Копыта оторвать от дола, словно грушу
пересадить на холм, и облака в глазах
плывут, как два кита, и их снести на сушу
ты хочешь храпом в брызгах и слезах.
Ты скатан, как шинель, как гуталин, подробно
ты вылепил в башмак рассыпчатый галоп.
Кто штангу рвет в тебе так медленно и злобно,
что гнет в коленях бег и наливает лоб.
И я забыл, зачем ты так рассыпчат
и как назвать слепую букву рта,
кто почву отворял, кто деву в глине ищет,
кто кровь у розы брал и как она тверда.
Уже не поднимается копыто —
а яблоко растет из пустоты.
Есть вдох и тишина и снова выдох,
и свет как бомж встает из борозды.
Вот красный зверь из моря вышел,
молодой, да увалистый, да задорный,
лает на всех, да рычит, да свищет —
и шкура с людей тотчас заживо сходит.
О десяти рогах зверь тот, космос небывалый.
А над Невой — сады, да платьице белое, тонкое,
да поцелуй звенит как серебряная монетка,
комиссар Авров лежит на Марсовом поле,
а из сердца его не корни растут — вечное пламя,
и извозчик Веру Холодную везет с кокаином.
Идет Зверь, несет на себе тонкую гимназистку,
а дракон снимает хвостом треть солнц с синего неба,
Данте в гробу блестит злой готовальней,
империя крепнет и рушится, у Алянского обыск.
А гимназистка юна, неподкупна.
Первый муж, когда руку просил, обещал, как отказ, застрелиться,
а второй сам стрелял ненавистных людей в подвалах,
а Зверь все идет, все песни про себя шепчет
итальянские, русские да немецкие,
а звезды все валятся с неба, и Солнце как власяница.
Господи наш Христе, когда ж придешь на защиту,
чтоб белело то платьице по садам, не уставало,
чтобы дети играли снегом, а речка — солнцем
и поцелуй звенел не как револьвер — как монетка?
А Зверь идет да небо хулит, улыбчатый.
Мы две куклы, Господи, Петрушка да Коломбина,
что мы можем, Господи, против того Зверя? —
стоим обнявшись догола на ветру морозном,
слышим выстрелы, а хозяина вчера убили,
вот мы и храним свой страх в общем одном дыханье.
Сходит на наше дыханье город Алатырь с неба,
а в нем матросы уже не стреляют в подвалах,
в нем Александр-Блок-Соловьиный-сад да башня
с часами и кукушка — вещая птица.
И сады шумят и лягушки.
Коломбина да Петрушка в тех садах с жирафой играют,
гимназистка со львом разговаривает, не пошла замуж,
и, если зажмурить глаза, как листву, сильно,
то видно, что не было истории вовсе, кортесов-марсельез-бескозырок,
а если вполсилы, то опять разглядеть можно.
Господи, русский бог, Христос-Николай-Путята,
пусть бы этот Алатырь-город повисел бы еще, поцвел бы.
Ах ты, зверь, супермаркет, макдоналдс, гуччи,
смотри, вот из гроба Ангел встает как липа,
если хочешь, говорит, выбери меня, липу.
Если хочешь, говорит, замкну кровь, уже не прольется,
не спалит никого озеро огненное да злое,
сделаю это за ту гимназистку, за всех, кто от боли плакал,
и за двух кукол — Коломбину с Петрушкой.
Если хочешь, говорит, выбери меня, липу.
А над рекой Сеной-Москвой все сады, да трубы,
да храмы, да острова, да змей-горынычи, да витрины,
пежо бегут, башня вокруг смотрит,
из ноги комиссара Нотр-Дам растет да бульвары,
на другой ладони гимназистка стоит, плачет.
Выбирали кровь и огонь, не выбрали липу,
выбирали пежо, да вольво, да Красную площадь с огнями,
выбирали петлю, да флакон шанели, да пулю.
А липа растет одна на острове белом,
а под ней Исайя-пророк, как хлеб, ест свои слезы.
Снегири мои, снегири, что над снежком кружите?
Что, родные мои, чирикаете да скулите?
Зачем, голубы, вы сюда опять прилетели,
или вместо Жар-птицы гореть хотите в России,
неказистые птички с громом смертельным в сердце?
Гребок совьется раковиной белой
и встанет, будет ждать, хоть и ушла галера.
