Прошлым летом я гостил у деда в деревне Великие Хомуты. Это в Ярославской области. Деревня мне показалась совсем небольшой, хотя и называлась «великой». А дед на это обиделся:
— Ты, Петруха, не заносись, что в городе живешь. Деревня, видишь, ему мала! Надо ведь сказать такое! Очень даже большая наша деревня. Двадцать четыре дома.
Эх, посмотрел бы дед на наш дом, куда мы вселились перед Новым годом! Этажей — девять, а подъездов — тринадцать. Пока от первого до последнего пройдешь — Алла Пугачева всего «Арлекина» пропоет, а может, еще и про короля немного успеет. Захочешь дом оббежать, то считай — сделал два круга на стадионе. Беговая дорожка на стадионе — четыреста метров. Значит, восемьсот получается. Это Лешка Фомин сказал. А если Лешка сказал — и проверять нечего: точно!
Ну и самое главное число: девять умножить на тринадцать да еще на три. Потому что на каждой площадке в подъезде — по три квартиры. Сколько всего выходит? То-то и оно! Без карандаша не сосчитаешь. Это почти пятнадцать таких деревень, как дедовы Великие Хомуты.
Когда вселились в новую квартиру, я деду письмо написал. Домом, конечно, похвастался. Даже хотел нарисовать его, со всеми этажами и подъездами, да листка бы не хватило. Ладно, приеду — сам увидит. В том письме от своего имени и, само собой, от имени родителей я пригласил деда в гости. Моя мама — это его младшая дочка. Должен ведь он на дочку и на всех нас посмотреть. Три года назад приезжал, на нашу старую квартиру. А теперь и подавно должен приехать.
Дед на мое письмо скоро прислал ответ. И в самом деле обещал приехать. А вот про дом так и не поверил. «Ты, — написал он, — внучок Петруха, привирай, да не шибко. Где такое видано: в одном дому да пятнадцать деревень! Ой, фантазер ты, Петруха, не хуже того барона. Не помню дальше, фамилия больно мудреная. Про него еще фильм был в телевизоре».
Мы дома чуть не до слез смеялись над дедовым письмом.
— Видишь, — сказал отец, — в какие чины произвел тебя дедушка. Барон Мюнхгаузен теперь ты у нас.
— А еще ты — Кукрыниксы! — сказала Наташка — шестилетняя сестра моя. И тут же потребовала: — Нарисуй, как я шпагат делаю!
В другой раз я и ухом бы не повел, но после письма деда и почетного титула, в какой был произведен, настроение у меня было самое отличное. Я взял листок, Наташка растянулась на ковре в «шпагат», и за одну минуту я нарисовал сестренку. Точно схватил. Наташка потом в детском саду показывала рисунок.
Только чего это я — о сестренке, ведь совсем про другое хочу рассказать.
Вот вселились мы в дом. Люди все из разных мест, почти никто никого не знает. Но, по правде сказать, сначала не особенно обращали внимание друг на друга. Не до того было. Долго вселялись, возили мебель, растаскивали ее по этажам, жаловались на кого-то, что лифты никак не пускают. Везде раздавался стук, визжали дрели, прибивали карнизы, полки, утепляли двери, заклеивали окна. И будто нарочно — проверить крепость нашего новоселовского духа — далекая Арктика в январе как дохнула стужей! Ой! На каждом стекле — целый ботанический атлас. Каких только цветков не придумал мороз-художник! Некоторые я даже на бумагу срисовал.
Потом немного обжились, попривыкли, стали знакомые лица угадывать. Здороваться при встрече. Но это с теми, кто в том же подъезде. А кто в других — разве запомнишь!
Тогда я и приметил девчонку из двести семнадцатой квартиры. Хотя и была она совсем не из нашего подъезда. Сначала увидел ее в школе. Я в новую школу сразу перешел, как только в дом вселились. Раньше мы в другой стороне города жили. Мне до старой школы надо было бы не меньше часа добираться. Эта девчонка ходила тоже в шестой класс, как и я. Только в другой, в «Д». А еще, между прочим, был класс «Б». Тоже шестой. Вот какая огромная эта новая школа.
Девчонку звали Кирой. Из себя видная. Высокая. Может, самую чуточку поменьше меня. А мне-то на свой рост обижаться нечего, в прежней школе многие ребята завидовали — метр шестьдесят четыре. Да и здесь — почти выше всех в классе… Но рост Киры, в общем, тут ни при чем. Главное — лицо. И еще взгляд. Что-то в лице было такое у нее… Не знаю, смогу ли даже объяснить. Ну, как иные девчонки смотрят? То вприщурку, еще и губы чуть оттопырит, словно хочет сказать: «А кто ты такой? И не знаю тебя, и знать не хочу!» Другая тоже — полна важности. Хоть глядит не щурясь, но так, будто и не видит никого. Ну, думаешь, не уступишь дороги — белым лбом в тебя упрется. А бывает наоборот: глазами — туда, сюда, с подружками — хи-хи, а вдруг перехватишь взгляд, она губы сразу подожмет, глаза ресницами прикроет, точно на полу что-то увидела. Или такие еще: глазами прямо зовет, и улыбка готовая — иди, мол, смелей, познакомимся, поговорим…
Ну, настоящий театр!
Конечно, немало и девчонок, которые никого из себя не изображают, не выставляются, а просто разговаривают, ходят, улыбаются нормально.
Вот и Кира из таких. Только в глазах — еще какое-то внимание живое. Смотрит на что-то, и понимаешь: это ей интересно. Когда первый раз мы повстречались в коридоре, то я больше всего запомнил этот взгляд — открытый, спокойный, и в нем интерес угадывался, словно она подумала про меня: «А вот еще один парнишка. Кто он и что из себя представляет?»
Чего скрывать: такие вопросы я и себе задавал. А еще подумал: жалко, что не в нашем классе учится. На уроке я сидел за партой и упорно вспоминал ее лицо — скулы широкие, глаза серые, большие. Нос, губы… В общем, все на месте. Нормальное, приятное лицо. И две косы длинные. Хорошие косы. Но… (тут я сделал невероятное предположение), но если бы кому-то пришло в голову провести в школе конкурс красоты, то даже из одного нашего класса нескольких девчонок наверняка отобрали бы кандидатами на этот конкурс. А вот Кира (я тогда не знал, как ее зовут) в их число, мне казалось, не попала бы.
И все же на следующей перемене я поспешил в конец коридора, где помещался их класс. И снова увидел ее. И снова с уверенностью, но почему-то без сожаления, подумал, что на конкурс красоты она никак не прошла бы.
Я почти каждый день видел Киру. И она, естественно, замечала меня. Мы даже немножко улыбались друг другу. Но заговорить отчего-то не решались.
Я уже знал, что живет Кира в нашем доме, на девятом этаже, в двести семнадцатой квартире.
А время шло. Тысячи стекол в окнах дома уже давно освободились от цветов и узоров, нарисованных крепким морозом в январе. Некоторые окна были даже открыты и темнели глубокими, как пропасть, щелями и квадратами. Наступила весна, серый, ноздреватый снег растаял.
Наш проспект Энтузиастов был еще голый, по другую сторону широкой дороги строители только лишь собирались поднимать новые дома. Там урчали бульдозеры, экскаваторы прорывали глубокие траншеи коммуникаций, всюду сновали машины.
Шум строек, долетавший до нас, был слышнее в холодное, зимнее время. А сейчас он словно отдалился, приглох. Яркое солнце и тепло выманили во двор, на лавочки, на просохшие ленты тротуаров множество народу. Звон, крики, смех, шлепки по мячу — все смешалось, и будто сам воздух наполнился праздником и весной. А дед еще сомневался! Да если всех собрать — целая первомайская колонна получится.
Ожидали, что на майские праздники дед приедет в гости. Нет, не собрался. Никак, мол, не управятся без него в колхозе. «Потому как, — написал он своим корявым почерком, — хоть должность моя считается и не очень заглавная, но, как мыслю, что без пастуха коровье стадо уже не культурное стадо, а дикая стая, и оттого личному хозяйству трудового колхозника проистекает материальный урон и сильное беспокойство».
Ну дед, как загнет! Семьдесят пятый год, а всё дела у него, не может своих коровок оставить.
Я здорово огорчился, что дед не приехал. С ним жуть до чего весело. В прошлом году месяц в деревне пробыл у него — чуть не каждый день живот от смеха болел. Его со всех домов сходятся слушать. Только и просят:
— А ну, дед Прокофей, расскажи чего поскладней!
Так иногда заслушаются — и про телевизор забудут. Вспомнит кто-нибудь, а на него только рукой машут:
— Да сиди, тут свой телевизор!..
Ну не приехал, так не приехал. Не откладывать же праздники.
Вот встретили и отгуляли все майские большие праздники, а тут совсем рядышком — и конец учебы. Вообще-то, учиться в мае — все равно что маяться. С одной стороны, надо бы как следует поднажать, четверть последняя, можно еще что-то дотянуть, исправить, чтобы год, например, без троек закончить, а с другой стороны, вся живая природа как с цепи сорвалась. «Люблю грозу в начале мая…» Ну, точно! Гроза однажды разыгралась — я даже подумал (может, это смешно, но честно говорю): вдруг, думаю, огромный домина наш завалится? Ничего, выстоял. Крепко сделали.
А в конце мая солнце принялось жарить как летом. Еще недавно бело-розовые яблони и вишни, что виднелись за палисадниками частных крошечных домиков, отцвели. Мотыльки начали порхать еще до майских праздников. А траву на газонах посеяли — ну, такая вымахала, хоть бери косу. А как, бывало, хотелось бросить учебники, тетради и бежать на площадку — в футбол играть!
И все же кое-как дотянули. Школе — конец. Вроде ура кричи — каникулы! В седьмой перешел! И с хорошими оценками, без единой тройки.
А было немножко грустно. Новая школа мне нравилась. И учеба здесь как-то лучше пошла. Но если честно: грустно больше всего было из-за Киры. То в любой час мог увидеть ее в школе. Пусть еще и не очень разговаривали мы, а только так — улыбнемся, кивнем друг другу или спросим, какой был урок, много ли на дом задали. Но даже и эти минутные встречи мне были дороги. Сидишь на уроке и думаешь: сейчас Киру увижу.
А теперь как увидишь? Можно неделю ходить, и не встретишь. Или в лагерь, вообще, уедет. Когда в начале июня те, кому на первую смену достали путевки, стали собирать рюкзаки и чемоданы, я совсем приуныл. Лежу как-то вечером и думаю: «Что же это делается со мной? Неужели в самом деле влюбился? Вот странно: сколько девчонок всяких видел, и в старой школе, и здесь, и ничего — жил себе спокойно. А с Кирой еще и не поговорил толком, почти не знаю ее, и не красавица никакая, а вот на тебе — из головы не выходит».
