Adrian Jones Pearson
COW COUNTRY
Copyright © 2014 by Adrian Jones Pearson
© Немцов М., перевод на русский язык, 2017
© Издание на русском языке, оформление. ООО Издательство «Э», 2017
Размещаясь в котловине долины Дьява, общинный колледж Коровий Мык предлагает студентам всестороннее гуманитарное и техническое образование, чтобы они могли вести полноценную и плодотворную жизнь. Будучи старостами местного сообщества, мы также верим, что наш особый долг – поддерживать уникальную культуру региона, которому мы служим во имя как нынешнего, так и грядущих поколений.
Если по правде, первым моим впечатлением о Разъезде Коровий Мык была не столько полноценность или плодотворность его, сколько усыхание и уныние. Мне только что предложили работу в колледже местной общины, и я, продав все свои мирские пожитки и не оставив родне или друзьям адреса для пересылки – но поклявшись когда-нибудь известить град и мир, где я и что я, – вскочил в старый автобус, который доставит меня через полстраны и высадит на обочине при подъезде к этому городку. Тогда стоял конец лета, вся эта область – от Разъезда Коровий Мык по всей шири котловины долины Дьява – переживала худшую на памяти старожилов засуху. Земли ранчо спалило дотла, и золотые травы пастбищ, что во времена повлажней поэтично колыхались от дуновений летнего ветерка, лежали ныне поникшие и бурые сразу за окнами конца августа, уподобляясь бессодержательной прозе. Местное скотоводство, некогда царившее в этом пейзаже, уже впало в агонию, и скотоводы справлялись с бедою, как могли; кустарные предприятия, какие, похоже, всегда отрастают на туше умирающей промышленности – писательские колонии, студии йоги, ностальгические экскурсии по заброшенным мясокомбинатам и скотобойням, – уже возникали буквально как грибы на коросте навозных куч здешней местности. Область и умирала, и возрождалась. И пока я стоял со своим багажом на жарком солнце и пот обильно струился у меня по загривку, во мне возникло слабое ощущение, что местный воздух утратил способность шевелиться, словно бы ветерок попытался дуть сразу в слишком много сторон, но тут же бросил дуть вообще. Провожая взглядом автобус, я провел ладонью по загривку и стряхнул пот с кончиков пальцев. Затем сел на чемоданы и стал ждать того, кто подбросит меня до городка.
Президентом общинного колледжа, куда меня наняли, был человек по имени Уильям Артур Фелч, бывший скотовод и ветеринар; высшую школьную должность он занимал уже больше двадцати лет, и все в городке уважали этот дедовский лик высшего образования. Привезти меня в Коровий Мык рекомендовал именно доктор Фелч, невзирая на мое мучительное трехчасовое собеседование с отборочной комиссией, после которого я долго приходил в себя от выслушанных оскорблений и задавался вопросом, и впрямь ли я хочу работать в настолько недееспособном колледже у черта на рогах.
– Вам предстоит столкнуться с глубоким культурным расколом, – предупредил он меня по телефону за несколько часов до собеседования. – Так что будьте готовы к худшему.
«Худшим» оказались дребезжащая телефонная связь и шестерка незримых членов комиссии, которые взялись допрашивать меня обо всем на свете, – от моего любимого Верховного судьи США до взглядов на нынешнюю политическую ситуацию в Разъезде Коровий Мык. Связь была плохая, и я, прислушиваясь, ловил себя на том, что еще и прищуриваюсь, чтобы разобрать слова. Несколько вопросов касались моего сколько-нибудь значимого опыта работы в среде, раздираемой разногласиями: как я мог бы улаживать какие-нибудь гипотетические конфликты, – к примеру, что стал бы делать, если бы кто-то из моих коллег попытался обезглавить важного администратора. Задали мне и другой гипотетический вопрос: как бы я отреагировал, узнав, что штатный преподаватель спровоцировал внештатного тем, что оставил в ее рабочем почтовом ящике вздутую телячью мошонку после обеда в пятницу, прекрасно сознавая, что она останется там по меньшей мере до утра понедельника и к тому времени, как эту жуткую пакость обнаружат, будет вся кишеть мухами и личинками. Прозвучал вопрос о пожаре в здании (мне дали список преподаваемых дисциплин – математика, химия, философия, евгеника – и попросили обозначить порядок, в котором я стал бы выволакивать заведующих соответственных кафедр из пылающего и задымленного зала заседаний); а затем мне предложили комплект упражнений на выбор слов (в одном таком – паре существительных «филей-руккола», к примеру, или «сыромять-тантра» – меня попросили выбрать то, что, по моему профессиональному мнению, в большей степени указывает на продуктивную студентоцентричную среду обучения). В рамках собеседования меня заставили импровизированно изложить мою философию образования белым стихом; затем предоставить самостоятельный критический разбор собственного выступления, и, наконец, подвергнуть самокритике структуру и размер моей самокритики. Кто-то попросил меня выбрать государственное образование современного мира, которое лучше всего характеризовало бы мой темперамент (я предпочел Бенилюкс); кто-то еще – назвать мою любимую ветвь христианства (англиканство?); а кто-то третий – сравнить два значительных произведения литературы из различных культурных контекстов и предоставить пример того, как эти работы иллюстрируют некую общую тему или принцип (мое сравнение ведической системы образов в Упанишадах с зеленым огоньком Гэтсби в конце пирса завершилось призывом к литературной переоценке этого неизвестного, однако многообещающего произведения Фицджеральда). В ходе собеседования прозвучали и каверзные вопросы, и наводящие, и открытые, где мне предлагалось ровно столько свободы маневра, чтобы я не слишком болтался, повесившись на дереве, как чучело. Мелькнули отсылки к древним геометрам и средневековым поэтам, а также неуклюжее отступление о взлете и падении римского числительного. В какой-то миг комиссия напомнила мне, что я до сих пор не предоставил требуемого образца мочи, после чего я исправно извинился и отошел; вернувшись же в гостиную с пластиковым стаканчиком, над которым курился пар, в одной руке и холодной телефонной трубкой в другой и, описав эту суровую дихотомию с искрометными подробностями, осознал, что комиссию результаты, судя по всему, решительно не тронули.
– Каково ваше величайшее достоинство? – спросили меня.
– Я много всего разного, – ответил я.
– А величайший недостаток?
– Будучи многим разным, – вздохнул я в трубку, – я склонен к тому, чтобы не быть ничем этим целиком.
Прочими вопросами, похоже, они выясняли историю моей семьи в Разъезде Коровий Мык: дед мой некогда жил там, пока не перевез жену и детей сначала в другую часть штата, а потом и вообще на другой край страны; теперь же, отчаявшись найти хоть какую-то работу и ухватившись за такое редкое совпадение, я счел наилучшим упомянуть о сем незначительном факте в сопроводительном письме.
– Так вы, значит, выходец из Коровьего Мыка? – осведомился один голос в трубке.
– Ну, сам я там, вообще-то, ни разу не бывал. Но слышал множество рассказов… – И тут я изложил им легенду, передававшуюся у нас от предков к потомкам, о том, как мой дед некогда спас тонувшую в реке Коровий Мык суфражистку. Семья наша поистине гордилась его отвагой, и несколько поколений самозабвенно пересказывали друг другу эту историю.
– Вот как! – воскликнул дамский голос как раз в тот миг, когда дед мой укладывал безжизненное, однако еще дышавшее женское тело на речной берег. – Стало быть, вы бы признали вероятность того, что женщины равны мужчинам? Или вы скорее считаете справедливым, что женщина-хирург, производящая аборты в конце срока, должна зарабатывать значительно меньше своего коллеги-мужчины в соседней клинике?
– А если так, – перебил ее другой голос, – поддержали б вы или не поддержали ту или иную из множества инициатив, призывающих допускать в наши школы красных коммунистов и их гомосексуальных союзников посредством субсидируемых правительством гуманитарных программ?
– И, если позволите… – тут же встрял в разговор третий голос. – В своем заявлении вы утверждали, будто у вас имеется значительный опыт работы с коллегами разнообразного этнического происхождения. Так не могли б вы рассказать нам, пожалуйста, у кого из них, по-вашему, больше естественные способности к образованию и не полагается ли таковым, следовательно, большее представительство в образовательной среде? Иными словами, подбирая кандидатуру на ответственный административный пост, вы были бы скорее склонны нанять монголоида, европеоида или негроида?..
Далее – четвертый голос:
– Не хочу совсем уж до смерти забивать эту конкретную лошадь, но случись вам видеть, как лошадь забивают до смерти, вы бы вмешались? Или попросту отвернулись бы, как будто это неизбежное следствие жизни? Вроде смены времен года. Или же возникновение и исчезновение той или иной мировой цивилизации вместе с языком ее, культурой и всеми институциями, что дороги ее сердцу?
Три утомительных часа комиссия прощупывала меня и тыкала то одним вопросом, то другим: о моем прежнем опыте работы, моих нынешних наклонностях и моих долгосрочных планах на будущее. Если меня наймут «координатором особых проектов», останусь ли я в Коровьем Мыке? Или же уеду после первого года, как множество иных пришлых людей, нанимаемых, в глаза не видя, по итогам единственного убедительного телефонного собеседования? Куплю ли я себе там дом? Рассчитываю ли жениться? Привезу ли с собой каких-либо домашних животных? Аллергии есть? Занимаюсь ли йогой? Нравится ли мне рыбалка? Охота? Какой грузовик умею водить и сколько в нем цилиндров? Бывали ль у него на переднем сиденье дети? А в зеркальце заднего вида? Не страдал ли я чесоткой в особо запущенной форме? И если да, не готов ли поделиться каким-либо неинвазивным, однако надежным и эффективным средством от нее?
Но самый загадочный вопрос прозвучал под самый конец собеседования, когда уже казалось, будто три часа милостиво истекли сами собой и все мои разнообразные скелеты эксгумировали и выставили на открытый воздух перед комиссией. На другом конце провода неожиданно – и даже настойчиво – впутался еще один голос:
– Слушайте, – произнес он. – Давайте перейдем к сути дела. Вообще-то мы все желаем знать одно: вы бычатину едите или нет? И какую роль – если она существует – должно играть вегетарианство в текущем пережевывании и экскреции новаторских замыслов?
Должен признаться, именно к такому вопросу я не был готов. Но сработал мой примиренческий инстинкт:
– Разумеется, для всего бывает время и место, – сказал я в потрескивающую даль дискового телефона. – Если хотите приготовить поистине достойное рагу, вам потребуются и говядина, и овощи!
(Позднее я выяснил, что работу мне обеспечил именно этот безвкусный ответ на вегетарианский вопрос – даже больше моего блистательного памятного ответа на гипотетическую вздутую мошонку, больше моих тонких связей с Коровьим Мыком.)
Комиссия должна была принимать решение дольше двух недель, поэтому мне, после того как я положил трубку, осталось лишь проигрывать в уме данные мной ответы и прикидывать, как их восприняли. По-прежнему ошарашенный, я размышлял, как удалось мне так быстро пасть так низко: от необузданного почти-отличника в старших классах к подающему надежды филологу до усталого выпускника, «обсыхающего», но в баке у него горючки ровно столько, чтобы перевалить за академический финиш, сжимая в кулаке магистерскую степень по управлению образованием с особым упором на общинные колледжи на грани краха. Теперь, после двух неудавшихся браков, быстро сменивших один другой (первый – целиком моя вина, второй – лишь в первую очередь моя), и прорвы невзрачных работ, преимущественно ведших туда же, с чего начинались… вот, сижу. Сижу у себя в затрапезной гостиной, пресмыкаюсь перед безликими чужими людьми, в руке – чашка чуть теплой мочи, умоляю дать мне работу в общинном колледже, которого и не видел никогда. Жизнь моя уже превратилась всего лишь в разрозненную мешанину полуначал и почти-промахов. Браки мои тяготели к позору. Работы сочились ядом. («Не могли бы мы снестись с поручителями, которых вы указали?» – спросила меня по телефону комиссия. «Я бы не стал», – ответил я.) Друзья приходили и уходили – или же я приходил и уходил от них. Ясно было, что жаркий потенциал моей юности остывал, как чашка забытой мочи в руке. Вдруг что-то неодолимо повлекло меня к безрассудному переезду в пустынное и далекое место посреди истории, оказавшейся не моей. В общем направлении к новому началу. К тому, чтобы взяться за все с нуля. Странно это и удивительно: я поймал себя на том, что хочу этой нежеланной должности в общинном колледже Коровий Мык; интуитивно, должно быть, я чуял бремя прошлого, которое смогу наконец оставить за спиной, если мне выпадет такая возможность. «Только не промотай, – говорил я себе. – Не спусти в канализацию, как ты поступал со многим целесообразным в своей жизни. С женами своими. С карьерой. С дружбами». И, выплескивая холодную мочу в унитаз, я дал себе слово: если мне дадут еще один шанс создать что-либо значимое в жизни, на сей раз я отнесусь к этому прилежней. Ведь жизнь – не случайное слиянье вод, какое можно легко выплеснуть одним махом. Это длинная и привольно текущая река, что блуждает и вьется по-своему странно, однако неизменно достигает назначенья. Река состоит из воды, а вода свою суть получает от влаги. Жизнь моя, как я осознал, и есть эта самая река, и слишком уж долго ее перегораживала плотина. Пусть же течет! – сказал я себе. Пусть река моя течет из вечного своего истока сквозь время и пространство к поджидающему меня кампусу общинного колледжа Коровий Мык!
С предложением должности мне позвонил сам доктор Фелч.
– Мило вы справились со вздутой мошонкой, – сказал он. – С вашей стороны это был вдохновенный ответ. – Я его поблагодарил и сказал, что мне как раз кажется, будто я все испортил – особенно вопрос о вздутой мошонке.
– Я рад, что вы меня нанимаете, – сказал я. – И несколько удивлен.
– Ну, легко-то это не было. Характеристики ваши были не то чтоб недвусмысленны. Но после двух недель ожесточенных дебатов у комиссии остались только вы. Поздравляю.
Доктор Фелч очертил условия трудоустройства в Коровьем Мыке и пообещал, что, если я вступлю в должность, он сам возьмет меня под крыло и лично поможет сориентироваться в том культурном расколе в кампусе, что обнаружился при моем собеседовании с комиссией.
– Мы на перепутье, – пояснил он. – Не только сам колледж. Но вся наша община. Нам нужен тот, кто сможет осмотрительно пройти тропу. Тот, кто не отягощен бременем важных дружб или сильных личных убеждений. Такой человек, кто в силах вдохновить других на действия, а сам останется в стороне, непредвзятым и слегка над всею суетой. Тот, кто все это сделать сможет, но сам будет надежен, скучен и обходительно приемлем. Короче говоря, нам нужен годный образовательный управленец. Именно поэтому мы тут возлагаем на вас большие надежды. – Слова эти звучали не то чтобы лестно, но я отнесся к ним всерьез. В кои-то веки двойственность моя, похоже, обратилась достоинством. И более того: моя склонность обходить стороною любые обязательства предлагала нечто многообещающее; странное дело, но она вселяла надежду! То, что всегда было моим величайшим проклятьем, теперь стало и великим благом: будучи многим разным, не быть ничем этим целиком! На следующий день я перезвонил и принял предложение.
Случилось это месяц назад, и вот я сидел на своем багаже рядом со временной автобусной остановкой и впервые по-настоящему внимательно осматривал окраину собственно городка. Через дорогу стояли два сломанных и покосившихся крытых фургона XIX века, в одном еще догорала индейская стрела. Рядом – автозаправка, на которой возле раскуроченной бензоколонки из другой эпохи в землю возвращалась ржавая «модель Т». На скамье, обсуждая дневные события, сидели морщинистые мужи. Кассирша в продмаге напротив опиралась локтями на страницы газеты, которую читала; из глубин доносилось надрывное нытье губной гармоники. Сидя там, я озирал зловещую красную глину, раскинувшуюся вокруг меня на века. Сухой кустарник тянулся до самого горизонта. Мертвый ветер мог затаиться, кажется, на миг, затерянный во времени, а затем вдруг взвихрялся откуда ни возьмись и взметал в воздух пыль. В мареве вокруг жужжали крупные мухи – и через мои ботинки перебирались черные муравьи. Куда бы ни повернулся я, казалось, везде виднелись останки того, что некогда было, но теперь уже не было. Отрезок старого железнодорожного состава там, где когда-то ходили поезда. На боку лежал брошенный волокноотделитель. Заржавленная телефонная будка, провод обрезан, а стекла выбиты. Разлагающая туша бизона, с которой койоты еще сдирали мясо. Слева от меня стояло ведерко вампума, а справа, приколоченная к телефонному столбу одним длинным гвоздем, – выцветшая афиша концерта, состоявшегося больше поколения назад. Все это казалось мне грустным, важным и отчего-то пронзительным. Странное меня тут ожидает будущее. Но будущее это – мое, и в тот миг я был к нему готов больше, чем когда-либо прежде.
Несколько минут спустя туда, где я сидел, подкатил старый пикап, и из него вышел доктор Фелч.
– Простите, что опоздал, Чарли, – улыбнулся он. – Приятно с вами наконец-то встретиться! – Доктор Фелч был сед, в ношеных ковбойских сапогах и зеленой кепке «Джон Дир»[1], а хватка у него оказалась до того крепкая, что мне сплющило руку, когда он ее пожал. – Запрыгивайте, – сказал он и метнул два моих тяжелых чемодана в кузов пикапа, легко, по одному каждой рукой; затем перегнулся через задний борт и сдвинул вбок крупную кипу сена, чтобы чемоданы мои легли ровно. – Извините. Не самый чистый грузовик на свете… – Он жестом пригласил меня в кабину, и я влез.
– Спасибо, что подвозите меня, – сказал я и захлопнул тяжелую дверцу. Кабина внутри была вся замусорена, а на сиденье между нами лежала стопка манильских папок, из которых под разными углами торчали бумажки; сверху на ней покоилась коробка с патронами. Пристегиваться доктор Фелч не стал, а с моей стороны ремня не было вовсе – лишь толстый слой грязи в бороздках потрескавшегося винилового сиденья.
– Что вы, что вы, – ответил он. Затем доктор Фелч пояснил, что у него это личная традиция – подбирать всех новоприбывших работников общинного колледжа Коровий Мык, и он истово ее не нарушает вот уже двадцать лет. – В этом вот самом грузовичке! – рассмеялся он и завел двигатель, взревевший всею мощью восьми цилиндров. Воздух был жарок, и ни он, ни я стекол не поднимали. Доктор Фелч высунул локоть в окно со своей стороны и на ходу – а к опасным тридцати милям в час он даже не приближался – ему приходилось перекрикивать этот рев восьми цилиндров, летевший снаружи. – Я за это время подобрал так больше двухсот сотрудников, – добавил он. – Аж из самой Калифорнии приезжали!
Колледж располагался на другом краю городка, и, катя по пыльной дороге с одной окраины на другую, доктор Фелч показывал мне достопримечательности Разъезда Коровий Мык. Хотя городок и был уныл, в нем таилось некоторое очарованье: ржавеющее железнодорожное депо; обшарпанное почтовое отделение с вознесшимся ввысь флагштоком, на котором гордо реял флаг с двадцатью тремя звездами; раскинувшаяся бревенчатая штаб-квартира ранчо «Коровий Мык» – того первого предприятия, что и породило сам городок Разъезд Коровий Мык и дало ему имя. Через милю или около того от автобусной остановки мы проехали знак, приветствовавший нас в Разъезде Коровий Мык – «Где сходятся миры!», сулил он, – а еще через несколько миль – одинокий городской универмаг, где у коновязи с двумя лошадьми был припаркован одинокий пикап. Затем мы проехали вдоль кромки пересохшей реки, что завела нас за опустелые сараи и пастбища с разлагающейся на них сельхозтехникой и ссохшимися шкурами скота, сложенными в кипы. Еще нам попались по дороге закрытый ларек снастей и наживки и заколоченный маникюрный салон, а потом мы свернули влево и проехали через городской центр, в котором с закрытыми ставнями стояла мэрия – была суббота, – рядом окружная тюрьма, а через дорогу – здание, в котором размещались местная газета и однокомнатный музей, посвященный истории животноводства в Разъезде Коровий Мык. Все это, выяснил я, было нерасторжимо связано друг с другом, а почти всё и все, на что и кого доктор Фелч показывал, совсем немного погодя будет как-то соотноситься с моей новой ролью в колледже.
– Тут вот миссис Гризэм живет, – говорил он. – Наш библиотекарь. Вы с нею познакомитесь на общем собрании в понедельник. А вон в том доме раньше жила Мерна Ли, покуда за нею дети из города не приехали и ее не забрали. Она у нас издавна за данные отвечала, но как бы растеряла к концу побрякушки…
В ответ на все это я кивал.
В какой-то момент доктор Фелч вытащил из нагрудного кармана рубашки пачку «Честерфилда».
– Курите? – спросил он.
– Нет, сэр, не курю.
– Вам же хуже, – сказал он и постукал пачкой по рулю, вытряхивая сигарету, затем извлек из кармана книжку спичек. Не притормаживая, он убрал обе руки с руля, чтоб чиркнуть спичкой и прикрыть ладонью пламя, когда прикуривал; грузовичок тут же начал съезжать на встречную полосу, и я машинально потянулся к рулю. Но доктор Фелч лишь рассмеялся:
– Успокойтесь, Чарли… Я машину вожу с восьми лет! – Он выкинул спичку в окно и вновь спокойно взялся за руль.
Держался доктор Фелч дружелюбно и прямо – он просто не мог не нравиться; однако во всех его движеньях сквозила заметная напряженность, как будто он пытался вести две беседы сразу. Какое-то время мы ехали молча, и чтобы развеять тишину, я спросил его о своей работе; я так поспешно принял должность координатора особых проектов по телефону, что даже забыл спросить, что мне вообще-то полагается делать в этой роли.
– То есть мне, вероятно, следовало спросить это у вас до того, как я спрыгнул с автобуса.
Доктор Фелч рассмеялся.
– Надо полагать, вам уж очень не терпелось уехать оттуда, где вы были, Чарли?
– Да, наверное. Можно сказать и так…
– Ну, как бы там ни было, я рад, что вы тут. У координатора особых проектов нет установленных обязанностей. По крайней мере, у нашего их нет. Вы будете моей правой рукой, так сказать. А это значит, что время от времени я буду просить вас погасить какое-нибудь возгорание в кампусе. Равно как и пускать контролируемый пал с нашей стороны…
Я посмотрел на него, ожидая подробностей. Но их не последовало.
– Интригующе звучит, – в конце концов сказал я. – Надеюсь, я справлюсь.
– Не волнуйтесь – отлично все у вас будет. Я попросил Бесси показать вам, что к чему… – Тут доктор Фелч сообщил мне, что Бесси его помощница и что она – «ротвейлер», но мне работать с нею понравится, потому что она из тех немногих людей на свете, кто и день, и ночь повидали, и не боится прямо обозначать разницу между ними. Вообще-то по десятибалльной шкале честности, где десять – старая монахиня, дающая показания в суде, а единица – то, что колледж написал в своем свежем самостоятельном отчете для аккредитации, – она примерно равна двенадцати. – Только пистолет в штанах держите, а то она его отломит и вам же вручит.
– Монахиня?
– Нет. Бесси.
– Изо всех сил постараюсь, сэр, – сказал я.
Доктор Фелч еще немного рассказал о моей должности в колледже – излагал он оптимистично и бурливо, хоть местами и вполне загадочно, – но вдруг сменил тон.
– Не хочу обескураживать вас, Чарли, но вы уже третий координатор особых проектов, кого мы нанимали в последние два года. Первый не пережил даже первой вздутой мошонки. Та, что была после него, – ну, она оказалась бедствием вселенских пропорций. Поэтому скажем так: вы вступаете не совсем в море больших надежд.
При упоминании неудачи моей предшественницы я навострил уши.
– А что случилось с последним координатором? – спросил я. – Отчего она оказалась таким бедствием?
Доктор Фелч помолчал, затягиваясь, и мне показалось, что он готов вообще сменить тему.
– История долгая… – Но тут же без дальнейших понуждений с моей стороны пустился в мерзкую повесть о том, как его последняя координатор особых проектов оказалась бедствием вселенских пропорций: – В конечном счете, это я виноват, – начал он. – Видите ли, нам был нужен человек, способный работать с нашим расколотым кампусом, поэтому мы и наняли эту деваху после одного телефонного собеседования. Приехала она к нам со всеми бубенцами и свисточками. Степени от двух колледжей Плющевой лиги. Блистательное резюме. Опыта до такой-то матери. Без счета наград и благодарностей. Поручительства от самих королевы английской и эрцгерцога Кентерберийского. Сами, в общем, таких знаете…
Я рассмеялся.
– …Приезжает она в Коровий Мык, и я ее забираю с автобусной остановки. На этом вот грузовичке. А она в него садиться отказывается. Пыльно, говорит, и нет пассажирского ремня. Да вы шутить изволите, думаю я себе, – пыльно?! – однако включаю презумпцию невиновности, вызываю нашу историчку по искусствам, и она в воскресенье сюда приезжает на своем «саабе», забирает эту даму с ее всевозможным багажом и шитцу ейным и везет в кампус. Назавтра мы с нею встречаемся у меня в кабинете, и я начинаю ей выкладывать, что от нее в этой должности будет ожидаться, со всеми необходимыми предуведомленьями: что перед нею расколотый кампус и ей лучше быть к этому готовой, потому что разногласия эти корнями уходят очень глубоко, и, если она не будет осторожна, они ее поглотят. Послушайте, говорит она, у меня степени двух колледжей Плющевой лиги, опыта посредничества до такой-то матери, личные поручительства от израильского кнессета и лично шаха Ирана…
Тут доктор Фелч умолк на полуслове. Впереди у нас был старый дом, возле которого мужчина в джинсовой робе мыл машину. Мыльная вода струилась по дорожке и вытекала на улицу.
– Это Расти Стоукс, – сказал доктор. – Наш преподаватель зоотехнии. Он же управляет музеем. И еще он председатель совета нашего колледжа. Полезное знакомство. Он тоже придет на общее собрание в понедельник… – Доктор Фелч два раза гуднул и дружелюбно помахал Расти, а тот поднял голову, махнул в ответ и сразу же вернулся к мытью. Доктор Фелч выждал некоторое время, после чего продолжал: – В общем, я пытаюсь эту деваху предупредить о некоторых тонкостях нашего колледжа. Что у нас тут глубокие разногласия. Что преподавательский состав поляризован. Что в кампусе имеется две фракции и отличаются они друг от друга как день и ночь, что фракции эти друг друга презирают и на что угодно пойдут, лишь бы противник их не одолел. Сами понимаете – как вегетарианцы осуждают мясо, а вот мясоеды осуждают… вегетарианцев. В общем, я ей рассказываю, что придется отыскать способ, как работать и с теми, и с другими. А она такая руку подымает и говорит, что я напрасно время трачу – ей уже приходилось работать с разнообразными преподавательскими составами, все они довольны и всеядны, и она сомневается, что Коровий Мык от них чем-то будет отличаться. Ну разумеется, он отличается, говорю я. Все места отличаются друг от друга! Но ее ничем не сдвинуть. У нее все под контролем, говорит она. Училась на тренировочных курсах и теперь специалист по поиску взаимовыгодных решений. Когда она тут со всем разберется, говорит, не будет больше нужды ни в ночных, ни в дневных расколах, потому что весь кампус будет твердо и счастливо сумеречен. Вы только мне доверьтесь, говорит она мне. И я отхожу в сторону…
– Зловеще вы это как-то сказали…
– …Вы погодите. Я, в общем, отхожу в сторону, и она в первый свой день выходит на работу, паля из всех стволов, а я прикидываю: чтоб она лишь одной ножкой водичку попробовала, назначу-ка я ее ответственной за рождественскую вечеринку, потому что ну что тут может быть проще? У нас каждый год рождественская вечеринка – столько, сколько мы и есть колледж. Это для всех праздник. Вообще-то, единственный раз, когда все преподаватели и сотрудники забывают о своих разногласиях и собираются все вместе, проявляя гармонию и доброжелательство. Само собой, и бесплатная выпивка этому не вредит! Стало быть, это данность, так? Все прямолинейно и непротиворечиво! В общем, чтоб особо не развозить: и двух недель не прошло, а рождественская комиссия тоже вцепилась уже друг другу в глотки. Они отказывались собираться в одном помещении без адвокатов. Произошла по меньшей мере одна физическая стычка с метанием стульев и взаимными обидами. Я попробовал вмешаться и помочь, но было уже поздно. Рождественская вечеринка так и не состоялась. Вот так вот: ФУК! – и нету. Долгую традицию – как корова языком. Чарли, в прошлом году впервые в истории общинного колледжа Коровий Мык у нас не было даже чертовой рождественской вечеринки!
Доктор Фелч докурил одну сигарету и от ее окурка поджигал другую. Окурок первой он сердито швырнул в окно.
– Так она поэтому ушла? – спросил я. – Из-за того, что ей не удалось организовать рождественскую вечеринку?
– Если б!.. – Доктор Фелч потряс головой. – Нет, тогда она по-прежнему еще верила, будто отлично справляется с работой. Считала себя великим приобретением для колледжа. Она, конечно, в этом не виновата. Она вообще ни в чем никогда не была виновата! А кроме того, у нас просто времени на этом долго задерживаться не было, поскольку нам в затылок дышали аккредиторы.
– Аккредиторы?
– Ну, каждые два года к нам с инспекцией приезжают аккредиторы, и то как раз был наш год. А она координировала весь процесс – собирала наш самостоятельный отчет, организовывала им условия пребывания и все такое. И вот в тот день, когда они должны приехать, мне звонит наш преподаватель химии, который как раз случайно проезжал мимо временной автобусной остановки на другом краю города – как раз там, где я вас подобрал, – и говорит, что все они до сих пор стоят там и ждут, когда их отвезут в кампус. Все двенадцать человек. В костюмах и платьях, с планшетками в руках. Они прождали там два часа на солнцепеке, им жарко и хочется пить, и они вполне злы на весь мир вообще и на общинный колледж Коровий Мык и его потуги на подтверждение аккредитации в частности. Она перепутала время! Я, в общем, все бросаю и мчусь забрать их оттуда, покуда их солнечный удар не хватил…
– Вы забирали их… на этом вот грузовичке?
– На нем самом. Приезжаю, а в кабину ко мне помещаются только двое, поэтому из уважения к организационной иерархии председателя комиссии я сажаю к окну – вот где вы сейчас сидите, – а вице-председателя – посередке, у него одна нога по мою сторону от рычага, а другая по вашу… – Доктор Фелч показал, как некогда располагались раздвинутые ноги вице-председателя. – Он президент своего колледжа – докторская степень по прикладной лингвистике или как-то, – и мне нужно руку ему между ног совать, чтоб со второй передачи на третью переключиться. А еду я при этом как могу медленно, чтоб четвертую передачу не включать, потому что – ну, ни одна научная степень вас к такому не подготовит! Меж тем остальная аккредитационная комиссия со своими планшетками болтается у меня по кузову. Все десять туда набились. Черт, да если б я знал, что они там окажутся, хотя б из шланга окатил…
Я рассмеялся:
– Неудачно сложилось, мистер Фелч. Но я уверен, они отнеслись к этому снисходительно. Вероятно, расценили все как одно из тех экзотических приключений в мелких городках, каких люди из больших городов как раз ищут. Знаете, ну как яму лопатой копать. Вероятно, до сих пор любят эту историю друзьям рассказывать…
– Сомневаюсь.
– …Хотя в изложении их тут наверняка было еще жарче, а вы ехали еще медленней. Но помимо этого первого впечатления – как прошел их визит?
– Не очень. Колледж понизили до статуса «предупреждение». Теперь доклад-другой – и нас могут лишить аккредитации. Конечно, не она одна во всем этом была виновата – у нашего колледжа имеются вопиющие недостатки, которые нам нужно исправить. Но тот первый инцидент как бы задал всю тональность их визиту. То есть, елки зеленые, мы бы хоть с этой чертовой остановки их забрать могли!
Пока доктор Фелч все это произносил, мы разъехались на дороге со встречным грузовиком, и мой новый начальник помахал кому-то знакомому.
– Одна из моих бывших жен. Заправляет нашей бухгалтерией.
Я поглядел в заднее зеркальце на удалявшийся грузовичок.
– Вы сказали – одна из ваших бывших жен. Сколько же у вас бывших жен?
– Четыре. Это не включая мою текущую…
– Вы были женаты пять раз?
– Именно.
– На пяти разных женщинах?
– Ну да. И все они живут в Коровьем Мыке. А это значит, что мне ежедневно приходится с ними видеться. Одна в колледже консультант по профориентации. Другая только что ушла на пенсию с ранчо. Моя третья бывшая заведует нашей бухгалтерией. А последняя – ну, давайте просто скажем, что об этой мне говорить не очень хочется.
– Разумеется, я вас совершенно понимаю. У меня самого две бывших…
Между нами повис нежный миг общих мужских воспоминаний. И когда он развеялся, я решил направить беседу в другое русло:
– Так, мистер Фелч, а дети у вас от всех браков есть?
Он рассмеялся.
– Конечно. Меня, знаете, не холостили. Три сына и дочка. Но все они выросли и разъехались…
Тут доктор Фелч не спеша перечислил мне всех своих детей по именам, возрастам и особым талантам – вместе с тем, какой отрез мяса они любят, на чем ездят, и хотя бы по одной прелестной истории из детства соответственно каждого ребенка. С гордостью перечислял он мне имена супругов своих детей, на чем именно они ездят, а также различные места по всей стране, где они теперь живут со своими семьями.
– Всё в гости их приглашаю, – сказал он. – Они пока так и не собрались. Наверно, в Коровьем Мыке особо и нечего смотреть, если разок его увидишь. Да и чертовски далеко автобусом ехать просто ради удовольствия…
– Это уж точно, – сказал я. И добавил: – Знаете, мистер Фелч, вам просто тонна чести. Не могу сильно не уважать человека, женатого пять раз…
Меж нами промелькнул еще один томительный миг, а когда и он миновал, я продолжил:
– Так последняя координатор особых проектов, судя по тому, что вы говорите, не вполне расположила к себе кампус?
– Это еще мягко сказано. Однако ей это как-то все же удалось. Видите ли, есть люди, которые ее любили и любят до сих пор. Но я еще до самого смешного не дошел. Значит, если припоминаете, мы уже сожгли на солнце наших аккредиторов и тем скомпрометировали свою аккредитацию. А у нас осталась дюжина коробок рождественской выпивки – где-то собирала пыль на складе, а выпить ее негде. Ну и в довершение всего наш расколотый преподавательский состав начинает еще туже стискивать друг другу глотки. Если культурный раскол и раньше казался скверным – а он таким и был; вообще-то эскалация продолжалась много лет, – то теперь он совершенно разбушевался. И поверите ли – на пике этого всего данная личность заходит ко мне в кабинет и просит о прибавке?
– Жалованья?
– Дескать, устала она, что об нее все ноги вытирают, и хочет поправку на рост прожиточного минимума, чтобы компенсировать ей проживание в такой сельской, богом забытой местности. А вы учтите, мы уже оплатили доставку ее машины через полстраны, не говоря уж о предоставлении единовременной ссуды на переселение ее собаки и разношерстного сборища сиамских котов. Мы ее в целях профессионального роста на конференции по тантре посылали. Мы даже предоставили ей бесплатное жилье на пару месяцев, покуда она искала постоянное место, что было бы ей больше по нраву.
– Она не хотела жить в преподавательских квартирах на кампусе?
– О нет. Это ей не годится – для шитцу места мало. В общем, полгода она искала жилье. А все это время отменяла заседания рождественской комиссии, потому что ездила смотреть предложения. Маклеры оставляли записки у нее на дверях. И посреди всей этой катавасии она просит меня о прибавке. О прибавке! Вероятно, она еще и полагала, что ее заслужила.
– Дали?
– Нет уж, к черту. И так ей и заявил. Хоть и не такими словами. И вот тогда она вчинила мне иск…
Излагая эту сагу, доктор Фелч, казалось, все больше оживлялся. И чем глубже он погружался в историю, тем настойчивее курил. Он уже довершил вторую сигарету и ею подкурил третью, затем поднес тлевший кончик третьей к четвертой. Легкие его теперь явно расплачивались за его решение нанять мою предшественницу, в глаза ее не видя, после одного телефонного собеседования.
– …То есть прикидываешь ведь, что прилежно потрудился – нанял администратора, лауреата премий с личными характеристиками от президента Родезии. Она ж должна знать, что делает, правильно? Чарли, черт бы драл, у нее два плющевых образования!..
Я сочувственно покачал головой. Доктор Фелч продолжил:
– В общем, так или иначе, вот во что вы ввязываетесь как наш новый координатор особых проектов. Вам придется постараться как следует, Чарли. Я не могу позволить, чтобы эта должность снова себя не оправдала. Слишком много на кону стоит. Нельзя, чтоб эти липовые телефонные нанятые эдак вот оборачивались…
– Похоже, работа мне та еще предстоит.
– Мягко говоря. Я попрошу вас помочь мне в этом году присмотреть за рождественской вечеринкой. И доверю вам самостоятельно провести процесс аккредитации. Наш следующий отчет должен быть составлен в ноябре, а комиссия по аккредитации прибудет в марте. И нам очень нужно все сделать правильно. То есть вы представляете себе, что с нами станет, если мы как колледж потеряем аккредитацию?
– Ну, если Коровий Мык не аккредитован, это будет значить, что ваши студенты не получат действительные дипломы. Их степени не будут признаваться.
– Верно. А это значит, что образование свое им придется получать в других местах. И они пойдут туда его получать. Нас покинут все лучшие и блестящие. И не вернутся. Как мои дети уехали и, вероятно, не вернутся никогда…
И доктор Фелч объяснил недавний демографический сдвиг в сообществе: как семьи, прожившие в Разъезде Коровий Мык не одно поколение, теперь уезжают в поисках работы – и как на их место вторгается орда приезжих. Несколько лет назад в рудниках к северу от городка обнаружили какие-то редкие целительные минералы – тот пригород назывался Предместье, – и теперь вокруг городится и растет новая бутиковая промышленность: торговцы продают туристам выходного дня волшебные минеральные кристаллы и мешаются с новым нашествием целителей, хиппи, пророков и священников.
– Чокнутые психи, – завершил доктор Фелч. – Лишь половина здешнего народу на самом деле родилась в Коровьем Мыке. Другая половина переехала сюда еще откуда-то. Либо за волшебными минералами. Либо от собственной истории. Либо и то и другое. Вы заметили, что в отборочной комиссии было ровно шесть человек?
– Я слышал, да…
– Так вот, трое там – из самого Коровьего Мыка, а трое – из других мест. Так у нас тут все и делается. Нынче любая группа старается, чтобы ее не задавили числом…
Доктор Фелч притормозил на переходе для скота – перед нами трое верхами гнали вереницу коров. Рядом трусили овчарки, чтобы стадо не разбегалось.
– …То есть – не поймите меня неправильно – это здорово, что у нас преподаватели из далеких экзотических мест. Черт, да у нас одно время даже штатный физкультурник был из Калифорнии!..
Доктор Фелч просиял. Казалось, он особенно гордится этим фактом.
– …Но становится все трудней и трудней, – продолжал он. – В какой-то момент же приходится и местных нанимать. А сегодня это сделать невозможно. Нынче они должны куда-то еще ехать за своими степенями – а уехав, уже не возвращаются. Обещают вернуться, но просто берут и не приезжают. А вы б вернулись?
Я покачал головой:
– Нет, – ответил я. – Наверное, нет. У Коровьего Мыка для такого чужака, как я, есть некоторая притягательность. Но я понимаю, почему местному может хотеться чего-то большего.
Доктор Фелч рассмеялся.
– Вообще-то, – сказал он, – вы из тех, кто вернулся.
– Я? Но я же не отсюда! Я и не был-то никогда в Коровьем Мыке, пока на этой временной автобусной остановке не сошел. Я вообще не отсюда!
– В некотором смысле – нет. И все же – отсюда. Не забывайте, здесь жил ваш дед. Он даже суфражистку из реки спас – и я уверен, что в Коровьем Мыке до сих пор живут потомки этой женщины, избиратели. А еще я уверен, что ее потомкам тоже есть что рассказать. Поэтому вы у нас, считай, вполне вернувшийся. Думаю, именно это в вас и разглядела комиссия, и вот поэтому мне удалось заставить всех шестерых подписать ваш наем. Половине понравился тот факт, что вы отсюда. А другой половине понравилось, что вы не отсюда.
– Так у меня обычно и бывает, – сказал я. – Много разного, но ничего целиком…
От перехода для скота мы отъехали и теперь проезжали мимо старого мясокомбината, чей длинный забор, казалось, убегает от нас вперед, в бесконечность. Забор был обшарпан, но внушителен – и так велик, что, казалось, никогда не закончится.
– Это знаменитое ранчо «Коровий Мык». В период расцвета оно кормило полстраны. А теперь еле дышит…
Забор был старый, деревянный, высотой футов восемь, белая краска облупилась, а время от времени на нем попадались выведенные красным лозунги: «ЕШЬ ФАРШ» – гласил один, а через несколько сот ярдов: «ГОВЯДЫ ГОРАЗДЫ!»
Прозвучал еще один встречный клаксон, и доктор Фелч слегка махнул.
– Бывшая жена, – пояснил он. – Консультант по профориентации. – Пока мы ехали, казалось, что каждой второй или третьей встречной машине требовалось помахать, дважды гуднуть или крикнуть что-то в окно. А из них в каждой четвертой или пятой ехала бывшая жена отягощенного ими президента общинного колледжа Коровий Мык. По правую руку мы теперь проезжали тот отрезок длинного забора, что гордо провозглашал: «СТРАНА КОРОВ».
– Ладно, – сказал я немного погодя. – Значит, я, судя по всему, стану помогать с этими двумя задачами? Аккредитация и рождественская вечеринка?
– Именно. И еще кое-какие обязанности будут возложены…
Доктор Фелч теперь съехал с главной дороги на засыпанную гравием парковку возле уличной вывески «Бар и гриль «Елисейские поля». На стоянке было несколько грузовиков – и ни единой легковушки.
– Но ко всему этому мы перейдем попозже. Сначала я хочу вас познакомить кое с кем из ребят…
Доктор Фелч заглушил мотор, кинул ключ на сиденье и, не закрыв окно, направился ко входу в заведение под розовым неоновым силуэтом грудастой француженки, скачущей на необъезженном жеребце. Следом за ним вошел и я.
В баре было темно и прохладно, а изнутри показалось, что мы вступили в параллельное царство времени и пространства. Разменявший полвека музыкальный автомат исторгал песню времен моих деда с бабкой. По одинокому черно-белому телевизору, укрепленному над стойкой, показывали студенческий футбольный матч; позади приемника торчали длинные кроличьи уши антенны. Мы сели за столик в углу, к нам подошел старик в ковбойской шляпе, с зажатой в зубах сигарой и поставил перед нами две банки «Фальстафа»[2].
– Пиво пьете? – спросил доктор Фелч.
– Можно сказать и так, – ответил я и потянул за ярлык на банке.
– Рад слышать, – кивнул доктор. – А то нынче с образованными нипочем не скажешь… – Он открыл свою банку, а колечко положил в металлическую пепельницу. Я сделал долгий глоток из банки и свое тоже туда положил. Потом сказал:
– Спасибо, что привезли меня в Коровий Мык, мистер Фелч. Очень я это ценю.
– Пока не стоит благодарить. Приберегите до того, как переживете свой первый семестр. Черт, да на рождественской вечеринке спасибо скажете! – И он лукаво мне подмигнул.
– Точно, – кивнул я. – Тогда-то я точно вам спою святочный гимн-другой.
Мы пили и беседовали, и несколько минут спустя в бар зашли двое друзей доктора Фелча и подтащили стулья к нашему столику.
– Это Чарли, – сказал доктор Фелч, когда двое устроились. Мужчины откупорили свои банки и положили колечки в металлическую пепельницу к остальным: теперь их там лежало четыре. За разговором доктор Фелч прикурил пятую сигарету от бычка четвертой, потом затер тлеющий огонек, как и три предыдущих. – Чарли у нас будет новым координатором особых проектов, – сказал он.
– Координатором особых проектов?
– Я буду правой рукой доктора Фелча…
Мужчины кивнули.
– …Буду вести процесс аккредитации колледжа…
Мужчины опять кивнули.
– …И помогать с ежегодной рождественской вечеринкой.
Тут они рассмеялись.
– А вот с этим – удачи вам! – сказали они.
Доктор Фелч продолжал:
– Ребята, о Чарли я вам рассказывал… с неожиданным ответом на вопрос про вздутую мошонку.
– Так это вы?! – сказали они и одобрительно захлопали меня по плечу.
Мы пили, а когда всё выпили, третий человек выставил еще по пиву и мы выпили еще. Пока сидели, беседа шла, куда полагается; время от времени мужчины поднимали головы посмотреть матч по старому телевизору, и после долгой перебежки от борьбы за мяч или важного перехвата защиты раздавался крик.
– Надеюсь, вы привезли с собой дождь, Чарли! – сказал один после дискуссии о засухе в области – засухи веков, как они ее называли, – и я им ответил, что вообще-то немного прихватил:
– Он в машине, у меня в чемодане.
Мужчины рассмеялись, и беседа вилась себе дальше. С любопытством, свойственным всем маленьким городкам, они расспрашивали меня о предыдущих работах и браках, о том, что привело меня обратно в Коровий Мык после стольких лет, – и я на них отвечал, как мог. Но главным образом – слушал, как эта троица обсуждает происходившее в городке и прочую сиюминутную болтовню, что в самой мимолетности своей также бесконечно вневременна. Страстно беседовали они о самых насущных политических вопросах Разъезда Коровий Мык, о том, как изменился городок за эти годы по сравнению с тем, каким они его знавали в молодости. С усталым смиреньем говорили о новых людях и их странных ухватках, о здешних старожилах, которых давненько не видали, – кто умер, кто уехал, а иные того и гляди переедут или помрут.
– Слыхали, сестра Мерны наконец-то дом свой продала? – спрашивал один.
– Да ну? – отвечал другой. – Та, что на «додже» ездит?
– Это ее другая сестра. У этой – «форд».
– Шестицилиндровый?
– Ну.
– С деревянной обшивкой по борту?
– Именно.
– И трубчатой рамой?
– Да.
– Знатная у нее трубчатая рама!..
И все мужчины согласно закивали.
– Ее будет не хватать, – сказали они и выпили в память о Мерне. И вновь беседа вилась, и вновь возвращалась к злободневным темам: переменам в политике Разъезда Коровий Мык, различным пошлинам, вызванным понаехавшими, и последними трудностями у множества их знакомых горожан, с кем они вместе росли.
– Но слыхал, другая сестра Мерны по-прежнему свой грузовик продать никак не может…
– Та, что на «додже» ездит?
– Точно.
– А какой она продает? Джип?
– Нет, «форд». Джип она уже продала.
– Да ну? И кто такой рыдван купит?
– Расти.
– Зачем это Расти джип? У него ж и так уже два грузовика!
– Нет у него двух. Его дочка месяц назад «шеви» разбила.
– Да ты что?
– Ну, девчонка в канаву заехала, когда домой с речки возвращалась как-то вечером.
– Одна?
– С дружком своим.
– Нехорошо это.
– Да уж куда хуже-то.
– Так у Расти, значит, один грузовик остался?
– Именно. Потому и купил у Мерны этот старый джип. И теперь у него опять два.
– Ну-у… вот сразу видно, насколько я тут от жизни отстал!..
– Да, дружище, тебе точно почаще надо б на улицу выходить!
Мы вчетвером пили дальше, и в какой-то момент двое мужчин отошли покидать дротики у стойки рядом с барменом, а доктор Фелч закурил еще одну сигарету, шестую.
– Ну, на дорожку… – сказал он и протянул банку в мою сторону; в металлической пепельнице теперь лежало семнадцать колечек. Я положил восемнадцатое. Доктор Фелч одобрительно кивнул, а потом сказал: – Отлично тут у вас все будет, Чарли. – Банку я держал в руке, словно она была хрупкой судьбой всего местного сообщества. – Только окажите мне одну любезность…
– Само собой, – сказал я.
– Не забывайте воспринимать нас всерьез.
– Прошу прощенья, мистер Фелч?
– Я вас сюда не просто так привез, Чарли. И поначалу мы к вам отнесемся с презумпцией невиновности – стиль у нас такой. Но не принимайте нас как должное. Такого здешняя публика не прощает.
(Я вдруг услышал голос своей жены – то, что она много раз говорила мне, пока мы были женаты. «Ты принимаешь меня как должное», – говорила она, выражаясь так или иначе. Но я, как обычно, отмахивался со смехом: «Это ровно то, что мне говорила моя предыдущая жена!» И затем: «Все вы, женщины, одинаковы!..»)
Доктор Фелч дожидался, не опуская пива – и не отпивая.
– Я вас услышал, мистер Фелч, – сказал ему я. – Поверьте мне, именно в этом я и стараюсь чего-то добиться. Ценить людей, пока они рядом, чтоб они могли понять, как я их ценю…
– Просто запомните, Чарли, в этом мире легко любить красивое. Но если вы намерены тут у нас в Коровьем Мыке как-то обустроиться, вам понадобится любить и нечто иное. Вам придется полюбить то, что не любят.
– Не любят?
– Да. Нечто потоньше. То, что не так легко поддается восхищению.
– Приложу все силы, сэр, – сказал я. – И буду любить то, что не любят.
Тут-то мы и выпили.
Спустя несколько мгновений фонового шума – болтливой рекламы сигарет по телевизору, шороха виниловой пластинки, скачущей в музыкальном автомате, потом за стойкой чпокнули еще одной банкой пива – доктор Фелч посерьезнел. Впервые за время нашего знакомства он заговорил еле слышно:
– Только я вот чего не понимаю. И, может, тут, Чарли, вы мне сумеете помочь… – Я подался вперед, чтобы лучше расслышать в окружающем шуме, что́ он говорит. – …Может, вы мне сможете объяснить, как это человек способен уехать оттуда, где был его дом, и больше туда не возвращаться? Как отказаться от своей культуры ради чьей-то еще? Чарли, может, вы сумеете помочь мне понять, как человек с такой большой историей просто… уезжает?
Я начал было сочинять ответ, но не закончил. У меня другой опыт, это я знал, и в нем для доктора Фелча не будет особого смысла. Поэтому мне осталось лишь пожать плечами – и только. Доктор Фелч с минуту смотрел на меня, затем покачал головой и проглотил остаток пива. Потом собрал из пепельницы все колечки и ссыпал их себе в карман рубашки – для внучкиной коллекции, пояснил он. В углу бара снова раздался рев вокруг телевизора – тачдаун провели «свои»; я признал команду четырехгодичного колледжа за тысячу с лишним миль отсюда. Когда я допил свое, доктор Фелч хлопнул меня по плечу.
– Ладно, Чарли, пора везти вас в кампус. Рассчитывайте быть у меня в кабинете первым делом с утра в понедельник на общем собрании. На следующей неделе студентов еще нет – только преподаватели и сотрудники, – поэтому вам выпадет хорошая возможность познакомиться с коллегами и попривыкнуть к личностям. А как я уже сказал, Бесси поможет вам завестись и поехать…
Доктор Фелч расплатился и, когда мы выходили, кивнул троице у стойки, а они крикнули, оторвавшись от своих дротиков:
– Держитесь давайте, Чарли! – сказали они и: – Удачи!
Я их поблагодарил, и мы направились к свету дня.
Снова сев за руль, доктор Фелч весь остаток пути ехал, чередуя пустячную болтовню с пьяненькими паузами.
– Мы почти в кампусе, – сказал он, пока мы следующие десять минут ехали мимо высохших деревьев и старых домов с выбитыми окнами, вдоль еще одного оросительного канала, по которому не текла никакая вода. – Главный въезд вон там, за путями. – Мы перевалили через рельсы и поехали по пыльной дороге. Как и с самого моего приезда сюда, пейзаж вокруг был сух и пустынен, уныл и бесцеремонен. Доктор Фелч свернул влево на небольшую дорогу, затем еще раз влево – и направился прямо к щиту в отдалении, который гласил: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ОБЩИННЫЙ КОЛЛЕДЖ КОРОВИЙ МЫК», а ниже и мельче: «Где сходятся умы». Перед въездом в кампус поставили будку охраны, а через дорогу тянулась деревянная рука, преграждавшая нам путь.
– Добрый день, мистер Фелч, – сказал охранник, шагнув из будки.
– Привет, Тимми.
Охранник протянул доктору Фелчу планшет с какими-то бланками на подпись; тот их подписал, не читая, а потом показал на меня.
– Это Чарли, – сказал он. – Он у нас будет новым координатором особых проектов.
Я перегнулся поздороваться.
– Приятно познакомиться, – сказал я сквозь открытый трапецоид окна доктора Фелча.
– Взаимно, Чарли! – ответил он. – Добро пожаловать в Коровий Мык!
Доктор Фелч начал было прикуривать восьмую сигарету от седьмой – или девятую от восьмой? – но передумал. Вместо этого он загасил ее в пепельнице приборной доски.
– Чуть не забыл. Новая политика… мы с этого года – некурящий кампус. – Доктор Фелч покачал головой и вздохнул. – Черт бы драл…
Тут рука поднялась, и наш грузовичок миновал ворота и въехал в кампус общинного колледжа Коровий Мык.
Из тьмы невежества
К свету высшего образования
Ведут простые ворота,
Старые и тяжеловатые.
А я, образовательный управленец, —
Их верный страж,
Чьи умелые, но дрожащие руки
Должны как-то справиться с засовом.
Сказать, что кампус общинного колледжа Коровий Мык отличался от городка вокруг, давшего ему имя, – все равно что отметить: дочь часто совсем не похожа на мать, в чьем доме она живет и к чьей фамилии уже не может вернуться, – или что остров часто склонен отличаться по цвету и содержимому от окружающего его того, что повлажнее. Пока я в изумлении пялился на разворачивавшуюся передо мной панораму, доктор Фелч миновал ворота, отделявшие колледж от пыльного мира снаружи, и въехал в изумрудный оазис просторных лужаек и густой зеленой травы, чей каждый стебелек был ярок, а поливалки плевались и шипели. Четкий метафорический порог, пересекаемый каждым, кто вступает в кампус высшего учебного заведения и поскромнее, – внезапный перелом в ландшафте, предназначенный укрепить раздел опустошенного мира невежества по другую сторону ворот и царства наманикюренного просвещения по эту, – здесь, в Коровьем Мыке, казался еще отчетливей, чем в других колледжах, где мне довелось побывать. И пока доктор Фелч сворачивал на главную дорогу, делившую кампус надвое, я, разинув рот, разглядывал этот манящий мир свежей травы, зеленой надежды и аккуратно подстриженного оптимизма. У череды прудов и рукотворных лагун высились сосны, а по воде гребли лебеди, плескалась рыба, и на берегах прохлаждались пеликаны. Живые изгороди роз и лаванды росли вдоль дорожек к зданиям, тщательно предопределенными орнаментами вспыхивали цветы всевозможных видов и оттенков, и казалось, что все это – все до единого петунии, тюльпаны и нарциссы, все орхидеи и одуванчики – все это цветет и благоухает. Докуда хватало глаз, все было ароматным и пышным, и столь внезапное явленье такого количества зелени, красок и свежести посреди растрескавшейся жары и солнцепека моего долгого автобусного путешествия до Разъезда Коровий Мык – из удушающей пыли медленной дороги через весь городок – было так внезапно и неожиданно, что я буквально и вполне громко ахнул при виде всего этого. Вместо застойной духоты последних нескольких часов теперь – казалось, с обоих краев кампуса сразу, – дул прохладный ветерок. Птицы чирикали и пели. Крякали утки. Под клонившимся к закату солнцем цвел жасмин. Уж точно никогда не представало предо мной более изящного портрета студенческой жизни, на котором учащиеся в школьных формах полеживают с раскрытыми учебниками на травке, а сами весело хохочут над неукротимостью собственного будущего. Даже воздух тут казался прохладней и осенней – коллегиальней, – чем несколько минут назад. Впитывая это все, легкие мои полнились зябким многообещающим воздухом, что был гораздо живее тех жары и выхлопа, какие мы только что оставили за воротами, как будто всю жизнь и все плодородие из городка Разъезд Коровий Мык высосали, а окружающая котловина долины Дьява вся сосредоточилась здесь, в этой щедрой колыбели науки, плодотворности и полноценности.
В конце этого субботнего дня один лишь грузовичок доктора Фелча катил по кампусу, и мы медленно проезжали мимо разнообразной флоры, наделявшей колледж всею этой пробуждающейся жизнью. На центральной аллее, еще не заполоненной студентами, не вернувшимися с летних каникул, на изысканный кафетерий отбрасывал тень огромный платан. У административного корпуса исполинские тополя мешались с березами и фиговыми пальмами, образуя причудливый полог растительности. Вдоль главной трассы вела долгая эспланада, обрамленная попеременно саженцами фиг и вязов. А вдалеке я различил баньян, старый кедр и даурскую лиственницу – все они росли в нескольких шагах друг от друга, однако ни одно дерево не покушалось на тень другого и всем удавалось жить бок о бок в гармонии экосистемы. Рядом с грушами росли гранаты. Сожительствовали грейпфруты и абрикосы. Виргинский ломонос нежным питающим объятьем оплетал собою ветви вздымавшегося вишневого дерева. Кампус раскинулся вокруг трех рукотворных лагун, и пока грузовичок наш тарахтел к преподавательскому жилому корпусу, мы миновали три тематических фонтана, по одному в каждой лагуне: каждый выбрасывал в воздух высокие струи воды из внушительных бронзовых статуй, символизировавших богатство истории Коровьего Мыка. В первом фонтане, у библиотеки, на задние ноги вставала аппалуза, и вода била у лошади изо рта; во втором, у корпуса естественных наук, на свой аркан смотрел ковбой, и вода била у него изо рта; а в третьей лагуне – той, что расстилалась у корпуса зоотехнии и служила лицом всего кампуса, – огромный бык готовился покрыть телку, и из него тоже хлестал внушительный поток воды.
– Да это прекрасный кампус! – воскликнул я.
– Да, к сожалению… – ответил доктор Фелч с усталым вздохом.
Наконец мы добрались до двухэтажного кирпичного здания, укрытого ложным плющом, – Центра преподавательского и временного жилья имени Фрэнсис К. Димуиддл. Доктор Фелч подъехал к обочине и выключил мотор. Звук замер так же внезапно, и в этой новой тишине окружающие звуки птиц, ветерка и пеликанов поражали еще сильней.
– Ну, вот жилой комплекс для преподавателей, – сказал он. – Вы на втором этаже.
Доктор Фелч схватил мои чемоданы и занес их по лестнице к дверям квартиры.
– Извините, но жить вам придется рядом с математиками. Надеюсь, будет нормально…
– А почему нет? – начал было спрашивать я, но доктор Фелч уже отпер дверь и толкнул ее. Не входя в квартиру, он отдал мне ключ и пожелал хорошего отдыха в оставшиеся выходные.
– Увидимся первым делом в понедельник, – напомнил он и потряс мне руку. Затем еще раз хлопнул меня по плечу и сказал: – Отлично у вас получится, Чарли… будущее у вас в руках.
Я его поблагодарил, и он ушел.
Рев мотора доктора Фелча затихал вдали несколько минут, и лишь когда звук пропал совсем, я принялся разбирать чемоданы и раскладывать вещи: обязательные зубные щетки и лекарства, бритвенные принадлежности и записи, которые следовало подготовить к первому дню моей работы в понедельник. Я обрадовался, обнаружив исторический роман, который читал в долгой автобусной поездке, и положил его на подушку; это художественное произведение по-прежнему было заложено на той странице, куда я вставил закладку перед тем, как приехать в Разъезд Коровий Мык. Когда это было сделано, я открыл в гостиной окно, выходившее на ковбоя с арканом. Воду, бившую у него изо рта, разбрасывало ветром, и она падала странствующим туманом, а солнце отражалось от водяных кристаллов и творило изменчивые радуги в брызгах.
– Мое будущее! – сказал я и, прихватив ключ от квартиры, отправился внимательней осматривать три фонтана, в которых танцевали радуги.
Кампус оказался на удивление просторен для такого маленького колледжа, где училось меньше тысячи студентов, и я, шагая по главному тротуару от одного фонтана к другому, отметил Мемориальный спортзал имени Сэмюэла Димуиддла, а рядом – Стадион Димуиддла, граничивший с Ботаническим садом и Природным терренкуром имени Дороти Димуиддл с одной стороны и Оружейно-стрелковым комплексом Димуиддла – с другой. На какое здание ни глянь – каждое несло на себе имя Димуиддлов, и очевидно было, что эти самые Димуиддлы – кем бы ни были они – питали сильную приязнь к учебному заведению и оставили ему значительное наследство. На тротуарах никого не было, и в безмолвном покое, что так странен, однако так знаком перед началом нового семестра, я воображал себя последним выжившим в постапокалиптическом мире, где не осталось ни одной живой души. Если и есть что-либо еще более одинокое, нежели поездка в одиночку на автобусе сквозь время и пространство, то лишь этот тихий экзистенциальный страх школы, в которой нет молодежи. Душу кампусу сообщает радость жизни, рожденная в смехе и непосредственности молодежи; отнимите ее – и вам останется зловещая пустота, полое безмолвие растущей травы и творимой писанины. Без всякой полноценной цели скрипучие качели, пустые классы, велосипедные стоянки без велосипедов – все это намекает на мимолетную природу самой жизни: жизнерадостных молодых людей, переросших это самое яркое время своей жизни и перешедших к скучному спокойствию взрослой зрелости. Там, где раньше я ощущал возбужденье нового начала, покуда ехал по кампусу в грузовике доктора Фелча, ныне я переживал полную его противоположность: тягостное молчанье, повисшее после того, как новизна надежды потускнела, – когда остались только сама школа без смысла ее, или городок, отказавшийся от собственной души, или колледж, рискующий сбиться с пути, растерять свою историю и утратить аккредитацию, все сразу.