И свист, что птица вынула из горла,
застыл, как оловянный воин с саблей,
и ждет, когда она вернется.
Улисс ушел, а человечье тело
стоит, словно хлопок,
как светоносный отпечаток иль юла.
Стоит, не распадаясь.
Краб побережье измерит, а небо — луна,
и где шире клешни — туда оно и войдет.
И кораллом солдат растет — как в рукав из льна
пустотелый воздух, плывущая связь пустот.
Шире ль объятья охапка смертная, впопыхах?
Крабу какому красный снести стакан?
И пузырится в ней воздух в кузнечиках-битюгах,
и Ионин лоб приклеен, как ураган.
Дудка дикая скрепится, склеится, пропоет,
в дом лучи войдут, крепкие, как стволы.
Новый век, как яблоко, настает,
ты зарой его под окно, в белый слой золы.
Чтоб созвездия мимо плыли в горящих своих плотах,
как орган лесосплава спускает бревно за бревном,
чтобы ангелу пела мулатка с аккордеоном в руках,
строя огненный дом бытия, как корзину с цветком.
Чем корявей ребро, тем больше в него войдет
воздуха, мощного, как бомбардира ядро,
там и встанет клубок, и туда тромбон пропоет
белой осью морей, идущей через бедро.
Отчего же земля одевает грудь одеялом —
ей другое назначено слово и голос другой.
Ходит в поле лиса откровеньем кровавым и малым,
мускул нового мира кругля и являя собой.
А фугасную землю сперва надо вынуть из клети
позабившихся ребер, чтоб выпал котел пустоты,
чтоб входили туда, словно яблоки, белые дети,
возводя из берцового света дома и мосты.
Череп волка и воина — только ли щебень, щебенка?
Крылья бабочки снова из детских лопаток растут.
Стол белеет, и дудки поют, и выводят теленка.
Холм могильного света, как сын обретенный, разут.
Внутренний ветер ходит кругами, как мастерок Давида —
строителя, ширится мировое лягушечье древо,
в душу Георгия вкопано, посажено и зарыто,
и воздушные змеи в ней мерят собою небо.
В бурунах стоит воин, как погружается наутилус,
все, что от мира осталось, — нить соответствий,
словно ладонь расширилась, натрудилась,
проросла кристаллами света, растаяла в занавеске.
Его правда накрыла, словно полдень лучом цикаду —
светоносных отрезков лес движется, словно поршни,
ткет весь мир, к бытию восставляя и град и брата,
разрежаясь обратно в свет, безрукий, родной, порожний.
Он же ходит по кругу, как кукла, с копьем своим тонким,
с драконом, заряженным, как паровоз, поршнями света,
и как жизни куб, его экскаватор из неба
вынимает и кладет в глину и дождь ребенка.
Ах, не все ли мы состоим из охапки
света да боли в груди — врасплох, вполнеба! —
не из жил вещества, а из одной огранки,
как земля из звезды или лучи — из хлеба.
И играет ничьим веществом, нижет Георгий змия,
строит Георгий дом для людей и леса,
и ребра, как сруб, кладет вовнутрь золотые,
и небо вставляет в грудь взамен стеклореза.
Есть растворяющий конец водоворота,
и есть — творящий. Есть леса без крон,
есть звезды без ворот, есть ворот и ворота,
где встал лишь света ковш как мера всех времен.
Его вложить в базилику и в клетку
живой груди — вот тяга и тоска.
И кров сужает мир, но изощряет сетку —
сетчатки луч: лучину для зрачка.
Он слово слышит, как форель немую,
и в авиатрубе светла ладонь,
что вложена не в рану копьевую,
а в Духа-мальчика, в рождающий огонь.
Как танкер носом встал, ловя звезду и крышу,
встал Ангел на порог. И небо спит, как лев,
в твоей груди. И груз земли и мыши
осилит чистый лоб, от буквы побелев.
Л. Лосеву
Чику везут рубить на куски за тридевять царств-земель,
в каждом царстве не счесть бунтовщиков-Емель.
В каждой церкви сидит на престоле, как на печи, друзьям говоря:
давно не сидел я на Божьем месте посреди алтаря.
Пушкин смеется, называет Емельку свиньей.
Речка скована льдом. Звезда над черною полыньей.
Снег хрустит под полозьями, бесы кружат во мгле.
Праотцы, вытянувшись, смиренно лежат в земле.