Утром специально уселся перед ее подъездом на лавочку — в журнале «Крокодил» карикатуры разглядываю. С места, сказал себе, не встану, пока не дождусь. Не будет же она целый день дома сидеть.
Мимо идет Лешка Фомин. Спортсмен. Плечи шире моих. Двадцать раз подтягивается на турнике. Голубая футболка с олимпийскими кольцами на Лешке, в руках — мяч. Увидел меня — обрадовался.
— Команду как раз собираю. Яшка сейчас выйдет. Игорь. Гвоздик за хлебом побежал, через пять минут будет. Сегодня играешь на левом краю нападения. А Гвоздика в центр поставим.
Все распределил Лешка. А как мне уходить — на левом краю играть? Про Киру ведь не скажешь.
— Лех, — говорю ему, а сам чешу в затылке, — такое дело… Не могу я сейчас.
— Чего? — Лешка и рот приоткрыл с обломанным передним зубом. — Глянь — как накачал! — И он сильно ударил мяч о землю. Мяч отскочил и — точно! — до второго этажа взвился.
— Дело, понимаешь, срочное. Карикатуру хочу на конкурс послать. Срок кончается, а… — Я уныло прищелкнул языком. — Еще и темы не придумал.
Лешка подошел, с уважением посмотрел рисунки на странице журнала.
— Так нарисовать можешь?
— Как получится, — скромно ответил я.
— Силен! — Теперь Лешка с не меньшим уважением смотрел на меня. Но вдруг оглянулся на подъезд и спросил: — А чего тут сидишь? Где карандаш?
Ну, мертвая подсечка! Одно только и выручило, что он еще и про карандаш спросил.
— Нарисовать — половина дела. Сначала придумать надо. Вот смотрю, вдохновляюсь.
— Ладно тогда, — сказал Лешка. — Вдохновляйся. Нарисуешь — покажешь!
Он пошел дальше, прихлопывая о землю мяч, а я остался сидеть.
«А что, в самом деле, возьму и нарисую». Это я так подумал. И правда, чего время зря терять? Может, до обеда придется сидеть.
Когда Лешка про карандаш спрашивал, я мог бы доставь из кармана шариковую ручку с красным стержнем. Тогда бы он совсем поверил. А что бумаги нет — не беда. Поля в журнале широкие.
Думал, думал — Лешку нарисовал. Стоит спиной, на майке — кольца, а правая поднятая нога впереди. Это он по мячу ударил. Но левая его нога не понравилась мне. Нового Лешку нарисовал, ногу в струнку ему вытянул, руку резко согнул. Лучше получилось. Эх, голову бы чуть откинуть назад. Был бы карандаш — стер, подправил бы. Ничего, надо руку набивать. Сверху, на чистом поле, новый эскиз сделал. Теперь сразу видно: Лешка по мячу не просто ударил, а шарахнул изо всей силы. Пушечный удар! Куда же попал?.. Впереди ворота с сеткой изобразил. Только в сетке огромную дыру еще сделал, и позади ворот, с мячом у груди, как барон Мюнхгаузен на пушечном ядре, летит в воздухе Яшка, который у нас за вратаря стоит.
Но Яшка у меня тоже не очень хорошо сначала получился. Принялся рядом нового рисовать. Рисую, и вдруг слышу:
— Здравствуй, Петя!
Кира — в двух шагах. Вот как увлекся! Не сказала бы «здравствуй» и прошла мимо — я бы, наверно, и не заметил, пропустил бы ее.
— Ты что делаешь?
— Рисую, — говорю. — Пушечный удар Лешки Фомина. А это — Яшка, вратарь. В небеса улетает.
Мое сатирическое творчество, видно, произвело на Киру не очень сильное впечатление. Ее больше интересовало другое:
— А почему у нашего подъезда сидишь?
Тоже — удар в солнечное сплетение!
— Тебя, — говорю, — дожидаюсь!
Но это я сказал таким голосом, который должен был бы начисто исключить подобную возможность. Будто пошутил. Не знаю, как поняла меня Кира. Сдерживая смех, она сказала:
— Вот я и пришла. То есть, приехала. А теперь уезжаю.
На этом «уезжаю» я и раскололся.
— Куда, со страхом спрашиваю, — уезжаешь? В лагерь?
Как рассмеется! Прямо слова не могла сначала выговорить.
— В какой лагерь! На лифте обратно уезжаю. Домой. Увидела тебя с балкона, интересно стало — чего тут у нашего подъезда делаешь. Теперь уезжаю.
— Зачем? — вздохнул я.
— Что зачем?
— Зачем уезжаешь?
— Так увидела все. Узнала. Рисуешь.
Я печально взглянул на нее и решился — спросил:
— А почему здесь, у вашего подъезда, сижу? Не знаешь?
— Но ты же сказал.
— Что сказал?
— Что меня дожидался. Или… — она сделала небольшую паузу — или ты пошутил?
Дальше играть в молчанку мне показалось глупо.
— Нет, — говорю, — не пошутил.
Кира затянула потуже поясок на цветастом халатике, в котором вышла на меня посмотреть, и, помолчав, спросила:
— Если дожидался… значит, хотел сказать что-то?
Я вздохнул тяжело и печально:
— В школе каждый день видел тебя, а теперь… Вот уже четыре дня прошло. Не видел.
— А я тебя вчера видела, — сказала Кира. — Да! С сумкой шел. Наверно, из магазина. Мне оттуда, — она улыбнулась и, задрав голову, показала на один из балконов на девятом этаже, — все видно.
— Тебе хорошо, — позавидовал я.
— А из окна на кухне вся другая сторона видна. И спортивная площадка. Позавчера смотрела, как ты играл в футбол. Видишь, все знаю о тебе. А балкон наш вон тот, с синим ящиком для цветов. Видишь? Там еще белье висит.
— Теперь буду знать, — с трудом сдерживая радость, кивнул я. — А в лагерь ты не уезжаешь?
— Нет, не смогу. — Кира сделалась сразу печальной. — У мамы зимой грипп был, а потом осложнение на сердце. Ей тяжелую работу пока не разрешают. Вот сегодня стирку затеяли, а машина отчего-то не включается. Руками приходится. Ты когда-нибудь стирал белье?
— Так, — пожал я плечами, — майку, носки.
— А ты простыню попробуй, — сказала Кира. — Даже не представляю, как раньше без стиральных машин обходились и никаких механических прачечных не было… Ты извини, ладно? Я побегу. А то за мамой смотри да смотри. Сейчас, пока белье вешала, она уже простыню выжимает. А знаешь, как тяжело выжимать большие вещи! Хотя откуда тебе знать? Я побежала.
Исчез в темных дверях ее цветной халатик, и стало мне как-то и грустно, и радостно одновременно. Радостно, что поговорили наконец, что и она, оказывается, помнит обо мне, из окна за мной наблюдает, интересуется. А грустно было оттого, что вот я могу и в футбол сейчас пойти играть, и в кино, если захочу, а Кира не может. Стирать должна. Наверно, и полы сама моет.
В футбол, левым крайним нападения, играть я не пошел. Вернулся домой, постоял на балконе. Вытянув шею, попытался со своего шестого этажа разглядеть балкон Киры. Только синий краешек цветочного ящика увидел. Немного.
Потом включил проигрыватель, поставил пластинку с «Аббой», но не дослушал и первой песни — вдруг подумал о стиральной машине. Почему же она не включается у них? Может, самая ерунда какая-нибудь? Прошлым летом у деда в комнате лампочка перегорела. Другую ввернули — не горит. А волосок целый. Дед плюнул, уже хотел спать ложиться, а я вспомнил, как отец патрон исправлял. Вывернул я пробку в сенях, потом фонариком присветил и шляпкой гвоздя контакт в патроне отогнул повыше. Дед потом всей деревне рассказывал, какой я хитроумный спец по электрическим делам. А мою будущую судьбу он так определил:
— Быть тебе, Петруха, большим ученым. А как поднатужишься шибко, то и выше взлетишь — самим электрическим министром станешь.
Сейчас, вспомнив дедовы похвалы, я с досадой подумал: «Чего бы сразу не догадаться — предложить свою помощь, когда о стиральной машине Кира сказала! Ну, стирать не умею, ладно, а включатель-то или вилку исправить могу. И не мучалась бы она со своей больной мамой. Смешно: в век электроники стирать руками!»
И я решился. Взял отвертку, плоскогубцы, кружок изоленты, хлопнул дверью и, не вызывая лифта, сбежал вниз по лестнице.
Но сразу подниматься на девятый этаж в 217-ю квартиру я все же постеснялся. Что подумает ее мама? Да и сама Кира еще неизвестно как отнесется к моему неожиданному приходу.
Я сел на бортик песочницы, где две малышки лепили желтые куличи, запрокинул вверх голову и стал смотреть на балкон с синим ящиком.
Ждать пришлось недолго. Слева от белой наволочки мелькнули руки, и появилась Кира. Я встал, хотел крикнуть ей, но вижу: она и сама, кажется, заметила меня. Так и есть — смотрит, улыбается, рукой помахала.
И я помахал — спускайся, мол, сюда. А кричать не стал. И от песочницы отошел, снова сел на ту же лавочку, у подъезда. Зачем привлекать лишнее внимание?
— Петя, ты что? — выйдя из дверей и все так же улыбаясь, спросила она.
Я показал отвертку.
— Могу посмотреть, если хочешь. Отчего она не включается.
— Стиральная машина? Спасибо. Уже все.
— Что все? — не понял я.
— Починили.
— Сама?
— Ну, где мне! Парень из соседней квартиры приходил. Что-то в вилке там было.
— Так и знал, — разочарованно сказал я, а сам как-то тревожно подумал о парне-соседе. — Вилку и я в два счета починил бы.
— Я же не знала, что ты такой мастер! — Кира улыбнулась мне, радостно улыбнулась, и я почувствовал, будто от земли отрываюсь, будто крылышки у меня на спине или мотор с пропеллером, как у Карлсона.
— Немного соображаю, — сказал я. — Дед живет в деревне — тоже хвалил меня. Если, говорит, поднатужишься, то самим электрическим министром станешь.
Я чуть смутился, решив, что так-то уж хвастаться, пожалуй, незачем, и поспешил перевести разговор на другое:
— Сейчас со своего балкона глядел — только кусочек синего ящика видно.
— А мне на твоем — только красные перила.
— Знаешь, какую штуку придумал, — сказал я. — Хотя нет, сделаю — сама увидишь. Через час принесу. Ты тогда выглянешь с балкона?
— Ладно, — удивившись, сказала Кира.
— А как мама себя чувствует?
— Хорошо. Спасибо. Интересно, что же ты придумал?
— Увидишь.
Теперь-то мне бы совсем пора было уходить, а я все тянул.
