Редко на долю писателя выпадает высокое счастье быть не только выразителем чувств и дум народа, но и при жизни заслужить его признание, стать его любимым поэтом. Таким вошел в историю армянской литературы Аветик Исаакян. Многие его стихотворения стали песнями, органически слились с творениями безымянных певцов. «В спокойствии, в какой-то уверенной неторопливости движений, — пишет Н. С. Тихонов, — в манере говорить, в глубоком взгляде внимательных, чуть прищуренных глаз есть у Исаакяна что-то от народного образа мудреца, справедливого и сердечного, строгого и требовательного…»[1] Таким вошел в сознание многих современников живой образ поэта.
Народ назвал Исаакяна «варпэтом»[2] — словом, которое содержит глубокий смысл, словом, с отдаленных времен ставшим в Армении символом созидательного труда и высокого искусства.
Значение поэзии Исаакяна по богатству и разнообразию идей, тем, мотивов, по глубине художественных обобщений не ограничивается национальными рамками. В 1916 году В. Я. Брюсов, характеризуя лирику Исаакяна и его поэму «Абул Ала Маари», писал: «Здесь Исаакян выступает как один из европейских поэтов, ставя себе те же или сходные задачи, разрешить которые стремятся и лирики других народов — французские, немецкие, русские… По этим стихам можно судить, какого большого мастера имеет армянская литература в лице Аветика Исаакяна».[3]
Жизнь поэта богата внешними событиями (тюрьма, ссылка, вновь тюрьма, долголетняя эмиграция), но она не менее богата внутренним содержанием, напряженной работой упорно ищущей истины, неспокойной мысли: «вечное недовольство, вечная неудовлетворенность, вечная тоска — безответная любовь, болезни, тяжелые потери близких, общественные и национальные бедствия».[4]
Большая часть жизни Исаакяна прошла в бесконечных скитаниях по чужим краям. С юных лет он видел царившее вокруг зло, несправедливость, произвол, лицемерие и звериные нравы буржуазно-капиталистического общества, видел, как сильные безжалостно попирали слабых, нищету и горе бедняков-тружеников, жадность и жестокость богачей, деспотизм и кровавые преступления правителей.
Процесс формирования общественно-политических взглядов Исаакяна был сложным и противоречивым. Но скептицизм, пессимистические настроения, порою сильно звучащие трагические мотивы в его творчестве в конечном счете отражали его гуманизм, сознание «несовершенства бытия».
На долгом, более чем полувековом пути были периоды, когда поэт терзался сомнениями, впадал в отчаяние, испытывая порою чуждые его общегуманистическому миросозерцанию влияния.
Не так легко было найти сразу ответы на вопросы, которые ставила перед поэтом жизнь, разобраться в противоречиях действительности и в различных социально-политических концепциях. «Я стал искать правду, — говорил Исаакян в своей речи в апреле 1937 года, через несколько месяцев после возвращения на родину, — искать спасение у великих философов, ученых, великих пророков — и в моем сердце… Чем я только не увлекался, какими только философскими, этическими, социологическими системами! Был толстовцем, ницшеанцем, в студенческие годы, в Германии, — социал-демократом. Отчаявшись, стал я анархистом. Увлекался Буддой. Воодушевлялся армянским воинствующим национализмом… восставал против капитализма, против общества, против всех и всего… И в конце концов, после долгого раздумья, размышлений, пришел я снова к социализму, на этот путь спасения. И вот свободной волей, убеждением, сжигая все корабли, безвозвратно пришел я в этот мир, где совершается великое, грандиозное дело в национальном и общечеловеческом смысле».[5]
Исаакян пришел к убеждению, что вне родины нет жизни и счастья, что он должен быть в Армении, с народом, который после стольких бед и тяжких испытаний обрел наконец спокойное существование, с народом, который строит, творит новую жизнь на возрожденной армянской земле.
Аветик Исаакян родился 30 октября (по новому стилю) 1875 года в городе Александрополе (ныне Ленинакан Армянской ССР). Детство поэта прошло частью в Александрополе, частью же в селе Казарапат (ныне Исаакян).
В середине 50-х годов XIX века отец поэта Саак купил старую мельницу на окраине села Казарапат. Длинными темными ночами, когда вокруг царила тишина, при мерцающем огне керосиновой лампы, он слушал песни и сказки старого мельника. Спокойный, размеренный голос старика сливался с однообразным шумом жерновов, убаюкивающих и уносящих мальчика в красочный, волшебный мир народной фантазии.
Впечатления ранних лет оставили в душе Исаакяна неизгладимый след. О детстве поэт всегда вспоминал как о самой счастливой поре жизни, как о навсегда канувшем в вечность «светлом сне».
В 1885 году Исаакян поступил в приходское училище, по окончании которого продолжал образование в Александропольской школе, затем в Эчмиадзинской духовной семинарии. Стихи он начал писать, когда ему было одиннадцать-двенадцать лет. Однако по-настоящему он почувствовал в себе призвание поэта в годы учения в семинарии, не без благотворного влияния Ованеса Ованисяна.
В 1891 году Исаакян оставил семинарию, а спустя два года уехал за границу с целью продолжения образования. В Лейпцигском университете он слушал лекции по философии, истории, филологии, антропологии и этнографии, изучал памятники мировой литературы, проявляя особый интерес к эпосу западноевропейских народов.
В 1895 году Исаакян вернулся на родину, а в мае следующего года за деятельность, направленную против царизма, был арестован и после годичного тюремного заключения был сослан в Одессу. Здесь впервые он услышал имя Максима Горького. «Однажды, в 1899 году, — рассказывает Исаакян, — когда я бродил среди шумной толпы огромного одесского порта, предо мной вдруг остановился оборванный нищий и, протянув руку, сказал:
„Помогите, ради Горького“.
Я впервые услышал имя Горького и подумал: „Видимо — это новый святой“.
Спрашиваю его: „А кто он?“
„Это первый человек, который пишет о нас, бедняках, правду“.
В тот же день я купил два тома рассказов М. Горького и начал читать. Читал с увлечением и вновь перечитывал. Каждое слово находило горячий отклик в моей душе.
…Читая, я бродил вместе с героями Горького по просторам России — по Волге, Крыму, берегам Черного моря, Молдавии. Особенно привлекала меня Волга. В ее широких степях веками находили приют свободолюбивые и непокорные люди, все те, кто восставал против гнета помещиков и царей. Волга — древняя колыбель свободы и борьбы; там звучали могучие песни воли, гремела весть о походах Стеньки Разина, Пугачева…»[6]
Так своеобразно и ярко воспринял Исаакян произведения Горького в годы молодости. В «романтике протеста и возмущения» было много созвучного собственным думам армянского поэта, и он навсегда полюбил книги буревестника революции, «овеянные светлым духом свободы».
Возвратившись из одесской ссылки, Исаакян отправляется в Швейцарию, в Цюрихском университете он посещает лекции по истории литературы и философии. В апреле 1901 года из Вены поэт едет в Венецию, на остров Св. Лазаря, в резиденцию ученого духовного братства мхитаристов,[7] с целью работы в богатейших книгохранилищах по арменоведению и ознакомления с Италией. Здесь Исаакян встречается с известным западноармянским ученым, историком и поэтом Гевондом Алишаном. Осенью 1901 года Исаакян в Армении, а через три-четыре года он снова в Европе, где, пробыв недолго, возвращается на родину.
В декабре 1908 года царскими властями он был вторично арестован по обвинению в антиправительственной деятельности и заключен в Метехскую крепость в Тифлисе. В это же время в крепости находился Ованес Туманян. Камеры их были по соседству. После шестимесячного заключения Исаакян был освобожден. Однако преследования со стороны царской охранки продолжались, и в 1911 году он был вынужден эмигрировать за границу. В течение многих лет он жил во Франции, Германии. Путешествовал по Греции и Италии.
Исаакян, скитаясь в чужих краях, сердцем всегда жил с родиной. Его постоянно тревожила мысль о ее судьбе, о ее будущем. Поэт в годы первой мировой войны, когда Турция истребляла мирное население Западной Армении, воочию убедился в лицемерии правителей и дипломатов западноевропейских государств, в лживости их речей в защиту армян. Исаакян убедился и в том, что судьба родины с давних времен неразрывно связана с судьбой России, что русский народ является искренним другом армянского народа.
После Великой Октябрьской социалистической революции и установления советской власти в Закавказье Исаакян продолжал жить за границей. Туманян в своих дружеских посланиях убеждал его вернуться на родину.
В 1926 году поэт впервые посетил Советскую Армению. Он увидел громадные изменения, происшедшие в жизни родного края, те достижения как в экономике, так и в области культуры, которых добился армянский народ в первое пятилетие существования власти рабочих и крестьян. Посещение «земли отцов» пробудило в нем волну воспоминаний о детстве, о родном очаге. Он вспоминал кровавое прошлое и приветствовал зарю новых дней.
В течение шести лет (1930–1936) Исаакян, находясь во Франции, выступал в числе друзей Советского Союза. Он более не хотел жить на чужбине. Поэта звала родина.
Осенью 1936 года Исаакян навсегда возвратился в Армению.
Исаакян прошел сложный и долгий путь идейно-творческого развития. Он — наш современник, но корни его творчества уходят глубоко в многовековую историю армянского народа.