Желтые волчьи глаза глядят на уставших коней,
чем дальше едешь, тем путь впереди длинней,
чем гуще кроны, тем выше стволы дерев,
чем крепче мороз, тем праведней Божий гнев.
Чику везут, колокольчик гремит под дугой.
Долго будут везти, вот век прошел, вот другой,
вот и третий подходит к концу, но до этих пор
колокольчик гремит, Чику везут под топор.
Чика спит, видит во сне эшафот,
содрогается, надеется, что до казни не доживет,
сани еле ползут, может, не довезут,
а может, и волки помилуют — загрызут.
мало нам врагов татары да турки
а тут еще и этот безумец в шлиссельбурге
всю жизнь в одиночке в каменном мешочке
не отличит облака от тучки дня от ночки
запятой от точки финки от заточки
ленина от сталина руси от брауншвейга
солдата чонкина от солдата швейка
ох досталось кате наследство от лизы
несчетные наряды бабские капризы
фрейлины стареньки фавориты молоденьки
картежная игра на большие деньги
киргиз в тюбетейке и кавказец в бурке
не в последнюю очередь — безумец в шлиссельбурге
ему бы в монастырь а он на царство метит
нужно объяснить ему что ему не светит
захотят освободить его зарежет стража
пропади он пропадом невелика пропажа
тут необходимость она же и свирепость
рубль иоанн антоныча теперь большая редкость
в цене у нумизматов много есть подделок
так всегда как дело касается денег
Суворов, генералиссимус, сидит за столом —
росинки маковой в рот не берет.
Императрица интересуется — нездоров желудком или сердцем скорбит.
Генералиссимус отвечает: сегодня сочельник, православный народ
не ест до первой звезды — при чем здесь плохой аппетит?
Екатерина, императрица, ценит шутку,
и вот, бриллиантами украшенная звезда
с полуоткрытой груди переходит на грудь, затянутую в мундир.
Радуйся, росско земле! Возвеселитесь, покоренные города.
Мир воцарися, хороший, военный мир!
Радуйся, Империал-банк, с рекламой на весь экран,
на всю имперскую, тверскую-ямскую, на весь кредит!
На весь еврейский геволт, российский дефолт, на все загран —
командировки и паспорта. Мундир хорошо сидит!
Звенят бокалы с орлами двуглавыми, в церквях ударили в колокола:
слава в вышних Богу, слово бе плоть и вселися в ны.
На фарфоровых блюдах щебечут жареные перепела.
Перед Господом птица на блюде, Фелица — на троне — равны.
Кто Бог велий, яко Бог наш? Ты еси Бог, творяй чудеса!
Огненная работа — ввысь полетели цветные огни.
Замирают черные, звездные, зимние небеса.
Кто бы ни победил, а в проигрыше — они.
От Петра Третьего Первый Павел
унаследовал склонность к смерти в результате переворота.
Вот солдатиков на плацу, как на столе, расставил.
Ходит циркулем — видно, та же порода.
Территорию делит на шахматные квадраты.
В мальтийском облачении служит литургию в своем кабинете…
Отменил ассамблеи, говорит, ненужные траты.
Во всем подражает Гольштейн-Готторпскому мальчику Пете.
Видно, и впрямь Петр обрюхатил Екатерину,
завалив на высокую царственную перину.
И все издает указы, и все не уймется, падла.
Ну, ничего, попостимся, помаршируем.
Но дождемся праздника убийства Петра и Павла,
а тогда разговеемся, отдохнем, попируем.
четыре пары штанов над ними юбка одна
памятник екатерине в одессе жезл в кулаке
символизирует фаллос под бронзовой юбкой видна
сами знаете кто или что у царицы она
распушена, одушевлена, властью облечена
имеет повадки хищной рыбы в мутной реке
еще говорят под юбкой на фаворите сидит фаворит
погоняет любовником не ведает что творит
блудливой повадкой величайшей из жен
целый город на двести с лишним лет как чумой заражен
что не входит в противоречие с настоящей чумой
и холерой вытрави блох и руки умой
все равно симпатичных крыс портовых полки
розовые носы суют во все уголки
есть поверье в один прекрасный день поутру
все крысы залезут под ту же юбку в ту же дыру как в нору
если такое случится то говорят не к добру
В Великий пост духовник Екатерину благословил
поститься неделю. Она выдержала все семь.
