Михаил Светлов Стихотворения и поэмы

МИХАИЛ СВЕТЛОВ Вступительная статья

Любимый герой Светлова — комсомолия, юность. Поэта можно назвать летописцем комсомола, его подвигов — на фронтах гражданской, а затем Отечественной войны, вплоть до штурма целины и космоса. Светлова можно назвать и певцом революционных традиций, которые принимает новая молодежь из рук старших поколений.

Жить (по-человечески!) на земле — значит жить в мире прекрасного. Это ключ к пониманию особенностей поэтического мира Светлова.

Там, где «небо встретилось с землей», на линии горизонта, на грани обычного, повседневного, и возвышенного, а иногда фантастического, — возник этот мир.

Порою кажется, что дар воображения уводит поэта чересчур далеко: на ленинградской улице ему мерещатся усатые тигры… Но тигры на Фонтанке — это не более чем шутливое утверждение безграничности и щедрости воображения, у которого точны цель и адрес:

Богат я! В моей это власти —

Всегда сочинять и творить,

И если не радость и счастье,

То что же мне людям дарить?

Поэзия Светлова — создание не только большого таланта и мастерства. Она — детище любви поэта к героям революции. Силой этой необыкновенной любви они подняты, словно на крыльях. Сказать, что Светлов воплощает идеи и чувства героев революции, — неточно: Светлов рыцарски верен ей. Но кто же в XX веке воспримет рыцарский культ всерьез? Чтобы красота и сила чувства были выражены без потерь, они маскируются — застенчивостью, наивностью, юмором. Поэт говорит вполголоса, любит полутона, оттенки, — в стихах нередко совмещаются радость и грусть, отрицание и понимание, одобрение и сожаление. Это поэзия правды человеческих чувств, неизменно просветленная мыслью о прекрасном.

1

Михаил Аркадьевич Светлов родился в Екатеринославе (теперь Днепропетровск) 17 июня 1903 года. Отец его был мелким ремесленником. Будущий поэт жил в среде местечкового мещанства, задавленного еврейскими религиозными традициями и предрассудками.

В 1914–1917 годах Светлов учился в начальном (четырехклассном) Екатеринославском училище, одновременно служил «мальчиком» в фотографии и на товарной бирже.

Светлов рано познакомился с классиками русской литературы, зачитывался Лермонтовым, Некрасовым, особенно любил поэзию Пушкина.

Когда в город ворвалась революция, будущему поэту было всего 14 лет. Но в те годы люди взрослели стремительно. В 1917 году Светлов добровольно вступил в Красную Армию, вскоре стал комсомольцем[1].

Он родился как поэт в дни революции и гражданской войны.

Не сынки у маменек

В помещичьем дому —

Выросли мы в пламени,

В пороховом дыму.

Эти слова популярной комсомольской песни[2] очень точно передают не только типичную биографию юношей тех лет, но и гордость их — быть солдатами армии революционеров.

Революционные чувства накапливались, росли, искали выхода. И когда Светлов заговорил в стихах о том, что пережил, когда понял свой опыт как исторический опыт нового поколения, родившегося в гражданской войне, тогда и родился поэт.

В 1925–1926 годах одно за другим написаны стихотворения «Двое», «Рабфаковке», «Гренада», «В разведке» и многие другие.

Им предшествует полоса исканий.

Светлов начал писать еще в 1919 году, а к 1925 году был автором сборников «Рельсы», «Стихи» и «Корни». Но стихотворения этих лет — еще не тот Светлов, которого мы знаем.

Сначала поэтический разговор об отдельных героях казался ему, вероятно, мелким, — Светлова влекли монументальные формы влиятельного в те дни искусства «Пролеткульта» и «Кузницы». Это искусство воспринималось тогда как выражение чувств всей огромной массы людей, только что совершивших переворот в мировой истории. Монументальные, абстрактные образы: Революция, Коммуна, Город, Завод, Домна — господствовали в стихах. В светловских «Рельсах» — нередки подобные мотивы («Моим друзьям», «Промышленность», «Песня о городе и о железе»). «Рельсы» — сквозной образ, давший название сборнику, типичен для пролетарской поэзии. Но уже здесь ощутимо будущее светловской музы:

…Сегодня больному паровозу

В депо починили лапу.

Видимо, не удовлетворенный пролеткультовскими принципами, поэт порывается к откровенной сердечной исповеди о том, что он видел сам. Он еще не чувствует, что его биография — это биография поколения, — и стихи приобретают замкнуто личный характер («Песня отца», «Теплушка»).

В ранних стихах уже пробиваются характерные для зрелой поэзии Светлова темы интернационализма и гуманизма. В поэме «Комсомол» два героя — друзья Васька и Джон. «Стихи о ребе» пронизаны чувствами человека, свободного от национальных предрассудков. Настолько прекрасным и прочным кажется Светлову это завоевание, что он ищет неожиданную ситуацию: погромщик и его жертва, которых разделила река крови, случайно встретились уже после Октября. И что же? Нет в душе героев и тени былой вражды… Они — люди! И потому могут стать друзьями (поэма «Хлеб»).

В первых произведениях Светлова уже заключено понимание непростоты жизни, столь свойственное поэту впоследствии. Хорошо ли, что революция отдает на слом патриархально-религиозный уклад? Еще бы! Но все-таки жалко такого старого, беспомощного ребе. И эта жалость — не измена революции.

Склонность к сердечному общению с читателем, разочарование в риторической отвлеченности поэтов «Кузницы» направляет внимание Светлова к опыту Есенина («ночь проходит черною гадалкой…», «новых гуслей звончатый запев…»).

Пока можно говорить лишь о подражании, а не о связи Светлова с традицией того или иного поэта.

Глашатаем новых лозунгов выступила группа комсомольских поэтов. Ранее связанные с «Кузницей», поэты эти откололись от нее и организовали группу «Молодая гвардия». Сюда вошли А. Безыменский, А. Жаров, М. Светлов, М. Голодный, Н. Кузнецов и другие.

Убежденно и страстно они утверждали, что именно «живой человек», делающий свое скромное дело, — подлинный предмет искусства. И слова Безыменского:

Довольно неба

И мудрости вещей!

……………………

Давайте землю

И живых людей, —

прозвучали как манифест. В веселой и воинственной нарочитости раздумий поэта о «себестоимости советских товаров» или «о шапке, котиковой, моей», полученной по ордеру Центрального Комитета, о валенках или картофеле — звучала заражающая своей убежденностью интонация первооткрывателей новых горизонтов поэзии.

Но единый курс на героя конкретного дела комсомольские поэты держали по-разному: Безыменский, Жаров — в сторону подробностей революционного быта первой комсомолии, Светлов — к романтике, подымавшей героя над бытом.

Если участие Светлова в группе комсомольских поэтов «Молодая гвардия» не было ни случайным, ни бесплодным, то приход его в «Перевал» (1924) вовсе не принес поэту радости. Его привлекли, видимо, декларации группы, утверждавшей психологизм и эмоциональность искусства в противовес социологическим схемам. Но молодой поэт сразу не сумел разглядеть, что «перевальцы» разъединяли в героях их чувства и разум, отрицали социальное сознание героя, отдавая его на произвол подсознательных, биологических инстинктов. Возможно, именно отталкивание от идей «Перевала» укрепило поэта в его пристрастии к социальному, нравственно здоровому и красивому герою, который вот-вот должен был родиться в его стихах: год выхода из «Перевала» совпал с публикацией первых произведений светловской классики.

В героическом цикле стихотворений (так условно назовем «Гренаду», «Двое», «В разведке», «Рабфаковке») господствует идея революционного братства. Революция подняла к историческому творчеству миллионы людей, дала им пережить острое счастье осознания значительности своей человеческой судьбы.