Я сел против гаснувшего света на цементную скамью перед самой обширной лагуной – все жесткое сиденье было мокрым от мороси, надуваемой от фонтана. Бык в центре лагуны был так же вирилен, а телка – так же покорна, как и прежде, когда я проезжал мимо; но теперь солнце склонилось и туман стал холодным. Сидя там, я думал о мучительной тропе, что привела меня в Разъезд Коровий Мык, – о бессчетных случайных совпадениях, которые должны произойти, чтобы человека занесло через полстраны к фонтану в этой зябкости, где собираются радуги, а бык вечно кроет телку. Одно за другим припоминал я звенья в этой цепи, смутные милости случайных людей по пути, что привели меня сюда, где я теперь. Лица, которых я не видел – или даже не думал о них – много лет: учительницы во втором классе, с каштановыми волосами и прекрасной улыбкой; девочки из старших классов, что, сама того не ведая, вдохновляла самые беспокойные мои грезы в те пылкие годы; дружелюбной кассирши; мужчины с тростью; медсестры; знакомой по колледжу, что позволила мне сопроводить себя от невинности к женственности; трех прохожих, поднявших меня с окровавленного асфальта, – теперь эти лица явились мне со всею ясностью: эти люди коснулись ненадолго моей жизни и затем всего лишь продолжали чертить одинокие траектории своей, словно стрелы, выпущенные друг мимо друга. Как ясно и прямолинейно казалось все это, если обернуться. Как совершенно значимо множество незначительных встреч по пути, какие почти неощутимо подталкивали меня к этой моей судьбе – координатора особых проектов общинного колледжа Коровий Мык. И вот в тот миг сколь правильным все это казалось – столь непреклонно и целенаправленно организовано, чтобы привести меня в единственное место на целом свете, где такой вот фонтан мог бы олицетворять собою надежду и обещанье.
Уже почти стемнело и очень похолодало. Я не захватил куртки, и зубы у меня стучали от озноба и мороси. Но прежде чем вернуться, следовало сделать еще кое-что. Вынув из кармана старую монету, я поглядел на величественного быка и его телку, отпечатавшихся навеки в гаснувшем небе. В полутьме казалось, что вода, хлеставшая из этого массивного быка, действительно будет течь сквозь нескончаемые время и пространство, до самого своего истока. Изо всех сил я швырнул монету в середину фонтана и проводил глазами ее отплытие в вечность.
В квартире я принял теплый душ и тихо лег в постель. Местные новости по телевизору давали полезные советы, как пережить засуху, парализовавшую всю область; спортивный диктор сообщал о сокрушительном поражении, что потерпела футбольная команда, за которую болела та троица в баре; а за спортивной сводкой последовал прогноз погоды на следующие пять дней – для городского центра так далеко от Разъезда Коровий Мык, что значения он не имел, звучало скорее экзотично. Устало я повернул ручку и взялся за свой исторический роман. Уже через несколько минут меня стало клонить в сон, и, несмотря на все усилия, я чувствовал, как книга выскальзывает у меня из рук. Я было подумал, что прочту хотя бы еще одну главу – несколько страниц, чтобы завершить этот полный событий день, – но не успел я дочитать и следующий абзац, как густой сон окутал меня, и я отошел к нему, не погасив ночника, не укрывшись, а недочитанная книжка латной пластиной упокоилась у меня на груди.
Последнее воскресенье перед моим первым рабочим днем прошло без треволнений, в спокойном созерцании моей новой квартиры. Я прочел новую главу романа, начатого в автобусе. Посмотрел по телевизору у себя в комнате какие-то старые эстрадные программы. Честолюбиво составил список из трех личных целей, которые поставил себе на первый год в общинном колледже Коровий Мык:
1. Отыскивать влагу во всем.
2. Любить нелюбимое.
3. Переживать как день, так и ночь.
В тиши своей квартиры я смотрел на эти цели, и мне нравилось, как они звучат. У человека никогда не будет чересчур много целей в жизни, подумал я, и три – число не хуже любого другого. Однако чего-то не хватало. Через несколько минут я взял листок снова и дописал себе четвертую цель на весь период пребывания в Коровьем Мыке. И вот эта четвертая цель – без нее никак – наверняка станет самой честолюбивой из всех:
4. Стать чем-то целиком.
Наутро я направился в административный корпус на встречу с доктором Фелчем, чей кабинет находился на втором этаже, откуда открывался непревзойденный вид на фонтан с аппалузой. Я легонько постучал в дверь, а когда ответа не последовало, постучал еще раз, погромче.
– Его нет, – раздался голос. Я развернулся и увидел женщину моего возраста, густые волосы подобраны и завязаны в строгий узел, в темно-синем деловом жакете из полиэстера и такой же юбке. – Он еще не пришел. Вам что-нибудь нужно? Или вы просто хотели и дальше стучаться?
– Простите, – сказал я. – Но уже девятый час, а мистер Фелч назначил мне ровно на восемь. Я здесь новенький…
– Вы новый координатор особых проектов?
– Именно! Приятно познакомиться… Я Чарли…
Я протянул руку, и женщина пожала ее, стиснув мне пальцы еще болезненней, чем двумя днями раньше делал доктор Фелч на временной автобусной остановке.
– Славная хватка! – сказал я.
Женщина не улыбнулась:
– Не похожи вы на координатора особых проектов, – пояснила она. Рассматривала меня она оценивающе и с любопытством, едва ль не подозрительно. – Так или иначе, можете присесть вот на этот жесткий пластмассовый стул и подождать президента Фелча. Он должен быть с минуты на минуту.
Я сел и взял журнал. Женщина устроилась за какой-то писаниной у себя на столе и, хотя могла бы занять меня какой-нибудь любезной беседой, очевидно, не сочла это необходимым. В тишине тикали часы на стене, а за окнами снаружи раздавались крики пеликанов. И в этом беспрецедентном наложении звуков – часов, пеликанов и газонокосилок, стонавших вдали, – мне оставалось лишь недоумевать, среди бесчисленных прочих загадок, на что должен быть похож координатор особых проектов.
Сидя на холодном пластмассовом стуле, я исподтишка изучал манеры этой туго скрученной женщины. Глубокий клинообразный вырез ее блузки. Как трепетали у нее ресницы, когда она щурилась, читая письмо. Украдкой я оглядывал очертания ее полных плеч под полиэстеровым жакетом и то, как локоны падали ей на лицо, пока она раскладывала карандаши и смахивала пыль с печатной машинки. А затем – как ее мягкие руки еле заметно подрагивали, когда она отвлеклась, чтобы с любовью протереть две рамочки с портретами, как я предположил, ее маленьких детей.
Я раскрыл журнал и принялся его листать. В одной статье вкратце излагалась суть текущего конфликта; другая очерчивала портрет недавно опозорившегося политика; еще одна рассказывала о выводе наземных войск из крупнейшей на свете горячей точки. Я вяло переворачивал страницы и прочел уже полстатьи о распаде некогда великой сверхдержавы, когда в приемную вошел доктор Фелч.
– Утро, Бесси, – сказал он, после чего: – Доброе утро, Чарли. Простите, что опоздал. Вижу, вы уже познакомились? – Доктор Фелч жестом поманил меня, и я следом за ним вошел в кабинет, где он предложил мне пластинку жевательной резинки, от которой я вежливо отказался. – Говорят, помогает сбросить тягу к куреву, – пояснил он. – Но мне-то вот уж точно не помогает!
Доктор Фелч пошелестел какими-то бумагами у себя на столе. Кабинет его был отделан панелями темного дерева и меблирован черными кожаными креслами по бокам от рабочего стола. Над ним к стене была привинчена лакированная коровья голова. За его креслом стояла большая латунная плевательница, сообщавшая всему кабинету острый дух отхаркнутого жевательного табака с отдушкой из гаультерии. Окно, смотревшее на фонтан с аппалузой, от потолка до пола обрамляли ниспадавшие буро-малиновые шторы. На столе у доктора располагались всевозможные рамки с портретами детей и их семейств: молодая пара багроволице улыбалась посреди какого-то заснеженного лыжного курорта; несколько загорелых туловищ стояли на тропическом пляже; студийные кадры улыбающихся мамы, папы и детей.
– Ну и как вам Бесси? – спросил он.
– Так это была Бесси? – сказал я. – Вроде ничего. Хотя мне показалось, я ей не очень-то пришелся.
Доктор Фелч рассмеялся.
– Ага, она со всеми такая. Но не принимайте на свой счет. Я же говорил, она бульдог. Но со временем и вы к ней привыкнете.
– Надеюсь.
– Только терпение. И не пытайтесь к ней в блузку залезть. С этим почти никогда хорошо не выходит…
Доктор Фелч протянул мне листок, на котором сделал какие-то пометки.
– Вот ваши первоочередные задачи на семестр, – сказал он. Список был пронумерован и содержал два императива и тавтологию в кружке:
1. Провести процесс аккредитации.
2. Обеспечить рождественскую вечеринку.
3. Расколотый преп. состав.
– Последний пункт будет гадским, – сказал он. – Я даже не знаю, какой глагол перед ним поставить. Примирить? Сомкнуть? Умиротворить? Сегодня это может быть даже разоружить. В общем, вы поняли. Какой бы глагол ни пришел вам в голову, постарайтесь, чтоб он был хорошим. От вас зависит будущее нашего колледжа.
Доктор Фелч умолк. Потом произнес:
– Занятия начинаются только в следующий понедельник, но все преподаватели должны быть в кампусе уже на этой неделе. Через несколько минут начнем наше общее собрание. Я попросил Бесси предоставить вам всю полезную предысторию. Попробуйте запоминать имена и обращайте особое внимание на личности и их динамику. Отмечайте автомобили и попытайтесь не запутаться в различных началах координат, что привели всех нас к этому сегменту времени и пространства. Для вас это сразу будет чересчур информации, я знаю, но вы уж постарайтесь. И просто задавайте Бесси все вопросы, какие у вас возникнут. Еще она вам отдаст ключ от вашего кабинета. Тот прямо по коридору отсюда, напротив кабинета нашего научного сотрудника, поэтому рассчитывайте, что отныне и впредь мы вчетвером будем часто встречаться.
Еще доктор Фелч сказал, что предоставит мне экземпляр самого последнего самостоятельного отчета к аккредитации, а также разочарованное резюме приезжей комиссии. («Нам нужно будет разобраться со всеми их рекомендациями и выговорами».) И еще Бесси мне даст копию протоколов заседаний прошлогодней рождественской комиссии, чтоб я сам убедился, с чего все начало разваливаться и как нам вновь собрать все куски воедино.
– Помимо того, – продолжал он, – эта неделя – просто возможность подготовиться к грядущему семестру. Распорядитесь этим временем с умом. Поверьте, в данный миг все вам может показаться медленным, но как только семестр начнется, все задвигается совершенно в другом темпе: оно заживет какой-то собственной жизнью. Пока же смотрите во все глаза на различные группировки и фракции в кампусе. Вскоре вам уже придется меж ними лавировать.
Доктор Фелч посмотрел на часы: время приближалось к половине девятого.
– Бесси! – крикнул он в приемную. Та вошла, и доктор Фелч показал на меня: – Бесс, возьмите вот Чарли и покажите ему кафетерий, будьте добры? Мне нужно подготовиться к общему собранию.
Мы вдвоем вышли из кабинета доктора Фелча, спустились по лестнице и ступили на эспланаду.
Как я быстро понял, Бесси была отнюдь не словоохотлива. Но пока мы долго шли от административного корпуса к кафетерию, вела она себя как верный экскурсовод, – исправно объясняла все, мимо чего мы проходили: прачечную кампуса, книжный магазин колледжа, тир для преподавателей и сотрудников, конюшни, где студенты-зоотехники готовят свои работы по осеменению. Сюда по вторникам сдается химчистка, говорила она. А вот там, если хотите, можно купить бритву для этой вялой щетинной поросли у вас на верхней губе.
– Вы имеете в виду мои усы?
– Если предпочитаете называть их так…
Бесси ходила напористо, и я на ходу не мог не отметить, как шелестит у нее при каждом шаге юбка. Эта женщина носила высокие каблуки, а ноги у нее были в колготках – при этом она справлялась с тяжелой коробкой бумаг, которую отказалась отдать мне, – однако поступь у нее была столь проворна, что я за нею едва поспевал.
– Вы так быстро ходите! – попробовал вымолвить я, но она в ответ лишь хмыкнула.
Вскоре мы миновали Обсерваторию Димуиддла, а через несколько минут – Концертный зал Саймона и Кэтрин Димуиддлов. Когда мы приближались к Центру скотоводства Димуиддла, мое любопытство наконец не выдержало.
– А кто все эти Димуиддлы? – спросил я. – Их имена на каждом здании! – Не сбавляя шаг, Бесси объяснила, что патриарх Димуиддл сколотил состояние на военной промышленности и крупную долю своей компании оставил общинному колледжу Коровий Мык. Поговаривали, что каждая седьмая пуля, выпущенная во всем мире, изготовлена в Арсенале Димуиддла – и всякий раз, когда где-то на свете вспыхивает вооруженный конфликт, колледж получает прямое вливание средств из Фонда наследников Димуиддла.
– Нам очень повезло с такой палкой о двух концах, – завершила она.
В итоге мы дошли до кафетерия, где проводилось общее собрание, – Мемориального кафетерия имени Артура и Мейбл Димуиддлов, – и Бесси, оставив коробку с бумагами секретаршам при входе, стала пробираться к сиденью в самом дальнем углу кафетерия, откуда было бы удобно наблюдать за всей панорамой преподавателей и сотрудников, пока те входят, получают раздаточные материалы к общему собранию и рассаживаются по залу.
– Вам лучше взять блокнот, – посоветовала она. – Будет много фактов и цифр. – Я в ожидании извлек желтый линованный блокнот из своего жесткого портфеля и лизнул кончик ручки.
– Готов! – сказал я.
Когда в зал, улыбаясь и здороваясь друг с другом, стали входить первые преподаватели и сотрудники, секретарши за передним столиком их регистрировали, а Бесси зачитывала мне их имена, должности и отличительные отзывы – почти как комментатор, перечисляющий коров-лауреатов на сельской ярмарке:
– Расти Стоукс. Преподаватель зоотехнии и злостный курильщик, – говорила она, и я принимался ожесточенно корябать у себя в блокноте. – Председатель Совета колледжа и один из самых пугающих людей в кампусе. У него два грузовика, включая джип, купленный у сестры Мерны Ли. Овощей не ест. Не любит коммунистов. Не верит в существование целесообразных альтернатив гетеросексуальности. Обожает огнестрельное оружие.
Следом за ним вошла женщина средних лет в развевающемся сари, с болтающимися хрустальными серьгами и элегантной красной точкой на лбу:
– Марша Гринбом. Преподаватель медсестринского дела на втором курсе. Переехала сюда из Делавэра прошлой осенью, продав там свою конопляную ферму. Строгая вегетарианка. Предпочитает ситарную музыку. В новом районе города, который называют Предместьем, у нее холистическая медицинская практика. В свободное время обучает йоге. Пылко стремится к нирване и вот настолько отстоит от ее достижения. – Большим и указательным пальцами Бесси обозначила, на сколько Марша отстоит от нирваны. – К несчастью, у нее также чесотка в запущенной форме…
Я все это записал.
Через минуту вошел пожилой человечек в сером костюме, федоре и с красным галстуком-бабочкой. Бесси сказала:
– Уилл Смиткоут. Самый старый педагог у нас в колледже. Преподает раннюю историю США и лекции читает все по тем же конспектам, что и тридцать лет назад, когда начинал. Прошлой осенью был председателем рождественской комиссии – тогда в первый и единственный раз за все время существования колледжа нам удалось не провести вечеринку. Раньше в кампусе был силой, а теперь просто досиживает до пенсии. В этом процессе ему помогает бурбон с тоником…
Снаружи у кафетерия начала выстраиваться очередь, а в зале накапливалась энергия – предвкушением общего собрания, которое начнет для колледжа новый учебный год. Секретарши суетились, стараясь побыстрее запустить всех внутрь, и я едва поспевал записывать массу биографических и исторических сведений, которые Бесси метала в меня стремительным бубнежом. Там была внештатная беженка из Пенсильвании, преподававшая историю искусств и ездившая на «саабе». И пухловатый мужчина в штате – он водил «форд ф-1» и преподавал оружейное дело. За ним стояли Херолд и Уайнона Шлокстины, единственная формально признаваемая колледжем семейная пара; слева от них – Сэм Миддлтон, знаток средневековой поэзии и ведомственный анархист с членской карточкой; а за ним – Алан Длинная Река, преподаватель ораторского искусства и потомок коренного населения из первоначального местного племени, который вот уже более двенадцати лет не перекинулся ни единым словом ни с кем в колледже, включая своих студентов.
– Это крайне парадоксально, – сказал я. – Как кто-то может преподавать ораторское искусство, при этом не…
– Разговаривая? Об этом я знаю не больше вашего, Чарли!
Мой наблюдательный проводник представляла мне одну за другой множество примечательных личностей общинного колледжа Коровий Мык – не только чем занимались мои новые коллеги в профессиональной своей ипостаси, но и чем стремились быть под сенью личной жизни. Так я узнал о сорокашестилетней преподавательнице антропологии и матери шестерых детей, некогда танцевавшей в кабаре в Нью-Джерси; она и поныне лелеяла мечту о карьере в интерпретационном танце. И о дородном учителе физкультуры, чье знакомство с пальцами собственных ног теперь ограничивалось косвенными слухами и смутными детскими воспоминаниями, – но все свои летние каникулы он участвовал в турнирах по боксу без перчаток в своем родном штате Джорджия. И о чарующем преподавателе творческого письма без единой опубликованной работы – однако его сексуальные подвиги со студентками уже вошли в местные легенды. («Его хоть в Новую ориентационную программу для абитуриентов вписывай!» – буркнула Бесси.) Был преподаватель психологии, по средам вечером певший блюз в «Елисейских полях»; и давний заведующий кафедрой садоводства и огородничества, в последнее время проводивший творческие отпуска в поездках по стране – за изысканиями в анналах американского кукольного театра; и недавно пошедший на повышение приглашенный профессор астрономии – он ни разу за всю свою работу в штате не улыбнулся, но, как поклялась Бесси, через выходные ездил за шестьсот миль отсюда, чтобы выступать в комическом разговорном жанре по клубам ближайшего крупного города. Вообще-то таланты цвели в нерабочее время по всему кампусу общинного колледжа Коровий Мык, словно кусты ночецветного жасмина. Так вот – и с помощью полезных подсказок Бесси – я постепенно убедился, что общинный колледж может быть рассадником возможностей не только для своих студентов, но и для преподавателей: ибо у всех моих коллег имелись какие-то яркие таланты – страсть, жгучее стремленье, тайное призвание, засевшее глубоко в расщелинах творческой души, – что поддерживались преподаванием студентам общинного колледжа Коровий Мык.
– Помяни черта!..
Бесси показывала на двери, в которых теперь группой толпилась кафедра английской филологии, – секретарши деловито их записывали. Во всем преподавательском составе, пояснила Бесси, учителя английского были самыми вдохновенными: каждый увлеченно занимался каким-либо частным проектом с немалыми литературными и художественными достоинствами – то мог быть научно-фантастический роман, чье действие происходило в футуристическом Коннектикуте, сборник невозможно коротких рассказов, полнотомная элегия, в которой подробно излагались взлет и падение скотоводства в Разъезде Коровий Мык. Из пяти штатных преподавателей английского в Коровьем Мыке ровно трое работали над своими первыми романами; двое были активными драматургами; четверо опубликовали в самиздате по меньшей мере по одной брошюре нерифмованной поэзии; у одного на опционе был киносценарий; и все пятеро пребывали в непрерывном и отчаянном поиске надежного литературного агента.
– А вон что за люди? – Я показал на темный столик в самом дальнем углу зала, за которым мрачное сборище полуосвещенных лиц тупо пялилось прямо перед собой. У каждого за тем столиком на руке была черная повязка.
– Почасовики, – объяснила Бесси. – Нам не разрешается звать их по именам.
Все больше и больше людей набивалось в кафетерий, и немного погодя я познакомился с недавно нанятым в школу учителем евгеники; завкафедрой предпринимательства; деканом по учебной работе; Кармелитой – сотрудником по мультикультурализму; составителем заявок на ассигнования с полным рабочим днем; главным библиотекарем и всем ее штатом; Глэдис из отдела кадров; мэром Разъезда Коровий Мык (который по совпадению был нашим преподавателем сварочного дела на полставки); и «саабо»-владелицей и перевозчицей шитцу – преподавателем истории искусства, жившей неподалеку от временной автобусной остановки. Одна за другой на меня налетали фамилии – как ночь на ветровое стекло: Джампстон и Драмрайт, Мэндерз и Пуви, Дризделл, и Ранкл, и Тот. Кротуэлл и Войлз. Килгэс и Спрэтлин, Яксли и Джоурз. Куили и Татт. Пранти и Пристэш. Кларди, и Еркс, и Хотмайр, и Сприч. Бридлав и Тилли. Барнз, и Уивер, и Редфилд, и Тали, и Круч, и Слокэм, и Лайнберри, и Тиббз, и…
В какой-то миг Бесси пихнула меня локтем и прошептала:
– Особо отметьте вот эту, сейчас входит…
Вошла неприметная женщина лет сорока пяти – в простых джинсах, простой футболке и очках в проволочной оправе, которые тоже были очень просты. С непривлекательной физиономией и общим видом внутреннего спокойствия она, казалось, нежится в самом том факте, что в ней нет совершенно ничего явно примечательного, – и оттого было еще загадочнее, что Бесси выделила эту женщину из всех прочих.
– Это Гуэндолин Дюпюи, – сказала она. – Талисман всех новеньких. Сама из Массачусетса, но здесь уже лет пятнадцать. Любит цифры. Преподает логику. Гуэн хорошо знают по всему кампусу – она смертный враг Расти. Если Расти у нас по одну сторону забора, можете быть уверены – она расположится по другую. Если Расти честно хочется добиться того или сего, Гуэн без всяких сомнений так же честно будет стоять за полную противоположность. Там, где он представляет наше коллективное прошлое, она скорее будет символом нашего разъединенного настоящего. И если он – Мэриленд при свете дня, она совершенно точно – Южная Каролина во мраке ночи… – Заинтригованный, я смотрел, как женщина входит в зал, тщательно пробирается мимо американского флага, висящего на стене: тринадцать полос и двадцать три звезды, растянутые по всей длине кафетерия, – и садится за столик дальше всего от того, где с Маршей Гринбом расположился Расти Стоукс.
Теперь уже преподаватели и сотрудники всевозможного мыслимого разбора втекали в зал, и характеристики Бесси звучали еще быстрей. Вон та советница по финансовому содействию, мрачно информировала меня она, – из центрального Нью-Хэмпшира и водит «фольксваген». А вот учитель биологии справа от нее водит «додж-династи» и родом из Вирджинии.
– Это и в самом деле чересчур, – не выдержал я. – Мне никак не запомнить все эти имена, лица и марки машин. Не говоря уже о штатах Союза. В смысле – все сразу, вот так?
– Впитывайте, что можете. У вас скоро будет время самостоятельно все освоить…
В кафетерии почти все преподаватели уже сидели со своими кафедрами, и я там и тут слышал обрывки конкурирующих разговоров. Ближе ко мне английские филологи скорбели о непостоянстве и продажности нью-йоркского книгоиздания и той неохоте, с какой литературные агенты берут писателей из Разъезда Коровий Мык. Столиком дальше Расти Стоукс председательствовал над сборищем кафедры зоотехнии – они сами занимали целый стол и живо обсуждали недавнее осеменение быков. За столиками дальше я видел кафедру медсестринского дела, преподавателей автомобилистики, советников по финансовому содействию, обслуживающий персонал и безопасность и кафедру современных языков. Гуманитарные науки расположились главным образом по одну сторону зала, точные и естественные – по другую. Искусства занимали столики ближе к переду, а вот Ремесла – к заду. Для такого маленького колледжа, казалось, хорошо представлены все академические дисциплины, хотя взаимодействия меж ними наблюдалось на удивление мало.
– И это еще не худшее, – согласилась Бесси. – Приглядитесь внимательней к столикам. Получше присмотритесь…
И я, присмотревшись получше, увидел, что в широких различиях есть подразделения, а внутри этих подразделений – подразделения подразделений. Даже за отдельными столиками замечались разницы, стратификации и бесчисленные группировки и фракции. С помощью Бесси я начал замечать, что даже у гуманитарных наук все обстояло не так гармонично, как выглядело снаружи: группками сидели преподаватели из сельской местности, а также – владельцы четырехцилиндровых импортных машин, те, чьи родители содействовали отказу от власти большинства, и те, кто, будучи настоятельно спрошены, с большей готовностью признали бы в себе духовность, а не религиозность. Доктора наук сбились в кучку, вполне отдельную от их менее маститых коллег. Республиканцы сидели слева, федералисты – справа. Европеоиды держались по преимуществу вместе, а монголоиды колледжа, где могли, заполняли лакуны – а сильно сбоку и поодаль сам по себе и занимая три пятых очень маленького стула сидел единственный штатный негроид[3]. В оживленном кафетерии все это было наполнено неким странным, хаотическим, вихрящимся смыслом – такую гармонию обнаруживаешь в пуантилистской карте выборов, если рассматривать ее издали. Однако несмотря на хаос, во всей этой сцене чувствовалось нечто успокоительное, покуда в пульсирующей толпе я не заметил примечательного отсутствия. Не хватало чего-то важного. Чего-то насущного и сущностного. Упущенье неисчислимых пропорций: где же преподаватели математики?
– А, да, наша прилежная кафедра математики, – вздохнула Бесси, когда я отметил вычитаемое. – Что-то мне подсказывает, они до сих пор в Северной Каролине…
– Почему в Северной Каролине? Это что значит?
– Дайте срок. Немного погодя сами увидите…
Наконец в зале почти не осталось места. В одном углу маленькая толпа женщин окружила нечто, вызывавшее особый интерес; оттуда то и дело неслись взвизги женского восторга.
– Что там происходит? – спросил я.
– Это наш новый аналитик данных, – пояснила Бесси. – Наш ведомственный научный сотрудник, по-моему, это сейчас называется. Он только что переехал в Коровий Мык на должность Мерны Ли. И он, очевидно, роскошен.
Наконец, когда все преподаватели и сотрудники колледжа расселись по местам, к трибуне в передней части зала пробрался доктор Фелч. Встав за микрофон, он вскинул ладонь, словно присягал на верность, и несколько мгновений так ее подержал. Медленно, очень медленно глухой рокот начал стихать. Доктор Фелч несколько раз стукнул по микрофону, и звук эхом раскатился по кафетерию.
– Эта штука работает? – произнес он. – Вы меня слышите?
– Мы вас слышим! – крикнул кто-то из задних рядов. И несколько человек рассмеялись.
Доктор Фелч поправил очки для чтения.
– Тогда ладно, – сказал он. – Давайте приступим…
– Перво-наперво, – сказал доктор Фелч, – позвольте начать с того, что я вновь приветствую вас в Коровьем Мыке. Те из вас, кто уезжал на лето, – надеюсь, вы здорово отдохнули и готовы теперь засучить рукава и вернуться к работе. Те из вас, кто оставался здесь, – надеюсь, публика, вы за лето не слишком задохнулись всей этой пылью.
По залу пробежал легкий смешок.
– Но прежде чем двинуться дальше, меня попросили сделать одно важное объявление…
Доктор Фелч сунул руку в карман и вынул клочок бумаги. Держа его на вытянутой руке, он дал очкам съехать себе на кончик носа и прочел:
– Владелец лаймово-зеленого гибридно-электрического транспортного средства с высокоиндивидуализированными номерными знаками – просьба передвинуть его с инвалидной стоянки, где оно запарковано в данный момент…
По залу пробежал ропот; где-то впереди поднялась смущенная лекторша с кафедры экономики и быстро выбралась наружу.
– Благодарю вас, – сказал доктор Фелч. После чего: – И вот еще одна победа лучших ангелов природы нашей, верно, а?
По всей публике рассыпался смех, а также позакатывались некоторые глаза – в адрес кафедры экономики в частности и изучения экономики вообще.
– Ладно, – продолжал доктор Фелч. – Теперь, коли с этим разобрались, мне бы хотелось начать сегодня это приветственное обращение с темы единства. Мои дорогие друзья и сограждане, наш новый учебный год я хочу открыть, подчеркнув важность того, что все мы делаем – что делает каждый из вас – в этом колледже. Все до единого в Коровьем Мыке жизненно важны для нашей организации, а также для обучения и успеха наших студентов. Не имеет значения, скромный ли вы президент заведения, кем выпало быть мне. Или штатный преподаватель кафедры, обучающий наших студентов, как им логичнее вести себя, чем занимается на своих лекциях Гуэн Дюпюи. Или же вы вносите свой вклад в мироздание, осеменяя коров извлеченной бычьей спермой, – большое спасибо, Расти Стоукс! Какова бы ни была ваша роль – от декана по обслуживанию студентов до нашего фантастического персонала в отделе финансового содействия… до тех трудолюбивых людей, что стригут нам газоны, чтобы все до единой травинки были ровно той же длины, что и их соседки, – каждый из вас важен для нашей миссии, и вам следует гордиться вкладом, какой вы вносите здесь в общинный колледж Коровий Мык. Знайте, пожалуйста, что ваша работа ценится, и она невероятно влияет на обучение и успеваемость наших студентов. – Здесь доктор Фелч пошелестел страницами своего конспекта. – И как теперь должно быть известно каждому из вас, работу нашего учебного заведения направляет наша миссия. Поднимите-ка руки… сколько из вас выучили наизусть декларацию миссии нашего колледжа?
Доктор Фелч подождал, когда поднимутся руки, но их оказалось немного. Среди поднятых рук не только самой высокой, но и самой крупной вообще была рука Расти Стоукса; он гордо подтверждал свое абсолютное знание и владение декларацией ведомственной миссии Коровьего Мыка.
– Ну что, молодцы! – сказал доктор Фелч. – А теперь остальным нам я хочу предложить упражнение, чтобы напомнить, зачем все мы здесь. Я зачту вам декларацию миссии и хочу, чтобы вы повторяли ее вслед за мной. Встаньте, пожалуйста…
По полу кафетерия заскрежетали стулья – все поднялись из-за своих столиков. В возникшей суматохе раздавались иронические реплики в сторону, мягкие смешки и треск суставов, а когда все это в достаточной мере улеглось, чтобы можно было расслышать доктора Фелча, тот принялся зачитывать декларацию миссии колледжа. Торжественным голосом он размеренно и веско произносил каждое слово. И когда заканчивал, толпа за ним послушно повторяла:
– Миссия общинного колледжа Коровий Мык такова…
(Миссия общинного колледжа Коровий Мык такова!)
– …предоставлять воспитание и проверенное временем образование…
(Предоставлять воспитание и проверенное временем образование!)
– …основанное на американских ценностях и процветании…
(Основанное на американских ценностях и процветании!)
– …американского образа жизни…
(Американского образа жизни!)
– …чтобы наши студенты могли стать…
(Чтобы наши студенты могли стать!)
– …сознательными, богобоязненными, платящими налоги гражданами…
(Сознательными, богобоязненными, платящими налоги гражданами!)
– …Соединенных Штатов Америки.
(Соединенных Штатов Америки!)
– Спасибо. Можете садиться.
Все снова уселись за свои столики, стулья заскрежетали и заскользили обратно.
– Теперь как преподаватели и сотрудники задумайтесь, пожалуйста, над этой декларацией миссии в свете всего, что вы делаете. Это не абстрактное заявление о намерениях без всякого практического значения – это живой, дышащий, потеющий документ. Да, временами у него может быть халитоз. Но это потому, что он жив. Поэтому в своей работе спросите себя: как миссия общинного колледжа Коровий Мык применима к тому, что я делаю? У себя на занятиях по ботанике – все ли я делаю для того, чтобы студенты мои платили налоги? Обучая своих студентов-кулинаров печь французские круассаны, как добиваюсь я, чтобы они пекли французские круассаны по-американски? Математики – здесь есть математики? Пока нет? – математики… натаскивая своих отстающих студентов по преобразованию простой дроби в десятичную, всегда задавайтесь вопросом: как это поспособствует тому, чтобы они стали богобоязненными гражданами Соединенных Штатов Америки?
В зале раздался плеск аплодисментов; за их исключением мало какой отзыв нарушил уважительную тишину. Бесси ткнула меня в руку:
– Он теряет управление судном, – прошептала она. – Человек он великий, и я очень его люблю. Но судно он потерял…
Не смущаясь, доктор Фелч продолжал:
– Как вам известно, мы уже некоторое время ступаем по очень тонкому льду в том, что касается наших аккредиторов. А поэтому в наступающем году в процессе аккредитации мы станем удваивать наши усилия, чтобы продемонстрировать, насколько мы поистине преданы успеваемости наших студентов. Для этого потребуется пересмотреть декларацию нашей миссии и при необходимости отредактировать ее – и каждый из вас будет в этом участвовать. Поэтому я прошу вас серьезно подумать о том, что вам нравится в нашей нынешней декларации миссии, а что вам не близко и вы бы хотели это изменить. Как нам ее улучшить? Сделать эффективней? Сделать эффектней? Что позволит нашей декларации больше отражать то, что мы есть как преподавательский состав и персонал общинного колледжа Коровий Мык, и образование, какое мы хотим дать нашим студентам…
Доктор Фелч оторвался от своих заметок.
– Есть вопросы по этому поводу?
Со стула поднялся Расти Стоукс и встал, засунув мясистые большие пальцы под свои подтяжки. Доктор Фелч посмотрел на него.
– Да, Расти?
– У меня вопрос есть.
– Да, Расти?
– Зачем?
– Что зачем, Расти?
– Зачем нам менять декларацию миссии? Мы много времени потратили на текущую, и мне кажется, она и так совершенна.
– Это очень ценное замечание, Расти. И я рад, что ты с ним выступил. Никто не утверждает, что мы должны менять нашу декларацию миссии. Однако нам нужно пересмотреть ее и модернизировать, чтобы она отражала нынешние реалии. Сделать ее еще более совершенной, если угодно. В последний раз мы пересматривали декларацию миссии одиннадцать долгих лет назад. И ты знаешь, сколько с тех пор изменилось? Сравнительно с тем, каким был наш колледж одиннадцать лет назад?
– Конечно, знаю. Я тут дольше работаю.
– Верно. А потому ты помнишь, что одиннадцать лет назад у нас было всего шесть штатных преподавателей, и все они – из Разъезда Коровий Мык. У нас не было ни концертного зала, ни обсерватории, ни природного терренкура. Не было пеликанов. Среди всех наших преподавателей мы в кампусе не могли выделить ни единого негроида – и это казалось нам совершенно естественным. Не существовало такой должности, как аналитик данных, – а уж ведомственного научного сотрудника не было и в помине, потому что Мерна по-прежнему учила первокурсников математике. (Да, в те поры мы их звали первокурсниками!) Зачисление студентов составляло четверть того, что у нас сейчас, и – поверите ли? – они были преимущественно мужского пола! За воротами колледжа процветало ранчо, а железная дорога по-прежнему действовала, и сила пара еще казалась волною будущего. Но теперь мы живем в другом мире, Расти, и Коровьему Мыку нужно меняться с ним вместе. Нам необходимо в этих переменах участвовать. Включая лично тебя…
– Так ты, значит, ратуешь за перемены лишь ради перемен? В смысле – ты сам-то в это веришь, Билл? Сам веришь в то, что нам сейчас говоришь?
– Это к делу не относится. Как президент я выступаю от лица всего заведения. И я не ратую за перемены только ради перемен… Я ратую за перемены, чтобы мы не потеряли своей аккредитации, и нас, в жопу, не закрыли.
– Понятно. Так ты, стало быть, утверждаешь…
Но тут доктор Фелч подался ближе к микрофону:
– Давайте дальше, пожалуйста…
Наблюдая, как седой бывший ветеринар неуклюже пытается сомкнуть свои войска и двинуть их на аккредитацию, – наблюдая, как возится он с написанным от руки конспектом, разыскивая следующий пункт в повестке дня, – я еще глубже ощутил, насколько серьезна для него будет моя роль координатора особых проектов. За его двадцать лет у кормила Коровий Мык, очевидно, изменился до неузнаваемости, и в том была его заслуга. Но также становилось ясно – прискорбно ясно, – что мир вокруг менялся еще быстрее и написанным от руки оставаться ему уже недолго.
Когда Расти неохотно уселся обратно, доктор Фелч поблагодарил его за это замечание, после чего продолжил:
– А теперь нам бы хотелось представить вам наших новых преподавателей и сотрудников, которые к этому семестру съехались к нам со всех концов света. Когда я вызову вас по имени, встаньте, пожалуйста, чтобы вас могли поприветствовать…
Доктор Фелч перевернул страницу заметок и принялся зачитывать.
– Наш первый сотрудник – Нэн Столлингз. Нэн, встаньте, будьте добры?..
На другом краю зала поднялась женщина.
– Нэн приехала к нам из чудесного штата Род-Айленд, где была частным адвокатом, юридическим исследователем, лауреатом премий и советником таких известных юридических команд, как у истца в деле «Уэст против Барнса»[4], а в последнее время – у адвокатов в деле «Браун против Совета по вопросам образования»[5]. Кроме того, у нее обширный опыт по представлению в суде жертв этнического геноцида, а также она успешно урегулировала выплаты фармацевтических компаний, безнравственно выбрасывавших на рынок недоброкачественную продукцию. Она поступает к нам с восторженными характеристиками младшего сенатора, представителя федеральных ведомств и верховного судьи в отставке. Она будет преподавать политологию, и мы очень рады, что она с нами. Добро пожаловать, Нэн.
Последовали аплодисменты, а Нэн улыбнулась и опять села на свое место.
– Наш следующий сотрудник – Льюк Куиттлз, Льюк, где вы?..
Тот встал и помахал.
– Льюк будет работать у нас на кафедре кулинарии. Он к нам приехал из Парижа, Франция, где был шеф-поваром в своеобразном трехзвездочном ресторане на рю де Пасси. Льюк – кулинар – лауреат премий, он специализируется по техасско-мексиканской кухне и подавал свои уникальные кушанья нескольким бывшим и нынешним главам государств, включая султана Брунея и герцогиню Йоркскую. Жить он будет в корпусе для преподавателей, пока не подберет себе собственное жилье, поэтому если кто-то из вас случайно знает квартиру невдалеке от кампуса по разумной цене, пожалуйста, дайте ему знать. Спасибо, Льюк!
И вновь все зааплодировали, а Льюк уселся.
– Дальше у нас Рауль Торрес. Рауль?
Рауль встал и элегантно помахал средь женских взвизгов из публики.
– Рауль будет нашим новым аналитиком данных. Или, следует говорить, – ведомственным научным работником. Конечно, ему предстоит носить обувь не по ноге, поскольку наша любимая Мерна занимала эту должность больше десяти лет, прежде чем внезапно оставила нас в прошлом семестре, и нам будет ее недоставать. Но прошу вас – давайте же поприветствуем его на этой новой должности с распростертыми объятиями. Рауль к нам приехал из… Калифорнии! – На этом месте доктор Фелч сделал шаг назад от кафедры, чтобы лично поаплодировать такому радостному факту; затем снова подошел. – Немного о Рауле… Магистерскую степень свою он защитил по статистическим методам, а докторскую – по межкультурной статистике. Он статистик – лауреат премий и был выдвинут на несколько гуманитарных наград за вклад в мир во всем мире и культурную гармонию через распространение рекурсивных алгоритмов. Рауль также хотел бы сообщить вам, дамы, что играет на гитаре фламенко, поет баллады с гортанными модуляциями и любит долгие романтические прогулки вдоль вневременных каналов Венеции, пляжей Рио-де-Жанейро и пышных берегов нашей реки Коровий Мык. Родом он из Барселоны, но уверяет, что разъезд Коровий Мык столь же прекрасен – если не прекраснее, – как и его родной город, а потому он очень счастлив быть здесь. Давайте все поприветствуем Рауля у нас в колледже!..
Последовали громкие аплодисменты, а несколько женщин даже поднялись со стульев, устроив стоячую овацию.
Тут доктор Фелч посерьезнел.
– Знаете – и этого нет у меня в конспекте, публика, но я чувствую, что должен это затронуть. Мы часто говорим о Мерне. Я говорю о Мерне. Вы говорите о Мерне. Все говорят о Мерне. Мы все говорим о Мерне, потому что, ну, она здесь проработала тридцать пять лет и мы все ее любили. И вы, конечно, помните, вероятно, что́ с нею произошло в прошлом году. Или если вдруг вы в колледже новичок, быть может, вы слыхали о том, что с нею произошло. О ней говорилось многое, и кое-что из всего этого, конечно, правда. Но кое-что другое – неправда совсем. Вот это я и хочу сказать. А именно, видите ли, вот что: что бы вы о ней ни помнили или слыхали – забудьте все это. Пусть его. Она была поразительной дамой и невероятным человеком, внесшим в свое время громадный вклад в Коровий Мык. Поэтому когда бы мы о ней ни думали, давайте, пожалуйста, думать о ней из-за тех замечательных лет, что она здесь провела, а не из-за того, что вы могли слыхать или помнить, не из-за того, что могло или не могло говориться или происходить. Договорились?
Доктор Фелч умолк, собираясь с мыслями.
Видя это, я наклонился к Бесси.
– В чем тут все дело? – прошептал я. – Что произошло с Мерной?
Но Бесси лишь отмахнулась от моего вопроса.
– Потом расскажу… – ответила она.
Взяв себя в руки, доктор Фелч продолжал:
– На чем я остановился? Ах да, Стэн и Этел Ньютауны. Стэн и Этел здесь?
Встали муж с женой. Они очаровательно держались за руки и махали своим новым коллегам.
– Как вы, вероятно, догадались, Стэн и Этел женаты и могут, следовательно, по праву считаться второй формально признанной парой нашего колледжа. Этел преподает журналистику и приехала к нам со Среднего Запада, где была репортером-расследователем и лауреатом премий. Ее очерки выдвигались на множество наград, а ее недавняя серия материалов, разоблачающая американскую экономическую систему как самую потрясающую пирамиду в мировой истории – и дискуссионно предсказывающая неизбежный крах (системы, разумеется, не мира) – завоевала ей множество призов… как и множество врагов. Нам очень хотелось привезти ее в Коровий Мык, и мы счастливы, что она влилась в наши ряды. Рядом с нею меж тем стоит ее супруг Стэн, который столь же внушителен, хоть и несколько ниже ростом. Он археолог – лауреат премий, открывший останки нескольких погибших цивилизаций, а его работа в Восточной Африке привела к радикальному пересмотру прежде существовавших представлений об эволюции. Стэн пылкий игрок в теннис и теоретик-конспиролог, а также полагает, будто под городком Разъезд Коровий Мык ждет своего открытия затерянный мир очень маленьких людей. Нужно ли говорить, что Стэн у нас будет преподавать археологию…
Доктор Фелч подождал, когда Ньютауны усядутся – под гром аплодисментов всего зала. Затем сказал:
– …Ладно, кто у нас дальше? Ах да, и вот наконец наш последний сотрудник на этот учебный год. Он к нам прибыл из не разглашаемой местности за полстраны отсюда. Всего два дня назад сошел с автобуса. Чарли? Чарли, мальчик мой, где вы?
Услышав свое имя, я встал.
Доктор Фелч посмотрел на меня и улыбнулся:
– Чарли у нас будет новым координатором особых проектов. Он поведет неимоверно важный процесс аккредитации в подготовке к визиту комиссии следующей весной – нынче, я уверен, кажется, будто до него много световых лет, но он состоится, не успеете и глазом моргнуть. Чарли прибыл без успешной истории наймов. Он не добился ни наград, ни титулов, а личная жизнь у него тоже несколько не организованна, поскольку он в свои сравнительно юные лета уже дважды разведен…
По залу пронесся озабоченный ропот.
– …Эй, Чарли, как вам холостяцкая жизнь?..
Я без энтузиазма показал два больших пальца.
– …Наслаждайтесь ею, покуда можете, друг мой! В общем, у Чарли две бывших жены и хвост несложившихся работ и прочих полуначал и почти-промахов по всей стране. Видите ли, Чарли всегда был много чем разным, однако ничем целиком…
Тут я почувствовал, что озабоченный ропот вокруг меня становится громче.
– …Однако мы здесь возлагаем на него большие надежды. Вообще-то некоторые из вас могут припомнить по собеседованию с Чарли, что его семья раньше проживала в Разъезде Коровий Мык. Его дед спас от неминуемой смерти суфражистку, выхватив ее из реки Коровий Мык. И ему нравится говяжье рагу, в котором очень много овощей! Чарли станет третьим человеком, занимающим эту должность менее чем за два последних года, но мы твердо верим, что он справится с брошенной ему серьезной перчаткой и превратится в ценного долгосрочного сотрудника нашего колледжа. Добро пожаловать в Коровий Мык, Чарли. А самое главное – с возвращением!..
Я снова помахал и сел. Вместо аплодисментов раздавался лишь смятенный рокот полуголосов, шепотков и пальцев, направленных в общем направлении меня.
– Значит… – прошептала мне во всем этом ропоте Бесси, – …похоже, вы почти так же разведены, как и я… – И в ее голосе мне почудились легчайшие начала таянья айсберга.
Доктор Фелч снова сверился с конспектом, после чего продолжал:
– Ладно, короче, таковы наши новые преподаватели и сотрудники в новом учебном году. Давайте еще раз поаплодируем им всем!..
Все прилежно захлопали, и я был признателен, что мое представление преподавателям и сотрудникам общинного колледжа Коровий Мык осталось позади.
После представления доктор Фелч перешел к следующему вопросу своей повестки, который оказался поправками и напоминаниями на грядущий семестр.
– Но прежде, чем мы перейдем к новым инициативам в кампусе, мне хотелось бы напомнить всем о некоторых долгосрочных политиках и процедурах, которые должны быть уже знакомой вам информацией… – Доктор Фелч умолк, чтобы вдохнуть побольше воздуха, после чего сказал: – …Не забывайте, пожалуйста, выключать свет, когда выходите из комнаты на любой период времени, и смывать за собой после пользования туалетом. Не паркуйтесь на местах для инвалидов, если вы в действительности не инвалид. Для важных документов пользуйтесь черными чернилами. Не бросайте монеты в фонтаны. Не катайтесь на роликовых коньках по тротуарам. Старайтесь не ходить по траве – от этого отдельные травинки выглядят неровными. Не кормите пеликанов. Если вам хочется сорвать какой-либо колоритный цветок в кампусе, подавайте, пожалуйста, заверенное нотариусом заявление заведующему вашей кафедрой не позднее первого числа месяца. Не забывайте, что в любой устной и письменной коммуникации от вас теперь требуется употреблять выражения в нейтральном роде, а не те, что достались вам от наших предков. Точки с запятой должны применяться благоразумно; страдательного залога следует избегать по возможности вовсе. Никогда не назначайте студенту встречу у себя в кабинете при закрытых дверях, особенно если она склонна к сутяжничеству. Никогда не прикасайтесь к сослуживцу так, что она заерзает от неудобства, – но, если это совершенно необходимо, просьба сперва убедиться, что у вас на руках имеется ее подписанное согласие. Предоставляя студенту свой отклик на что-либо, будьте конструктивны, позитивны и пишите аккуратно. Всегда будьте вежливы с Тимми, который работает в будке охраны, – в конце концов, он не виноват, что вы вышли из дому позже, хотя у вас ровно через три минуты важный экзамен. Поддерживайте коллег. Уважайте свою ровню. Всегда чтите многообразие студентов. (Это требование удваивается для тех, кому выпало родиться негроидами.) Старайтесь выказывать сопереживание к людям, которые, быть может, водят марку машины или грузовика, отличную от вашей. По воскресеньям ходите в церковь. Давайте на чай официантке. Верьте в Америку и святость ее институтов – брака в особенности. Истово платите налоги. Любите жену свою – что достаточно трудно, – однако также, и это главное, публика: любите своих бывших жен. Заполняя опросники о мероприятиях в кампусе, не забывайте заполнять бланк с обеих сторон. И самое важное… что бы вы ни делали здесь в колледже, всегда стройте свои решения на жестких, холодных, объективных данных и не пренебрегайте документировать все свои действия, применяя статистику или другие поддающиеся проверке свидетельства. Помните: когда дело дойдет до наших аккредиторов, любое решение, принятое без учета численного обоснования, будет считаться скверным решением… а то, что не располагает правомерным и измеряемым подтверждением своего существования, каким бы прекрасным при наблюдении или тяжелым при поднятии ни было оно, – на самом деле вообще не есть что-то…
Доктор Фелч умолк и потряс головой.
– А, и вот еще что… удивительно, что я по-прежнему вынужден вам об этом напоминать… Из уважения и любезности к своим сослуживцам по общинному колледжу Коровий Мык, пожалуйста, не оставляйте никаких вздутых мошонок в почтовых ящиках преподавателей, чтобы за выходные они превратились в жуткую пакость…
Тут я воззрился в воцарившуюся тишину. Доктор Фелч листал свои записи, и это дало мне время поразмыслить над моими собственными личными целями, мерилами и стремленьями, что поведут меня в грядущий семестр и будут направлять меня весь первый год в колледже: Отыскивать влагу во всем. Любить нелюбимое. Переживать как день, так и ночь. И, разумеется: Стать чем-то целиком.
– Вопросы по вышесказанному есть? – спросил доктор Фелч.
– У меня один… – Женский голос донесся с одной стороны зала. Гуэндолин Дюпюи встала и простерла длинный палец в сторону доктора Фелча. Вид у нее был недовольный. – Вы упомянули две вещи, которые мне видятся вполне лишенными смысла…
– Так, Гуэн? И что же это может быть?
– Конечно, я согласна со вздутыми мошонками – это попросту должно прекратиться. Но где-то по ходу вы утверждали, что если нам захочется рвать цветы, то нам потребуется нотариально заверенное прошение, подаваемое в начале месяца. Затем позднее вы обмолвились, что если преподаватель пожелает, чтобы его сотрудница ерзала, он предварительно должен обзавестись ее письменным разрешением…
– Он или она…
– Точно. Он или она должны получить разрешение на то, чтобы сослуживец ерзал. Так вам не кажется, что запрос на такое требование также должен быть нотариально заверен? Я имею в виду – где же тут логика? Или вы имеете в виду, что сбор цветов достоин высшего стандарта согласия, нежели непрошеное трогание наших сотрудниц?
– Нет, я пытался сказать вовсе не это, Гуэн. Это вовсе не то, что я говорил. Но чем вдаваться сейчас в эти подробности, давайте просто скажем, что на заседании Совета колледжа мы это подробно обсуждали. А также в новом учебном году мы вскоре организуем серию семинаров повышения квалификации, в которую будет включена по крайней мере одна, посвященная исключительно должному и этичному тисканью сослуживцев. Я призываю всех вас ее посетить…
Гуэн села.
– Переходим к следующему пункту повестки дня… Некоторые новые инициативы в кампусе…
Пока доктор Фелч перечислял множество перемен в кампусе, я оглядывал кафетерий и убеждался, что большинство преподавателей и сотрудников прилежно и исправно слушают его. Как учащиеся на первом занятии по развивающей математике. Или стадо безучастного скота, ожидающее, чтобы с грузовика им сбросили утреннее сено.
– Как вам известно, – говорил теперь доктор Фелч, – начиная с этого семестра общинный колледж Коровий Мык становится некурящим кампусом. Мы решили пуститься с этим во все тяжкие, а это означает, что абсолютно нигде на территории кампуса общинного колледжа Коровий Мык не будет никакого курения…
При этом половина зала разразилась дикими криками восторга и аплодисментами, а другая громко зашикала и засвистела. Доктор Фелч дождался, когда стихнет гвалт, затем продолжил:
– …Как я упомянул несколько минут назад, мы с удовольствием представляем вам нашу серию семинаров повышения квалификации на этот учебный год. Первая еженедельная сессия будет посвящена измерению непосредственных результатов непрерывного обучения, происходящего у нас в классе. Следующая станет введением для начинающих в разработку вдохновляющих и побуждающих акронимов для обозначения различных академических явлений вокруг. Прочие возможности профессионального развития будут включать в себя: «Контент и контекст: применение разговорного языка для эффективной коммуникации в классе»; и «Любит – не любит: как уместно и как не уместно взаимодействовать на рабочем месте»; а затем: «Твердо наложим руку на двоеточие: разработка выразительных заголовков и подзаголовков к семинарам повышения квалификации»… Наконец, я хочу напомнить всем нашим новым преподавателям, что на завтра для вас запланирован особый день приветственных мероприятий. Мы будем проводить сплочение коллектива вместе с некоторыми обязательными упражнениями по сплочению. И у нас фантастическая повестка этого дня, в которую включена долгая автобусная поездка и очень особый сюрприз, с любовью подготовленный нашей трудолюбивой комиссией по ориентации нового преподавательского состава, возглавляемой профессором Смиткоутом. Направляющая тема в этом году – «Любить культуру Коровьего Мыка». Поэтому на завтра приготовьте закрытую обувь…
– Закрытую обувь? – повернулся к Бесси я.
– Да, – ответила она. – И открытый ум.
– Но зачем автобус? Мы куда-то поедем?
– Можно и так выразиться…
После приветственного обращения доктора Фелча к трибуне выходило еще несколько представителей кампуса и давали собственные поправки к тому, что будет в нем происходить. Завкафедрой сельского хозяйства поставил кампус в известность о своей инициативе разводить карпов во всех трех фонтанах колледжа; заведующая бухгалтерией – бывшая жена доктора Фелча – сообщила новости о пожертвованиях Димуиддлов в связи с удачной эскалацией нескольких этнических конфликтов в разных точках планеты; руководитель отдела информационных технологий выступил касаемо попыток осуществить неоднозначный технический план по введению в рабочие процессы общинного колледжа Коровий Мык электрических пишущих машинок и калькуляторов; и наконец, Кармелита, сотрудник по мультикультурализму, отчиталась о текущих успехах кампуса в обеспечении равенства в кампусе, о чем свидетельствуют наличие в Коровьем Мыке шести преподавателей монголоидных убеждений, профессора астрономии из Бангладеш и недавний наем негроида.
Примерно в половине двенадцатого к трибуне снова вышел доктор Фелч, чтобы произнести заключительное слово и закрыть на этом общее собрание.
– Прежде чем все вы разойдетесь и начнете свои семестры, – сказал он, – хочу вам напомнить об одном очень важном событии. Возьмите, пожалуйста, блокноты и отметьте у себя в календарях одиннадцатое декабря…
Все вопросительно переглянулись.
– Как вам известно, – сказал он, – это последний день семестра. Выпадает на пятницу. А важным событием в вашей жизни этот день станет потому, что мы проведем тогда нашу ежегодную рождественскую вечеринку.
По залу пронеслись шепотки.
– Все правильно, публика, Рождество случается ежегодно. И поэтому одиннадцатого декабря этого достославного года Господа нашего – anno domini, как выражаются историки, – мы определенно будем проводить рождественскую вечеринку. Просьба отметить, что дата эта попадает в ваше соответственное рабочее время, поэтому все вы настоятельно приглашаетесь. Вернее сказать, приглашаетесь неистово.
Гомон стал еще громче.
Доктор Фелч окинул взором зал, не спеша глядя в глаза всем в толпе.
– Кроме того, объявляю, что начиная с сегодняшнего дня рождественская комиссия официально распускается. Я принял это исполнительное решение на основании того, что представительская демократия в данном случае нам явно не на пользу. С данного момента и далее весь процесс планирования будет осуществляться небольшой группой доверенных лиц, включая меня и нашего нового координатора особых проектов, имеющих в виду долгосрочные интересы колледжа… – Доктор Фелч опять оглядел толпу, нахмурившись едва ли не угрожающе, и, выталкивая слова сквозь стиснутые зубы, сказал просто: – Вопросы есть?
Гуэн Дюпюи, казалось, хотела поднять руку, но, ощутив решимость в голосе доктора Фелча, передумала.
– Нет вопросов? – объявил доктор Фелч после напряженной паузы, предоставлявшей все возможности выступить. – Вероятно, это и к лучшему. Но если какой и возникнет, адресуйте его, пожалуйста, лично мне. Или Чарли как координатору особых проектов. В остальном я рассчитываю видеть вас всех одиннадцатого декабря на нашей ежегодной рождественской вечеринке. Отличного вам всем семестра и, пожалуйста, не забудьте сдать свои оценочные опросники сегодняшнего мероприятия секретаршам на выходе…
На том общее собрание и завершилось.
Вот только не совсем. Едва доктор Фелч произнес последние слова и выключил на сегодняшний день микрофон, двери кафетерия распахнулись и в зал ввалилась улюлюкающая масса дико разодетых клоунов, русалок и зомби в цепях и оковах. Всего их было шестеро, и они все вопили, орали и буйно хохотали.
– Мы опоздали?! – завизжал один и яростно завертел педали детского трехколесного велосипеда по всему кафетерию.
Другая запрыгнула на длинный стол и пошла по нему колесом от одного конца, за которым сидели специалисты по маркетингу и работе с клиентами, до другого, где ее ждал советник по студенческим задолженностям; преподаватели и сотрудники по обе стороны отскочили от стола, чтобы их не задело ее размахивающими ногами. Меж тем мужчина в костюме русалки и женщина, наряженная в зомби, соответственно шлепали и ползали по всему залу. Еще двое – молодая пара без рубашек, мужчина с голой грудью, женщина в шелковом бюстгальтере – стояли, засунув руки друг другу в задние карманы и сомкнувшись в страстном поцелуе, столь всеобъемлющем – столь статистически невероятном, – что, казалось, он бросает перчатку самой вероятности.
На это Бесси, обычно быстро объяснявшая мне причуды колледжа, просто закатила глаза и предоставила кратчайшее из объяснений:
– Наша кафедра математики, – сказала она. – Только что вернулась со своей конференции в Северной Каролине.
Доктор Фелч, понаблюдав за развитием этой сцены несколько минут, пожал плечами и снова включил микрофон. По залу разнесся громкий «бум».
– И сердечное добро пожаловать от Коровьего Мыка и вам, кафедра математики! – сказал он, после чего: – Я рад, что вам так нравится ваша работа у нас в штате!..
На это публика засмеялась, и доктор Фелч выключил микрофон окончательно. Толпа теперь поняла, что общее собрание полностью завершилось. Они с благодарностью оторвались от стульев и стали расходиться по своим кабинетам готовиться к грядущему семестру – и каждый на выходе оставлял секретаршам свой прочувствованный оценочный опросник мероприятия.
– За мной, – произнесла Бесси, когда толпа вывалила из кафетерия и мы сдали свои опросники. – Нам нужно вернуться в административный корпус, чтобы я показала вам, где ваш кабинет. Он как раз напротив ведомственного научного работника. Что здраво, поскольку вам предстоит серьезное планирование.
Я посмотрел на Бесси и улыбнулся. Отчего-то после всего услышанного и увиденного она, показалось, яснее всего придает мне уверенности, что я принял верное решение, проехав через полстраны и заняв должность координатора особых проектов в общинном колледже Коровий Мык. А пока она говорила, я не мог не обратить внимание на то, как она подводит себе глаза, чтобы разгладить морщинки времени и неудавшейся семейной жизни. Во флуоресцентном свете кафетерия трудно было вообразить, что кто-нибудь, подобный ей, вообще может остаться нелюбимым.
– Пойдемте, Бесси, – сказал я и открыл перед нею дверь. – После вас!..
Если противоположность учению – знание,
А противоположность любви – действенность,
Что есть тогда противоположность общинному колледжу?
– И вот он, – сказала Бесси, когда мы дошли до административного корпуса и она вручила мне ключ от моего кабинета. – Пользуйтесь на здоровье. – Я повернул ключ и открыл дверь, рассчитывая увидеть опрятное уютное рабочее пространство, но ввалился вместо этого в катакомбы загроможденной внутренней святой святых моей предшественницы. Перед отбытием эта женщина не навела порядок в кабинете, и пожитки ее, все скопом, по-прежнему оставались здесь ровно в том же состоянии, в каком она их побросала, словно ее вынудило отсюда бежать неотвратимое стихийное бедствие – быть может, эпический потоп или тайфун встречных обвинений. По комнате были раскиданы старые туфли. Под ногами у меня хрустели бумаги. На шурупе, вбитом в гипсокартонную стену, висели очки для плавания. На столе, на картонной тарелке покоились два ломтика окаменевшего цуккини. К стенам липкой лентой крепились личные фотографии – наконец-то я сумел сопоставить черно-белое лицо на них с красочными историями, что я уже услышал, – а с потолка зловеще свисал огромный, написанный от руки плакат со словами, очевидно вдохновлявшими мою предшественницу на выполнение служебных обязанностей:
ЛЮБОВЬ – ЧТО РЕКА
НИКОГДА НЕ РАВНА
В ДВУХ МЕСТАХ
– Похоже, она решила вам оставить небольшое наследие, – сказала Бесси.
– Наследие – хорошее слово тут! – рассмеялся я. – Можно мне раздобыть совок и мешки для мусора?
– Мы вызовем уборщиков, они и приведут все в порядок.
– Не надо, все нормально. Много времени это не займет…
В комнате было полно безделушек и сувениров, оставшихся от пребывания этой женщины в колледже, и я, рассматривая такую мешанину, удивлялся, сколько бумаги и пыли, сколько личных памяток можно накопить меньше чем за год. Значки и булавки для волос. Пузырек антиблошиного средства. Визитные карточки торговцев недвижимостью. Никель с бизоном[6]. Полупустой коробок противозачаточных пилюль, которому также случилось быть полуполным. Солонка неосуществленной соли. Магниты на холодильник от далекого торговца «фольксвагенами». Статуэтка коровы и ламинированная книжная закладка с отпечатанной на ней декларацией миссии Коровьего Мыка – той же клятвой, что мы скандировали на общем собрании нынче утром.
