Я, собственно, никогда не знал, что такое страх до одного случая во время моего первого пребывания в Америке. Не потому не знал, что моя храбрость была так велика, а потому, что никогда до этого она не подвергалась действительному испытанию. Случилось это в 1884 году.
Лежит там, в прериях некий городишко, по имени Маделия, совсем заброшенное место, с безобразными своими домами, деревянными тротуарами и неприветливым населением. Как раз здесь Джесси Джемс, самый кровожадный и обстрелянный разбойник Америки, в конце концов, был пойман и забит насмерть. Сюда бежал он, здесь скрывался — самое подходящее место для этого чудовища, которое несколько лет держало в страхе свободные штаты своими набегами, разбоями и убийствами.
Как раз сюда прибыл я, но с самой мирной целью, помочь одному своему знакомому в затруднении.
Американец, по имени Джонстон, он был учителем «средней школы» в одном из городов Висконсина, где я и познакомился с ним и его женой. Несколько позднее он отказался от должности учителя и, занявшись коммерческими делами, уехал в прерии, в город Маделию, и открыл там торговлю лесом. Через год после этого я получил от него письмо, в котором он просил меня, если это возможно, приехать в Маделию и вести его дело, пока он с женой совершит путешествие на Восток. Я был тогда как раз свободен и поехал.
Я прибыл на станцию Маделию в тёмный зимний вечер. Джонстон встретил. Пошёл с ним в его дом. Он показал мне мою комнату. Его дом был порядочно далеко от самого города. Большая часть ночи прошла в том, что он посвящал меня в довольно чуждые мне тонкости лесного дела; на другой день утром Джонстон с шутками передал мне свой револьвер, и спустя два-три часа он и его жена были уже в пути.
Когда я остался один в доме, я перешёл из своей комнаты в нижний этаж, где чувствовал себя уютнее и откуда мог лучше наблюдать за всем домом. Тут же я воспользовался постелью благородных супругов.
Прошло несколько дней. Я продавал разные доски и носил по вечерам дневную выручку в банк, где клал деньги на свой счёт.
Итак, в доме не было других людей, я был один. Я сам готовил себе еду, доил и стерёг двух джонстоновских коров, пёк хлеб, варил и жарил. Первая моя попытка печь не была удачна: я переложил муки, хлеб вышел непропечённым, с сырым краем, и засох, как камень, на следующий же день. Такую же неудачу потерпел я, когда захотел сварить в первый раз кашу на молоке. Я достал в лавке с полчетверика божественного ячменя, и он показался мне незаменимым для моей каши. Я налил молока в крепкий горшок, потом марш туда ячменя и начал мешать. Скоро однако заметил, что каша моя слишком густа, и марш туда ещё молока. И опять мешать. Но ячмень кипел, клокотал, подымался, распухал, как горох, и опять становилось мало молока; кроме того, вся эта масса подымалась так бешено, что должна была вылиться через край. Тогда начал я разливать по чашкам и мискам. Но всё-таки каша лилась через край. Я принёс ещё чашек и мисок, и все их наполнил, но неизменно каша лилась через край. И неизменно не хватало молока. Каша так и осталась слишком густой. В конце концов, я не мог придумать никакого другого средства, я взял и вылил всё, что было в горшке, на стол, на простой деревянный стол. И каша разлилась, как некая чудесная лава, и легла совсем спокойно, хорошо и густо, и застыла на столе в мире.
Теперь у меня было то, что называется materia prima, и всякий раз с тех пор, когда хотелось мне поесть хорошей ячменной каши, я отрезал кусок её со стола, подливал молока в неё и варил их вместе. Я ел ячменную кашу, как герой, за завтраком и за каждым обедом, чтобы уничтожить её. Это была поистине трудная работа, но я не знал абсолютно никого в городе и никого не мог пригласить себе на помощь, чтобы покончить с ячменной кашей.
И я совершил это, в конце концов, один.
Было достаточно одиноко в этом большом доме для человека несколько более двадцати лет. Были пещерно-тёмные ночи, и ни одного соседа, ни с одной стороны, пока не подойдёшь вплоть к городу. Я всё же не боялся, мне не приходило в голову этого. И когда два вечера подряд мне слышались подозрительные стуки около замка кухонной двери, я шёл, взяв лампу, и исследовал кухонную дверь снаружи и внутри. Но я ничего не находил около замка. И я даже не брал револьвера в руки.
Но настала одна ночь, когда я впал в такой страх, от которого волосы становятся дыбом и какого я не переживал ни до ни после этого. И впоследствии я долго помнил переживания той ночи…
Случилось это в день, когда я был занят больше обыкновенного. Я заключил несколько крупных сделок и должен был работать до позднего вечера. Наконец, всё было сделано, но уж совсем смеркалось, и банк был закрыт. Я не мог поэтому внести дневную выручку, я взял деньги в свою комнату и счёл: было от семи до восьмисот долларов.
Как обыкновенно, я сел и в этот вечер писать; время шло и шло, я сидел и писал; наступила глубокая ночь, пробило два. Тогда я услышал таинственные стуки у кухонной двери.
Что это такое?