Обыкновенные парни, они ощутили ни с чем не сравнимую радость общения, соучастия в делах общенародного значения. «Гренада», «Двое», «В разведке» посвящены событиям трагическим — герои отдали жизнь во имя свободы трудового люда. Поэзия слитности сердец, изумленных таким — трагическим и счастливым — уделом, звучит в стихотворениях. «Жуткое счастье» двоих, сраженных одной пулей, навеки соединенных общим подвигом, потрясло третьего.

Конечно, подвиг хлопца из «Гренады» прекрасен сам по себе: он погиб, защищая свободу родины, мечтая «землю в Гренаде крестьянам отдать». Но эта героическая история передана однополчанином хлопца, его единомышленником, — она насыщена восхищением, гордостью и грустью друга. То же — «В разведке». Даже обыденное дело — подготовка зачета («Рабфаковке») — рождает у второго героя (здесь это — автор) бурю взволнованных чувств; с категоричностью, свойственной романтику, он заявляет о братстве эпох — гражданской войны и новой, мирной…

Герои Светлова живут как бы в двух измерениях: хлопец воюет за свободу Украины, торопится «постичь поскорей грамматику боя — язык батарей», и вместе с тем он во власти «испанской грусти», мечты, — он хочет поделиться своим счастьем с братьями далекого края, который носит такое «красивое имя».

Перед рабфаковкой лежит книга, над ее головой «электрическая лампадка». Но повествование взмывает до патетического звучания, и она — рабфаковка — уже в кругу легенд, приобщенная к вечной жизни героинь революции:

Наши девушки, ремешком

Подпоясывая шинели,

С песней падали под ножом,

На высоких кострах горели.

Так же колокол ровно бил,

Затихая у барабана…

В каждом братстве больших могил

Похоронена наша Жанна.

Красота революционного братства, солидарности, единства проникает в пейзаж, обстоятельства, окрашивает детали, поэтический язык. Призрачный свет звезды, глядящей «из-под дымных облаков», — поэтическая увертюра стихотворения «В разведке». Устойчивую атмосферу прекрасного обогащает в «Гренаде» песенка — «Гренада, Гренада, Гренада моя». В ней поет душа самого героя. Светлый, грустный, задумчивый мотив этот — словно лирический аккомпанемент к событиям.

Светлов сдержанно, скупо очерчивает земное обличье и дело своих героев, ограничивая «прожиточный минимум» конкретности в романтическом образе. Но эта конкретность работает на романтику, — создавая контраст, становясь знаком чувств поэта. Так, например, сквозь прозрачную канву житейской ситуации в «Рабфаковке» просвечивает чувство нежной любви поэта к героине, трогательной, родственной заботы («ты склонилась, сестры родней, над исписанною тетрадкой»), а «серенькое платье», «ремешок», «лампадка», конечно, не только конкретные штрихи обстановки или облика героини, а знак ее чистоты, скромности, — то же выражение авторской любви к ней. Эмоциональная емкость образа станет постоянным признаком поэзии Светлова.

Высокий строй души у героев Светлова, рожденных революцией, сочетается с сердечной непосредственностью: автор поэтизирует думы и речи простого человека. Устами рассказчика образ героя передается во всей его естественной прелести:

— Братишка! Гренаду

Я в книге нашел.

Красивое имя,

Высокая честь —

Гренадская волость

В Испании есть!

Наивность и простота хлопца очень поэтичны; его мечтательность, романтический склад души столь убедительны именно благодаря подчеркнутому простодушию характера. Поэт рисует даже героический момент смерти очень неторжественно и, — как вспоминает рассказчик «Гренады», — «незаметно».

Тот же наивно-романтический характер у героя стихотворения «В разведке»:

Наши кони шли понуро,

Слабо чуя повода.

Я сказал ему: — Меркурий

Называется звезда.

Перед боем больно тускло

Свет свой синий звезды льют…

И спросил он:

— А по-русски

Как Меркурия зовут?

Неожиданный и никак, казалось бы, не связанный с предыдущим разговор о Меркурии — свидетельство той же мечтательности, высокой, но неумело, простодушно выражаемой настроенности совсем простых людей, счастливых и гордых своим жребием защитников революции. Естественно, словно так только и можно сказать, соединяют герои понятия высокие с обиходными: «Гренадская волость» — совсем как дома у хлопца. Столь же органична в устах разведчика реплика: синий свет далекой звезды льется «больно тускло».

Многие «красивые» обороты речи, реплики в духе старинных романсов, звучат без натяжки именно у таких трогательно наивных героев («Ах, песенку эту…», «Красивое имя, высокая честь…», «Приговор прозвучал, мандолина поет…», «Двух бокалов влюбленный звон…», «Ах, это, поверьте…» и многое другое).

Светлов — а это под силу только большому художнику — не только обезвредил банальность запетых романсных интонаций, но и вернул им свежесть и искренность. Эти странные, неожиданные сочетания обостряют, усиливают художественный эффект.

Юмор, смягчающий «красивость» старинных образов, рыцарских жестов, бережно доносит любовь поэта к героям, красоту и правду их зачарованных революцией душ.

Романтическая поэзия Светлова наиболее близко соприкасается с творчеством Багрицкого и Тихонова, хотя это поэтическое братство никогда не было скреплено общей программой или группой.

Признание Тихонова — «Дважды было рожденье мое на суровой и нежной земле…» — в равной мере относится ко всем троим: поэзия и Тихонова, и Багрицкого, и Светлова выросла на революционной почве гражданской войны, вобрала опыт поколения ее бойцов.

Равнение на этот исторический ориентир сказывается и в принципиальной общности сюжетов. Они не только крупномасштабны (как это было в пролетарской поэзии 1918–1921 годов), — масштабность соединяется с локальностью. Все три поэта соотносят образы революционных далей и просторов со штурмом Перекопа или борьбой Красной Армии против Махно, сближая огромный мир и образ солдата-конника, разведчика.

Светловские герои сражаются в степях Украины и на грандиозном фронте борьбы за человечность.

Еще более разительный контраст — в поэзии Багрицкого: здесь подчеркнут космический размер просторов вселенной — и в то же время этот мир очерчен даже интимно, в нем человеку легко, просто и хорошо:

Мир лежит без межей,

Разутюжен и чист,

Обрастает зеленым,

Блестит, как вода,

Как промытый дождями

Кленовый лист.

Вот он трепещет невдалеке —

Ухвати — и как птицу

Сожми в руке!

Тихоновские герои крайне редко действуют на безбрежных просторах вселенной. Они даже отстаивают право любить именно землю: «Вижу я, что небо небогато, но про землю стоит говорить». Однако и герои книг «Орда», «Брага» Тихонова вовлечены в дело титанического масштаба, их топор трудится над «необъятным срубом» здания нового, и во взоре героев «ширится пространство», «пенится звезда».

Столь же тщательно, как и Светлов, облачаются его собратья в традиционно-романтические костюмы, сверкает сталь клинков, герой принимает картинную позу, слышатся признания:

Романтика! Мне ли тебя не воспеть,

Степные пожары и трубная медь…

(Багрицкий)

У меня была шашка, красавица станом,

В Залатышской стране крещена…

(Тихонов)

Вспомним романсные мотивы Светлова, рыцарственность его героев. Все это — явления одного порядка; поэты ориентируются на общеромантическую традицию, давно уже вроде бы приобретшую старомодный, почти пародийный оттенок, — но под пером поэтов, привлекших ее для целей революционного искусства, обезвредивших ее старомодность новым пафосом или юмором, эта традиция снова стала живой, плодотворной…

Поэты-романтики — не близнецы. Общность их ощутима в поэтических явлениях резко индивидуальных.

Элегическая песенность поэзии Светлова склонна к замедленности развития сюжетов, к преобладанию эмоциональных мотивировок и логически необоснованных поступков, — с этим связана и столь значительная в стихах Светлова роль поэтического подтекста.

Тихоновская поэтика (особенно балладная) во многом едва ли не антипод светловской: поэтическое слово Тихонова «бьет на скорость» (слова Ю. Тынянова) — на скорость развития событийно-героического сюжета, максимально динамичного, отчетливо мотивированного. Этой задаче подчинены все поэтические средства, в том числе — лексические и синтаксические:

Локти резали ветер, за полем — лог,

Человек добежал, почернел, лег.