Каялась с плачем на исповеди. Тайна, конечно, но, мил
человек, как скроешь то, что известно всем?
Не ест ни мяса, ни рыбы, не пьет молока,
а стол, понятно, ломится от всякой скоромной еды.
Не сказать, чтобы этим Катя радовала духовника:
лучше бы не блудила, хоть бы скрывала следы!
Но все — как на параде. Глядишь, один
военный любовник спускается по лестнице вниз,
навстречу ему поднимается новый титулованный господин,
несет Ея Величеству понятный пикантный сюрприз.
Что нового произошло? — вопрошает тот,
кто поднимается. Второй отвечает ему:
То и ново, что я спускаюсь, а вы поднимаетесь. Вот,
пожалуй, и все. Подробности ни к чему.
Расширются русские земли — императрица тогда
сама разрастается, тяжелеет, будто масса ее телес
пропорциональна размерам страны, и это в ее года!
Стране — территория, Кате — излишний вес.
Где-то за кадром Крым, степь юго-запада, флот,
Константинополь-то будет наш, на то и внук — Константин.
Россия проглотит Турцию, быстро, в один проглот.
А дальше все как обычно: бал, конфетти, серпантин.
Оды высокоторжественные по случаю новых побед.
Поэт читает, откинув голову, выставив ногу вперед.
Обед в честь генералиссимуса. Вполне хороший обед.
Скачки на жеребцах благородных пород.
Охота пуще неволи. Лай собак, трубы, окрики егерей.
И опять гром победы, и вновь — веселися, росс!
А Вольтера интересует, как там живет еврей
на захваченной территории. Довольно жалкий вопрос.
Не сказать, что Катя уродлива. Скорее — крупна и полна.
Лицо краснеет — приливы избыточной крови. Опять же, дама в летах.
Но отвращение к горлу любовника подкатывает, как волна,
и Ея Величество чувствует — что-то опять не так!
И этот тоже не справился, службу не сослужил,
и этот тоже не понял счастья, выпавшего ему.
Приходит врач с ланцетом — выпустить лишнюю кровь из жил.
Царица не терпит запаха крови.
Обморок. Все проваливается во тьму.
Вопиют в небесах ангельские хоры,
на землю направляют умиленны взоры,
на белые стены, на город Холмогоры,
на келии тюремны, на крепкие запоры.
Плачут о покойных Антоне и Анне,
а паче о во младости погибшем Иоанне.
Собор пятиглавый меньшей головою
кивает солдатикам — секретному конвою.
Кого стерегут, солдатики не скажут —
языки урежут или хуже накажут.
Тюремщики тоже на вечном поселенье,
все-то их провинности — знание и зренье.
Что тут, в Холмогорах, — российская столица,
а в Санкт-Петербурге лже-императрица.
А истинных царевичей Петра и Алексея
забыла полоумная матушка-Рассея.
И ходят наследники в рубахах полотняных,
в рубахах полотняных, рубахах покаянных,
а каяться им, бедным, незачем и не в чем,
подпевают на земле ангелам певчим.
Живут и не знают, как с ними обойдутся,
авось и на земле им защитники найдутся:
задушат, обезглавят, а потом прославят,
а может быть, бесславно в Данию отправят.
Философ Вольтер — государыне Екатерине:
«Катя, а что ты думаешь об Украине?
О Днепре-Днестре, о горах Карпатах,
о соломою крытых беленых хатах,
не в последнюю очередь и об этих, пархатых,
которых ты проглотила совместно с большей
частью страны, именуемой Польшей?
Что думаешь делать с их мишпухой и их кагалом,
их писателем Шолом-Алейхемом, живописцем Шагалом,
эсерами и эсдеками, больше-меньшевиками,
с их убеждением, утвержденным веками,
что до них народы были только черновиками,
а на них, как на свитке, Господь начертал Свою Тору.
Тору читала, Катя? Хорошая книга, нет спору».
Екатерина — Вольтеру: «Вчера приказала
испечь пирог с начинкой из медвежьего сала.
Также ели ломтики подсоленной лососины.
И еще — велела мужчинам носить обтягивающие лосины.
Чтобы достоинство было видимо сразу
близорукому, но пытливому глазу».