— Так я обязательно выгляну через час, — напомнила Кира.
— А что… — неловко спросил я, — машина, значит, теперь работает?
— У-у, воет, как зверь! Только белье-то почти все уже постирали.
— Кира, а это… какой парень?
— Обыкновенный, — ответила она. — Мама попросила его посмотреть. Он во вторую смену работает, на заводе.
Ну никак не хватает у меня выдержки! Нет бы промолчать, про себя обрадоваться, а я сразу, как курок нажал:
— Ах, на заводе!
Конечно, она догадалась. Ну да что теперь жалеть. Пусть и догадалась! Даже и лучше, что догадалась. Пусть знает, что мне какие-то там соседи-соперники не нужны.
А придумал я очень простую вещь. На конец палки, на тонком гвоздике, прикрепил обыкновенную вертушку-пропеллер. Вертушку вырезал из легкого липового брусочка. Таких брусочков в наборе авиамодельных деталей несколько штук дают. Но провозился я долго. Пока шлифовал шкуркой, дырочку точно в центре прожигал — больше часа прошло.
Кира, видно, уже давно стояла на балконе. Сразу замахала мне рукой. Наверно, обрадовалась. Почему наверно? Обрадовалась. Я это понимал, чувствовал.
Она быстренько спустилась на лифте, и я протянул ей вертушку.
— Не сердишься, что так долго? Хотел получше сделать. Сможешь привязать на балконе?
— Чтобы ветер ее крутил? — сразу догадалась Кира. — А ну! — Набрав воздуху, она округлила щеки и сильно подула на винт. Недаром я потрудился, центр до миллиметра выверял: пропеллер завертелся, как у настоящего самолета.
Кира обрадовалась, посмотрела на меня серыми удивленными глазами, будто не веря.
— Действительно, какой ты мастер!
— И себе такую же сделаю, — сказал я. — У тебя на балконе будет крутиться и у меня — тоже.
— Как хорошо придумал! — сказала Кира. — Спасибо! Я двумя гвоздиками прибью, к ящику.
— Правильно, — одобрил я. — А гвозди у вас есть?
— Как же можно без них! У отца в ящике много всяких гвоздей. И два молотка.
Я засмеялся:
— Тогда все в порядке. Одни молоток держи в правой руке, другой — в левой.
— Смешной ты, — сказала Кира.
— Посмотрела бы на моего деда!
— Я побегу прибивать!
Она это сказала так решительно, что я, конечно, постеснялся предложить свои услуги.
Впрочем, они вовсе и не нужны были. Стукнула Кира несколько раз молотком, и длинная белая палочка, которую я так же, как и сам винт, отшлифовал шкуркой, неподвижно замерла перед синим ящиком. Но вертушка на конце почему-то не крутилась. «Неужели погнула случайно?» — с тревогой подумал я. И только подумал, винт повернулся и — пошла машина работать! Это ветерок, значит, подул.
Кира не одной, а двумя руками замахала мне сверху. От радости замахала. И будто говорила: «Спасибо! Спасибо!»
И мне радостно-радостно стало.
Дома я опять принялся за работу. Всю кухню замусорил, зато часа через полтора такая же вертушка крутилась и на моем балконе.
Здорово! Балкона Киры не вижу, а вертушку ее вижу. И она мою видит.
В кухне я подмел и высыпал в ведро стружки, сходил на лестницу и вывернул ведро в пасть гулкого зеленого мусоропровода. Вернулся, поставил на место ведро, заглянул в открытую дверь балкона — крутится!
И так мне стало весело, хорошо, и захотелось еще что-нибудь сделать. А что сделать? Вспомнил о своем рисунке на полях «Крокодила». Посмотрел. А ведь ничего! Но это же только эскиз. Я устроился возле подоконника, где стоял толстый кактус с длинными колючками, и на листе плотной бумаги принялся рисовать молодца Лешку, от пушечного удара которого прорвалась сетка ворот и бедный Яшка полетел куда-то в космос. На этот раз карандашом рисовал, то и дело подправлял резинкой. Работал я с усердием, и все же времени на карикатуру потратил еще больше, чем на вертушку. А когда закончил, то сразу почувствовал, как зверски хочу есть. Вот чудеса — рисовал, и голода не было, а тут хоть кактус с колючками заглотал бы! Посмотрел на часы — о, еще бы не захотеть, начало пятого! В кухне вытащил из холодильника сковородку с котлетами, не разогревая, слопал две штуки, похватал вареных картошек. А пока ел, все смотрел на рисунок и улыбался. Тогда и название придумал. Красным фломастером написал внизу листка: «Фантастическая история пушечного удара Л. Фомина и полет вратаря Яшки в космос».
Надо ребятам будет показать. Я поглядел в окно, откуда, как и у Киры, была видна спортивная площадка с полем, огороженным невысокой сеткой, и удивился: неужели так с утра и гоняют мяч? Вон и Лешка по полю носится, и Яшка стоит в воротах.
Я завернул рисунок в газету и побежал во двор. Пусть Лешка посмотрит, убедится, что я не свистун.
Игра была в полном разгаре. По полю, трава на котором была совсем не такая густая, как на газонах, металось человек пятнадцать ребят.
Я попытался подозвать Лешку, но тот будто и не увидел меня — бежал по краю и кричал Гвоздику, только что отнявшему мяч у рыжего паренька в кедах: «Мне! Мне! Пасуй!»
Наконец я дождался, когда мяч у кого-то срезался с ноги и покинул, как говорят комментаторы, пределы поля, даже через железную сетку перелетел.
— Смотри! — подбежал я к Лешке и развернул газету со своим творением на альбомном листке.
Лешка заулыбался, и не только верхний щербатый зуб показал, но и все остальные — белые и крепкие.
— Вот это да! — выдохнул он. — Ребята, бегите сюда!
Сбились кучей, смотрят, хохочут, Яшку по плечу хлопают и меня, конечно, хвалят. Разве не приятно? Еще как!
— Дарю, — сказал я Лешке.
— Хотел же посылать.
— Ничего, другой нарисую… Ну, кто тут проигрывает? Кому помогать?
Я скинул рубаху и вспомнил о Кире. Поискал глазами ее кухонное окно, но, ясное дело, не нашел бы, не определил в длинном ряду других — какое и где оно, только вдруг сердце у меня екнуло: в одном из окон, в открытой половинке рамы, увидел саму Киру. Сюда смотрит! На меня!
Я поднял руку и помахал ею в воздухе. Никто же не знает, что делаю. Может, жарко мне, или специальная разминка у меня такая.
Покосился на окно — и Кира в ответ руку подняла. Молодец! А то бы высунулась от радости по пояс, и давай махать-размахивать. Все понимает Кира.
Наигрались мы, набегались, голов позабивали — больше некуда. Я и рубаху не стал надевать, до того потное и липкое было тело.
Пришел домой, а там — новость: дед письмо прислал. Может, оно еще с утра лежало в почтовом ящике, да я так целый день торопился, носился туда-сюда, что забыл и в ящик заглянуть.
После обязательных приветов и поклонов дед сообщал:
«Не думал, не гадал, что выпадет мне такая полоса, вроде как безработный я теперь сделался. А все Кирилка — сын Мотьки, которая в прошлом годе одной премии за лен четыреста целковых отхватила.
Думал я, и замены-перемены нет мне, старому ветерану пастуховского дела. А что вышло? Что Кирилка, стервец, удумал? Взял ту магнитофону на ремешке и записал на ней всякие голоса природы. Там и птахи у него поют-заливаются, и собаки брешут, и Пугачева Алка над королями разпотешается. А самое главное, быка по кличке Буран записал в ту пленку. Я хотел гнать Кирилку в шею с этой его шумовой машинкой. Зачем, думаю, нужон мне такой помощник? Стадо, думаю, все разгонит, а то и коровы вовсе перестанут доиться. А он упросил, стервец, — пожалел его, не прогнал.
И вышло тут мое полное поражение на пастуховском фронте. Бык на той пленке до того натурально ревет, что коровок моих будто кто подменил. Идут, глупые, на голос его, не разбегаются. А хозяйки говорят — и молоко лучше стало.
Вот что наука делает. Не зря, видать, Кирилка девять годов на парте штаны протирал. Удумал, головастый! И выходит, он теперь — главный командир коровьей роты. А мне, как ни крути, в отставку подавать надо. Да оно вроде и пора.
И потому, дорогой зять Алексей, внук Петруха, дочка Зина и внучка Наташа, думаю я недалеким днем, как и обещал, прибыть к вам в гости. Остаюсь ваш дед Прокофий».
Ясно, что и до моего прихода дома у нас читали забавное послание деда. Но когда я, чуть сгорбившись, энергично размахивая рукой и, как мне казалось, удачно подражая интонациям деда, вновь выразительно зачитал письмо, то мама, уже уставшая смеяться, сказала:
— Ой, не могу больше! Его бы на эстраду или в кабачок «Тринадцать стульев»!
Зато сестренка моя ничего такого смешного в письме не находила. Ее другое заботило:
— А дедушка кнут с собой привезет?
Маме и отцу она, видно, уже задавала этот вопрос, теперь до меня очередь дошла.
— Вот слушаться не будешь — он тебя кнутом этим как стеганет по спине!
— Ты все врешь! — обиделась Наташка. — Дедушка хороший.
Но долго таить обиду сестренка не могла:
— А что это крутится на балконе? Игрушка? Мне сделал? Можно, я отломаю? По улице буду бегать.
— Попробуй только! — погрозил я кулаком. — Разве это игрушка? Электростанция. Настоящий ток может вырабатывать. Чтобы лампочка горела.
— А у нас и так горят лампочки, — заметила сестренка. — Ты опять обдуриваешь!
— Не обдуриваю, — серьезно сказал я. — В чем-чем, а в электричестве понимаю. Вот гляди: если приделать к этой вертушке маленькую-маленькую динамомашину, то от нее может загореться маленькая-маленькая лампочка.
— А зачем такая маленькая-маленькая лампочка?
Мне надоело вразумлять Наташу, и я сердито сказал:
— Значит, надо! И попробуй, тронь только! Пусть крутится. — Я поднял голову и на далеком балконе девятого этажа увидел такую же тонкую, белую палочку. — Пусть крутится, — повторил я. — Может быть, другим людям очень интересно смотреть, как она крутится.
Когда я лежал в кровати и смотрел в потолок с узкими мазками голубоватого света от неплотно завернутых штор, и сон еще не путал мысли, то весь этот сегодняшний день вдруг представился необыкновенно важным, может быть, самым главным днем моей жизни. С какой-то странной, непривычной нежностью думал я о Кире, что завтра не только увижу ее, но и смогу поговорить, посмеяться, сделать что-то хорошее и нужное ей. Я вспоминал все наши сегодняшние короткие встречи и с радостью убеждался: мне все-все было дорого и приятно, ни одно слово ее или движение не вызывали досады. Все понимала и все делала именно так, как нужно, эта славная, умная, хорошая Кира.