В исторической судьбе Армении немаловажную роль сыграло ее географическое положение. Окруженная сильными агрессивными государствами, она не раз становилась ареной жесточайших битв. В XIII веке Армения потеряла свою государственность. В течение многих веков армянскому народу приходилось вести неравную борьбу с жестокими завоевателями. «Но армянский народ, — писал Исаакян, — всегда сохранял самое главное: свободолюбивый дух и волю к борьбе и смотрел на будущее с непоколебимой верой и надеждою. Его трудолюбивая рука всегда пахала родную землю, и его животворная мысль продолжала светлый путь своей вековой культуры».[8]Поэт гордился тем, что является сыном «этого борющегося, героического, бессмертного народа».[9]
Известным рубежом на этом трудном пути явились русско-персидская война и русско-турецкая 1826–1829 годов, после окончания которых Восточная Армения была присоединена к России. Благодаря победе русской армии не только значительная часть армянского населения, находящегося в течение многих веков под игом деспотического режима султанской Турции и шахской Персии, была спасена от неминуемой гибели, но и создались объективные условия для возрождения армянского народа.
С детских лет Исаакян видел гнетущие картины безотрадной, тяжелой жизни народа. Тянулись годы за годами, однако мало что менялось. «Менялось начальство, чередовались урожайные и неурожайные годы, — пишет Н. С. Тихонов, — все так же тяжело ступая, проходили, пыхтя, черные буйволы по уличкам, смеялись мальчишки своим нехитрым шалостям, по воскресеньям все шли семьями в церковь, потом пировали на свадьбах и крестинах; недалеко была враждебная граница, притаившаяся, грозившая погромом, башибузуками, турецкой феской. Еще в детстве слышал мальчик рассказы о русско-турецкой войне, о зверствах и насилиях, о жизни армян там, за рекой Араксом, в далеком Ване».[10] Все это надолго оставалось в памяти, накапливалось, ложилось тяжелым камнем на сердце поэта.
Начальный период становления новой армянской литературы связан с именем Хачатура Абовяна. Он был просветителем и демократом. Его многогранная подвижническая деятельность пробудила самосознание армянского народа. Роман Абовяна «Рапы Армении» оказал благотворное влияние на Исаакяна. «Мы уносились из окружающего мира на крыльях воображения в героическое прошлое армянского народа, — писал поэт о своих впечатлениях от первого чтения романа Абовяна, — а перед нами сияло таинственное, светлое будущее… Нас наполняло чувство ненависти к врагам, патриотизма, мужества, героизма».[11]
На формирование общественных взглядов Исаакяна наряду с Абовяном оказала несомненное воздействие и деятельность армянского «шестидесятника» Микаела Налбандяна, с именем которого связан один из важнейших этапов развития армянского освободительного движения. Налбандян был революционным демократом и воинствующим материалистом. В его программной статье «Земледелие как верный путь» ставилась главная экономическая проблема о человеке и хлебе. И пока, по словам автора, «этот гордиев узел» не будет разрешен, «общество не может быть свободным».[12] Статья эта, по признанию Исаакяна, в годы молодости оказала на него «поразительное влияние».[13]
Армянским поэтам в конце XIX и в самом начале XX века пришлось решать многие из тех задач, которые решались русской литературой в XVIII и в первой трети XIX века, когда русская поэзия, по словам Терьяна, «достигла громадной высоты, где сверкает волшебное имя Пушкина».[14]
«От Ованеса Туманяна до Ваана Терьяна… Это значит от Пушкина до Блока», — писал Егише Чаренц, касаясь вопроса о своеобразии армянского историко-литературного процесса.[15] Прежде чем вступить в высшую фазу своего развития, армянской поэзии следовало за короткий срок — за несколько десятилетий — проделать всю ту колоссальную подготовительную работу, которую в русской литературе выполнил XVIII век — Державин, Карамзин и Жуковский. Нужно было преодолеть упорное сопротивление консервативно-клерикального крыла армянской общественной мысли на пути создания языка новой литературы. Этот процесс начался с Абовяна и его непосредственных предшественников. Завершающий же его этап составило творчество Ованисяна и Туманяна, Исаакяна и Терьяна.
На своем сложном пути армянские писатели широко использовали богатейший опыт русской литературы. У Исаакяна интерес к русской литературе возник еще в годы юности. Позже, в период зрелости, он не раз возвращался к чтению произведений любимых русских авторов. Однако когда Исаакян говорит о русской литературе, он всегда выделяет два великих имени: Пушкина и Лермонтова, оказавших значительное влияние на формирование его литературно-эстетических взглядов.
Пушкин, его «чарующий гений» сопутствовал Исаакяну на протяжении всей его жизни. Но армянскому поэту более близок и дорог был Лермонтов. «Я без слез не могу вспомнить имя Лермонтова, — говорил Исаакян, — человека, который в двадцать пять лет стал мировым поэтом».[16]
Восторженные строки о безвременно трагически погибшем поэте не являются случайным высказыванием. Почти полвека тому назад Исаакян, отвечая на анкету о степени влияния русских классиков на свое творчество, писал: «Я всегда любил русскую литературу… я не могу не признаться, что, еще начиная с детских лет, любимым поэтом моим был возвышенный, точно Казбек, и глубокий, словно Дарьял, Лермонтов, творчеством которого я часто вдохновлялся, а именно его лирическими стихотворениями, „Демоном“, „Мцыри“ и особенно „Песней про купца Калашникова“».[17]
Признание это важно не только для выяснения процесса формирования литературно-эстетических взглядов Исаакяна, но и для понимания особенностей его индивидуальности. Черты близости между Исаакяном и Лермонтовым следует искать не в совпадении отдельных образов, а прежде всего в духе их творчества, в характере поэтического миросозерцания.
Многие черты, роднящие Исаакяна с Лермонтовым, связаны с традициями романтизма, но не созерцательно-мечтательного, а активного, мятежного романтизма. Оба поэта не только верят в «жизнь иную», в «стремление свободной мечты в вышину», но и беспощадны в разоблачении зла. И Лермонтову, и Исаакяну свойственно благородное негодование, «мятежная тоска» и «духовная жажда».
В. Я. Брюсов так определил характерные черты поэтической индивидуальности Исаакяна: «В творчестве Исаакяна есть надлом, надрыв, которого нет у его старших собратьев, и это сообщает его стихам особую остроту. Насколько поэзия Ованисяна — серьезно-спокойна, насколько творчество Туманяна — страстно-радостно… настолько стихи Исаакяна страдальчески-беспокойны и порывисты».[18]
Поэтическое чутье не обмануло Брюсова при определении общего духа творчества каждого из этих названных трех виднейших представителей новой армянской поэзии. В самом деле, трудно не согласиться, что лирике Ованисяна свойственны более ровные, спокойные тона, что поэзия Туманяна отличается эпическим характером, просветленно радостными, оптимистическими настроениями и что, наконец, в стихах и песнях Исаакяна постоянно ощущается беспокойно-порывистый дух их автора.
Девяностые годы прошлого века, несмотря на неблагоприятные общественные условия, были тем не менее и периодом бурного развития армянской литературы. Армянская поэзия переживает невиданный расцвет, один за другим выходят в свет первые сборники Ованисяна (1887), Туманяна (1890), Цатуряна (1891), Исаакяна (1897).
Большинство деятелей армянской литературы и общественной мысли (в пределах России) получили высшее образование в крупнейших русских культурных центрах, их общественно-литературные взгляды формировались под сильным влиянием передовых идей русской литературы, и, наконец, как справедливо в свое время указывал Ованисян, значительная часть армянской интеллигенции знакомилась с произведениями западно-европейской литературы, с достижениями зарубежной философской, политической и научной мысли по русским переводам.[19]
Патканян, Сундукян, Ованисян, Терьян учились в Московском и Петербургском университетах. Молодость Агаяна прошла в Москве в годы, когда идеи революционной демократии получили широкое распространение, когда властителями дум передовой молодежи были Чернышевский и Добролюбов. Более десяти лет в Москве провел Ованисян. В Москве почти всю жизнь прожили Шахазиз и Цатурян. Наконец, в Москве были изданы первые сборники Шахазиза, Ованисяна, Туманяна, Цатуряна.
Несколько иначе сложилась писательская судьба Исаакяна. После ухода из Эчмиадзинской семинарии он продолжал образование в Европе, где провел многие годы. Занимаясь самообразованием, он близко знакомится с новейшими течениями буржуазной философской и эстетической мысли. Однако не следует преувеличивать значение этого последнего обстоятельства. В формировании мировоззрения Исаакяна решающую роль сыграла армянская действительность конца прошлого века. Это было время острой идейной борьбы, переоценки ценностей, ломки старых представлений и зарождения новых тенденций в литературе и общественной мысли.
В конце XIX века значительно вырос и армянский читатель. Он стал более взыскательным. Появилась потребность в лирике, в задушевных любовных элегиях, в поэзии природы. Первый сборник Ованисяна отвечал именно этим требованиям времени. Какой горячий прием встретили стихотворения Ованисяна со стороны читателей, можно судить по признанию Исаакяна. «Его имя волнует мою душу, — писал Исаакян об Ованисяне, — и я, вспоминая его, вновь переживаю ту счастливую пору моей юности, когда я впервые познакомился с его лирикой.
Чтобы понять глубокое обаяние его поэзии для меня и моего поколения, надо вернуться больше чем на полвека назад, к концу восьмидесятых годов.
В этот период в армянской поэзии безраздельно властвовала высокоталантливая, мужественная поэзия Рафаеля Патканяна. Его пламенными патриотическими и гражданскими песнями была насыщена духовная атмосфера нашей страны. Мелкие, второстепенные поэты подражали ему…
Когда зазвучала лира О. Ованисяна, она пленила наше юношеское воображение.
Весенняя свежесть его поэзии, естественность, человечность, новые чудесные образы, великолепный язык, задушевный стих безраздельно покорили нас. Мы знали наизусть всю его книгу. Его лирика потрясла наши души».[20]
Эти признания знаменательны не только потому, что правдиво передают литературную атмосферу 80-х годов и объясняют причину успеха лирики Ованисяна, но и потому, что они в известном смысле являются ключом для понимания литературной позиции самого Исаакяна.