Было две наружных двери в доме, одна вела в кухню и другая — входная — вела в переднюю перед комнатой. Вторую дверь я из предосторожности загородил изнутри засовом. Шторы в комнате были патентованные, непропускающие света, и снаружи никоим образом нельзя было видеть лампы.
И теперь я слышал стуки у кухонной двери.
Я беру лампу в руки и иду туда. Я останавливаюсь у двери и слушаю. Снаружи есть кто-то, кто шепчет и шмыгает взад и вперёд по снегу перед дверью. Я слушаю добрую минуту, шёпот прекращается, и в то же время кажется мне, что шмыгающие шаги удаляются.
Становится совсем тихо.
Я иду к себе и сажусь опять писать.
Проходит с полчаса.
Вдруг я вихрем срываюсь с места: входная дверь взломана. Не только замок, но даже засов с внутренней стороны двери сломан, и я уже слышал шаги в передней перед моей дверью.
Сделать взлом можно было только с сильного разбегу и соединёнными усилиями нескольких людей, ибо засов был крепкий.
Моё сердце не билось, оно трепетало. Я не издал ни одного крика, ни звука, но я чувствовал трепет своего сердца вверху, в своём горе, оно мешало мне правильно дышать. Я был в первый миг так напуган, что не знал, где я.
Потом, сообразив, что мне надо спасти деньги, я пошёл в спальню, вынул из кармана свой бумажник и засунул его под матрац в постель. После этого я вернулся в комнату. На это дело не ушло, конечно, и минуты.
Перед моей дверью тихо говорили и шарили у замка. Я достал револьвер Джонстона и разглядел его: он был в исправности. Мои руки дрожали сильно, и ноги почти не могли держать меня.
Мои глаза упали на дверь; она была необычайно крепка. Эта досчатая дверь с тяжёлым засовом; она была не столярной, так сказать, а плотницкой работы. Крепкая дверь ободрила меня, и я снова получил возможность думать, — что едва ли делал до этого момента. Дверь отворялась наружу, следовательно, не было возможности её выломать. Передняя перед ней была, к счастью, настолько тесна, что не было места для разбега. Обдумав это, я вдруг почувствовал себя смелым, как мавр, и закричал, что всякого, кто вломится, я уложу на месте. Я пришёл в себя настолько, что сам слышал и понимал свои слова, и, прокричав их по-норвежски, увидел глупость этого и повторил громким голосом свою угрозу по-английски.
Никакого ответа.
Для того чтобы дать освоиться своим глазам с темнотой на случай, если б окна были выбиты и лампа потухла, я задул лампу. Я стоял теперь в темноте с глазами, направленными на окна, и с револьвером в руках. Дело затягивалось. Я становился всё более и более смелым, я не стеснялся уж выставить себя дьявольски-смелым малым, и я закричал:
— Ну, что же вы там решили? Уходить или входить? Ведь я спать хочу.
На это ответил через короткое время охрипший от холода бас:
— Уходим, собачий сын.
И я слышал, как ушли из передней и заскрипел снег. Выражение «собачий сын» — национальное ругательство Америки, — впрочем, так же, как и Англии, — и так как я не мог оставить без ответа, что меня назвали этим словом, то я хотел открыть дверь и выстрелить в негодяев. Но в самую последнюю минуту я удержался, подумав, что только один из них мог уйти из передней, а другой остался выжидать, когда я открою дверь, чтоб напасть на меня. Я подошёл поэтому к окну, поднял штору быстро, как молния, до потолка и выглянул. Мне показалось, что я вижу тёмную току на снегу. Я открыл окно, прицелился возможно лучше в темную точку и выстрелил. Осечка. Я выстрелил ещё. Осечка. В бешенстве я стал спускать курок раз за разом: наконец раздался жалкий один выстрел. Но треск был сильным в оледенелом воздухе, и я слышал крик с дороги: беги, беги!
Тогда выскочил какой-то человек из передней в снег, на дорогу, и скрылся в темноте. Догадка моя была верна: там был ещё один. И с этим я не мог как следует проститься на ночь, потому что единственный несчастный заряд, который был в револьвере, я уже истратил.
Я снова зажёг лампу, вытащил деньги и спрятал их к себе. И теперь, после того, как я всё уж перенёс, я стал таким жалким трусом, что побоялся этой ночью лечь в постель благородных супругов, а, подождав ещё с полчаса до первого света, надел пальто и ушёл из дома. Я заставил как мог лучше взломанную дверь, пробрался в город и позвонил в гостиницу…
Кто были воры — не знаю. Едва ли были они профессионалами, потому что вряд ли можно было бы их тогда прогнать от двери, около которой было два доступных им окна. Но и эти негодяи не могли не быть холодными и наглыми насильниками, потому что они сломали замок и засов у моей двери.
За всю свою жизнь я никогда не испытывал такого страха, как в эту ночь, в прериях, в городе Маделии, убежище Джесси Джемса. С тех пор случалось несколько раз, что, испугавшись, я чувствовал биение своего сердца у себя в горле и не мог дышать свободно, — это с той ночи. Никогда до этого я не знал, что страх может выражаться таким странным образом.