И как только утром проснулся — это вчерашнее светлое воспоминание снова ожило во мне. Но просто лежать и вспоминать я уже не мог. Быстро поднялся и первое, на что посмотрел, — вертушка на балконе. Крутится! Выскочил босиком на прохладный бетон балкона, посмотрел вверх — крутится! И всегда будет крутиться! И всегда буду о ней думать! И буду радоваться! И всегда, как сейчас, с голубого неба будет светить горячее солнце!
Я думал так.
Так чувствовал.
Я и представить себе не мог, что через какую-то неделю все вдруг круто изменится, и ни радости этой, ни восторга уже не будет. И само солнце на том же голубом небе светить будет совсем иначе.
Но тогда я не знал этого. Я был полон надежды скорее увидеть Киру. И действительно, увидел. Она вышла из подъезда и дружески кивнула мне. Она не могла поздороваться, потому что я был слишком далеко — сидел на узкой доске песочницы, где вчера двое малявок лепили желтые куличи. Она была уверена, что я сижу не просто так, а жду ее.
Я подошел, и Кира сказала:
— Увидела тебя из окна. Здравствуй!
— Здравствуй! — сказал я.
— Как хорошо, что у нас молоко скисло. Я сказала маме, что схожу за молоком. Ты пойдешь со мной?
— Конечно.
Мы шагали по тротуару, и солнце светило нам в спину. Наши тени были одного роста.
— Что тебе снилось? — спросила Кира.
— Ничего. Я крепко спал. Видно, набегался за день.
— А ты вечером думал?
Мне хотелось перейти на шутливый тон, однако отчего-то не получалось. Все же от прямого ответа я уклонился.
— Человек всегда думает.
— Да, — согласилась она и, помолчав, добавила: — Я поздно уснула. Не спалось.
— Тоже думала?
— Тоже, — сказала она. — Петя, у тебя когда-нибудь было так? — И она посмотрела на меня. Это я по тени увидел.
— Твой нос понюхал окурок. — Я засмеялся и показал на окурок сигареты под ногами. — Вкусно пахнет?
Окурок все-таки помог мне почувствовать себя более свободно. А то какой-то уж очень сложный пошел у нас разговор. А Кира, видно, не могла не сказать того, что ее так глубоко волновало:
— У меня никогда так не было. Понимаешь?
— Понимаю, — кивнул я. Это прозвучало слишком серьезно, и я, глядя на наши тени, улыбнулся: — У меня никогда так не было — чтобы шел рядом с девчонкой, плечо к плечу, а видел ее, будто иду сзади.
— Ты фантазер.
Я и на это кивнул.
— И дед так говорит. Вот приедет скоро — познакомлю.
— А у меня сестра на днях приезжает. Римма. Редкое имя. В Норильске живет.
— У тебя тоже редкое имя. Был где-то царь такой — Кир.
— И не один даже, — сказала Кира. — Но я к ним отношения не имею. Те свирепые цари жили в древней Персии и задолго до нашей эры.
После этой исторической справки и Кира могла уже улыбаться и говорить не только о своем, личном. Пока стояли в очереди за молоком, я узнал, что ее отец работает экспедитором — почту возит. Сестра — воспитательница детского сада. Два года живет с мужем в Норильске, и скоро, видимо, приедет сюда в отпуск. И я рассказал о своих родителях, о деде. Про вчерашнее письмо вспомнил. Кира тоже посмеялась.
Разливное молоко кончилось, осталось только в бутылках. Кира купила — почти всю сумку заставила бутылками. И еще две пачки творога положила. Тяжелая оказалась сумка. Кира не возражала, когда я взял у нее сумку. Лишь улыбнулась:
— Тебе эти бутылки, наверно, как перышки. Такой сильный. Смотрела, как играл вчера. Больше всех голов забил.
— Не больше. Лешка — четыре. У него пушечный удар. Рисунок ему вчера подарил.
— Я видела, — сказала Кира.
— Хороший парень. И веселый. Один раз мы даже танцевали у меня дома. Вдвоем, — вспомнив про соседа Киры, на всякий случай уточнил я.
Когда подошли к своему большому дому, Кира взяла у меня сумку.
— Теперь я сама понесу.
Я понял ее и снова подумал: умница!
Поглядев на площадку, где несколько мальчишек били по мячу, я сказал:
— Может, пойду поиграю?
— Иди, иди, — кивнула она и добавила: — Когда сестра приедет, я ведь чаще смогу выходить во двор.
И снова, пока не стали подкашиваться ноги, гоняли мы по полю тугой футбольный мяч. И несколько раз в приметном теперь для меня окне кухни замечал я русую голову Киры. Она смотрела на нас. Улыбки ее разглядеть я не мог, но знал, что улыбается. И это будто прибавляло мне новые силы. Все же к полудню, когда солнце поднялось в самую вышину и нещадно палило наши головы, спины и плечи, мы окончательно выдохлись и, растирая на лицах пот, лениво переговариваясь, стали расходиться по домам.
Лешка Фомин, еще полный благодарности за вчерашний подарок, предложил мне пойти к нему обедать.
— Лучше ко мне, — сказал я. — Дома никого нет, а поесть и у меня что-нибудь вкусненькое отыщется в холодильнике. И «Аббу» послушаем.
— Замётано, — сказал Лешка.
Перед тем как произвести обследование холодильника, зашли в ванную. Вода так и манила прохладой. Мы включили душ и помылись более чем основательно. Пришлось потом тряпкой подтирать залитый пол.
Помылись, оделись, с уважением потрогали друг у друга бицепсы на руках и остались вполне довольны.
— Есть силенка у ребятишек с проспекта Энтузиастов! — подмигнул я Лешке и рассмеялся.
— Молотки ребята! — подтвердил Лешка и, наклонив голову, рассеивая брызги, помотал из стороны в сторону густым чубом.
Я удивился:
— Ну и волосы у тебя! Расческу сломаешь.
— По наследству достались, — сказал Лешка. — Отец тоже черный. Это, говорит, краса твоя — цыганский чуб.
За веселой болтовней освободили часть холодильника от продуктов, похлопали друг друга по тугим животам и, вопреки медицинским рекомендациям, устроили хорошенькую протряску под зажигательные ритмы и пение четверки всемирно известных любимцев эстрады.
— Давай, Петушок, давай! — высоко взбрыкивая ногами и тряся головой, кричал Лешка.
— Даю, Леха! Видишь, как даю! — стараясь перекричать все четыре заморские прекрасные голоса, отвечал я и, выгнув дугой спину, ширяя руками, норовил достать волосами гладкие досочки паркета.
Почище футбола такие танцы! Кое-как дотянули до конца одну сторону пластинки. Сработал стоп-автомат, и мы без сил повалились на диван.
— Хорошо у тебя, — сказал Лешка. — Я дома как шибану на громкость — сверху по трубе стучат. Никакой жизни! А у тебя — рай!
— Сверху которые, — показал я на потолок, — все на работе. А внизу — бабка глухая. Поднимаюсь с ней один раз в лифте «Вам какой, спрашиваю, этаж?» Не слышит. Стоит, как мумия. А больше в квартире там никого нет.
— Одна в трехкомнатной квартире? — удивился Лешка.
Говорили: еще будто кто-то должен приехать. Лучше бы одна жила. А то и правда, начнут по трубе дубасить!..
А через два дня получилось так, словно те, приезда которых я опасался, услышали меня и в отместку решили наконец переехать в давно ожидавшую их квартиру.
О новых жильцах с пятого этажа, как ни странно, я узнал от Лешки. Он подбежал ко мне утром во дворе с каким-то обалделым лицом и схватил за руку:
— Ну, видел ее? Расскажи!
Я оторопел:
— Кого?
— Да ту девчонку. Под вами вчера поселилась. Где бабка глухая. Не видел, что ли? — изумился Лешка.
— В сад с матерью ездил вчера, — сказал я. — Целый день клубнику пололи. Помидоры…
— Так ты ничего не знаешь! — перебил Лешка и закатил глаза. — Ну, Петушок, ты бы видел! Потрясная девчонка! На машине приехали, красный диван привезли и кресла. Я как увидел ее — все, думаю, пропала моя головушка с цыганским чубом. А она, представляешь, увидела, как я замер статуей, и улыбнулась. Да так весело, будто знает меня давно. Я, дурак, растерялся, надо было тоже улыбнуться: «Здравствуй, девочка! Как тебя звать?» И все такое. А я… Хотя, может, и правильно — разинул бы пасть от радости… Надо зуб вставлять.
Девчонку с пятого этажа звали Таней. Татьяна, значит. Как артистка Татьяна Доронина. Слух о ней пронесся по всем этажам дома. Говорили, что она красавица. Кто с самой Дорониной сравнивал, кто утверждал, что она еще лучше, и называли имена каких-то итальянских звезд кино.
Я только на третий день увидел ее. Во дворе. Она шла под руку с матерью, женщиной молодой и стройной, в желтом платье и соломенной шляпе с широкими полями. А девчонка была в сарафане зеленого цвета. На шее — круглый вырез, а на спине вырез как раз до пояса. Туфли на каблучке, тоже зеленые. Волосы цвета, что и шляпа у матери. Волосы пышные, хотя и коротко острижены.
Все это я специально разглядел так внимательно — столько уже наслушался о ней, что, ясное дело, и самому захотелось увидеть.
Может, и не совсем, как Лешка, но я тоже слегка обалдел. Я еще не сказал о ее лице. А как о нем скажешь? Не знаю. Вот назвали ее красавицей, и все. Больше ничего не надо и говорить. Какие там глаза, губы, брови — это не важно. Просто лицо видишь. И оторваться не можешь. Смотрел и смотрел бы.
Девчонка и по мне скользнула взглядом. Но не улыбнулась, как Лешке. Видно, цыганский чуб Лешки понравился ей больше, чем мои длинные и каштановые, но совсем не вьющиеся волосы.
«А ведь говорят, будто и ребятам делают в парикмахерской завивки», — подумал я. Но тут же и устыдился такой мысли: лезет всякая чепуха в голову! То — парни, взрослые, сами зарабатывают. Или студенты. Стипендию получают. А бывает, что и женятся там, в институте. Вот и отец мой женился на маме, когда учились в институте. И вообще, чего это я — о завивках? Нравлюсь же Кире, и без всяких кудрявых волос…
В тот же день, под вечер, усевшись на песочнице, развернул «Комсомольскую правду» и дождался, когда выйдет Кира.