В армянской прозе, начиная с народно-бытовых романов Прошяна, реализм твердо завоевывает свои позиции. Но в поэзии традиции романтизма оказались более сильными и устойчивыми. В силу исторических обстоятельств романтизм в начальный период становления новой армянской литературы развивался преимущественно в одном направлении: в идеализации исторического прошлого. Наиболее яркими образцами в этом смысле могут служить в поэзии — «Аварайский соловей» Гевонда Алишана, в прозе — романы Раффи. Гражданские мотивы были ярко выражены в романе Абовяна «Раны Армении», который оказал значительное влияние на развитие поэтического миросозерцания Исаакяна.
В последующие десятилетия романтическая линия развивалась в творчестве Патканяна, Шахазиза и Алишана. Они в значительной степени обогатили армянскую поэзию патриотическими мотивами. Изданный Патканяном в 1857 году национальный песенник, где впервые было опубликовано его известное стихотворение «Слезы Аракса», составил один из важнейших этапов в развитии армянской гражданской лирики.
Признавая неоспоримые заслуги Патканяна, Шахазиза и Алишана в развитии поэзии Армении, в то же время нельзя не заметить, что в их творчестве лирика чувств была заслонена пафосом гражданской темы. Исключение составляют два-три стихотворения Шахазиза, в числе их стихотворение «Сон».
Для дальнейших судеб армянской лирики особенно важна была роль Ованеса Ованисяна, этого «чародея армянской поэзии», как назвал его Исаакян. Традиции романтизма возрождаются в новом качестве в лирике Исаакяна и Терьяна, творчество которых обогащалось достижениями не только армянской, но и русской и западноевропейской поэзии.
В истории армянской поэзии Ованисян стоит на том рубеже, когда под натиском времени романтизм уступает место реализму. По своему пафосу творчество Ованисяна было реалистическим, однако в его любовных элегиях и стихотворениях, посвященных изображению природы, довольно отчетливо проявляются живые традиции романтизма.
Вечными спутниками жизненного и творческого пути Исаакяна, наряду с армянскими поэтами от Нарекаци до Ованисяна, были Гомер, Саади и Низами, Байрон и Шиллер, Гете и Гейне, Мицкевич и Лермонтов.
Первый сборник Исаакяна под названием «Песни и раны» увидел свет в 1897 году. Это небольшая книжка, заключавшая в себе всего несколько десятков лирических стихотворений, принесла автору известность, и он твердо занял одно из ведущих мест в новой армянской литературе. В 1902 году был опубликован второй сборник стихотворений Исаакяна — «Из старых и новых песен и ран», за которым последовал третий сборник — «Стихотворения» (1903). В 1908 году в Тифлисе было осуществлено издание книги Исаакяна, куда вошло почти все опубликованное до этого времени и новые стихи. Книга была озаглавлена так же, как и первый сборник Исаакяна, — «Песни и раны».
В стихах, написанных в течение пятнадцати — двадцати лет, отражается творческая эволюция поэта. Циклы его стихов «Песни Алагяза» и «Песни обездоленного ашуга», возникшие в начале 90-х годов, со временем подвергались существенным изменениям. Но стилевые особенности, основные темы лирики Исаакяна ясно обозначились в его первом сборнике, и впоследствии они лишь углублялись и обогащались.
Особенности дарования Исаакяна, оригинальность и национальная самобытность его творчества ярко выразились в его лирических песнях, истоки которых в традициях устного поэтического творчества армянского народа.
П. Н. Макинцян[21] в предисловии к русскому изданию избранных стихотворений армянского поэта писал: «Исаакян — народный певец; семена, зароненные ашугами в детскую душу, дали богатые всходы, и поэт сумел по-народному прочувствовать все свои радости и разочарования, горести и печали…» «Чутко-отзывчива душа Исаакяна, вокруг же „руины и горе“, окутанные черным, непроглядным мраком… Исаакян не может обойти молчанием эту тьму социальных несправедливостей: гнет родного народа, участь рабочего люда, и в его поэзии отражаются отголоски народной жизни, полной горя и борьбы…»[22]
В духовных богатствах армянского народа Исаакян искал и находил черты, сближающие, роднящие его с другими народами, видел глубокую внутреннюю связь между заветными думами и идеалами армянского народа с чаяниями всего трудового человечества. Поэт исходил из убеждения, что «своеобразный стиль, одежда и формы различных народов скрывают человеческое сердце и это сердце — человеческое — объято одинаковыми чувствами, горестями и радостями», что «наше личное сердце является неотъемлемой частицей этого всемирного, общечеловеческого сердца».[23] В художественном обобщении, переосмыслении целого ряда сюжетов Исаакян, наряду с армянскими преданиями, обращался к поэтическому творчеству других народов: к сербскому эпосу, арабским, греческим, индийским, китайским, еврейским, персидским, курдским легендам и старинным сказаниям.
Народность в творчестве Исаакяна сказалась прежде всего в самой тематике его стихотворений В «Песнях Алагяза» автор с превосходным знанием народного быта воспроизводит картины жизни армянской патриархальной деревни. Поэт вырос в этой среде; она была его родной стихией.
На традиции народной поэзии опирается Исаакян и в цикле социальных песен, проникнутых демократизмом. В стихотворении «Ах! Горе и боль нам даны на земле…» (1898) поэт негодует против вопиющей несправедливости, против тех, кто узаконил правопорядок, при котором труженик, добывающий «из камня» хлеб, всегда голодный и нищий, а богачи «у пышного стола» пожирают плоды его тяжелого, изнурительного труда. Здесь нет еще прямого призыва к борьбе, к разрушению старого мира, но гневные слова поэта против несправедливого строя жизни пробуждали народное самосознание.
Народность Исаакяна отразилась как в тематике его песен, так и в их форме. Верность принципам народной поэтики сказалась не только во внешних признаках стиля стихотворений Исаакяна, в грамматических формах, в лексике, фразеологии, в обращении к традиционным образным выражениям, в повторах и т. п., но и во внутренней сущности стиля, в характере восприятия жизни, непосредственной простоте ощущений, в богатстве интонационных оттенков и т. д.
Исаакян не механически заимствует отдельные элементы народной лексики, они органически вливаются в его эстетическую систему. Стихотворения типа «Моей матери» (1893), «Оплачь мое горе, сымбул-трава…» (1893), «Ты устал, любимый мой…» (1893), «Чело твое тучи укрыли во мгле…» (1898), «Я любил, но любимую увели…» (1898), «Охотник, брат, ты с гор идешь…» (1902) и многие другие по духу, по своей стилистической природе родственны народной песне, но не тождественны ей.
Исаакян высоко ценил создания безымянных певцов, в которых в благородной гармонии сливаются песня и музыка, где слова рождаются вместе с мелодией.
В стихотворениях Исаакяна с развитой музыкальной интонацией сказались традиции армянской песни, специфического ее жанра — песен раздумья, в которых протяжная мелодия служит психологической канвой, а своеобразный ритм как бы соответствует ритму грустных размышлений. Веками они исполнялись народными музыкантами и певцами не только во дворцах, где властелин на роскошных коврах, облокотившись на круглую подушку, под заунывные звуки любил размышлять о мире, о жизни, но и в хижинах простолюдина (крестьянина, ремесленника), где в нищете и горе простые люди размышляли о своей судьбе.
Лирика Исаакяна — исповедь поэта. Небольшое по объему стихотворение, выражающее едва уловимые оттенки и переливы внутреннего чувства, принадлежит к числу любимейших поэтических жанров Исаакяна. Именно этого типа стихи и песни с развитой музыкальной интонацией более всего характеризуют поэтическое дарование Исаакяна:
Ночью в саду у меня
Плачет плакучая ива,
И безутешна она,
Ивушка, грустная ива.
Раннее утро блеснет —
Нежная девушка-зорька
Ивушке, плачущей горько,
Слезы кудрями отрет.
Музыка к этому стихотворению в переводе А. Блока написана С. В. Рахманиновым. Мариэтта Шагинян в речи на юбилее Исаакяна (29 октября 1955 года) рассказала: «Говоря о своих новых песнях на стихи… Сергей Васильевич Рахманинов как-то сказал: „Легче всего далась мне „Ивушка“ Исаакяна, не знаю, чья эта заслуга — переводчика Александра Блока или самого армянского поэта, но только „Ивушка“ необыкновенно мелодична, мелодия заложена уже в стихах, и на мою долю осталось лишь пропеть эту мелодию… Так умеют писать только подлинно народные поэты“».[24]
Исаакян специально не писал слова для музыки, но многие его лирические стихотворения поются как песни безымянных певцов. Музыка появлялась зачастую и стихийно, в гуще народа. Собиратели армянского музыкального фольклора нередко записывали песни на слова Исаакяна, отмечая при этом, что многие исполнители не подозревают о принадлежности текста этих песен литературе. Они принимают их за произведения устно-поэтического народного творчества.
В лирике Исаакяна «любви струна» звучала неизменно. Но в ней сравнительно редко встречается тема примирения с судьбой, когда любящий человек, не видя впереди надежды на взаимность, вынужден уступить свое счастье другому.
В элегиях Исаакяна — ропот и стоны сильного, но безответного, неразделенного, отвергнутого чувства. Его песни любви окрашены в скорбные трагические тона. Исцелить раны сердца может только любимая, она одна может отогнать «мрачный туман» от его чела, развеять его скорбь, она одна может спасти его от гибели. Муки и стоны «любви безнадежной» составляют содержание многих стихотворений Исаакяна. В них в разных вариациях звучат темы расставания, разлуки, разлада, отчуждения, тоски, но сильнее других звучит мотив лицемерия, обмана, вероломства.