Лег у огня, прохрипел: «Коня!»

…А конь ударил, закусил мундштук,

Четыре копыта и пара рук…

(«Баллада о синем пакете»)

Фиксируется лишь то, что мыслимо уловить в момент бешеной скачки коня! В создании резко-динамичного сюжета особо важную роль приобретает ритм: в течении стиха преобладают угловатость, резкость.

Тихоновское поэтическое слово — «голое», лишенное определений и подтекста, — берет реванш в энергии движения, его драматической насыщенности (известно, ради какой цели стремится герой через все преграды). Романтический ореол героев Тихонова в основном образован вихревым движением сюжета.

Поэтическая сила произведений Багрицкого тех же лет обеспечивается не скоростью героического сюжета и не обилием тонов эмоционального подтекста. Слово Багрицкого трудится над созданием живописно-яркой, осязаемо «плотской» картины (недаром перо поэта сравнивали с кистью Рабле). Поэт, как живописец, устанавливает свой мольберт вблизи «натуры», в которую он вглядывается, рисует:

Тот — как уголь, а глаза пылают

Белизной стеклянною, тот глиной

Будто вымазан и весь в косматой

Бороде, а тот окрашен охрой…

(«Сказание о море, матросах и летучем голландце»)

Багрицкий извлекает из обычного положения «натуры» (даже в покое, а не в движении) максимум экспрессии, выразительности, драматизма. Источник энергии сюжета, поэтичности слова Багрицкого — его метафоричность, ставка на «внутриатомные», до поры скрытые силы. В нужный момент раскрывается иносказательный план. Бродяга-птицелов Дидель становится символом радости, счастья чувствовать себя свободным.

И пред ним, зеленый снизу,

Голубой и синий сверху.

Мир встает огромной птицей,

Свищет, щелкает, звенит…

Картина бушующего моря, поглотившего утлое суденышко, рассказывает о душевной драме героя, рвущегося к вольной, кипучей жизни, но не нашедшего ее и погибшего («Арбуз»), Роль сюжета, в сущности, вспомогательная: оттолкнуться от определенной ситуации, которая выведет героя на его истинную — романтическую орбиту.

Общие для Светлова, Багрицкого, Тихонова идеалы, почерпнутые на фронтах гражданской войны, воплощены у каждого по-своему; близость трех поэтов не нарушилась и тогда, когда в их творчество пришли новые настроения, проблемы, сюжеты, непосредственно связанные с эпохой нэпа.

С таким максимализмом и бескомпромиссностью, утверждая высокое, чистое, заинтересованно вмешиваясь в повседневные, подчас «малые» дела страны, Светлов остро реагировал на все трудное, отрицательное и болезненное, что принесла эпоха нэпа. Поэта больно ранило «процветание» нэпманства, пробуждение и распространение идеалов частного преуспеяния, столь цинично противостоящих чистоте революционной морали («Нэпман», «Казино» и другие стихи). Поэта охватили горькие, даже безнадежные настроения, революционная эпоха, казалось ему, утратила свои высокие идеалы, люди измельчали, поэты стали ремесленниками.

Нынче не то, что у нас в степи, —

Вольно нельзя жить.

Строится дом, и каждый кирпич

Хочет тебя убить.

И ты с опаской обходишь дом,

И руку вложил в карман,

Где голодающим зверьком

Дремлет твой наган.

(«Ночные встречи»)

Смысл этих строчек очевиден: «каждый кирпич» здания новой, мирной жизни советского общества угрожает героям гражданской войны, изголодавшимся по настоящему делу. Это же горькое заблуждение побуждает Светлова в стихотворении «Перед боем» назвать современную действительность «государственными буднями». Отдавая должное гражданскому темпераменту Маяковского, он бросает презрительные слова в адрес рекламных стихотворений:

Но поедает его листву

Гусеница Гум-Гум.

Светлову кажется, что революция свернула свои знамена, романтика ушла из современной жизни («Похороны русалки», «Дон-Кихот»). Эти настроения были свойственны и Багрицкому («О соловье и поэте», «О поэте и романтике»), и Тихонову (цикл «Море», например). Поэтам казалось — революционный шквал не иссякнет никогда! Будучи неподготовленными к пониманию более сложных путей развития революции, они пали духом… Но — удивительное дело: одновременно с горькими, пессимистическими стихами Светлов пишет «Рабфаковке» и другие героические стихотворения. Горечь «Ночных встреч» во многом объясняется тем, что стихи написаны в связи с самоубийством поэта Н. Кузнецова — друга Светлова.

Не нэпман сам по себе казался писателям (и Светлову в том числе) главным злом. Пожалуй, только в пьесе Булгакова «Зойкина квартира» нэпманский быт занимает много места, замкнут и страшен. В произведениях Маяковского, например, ему отведено довольно скромное место, и судит о нем поэт зло, но спокойно, уверенно. То же — и Светлов:

Я спокойно смотрел… Всё равно,

Ты оплатишь мне счет за вино,

И за женщину двадцать рублей

Обозначено в книжке моей…

Этот день, этот час недалек:

Ты ответишь по счету, дружок!..

(«Нэпман»)

Пострашнее, посерьезнее другое: влияние нэпманских идеалов — яд, который они непрерывно источают. Ведь идейно неразвитые слои советского общества могут прельститься соблазном «изячной жизни» и, даже не обретая ее практически, будут отравлены нравственно. Страшна не собственность — страшна психология собственничества, даже в малой степени.

Присыпкины, Победоносиковы, Оптимистенко — вот кто тревожит писателей, — они, присвоившие себе право олицетворять драгоценные принципы коммунистической морали, способны превратить их в опасную пародию.

Принцип подчинения узко личных интересов обществу, коллективизм, обращается у них в преступную невнимательность к человеку. Гордость своей родиной превращается в спесь, чванство. Высокую принципиальность они превращают в прямолинейность, узость взглядов, бюрократизм чувств. И не предупреждает ли Маяковский и современников и потомков, что убогий «рай земной» в финале «Клопа» — это и есть тот вариант «коммунизма», который «строят» Оптимистенко и Победоносиковы? Берегитесь, будьте бдительны, уберите их со своего пути! В этом призыве слились голоса Маяковского и Асеева, Багрицкого и Светлова.

С подобными врагами революции Светлов воюет постоянно, с болью и тревогой пишет об этом в стихах «Лирический управдел», «На море», «Призрак», «Ночные встречи», «Похороны русалки».

Стихотворение «Лирический управдел» — своего рода программа:

…За осенью — стужа, за веснами — лето,

Проносятся праздники колоколами,

Таинственной жизнью в тиши кабинетов

Живут управляющие делами.

Для лета есть зонтик, зимою — калоши,

Надежная крыша — дожди не прольются…

Ах, если б вы знали, как много хороших

На складах поэзии есть резолюций!

Пафос стихотворения прозрачно-ясен: поэт утверждает жизнь вольную, раскованную, многообразную и непростую — поэтичную. Он отрицает ее суррогаты, схемы. Образ «управляющего делами» обобщенный, это — всякий, кто жаждет направить непослушную стихию жизни по хорошо выверенному расписанию, загнать ее в колодки четких установлений. Стихотворение, развиваясь поначалу в рамках аллегории, вырывается на романтический простор. Вспыхивают дымные костры, возникает многоголосая мелодия — звон кавалерийских стремян, гул солдатской беседы, красноармейская песня… Мы вспоминаем о кавалеристах гражданской войны, о тех, что «„Яблочко“-песню держали в зубах». Так устанавливается преемственность эпохи Октября и современности, воюющей с угрюмыми «управделами». Борьба продолжается.

Ее ведет и Багрицкий, вооружая против духовно бедных людей и ханжей боевой отряд… соловьев:

За мною войсками стоят соловьи.

Ты видишь, июльские ночи за мною!