– Мне кажется, надо позвать этого археолога. Как его… Ньютона?
– Ньютауна, – поправила меня Бесси.
– Точно. Может, если Стэн Ньютаун проведет раскопки, здесь и отыщется тот мифический маленький народец, в который он верит.
Бесси принесла мне кое-что для уборки и мусорные мешки, после чего вернулась к собственной работе, а я остался барахтаться в беспорядке кабинета. Среди оставленных здесь личных предметов у многих имелась явная причина для существования в этом мире, а следовательно, их можно было выбрасывать без зазрения совести: грязный коврик для йоги и набор гантелей, зодиакальная схема, полноцветный календарь с собачками на прошедший год. Но были и такие, что не обладали никакой собственной личностью: ожерелье с маленьким энергокристаллом, три карты таро, сколотые друг с другом так, чтобы образовался равнобедренный треугольник, «пацифик» из нержавеющей стали и приблизительной окружностью очень крупной пули. На столе располагался комплект маятников – пять шаров из нержавейки в совершеннейшем покое, и я не удержался и привел их в действие; приподняв в сторону один на дальнем конце комплекта, я отпустил его: четыре шара столкнулись, громко клацнув, и тот, что был на ближнем конце, качнулся в воздух. Теперь все повторилось в обратном порядке: туда и сюда, вверх и вниз, один шар поднимался и опускался, а прочие сбивались вместе, ожидая следующего толчка. Со временем именно этот ритмичный звук – клацанье нержавеющей стали по нержавеющей стали – и станет закадровой музыкой всей моей жизни здесь, в Коровьем Мыке. К черту трение – звук этот, казалось, желал длиться столько, сколько будет существовать сама история.
Когда стол наконец очистился, я перешел к книжным полкам, по-прежнему набитым литературой, – их следовало оголить. Среди этих отбросов нашелся старый атлас с позолоченной крышкой переплета; фотоальбом, озаглавленный «Прелестные котики мира»; экземпляр Бхагават-гиты в мягкой обложке, в переводе на эсперанто; календарь «Цитата дня», до сих пор застрявший на 21 июня («Любовь – странствие, а не пункт назначения»); и серия книжек по самопомощи с названиями вроде «Как написать неотразимое резюме», «Сила тантрического ума» и «Справочник для кого угодно: как плавать и не тонуть». Полки заполняли тома вдохновляющей литературы и духовных сборников. Повсюду – женские любовные романы. На средней полке имелся ряд справочных трудов, включая рифмовник, двадцатитомную энциклопедию без тома на букву «К» и словарь католических святых. На самой нижней полке – с еще ясно просматриваемым ценником – стояла единственная книга литературно-художественного вымысла: лоснящиеся двести страниц современных озарений, изложенных действенной прозой, – а рядом покоился шестисотстраничный том в твердом переплете, озаглавленный «Справочник для кого угодно: как написать совершенный роман». Учебник письма был весь затаскан от обширных маргиналий и подчеркнутых пассажей. (На странице 61 моя предшественница нарисовала три восклицательных знака напротив подчеркнутой апофегмы, гласившей: «Письмо есть стремленье к личному освобождению – предельному акту безответной любви».)
Судя по литературным вкусам моей предшественницы – или, по крайней мере, по тем книгам, что после нее остались, – ясно было, насколько мало, помимо самого этого кабинета, у нас с нею могло бы случайно оказаться общего. Вообще-то из сотен книг, засорявших кабинет, только одна глубоко меня поразила; заинтригованный заголовком, я отложил в сторону «Справочник для кого угодно: любовь и общинный колледж». Книга была глянцевой и привлекательно переплетенной, а на передней стороне обложки изображались два приглашенных профессора при всех регалиях, сомкнувшиеся в романтических объятьях: «Обязательное чтение, – изливался один рекламный текст, – для всех, кто пытается отыскать подлинную любовь в регионально аккредитованном общинном колледже!» После двух разводов беспокойной чередой – первый целиком моя вина, второй лишь в первую очередь моя – и с новой должностью в Коровьем Мыке теперь, можно сказать, железно моей этот справочник предлагал мне какой-то проблеск надежды. Я проглочу его прежде всех остальных. И научусь у него. И впитаю его. И когда отыщу обещанную им любовь, я положу его в картонную коробку и подарю библиотеке, чтобы мои собратья, мои недолюбленные коллеги могли сделать то же самое. Я нежно отложил книгу в сторону.
Уборка мне удавалась, и уже совсем скоро три мусорных мешка полнились выброшенными предметами. Дверь кабинета я оставил открытой для вентиляции и так увлекся протиркой пыльного стола, что не заметил, как в проеме остановилась непримечательная фигура. Легкий стук в дверь вынудил меня оторваться от беспорядка, и я, подняв голову, увидел, что в дверях стоит Гуэн Дюпюи.
– Здрасьте, – сказала она. – Вы же Чарли, так?
– Верно.
– Я Гуэн. Преподаю логику. И ни за что б не променяла свою жизнь ни на сколько романтики или приключений.
Гуэн протянула мне руку, и я крепко ее пожал, нечаянно сильно притиснув ее пальцы друг к другу. Она поморщилась от боли и отдернула руку.
– Это было больно, – сказала она.
– Простите.
– Слушайте, я знаю, что в личной жизни у вас были какие-то трудности. И мне жаль слышать о ваших неудавшихся браках. Такое случается, я уверена. Но это не повод отыгрываться на мне.
Гуэн стояла и вытряхивала боль из руки. И я снова извинился. Но она лишь покачала головой.
– Чарли, – пояснила она, – я женщина, а не молодой вол. У меня настоящее сердце. У меня вечная душа. Тело у меня – плоть, а не бронза.
– В этом я уверен. Слушайте, я же попросил прощения!
– Ну, вы хотя бы овощи в говяжье рагу кладете. – Тут Гуэн едва заметно улыбнулась. Потом сказала: – Ого, Чарли, у вас в кабинете воистину постдилювиально!
– Это все не мое. – Обведя беспорядок в комнате широким жестом, я объяснил, что убираюсь тут после моей предшественницы, а мусорные мешки и коробки вообще-то содержат остатки ее наследия колледжу.
– Н-да, бедняжка, – сказала Гуэн. – У нее не очень много времени было убраться отсюда после суда. – И тут Гуэндолин Дюпюи проинформировала меня, что бывший координатор особых проектов была на самом деле очень милым человеком и отлично трудилась на благо колледжа, пока работала тут, да и для всего мира была ценным приобретением, а в особенности для общинного колледжа Коровий Мык, и ее будет здесь очень не хватать. – Стыд и позор, что наш колледж не в состоянии удержать таких хороших людей, как она, – завершила Гуэн.
Я кивнул.
– Чарли, если вы даже на одну десятую будете таким же координатором особых проектов, какой была она, – окажетесь достойны занимать этот кабинет!
Гуэн по-прежнему стояла у меня в дверях.
– Садитесь, пожалуйста, Гуэн. Можете вот сюда. Я этот стул только что протер…
– Я постою, спасибо. Мир изменяется, видите ли. И мы устали сидеть.
– Мы?
– Да, мы. Я не сидеть в Коровий Мык приехала, Чарли. Вообще-то я к вам заглянула пригласить вас на нашу предсеместровую встречу в среду. Будут легкие закуски и водяная музыка, и мы станем говорить об альтернативных путях к духовности и просветлению. Рукколу можете принести с собой, если хотите.
– Рукколу?
– Да, не стесняйтесь, приносите любую рукколу, какая вам нравится.
Я поблагодарил ее за приглашение, но уважительно отклонил его:
– Очень приятно, что вы обо мне подумали. Но я не очень общителен. Вообще-то я предпочитаю быть сам по себе. И я, честное слово, понятия не имею, что такое руккола и даже где мне ее искать.
– Может, оно и так. Но эти ценные уроки следует выучить. А кроме того, там будут кое-какие очень хорошие люди. Поэтому считайте это возможностью познакомиться со своими коллегами и сотрудниками – знаете, с теми личностями, среди которых вам придется в этом году лавировать.
И она была права. Я так быстро любезно отклонил ее предложение, что совсем забыл о наказе доктора Фелча изучать различные личности в кампусе.
– Ну, если вы так вопрос ставите…
– Здорово. Значит, в эту среду в половине шестого. В студии у Марши, в Предместье. Знаете, где это?
– Не очень. Я лишь два дня назад приехал с временной автобусной остановки. У меня даже машины пока нет…
– Тогда я за вами заеду. Я слышала, вы поселились в преподавательском корпусе рядом с математиками?..
Мы с Гуэн условились обо всем необходимом на вечер среды, она повернулась и ушла, а я вновь занялся уборкой в выдвижных ящиках стола. Через несколько минут я взялся за четвертый мешок для мусора и, запихивая в него крупную кипу газет, заметил в дверях другую фигуру. На сей раз на том же месте, где до нее отстаивала свое Гуэн Дюпюи, высился внушительный силуэт Расти Стоукса.
– Чарли! – сказал он и протянул руку. – Приятно с вами наконец познакомиться, Чарли! Я Расти Стоукс! – Осторожно я потряс Расти за руку, а он в ответ так энергично встряхнул мою, что снова сокрушил мне кости руки. Не дожидаясь приглашения, Расти вошел в комнату и решительно огляделся, сперва мазнув пальцем по слою пыли на конторском шкафчике, а затем принюхавшись так, словно ощущал в воздухе запах неприятного воспоминания. – Тут пахнет шитцу! – Лицо Расти исказила болезненная гримаса, как будто он вспоминал некую допотопную цивилизацию – либо унюхал разлагающийся труп странствующего голубя. – Можно попробовать какой-нибудь освежитель воздуха, мальчик мой… он творит чудеса.
– Спасибо за совет, мистер Стоукс. Тут в зачет идет что угодно.
– Вообще-то – доктор Стоукс. Но вы мне нравитесь, Чарли. Поэтому зовите меня, пожалуйста, мистер Стоукс.
Расти сдвинул со стула какие-то бумаги и тяжело уселся.
– Интересное у вас тут приспособление, – сказал он, – эта штука с маятником…
– Интересное, – подтвердил я. – Называется «колыбель Ньютона», и я привел ее в действие минут десять назад. А она по-прежнему щелкает. Вероятно, призвана демонстрировать, насколько сила кинетической энергии превосходит инерцию…
Расти скривился.
– Ага, ну это мы еще посмотрим. Как бы то ни было, не хочу отрывать вас от уборки, Чарли. Просто решил зайти сказать вам, как мы рады, что вы с нами. Все мы в Коровьем Мыке возлагаем на вас большие надежды. То есть я уверен, что вы не окажетесь хуже той последней, что мы нанимали!
Расти неодобрительно покачал головой.
– …То есть это же была пустая трата времени!
– Вам не нравилась моя предшественница?
– Не нравилась? Да только из-за нее аккредиторы выписали нам предупреждение. И из-за нее у нас в прошлом году не было рождественской вечеринки. Какая жалость, что мы вынуждены нанимать таких людей по телефону – знаете, профессионалов-лауреатов премий с блистательными резюме и рекомендациями ключевых советников Оттоманской империи…
И Расти снова покачал головой.
– Так или иначе, мы рады, что вы приехали с нами работать, Чарли. Билл мне о вас много рассказывал. Что ваша семья тут в округе раньше жила. И что вы первостепенным ингредиентом рагу считаете говядину. А также он пересказал мне ваш отклик на вопрос о вздутой мошонке, и я должен сказать, ответ вы дали совершенно гениальный…
Я поблагодарил его.
Расти игриво мне подмигнул. Затем – смиренно – рассказал о множестве своих жизненных достижений. Разумеется, ему претит хвастаться, добавил он, но, помимо всего прочего, он – ведущий авторитет в истории здешних мест, и я могу считать себя приглашенным навестить его в музее Коровьего Мыка, чьим куратором он является. Мне выпадет хорошая возможность изучить корни моей семьи, и он, возможно, даже сумеет отыскать статью в газете о знаменитом вкладе моего дела в мировое избирательное право. Я еще раз его поблагодарил и дал слово, что как-нибудь зайду навестить его.
– А меж тем, Чарли, что вы делаете в эту среду? У нас барбекю на реке, и мы надеялись, что вы тоже придете.
– Мы?
– Ага, мы. Я и остальные. Вам приятно будет со всеми познакомиться до начала семестра, неформально. Знаете, поскольку вам уже совсем скоро придется между всеми нами лавировать. – (И вновь я вспомнил просьбу доктора Фелча. Быть может, встреча с обеими группами – Гуэн и Расти – даст мне лучшее представление о природе их разногласия, подскажет, как их можно свести воедино?) – Кроме того, мы устроим небольшие поминки по Мерне, – продолжал Расти. – Вероятно, вы слышали, что с нею произошло в прошлом году. Вот мы и сделаем что-нибудь в память о ней. Состоится в среду в половине шестого.
– Половине… шестого?
– Ну или где-то рядом. И не беспокойтесь насчет еды с собой. Убоины вокруг на всех хватит.
Расти ушел, и я возобновил уборку. Через несколько минут заглянула Бесси – спросить, не нужны ли мне еще мусорные мешки.
– Кабинет словно бы преобразился, – заметила она. – Мне нравится внезапное возвращение первоначального намеренья. И эта штука с маятником такая стильная.
– Это уж точно. Я, наверное, так и оставлю ее тут, не буду останавливать – посмотрим, сколько еще она прощелкает!
Бесси кивнула. Потом сказала:
– А я видела, как вы с Гуэн и Расти беседовали. Порознь, само собой. И как вам оно?
– Меня пригласили на две вечеринки в среду после работы. И я пообещал на обеих быть. Но меня терзает некоторое противоречие, потому что они в одно и то же время.
Бесси рассмеялась:
– Само собой!
– Так что же мне делать?
– Выбрать одну и идти на нее целиком.
– Но это же будет значить, что я не пойду на другую…
– Очевидно.
– А это будет подразумевать явно выраженное предпочтение или даже, осмелюсь сказать, приверженность с моей стороны. Нет, так не получится – пока что, во всяком случае. Думаю, я пойду на обе. Мне следует появиться на барбекю у Расти и на водяном сборище Гуэн. Но вот как?
Бесси на несколько мгновений задумалась. Потом сказала:
– Ну, сама я собираюсь на барбекю – при условии, что найду няньку на вечер. Так что, если вы действительно хотите попасть и туда, и туда, я б могла забрать вас со сборища Гуэн по пути к Расти. Только встретьте меня на обочине ровно в половине восьмого. Так у вас будет достаточно времени насладиться рукколой.
Уладив таким образом со средой, я сказал ей спасибо, и она собралась уйти.
– А, и вот еще что, – сказала Бесси, вновь повернувшись ко мне лицом. Поверх тишины в комнате слышалось лишь клацанье маятника; шарики непреклонно щелкали друг по другу в идеальном ритме. – Не забудьте о закрытой обуви к завтрашнему утру. Наш консультант по ответственности очень на ней настаивает…
Дома после первого рабочего дня я взялся размышлять о своих достижениях: я успешно прибрался в кабинете и запустил инертный маятник, сообщив ему непреклонное движение; начал знакомиться со школьными процедурами; пережил свое первое общее собрание. И хотя еще оставалось множество нерешенных вопросов – Корни разобщенности между Расти и Гуэн? Относительные достоинства расширительного толкования?[7]Неясное семейное положение Бесси? – такое начало несомненно ободряло.
Прежде чем улечься в постель, я вынул бритвенные принадлежности и впервые с тех пор, как перевалил через финишную черту старших классов, целиком сбрил усы. Освободившись от них, я выбросил сбритое в мусорку и взял недочитанный исторический роман, который мусолил с автобусной поездки в Коровий Мык. Затем передумал и отложил его в пользу нехудожественного произведения, которое только что принес из кабинета предшественницы. «Справочник для кого угодно: любовь и общинный колледж» был весь в пыли после своей летней спячки, и когда я открыл книгу, из нее выползла чешуйница и опрометью кинулась прочь по моей подушке. Через несколько минут я усну с книгой на груди. Но пока я раскрыл ее и прилежно прочел первую страницу этого полезного справочника по любви столь истинной и простой, что ее способен обрести кто угодно. «Человеческое желание любви, – объяснялось там, – столь же старо, как и сам общинный колледж…»
Вообще-то любовь даже старше – корнями она уходит к тем дням, что были еще задолго до появления общинного колледжа, когда сердце по-прежнему оставалось необузданным зверем, как и множество неодомашненных коров, что некогда бродили по всему свету. То были дни скитаний и чудес, обширных непокоренных земель, что поощряли диаспору и достигательство. Ибо история человечества есть история того, как человек утоляет свои желанья. Вернее – его стремления к ним. Через континенты и сквозь время. С прилежаньем, что не знает себе равных среди прочих вьючных животных. Более любой силы природы такова любовь – к себе, к семье, к богу и стране, к великим идеям: это она служила постоянным катализатором создания мира в известном нам виде. Без любви бы не было религии. Искусства. Философии. Без любви у нас бы не появились святые, мученики или пророки. И, разумеется, без любви у нас бы не было общинных колледжей.
Говорят, для того, чтобы нечто существовало, оно должно жить бок о бок со своей противоположностью. День не может быть днем без ночи. Да и прилив не может существовать без отлива. Так же не может быть радости без отчаяния. Никакого просвещения без невежества. И никакого теченья времени без окончательной развязки смерти. Но до появления общинного колледжа всего этого быть не могло – вообще ничего, лишь очень темная пустота. И затем явился Бог, и вселенная, кою Он сотворил, коя, в свою очередь, породила время и пространство, да так, что за многие миллиарды лет и многие миллиарды миль от вневременных ее предков произошла вся родословная обучения:
От Бога произошла вселенная, а от вселенной – время и пространство. А из всего этого произошел общинный колледж, где взлелеяна сама любовь – так же, как небо лелеет в своем объятье звезды. Ибо ведь не может быть любви истинней, чем любовь к обучению. Преподавание идеи требует передачи знания от одного ума к другому, как рождение ребенка требует передачи семени от одного млекопитающего к другому. Вот именно поэтому среди всех мировых институтов общинный колледж есть колыбель всего, чем стремится быть любовь, и поэтому среди всех возлюбленных на свете его преподаватели – народ избранный. По этой-то причине общинный колледж всегда был, навсегда остается и всегда будет питомником любви. Ее вечным источником. Местом, куда она всегда возвращается и откуда всегда происходит. Ибо познать мир во всей его целостности есть познать – по-своему, скромно – ваш местный общинный колледж. И наоборот.
На следующее утро я стоял у будки охраны со своими вновь нанятыми коллегами, дожидаясь автобуса, который доставит нас к занятиям по сплочению коллектива.
– Как у вас оно, мистер Чарли? – спросил Тимми, завидев меня, и я ответил:
– Отлично, спасибо, а у вас? – Под ныне высоким небом утренний воздух был еще холоден, и мы вшестером стояли, засунув руки прямиком в карманы и сбившись в рыхлую стайку, переминаясь с одной ноги на другую, чтобы согреться. Учитель кулинарии Льюк Куиттлз во всей нашей кучке был самым общительным, и, казалось, он лучше всего подготовлен вести за собой общую беседу о пустяках. Ньютауны, Этел и Стэн, тоже смеялись и шутили с остальными. Нэн Столлингз и Рауль Торрес стояли немного порознь – они меньше участвовали в необременительной беседе, но были не менее ею увлечены. Когда мы открывали рты, за нашими словами из них тянулись хвосты холода.
– Так что вы, ребята, пока думаете о Коровьем Мыке? – спросил Льюк.
– Потрясающий кампус, – ответила Нэн. – Великолепные фонтаны.
– Они и впрямь поразительны, – согласилась Этел. – А вы заметили, как они радуги пускают против света?
– Похоже на волшебный фонтан Монжуика[8], – сказал Рауль.
– Возможно, – добавил Льюк. – Но животноводческая скульптура здесь гораздо лучше!
Все согласно кивнули.
– Только с этими чертовыми пеликанами осторожней, – пробормотал Стэн Ньютаун. – Злые могут быть!
Беседа сколько-то текла по этим руслам, Нэн рассказывала группе о бригаде литейщиков, которой некогда помогала организовать профсоюзную ячейку, Стэн и Этел подробно излагали, как ищут себе жилье настолько близко от кампуса, чтобы из окна спальни хорошо просматривался фонтан с быком и телкой. Льюк поделился старым семейным рецептом приготовления пеликана. Рауль быстро вычислил количество калорий в романтической трапезе на двоих, на что Нэн заявила, что никогда раньше не слышала такого чарующего акцента и ей всегда хотелось съездить в Барселону. В легком отдалении от всего этого я следил за разговором по большей части в молчании, хотя время от времени кто-нибудь втягивал меня в общение, и я отвечал исправно, а беседа после этого текла дальше так же исправно мимо меня и к каким-нибудь другим вещам, поинтереснее.
Наконец подъехал желтый школьный автобус и двери его открылись. Из него вышел доктор Фелч в синих джинсах, поношенной кожаной ковбойской шляпе и рабочих сапогах.
– Всем доброе утро! – сказал он. – Рад видеть, что все вы в закрытой обуви!
Пока автобус урчал вхолостую на заднем плане, группа дружески трепалась о холоде и перешучивалась насчет автобуса, а затем, собрав с нас всех отказы от претензий, доктор Фелч оглядел нашу группу и сказал:
– Коллеги. Сегодня вам предстоит научиться кое-чему крайне важному. Это называется совместной работой в команде. Кое-кто еще называет ее командной работой, и она существенна для любой институции – будь то спортивная команда, высшее учебное заведение или бригада на животноводческой ферме. Сегодня вы увидите командную работу в действии. Сегодня вы сами станете командной работой в действии. Потому что сегодня вы будете учиться работать все вместе… Поехали!
Мы вшестером забрались вслед за доктором Фелчем в большой автобус и направились к сиденьям. То был рабочий школьный автобус – с красными мигалками и восьмиугольным знаком «Стоп», который выскакивал перед встречным транспортом, когда открывались двери. В автобусе могло с удобством разместиться шестьдесят младшеклассников, поэтому каждому из нас вдоволь хватало места выбрать себе ряд и удобно развалиться на нем – что мы и сделали. Ньютауны устроились в середине автобуса по обе стороны от прохода; Рауль сел на полпути между их рядом и передом автобуса; Льюк ушел в самый конец, а Нэн расположилась на полпути между ними. Я тоже сел сам по себе.
Скрестив руки на груди, доктор Фелч стоял в голове прохода рядом с водителем и наблюдал за всем этим с некоторым изумленьем. Когда все расселись по местам, распределившись по всему автобусу, и устроились там поудобнее перед поездкой, он расплел руки и сделал шаг вперед.
– Так! – объявил он. – Все вы только что не справились с первым заданием! Первый и самый важный шаг в сплочении коллектива – узнать членов вашей команды. Поэтому вставайте со своих мест и садитесь рядом с теми, кого не знаете. Ну, давайте!..
Удивившись, мы переглянулись. Льюк Куиттлз отреагировал первым – поднялся с места, перешел и подсел к миссис Ньютаун. Ее муж последовал его примеру и ушел в конец автобуса, где занял место рядом с Нэн Столлингз. Остались Рауль и я, поэтому я взял на себя инициативу подойти к его сиденью и представиться.
– Что ж, Рауль, – сказал я. – Похоже, нам с вами предстоит сидеть довольно тесно друг с другом…
Рауль учтивым жестом пригласил меня к нему подсесть, как можно дальше отодвинувшись к окну. Теперь мы с ним сидели плечом к плечу на узких сиденьях, идеально подошедших бы паре третьеклассников, только сейчас, с двумя взрослыми мужчинами на них, они ощущались какими-то недомерками. Пока доктор Фелч смотрел, как мы опять занимаем места, мы с Раулем взирали на него поверх зеленой виниловой обшивки сидений перед нами.
Доктор Фелч продолжал:
– Ладно. Теперь, раз вы расселись, мне бы хотелось попросить каждого из вас получше узнать своего соседа по сиденью. Вчера на общем собрании вы уже узнали кое-что друг о друге. А теперь давайте познакомимся на самом деле. Чтобы хорошенько взломать лед, я бы хотел попросить вас поделиться несколькими важными вещами о себе. В ответах своих будьте подробны, поскольку немного погодя мы вновь соберемся под чахлым деревом и поделимся ими с группой в целом. Поэтому – вот вам задание…
Доктор Фелч воздел кулак и отогнул большой палец, показывая, что считает и намерен начать с номера один.
– …Первое, – сказал он, – сообщите, пожалуйста, своему партнеру, как вас зовут. И под этим я подразумеваю не одно только ваше имя. Сообщите его полностью. Расскажите его историю. Как вам дали это конкретное имя? Придумала ли его ваша мать? Или отец? Как они его выбрали? Обладает ли оно каким-либо культурным или историческим значением? Какой-то символикой или тайным смыслом? В этом отношении будьте конкретнее, потому что вообще-то не существует лучшего ключа ко внутреннему существу личности – к ее глубочайшим страхам и надеждам; к предполагаемой роли в мире, не говоря уже о тех ожиданиях, какие на них возлагают другие, – нежели то имя, какое вам дали и используют во взаимоотношениях с окружающим миром…
Доктор Фелч подождал, пока мы запишем его слова. Когда все оторвались от заметок, он вдобавок к уже отогнутому большому пальцу отогнул и указательный, чтобы отметить номер два:
– …Второе… сообщив свое имя, расскажите нам следующее: если б вы не оказались в Коровьем Мыке, где бы вы были и что бы делали? Стали бы каскадером? Царем-пророком? Диск-жокеем? Отправились бы в Парфенон? Бегали с быками в Памплоне? Навестили Тадж-Махал в рабочий день? Отнеситесь к этому творчески – в конце концов, ваши личные таланты так же разнообразны, как и ваши внутренние устремления. А сам мир очень велик…
Некоторые преподаватели в автобусе уже повернулись друг к другу и начали отвечать на вопросы, но доктор Фелч их прервал:
– …Постойте! Это еще не все! Автобусная поездка нам предстоит долгая… – И тут он отогнул третий палец, средний: – Далее – давайте продолжим дискуссию, которую начали вчера, рассказом всему миру, что привело вас в общинный колледж Коровий Мык: как вы оказались на сиденьях этого желтого школьного автобуса, направляясь в самое сердце засухи веков, – и как вы видите собственный вклад в миссию нашего колледжа, когда вернемся оттуда. Декларацию нашей миссии вы услыхали из первых уст. Не сомневаюсь, вы заучили ее назубок и соответственно подстроили под нее собственные личные ценности. И вот теперь, отплывая здесь, в колледже, к своей новой жизни, расскажите нам, какую лепту вы намерены внести в нашу ведомственную миссию?..
Пока доктор Фелч отгибал четвертый палец, безымянный, я впервые заметил, что на нем у него толстое обручальное кольцо. Оно было изящно и одновременно туго – казалось, кольцо это намекает, что никогда не покинет пальца, что, вероятно, ни по какой иной причине действительно может быть его последним обручальным кольцом:
– …Четвертое, поделитесь, пожалуйста, хотя бы одной постыдной личной тайной, какую вы бы предпочли держать в тайне от всех…
– Постыдная тайна?! – возразили мы.
– Да. Нечто настолько личное и унизительное, чего вам бы ни за что не хотелось, чтоб о вас знали – в особенности ваши новые коллеги, с кем вы только знакомитесь.
Доктор Фелч улыбнулся и быстро отогнул последний палец, мизинец, обозначая номер пять:
– …И пятое – а вот с этим, публика, спешить не советую – поделитесь, пожалуйста, своей догадкой о том, что вы узнали из личного опыта и что поможет вашим сотрудникам лучше понять многие входы-выходы…
В этот самый миг, словно бы мешая его высказыванию, взревел мотор; шофер включил передачу, и автобус с громким стоном покатился вперед. Доктор Фелч попытался перекричать внезапный шум, но тщетно, и так вот автобус выехал из колледжа на пыльную дорогу, а доктор Фелч схватился за микрофон рядом с водителем и включил его.
– Вы меня слышите? Эта штука работает?..
– Мы слышим вас! – заорал Льюк. – Работает!
– …Ну, похоже, мы тронулись в путь. Итак, наконец… поделитесь, пожалуйста, своей догадкой, которая поможет вашему соседу по сиденью понять входы-выходы, взлеты-падения, уникальные особенности и идиосинкразии… любви.
Теперь автобус громыхал через железнодорожные пути, и доктор Фелч, по-прежнему стоявший в проходе, вынужден был дотянуться до сиденья перед собой, чтобы не упасть.
– Всё записали? – спросил он. – Надеюсь, вы хорошо законспектировали, поскольку предполагается, что вы поделитесь этим со всей группой. Так к тому времени, когда мы достигнем нашего пункта назначения, каждый из вас узнает о своем партнере все, что можно, и он… прошу прощения, он или она – будет знать все, что только можно знать о вас. Поездка займет тридцать пять минут, поэтому вам должно хватить времени, чтобы всем поделиться. На старт? Внимание. МАРШ!..
Доктор Фелч сел.
За окном пейзаж опять сменился. Жара вернулась, и мы теперь ехали по пустынной местности с мертвой травой и белыми скелетами скота, над которыми кружили стервятники. В суши неукротимого солнца воздух снова был бесплоден, словно воды, столь обильные в кампусе, вдруг испарились, а пересаженная зелень рассохлась в прах, как только мы выехали за деревянный шлагбаум, отделявший колледж от мира снаружи. Рауль сидел у самого окна, наблюдая, как все это медленно и вяло проплывает мимо, безжизненным континуумом, словно цепочка цифр, убегающая в бесконечность.
– Довольно красиво, а? – сказал он.
– Я не подумал заметить, – ответил я. – Но да.
– Нет ничего обнаженнее засухи. Или вневременней солнца.
– Очень изящно сказано, Рауль.
– Это мне напоминает детство, когда я часами играл на улице и ни мгновенья не беспокоился из-за мелодрам или меланом этого мира. Жизнь тогда была настолько проще…
И тут Рауль пустился томительно пересказывать историю своей жизни – о том, как оказался он в общинном колледже Коровий Мык, – а я меж тем прислушивался к ответам на вопросы, заданные нам доктором Фелчем.
– Когда я родился, – говорил он, – мать назвала меня Раулем…
Когда он родился, излагал Рауль, родители назвали его Раулем. Мать не стала бы так называть его в первую очередь, но настоял отец – так именовался его любимый дядюшка. Говоря правду, признался Рауль, родился он не в самом городе Барселоне, а в сонной рыбацкой деревушке в нескольких милях вверх по побережью. Отец его был рыбаком, но однажды зимой его унесло в море, не успел Рауль его как следует узнать. Мать взялась растить своего юного сына, зарабатывая швейным ремеслом, и в самых ранних воспоминаниях Рауля фигурировали деревенские мужчины, заходившие к ним в дом, чтобы оставить его матери свои штаны. Она была молода и красива, и мужчины поэтому заходили в дом просить ее об услугах, держа шляпы в руках. Раулю тогда было всего три или четыре года, но он по-прежнему помнил запах ольяды, разносившийся по дому: картошка, бобы и солонина варились в тяжелой кастрюле на кухне. Однажды он вернулся домой после игр со своими двоюродными и обнаружил, что над его матерью на кухне стоит мужчина, которого он раньше никогда не видел. Мужчина утверждал, что его отец много задолжал ему, долг до сих пор не погашен, и он пришел его взыскать. Мать Рауля рыдала на полу и умоляла незнакомца о прощении, в котором он ей отказывал. Месяц спустя Рауль с матерью уже были на судне, шедшем через Атлантику в Южную Америку, где они сошли на берег и автобусом, пешком и на муле двинулись на север, через Центральную Америку, Мексику и в Калифорнию с заездами в Теночтитлан, Тайясаль и Чолюлю – но еще и через Веракрус, Чапультепек и Буэна-Висту. Несколько лет назад двоюродная сестра матери переехала с мужем в Сонору, и мать в отчаянии теперь попросила ее помочь с бумагами для этого путешествия. Дорога была опасна, и по пути они сталкивались с вооруженными пиратами и неутомимыми миссионерами, с участками джунглей, где по-прежнему свирепствовала малярия, поэтому, когда наконец прибыли к пограничному посту в Тихуане и таможенник махнул, пропуская их через границу в США, ей уже казалось, что в жизни у нее никаких больше пунктов назначения не будет. Мать нашла себе работу уборщицы в домах Сан-Диего, а еще она чинила одежду, Рауля же сдали в местную школьную систему. Отбившись от родного своего языка, Рауль поначалу страдал от того, что его английский расцветает медленнее, чем того желали его учителя. А вот математика оказалась совсем другим делом: она ему давалась легко и бегло – и стала подлинной его страстью. С цифрами находил он себе единственную отраду в верном решении уравнения, радость недвусмысленных истин в их чернейших и белейших обличьях. Вскоре Рауль стал лучшим учеником в классе. Постепенно и английский нагнал у него математику – слова его даже превосходили его числа, – и его перевели в особую специализированную школу в другом районе города, где он учился рьяно, всю школьную неделю жил у двоюродной родни, а домой возвращался только на выходные. Мать его к этому времени уже работала на трех работах и, хоть с каждым учебным годом становилась все старше и хрупче, продолжала жертвовать собою ради него. Вообще-то мечтала она попасть отнюдь не в Калифорнию, а в Техас, который видела в кино, – с его распахнутыми небесами и просторами земель. Она любила этот романтический идеал – ковбоев на лошадях, родео и ширь слова, произносимого громко и крепко. Когда за год до его выпуска она умерла, Рауль поклялся когда-нибудь съездить в Техас и осуществить ее неосуществленную мечту, тем упокоив наконец и память о матери.
Здесь Рауль прервал свой рассказ.
Снаружи мимо автобуса проплывал длинный забор ранчо «Коровий Мык», и каждые несколько сот ярдов возобновлялась его мясолюбивая пропаганда. «ЖИВИ ПЛОТОЯДНО», гласила одна надпись, а затем, чуть дальше по дороге – «БЫКУЙ!».
– Так вы там побывали? – спросил я. – Удалось вам съездить в Техас?
Рауль посмотрел в окно на длинный забор с его выцветающими лозунгами.
– Пока нет, – ответил он. – Как-то пока не сложилось. Хотя один раз чуть было не…
– Всего лишь раз?
– Да, когда я был моложе.
И тут Рауль начал историю о периоде в своей жизни, когда он совсем чуть было не доехал до Техаса и не осуществил посмертно мечту своей матери.
– У меня даже билет был… – сказал он.
Случилось это, когда он писал магистерскую, а его заманивал к себе маленький частный колледж где-то под Далласом. Колледж нанимал перспективных статистиков к себе в новую докторантуру по межкультурной статистике, а академический и культурный багаж Рауля были убедительны. Они даже собирались оплатить ему визит в кампус. То был последний год его магистерской программы, и несмотря на удачу с привлекательной внешностью, ему еще только предстояло влюбиться во что-либо другое, помимо цифр. Вообще-то он так сосредоточился на своих занятиях, что все прочее в жизни – все, от любви до гигиены и нежности, какую мог бы питать к молодым женщинам вокруг, оказывающим ему знаки внимания, – все это вечно откладывалось на потом, словно иррациональное число, помноженное само на себя. Такое могло бы длиться вечно, если б не случайный поворот судьбы, вынудивший его готовить к экзаменам студентку, которой оказалось на роду написано, какой может быть любовь. Выяснилось, что девушка далеко не блистательна, но мерцала она так, что большего ему и не требовалось. «Зачем так далеко уезжать?» – спросила она. И он отменил поездку, забрал заявление и отказался от стипендии, чтобы остаться там же, где и был. С того момента он и начал одеваться с умыслом, научился играть на гитаре, говорить стал со слегка модулированным каталанским акцентом, который вдруг начал привлекать внимание противоположного пола. И хотя это решение изменило всю его жизнь, он так и не оправился ни от своего тогдашнего нравственного выбора, ни от упущенной возможности.
– Странная штука – любовь, – сказал он. – Мать любила меня семнадцать лет. А я отбросил память о ней ради девушки, с которой был знаком всего несколько недель.
– Уверен, мать бы вас поняла…
Рауль покачал головой.
– Может, и поняла бы. Но от этого все только хуже…
– А что стало с девушкой? – спросил я.
– Вскоре после мы с ней расстались. Но она все же успела показать мне, какими бывают последствия любви.
Тут Рауль печально задумался.
– Сегодня нас попросили поделиться нашими понятиями о любви. А я слышал множество разных мнений по этому вопросу. Кто-то говорит, что любовь – это процесс. Другие возражают, что это результат. Но если вы спросите меня, любовь – ни то и ни другое. Потому что в действительности это вообще не что-то, а лишь его последствия. Без такого последствия никакой любви не бывает. Поэтому, отвечая на ваш вопрос – вернее, вопрос доктора Фелча, – любовь, я бы сказал, есть само следствие себя.
– А как же Техас, Рауль? Вы планируете туда съездить?
– Конечно. Хотя в данный момент ничего конкретного.
– Отчего же? Вы этому, похоже, очень привержены.
– Это же так далеко…
– Отсюда?
– Да. От Разъезда Коровий Мык.
– Но, Рауль, это будет очень легко осуществить. В смысле, если вдуматься, сколько вы проехали, чтобы попасть сюда. По сравнению с расстоянием от Барселоны до этого пересохшего пастбища, расстояние от этого пастбища до Техаса – почти совсем ничто.
– Наверное, так и есть, – сказал он. – И я уверен, что когда-нибудь туда доберусь. Пока же буду просто терпеливо ждать. Пока у меня нет другого выбора – лишь терпеливо ждать.
И тут мне в голову пришла мысль. Словно внезапный шквал бури она обрушилась на мой ум, и я, не подумав, выпалил:
– А как насчет будущего лета, Рауль? Могли бы съездить! Мне самому всегда хотелось посмотреть, что это за место – Техас. И у меня кое-какие деньги отложены. Поедем вместе, вы и я!..
Рауль рассмеялся и протянул мне руку. Я пожал.
– Вы очень любезны, друг мой. Я это запомню.
Я вспыхнул от собственной восторженности. Потом сказал:
– А ваша постыдная тайна, Рауль? Вы не против поделиться ею со мной?
– Моя тайна? – переспросил он. – Да, тайна у меня есть. Но я был бы благодарен, если бы всей группе ее не передавали.
– Конечно, – ответил я. – И в чем она?
– На самом деле я не из Барселоны.
– Нет?
– Нет, нет. И никогда не пересекал Атлантику. Говоря честно, я никогда не был ни в Венеции, ни в Рио, хотя весь остальной мой рассказ – правда. Мать моя действительно работала на трех работах, лишь бы я закончил колледж. И мы действительно перешли границу, чтобы сюда попасть. И от своей третьей работы она умерла. И я по-прежнему жалею, что так и не доехал до Техаса.
– Но если вы не из Барселоны, из какой же культуры вы на самом деле?
Рауль помолчал, глядя в окно, словно копался в далекой памяти. Затем произнес:
– Нынче я принадлежу культуре подтверждений[9].
– Но зачем вам эта басня? К чему вам мифология?
– Ну, Чарли, вы же знаете, как говорят: на этом свете есть ложь, наглая ложь и автобиография.
– Не статистика?
– Она, наверно, тоже.
Я рассмеялся.
– Вероятно, вы правы, – сказал я. – Спасибо, что поделились. Да и как бы то ни было, не беспокойтесь – я буду нем как рыба.
Мы проезжали выжженное поле с видавшей виды сеялкой, валявшейся в отдалении. Небо раскрылось во всю ширь, и жара в автобусе нарастала с каждой милей, оставшейся позади. В нескольких рядах за нами добродушно беседовали Льюк и Этел. А еще дальше за ними, по другую сторону прохода, Стэн Ньютаун и Нэн Столлингз, похоже, обменивались собственными важными прозрениями. Впереди же всех, в самой голове автобуса, сидел доктор Фелч с зажженной сигаретой – его десятой – и о чем-то пересмеивался с шофером, его давнишним приятелем еще по старшим классам; судя по всему, президент колледжа был удовлетворен тем, как у него за спиной проходят мероприятия по взлому льда.
– А у вас как, Чарли? – спросил Рауль. – Я, похоже, рассказал вам обе истории моей жизни. Что же с вашей? Как вам досталось ваше имя? И какую часть света вы б вероятнее всего посетили? Что б вы делали, не будь вы координатором особых проектов в нашем общинном колледже на грани краха? И как вы вообще тут оказались, в этом жарком школьном автобусе, что едет мимо выцветающих заборов ранчо «Коровий Мык»?
Я прилежно излагал ему историю того, как я до этого дошел и настолько быстро – от отличника в старших классах до невезучего закоренелого разведенца и ничьего отца, – а Рауль внимательно слушал мои слова.
– Знаете, – говорил я, – если б вы мне сказали, когда я был моложе, что я в итоге стану работать в сельском общинном колледже, я бы решил, что вы спятили. Так далеко это от того, что сам я себе воображал. Все равно как если б вы мне сказали, что однажды я стану рыбаком в Барселоне…
– Почему это так удивительно? А чем вы хотели быть?
– Ну, в начальной школе я хотел стать мусорщиком. В средней школе – пожарником. К старшим классам цели мои изменились, и я пожелал быть поэтом, хотя в колледже это быстро прошло – когда я понял, что этим попросту не проживешь и лучше бы мне быть философом. К магистратуре я уже склонялся в сторону карьеры в управлении образованием. Забавно, как мы снижаем планку своих ожиданий с получаемыми степенями…
– Так где вы были б, если не здесь? И чем бы занимались?
– Даже не знаю. Наверное, где-нибудь там, где мне позволят стоять немного сбоку от большого скопления людей. Ночным уборщиком, быть может. Или капельдинером в театре. Но я не там, а тут. Миновав столько времени и пространства, я сижу вот на этом тесном сиденье с вами, Рауль. Не то чтоб я, конечно, жаловался…
– Конечно…
– …Вообще-то мне сейчас все представляется ясным, прямым и совершенно разумным. Буквально на днях я вспоминал каких-то людей, кто незначительно и непредсказуемо – и, вероятно, сами того не ведая, – сыграли свою роль в том, чтобы привести меня туда, где я сейчас. Добрая учительница начальных классов. Подруга по колледжу, позволившая проводить себя от невинности к женственности. Три прохожих, поднявших меня с окровавленного асфальта…
– Окровавленного асфальта?
– Да, окровавленного асфальта.
– И это ваша самая постыдная тайна?
– Да нет вообще-то, хотя определенно одна из самых болезненных! И оглядываясь на все это, я иногда думаю: ух, как же здорово было б, если б я мог пройти по собственным следам. Вернуться к тому асфальту. И в тот класс. Вновь посетить по дороге всех тех людей. Просто несколько минут побыть с ними, сообщить, как они повлияли на мою жизнь. Пожать им руку и сказать: эй, спасибо, что подняли меня тогда с асфальта. И что подтолкнули меня к управлению образованием. Что позволили мне дрожащими руками ласкать очертанья вашей невинности. Сколь мимолетно бы ни было ваше присутствие в моей жизни – каким банальным бы оно тогда ни казалось, – в итоге оно стало поворотным и неизбывным…
Рауль кивал так, будто понимал. Я продолжал:
– Но я знаю, что это невозможно. Потому что все они идут своими тропами. Как миллион разных стрел, что все выпущены навстречу друг другу…
И вновь Рауль кивнул.
– Пересекая в полете траектории друг друга?
– Именно. И продолжая свой одинокий путь.
– Смелый образ.
– Я одна из тех стрел, Рауль.
– Да и я тоже, – сказал он. После чего отвел назад руку, взводя воображаемый лук и целясь прямо в Техас. – Итак, Чарли, – произнес он, выпустив стрелу, – что еще вы можете рассказать мне о себе?..
Следующие несколько минут Рауль задавал мне назначенные нам вопросы, я отвечал на них один за другим. Когда он спросил меня о причинах приезда в Коровий Мык, я рассказал ему о своей обшарпанной квартирке и стаканчике еле теплой мочи. А когда спросил о моих предполагаемых лептах в колледж, я ответил, что доктор Фелч дал мне ясно понять, каковы будут мои обязанности: что я буду вести процесс аккредитации, помогать в организации рождественской вечеринки и стараться изо всех сил сомкнуть наш расколотый преподавательский состав – и, если мне удастся отыскать способ три эти задачи выполнить, я спасу колледж от падения в пропасть ведомственного краха. Затем я рассказал ему, что, помимо профессиональных заданий, я выработал себе и личные цели, которые станут направлять меня весь год.
При этот Рауль встрепенулся.
– У вас есть личные цели? – спросил он. – Это достойно восхищения. Могу я их услышать?
И я рассказал ему, что весь грядущий год буду стремиться отыскивать влагу во всем, любить нелюбимое и переживать как день, так и ночь.
– А как насчет того, чтобы стать чем-то целиком?
– Да, разумеется. И это тоже.
– Цели у вас определенно благородные, – сказал он. – Но достижимы ли они? Вы можете их измерить?
– Измерить?
– В цифрах.
– Не уверен. Никогда этого так не рассматривал.
– Цели-то выглядят высокими. Но каковы их итоги? К примеру, вы утверждаете, что хотите «стать чем-то целиком». Но что это в точности означает? Можете привести пример, показавший бы ощутимый итог этой конкретной цели?
Секунду-другую я подумал над вопросом Рауля. Потом сказал:
– Да, могу. Вот только вчера я сбрил усы. Прежде я всегда им давал расти наскоками и урывками, но они никогда не достигали состояния результативных усов. Вчера Бесси перед общим собранием обратила на это мое внимание, и знаете что – она права! Поэтому я совершенно их сбрил. Вчера у меня были усы, а теперь их больше нет. Поэтому итог – стопроцентное сокращение моих усов!
– Наверное, это неплохое начало. Но не забывайте, что у ваших общих целей должны быть подкрепляющие задачи, а у каждой подкрепляющей задачи должны быть ощутимые, измеримые итоги. И все это должно соответствовать вашей общей причине жить, вашему предназначению в этом мире, вашей личной декларации миссии, если угодно. По сути, люди ничем не отличаются от институций, поскольку, если присмотреться, Чарли, человек есть не более чем общинный колледж без пеликанов. В случае сельского колледжа вроде нашего соответствие это выглядит примерно так… – И тут Рауль достал из кармана рубашки ручку и блокнот и нарисовал следующую блок-схему:
– Обратите внимание, что все это происходит из декларации миссии. А значит, всему, что требуется колледжу, необходимо проистекать из этой декларации. И я не шучу – всему. Занятию по развивающей математике. Человеку, подстригающему траву. Закрытому тиру. Быку, покрывающему телку. Всему!
И тут он опять взял схему и заполнил ее конкретикой нашего колледжа, чтобы показать, как даже простейшие вещи, которые мы видим в кампусе, суть производные этого соответствия:
– Либо, если представить это иначе, она может выглядеть вот так…
– Разумеется, вам лучше меня известно, как это работает, Чарли. В конце концов, это вы поведете нас через процесс аккредитации. Но вы могли не задумываться вот о чем: о ценности этой системы для индивидов. У каждого из нас имеется своя декларация миссии, поддерживаемая общими целями, которые, в свою очередь, поддерживаются конкретными задачами и измеримыми итогами. Общинные колледжи, само собой, располагаются на переднем крае этого. Но мы люди, а оттого эти декларации у нас еще и погребены очень глубоко. И мы скорее следуем им интуитивно, хоть и наобум. Однако закавыка тут в том, что мы почти никогда их не проговариваем, а это приводит к путанице и размыванию миссии. Например, в вашем случае это может выглядеть так…
И тут Рауль вытащил красную ручку и принялся писать рядом с первоначальной схемой миссии колледжа, которую уже нарисовал. Заняло это несколько минут, и пока он строчил, я глазел мимо его профиля в окно на проплывающие декорации. За стеклом солнце палило и волнами жара отражалось от черной дороги. У обочины шоссе покоились перекати-поле, дожидаясь, чтобы порыв ветра – любого ветра – сдул их куда-нибудь дальше. Промелькнула брошенная хижина, за нею – безжизненная мельница; странно, что нам не попадалась ни одна встречная легковушка или грузовик. Наконец Рауль пристукнул ручкой по диаграмме.
– Вот, пожалуйста, Чарли… – сказал он. – Это диаграмма вашего жизненного предназначения, представленная в таком формате, который может помочь вам яснее увидеть, где здесь место для непрерывного совершенствования…
– Либо, если представить это иначе…
– Глядя теперь на это, можно увидеть, что с Целями у вас все хорошо, а вот в Задачах и Итогах вы слабоваты. Но самое важное – вам очень нужно хорошенько покопаться у себя в душе и спросить себя: какова моя Миссия? Цели у вас, конечно, есть, Чарли. А из них могут родиться задачи. Но где же всеобъемлющая декларация миссии, которая придавала бы всему этому единство и смысл? Какова главнейшая причина, почему вам хочется отыскивать влагу во всем, любить нелюбимое и переживать как день, так и ночь?
– Вы имеете в виду, почему я хочу стать чем-то целиком?
– Верно. Кроме того, что все это мило звучит и хорошо выглядит на бумаге. Пока не отыщете эту главнейшую декларацию миссии, вы будете обречены лишь барахтаться на уровнях целей и задач, даже не зная, приближаетесь ли вы к исполнению своей главнейшей миссии в жизни. А это, в свою очередь, не даст вам результативно двигаться к конкретным измеримым итогам.
Рауль вырвал страницу из блокнота.
– Можете оставить себе… – Он вручил мне бумажку, и я ее взял, сложил квадратиками и сунул себе в карман рубашки.
– Спасибо, – сказал я. – Но я правда ничего об этом не знаю, Рауль. В смысле, все это выглядит как-то до ужаса функционально. Вы разве не считаете, что в жизни осталось место интуиции? Разве нам, людям, не следует стремиться к несовершенству вместо совершенства? К неумению вместо умения? К корявым резюме, а не к тем, что отполированы до полной неузнаваемости? Я, наверное, вот что пытаюсь сказать, Рауль: все это кажется целенаправленным и верным, да… но также каким-то липовым. К примеру, вы утверждаете, что человек есть не более чем общинный колледж без пеликанов. Но разве это не лишает нас ощущения чуда, проистекающего от того, что мы – люди? Разве общинный колледж не есть измышленное место с соответствующей миссией, целями и задачами, куда, согласно плану, поместили пеликанов и разнообразную флору… в то время как человеческая душа есть место, все заросшее сорняками, где зевака по-прежнему воображает даурскую лиственницу и донкихотски грезит о пеликанах?
Рауль задумался на несколько мгновений. Потом сказал:
– Быть может. Но вы же явно чего-то ищете. Позвольте, я спрошу у вас вот что. Вы жаловались, что вы – много чего, но ничего целиком. Так что это в точности означает? К чему вы на самом деле стремитесь?
– Трудно сказать, Рауль. Просто. Ну, возьмите две любые противоположности, и я окажусь чем-то между ними. Я практичен среди идеалистов, но идеалист среди прагматиков. Я мужествен в сравнении с женственными мужчинами, но женствен по сравнению с мускулистыми. Агностикам я кажусь религиозным, а для набожных я всего лишь духовен. В культурном смысле я сижу на двух стульях. В философском – виляю. А профессионально и лично мне недостает приверженности, чтобы не разбрасываться. У меня нет ни тяги, ни решимости, ни смелости. И вот это объясняет, почему я скачу от одного к другому. Как бык-производитель на пастбище, полном телок.
– А это плохо?
– Ну, быку-то, может, и отлично – да и, возможно, телкам. Но это еще и как-то скверно. Наверное – и так, и эдак.
– Ну вот, вы опять…
– Именно! Видите, как оно все со мной. Если я дылда среди коротышек и коротышка – среди дылд, то вообще-то я ни то и ни другое. И в этом-то смысле я ни практичен, ни идеалистичен. Ни подлинен, ни фальшив. Ни федералист, ни республиканец. Для Запада я Восток, а вот для Востока я – Запад. И все это означает, что на самом деле я вообще ничто. Я вообще нигде. И вот поэтому-то у меня такое томленье стать чем-то во всей полноте. Чего б не отдал я, лишь бы стать или дылдой, или коротышкой! Быть логичным или интуитивным. Быть бесконечно сложным или бесконечно простым. Иметь возможность сказать без малейших колебаний, что я – то или я – сё. И при этом – то или сё целиком. Чистота, Рауль, – вот чего я для себя ищу! Чистоты!
Рауль кивнул и собрался было заговорить. Но меня уже захватил поставленный вопрос. И потому я продолжал:
– К примеру, возьмем вас, Рауль. Есть то, что вы просто есть, так? То, что вы собой представляете, не слишком об этом задумываясь. Никто не стал бы спорить с тем, что вы высоки, или что вы логичны, или элегантны, или европеоидны, или привлекательны для представителей противоположного пола…
– Я не европеоиден!
– Но вы же привлекательны для представителей противоположного пола?
– Я шикарен, да.
– Ну и вот. И все это хорошо, Рауль. Это позволяет вам целенаправленно двигаться вперед. Ваши жизненные решения зиждутся на данных. Ваши процессы можно воспроизвести заново. Вы сумели соразмерить свои цели, задачи и измеримые итоги так, чтобы они поддерживали вашу миссию пребывания на этой земле. Все у вас действует в безупречной гармонии, как те баллады, что вы поете. Наверное, я вот о чем, Рауль: ваша жизнь обладает предназначением и действенностью. Она сообразна и управляема данными. Если б вы стремились к аккредитации, вы, без сомнения, получили бы от своих аккредиторов блистательные характеристики вместе с полным шестилетним подтверждением. А я… ну… другой.
Рауль попытался задать еще один вопрос, но мы уже сворачивали с шоссе на пыльную грунтовку. Автобус остановился перед большой вывеской, приветствовавшей нас на ранчо «Коровий Мык» («Где сходятся мясо и мык», гласил знак), и остановился, урча мотором, а доктор Фелч встал и схватился за микрофон. Щелкнул выключателем. Динамики запищали от самовозбуждения.
– Эта штука работает? – сказал он. – Вы меня слышите?
– Мы вас слышим! – заорали все мы.
– Хорошо. Если посмотрите в окно – увидите, что мы въезжаем на ранчо «Коровий Мык». Тем из вас, кто не знаком с уникальной историей Разъезда Коровий Мык, интересно будет узнать, что ранчо «Коровий Мык» было первоначальной скотоводческой фермой, вокруг которой и вырос городок Разъезд Коровий Мык. Ранчо основали на заре прошлого века, и в пору своего расцвета оно кормило полстраны. И под этим, разумеется, мы имеем в виду ту половину страны, которая ест мясо…
Автобус уже покатился вперед и проползал через ворота на обширные просторы ранчо. По обе стороны нашего автобуса вырастали огромные загоны и ограды, и в некоторых располагались сборища скота, а в каких-то нет. Пока мы медленно ехали мимо оранжевых и черных стад, скот подымал головы, разглядывая нас со смутным говяжьим безразличием, после чего возвращался к более насущным и сиюминутным своим потребностям.
Наконец автобус доехал до места, где причудливым лабиринтом размещались загоны и ограды. То был старый участок ранчо, который по своему прямому назначению больше не применялся – доктор Фелч договорился со своей бывшей женой, что нам сегодня можно будет им воспользоваться, – и в смысле удобств предлагал мало что: один водопроводный кран и обшарпанный стол для пикников под чахлым деревом, не дававшим тени.
– Так, – сказал доктор Фелч. – Приехали. Пожалуйста, осторожно выходите из автобуса. Тут высоковато… – Доктор Фелч поблагодарил шофера, своего школьного друга из старших классов, и условился о времени обеда. Двери автобуса открылись, и мы вышли гуськом.
После долгой автобусной поездки ноги у нас занемели, и приятно было выйти наружу – хоть небо и было по-прежнему безоблачным, а солнце сияло нам непреклонно. В мертвом воздухе Льюк Куиттлз обильно потел. Этел Ньютаун обмахивалась своим номером «Коровьемыкого экспресса» – разделом объявлений, – как веером. Даже Рауля, обычно выступавшего монументом физического изящества и элегантности, жара, казалось, немного выводит из себя.
– Давайте присядем вот сюда… – предложил доктор Фелч и подвел нас к столу для пикников под чахлым деревом, чья редкая сень не защищала даже от десятой части солнца. Скамьи по обеим сторонам стола были обшарпаны и щепасты – и они скрипели, пока мы по очереди рассаживались за ним. – Давайте несколько минут подождем, – сказал доктор Фелч. – Профессор Смиткоут должен появиться с минуты на минуту.
Ожидая Уилла Смиткоута, председателя комиссии по ориентации преподавателей, мы всемером обменивались впечатлениями об автобусной поездке и жаре. Нэн сказала, что жарко было так, что, ей казалось, она того и гляди растает. А Льюк пошутил, что сиденья в автобусе не предназначены для двоих взрослых, но они с Этел в данных обстоятельствах старались как могли, и, если при грядущем анализе на отцовство его заподозрят, он вполне готов поступить по совести и оплатить аборт, хотя счет он также направит в колледж как накладные расходы, подлежащие компенсации. В ответ доктор Фелч рассмеялся и сказал:
– Такова цена сплочения коллектива, друзья мои! – После чего добавил: – Ну, похоже, Уилл запаздывает больше, чем я рассчитывал. Давайте начинать без него.
Сидя на перевернутом ведре во главе стола для пикников, доктор Фелч повторил, что всем нам предстоит поделиться ответами наших партнеров на вопросы, которые он назначил нам в автобусе. Пока он говорил, солнце продолжало палить нам макушки, ветерка отыскать где-либо было невозможно, и мы вшестером ерзали и вертелись на жаре.
– Вспомните же вопросы, на которые вам нужно ответить, – подсказал нам доктор Фелч. – Имена ваших партнеров; как они оказались в Коровьем Мыке; каков будет их вклад в наш колледж; что бы они делали, не окажись они здесь; их любимая унизительная тайна; и, разумеется, что-нибудь проницательное про любовь. И дабы продемонстрировать вам, как это делается, и подчеркнуть демократический стиль руководства, я сначала предоставлю вам свои ответы на эти вопросы… иными словами, представлю самого себя…
Доктор Фелч вынул сигарету – уже одиннадцатую – и прикурил ее.
– …Итак, меня зовут Уильям Артур Фелч, имя мне выбрали родители за тринадцать лет до моего рождения. Родители никогда не объясняли мне, почему им так захотелось это конкретное имя, но мать однажды сказала, что даже родись я девочкой, меня бы назвали точно так же. Очевидно, что в Коровьем Мыке за прошедшие годы я сыграл важную роль в становлении колледжа, но теперь своей непосредственной целью вижу вверить колледж в хорошие руки преемника, который придет следом. Надеюсь, это будет кто-то из Коровьего Мыка, хотя понимаю, что, может, и нет. Если б я не был сейчас здесь, я бы навещал своих детей и их семьи по всей стране, там, где они сейчас живут. Моя постыдная личная тайна – в том, что лично на меня несколько раз подавали в суд, хотя, к счастью, всякий раз дело улаживалось во внесудебном порядке. Что же касается любви…
Доктор Фелч продолжительно затянулся сигаретой, затем выдохнул дым.
– …Что же касается любви, ну, в таком возрасте, мне кажется, я больше подготовлен говорить о том, чем любовь была, нежели что она есть. Видите ли, я был женат пять раз и каждый раз женился на женщине, которой было тридцать лет. Странное совпадение, я знаю, но оно также служило некоторым контрольным механизмом в туче иначе комплексных переменных. Мой первый брак, когда мне еще было чуть за ревущие двадцать, а ей исполнилось тридцать, был поразителен! Сплошь плоть и надежда, и грубые незамутненные нервы; почти все, что я знаю сейчас о жизни, я узнал от той поразительной женщины постарше. Второй брак, когда мне было тридцать и ей тоже тридцать, был равноценен и равноправен – подлинное партнерство ровни. Мой третий брак, когда мне только исполнилось сорок, а ей едва сравнялось тридцать, был органичен, расслаблен и совершенно прагматичен; мы с ней состояли уже во втором и третьем браке соответственно, и нам даже церемония не понадобилась – мы лишь подписали брачные контракты. Четвертый раз, когда мне было пятьдесят, а ей тридцать, бодрил! Я вновь ощутил оголенные нервы юношеского желанья и впервые за много лет поймал себя на том, что пользуюсь многоточиями и восклицательными знаками, а не банальными запятыми и точками! (К сожалению, этот брак закончился восклицательными знаками по совершенно не тем причинам, и вот по этой причине я бы предпочел о нем не распространяться.) И потом случился мой пятый брак, текущий, когда я уже двигался к шестидесяти, а ей было лишь тридцать, и этот брак был – как бы тут лучше выразиться? – победой над жизнью! Все эти мои браки были замечательны каждый по-своему. И поэтому могу сказать, что любовь – это все, на что я только мог надеяться: поразительная и утешающая, равноправная и воодушевляющая, а в итоге – победа над жизнью. Вот чем любовь была. Что же она нынче есть, я понятия не имею…
Доктор Фелч стряхнул длинный столбик пепла, собравшийся на кончике его сигареты.
– Вот, так или иначе, кое-что обо мне.
– Спасибо, что поделились, доктор Фелч.
– На здоровье. Теперь ваша очередь. Кто хочет первым?..
– Давайте я, – сказал Льюк и показал на Этел Ньютаун, чей грядущий иск об установлении отцовства так его расстроил. – Это Этел Ньютаун. Этел назвали в честь героини любимого комедийного телесериала ее матери[10]. Свою роль в колледже она видит в использовании своих занятий по журналистике, чтобы помочь студентам оценивать и анализировать окружающий мир критически. Если б не оказалась здесь в Коровьем Мыке, она, как ей видится, жила бы где-нибудь на севере штата Нью-Йорк и работала модельером. А ее постыдная личная тайна – в том… – Льюк умолк и посмотрел на Этел, словно ожидая ее разрешения продолжать. Этел в подтверждение хихикнула. – Постыдная тайна Этел в том, что со Стэном она никогда не достигала оргазма.