Лирический герой Исаакяна не хочет смириться, покориться судьбе. Его бунтующей натуре свойственны сильные страсти, бурные порывы. Он отдается чувству целиком, безраздельно, без остатка. Любовь — святыня, клятва любви — священна, и он не в состоянии прощать лицемерие, обман, измену. Так появляется в поэзии Исаакяна образ жестокой красавицы:
Твоих бровей два сумрачных луча
Изогнуты, как меч у палача…
Ранен он в сердце, «ранен любимый насмерть», и в жестоких битвах ищет он спасение и находит успокоение в одиночестве и в общении с природой:
Уйду я в пустыню, один, в тишине,
Где солнце палит и иссякла вода.
Могилу копытом конь выроет мне,
Я в ней с моим горем усну навсегда…
Чувство одиночества вызывает жажду взаимности, сочувствия, сострадания, порождает радужные мечты о существующей где-то родственной душе. И Исаакян рисует идиллическую картину тихого счастья на пустынном берегу реки («Был бы на Аразе у меня баштан…»). Поэту хочется верить, что где-то в неведомом краю живет «другая душа», которая так же страдает и тоскует:
Да, я знаю, всегда есть чужая страна,
Есть душа в той далекой стране.
И грустна, и, как я, одинока она,
И сгорает, и рвется ко мне…
Поиски родственной души — мотив, к которому в различных вариациях возвращается Исаакян в ряде стихотворений, сближает его с Гейне и Лермонтовым.
Если радость любви в лирике Исаакяна изображается преимущественно в виде сновидений, грез, как выражение идеального начала, то трагедия любви изображается в более конкретных, реальных очертаниях, со сложными драматическими коллизиями.
Исаакян отдал значительную дань романтической концепции «любви небесной», очищенной от всякой грубой чувственности, любви «мечтательной, фантастической», которая настолько возвышенна, что «боится земли, чтоб не замараться в ее грязи».[25]
В стихотворении «Только детства беспечные, светлые дни…» Исаакян говорит:
В этом мире святого не жди, не зови.
Все у грубых страстей в подчиненье.
Бестелесной и чистой в нем нету любви —
Разве только в мечтах, в сновиденье.
В основе других стихотворений Исаакяна лежит мысль о враждебности двух начал: духовного и телесного, «небесного» и «земного». И в кругу идей поэта первое всегда преобладает, берет верх над вторым. В дневнике Исаакяна находим любопытную запись: «любовь — поэзия, страсть — проза». В другом случае, приводя цитату из священного писания: «И стали они в едином теле», поэт замечает: «Лучше, если б было сказано: в единой душе».[26]
На трагическом столкновении двух начал: «земного» и «небесного» — построен цикл «Песни греха и покаяния» (1907). Поэт, потеряв надежду найти идеальную основу жизни, разочарованный, отчаявшись, призывает дать волю страстям, предаваться наслаждениям, довольствоваться тем, что дает реальность, «опьяняться песней, женщиной, вином», с ненавистью отворачиваться от всего того, что сулит лишь горе и страдание. Однако это лишь порыв, преходящее состояние, чуждое и враждебное натуре поэта. Пафос цикла в третьей и четвертой «песнях». В них раскаяние, самобичевание «грешника». Он находит в себе достаточно сил, чтобы с отвращением отвернуться от всего пошлого и низменного и вернуться к своему естественному состоянию: «Песни греха и покаяния» завершаются картиной тихого безлюдного острова в прозрачном озере, где на одинокой скалистой вершине «древняя пещера, святилище», куда уходит поэт, чтобы предаваться скорбным думам в поисках «огня небесной любви», чтобы в «ее пламени очистить душу». Исаакян верил в изначальную чистоту человеческих порывов. Он, как и его скорбный бедуин в стихотворении «В миражах пустыни вечерней порой…» (1904), в женщине любил свою мечту.
В любви Исаакян видел не только источник высшей радости, счастья, жизни, но и проявление стихийных, непонятных, таинственных сил внутреннего мира человека. «Сердце, — говорит поэт, — тоже имеет свои непостижимые законы» («У могилы», 1922).[27] Такой взгляд он распространял вообще на всю эмоциональную сферу, в которой многое остается загадкой. «Непостижима логика наших чувств, — говорит рассказчик в новелле Исаакяна „Веленье сердца“ (1922). — Да, непостижима и к тому же порою совершенно противоположна логике разума. И никто еще не нашел и не привел в порядок законов, управляющих нашими чувствами: они еще ждут своего Аристотеля».[28]
В новелле Исаакяна «Последняя весна Саади» (1923) мудрый певец, познавший жизнь и людей, тайны мироздания, прожив сто долгих лет, так и не уразумел «всей глубины и сущности любви». Образ уходящего из жизни старца рисуется поэтом на фоне обновленной, цветущей природы, с последними словами на устах: «Рождаемся невольно, живем удивляясь, умираем тоскуя».[29]
В любовных элегиях Исаакяна раскрываются черты его гуманистического миросозерцания. «Любовь его, — пишет Ст. Зорьян, — не ограничивается воспеванием любимой: благородное чувство личной любви делает поэта чутким к другим, постепенно он становится всечувствующим и вселюбящим. Как из местного и национального возвышается он до общечеловеческого, от своей матери ко всем матерям, так же его любовь от любимой распространяется на всё и ко всему; любовь не только к людям… но и ко всему миру, к вечной природе…»[30]
Эту всепоглощающую любовь испытывал Исаакян ко всему живому на земле, к величественной природе.
В лирике Исаакяна всегда ощущается извечная неразрывная «таинственная» связь человека с природой. Поэт живет с ней одной жизнью. Ветерком он мчится в полях, «с дубом могучим растет», «море плещет» в его сердце. Поэт чувствует дыхание природы всегда и всюду. Исаакян говорит о ней как о самом близком существе. Он скорбит не только о том, что придет время, когда перестанет биться сердце, когда «в прах превратятся» глаза любимой, но и о том, что погибнет все прекрасное на земле, погибнут цветы, шумящие леса, умолкнет пенье птиц, иссякнет родник.
Много существенно нового вносит в понимание «философии природы» Исаакяна его рецензия на русское издание Гамсуна.[31] Восторженно отзываясь о романе «Пан», называя его «гениальным творением», Исаакян отказывается от определения его жанра, потому что оно не умещается в общепринятой иерархии жанров прозы: «роман или поэма, дневник или песня?..», произведение, в котором «главным героем выступает сама природа».
В романе Гамсуна автор рецензии нашел много созвучного собственному мироощущению. Главное, что пленило Иссакяна в романе Гамсуна, — это умение автора на могучих «крыльях мечты» уносить душу в «высшие сферы», его благоговение перед бессмертной красотой «таинственной природы». «При чтении этой книги, — писал Исаакян, — чувствуешь себя наедине с природой, вдали от людей, далеко-далеко, наполняешься ненавистью к городскому шуму, фальши, подобно герою романа Томасу Глану, растворяешься в природе, превращаешься в ее цветок, морскую волну, становишься сам природой. Ты благословляешь ее камни и скалы, муравейник и листья, благословляешь все, все, чувствуешь себя довольным, счастливым, благодарным, что тебе дарована жизнь и, подобно природе, находишься в этом сверхчудесном храме».
Так своеобразно и так глубоко воспринял Исаакян внутренний смысл романа Гамсуна: «Человек мудр только в природе, естественен и благороден только в природе».[32]
Исаакян создал вдохновенные гимны природе, где искал он свободу и покой. Он глубоко верит в ее могущество, «животворную мудрость», в ее «чудеса».
Природа — «ласковая мать», у которой большое сердце. Облака, ручьи, деревья, покрытый мхом утес, птицы и горные лани — верные друзья, «братья и сестры» человека.
Мысль о том, что человек может достигнуть высшего счастья на земле только тогда, когда он ощущает незримые свои связи с природой, когда он чувствует себя неотъемлемой ее частицей, — одна из наиболее устойчивых в кругу поэтических идей Исаакяна.
Пройденный Исаакяном творческий путь невозможно представить вне русского и общеевропейского литературного движения конца XIX — начала XX века. Его поэтическое миросозерцание, как и его младшего современника Ваана Терьяна, формировалось в период расцвета неоромантических течений. В. Я. Брюсов в 1916 году писал: «Благодаря сближению с европейскими литературными кругами, Исаакян испытал воздействие того „символистического движения“, которое властно захватило всю европейскую литературу в конце XIX в., хотя, впрочем, оно отразилось на творчестве армянского поэта только в своих основных чертах, скорее как мировоззрение, чем как литературная программа».[33]
Исаакян не мог остаться вовсе непричастным к господствовавшим в эту переходную эпоху направлениям художественной и философской мысли.
В конце XIX и в самом начале XX века ницшеанские настроения в некоторых слоях интеллигенции получили довольно широкое распространение, чему способствовал идейный кризис, разочарование в социальных идеалах. Следует принять во внимание и то обстоятельство, что Исаакян, живя долгие годы в крупных центрах Западной Европы (Париж, Женева, Цюрих), непосредственно соприкасался с новейшими течениями буржуазной философской мысли. И мы бы согрешили против исторической истины, если бы стали вовсе отрицать влияние Ницше на Исаакяна, хотя бы уже потому, что сам поэт неоднократно говорил об этом.[34] Речь может идти лишь о степени и характере этого влияния.