Она сбежала со ступенек, откинула назад длинные русые волосы, на этот раз не заплетенные в косы, издали улыбнулась мне. На ней было серое платье с красной оборкой и красными пуговицами, маленький треугольный вырез чуть открывал белую шею. А у той новенькой, Тани-красавицы, вырез был, особенно на спине, едва не с половинку газеты. И спина была загорелая, почти бронзовая. Видно, специально загорала или все время в таких платьях ходит.
— Чистоту навела, — похвасталась Кира. — Даже в ванной по всем углам пылесосом прошлась. Ты давно сидишь?
— Минут пятнадцать. Международный фельетон прочитал. И как два чудака решили на велосипедах земной шар объехать.
— А как же через моря поедут? — удивилась Кира.
— Не знаю… У тебя красивые волосы, — сказал я. — И платье очень красивое.
Она немножко смутилась.
— Обыкновенное. Самый простой фасон… Посидим минуточку здесь? — Кира уселась рядом и посмотрела на мой балкон. — Все крутится. Я утром проснусь, глаза открою, посмотрю на балкон, на вертушку, и петь хочется. Ты поешь?
— Вообще, неважно. Медведь на ухо сел.
— Не сел, — засмеялась Кира, — лапой наступил.
— А платье мне все равно нравится. — Я потрогал красную оборку на колене. — Хорошо подходит — серое и красное.
Кира обтянула на коленях платье и сказала:
— Чего в нем особенного… Вот тут одна девочка приехала — на ней действительно — платье! Вся спина открыта… Ты слышал об этой девочке?
— Даже видел.
— Правда, красивая? — чуть вздохнув, сказала Кира.
— Красивая.
— А ты знаешь, что она под вашей квартирой живет?
— Знаю, — ответил я и, посмотрев на балкон, расположенный ниже нашего, вдруг поразился: — Как интересно! — тронул я Киру за руку. — Гляди: она в самом центре живет. Шесть подъездов — справа, шесть — слева, четыре этажа сверху, четыре — снизу.
— В самом деле, — сказала Кира и, кажется, немного с завистью добавила: — Только приехала, и уже — в самом центре… Ты не видел, как твой лучший друг Леша на велосипеде ездил, вон там по дорожке? Я так смеялась! Лег на руль, ноги вперед, а руками педали крутит.
— Во, циркач! — поразился я. — А ты удивляешься, как они по морю поедут. Да Лешка по океану, на гребешке волны, хоть в саму Африку укатит!
— А другой мальчишка на руках ходил, — сказала Кира. — Идет, и еще ногу об ногу чешет. Никогда таких концертов не устраивали… А знаешь, почему это представление затеяли? — Кира выжидательно посмотрела на меня.
— Чего же не подурачиться, — сказал я. — Каникулы, отдыхаем.
— Нет, — помотала Кира головой. — Это они для нее старались. Тани новенькой. Она стояла на балконе и смотрела на них.
— Не видел, — сказал я. — Опять с мамой в сад ездил.
— Она очень красивая девочка, — повторила Кира и снова вздохнула: — И как раз почему-то живет под вашей квартирой…
О новой девочке и ее необыкновенной внешности разговоры шли не только среди ребят и девчонок двора, но и сами взрослые не остались к этому равнодушны. По крайней мере, у моих родителей даже небольшой спор вышел.
Отец уверял, что теперь во дворе может вспыхнуть вражда между мальчишками.
— По себе помню, — сказал он. — В восьмом классе была у нас Жанна Райская. Будто по ней фамилия. Девочка, ну просто конфетка! Всем улыбалась, глазки строила, на свидания соглашалась и сама назначала. Что началось! Ребята вконец перессорились. Драки были.
— Любопытно, — иронически сказала мама, — новая страничка в твоей биографии. Ты, естественно, тоже украшал чьи-нибудь физиономии фонарями и шишками!
— Представь себе! — с удовольствием сказал отец. — Правда, однажды и мне навесили этих елочных погремушек. Неделю в школу не ходил. Директор потом потребовал, чтобы родители Жанны каждый день встречали ее у школы и отводили домой. Слава богу, что в девятом классе она с нами не училась. Отец ее был военным, и его куда-то перевели в другое место.
— Совершенно нетипичная история, — сказала мама. — Ты же помнишь Оленьку Телешову с физмата? Разумеется, помнишь! Прелесть — какое лицо, фигурка!
— Ну, это на чей вкус, — заметил отец.
— Перестань! По-моему, и ты был в нее тайно влюблен.
— Это, Зинуля, твои домыслы.
— Хорошо, пусть, — согласилась мама. — Не о том речь. Ведь никаких мужских распрей и поединков вокруг нее не было. И замуж вышла за простого, очень скромного человека. Младшим научным сотрудником в НИИ работал.
— Все дело в том, — попытался сформулировать отец, — как прекрасная представительница прекрасного пола ведет себя.
— Тут я совершенно согласна, — сказала мама. — Она, как дирижер в оркестре. Понимает, слышит — и музыка есть, все хорошо звучит. А станет без толку махать палочкой — и музыки не будет, все собьются, перессорятся.
— Сравнение не из лучших, — философски заметил отец, — но принять можно. Умная, красивая женщина — она как солнышко, всем в ее лучах тепло и отрадно. Солнышко одновременно для всех и ничье…
Мне, конечно, интересно было слушать этот разговор. А отец в моих глазах сразу как-то даже возвысился: оказывается, из-за девчонки в школе дрался. А я-то думал: он паинькой был и на одни пятерки учился.
Интересно, а как же поведет себя эта новенькая Таня? Что за дирижер будет из нее? Неужели правда, перессорятся ребята? Смотри-ка вот, Лешке улыбнулась, да так говорит, весело, будто знакомому, а на меня, пожалуйста, — ноль внимания! Конечно, мне и не нужно вовсе, чтоб улыбалась, но обидно как-то. Что уж я такой урод! И Кира какая-то грустная стала. Может, опасается, как бы я тоже не стал перед Таней на руках ходить или фокусы какие на велосипеде выделывать, как Лешка?
Да, что-то будет, подумал я. А если бы Лешке еще заменить сломанный зуб…
Однако уже на другой день я понял, что «дирижер» с бронзовой спиной в «музыке», кажется, разбирается. Палочку, во всяком случае, держит крепко. Я-то, по словам Лешки, думал, что красивая Таня изо всех ребят его выделила, курчавым цыганским чубом прельстилась да фигурой его атлетической — нет, ничего подобного.
Таня сидела в своем удивительном сарафане на лавочке вместе с другими девчонками у нашего шестого подъезда и белыми зубками грызла семечки. А ребята, то и дело поглядывая на нее, опять устроили представление. Игорь откуда-то принес ходули и метровыми шагами вымахивал по дорожкам, даже пританцовывать пытался. Гвоздик (это он на руках ходил и ногу об ногу почесывал) теперь еще забавней придумал цирковой трюк: взял по чурбачку, вскочил на стол для пинг-понга, встал на руки и теми чурбачками — бух! бух! по столу, тоже какую-то музыку изображает. Здорово получалось! Девчонки даже хлопали. И сильнее всех — Таня.
А у Лешки номер с велосипедом не получился. Прилаживался, прилаживался вместо рук ногами рулить, да не удержался — завалился на газон. Ясно: девчонки за это аплодировать не стали. Захихикали негромко. Тогда Лешка, я думаю, обиду на Гвоздика затаил. Поспорили они, кто больше на одной ноге присядет. Тут Гвоздик и оплошал.
— Ребята! — закричал Лешка. — Вы свидетелями были! Теперь пусть везет меня до газона!
— Садись, — сказал Гвоздик.
— На коленки становись!
— А мы же так не уговаривались, — нахмурился Гвоздик. — На закорках понесу.
— Нет, — потребовал Лешка, — на колени!
— Нет, — покраснел Гвоздик, — не встану!
— Ну ладно, — согласился Лешка. — Вези так. Но с кнутиком! — Он вытащил из штанов ремень и забрался на спину худенького Гвоздика.
Пока Гвоздик нес его до газона, Лешка то и дело хлестал его ремешком и прикрикивал:
— Но-о, Саврасушка! Но-о, милый!
Смотреть на это, по правде сказать, было не очень весело.
Вот тут Таня и показала, что буйный цыганский чуб Лешки цены для нее никакой не имеет. Ребята не слышали, но девчонкам она будто бы так и сказала: «У него что, не все дома? Он что, придурок?»
И все — померкла Лешкина звезда. Герой превратился в ничто.
Но самое удивительное: Лешка не взъерепенился, никому не пытался мстить. Он просто сник, с неделю ходил как в воду опущенный. Он покорно ждал, когда Таня наконец смилостивится и снова улыбнется ему.
Скрывать не стану: Таня за это мне понравилась. Какой ни друг Лешка, но восхищаться тем, как он измывался над Гвоздиком, я не мог. Пусть и не так понял Гвоздик уговор, только все равно требовать, чтобы он становился на колени и вез его, Лешка не имел права.
И Кира, когда узнала эту историю, тоже сказала, что Таня молодец.
— Она не выставляется, — сказал я. — Все девчонки смотрят ей в рот. Уважают.
— А ты? — Кира быстро взглянула на меня.
— Как все, — пожал я плечами. — Хорошая девчонка.
— Завтра Римма приезжает, — сказала Кира. — Я, кажется, сто лет в кино не была.
— И я давно не был. Сходим как-нибудь? — спросил я.
— А что ты больше любишь — комедии или серьезные?
— Все люблю. Только чтоб интересные были.
— И я, — покивала Кира. — Обязательно сходим…
Теперь, выходя на балкон, я и на далекую палочку Кириной вертушки смотрел и, опустив голову, смотрел вниз. Плохо, что балконы были не открытые, а встроены в нишах дома. Так что видел я на балконе Тани лишь узкую полоску бетонного пола.
Но в конце концов мне повезло. Взглянул вниз, а там, над красными перилами, — соломенный круг. Это волосы Тани так мне виделись сверху. А все вместе: соломенный круг, полоска бронзовой спины и на перилах — два острых загорелых локотка. В волосах — гребенка с десятком блестевших стеклянных крапинок. «Как солнышко», — подумал я.
Стоял я тихо, не шевелясь, до тех пор, пока «солнышко» не исчезло с балкона.
Увиденное будто само просилось на бумагу. Я взял набор фломастеров и на листке нарисовал желтый круг с коричневой гребенкой и белыми крапинками, а по сторонам круга, на красных перилах, — два кремовых локотка. И подпись как-то сразу пришла в голову: «Солнышко над проспектом Энтузиастов».
Написал сверху. Подчеркнул. Хорошо. Веселый рисунок. А что дальше? Кому он? Себе? А может быть…
Сидел, сидел, покусывал губы, и — решился. Нашел у сестренки ведерко с нарисованными цыплятами, свернул трубочкой рисунок, ниткой перевязал, чтобы не расправлялся, и положил его в ведерко. Моток прозрачной лески у меня был. Отмотал метров пять и оба конца привязал к дужке ведра. Петля получилась.