Светлов утверждает, что человеку дано многое: ему свойственны революционная устремленность, патриотизм и сострадание, поэтический восторг и умение наслаждаться природой. Зачем отказываться от этих богатств?

Смысл аллегорического стихотворения «Колокол» — в отрицании однолинейности и упрощенной заданности сложных и тонких человеческих чувств.

Знаменательно с этой точки зрения и стихотворение «Смычка»: речь идет о «смычке» труда и искусства. Обращение к популярному в те годы образу вызывало в сознании читателя ощущение жизненной необходимости и этой «смычки».

Критика упрощенно оценивала стихотворение «Лирический управдел» и сходные стихотворения только как документ душевного кризиса поэта, как результат непонимания им революционной сути эпохи[3]. По-видимому, критики читали стихи слишком буквально, не принимая к тому же в расчет всей картины поэзии Светлова тех лет.

В ряде стихотворений Светлов как будто бы признает несостоятельность, устарелость романтики. Место романтических героев у него занимают теперь водяные, призраки, мертвецы. Давно развенчанные в литературной традиции, они как бы служат Светлову символом справедливо осмеянной красоты.

…Хлопотливые рыбы хоронят русалку — некогда вольную и прекрасную душу моря… Они снуют вокруг нее, возглавляемые рыбой-счетоводом, которая озабочена лишь подведением сальдо: не влетели бы в копеечку эти похороны! Выцвела, поблекла краса усопшей русалки, — куда ей до ее лермонтовской прародительницы. А серебристая пена волны стремится доплеснуть уж не до луны — до «прибрежного кооператива»!.. Неужели так обессилел прибой романтики?

…Невесть откуда взявшийся призрак ищет прибежища. Над ним смеются: «Снимай покрывало, старый чудак! Кто носит теперь покрывало?» Его отовсюду гонят. Ему отказывает в ночлеге даже поэт:

Зачем ты явился? О тень, удались!

Ведь я (что для призрака хуже?)

По убеждениям — матерьялист

И комсомолец к тому же.

(«Призрак»)

Кто осмеян здесь? Как будто призрак — мечта, фантастика — все то, что «не крушится под грубым рубанком разума» (употребим подходящие к этому случаю слова Леонова из «Соти»). Но только ли призрак? И просто ли осмеян?

Нередко поэт говорит совсем не то, о чем воочию свидетельствует текст. Гневная отповедь героя призраку оборачивается грустно-ироническим, вынужденным отказом, то есть по существу — замаскированной защитой романтики:

…Поэтам теперешним запрещено

Иметь хоть малюсенький призрак.

Известные строки стихотворения «Старушка» звучат, конечно, лукаво-покаянно:

Товарищ! Певец наступлений и пушек,

Ваятель красных человеческих статуй,

Простите меня — я жалею старушек,

Но это — единственный мой недостаток.

Целиком ироничен разговор поэта с тенью Генриха Гейне в «Ночных встречах»: похвалы ремесленникам от литературы словно бы взяты в кавычки, звучат и насмешливо и грустно. Светлов исповедуется одному из замечательных поэтов прошлого, «барабанщику революции», мастеру романтической иронии — Гейне. Светлов любил поэзию Гейне и признавал, что сформировался и под ее влиянием.

Ироническая интонация не исчезает и тогда, когда поэт рассказывает о своем прошлом, о надеждах на будущее и как бы дописывает свою биографию («Перед боем», «Пирушка», «Граница», «Ветер»).

Максимализм романтика, мечтающего, чтобы бои и походы продолжались вечно, не следует, конечно, понимать слишком буквально, но скорей в переносном, духовном смысле. Поэт мысленно равняется на эпоху гражданской войны, по всякому поводу вспоминает ее, на все лады воспевает:

Я молодость сжег

И пепел замел

В конспиративных

Подвалах подполья.

Горит на спине твоей,

Комсомол,

Рубец от зияющей

Раны Триполья.

Желание вновь испытать себя в бою было не только данью любимым воспоминаниям. Провокации империалистов, казалось, делали войну неминуемой, близкой. Убийство Войкова, налет английской авиации на Нанкин и многое другое мгновенно отзывалось в поэзии Светлова.

Естественно, что, переступая порог новой эпохи, поэт-романтик не мог не почувствовать горячего ветра боев и походов — социалистического наступления. Вся страна поднялась на штурм!

Пей, товарищ Орлов!

Пей за новый поход!

Скоро выпрыгнут кони

Отчаянных дней, —

писал Светлов в 1927 году в стихотворении «Пирушка». Он почти предсказал уже недалекое в те дни наступление.

2

В 1928 году наша страна двинулась в социалистическое наступление, началась первая пятилетка.

Впервые замелькали на страницах газет названия впоследствии знаменитых заводов и комбинатов — Магнитка, Кузбасс, ХТЗ. Стройки были гордостью советских людей. И молодежь рвалась на фронт строительства так же страстно, как некогда на передовые гражданской войны.

Поэт впервые обращается к Времени, к Эпохе: он торжественно и прочувствованно обещает — жить лучше, чище, быть достойным сыном века.

Эпоха

…Кладет мне на плечи

могучую руку,

Чтоб пульс мой считать

по высокому стуку…

Советской литературе 30-х годов свойствен историзм. Типичны цикл поэм Багрицкого «Последняя ночь», поэма «Февраль».

Светлов «сопрягает» эпохи, ему становится внятен язык Времени.

Монументальные задачи встают перед поэзией Светлова, — а казалось бы, трудно ей, прежде «тихой», ироничной, сладить с ними.

Попадая в светловскую стихию, образ Эпохи, Времени, Страны ничуть не мельчает оттого, что рядом с ним стоит человек «с наперсток величиной».

Поэт обращается к драматургии, и в пьесе «Двадцать лет спустя» в живых театральных образах воплощает поэтическую идею вечной молодости Октября, и она — проверенная жизнью, серьезная — опять звучит не только патетически, а одетая в пестрые платья смешного и трогательного, не отвергает даже шпаги мушкетера…

Светлова по-прежнему влечет к лирическим сценкам, в которых просвечивает нечто более значительное.

Содержание стихотворения «Утро» трудно передать: оно сквозит в свежем утреннем пейзаже, милых подробностях, благодаря которым мы ощущаем теплую волну любви к родине, к нашей сегодняшней жизни:

И вот приступает уже стрекоза

К своей безобидной

Цветочной оргийке…

…Но трубы затрубят

Издалека —

Мы входим в колонну,

Как в песню строка.

Но там, где товарищ

Товарища ждет,

Но там, где мы вместе, —

Там песня живет.

Само название стихотворения — «Утро» — приобретает второй, поэтический смысл: песенная, солнечная пора утренней свежести!

В короткой «Песне о Каховке» (в ней две строфы с рефреном) выражено многое: дружба, скрепленная огнем и кровью, волнующий мотив братства. Слова песни будят и воодушевляют воспоминания:

Каховка, Каховка — родная винтовка…

Горячая пуля, лети!

Иркутск и Варшава, Орел и Каховка —

Этапы большого пути.

Песня уводит нас далеко за пределы сюжета. Органично, хотя и неожиданно, возникает образ «девушки нашей»:

Гремела атака, и пули звенели,

И ровно строчил пулемет…

И девушка наша проходит в шинели,

Горящей Каховкой идет…

Кто она? Может быть, ее любил один из бойцов? Осталась ли она жива или погибла? Эта недоговоренность, неопределенность усиливают эмоциональную силу образа и всего стихотворения. Образ девушки, возникая среди грохота атак и пулеметных очередей, вносит теплоту и поэзию в колорит боев, обостряет чувство романтически-прекрасного.

Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались,

Как нас обнимала гроза?

Тогда нам обоим сквозь дым улыбались

Ее голубые глаза…

Стихотворение контрастно по своему эмоциональному и интонационному звучанию — мотив героической элегии мгновенно переключается в звуки боевого марша:

Под солнцем горячим, под ночью слепою

Немало пришлось нам пройти.