Увлечение Исаакяна учением Ницше было кратковременным. Реакционные идеи немецкого философа были чужды и враждебны гуманистической основе миросозерцания армянского поэта. Тесная связь с народной идеологией спасла его «от узкого индивидуализма и антисоциальных чувств, характерных для декаданса европейской и русской буржуазной культуры».[35]
Что же касается эстетической системы Исаакяна, то истоки ее достаточно ясно обозначены национальными традициями, и трудно отыскать нити, связывающие ее с поэтикой символизма. «Зрелым мастером вспоминал он свою долгую жизнь и с удовлетворением мог отметить, — пишет Н. С. Тихонов об Исаакяне, — что не увлекался легкими соблазнами поэтических новшеств, не дал распуститься в своем творчестве цветам декаденства, никакие западные эксперименты (следует добавить и русские, в России их было не меньше. — К. Г.) и требования моды не увели его все же с той прекрасной дороги, где поэт остается с народом, со своей родной стихией языка, какие бы пространства ни отделяли его от земли его юности, где прозвучали первые строки его стихов».[36]
Внутреннее развитие творчества Исаакяна, темы и жанры его произведений предопределили и своеобразие его поэтического стиля.[37]В его основе преобладают две стихии. Одна — идущая из армянской народной песни, что особенно заметно в ранней лирике, в цикле «народных мотивов», где и лексика, и символика вполне соответствуют их народным истокам. Вторая — связана с литературной традицией, где, наряду с армянской, имело место и воздействие новейших течений русской и западноевропейской поэзии. И в первом, и во втором случае Исаакян верен себе.
Исаакян — «поэт мысли» в том значении этого выражения, в каком употреблял его Белинский. И в этом труднейшем роде поэзии Исаакян не имеет равного в армянской литературе. Что значит применительно к творчеству Исаакяна «поэзия мысли»? В одном из своих ранних стихотворений («Прозрачны в небе облака…», 1895) он говорит: «И в грезах тонет мысль моя…» В основе этого стихотворения лежит сосредоточенное поэтическое созерцание спящей ночной природы, состояние, которое не поддается точному обозначению. Но Исаакян, как правило, не остается в сфере чистого созерцания. Оно естественно и незаметно переходит в глубокое поэтическое раздумье, и зарождается то, что можно было бы назвать поэтическим термином «сердечная дума»:
Безвестна, безымянна, позабыта,
Могила есть в безжизненной степи.
Чей пепел тлеет под плитой разбитой,
Кто, плача, здесь молился: «Мирно спи»?
Немой стопой столетия проходят.
Вновь жаворонка песнь беспечна днем,
Вновь ветер волны травяные водит…
Кем был любим он? Кто мечтал о нем?
Ничто так не характеризует художническую индивидуальность Исаакяна, как эти незаметные естественные переходы созерцания в раздумье, их слияние в «поэзии мысли». В этом отношении, по типу поэтического миросозерцания, Исаакян ближе всего к Лермонтову, Гейне, Шевченко. «Мысль является у него чувством, — писал Н. А. Добролюбов о Гейне, — и чувство переходит в думу так неуловимо, что посредством холодного анализа нет возможности передать это соединение».[38] Эту же черту отмечал Добролюбов и в думах Шевченко, в которых почти всегда присутствует спокойная грусть. «Как вообще в малороссийской поэзии, — писал Добролюбов, — грусть эта имеет созерцательный характер, переходит часто в вопрос, в думу. Ко это не рефлексия, это движение не головное, а прямо выливающееся из сердца. Оттого оно не охлаждает теплоты чувства, не ослабляет его, а только делает его сознательнее, яснее — и оттого, конечно, еще тяжелее».[39]
Это — поэзия, где преобладает «дума сердца». В ней, с одной стороны и прежде всего, непосредственное живое чувство, просветленное мыслью, с другой — «мечтательное раздумье», по выражению Исаакяна:
Мне грезится: вечер мирен и тих,
Над домом стелется тонкий дым,
Чуть зыблются ветви родимых ив,
Сверчок трещит в щели, невидим.
У огня сидит моя старая мать,
Тихонько с ребенком моим грустит.
Сладко-сладко, спокойно дремлет дитя,
И мать моя молча молитву творит:
«Пусть прежде всех поможет господь
Всем дальним странникам, всем больным,
Пусть после всех поможет господь
Тебе, мой бедный изгнанник, мой сын».
Над мирным домом струится дым,
Мать над сыном моим молитву творит,
Сверчок трещит в щели, невидим,
Родимая ива едва шелестит.
В стихотворении «Мне грезится: вечер мирен и тих…» (1911) зрительные и слуховые ассоциации составляют единую систему. Звуковые ощущения: «чуть зыблются ветви родимых ив», «родимая ива едва шелестит», «сверчок трещит в щели, невидим»; зрительные: «над домом стелется тонкий дым», «у огня сидит моя старая мать, тихонько с ребенком моим грустит», «сладко-сладко, спокойно дремлет дитя», — все это как бы растворяется в общем настроении, в обстановке умиротворения, тишины, покоя: «вечер мирен и тих» и старая мать «молча молитву творит».
Во всех этих и подобных случаях сохраняется живописная «картинность» описания, верность натуре. Превосходное знание природы, тонкая наблюдательность сочетаются с поэтическим чувством и склонностью к философским думам.
Мотив изменчивости и повторяемости одних и тех же жизненных форм (см., например, стихотворение «Над речкой склонилась…», 1915) не приводит к безнадежному пессимизму, никчемной бесцельности человеческого существования. В грустном раздумье Исаакяна есть и светлые тона. Картина живой природы, зеленые ивы, склоненные над прозрачными, весело журчащими водами, как бы успокаивают тревогу, символизируя вечное движение жизни.
В армянской поэзии переломной эпохи конца XIX — начала XX века никто так тесно не был связан, так непосредственно не соприкасался с традициями романтизма, как Исаакян и Терьян. Многое роднит этих двух поэтов не в плане отдельных мотивов, а по характеру миросозерцания. Исаакян, вспоминая поэтические вечера, проведенные с Терьяном на его родине в деревне Гандза и ее живописных окрестностях, долгие задушевные беседы, длившиеся далеко за полночь, писал: «Усталое солнце клонилось к Абулу, воспламенялись вершины и гасли, медленно спускались сумерки, возвращались с полей стада, зажигались в домах огни, постепенно затихал шум деревни… Сверкают звезды, мигают друг за другом; на склонах Абула пастухи развели костер. Незаметно вечер превращается в ночь… Тишина. Лишь в ущелье сонно шепчет ручеек. От озера шелестит нежная свирель ветерка…
Ваан у моего уха голосом сердца шепчет чудесные отрывки из мировой и армянской лирики: Гете, Гейне, Бодлер, Верлен, Лермонтов, Сологуб, Брюсов, Дурян, Ованисян…
Умолкает Ваан… Потухли костры. Глубокая ночь. Мрак и таинственная тишина… все предметы потеряли свои формы, исчезли, стали нематериальными; реальный мир неощутимо, незаметно ушел в небытие. Мы мечтаем, высоко возносясь в переливах грез, где освобождается запутанная мысль и напряженное раздумье находит успокоение».[40]
Ни о ком из современников с такой теплотой, сердечностью и проникновением не писал Исаакян. И то, что он говорит о характерном для Терьяна романтическом состоянии, не в меньшей, а, может быть, даже в большей степени относится к самому Исаакяну, затрагивает основы его миросозерцания.
Сфера «переливов грез», «высоких ощущений» была открыта романтиками. Им была свойственна особая чуткость к внутреннему миру личности и к жизни природы. Романтизм опирался на многозначность, многогранность слова, на его способность выражать сложнейшие психологические состояния, тончайшие оттенки поэтической мысли. Символизму мы обязаны дальнейшим развитием, новым расцветом этого удивительного свойства поэтической речи.
Романтики сблизили человеческий дух с природой. Характерным признаком романтического пейзажа становится интимная «беседа с природой». Романтики одушевили, «очеловечили» природу, сделали ее соучастницей переживаний и раздумий поэта, открыли новые горизонты в развитии лирического пейзажа. Руссо создал культ чувства, природы и музыки; романтики, следуя за ним, внесли драматическую напряженность в восприятие природы.
Мелодика стиха у Исаакяна не внешний признак, а внутреннее свойство его, выражающее музыкальность самого поэтического настроения. Это относится прежде всего к его пейзажным стихотворениям. «Удивительно музыкальное чувство природы у этого армянского поэта», — говорил С. В. Рахманинов об Исаакяне.[41] Ощущение близости, родства с природой придают описаниям Исаакяна интимно-эмоциональную окраску.
В. Терьян «стихийную непосредственность чувства» считал отличительным свойством лирики Исаакяна.[42] В то же время она отличается богатством содержания, глубиной мысли. Поэзия Исаакяна — это поэзия мысли, но не отвлеченного философствования, чуждого всякой поэзии, а живой «поэтической мысли», «поэтических идей». «Мысль сама по себе не есть поэтическая мысль», — говорил Фр. Шиллер.[43] Мысль в поэзии, разъяснял Белинский, «не рассуждение… это восторг, радость, грусть, тоска, отчаяние, вопль!».[44]
Реальный предметный мир, проходя через поэтическое сознание Исаакяна, через его «внутреннюю думу», вновь рождается в могучих образах его поэзии, наполняясь глубоким философским содержанием.
Тревожная мысль поэта устремлена к звездам, к солнцу, в просторы вселенной, в бесконечность, вечность. Она устремлена в неведомые просторы со страстным желанием познать окружающий мир, людей, постичь темные стихии жизни, смерти, проникнуть в «великую тайну» природы, мироздания.
Исаакяна постоянно занимали «проклятые», вечные вопросы, волновавшие лучшие умы человечества. Он ищет смысл существования, думает о назначении человека, жаждет познать жизнь и ее законы. Поэт не мог примириться с мыслью, что все в мире изменчиво, все во власти мгновенья, что все проходит и ничто не имеет прочного основания, что человек, «венец природы», которому дано силою разума проникать в «тайны мироздания», плоды творческого гения которого живут века, тысячелетия, — смертен, что жизнь человека лишь «мерцание на миг, чтоб погаснуть навек».