– Что? – воскликнул Стэн. – Это неправда! Этел, скажи им, что это не так!
Этел снова хихикнула. Стэн помотал головой.
Льюк продолжал:
– Что же касается ви́дения любви, Этел чувствует, что любовь – такая штука, у которой есть начало, середина и конец.
– Со Стэном – нет! – сказала Нэн. – С ним у нее есть только начало и середина!..
Все рассмеялись.
– Очень смешно, – сказал Стэн, хотя и сам смеялся.
– …Поэтому Этел полагает, что в любви должны быть все три эти составляющие, потому что без начала любовь – не любовь; а просто фрагмент. Без середины – тоже не любовь, а лишь справка об авторе. А без конца, даже если в какой-то миг это по правде была любовь, она уже не будет любовью той же разновидности, а будет чем-то совсем иным. Без конца это будет фраза, набранная в подбор и тянущаяся в забвение…
Когда Льюк закончил представлять взгляды Этел на любовь, доктор Фелч поблагодарил его, и слово взяла Этел – представлять, в свою очередь, Льюка.
– Как обещано, я буду представлять Льюка Куиттлза, – сказала Этел. – Имя его происходит из библейских источников, поскольку оба его родителя – экуменические баптисты. Евангелист Лука выбран был потому, что он, библейский Лука, выступал святым покровителем художников, мясников и неженатых мужчин – а родители Льюка надеялись, что он, кулинарный Лука, однажды станет ими всеми; к сожалению, когда в достаточно раннем возрасте стало ясно, у Льюка другие устремления в жизни, родители полностью от него отказались. Льюк утверждает, что, если б он не был в Коровьем Мыке, он бы где-нибудь работал знаменитым шеф-поваром, однако Судьбе и тщательно скрываемой – и да, мучительно постыдной – тяге к выпивке угодно было замыслить привести его сюда, в колледж, в период его засухи и опустошенья. Он благодарен за выпавший ему второй шанс и свою миссию в колледже видит в помощи студентам отомкнуть скрытый в них потенциал не только на кухне, но и в каждом аспекте их существования. Он верит, что любовь – как энчилада, незатейливая на вид, но с бесконечным разнообразием перемешивающихся вкусов и текстур в сердцевине.
– А личная тайна? – подсказали мы.
– Словно мало одной привычки к пьянству, – сказала Этел, – у Льюка еще и слабость к насильственной порнографии и несовершеннолетним шлюхам.
– Ой, – произнес доктор Фелч. – Ну, это определенно засчитывается. Ладно, кто следующий?
– Я, – сказала Нэн, откашлявшись перед тем, как продолжить: – Как все вы знаете, мой партнер – Стэнли Айзек Ньютаун, или, как сам он отметил, причем не без гордости, сокращенно САН. Имя свое Стэн получил потому, что его родители воспитывались в разных социальных контекстах и решили, что оно звучит экзотично. Его второе имя они выбрали потому, что сочли, будто тонкая отсылка к основоположнику матанализа будет хороша. Стэн говорит, что если б он не оказался здесь, в Коровьем Мыке, жил бы в Вермонте и работал консультантом на строительстве бункера для выживания; но раз уж он здесь, можно и внести лепту в миссию колледжа, поощряя студентов исследовать великое разнообразие множества мировых культур, чтобы учащиеся лучше могли ценить достоинства американского образа жизни. Его постыдная личная тайна – в том, что однажды он фальсифицировал исследование, опубликованное несколькими академическими журналами, однако по иронии судьбы именно оно стало краеугольным камнем, на котором воздвиглась вся его карьера. Но раз там все фальшивка, он тревожится, что однажды правда вылезет наружу и ему как ученому и человеку настанет конец.
– Спасибо, Нэн, – сказал доктор Фелч. – А озарения Стэна о любви? Он вам что-нибудь открыл?
– Ах да, чуть не забыла. Стэн полагает, что любовь мимолетна и обманчива, но к ней нужно стремиться во что бы то ни стало. Он утверждает, что она не сильно отличается от потерянной цивилизации, что является взорам лишь через много лет непрерывной веры в ее существование – ну и, конечно, тщательных раскопок. Он признает, что, хотя ему удалось открыть в свое время несколько потерянных цивилизаций, у него так и не получилось обнаружить тайны истинной любви. То есть по-настоящему влюблен он никогда не был.
За столом все ахнули.
– Вы имеете в виду, не считая Этел?..
– М-м, нет… считая Этел. – Нэн пожала плечами, словно извиняясь за бесчувственность Стэна.
Тут вся группа примолкла. В воцарившейся неловкости никто за столом толком не знал, что и сказать. Наконец Рауль обхватил миссис Ньютаун рукой за плечи и сочувственно их сжал.
– Не беспокойтесь, Этел, – сказал он. – На этом свете конспирологов навалом.
– Ну хорошо! – сказал доктор Фелч, стараясь быстро направить обсуждение в новое русло. – Кто дальше? Нэн только что закончила представлять Стэна. Поэтому теперь, Стэн, бессердечный вы мерзавец, похоже, вы – следующий…
При этом Стэн сверился со своими записями и сжал губы перед тем, как заговорить. Но не успел он начать свое представление, низкий рокот, нараставший в отдалении уже некоторое время, вдруг стал очень громким, мы все подняли головы и увидели, как хвост пыли тянет за собой голубой «олдзмобил-звездное-пламя». Машина была огромна, вся сверкала и блестела полировкой – и когда подъехала к чахлому дереву и остановилась, открылась дверца, наружу вышел Уилл Смиткоут, многолетний штатный профессор истории и недавно назначенный председатель комиссии по ориентации нового преподавательского состава. Одет Уилл был точно так же, как на общем собрании – в щегольской серый костюм с красным галстуком-бабочкой и федору. Только теперь он прицепил на лацкан красную розу, а из нагрудного кармана у него торчала сигара, по-прежнему в целлофановой обертке.
– Прошу прощения, что опоздал, – сказал он, огибая стол для пикников. Обошел поочередно всех своих новых коллег и каждому представился, спокойно снимая всякий раз федору левой рукой, а другой либо пожимал руки мужчинам за столом, либо брал женщин за пальцы и целовал их костяшки с изящным и благовоспитанным поклоном. Переходя так от одного человека к другому, он тянул за собой шлейф сильного запаха алкоголя, словно тучу пыли за своим «олдзмобилом». – Пытался приехать раньше, – объяснял он. – Но движение на дороге было просто ужасным.
В ответ на извинения Уилла доктор Фелч покачал головой.
– Садись, Уилл. Мы почти закончили взламывать лед. К твоему мероприятию по сплочению коллектива будем готовы через несколько минут.
– Знамо дело, – сказал Уилл, отряхивая брюки перед тем, как перебраться через скамью и занять место рядом с Раулем, который протянул ему руку, чтобы помочь.
Меж тем Стэн Ньютаун, все это время стоявший и ждавший, продолжал ждать, пока Уилл вытащит носовой платок и сотрет пот с виска, а затем, ко всеобщему удивлению, извлечет блестящую металлическую фляжку, из которой сделает большой прилежный глоток.
– Никуда не хожу без своей манерки! – произнес Уилл, и доктор Фелч вновь покачал головой. И только когда весь пот был стерт, а колпачок Уилловой фляжки закручен на место, Стэн начал свое представление Нэн. Бодрым голосом он провозгласил:
– Итак, дамы и господа, моей соседкой по сиденью была Нэнси Столлингз! Но она предпочитает, чтобы к ней обращались Нэн…
Слушая Стэна, одним глазом я косил, в общем, на него, а другой пристально направил на Уилла: тот уже убрал «манерку» обратно в карман пиджака и теперь счищал с сигары целлофан; хруст упаковки был чуть ли не так же громок, как и голос Стэна, ныне произносившего:
– …И вот такова долгая и невероятная история о том, как Нэн получила свое имя!..
Люди улыбались в очевидном восторге от рассказанной Стэном истории. Сбоку от меня Уилл наконец извлек сигару из обертки и теперь ею любовался.
– Отвечая на другие вопросы доктора Фелча, – продолжал Стэн, – Нэн считает, что ее миссия в колледже – обеспечить каждому студенту понимание юридической системы, что управляет нашим существованием. Она чувствует, что без этого мы не лучше коров, которых водят от одной кормушки к другой на жестоком и безжалостном пути к скотобойне. Если бы она не служила учителем политологии в Коровьем Мыке, полагает она, то служила бы учителем политологии в каком-нибудь другом общинном колледже, расположенном в равноудаленном месте где-нибудь в Кентукки или Теннесси. Ее определение любви в точности соответствует тому, которое можно найти в «Мерриэм-Уэбстере», а после продолжительных расспросов о постыдной тайне – поверьте мне, ребята, я старался! – наконец заявила, что таковую личную информацию откроет только в том случае, если ее к этому обяжет суд.
– Справедливо, – произнес доктор Фелч. – Это голос истинного юриста. Итак, Чарли и Рауль… ваша очередь. Кто хочет быть первым?
– Можно? – спросил я.
– Пожалуйста-пожалуйста, – ответил Рауль.
И я начал.
– Ух, – сказал я. – С чего ж начать? Мы с Раулем только что здорово поговорили в автобусе, и у меня такое чувство, будто я знаю его, ну, целую вечность. Рауля назвали в честь его дяди по отцу. В Коровий Мык он приехал, пересекши зимой Атлантический океан. Он чувствует, что любовь не есть нечто само по себе, а скорее ее следствие, и дал мне понять, что откажется от всех своих престижных наград, если б только смог на один-единственный день заехать в Техас. Рауль, знаете, я, по-моему, забыл спросить у вас, какова будет ваша лепта в Коровий Мык. Но судя по нашей беседе, мне кажется, запросто можно сказать, что вы поможете упорядочить наши Цели, Задачи и всеобъемлющую Миссию – и обеспечить, чтобы все они приводили к измеримым итогам. Это, конечно, достойные цели для нашего колледжа – или же это задачи? – и я, например, стану часто прибегать к вашей помощи, пока мы будем разбираться с аккредитацией. Наконец, мне бы хотелось заверить каждого из вас лично – и всех вас совокупно, – что у Рауля нет никаких постыдных тайн. Это потому, что он совершенно прозрачен и подотчетен – за что купил, за то и продал, – и, вероятно, эта его черта больше какой-либо другой – даже больше его невероятной внешней привлекательности, или того, как он поет баллады с гортанным барселонским акцентом, – объясняет такую его популярность у дам и зависть всех нетронутых мужчин.
– Спасибо, Чарли, – сказал доктор Фелч. – Я рад, что вы вдвоем будете вместе работать над аккредитацией. Помните, судьба нашего колледжа отныне у вас в руках. Но я верю в вас обоих. Итак, Рауль… не могли бы вы теперь представить нам Чарли, будьте добры?
Рауль вынул блокнот, в котором делал пометки по ходу нашего с ним обсуждения в автобусе. Тщательно с ним сверившись, он сказал:
– Как вы уже все хорошо знаете, этот пригожий молодой человек, сидящий рядом со мной, – Чарли.
– Пригожий? – возразила Нэн.
– Молодой?! – отозвалась Этел.
– Ну, достаточно молодой и пригожий, – сказал Рауль. – Свое имя Чарли получил потому, что Чарлз казалось слишком формальным и женственным, а Чак сообщало бы впечатление гораздо большей мужественности, нежели он располагает на самом деле. Видите ли, Чарли прозябает где-то посередине. В профессиональном смысле, заявил он, его вклад в Коровий Мык будет состоять в том, что он спасет нас от ведомственного краха, а если бы его тут не было, он бы по-прежнему сидел в своей убогой квартирке, рассматривая стаканчик своей тепловатой мочи на предмет нахождения в ней остатков влаги. У Чарли имеется множество разных взглядов на любовь, многие противоречат друг другу, и он заявил, что нацелен любить в этом мире все, что иначе нелюбимо. Например, Огайо. Он признает, что его самая постыдная личная тайна – та, которую он бы нипочем не хотел, чтобы кто-либо из нас узнал, ни при каких обстоятельствах, – в том, что у него две соперничающие друг с другом фобии, с которыми он сражается на ежедневной основе: с одной стороны, это необъяснимое отвращение ко всем людям, граничащее с неврозом, а с другой – соответствующий страх остаться одному. Он пытался лечиться от обоих, однако это неизбежно приводило к улучшению одного состояния за счет другого.
Рауль замолчал. Потом произнес:
– Я что-нибудь упустил, Чарли?
– Нет, Рауль, вы примерно все изложили…
– Стало быть, вот вам Чарли в сути своей.
– Здорово. Большое спасибо вам обоим, что поделились, – сказал доктор Фелч. Обратившись ко всей группе, он прибавил: – …И больше спасибо всем вам за то, что, не жалея времени, поделились этими сведениями о себе со своими коллегами. Думаю, с первой частью нашей сегодняшней программы действий мы закончили. Хочешь что-нибудь добавить, Уилл?
– Пока нет. Лишь то, что сигара эта – дьявольски прекрасная!..
Все рассмеялись. Затем кто-то заметил, что раз дорожное движение вынудило его опоздать, может быть, Уиллу тоже следует представиться всей группе:
– А как же вы, мистер Смиткоут? Мы все поделились нашими самыми потаенными мыслями и постыдными тайнами. Как насчет ваших? Вы можете ответить на эти вопросы, призванные взломать лед, чтобы мы и о вас что-нибудь узнали?
Уилла, казалось, удивило неожиданное внимание, оказанное его персоне, но он откашлялся, приготовившись отвечать. Затем сказал:
– Ну, что тут сказать? Имя у меня такое американское, что лучше и не пожелаешь. Отца моего звали Уильямом Смиткоутом, а дед был Саймоном Смиткоутом, и если проследить за историей этого имени через многие поколения, вы обнаружите в итоге Джефферсона Смиткоута, который привез сюда свою семью на «Майском цветке»[11]. Среди семейства Смиткоутов отыщутся те, кто подписывал Декларацию независимости и консультировал Луизианскую покупку[12], а также генералов c обеих сторон в Гражданской войне. Смиткоуты строили эту нацию и были первопроходцами, они убивали индейцев и запрещали алкоголь. Один из моих предков сыграл важную роль в изложении Предначертания Судьбы страны[13], а другой, собственный сын его, активно участвовал в защите прав ее коренного населения. Один дальний родственник был ведущим аболиционистом своего времени, а другой – самым пылким из рабовладельцев. Смиткоуты жили во всех штатах Союза и выступали со всех сторон всех философских дебатов и политических конфликтов. Короче говоря, история нашей страны есть история самого семейства Смиткоутов.
Уилл умолк, чтобы закурить сигару, которую обрезал несколькими мгновеньями раньше. Запах был ароматен и сладок, и даже некурящие за столом – а нас таких уже становилось большинство – его оценили. Уилл сделал долгую затяжку, помедлил, наслаждаясь вкусом, затем выдохнул дым. После чего продолжил:
– При таком-то моем наследии вы могли бы предположить, что история станет моим естественным родом занятий. Однако тут вы бы ошиблись. На самом деле мне всегда хотелось стать поэтом и писать стихи в рифму. Я не хочу сказать, что у истории нет своих плюсов. Но как сравнить ее с той свободой, какая проистекает из сочинения того, что будет существовать вечно? Вы б не согласились?
– Мы б согласились, мистер Смиткоут, конечно, согласились бы. Но, мистер Смиткоут, история разве тоже не длится вечно?
Уилл рассмеялся.
– Зовите меня, пожалуйста, Уилл.
– Но, Уилл, вы разве не считаете, что история также длится вечно?
– Так можно было бы решить. Но вот, наверное, нет ничего такого, что подчинялось бы капризу настоящего больше, чем наше прошлое. Подумайте только обо всех переоценках, что случились за эти годы. Раньше считалось, что рабы недостойны того, чтобы иметь собственные сказы и историю. А теперь они больше не рабы, а свободные люди со своей богатой литературой. (Черт, да у меня даже в классе есть один негроид – сидит прямо в первом ряду!) А женщины! Женщины были дочерями и сестрами, женами и матерями. Теперь же к ним относятся как к личностям, совсем как к вам или ко мне. Хотя, конечно, моя собственная жена предпочла бы первое последнему. Она была невероятной дамой…
– Была?
– Скончалась два года назад. Мы были женаты тридцать восемь лет.
– Какая жалость, Уилл.
– О, нечего тут жалеть. В свое время у нас с нею бывал изумительный секс!
Все рассмеялись.
– Да и не скажешь, что мы с нею снова не увидимся. Но я вот о чем: есть то, что длится вечно, и то, что лишь приходит и уходит. История приходит и уходит. Поэзия длится вечно. Техника приходит и уходит. Любовь длится вечно. Брак приходит и уходит… черт, да сама жизнь приходит и уходит. А вот память о вашей жене – она длится вечно…
– А журналистика? – спросила Этел. – Журналистика вечно длится?
– Нет, Этел, она просто приходит и уходит.
– А политика? – спросила Нэн.
– Приходит и уходит, конечно.
– А археология? Анализ данных? Координация особых проектов?
– Все это приходит и уходит! – объявил Уилл. – Все до единого! Хоть какого-то черта на этом свете стоит лишь что, что вневременно и вечно. Такое, чему нельзя научить, но оно передается из поколения в поколение как приобретенная мудрость и интуиция. Иными словами, все, чем мы занимаемся в колледже, – временно. Все оно мимолетно и фальшиво. Это трата времени, ресурсов и ведомственной…
– Проехали, Уилл! – сказал доктор Фелч.
– …Ну да. В общем, преподавать историю я начал потому, что, ну, тогда мы так делали. И я по-прежнему пользуюсь теми же конспектами, что у меня были, когда я только начал тридцать лет назад. Мне всегда все говорят, дескать, эй, Уилл, а чего ты не займешься чем-нибудь другим? Не встряхнешься чуток? Не подстроишь планы занятий под своих студентов? Не пойдешь им навстречу? В конце концов, мир за последние тридцать лет поменялся – и тебе неплохо бы измениться с ним вместе! А я отвечаю так: за каким чертом? В этом что – вечность? В конце концов, мы разве не должны стремиться ценить то, что длится вечно, превыше того, что приходит и уходит? Разве не должны мы стремиться оставить хоть одно неувядающее наследие, не растленное текущей модой?
После чего Нэн сказала:
– Мистер Смиткоут, расскажите нам, пожалуйста, о любви! Дайте нам каких-нибудь откровений о самой природе любви. Последние несколько часов мы все о ней думали, но пока не пришли ни к какому решающему определению. Вы можете нам помочь?
– Ну, – сказал Уилл, – любовь – такая штука, которую лучше оставлять невысказанной. Ибо чем больше пытаешься объяснить ее, тем больше она ускользает. Это как черная марашка у вас на сетчатке, что убегает, едва попробуешь посмотреть прямо на нее. Чтобы ее увидеть, нужно глядеть немного в сторону – только тогда она вплывет в отчетливый фокус. И потому, если б вы спросили у меня, что такое любовь, я бы ответил, что любовь – это не то, что она есть, а то, чем она была бы. Не болтайте попусту о самой любви, скажет вам истинный философ, а лучше сообщите мне, чем любовь быть не может, но была бы, если б не стала тем, что она есть. И точно так же я бы ответил вам, что будь любовь птицею, она была бы пеликаном. Будь любовь океаном земным, она была бы Атлантикой зимой. Будь любовь штатом Союза, она была б Индианой или Миссисипи… а может, даже Иллинойсом. (Но никогда, никогда и ни за что не Алабамой!) Будь любовь деревом, она была б баньяном. Будь любовь рыбой – была бы карпом. А если б любовь была высшим учебным заведением – если бы все желанья ее и небесное блаженство можно было бы превратить в кампус с елями и платанами, – она бы наверняка была регионально аккредитованным общинным колледжем. Ибо любви требуются открытые двери и открытые сердца. Она требует надежды и упорства. И, конечно же, – самопожертвования. Она воспитывает сноровку даже в самых косных и логичных из нас, равно как и способность преодолевать пересеченную местность на непредсказуемом жизненном пути. Будь любовь абстрактным математическим понятием, она была бы трансцендентными числами. Или примарностью. Будь любовь животным, она была бы жвачным. Будь любовь академической дисциплиной, она была бы философией. Будь любовь реликтом вымирающего жанра литературы, она была бы рифмованным стихотворением. Или очень длинным романом. Будь любовь знаком препинания, она была бы многоточием. Будь любовь транспортным средством. Будь любовь фонтаном. Будь любовь восьмицилиндровым двигателем. Будь любовь. Будь она. Будь…
Голос Уилла затих, и тут мы поняли, что он задремал – голова его теперь, как у младенца, покоилась на изгибе его руки. Он похрапывал. Видя это, Рауль взял у Уилла из пальцев сигару и загасил ее о край стола. Нэн смахнула у него с лица прядь седых волос, а Этел мягко надвинула федору ему на переносицу, чтобы прикрыть Уиллу глаза от солнца.
– Что ж, – произнес доктор Фелч, – похоже, мероприятие по сплочению коллектива для вас все же буду проводить я. Не так мы это планировали, публика. Но руководство требует стойкости. Следуйте за мной… – Мы все встали со скамей и двинулись следом за доктором Фелчем к краю загона. За спинами у нас Уилл Смиткоут остался храпеть, лицом по-прежнему в изгиб руки, за столом для пикников. – Вот сюда… – сказал доктор Фелч и подвел нас к алюминиевой ограде, окружавшей обширный загон, где в дальнем углу уныло стоял один-единственный черный теленок. Он щипал какое-то сено, выложенное ему в угловую кормушку. – А теперь, – сказал доктор Фелч, – нам пора научиться тому, что на самом деле означает командная работа…
И с этими словами он распахнул перед нами алюминиевую калитку, чтобы мы вошли. Шагнув в загон, мы услышали слабый и горестный звук, который маленький теленок издал на другой его стороне.
Противоположность «любви» – ныне больше, чем когда-либо – есть «результативность». Результативность влечет за собой способность достигать большей цели, затрачивая то же количество усилий, либо достигать той же цели, вкладывая меньшие усилия. Ни то, ни другое не есть достойные цели. Поскольку, вообще-то, достойно лишь то, что нельзя оптимизировать. Любовь оптимизировать нельзя. Да и научение чему-то значимому нельзя сделать более действенным; ибо если б можно было, оно тогда бы перестало быть поистине значимым. Любовь – неспешное дело времени, вечного неизменного времени. А если что-то заставили происходить быстрее или результативнее, значит, это с самого начала не было любовью. К счастью, общинный колледж это осознает…
Закрыв калитку загона, доктор Фелч повернулся к нам и сказал:
– Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Многие из вас работали в других общинных колледжах по всему свету, и вы себе думаете, дескать, ох нет, только не это. Еще одно упражнение по сплочению коллектива, чтобы все наши рабочие процессы стали результативней! Будьте честны – об этом вы сейчас и думаете, верно? И я вас не виню! Потому что, если вы похожи на большинство преподавательского состава и персонала типичного общинного колледжа, вы столько раз уже участвовали в упражнениях по сплочению коллектива за свою штатную работу, что всех и перечислить не сумеете. В Коровьем Мыке мы перепробовали их все: упражнения и с измерительной линейкой, и с теннисными мячиками, и с обручем, и то, где вы с небольшой командой коллег-преподавателей носите на большое расстояние яйцо на кухонной лопатке. Вообще-то готов спорить, все это вы тоже перепробовали. А еще я могу поспорить, что в конце дня, когда со всеми этими мероприятиями покончено и оплаченный тренер уехала со своим чеком, вы возвращались к себе в одинокий кабинет, а представления ваши о том, что такое работа в команде, не стали яснее тех, что у вас были перед тем, как вы схватились за ту лопаточку. Но почему? Да потому что во всей этой чепухе нет никакого практического или культурного значения. Какое отношение имеет обруч к конкретному сообществу, которому вы служите? И кому какая разница, что вам удалось перенести яйцо через поле? В конечном счете чего на самом деле вы добились? Совершили что-то для улучшения человечества и мировой цивилизации? Чуть сильнее «Полюбили культуру Коровьего Мыка»? Разумеется, нет! Так зачем же нам тратить столько времени на всякие обручи, теннисные мячики и лопатки?..
При третьем упоминании слова «лопатка» Рауль подался ко мне и раздраженно прошептал:
– Чарли, о чем это он, к черту, говорит? Вы вообще понимаете?
– Без понятия, Рауль, – ответил я. – Полагаю, скоро мы это выясним…
Доктор Фелч достал еще одну сигарету и теперь ее прикуривал. Он говорил, а губы его при этом кривились вокруг нее, и он щурился от дыма:
– …Как человек, подверженный метафоре, я бы хотел предположить, что мы учимся видеть мир в метафорических понятиях. Поскольку то буквальное, что вы сейчас перед собою видите, – этот загон, эта пыль, маленький теленок вон в том углу, – все это можно рассматривать как прекрасную и сложную метафору самого́ общинного колледжа. Загон этот, видите ли, есть царство образования, которое мы занимаем как высшее учебное заведение, – это обширное интеллектуальное пространство населяем мы, ученые и скульпторы юных умов. А окружают его эти алюминиевые изгороди, представляющие собой границы нашего воображения, традиционные правила времени и пространства, что предписывают нам мыслить знакомыми способами и делать то же, что мы делали всегда. И потому, если мы способны увидеть мир в этом новом свете, если только мы в силах научиться вырываться из привычки рассматривать явления, нас окружающие, в строго буквальных понятиях, а вместо этого начнем видеть все в этом мире метафорически, то вот это… – тут доктор Фелч обвел рукой пространство загона, пыль, маленького теленка, по-прежнему медленно жующего сено набитым ртом, – все, что вы тут видите, станет не просто тем, чем оно кажется, но еще и тем, что существует в высшей, риторической плоскости. Что, в свою очередь, обогащает нашу жизнь, делает ее красивой, интересной и достойной. Эй, Этел!..
Услышав свое имя, внезапно выпрыгнувшее из монолога, Этел навострила уши.
– Да, доктор Фелч!
– Этел! Вы любите метафору?
– Не очень, доктор Фелч. Я журналист.
– Ну, вот и давайте поглядим, не удастся ли нам немного раздвинуть ваши горизонты. Ответьте-ка мне вот что. Говоря метафорически, если этот загон – царство образования, населенное нашим колледжем, и ограды – ограничения нашего коллективного воображения… то каково, по вашему беспристрастному журналистскому мнению, метафорическое значение этой сухой пыли, на которой мы сейчас стоим?
– Земля, на которой мы стоим? – переспросила Этел. – Ну, эта грязь, на которой мы стоим, тогда будет ведомственным основанием, на котором покоится наш колледж. Иными словами, это будет декларация миссии колледжа, которая направляет нас во всем, что мы делаем, – особенно же в той части, где мы платим налоги.
– Прекрасно, Этел! Для журналиста неплохо. Теперь давайте спросим Льюка…
Услышав свое имя, и Льюк в ответ выпрямился.
– Льюк! Скажите нам, пожалуйста… если загон – царство обучения, ограды – ограничения, а грязь, на которой мы стоим, – декларация миссии, поддерживающая нас в нашей работе, тогда в этой долгой и сложной – быть может, даже запутанной – метафоре, что, по-вашему, представляет калитка, в которую мы только что зашли?
– Вы имеете в виду, вон та? С алюминиевой щеколдой?
– Да. Вон та.
– Ну, калитка, в которую мы только что вошли, доктор Фелч, может быть общим собранием, которое все мы вчера посетили. Так же, как несколько минут назад вы открыли эту алюминиевую калитку, чтобы впустить нас в загон, вчера на собрании вы распахнули ворота, приветствуя нас в царстве высшего образования в общинном колледже Коровий Мык. Калитка, следовательно, – порог, что ведет из бесплодного мира невежества на арену ухоженного просвещенья.
– Верно говорите! Именно это она и есть, Льюк. У вас всех отлично получается – я знал: не стоило мне так беспокоиться из-за того, что вас пришлось нанимать, в глаза не видя, после единственного собеседования по телефону. Стэн!
– А? – отозвался тот; он стоял, заложив руки за спину, и старался не встречаться взглядом с доктором Фелчем. – Кто? Я?..
– Стэн! Скажите нам, пожалуйста… если грязь – это декларация миссии, загон – царство обучения, а калитка – собрание, приветствовавшее новых преподавателей в Коровьем Мыке, что вы тогда скажете о метафорическом значении жаркой автобусной поездки, которую мы недавно завершили?
Лицо Стэна приобрело глуповатое выражение.
– Автобусной поездки?
– Да, Стэн, автобусной поездки от туманной зелени нашего кампуса к этому сухому и пыльному загону высшего образования?
– М-м, не уверен, – ответил тот, а затем, после долгой паузы: – Я даже не знаю, доктор Фелч…
– Стэн! Да ладно вам! Примените свою богом данную способность к высшему мышлению! Что такое автобусная поездка?
– Это… э… река Коровий Мык?
– Река Коровий Мык?! Как она может быть рекой Коровий Мык?
– Ну… я просто думал, что и дорога, и река – они как бы такие длинные. И река в основном пересохла. Но дорога тоже сухая из-за засухи. Они обе… Я в смысле… Ай, черт, да не знаю я! Мне такие штуки никогда особо не давались!..
Доктор Фелч покачал головой.
– Нет, Стэн. Дорога – не река Коровий Мык. Кто-нибудь еще хочет попробовать?
Тут заговорила Этел Ньютаун, только что нанятый преподаватель журналистики, – либо в поддержку супруга, либо поперек ему, теперь уже ничего не было так ясно, как некогда.
– Может быть так, – сказала Этел, – что автобусная поездка символизирует нашу общую тропу, по которой все мы должны пройти, стремясь к учительской безупречности и студенческой успеваемости? Каждый из нас прибыл в Коровий Мык разными тропами. Однако в итоге вот они мы – сидели в жарком автобусе, нас везли по засухе целую вечность в этот жаркий пыльный загон. Стало быть, автобусная поездка наверняка будет представлять нашу общую судьбу. А из этого следует, что сам автобус символизирует собой вселенную. И это значит, что шофер автобуса, ваш друг по старшим классам, доктор Фелч, – Господь Бог. Зеленые виниловые сиденья – множество различных мировых религий… или, быть может, множество церквей в Разъезде Коровий Мык. А это означает, что отказ от претензий, который мы подписали перед тем, как нас взяли в эту автобусную поездку нынче утром, есть наше безмолвное согласие на гегемонию высшей власти.
– Именно, Этел! А дерево, отдавшее свою жизнь ради бланка этого отказа?
– Дерево, конечно, символизирует Его неумирающую любовь к нам.
– Отлично! Итак, подведем итог. Загон – наш колледж. Грязь – его декларация миссии. Ограды – правила и условности. Автобус – наша судьба. Мой друг по старшим классам – Вседержитель. И поскольку все мы нынче утром прилежно подписали и сдали письменные отказы от претензий, мы можем быть спокойны, что на одном уровне наш колледж застрахован, а на другом – что мы спокойно уступили и приняли то, что никому из нас не определить окончательную судьбу нашей собственной души. И вот, если подойти к вопросу еще ближе, то есть еще более метафорически, пыльный съезд с шоссе на ранчо становится…
– …нашим поступлением в магистратуру!
– А знак, приветствовавший нас в том месте, «где сходятся мясо и мык»…
– …есть приветственный комплект документов!
– А чахлое дерево – это…
– …наш отдел финансового содействия!
– А манерка Уилла с бурбоном…
– …есть Соблазн!
– А его сигара…
– …это несбывшаяся греза!
– А история семейства Смиткоутов…
– …поучительный сказ, изложенный задом наперед!
Так доктор Фелч рьяно проверял на прочность нашу способность к метафоре, а мы с готовностью, изголодавшись по небуквальному, отвечали ему. Это продолжалось некоторое время, покуда мы уже, казалось, не вошли в превосходный ритм и препятствия эти пройдем с высоко поднятыми флагами, – как доктор Фелч в механику нашей вселенной вбросил эмаскулятор – вернее сказать, в механику моей вселенной. Пристально глядя на меня, он произнес:
– Итак, Чарли…
– Да, доктор Фелч?
– Итак, Чарли, раз мы теперь со всем этим разобрались, скажите-ка мне вот что. Как насчет теленка?..
– Теленка?
– Да, Чарли… что здесь делает этот одинокий теленок?..
– Ну, в данный момент он задирает хвост…
– Я имею в виду метафорически, Чарли!..
Я посмотрел на теленка, который задирал хвост и принимался делать то, что телята делают сразу после того, как задерут хвост.
– Не знаю, доктор Фелч. Я про теленка особо не думал. Можете мне что-нибудь подсказать?
– Нет, Чарли, не могу. Но к этому вопросу мы вернемся чуть погодя, поэтому не оставляйте этой мысли…
Доктор Фелч прикурил еще одну сигарету от окурка предыдущей и глубоко затянулся. Затем, прокашлявшись, строгим тоном начал:
– Вон в том углу, друзья мои, стоит трехмесячный теленок, которого только предстоит отлучить. Он мужского пола…
Как по команде, мы все посмотрели на теленка, а тот пялился на нас от своего сена, которое жевал. Теленок смотрел на нас медленными печальными глазами, и по бокам его рта болтались пряди соломы, однако жевать он не переставал.
– Теленок этот, – сказал доктор Фелч, – как мы это называем, нетронутый. Может мне кто-нибудь сказать, что означает быть нетронутым? Стэн?
– Ох, да он откуда знает?! – произнесла Этел. – Он же из Мэна! Нетронутый означает, что у него по-прежнему есть яички, доктор Фелч.
– Хорошо, Этел. И спасибо за такой решительный ответ. Вы абсолютно правы. Нетронутый теленок – тот, кто по-прежнему наделен яичками. Как все вы хорошо себе можете представить, для мужской особи любого биологического вида в наделенности яичками имеются определенные и весьма конкретные преимущества; они хорошо задокументированы, поэтому нет нужды тратить на это много времени. Однако с точки зрения животноводства также имеются практические, исторические, экономические, кулинарные и гуманитарные причины в отделении теленка от его яичек до того, как его самого отлучат от матери. Процесс этот называется холощеньем у лошадиных и обеспложиванием у бычьих, и это, скажем так, обряд посвящения, который должны пройти почти все телята мужского пола. Для большинства телят, видите ли, кастрация – нормальная и важная часть жизни, проводимой среди алюминиевых оград…
(Заслышав слово «кастрация», я вдруг вынырнул из своего оцепенения. Со всеми этими разговорами о метафоре я упустил из виду то, что мы стоим в настоящем загоне с настоящей грязью и на нас встречно смотрит настоящий теленок, изо рта у него по бокам свисает сено, а лицо у него грустное и беспомощное. Все стало медленно обретать у меня в мозгу форму, и пока это происходило, в промежности у меня начала расти некая тревога.)
– Вот этот инструмент в скотоводстве именуется эмаскулятором…
Доктор Фелч показал приспособление, похожее на мощные металлические щипцы для орехов, только длиннее и подозрительнее с виду, с острым краем обжатия. Завидев это устройство, женщины в нашей группе сбились в кучку поплотнее, чтобы лучше его разглядеть; мужчины же коллективно отступили на шаг.
– С начала времен скотоводы применяли кастрацию как инструмент управления своими стадами. В древности вавилоняне ввели эту практику, пользуясь кремневыми ножами, чтобы управляться со своими прирученными животными. Свиней, овец и коз теперь можно было одомашнивать и заставлять мирно сосуществовать в только образующихся человеческих поселениях. В Восточной Европе, как свидетельствуют недавние находки, ранние европеоиды применяли кастрацию для укрощения тяглового скота, что столь прилежно таскал их плуги и транспортные средства, и происходило все это аж за четыре тысячи лет… до Рождества Христова! (Если вы считаете, что нетронутые быки столь прилежно возделывали эти целинные земли, готовя их к семенам европейской культуры и цивилизации… так пересчитайте!) Во всех аграрных обществах кастрированные самцы покорнее, надежнее и менее склонны убегать или нападать на своих хозяев – или же физически увечить себя или своих соплеменников. Они скорее будут удовлетворены скучным однообразием повторяемых задач и нудного труда и вероятнее будут знать и принимать свое место в бычьей мужской иерархии. Без преимуществ кастрации, можно с уверенностью сказать, мир в известном нам виде не стал бы миром в известном нам виде, а превратился бы во что-то неузнаваемое. Будь быки нетронуты, они бы так ровно не вспахивали нам поля. Пылкие быки не сосуществовали бы в пределах ранних сельскохозяйственных поселений. А доисторические скотоводы так хорошо бы не питались, так экстенсивно бы не плодились, да и свободного времени на изобретения и усовершенствования у них вдосталь не было б, поскольку все его они бы тратили, гоняясь за нетронутыми жвачными и исцеляя нанесенные ими ранения. Сама история развивалась бы по совершенно иной, не такой прогрессивной и более медленной траектории. И это задержало бы развитие человечества на многие тысячелетия. Поэтому такая древняя практика стала и причиной, и результатом человеческого развития. Как орошение, грамотность и брак… кастрация, друзья мои, – не просто тавро, но катализатор цивилизованного общества…
Доктор Фелч выкинул окурок в пыль загона и растоптал его.
– …За много лет мы как-то упустили этот факт из виду. И начали сбиваться с пути. Но теперь, как только что нанятые преподаватели и сотрудники общинного колледжа Коровий Мык, вы приобщитесь к этой гордой традиции – традиции, покоящейся на историческом, экономическом, кулинарном, гуманитарном и, да, метафорическом значении. Сегодня ваша цель – поймать этого теленка и предать его судьбе. Поймайте его, смирите его, уложите на бок в пыли и придержите в безопасном и надежном положении. А остальное проделаю я сам…
Доктор Фелч умолк, чтобы слова его дошли до нас. Молчание длилось по крайней мере полминуты, прежде чем кто-либо сумел произнести связную мысль.
Наконец тишину нарушила Нэн.
– Доктор Фелч?.. Если позволите? Когда вы говорите «остальное»… вы имеете в виду, что наше сегодняшнее упражнение по сплочению коллектива состоит в кастрации этого теленка? Это ли я понимаю, слыша, как вы говорите, что нам нужно поймать его и смирить, а вы сделаете «остальное»?
– Все верно. Таково ваше задание. Я уже знаю, что не все вы занимались подобным в прошлом и поэтому, возможно, не уверены в своих кастрационных способностях. Но помните – в самом акте кастрации, как и в акте преподавания, не может быть места страху. Если у вас есть сомнения в ваших навыках укрощения, не забывайте, пожалуйста, что вес этого теленка сейчас – всего двести пятьдесят фунтов; все вместе вы вшестером в этом загоне весите как минимум в пять раз больше. Поэтому у вас есть преимущество – грубый вес на вашей стороне. Не говоря уже о роскоши времени. И человеческого разума. А также бремени человеческих отношений с окружающим миром. Но самое важное – и никогда не забывайте этого, друзья мои, – у вас есть… вы сами…
Доктор Фелч вытащил из пачки еще одну сигарету, но держал ее в пальцах, а закуривать не стал.
– …Командная работа, друзья мои, – вот что сделает ваше пребывание в общинном колледже Коровий Мык либо поразительным успехом… либо же бедствием эпических пропорций. Совместная работа – вот что связывает радуги между фонтанами. Это эспланада, соединяющая все различные камеры человеческого сердца нерушимыми и легко доступными связями. И потому, если станете работать вместе ради достижения этой важной и полезной цели, мне бы хотелось, чтоб вы держали в памяти более глубокое метафорическое значение того, чем вам предстоит заниматься. Ибо вы не просто кастрируете теленка, дорогие коллеги, – о нет! – но приносите присягу славе самого процесса обучения. Так стратегируйте же с коллегами. Сформулируйте план. Общайтесь друг с другом. Будьте смелее. Помните – укротить теленка мужского пола, даже когда ему три месяца и весит он едва ли двести пятьдесят фунтов, нелегко. Еще нетронутый теленок деятельно предпочтет таковым и оставаться, и какой-нибудь один преподаватель – особенно новичок в таких делах – не сумеет отговорить его от такого предпочтения в одиночку. Как вам предстоит узнать, для этого понадобятся скоординированные усилия. Это потребует связи друг с другом и участия всех вас до единого. Это потребует… командной работы! Поэтому соберитесь группой и решите, как станете валить этого гада. Я буду наблюдать за вами из-за вон той калитки. И когда увижу, что вы работаете всей командой, чтобы выполнить эту миссию, – подойду и покажу, что делать дальше…
Доктор Фелч сунул эмаскулятор себе в задний карман джинсов и вышел из загона, закрыв за собой алюминиевую калитку, а мы вшестером остались стоять в загоне с нежданно заволновавшимся теленком, который перестал жевать сено и принялся медленно, однако заметно отодвигаться от нас подальше.
…блаженны неплодные…
– Итак, Бесси, а по-вашему – что такое любовь?
– А? – ответила Бесси. – С чего вы это? И почему у меня спрашиваете? Почему сейчас?
– Просто любопытно, – сказал я. – Вопрос возник вчера на нашем упражнении по сплочению коллектива. И мне стало интересно, как вы смотрите на этот вопрос.
Бесси строго воззрилась на меня.
– Во-первых, Чарли, такой вопрос не задают женщине за пишущей машинкой. Во-вторых, если бы мне давали по никелю за каждого мужчину, кто пытался бы залезть ко мне в трусы при помощи таких подкатов, вероятно, я бы могла купить приличный дом себе и двум моим маленьким детям, а не жить в лачуге в конце грунтовки, где мы все живем сейчас.
– Это не подкат, Бесси. Мне честно хочется знать. Быть может, вы бы могли мне об этом рассказать сегодня за обедом в кафетерии?
– За обедом? – переспросила она. – Ну ладно. Только знайте, за себя я буду платить сама.
После моей беседы с Бесси медленное утро среды тянулось дальше с успокоительным однообразием конторской работы. Доктор Фелч предоставил мне экземпляр самого последнего самостоятельного отчета колледжа для аккредитации, и я пробирался через его двести с лишним страниц как мог. Читая, я оставил дверь кабинета открытой, и время от времени какой-нибудь новый коллега задерживался у нее поприветствовать меня в Коровьем Мыке и сокрушить все кости у меня в пальцах – или чтоб я сокрушил все кости в пальцах у нее. Все пользовались случаем радушно представиться и сказать что-нибудь о ценности моей предшественницы (ровно половина считала, что она была замечательна, а прочие радовались, что ее больше нет), а также осведомиться, пойду ли я на ту или иную вечеринку после работы. «Вы идете на барбекю к Расти сегодня?» – спрашивали они, или: «Вы идете на водяное сборище Гуэн?» И на оба вопроса, соответственно своему намерению, я подчеркнуто утвердительно отвечал, что иду. Стоя в дверях, мой новый коллега оделил меня комплиментом за лоск в моем недавно прибранном кабинете. В почтительных тонах некоторые даже хвалили диплом в рамке, который я гордо вывесил на стене, – мою магистерскую степень по управлению образованием с упором на общинные колледжи на грани краха, – и все выражали изумление по поводу бодрого маятника, что по-прежнему пощелкивал у меня на столе.
– Сколько эта штука уже ходит так взад-вперед? – спрашивали они.
– С понедельника, – отвечал я. – И с тех пор ни разу не остановилась. А мне любопытно, сколько она еще продержится.
На исходе утра, когда часы пробили полдень и я закрыл дверь кабинета, чтобы сходить на обед, металлические шарики по-прежнему неутомимо качались.
– Вы не поверите, – сказал я Бесси, пока мы с ней шли по эспланаде от административного корпуса к кафетерию. – Я только приподнял один шарик и всего разок его отпустил. Простое высвобождение потенциальной энергии. А он тукает туда-сюда уже почти два дня! – Бесси кивнула. Ей не нужно было нести тяжелую коробку, и она шла еще быстрее, чем на общее собрание два дня назад, а от такой скорости походки поддерживать с нею беседу о чем угодно было затруднительно, не говоря уже о человеческой вере в вечность. – Поверите ли? – снова сказал я. – Он как будто и не намерен останавливаться.
– Конечно, поверю, – сказала она. – Чему тут не верить?
– Ну, что маятник неутомимо качается уже два дня. То есть поверить в это трудно, разве нет?
– Нет, в это нетрудно поверить. Трудно поверить в то, что человек с вашим образованием не способен ходить немного быстрее…
Когда мы дошли до кафетерия, было уже десять минут первого и длина очереди за едой составляла несколько учителей. Возглавляла столпотворение Марша Гринбом, а сразу за нею стоял Алан Длинная Река, коренной преподаватель ораторского искусства, не говоривший ни с кем уже двенадцать лет. Бесси схватила себе поднос, салфетку и приборы, и я последовал ее примеру.
– Итак, Бесси, – сказал я. – Вот теперь вы можете мне сказать, что такое, по-вашему, любовь? Приборы уже у вас в руке, поднос под мышкой – можете ли вы мне поведать, что есть, по вашему убеждению, любовь?
Бесси вновь глянула на меня укоризненно. Но затем, словно бы чуя мою искренность, она, похоже, сдалась. От всех этих разговоров о любви я, с одной стороны, проголодался, а с другой – у меня возникли важные философские опасения. И если я не смогу утолить этот голод с нею, моим проводником средь сложностей общинного колледжа Коровий Мык, на кого же мне тогда в этом смысле рассчитывать?
– Любовь? – переспросила Бесси. – Вы желаете знать, что такое, по моему мнению, любовь? Так вот, Чарли, не у того человека вы спрашиваете. Я не такой жизнью живу, что позволила бы мне рассказывать кому бы то ни было о том, что есть любовь. Но на меня производит впечатление ваше упорство. Поэтому давайте я вам расскажу кое-что другое. Чем говорить вам, что такое любовь, дайте-ка я вам вместо этого расскажу, чем она могла б быть…
(В начале очереди Марша Гринбом стояла с полной тарелкой салата. Но она один за другим перебирала в ней отдельные листики латука, отчего вся очередь и застопорилась.
– Мы так весь день тут простоим! – жаловалась за нами одна преподавательница экономики, а ее подруга с нею соглашалась:
– Ей просто повезло, что за нею Длинная Река. Любой другой бы уже ей устроил!..)
Бесси взяла салфетку и обернула ею приборы. Затем сказала:
– Чарли, даже не знаю, как вам об этом сообщить. Но я была замужем и разводилась три раза. Три отдельных раза, Чарли. А что это говорит о женщине, разводившейся столько раз? Что сообщает это любому мужчине брачного возраста, которому, возможно, захочется вступить с нею в серьезные отношения? Что, по-вашему, ему это говорит, Чарли? Что это говорит вам?
– Мне это говорит, что вы страстны и идеалистичны, но также порывисты. Вас легко ранить. И вы легко совершаете ошибки. Все это не плохо, Бесси. Не многократных разведенок этого мира нужно порицать… с подозрением мы должны относиться к неразборчиво незамужним – к тем, кто свой мир любит не так сильно, чтобы выходить за него замуж.
– Возможно, так это рассматриваете вы – как человек только что с автобуса, приехавший из какого-то другого места. И это, по-моему, в каком-то изысканном смысле выглядит причудливо и старомодно. Но позвольте сказать вам, что это означает для меня, кто родился и вырос в Разъезде Коровий Мык. Видите вон ту даму за стойкой, она сейчас подает рубленый бифштекс?
– Та, что в сеточке для волос? И с красивыми глазами?
– Она самая. Так вот, это моя одноклассница по старшей школе. После церкви я ей уши прокалывала. А она мне красила ногти. И видите, вон человек выносит мусор из кафетерия? В перчатках и засаленном фартуке? Так вот, это тренер по футболу у моего сына и старый друг моей семьи…
– Правда?
– Да. А знаете, кто был моей первой любовью? Кому я первому отдала себя всю, умом, душой и телом? На заднем сиденье «шеви-эль-камино»? В узкой мини-юбке и розовой блузке? В пылу мгновенья, как пятнадцатимесячная телка? Чарли, знаете ли вы, кто был моим самым первым мужчиной?
Вопрос Бесси интриговал, и на несколько секунд я задумался над ответом. Но, разумеется, знать такого я никак не мог.
– Нет, Бесси, не знаю. Мне этот человек вообще может быть знаком?
– Да, может. Вы его видели всякий раз на пути в колледж и обратно. Моим первым любовником, Чарли, был Тимми.
– Из будки охраны?
– Да. Тимми из будки охраны. А те три человека, с кем вы познакомились в баре, когда только ехали в кампус? Та троица, что смотрела футбол по телевизору, – ну, помните, вы даже их имена еще запомнить не успели… так вот, давайте я вам расскажу, кто они такие…
(Очередь за едой наконец-то поползла вперед, но тут же намертво встала через полшага; Марша Гринбом уже отошла от латука, но теперь она перебирала мини-морковку, держа каждую против света, а затем либо клала ее себе на тарелку, либо возвращала в лоток, откуда выбирала следующую.)
– …Так вот, те три человека из бара, Чарли? Хотите знать, кто они такие? Ну, один из них – мой брат. Второй – мой зубной врач. А третий – ну, скажем просто, он располагает обо мне более интимным знанием, чем могут вообще надеяться первые двое.
– Ваш консультант по налогам?
– Мой бывший муж. Чарли, после вашей остановки в «Елисейских полях» я знала, что вы направляетесь в кампус – еще до того, как вы в свой первый день вышли на работу. Брат процитировал мне ваш ответ на вопрос о вздутой мошонке. Стоматолог рассказал, что вы не очень-то тянете на поклонника футбола и вообще не похожи на координатора особых проектов. А Бак – это мой бывший – даже позвонил сообщить мне, что у вас не только запас дождя в чемоданах снаружи, но и что сестра Мерны продает свой «форд». Чарли, этот «форд» я только что купила. Вот это и значит быть трижды разведенной и по-прежнему жить в Разъезде Коровий Мык…
– Ух, просто невероятно, что мужчина в баре – ваш бывший муж. Какое странное совпадение. Он ваш первый муж?
– Второй. Моим первым был водитель автобуса. Ну, тот, что возил вас на упражнение по сплочению коллектива.
– Наверно, городок и впрямь невелик. А ваш третий муж? Видимо, его я тоже знаю?
– Мой третий муж? Извините, но об этом я разговаривать правда не хочу. И да, вы его знаете…
Голова у меня уже кружилась от всех этих безымянных мужей и предыдущих любовников. И вот, пока мы стояли в очереди и ждали, когда Марша выберет себе помидоры «черри», Бесси рассказала мне о множестве мужчин в Разъезде Коровий Мык, которых она раньше любила. Продавца из книжного магазина. Человека, стригшего газон перед нашим корпусом. Специалиста по технологиям. Шофера автобуса и его двоюродного брата. Даже человека, игравшего на губной гармошке за временной автобусной остановкой.
– Его тоже?
– Его тоже. И потому, Чарли, отвечая на ваш вопрос – нет, я не скажу вам, что такое любовь. Но давайте я вам лучше расскажу, чем любовь могла бы для меня быть. Чем она могла бы стать, обернись жизнь чуточку иначе. Видите ли, обернись жизнь для меня чуточку иначе, любовь могла бы стать красивого цвета свежескошенной травы или зеленого винила. Мягким прикосновением к моей руке перед операцией. Или томительной губной гармошкой, играющей в темноте. Она могла бы стать футболом субботним днем с добрыми друзьями в баре; или совместной тягой к садоводству; или еженедельными поездками вместе в христианскую церковь нашей излюбленной конфессии. Черт, да было такое время, когда она могла бы даже стать романтической поездкой на старом грузовичке, в котором нет ремней безопасности. Чарли, любовь могла бы стать чем угодно из перечисленного, обернись все чуточку иначе. Конечно, я понимаю – любовь не может быть всем сразу, но даже теперь чувствую, что она могла бы стать любым из этого порознь. Если б только жизнь обернулась чуточку иначе…
– Марша! – закричал кто-то у нас из-за спин. – Черт возьми, Марша, давайте уже двигаться! – И Марша наконец положила на место зеленую оливку, которую внимательно рассматривала, и от прилавка с салатами, минуя мяса и подливы, направилась прямо к кассе расплачиваться.
– Очень вовремя!.. – сказала Бесси. – Я думала, нам придется говорить о любви вечно!..
Заплатив за еду и заняв места, я спросил у Бесси о так называемом Наставническом Обеде, который был обязателен для всего нового преподавательского состава на следующий день. Бесси объяснила, что каждому новому преподавателю назначается старший коллега, который поможет ему с адаптацией к жизни в Коровьем Мыке: где забирать стирку, как подавать прошение на сбор цветов, как не получить нежеланную вздутую мошонку себе в почтовый ящик в понедельник и все такое прочее. Наставнические обязанности, объяснила она, не добровольны, но от старых штатных преподавателей их выполнение ожидается, и задания эти назначаются поочередно. Ты себе наставника сам не выбираешь, и наставник не может выбрать тебя.
– Так вы знаете, кого назначили нам? – спросил я. – Похоже, вам известно все, что здесь происходит.
Бесси объяснила, что назначения еще не объявили.
– Но кем бы он ни был, молитесь, чтоб не он… – Бесси показала жестом на столик кафетерия – пустой, за исключением единственного преподавателя, который сидел за ним сам по себе и спокойно читал газету. То был Уилл Смиткоут, и, сидя вот так и читая газету, он курил сигару и отпивал из своей манерки с бурбоном, нимало этого не стыдясь, на виду у всего остального кафетерия.
– Это же Уилл Смиткоут! – сказал я. – Он был вчера с нами на упражнении по сплочению коллектива.
– Хотите сказать – он туда явился?
– Опоздал на несколько минут. Но приехал. И поделился своими мыслями о любви, что мы в полной мере оценили. Похоже, он приятный малый, Бесси. Почему вы говорите, будто мне следует надеяться, чтоб его не назначили моим наставником?
– Не поймите меня неверно – я знакома с Уиллом Смиткоутом много лет и люблю этого парня как личность. Но его нельзя и близко подпускать к новому преподавательскому составу. Этот человек черств и циничен. Он только и делает, что сидит за тем столиком с газетой и бурбоном. Он теперь почти не учит. А когда проводит занятия, читает материал по тем же конспектам, с каких начинал тридцать лет назад.
– Если с ним все так плохо, почему же он председатель комиссии по ориентации нового преподавательского состава? Не странно ли, что такая ответственность возлагается на человека, которого и близко нельзя подпускать к новым преподавателям?
– Его стараются держать подальше от настоящих комиссий. В прошлом году вот поручили рождественскую, помните? Предполагалось, что это просто формальность, лишняя строка ему в резюме, но и ее он успешно развалил. В этом году решили поручить ему комиссию по ориентации нового преподавательского состава, поскольку в теории эту комиссию испортить еще труднее.
– В этом, наверное, есть смысл.
Бесси слегка посолила свой рубленый бифштекс.
– Ну и как вообще получилась?
– Что вообще получилась?
– Ориентация нового преподавательского состава?
– Вы имеете в виду нашу автобусную поездку к просветлению?
– Да, упражнение по сплочению коллектива. Это Уилл такое придумал. Поэтому мне и любопытно, как оно вышло.
– Да прекрасно вроде…
И тут я рассказал Бесси о дне, который я провел со своими новыми коллегами. О том, как мы вшестером стояли на холоде, беседуя о фонтанах, и о том, как ее бывший муж забрал нас и отвез на ранчо «Коровий Мык», где мы делились постыдными тайнами, а затем нас завели в загон и попросили кастрировать теленка. Когда я дошел до той части, где доктор Фелч сует эмаскулятор в задний карман и закрывает за собой калитку загона, Бесси насадила на нож брусок масла и намазала им обеденную булочку.
– Ну и что вы сделали? – спросила она, обмакивая булочку в ту часть подноса, что содержала подливу от рубленого бифштекса, после чего откусила. – После того как доктор Фелч забрал с собой эмаскулятор и оставил вас шестерых одних в загоне кастрировать теленка, – что вы сделали тогда, ребята?
– Ну а что мы могли сделать? Собрались вместе и принялись стратегировать…
– В загоне?
– Да. Мы встали кружком и начали смыкаться в команду. Это было вообще-то очень щемяще.
– Расскажите же, Чарли. Расскажите мне о вашем упражнении по сплочению коллектива…
– Вы уверены, Бесси? В смысле – мы же есть едва начали. А мне бы не хотелось портить вам аппетит подробностями…
– Я из Разъезда Коровий Мык, Чарли, – мне аппетит не испортит ничто. Перенесите же меня туда!..
И потому я возобновил рассказ с того места, на каком остановился.
– Ну, тогда ладно, – сказал я, – в общем, Рауль собрал нас в круг разрабатывать стратегию того, как лучше всего кастрировать теленка, который уже начал от нас пятиться…
– По-моему, он знает, – произнесла Нэн, оглядывая теленка. – Мне кажется, он знает, что мы собираемся с ним сделать.
– Откуда ему знать? – возразил Стэн. – Он же просто теленок! Телята вообще ничего не знают!
– Это ты так думаешь… – сказала Этел. – Телята – они как все прочие животные. Могут ощущать и чувствовать, что происходит в человеческой душе. Несмотря на шестнадцать лет нашего брака, Стэнли, я знаю: тебе это понятие усвоить по-прежнему очень трудно…
– Но если даже и так, – сказал Льюк. – Какая разница, знает он или нет?
– Ну, я просто сказала, – сказала Нэн, – поскольку не уверена, что мне хочется это испытывать. В смысле, вы видели его глаза… какие они у него грустные? По-моему, я так не смогу – зная, что он знает…
– Да ничего он не знает! – сказал Стэн. – Он не знает, потому что он – корова, а коровы – животные, а животные ничего, блядь, не знают ни про что на свете. Потому-то они и животные! Вот что отличает нас от них! Вот почему он за этими оградами, а мы…
– Ну, по правде говоря, Стэн, мы тоже за этими оградами…
– Послушайте, – сказал Рауль. – Мы можем не отвлекаться от нашей миссии? Нам дали конкретное задание, которое надо выполнить. И не знаю, как насчет вас, ребята, а мне жарко и хочется пить, а мои черные брюки со стрелками и тщательно начищенные ботинки все уже запылились в этом загоне. Мне бы хотелось покончить с этим делом и продолжать жить дальше. Поэтому давайте уж всё сделаем, пожалуйста?
Мы все согласно кивнули.
– Здорово. Я тут об этом подумал, и вот как мы можем поступить. Давайте я вам все представлю визуально…
Мы вшестером стояли кру́гом, но когда Рауль опустился на колени в грязь, все мы последовали его примеру. Теперь мы стояли на одном колене идеальной кучкой, словно футбольная команда начальной школы вокруг своего распасовщика. Рауль закатал рукав своей рубашки с белым воротничком и пальцем принялся рисовать в пыли загона. Чертил он деловито, и пока не закончил, мы все хранили выжидательное молчание. На заднем плане слышались предкастрационные звуки: теленок блеял, а его мать жалобно стонала – звала его из дальнего отсека загона. Меж тем доктор Фелч стоял за алюминиевой калиткой, упокоив одну ногу на самом нижнем ее брусе. В руке у него был мегафон, и когда он опирался локтями на ограду, тот болтался на руке над калиткой. Рауль продолжал ожесточенно рисовать в пыли, а закончив, показал нам, что получилось:
– Так, – произнес он, – вот наш загон. Рисовал я его поспешно, но будьте уверены, масштаб соблюден. С этой его стороны калитка, а в том конце – кормушка, там же, где теленок. Нас шестеро, а он всего один. А это значит, что в угол нам его загнать будет нетрудно. А там уже каждый уцепится за него и станет держать. – Тут Рауль нарисовал еще одну диаграмму, на сей раз – показывающую наши соответствующие задания:
– Как только мы все его схватим – тут же накреним и придержим, чтобы доктор Фелч смог сделать все остальное. Только осторожней хватайте за ноги, он может брыкаться. Вопросы есть?
– Ага, – сказал Стэн. – Отчего вы думаете, что он станет брыкаться?
– А вы б не стали?! Так или иначе, я думаю, вот как нам надо поступить.
Рауль вытянул руку в середину нашего людского круга и оглядел каждого из нас. По его подсказке я свою руку возложил поверх его, Этел положила свою на мою, Льюк свою на ее, Нэн на его, а потом Стэн.
– Вперед, КОМАНДА! – закричали мы и поднялись из полуприсяда.
Тут из мегафона раздался голос доктора Фелча – прилетел оттуда, где тот стоял.
– Вы меня слышите? – спросил он. – Эта штука работает?
– Мы слышим вас! – заорали мы. – Работает!
– Хорошо. Я просто хочу вам напомнить, что чем дольше вы тянете, тем сильнее будет нервничать теленок. А чем сильней он нервничает, тем больше крови потеряет, когда мы его чикнем. Это не любовные ласки, публика, где чем дольше разминка, тем лучше результат. Давайте уж приступайте!..
Доктор Фелч отключил мегафон.
– Хорошо, – сказал Рауль. – Мы готовы? Чарли, вы готовы?
– Я готов.
– Льюк, вы готовы?
– Готов.
– Этел. Готовы?
– Готовей не бывает.
– Нэн?
– Я все равно думаю, что он знает…
– Нэн? Вы готовы или нет?
– Ну, наверное, готова. В смысле, да, я готова.
– Здорово. Стэн? Стэн, вы готовы? Стэн?..
И тут мы перевели на него взгляды как раз вовремя: тело Стэна с глухим стуком рухнуло наземь, в грязь загона. Он судорожно дергался, глаза его закатились, а изо рта шла пена.
– Принесите ему воды! – сказал Рауль.
Льюк выбежал из калитки и набрал в ведро воды, но когда вернулся, она оказалась так горяча, что была уже ни к чему.
Вновь включился мегафон доктора Фелча.
– Льюк! – сказал в мегафон доктор Фелч. – Льюк, нужно дать горячей воде стечь из шланга, а потом наполнять ведро!
И вновь Льюк сбегал туда и обратно с ведром, и на сей раз вода оказалась достаточно прохладна, чтобы безопасно вылить ее на голову Стэна. Этел положила ее себе на колени и перебирала пальцами мокрые волосы у него на черепе. Веки Стэна затрепетали, он заморгал, после чего, ко всеобщему облегчению, открыл глаза. Этел еще побрызгала на него водой.