Вольтер — Екатерине: «Что делать с украинской речью,
к которой вы, россияне, относитесь как к увечью,
как быть с Запорожской Сечью, саблями и картечью,
как быть с казаками и казацким барокко,
с морем, которое раскидывается широко,
с броненосцем „Потемкин“, кстати, а как сам Потемкин, здоров ли?
Как его деревни, с домами, лишенными стен и кровли?
Что до хаджибеевских турок, они не хуже одесских урок
и комиссаров с маузерами из-под тужурок.
Мне все равно, жизнь моя на закате,
а ты молодая, есть над чем задуматься Кате».
Екатерина — Вольтеру: «При личной встрече
я бы тебе положила, Вольтер, ноги на плечи,
прямо в парадном зале, не слазя с трона,
от этого дела с меня не упадет корона.
За ум я плачу любовью, за любовь отплачу сторицей.
Почему бы философу не встретиться с императрицей?
Приезжай в Петербург, познакомься со мной поближе!»
Вольтер — Екатерине: «Знакомиться лучше в Париже».
Ночь. Петр Третий пошел смотреть на пожар.
Бревна трещат. Пламя возносится к небесам.
С самого детства Петя огонь обожал.
Горит дом камердинера. Поджог совершил он сам.
Дым затмевает Луну. Говорят, Луна это — шар.
А выглядит как тарелка. Не стоит верить глазам.
Еще известно, что на Луне людишки живут,
размером гораздо меньше, но в остальном
такие же, как и мы, живущие тут,
глазеющие на пожары, упивающиеся вином.
Говорят, что на Луне такие цветы цветут!
У роз не шипы, а штыки на стебле стальном.
Но Петя думает: лунные люди — это наверняка
ожившие наши игрушки, наши любимые, те,
что послушны, не плачут из-за каждого пустяка,
маршируют рядами, подчиняясь любой мечте.
И это не суеверие, не какая-то мистика,
это порядок, возможный лишь на большой высоте.
Огонь облегчает фантазию. А в дальнем крыле дворца
Екатерина мучится родами. Сын или дочь?
Все равно, Петра тут не выставишь, как отца:
два года не прикасался. Лишь пламя может помочь.
Пока не родится младенец, дом не должен сгореть до конца,
пока младенца не спеленают и не вынесут прочь.
Камердинер молится: пусть она побыстрее родит!
Пусть дом подольше горит, пусть искры взлетают ввысь!
Господь, простри над несчастной Катей огненный щит!
Гори-гори ясно, дом, гори, но не торопись.
Екатерина рожает, пламя стихает, дерево, догорая, трещит.
Петр мочится на головешку, как брюссельский манекейн-писс.
Снится Катерине убиенный Петр,
в камзоле гольштинском, выпрямлен и бодр.
Стоит, топочет ножкой, просит: «Кать, а Кать,
пошли оловянного солдатика искать!
Как душили меня, так во время смертных мук
выпал тот солдатик у меня из рук.
Красивый солдатик, в треуголке, в парике,
косичка сзади, сабелька в руке.
Он лежит в траве, я лежу в гробу,
оба мы не жалуемся на судьбу.
Ты лежишь в кровати, рядом — фаворит
тяжко дышит в ухо, радости дарит.
Любимцы твои, убивцы мои,
я лежу в забвении, в забытьи.
А ты при полной памяти, Кать, а Кать,
пошли оловянного солдатика искать!»
Дети мои, дети,
Светы мои, светы,
Внуки мои милые,
Звездочки ясные,
Что-то станется с вами,
Когда
То,
Что некогда было Россия,
Превратится в пространство для битвы
Между далеко продвинутыми,
Технически оснащенными,
Изощренными,
Беспощадными
Восточными народами
За земли Поволжья.
За нефть Сибири,
За чистую воду Байкала.
Вот оно,
Богатство мое неразменное —
Русский язык.
Спущусь в подвал,
Крышки сундуков все подыму,
Свечи все запалю,
Праздник себе устрою.
Тынянов
С его «Вазир-Мухтаром»,
Платонов,
«Чевенгур»,
Бунин —
Выбирай
Хоть «Солнечный удар», хоть «Чистый понедельник»,
Бабель,
«Смерть командира»,
Прочитал,
И уже с начинкой,
А вот Цветаевой стихи искрометные,
О каждой строчке готов говорить.
И я — скупой рыцарь?
Никакой я не скупой рыцарь.
Эй, Альбер,
Иди-ка сюда!