Исаакян обращается к этим «вечным мотивам» не потому, что они традиционно-привычные и якобы лежат на поверхности, а только потому, что они являются его внутренними темами, они психологически выстраданы и органически свойственны его неповторимой индивидуальности. Нужно было обладать могучим дарованием, чтобы в поэтическое осмысление этих «вечных» тем внести свое личное самобытное начало. Зачем человек приходит в этот мир, для чего дана ему жизнь, зачем он уходит? Приходят и уходят целые народы, возникают и исчезают во мраке космоса целые миры. Кто их творит и чья беспощадная воля разрушает? В чем смысл этого вечного движения? Неспокойная мысль поэта ищет ответа у «творящей звезды»:
Куда нас гонишь вместе с землей,
В чем цель жизни?
Зачем ты связала нас с материей,
Сделала подвластной смерти?
Но «творящая звезда» сама «блуждает во мраке», и она жертва тленья. Поэт обращается к «темной беспредельности» с сознанием гордости за человека:
Жестокий, тайный умысел творца,
Ты создаешь, чтобы смести скорее,
И Млечный Путь, и темень без конца,
Но я, песчинка, все-таки сильнее.
Я — сердце чуткое, я — духа взлет,
А ты — лишь тьма бессмысленной стихии,
Но месть свою — невыносимый гнет —
На плечи ты мои кладешь земные…
Исаакян чутко прислушивается к «безмолвной речи» времен и пространств с жаждой ощутить себя частицей вселенной, раствориться в ее вековой тишине. Истомленный земной суетой, из «унылой темницы жизни» поэт порывается в мир высоких созерцаний («Лучезарное небо полно чудес…», 1904).
В начале 90-х годов у Исаакяна еще редко, но все же встречаются стихотворения, в которых выражена вера в людей и жизнь, в конце же века эта вера все более и более угасает, уступая место мрачным, скорбным мотивам. Причина этого далеко не только в личной судьбе, личных «ранах». Она коренилась в самой действительности, в трагических событиях второй половины 90-х годов — кровавой резне мирного населения Западной Армении. С этого времени на многих стихотворениях армянского поэта лежит печать мрачной безнадежности.
Исаакян, характеризуя гнетущую атмосферу переходной эпохи на рубеже XX века, писал: «Хотел бежать с планеты, обагренной кровью, удалиться от времени, от пространства, от вселенной».[45]Скорбные думы Исаакяна этих лет нашли выражение в поэме «Абул Ала Маари».
В стихотворении «Ты не очень грусти…» (1904) Исаакян в своем скептицизме доходит до крайних суждений: в мире ничто не имеет ни основы, ни смысла, ни ценности. Все изменчиво, быстротечно, все проходит. А потому и жизнью дорожить не стоит, а если уж суждено жить, то нужно жить с широким сердцем и принимать все как сновидение. В этот период в лирике армянского поэта появляются темы, мотивы, идеи, которые, казалось бы, противоречат его гуманистическому миросозерцанию. На извилистом пути поисков справедливых основ жизни, поисков путей избавления человечества от неисчислимых бед были такие периоды, когда поэт переживал крушение своих высоких идеалов, сталкиваясь с жестокой правдой действительности. Эти стихи — следствие отчаяния, ожесточения. Это крик души глубокой, мощной, великой души, живущей тревогой о судьбах человечества. В этих стихотворениях Исаакян рисует с беспощадной правдивостью звериные законы и нравы старого мира.
Об этом говорит поэт с болью. Ему ненавистна действительность, где человек человеку волк, где осквернены светлые идеалы человечества. Это мир горьких обид, страданий, смерти, где жизнь — суровая борьба за кусок хлеба, где «право в силе», где нет других путей и неизбежен выбор «быть молотом иль наковальней» (см. стихотворение «Не слова любви и братства…», 1905).
В это же время, в том же году, когда было написано это мрачное стихотворение — «Не слова любви и братства…», Исаакян пишет иные строки, раскрывающие его отношение к жизненной битве, его гуманизм:
Я опускаю меч звенящий мой,
Я не вступлю в несправедливый бой.
Я хлеб у бедняка не отниму….
Бродить в дальних безлюдных краях, стремиться к небу, к звездам, к солнцу, к беспредельной свободе — таков мотив другого стихотворения. Он хочет уйти в пустыню, полюбить черные скалы, склонить голову к камням, углубиться в свои думы, слиться с тишиной. Поэт мечтает жить на диком берегу, без друзей, одиноким, скрыть от людей свое горе, мысли уносят его в далекий край, под знойное солнце, где в горячих песках он мечтает уснуть навсегда, унося с собой свое горе («Ликуя, струится прозрачный ручей…», 1902).
Так постепенно, с годами в лирике армянского поэта вызревают мотивы, из которых впоследствии складывается идейная и художественная концепция поэмы «Абул Ала Маари» (1909). Содержание поэмы составляют размышления Абул Ала, его рассуждения и беседы с самим собою. Прошлая его жизнь рисуется автором несколько скупыми, но яркими штрихами. Из краткого вступления читатель узнает, что Абул Ала Маари, «поэт знаменитый Багдада», долго жил в «великолепном граде калифов», много видел, «наблюдал и людей, и законы» и пришел к гневному отрицанию всего того, что ранее любил.
Разочарование и пессимизм Абул Ала достигли предела. Он более ни во что не верит. Теперь для него «закон», «справедливость» — лишь пустые звуки. Он прощается с прошлым навсегда, отвергая все, чем раньше дорожил. Возненавидел родных, друзей, женщин, богатство, славу. Абул Ала бежит от пороков людей, от их «ничтожных и злых дел», бежит от лицемерия, что «хуже всех зол». Герой поэмы уходит от жизни и людей в дикую пустыню. Там, в песчаных бескрайних просторах, он ищет исцеления, свободы.
Абул Ала беспощаден в своем обличении лжи и лицемерия, социальной несправедливости и гнета, всего строя, где мысль в оковах, где горе побежденному и нет другой правды, кроме грубой силы и власти денег, где осквернены и растоптаны светлые идеалы человечества:
Что за нами осталось, о мой караван! чтоб вернуться назад, в отчизну свою?
Покинули мы друзей и жену? богатство и славу, родных и семью?
Покинули мы людей и народ? закон, справедливость, отчизну, права?
Иди и не медли! покинули мы лишь оковы и цепи, обман и слова!
В сложном и противоречивом образе Абул Ала Маари раскрывается трагедия одинокой, сильной личности. «Озлобленный ум, — говорил Белинский, — есть тоже признак высшей натуры, потому что человек с озлобленным умом бывает недоволен не только людьми, но и самим собою». Такие личности, «желая многого», не удовлетворяются «ничем».[46]
Таков и Абул Ала. Причина его пессимизма не в ненависти к человеку, а в большой любви к нему. Ненависть в этом случае — только особая форма проявления этой любви.
Источник «злобных мыслей», скорби и гнева героя поэмы следует искать в социальной действительности. Он возненавидел жизнь потому, что, по мысли поэта, она недостойна человека, его высокого назначения. Как же иначе можно понять то обстоятельство, что Исаакян, которому обязана армянская поэзия своими лучшими патриотическими произведениями, в поэме «Абул Ала Маари» говорит страшные слова об отчизне? Он возненавидел даже отчизну, но возненавидел только потому, что видел там лишь лицемерие, зло и несправедливость, горе и слезы, страдания бедняков, жестокость и деспотизм сильных, где «тиран беспощадный во славу свою в пирамиду слагает жертв черепа…».
Сильная сторона поэмы в беспощадной критике существующего порядка вещей, в протестующем, негодующем пафосе, в остром восприятии социальной несправедливости, в глубокой симпатии к «бесправному пахарю», к «слабым», «бедным», к «угнетенным беднякам», к «скорбным строеньям глухих деревень», «дремлющим в окаменелом быту». Слабая, уязвимая сторона идейной концепции поэмы заключается в том, что в ней нет идеи «необходимости бороться за переустройство этого страшного мира жестокой социальной дисгармонии».[47] И это происходит не оттого, что поэт не хотел бы верить в эту возможность, он жаждет этого, мечтает об этом; трагедия поэта заключается именно в том, что он не видит реального выхода, реальных путей и в отчаянии, в ожесточении бежит от людей в пустыню.
Абул Ала бесконечно влюблен в жизнь, но с горечью он вынужден отвергать ее только потому, что уродливые отношения между людьми, народами, несправедливый социально-политический строй, деспотизм и лицемерие превратили сказку жизни в кошмар, в страшный мир слез и страданий, где люди в слепом безумье
Вырывают с борьбой друг у друга куски, друг друга толкают к могиле с борьбой…
В поэме Исаакяна затрагивается целый ряд социально-политических, философско-нравственных проблем. Она в своей идейной основе многосложна и требовала соответствующего художественного решения, требовала такой формы, которая, при отсутствии острых сюжетных ситуаций (в поэме, собственно, нет ни действия, ни действующих лиц, ее фабула определяется содержанием размышлений Абул Ала), позволила бы автору добиться внутренней цельности и структурной стройности. Такую организующую роль в поэме играет удачно найденный единый ритм, как бы отражающий неторопливый, размеренный шаг каравана:
И караван Абул Алы, как ручей, что, журча, бежит средь песков,
В дремотной ночи неспешно шагал со звяканьем нежным больших бубенцов.
Размеренным шагом путь совершал ночной караван, виясь как змея,
И звон сладкозвучный лился, затоплял погруженные в сон немые поля.
Ритм поэмы отражает и спокойное течение мысли, скорбные раздумья Абул Ала:
«Иди, всё иди ты, мой караван! шагай всё вперед, остановок нам нет!»
Так в душе сам с собой говорил с тоской Абул Маари, великий поэт.