– Давайте отнесем его под чахлое дерево, – сказала Нэн.
Льюк, Рауль и я подняли Стэна и перенесли его под дерево. Под неожиданной тяжестью стол для пикников заскрипел и содрогнулся, и Уилл Смиткоут тут же зашевелился и начал пробуждаться от своего глубокого сна, осоловелый и обалделый, а изо рта у него свисала вожжа поблескивавшей слюны:
– Если б любовь была фонтаном… – бормотал он, – …она была бы «олдзмобилом»…
Мы впятером стояли вокруг, а Стэн оторвал голову от стола, на который мы его положили.
– Что это было только что? – спросил он.
– Вы отключились, – объяснили мы.
– Вы меня дурите…
– Нет.
– Правда? Я отключился?
– Да.
– Как бы совершенно без движения?
– Да.
– Так вы мною воспользовались?
– Нет, – ответили мы. – Не воспользовались.
– А почему?
И тут мы поняли, что рассудок к Стэну вернулся, и, если предоставить ему немного отдыха, гораздо больше воды и чуть больше тени, он снова станет тем Стэном, которого мы уже полюбили.
При этом Уилл тоже, кажется, пришел в себя.
– Что я пропустил? – спросил он. – Вам удалось? Вы предали теленка его судьбе? И где моя сигара? Где моя чертова сигара?!
– Она у вас в кармане, Уилл.
– Попробовала б там не оказаться, к черту. Значит, теленок уже кастрат?
– Нет, Уилл. Мы попробовали, но не вышло. Нэн выразила сострадание и сомнение, а Стэн лишился чувств на жарком солнце. Похоже, мы еще не готовы поднять эту конкретную перчатку. По крайней мере – сейчас.
– Правда? Так, значит, все решено? На сегодня хватит? Вы задираете лапки перед заданием? Закругляетесь? Выбрасываете белый флаг? Или все же вернетесь и покажете этому теленку, как сажают семена цивилизации? Господи боже, да если б у американских колонистов было такое отношение вялых хренов, мы б до сих пор пили чай с молоком и в субботу днем смотрели, как играют в снукер. Давайте, ну – вперед назад…
– Но, Уилл, – воспротивились мы. – Стэн обезвожен и слаб. Уж точно если и есть убедительная причина не кастрировать теленка – это она, а? Уж точно если и есть достойное оправдание оставить мошонку нетронутой – это тяжелый солнечный удар и обезвоживание, от которых в настоящее время страдает Стэн?
Уилл еще раз отхлебнул из манерки. Затем понюхал сигару.
– Слушайте, – произнес он. – Если вы считаете, что сплачивать коллектив с коллегами трудно, поживите-ка с другим человеком под одной крышей тридцать восемь лет. Знаете, сколько раз мне хотелось все бросить? Уложить свой эмаскулятор и пойти оттуда к черту? Но я не стал… я застрял еще на тридцать семь лет. Еще на двадцать девять лет. Еще на семнадцать лет… Вот так-то я и вырос как человек и как работник образования. Если б любовь была женщиной, видите ли, она была б той, рядом с кем просыпаешься каждое утро тридцать восемь лет. А не красоткой из супермаркета, что пришла и ушла ох как давно и далекое воспоминание о ком возбуждает тебя и по сию пору…
Я умолк.
Бесси насаживала последний кусок рубленого бифштекса на кончик вилки.
– И что? – сказала она, возя вилкой в подливе. – И что же было дальше?
– Ну, тогда мы все осознали, что Уилл прав. Мы поняли, что, как и в преподавании, в любви требуется несгибаемая преданность результату, а не только процессу.
– А потом?
– И поэтому мы вернулись за ограду и загнали теленка в угол. Было нелегко. Как только теленок увидел, что мы вокруг него смыкаемся, он развернулся и кинулся в брешь в ограде, голова у него там застряла, и он принялся брыкаться, но мы вшестером схватили его и втащили обратно через пролом, и каждый из нас взялся за ту часть, за какую и должен был, и держался за нее изо всех сил. Рауль выгнул бьющемуся теленку шею и повалил его на бок, прямо на Стэна, который допустил ошибку и схватился за передние ноги не с той стороны. Теленок брыкался и кряхтел, а в крученом захвате, который на него наложил Рауль, у него язык вывалился, но мы удержали животное на земле. Увидев это, доктор Фелч подбежал рысцой с эмаскулятором и взялся нас инструктировать. «Нэн, протяните ему хвост между ног… Льюк, прижмите ему нижнюю ногу верхней… Этел, упритесь коленом ему в бедро и немного надавите… не слишком!.. Чарли, осторожней, лицо не подставляйте, мальчик мой, он вас может пнуть под этим углом…» Затем он вытащил карманный нож и одним взмахом отрезал верхушку телячьей мошонки. Теленок дернулся и забился, но мы его удерживали, и тут доктор Фелч выдавил тестикулы – нажал на эти белые овалы и выдавил их из мешка так же легко, как выдавливал бы из кулька влажный чернослив. «Где мой эмаскулятор? – спросил он. – Черт бы драл, должно быть, выпал из кармана!..» И вот так вот, без эмаскулятора, он взял свой простой карманный нож и острым краем лезвия принялся выбривать мешок, проводя заточенным лезвием взад и вперед, как резчик строгал бы деревяшку, пока овалы не оказались у него в руках, а мешок не втянулся обратно. Затем он выхватил из кармана аэрозольный баллончик и побрызгал из него разрез, из которого хлестала кровь. «Так, – сказал он, – на счет три отпускаем его… только следите за задними ногами, чтоб не брыкнулся… готовы?.. раз… Два… ТРИ!» На счет три мы все отпрыгнули от теленка, а он вскочил и опрометью кинулся прочь от нас. На ходу он еще спотыкался, чтоб вернуть равновесие, и пока убегал, за ним по грязи тянулась тонкая струйка крови. Доктор Фелч взял отсеченный кончик мошонки со всей его черной колючей щетиной в крови и сунул к себе в карман рубашки. Затем взял тестикулы и положил их в пластиковый пакетик на застежке…
– А потом? – спросила Бесси.
– А потом разверзлась преисподняя. Бесси, вы не поверите. Мы скакали, и орали, и обнимались! Этел бросилась в объятья Стэну, а тот кружил ее, как фигуристку. Мы с Раулем лупили друг друга в раскрытые пятерни, кричали и хлопали друг друга по спинам. Доктор Фелч стоял и просто наблюдал, а сам улыбался, как гордый папочка. «Друзья мои, – сказал он. – Теперь вы знаете, какая степень командной работы ожидается от вас во время вашей службы в штате общинного колледжа Коровий Мык!» Со всеми нашими обедами подъехал автобус, мы смыли из шланга кровь и потную телячью щетину, а также телячье дерьмо с одежды, как смогли, и, сидя на лавочке под чахлым деревом, с наслаждением пообедали…
– Так все в итоге получилось хорошо?
– Ага. Получилось. Конечно, у Стэна остались ушибы ребер. А Льюка пнули в лодыжку, пока он пытался обороть теленка. Этел оцарапала себе подбородок о телячью морду, а Нэн вывихнула плечо, сами увидите – у нее рука на перевязи. И все мы искупались в дерьме, пока пытались завалить теленка наземь возле кормушки. Но в целом все прошло хорошо.
– А у вас?
– У меня тоже все хорошо. Вообще-то я остался относительно невредим и молча наслаждался обедом вместе с остальными, когда, к моему удивлению, доктор Фелч посмотрел на меня из-за своего сэндвича и спросил: «Ну что, Чарли, сейчас вы готовы ответить на вопрос?» Я не понял, о чем он. «На какой вопрос?» – спросил я. И все посмотрели на меня – и засмеялись.
– Он, вероятно, имел в виду тот не отвеченный вопрос, который задавал вам о метафорическом значении теленка.
– Именно. И вот он смотрит на меня и спрашивает: «Если загон – наш колледж, грязь – наша миссия, ограды – стандарты аккредитации, автобус – наша судьба, шофер – Он (или Она), а бланк отказа от претензий – наша покорность высшему присутствию… если все это правда, что тогда, Чарли, теленок, чьи тестикулы ныне покоятся в этом пластиковом пакетике на застежке?..
– И он показал пакетик?
– Точно. С легким наклоном, чтобы вся кровь стекла в один его угол.
– И что вы сказали?
– Я не сказал ничего. Я вообще не ответил. Я сказал ему, что мне нужно больше времени на обдумывание. Что я ему сообщу дополнительно.
– И на этом все?
– Пока что – да. Я пообещал ему дать определенный ответ к концу семестра. Он мне ответил, что не забудет и спросит с меня, и это попадет отдельным пунктом в мою первую аттестацию.
Бесси рассмеялась.
– Ну, тогда удачи вам с этим!.. – Она допила свой чай со льдом. Затем глянула на часы. – Было занятно, – сказала она, – но некоторым из нас пора возвращаться к работе. Хотя увидимся вечером…
– Непременно. Семь тридцать, у студии Марши. И еще раз спасибо, что согласились меня подобрать. Я рад, что не придется выбирать одну вечеринку в ущерб другой…
Мы с Бесси сбросили остатки трапезы с наших подносов в мусорные баки и направились обратно к административному корпусу заканчивать свои дневные труды. Выходя из кафетерия, я обратил внимание на мужчину в засаленном фартуке – имени мужчины я так никогда и не узнаю, – который вытащил мешок из бака и завязывал углы его узлом.
В центре всякой хорошей истории есть конфликт.
Это влага, что несет жизнь жаждущей, высохшей почве самого бесплодного воображения.
Последний самостоятельный отчет колледжа был документом, читать который оказалось совершенно не в радость. По правде сказать, прилежно вгрызаясь в его две сотни заплетающихся страниц – ряд за рядом отпечатанного на машинке текста, – я ужасался тому, что читал. В заявлениях колледжа о собственном состоянии я обнаруживал фактические ошибки, расхождения и искажения. Там содержались многочисленные утверждения, не имевшие никакого логического смысла, а еще больше было таких, что казались преувеличенными, или неясными, или даже намеренно двусмысленными или ложными. Декларация миссии сформулирована неверно. Цели неверно выстроены по ранжиру. У некоторых фраз не было окончаний, и они убредали в небытие, как будто написавшего их прервали на середине мысли или же редактор обрубил фразу, а потом забыл ее дописать. На странице 34 утверждалось, что общинный колледж Коровий Мык очно зачисляет 987 студентов, а его преподавательский состав насчитывает 161 человека, меж тем как несколькими страницами далее цифры эти переставлены местами. Графики и таблицы подписаны наобум. Кишмя кишели орфографические ошибки. Некоторые разделы давались от первого лица, другие – в третьем. Информация, которую можно было разложить по пунктам, излагалась повествовательными абзацами, а то, что можно было изложить повествовательно, членилось на сжатые и бесполезные пункты. Средь хаоса располагались карты без легенд и легенды без морали, а также имелся пассаж о недавних улучшениях на кафедре английской филологии, написанный, похоже… стихами. Одна глава, судя по всему, была целиком слизана с последующей главы на совершенно другую тему. А в другой раздел была вставлена, судя по ее виду, реплика в сторону – быть может, продиктованная случаем, – которая вообще не предназначалась для включения в этот документ: («Нижеследующее представляет собой изложение того, что по сути не так в этом мире»). Хуже всего то, что не существовало практически никаких доказательств истинности этих заявлений, которые могли здесь приводиться из лучших побуждений и оказаться правдивыми. Бесшабашные заявления об успехах размещались почти на каждой странице, однако не приводилось ничего в их поддержку. На странице 173 автор – или же авторы – утверждал, что «с введением в строй комплекса из тира и полигона для стрельбы из лука наблюдается громадный всплеск удовлетворенности студентов и заинтересованности преподавателей»; однако никаких данных в доказательство этого голословного утверждения, никакого графика или диаграммы, никакого полезного приложения не приводилось – ничего, предполагавшего бы действительный всплеск удовлетворенности и заинтересованности в результате введения в строй нового комплекса из тира и полигона для стрельбы из лука.
– Так, – сказал я доктору Фелчу, входя к нему в кабинет, дочитав весь этот ошеломительный документ. – Я только что закончил самостоятельный отчет.
– И?
– Это было жестоко. Невероятно, что вы могли сдать его своим аккредиторам. Неудивительно, что они нас подстрелили.
– Это ерунда. Погодите, я вам вот чего еще покажу… – Доктор Фелч извлек скрепленную стопку бумаг и шлепнул ее на стол. – Их ответ…
Я поежился.
– Боюсь даже взглянуть…
Когда я вернулся к себе в кабинет, худшие опасения мои подтвердились. В ответе на самостоятельный отчет аккредиторы бичевали все нестыковки до единой и все неверные и прямо-таки ложные заявления, на которые я наткнулся при собственном чтении этого документа. Они отмечали «провал управления» и «грубое искажение фактов», «бесхозяйственное расходование ресурсов» и «серьезные опасения» относительно будущего колледжа. В самом первом абзаце, подчеркнув красоту кампуса и превознесши «свежие ряды сирени и величественные платаны» – похоже, единственное хорошее, что было им сказать о своем визите, – аккредиторы перешли к тому, что эстетическое очарование кампуса «скрывает собой неспособность учебного заведения предоставить качественное образование своим студентам». Далее следовало ведомственное избиение на двадцати страницах, аккредитационное холощение, равного которому мне не доводилось видеть никогда прежде. И, читая язвительные комментарии – едкие отповеди и рекомендации, ядовитые предположения и резкую критику, – я чуть ли не обонял гнилостную вонь горящих волос и бледной незащищенной плоти, шипящих на солнце.
– Так что вы думаете, Чарли? – донесся до меня голос доктора Фелча. Он теперь стоял у меня в дверях, ожидая ответа. – Как вы считаете, есть у нас какая-то надежда?
– Не знаю, мистер Фелч. Хуже, по-моему, и не бывает…
– Я вас предупреждал…
– Это верно. Но я, видимо, не осознавал, что все зашло так далеко. Кто вообще собирал этот отчет?
– Ваша предшественница. Она должна была собрать все черновики от конкретных завкафедрами и объединить их в единый документ. Но она тянула до последней минуты. И когда подала мне его на подпись, было уже слишком поздно. – Доктор Фелч протянул мне третий документ, длиной всего в шесть страниц. – Вот, – сказал он. – Это наш план отклика на замечания аккредиторов…
Я открыл его и на первой странице увидел таблицу, где перечислялись заключения аккредиторов и предполагаемые ответные меры колледжа. И это при чтении тоже не вызывало довольства:
1 Закон США «О недопущении возрастной дискриминации» (1975) запрещает дискриминацию по возрасту при реализации программ, частично или полностью финансируемых за счет государственных средств, за исключением программ, изначально направленных на поддержку той или иной возрастной группы населения; запрещает также возрастную дискриминацию при найме; действует параллельно с законом «О возрастной дискриминации при найме» (1967) и содержит оговорку о том, что имеющиеся в законе «О недопущении возрастной дискриминации» положения не следует толковать как корректировку положений закона «О возрастной дискриминации при найме».
Тщательно прочтя эту первую страницу, я пролистнул остальные в ужасе. Всего там было тридцать шесть существенных заключений, с которыми колледж обещал разобраться до следующего приезда комиссии в марте, и я, читая их и на каждом вжимая голову в плечи, обводил кружками те, что касались меня лично: рождественская вечеринка для всех преподавателей и сотрудников, которую я стану организовывать во имя морального состояния в кампусе; оценки с посещением занятий, которые я, очевидно, обязан проводить в надежде увеличить способность ключевого преподавательского состава к оценке действенности их оценок; и пересмотр декларации миссии, который обеспечит нам приведение в соответствие наших целей, а также достижение ощутимых, измеримых итогов. Все это невозможно было переварить за один присест, и, выходя в конце того дня из корпуса, я заглянул в кабинет к доктору Фелчу попрощаться.
– Ни на какие вечеринки сегодня не идете, Чарли?
– Не планировал, честно говоря. Но потом ко мне заглянула Гуэн. А потом зашел Расти. Поэтому я, кажется, согласился на обе. А вы?
– Я буду у Расти. Мы устраиваем эту штуку по Мерне, и я никак такого пропустить не могу. Кроме того, на другую меня как бы не приглашали. – Доктор Фелч рассмеялся.
– Я немного опоздаю, – сказал я. – Бесси заберет меня в семь тридцать.
– Бесси? О! Тогда мы, наверно, увидимся с вами обоими, когда приедете!..
У себя в квартире я принял душ и стал ждать, когда за мной заедет Гуэн Дюпюи. За стеной громко играла бухающая музыка, и я слышал частый грохот, визг и хруст стекла, словно там били тарелки. Меня предупредили насчет кафедры математики, и теперь я испытывал это на себе непосредственно. Последние две ночи они не давали мне уснуть допоздна своим весельем, воплями, гортанным визгом и стонами, судя по звукам, сексуального разгула половозрелых кошек. Стараясь заснуть, я накрывал голову подушкой и затыкал уши бумажными салфетками. Но ничто не помогало. Если так и дальше будет продолжаться – если шуметь не перестанут на выходных, а особенно если это затянется и в наступающем семестре, – придется серьезно поговорить с ними о черствости. Я содрогался от одной лишь мысли: мне никогда толком не нравилось конфликтовать, у меня с этим не складывалось, и я, как правило, стремился такого избегать, когда только можно. Но об этом я подумаю как-нибудь потом: к корпусу как раз подъехала машина Гуэн, и она уже сигналила, чтобы я спускался.
Если б любовь была чем-то легким, наверняка она б не стоила того, чтобы к ней стремиться. Ибо лишь то, что проистекает из мук больших усилий, поистине чего-то достойно. Как трудность родов у женщины, что приводят в мир ребенка, так и муки чьей-либо любви к жизни приводят в мир еще больше любви. И ровно так же, как семена стебелька сельдерея – единственное, что приводит к родам большего количества сельдерея, семена любви – единственное, что приведет к посеву еще большей любви. В великом огороде общинного колледжа любовь – сельдерей, ожидающий посева, там огурец расцветает на лозе, а хрупкая руккола, еще не распустившаяся, затаилась в своем уединенье перед разливом вод жизни.
Машина у Гуэн – желтая двухместная, как выяснилось, и я тут же ее опознал как машину Гуэн, когда этот маленький купе сразу после пяти подъехал под окна моей квартиры. Заслышав ее клаксон, я тут же направился вниз, и Гуэн потянулась, отомкнула дверцу и впустила меня. Глубокое сиденье было мягким и манящим, и меня так очаровало удобство всего этого, что я не сразу понял, насколько легка дверца ее машины по сравнению со всеми, какие мне в последнее время доводилось закрывать; к моему великому изумленью, дверца захлопнулась с яростным, костоломным грохотом.
– Чарли, – произнесла Гуэн спокойно и немедленно. – Автомобиль, в который вы сели, есть совершенное произведение человеческой инженерной мысли. Это не калитка загона. Пристегните, пожалуйста, ремень и в следующий раз будьте осторожнее…
Внутри машина Гуэн была безупречна, и когда она выезжала со стоянки, все чувства мои захватил аромат вечнозеленой хвои и корицы. Снаружи чирикали птицы кампуса, а пеликаны прохлаждались на берегах лагун так, словно с последнего раза, когда я их видел, не трогались с места. Кампус закрывался на ночь, и работники администрации уже выходили из кабинетов и направлялись к машинам. Минуту-другую мы ехали молча, а затем Гуэн посмотрела на меня вопросительно.
– Скажите же мне, Чарли, – произнесла она, стоило нам свернуть на главную дорогу, пересекающую кампус, и проехать мимо большого плавательного бассейна с одной стороны и Института Димуиддла с другой. – Как вам пока нравится Коровий Мык?
– Прекрасно, – ответил я.
– Правда?
– Вас это, похоже, удивляет.
– Так и есть. В смысле, что именно делает наш колледж таким прекрасным?
– Ну, мне очень нравится кампус. И лагуны замечательные. Все, с кем я успел познакомиться, очень мне помогали и были дружелюбны – они либо заходили ко мне в кабинет представиться и поделиться крайне разнородными впечатлениями о ценности моей предшественницы для мира… либо не жалели времени и показывали мне, как пройти в библиотеку, где однажды остатки ее пестрого книжного собрания перейдут по наследству потомкам.
– Вы еще не избавились от ее книг?
– Нет, но избавлюсь. Тем временем несколько коллег высказали мне комплименты по поводу моего только что прибранного кабинета. Другие выразили свои глубочайшие соболезнования по поводу моих неудавшихся браков. И у меня такое чувство, что всего за три коротких дня я узнал больше о политической ситуации в Разъезде Коровий Мык, нежели большинство историков будет иметь удовольствие узнать за всю жизнь…
– Поздравляю.
– Спасибо.
– А чтение как продвигается? Вы хоть как-то углубились в те книги, которые откладывали к прочтению?
– Я продвинулся не только с ними, но и начал пару новых. Пока что я прочел понемногу страниц в нескольких – и по нескольку страниц в немногих. В целом же я сейчас читаю около восьми книг… – Тут я упомянул «Справочник для кого угодно: любовь и общинный колледж», мой недочитанный исторический роман и «Прелестных котиков мира». – Конечно, это значительный объем чтения, но я надеюсь с ними всеми справиться в ближайшем будущем.
– Значит, все для вас складывается гладко?
– Глаже некуда! Хотя должен признаться, я по-прежнему еще не очень разобрался в том, что вижу. Знаете, эти блуждающие радуги, рябь на отражениях и многочисленные сложные личности с их разнообразными группировками и устремленьями. Все это, если честно, меня по-прежнему немного ошеломляет.
– Вы действительно выглядите немного усталым.
– Это потому, что мне никак не удается толком поспать – после того, как кафедра математики вернулась из Северной Каролины…
– Не стоит из-за этого так огорчаться. Я тут уже пятнадцать лет и до сих пор стараюсь понять то, что вижу. Что же касается кафедры математики, подозреваю, достаточно скоро вы к ним привыкнете.
– Они всегда так громогласны?
– Они игривы, да. Это неизбежное следствие. В рациональном уме есть нечто такое, что заставляет его взывать к иррациональному. То и другое идут рука об руку, в это я твердо верю.
– А сами при этом преподаете логику?
– Да. Полагаю, можно сказать, что мне это известно по личному опыту. И из личных наблюдений. Очевидно, что между логикой и разумом есть разница. Но людям логическим требуется разум. А разумным людям в жизни требует очень много рациональности. И чем больше нужда в логике, разуме и рациональности… тем сильнее тяга к их противоположностям. Это применимо к любому общинному колледжу. Просто наша кафедра математики склонна доводить все до крайности…
За рулем Гуэн рассказывала мне о легендарных выходках нашей кафедры математики. О полуночных «Математических загулах», когда студенты и преподаватели переодевались в женское платье, удалбывались и пытались решить беспрецедентные алгебраические уравнения. И как каждый год четырнадцатого марта вся кафедра выходила в кампус с тачками сухих коровьих лепех, собранных по всей округе; и преподаватели раздавали их студентам у себя на занятиях; и как в самом начале четвертого уславливались встретиться у платана; и затем, как только большие часы на административном корпусе показывали ровно три часа четырнадцать минут и пятнадцать секунд, все математическое сообщество с воплями неслось к платану и затевало там всеобщую битву коровьими пирогами. С восхищением в голосе Гуэн описывала, как учителя математики дошли до того, что силой заняли целое крыло жилого корпуса для преподавателей, где некогда окопались гуманитарии, заявили о своем праве сквоттеров и превратили весь общий холл в математический мавзолей, увешанный графиками, диаграммами и вырезанными ростовыми фигурами Лейбница и Ньютона, дующих из одного кальяна на двоих. И как этих молодых учителей за их страстную преданность математической пытливости любили студенты, но за их безрассудное безразличие к правилам и непреклонную верность чистоте их принципов ненавидела администрация. И как они были знамениты своими массовыми перемещениями на различные конференции по повышению квалификации, где все мероприятия, похоже, неизменно скатывались в очередной туман беспробудного пьянства всю ночь напролет и оргий, насквозь пропитанных математикой.
– Они практикуют суровую форму любви к математике, – заключила Гуэн.
– Все это здорово и прекрасно. Но мне бы просто хотелось, чтобы они свои любовные радения ограничивали более подобающим временем. Я не сплю уже двое суток!
– Не беспокойтесь. Как только начнется семестр, поутихнет.
– Любовь к математике?
– О нет, она-то никогда не исчезнет! Я имела в виду буйное веселье.
– Надеюсь. Мне нужно спать. Аккредитационные документы читать и без того трудно!
Гуэн рассмеялась.
– Уверена, сегодня вы хорошенько выспитесь. Возможно, вы еще не привыкли к смене часовых поясов. Кроме того, я слышала, вчера вы поздно вернулись со своего мероприятия по сплочению коллектива. Этел мне рассказывала, как у вас на обратном пути в кампус сломался автобус и вам пришлось лишний час ждать на обочине. Она говорила, само мероприятие было, гм, интересным, если это слово в данном контексте подходит лучше прочих?..
– Его определенно можно так назвать.
– Она сказала, вы посеяли кое-какие семена цивилизации.
– Ну еще бы.
– И поделились постыдными и даже унизительными тайнами.
– Да, и это тоже.
– Она говорила, у вас он особенно нелогичен, поскольку, с одной стороны, вам не очень нравится быть с людьми, однако с другой – вы в равной же мере боитесь остаться один. Говорит, вы – много всякого, но ничто из этого не целиком.
– Тут она права.
– И еще она мне сказала, как Фелч все время прикуривал одну сигарету от другой. А Смиткоут отключился на столе с сигарой во рту, опьяненный прошлым, как обычно!
– Этел все это вам доложила? А что еще ей было сказать?
– Ну, еще она говорила, что они со Стэном движутся в разные стороны – и не только из-за оргазма. Она-де готова простить и забыть. Но я ей напомнила, что отношения мимолетны, а оргазмы – долг супруга, и это даже не обсуждается. Поэтому, наверно, можно было бы сказать, что у нас состоялась обоюдно просветительная наставническая встреча!
– Наставническая встреча? Так назначения уже распределили?
– Конечно. У вас – Длинная Река.
– Учитель культуры речи, который не говорит? И он – мой наставник?!
– Верно. Должно быть интересно, а! Но слушайте, вам хоть не Смиткоут достался!.. – Гуэн снова рассмеялась. Она проезжала мимо Центра здоровья и благосостояния имени Хэрриет Бауэрз Димуиддл. – Ну, Чарли, мне любопытно услышать еще что-нибудь о вашем вчерашнем упражнении по сплочению коллектива. Как все было? Сомнений нет, это вас очень развлекло. Но было ли оно по-настоящему поучительным? В смысле, как работник образования вы, разумеется, понимаете разницу между одним и другим, верно?
– Хотелось бы надеяться, что да.
– Так после этого упражнения по сплочению коллектива готовы ли вы вшестером работать вместе как команда?
– Абсолютно.
– Рука об руку ради вящей студенческой успеваемости?
– Думается, да.
– И совершенствования всего нашего сообщества?
– Да.
– И процветания американского образа жизни?
– Вполне.
– Они больны, Чарли.
– Что? Кто болен?
– Все они – больные люди. Фелч. Смиткоут. Стоукс. В смысле, назовите мне еще хоть один общинный колледж в стране – общинный колледж в какой угодно исторический период или какой угодно культуры на свете, – где было бы принято сгонять впечатлительных новых преподавателей, заталкивать их в школьный автобус, везти мимо заброшенных зданий и разлагающейся туши бизона, а затем вынуждать их всех… всех их – даже женщин! – и затем их вынуждать… боже мой, я от одной мысли об этом содрогаюсь… и затем их всех вынуждать…
– Все в порядке, Гуэн, говорите-говорите…
– …И затем их всех вынуждать беседовать о любви! Как это унизительно!
– Но, Гуэн, было не так уж плохо. Вообще-то мне кажется, мы получили из этого опыта все, что и должны были получить.
– Вы имеете в виду – метафорически? Или буквально?
– Понемногу того и другого.
– Сомневаюсь. Но, так или иначе, любовь не должна быть темой для смешанного общества.
– Не должна?
– Нет, не должна. Не о таких вещах следует разговаривать в жарком школьном автобусе или под чахлым деревом. Любовь не должна быть орудием манипуляции или подчинения. Она не должна быть транспортным средством без возвышенной точки назначения. Или инструментом, применяемым в чьих-либо личных целях. Любовью никогда не следует размахивать, как морковкой или палкой. Она не должна быть ни мучительной, ни натужной. Ни трудной. И, разумеется, она не должна быть способом достижения высшей цели, задачи или итога. По очевидным причинам ее никогда не следует рассматривать как нечто риторическое, метафорическое или аллегорическое. Любовь вообще не должна быть совсем ничем, кроме того, что она действительно есть. Чем бы ни была…
Гуэн притормозила и засветила свою карточку охраннику в будке. Тимми улыбнулся и махнул ей, пропуская.
– Спасибо, мисс Дюпюи! – крикнул он, но Гуэн, похоже, не заметила и проехала, никак ему не ответив.
– Знаете, – сказала она, когда мы в очередной раз проскакали через железнодорожные пути, – вот такое вот – это фиаско со сплочением коллектива, к примеру, – начинается с самой верхушки. Все идет оттуда. То есть, вот посмотрите, кто руководит нашим учебным заведением…
– Президент Фелч? Да он вроде приличный малый…
– Фелч? Вы смеетесь? Этого человека уже давно пора отправить на выпас. После всего, что он сотворил с нашим колледжем! И что творит с преподавательским составом. А в особенности – после того, что он сделал в прошлом году с вашей предшественницей… – Гуэн стиснула руль и покачала головой. – После того, что он сделал с ней, его самого надо бы охолостить!..
Тут я опять навострил уши.
– Почему? Что случилось с моей предшественницей? Что с ней такого плохого сделал доктор Фелч?
– Это некрасивая история… – Гуэн вдруг резко остановилась, чтобы пропустить через дорогу броненосца. Животное никуда не спешило и не торопясь переходило дорогу, а мы вдвоем терпеливо ждали. Без всякой спешки броненосец перемещался с одной обочины на другую, но, едва дойдя до противоположной стороны, остановился, развернулся и направился обратно, туда, откуда пришел, точно так же медленно и точно так же неспешно.
– Я отмечаю здесь некоторое сомнение, – заметила Гуэн. – Такая нерешительность вас всякий раз и приканчивает, мистер Броненосец!
Когда нерешительный броненосец достиг той же точки, с которой в самом начале и отправился в свое путешествие, Гуэн отпустила тормоз, и машина тронулась вперед, мимо броненосца, мимо заколоченного остова единственной городской типографии и прямиком – в темную повесть о том, как доктор Фелч совершил ужасную несправедливость с моей предшественницей во время ее преждевременно прерванной работы в штате в должности координатора особых проектов.
– В конце концов, виноват здесь Стоукс, – начала Гуэн. – Поскольку именно он решил, что здорово будет построить в кампусе плавательный бассейн, и тот должен быть в точности по форме американского флага…
Вновь пейзаж за окном изменился – от листвы нашего пышного кампуса до жаркого опустошенья всей окружающей местности. Ветер исчез. Воздух был мертв. Трава побурела и стала хрупкой под гаснущим солнцем раннего вечера. Я уже совершал путешествия в обе стороны, и такая перемена больше меня не удивляла так, как раньше.
– Случилось это лет десять назад, – продолжала Гуэн, пока мы ехали мимо рощицы высохших мескитовых деревьев, – когда наш кампус лишь начинал пожинать плоды щедрых вложений Димуиддла. Мы только что построили Обсерваторию и Концертный зал, уже планировались Стадион и Стрелковый тир (его должны были закончить раньше, но пришлось переместить подальше от библиотеки из-за опасений об избыточном шуме). То было особенно изменчивое время в мире, поэтому для нас все шло очень хорошо…
(Пока Гуэн говорила, я не мог не заметить некоторой идиосинкразии ее вождения. У ее машины была автоматическая коробка передач, и казалось, что в любой данный миг Гуэн либо сильно жала на педаль газа, либо сильно жала на педаль тормоза; ничего промежуточного у нее там не было – будто ноги, которые она применяла к педалям, были конфликтующими тенденциями, сокрытыми в глубине ее сердца, и она ежемгновенно с ними боролась. Пока она вела машину, желудок у меня дергался то вперед, то назад – с этим ее постоянным разгоном и торможеньем.)
– …Денег у колледжа тогда было хоть залейся на всякие блистательные проекты, и Стоукс в какой-то момент вбил себе в голову, что кампусу очень нужен плавательный бассейн и он должен быть в форме американского флага, поэтому Стоукс предложил это Фелчу, и они вдвоем продавили разрешение – у Фелча хорошие связи в местном правительстве, и планировщикам понравилась эта мысль: тринадцать полос и двадцать четыре звезды, нарисованные на дне бассейна, – и за год или около того выстроили олимпийских габаритов помещение, которое окрестили Акватическим комплексом Алберта Росса Димуиддла. Стоукс получил, чего хотел, а в Коровьем Мыке теперь был свой бассейн…
Тут Гуэн решительно дала по тормозам, после чего так же решительно – по газам. В ответ желудок у меня дернулся вперед и взад соответственно. Меня уже немного укачало, но от этой новой истории о появляющейся воде я изо всех сил старался не отвлекаться:
– Я не вполне уверен, к чему вы тут клоните, Гуэн. Бассейн – это же хорошо, нет? То есть, если где-то в мире будет литься кровь – а она неизбежно будет литься, – ну так на ней вы себе хотя бы бассейн построили, верно? А кроме того, я не очень понимаю, какое отношение это имеет к холощенью доктора Фелча или моей бессчастной предшественнице, чей мятник по-прежнему щелкает у меня в кабинете…
– Я ко всему этому подхожу.
Она уже опять разгонялась в свою историю, а мой желудок мчался с нею вместе.
– …Ладно, перемотаем вперед на десять лет, к найму нашего второго координатора особых проектов. (А вы помните, что первый продержался всего месяц?) Поверьте, Чарли, женщина эта не была заурядным координатором особых проектов. Она пришла к нам с многочисленными лигоплющевыми образованиями и предыдущим административным опытом после работы в Лиге наций и ООН. Она помогала заключить мирное соглашение между враждующими кланами в Сомали, а однажды преуспела в том, чтобы усадить делегацию израильтян рядом с делегацией палестинцев на импровизированной пасхальной службе. Характеристики у нее безупречные. Чувство приличия – непревзойденное. Она приехала с рекомендациями Генерального секретаря и его верховного помощника. И завоевала несколько наград за вклад в управление образованием. Поэтому можно было даже сказать, нисколько не греша против истины, что она была не просто администратором, но администратором – лауреатом премий…
– С виду-то здорово… Но какое отношение это имеет к…
– …Судебному разбирательству? Ну да. В общем, бассейн построили на крови страданий других стран, и открыли его на церемонии с разрезанием ленточки, и семейство Димуиддлов даже прилетело аж из Миссури на эту церемонию, чтобы макнуть пальчики в хрустально чистые воды. Какое-то время все было хорошо. Но можете себе представить: стоимость содержания бассейна в таком месте, как Разъезд Коровий Мык, довольно высока. И за годы на оплату этого непродуманного плавательного бассейна из нашего операционного бюджета были перенаправлены многие ресурсы. А это означало, что нам пришлось урезать некоторые жалованья, которые иначе оплачивали бы работу наших учителей. Все эти расходы на хлорку, насосы и спасателей, на страховку от претензий и все прочее, требуемое для работы бассейна, устроенного ради 987 студентов (из которых, может, всего человек десять этим бассейном пользуются) и 161 преподавателя и сотрудника (из которых всего пять умеют плавать)… все это были ресурсы, которые можно было бы пустить на что-то другое. Например, нанять больше преподавателей логики… или дать прибавку к жалованью в высшей степени ее заслуживающему координатору особых проектов в знак признания ее выдающихся заслуг перед нашим колледжем…
Гуэн теперь опять жала на тормоз. Нет, разгонялась. Мой желудок никак не мог вычислить, что именно она делала, поэтому дергался во все стороны разом.
– Так вы утверждаете, что моя предшественница действительно внесла свою лепту в жизнь колледжа? Потому что я слышал совершенно иное.
– Вы не с теми людьми разговаривали, Чарли: с не той половиной кампусного мнения. Она была изумительна! Нужно помнить: когда она у нас появилась, нам, по сути, дальше падать было некуда. Колледж уже стоял на грани потери аккредитации. Декларация миссии не пересматривалась много лет. В кампусе имелось две фракции, разделившиеся по философскому рубежу: одни вопили и требовали перемен, другие отчаянно цеплялись за надоевший статус-кво. Кампус был настолько поляризован, что некоторые преподаватели даже начали получать вздутые мошонки по средам. Хуже и быть не могло, Чарли. Поверьте. Вот тогда-то и прибыла она на временную автобусную остановку – знаете же, ту самую, куда в прошлую субботу прибыли и вы…
– Рядом с продмагом. Где играл человек с губной гармошкой.
– Верно. Хотя продмаг там уже некоторое время закрыт…
– В каком смысле? Я же там был всего четыре дня назад!
– Будьте уверены, его там больше нет.
– А женщины, читающей газету?
– И ее нет. Ни того, ни другого. Особенно газеты…
Снаружи перед нашей машиной пролетела первая полоса отпечатанной газеты. Гуэн подбавила газу мимо нее и продолжила:
– В общем, я и говорю… колледж наш уже и так был в глубокой яме, и мы наняли эту поразительную даму, и она приехала в Коровий Мык, и не успела через полстраны добраться до городка, как Фелч выезжает ее встречать ко временной автобусной остановке на… том своем грузовике!.. – Лицо Гуэн исказилось, точно она вспоминала отрезанную телячью мошонку или окровавленный эмаскулятор. – У нее, бедняжки, аллергия на пыль, поэтому ей приходится ехать с учителем истории искусства, у которой «сааб» чистый, и в нем есть пассажирский ремень безопасности, а на следующий день Фелч приводит ее к себе в кабинет и говорит: «Слышьте, мисс, я знаю, вы – девка неглупая…» – Стоило ей произнести слова «мисс» и «девка», лицо Гуэн еще больше сморщилось – так, словно теперь ей вручили отрезанную телячью мошонку или окровавленный эмаскулятор. – «…Короче, я знаю, девка вы неглупая, – говорит он, – и это-то ладно, но вам придется разбираться с расколотым кампусом, и потому вам нужно делать сё и не следует делать то, а также внимательно глядеть под ноги. Следите за тем, чтоб ходить осторожно, – не топтать ни ту фракцию кампуса, ни другую…» Но тут наша дама ему напомнила, что у нее два лигоплющевых образования и богатый опыт в улаживании конфликтов, Коровий Мык ничем не отличается от любого другого места, а женщин более не удовлетворяет быть просто объектами мужской фантазии, и если она увидит, что здесь нужно что-то менять, она это поменяет, даже если для этого придется наступать кому-нибудь на ноги! Чарли, она бы могла просто сидеть себе, любуясь на неизменное качанье своего маятника и получая зарплату в тихом своем соглашательстве. Но она не стала. Она действительно решила взять быка за рога, так сказать, и сражаться за осмысленные перемены в колледже. Но с чего же лучше начать? Думала она долго и упорно и после тщательнейшего – и стратегического – обдумывания решила начать с Рождественской комиссии…
– Почему с нее?
– А что тут может быть лучше? Ее богатый теоретический опыт подсказывал, что общая концепция вечеринки – сама основа ее – устарела и ее требуется пересмотреть. Поэтому она поговорила с Уиллом Смиткоутом о том, чтобы ввести в работу комиссии кое-какие мелкие улучшения. Предлагались простые, однако продуманные инновации – например, сменить название сборища с «Рождественской вечеринки» на «Зимнюю экстраваганцу» и добавить в меню больше овощей, а также передвинуть эстраду на другую сторону зала и запретить на мероприятии употребление алкогольных напитков. Также она сочла, что посещаемость мероприятия повысится, если проводить его на выходных, что оно должно быть внеконфессиональным, салфетки – красновато– и розовато-лиловыми, а не красными и зелеными, а музыка – посовременнее: не старые рождественские мелодии, исполняемые из года в год самими преподавателями и сотрудниками, а более пестрое попурри из предварительно записанной мировой музыки, что лучше отразит меняющиеся демографические показатели окружающего сообщества, равно как и неуклонно возрастающее многообразие нашего персонала. Она предложила международную тему и отметила, что большой флаг на стене с его тринадцатью полосами и двадцатью пятью звездами можно перевесить, чтобы лучше поместились равно привлекательные флаги других стран мира; на стене много места и для других наций, говорила она, и нет никакой причины, чтобы стену таких размеров не сделать более флагоприимной…
– Дерзкое предложение, по-моему…
– Таким оно и было. Но Смиткоут был против каждого пункта. А когда она выдвинула свои предложения, он уперся. Она принялась на них настаивать – он начал сопротивляться. Она побудила прогрессивную фракцию комиссии взбунтоваться – он склонил реакционную фракцию стоять насмерть. Как Клейбёрн в Арканзасе[14]. Она делала выпад – он парировал. Она запрещала – он отменял. Через некоторое время ни одна сторона уже не могла встречаться с другой, если в комнате также не присутствовали их адвокаты. И в итоге наша дама наконец сдалась. Все ее добрые намерения пропали втуне. Для нее это было чересчур. А кроме того, неуклонно надвигался приезд аккредитационной комиссии, к которому ей по-прежнему следовало подготовиться…
– Ехали аккредиторы?
– Да. На самом деле они уже прибыли и ждали на автобусной остановке, чтобы их кто-нибудь оттуда забрал.
– На солнце?
– Точно. С планшетами.
– Но я думал, что она все это организует? Разве не она сама должна была их оттуда забрать?
– О нет! С чего бы это входило в обязанности координатора спецпроектов? Особенно – с ее образованием и опытом! Нет, там случилось недопонимание между Фелчем и его коллегой из инспекции, тем, которому повезло с местом у окна…
– Забавно, что вы упомянули аккредитацию, потому что я только что сегодня днем дочитал наш самостоятельный отчет. Это был ужас!
– Но она в этом не виновата. Она лишь собирала этот отчет, а не писала его. Писать сами черновики было поручено заведующим кафедрами по разным дисциплинам, и они должны были сдать ей материалы еще за несколько месяцев до этого. Но они этого не смогли. Или не захотели. Некоторые вообще что бы то ни было делать отказались. А те, кто хоть что-то сделал, – не постарались. Стоукс, как обычно, раздул количество коров, которых осеменил. Бухгалтерия не сумела объяснить, сколько на самом деле стоит эксплуатация бассейна олимпийских габаритов (который кое-какие преподаватели уже прозвали «Акватическим комплексом Альбатроса»![15]). Комиссия по технологии разрывалась между внедрением новых электрических пишущих машинок и своею верностью старым ручным. И был еще Сэм Миддлтон, учитель английского и специалист по средневековой поэзии, который всячески оттягивал написание своего раздела из соображений личных, профессиональных и эстетических. «Это извращение языка», – сказал он ей как-то раз, а много месяцев спустя, когда наконец сдал ей нечто, оказалось, что это не достоверный отчет для аккредитации, а трактат в стихах, который на одном уровне вроде бы прославлял успехи кафедры английской филологии, а на другом (и гораздо более мрачном) – оплакивал подрыв академических свобод и растление языка поэзии. Прозаического повествования к нему не прилагалось, поэтому за неимением лучшего ей пришлось включить в отчет то, что есть. Окончательное произведение глубокой прозой не было, Чарли, но и в этом нет ее вины. Что бы она могла сделать тут иначе? Она выжала все, что смогла, из того, что ей предоставили для работы…
– Нет, глубоким произведение уж точно не стало. Но я теперь понимаю, как это могло оказаться и не совсем ее рук делом…
– …Меж тем все это происходило, покуда она старалась преодолеть множество противоречий в собственной личной жизни. Бедняжка. Колледж не согласился принимать во внимание ни ее собак, ни ее аллергии, ни ее дилемму незамужней женщины средних лет, уже отчаявшейся отыскать перспективного замечательного партнера в сельской местности, где большинство людей завязывает первые брачные узы уже к двадцати годам…
– Послушайте, Гуэн… Я все жду кульминации. Как все это соотносится с доктором Фелчем? Почему его следует охолостить?
– Потому что из-за него она вчинила иск.
– За что? Я все равно не понимаю. Какой иск? И я до сих пор не сообразил, какое отношение ко всему этому имеет бассейн… и почему во всем виноват Расти Стоукс!..
– Проще простого. Когда эта в высшей степени достойная женщина попросила у Фелча прибавку, он ответил «нет». Вообще-то он сказал: «Черта с два!» А когда она попросила назвать причину, он отказался. Она пригрозила обратиться через его голову – он ответил, что над его головой никакой другой головы нет – как будто он какое-то божество, – а если б даже и была, денег все равно не хватит. Тогда она отказалась принять эти объяснения («Вам придется мне показать!» – настаивала она), он объявил стоимость содержания бассейна, куда вливались все наличные ресурсы, поэтому на что-то другое просто ничего не оставалось – особенно на свеженанятого координатора особых проектов, которому только предстояло внести хоть какую-то значимую лепту в работу колледжа. Чарли, на том бы, вероятно, все и завершилось. Однако после всего этого он сделал еще кое-что, и вот оно уже стало совершенно непростительным…
– Все происходило у него в кабинете?
– Да.
– Рядом с плевательницей?
– Нет, плевательница возникла позже. Видите ли, он не только отказал ей в прибавке, которую она заслуживала, предложив совершить ей половой акт, но и раскрыв перед нею дверь своего кабинета, чтобы ее выпроводить, и когда она уже проходила в двери, он… он протянул руку и похлопал ее по попе. По попе, Чарли! Как распасовщик ведущего блокирующего игрока после успешной защиты линии ворот. Ее, женщину с личными характеристиками помощника министра войны и торговли, на минуточку. А когда в ответ она отпрянула, – в конце концов, никто в Лиге наций никогда не разыгрывал мяч вне игры! – он лишь рассмеялся и напомнил ей, что бассейн – олимпийских габаритов, а также предложил ей сходить и хорошенько там поплавать. И после этого рассмеялся еще раз и закрыл за нею дверь.
– А потом?
– Ну и потом она вчинила ему иск.
– Так быстро?
– Не успела дверь закрыться.
– За что? Домогательства? Гендерную предвзятость? Обманутые ожидания?
– Нет, все догадки, как одна, хороши…
– За что же тогда?
– Она подала на него в суд за запугивание на рабочем месте и профессиональный стресс.
– А?
– Как ни парадоксально, за грань ее подтолкнул отнюдь не хлопок по попе – она выросла в семье с несколькими братьями. И не низкая заработная плата. И не то, что ее завлекли на задворки академического мира ложными обещаньями. И даже не пыль, что подспудно копилась у нее в кабинете с каждым проходящим днем. Вообще говоря, ничто из вышеперечисленного не подтолкнуло ее к столь негативной реакции на ее работу в Коровьем Мыке…
– Так что же тогда?
– Замечание насчет бассейна! Она не умела плавать!..
– Ой!
– Поэтому в том контексте замечание явно было угрозой из неприязни. И потому она вчинила ему иск за создание стрессовой рабочей среды, которая не давала ей выполнять ее обязанности координатора особых проектов. В ретроспективе все это вместе и оказалось для нее чересчур. Замечание про плавание. Неразбериха с аккредитацией. Нескончаемые деленья и группировки. Двуличие рождественской комиссии и ее председателя. По сравнению с работой в Коровьем Мыке, сказала мне она как-то раз, убеждать израильтян и палестинцев вместе посетить пасхальную службу было все равно что убеждать американского ребенка развернуть подарки рождественским утром…
– И во всем этом отчего-то виноват Расти?
– Верно. Если б не этот проклятый бассейн в форме американского флага, у нас, может, сегодня по-прежнему была бы наша изумительная координатор особых проектов!..
– Понятно. Все это очень логично. Но, Гуэн, а как же вы? Вы намекнули на внутренне вам свойственную иррациональную черточку. А я вижу, что вы очень страстно относитесь к своей роли в колледже. Все это замечательно. Но что еще вы бы могли мне рассказать о себе? То есть, помимо того много, чем не должна быть любовь. Что у вас с именем? И как вы оказались в Коровьем Мыке? И где б вы были, если б не стремились поддерживать тут логическое мышление? О и, конечно же… постыдная личная тайна, ваша собственная! Не согласитесь ли поделиться всем этим со мной в этой уютной машине, пахнущей хвоей и корицей?
– Вот честно, Чарли, вы многого просите. Но вы мне нравитесь, и поэтому я расскажу вам немного о себе.
– Спасибо, Гуэн.
– Конечно, кое-что я вам расскажу. Но учтите, пожалуйста, что бы я вам ни рассказала, оно должно остаться в этой машине. Как чешуйница в томике рифмованной поэзии, чтобы никогда не увидеть света дня. Вы меня понимаете?
– Да, разумеется, Гуэн. Я сохраню это между нами двоими и этими мягкими глубокими сиденьями, на которых мы размещаемся последние полчаса, направляясь прямиком в засуху веков.
– Хорошо. Так с чего же мне начать? – Гуэн сняла ногу с педали акселератора и начала жать на тормоз. Затем убрала ногу с педали тормоза и принялась жать на газ. Затем снова включила тормоза. Потом акселератор. – Ну, – произнесла она, – полагаю, начать мне, вероятно, следует недвусмысленно, иными словами – со своего прошлого…
Снаружи нашей машины солнце забралось за горизонт, и небо окрасилось в легкий оттенок лилового. То было охвостье еще одного зрелищного заката; вскоре стемнеет. Гуэн уверенно нажала на тормоз, затем вдруг разогналась, потом затормозила и разогналась снова – всякий раз так быстро, что казалось, она проделывает то и другое одновременно. Однако машина неуклонно перемещалась к Предместью, где уже началось водяное сборище Гуэн.
– Да, – говорила она, – полагаю, мне следует начать с моих самых ранних детских воспоминаний. Видите ли, я не всегда была рациональным человеком. На самом деле в моей жизни было время, когда я и в самом деле превратилась в нечто совершенно противоположное. Конечно, все это теперь кажется таким далеким. Однако стоит мне сейчас оглянуться, как выясняется, что эти воспоминания до сих пор радуют меня больше всего, а также мне за них стыднее всего. Но я забегаю вперед. Давайте начнем логически, что скажете? Стало быть – с начала?..
И тут она твердо вдавила ногой педаль акселератора, и машина покатила тихо и непреклонно в отступавший солнечный свет.
– …Даже когда была маленькой, – начала Гуэн, – я всегда знала, что хочу стать учителем. Другие дети мечтали быть спортсменами, или актрисами, или предпринимателями, я же знала, что для меня все дороги ведут к преподаванию, и из множества путей, что могут меня к нему привести, самый истинный и прямой – тот, что из них всех и самый логичный. Такое осознание пришло ко мне отнюдь не случайно – его воспитало мое любознательное сердце в течение всего не по годам развитого детства. С ранних лет я видела, как мои ровесники пытаются справиться с величайшими вопросами мира и как это неизбежно приводит к скуке, экзистенциальному страху и саморазрушению. Один из моих друзей по колледжу, честолюбивый будущий философ, на свой двадцать седьмой день рождения передозировался; другой предался пьянству и бесцельности; еще один бросил все под бременем множества вопросов, что никогда не могли быть решены; много лет спустя я узнала, что он стал преуспевающим биржевым маклером. Но почему? Почему такой ужас обязательно должен происходить с мыслящими людьми? С людьми, подававшими такие надежды? Неужто не могли они разглядеть, что все это – ну или хотя бы то, что мы способны сколько-нибудь как-то контролировать, – можно категоризировать, изолировать друг от друга и свести к определенным процессам, и что даже самые сложные явления жизни можно объяснить в понятиях их собственной, внутренне им присущей связности, либо, напротив, отбросить их? Для меня в этом и заключалась красота логики, надежность, что она предоставляла. Конечно же, взгляды мои обрели больше нюансов по мере того, как я переходила из средней школы в старшую, затем оттуда в колледж, затем в магистратуру…
(Поначалу, пока Гуэн рассказывала свою историю, я ловил себя на том, что активно киваю, дабы заверить, что слежу за ее словами. Но как только она вошла в повествовательную колею, я вскоре понял, что все мое кивание, все мое слушание – быть может, и само присутствие мое в машине – в данный момент не значат для нее ровно ничего. Словно бы в трансе, Гуэн погрузилась в изложение своей истории, и покуда уходила в нее все глубже и глубже, я откинулся в уютном глубоком сиденье и впитывал ее слова. В моих словах никакой нужды не было – чистейшее состояние блаженства, – и потому я весь отдался слушанию ее истории, а сам глазел в окно на темневшую округу.)
– …Для меня жизнь была доро́гой, – говорила она. – Вообще-то жизнь мне всегда представлялась дорогой, и дорога эта была широка, пряма, и хоть и длинна, но недвусмысленно вела от одной точки к другой, как прямейшая линия между двумя противоположностями. Жизнь для меня была последовательностью конечных точек, вроде координат на оси. И если точка А – мое вхождение в этот мир (а родители назвали меня в честь моей двоюродной сестры, утонувшей, когда ей было два годика); а точка Б – мой аккумулированный опыт в его сумме: мои детские чаепития, учебные подвиги и похвалы, слепленные все воедино; а В – моя нынешняя среда: легкость моего дипломного исследования, жесткая определенность моего каждодневного распорядка; ну, тогда Г, Д и Е – все это мое будущее. Вместе с Ё, Ж, З и всеми остальными точками по расширенному континууму жизни. Ибо на этой прямой Г может оказаться моим заявлением о зачислении в штат, Д станет моим повышением до приглашенного профессора, а Е и Ё наверняка окажутся моей полной профессурой и занятием должности завкафедрой соответственно. И все это достигнет кульминации где-то в конце череды координат моим выходом в отставку уважаемым академиком в каком-нибудь престижном колледже, где стены увиты плющом. Даже тогда я допускала, что по пути могут быть легкие отклонения; однако со всею убежденностью своего логического ума я знала, что стезя эта будет такой прямой, какой я сама смогу ее сделать, и неизбежно и результативно доведет меня до моей точки назначения…
…Наконец окончив вуз, свою первую преподавательскую работу я получила в колледже без кампуса в самом сердце города – в городском колледже, и в первый же день занятий ко мне подошел молодой человек с привлекательным лицом и экзотическим акцентом. Похоже, родом откуда-то из Азии – то были дни, когда студенты из таких стран еще бывали редки и их еще удавалось категоризировать по континентам, – и в глазах его я увидела, что мир, откуда он приехал, какую бы страну, общество или континент он ни представлял, был явно миром обширных возможностей и неохватных горизонтов с бессчетными повтореньями излучения и угасания. Есть нации, у чьих представителей в глазницах размещаются очи всей вечности, и его нация – какой бы и где бы ни была – определенно была как раз такой. Я только что вытерла доску после неуклюжей первой лекции, в ходе которой сама искала ответы на собственные вопросы, и, словно бы почуяв мое внутреннее смятенье и уязвимость, он подошел ко мне после занятия, как раз когда я собирала вещи. В окно сочился осенний свет. Дуло от потолочного вращающегося вентилятора. Остальные студенты гуськом тянулись из класса, а я еще держала в пальцах кусок мела после лекции. Несколько мгновений мальчик – мужчина? – лишь молча стоял, наблюдая за мной, не то чтобы словно не зная, что сказать, но просто не говоря ничего и лишь пристально глядя на меня бесконечными своими глазами. Затем вдруг чистейшим на свете голосом он заговорил: «Профессор», – сказал он, и тут я поразилась твердости его голоса, прозвучавшего, как любовный клич самого желанья. «Профессор, я очень заинтересован научиться всему, что вы можете нам предложить касаемо логики вселенной. Ибо вселенная обширна и внушает страх, а сама логика есть такой же инструмент, как и любые другие. Я буду ходить на все ваши занятия и садиться вон там, в первом ряду, где сидел и сегодня. И буду тщательно все записывать. Но прежде, чем я приступлю, мне хотелось бы задать вам несколько вопросов…» Молодой человек был невысок и, произнося все это, смотрел на меня снизу темными черными глазами, вполне похожими на влажный антрацит или же погасшие звезды в небе, что таинственны, как наша всеобщая душа, и чей свет мы теперь видим, хоть сами они уже давно умерли. «Скажите мне вот что, профессор. Если два соседа живут по разные стороны очень тонкой стены – один сосед очень шумный и всегда предпочитает примирению конфликт, а другой спокойный и почтительный, он всегда выбирает не конфликт, а примирение, – так вот, в таких условиях сосуществования возможно ли этим двум соседям, живущим по разные стороны тонкой стены, хоть когда-нибудь сойтись во мнениях? И если да, то может ли случиться так, что эти два соседа сумеют придерживаться своих соответственных предпочтений, а именно: почтительный сосед и дальше сможет пользоваться благами покоя и тишины, ни разу не вступая в конфликт?» То была логическая ловушка, и потому я сказала: «У вас нечеткая предпосылка. Или же недостаточно четкая. Ибо хорошо известно, что звук распространяется не как абсолют, а в диапазоне, и потому по шкале от нуля до единицы – где единица есть совершенный звук, а нуль совершенная тишина – постижимо, что оба соседа сумеют договориться об уровне шума, который не будет ни нулем, ни единицей. Одно это можно сказать для разрешения вопроса их соответственных предпочтений в отношении шума – что было бы в достаточной мере достаточно, если б не тот факт, о котором вы упомянули: один из соседей также предпочитает примирению конфликт, а другой – примирение конфликту. Что касается сильного желания конфликта (у одного соседа) и в равной степени сильного желания избегать конфликта (у другого соседа) – ну, в данном случае можно было бы доказать, что ни та, ни другая стороны не сумеют в итоге достичь решения, поскольку сторона, стремящаяся к конфликту, всегда будет навязывать конфликт оппоненту, а это значит, что тот, кто желает конфликта избежать, никогда не будет оставаться в покое. Но в то же время сосед, стремящийся к конфликту, сам никогда не останется в покое, поскольку душа его будет постоянно пребывать в состоянии конфликта, а ни единая душа на свете не может быть в покое, пока в ней имеет место конфликт. И потому ответ на ваш вопрос – да. Иными словами, ответ на ваш вопрос с такой же вероятностью – нет».