Ну, была не была! Приладил петлю на палочку с вертушкой и потихоньку спустил ведерко вниз. Чуть-чуть до перил не достало.
Через каждые пять минут я выбегал на балкон и свешивал голову вниз. Художественное творение мое продолжало оставаться в ведерке, не тронутое, не развернутое, не оцененное.
«Чем-нибудь занята, не видит, — с волнением думал я. — А чем занята? Да мало ли. Книжку на своем красном диване читает. Телевизор смотрит. Платье примеряет. Посуду моет… Нет, вряд ли моет посуду. И белье вряд ли стирает. Не похоже как-то. Это не Кира. И мать у нее — молодая совсем, здоровая. И бабушка есть. Это неважно, что глухая, зато не какая-то развалина древняя, без дела, наверное, не сидит. Это у Киры бабушки нет и мать больная…»
При воспоминании о Кире мне становилось немного не по себе. Не напрасно ли все это — рисунок, ведерко? И вдруг ведерко заметит не Таня, а мать или бабушка? Вот, скажут, еще один вздыхатель объявился! Может, поднять ведерко, пока не увидели?..
Я снова вытянул шею, посмотрел с балкона и… сердце тревожно-тревожно застучало. Ведерко висит на месте, а свернутого рисунка нет.
Но кто его взял? Спокойно сидеть на месте я не мог. Принялся ходить по комнате, бессмысленно брал в руки то газету, то журнал, от волненья выпил на кухне кружку яблочного компота. А потом меня неожиданно осенило: в конструкции петли с ведерком — серьезный изъян. Если Таня захочет вернуть мне ведерко, то как сможет это сделать? Оно же не будет держаться наверху. Изобретатель! Надо было на другом конце петли укрепить какой-то груз, равный весу ведерка. Эх, учили, учили дурака шесть лет в школе! Сразу не мог сообразить! Чего же привязать? В буфетном ящике на кухне, среди инструмента и железок, привезенных со старой квартиры, отыскал тяжелый болт с гайкой. Как раз по весу. Теперь почему-то я был уверен, что рисунок увидела и взяла именно Таня. Ведь перед этим она стояла на балконе. Значит, там где-то была, рядом. Я снова улыбнулся и навинтил на болт еще одну гайку.
Я вернулся в комнату и еще на балконном пороге широко разинул рот: в палку с вертушкой, прибитую мной к перилам, уперлась проволочная дужка ведра. Чуть оробев — не смотрит ли снизу Таня — осторожно ступил на балкон и заглянул в ведерко. На донышке, подняв смятые кончики золотистого целлофана, стоит конфета. Шоколадный трюфель!.. Стоп, а как же ведерко держится?.. Посмотрел вниз. Ну и ну! Надо же, ведерко удерживал привязанный внизу коричневый, с прожилками камень! Догадалась!
А ну, как будет действовать наша связь? Еще бы опустить ведерко. Но не пустое же. Что же положить в него? Рисунок, конечно. Новый. Еще нарисую. А ну, пока горит вдохновение! Вон Пушкин в Болдинскую осень сколько стихов написал!
Над новым рисунком трудился не менее получаса. Три эскиза сделал. Зато получилось — хоть, и правда, на конкурс посылать. С кремовой спиной, в зеленом своем платье, стоит Таня, руки величественно приподняты. А перед ней — Гвоздик на столе, кверху ногами. И рядом — Игорь на ходулях. Подписал так: «Подданные ее королевского величества».
Я опустил в ведерке рисунок и с интересом рассмотрел поднявшийся ко мне коричневый камень. Красивый, будто полированный, белые жилки вьются. Наверно, с Черного моря привезли.
Ответа я ждал с большим нетерпением. Точно знал: ответ будет. И Таню представлял: вот удивится!
Рисунок на этот раз исчез из ведерка быстро. Минутки через три заглянул вниз — пустое донышко.
Пока сидел над вторым рисунком и поджидал потом ответа, я всего лишь раз вспомнил о Кире. Но угрызаться сомнениями уже не стал. Подумалось: «А что особенного делаю? Рисовал? Да я, Кира, хоть двадцать рисунков тебе нарисую. Каких только захочешь!»
А вот и ведерко! Уже здесь! Ну-ка, поглядим. Ого, две трюфельные конфеты! Да еще и письмо? Интересно…
На сложенном вчетверо листке мелкими зелеными буковками было написано: «Это на меня не похоже. Я сторонница демократического правления. И все же — большое спасибо! Таня. А какое имя у свободного гражданина с шестого этажа?»
Ответного письма я не стал писать, просто посмотрел вниз — так и есть: локотки на перилах, а посредине желтое солнышко с гребешком!
Я кашлянул, и солнышко обернулось ко мне розовым лицом с огромными синими глазами. Даже зажмуриться хотелось. И я, сам не зная почему, оробел.
— Петр, — сказал я. — Доброхотов.
Показалось: она смотрит на меня уже целую минуту. Словно изучает.
— А меня — Таня, — сказала она и улыбнулась.
И снова хотелось зажмуриться.
— Ты давно здесь живешь? — спросила Таня.
— Полгода. Как и все.
— А мы только приехали… Я, кажется, не видела тебя во дворе.
Я не стал уточнять. Мне это было неприятно.
— В последние дни, — сказал я, — три раза в сад с мамой ездил. Она даже отгул брала на работе. В конструкторском бюро мама работает.
Сам не понимаю, зачем я все это рассказывал? Может быть, просто боялся молча смотреть в ее синие глаза?
— А сад у вас далеко?
— На автобусе — полчаса.
— А своей машины у вас нет?
— Пока нет. Но отец в очереди записан. «Жигули» хочет покупать.
— Сад большой, хороший?
— Шесть яблоней, четыре груши. Вишни есть. Малины много. Клубнику сейчас пропалывали. В прошлом году шесть ведер клубники собрали.
— И домик в саду есть?
Таня расспрашивала обстоятельно, и я обстоятельно отвечал:
— И домик есть. Как и у всех. Комната, веранда. Электричество проведено. Даже старый телевизор туда привезли.
— Старый телевизор? — переспросила Таня и вдруг быстро повернула лицо вниз. — Ой, ручку выронила! Если в траву отскочила, не найдешь.
— Это почему же не найдешь? — спросил я. — Какого цвета ручка?
— В том-то и дело — зеленая.
— Ерунда! Сейчас в одну минуту отыщу!
Не дожидаясь лифта, я поскакал вниз, к выходу.
Права оказалась Таня: сколько ни смотрел, ни шарил в густой траве газона — ручки нигде не было. Подошли две девчонки, поинтересовались, что ищу. Вот любопытные, вечно с вопросами лезут! А Таня, наблюдавшая сверху, таить не стала:
— Ручку обронила. Посмотрите, девочки.
«Ну, теперь раззвонят по всему дому! — с беспокойством подумал я. — Зачем ей было кричать? И почему это ручка у нее вдруг упала?.. А если нарочно обронила? Посмотреть, что я буду делать… И вообще, поглядеть на меня. Может, думает, урод я или вовсе без ноги. Как Сенька с прежней квартиры. Соскочил на ходу с трамвая, да — под колеса машины. Ногу в больнице и отрезали. Ходит с костыльком…»
Все это, немножко сердясь на Таню, я думал про себя, а сам в это время — глазами, глазами. Хоть бы скорей найти эту дурацкую ручку! Нашла девчонка. В самом деле — зеленая, с травой сливается. Найди попробуй!
— Ты отнесешь? — протянув ручку, спросила она.
— Если хочешь — неси сама.
— Нет, — подумав, сказала девчонка, — возьми. Ты же первый для нее искал.
Меня кольнуло: ишь, для нее!
Взял я ручку, вошел в подъезд, нажал верхнюю, не светившуюся красным огоньком кнопку, и дверь лифта открылась. В кабине, не раздумывая, утопил пальцем кнопку с цифрой «6», и послушная кабинка, подрагивая, потрескивая, быстро, с этажа на этаж понесла меня вверх, мимо Таниной квартиры, и замерла на площадке шестого этажа. А если Таня в дверях меня ждет?..
Но я, все еще переживая из-за разговора с девчонкой, не стал выяснять этого — открыл ключом замок своей квартиры и захлопнул дверь.
На балконе Тани не было. Я положил ее зеленую ручку в Наташкино ведерко с нарисованными цыплятами и опустил его вниз.
Как-то нехорошо мне было. Будто вот тяжелое что-то положили внутрь грудной клетки. Посидел на кухне, пожевал корку, потом взял веник, подмел пол. Но перед плитой с газовыми конфорками остались видные следы высохших капель от борща или молока. Потер ногой — не стираются. Тогда в ход пустил мокрую тряпку. Следы исчезли. Хорошее дело — тряпка. Только уж грязная очень. Открутил кран с горячей водой, намылил тряпку и принялся стирать ее. Она хоть и не простыня, но возился я долго. Все же почище сделалась. Можно сказать, совсем даже чистая стала.
Работа словно бы успокоила меня. Тогда полил еще и цветы на кухне. И в комнату прошел, где на подоконнике стоял пыльный кактус с колючками. Тоже напоил толстяка.
На балконе, у палки с крутившимся пропеллером, виднелся краешек ведерка. На дне его лежала свернутая записка. Те же зеленые, маленькие буковки: «Большое спасибо, Петр! Извини, что доставила столько хлопот. Таня».
Переживал я неспроста. На другой день увидел Киру. Не дождался, как обычно у песочницы, а встретил ее на углу дома — с хлебом шла, из магазина. Не иначе как Кира уже слышала о моих поисках зеленой Таниной ручки. А может быть, знала и не только о ручке. Разве не могли, например, те же девчонки видеть, как ведерко туда-сюда между балконами сновало? Да и мало ли, вообще, народу ходит!
Я почему говорю «может быть»? Сама Кира ничего об этом не сказала. Но я же видел: она словно какая-то замороженная была. Да и у меня язык во рту будто клеем смазали, не ворочается. Все же я спросил, что нового, приехала ли сестра.
Кира кивнула. И — никаких подробностей: поездом ли приехала или самолетом, кто ходил встречать. Ничёго. И на меня не смотрит.
Какой уж тут разговор! Но я еще и о хлебе спросил — свежий ли?
— Только сгрузили, — сказала Кира.
— Тоже за хлебом послали, — вздохнул я. — Побегу тогда. Сейчас обедать, а хлеба нет… Так побегу? — повторил я.
— Беги, — сказала Кира и сама первая пошла к дому.