«В пустыню веди, к безлюдным краям, свободным, святым, в изумрудную даль…»
Особо важную роль в поэме играют пейзажные элементы. Они, переплетаясь с размышлениями и желчными обличениями Абул Ала, являются преимущественно средством раскрытия внутреннего мира героя. Все главы поэмы начинаются с описания природы, и каждый раз поэт повторяет определенные элементы, создавая в пейзаже некий лейтмотив, вполне созвучный общему духу произведения. В соответствии с нарастающим гневом Абул Ала меняется и психологическая тональность пейзажа. Мрачную, в то время величественную эпическую картину представляет описание смерча, урагана в бескрайних песчаных просторах Аравийской пустыни:
Как гигантская птица, черная ночь широко простерла крылья свои;
Огромные крылья нависли, покрыв караван, всю пустыню, оазы, ручьи…
И от дали до дали сумраки туч разостлали по небу, чернея, кайму;
Луна и созвездья утратили свет, и казалось, что тьма окутала тьму.
Налетели сурово ветры, стеня, словно кони, сорвавшись с узды иль с цепей;
В урагане кружились, крутились в борьбе облака и песок сожженных степей.
Несмотря на сложное переплетение идейных мотивов, острых социально-нравственных проблем, несмотря на многосложность структурных элементов, все части соотнесены и подчинены единству мысли. Это замкнутый в самом себе мир, в котором отстранение малейшей подробности приведет к разрушению идейной и художественной концепции произведения.
Поэма Исаакяна отражает не только раздумье автора о жизни, но и характерные признаки времени, переходной, напряженной, тревожной эпохи начала века. В желчных излияниях и гневных обличениях Абул Ала нужно видеть отрицание лживых основ старого мира. Его горькие слова — это крик отчаяния и ожесточения. Он произносит их не равнодушно, не как наблюдатель или высший судья, а как человек, выстрадавший право обличать зло и насилие на земле. Он произносит их в благородном порыве, с великой болью и тревогой за судьбы мира и человечества.
В поэзии Исаакяна часто встречается образ странника, изгнанника, который далеко не однозначен. В одном случае он связан с темой одиночества, с образом «бедного странника меж людей». В другом — психологическим стимулом поэту служит жажда скитаний, жажда новых ощущений, впечатлений, новых чувствований, желание увидеть новые горизонты, «новые дали», «другое небо», чтобы воспеть чудеса природы, познать мир и людей. Образ странника в лирике Исаакяна навеян в еще большей степени трудной исторической судьбой армянского народа.
Исаакян — сын «народа-странника», «народа-изгнанника». В трагическом ключе написано его стихотворение «Душа — перелетная бедная птица…» (1905). И символика — «перелетная бедная птица» со «сломанным бурей крылом», блуждающая «без дома, без сил и без сна», — через личную трагедию раскрывает общее, народное горе.
Свои лучшие патриотические песни Исаакян создал в годы странствий. В них много горя и слез, много печали. Причину скорби поэта легко понять, если перелистать страницы истории Армении. Они расскажут о бесконечных нашествиях, войнах и разорениях, о перенесенных армянским народом тяжелых испытаниях, страданиях, которым, казалось, не было конца.
Исаакян называет себя «вечным скитальцем», «изгнанником». Но разве эта черта — подробность его личной биографии? Скитальцами и изгнанниками были многие тысячи и десятки тысяч армян. После потери Арменией политической самостоятельности, после того как она оказалась под игом жестоких завоевателей, значительные массы обнищавшего народа оставляли свою отчизну, уходили на заработки в далекие края. Приходилось надолго, а может быть и навсегда, бросать свой родной очаг, отца, мать, жену и детей. Песни пандухта или гариба[48] отражали странническую жизнь, полную лишений и невзгод, горя и печали; они отражали трагедию армянского народа. В них выражены тоска по родному дому, мечты об отчизне.
Одним из ранних классических образцов армянской пандухтской поэзии средневековья явилась широко популярная народная песня «Крунк» («Журавль»), навеянная грустными думами о родине:
Крунк! куда летишь? Крик твой слов сильней!
Крунк! из стран родных нет ли хоть вестей?
Стой! домчишься вмиг до семьи своей.
Крунк! из стран родных нет ли хоть вестей?
Свой покинул сад я в родной стране,
Чуть вздохну — душа вся горит в огне.
Крунк! постой! твой крик нежит сердце мне.
Крунк! из стран родных нет ли хоть вестей?
Тема о гарибе нашла свое дальнейшее развитие в стихотворении «Цицернак» («Ласточка») Геворга Додохяна (1837–1890). В простых и задушевных строках — горестные думы человека, живущего на чужбине, его неисчислимые беды и невзгоды, его тоска по дому.
В стихотворении «Цицернак» так много благородного патриотизма, так много правды, поэзии; выраженные в нем мысли и чувства так созвучны грустным думам армянского скитальца, что это стихотворение Додохяна сразу же завоевало сердца людей, получило широкое признание, стало, наряду с «Крунком», одной из популярнейших народных песен, а автор его одним этим стихотворением вошел в историю армянской поэзии.
Песни пандухта Исаакяна составили новый этап в развитии этой своеобразной ветви поэзии Армении. В них поэт продолжал лучшие традиции устного народного творчества и создал самобытный, яркий цикл своих песен, как и в элегиях любви, не подражая народным образцам, а лишь опираясь на них. Лейтмотивом стихотворений Исаакяна, написанных в годы странствий по Западной Европе, является тоска по родине, тревожные думы о родине.
Тема материнской любви — одна из наиболее значительных в лирике Исаакяна; она раскрывается в его стихотворениях в различных аспектах: то мать в томительном одиночестве «в пустой, холодной хижине» ждет сына, томящегося в тюрьме в далеком краю, то она скорбит о погибшем сыне. И для армянского поэта «слезы бедных матерей — святые, искренние слезы…» (из стихотворения Н. А. Некрасова «Внимая ужасам войны…»).
Для Исаакяна мать — единственная родная душа, любящая бескорыстно, самоотверженно. Она одна способна понять страдания сына. Все могут забыть, все могут отвернуться: и друг, и любимая девушка. Верна лишь святая любовь матери. В основе стихотворения «Скиталец-сын» лежит именно эта мысль. Когда скиталец-сын после долгих странствий возвращается на родину нищим и разбитым, никто не узнает его. Он радостно бросается навстречу другу детства, но друг забыл его. Не узнает его и любимая девушка: отвернулась, отмахнулась от «бродяги-пришельца». Только
Содрогнулась и всплеснула мать руками: «Как ты тут? —
И ко мне в слезах прильнула: — Сын мой милый! Бедный сын!»
В лирике армянского поэта не менее ярко выступает тема любви сына к матери. Всем он обязан ей, любимой матери. Она зажгла в нем «небесный огонь» поэзии и «жажду к прекрасному». Она пробудила и воспитала в нем высокие гражданские чувства. Она завещала сыну бороться против «зла и лжи», служить беззаветно «священной правде», любить свою родину, жить и трудиться «во имя счастья других». Часто поэт размышляет о тяжелой доле матери, о ее страданиях, и он готов на многие жертвы, чтоб хоть в малой степени облегчить ее горе, готов один нести свой тяжкий жребий, готов мужественно переносить все превратности судьбы, озабочен он лишь тем, чтобы мать не узнала о его скорби, озабочен тем, чтобы не тревожить ее, не доставлять ей новых страданий, не причинять ей боли:
Мои слезы должны океаном стать, —
Только б скорби моей не узнала мать.
Я буду скитаться один в горах,
Буду биться о камни головой,
Суждено мне волчьей добычей стать, —
Только пусть не узнает об этом мать.
Думы поэта о матери выходят за грань биографических рамок, они все более приобретают социальное звучание:
Приснилось мне как-то, что мать моя бедная
На улице шумной, у пышного здания,
Стоит истомленная, жалкая, бледная,
Прося у прохожих людей подаяния.
Приснилось мне как-то, что мать моя старая —
Убогая нищенка, рванью прикрытая.
Толкает старуху толпа тротуарная
И мимо валит равнодушная, сытая.
Поэт думал не только о своей матери, терзали его мысли вообще о судьбе бедных матерей.
Он рисует картину пустынного берега, где лежит одинокий, позабытый всеми, изнывая от раны. И до него долетают нежные звуки: то пела мать, звала сына с «родимой стороны» («Я спал, и море снилось мне…», 1898).
Голос матери — голос родины. Образ матери становится символом родины.
Гражданская тема у Исаакяна (как и у Терьяна) естественно возникает из интимной лирики. Личные настроения поэта силою широких обобщений выходят за границы личных переживаний, все более приобретая общенародное значение. Счастье для него невозможно не только потому, что любимая отвергла его и он, покинутый всеми, скитается по «темным дорогам жизни», но и потому, что несчастна родная земля, что нет конца страданиям народа. В 1900 году Исаакян создал свой гимн родине, в котором патриотическое чувство омрачено бедственным положением отчизны. Были еще свежи раны от недавних турецких зверств в Западной Армении, и поэт, воспевая родину, не мог забыть о жертвах кровавой резни:
Эй, джан родина, как прекрасна ты!
Здесь горы в прозрачной дали видны,
Здесь сладостны реки, нежны ветерки, —
Но в крови утопают твои сыны…
И в мрачных думах Исаакяна о том, где окончится его жизненный путь, где найдет «последний покой», неустанно звучит тема родины. Великий певец Украины Шевченко выразил свое последнее желание, чтобы его похоронили «на Украине милой, посреди широкой степи», чтобы был виден Днепр и мог он слышать, как под крутыми берегами шумит река. И заветное желание Исаакяна — слиться с родной природой:
Схороните, когда я умру,
На уступе горы Алагяза,
Чтобы ветер с вершин Манташа
Налетал, надо мною дыша,
Чтобы возле могилы моей
Колыхались пшеничные нивы,
Чтобы плакали нежно над ней
Распустившие волосы ивы.