Мы мирные люди, но наш бронепоезд

Стоит на запасном пути!

«Песня о Каховке» сразу же стала одной из самых любимых песен молодежи. Прочному успеху способствовала свойственная ей простота ритмико-синтаксического строя (здесь нет длинных стихотворных периодов, переносов, — строка, как правило, совпадает с фразой). Светлов избегает инверсий, неожиданных словосочетаний, смещений ритма. Ритмическое ударение в слове обычно совпадает с естественным, мы не встретим слов со скоплением согласных. Слово в песне Светлова легкое, изобилующее гласными, усиливающее ее напевность. Плавность движения дает стиху его ритм. Светлов любит трехдольные размеры; их мерная повторяемость создает прочную, редко нарушаемую ритмическую инерцию.

Песенные особенности «Каховки» в большой мере свойственны поэзии Светлова в целом. Недаром многие свои произведения поэт назвал «Песня», «Песенка», «Моя песня» и т. п. Иные из них, положенные на музыку, действительно стали песнями. Вообще поэзия Светлова ориентирована не на зрительный, пластичный образ, а на музыкально-слуховой. Если во многих стихотворениях Багрицкого, например, запечатлено то, что он в этот момент видит, то у Светлова — то, к чему он прислушивается. «Девушка наша» в «Каховке» окутана воспоминаниями — образ ее насыщен дорогими поэту чувствами. Поэт вовсе не взывает к нашему зрительному воображению, даже рисуя конкретный предмет, а приглашает почувствовать его эмоциональный смысл.

Характерный пример из послевоенной поэзии Светлова:

О, сколько мной уже забыто,

Пока я шел издалека!

Уже на юности прибита

Мемориальная доска.

Конечно, главное здесь — запас чувств: грустное сожаление об ушедшей молодости, любовь к ней, юмор… Поэт «поймал» очень отдаленную, неожиданную ассоциацию (невозвратимость юности — мемориальная доска) и тем самым обострил и усилил впечатление.

Но вернемся к поэзии 30-х годов.

Светлов посвящает стихи героям трудового фронта («Под Москвой» — о героях-метростроевцах, «Мария Демченко» и др.). Среди героев поэта — открыватели новых трасс, легендарные челюскинцы, первые женщины-летчицы («Полина Осипенко», «Возвращение», «Льдина плывет»). К сожалению, эти стихи нередко отличаются однообразием, — в поэзию проникает риторика.

Почему это произошло? Может быть, Светлов не нашел художественных средств, отвечающих новым требованиям жизни и искусства? Возможно.

Интерес литературы сосредоточился на конкретных фактах и людях. На страницах литературных произведений вставали события, свершавшиеся в действительности: постройка гидроэлектростанции на реке Сясь («Соть» Л. Леонова), борьба за рекорд замесов бетона («Время, вперед!» В. Катаева) или выращенный колхозницей рекордный урожай сахарной свеклы («Мария Демченко» Светлова).

Пожалуй, наиболее верную дорогу нашел Багрицкий, — но и его опыт показывает, что нашел он ее не сразу. Его поэма «Смерть пионерки» целиком «фактична»; от варианта к варианту она освобождается от необязательных описаний (хотя они и воспроизводили то, что было с пионеркой в жизни), сбрасывая мешающий романтике балласт конкретности. Поэма сосредоточивается на главном звене всей истории (смерть Вали), и тогда повествование обретает обобщенность, крылатость.

Светлов же стремится передать фактическую, достоверную правду, не вторгаясь в нее своей фантазией, вымыслом. На долю романтики оставалось всего лишь пропеть герою славу:

…Наши дни — свершившиеся даты.

Всем мечтаньям наступает срок —

так завершается стихотворение «Мария Демченко».

Возникает устойчивая структура: описание трудового подвига героя плюс слова восхищения по его адресу.

Мы видели, если в стихотворении пульсирует искреннее чувство, то и масштабные образы (как будто чуждые Светлову) естественно входят в его поэзию. В ином же случае монументальный образ становится только подтверждением грандиозности жизни. Стихотворение, лишенное эмоциональности, звучит холодно, вянет, становится статичным («Прорывая новые забои…», «Гудками ревут…»).

В ряде стихотворений Светлова намечается нивелировка свойственной ему поэтической образности. Эпитет в произведениях Светлова всегда был эмоционально емким, но теперь довольно часто можно встретить: «украинец простой», «простая молодость моя», Мария Демченко «хорошая», «простая». В этих эпитетах преобладает прямолинейность оценки, — жизненная простота героев выражена в слове механически, буквально. «Протокольными» являются и эпитеты «веселый» (день, воздух), «светлый» (год, день), «радостный» и т. д. Такие эпитеты правомерны — но только в том случае, если светятся живым чувством.

В 1938 году, когда еще больше обострилось международное положение, когда человечество уже стояло на рубеже второй мировой войны, Светлов пишет «Вступление к поэме»:

…Ночь непрекращающихся взрывов,

Утро, приносящее бои.

Комсомольцы первого призыва —

Первые товарищи мои!

Повторись в далеком освещенье.

Молодости нашей ощущенье!

Молодость моя, не торопись!

Медленно — как было — повторись!..

Мужественная пора молодости первых комсомольцев не только уводит снова в даль воспоминаний, но укрепляет силу для будущих боев.

Это произведение, утверждавшее связь поколений и революционных традиций, стоит в преддверии поэзии Светлова периода Великой Отечественной войны.

3

Советские писатели разделили судьбу народа в грозное время Великой Отечественной войны.

Михаил Светлов, как и многие поэты, работал во фронтовой и армейской печати. В 1941 году он был корреспондентом газеты «Красная звезда» в Ленинграде, затем работал в газетах Первой ударной армии Северо-Западного фронта — «На разгром врага», «Героический штурм», в газете Тридцать четвертой армии Первого Белорусского фронта.

Поначалу Светлов на фронт не попал. Вот что сам поэт писал в те дни своему другу, режиссеру А. Дикому: «В Москве мне дали броню. Мне стало противно, и я уехал на фронт. Ручаюсь Вам — плохого Вы обо мне не услышите»[4]. В письмах к тому же Дикому он рассказал и о таком «забавном случае», как чтение стихов бойцам, которое поэт не прервал, хотя на него и его слушателей спикировали три бомбардировщика. Этот эпизод снискал Светлову большое уважение. Когда самолеты улетели, рассказывает очевидец, Светлов произнес: «Я только теперь заметил, что в этом стихотворении длинноты». И хотя сам вид поэта был безнадежно штатским и портупея сползала с его плеч, как подтяжки, оказалось, что Светлов — по-настоящему смелый человек[5].

Делал он все, что должен делать поэт для фронта, — писал стихи, корреспонденции, листовки, участвовал в «уголке юмора», писал (впервые в своей жизни!) очерки. Так, известен, например, его очерк о девушке-санинструкторе — «Дружинница». Можно было не сомневаться в том, что Светлова захватит свойственное людям на войне чувство всенародного братства, фронтовой дружбы, естественного и непоказного желания поддержать друг друга.

Об этом он пишет в стихотворениях «Прифронтовая мгла», «Каленые сибирские морозы…», «Новый год»:

Тогда, сугробы кровью обагрив,

Знамена поднимало наступленье,

Тогда сердца слились в один порыв,—

И мы назвали их: соединенье.

Соединение! Когда и я, и ты,

И тысячи товарищей на марше!..

Поэт называет солдат «близкими родственниками», замечает: «Мы рядышком, одним теплом согреты». Эти бытовые черточки (ночлег солдат) лирически многозначительны: они говорят о чем-то гораздо большем, нежели тепло общей шинели.