Я потом все хотел рассердиться на Киру — могла бы, мол, «здравствуй» сказать, посмотреть на меня, а еще лучше — улыбнуться, как раньше, но никак не получалось — не мог рассердиться. Только и своей особой вины я не чувствовал. Рисунки, записочки, ручку в траве искал — все это ерунда на постном масле! Как была Кира для меня лучшим другом, самой хорошей девчонкой, такой и осталась. А Таня… Что ж, разве я виноват, что ее квартира как раз под нашей оказалась? Соседка. У Киры вон тоже — парень, сосед, стиральную машину им чинил.
В душе я понимал: не так это на самом деле. Но понимать, оказывается, мало. А вот взять на себя вину — куда тяжелей.
Но если сказать, что я ничего не пытался сделать и отдался, как говорится, на волю случая, что, мол, будет то и будет, — это неправильно. Например, конфеты, которые Таня прислала за второй рисунок. Не стал есть. Из протеста. Они стояли на полке так красиво завернутые, так хорошо пахли. Чего стоило съесть? Но я не притронулся. Наташка пришла из детского сада — ей в подарок преподнес.
А еще вечером минут тридцать стоял я на балконе и смотрел на тоненькую вертушку Киры. Все ждал — вдруг Кира покажется на балконе, посмотрит сюда. Обязательно помахал бы ей рукой. Только не показалась Кира. Неужели так обиделась? Хотя ведь сестра приехала, там теперь разговоры, разговоры.
У меня даже была мысль — не снять ли совсем эту капроновую петлю с ведерком? Но раздумал: ведерко было опущено на балкон Тани, стал бы его поднимать, а она может увидеть. Да и что эта ведерная почта значит! Главное — я сам. Как сам буду поступать. А поступать мне хотелось хорошо и достойно, чтобы не делать Кире больно. Она-то в чем виновата? Мне ведь как самому неприятно было, когда тот парень починил стиральную машину. А если бы он не взрослым был?.. «Нет, — твердо сказал я себе, — если дружишь, то дружи, не подставляй ножку, не обижай».
Ну разве ничего не пытался я сделать? Еще как пытался.
Пытался. И что вышло на деле? Помню, дед говорил: начал дело — не оглядывайся. Что бы вспомнить его слова, когда подумал, не снять ли ту петлю с ведерком! Вот и надо было снять. Нет, на себя понадеялся. Думал, что сильный, все могу. Да только можно ли было устоять против Таниных синих глаз и улыбки!
Как раз одиннадцать часов было, по радио производственную гимнастику стали передавать. Полезное дело. Размяться никогда не помешает. Да еще под веселую музыку. Включил погромче радио, дверь на балкон отворил и делаю: «Раз, два, наклон вправо. Раз, два…» И тут прямо на моих глазах коричневый черноморский камень дрогнул, стукнул о перила и — будто провалился.
Я — туда, голову свесил, а мне прямо в лицо — ведерко.
— Не ушибла? — Внизу — Таня. Голос веселый. И опять — лицо ее, глаза, сверканье зубов. — Доброе утро, Петр!
— Доброе утро, — говорю. Хотя какое утро — двенадцатый час!
— А я послание тебе сочинила! Прочитай. Ответ я здесь подожду.
Развернул листок. Сверху — обращение:
«Свободному гражданину Петру Доброхотову!
Для бабушки нужно купить лекарство. Где здесь аптека, я не знаю. Не сможешь ли ты оказать мне любезность и проводить до аптеки? Это, естественно, не указ, а предложение ее не королевского величества. Таня».
Сочинила ловко. Неглупая девчонка. Но что же делать? Она ждет. Я выглянул и, увидев ее обращенное ко мне лицо, лишь согласно кивнул.
— Я готова, — сказала Таня. — А сколько тебе на сборы?
— Мне… — Я посмотрел на свои босые ноги. И брюки не надеты, даже майки нет.
— Пять минут хватит? — со своего балкона спросила Таня.
— Да, — сказал я. — Конечно.
— Я буду ждать внизу. Хорошо?
— Да, да, — закивал я. — Хорошо. Я выйду.
Я не узнавал себя. Я был противен себе. Лопочу беспомощные слова, безропотно соглашаюсь. А ведь говорил, обещал. И нисколько, ничуточки не радовало меня, что сейчас буду идти по улице с такой красивой девчонкой, и мне будут завидовать и смотреть вслед. Наоборот, поспешно натягивая рубаху, я с беспокойством думал о том, как бы скорее миновать нам подъезды дома. Но все равно кто-нибудь увидит. Не могут не увидеть, столько людей живет. И погода такая хорошая. Неужели она опять будет в зеленом сарафане без спины?..
Когда я вышел из подъезда, на сердце у меня отлегло — Таня, стоявшая у заборчика газона, красовалась в голубом, чуть выше коленей платье, вырез впереди был не очень большой, а спина и вовсе закрыта до шеи. На платье не было заметно ни единой морщинки, по-моему, Таня, поджидая меня, и на лавочку потому не села, что боялась хоть сколько-нибудь помять свое наглаженное платье. В руке она держала белую сумку с иностранными буквами и головой тигра, разинувшего свирепую пасть с острыми клыками.
Таня быстро (я это заметил) оглядела меня и, кажется, осталась довольна и белой рубашкой, заправленной в штаны, и не кудрявыми моими волосами, которые я все же успел расчесать перед зеркалом.
— В какую сторону? — спросила Таня, поглядев направо и налево.
Направо было ближе, но тогда надо было бы проходить мимо девятого подъезда, того самого подъезда, откуда обычно выбегала Кира, когда я поджидал ее у песочницы.
— Сюда идем, — указал я налево.
Но через минуту мне пришлось пожалеть об этом. У второго подъезда целая стая девчонок устроила свои шумные игры. Тут и через веревку прыгали, и в мяч играли, и в классики. Я подосадовал: лучше бы в другую сторону идти, не обязательно же Кире выходить именно сейчас. Но теперь уже поздно — мы приближались к игравшим девчонкам. Впрочем, там были и ребята.
— Как тут весело, — сказала Таня. — Сколько народу! И за домом играют. Там у вас — футбольное поле?
— Да, — говорю, — поле. — А сам одно думаю: скорей бы до угла дойти.
— Обожди, — сказала вдруг Таня и запрыгала на одной ножке. — В туфлю что-то попало. Подержи… — Она передала мне сумку с тигром, расстегнула ремешок на синей туфле и сняла ее. Стоя на одной ноге, она ощупывала внизу белый, капроновый носок. Другой рукой Таня оперлась на мое плечо.
Что у нее там попало? Неужели носок снимать будет?
— Может, в туфле? — спросил я.
— Нет, нет… Сейчас…
Сейчас! Уже минуту стоим. Как на выставке. Вон девчонки и скакать перестали. Вытаращились! Хоть бы руку с плеча убрала. Еще сумка эта!
— Все, — сказала Таня. — Раздавила. Хлебная крошка, наверно, была.
Она снова надела синюю туфлю, и мы пошли дальше. А позади нас было тихо. Так, видно, все и стояли, забыв про мяч и скакалки, смотрели нам вслед.
Мы свернули за угол, миновали еще один дом и вышли на яркую, шумную улицу.
Чего бы, казалось, еще надо для полного счастья — каникулы, и только начались, впереди столько дней отдыха, яркое солнце светит, а рядом — такая девчонка! Улыбается мне, разговаривает! А у меня словно кошки отчего-то скребут на сердце.
— Ты почему такой? — наконец спросила Таня.
— Какой?
Ну… будто не свободный гражданин, — сказала Таня и лукаво, весело посмотрела на меня. Синими глазами посмотрела. Длинными ресницами взмахнула.
А где же моя веселость, где находчивость? Никогда не считал я себя каким-то недоумком или чокнутым. А сейчас все пропало. Кое-как выдавил:
— Почему? Я свободный гражданин.
— Вот и чувствуй себя таким, — сказала Таня. — Кстати, папа видел твои рисунки. Знаешь, что он сказал?
Ну хотя бы что-нибудь мало-мальски стоящее пришло в мою голову! Пустая. И я бездарно спрашиваю:
— Что же он сказал?
— У тебя, вероятно, есть талант. Со временем, если будешь развивать способности, из тебя может получиться неплохой художник.
— Разве по двум рисункам можно определить? — уже более осмысленно спросил я.
— Я тоже папе это сказала. Знаешь, что ответил?
— Откуда ж мне знать.
Таня взглянула на девушку в цветастой майке и парня, которые сидели на лавочке и с интересом смотрели в пашу сторону, и довольно громко сказала:
— У него своя теория. Он считает: для того, чтобы узнать качество и вкус вина в бочке, не надо выпивать всю бочку. Достаточно налить маленькую рюмку.
— А кто же твой отец? — с уважением спросил я.
— Он журналист. И социолог. У него две брошюры вышли в Москве. Так что прислушивайся, Петр. Папа в таких вещах разбирается. Способности надо развивать. Одного таланта мало.
«Вот нахваталась у папаши!» — подумал я. И чуть-чуть как-то отошел. Будто прояснилось в голове. И сразу от немоты своей избавился. Даже руку к голове поднес:
— Есть, ваше не величество! Прислушаюсь!
Ах, какой она меня наградила улыбкой!
В аптеке Таня купила каких-то таблеток с мудреным названием и попросила две бутылки минеральной воды.
Продавщица в белом халате смотрела на Таню так, будто в их закрытую дверь вошло само солнышко. Что ж скрывать: мне это было приятно. И я сказал, когда мы вышли из аптеки:
— Как все на тебя смотрят!
— Я привыкла, — сказала Таня. — Моя мама тоже красивая. У нее столько поклонников, такое внимание… А ты что же?.. — Таня посмотрела на меня насмешливыми глазами.
— Что я?
— Ты должен взять у меня сумку. Так полагается.
— А, конечно, — сказал я, даже не успев смутиться.
На обратном пути Таня рассказала, как они ездили прошлым летом в Крым и там в нее влюбился мальчишка из Киева.
— Он даже купался при больших волнах, — сказала Таня. — На пляже флаг вывесили, запрещающий заходить в воду, а он все равно купался. Под волны нырял.
Я сказал:
— Наверно, хотел показать тебе, какой он сильный и смелый.
— Разумеется, — кивнула Таня. А потом снова оглядела меня. — А ты сильный. Какой у тебя рост?
— Сто шестьдесят пять, — сказал я. — А недавно мерял — на сантиметр меньше было.
— Тебе четырнадцать лет?
— Еще не исполнилось. В седьмой перешел.
— На год старше меня, — сказала Таня. — Я в шестом буду учиться. Да, ты очень высокий. Я тебе — только по плечо.
Когда показался наш высокий, длинный дом, я снова забеспокоился: опять у всех на виду будем идти. И еще сумка в руке. Видно же, что не моя сумка. Может быть, она сама понесет?
Возле дома я нарочно захромал немного и сказал:
— Тоже авария. Шнурок подтяну.