1905 год явился важным рубежом в развитии самосознания армянского народа, тесно связавшего свою судьбу с общероссийским освободительным движением. К этому времени в поэзии Исаакяна все более зреют мотивы протеста и призывы к активным действиям. Его неспокойные «буйные мечты», его скорбь и гнев созвучны мятежной природе, и он часто обращается к картинам стихии на море, в горах, в безлюдной пустыне. Бушующая природа вызывает в нем новый прилив энергии, укрепляет волю к борьбе с «темным миром» горя и зла:
Грохочут грома, повторяясь стократ,
И молнии бешено блещут сквозь мрак,
Но горы не дрогнут — бесстрашно стоят.
Лишь там, в их грохочущей дикой борьбе,
Мятежное сердце, — там место тебе…
В динамике этих строк ощущается дыхание революционной бури. Воодушевленный общим подъемом общественной жизни, поэт звал к братскому единению народов «на бой с насильем». С кавказских вершин звенел его голос, призывающий к мятежу, к мести:
Ненависти, жажды отомщенья
Пламя я в сердцах разжечь хочу.
Речь моя к тебе, о раб голодный!
……………………………………………………
Сбрось ярмо твоей судьбы суровой!
Гневное оружье наточи!
…………………………………………………
Сокруши неволю вековую…
Стихи Исаакяна, рожденные скорбью и гневом в период первой русской революции, свидетельствуют об известном переломе в настроениях поэта, но более решительные сдвиги в его общественном сознании произошли под влиянием исторических событий 1917 года. Октябрьская революция, освобождение народов России от векового угнетения и рабства в поэзии Исаакяна вызвали к жизни новые темы, и в 1919 году в Женеве он приступил к работе над поэмой «Мгер из Сасуна».
Сюжетом для своей новой поэмы Исаакян избрал четвертую, последнюю ветвь эпоса «Давид Сасунский», жизнеописание Мгера Младшего, в образ которого армянский народ вложил свой исторический опыт, накопленный в вековой борьбе, свою философию, исполненную мужества и горечи, свою неугасимую и непоколебимую веру в лучшее будущее, которое должно было стать реальностью после того, как «мир будет разрушен и воссоздан вновь».
Тема поэмы соответствовала времени, она родилась под воздействием исторического момента, когда восставший российский пролетариат и крестьянство сбросили иго векового рабства. Поэма выражала новые общественные настроения поэта, веру в возможность переустройства этого мира на новой, справедливой основе.
В «Мгере из Сасуна» автор воссоздает эпический памятник, сохраняя его народный дух, остро ощущая его глубокий социальный смысл. «Поэма… Исаакяна, — писал И. А. Орбели, — не переложение какого-либо варианта или отрывка из великого армянского эпоса. „Давид Сасунский“ — это сжатое поэтическое выражение идей, рассеянных по всему эпосу, идей, достигающих особенно высокого напряжения в народной обрисовке младшего из четырех героев, Мгера Младшего, судьба которого так тесно связывает отделенный от нас веками эпос с нашими днями.
Исаакян правильно уловил ту не сказываемую сказителями нить жизни Мгера, которая единственно способна объяснить, почему старый мир был для него тесен, почему обветшавшая поверхность земли, на которой держался старый мир, не способна была выдержать тяжелую поступь Мгерова коня».[49]
Автор на сюжет героического эпоса взглянул с позиции современности, в свете волновавших его острых социальных проблем.
В поэме Исаакяна герой не только сочувствует обездоленным, но и активно помогает им. Мгер спасает пашни и жилища крестьян от наводнения. Он сближается с народом. Его самосознание зреет под непосредственным воздействием жизни простых людей, тружеников.
Мгер у Исаакяна не сразу приходит к мысли о необходимости изменения мира, необходимости активной борьбы с социальным злом. Автор поэмы заставляет своего героя пройти тяжелый путь жизненных невзгод, чтобы он сам испытал всю горечь голодного существования труженика. Новое бытие его пробуждает в нем новое сознание, иное отношение к миру. Мгер в поэме Исаакяна, «обездоленный, голодом и жаждой томимый», скитается по чужим землям. Он видит всюду только «смерть и зло». Он жаждет мира и справедливости. В нем все более и более зреет недовольство, разгорается гнев против всех угнетателей. Мгер готов помочь им разорвать цепи рабства. Он обращается к «сасунским храбрецам, селянам, работникам и рабам» с горячим призывом взяться за оружие, чтобы разрушить навсегда «мир темный и злой» и установить трудовой строй, где не будет больше угнетателей и угнетенных, где хозяином жизни станет народ. В обращении Мгера к труженикам выражен социальный идеал автора поэмы.
В 1920–1930-е годы в творчестве Исаакяна преобладает проза. В это время он создает большую часть своих социальных рассказов, которые занимают важное место в идейной и творческой эволюции автора. Мировоззрение Исаакяна обогащается идеями социализма. Если в поэме «Мгер из Сасуна» автор искал своего героя в прошлом историческом опыте народа, эпосе, в героях которого еще сохраняются следы родства с мифическими персонажами, придающие им полуреальный-полуфантастический характер, то в рассказах из народной жизни выразителями его идеала становятся современники поэта, простые люди, которые подымают знамя непокорности, восстают против мира рабства и в жестоких битвах куют светлое грядущее человечества.[50]
С воодушевлением встретил Исаакян Октябрьскую революцию. Он видел в ней осуществление вековых чаяний трудового человечества, исполнение заветной мечты армянского народа, который «вместе с великим русским народом разорвал свои цепи и вышел из мрачной темницы рабства».[51] Поэт осознал всемирно-историческое значение Октября. В первом социалистическом государстве рабочих и крестьян он видел «духовную родину» трудящихся всего мира, а в Ленине и в его учении — знамя освобождения всех народов от векового гнета и рабства.
В конце 30-х годов, когда сгущались тучи над социалистической родиной, Исаакян выступил с разоблачением человеконенавистнической идеологии фашизма. Он призывал демократические силы всех стран сплотиться во всеобщем движении сторонников мира, бороться во главе с Советским Союзом против поджигателей войны.
В начале лета 1941 года, когда Исаакян отдыхал в Ессентуках, пришла весть о вероломном нападении фашистской Германии на Советский Союз. Вражеские орды хлынули на нашу землю, над страной социализма нависла опасность. Весь советский народ встал на защиту родины. В годы Великой Отечественной войны Исаакян своим огненным словом воспевал и прославлял благородные чувства и высокие идеи, с которыми шли в бой советские воины. Стихи его, полные гнева и ненависти к фашистским захватчикам, стали боевым кличем. Они звали сынов Армении вместе с русским народом и другими народами Советского Союза грудью встать на защиту единой социалистической родины.
В трудные дни 1942 года Исаакян пишет стихотворение «Наша борьба». Руины древних храмов и крепостей, немые свидетели далекого прошлого, бесконечных битв и нашествий, вызывают в душе поэта не только грустные думы, но и чувство гордости за народ, мужественно отстоявший свое существование, свою свободу. В славе прошлого поэт предвидел «будущей славы залог». Исаакян в грозные дни Отечественной войны обращается к страницам истории, чтобы пробудить в сердцах воинов, защищающих советскую родину, патриотические чувства, чтобы они, овеянные духом героических страниц прошлого, с еще большей отвагой сражались с ненавистным врагом.
Армянский поэт воспел героическую Советскую Армию. Он посвятил пламенные стихи памяти С. Г. Загияна, павшего смертью храбрых в жарких битвах за отчизну:
Покойся безмятежно в вечной славе,
Твои герои-братья мчатся в бой,
Армения цветет всё величавей,
И пламенеют розы над тобой!
В годы Великой Отечественной войны много сил и энергии отдал Исаакян публицистической деятельности. Его статьи «Отечественная война и армянский народ», «Братство закавказских народов непоколебимо», «К 23-й годовщине Советской Армении», «Победа на стороне прогресса», «Славная годовщина (К 25-летию Советской Армении)» и другие проникнуты идеями патриотизма и дружбы народов.
«Во время Великой Отечественной войны, — писал Н. С. Тихонов об Исаакяне, — он страстно включился в борьбу, и его слово поэта, его слово публициста звучало с молодой свежестью».[52]
Важнейшими чертами армянской литературы на протяжении всего ее исторического существования, высшими ее достижениями Исаакян считал гуманизм и народность. Негасимая жажда свободы, любовь к родине, уважение к личности, чувство человеческого достоинства, демократизм, сочувствие ко всем отверженным, обездоленным, жертвам «безжалостного мира», ропот и гнев против несправедливости, насилия, деспотизма — все эти мотивы и идеи, по мысли поэта, составляют содержание армянской литературы. Ими же характеризуется основное направление творческого пути самого Исаакяна.
Поэтический мир Исаакяна глубоко национален, но он не ограничен национальными рамками. «Свое, национальное, — писал Корнелий Зелинский об Исаакяне, — он подымает до общечеловеческого. И судьба его родины символически перерастает в его поэзии в образ человеческой судьбы на земле».[53] Слава Исаакяна еще в дореволюционные годы перешагнула границы его родины. В январе 1916 года А. Блок, в период его увлеченной работы над переводами из лирики армянского поэта, писал: «…поэт Исаакян — первоклассный; может быть, такого свежего и непосредственного таланта теперь во всей Европе нет».[54] В 1943 году, при основании Академии наук Армянской ССР, народный поэт был избран действительным членом Академии. Исаакян за заслуги в развитии советской литературы был награжден двумя орденами Ленина, а за вдохновенные патриотические стихи в 1949 году он был удостоен Государственной премии первой степени. В течение многих лет, до конца своей жизни, Исаакян возглавлял Союз советских писателей Армении.
Исаакян умер 17 октября 1957 года и похоронен в Ереване, в Пантеоне деятелей армянской культуры.