Мечта о человеке, свободном от националистических предрассудков, с сердцем, открытым для добра и солидарности, живет в поэзии Светлова еще с 20-х годов. Фронтовому единству народов Светлов посвятил стихотворения «Новый год», «Двадцать восемь», пьесу «Бранденбургские ворота». Но случилось так, что самым глубоким и поэтичным воплощением гуманизма советского воина стало стихотворение «Итальянец». Поэт рассказывал, что поначалу оно даже озадачило редакторов, и его не сразу напечатали: все же необычно — не только призывать к ненависти и мести, а испытывать жалость к матери врага, вроде бы даже доказывать необходимость убить захватчика… «Странное» стихотворение, однако, сразу же стало всенародно популярным. Его читали в окопах, заучивали наизусть, переписывали, передавали из рук в руки, не свертывали самокрутку из того газетного листа, где оно было напечатано, — это ли не первый признак солдатской любви? Это ли не свидетельство подлинности чувств, заключенных в стихотворении?

Патриотическая идея ненависти к захватчикам, охватившая советских людей, проявилась в «Итальянце» многосторонне. Едва ли не впервые в литературе той поры Светлов дал выход не только чувствам гнева и мести, но и живущему в нашем народе чувству уважения к вековой культуре других народов, которая может существовать и обогащаться, только если люди восстанут против захватнических войн. Мир создан для мира, добра, творчества — вот важнейшая идея «Итальянца». А ведь это было написано в 1943 году!

Правда идеи стала в «Итальянце» правдой человеческого характера. Поэтому стихотворение и пришло таким коротким и верным путем от поэта к людям, от сердца — к сердцу.

Что же это за характер? Почему он нас пленяет?.. Среди хороших и разных стихотворений советских поэтов, исполненных гневного пафоса, вдруг раздался голос тихий, душевный и — удивленный… В стихотворении звучит именно интонация горестного удивления: ведь все могло, все должно было быть иначе! Если, конечно, жить по законам человечности. Вот почему поначалу герой обращает к врагу не гнев, а грустно-недоумевающие вопросы:

Молодой уроженец Неаполя!

Что оставил в России ты на поле?

Почему ты не мог быть счастливым

Над родным знаменитым заливом?

Прийти к другому человеку, народу можно только для добра, — больше незачем!

Мы, конечно, вспоминаем хлопца из «Гренады», его как будто странную «испанскую грусть». Родственный хлопцу характер лирического героя в «Итальянце» близок «Гренаде» и своей милой наивностью, мечтательностью. Неожиданно, но эмоционально точно звучит: «Как я грезил на волжском приволье хоть разок прокатиться в гондоле!», «Так мечтал о вулкане далеком!». И не утверждается ли здесь то же, что и в «Гренаде», чувство интернационального братства, оскорбленное захватчиками и их наймитами?

Вместе с уважением к чужим народам живет в герое и национальная гордость. Никогда это чувство не переходит в кичливость, но и не превращается в самоуничижение:

Здесь я выстрелил! Здесь, где родился,

Где собой и друзьями гордился,

Где былины о наших народах

Никогда не звучат в переводах.

Начиная с этих строк стихотворение меняет свою тональность. Исчезает интонация раздумья. Ломаются большие стихотворные периоды, реже совпадают строка и фраза. В стихотворение вторглись фразы и слова короткие, сбивающие ненужную теперь плавность ритма: «Здесь я выстрелил! Здесь, где родился…», «Нет! Тебя привезли в эшелоне…». Соседство замедленного и стремительного темпа в движении самого стиха усиливает драматизм звучания «Итальянца».

Героическую и трагическую эпопею панфиловцев и Лизы Чайкиной Светлов пережил особенно остро. Он не мог отказаться от желания воссоздать конкретных героев, которые жили рядом, погибли за свободу родины, перед которыми склоняли головы. Светлов возложил эту задачу на лирическую поэму — такую, где лирика живет не только в отступлениях, но влияет и на характеры героев, и на композицию, проникает в сюжет. (В этом смысле поэту пригодился опыт «Хлеба».) И никто не упрекнет поэта за отсутствие последовательности в хронологии событий, за то, что на героев он смотрит чаще всего через увеличительное стекло своей любви, своих заветных идеалов.

Комсомол! Это слово давно

Произносится мной нараспев,

Это — партии ранний посев,

ВКП золотое зерно…

Коммунист! Комсомолец! Боец!

Нам назад отступать не дано!

И тогда двадцать восемь сердец

Застучали как сердце одно.

В пафосно-элегическом ключе написано более половины глав поэмы «Двадцать восемь».

Это — лучшие ее строки.

Главы же, воссоздающие события, происшедшие на разъезде Дубосеково, — много бледнее. Конкретная определенность черт героев, поступков, места действия и т. д. вступает в противоречие с лирическим пафосом. Он гаснет, и от лирики остается только ее форма: герой существует не сам по себе, а его характеризует автор. Но как?

Сознав, что сделал всё, что мог,

Спокойно, как всегда, как давеча,

Недавно Добробабин лег, —

Так смерть нашла Иван Евстафьича…

Это сухо, описательно.

…Вставай, фантазия моя,

На пост разъезда Дубосеково —

говорит Светлов в «Двадцати восьми». Но этот «приказ», выполненный в лирических строфах, не осуществлен там, где герои действуют как конкретные люди.

Всего на два месяца позже «Двадцати восьми» закончил Светлов поэму о Лизе Чайкиной, но, очевидно почувствовав недостатки первой поэмы, он отказался от попыток воссоздать конкретные черты облика и жизни героини.

Поэт романтическим светом освещает картины жизни погибшей партизанки. Повествование о школьных годах девушки, о ее вступлении в комсомол, о работе в сельской библиотеке, а потом о внешне незаметных делах — обходах деревень Лизой Чайкиной, связной партизан, — чаще всего сопровождается горестным лирико-романтическим аккомпанементом. Это — пейзажный мотив плачущих берез, трогательные обращения поэта к героине, раздумья о ее несбывшейся жизни, скорбные ноты народного плача. Поэт подарил Лизе весь жар и остроту своих чувств, умение глубоко видеть, замечать в малом большое. И хорошо, что он чаще передает думы своей героини, не заставляя ее говорить. Образ лишен чрезмерной «плоти»: мы не замечаем, как мысли героини или строки повествования переходят в размышления автора:

И Лиза среди комсомольцев других

Сидела и не шевельнулась ни разу,

И, словно незабываемый стих,

Звучала в ушах ее каждая фраза.

…О, первый мой ранний приход в Комсомол,

Военный порядок неприбранных комнат!..

Куда бы мой возраст меня ни довел —

Я буду, я буду, я буду вас помнить!

Словесные образы, характеризующие Лизу, лирически теплы, душевны («деревенская девочка», «милое, родное лицо», «мелкие шажки»), большую роль в поэме играет подтекст.

Лирический склад — особенность поэм не одного Светлова. Критики отмечали, что накал чувств, глубина переживаний поэтов в годы Отечественной войны обращали их к лирике, и даже поэма о героях становилась лирическим эпосом[6]. Но, посвященная героям реально существовавшим, поэма должна была рассказать о жизни и смерти этого человека. Эта особенность сближает поэмы Светлова с «Зоей» Алигер и «Сыном» Антокольского. Подобно «Двадцати восьми», поэма «Зоя» отчетливо двустильна. Проникновенны, горьки и величавы строки второй ее части — реквием погибшей партизанке; героиня приравнена к бессмертным, навеки запечатленным в искусстве героям. Первая же часть, посвященная детству Зои, — затянута, описательна, рационалистична.

В поэме Антокольского тоже существуют два стилистических потока: плач о гибели единственного сына — Сына Родины — и рассказ о юности Володи Антокольского, о его интересах, склонностях. По здесь оба потока удачно совместились, слились.

Интересно, что даже самая последовательно эпическая поэма тех лет — «Василий Теркин» А. Твардовского (здесь есть саморазвивающийся сюжет, объективный образ героя) — насыщена лирикой.

На совещании работников искусств в 1942 году И. Эренбург сказал: «Надо думать не о том, что дала война писателю, а о том, что дал писатель войне». Это, конечно, верно. Но и Великая Отечественная война очень сильно (а иногда решающим образом) повлияла на творчество советских писателей.