«…Понятно, – сказал молодой человек, после чего: – Поэтому разрешите мне задать вам другой. Это правдивая история, что происходит где-то в невозможном круговороте времени. Видите ли, стоит очень темная ночь – ночь, быть может, в конце августа, – и мужчина и женщина сидят на переднем сиденье недавно приобретенного женщиной грузовичка. Небо ясно, а луна поражает воображение. Тихонько играет музыка по АМ-радио в машине, приемник старый, и звук поэтому очень хриплый. Издалека доносится заливистый стрекот сверчков. Двое в грузовике взаимно нежны и взаимно восприимчивы. Однако стоит мужчине потянуться к женщине, как он вдруг приходит к логическому осознанию, что для того, чтобы дотянуться через все это расстояние между ними, он для начала должен преодолеть расстояние между собой и рычагом переключения передач, располагающимся на полпути между ними… но прежде, чем преодолеть это расстояние, ему сначала придется достичь средней точки между собой и этой средней точкой, а прежде, чем он достигнет этой средней точки, сначала придется достичь другой средней точки, и так далее и тому подобное ad infinitum[16]… А значит, если все так, и при условии, что пересечь бесконечное число порогов невозможно, сумеет ли когда-нибудь этот мужчина поистине дотянуться через бесконечное пространство между ними, чтобы расстегнуть на женщине пуговицы блузки?» В ответ на этот вопрос я, узнав его, рассмеялась. То была старая дилемма, уже разрешенная множество раз за прошедшие века величайшими любовниками на свете. И потому я сказала: «В данном случае луна тоже должна быть женщиной, поскольку она обманывает их обоих. Видите ли, он никогда не сможет преодолеть это сокровеннейшее из пространств. Ибо расстояние, которое он должен покорить, есть не просто протяженность самого пространства между ними, но максимальное пространство времени и женской вечности. А поистине покорить такое не удастся никогда, сколь близко ни располагались бы пуговицы или сколь завлекательны бы ни были соски под этой блузкой». В ответ молодой человек улыбнулся, взглянул на меня еще раз темно-карими глазами и сказал: «Если все так, позвольте мне предложить вам последнюю дилемму…»
Глаза молодого человека были темны, как сама тьма, и тут он произнес: «Моя дилемма такова. Предположим, в колледже настал первый день занятий для подающего надежды студента, который в принципе не согласен с тем, что пуговицы на свободной блузке невозможно расстегнуть, и предположим, этому самому студенту колледжа выпало попросить своего преподавателя логики, которая, так уже вышло, надела розовую юбку и белую блузку из полиэстера, у которой столь провокационно расстегнуты две верхние пуговицы, отужинать с ним в очаровательном ресторанчике за углом. При таком вот предположении, дорогой профессор, каков, по вашему просвещенному мнению, будет ее ответ?» Очевидно, вопрос его оказался неожиданным. Но я в тот день тщательно подбирала себе наряд – розовую юбку и белую блузку из полиэстера с двумя верхними пуговицами, расстегнутыми столь откровенно, – и потому, чтобы остудить его рвение, я застегнула одну из расстегнутых пуговиц и сказала, что его преподаватель логики не станет недвусмысленно отвечать на его приглашение, а вместо этого ответит, сказав так: она дает ему слово отужинать с ним, если – и только если – он сумеет предсказать неизбежный итог собственного предложения, то есть отужинает она с ним в тот вечер или же предпочтет питаться в одиночку в своей уединенной квартирке-студии; и если он сможет предсказать верный итог, она и впрямь с ним отужинает; но если предсказание его окажется неверным, то ужинать с ним она не станет. В ответ на мой отклик молодой человек на миг задумался и после этого сказал, не испытывая ни малейшей нужды в дальнейших размышлениях: «Ну что ж, тогда мне придется сказать, что она, конечно же, пойдет с ним ужинать». – «Вот как? – сказала я. – И что же могло сообщить вам основания для такой уверенности?» И он сказал: «Все очень просто. Если этот человек отвечает, что она с ним отужинает, то ей по праву предстоит сделать выбор, захочет ли она, чтобы его предсказание сбылось, действительно с ним отужинав, и в таком случае она будет вольна сделать свой выбор открыто, по собственному усмотрению и без боязни вызвать глубокий конфликт с весьма логичным подходом профессора к миру. Но если, напротив, студент отвечает, что она не станет с ним ужинать – иными словами, если я скажу, что она не пойдет с ним на ужин, – то я не только откажусь от привилегии поужинать с вами сегодня вечером, но, говоря логически, этим я заведу вашу систему в сокрушительный тупик. А никакой студент, разумеется, стремящийся отыскать свою богиню-мать, нипочем не пожелает причинять такого интеллектуального насилия системе убеждений женщины. Поэтому да, учитель пойдет ужинать с молодым студентом сегодня примерно в семь часов вечера, и они вдвоем отужинают во взаимном удобстве вне любых противоречий, как два великих собеседника, коих мы именуем логикой и парадоксом…»
Разумеется, его ответ меня ошарашил, поскольку он, ну, был прав! В истинных глубинах моей души я покамест не была готова прямо согласиться на его предложение, однако исполняла свое согласие под аккомпанемент лютни, лиры и ситара – то было одно из немногих мгновений моей жизни, когда логике моего ума случилось в совершенстве совпасть с логикой моего сердца. Класс уже давно опустел, и там было очень тихо и совершенно спокойно, если не считать звуков наших задышливых намерений. Время больше не текло. Мы вдвоем остались одни, словно бы вместе находились в этом состоянии вечно и одни. За несколько прошедших минут он превратился в прекраснейшего студента, какого мне когда-либо доведется знать: плечи его были узки и благоприятны; глаза сверкали черным, как Рождество; а имя его, как мне вскоре предстояло узнать, на языке его предков означало «Пожиратель Вселенной». В повисшем в классе молчании было ясно, что я сдалась его предложенью и в тот вечер пойду с ним ужинать. Но я не могла просто оставить все как есть; в вопросах логики я, в конце концов, учитель, а он – просто ученик. Из благородных интересов управления классом нужно всегда поддерживать эту древнюю иерархию и никогда не позволять ей пошатнуться. И потому, придя в педагогическое чувство, я сказала: «Вы правы, молодой человек! Вы действительно очень правы. Чтобы ничего не усложнять и сохранять уважение, ваш ответ должен быть «да». А чтобы избежать упомянутого вами парадокса, моим ответом должно быть либо «да», либо «нет». Иными словами, на самом деле он может оказаться нет… но с таким же успехом он может быть и да. И потому он – да…» Мужчина при этом улыбнулся. На манящую секунду улыбка расплылась у него по лицу, и я помолчала, позволяя ему насладиться триумфом. Затем продолжила: «Но… – и тут увидела, как в его взгляде сверкнула обнаженная дрожь сомнения, эта вневременная заноза неуверенности, что есть следствие древнейшей власти женщины. – Но, – сказала я, – со всем этим есть только одна загвоздка. Видите ли, женщины никогда не говорят правду. А это значит, что, поскольку я – женщина, я тоже никогда не говорю правду. А это значит, что я всегда лгу. А поскольку я всегда говорю правду, когда открываю рот, фраза, которую я только что произнесла о том, что никогда не говорю правду, правдива, что означает, что фраза, только что мною произнесенная, – как и та, что я произношу сейчас, и та, какую я могла бы произнести для принятия вашего приглашения, если б на самом деле все обстояло так, что я приму ваше приглашение от имени гипотетического преподавателя логики, – сама по себе также есть ложь. Поэтому, когда я сказала, что она бы согласилась с вами сегодня вечером отужинать, это было неправдой. На самом деле она этого вообще не говорила. А отсюда следует, что ужинать с вами она бы не стала. И я бы не стала. И не буду. Какая жалость, что я принесла вам это скверное умозаключение, но сегодня к тому же вечер лунный, уже довольно поздно, и меня ждет моя одинокая квартирка-студия…» И тут я повернулась к двери. Это было жестоко, да, но логика без жестокости – ничто. Я быстро отвернулась и уже выходила из класса, когда мальчик меня окликнул: «Профессор!..» И когда вновь повернулась к нему, я увидела, что он улыбается. Улыбается! «Профессор, если то, что вы говорите, – правда, если правдивы ваши притязания на неправду, или же, как вы сами сказали, ваши притязания на правду – неправда, то логика ваша наверняка чуть менее, чем крепка. Ибо если вы лжете, принимая приглашение, отказ ваш есть также ложь. А если вы говорите правду, отказываясь, то ваше принятие приглашения есть также правда! И потому, гораздо правдивее этого – того, что вы сказали, будто мы вдвоем ужинать не будем, – будет сказать, что молодой студент с темными глазами встретится со своим учителем логики в месте неподалеку отсюда сегодня вечером ровно в семь часов…»
Я поерзал на сиденье. Хоть и слушал ее в блаженной бессловесности, тут я не мог не воскликнуть.
– Простите, Гуэн, – сказал я. – Какое-то время я был с вами. Но в конце как-то потерялся. Что на самом деле произошло? Вы с ним пошли в ресторан или нет?
– …Конечно, пошла!
– Правда?
– …Разумеется. Я же сказала – то было время у меня в жизни, когда логика подвела меня сильнее всего. Или я ее подвела. В тот вечер он встретил меня вне класса, и мы пошли в азиатский ресторанчик за углом, где говорили о логике нелогичного и сути разума, внутренне присущей неразумным вещам. «Если фраза, которую я сейчас произношу, правдива, – говорил он, – то вы в меня влюбляетесь». И я ему отвечала вот чем: «Вы вернули себе ощущение реальности?» За овощами с рисом мы обсуждали начала вселенной и как, превзойдя вечное время, она дошла до нас в виде огня и воды, слов и молитвы. «Если вселенная бесконечна, – говорила я, – она также должна быть и безвременна, и непостижима, и превыше нашей способности называть ее бесконечной». – «Но если она конечна, – парировал он, – должно существовать такое место, где она заканчивается и начинается что-то другое. А не есть ли это «другое» тоже вселенная?» И вот так, в тот вечер за ужином мы пришли к соглашению, что вселенная не конечна, не бесконечна, а бесконечна она лишь настолько, сколько нам позволяет наша способность ощущать любовь к бесконечному. Бесконечная любовь к богу. Вневременная любовь ко вселенной. Бесконечная и вневременная любовь ко всем регионально-аккредитованным общинным колледжам, что дошли до нас сквозь эпохи, словно лучащиеся круги энергии…
– Значит, все было хорошо?
– …Все было замечательно. Каждый вторник и четверг я приходила днем на лекцию и видела, как он занимает место на первом ряду. И когда я обращалась к студентам, видела я только его. И когда прислушивалась к миру, слышала только его, голос его подстегивал меня ко все более высоким уровням постиженья. Не знаю, как это у вас, Чарли, но, быть может, раз в жизни появляется такой человек, который возбуждает в вас идеи. Кто стимулирует ваши мысли и пришпоривает вас к невероятным творческим свершеньям и границам. Если у вас в жизни когда-либо и был такой человек, можете считать себя благословленным. А я считаю благословленной себя, что в мою жизнь вошел этот молодой человек и стал моим возлюбленным…
При этих словах я встрепенулся от своего спокойного созерцанья. Местность за окном теперь была почти совершенно черна, а запах хвои и корицы развеялся, словно бы вдогонку солнцу за горизонтом.
– Постойте, Гуэн. Вы только что сказали, что вы с ним стали любовниками? Типа действительно романтически влюбленных? В отличие от философской платонически интеллектуальной общности, каковая свойственна колледжам?
– Именно.
– Ого! И это нормально? То есть, с учетом того, что вы с ним располагались на противоположных концах кривой обучения. Приемлемо ли этически преподавателю и ее студенту вступать в такие отношения?
– Какая разница? В смысле, мне – никакой. То есть, говоря технически, нет, вероятно, это было неприемлемо. А с точки зрения аккредитации оправдания этому не найти. И, разумеется, с рациональной точки зрения смысла в этом почти никакого. В конце концов, меня только что наняли в преподавательский состав, мне прямой путь к штатной должности, а при этом в перерывах между лекциями я ускользала ради тайного романа со студентом, который был на десять лет моложе меня. В каком учебном заведении подобное имело бы смысл? Нет, ни в каком высшем учебном заведении это бы не было рациональным образом действий – и, уж конечно, не в общинном колледже! Оглядываясь, сейчас я понимаю ясно, что мы с ним – из противоположных миров, различных эпох, конкурирующих общественных слоев. Траектории наших жизней не совмещались никак: моя – результативно линейна, его – изящно синусоидна. Кроме упреждающего дорожного знака, где еще на свете это имело бы хоть какой-то смысл? Но в логической системе моего собственного сердца смысл оно имело. И потому я отдалась ему целиком.
– В каком это смысле – целиком?
– Чарли, в истиннейшем смысле этого слова. Целиком! Вот как я ему отдалась. На следующие три с половиной месяца мы вдвоем погрузились в слияние ума и тела, в союз духа и души настолько неистовый и всеобъемлющий, что он легко бы мог стать сюжетом рифмованной поэзии. Словно внезапный муссон, он утолил мою жажду. И, как виргинский ломонос, оплела я его, словно бы он был моим единственным источником пропитания. Поначалу мне удавалось примирять две соперничающие между собой логики: логику моего сердца и логику моего ума. Понедельники, среды и пятницы, говорила я себе, оставлены за логическим умом; вторники и четверги – за логическим сердцем. Таким манером, полагала я, временной континуум общинного колледжа послужит моим собственным буфером самоконтроля. Но постепенно сердце начало господствовать всю рабочую неделю, а затем, будто вода, растекающаяся по пересохшей земле, принялось проникать и в выходные дни. Чарли, я была безнадежна. Страдало мое преподавание. Взаимоотношения с коллегами пошатнулись донельзя. Невзирая на профессиональную беспечность и несостоятельность в адекватном их этому обучении, вскоре мои студенты самостоятельно пришли к косвенным дедуктивным выводам. Если в начале мы скрывали наши нежные чувства друг к другу, со временем мой возлюбленный и я стали являть их публично. И наслаждаться ими приватно. Далеко не один раз я ловила себя на том, что отменяю занятие в понедельник или среду, чтобы провести лишнее утро в страстной хватке бессмертия. Однажды я просила коллегу подменять меня на занятиях в пятницу три недели подряд, а в другой раз отправила своих студентов по домам пораньше – под предлогом домашней контрольной. Чарли, этот священный человек с темными глазами – вот все, о чем я могла думать. Он был всем, что я могла чувствовать. Вместе с ним мы были путешественниками в восхитительном странствии к миру яркому, новому и прекрасному. И оно все было чисто, хорошо и вневременно. Но затем со скрежетом застопорилось. Наше странствие. Мой мир. Не то что мой мир действительно подошел к концу – так никогда не случается, верно? по крайней мере, покуда на самом деле не закончится, – но тот мир, который я знала и успела полюбить за последние три с половиной месяца, – этот новый яркий мир – он уже подходил к своему логическому разрешению…
– …Настал вторник, и он не пришел на занятия. Он был самым верным моим студентом и верным моим любовником и оправдывал все надежды. Не просто был верен мне, как своей матери-богине, но и играл свою роль студента-музы. Каждый вторник и четверг приходил на занятия, где всегда садился в первом ряду и тщательно все записывал. Он был крепкой скалой в моей газообразной вселенной. Опорной точкой оси, вышедшей из-под контроля. А теперь его не стало. В тревоге я ждала его после занятий, но он не появился. А когда я ему позвонила – не ответил. И потом, когда он не явился ко мне на занятия и в четверг, я отправилась к нему на квартиру, где узнала, что он уехал совсем: сосед, с которым он ее снимал, сказал, что он выехал, но не мог сказать, куда именно. Неделя пришла и прошла в полнейшем унынии. Я даже не могла найти силы подняться с кровати. Я не ела. Я позвонила в школу и сказала, что у меня воспаление легких и в ближайшее время вести свои занятия я не смогу. Они пожелали мне выздоравливать и напомнили, что надо сохранить справку от врача; едва повесив трубку, я проспала еще два дня. Так, ночами опасных снов и днями тоски и воспоминаний настал и закончился сезон. Пришел и ушел семестр. И все равно облегчения не было. Со временем я бросила работу в колледже. Сидела в квартире. Не смела выходить на улицу. Так продолжалось несколько недель, и кто знает, как или когда все бы закончилось. А потом однажды я получила от него письмо. Оно было длинным, но я могу прочесть вам его наизусть даже сейчас, если захочу, хотя прошло уже двадцать лет. «Дорогой профессор, – писал он. – Жаль, что пришлось уехать. Таковы превратности жизни. Знайте, пожалуйста, что теперь для той логической вселенной, которой вы со мною поделились, я стал лучше. Это постижимо и навсегда. Но с тех пор, как начал учиться в вашем общинном колледже, я также пришел к пониманию, что некоторое время не так вечно, как нам бы от него хотелось, а некоторая жизнь и впрямь сама подходит к своему бесславному концу. И теперь настало время, когда я должен предпочесть двигаться к своему новому будущему…» Чарли, я прочла эти строки тысячу раз. И всякий раз, когда их вижу, я вижу их по-разному. Стоя с письмом в руке, я вдруг осознала, что все кончено. Что никаких ужинов больше не будет. Что итог наших дискуссий можно теперь сдать в архив великой библиотеки Времени и доступ к ним отныне можно осуществлять информационно-поисковым инструментом, который называется памятью. И что наше будущее теперь навсегда останется в царстве красного смещения воображения, как сирена, чей тон меняется, а затем и вовсе исчезает по мере того, как она удаляется. И тут я замерла. Минуточку! Это еще что такое? На конверте он написал свой обратный адрес. Его адрес! То был какой-то городок в Мичигане. И адрес полный, с улицей и номером дома. Он указал на конверте адрес, Чарли! С новой целеустремленностью я вскочила с кровати и впервые за месяц причесалась, впервые за неделю почистила зубы, впервые за три дня переоделась в чистое и вышла из квартиры…
– …Интересный поворот событий!..
– То ли еще будет! В общем, я оделась и пошла на автостанцию, где купила первый попавшийся билет до Мичигана, а приехав туда, взяла такси на автостанции и поехала по адресу с конверта; и когда такси мое остановилось, я полностью заплатила шоферу и сказала, что ждать меня не нужно, и пошла по дорожке к парадной двери дома. Тогда уже наступила зима, а я недостаточно об этом думала, когда садилась в автобус, и теперь, стоя на открытом воздухе, никак не могла унять дрожь на ступеньках того дома и обхватила себя руками, пытаясь не упускать собственное тепло. Я позвонила в дверь, и звонок разнесся по всему дому; залаяла собака. Никто не вышел. Теперь уже холод перемалывал мне кости, а губы у меня дрожали. Я позвонила в дверь еще раз. И снова тявкнула собака, маленькая. Но опять никакого ответа. Что теперь делать? Если никто мне не откроет, куда податься? Мне даже не приходило в голову, что я вообще могу вернуться из Мичигана с пустым сердцем. И однако же вот я стою на невозможном морозе, на пороге дома, который вообще ко мне никакого отношения не имеет, если не считать письма, отправленного мальчиком, с которым я познакомилась на одном из своих занятий, письма от молодого человека, которого я знала меньше четырех месяцев. Куда я пойду, если мне никто не откроет? Что буду делать? Чарли, вот тут-то меня настигли все высоты моей иррациональности – или то были ограничения моей рациональности?! – на пустом пороге холодного мичиганского дня. С зимою у меня в костях. Через дверь на меня тявкала собачка. От окончательного и полного отчаянья меня отделяло лишь письмо со штемпелем. В тот миг я поистине опустилась в самую нижнюю точку своей жизни. И тут дверь открылась…
Гуэн давно уже перестала жать на тормоз, и теперь, когда ее история набрала темп от полнейшей любви к полнейшему холоду, она твердо давила на акселератор, а машинка ее выла, все больше и больше разгоняясь в нараставшей ночи. Впервые с тех пор, как она меня подобрала, я начал тревожиться, что ее рассказ приведет нас к какому-нибудь бедствию. Еще одному самоубийству. Или безжалостному разрыву. Или даже в какой-нибудь безводный канал вдоль шоссе, по которому мы ехали. Где-то между ледяной дверной ступенькой и жаркой засухой ночи вокруг нас, в преодолеваемом нами расстоянии было нечто очень вечное.
– …Дверь открылась, Чарли, и наружу шагнул смуглый мужчина в банном халате. «Да?» – спросил он с сильным акцентом. И когда я рассказала ему, кто я такая и кого разыскиваю, и когда показала ему письмо трясущейся от холода рукой, он пригласил меня в дом, где было тепло, влажно и пахло экзотической едой и неведомыми пряностями. Человек в дверях был отцом моего возлюбленного, и он позвал свою жену на их языке, и она приготовила нам троим чай. И пока мы ели печенье и пили чай у них за кухонным столом, родители моего возлюбленного объясняли мне, что их сына дома больше нет, что он не живет с ними с тех пор, как уехал учиться в начале того года в общинный колледж. И что время от времени он им звонит, но в последнее время от него что-то ни слуху ни духу; вероятно, он написал на конверте адрес дома своего детства по привычке. Или, может, из соображений пристойности. Но он не сообщал им о своих планах или где намерен быть, и они не очень знали, когда он вернется. Я поблагодарила их и извинилась за доставленные неудобства. Они дали мне кое-какую теплую одежду и немного денег на автобусный билет обратно до колледжа, и оттуда я вернулась через всю страну в свою одинокую квартирку-студию и к своей работе – учить логике подающих надежды студентов. Там я преподавала еще четыре года, после чего устроилась работать в Коровьем Мыке. Конечно, в этой истории есть несколько недостающих глав. Вроде дисциплинарных мер, которые мне пришлось пережить, чтобы вернуться на работу, и как я боролась за досрочное окончание найма и выиграла, зацепившись за формальность, но лишь после того, как меня заставили заново претерпеть этот унизительный эпизод в письменном виде. За полгода я смогла отплатить той паре за их доброту. И с того постыдного приключения страсти и иррациональности я была и остаюсь намеренно неприметным, последовательно рациональным и стоически логичным учителем логики, какого вам только захочется нанять. Чарли, с того дня я не оставляю ни единой пуговицы у себя на блузке незастегнутой.
– Ух, Гуэн. Так после того вы еще видели этого мальчика?
– Нет, не видела. И никогда не увижу. Даже если я снова встречусь с ним, на самом деле это будет уже не он. Того человека больше нет, совсем. Он умер, когда я получила от него письмо. И я никогда не перестану быть человеком из-за этого…
Теперь Гуэн уже выезжала с главной дороги на поворот. Когда она свернула, мой желудок вильнул и повернул вместе с машиной.
– Простите меня, Гуэн, – сказал я. – Я не осознавал, что вы сексуально разумное существо, подверженное человеческим уязвимостям. Наверное, теперь я это знаю.
– Все в порядке, – сказала она. – Все это история древнего мира. Иногда я ее рассказываю. Но не подумайте, что ее можно выносить за пределы этих уютных мягких сидений и слабого аромата хвои и корицы.
– Я понимаю, – сказал я.
– Хорошо, – сказала Гуэн. – А кроме того, мы приехали.
Подняв взгляд, я увидел крупную неоновую вывеску, гласившую: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ПРЕДМЕСТЬЕ КОРОВЬЕГО МЫКА», а ниже буквами гораздо мельче, но столь же неоновыми: «Где сходятся идеи!»
– Так это оно и есть?
– Да, оно и есть. Как мы любим ее называть, та часть города, что поярче…
– Мы?
– Да, мы.
И Гуэн оказалась права. В этой новой части города действительно было ярче. Со временем шикарный район Разъезда Коровий Мык, известный под названием Предместье, оседлал единственную узкую улочку с живописными деревянными фасадами лавок и чарующими вывесками ручной работы, провозглашающими «Массаж Карлы» и «Предместье небесных целительных солей». Солнце уже село, и ночь бурлила барами, ресторанами и театрами. Магазины здоровой пищи предлагали органические овощи в ящиках, выставленных наружу, а лавки торговали самодельными свечами, благовониями и пакетиками «магических солей» с ведическими рецептами долголетия. Написанные от руки штендеры трубили о ностальгических экскурсиях по заброшенным мясоперерабатывающим предприятиям и бойням, а женщины в соблазнительных сари завлекали прохожего на 45-минутные сессии тантрических «открытий». Гуэн пояснила, что органы местного управления закрывают глаза на то, что творится в Предместье. На выходных городок быстро становился рассадником суеты ради гостей из других мест, кто мешался с разнообразным сборищем целителей, хиппи, пророков и сутенеров – «чокнутых психов», о которых упоминал доктор Фелч, когда я только сюда приехал, и тех самых «мы», о которых иногда говорила Гуэн, описывая демографию региона. В дымных комнатах продавали предсказанья судеб гадатели таро. Процветали аборты в подсобках. Вместе с плаваньями с маской и трубкой и экспедициями в батискафе с экскурсоводом по реке Коровий Мык туристам впаривали прыжки на эластичных тросах и поездки на реактивных водных лыжах. Один салон предлагал шоу уродов. Другой обещал духовное просветление. Одна лавка за другой навязывала мгновенное исцеление и тайные эликсиры для недужных экспатриантов, а в многочисленных опийных притонах белые мужчины в дредах возлегали на подушках и курили новейшие гашишные смеси. Улица, оставаясь узкой, казалось, убегала в саму бесконечность и была гораздо длинней, чем даже забор ранчо «Коровий Мык», – и столь же беспредельной, как человеческая тяга к пороку и приключеньям, как его желание простых средств, как его неутолимый аппетит к блеску, новизне и результативности.
Гуэн медленно ехала по улице, покуда не достигла вывески «Студия Марши – кундалини-йога», и тут сбросила скорость в последний, выворачивающий желудок наизнанку раз и встала на первое же свободное парковочное место рядом с серебристым «саабом».
– Это студия Марши, – пояснила она. – А это «сааб» нашего преподавателя истории искусств. Мы чуть-чуть опоздали, но это ничего…
Меня еще подташнивало после нашей прерывистой поездки, и я вышел из машины и неловко заковылял по твердой почве, стараясь вернуть равновесие. Оттуда я двинулся за Гуэн ко входу в студию, где она уже открывала дверь. В проем уже потянуло ароматом марихуаны и благовоний, плававшим над смехом безымянных голосов. Гуэн поманила меня за собой. Затем, словно бы вспомнив что-то из своего далекого прошлого, она повернулась и направила брелок с ключами на незапертую машину. Когда она нажала на кнопку, я увидел, как фары машины вспыхнули и отозвался клаксон.
– Я раньше оставляла дверцу машины незапертой, – объяснила она с задумчивой улыбкой. – Но это было давно. А я теперь стала гораздо мудрей.
Как любая другая мышца, само сердце для того, чтобы стать сильней, требует нежных и частых надрывов. Только с такими постоянными надрывами и восстановлениями может оно стать крупнее и крепче, преисполниться большей готовности претерпевать превратности жестокостей судьбы. В особенности это правило важно для учителей общинного колледжа. Как ни в одном другом царстве, здесь учителю приходится иметь дело со множеством инструментов причинения сердечной боли: с неодобренной заявкой на грант, бесплодным заседанием комиссии, недооцененным заявлением о приеме в штат, отрицательным отзывом студента и постоянной угрозой академических обид. Все это может привести к сердечной боли. Поэтому полезно приучать сердце к таким неизбежным травмам.
Для подготовки сердца к травме учитель может делать несколько вещей. Творить чудеса для увеличения сердечной способности терпеть боль способны утренние чтения газет. Так же действенны дневные прогулки по тихому парку. И, конечно, прогулки вечерние, нежеланным одиночкой среди кипящей ночной жизни своего университетского городка способны медленно и не так травматично вселить новую веру в накапливающиеся жизненные реалии. Вид стольких радостных пар в наивных объятьях друг друга наверняка поможет вам припомнить душевные страдания ваших собственных юношеских увлечений, когда романтика еще воспринималась как данное при рождении право, а любовь можно было жать просто и без усилий, как рукколу с грядки. И, разумеется, существуют занятия на поздний вечер, способные натренировать сердце и приучить его к разочарованью: банальности телевидения, слюнявое утешенье романтических романов, песни, воспевающие истинную любовь среди безудержного уюта рифмованных куплетов и гармонических распевов на три голоса. Все это даст сердцу возможность стать податливей, надежней и открытей к испытаньям поисков любви в регионально аккредитованном общинном колледже.
Но подобно любой другой мышце, сердце плохо переносит сильную травму. Ибо такая травма может снизить сердечную способность функционировать так, как оно было задумано. В отличие от прочих мышц тела, разрыв сердца может оказаться так травматичен, что позволять это можно всего один раз. Например, съесть вкусный, но ядовитый гриб. Или подобно профессиональному самоубийству, что происходит, когда в процесс романа между коллегами позволяют вторгнуться чувствам. И потому, к сожалению, когда случается такой невосстановимый разрыв, сердце оказывается погублено совершенно, словно комиссия, утратившая своего председателя, уже никогда больше не будет способна служить своему хозяину.
Mi eniros en ĉiu planedo, kaj por Mia energio
ili resti en orbito. Mi fariĝis la luno kaj per tio
provizi la suko de la vivo al ĉiuj legomoj.
Когда мы с Гуэн вошли в темную студию, о нашем приходе возвестил маленький ветряной колокольчик. Он был нежный, воздушный и, казалось, намекал на звук, какой издает душа, томительно перетекая из одного духовного состояния в другое: из Мичигана во Флориду, быть может, – или из Айовы в Висконсин. Студия была тускло освещена – по всей комнате расставили свечи, – и, придя сюда снаружи, из неоновой суеты улицы, я ощутил роскошное погружение в сладкий теневой мир курящихся благовоний и тающего воска. На заднем плане легко играла экзотическая музыка. Воздух был теплым и сухим, и в мареве дыма я различал свечи, расставленные по всей комнате в форме лотосового цветка. На стенах висели красочные рисунки, изображавшие восточные пары в изысканных совокупленьях. На полу идеальным кольцом были расстелены бамбуковые циновки, чтобы множество представителей общинного колледжа Коровий Мык, каждый – сидя, скрестив ноги, безмятежно – могли образовать вечный круг жизни.
– Намасте! – отозвалась Марша на перезвон дверного колокольчика.
И Гуэн ответила:
– Намасте, Марша!
Студия представляла собой одну комнату с деревянным полом – бывшая танцевальная студия? – и толстыми шафранными занавесями, плотно сдвинутыми, чтобы не впускать сюда наружный мир: яркий свет полуденного солнца или любопытный взгляд непосвященного прохожего. Круг бамбуковых циновок украшался преподавательским составом, и в различных его местах на этих циновках я различил сидящих тех, кто предпочел присутствовать на этом конкретном сборище, а не на том, что имело место у реки: Нэн Столлингз с рукою на перевязи и Льюка Куиттлза, который оглаживал чашку вина рядом с составителем заявок на ассигнование колледжа; а также вездесущего преподавателя истории искусств, чей «сааб» стоял снаружи; и профессора экономики, чью статью, оправдывающую подушный налог, недавно приняли к экспертной оценке; и, разумеется, Шлокстинов, Херолда и Уайнону, первую формально признанную пару колледжа, – они были обряжены в одинаковые римские тоги. В дальнем углу сидел учитель химии в черном шелковом шарфе, а рядом с ним – учительница эсперанто, распустившая волосы, со значком, провозглашающим: «Mi amas Esperanton!»[18] По всему кругу рассредоточились четверо или пятеро преподавателей английского (заметно недоставало лишь Сэма Миддлтона) вместе с пристыженной лекторшей, запарковавшейся на инвалидном месте перед общим собранием, и чарующим преподавателем творческого письма, в чьи привычки входило тщательно пользоваться сексуальными услугами своих студенток. Общество было разнородным, если не сказать большего, и в маленькой комнате становилось все теплей от благовоний, товарищества и дыма, шедшего от марихуаны, которую щедро передавали по кругу, – короче, было ясно, что столько интеллектуального и духовного разнообразия редко собирается на таком небольшом участке времени и пространства, если собирается вообще.
– Эй, Чарли! – раздался знакомый голос. То была Этел Ньютаун, которая по одному выбирала со стола с едой овощи, но теперь кинулась приветствовать меня выразительным объятьем. – Я рада, что у вас получилось прийти, Чарли! Мы с Нэн как раз о вас говорили. Мы не думали, что вы придете. Но глядите-ка… вот вы!
– Ага, Гуэн была настолько любезна, что привезла меня. И я прикинул, что это станет хорошей возможностью немного ближе узнать моих коллег. Знаете, тех, с кем буду работать, чтобы спасти наш колледж от пропасти ведомственного краха.
– Пересмотром устаревшей декларации миссии?
– Точно.
– И возрождением рождественской вечеринки?
– Именно. Надеюсь, это водяное сборище в этом смысле окажется полезным. Хотя не очень понимаю, почему все называют его «водяным». После нашей долгой поездки через неописуемую засуху я тут не вижу никакой воды…
– Терпение, Чарли! Вода будет!
Этел от всего сердца рассмеялась и залпом выпила вино из чашки, а я при этом заметил у нее на подбородке порез от вчерашнего столкновения с теленком.
– Как ваше боевое ранение? – спросил я. – Выглядит гораздо лучше, чем вчера.
– О, пустяки. Всего три стежка. Очень небольшая цена за посев семян цивилизованного общества. Вы не согласны?
– Согласен. Абсолютно с вами согласен. – Я рассмеялся. – Но, Этел, где же Стэн? Я предполагал, он тоже здесь будет. Но я его не вижу…
– И не увидите. Это потому, что Стэнли предпочел быть в другом месте. Что меня совершенно устраивает. Он взрослый человек и как взрослый человек имеет полное право принимать собственные решения, досконально зная, каковы могут быть последствия. Он способен сделать собственный выбор. Так же, как и мы.
– Мы?
– Да, мы. Это я узнала сегодня от Гуэн на нашей первой наставнической встрече.
Тут Этел спросила меня, какого наставника назначили мне, и когда я ответил ей, что мне достался Алан Длинная Река, учитель речи, который не говорит, она рассмеялась и сказала, что все могло быть гораздо хуже: бедная Нэн получила в наставники Уилла Смиткоута, и он уже не явился на встречу с ней.
– Они должны были встретиться в кафетерии за его обычным столиком. Но когда она туда пришла, его нигде не оказалось. Она прождала час, но он так и не объявился.
– Какая жалость. Он кажется таким приятным малым. А у вас как? Как идет наставничество с Гуэн? Вы с нею хорошо друг другу подходите?
– Отлично идет! Сегодня она пригласила меня на обед, и мы обсуждали с ней логику вселенной и науку космических принципов. Затем разговаривали о том, как собрать мой пакет документов на штатную должность и лучше всего убеждать впечатлительных студентов, что журналистика столь же вневременна, как и все остальное на этом свете, – если не больше. Гуэн также выдвинула убедительный довод, что брак как средство подчинения не слишком отличается от плуга, отягощающего прилежного быка. Я, наверное, всегда это знала, просто никогда не думала в таких рискованных понятиях. Что и говорить, теперь я себя чувствую гораздо более готовой к моему первому семестру в Коровьем Мыке. И к тяготам моего путешествия к личному освобождению и предельному раскрепощению, что ждет нас вдалеке, словно маяк на горизонте.
– К смерти?
– К работе в штате!
– Успеха в том и другом.
– Спасибо. А вы, Чарли? Как продвигается ваше личное освобождение? Приблизились ли вы к тому, чтобы стать чем-то целиком? Или к отысканию влаги во всем?
– Не очень. Честно говоря, в данный момент хоть сколько-нибудь влаги я не вижу ни в чем. Но, видимо, ночь только началась…
– Это уж точно!
С другой стороны комнаты мне дружелюбно замахала сидевшая там Нэн. Она оживленно расплела ноги и подошла туда, где стояли мы с Этел, и – рука на перевязи – умудрилась тепло меня обнять другой рукой.
– Приятно вас здесь видеть, Чарли!
– Спасибо, Нэн. Как рука?
– Уже лучше. Плечо вот до сих пор болит. Но я хотя бы уже могу сгибать запястье. А вы? Есть успехи с расширением метафоры доктора Фелча?
– Пока нет. Но еще рано. Семестр даже еще не начался. У меня есть время до декабря. Да и ночь еще юна…
– Именно!
Обе рассмеялись.
– Знаете, – сказала Нэн, – мы с Этел только что спорили, появитесь ли вы здесь сегодня вообще. Этел утверждала, что нет. Я тоже утверждала, что нет, поэтому похоже, мы обе проспорили!
– Ага, – сказала Этел, – мы с Нэн пришли к единому мнению, что иногда кажется, словно вы считаете себя выше всего этого. Как будто вам совершенно безразличны коллегиальные взаимодействия с другими сотрудниками. Как будто мир, населенный другими людьми, вас отвлекает, словно он – что-то противное и его нужно презирать и избегать. И мы решили, что вы скорее предпочтете спокойное уединение собственной квартиры сегодняшнему чувственному сборищу.
– Я? Выше всего этого? Во-первых, у меня в квартире ненамного тише и спокойнее – рядом живет кафедра математики. А что касается того, что я выше всего окружающего, то с таким же успехом я б мог до сих пор лежать на окровавленном асфальте, поскольку, говоря метафорически, я с него на самом деле и не поднимался. И с учетом того, что я вообще могу никогда не подняться с этого асфальта, очевидно, что мне не по чину считать себя выше чего бы то ни было!
– Значит ли это, что вы здесь останетесь?
– В Коровьем Мыке?
– Нет, на сегодняшнем сборище?
– К сожалению, слишком уж надолго я задержаться не смогу, поскольку мне нужно будет уйти в половине восьмого.
– Почему так рано? Я думала, вы хотели поближе нас узнать?
– Это было б очень мило, но мне нужно быть в другом месте.
– Вы имеете в виду, что стремитесь побывать сегодня вечером в двух местах?
– Насколько это возможно.
– Вместо того, чтобы отправиться в какое-то одно?
– Верно.
– И того, чтобы насладиться каким-то одним местом целиком и до предела?
– Ну, да.
– Но вы пропустите лучшее!
– Ага, – добавила Этел. – Вот бы сюда нашего ведомственного научного сотрудника!..
Обе хихикнули, как школьницы.
Видя это, Марша Гринбом, ныне удивительно облаченная в просторный саронг, подошла к нам предложить кое-какой еды. Белый саронг ее был почти прозрачен и очень откровенен – и когда она текуче перемещалась по комнате, ткань легко скользила по ее телу так, что на долю воображения оставалось мало что.
– Угощайтесь! – произнесла она и подвела нас к столику, на котором была разложена фуршетная еда: рыба, вино, подрумяненное зерно и чашка «М-энд-М»-ов.
– Как здорово смотрится! – сказала Нэн.
– Ага, – согласился я. – Вот это зеленое выглядит интригующе. Что это?
– Это, Чарли, руккола. Я лично отбирала по листику.
Этел наложила мне блюдце рукколы, а Нэн посыпала его сверху «М-энд-М»-ами вперемешку с подрумяненным зерном. Марша вручила мне чашку.
– Выпейте вина… – сказала она. – Вы же пьете вино, правда?
Я утвердительно поднял чашку:
– Можно сказать и так!..
Немного погодя Нэн и Этел заняли свои места, а Марша отошла приветствовать других гостей в комнате. Стоя с вином и блюдцем, заваленным «М-энд-М»-ами и рукколой, я не мог не заметить, до чего неформально одеты все мои коллеги: теперь уже на каждом была просторная одежда; некоторые даже завернулись в такие же светлые саронги, как у Марши. Даже Гуэн после долгой поездки от зелени к суши переоделась в шорты и широкую футболку и теперь сидела с совершенно покойным видом на бамбуковой циновке, беседуя с профессором экономики, чей саронг был подвязан вокруг пояса. (Профессор был без рубашки, давно уже преклонных лет, обрюзгший и с невозможно волосатой спиной и грудью, которые он бесстыдно выставлял напоказ.) За несколько минут Марша завершила свой обход комнаты и когда снова оказалась подле меня, сказала:
– Итак, Чарли, это ваш первый тантрический опыт?
– Мое что?
– Тантра, Чарли. Станет ли это вашим первым соприкосновением с древними неотантрическими ритуалами, что стали так популярны по эту сторону от временной автобусной остановки? Нас всех удивило, что вы решили прийти. Мы думали, вы будете выше этого. Но мы рады, что вы с нами! Нет ничего лучше замечательной садханы, чтобы повысить свою осознанность перед тяготами долгого семестра. И как человек, разведенный не единожды, но дважды, вы, вне всяких сомнений, готовы испытать жизнеутверждающую чакра-пуджу?
– Честно говоря, Марша, я понятия не имею, о чем вы говорите. Черт, я даже не знал, что такое руккола. Я здесь лишь для того, чтобы пообщаться с коллегами. Чтобы узнать их на более сокровенном уровне, понимаете, чтобы лавировать между личностями, с которыми буду иметь дело, пока стану отыскивать влагу во всем.
– В таком случае, Чарли, прежде чем мы приступим, вам не помешает переодеться. Этот ваш вельвет очень стягивает и не позволит вашей энергии течь, куда ей надо. Пойдемте со мной…
Марша завела меня в маленькую раздевалку и протянула простыню из легкой цветастой ткани.
– Вот, – сказала она. – Это для вас, похоже, самый правильный цвет… – Саронг был весьма оранжев, и оттенки его варьировались от бенгальского тигра до солнца, восходящего на Востоке. – Оранжевый – цвет второй чакры.
– В этом я уверен, – сказал я.
– А вторая чакра – как раз та, с которой вам нужно больше всего поработать, – объяснила она.
– Вот как? – Не убежденный, я пялился на болтавшийся в руке саронг, который по-прежнему был очень оранжев. – Марша, а это действительно необходимо? Я не привык к такой откровенной одежде. И оранжевый никогда не был у меня среди предпочитаемых. Вот бежевый – напротив!..
– Послушайте, Чарли, ясно, что вы очень скованны. Вы – управленец от образования. И с этим ничего поделать нельзя. Но сегодня вечером вам нужно расслабиться, если вы хотите стать едины с вневременной вселенной… и со своими новыми коллегами…
– Но…
– …Вам нужно расслабиться, если вы хотите раствориться в мистических учениях тантры.
– Но я не уверен, что хочу.
– Не хотите?
– Я не утверждаю, что не хочу. Я просто говорю, что не уверен, что хочу.
Марша улыбнулась и возложила ладонь мне на грудь поверх сердца.
– Вот это да, Чарли, да сердце у вас скачет!
– Правда?
– Боже мой, да! Бешено и неусмиримо! И это вам не поможет! – Оттуда рука Марши скользнула мне по груди к животу, а там ее пальцы остановились чуть ниже моего пупка. – Вы весь в узлы завязаны! У вас энергия не способна течь. Слушайте, не беспокойтесь за сегодняшний вечер – все будет прекрасно. Тантра – это не то, что все о ней думают. Вся эта чепуха насчет повышенного сексуального экстаза и взрывных оргазмов… ну, это, конечно, правда. Но это лишь малая часть того, что есть тантра на самом деле. Это лишь часть того, что мы сегодня вечером будем переживать…
Тут Марша взяла меня за правую руку и возложила ее себе на грудь. Обеими своими руками она крепко придержала ее, чтоб я не сумел ее убрать. Затем посмотрела мне в глаза:
– Что вы чувствуете, Чарли?
Я взглянул на свою руку у нее на груди.
– Рукой?
– Да, Чарли. Что вы сейчас чувствуете? Хоть что-нибудь?
– Ну, вашу грудь. Но помимо нее – почти ничего.
– Ваша рука у меня на груди, это так. Но еще она – у меня на сердце. Вы его можете почувствовать?
– Нет, не могу.
– Вы не чувствуете, как трепещет мое сердце?
– Нет.
– Его древнюю дрожь?
– Нет.
– Вообще ничего?
– Нет. Извините.
– Сердце мое трепещет, Чарли. Но вы этого не чувствуете, потому что пока не готовы увидеть ночь, приходящую из дня. И еще потому, что я приучила свое тело контролировать его собственные содроганья. Плоть моя, видите ли, как камень. Сердце мое тихо. Моя душа в покое. Я позволила себе убаюкаться ритмами мира, как вода нежно омывает камни, что также очень успокаивает. Я в постоянном состоянии почти-блаженства. Вообще-то если б не чесотка, я бы уже переживала космический оргазм, происходящий из предельного единства со вселенной.
Марша отпустила мою руку. Затем вторично возложила свою мне на сердце.
– А вот ваше сердце, напротив… Ваше, Чарли, встало на дыбы. Ясно, что оно пострадало от жестокой травмы. И под всей рубцовой тканью, под заскорузлым осадком сердечной боли и разочарованья ваше раненое сердце взывает к освобожденью. Оно мучается от собственных страданий и ныне больше всего прочего нуждается в своем особом утешенье.
– Правда?
– Да. Ему требуется женское утешенье. И мы его утешим, Чарли. Сегодня вечером оно будет утешено. А теперь переоденьтесь, пожалуйста!..
Марша ушла, а я разделся до трусов, после чего покрылся невозможно оранжевым саронгом, обернув его вокруг талии и смастерив неуклюжий узел на бедре, – а меж тем недоумевал, как мне удалось пасть так низко и так быстро: от подающего надежды отличника в старших классах до перспективного управленца образованием – к тантрическому разведенцу, в одиночестве стоящему в темной раздевалке посреди крайне оранжевого саронга. Повесив одежду на плечики, я выбрался обратно в комнату, где налил себе еще чашку вина. Вино было хорошим и крепким – а это вообще вино? – и когда оно закончилось, я налил еще чашку и осушил ее с такой же быстротой. И проделав то же самое с третьей и четвертой чашками, я налил себе еще одну и по-новому оглядел комнату и коллег, меня окружавших. Теперь эти трепещущие души уже не представлялись мне привязанными к своим соответствующим кафедрам – скорее они были теплыми красками облекавших их аур. В темной комнате при свечах Нэн Столлингз стала сияющим розовым, а Этел Ньютаун превратилась в искрометный желтый, учительница эсперанто была лаймовым, а кафедра английской филологии – все четверо – оказались слегка подгоревшим оттенком сухой осенней листвы. Херолд и Уайнона соответственно были цианом и оливином, Льюк – розовато-лиловым, Гуэн – фуксиевым, а преподаватель творческого письма весь шел волнами янтарного, фиолетового и сиены. И пока вино текло через мой организм к поджидавшему его мочевому пузырю, а краски и звуки в комнате вихрились вокруг, словно настойчивые переливы ситарной музыки, и все это дерзким светом входило в обволакивающее тепло моего сознания, я поймал себя на том, что постепенно и уютно расслабляюсь в состоянии милостивого принятия. Зачарованно созерцал я движущееся искусство стен – восточные мужчины и женщины совокуплялись и наслаждались телами друг друга среди служанок, слонов и разливаемых по кубкам бутылей вина, каждый – акт творения и оплодотворения; и покуда вино, что я пил, текло безудержными водами по моим мочевым путям, я думал об этом самом расстоянии, что я преодолел: от жара горячего асфальта к холодной влаге вина. Все эти годы я, должно быть, знал, что оно все закончится где-нибудь вроде вот такого: перед столом с рукколой в студии, заполненной совокупляющимися прапредками и полуголым преподавательским составом общинного колледжа.
– Чарли!
Из грезы меня вырвал настойчивый голос. То была Марша, и она звала меня с циновок, на которых сидела:
– Чарли, мы начинаем! Подсаживайтесь ко мне! И вино свое можете прихватить!..
Послушно я сделал последний долгий глоток из чашки, после чего наполнил ее снова и нашел себе место на циновках между Маршей в легком саронге и Гуэн в шортиках и футболке. Обе улыбнулись мне, когда я втиснулся между ними, и, пока переводил взгляд с одной на другую – сначала в одну сторону, затем в противоположную, – Марша даже ободряюще погладила меня по колену.
– Вы отлично смотритесь в оранжевом! – прошептала она. И снова возложила руку мне на оголенное сердце. Только на сей раз оно было спокойно. Марша улыбнулась. – Так гораздо лучше! – сказала она. – Сердце у вас успокаивается. Вино вам помогло. Теперь вы расслаблены и готовы начать!
К этому времени уже все преподаватели и сотрудники в комнате облачились в просторную одежду – тоги, или саронги, или шорты, или мешковатые спортивные костюмы, – и когда все расселись по циновкам, когда всем удалось скрестить негнущиеся ноги друг на дружку так, чтобы подошвы смотрели вверх, и когда на заднем плане сделали потише водянистую музыку, Марша взяла свечу и подняла ее перед собой. Когда она заговорила, огонек свечи сиял у нее под подбородком, отбрасывая зловещие тени ей на лицо и затемняя красную точку у нее на лбу.
– Друзья мои, – сказала она. – Дорогие коллеги, братья и сестры, со-любовники вселенной. Сейчас мы вступим туда, откуда мы глубочайше произошли, откуда родом вся материя и вся энергия. Это фаза излучения в космическом круговороте, который в древней тантрической традиции именуется шришти, а в современной традиции общинного колледжа называется… новым семестром. Как всегда, это время великой надежды, возрождения и пробуждающегося сознания: мы оставляем позади тьму предшествовавших угасаний и вступаем в это очень раннее утро новых ду́хов и грез…
Справа Гуэн постукала меня по плечу, и когда я перевел на нее взгляд, она протянула мне окурок с марихуаной.
– Вы это курите, Чарли? – прошептала она и сунула его мне в руку.
Я взял:
– Можно сказать и так…
Только дернув, я почувствовал, как через легкие проходит тепло, и рассудок мой начал выдыхать. Я почтительно вернул окурок и посмотрел, как он опять идет по кругу: он профессора экономики к преподавателю творческого письма к поклоннице эсперанто – или, скорее, от пригашенного розового к спокойному лаймовому и дальше – через розовато-лиловый и фуксиевый, через жженый осенне-бурный опавшей листвы. Рассудок мой теперь уже утрачивал свою логическую сосредоточенность, а мочевой пузырь наполнился вином, и пока я с трудом примирял две эти действительности, мне пришло в голову, что следовало бы наведаться в туалет прежде, чем я сяду в круг, но теперь все это уже вода под мостом. И еще я оставил часы в кармане брюк в раздевалке. И что сегодня при нашем разговоре в кафетерии мне следовало сказать Бесси, что́ я на самом деле чувствую про любовь – что́ она такое, по моим убеждениям, и как я считаю весьма непостижимым, что такой человек, как она, может вообще быть нелюбимым. Но теперь слишком поздно: всему этому придется подождать; Марша в своем сказе уже двинулась далее:
– …И покуда мы вступаем в эту новую фазу космического круговорота, нам важно помнить тантрические принципы, смыкающие нас со вселенной. Это принципы любви, открытости, духовной проницательности и сексуальной пытливости. Принципы эти – не мужские. Лишь в женском идеале тантры можно примирить сердечные желанья. Лишь в тантре мы способны превзойти внутреннюю борьбу, что есть результат наших глубочайших желаний. Ибо в каждом из нас имеется противоборство между тем, что у нас есть, и тем, чего нет, и, если мы не дадим ему голоса, оно подорвет наше стремленье к величайшим уровням осознанности и глубочайшему духовному пониманию. Нет, именно по этой самой причине следует утолить внутреннее желанье! Его нужно праздновать и исполнять, чтобы разрешились напряжение и противоборство наших душ. Лишь так мы обретем просветленье и глубинный покой, к коему стремимся!..
В кругу моих коллег-преподавателей все слушали и кивали. Те, у кого были блокноты и карандаши, – записывали. Другие сложили на коленях руки и сидели с закрытыми глазами, дабы полнее впитать слова. Марша продолжала:
– …Итак, уж не секрет, что вселенная устроена циклично. Круговорот времен года, например, а также различные поры дня. Он есть и в вечном колесе жизни, что везет нас от смерти к рожденью, к жизни, к смерти и затем снова к рожденью. И он существует в творческих фазах излучения, воплощения и растворения. Так же, как растворение ночи подводит нас к излучению и воплощению раннего утра, так и растворение утра ведет к излучению светлейшего дня, его воплощению, а затем, в итоге, и к его растворению. Тем самым бессчетные круговороты вселенной вековечны и бесконечны, словно спиральные круговороты, исторгаемые изнутри наружу от центральной точки времени и пространства. И эта центральная точка, во всей своей огромности и вневременности… есть вы сами!
Свеча у Марши под подбородком призрачно затрепетала и заискрила вслед ее словам.
– …Итак, каждый из вас приходит в этот круг со своей собственной энергией кундалини. Это пульсирующий змей, свернутый в области ваших гениталий, который только и ждет, чтобы его направили через различные чакры вашего тела. Начиная пробуждать эти энергии, мы постепенно поймем, каковы эти различные чакры, как они работают и как можно стимулировать каждую из них до повышенных уровней возбуждения, дабы достичь самого землетрясного, самого взрывного, самого до невозможности дрожепробивающего и воплевызывающего академического семестра, какой нам доселе доводилось переживать…
Тут Марша остановилась, чтобы почесать бедро. Безотлагательно и настойчиво она вкапывалась пальцами в кожу, словно та была в огне, который можно погасить, лишь расчесывая. Когда все удалось, она прикрыла ладонью свечу, которую держала в руках, и поставила ее рядом на пол.
– …Извините. А теперь, прежде чем мы приступим, не забывайте, пожалуйста, что для практикующего тантру конфликт – это не плохо и не хорошо. У прочих философий мира могут быть большие разногласия относительно роли внутренних борений в нашей жизни. Некоторые прославляют конфликт; другие его демонизируют. Для тантрического ума, тем не менее, конфликт – вещь неизбежная, это трение двух палок, которыми добывается огонь. Либо трение между камнем и песком, наносимым ветром, что вылепливает вокруг нас твердую землю. Конфликт так же вневременен, как и все остальное. Однако внутренний конфликт – еще и антитеза единства. Ибо великая тайна вселенной происходит не из разделений, внутренне свойственных конфликту, а из единства, происходящего из их примиренья. И потому тантра учит нас превосходить противоположности, укрепляющие конфликт, будь они мужским и женским, излучением и растворением, желаньем и достиженьем, кульминацией и ослабленьем, работой по договору и в штате или даже выворачивающим желудок наизнанку напряженьем между торможеньем левой ногой и ускореньем правой. Под водительством просветленного духовного гуру все соперничающие друг с другом жизненные силы сойдутся воедино в одном мгновенье оргазмической ясности, когда вселенная целиком сосредоточивается на сомкнутой точке жизненной энергии и вырывается вперед, как великий взрыв семени, громогласное содроганье клиторального экстаза, который способен принести с собой лишь истинный союз с богом и вечной вселенной…
При этих словах поднялась одна рука. То был профессор экономики.
– Марша, – говорил он. – Кое-кто в этом круге много лет уже изучает тантру и уже много раз проходил этот круговорот ведения и неведения. Мы испытывали поток энергии, текший по каналам нашего сознания, и взрывные оргазмы, и экстатическое просветление в результате. Но я уверен, что сегодня здесь есть по крайней мере несколько новых преподавателей, которые, вероятно, даже не знают, что такое чакры. Быть может, вы могли бы немного объяснить, прежде чем мы двинемся дальше?
– Что ж, Макс, к этому я и подходила. Но поскольку вы этот вопрос подняли…
Марша пошарила где-то позади себя и достала лекционный блокнот с цветным изображением человеческого тела и разноцветными кружками, нарисованными на нем. При мерцании свечей трудно было разобрать цифры, поэтому, когда она говорила, все вытягивали шеи, чтобы получше разглядеть:
– Это основные чакры тела, – объясняла Марша. – Чакры – это центры сознания. Их часто нумеруют снизу вверх, и они соответствуют разным частям тела, разным цветам изменчивой радуги и разным небесным телам, которые ими управляют. Вам также интересно будет знать, что в смысле аккредитации они вообще-то соответствуют различным жизненным силам внутри общинного колледжа. Поэтому в тантрических понятиях четвертая чакра, обычно называемая сердечной, – зеленая и управляет нашими чувствами любви и сострадания. Над нею – пятая чакра, горловая, она голубая и связана с общением. А ниже – третья, чакра солнечного сплетения, желтая, связана с силой воли. Это чакры исторические, и функции их хорошо задокументированы; в развивающейся тантре общинного колледжа меж тем три эти энергетических центра соответствуют Консультированию, Информационной технологии и Исполнительному управлению соответственно…
(При упоминании слова «управление» я вспомнил о нашей договоренности с Бесси. Сколько вообще сейчас времени? В дыму комнаты минуты слипались воедино, как вода в нескончаемой реке времени. И она, как любая другая река, обречена была течь медленно и верно по мучительному своему руслу. Но без часов как узнать мне, когда правильно покинуть сей круг? Можно ли мне доверять в этом своей интуиции? Еще было по-прежнему рано; но так будет не всегда. Без часов я только и мог на этом рубеже, что простереться ниц пред силами вселенной и надеяться на их милость и наставленье. И, возможно, так мне бы удалось отыскать утеху сердца своего, какая пока меня бежала. И если все произойдет согласно божественной воле вселенной, не смогу ль я тогда вовремя выйти на оживленную улицу ровно в семь тридцать, чтобы встретиться с Бесси?)
Я вновь повернулся послушать Маршу, которая показывала пальцем на диаграмму:
– Это, – говорила она, – шестая чакра, где обитает интуиция; она еще называется «третьим глазом» и связана с нашим Ведомственным исследовательским бюро. А вот здесь у нас первая чакра, которая также называется корневой; она располагается в самом основании позвоночника и предоставляет приземленность и устойчивость, а ассоциируется она с Коммунальными услугами и обслуживающим персоналом…
Вот Марша поместила палец на второй кружок, в мякоти живота под пупком, где и я несколькими минутами раньше почувствовал мягкое касанье ее руки.
– А вот это, – сказала она, – вторая чакра. Именно из этой чакры происходят семена всего полового наслаждения и воспроизводства. Управляется она луной – самым женским из небесных тел. И цвет у нее – оранжевый, как у тигрицы на охоте или у низко висящей полной луны. Вторая чакра, братья и сестры мои, есть источник глубочайших наших желаний, исток всего творенья, лоно знанья, просветленья и духовной подключенности. Это, разумеется, вагинальное отверстие процесса познания, то место, где рождается идея и куда высаживается семя всего формального обучения. Конечно же, она связана с уроками в классе, где ученик и учитель объединяются, будто сперма с яйцеклеткой в вечной смычке осеменения знанием.
Марша перешла к следующей мысли, но видя, что марихуана уже обошла весь круг и теперь ей покурить предлагает Херолд Шлокстин, она умолкла и приняла подношение. Дернув, передала ее мне, и я дернул сам, после чего передал окурок Гуэн, которая, в свою очередь, передала его дальше, и так вот он продолжал свое путешествие по нерушимом круге жизни, пока снова не вернулся к Марше, после чего ко мне – и я сделал еще одну затяжку – и далее к Гуэн, и опять по кругу. Марша продолжала:
– …На чем я остановилась? Ах да, про сперму и яйцеклетку. Вот поэтому в понятиях общинного колледжа это выглядит так…
Тут Марша умолкла, чтобы поправить перед саронга, который угрожал того и гляди соскользнуть ниже ее сосков. После чего перекинула лист блокнота, на задней стороне которого обнаружилась следующая отпечатанная диаграмма:
– Итак, каждая из нижних шести чакр, – объяснила она, – служит подъему энергии из нижних областей вверх через грудину и сквозь сердце выше, мимо горла и третьего глаза, а в итоге она поступает в седьмую чакру на макушке, которая есть достижение духовной подключенности к миру, окончательного просветления, единства с богом и полное безусловное подтверждение нашей аккредитации на шесть лет уполномоченным органом аккредитования. Разумеется, достичь этой цели нелегко. Но именно эта тропа к окончательному просветлению есть конечная цель для каждого из нас как людей, стремящихся к высшим прозрениям, – и для всех нас как общинного колледжа, стремящегося к региональной аккредитации.
Марша умолкла.
– Есть ли уже вопросы?
– У меня один, Марша…
Руку поднял Льюк Куиттлз. Они с Этел сидели на одной циновке – казалось, гораздо ближе друг к другу, нежели все остальные в кругу.
– У меня вопрос про космический оргазм.
– Да, Льюк. И в чем именно?
– Ну, у нас с Этел просто завязалась побочная дискуссия, и мы, знаете, задались вопросом, так ли хороши космические оргазмы, как оргазмы земной разновидности. Мы о них много слышали, и нам с ней обоим просто как бы интересно, насколько велика вероятность того, что мы сможем такой испытать сегодня вечером…
– Если честно, Льюк, это маловероятно. Перво-наперво, космический оргазм не похож на сильный физический, какой вы с Этел можете пережить как мужчина и женщина. Да и не походит он на неброский оргазм, какой могут испытывать они со Стэном как муж и жена. На самом деле то, что мы называем космическим оргазмом, – вообще не оргазм, а скорее глубокое духовное единство с миром. Это отпадение всех земных ощущений, выход за пределы времени, отрешение от сознания собственной самости – иными словами, то самое, что влечет за собой несчастье и страданье для наших душ. Чтобы достигнуть таких мгновений, понадобится вечность. Поэтому, Льюк, нет – его вы сегодня вечером вряд ли почувствуете. Но мы можем хотя бы начать этот процесс, исследуя физический оргазм, кой есть первый, хоть и самый низменный шаг к более близким отношениям с богом.
– Меня устраивает, – сказал Льюк.
– Меня тоже, – сказала Этел.
Все преподаватели и сотрудники по кругу закивали, тем самым подтверждая общее согласие с этой мыслью.
Ответив на вопрос Льюка, Марша продолжала.
– Больше вопросов нет? – спросила она. – Ну, тогда, раз мы познакомили вас с ключевыми принципами тантрической философии, мы готовы начать стимуляцию различных наших чакр, чтобы высвободить кундалини из ее спящего состояния в наших гениталиях. Чтобы у нас начался этот процесс, давайте разобьемся на пары…
Марша обвела взглядом круг и, перемещаясь по часовой стрелке с того места, где сидела сама, постепенно спарила нас женско-мужскими дихотомиями, по двое за раз: Херолда – с Уинни; Льюка – с Этел; Нэн с кафедры политологии – с чарующим учителем творческого письма; волосатого профессора экономики – с пристыженной лекторшей; преподавателя химии – с составителем заявок на ассигнования колледжа; развивающий английский – с эсперанто; сочинение среднего уровня – с введением в евгенику; британскую литературу – с логикой. И когда она обошла таким манером весь круг и закончила спаривать Гуэн с поклонником Шекспира без рубашки, сидевшим с нею рядом, и когда стало ясно, что я остался один из всего круга, у кого нет партнера, Марша взглянула на меня и сказала:
– Ну, Чарли, похоже, вы у нас третий лишний. Сегодня для вас никаких оргазмов! Шучу… мы можете быть моим партнером. Вот, подсаживайтесь ко мне…
Марша жестом показала место перед собой, куда мне следовало сесть, и я его занял. Другие пары последовали нашему примеру – они усаживались по кругу друг перед другом, один человек лицом внутрь, другой наружу, – и я, окинув пары взглядом, увидел новые впечатляющие комбинации цветов, получавшихся при такой рассадке: розовато-лиловый мешался с фиолетовым; фуксиевый сливался с розовым; перемешивались различные оттенки зеленого; осенняя бурость сухой листвы гладко переходила в тусклую серость вечной зимы. А совсем рядом ведический белый Марши сошелся с моим собственным бенгальским оранжевым и образовал поразительную комбинацию рецессивного альбиносно-оранжевого оттенка – или же выбеленной полной луны. Марша продолжала:
– В тантрической традиции существует три способа контролировать энергию: дыхание, осанка и звук. Первый из трех требует дыхания, которое расшевеливает энергию и подготавливает ее к восхождению к высшим чакрам. Конечно же, каждый из вас дышать уже умеет; а если нет, вам бы не удалось пройти строгий процесс найма в общинный колледж Коровий Мык. Как большинство млекопитающих, вставших на путь к штатной должности, вы способны дышать. Но знаете ли вы, как дышать духовно? Дыхание, видите ли, стимулирует третью чакру, но только если дыхание это духовно целенаправленно…
И тут Марша продемонстрировала, как выглядит духовно целенаправленное дыхание, – вдыхая глубоко и медленно, а затем так же медленно выдыхая.