Возьми почитать
Хоть «Капитанскую дочку»!
Да некогда ему!
Он «дейтрейдер».
Когда вешние воды нахлынули,
Дерево и упало.
Верхушка в болото далеко завалилась,
Но ствол, кора, камбий —
Все к услугам моего интереса,
Только надо соблюдать осторожность, —
Там, в дуплах,
Скрываются
Окукленные,
Известные по каталогам,
Боеголовки.
Разрешите представиться — Фабр,
Да, да, из тех самых Фабров,
Пять поколений натуралистов,
Прапрадедушка мой знаменитый[1].
Он не только энтомологом,
Но и художником был.
В популярных книгах можно видеть его шедевр:
Дохлая крыса,
Пожираемая личинками бабочек и жуков.
Я этих талантов не унаследовал,
Но со мной прекрасная цифровая камера,
Воображаю, какая будет сенсация,
Когда в «Нейчур» появятся мои фотографии.
Никто никогда еще не наблюдал,
Как из гниющего дерева
Вываливаются ядерные боеголовки.
Сюда на лошадке удобно ездить,
Стреножу ее, пусть на травке пасется.
Ежели волки — пальну из двустволки.
Целое лето у меня впереди,
До снега, надо думать, все кончится,
Главное — не пропустить момент,
Когда из дупел проклюнутся
И начнут шлепаться в болотную жижу
Ядерные боеголовки.
Вынесено постановление
Об избавлении
От старшего поколения
Путем повсеместного его задавления.
Наняты киллеры,
Юноши стройные,
Девицы стильные,
Права куплены им автомобильные,
Джипы выделены с кенгурятниками,
Задача определена перед ратницами и ратниками:
Увидал старика —
Жми на газ, дави,
Это выражение к старцам любви,
Проявление милосердия,
Так и так, у него эмфизема
И аритмия предсердия,
Так что лучше ему
Покинуть наш свет.
Ничего личного здесь нет.
Памяти Лианы Фиббс,
которая и койотов прикармливала,
не говоря уж про аризонских рысей.
Я койот, я Божий карат,
Мало кто в мире мне рад,
Я худ, неведомо в чем душа,
На моей шкуре парша.
Я плачу ночью у разных стен,
Я не мистический феномен,
Я гангрены реальнее, Ваша Честь,
Mне тут оставляли прежде поесть.
Все внезапно в жизни, все вдруг,
И тебя допросят, любезный друг:
«Не вы ль на койота смотрели вчера
В инфракрасный прицел в три часа утра?»
Отвечай, нет, не смотрел, ни-ни,
Вверху небесные плыли огни,
Внизу городские мерцали огни,
Были чудные ночи и дивные дни!
На скамье в черноголовском парке
Познакомился с дворником,
Симпатичнейшим человеком.
Поэт,
Хоть и говорит с украинским акцентом,
Отставной офицер.
Интересно,
В солнечной Атлантиде
Тоже было много таких отставных офицеров,
Пока она с треском и грохотом не провалилась
В теплые воды дружественного океана?
некто
ошибочно думающий что он не человек
высовывается из окна
с земли пищит домофон
из подъезда выходит панк
вдали инкассаторская машина
то ли привезли увезли
то ли грабят сбербанк
кто-то кричит:
мужчина!
горит
путевка в египет
но лучше на крит
рустам
обещает маше
любовь до гроба
и левый правому говорит:
я с тобой
в одну яму не лягу
но лягут оба
зло и добро рифмуются как ботинки и полуботинки
изнасиловали но не убили вот и добро
девочка надя покушай тартинки
или пиццу <Сбарро а не Сбарро>
девочка надя чего ж ты не рада
завтра с утра на работу
девочка надя чего тебе надо
— я хочу Барона Субботу
кудри — кольца! кудри — змейки!
с мрачным спутником своим!
бенедиктов! бенедиктов!
а белинский был не прав
не смиряйся, бенедиктов
я смирился, говорит
просыпайся, бенедиктов
отвечает: не проснусь
ангел пролетает
над заброшенными огородами
заросшими городами
уходящими в землю народами
ангелу чудится
всех во грехе упертых
массовое самоубийство
после воскресения мертвых
вряд ли возможное
если глядеть отсюда
такие накладки
противны природе чуда
то ли хранитель то ли гонец летучий
спрашивает:
Господи?
на всякий пожарный случай