Война стала личным опытом Светлова, его искусства. Немало ценного, необходимого солдату поэт создал в эти дни. Но война отразилась и на последующем творчестве поэта.

4

Эпоха, наступившая после Великой Отечественной войны, сложная. Ее определили чувство всенародной гордости победой, одержанной над фашизмом, усилия восстановить разрушения, оставленные войной.

Светлов почувствовал потребность народа осмыслить пережитое и настоящее, а значит — и будущее. К этому толкал его и собственный — такой богатый — опыт. Из общественных потребностей, которые были остро личными, и выросла послевоенная поэзия Светлова — поэзия философская, — новый, яркий взлет его искусства. Такого Светлова — размышляющего о жизни, о связи времен, об истории, о человеческом призвании и счастье — мы еще не знали (хотя он, как увидим, все тот же).

Комсомольцу снятся декабристы, поэт скрепляет связь их с нынешней юностью, заклинает не порывать этой связи («Тихо светит…»). В первом варианте стихотворения были такие, напрасно, думается, устраненные строки:

Нет, вовек не обрести покоя,

Если эти имена умрут…

И строка проходит за строкою:

«Во глубине сибирских руд…»

Прошлое обязывает, — оно залог преданности родине, чести, благородства.

Традиции продолжают лучшие.

Конечно, самая заветная традиция новых поколений (а для Светлова — в особенности!) — Октябрь, гражданская война.

Я вижу снова, как и прежде, —

Над взбаламученной Невой

В старинной дедовской одежде

Стоит озябший часовой.

(«Первый красногвардеец»)

Образ красногвардейца — символ революционных традиций эпохи. Он же — и тревожное напоминание: будь человеком, не слабей духом, даже если жизнь тебя сильно бьет… В пользу такого толкования говорят и строки черновика:

Я чувствую, что сердце тает…

Где мощь, какая в нем была?

Ему, бедняжке, не хватает

Красногвардейского тепла…

Хотя в послевоенной лирике Светлова проскальзывают идиллические ноты («И над прошлым и над настоящим золотые бабочка летят…») — не они определяют его взгляд на жизнь.

Наиболее показательно стихотворение «Горизонт». Поначалу легкое, светлое, насыщенное юмором («Там, где небо встретилось с землей, горизонт родился молодой…»), оно становится все более драматичным, стремительно двигаясь к своему весомому финалу. Контраст усиливает суровое звучание:

Мы — мои товарищи и я —

Открываем новые края.

С горечью я чувствую теперь,

Сколько было на пути потерь!

И пускай поднялись обелиски

Над людьми, погибшими в пути, —

Всё далекое ты сделай близким,

Чтоб опять к далекому идти!

В критике уже отмечалось, что и смысл философской поэзии Светлова и даже само название стихотворения — «Горизонт» — перекликаются с поэмой Твардовского «За далью — даль». Светловское понимание движущихся «далей» — при всем различии образных систем двух поэтов — то же.

И светловский герой близок герою «За далью — даль». «Я жил, я был — за всё на свете я отвечаю головой», — говорит тот. «И будущему выходя навстречу, я прошлого не скидываю с плеч», — заключает герой Светлова. Это лирическое «я» философских стихотворений поэта.

Герой светловской поэзии 20-х годов был лирически конкретен, втянут в круг определенного сюжета и, как правило, не претендовал на роль современника с большой буквы, человека, что стоит «с веком наравне» и в полный голос судит о его радостях и бедах. Теперь в лирике Светлова полновластно господствует именно такой герой. Распались сценки, исчезли сюжеты — поэтическое пространство открылось во всей шири. Патетический монолог звучит как бы с трибуны жизни. Поэт утверждает определенный тип человека, смысл его существования, место и роль среди людей. Именно в это время Светлов в наибольшей мере приблизился к Маяковскому.

Как исход напряженных исканий и трудностей большой жизни звучит нередкая теперь для Светлова интонация философская и публицистическая. Лирика горячей исповеди оборачивается страстной проповедью, наказом того, кто имеет право учить:

Для поколенья, не для населенья,

Как золото, минуты собирай,

И полновесный рубль стихотворенья

На гривенники ты не разменяй.

Не мелочью плати своей отчизне,

В ногах ее не путайся в пути

И за колючей проволокой жизни

Бессмертие поэта обрети.

Здесь речь идет как будто только о поэте, но стихотворение, бесспорно, обладает и расширительным, обобщенным смыслом: каждый человек только тогда Человек, если он платит эпохе полновесным рублем своего труда. Для Светлова поэт — не только тот, кто пишет стихи. Человек — это и есть поэт, ибо прекрасна и богата его душа.

А духовной отчизной его лирического героя по-прежнему является гражданская война… Он — представитель первого поколения комсомольцев, один из тех, кто теперь — «советские старики»:

Что сказали врачи — не важно!

Пусть здоровье беречь велят…

Старый мир! Берегись отважных

Нестареющих дьяволят!..

…Как мы людям необходимы!

Как мы каждой душе близки!..

Мы с рожденья непобедимы,

Мы — советские старики!

Лирический герой Светлова с прежним добрым юмором, открыто идет навстречу потоку самых разнообразных чувств: радости и грусти, сожаления и утверждения. Даже самые философски-отвлеченные темы охотно подчиняются светловской романтике («Бессмертие», «Любовь», «Искусство», «Горизонт»).

О высокой миссии поэта — быть с народом — он скажет так:

Садись, мой миленький, в автобус

И с населеньем поезжай…

Запросто обращается поэт с легендарной квадригой коней на фронтоне Большого театра: как бывалый возница, кричит им «тпру!» и кормит овсом, будто обычных лошадей… Философский образ смерти приобретает черты «застенчивой девочки», а у любви оказывается «встревоженная мордочка». И обобщенный философский смысл стихотворений — утверждение бессмертия человека, народности поэзии — вовсе не утрачивает от этого своей значительности, а наоборот, приобретает бесспорность и силу индивидуального переживания.

В светловском герое, взрослом человеке, неистребим мальчишка с его неистовым воображением, способностью перевоплощаться в образы мореходов, корсаров и даже зверей:

Дядя Миша! Ты сделаешь нас

Хоть какими-нибудь капитанами?..

А «Горизонт»? Разве не детски наивна сама эта затея — гнаться за горизонтом? А странствие поэта по следу велосипеда, на котором умчалась его юность? И «Горизонт», и разговор поэта с романтикой («Тебя с собой я рядом вижу на фотографии одной…») — все это удивительное соединение прелестной детской элементарности с размышлением взрослого человека — умного, доброго, все понимающего…

Даже откровенно патетические монологи поэта, открывающие людям нечто важное, освещены улыбкой. В торжественных строфах чувствуется намеренная — шутливая и серьезная — «рыцарственность»:

Нет! Жизнь моя не стала ржавой,

Не оскудело бытие…

Поэзия — моя держава,

Я вечный подданный ее.

Образуется светловский сплав высокого и обыденного. Смысловая неразъединимость строфы, строки придает ему, этому сплаву, особую прочность и новое, поэтическое, качество.

Вот — наудачу — два примера:

…Буду сердце нести как термос,

Сохраняющий теплоту…

…О благородство, — ты конспиративно…

В этих строках лексика «обыденного» подчеркнуто прозаична. Термос — нечто необходимое в хозяйстве. Конспирация — суховатое понятие, термин. Но самостоятельно они уже не существуют. Вспыхивает искра юмора, сообщившая двуединому образу и остроту, и новизну.

Характер светловского героя еще и еще раз доказывает, что юмор может вместить все богатство человеческих чувств, и чувств гражданских в том числе.

Очарование стихотворения «Сулико» — в неуловимо тонкой интонации, где соседствуют грусть о том, чего не вернуть, и мудрая радость от того, что никакой возраст не в силах отнять:

В жажде подвигов и атак

Робко под ноги не смотреть, —

Ты пойми меня, — только так,

Только так я хочу стареть!