– Итак, вдыхая, мы должны представлять себе всю полноту всего нашего жизненного опыта, расположившуюся чуть ниже нашей ноздри. Каждый случай нашей жизни. Каждую утраченную любовь. Каждое нарушенное обещание. Каждый американский штат, что мы посетили. Каждый заусенец. Каждую радость и разочарование, сердечную боль и страх. Каждую плохую оценку, что мы получали – или ставили. Каждую хорошую оценку. Всех женщин, кого мы коснулись, пусть и всего на миг. Всех мужчин, кого мы ублажали. Дрожи, что мы ощущали. Простуды, которые подхватывали. Муки совести, боль и экстаз. Асфальт. Все это должно быть прямо перед вами. Представьте себе это все. Чтобы мы, когда вдохнем, впитали все эти переживания через левую ноздрю, провели их сквозь легкие и в самые глубины нашей души. Вот до чего глубоким должно быть наше дыханье. Чтобы каждый вдох стал подтвержденьем полноты всего нашего существования. Ибо каждый вдох содержит в едином миге своем вселенную целиком. И дыханье это мы задерживаем в нашей душе до счета «три», после чего выпускаем его, выгоняя через правую ноздрю. И этим вот мы совершаем акт растворения, готовясь к предстоящему излучению, что настанет со следующим нашим вдохом. И так продолжается и будет продолжаться вечно. Но не забывайте – вдох через левую ноздрю, выдох через правую. Непрерывный круговорот божественного дыхания. Вот так…
Марша предприняла череду невозможно глубоких вздохов, вдох-выдох, ровно так, как и объясняла. Еще раз. Затем еще. И еще один раз. После чего обвела нас взглядом:
– Теперь вы попробуйте…
Мы прилежно принялись вдыхать и выдыхать, по очереди. Медленно. И целенаправленно. Пока один партнер выдыхал, другой, сидя прямо напротив, вдыхал. А потом то же самое происходило в обратном порядке – так, что выдох каждого партнера становился вдохом другого, и наоборот. Было нелегко. При каждом вдохе я изо всех сил старался вообразить опыт своей жизни, что привел меня в этот тантрический круг: добрую учительницу с каштановыми волосами; мужчину с тростью; подругу по колледжу, чья девственность навсегда останется моей; вкус окровавленного асфальта; запах жженого воска. И, вдыхая в себя все это сквозь левую ноздрю, я столь же наглядно рисовал себе свое странное будущее прямо под собой. Ковбоя с арканом. И кафедру математики в женском платье. Телячьи тестикулы в пластиковом пакетике на застежке. И гибкий загривок Бесси с волосами, рассыпанными по плечам. Вздохи мои уже перестали быть краткими и неравномерными, а стали долгими и текучими, словно перистые облака над сухим пастбищем. И все же, как бы я ни старался, вздохи эти не делались бесконечными, как вселенная. Да и душа оставалась далеко не такой духовной, как могла бы.
Марша спокойно за всем этим наблюдала.
– У вас прекрасно получается, – поощряла нас она, после чего вдруг: – Льюк! Вы все перепутали. Вдох левой ноздрей, а выдох правой!..
– Ох, черт! – отвечал Льюк.
Несколько минут мы обменивались со своими партнерами дыханьем, а когда это было сделано – причем сделано к Маршиному удовлетворенью, – она повела нас дальше.
– Ладно, – сказала она. – Теперь, когда мы раскрыли проходы для потока энергии, можно заняться растяжкой…
Следующие несколько минут Марша показывала нам череду растяжек и поз, что вызывали в памяти поразительные бронзовые скульптуры фонтанов нашего колледжа: беременный журавль; дракон в полете; тело с телосом; восприимчивая телка. И когда мы выполнили их так, что ее все устроило, она поруководила нами в череде голосовых упражнений – мантр, распевов и священных слогов, произносимых как заклинания, – от которых вся комната задребезжала первобытными звуками. И когда всё это проделали, она еще раз обратилась к марихуане, которую ей опять передали, затем вручила мне (я сделал то же самое) и улыбнулась.
– Очень хорошо! – сказала она. – Теперь мы готовы вызвать кундалини оттуда, где она лежит свернувшимся змеем. Итак, чтобы кундалини потекла, давайте все отыщем место, где она покоится. Его можно найти в верхней части внутренней стороны бедра. Делаем мы это так… – И тут Марша поместила свою правую руку на внутреннюю поверхность моего бедра и легонько провела мне по коже ногтем. Во мне невольно взбух легкий зуд.
Марша занималась этим еще несколько секунд. А потом громко объявила:
– Я сейчас делаю вот что: я использую свои женские энергии, чтобы пробудить мужского змея Чарли. Зуд, который Чарли сейчас чувствует, есть самые начала подъема энергии кундалини у него во второй чакре. Это жизненная сила, что протекает в каждом из нас и вдохновляет нас к новым вершинам сознания и осознания. Вы чувствуете зуд, Чарли?
Я кивнул.
– Чувствуете, как изнутри в вас восстает змей?
– Довольно-таки.
– Он поднимается?
– Да, Марша.
– Прекрасно. Это самая первородная энергия из всех. Она спала все долгие летние каникулы, и теперь ей нужно проснуться перед тем, как мы начнем новый семестр. Давайте все теперь найдем это место…
По кругу пары протянули руки, чтобы пробудить друг в друге кундалини. Марша оставила свою ладонь у меня на внутреннем бедре. И я в ответ возложил руку ей на внутреннее бедро и сделал то же самое.
– Нет, не совсем так, – прошептала Марша и направила мою руку еще дальше. – Вот так… – И она возложила мою ладонь прямо себе на священный треугольник. Я попытался убрать руку. Но она придержала ее. – Чарли, расслабьтесь, – сказала она. – Пусть вас не пугает буквализм всего этого. Тут не вы как мужчина трогаете меня как женщину. Это ваша священная мужская энергия сливается с моей священной женской энергией, и посредством такого союза мы вдвоем становимся частью большей энергии вселенной. Дело здесь в том, что я достигаю космического оргазма, вы – оргазма физического, а наш колледж, несмотря на чесотку, – полного шестилетнего подтверждения нашей ведомственной аккредитации…
– На шесть лет? – спросил я. – Вы уверены, что это вообще в данный момент возможно?
– Более чем.
– Без визита комиссии посреди семестра?
– Да!
– Ну тогда ладно. – И я скользнул рукою еще дальше ей под саронг, к той внутренней части ее бедра, где уже начинала собираться влага.
Удовлетворившись энергией, пробужденной разными парами в группе, Марша сказала:
– Замечательно. Теперь каждый из вас должен чувствовать шевеленье кундалини. Через несколько минут мы расшевелим ее еще больше. А пока не забывайте, пожалуйста, что мы здесь ради достижения духовного блаженства, а не физического насыщения. Физический экстаз – лишь нижняя перекладина великой лестницы, что приведет нас к высшим уровням понимания и осознания. Ровно так же, как детство – необходимая веха на пути к взрослости, а смерть – веха на пути к рождению, так и физический оргазм есть первая и самая доступная веха на пути к духовному просветленью. И, как и нижнюю ступень спиральной лестницы к вечности, ее покорить наименее трудно. Однако она лишь только это и есть – нижайшая ступень. И покуда эта нижайшая ступень всегда будет ничем не более того, что она есть, первейшей и нижайшей, так же истинно и то, что вы не сможете взобраться выше, сперва не преодолев ее. И потому половой экстаз – как этот первый шаг: сам по себе он возводит вас ненамного выше чего угодно; однако без него вам нипочем не достичь великих высот, кои и есть наше предельное предназначение…
Пока Марша говорила, я ощущал, как во мне, словно костер в чреслах, восстает кундалини и мешается с водой, что бурлит у меня в мочевом пузыре. Кундалини подымалась через мои чакры, а вино осаждалось в глубины моей души. А где-то посередине договориться с тем и другим пыталась марихуана. Конечно же, какая-то кундалини происходила – сомнений в этом быть не могло. Но сидя с полным мочевым пузырем, затуманенным воображением и кожей, зудевшей от легких касаний Маршиных пальцев, я мог лишь спрашивать себя, какая из этих мощных жизненных сил – величайшая. Уход ли за моим космическим газоном? Или сила воли нашего исполнительного управления? Ну точно ж не ведомственное исследовательское бюро? Что все это может значить? И как без часов я вообще сумею узнать, сколько сейчас времени?
– Марша? – произнес я сквозь марево моих мыслей. – Эй, Марша?..
– Да, Чарли?
– Марша, руки у вас очень опытные. И они, вне всяких сомнений, сонастроены с энергиями вселенной. Я к такому отнюдь не равнодушен, что, я уверен, вы тоже прекрасно сознаете. Кундалини – штука поразительная, и на этом водяном сборище я научился ценить ее. Спасибо вам, Марша, за то, что научили меня такому. И прошу вас, передайте Гуэн, что я благодарен ей за то, что заглянула ко мне в кабинет и пригласила сюда. И за то, что привезла меня сюда в своей желтой двухместной машинке. Пожалуйста, передайте ей, что я не выше всего этого. Но, Марша, еще мне нужно спросить у вас нечто важное…
– Да, Чарли?
– Марша, это вопрос, на который только вы можете ответить.
– Да, Чарли, и каков же он?
– Марша, вы можете мне сказать, сколько времени?
– Времени, Чарли?
– Да, Марша. Вы можете сообщить мне, сколько сейчас времени? Потому что, по-моему, уже очень поздно, а знать это мне нужно настоятельно…
– Нет никакого времени, Чарли. Есть только вечность.
– Да, это я понимаю. Но все равно, не могли бы вы мне сказать, который час? Мне это как бы надо знать, пока не поздно. Я не хочу упустить машину.
– Нет времени. Нет ни будущего, ни прошлого. Есть лишь вечность вселенной и непосредственность настоящего физического мгновенья. Того, что делим сейчас мы с вами. Знайте, пожалуйста, Чарли, что ваш поиск влаги благороден и не будет вотще. Рука у вас тепла и маняща, и она подбирается к роднику моего творенья. В сравнении с космическим экстазом нашего неотвратимого союза, что ж еще вам может быть нужно? Иными словами, что вам за нужда в чем-то временном, вроде времени?
– Но, Марша, мы же сплошь окружены временем. И если не будем осторожны, оно нас минует. Как быстротекущая река. Потому-то нам и нужно ему внимать. То есть – мне нужно ему внимать. Иначе сказать, Марша, скажите мне, сколько времени? Прошу вас. Не будете ль вы так любезны сообщить, нужно ли мне покинуть этот круг уже сейчас, хотя для какого бы то ни было оргазма еще слишком рано и я к тому же еще не полностью подготовился к великолепью грядущего семестра. Марша, прошу вас, сколько времени?
Марша сняла руку с моего бедра.
– Если вы поистине так относитесь ко времени, Чарли, – если вы цените временное больше абсолютного, если вы более склонны платить дань тому, что приходит и уходит, а не тому, что остается, причем остается навсегда, – тогда, вероятно, вам лучше всего покинуть круг немедля. Потому что время и вечность – противоположности. Как любовь и результативность. Или как парадокс и он сам. Едва вы вступите в царство одного, к другому вернуться больше не сможете. Едва вы узрите вечность, Чарли, возврата уже не будет. Поэтому вам, вероятно, следует уйти сейчас, покуда вас не принудило переступить этот вечный порог целиком…
Я благодарно убрал руку с верха ее бедра.
– Спасибо, Марша, – сказал я.
– Намасте, – ответила она.
И вновь присвоив свою руку, я встал из совершенного круга жизни и стал пробираться к двери на оживленную улицу. Когда я покидал темную студию, за спиной у меня легко прозвучал нежный перезвон на двери, провозглашая мой преждевременный уход, а очутившись снова во временном мире ярких огней и холодного воздуха, я ощутил, как на плечи мне вновь навалилось огромное бремя, словно душа моя тяжко перешла от одного духовного состояния к другому: из Миннесоты в Орегон, быть может, или от сиены к оливину.
Снаружи глаза мне ошеломила яркость неона. Суматоха вдоль главной улицы Предместья гомонила и шумела, и когда я вывалился на скрипучий настил тротуара, меня смело толпой, продвигавшейся радостной бурливой массой. Весело мы перемещались по улице все дальше и дальше от двери, из которой я только что вышел, и покуда миновали мы разбухавшие скопища людей и неоновые фасады лавок, я ощущал себя так, словно охвачен экстазом, которого раньше не ведал. Мимо дымных салонов и полуодетых продавщиц, мимо одной вывески за другой, предлагавшей органически выращенные запретные плоды, я ковылял и запинался навстречу противной мне толпе – теряя из виду людей, что влекли меня дальше, – покуда не добрался до самого края вселенной: пустого переулка с пустой скамьей, на которой никто другой не сидел, и вот в этом пустом месте – пустейшем месте на свете – я и сел. Развалившись на скамье, я наблюдал, как мимо толчками неудержимого веселья проходят стаи людей. Теперь уже было очень холодно, и в ночном воздухе я вдруг почувствовал себя недоодетым – тепло студии неизбежно обратилось в холод открытого ночного воздуха. Однако ж в уединенье моего переулка и в одиноком молчанье моей скамьи толпы не обращали на меня внимания. Мир замедлился и пополз. И в тот миг мне показалось, что время действительно подошло к концу. Все краски мира смазались в одну. В идеальном единстве до меня доносились ароматы гашиша, шоколада и корицы. И, сидя там, я ощутил, как на меня наваливается глубокая усталость. Скопленье людей стало единым. Противоречивая какофония превратилась в одинокий звук. Минуты растаяли в едином микрокосме тишины. Свет исчез, и звук погас.
Блаженно я закрыл глаза.
Отношения между любовью и сексом у вас в общинном колледже так же важны, как и где угодно еще. И так же, как где угодно еще, они безвозрастны, как и отношения между конфликтом и примирением. Или сном и бодрствованием. Или дачей знания и поиском знания. Ибо редко случается так, чтобы противоположности эти сосуществовали в своих чистейших формах. Когда сильна одна, другая наверняка должна быть слаба. И когда эта другая начинает преобладать, такое происходит неизбежно за счет первой. Однако также существует тонкое равновесие, какого можно достичь, когда не преобладает ни одна, ни другая. Когда чистая любовь стала любовью практической, а необузданный секс – сексом обузданным, и вот при этих условиях совершенного равновесия две такие противоположности могут сойтись в трансцендентном балансе времени и пространства. Для огромного большинства штатного преподавательского состава общинного колледжа соперничающие приверженности любви и сексу несовместимы – как те, что пожарный испытывает к огню и воде. Но так быть должно не обязательно. Секс и любовь – не противоположности, какие должно избирать одну в ущерб другой, а скорее противоположные предельные точки движения маятника, достигаемые в свой размеренный черед, поначалу – категорически, затем со временем все менее так, покуда великий маятник желанья не упокоится ровно в срединной точке между ними двумя. Этот миг совершенного покоя называется многими именами во многих различных культурах: в индуизме это самадхи; в политике компромисс; для пьянчуги, вышвырнутого из бара, это бессознательность; для атеистов – смерть; а для преподавательского состава вашего местного общинного колледжа это пугающее, однако неизбежное нисхождение в образовательное управленчество.
Уравновешивать противоположные действительности – вот ключ к полной жизни и наслаждению плодотворной академической карьерой. Ибо место, где не может существовать ни то, ни другое, есть также место, где обе они могут сосуществовать вечно. Словно бюрократия, существующая ради сохранения самой себя и способная достигать долголетия через посредственность, так и состояние достижения ни любви, ни секса существует до скончания времени. Ведь именно стремление к такому индивидуально и до их логических и иррациональных завершений дает жизнь жизни и в конечном итоге подводит все к предельной точке амплитуды, что на кратчайший миг замирает над неизбежностью, ожидающей внизу…
Когда я открыл глаза, передо мной стояла Бесси.
– Чарли! – говорила она. – Что вы тут делаете? Я думала, мы встречаемся у Марши? Что и это, к дьяволу, на вас такое надето?!..
– Здрасьте, Бесси, – сказал я. – Я просто немного выпил, а еще чуточку марихуаны. И время как бы, знаете, остановилось. Оно просто эдак отвалилось на внушительный задник вечности.
Бесси сплюнула наземь рядом с собой.
– Ага, ну что ж – все это прекрасно. Но, к вашему сведению, под этим легким саронгом торчит ваш маятник. И времени сейчас ровно восемь двадцать две… и пятнадцать секунд, если вам интересно знать. А это значит, что я вас почти час ждала на обочине. Поэтому вставайте с этой чертовой скамейки и давайте уже двигаться.
Я встал и двинулся вслед за Бесси обратно к студии Марши, мимо тех же витрин и тех же оживленных толп, которые только что миновал. Те же радостные лица. Те же соблазнительные продавщицы. Шаг Бесси был спор, и покуда я за нею тащился обратно по настилу тротуара, мы виляли, входя во встречную толпу и выходя из нее, покуда Бесси наконец не остановилась. Вокруг нас шумела улица. Неон был ярок. Мы стояли перед студией Марши.
– Чарли, я подожду здесь, а вы сходите и заберете свою одежду. Я не могу везти вас на барбекю в таком виде…
Но тут я воспротивился.
– Бесси, – сказал я. – Если я опять туда зайду, я, может, никогда больше не вернусь. Видите ли, все они сейчас в разгаре вхождения на высший уровень сознания. А я ушел раньше. Я был единственным, кто не доверял вселенной целиком. После такого я не могу туда вернуться… Просто не могу!
– Ох, ладно! – сказала она и открыла дверь студии. Кости мои теперь уже совсем саднило от холода. Ночь была темна и преднамеренна. Несколько минут спустя Бесси снова вышла наружу и вручила мне ком одежды. – Судя по всему, это ваше?
– Откуда вы знаете?
– Бежевая. Погодите здесь. Схожу за грузовиком.
– Бесси…
– Да.
– Прежде чем вы уйдете за грузовиком, можете сказать мне одну вещь?
– Какую?
– Как там все было? Понимаете, в круге жизни, который я предпочел покинуть до срока?
Бесси покачала головой:
– Вряд ли вам хочется это узнать…
Она отошла, а я стоял и ждал ее в холодной ночи. И в холоде этой ночи чувствовал, как ко мне медленно возвращаются чувства. Очертания стали отчетливее. Цвета вокруг меня разделились. Лица людей вошли в фокус. Через несколько минут подъехала Бесси в старом грузовичке «форд» – в том, который она купила у сестры Мерны после того, как ее бывший муж Бак сообщил ей о продаже.
– Забирайтесь, Чарли, – сказала она. Я сел на переднее сиденье и закрыл за собой тяжелую дверцу. В кабине было тепло, пахло пеплом и старым автомобильным обогревателем. Бесси воткнула сцепление, грузовик дернулся и покатился. Несколько кварталов мы проехали молча, а когда добрались до единственного в городке светофора, она посмотрела на меня очень серьезно.
– Послушайте, Чарли, просто чтоб вы знали – и я хочу, чтобы до вас это дошло совершенно отчетливо: секса у нас с вами сегодня не будет. Поэтому, если вы думаете об этом, ну, теперь вы знаете, на каком мы свете…
На это мне ответить было нечего; поэтому я ничего и не ответил. Бесси продолжала:
– То есть я же вижу, что вы к такому определенно готовы и прочее…
– Что?
– Чарли, вы определенно к этому готовы.
– К чему готов?
– К сексу.
– Это так очевидно?
– Да, очевидно. Я женщина, Чарли. И я из Коровьего Мыка. Нам такое известно.
Пристыженный, я залепетал, чтобы как-то оправдаться:
– Дело не в этом. Просто я, ну, не очень часто курю марихуану, а вино было очень крепкое – это вообще вино было? – и я сейчас изо всех сил стараюсь понять, что вокруг меня происходит. И внутри меня. Знаете, видеть тьму и день. В тот миг, когда я просто хочу узнать своих коллег интересно и по-новому. Секса у меня на уме и близко не было. Поверьте мне, Бесси. В смысле, именно потому я и выбрал работать в общинном колледже!..
Свет переменился. Бесси кивнула и включила передачу грузовика.
Дорога уже была темна, и за окнами рассматривать было нечего. Подсвеченное очарованье Предместья уступило место отрезвляющей темноте, и лишь когда мы подъезжали к лагерной стоянке у реки, где в полном разгаре была вечеринка Расти, появился еще один уличный фонарь. Заезжая на парковку, Бесси показала на лагерь, тускло освещенный.
– Все у реки… – сказала она. – Можете переодеться вон там, за грузовиком Расти…
Я поблагодарил ее и в темноте, за старым грузовиком переоделся из саронга в свой бежевый вельвет.
– Готовы? – спросила Бесси, когда я вернулся со сложенной оранжевой тканью в руках.
– Да.
– Как голова? Ясная?
– По-моему, да. Хотя мне правда нужно больше спать…
– Тогда пойдемте. А то они, вероятно, уже спрашивают, что с нами случилось.
– Чарли! – крикнул Расти, завидев меня, после чего: – Эй, Бесс! Рад, что вы оба смогли выбраться! Вы не пара еще? Вот, держите пиво!..
Расти сунул руку в ящик льда, но тут же замер и посмотрел на Бесси.
– Он пиво-то пьет, а? – спросил он у нее.
– Можно сказать и так… – ответила она.
Мы взяли у Расти по пиву и сели на одно бревно из тех, что лежали кру́гом на лагерной стоянке. Посередине сложили костер, и в свечении на его периферии я различал силуэты преподавателей и сотрудников, которые подчеркнуто пришли на это сборище, а не на другое, что ныне достигало своей космической кульминации в студии Марши: доктора Фелча, Расти, Стэна Ньютауна (без Этел) и Тимми из будки охраны, и профессора делового общения, и отдела обслуживающего персонала в полном составе, и главбуха, и команду секретарш администрации, и всех до единого штатных преподавателей зоотехнии, а сбоку на едва освещенном участке речного песка в подкову играли два или три человека из бара.
– Эй, так это же?..
– …Мой брат, – сказала Бесси. – Да, это он. И мой бывший муж. Вы познакомились с ними в «Елисейских полях» по пути в город, а их имена так до сих пор и не озаботились выучить. Так вышло, что они были добрыми друзьями Мерны, и потому Расти их тоже пригласил.
– Забавно, до чего тут все так связано. Как все здесь связаны!
– Ага, но мой брат – механик, и он работает у бывшего мужа Мерны, который в комиссии по планированию и ныне женат на второй жене доктора Фелча, которая большая шишка на ранчо и потому смогла выделить пыльный загон для вашего недавнего упражнения по сплочению коллектива. А Бак, между прочим, – охотничий приятель Расти, и они вдвоем рыбачат на том участке реки, которым владеет семья Тимми, работающего в будке охраны, который лишил меня девственности, когда мне было пятнадцать лет. Тимми – племянник Мерны, и у него сейчас роман с одной из секретарш администрации, вон с той, что сидит сейчас с Раулем, положив руку ему на бедро, – а с последней женой Тимми мы учились в одном классе, она работает в кафетерии – ну та, знаете, с красивыми глазами.
– Что подавала рубленый бифштекс в сетке для волос?
– Нет. В сетке для волос и подает рубленый бифштекс. В общем, вы поняли. Она тоже должна была сегодня прийти сюда, но моя нянька заболела, поэтому она вызвалась присмотреть за моими детьми.
– Ух, это очень много информации, Бесси. Особенно про ваших детей…
– Расслабьтесь, Чарли, в ближайшее время вам об этом волноваться не придется. Я это к тому, что здесь все очень предсказуемо. И то, что оба из бара сейчас тут – мой брат и мой бывший муж, – ну, это вас уже не должно очень сильно удивлять.
– Нет, не удивляет. И, я полагаю, не должно. Но удивительно, что их только двое. Знаете, в баре же их было трое. А тут всего двое. Зубного врача вы не пригласили прийти?
– О, Мерну он знал очень хорошо, и его наверняка бы пригласили. Он был милый человек.
– Был?
– Скончался недавно.
– Что? Когда это произошло?
– Некоторое время назад скончался во сне.
– Некоторое время назад? Как такое возможно? То есть, я же… мы же… мы с вами только что за обедом о нем говорили сегодня!..
– Все приходит и уходит, Чарли.
– Да, но…
– Проходит время.
– Я знаю, но…
– Оно конечно.
– Еще б, но?..
– И такое вот всегда было недоступно нашему пониманию.
– Но!
– Пейте, Чарли.
И я выпил.
И, пока пил, я пристальнее разглядывал барбекю, что уже было в самом разгаре. Сидя вокруг костра, мои коллеги смеялись, шутили, тянули пиво над тарелками говядины и рубленых бифштексов с гриля и сосисками, которые жарили на палочках над открытым пламенем. Доктор Фелч заправлял грилем, поставленным недалеко от круга, и от запаха шкворчащих бифштексов во рту у меня повлажнело после такого количества рукколы и подрумяненного зерна – и после такого количества марихуаны. В холодном ночном воздухе носились и хохотали маленькие дети без курток, гонялись друг за дружкой без присмотра, а компания мальчишек постарше взобралась на деревья вдоль реки и швыряла палки в воду.
– Это дочь Расти, – пояснила Бесси, показывая на чрезмерно накрашенную девушку-подростка, сидевшую в углу круга со своим дружком. – Та, что разбила ему грузовик. – Я кивнул. – А вон то, – сказала она, – мальчишка, от которого она залетела. Но постарайтесь не касаться этой темы, потому что Расти с этим по-прежнему непросто. И для него тема эта – определенно больная.
По другую сторону костра играли на гитаре, и над общим гомоном слышался гортанный певческий голос: сквозь мерцающий свет костра и все еще не отступившее марево моего собственного рассудка я разбирал, что это в полукруге восторженного конторского персонала перебирает нейлоновые струны гитары Рауль.
Я восхищенно покачал головой:
– Вы гляньте на Рауля! – сказал я Бесси. – Поразительный человек. Чарующий. Элегантный. Логичный. Все у него совершенно выровнено: физически, интеллектуально, аккредитационно. Его присутствие внушительно. У него хорошая дикция. У него превосходный голос. Даже его навыки руководителя исключительны. Это ему удалось вчера провести нас через упражнение по сплочению коллектива. Если б не он, мы б, наверное, до сих пор сидели в том загоне, полемизировали о разумности бычьих и разрабатывали план по отделению маленького теленка от его яичек.
– Для большинства женщин это может оказаться решающим доводом. Но он не моего типа.
– Правда? Я бы решил, что он тип для любой женщины.
– Не для меня. Большинство женщин притягивает определенный тип мужчины. И Рауль несомненно попадает в эту категорию. Умный. Смазливый. Самоуверенный. Всегда находит нужные слова. Неизменно осознает ситуацию. Я уверена, он – того типа, что никогда не оставляет сексуальную партнершу неудовлетворенной. Большинство женщин ищет такого мужчину повсюду. А я вот – нет. Теперь уже. Мне нынче не хватит терпения на поиски совершенства. Мне другого сорта любовников подавай.
Я недоуменно посмотрел на Бесси.
– Если честно, я предпочитаю таких, как вы, Чарли…
– Я?
– Да, несовершенных. Тех, у кого зубы крупные и неловкие манеры. Такого человека, кто заикается, запинается и забывает тщательно следить за своей внешностью, а еще лучше – такого, кто про внешность вообще понимает недостаточно, чтобы помнить, что ему следует за нею следить. Такого, у кого штанины слишком короткие, рукава слишком длинные, а пальцы гуттаперчевые. Оставьте себе мужчину с рафинированными вкусами и кубиками на животе. А мне дайте пузатого олуха с сомнительным прошлым и чокнутыми мечтами. Дайте мне кривозубого. Горбатого. Преждевременного семяизверженца. Дайте мне мужчину, у которого в резюме орфографические ошибки. Увальня с бессвязной системой ценностей и двусмысленными нравственными установками. Высокооплачиваемого завкафедрой оставьте себе. А я возьму мелкую сошку, кто рискует общественным поношеньем с неполной занятостью, чтобы стремиться к реализации своих истинных страстей. – Бесси сделала долгий глоток из банки, после чего громко выдохнула. – Знаете, Чарли, забавно, до чего со временем у женщины меняются вкусы. Когда я была помоложе, я б с ума сходила по такому мужчине, как Рауль. Чистота его меня бы растопила. От его искренности у меня голова шла бы кругом. Но теперь мне хочется кого-то не настолько… выровненного. Кого-то неопределенного и несовершенного. Бесконечно человеческое существо. Личность с глубокими личными недостатками. Иными словами, Чарли, кого-то больше похожего на вас…
– Очень мило с вашей стороны так говорить, Бесси. Я это очень ценю.
– На здоровье. Но секса с вами у нас сегодня все равно не будет.
Мы выпили, и доктор Фелч подошел к нам с тарелкой бифштексов с гриля, за которым он следил. Куски были нарезаны ломтями и сочны, поджарены умело, и мы пальцами выбрали себе ломти. Доктор Фелч одобрительно улыбнулся:
– Ну и как вы тут ладите между собой? Никаких планов на секс, надеюсь?
– Ничего определенного, – ответил я. – По крайней мере, на сегодня.
– Это хорошо, – сказал доктор Фелч. – Не забывайте, Чарли, для вас в конце из этого ничего хорошего не выйдет!..
Бесси легонько пнула доктора Фелча в колено.
Тот рассмеялся и сел на бревно с нею рядом.
– Не против, если я сяду? – спросил он, уже сев.
– Пожалуйста-пожалуйста.
Доктор Фелч закурил сигарету и выкинул спичку себе за спину.
– Ну и как новый грузовик, Бесс? Слыхал, ты купила «форд» у сестры Мерны?
Бесси пожала плечами:
– Нормально. Только вот карбюратор забит да глушитель проржавел.
– На твое последнее замужество похоже!
Бесси рассмеялась и снова пихнула доктора Фелча, на сей раз – в плечо.
– Нет, мое последнее замужество нормальным уж точно не было!..
Тут беседа неизбежно скатилась на ведомственные темы: доктор Фелч упомянул какие-то отчеты, что Бесси нужно будет отпечатать до начала семестра; Бесси напомнила доктору Фелчу о каких-то грядущих важных встречах, куда ему не следует забыть прийти. Эти двое так и перебрасывались репликами, пока после небольшого затишья доктор Фелч не повернулся ко мне:
– Ну и как, Чарли, вас принял Коровий Мык? Не жалеете, что взялись за эту работу?
– Пока нет, мистер Фелч. Проработал я, конечно, пока всего три дня. А в Разъезде Коровий Мык побывал с субботы всего один раз. Кажется, уже целая вечность прошла после того, как я приехал на временную автобусную остановку. А столько всего за это время, кажется, изменилось. Но меня по-прежнему бодрит, что я здесь, и я жду не дождусь, когда семестр уже начнется по-настоящему. У меня такое чувство, что я понемногу стал соображать, как тут общаться с разными личностями. Это непросто. Но мне очень помогает Бесси.
– Я ж вам так и говорил. И я рад, что у вас все получается. Очень жаль только, что вы вдвоем чуть пораньше сюда приехать не смогли. Вы пропустили прекрасные поминки. Вам бы очень понравилось. Тут были все друзья Мерны, и мы по очереди делились любимыми историями о том, как проводили с нею время. О ее эскападах в юности. И ее свершеньях зрелости. Даже Рауль красноречиво выступил на тему того, что́ для него значит идти по ее стопам. Когда мы говорили о том, что произошло в прошлом году, о ее неожиданном уходе, вокруг костра не осталось ни одного сухого глаза. И было очень трогательно, когда мы развеяли ее пепел по реке. Очень жаль, что вы все пропустили.
– В этом лишь я виноват, – сказал я. – И мне от этого ужасно. Я выпил чересчур много вина на водяном сборище – это вообще вино было?! – и принял чересчур много марихуаны, и не осознавал, что часы у меня в брюках остались, а потом уже стало слишком поздно…
– У вас в брюках?
– Да. Они сдерживали мою кундалини, поэтому их пришлось снять. А в студию, конечно, я за ними вернуться не мог, поэтому Бесси пришлось их забирать. Это она меня нашла на скамейке на самом краю вселенной. Но я не отключался. Я просто спал. Видите ли, я просто очень устал с тех пор, как из Северной Каролины вернулась кафедра математики.
– Этого я и опасался…
– Но все в порядке. Бесси нашла меня на скамейке, и я переоделся обратно в свой бежевый вельвет. Громовый оргазм-то, уверен, я пропустил. Но я хотя бы тут.
– Похоже, вечер у вас был богат на события, Чарли. Но теперь вы среди друзей. Поэтому просто расслабьтесь и наслаждайтесь прекрасным свежим воздухом. И потрескивающим костром вон там. И, разумеется, потрясающей серебряной луной, что сияет нам сверху, словно материнская любовь детям… Вот, возьмите еще бифштекса!..
Мясо было нежным и слегка присоленным, от него по-прежнему шел пар после гриля. Я взял еще несколько кусков и поблагодарил его.
– И непременно попробуйте вот это…
Доктор Фелч показал на кусочек обугленного мяса у себя на тарелке. Я взял этот кусочек и положил себе в рот.
– Великолепно, – сказал я. – Такое влажное и сочное. Не похоже ни на какое мясо, что мне доводилось пробовать раньше. Что это?
– Это, – ответил доктор Фелч, – семена цивилизованного общества.
– Что-что?
– Со вчерашнего дня. Зачем, по-вашему, я прихватил в загон пластиковый пакетик на застежке?
Бесси хмыкнула.
– Добро пожаловать в Коровий Мык! – сказала она и сама взяла кусочек.
– Где сходятся цивилизации! – добавил доктор Фелч.
Они оба рассмеялись, и доктор Фелч закурил очередную сигарету – свою пятнадцатую. Бесси сходила еще за пивом, а когда вернулась, за нею тащился Расти Стоукс.
– Эгей вам! – сказал Расти. – У вас тут, похоже, своя вечеринка происходит. К вам можно?
И, не дожидаясь ответа, сел на бревно со мною рядом.
Костер к этому времени уже немного пригас, и холодный ветер казался еще холодней. Покуда мы вчетвером сидели на бревне – Расти, я, Бесси, доктор Фелч, – мимо нас потоком к открытому грилю текли коллеги или же возвращались от него; и вот так мне довелось познакомиться почти со всей кафедрой зоотехнии и доброй частью отдела обслуживающего персонала. Задержалось поздравить меня с наймом трио секретарш администрации и выразить соболезнования в связи с моими неудавшимися браками. Одна пожелала мне удачи в воскрешении рождественской вечеринки. Другая высказала комплимент об отсутствии растительности на лице. («Теперь вы гораздо больше похожи на координатора особых проектов!») А третья подсказала кое-что насчет метафорического значения теленка.
(– Теленок, – заявила она, – представляет поиск глубинного знания, которое пленено узилищем загона. – На что я ответил:
– Если так, что же тогда те сочные кусочки, которые я только что употребил в пищу? Что есть тогда семя, отсеченное до срока?
– Это, – убедительно заключила она, – суть отдельные перлы мудрости, составляющие наш более крупный запас знаний!) В какой-то миг с гитарой в руке подошел Рауль, и я сделал комплимент его пению. А когда к нам приблизился Стэн, я поздравил его с новообретенной независимостью от Этел.
– Видела б она меня сейчас! – расхорохорился он.
(«И видели б сейчас вы ее!» – подумал я.)
Со временем вечеринка, похоже, сгустилась вокруг Расти и доктора Фелча, и пока мы за пивом беседовали и пили за ломтями бифштексов, разговор постепенно вошел в уютную колею. На бревне рядом с нашим Рауль и Стэн вспоминали нашу вчерашнюю победу над теленком. А с концов нашего бревна Расти и доктор Фелч вспоминали свои вылазки на реку в старших классах, мы же с Бесси внимательно их слушали посередине. Приблизившись к протрезвлению у Бесси в грузовике за нашу с ней долгую поездку, теперь я ощущал, что пиво переливается во мне так же, как несколько часов назад вино. Выйдя из своей квартиры, я по-прежнему не нашел еще туалета; однако темные леса казались безнадежно далеки от лагерной стоянки, и стоило мне только направиться к их густой сени, как кто-нибудь из коллег вручал мне еще одно пиво.
– Эй, вы куда это, Чарли? Вот, возьмите-ка еще!.. – И я садился снова. И покуда пил пиво и ел говядину, ловил себя на том, что впитываю все это вместе: пищу, алкоголь, тепло костра и беседу, вихрившуюся вокруг меня. Мочевой пузырь мой медленно заполнялся с каждым потребленным пивом, живот наполнялся с каждым ломтем бифштекса, а сердце полнилось теплом костра и нежной и успокаивающей беседой, облекавшей меня. На бревне Бесси придвинулась, освобождая место для доктора Фелча, и теперь сидела так близко от меня, что всем своим бедром прижималась к моему. Время от времени она клонилась то в одну сторону, то в другую, и с каждым перемещением ее веса я ощущал, как ее мягкое плечо наваливается на мое – или отступает от него. И это меня тоже грело.
– Ну что, Расти, – наконец произнес кто-то после того, как обсуждение перешло со спорта на погоду, затем от легковых машин к грузовикам, а потом с международной политики на самые неотложные текущие дела Разъезда Коровий Мык: – Ну что, Расти, что вы думаете про нового коммуниста, которого мы наняли в прошлом году на кафедру философии?
– Мне он не нравится, – ответил Расти.
– Да ну? А тот гомосексуалист, что преподает изобразительное искусство?
– Мне он тоже не нравится.
– А сторонница контроля за оружием на предпринимательстве?
– И она.
– А недавно получивший повышение профессор астрономии из Бангладеш?
– Не смешно.
– А замужняя лекторша с двойной фамилией через дефис?
– Не-а.
– А вегетарианец? А индус? А негроид, только что зачисленный в штат? Как насчет активиста за права животных? Защитника окружающей среды? Поборницы трезвости? И что со сторонником правительственных субсидий? Антивоенным демонстрантом? Вигом?[19] Лектором по экономике, у которого топливосберегающая машина?
– Никто из них мне не нравится!
– Какая жалость! А как вы относитесь к новому предписанию окружного совета о знаках? Ну помните, по которому все знаки теперь должны быть подсвечены?
– Я против.
– А к открытию границ для беженцев? А к обложению пошлиной табака и виски? А к разделению молитвы и школы? А отвязке нашей валюты от золотого стандарта?
– Против.
– А к запрету любого курения в общественных местах?
– Не за.
– А к новым электрическим пишущим машинкам для отделения точных наук?
– Против.
– А к упору на использование данных в ведомственном планировании?
– Всеми кишками против.
– Вы, похоже, против много чего, Расти. Так а за что именно вы? Есть такое?
– Я за то, что уже есть. Если что-то уже существует, ей-богу, этому должна быть причина! Поэтому просто оставьте это в покое. Пусть будет, и хватит в это вмешиваться. На свете и без того, к черту, полно перемен, чтоб еще и стремиться создавать новые там, где им совсем не место.
– Но, Расти, – возразил Стэн. – Если доводить ваш подход до его мало-мальски логического заключения, не будет ли это означать конца всяким новшествам? Не будет ли это подразумевать, что мы просто должны принимать все как есть? А не стремиться вместо этого к прогрессу?
– Правильно, черт бы драл!
– Да ну нет, вы это не всерьез! Как ученый вы никак не можете действительно так считать! Только подумайте обо всех недостатках, что так и останутся неисправленными. То есть, если б мы просто били баклуши и принимали статус-кво – если у всех были бы ваши убеждения, – мы никогда не смогли бы восстать против величайших несправедливостей нашей нации. Мы бы никогда не отменили Сухой закон. Или не воспротивились против Закона о гербовом сборе[20]. Или не упразднили человеческое рабство!
– Если бы все верили, как я, – сказал Расти, – у нас бы и не возникло рабства! Или гербовых сборщиков… – Расти поднял свою пивную банку. – …И бог знает, но Сухой закон бы нам и не потребовался!..
Доктор Фелч рассмеялся.
– Вот в этом я его точно могу поддержать!
– И все же, – сказал Рауль, – по всему региону вы признаны как специалист по искусственному осеменению коров. А это неестественный процесс. Это человечья уловка. Разве здесь нет непоследовательности в вашем мировоззрении? Фатального противоречия? Разве это некоторым образом не парадокс?
– Не-а. Не парадокс. По крайней мере – не больше парадокс, чем что угодно другое парадоксальное на свете.
– Но ведь нет же! И доказательство – вокруг нас. Вообще-то – в этот самый миг оно у вас в левой руке! Поскольку, если совсем уж присмотреться, мистер Стоукс, не есть ли и само пиво – произведение человеческих рук? Без очень человеческой тяги к нововведениям не пришлось бы нам иначе пить сейчас простую воду?
– Без нововведений, – объяснил Расти, – мы бы все были свободными людьми, пьющими воду. Так и есть. Но учитывая, что мы превратились в таких рабов нововведений, с тем же успехом мы можем воспользоваться своим рабством на всю катушку и пить пиво!
Все засмеялись. Стэн смеялся тоже. Потом спросил:
– Так а сколько вообще коров вы осеменили?
– Что?
– Сколько коров вы осеменили, мистер Стоукс?
– Лично – нисколько. Это генетически невозможно.
– Да, но искусственно – сколько вы осеменили?
– Очень много, я и не упомню.
– И поначалу вы считали, что это трудно?
– Было противно, да.
– Но со временем стало легче, я предполагаю?
– Конечно. Как и все остальное на свете.
– Могу себе представить, что для осеменения коровы нужна твердая рука?
– Да, нужна.
– И стальная решимость.
– И это тоже.
– Что-нибудь еще?
– Ну, еще перчатка по плечо.
– Вы прожили хорошую жизнь, мистер Стоукс.
– Удача мне улыбалась.
Все мы закивали. Потом кто-то произнес:
– Раз уж вы коснулись темы осеменения, не могли бы вы ввести что-нибудь в нашу текущую дискуссию о любви?
– Вашу чего?
– Ну, дискуссию о любви. Не могли б вы нам сказать, что она такое, по вашему мнению? Этот предмет также требует твердой руки, а для нас в последнее время он стал особым яблоком раздора. Вот мы и пытаемся добиться каких-либо новых взглядов на эту очень старую тему. Мы стараемся повысить свою осознанность в этом вопросе прежде, чем начнется семестр. Так что вы можете нам сказать, мистер Стоукс?
Расти фыркнул.
– Ничего я про это не знаю, – сказал он. – Мое поле деятельности узко. Эмпиризм не очень пригоден для такой штуки, как любовь.
– Но, Расти, нам не терпится узнать что-нибудь от человека с вашим богатым опытом!
– Опытом!
– Да, доктор Стоукс. У вас, в конце концов, жена, три дочери и внучка на подходе. Поэтому мы надеемся, что именно вы и прольете немного света на этот вопрос. Поскольку ночь уже не так юна, как некогда. Луна дерзка, но тает. И время у нас, дабы достичь какого-то более глубокого понимания, похоже, истекает.
– Ага, ну, я честно не могу вам сказать, что такое любовь. И не могу сказать вам, что она не такое. Но чертовски точно я могу вам сообщить, что она вообще не!..
– Будьте любезны…
Расти хлебнул пива из банки. После чего сказал:
– Видите ли, у многих людей о любви имеются неверные представления. Они считают, что это некий романтический ужин на двоих в азиатском ресторанчике за углом. Или поездка на автобусе в один конец – в Мичиган, зимой. А любовь на самом деле – ничего подобного. Она не имеет ничего общего с бальными платьями и ужинами при свечах, с романтическими прогулками по пляжу. Это не розы и не открытки на Валентинов день. Это не леденцовые сердечки и не влажные поцелуи с вялыми языками теплой дождливой ночью. Это не минеты без взаимности и не полный рот влаги, и не ошибка последней минуты, что будет длиться всю оставшуюся жизнь. Это не звездная ночь в середине августа у реки. И уж точно, к черту, это не два разгоряченных пятнадцатилетки на переднем сиденье моего «шеви» прошлым июнем!
– Какая жалость – вся эта история про ваш грузовик, Расти!
– Я не из-за грузовика злюсь. А из принципа.
– Она симпатичная девчонка, Расти. Я уверен, младенец будет сногсшибательной красоткой.
Расти допил свое пиво и швырнул банку в костер.
– С такими генами, как у меня, пусть только попробует ей не стать!
Бесси ткнула меня под ребра, и я, переведя взгляд, увидел, что она жестом предлагает мне сойти с этой дорожки обсуждения. Что я и сделал. И, как всегда, мгновение изящно спас Рауль:
– Это такое фантастическое место, – сказал он, показывая на реку. – Темнота поразительна. Запахи первобытны. Звуки темных лесов так экзотичны. И я просто обожаю, как лунный свет нежно отражается на воде. Все это очень живописно. И вызывает в память Льобрегат в начале весны.
– Я рад, что вам нравится, – сказал Расти. – Это местечко моей семьи. Мы приходим сюда каждое лето.
– Очень славно, – добавил я. – А есть здесь поблизости туалет?
Расти рассмеялся.
– Еще бы. Какой уголок ночи предпочитаете?
Рассмеялись и все остальные.
– Это Разъезд Коровий Мык, Чарли. Располагайтесь как дома.
– В Мыке бывать – по-коровьи мычать!
И опять все засмеялись. Я тоже, но с бревна не сдвинулся.
– Это место действительно бередит столько воспоминаний, – сказала Бесси. – Я уже целую вечность этот участок реки не навещала. Мой отец, бывало, рыбачил недалеко отсюда. Он себе особое место облюбовал за излучиной, там он всегда свою норму выбирал. Он его звал своим Святилищем. Это было его тайное место.
– Твой отец чертовски хорошо удил! – сказал Расти. – Я ходил с ним рыбачить пару раз. Он что угодно мог поймать. Просто легендарный был дядька! Один из лучших удильщиков, кого я знал.
– Мне все так говорят. Я была маленькая, но помню, как он свой улов приносил домой и мы с мамой допоздна его чистили. Как же я это терпеть не могла! Он рыбу в ящиках со льдом морозил и на следующий день развозил по соседям.
– В старом своем «додже»!
– Точно. Без ветрового стекла.
– А задний борт опущен, и в решетке радиатора торчит американский флаг.
– И все пятнадцать звезд гордо трепещут! – рассмеялась Бесси. (С каждым воспоминаньем ее бедро, казалось, все ближе притискивается к моему; а когда она говорила, все тело ее двигалось в такт словам, и я ощущал теплоту ее бока – она это вообще замечала? – и мягкое нажатие ее плеча.) – Иногда на эти объезды соседей он и меня с собой брал. В каждом доме мы задерживались и заходили в гости к тем, кому он отдавал рыбу. Обычно на крыльце. Иногда в кухне. Всегда было такое чувство, будто время останавливается – уж так они подолгу нагоняли то, что произошло с последнего раза, когда они виделись. Все свежие охотничьи байки. И обсуждали каждую рыбу, что поймали. И разных знакомых людей. Они всегда старались вспомнить всех, кто переехал или скончался с последнего раза. Ох, и грузовики их. Господи, лишь бы опять не про грузовики! Их они обсуждали часами. А я все это время стояла и просто впитывала, по-детски скучала, и мне уже хотелось ехать к следующему дому, чтоб потом поскорей вернуться домой, и я не осознавала тогда, что позже в жизни буду тосковать по этим мгновеньям, которым сейчас желала скорее пройти. Взрослые всё говорили и говорили. Я слушала. А потом, перед тем, как нам уходить, хозяева обычно давали нам что-нибудь с собой. Говяжью вырезку. Соты с медом. Немного кожи для папиных седел. Вот так всякий раз – поедешь рыбу раздавать, и в магазин уже не надо!..
– В Коровьем Мыке так раньше и было. Но мы это где-то по пути растеряли. Еще одна жертва прогресса.
– И не говорите. У меня в семье это умерло с ним вместе. С тех пор я на рыбалку не ходила.
– Ты не одна такая. В те времена мы рыбачили. Но твой папа сейчас бы реки не узнал. Это уж не та река. И рыбалка сейчас уж не та. Во времена твоего папы весь мир был другой. Воды были чище. Течение быстрее. Рыба действительно выпрыгивала из воды. То были дни, когда еще работала железная дорога, прогресс еще считался прогрессивным, гидроэнергетика еще казалась волной будущего. А теперь все иначе. И над этой бедной рекой все эти годы надругаются…
– Кто? Прогресс? – спросил Рауль.
– Черт, ну а кто? – сказал Расти. – Эта река стала всеобщей шлюхой. Местной блядью. Умственно отсталой девчонкой в подсобке. Ей углубляли дно и направляли ее в другое русло. Отщипывали от ее потока. Выше по течению добавляли химикаты. А теперь ищут чего-то – чего угодно, – чтобы справиться с водорослями, которыми сами же ее и заразили. В нее сливали нефть-сырец и выхаркивали свои отходы. И вываливали горы всякой дряни с судов, отправленных чистить ее от более мелкой дряни. За все свои годы у реки я находил шины на мелководьях. Старые телевизоры. По ней плавали туши бизонов. Ремни от пылесосов. Однажды ловил форель, а поймал целый пылесос. В Коровьем Мыке нет ни единой семьи, что не натыкалась бы на выброшенные на берег шприцы, героиновые иглы и опийные трубки. И это лишь часть того, что они проделывали с этой рекой.
– Они?
– Да, они.
– И кто же это?
– Они – это люди с идеями. Новые люди с новыми идеями. Иностранные люди с иностранными идеями – некоторые живут сразу за углом; другие приезжают аж из самой Калифорнии. Вы трое только не обижайтесь… – Тут Расти обвел рукой, показывая на меня, Рауля и Стэна. – Но все эти люди из других мест со своими представлениями о нескончаемом движении – все эти целители, хиппи, пророки и инженеры – они приезжают в Коровий Мык со своими идеями и планами. И, пока тут, они творят свои делишки и устраивают свои вечеринки и свои оргии, а потом выбрасывают использованные резинки в нашу реку. Им даже не приходит в голову, что те выносит всем нам. Или что наши дети будут в этом купаться.
– Извините, Расти, – сказали мы.
– Пока вам не за что извиняться. Вы в Коровьем Мыке еще новенькие – и, может, ваши идеи как раз и пригодятся…
– Надеемся на это!
– …Но я в этом сомневаюсь.
Стэн, Рауль и я покаянно переглянулись.
Расти продолжал:
– Но худшее, что они сделали, – они построили плотину. Как только плотину достроили и они затопили старое индейское селение, река сама не своя.
– Плотину? – переспросил Рауль.
– Индейское селение? – переспросил Стэн.
Расти покачал головой.
– Плотина – хорошо известная часть нашей истории. А вот затопление селения – один из грязных секретиков Коровьего Мыка. У меня в музее есть несколько газетных вырезок об этом. И есть изображения – до и после. Селение вовсе не нужно было эдак вот затапливать. Но так бывает, когда гонишься за прогрессом. Когда стремишься к непрерывному улучшению. Когда поклоняешься результативности. Река текла себе, как текла тысячи лет. И это было хорошо. Но для них – хорошо недостаточно. Нужно было сделать лучше. Продуктивнее. Чтоб текла быстрей. И по ней можно было путешествовать в такие места, куда ей течь не полагалось. Туда, куда иначе бы она и не потекла.
– Это вроде того, как мы втроем тут оказались? Как наши соответственные странствования привели нас в Коровий Мык – такое место, куда мы бы иначе не приехали!
– Именно. Видите ли, река – она реакционна: она противится прогрессу; она предпочитает существующее положение. Но люди – рабы новшества. Особенно для американцев оно – хозяин жестокий. И потому явились люди с идеями и перегнули реку через бочонок. Нашлепали ей по заднице и заставили уступить. Они ее перегородили и перенаправили, и, если при этом пришлось бы затопить старое индейское селение, что ж, так тому и быть.
Тут Бесси поерзала на бревне, и бок ее легонько потерся о мой. Бедро у нее было мягкое и теплое. Опустив взгляд, я заметил, что на ней мини-юбка, не закрывавшая даже колен. Ее белая блузка была просторна. Ее полные груди касались моего предплечья, когда она поворачивалась ко мне, чтобы получше разглядеть произносимые слова.
– Индейское селение, – продолжал Расти, – представляло собой всего-навсего деревушку из старых хижин, коптильни и огородов, где люди выращивали себе у реки урожай. Место это располагалось прямо на реке, чтобы вода попадала на поля и пополняла колодцы. Во всей котловине долины Дьява, наверно, не было места плодороднее этого.
– Разумно, – сказал Стэн. – Они тут жили первыми. За ними и выбор.
– Видимо, да, – согласился Расти.
– Они же знали, что делали, когда выбирали это место!
– Вот это уж точно.
Доктор Фелч кивнул:
– Всем вам, наверное, будет интересно узнать, что в этом селении жил один из наших преподавателей. Алан Длинная Река обитал там со своей семьей, когда был маленьким. Его даже назвали в честь реки.
– Длинная Река? – переспросил Стэн. – Вы имеете в виду преподавателя речи, который не говорит?
– Вот именно, – сказал доктор Фелч. – Наставник Чарли.
– Ага, – подтвердил Расти. – Длинная Река родился в деревушке и жил там до переселения. Тогда еще он был разговорчив и рассказал мне всю эту печальную историю о том, как в селение однажды явилось правительство и выпнуло оттуда всех.
– Случилось это более сорока лет тому назад… – прибавил доктор Фелч.
– Сорок два, если точнее. Шериф собрал всех в центре селения и сказал: «Всем вам придется уехать, потому что через год земля у вас под ногами будет вся под водой». Люди Длинной Реки покачали головами и ответили: «Это невозможно. Река никогда не разливалась до этого места. Чего ради воде сейчас здесь собираться?» А шериф показал на самое высокое дерево в селении – американскую сосну – и сказал: «Вы видите вон то дерево? Меньше чем через год воды здесь, где мы все стоим сейчас, будет столько, что она покроет его самые высокие ветки!» Но люди все равно не могли в это поверить. «Такое невозможно, – сказали они. – Вода не может собраться так внезапно! Мы останемся здесь, сколько будет расти трава и течь вода». И они отказались уезжать. Через месяц правительство нагрянуло с бульдозерами и шерифами – и с правом на принудительное отчуждение частной собственности – и выгнало их. Длинная Река только учился говорить, когда все произошло. Но он это помнит отчетливо – и рассказал мне, много лет спустя.
– Мой дядя был одним из шерифов, – сказал доктор Фелч. – Для него это было самым трудным заданием, что ему вообще приходилось выполнять.
– Но он это сделал!
– Он это сделал.
– Какая трагедия! – сказал Стэн. – И бессмыслица. То есть – снести так целое селение! Под воду! Куда же они поехали? Куда люди делись, когда затопили деревушку?
– Рассеялись. Некоторые переехали в городок. Другие отправились в большой город. Семья Длинной Реки осталась, но они были исключением.
– И все это – ради плотины? Это же так неправильно. Почему этого никто не остановил?
– Тогда еще это не было приоритетом. И в то время казалось хорошей мыслью.
– Но теперь это же трагедия!
Расти покачал головой.
– Нет, это не трагедия. По крайней мере – теперь уже не она. Трагедией это было тогда. А теперь это просто история. Возьмите любую современную трагедию, добавьте к ней сорок два года – и что получится? Получится… история.
– История?! – раздался из-за наших спин громкий голос. Мы разом повернулись и увидели, что к нам со складным садовым стулом под мышкой подходит Уилл Смиткоут. – Я верно расслышал, что вы меня по имени назвали?!
Все рассмеялись.
– Подсаживайся, Уилл. – Доктор Фелч жестом пригласил его поставить стул у наших бревен. – Я вижу, ты подготовился!..
– Как всегда! И приехал бы гораздо раньше, если б не застрял по дороге за этим маршем смерти…
Доктор Фелч застонал.
Уилл брякнул складной алюминиевый стул рядом с нашим бревном и сам на него рухнул. В одной руке он держал свою «манерку», а из нагрудного кармана у него торчала незажженная сигара.
– Ты чего к нам так подкрадываешься? – спросил Расти.
– Мне в лесочке нужно было одно дельце обстряпать.
– Подробности нам не нужны, профессор.
– Ага, – сказала Бесси. – Их можете оставить при себе!
– Ну еще бы. Знаете, жена моя перед тем, как умерла, говорила мне, бывало: Уильям, если бы мне кто-нибудь давал мне дайм за каждый раз, что ты отливаешь… мне бы все равно лучше из-за этого не было. У жены моей всегда было ядовитое чувство юмора, такое вот!
Мы рассмеялись.
– Так что я пропустил? Что это за разговоры тут об истории? – Уилл обмяк на стуле, стряхивал с костюма какую-то пыль и поправлял на себе галстук-бабочку. – И какую помощь я могу оказать моим коллегам?
– Ох, да никакую, Уилл. Мы просто рассказывали тут нашим новым преподавателям о плотине и о том, как затопили индейское селение. Расти вот только что отметил, что весь этот травматичный эпизод ушел в историю.
– Именно, – подтвердил Расти. – И теперь он просто-напросто принят как неизбежная реликвия прогресса и эволюции. Как вымирание странствующего голубя. Или возникновение или исчезновение той или иной мировой цивилизации вместе с ее языком, ее культурой и институциями, что ей дороги.
– Конечно же, плотина была скверным замыслом, – сказал Уилл. – Как и большинство всего остального. Но и она не стала беспрецедентна. Вода заставляет человека творить странные вещи, знаете.
Мы все серьезно кивнули.
– Именно поэтому она – одна из трех изменчивых вещей, что заставляют мужчин терять рассудок…
Уилл умолк для пущего театрального эффекта:
– А две остальные – это, конечно, женщины и слова.
Уилл вытащил из кармана пиджака сигару и покрутил ее в пальцах.
– А главная разница между всем этим в том, что женщины приходят и уходят, а вот слова живут вечно. Что же касается воды… с этим мы так или иначе, но пока до конца не разобрались…
Мы кивнули.
– …С историей же штука вот в чем, – продолжал Уилл. – Она вполне тесно связана с женщинами, но гораздо теснее – со словами. Однако если вглядеться пристальнее, вы увидите, что история больше похожа на воду. Течет, куда хочет. Движется в своем темпе и своем времени. Мы можем за нею наблюдать и помнить ее. Можем пытаться ее квантифицировать и объяснять. А иногда нам даже может повезти, и мы сумеем предсказать ее будущий курс. Но такое достижение мимолетно. Воду удержать получится не больше, чем контролировать историю. Девяносто девять процентов всей воды на свете пить нельзя. Но вот то, что мы зовем историей, – это оставшийся один процент. Вот он, крохотный кусочек, который мы способны переварить. Остальное же просто поднимается обратно в облака, словно лужица с горячего асфальта.
– Асфальта?
– Да, асфальта.
Рауль покачал головой:
– Для преподавателя истории, мистер Смиткоут, у вас определенно циничный взгляд на историю!
– Ага, ну, так же и жена моя считала. Говорила, у сапожника дети ходят без сапог. У фермера семья голодает. А жена историка остается без наследника. Ни сыновей. Ни дочек. Никакого прочного наследия. Мы это, конечно, не сами выбрали. У нас в свое время бывал поразительный секс – вы уж мне поверьте, жена моя куролесить могла, как шлюха площадная! – но вот за это она меня так никогда и не простила!..
Отмахнувшись от этого отступления в бесплодные воззрения Уилла на историю, Расти продолжал:
– В общем, исконное население, похоже, посмеялось последним. Длинная Река рассказывал мне, что, когда они покидали селение, старики собрались и наложили на всю эту область проклятье. «Вы с нами так поступили из-за воды. Ну так пускай вода теперь и станет вашей судьбой». Объявили они это сразу перед тем, как двинулись бульдозеры. А потом ушли. И это было последнее, что они произнесли на своем родном языке. И последнее, что они вообще сказали как народ.
– А потом что было?
– Остальное уже история. На следующий год ввели в действие плотину. Селение затопило. И вода с тех самых пор уже не была прежней. Плотина должна была питать водой всю эту округу – от Разъезда Коровий Мык по всей шири котловины долины Дьява. Но дожди прекратились, и теперь воды едва хватает на сам городок. Каналы пересохли. Черт, да в верховьях реки теперь меньше воды стало, чем было до строительства плотины. Тогда можно было прыгнуть с утеса, который называют Большой Скалой, и не бояться, что шею себе сломаешь. А теперь вода там такая низкая, что психом будешь, если вздумаешь попробовать. Да и в старый грузовик попасть можно, какой там илом занесло!
– Или на крышу брошенного дома, – сказал доктор Фелч.
– Или в списанный паровоз, – сказала Бесси.
– Или в остатки затонувшего рабовладельческого судна XVIII века, – сказал Уилл.
– Уилл?
– Не буквально, разумеется…
(Тут Уилл закурил сигару и откинулся на спинку своего алюминиевого стула. Встряв в общую беседу, теперь, казалось, он был совершенно не против, что она обтекает его стороной.)
– Но зачем же нужна была тогда эта плотина? – спросил Рауль. – От нее, похоже, всем сплошные неприятности.
– Тогда – нужна была, – ответил Расти. – Ведь региону требовалась энергия подешевле – для работы ранчо. И больше энергии для новых поселений, что росли в Предместье. Ну, чтобы вместить будущий наплыв хиппи, целителей, пророков и проституток. То были времена, когда паровая энергия резко пошла на спад, а гидроэнергетика казалась волной будущего. И, разумеется, региону требовалось больше воды. Откуда, по-вашему, в колледже столько зелени? А вода для газонов откуда? Фонтаны? Бык, кроющий телку? Откуда, по-вашему, кампус берет всю эту свою жизненную силу?
Мы сообщнически закивали.
– Очень не хотелось бы говорить так… но чем был бы наш идиллический кампус без этой плотины?
Вопрос был, конечно, риторический, поэтому Расти не стал дожидаться ответа; просто сунул руку в ящик со льдом и вытащил еще один «Фальстаф».
– Стэн? Еще не желаете?
– Мне пока хватит, спасибо.
– Рауль?
– Я к нему даже не прикасаюсь.
– Ох, чуть не забыл – вы ж у нас из Калифорнии. Вы, Чарли?
– Конечно. Выпью еще одно.
И Расти передал мне следующее пиво.
Игривые звуки, доносившиеся от реки, уже смолкли, а вместо них громче стал треск костра. Несколько человек из тех, кто явился раньше, уже ушли. Почти все секретарши разбрелись по домам. Не осталось и большинства обслуживающего персонала, и кафедры зоотехнии. Дочь Расти уехала со своим дружком на его грузовичке. И почти все дети – те, что играли у реки и гонялись без присмотра друг за дружкой, – тоже ушли. Нас осталось немного – Уилл, Рауль, Расти, Стэн и доктор Фелч, – и мы устроились вокруг теплого огня, каждый – затерявшись в неотвратимой тьме этой безоблачной ночи. В мерцании костра мы с Бесси сидели на бревне близко друг к другу; время от времени она позволяла своей руке на миг опуститься мне на бедро – случайно? – и всякий раз я ощущал, как во мне начинает взбухать кундалини.