«Вечное» прорывается в облике «старого комсомольца», хотя поэт вовсе не озабочен этим.

Последние годы своей жизни Светлов — уже смертельно больной, прикованный к больничной койке — писал как будто только о себе, о своей — такой личной, такой печальной — судьбе. И уж вовсе далек был от претензии — воплотить в лирическом герое черты настоящего человека. А однако…

Ну на что рассчитывать еще-то?

Каждый день встречают, провожают…

Кажется, меня уже почетом,

Как селедку луком, окружают.

…И пускай рядами фонарей

Ночь несет дежурство над больницей, —

Ну-ка, утро, наступай скорей,

Стань, мое окно, моей бойницей!

В стихотворениях «Мне неможется на рассвете…», «На рассвете» — то же благородство человека, не обременяющего других своим горем, чей единственный порыв — быть нужным другим. В этом — по Светлову — и есть смысл жизни.

В удивительном многообразии переживаний, характерных для светловского героя, есть своя доминанта — острое сознание ответственности за все происходящее, за судьбы и счастье людей — близких и далеких. Пригодиться людям — вот всегдашняя, чуть смущенно высказанная мечта поэта. И он «летит» через сотни километров на помощь сражающимся корейцам («Корея, в которой я не был»), протягивает руку братской дружбы Манолису Глезосу («Манолису Глезосу»), торопится на помощь раненому Пушкину («Тихо светит…»).

Поэзия Светлова участлива к трудным судьбам людей.

Я верен человеческому горю,

И я его вовеки не предам.

Эти слова звучат как клятва, уверенно становятся в ряд с тем, самым высоким, чему обычно присягают на верность.

Светловский образ поэзии — «скорой помощи» — очень точен: ведь в любое время, в любую погоду, по любой дороге придет врач, движимый бескорыстным желанием — утолить боль, спасти. Но как? Пожалеть? В добром слове поэта нет такого оттенка. Жалость принижает человека, отказывает ему в уважении, это по сути своей псевдогуманное чувство. Подбодрить, отвлечь, сказать, что в нашем мире много хорошего и это хорошее способно залечить любую рану? Но не всегда и не сразу горе отступит перед этой истиной. Поэтическое понятие сочувствия приобретает у Светлова особый смысл: быть для страдающего человека другом, братом, разделить его горе, пережить его вместе, принять его близко к своему сердцу («не родственник — ты был ему родимым»).

Такая позиция позволяет Светлову утвердить уважение к человеку, веру в него: ведь настоящий человек виден и в горе, тогда как равнодушие — признак душевной пустоты.

Свои антипатии герой философской поэзии нередко высказывает непосредственно. Но часто и по-другому: щедро передавая в наследство потомкам «сто молний, сто чудес и пачку табака», поэт вместе с тем казнит людей себялюбивых, чванливых, тусклых («Весенняя песня»). Столь же определенны антипатии героя стихотворений «Артист», «Здравица», «Весеннее»…

Мечтая о жребии народного поэта, Светлов скажет так:

Несись, моя живая капелька,

В коммунистической волне…

И так:

Не то чтобы в славе и блеске

Другим поколеньям сверкать,

А где-нибудь на перелеске

Рязанской березою встать!

Не покажется ли иным читателям, что поэт — с его аскетическим отношением к уюту, вещам, ценностям — застрял где-то в двадцатых годах? О своих бытовых запросах он говорил так: «Хлеб-соль! Мне больше ничего не надо…» Не стало ли теперь смешным это естественное в первые годы после Октября утверждение?

Поэтическое слово метафорично. Поэт просто хочет сказать людям: главные блага жизни все же — не материальные. Он полемически заостряет эту мысль: «хлеб-соль» — это ведь признак не бедности, а богатства, это любовь и душевный привет. А желание светловского героя потягаться силами с Гарун-аль-Рашидом, стать волшебником («Так коснуться бумаги ты мог, чтобы пахла она, как цветок?») — тоже заостренная поэтом мысль о счастье видеть мир богато, щедро, чтобы дарить это счастье другим.

И вот мы возвращаемся к началу всех начал светловской поэзии. Жизнь — это общность, человечность, отзывчивость. Ее антипод — равнодушие, отъединенность. И словно для того, чтобы утвердить активность — дружбы, любви, братства, — поэт как бы вновь подымается на трибуну, обращается к людям с патетической речью:

Любовь — не обручальное кольцо,

Любовь — это удар в лицо

Любой несправедливости!

И в этом

Я убедился, будучи поэтом.

О дружбе возглашают не фанфары,

А двух сердец согласные удары…

(«Чувства в строю»)

Светлов был всегда непримирим к ходульности, громогласной риторике, холодной декламационности, ко всякой фальши в проявлении чувств нового человека. Еще в ранней рецензии на сборник стихотворений В. Саянова поэт говорил: «Он не скачет… бия себя в грудь, клянясь в преданности, верности революции…»[7]. Сдержанность, «конспиративность» чувств — вовсе не признак их недостатка. Скорее наоборот! Однако не следует скороспело заключать, что Светлов — противник пафоса вообще. Поэт приветствует его всякий раз, когда высокое слово одушевлено, правдиво. Не случайно он так горячо любил громкую, но предельно насыщенную искренним чувством поэзию Маяковского. Он и сам не чуждался патетики, — она всегда, как мы видели, к месту — без нее не обойтись герою «Горизонта» или «Бессмертия».

Но Светлов был и остался сторонником «глубинного» метода в характеристике чувства. Недаром в 1928 году он записал, а в 1957 году повторил очень близкую ему мысль: «Человек страдает больше тогда, когда удерживает слезы, а не тогда, когда они катятся у него по лицу»[8]. Декламационность губит даже самые дорогие замыслы художника. Холод риторики мгновенно остужает теплоту чувства. Борьба за стиль для Светлова — это борьба за правду. «Фанфары» противны ему, главным образом потому, что они могут обмануть: человек, равнодушный к заботам народа, может и слишком громко затрубить о своей преданности ему. Для Светлова демагогическая шумиха — это маска равнодушия…

Что-то от характера самого Михаила Аркадьевича Светлова заключено в его поэзии. В день своего шестидесятилетия он получил такое письмо от писателя В. А. Каверина:

«Дорогой Михаил Аркадьевич!.. Никогда я никому не завидовал… Есть, однако, один человек на земле, которому я глубоко завидую, — Вы! Не Вашей славе, не Вашему таланту, не даже тому, что любят Вас решительно все… Нет! Я завидую тому, что Вам ничего не надо… Есть нечто величественное в том, что Вы никогда не торопитесь и ничего не требуете. Все — для поэзии, ничего для себя»[9].

Последние годы поэт жил в почти совсем не обставленной комнате, — житейские неудобства его не касались. Он словно обитал не только на Аэропортовской улице, но и еще где-то в мире поэзии. Неозабоченность Светлова своей литературной славой была поразительна. На вопрос критика, когда было написано его стихотворение «Звезды», поэт в замешательстве ответил вопросом же: «А разве это написал я?»

О юморе, свойственном Светлову, написаны воспоминания, многие его остроты широко известны. Сам поэт считал юмор универсальным качеством человека, особенно хорошо заменяющим скучные назидания. Об одном таком случае он рассказывал сам. Однажды его сын (тогда еще маленький) выпил чернила. «Ты действительно выпил чернила? Глупо. Если пьешь чернила, нужно закусывать промокашкой…»

Свое редкостное чувство юмора поэт не утратил даже тогда, когда был тяжело болен и знал, что часы его сочтены.

Светлов умер 28 сентября 1964 года.

За несколько дней до смерти он сказал своему (теперь уже взрослому) сыну:

«— У здешней няни есть внук. Ему шесть лет. Возьми его, поезжай с ним в „Детский мир“ и купи ему все новое: ботиночки, пальто, костюм. Старухе будет приятно. — И добавил еле слышным от слабости голосом: — Как приятно быть Гарун-аль-Рашидом…»

Е. Любарева

Загрузка...