– Так, а кто-нибудь знает, отчего Длинная Река не разговаривает? – спросил Стэн, когда по кругу раздали по последнему пиву. – Как-то странно, что человек просто берет и перестает говорить. Особенно – профессиональный учитель речи.
Расти и доктор Фелч обменялись взглядами.
– Это долгая история, – сказал Расти.
– Это уж точно, – согласился доктор Фелч.
Я рассмеялся:
– Они тут все обычно такие!..
– И печальная, – добавил доктор Фелч.
– Очень грустная, – подтвердил Расти.
– Как обычно, – сказала Бесси, легонько сжав мне колено.
– Так что на самом деле произошло? – стоял на своем Стэн.
Обоим мужчинам, казалось, историю эту рассказывать не очень хотелось. Но когда они увидели, что гриль уже остыл, а бифштексы почти все съели, что Рауль на время отложил гитару, и когда они осознали, что подобная история может считаться значимым опытом профессионального развития для тех из нас, кто в общинном колледже Коровий Мык новички, а его боренья за аккредитацию нам в новинку, они принялись рассказывать, что знали. За следующие полчаса мы узнали всю печальную историю того, как Алан Длинная Река, мой преподаватель-наставник, стал учителем ораторского искусства, который не разговаривает.
– Вначале, – начал доктор Фелч, – Длинная Река был лучшим работником из всех нанятых нами в Коровьем Мыке. После средней школы он уехал на север в колледж, который и закончил со всеми нужными для этой должности степенями. Одним махом мы могли нанять себе квалифицированного преподавателя из местных, мало того – представителя коренного населения Америки, ни много ни мало, который знал наших студентов на глубинном уровне и мог поддерживать с ними глубокую связь. Помимо этого, что-то жизнеутверждающее было в местном мальчишке, происходившем от племенных корней, который вырос, получил высшее образование, а потом применил его к обучению наших студентов – других таких же, как он сам, – тому, чтобы выражать свои мысли на прекрасном недвусмысленном английском языке. Сам Длинная Река оратором был уравновешенным. Говорил он редко, но, когда открывал рот, его слушали. Слова он подбирал тщательно, строго по делу, и его речи действительно хотелось внимать. А разве не это требуется от учителя ораторского искусства? От любого преподавателя? Черт, да этого мы хотим от любого образованного человека! И потому мы его наняли, и всего за несколько месяцев он начал оказывать воздействие на колледж. Он перекроил все курсы риторики и сделал их значимыми для своих студентов. Он принес новые методологии и свежие перспективы. Он модернизировал учебники и ввел в свою педагогику массу новаторских замыслов…
При слове «новаторский» мы все посмотрели на Расти. Но тот лишь пожал плечами и отхлебнул пива. Доктор Фелч продолжал:
– …Несмотря на честолюбивые новации, Длинная Река был скромен и хорошо срабатывался с сотрудниками – и пяти лет не прошло, как его зачислили в штат. Казалось, перед ним все пути открыты. Он был популярен у своих студентов. Его уважали коллеги. Он был идеальным примером того, как выходец из Коровьего Мыка может вернуться в Коровий Мык и преуспеть. Преуспел бы он где угодно, однако предпочел вернуться и снискать успех здесь. В общем и целом профессор Длинная Река был едва ль не лучшим работником, какого мы только могли вообразить…
– Звучит зловеще, – сказал я.
– …Верно. И вот где-то в то же время он повстречался с одной старухой из своего селения – того старого места у реки, что уже много лет как было под водой. Старуха жила в местном доме призрения и скоро должна была умереть. Он услышал от одного знакомого, что родственники старухи уехали после переселения, а она покидать Коровий Мык вместе с ними отказалась. С неохотой они бросили ее здесь вместе с другой родней, которая вся поумирала, один за другим, старуха осталась в одиночестве, и вот теперь, когда она умирала сама, он навестил ее в больнице, пока родня ее добиралась туда через всю страну. Сделал он это потому, что для его народа большое бесчестье – позволять другому человеку страдать в одиночестве. Старуха к тому времени была уже нехороша, и когда он оказался у нее в больнице, она бредила, потея, трясясь и произнося таинственные слова. Длинная Река слова эти узнал – этот язык он слышал в селении в детстве, и хотя самих слов понять не мог, они его глубоко тронули. Сколько таких же, как она, еще бродит где-то по белу свету? Забыты в домах престарелых? Гниют на задних верандах? Разбросано по стране, как капли по водосливу? Эта женщина уже не понимала, что Длинная Река с нею в палате – той же ночью она и скончалась, – и ему это переживание перевернуло всю душу. Не столько сама смерть той старухи, которую он никогда не знал, сколько то, что в кончине ее он ощущал окончательное рассеяние своего народа и их языка. В той больничной палате он поклялся совершить нечто замечательное: найти стариков своего селения и собрать их мудрость в единый том народных поучений. И вот следующие несколько лет он всего себя посвятил этой задаче, и она стала целью его жизни…
Доктор Фелч умолк, чтобы затянуться сигаретой. Расти воспользовался паузой в рассказе и подхватил повествование там, где доктор Фелч прервался:
– Как Билл и сказал, Длинная Река действительно взялся за дело всерьез. В то время он всегда приходил в музей, где я служил добровольно, и читал старые газеты, разыскивая фамилии семей, что некогда жили в старом селении, где теперь плотина. Он был дьявольски упорен и по архивным записям, по беседам с местными старожилами нашел восемь стариков из селения, которые так и не уехали из округи. То были старейшины, говорившие на местном языке в детстве, – и, как знать, могли говорить на нем до сих пор, последние, кто еще способен был передать этот язык потомкам. Каждый из этих старейшин уже был очень стар, и когда он стал ездить к ним, выяснилось, насколько громадную задачу он перед собой на самом деле поставил. Из восьми стариков, кого он выследил, одна старуха отказалась с ним разговаривать вообще: упрямая и до сих пор обиженная, она предпочла унести язык с собой в могилу, а не передавать ему. Другой, покладистее, умер за пару недель до того, как Длинная Река смог с ним встретиться. Осталось шестеро, а из этих шестерых одна уже страдала от необратимой потери памяти и не помнила имен собственных детей – что уж там говорить о словах языка, на котором она не разговаривала с детства. Это значило, что из первых стариков осталось лишь пятеро, и эти пять – четыре женщины и один мужчина – были единственными оставшимися в живых носителями языка, а это табачно-тонкая грань между жизнью языка и его кончиной. Времени тратить было нельзя. И потому Длинная Река удвоил усилия. Он тут же подал заявление на срочный творческий отпуск, получил его и отправился в полевую экспедицию проводить исследования с пятью старейшинами, что еще несли в себе увядающие семена языка его народа…
Расти умолк и отпил пива. Доктор Фелч продолжал:
– …К тому, что Расти только что рассказал, мне следует добавить, что в кампусе несколько испугались, когда Длинная Река получил разрешение на срочный творческий отпуск. Для штатных преподавателей характерно одно: они обитают в изменчивом мире относительной ценности. А от этого могут стать мелочными и близорукими. Срочный творческий отпуск Длинной Реки не входил в стандартную практику, и кое-какие перышки определенно встопорщились. Почему я разрешил ему уехать на год раньше, хотя остальные всегда ждут своей очереди полный срок? Справедливо ли это? Объективно ли? Не служит ли такое доказательством, что этим я проявляю кумовство? Ну, возможно! Но черт бы его драл, для меня безотлагательность этого проекта доказать он сумел. Нет никакой гарантии, что по истечении года эти люди еще будут живы. А этот год можно использовать для того, чтобы как можно больше всего задокументировать, пока не поздно. Поэтому я принял трудное решение, творческий отпуск был предоставлен, и Длинная Река отправился к своим пятерым старикам…
Доктор Фелч замял окурок и продолжал:
– Сказать, что этот год изменил его жизнь, – ничего не сказать. Все свои часы бодрствования Длинная Река проводил со стариками, ездил с одного края котловины долины Дьява на другой и постепенно узнал от этих стариков безмолвные слова языка, на котором разговаривал его народ. Изо дня в день он тщательнейшим образом записывал их речевые модели, их древнее просторечье, старые слова, которыми они называли здешние ветра и дожди, – названия этих мест, которых больше не было, ветров, которые больше не дули, дождей, что больше не шли, – те слова, что возникли из земли этого места, слова, которых не могло быть ни в одном другом языке; тщательно записывал он игру слов, тонкости юмора, двусмысленности и аллюзии, рекурсивные определения. Со временем он сумел каталогизировать весь язык до той степени, что его стало можно передавать в письменном виде – пусть и только в нем. И хотя в некотором смысле это было победой, радость такого переживания была горька: за этот год еще двое стариков – с кем он проводил столько времени – скончалось, унеся с собой великое множество и слов, и фраз, и уникальных взглядов на мир. Время уходило слишком быстро. Теперь стариков оставалось лишь трое. Они болели. Скоро их не станет. И вот тогда ему явилось откровение…
Доктор Фелч умолк. Вместо него заговорил Расти:
– И откровением этим было…
– Погоди, Расти! – сказал доктор Фелч. – Дай мне дорассказать эту часть!..
– Извини, Билл…
Доктор Фелч продолжал:
– Откровением, – объяснил он, – было то, что язык не может и дальше оставаться языком, если на нем не говорит молодежь. Все его усилия последний год прилагались лишь к тому, чтобы задокументировать существование старого языка. Записать его, чтобы его можно было видеть и изучать, чтобы его уважали будущие поколения. Цель эта теперь была достигнута, язык обрел некоторую весомость, его можно было поместить в музей, чтобы там им любовались – вместе с другими первобытными изделиями человеческой эволюции: костяными орудиями, наконечниками стрел и черепками глиняной посуды – ступенями эволюционной иерархии, что были необходимы лишь для того, чтобы привести нас к вершине современных орудий труда, совершенного оружия, небьющихся тарелок и стандартного американского английского. Но без носителей его – без детских голосов – язык все равно утрачен. Недостаточно было просто задокументировать существование языка для потомства: его следовало поддерживать. И потому Длинной Реке пришло в голову, что его миссия – не просто сохранить язык в письменной форме, но создать население говорящих на этом языке. Но для этого языку следовало учить. Только через преподавание язык можно возродить и сохранить, а тем самым – поддержать его жизнь. Языку следовало учить молодежь!..
Доктор Фелч умолк.
– Ладно, Расти. Теперь давай ты…
И Расти заговорил:
– Это случилось в то время, когда я только стал председателем Совета колледжа. Я был тогда еще молод и зелен, и однажды Длинная Река обратился ко мне с предложением преподавать в колледже старый язык. Произошло это вскоре после вклада Димуиддла, поэтому можно было с восторгом тратить новые деньги. Языки у нас в те поры преподавались стандартные – такие можно найти в аэропорту или на любой международной конференции, – однако семейство Димуиддлов, сколь эксцентрично бы ни было, желало оказать иное воздействие: они хотели поддержать какой-то иной язык. «Идеально!» – сказал Длинная Река. И я с ним согласился. Мы встретились у меня в кабинете, и я обрисовал шаги, которые нам следовало предпринять, – шагов этих было много, и даже тогда не существовало никаких гарантий, что они окажутся успешны. Я честно не считал, что Длинной Реке это по плечу, но он пошел на все и составил черновик заявки для рассмотрения советом. По его видению, колледж мог послужить общине – создать в кампусе такое место, где мог преподаваться этот язык. Это в итоге могло бы привести к учреждению официальной программы преподавания – быть может, к сертификату, а то и к степени. И вот так наш колледж поддержал бы этот язык и помог бы сохранению коренной культуры. Прекрасная то была идея, и мы ее большинством голосов поддержали. Но…
– Но?! – сказали мы все.
Доктор Фелч продолжал:
– Но, – сказал он, – мир не всегда так прост, как наши планы на него. Иногда наши прекрасные идеи чересчур прекрасны. Как обычно, существуют определенные процедуры, требования и формальности, через которые должна пройти заявка. И потому Длинная Река взялся за трудоемкий процесс проталкивания своей заявки. Потребовалось технико-экономическое обоснование, и за него он заплатил из своего кармана. Следовало заполнять бессчетные бланки в трех экземплярах. Нужно было консультироваться с Димуиддлами. И не предвиделось конца сомненьям, скептикам и вопросам. Сколько студентов будет охватывать программа? Сколько она будет стоить для одного студента? Почему мы должны поддерживать именно этот язык, а не какой-нибудь пофункциональнее? Представители других кафедр желали знать, как это повлияет на их собственные занятия. Бухгалтерия сомневалась, что зачисление в программу сможет увеличиваться с каждым годом на какой-то фиксированный процент. И, разумеется, наш научно-исследовательский отдел требовал, чтобы Длинная Река предоставил точную оценку количества студентов, которые на самом деле будут ходить на занятия, их демографический состав и вероятность того, что с этим новым знанием, ими полученным, они смогут стать богобоязненными, платящими налоги гражданами Соединенных Штатов Америки. Один за другим он предоставлял ответы на все эти вопросы. В смысле – на самом деле рвал гузку. С утра до поздней ночи просиживал он у себя в кабинете, разрабатывая свой план в мельчайших деталях. Еще чуть-чуть – и ему все удастся! Требовалось лишь, чтобы его заявку утвердил Совет колледжа! Вот оно, бери! Вот-вот – и на этом языке заговорят, он уже ощущал вкус слов у себя на устах…
Расти умолк, наслаждаясь этим вкусом, после чего продолжил:
– …И вот настал день, когда колледжу предстояло рассмотреть его заявку. Помню, случилось это под конец семестра, и совет был утомлен. Мы только что обсудили несколько трудных вопросов – среди прочего бюджет нового плавательного бассейна, – и когда Длинная Река начал свою презентацию, просто… я не знаю, просто трудно сказать, что произошло. Даже теперь я не понимаю, с чего оно пошло не так. Потому что началось-то все так обещающе: «Дорогие коллеги, – начал Длинная Река. – Сегодня я пришел к вам потому, что вам дана возможность сделать доброе дело. Нам как людям очень редко выпадает такое совершить. И у вас сейчас такая возможность есть». Все, разумеется, встряхнулись. Интрига в комнате стала ощутима. Не забывайте, Длинная Река преподавал ораторское искусство. И потому в риторических подходах и стратегиях поднаторел. Их он применил все! И пока он говорил, мы впитывали каждое его слово. «Больше тысячи лет мой народ жил на этих землях, что сейчас перед вами. Они охотились на бизонов. Они ловили рыбу в водах, что сейчас называются рекой Коровий Мык. Они добывали пропитание у этой земли и мирно сосуществовали с окружающим миром. Этот кампус выстроен на костях моих предков. За годы с моим народом случилось много плохого. Их выселили и расчленили. У нас отобрали наши традиции. У нас отобрали язык. И мы его постепенно утратили. Никто из нас не может теперь сделать ничего, чтобы язык этот восстановился до того, каким он был раньше. Но кое-что предпринять все-таки можно, чтобы он вновь занял собственное место в мире. Чтобы сумел расположиться на своем клочке под солнцем, где все языки не так давно отыскивали тепло». И тут он с риторическим блеском извлек магнитофон и нажал клавишу воспроизведения. В комнате заговорил старческий голос: то была женщина, и была она очень стара, голос ее ломался от старости, и мы вскоре поняли, что произносит она слова древнего языка. Женщина говорила без усилий. Не переводя дух. Запись звучала несколько минут, а потом Длинная Река остановил ее. «То, что вы только что услышали, – легенда нашего народа, рассказанная женщиной, жившей в селении, где я родился. Селения этого больше нет. Сама женщина скончалась месяц назад. Легенда, которую она рассказывает, передавалась у нее в семье из уст в уста много поколений. До встречи с этой старухой я ее ни разу не слышал. Это легенда о реке, в которой истощается вода, легенда, которая была бы утрачена для мира, если бы я в прошлом году не успел ее записать. Вот до чего сейчас хрупок наш язык. Вот до чего незначительно наше место в мире. Легенда эта, как и все легенды, поучительна. И, подобно другим мировоззрениям, она заслуживает того, чтобы существовать, поскольку передает нам уникальные прозрения об этом мире. Река, в которой закончилась вода, – это история, которую следует знать нам всем. И потому в знак признательности великого бремени нашей общей истории я переведу ее вам на язык, на котором говорите вы». И тут Длинная Река изложил легенду, которую некогда рассказывал его народ о реке, в которой закончилась вода…
В старину, когда на этой земле даже не было еще человека, с вершины небес до самого дна моря текла река. То была широкая река, и в реке этой были все стихии мира, которым было суждено сойтись воедино и создать тот мир, что есть сейчас. Грязь была в этой реке, и был в ней песок. Там были воздух, и ветер, и солнце. Были пламя и аромат. В ней были рыба, камни и травы. И, конечно же, в реке той была вода – столько воды, что все воды мира происходили из этой самой реки и прокладывали свои пути к разным местам по всему миру многими реками поменьше и ручьями. Река текла с небес к морю, и в реке той было все, что когда-либо было. И все, что когда-либо будет. Все звезды происходили из той реки. И все растения и животные происходили из той реки. И из той же реки со временем, в теплой грязи родился первый человек. Из семени молчанья произошло тело человека, и человек этот вырос и стал сильным, и породил других сильных людей, покуда со временем вся земля не населилась этим новым дерзким животным, которое впоследствии назовут человеком.
Странный этот вид обладал многими качествами, какие хорошо подготовили его к жизни в этом мире вместе с другими растениями и животными. Ибо человек этот был медленней самых быстрых животных. И слабее сильнейших. Он не умел летать. Он не умел плавать. Он не умел рыть норы. Он не мог лазать. Он был слишком велик, чтобы оставаться незаметным, однако слишком мелок, чтобы устрашать. Он быстро уставал, а еще быстрее заболевал. Порода эта была слаба, хрупка и совершенно ничем не примечательна. Именно это и делало ее представителей хорошими гражданами планеты и верными потомками реки.
Но еще имелось в этом новом животном и такое, что было не хорошо для реки. А именно – человеку всегда очень хотелось пить. Жажда была во всем, что бы человек ни делал. Она была его сутью. Больше голода. Больше желанья. Жажда к влаге и сделала его человеком. Именно утоленье этой жажды позволило ему распространиться по всей земле и отыскать других, подобных ему. Ибо когда человек пил, он становился силен и мужествен, и это давало ему силу покорять новые земли, осваивать новые территории и вводить множество новшеств, что не давали ему сдаться другим животным земли, что были сильнее и быстрее его.
День, когда человек принялся пить из реки, и стал тем днем, когда сама река начала умирать. Ибо человек не мог остановиться. С самого раннего утра пил он – и не прекращал до самой поздней ночи, когда, напившись досыта, человек наконец засыпал. Наутро, когда вставало солнце, человек вновь приходил пить из реки. Река теперь была очень длинной, и в ней было много воды. И все это время река давала что могла, лишь бы человек процветал. Холодную, чистую, прозрачную воду, которую человек брал без промедленья. И без раскаянья. И без благодарности.
И если б река могла говорить, она сказала бы человеку: «Человек, не пей всю воду, что есть во мне. Ибо вода эта предназначается всем животным, и ее должно хватить навсегда. Не забирай себе всю мою воду, что во мне сейчас течет, ибо она всегда будет здесь для тебя течь. Бери лишь столько, сколько тебе нужно. А остальное пусть останется другим. Ибо у всего, что ты делаешь, есть свои последствия. И у жажды твоей они будут. И у твоего питья. И у воды, что раньше текла свободно, а теперь запружена плотиной в том месте, из которого торчит самая большая твоя слабость».
Но река говорить не умела. И человек бы все равно ее не послушался. Потому он все пил и пил. И пия вот так, становился все больше. А становясь больше – тяжелел и замедлялся, и стал до того тяжел и медлен, что едва мог пошевельнуться. Но все равно продолжал пить из реки с еще большею жаждой. С жаждой тысячи поколений. Так, словно вода в реке была нескончаемым потоком влаги, растянувшимся от самого начала времен и текущим до края безграничной вселенной.
И вот настал такой день, когда человек пришел к реке и обнаружил, что в ней нет воды. Он выпил всю. Человек теперь был крупней самого крупного озера – большим, как целый океан. Ибо в мочевом пузыре своем он теперь хранил воду всех вещей. А без воды, что возвращалась на небеса испарением, не могло быть и воды, что возвращалась на землю дождем. И без вечного круговорота воды не могло больше быть жизни и животных, и ничего на земле больше быть не могло.
У реки закончилась вода. И со временем река, в которой закончилась вода, стала местом последнего упокоения человека, не знавшего пределов своей жажды. Или последствий своего питья. Неприметно улегся человек в пустое речное русло и принял форму того узкого места, куда лег.
И лежа так вот в русле, он впервые навострил уши. И в беспамятстве своем услышал птиц, плакавших без воды, и животных вокруг, что давились от пыли. Впервые услышал он слова, что ему пыталась сказать река. И лежа там, он заплакал. Ибо смерть реки была также смертью и человека. Из того места, откуда торчат величайшие слабости, человек начал выпускать воду по земле и по стремнинам каналов, и вода потекла огромными потоками оттуда, где лежал он, во множество озер, рек и притоков, что составляют все воды земные. И хотя воды эти со временем и начали питать рыбу, они уже не были прежними. Ибо теперь в них содержалась желтушная сущность смерти. И смерть эта была повсеместна. Ибо смерть одного человека означает смерть всех людей. Точно так же, как смерть одной реки означает смерть всех рек. Как смерть одной идеи означает неизбежную смерть каждой идеи, что только есть и когда-нибудь еще будет.
– Рассказав эту историю, Длинная Река оглядел членов совета и произнес: «Такова история, которую раньше рассказывал мой народ о реке, в которой закончилась вода».
Расти замолчал.
– Помню, какие лица были у всех, когда Длинная Река договорил. Всякий смотрел на него так, словно в нем самый последний язык глаголал наречием мертвых. Но Длинная Река не стал тратить времени попусту. Он тут же пустился подробно излагать свое предложение: Коровий Мык наймет оставшихся в живых носителей, чтобы в кампусе они командой преподавали старый язык. Занятия будут проводиться по вечерам, чтобы привлекать студентов постарше. Поначалу зачисление будет незначительным, но с каждым годом станет увеличиваться на десять процентов. Непосредственным результатом наших занятий со временем станет увеличение количества носителей языка – от всего четверых на сегодняшний день до более чем двадцати всего за несколько лет… до сотен молодых людей, которые будут говорить на этом языке всего за жизнь одного поколения. Это предложение поддержит миссию колледжа, упрочивая собой американский образ жизни, – поскольку что может быть более «американским», чем язык, на котором здесь говорили до появления всех прочих? Что может быть глубже «проверено временем», нежели культура, исповедовавшаяся с самых ранних начал времен? Презентация Длинной Реки была мастерски составлена так, что отвечала логосу, этосу и кредосу. Ну и, разумеется, пафосу. «Не забывайте, – сказал он, – того, что нам сообщила река. Смерть одного есть смерть всех. Пожалуйста, не дайте моему языку умереть. Не позволяйте ему умереть одному и без должного ухода». Когда формальная презентация завершилась – а закончил говорить он ровно на отметке в тридцать минут, в точности столько, сколько ему и выделили, – я выдвинул предложение одобрить его заявку, затем поддержать это предложение, после чего объявил обсуждение открытым. Преподаватели тут же начали высказываться в пользу его заявки. Некоторые хвалили его за столь трогательную презентацию. Несколько человек вспомнили своих предков и множество языков, что они утратили на своем мучительном пути в Коровий Мык. Другие превозносили его сознательность. Похоже, дело было в шляпе. Распределились голоса. Я уже намеревался поставить вопрос на голосование и тут заметил, как поднялась одна рука. День уже клонился к вечеру, у нас в повестке это был последний вопрос, поэтому я надеялся, что все завершится быстро. Но «Регламент» Роберта[21] – это святое. Поэтому я перевел взгляд на личность, поднявшую преступную руку, посмотрел этой личности прямо в глаза и вежливо осведомился: «Да, Мерна?» – сказал я…
– Мерна! – воскликнули все мы и переглянулись. – Та, чей пепел мы сегодня развеяли?
– Да. Тогда она уже долго преподавала у нас математику. Впоследствии займет должность аналитика данных. Но когда происходило все это, она была еще простой учительницей математики. Всю жизнь прожила в Коровьем Мыке и была такой местной, что клейма ставить негде. Но еще и очень логичной. И гордилась тем, что она – человек цифр. Последовательностью своей. Объективностью. «С виду все это очень хорошо, – сказала она. – Но у меня только один вопрос. Сможете ли вы предоставить нам какие-нибудь доказательства того, что вы только что изложили? Быть может, какие-то объективные данные? Или математическое подтверждение? Или какие-то статистические анализы? Какие-то арифметические расчеты? Какие-то холодные жесткие цифры? Некоторое недвусмысленное обоснование. Какие-нибудь рассуждения, основанные на данных? Некоторые численные вычисления. Какие-нибудь графики? Какие-нибудь схемы? Диаграмму Венна, быть может? Поверьте, Алан, мне очень понравилась ваша история о реке. И я сочувствую вашему народу. Я и сама когда-то хотела заняться гуманитарными дисциплинами. Но в итоге цифры должны сходиться. Иначе все это будет тщетно. Видите ли, в пределе судьбу нашего мира под конец определяют цифры, и они же на коротком пробеге решат, выдержит ли критику ваше предложение…»
Вся аудитория была потрясена. «Мерна, – сказал Длинная Река. – Я могу предоставить вам любые цифры, каких вы только пожелаете. Но прошу вас – примите это предложение. Цифры подтянутся во вторую очередь». Но Мерна стояла на своем. «Нет, – сказала она. – Цифры должны быть в первую очередь. Правосудие без цифр – каким бы правым ни казалось оно, сколь бы весомым ни выглядело – на самом деле вообще не правосудие». По комнате пробежал ропот, и после некоторого обсуждения предложение было отклонено. То было последнее заседание совета в году, но Длинной Реке предоставили время заново подать свое предложение на следующем заседании в сентябре. Я завершил нашу встречу этим предложением, по-прежнему подвисшим в воздухе. Не думаю, что кто-либо из нас считал тогда, что его план в конечном счете не одобрят. Не думаю, что даже Мерна считала, будто его не примут. Я на самом деле убежден, что ей просто хотелось удостовериться, что все цифры там на месте. Что все точки над ё расставлены, все запятые над й начерчены перед тем, как мы это примем окончательно. Но, к сожалению, обернулось оно не так.
– Что же произошло?
– Дальше произошло вот что, – сказал Расти. – За лето группа новых преподавателей прослышала, что колледж, кажется, стремится к учреждению новой языковой программы, а предложение Длинной Реки положили под сукно, поэтому они разработали альтернативное предложение, которое можно было выдвинуть на рассмотрение совета. Димуиддлы могли профинансировать лишь одну языковую программу, а не две. И потому следующей осенью совет заслушал другое предложение – высокопрофессиональное, с разноцветными графиками и цифрами и статистикой, и несколько членов совета помоложе влюбились в это предложение, а не в то, что было раньше. Графики были нагляднее. Все цифры сходились. Вот перед ними был язык будущего, а не уступка прошлому. Когда настала пора голосовать, ясно было, что предложение Длинной Реки – уже не то, которое поддержат. Ну и, конечно же, так и произошло.
– Что произошло?
– Совет прокатил это предложение в пользу другого. Новые преподаватели победили, и два года спустя колледж при поддержке субсидий Димуиддлов под международные фанфары учредил новую программу по изучению эсперанто. Трое стариков, с которыми работал Длинная Река, уже скончались. Через несколько лет вышла книга Длинной Реки, но читать ее было уже некому. Язык после того внесли в список тех, каким в ближайшее время грозит вымирание. Длинная Река был раздавлен этим и так нас никогда и не простил. После заседания совета я отвел его в сторону. Я был одним из тех немногих – сдержанным меньшинством, – кто был за него и поддерживал его предложение. «Послушайте, Алан, – сказал я. – Мы добьемся этого в другой раз. На следующий год мы вернемся. Не все еще кончено…» Но он даже не стал на меня смотреть. И отказался мне отвечать. «Мы добудем цифирь получше, – сулил я. – Больше цифр! Мы раздобудем столько данных, что верность этого решения будет неопровержима! Мы нарисуем разноцветные графики! У нас все сойдется. Мы…» Но ответа мне уже не было. Он просто отошел прочь. Со мной он с тех пор не разговаривал. Вообще-то с того дня, с того заседания совета Длинная Река не сказал ни единого слова – никому в колледже. Даже своим студентам.
– А с кем-то за пределами колледжа он разговаривает?
– Насколько нам известно, нет. Хотя возможно. Мы считаем, что так он делает заявление: поскольку его язык был заглушен навсегда, он отказывается пользоваться нашим.
– Навсегда?
– Этого мы не знаем. Похоже на то.
– Ну, тогда все как-то сходится, – сказали мы.
– А как же Мерна? Она жалела о том, что произошло? Не было ли ей скверно от того, что она забаллотировала то предложение?
– Может, и было. Я с нею никогда об этом не беседовал. Но на следующий год она приняла должность аналитика данных, поэтому чересчур скверно ей наверняка не было. И в должности этой она проработала до прошлой весны, когда ей пришлось уйти. Но это уже совершенно другая история…
Теперь было очень поздно, и костер погас совсем. И в почти полной тьме, среди запахов погасшего костра, они рассказали эту другую историю о печальном происшествии с Мерной Ли, после которого дети вынуждены были забрать ее в большой город.
Вслед за длинной историей Длинной Реки, преподавателя ораторского искусства, который не говорит, – и после того, как они вспомнили всю повесть о взлете и падении Мерны, – общая беседа приобрела темные тона. Расти и доктор Фелч толковали о своих друзьях по старшим классам, которые уехали или умерли. Стэн рассказал о цивилизации, стертой с лица земли наводнениями и голодом. Рауль спел балладу о двух влюбленных, навсегда разлученных превратностями времени и пространства.
– Слушайте, – сказал Расти, – вы на меня тоску наводите. Это же поминки, а не похороны! Устал я рассуждать о капризах воды. Давайте поговорим о том, что нам подвластно.
И они заговорили о своих грузовиках. И своих комиссиях. И заявках, которые подготовили. Или отклонили. И о подспудном противоречии, связанном с распасовщиком в команде местной средней школы.
И все это время бедро Бесси ни на миг не покидало своего насиженного гнездышка подле моего бедра.
– Я сейчас вернусь… – наконец произнес я, когда беседа потекла дальше. Решительно я стал подниматься с места.
– Не дурите! – сказал Расти и снова потянул меня вниз. После чего, отечески похлопав меня по плечу, протянул мне еще пиво.
– Но я!..
– Пейте, Чарли!
И я вновь устроился на бревне.
Со временем разговор перетек на другое. Доктор Фелч и Расти уже смеялись насчет определенных коллег по колледжу, проявлявших неожиданные таланты. Говорили об учителе творческого письма, который мог лизнуть заднюю часть своего уха. О профессоре садоводства и огородничества с удивительным даром к чревовещанию. О штатном преподавателе автодела, который некогда спас внештатного гуманитария из горящего, заполненного дымом зала заседаний.
– А ты когда-нибудь видел, как Глэдис танцует чарльстон?
– Конечно! А ты слышал, как Белинда пародирует хилого южного прохвоста[22], когда его обмазывают дегтем и вываливают в перьях?
– Много раз! Это почти так же убедительно, как Декстер, который показывает пятнадцатимесячную телку, которую впервые покрывают!..
С каждым новым пивом я все больше ценил внушительность этого нового мира, в который ныне вступал. Преподаватели с их многочисленными скрытыми талантами и чаяньями. Кампус с его рощами магнолий и платанов. Сама котловина долины Дьява с ее суровой засухой, исчезающими племенами и бездной вод, запруженной неправедно и искусственно так, что безнадежней некуда. Нет ничего естественней теченья воды с места повыше в место пониже, постепенно понимал я, и не давать такому случиться – не позволять высвобождаться такому количеству влаги – требует громадных усилий, это фактор человеческой судьбы, что в сей поздний час становился для меня все отчетливей – после стольких пив. И потому я встал снова.
– Бесси! – сказал я. – Мне действительно очень нужно ненадолго отправиться в леса. Подождите меня, пожалуйста, здесь, вот на этом самом бревне, где мы с вами сидели. Сегодня вечером мне в удовольствие было делить с вами это крошечное пространство, сидеть так близко от вас. У меня чувство, что я узнал вас гораздо лучше, чем несколько часов назад. Я наслаждался плотным прилеганьем вашего бедра к моему и время от времени – случайными скользящими касаньями вашего тела. Моя кундалини восстает, будьте покойны. Поэтому прошу вас, подождите меня, и я сейчас же вернусь. Честное слово. Мне лишь нужно побыть несколько минут в почти полной темноте…
Я повернул к лесам.
– Чарли! – окликнул меня голос. Я проигнорировал его, но он настаивал: – Чарли!
Когда я обернулся, ко мне направлялся Стэн Ньютаун.
– Чарли! – сказал он. – Можно вас на одно слово?
– Конечно, Стэн. Но не могло бы это минуту подождать? Я как раз направлялся вон к тем темным лесам…
– Чарли, это важно.
– Но…
– Послушайте, Чарли, я говорю вам это, поскольку знаю, что могу вам доверять. Я вам поверяюсь потому, что знаю – вы не принадлежите целиком ни к какой группе. Вы никому не преданы. У вас нет друзей. Нет предубеждений. Вы вообще ни с кем не связаны, и поэтому я знаю, что вам можно доверять…
– Это прекрасно. Но не могли б вы подождать всего несколько минут…
– Дело в Этел, Чарли.
– Этел?
– Да, я за нее волнуюсь. Она уже не та женщина, на которой я когда-то женился, Чарли. Она уже не та, с кем я, бывало, приближался к оргазму. Она уже даже не та, кто всего несколько недель назад осмелилась поехать со мной в Коровий Мык. Она – как бы мне лучше выразиться? – другая. С тех самых пор, как мы кастрировали того теленка, она уже не та, что была раньше.
– Но это ж было всего вчера.
– Верно. И вот с тех пор все не то.
– Люди меняются, Стэн. Все меняется. Приходит и уходит. И никому это не известно лучше… ну, того самого теленка…
– Да, но она не просто другая. Она настолько другая, что я ее как бы даже узнать больше не могу. Чарли, скажите мне правду. Есть ли такое, что мне следует знать?
– Об Этел?
– Да. Есть ли такое, что вы видите, а я нет? Такое, о чем, по-вашему, я должен быть осведомлен?
При этом я подумал о тонкой бамбуковой циновке, на которой Этел и Льюк размышляли об относительных достоинствах космического оргазма. Наверняка же они где-то по пути остановились? Наверняка же вспомнили, что к просветленью ведет много ступеней, а нижайшая из них – не более чем такова, нижайшая?
– Разумеется, нет, Стэн.
– Правда?
– Конечно. Этел – та же самая женщина, на ком вы женились. Та же, с кем вы осмелились поехать в Разъезд Коровий Мык. Она все так же мечтает работать модельером. По-прежнему чувствует, кто конец любви так же важен, как и ее начало. Она по-прежнему очень замужем. И все так же журналистична, как всегда. Поэтому хватит тут теорий заговоров, ага?
– Вероятно, вы правы.
– Разумеется, я прав. Жизнь коротка. Поэтому наслаждайтесь в ней, чем можете. Вы попробовали эти шикарные кусочки мяса, что предлагал доктор Фелч? Они восхитительны. И пока заняты ими, выпейте еще пива!..
И с этими словами я подвел его к ле́днику Расти, откуда вытащил ради него еще один «Фальстафф».
– Спасибо, Чарли, – сказал Стэн.
– Да ну что вы. А теперь давайте-ка я вернусь в леса!..
Но едва я повернулся к ним, как раздался еще один голос:
– Чарли, мальчик мой!
То был Расти.
– Чарли!
– Да, мистер Стоукс.
– Спасибо, что сегодня пришли.
– Я б ни за что не пропустил…
– Чарли, я слышал, вы сегодня вечером какое-то время беседовали с Гуэн Дюпюи. И, уверен, ей было что вам сказать. Пусть, конечно, высказывает свое мнение, на здоровье. Но и мы можем.
– Мы?
– Да, мы. Позвольте мне теперь рассказать вам подлинную историю того невероятного плавательного бассейна, что мы построили!..
И он рассказал. В мельчайших подробностях поведал он мне противоположную историю полос и звезд: хронику торможенья и ускоренья Гуэн, только наоборот. И когда закончил, я поблагодарил его за информацию и сказал:
– Мистер Стоукс, спасибо, что всем этим со мной поделились. Это определенно добавляет к моему пониманию различных проблем в кампусе, и я становлюсь от этого лучше. А теперь, вы меня извините, я направлялся вон к тем лесам…
– Конечно-конечно, Чарли. Приятно было с вами сегодня побеседовать. Я рад, что вы смогли выбраться к нам на сборище. И надеюсь, что в лесах вы получите полное удовольствие. Понедельник уже совсем скоро, и семестр у нас будет очень длинный. Поэтому просто дайте мне знать, если вам по ходу потребуется какая-то помощь.
– Так и сделаю, мистер Стоукс. Я определенно так и поступлю…
Я уже повернулся уйти и даже сделал два шага во тьму, но тут столкнулся с фигурой, которая наверняка не заметила меня, возвращаясь к костру.
– Чарли? – раздался голос.
– Рауль?
– Чарли, что это вы делаете тут на самом крае тьмы?
– Вероятно, то же, что и вы, Рауль! Вернее сказать – то, что вы только что делали!..
– О, сомневаюсь. Я всего-навсего рассчитывал вероятность того, насколько два человека с разных концов света – скажем, из Барселоны и того неназванного местоположения, откуда приехали вы, – могут рассчитывать на встречу в таком месте, как Коровий Мык, в некой точке на их соответственных жизненных путях. Знаете, как вероятность того, что две стрелы действительно столкнутся в полете самыми кончиками. Шансы здесь поистине феноменальны, Чарли!
– Я в этом уверен.
– Вот, давайте я покажу вам, насколько это маловероятно. Видите, я нарисовал вот на этой салфетке очень грубую схему…
И тут Рауль извлек салфетку, вымазанную соусом барбекю. Под пятном на ней была следующая диаграмма:
– Понимаете, Чарли? Вероятности такой почти нет. Однако такое происходит почти каждый день. Это один из величайших парадоксов жизни. Практически все происходящее в жизни человека математически невероятно. Вернее сказать, все, что в ней происходит, практически невозможно!.. Вероятность здесь меньше вероятности самого чудесного чуда. Однако это не удивительно, потому что шансы на любое происходящее в ней микроскопически малы. Сама жизнь есть чудо – с самого ее начала до самого конца! И вот именно так мы с вами могли бы встретиться на узком сиденье школьного автобуса, несмотря на невозможную невероятность этого события!
Рауль протянул мне салфетку.
– Вот. Можете оставить себе…
Я сложил ее и сунул в карман.
– Рауль, вы поразительны. Что бы там ни говорила Бесси. Нам с вами надо будет собраться после начала семестра – ну, знаете, на трезвую голову – и поговорить об этом еще. И давайте точно следующим летом поедем в Техас, ладно?
– Конечно!
– Честно?
– Еще бы.
– Здорово.
– Но простите, что прервал вас, Чарли… куда это вы направлялись?
– Даже не знаю. Кажется, я держал курс вон туда, к лесам. Поэтому я вполне уверен, что именно туда я и направлялся. Но если честно, Рауль, даже не могу вспомнить, почему я туда шел. Или зачем. Вероятно – посмотреть, нельзя ли чего-то увидеть по ту сторону вон тех деревьев. А может – поискать какие-нибудь сломанные наконечники стрел, которые могли оставить перемещенные народы, что некогда тут жили. Или, опять же, возможно, я просто пытался наконец что-то сделать – что угодно! – целиком. Так или иначе, я больше не вижу особой нужды в том, чтобы идти к тем лесам. Уж точно без ясного ощущения цели. Без всеобъемлющей миссии наверняка не стоит. И особенно когда я оглядываюсь и смотрю в противоположную сторону, за тлеющие угли нашего костра, и вижу, что меня у реки ждет такая красивая женщина. Бесси – это что-то, а? И вы правы, Рауль. Вероятность того, что я встречу кого-нибудь такого, должна быть поистине поразительна. Насколько возможно двум нелюбимым людям сойтись вместе посреди ночи вроде сегодняшней… посреди засухи веков… в таком месте, как Разъезд Коровий Мык. Каковы шансы того, что два человека могут встретиться и обрести любовь под такой вот луной? Елки-палки, Рауль, да это наверняка должно быть совершенно за пределами царства математического расчета. От одной мысли об этом я начинаю ценить то, что оставил позади. Поэтому давайте-ка направлюсь я обратно к тому, от чего отказался. Позвольте мне вернуться к темному месту у реки, чтобы мы вдвоем – она и я – могли положить конец этому одинокому предприятию, нашей собственной нелюбимости… чтобы мы с ней могли преодолеть ее раз и навсегда…
И с этими словами я направился обратно к лагерной стоянке искать Бесси.
– Итак, Бесси, – сказал я, обнаружив ее у реки. Вечеринка давно уже распалась на индивидуальные беседы, мы с нею сами по себе уселись на песке речного берега. Детей уже не было. Река текла мягко. Перед нами движущуюся воду освещала луна. – Бесси, мне вправду очень жаль, что я вынудил вас опоздать на поминки по Мерне. Мне от этого ужасно.
– Все в порядке.
– И еще мне жаль, что я вчера поставил вас в неловкое положение, попросив изложить, что вы думаете о любви, – ну, помните, чем бы она могла для вас стать. Простите, что я спросил это у вас за ручной пишущей машинкой. Но мне правда было интересно.
– Это было заметно.
– И мне по-прежнему интересно.
– Это заметно.
– Правда?
– Да, Чарли, ведь я женщина. И как женщина очень хорошо замечаю, что любопытство ваше возбуждено. И что возбуждено оно было с самой нашей первой встречи в конторе. Женщина такое знает. Это уроки, которые нам преподает Коровий Мык.
– Может ли оно быть взаимно?
– Может.
– Так значит ли это, что вы хотите услышать и мои собственные мысли о любви?
– Вы имеете в виду, что́ вы думаете о любви, какая она?
– Да. Вернее – о том, не какая она?
– Вот тут я не знаю. С одной стороны, мне интересно в той мере, в какой мне может быть интересно в сложившихся обстоятельствах.
– Обстоятельствах?
– Да, в обстоятельствах, что сложились для нас сегодня вечером. А они таковы, что у вас магистерская степень по управлению образованием, а я выше средней школы так никуда и не пошла. Ваша карьера вымощена штатными должностями, а моя – гравием и секретарством. Вы родом из мира безграничных озер и океанов, а я – с иссохшей глубины суши Разъезда Коровий Мык. И, разумеется, отнюдь не способствует, что у меня двое маленьких детей – мальчики! – а у вас ничего подобного нет. Видите ли, Чарли, такие люди, как вы, были у меня в жизни столько, сколько я себя помню, и они всегда приходили и уходили. Все до единого. Есть ли какой-то шанс на то, что вы будете отличаться от прочих? Быть может. Но он очень невелик. Вообще-то я вполне уверена, что вы окажетесь точно таким же. Уйдете, как все прочие. И потому это ничего хорошего нам не предвещает с одной стороны…
– А с другой стороны?
– Ну, с другой стороны…
Тут Бесси умолкла.
– Откройте мне эту банку, будьте добры?..
Я выломал ушко и снова протянул ей банку. На заднем плане было слышно, как Рауль поет по-испански, а ему слышимо льстит одинокая восторженная секретарша. Свет от костра совсем съежился. Вдали чирикали сверчки.
Бесси сделала долгий глоток из банки.
– Эта луна сегодня несколько поражает, нет?
– Это уж точно.
– И звезды ярки.
– Верно.
– Небо очень ясно, и я уже замерзаю, Чарли. Видите ли, я забыла взять свитер. Блузка у меня слишком легка для такой погоды, и холодный ночной воздух вынуждает меня дрожать. Вам видно, как я дрожу, Чарли?
– Да, Бесси, мне это видно.
– Видите, как от холодного воздуха натягивается моя кожа? Как зудят у меня поры?
– Немного, да.
– Знаете, что это означает, Чарли?
– Думаю, да.
– Что это значит, Чарли?
– Это значит, что вам нужно укрыться. Подождите секундочку, и я сейчас же вернусь…
Возвратившись от грузовичка Бесси, я распахнул оранжевый саронг и накинул его ей на плечи.
– Вот, – сказал я. – Должно помочь. Извините за цвет. И за рыцарство…
Мы с Бесси молча сидели и пили, а когда она допила эту свою последнюю банку пива и когда смяла ее пяткой и отбросила ногой на несколько футов от нас – вернулась к своему потоку мыслей:
– С другой стороны, Чарли, что мне делать? То есть человек же не перестает быть женщиной просто потому, что у нее двое детей, верно?
– Мне о том неведомо…
– Следует ли ей перестать быть женщиной лишь оттого, что она уже столько раз ею была?
– Не могу вообразить…
– Так вот, отнюдь, Чарли. И ей не следует. Вы уж мне в этом поверьте. И потому, отвечая на ваш вопрос… да. Иными словами, мне интересны ваши мысли о любви, но лишь до той степени, до какой вам по-прежнему может быть интересно узнать мои.
– В этом я не менее заинтересован, – сказал я.
– Правда?
– Да.
– И даже теперь?
– Да.
– Приятно это слышать, – сказала она. – Тогда мне тоже.
Бесси протянула мне руку, и я ее взял. Она была изящна и очень легка, а кожа – холодна. Бесси по-прежнему дрожала под саронгом.
– Поздно, – сказала она.
– И очень холодно, – сказал я.
– Пойдемте, – предложила она.
– Если настаиваете, – согласился я.
Ее холодная рука по-прежнему в моей, мы вдвоем пробрались по опустевшей лагерной стоянке, мимо погашенного костра обратно на гравийную парковку, где под мигающим уличным фонарем ее грузовик остался один.
Великие любовники всего мира отличаются от прочих тем, что у них есть способность видеть эротизм во всем, что они делают. В беседе за ужином. В случайной встрече. В обмене взглядами украдкой. В случайном касании бедром бедра на тесном сиденье. Каждое такое происшествие есть не просто повседневное проявление существованья, а скорее акт самого по себе желанья – первый шаг к прекрасному деянью любви. Великий любовник признает, что сама жизнь есть прелюдия, каковая приближает нас к предельному оргазму вечности. И потому каждодневные изобилья жизни приобретают свою чувственную весомость, лишь когда мы признаем в них то, что они на самом деле есть. И когда сие освоено, можно выучить и больший урок: урок нахождения эротической сути в банальнейших из всех деяний. Нежданное касанье продавщицы, опускающей сдачу в вашу раскрытую ладонь. Приобретенье сырого мяса у мясника в бакалейном магазине. Обмен стеклянными бутылками с молочником. Взгляд украдкой на оголившуюся кожу, замеченный тем, кто ее оголил. Такие мгновенья иногда вознаграждаются сексом, но для великого любовника они сами себе награда. И потому смех близкого друга есть не менее функция прелюдии, нежели пресовокупленье двух жаждущих тел. Ибо ровно так же, как любовь есть вода жизни, так и жизнь есть вода любви. Не высказанная мысль. Проговоренное слово. Воображенное высказыванье. Игра-крестословица. Как жить так, чтобы эти знакомые пустяки обрели тот жгучий элемент эротизма, что присущ всему? Откройте эту тайну – и вы тоже вступите в ряды великих любовников!
Для преподавателей общинного колледжа это правда вдвойне. Ибо в царстве высшего образования эротизм присутствует – и присутствовал всегда – во всем. Применимо это и к заседанию комиссии, где голоса сочатся чувственностью. Применимо и к брифингу по аккредитации с хорошей явкой. И к фокус-группе по обсуждению образовательной политики. Эротизм заложен в прихотливых фантазиях о начальнице по другую сторону стола – ее начальственные слова так же бесплодны и холодны, как жарки и предметны ваши мысли о ней. И, разумеется, эротизм – сам акт обучения. Может ли что-либо сравниться с возбужденьем первого дня занятий в вашем первом классе, с первым касанием возлюбленного, первым взглядом, брошенным на наготу нового партнера? Не секрет, что эротизм предпочитает все первое. Однако следует ли и опытному профессору меньше трепетать от возбуждений жизни, нежели новичку, переживающему их впервые? Есть ли что-то эротичнее безудержных посулов юношеской безнравственности и нетронутой плоти? Да! И это – сдержанные посулы зрелой плоти и воспоминаний о юности! Те, кто выучил эти уроки, стали великими любовниками мира; они суть великие мировые преподаватели и величайшие испытатели жизни. А это все проникновенно и чревато, и это есть урок, выучить который нелегко. Поскольку прискорбнейшая ошибка, какую мы можем совершить, – считать нашу жизнь всего лишь самим половым актом, а не дрожащим предвкушеньем, что сообщает акту любви его величайшее значение.
Вернувшись в грузовик, Бесси завела двигатель и включила обогреватель на полную мощность. Поначалу воздух дунул холодом, затем стал жарче, и пока мы ехали по пустому шоссе, ветровое стекло изнутри запотело. Ночь снаружи, сразу за лучами фар грузовика, была черна и бесконечна. Словно глубочайшие глубины воды. Или вид нескончаемой вселенной.
– Мне нужно сделать одну остановку, – сказала она. – Займет всего минуту.
Бесси съехала с главной дороги, свернула влево, потом вправо и затем заехала на гравийную дорогу, ведшую к грунтовке, что, в свою очередь, вывела на подъездную дорожку, где на блоках стоял старый грузовик. В грязи валялись два перевернутых детских велосипеда.
– Я сразу же вернусь, – сказала она.
В ветровое стекло я наблюдал, как Бесси открыла сетчатую дверь дома, тихонько, после чего вошла внутрь. В одной комнате мелькнул тусклый свет, и с одного края ее до другого прошел силуэт.
Сидя в мертвой тишине, я слышал, как у меня в мочевом пузыре шипит и булькает влага. Ясно, что я пренебрег вспомнить что-то весьма элементарное с тех самых пор, как приехал в студию Марши в Предместье. А теперь было уже слишком поздно. Та конкретная река, как и многие другие, обогнала меня. И если я чему-то и учился – у того времени, какое пробыл в Коровьем Мыке, у множества поездок между сушью и зеленью и снова обратно, – то лишь тому, что вода течет, куда хочет течь; сколько ни строй плотину, какую дамбу ни измысливай, вода будет течь в своем собственном темпе и когда захочет, покуда не достигнет своего предназначенья. Подержись лишь чуточку еще, сказал я себе. Уже очень поздно, а эта долгая ночь почти закончилась.
В доме свет погас снова, и несколько мгновений спустя Бесси вновь вышла наружу и забралась в кабину грузовика.
– Все хорошо, – сказала она, мягко прикрывая дверцу. – Они спят.
– Рад это слышать, – сказал я.
Бесси сдала задним ходом с подъездной дорожки и снова выехала на грунтовку. Проехала по ней несколько сот ярдов, затем свернула на гравийную дорогу, ведшую обратно на шоссе. Но тут, не успели мы выбраться в спокойствие гладкого асфальта, она свернула на росчисть и остановилась, а в лучах фар перед нами плыла пыль. Оставив мотор работать вхолостую, она посмотрела на меня.
– Чарли, – сказала она.
– Да?
– Я восприимчива, Чарли.
– Правда?
– Да.
– Я тоже.
– Хорошо. Но сегодня ночью сексом с вами я заниматься не могу. Надеюсь, вы меня поймете.
– Я понимаю.
– Правда?
– Да.
– Хорошо.
Бесси выключила двигатель, затем вновь включила зажигание, чтобы заиграло радио. Возясь с настройками, она стала нащупывать станцию. Раздался скрежет, а потом голос и опять скрежет. На АМ-станции теперь тихо играла кантри-песенка. За окном небо было ясным, а луна поражала. Над ночным покоем вдалеке слышался восторженный стрекот сверчков. Бесси повернулась ко мне. Сквозь ветровое стекло на ее белую блузку рябью теней падал лунный свет, отчего казалось – пусть только в мареве моего собственного ума, – что всю эту сцену выписали четким черным и белым. Чистым черным. Чистым белым. Ничего, кроме неразбавленного контраста чистого света и его отсутствия.
– Это красивая луна, – сказал я.
– И небо чистое, – сказала Бесси.
– Сверчки стрекочут, – сказал я.
– Восторженно, – сказала она.
– Мне расстегнуть пуговицы на вашей блузке?
– Если не возражаете…
– Они ужасно далеки.
– Это не есть невозможное расстояние.
– Не есть. Однако может им быть.
– Чарли?
– Видите ли, несколько часов назад я бы согласился с вами, Бесси. Даже несколько минут назад. Но с тех пор многое изменилось. Произошло много пива. И много вина. Чересчур много марихуаны. И все это лишь добавляет к невыразимой перемене. Жизнь, видите ли, не единственное, что неуловимо…
Бесси извернулась ко мне поближе:
– Делайте, что можете…
– Я стараюсь как могу при сложившихся обстоятельствах. Поверьте, я пытаюсь. Но обстоятельства поистине обескураживают. Рукава моей рубашки с воротничком слишком длинны. А этот рычаг переключения передач, что располагается на полпути между нами, представляется гораздо ближе к вам, чем ко мне. Но я пытаюсь, Бесси. Я честно пытаюсь…
– Вы почти достигли цели, Чарли. Не сдавайтесь.
– Но, Бесси, я… Боюсь, я не могу этого сделать. Просто расстояние слишком велико. И чересчур наполнено смыслом. Слишком уж благоухает метафорой. Если блузка ваша – граница, отделяющая мир познаваемый от мира непознаваемого, и если пуговицы на ней – наши тщетные попытки оставить по себе хоть какое-то наследие, тогда это расстоянье меж нами – эта непреодолимая пропасть между вашими сосками и моими дрожащими руками – наверняка это есть влага, что пропитывает собою самую жизнь. Уж точно не может быть тоньше метафоры для жизненной любви к непознаваемому?
– Моя влага не метафорична.
– Я это ощущаю.
– Она благоуханна. И жизнеутверждающа.
– Но сейчас она не в силах мне помочь, ибо расстояние это слишком вечно. Метафора слишком тяжела. Мне жаль, Бесси. Мне правда жаль…
Разгромленный, я отвел назад руку и обмяк на сиденье. Уныло повесил я голову. Даже луна во всей ее женской славе не могла мне теперь помочь.
– Мне жаль, Бесси, – сказал я. – Мне правда жаль. Но это расстояние чересчур велико.
Но тут твердо заговорила Бесси:
– Нет, Чарли. Не так закончится эта ночь. Если б кончики моих сосков были непознаваемы, то их было б невозможно и познать. В таком случае расстояние между вашим любопытством и их непознаваемостью – дистанция между моими сосками и тем бугорком на ваших вельветовых брюках – было б непреодолимо, как пространство, отделяющее время от вневременности. Или вражду от примирения. Оно было так же велико, как расстояние от одного края вселенной до другого. И да, оно было б недосягаемо. Но со мной явно не тот случай. И явно не тот случай у нас сейчас. И потому делается это так…
Опытными пальцами Бесси расстегнула верхнюю пуговицу своей блузки. С моего наблюдательного пункта на другом краю сиденья в кабине грузовика я следил за тем, как пуговица эта упруго высвободилась, и там, где раньше была белизна блузки, возник треугольник бледной кожи. Зачарованный, я смотрел, как пальцы ее переместились ниже, к следующей пуговице, затем к следующей, треугольник кожи рос с каждой освобожденной пуговицей, покуда оба фланга ее легкой белой блузки вольно не повисли перед ее обнажившейся грудью, словно две отдельные шторы, только что раздвинутые, дабы явить свет утра. В ошарашенности моей тьмы было ясно, что ныне я стал свидетелем самого излученья дня.
– Если луна – женщина, – сказала она, заводя руки назад к застежке ее бюстгальтера, – то наверняка она властвует над приливами ваших глубочайших желаний.
Расстегнувши застежку, она вытянула бюстгальтер через рукав и поместила его на сиденье меж нами.
– И если приливы эти – вода, то уж точно не может быть лучшего выражения желанья, нежели река, что соединяет влагу сверху со влагой внизу…
Теперь уж блузка стала бюстгальтером, а бюстгальтер стал кожей. И когда она подалась вперед над рычагом переключенья передач, я почувствовал тепло ее щеки на своих вельветовых брюках, пальцы ее прочертили следы по моему бедру, пока не достигли моей второй чакры, и в поразительном лунном свете я ощутил, как разум мой поддается ритмам этой ночи. Кундалини текла вверх, словно змей, восстающий ото сна. Словно вскипал зуд тысяч волн вина. Тепло сиянья свечи. Ароматы хвои и благовоний. Подползанье бенгальского тигра по снегу мичиганской зимы. В уме у меня краски, звуки и запахи вихрились все вместе, словно смерчик пыли, собирающийся перед дождем. И покуда кундалини восставала сквозь чакры моего тела, я чуял, как сердце мое вопит, требуя освобождения, а единство мое со вселенной трепещет космически. Подступающий нахлыв бесконечной воды. Неотвратимое приближенье нового семестра. Экстаз затопляющего прилива. Если и существовала когда-либо причина возрадоваться, то наверняка она имела место в это вот самое мгновенье. Это уж точно миг, когда сердце мое отыщет упокоенье, а логика моего логического ума наконец сойдется воедино с влагой моего человеческого тела, дабы стать чем-то – чем угодно! – целиком.
– Нет, – произнес я, перекрывая волны, что вздымались во мне, и звуки, поступавшие снизу, – любовь – не то, чего следует бояться. И она не есть то, к чему следует подступать с трепетом. Ибо сколь маловероятно бы это ни могло казаться, она никогда не сумеет стать столь же невероятной, сколь нечто совершенно невозможное. И потому любовь не есть трепетное приближенье полуночи. Или рождественская вечеринка в марте. Или маятник, что никогда не останавливается. Это не сельский колледж, не способный достичь непрерывного улучшенья ввиду действительностей математической вероятности. Это не река, что прекращает бежать. Или воды, что не могут найти свой дом. Это не плотина, где крохотные ручейки стекают с верха ее подобно тысяче маленьких…
– Чарли!
Голос Бесси был поразителен средь безмолвного ликованья моей грезы. И потому я продолжал:
– …где ручейки стекают подобно тысяче…
– Чарли! Вы что, писаете мне в рот?!
И это меня поразило.
– Что? – сказал я.
– Вы меня слышали. Вы писаете мне в рот?!
– Полагаю, что нет, вряд ли.
– Чарли, сукин вы сын! Вы только что написали мне в рот!
– Мне трудно в это поверить, Бесси, честное слово.
– Боже мой!..
Бесси распахнула тяжелую дверцу и сплюнула на землю снаружи. Теперь она плевалась и вытирала рот тыльной стороной руки.
– Бесси, – сказал я. – Понимаю вашу озабоченность. Но это на меня совершенно не похоже. Вообще-то подобное моей натуре совершенно не свойственно. Я образовательный управленец, как вам известно. И потому глубоко убежден, что здесь имеет место некое недопонимание…
Бесси захлопнула дверцу.
– Уму непостижимо, вы только что нассали мне в рот, к черту! Это впервые!..
– Бесси, в этом я слышу всю вашу неуверенность и принимаю ее. Но полагаю крайне маловероятным, что подобное могло только что произойти. Вода, видите ли, всегда стремится к своему собственному уровню. А здесь, на этом переднем сиденье, совершенно ясно не тот случай – рот ваш отнюдь не ниже моих вельветовых брюк. Поэтому я бы попросил позволенья не согласиться с вашей интерпретацией событий…
По автомобильному АМ-радио одна песня отмерла, началась другая. В тусклом свете Бесси теперь одевалась на другом краю сиденья, одну за другой застегивая пуговицы – посулы грядущего дня теперь излучались вовнутрь, словно рассвет навыворот. Затем она в последний раз вытерла рот уголком блузы и завела мотор.
– В общем, вы поняли, – сказала она.
У преподавательского жилого корпуса Бесси поставила машину перед моим входом, но дверцу не открыла и мотор глушить не стала. Фары она тоже не пригасила. Через разделявшее нас расстояние мы взирали на молчание друг друга. Наконец заговорил я.
– Благодарю вас, Бесси, – сказал я – и сказал это потому, что в столбняке своем ничего большего измыслить не мог. – Спасибо вам за этот вечер. И за то, что перенесли меня с одного края вселенной на другой. Хоть я и не сумел переступить порог и того, и другого целиком, путешествие того стоило. Я б не смог посетить их оба без вас…
Бесси кивнула и, не сказав больше ни единого слова, уехала в ночь. И засим та ночь нескончаемых открытий подошла к своему логическому завершенью.
Где сходятся вчера и завтра.
Вот только на самом деле – нет. Когда я вновь оказался у себя в квартире, с противоположной стороны стены по-прежнему поступали звуки – безжалостными волнами топочущей музыки, бьющихся тарелок и воплей математического экстаза. Голова моя уже болела от возлияний этой ночи, и я ждал, когда звуки эти стихнут. А когда они не стихли, я включил свет у себя в комнате, заварил себе кофейник кофе на плитке и выпил его у кухонного столика. По-прежнему не будучи способен спать под весь этот шум, я взял со стола неоконченную книгу и продолжал читать ровно с того места, на котором прервался: под ритм топота и визга из-за стены я все глубже вчитывался в «Справочник для кого угодно: любовь и общинный колледж». И когда минули два часа, я надел новую пару вельветовых брюк, рубашку с жестким воротничком и коричневый кожаный ремень и отправился на работу. Устало прошел я мимо трех лагун к своему корпусу, где люди, стригшие траву перед входом, улыбнулись при моем приближенье; мимо Бесси, сухо и профессионально приветствовавшей меня из-за своего рабочего стола так, словно день этот был просто еще одним излученьем; и в поджидавший меня кабинет, где качавшийся маятник моей предшественницы по-прежнему пребывал в совершенном движенье между перемежающимися крайними точками страсти и бесконечности.