Таня взяла сумку, подождала, пока я закончу возиться со шнурком, и снова вернула мне. А я-то надеялся, думал — пустяк же осталось пройти, что сама донесет. Как бы не так!
И вот тут меня ждали самые горькие минуты. Еще издали я увидел Киру в ее сером с красной отделкой платье. Она сидела на той самой песочнице, где мы встречались. Меня Кира заметила не сразу. Мы дошли с Таней уже до четвертого подъезда. А потом я понял: теперь-то Кира меня уже видит. Видит, как иду рядом с красивой Таней, как несу ее белую сумку с тигром. Я, кажется, и дышать перестал. А дышать надо было, и надо было отвечать Тане, потому что она обращалась ко мне уже второй раз с вопросом:
— Ты не знаешь, что это за кусты посажены? Как называются?
— Не знаю, — в конце концов поняв, что она спрашивает, ответил я.
Затем я увидел, как быстро отвернулась Кира и ни разу больше не посмотрела, как мы идем с Таней по дорожке, как входим в подъезд.
Если бы Кира не отвернулась, если бы она сделала вид, что ей на все наплевать, и, гордо тряхнув головой с длинными косами, побежала бы к девчонкам играть в мяч, мне было бы намного легче. Но Кира отвернулась, не в силах была смотреть. Наверное, плакала. Если не во дворе, то дома. Я был уверен, что она плакала.
«Нет, я должен успокоить ее, — говорил я себе. — Нельзя, чтобы она страдала. Не виновата она. Я виноват, один я. Если снова придет какое-нибудь послание с пятого этажа, то просто не возьму его. А если даже и возьму, то читать не стану…»
Но посланий дня три уже не было. Таня словно забыла обе мне. Я был рад этому. Подолгу стоял на балконе и смотрел во двор. Однако Киры нигде не было видно. Только пропеллер на ее балконе, где ветер был посильней, крутился почти не переставая, и мне от этого становилось легче. Вертушка будто напоминала: Кира смотрит и думает обо мне. Но что думает? И самое главное, Кира страдает. Ей плохо.
Тогда я твердо решил увидеть Киру, как-то объяснить, что же на самом деле происходит. Чтобы она поняла и не думала обо мне так уж плохо.
После завтрака я взял свежий помер «Крокодила», прихватил с собой газету и занял «наше с Кирой» место на песочнице. Часа через полтора я прочитал, кажется, все статьи на всех четырех страницах газеты. Потом ко мне подошел Лешка Фомин. Было видно, что Лешка слегка обижен. Может быть, решил, что Таня из-за меня перестала обращать на него внимание? Но мне этого Лешка не сказал. Просто посидел рядом, а поскольку меня совсем не устраивало, чтобы он торчал здесь, я уткнулся в «Крокодил», достал карандаш, и Лешка наконец сказал:
— Ладно, вдохновляйся. Может, настоящую карикатуру нарисуешь. Не буду мешать.
Он ушел. Еще с полчаса миновало, а Кира все никак не появлялась в подъезде. И на балконе я не видел ее. А дома ли она? Подняться на девятый этаж, постучать? Квартира 217… Нет, на это у меня решимости не хватало.
Вышла Кира, когда солнце сместилось за длинный карниз крыши, и вся огромная, с множеством окон и балконов стена дома в какие-то две-три минуты поблекла, сделалась серой. Остановившись на ступеньке крыльца, будто не зная, что делать дальше, Кира исподлобья взглянула на меня. И как только я поднялся навстречу, она быстро зашагала к песочнице.
— Я не ошиблась: ты меня ждешь? — глухим голосом спросила она.
— Тебя. С утра сижу.
— Я видела.
— Не хотела выходить?
— Не хотела, — подтвердила она и сжала губы.
Я попытался шуткой хоть немного смягчить ее:
— Если бы ты не вышла, я бы все равно сидел. До вечера. Потом до утра. И опять до вечера. Превратился бы в учебное пособие под названием «Скелет человека».
Никакого намека на улыбку. Серые глаза ее оставались холодными. Чужие и какие-то незнакомые мне глаза.
— Зачем я тебе понадобилась?
— Хотел поговорить.
— О чем? — пожала плечами Кира. — Все же ясно.
— Что тебе ясно?
— Не надо, Петя, — сказала она грустно. — И вообще, я скоро уеду в лагерь.
— Но ты же говорила…
— Теперь сестра приехала. Помогает. И я поеду… — Кира замолчала, чуть отвернулась, и губы ее дрогнули. — Я не могу, ты понимаешь? Я должна уехать.
— А как же я?
— Ты разве будешь скучать? — не глядя на меня, сказала Кира. — Нет, не будешь. Я пошла. До свидания.
Она не пошла. Она побежала к подъезду. Четыре-пять секунд, и скрылась в дверях.
Мне было скверно. Два дня не выходил на улицу. И чего раньше со мной никогда не бывало — пропал аппетит. Ем котлету, а вкуса будто не чувствую. Мама забеспокоилась не заболел ли я? А вот отец многозначительно сказал:
— Сын, а твоя хандра и скучный взор потускневших глаз — не результат ли вселения новых жильцов в квартиру на пятом этаже?
— Алексей! — строго взглянула мама на отца. — Ты все-таки думай, когда говоришь.
— Зинуля, я тоже был в его прекрасном возрасте и, представь, тоже худел и терял аппетит. Как раз по аналогичным причинам.
Эх, что они знали, мои родители! Вот так — шутки-прибаутки, а чтобы хоть раз сесть со мной и обо всем, обо всем поговорить, послушать меня, понять — такого не помню. А бывали минуты, когда так хотелось кому-то все рассказать или, как это говорится, раскрыть душу.
Ясно, что и в этот раз никакого разговора не получилось. Мама все-таки разыскала какое-то лекарство в пузырьке, пипеткой накапала в рюмку двадцать капель. Спорить не стал, выпил. Пусть успокоится. А отец, довольный своим тонким замечанием, развернул газету — посмотрел программу телепередач.
Не знаю, как бы я себя чувствовал на следующий день и какое после тех капель было бы у меня настроение, но утром у дверей раздался звонок. Высокая девушка в круглых, голубых очках подала мне телеграмму. Я расписался, развернул листок, и короткая, наклеенная строчка привела меня в такое бодрое состояние духа, словно я не двадцать жалких капель маминого лекарства принял, а весь тот пузырек осушил.
«Встречайте субботу вагон шестой дед».
А суббота — завтра! Поезд приходит утром.
Встречать деда поехали всей семьей. Даже Наташку пришлось взять. Хотя чего я говорю «пришлось»! Да она, из-за того, что приезжает дедушка, в детский сад отказалась идти. Такой рев устроила — мама скорей успокаивать: «Хорошо, доченька, хорошо, и ты пойдешь встречать».
Дед вышел из вагона и принялся всех нас по очереди целовать. Наташка обхватила его шею.
— Ой, ой! — запищала она. — Колючий! Усищи, как иголки.
А деду лучше не надо — еще сильней посмешить внучку:
— Так я же их у ежика взаймы взял.
И меня смех разобрал. А Наташка и вовсе зашлась хохотом. Дед сказал маме:
— Уйми ты ее. Штанишки как бы сушить не пришлось.
Ну дед! Все такой же! И с виду ничуть не изменился. Может, волосы побелей стали.
Наташка благополучно отсмеялась и на чемодан показывает:
— А кнут там лежит?
— Ах, ты! — Дед хлопнул себя по лбу. — Надо же! Вот голова дырявая, сквозняком продувает! Гостинцы везу, а кнут забыл! Хоть домой вертаться. — Дед даже оглянулся на вагон, в котором приехал.
— Не надо, — милостиво сказала Наташка. — В следующий раз привезешь.
На площади перед вокзалом отец взял такси, мы начали было рассаживаться, но шофер сказал:
— Перебор, граждане, получается. Четверых положено брать. Вас пятеро.
— Это кого ж ты, милок, за пятого считаешь? — спросил дед и привлек к себе Наташку. — Птаху, что ль, эту? Да я в карман ее посажу — еще и место останется.
— Ну, папаша, — усмехнулся шофер, в дороге нам скучно не будет. Садитесь!
Район, которым мы ехали к нашему дому, был совсем новый и еще продолжал расти. То здесь, то там глядели в небо подъемные краны с длинными стрелами, тянулись строительные заборы, дома стояли высокие — в девять этажей, в двенадцать, а два дома встретились такие, что дед, принявшийся считать этажи, лишь махнул рукой:
— Тут без среднего образования делать нечего. Не сосчитаешь. Ай, надо же, городище какой махнули! Домов-то, домов! А все обижаются — жить негде.
Дед шумно восхищался городом, а я сидел и радовался, меня прямо гордость распирала, будто это я сам строил наш красивый и просторный город. Видно, и Наташка, тесно прижатая к боку деда, радовалась. Она держала руку деда и то на усы его смотрела, то в окошко на высокие дома.
— Дедушка, а наш дом самый большой! — похвастала она.
Приехали наконец и к «самому большому», как сказала Наташка. Дед, когда еще мимо шести подъездов ехали, только головой покачивал. А выйдя из машины, огляделся в обе стороны и сказал мне:
— Все ты верно описал, Петруха. А я-то грешил на тебя — ну, думаю, приврал барон. Не приврал. А окошков-то! Ой, что соты пчелиные. И куда ж теперь? В какую дырку нырять?
Я взял тяжелый чемодан деда и сказал с достоинством:
— Не дырка, а седьмой подъезд.
Квартиру дед осматривал дотошно. Все комнаты обошел, все двери пооткрывал. Больше всего кухня ему понравилась. У раковины с кранами горячей и холодной воды долго стоял, воду открывал, языком прищелкивал:
— Надо же, какую цивилизацию в народ двинули!
— А посмотри плиту! Посмотри! — Я особенно на плиту напирал. Вчера сам ее вычистил, ножом скоблил, тряпкой с содой оттирал.
Дед и плиту удостоил вниманием. Посчитал конфорки:
— Раз, два, три, четыре. Райская жизнь!
Осмотрев все, дед вздохнул и сказал:
— Плохо.
— Да что ж тебе не понравилось? — в недоумении спросила мама. И я глаза вытаращил на деда: хвалил, хвалил…
— А как соберешься помирать — что делать? Жалко такие-то хоромы оставлять.
Отец, достав вино в красном графине, засмеялся:
— Есть, Прокофий Сергеич, из этого положения выход — отложить дело с помиранием. Давайте-ка по рюмочке — за ваше здоровье и по случаю прибытия!
Дед рюмочку выпил, обтер ладонью усы, сказал «благодарствую, Алексей Семеныч» и раскрыл свой чемодан с гостинцами. Вот почему показался мне тяжелым чемодан — дед извлек из него две большие банки. Одна с вареньем была, в другой желтел мед.
— Липовый, — сказал он. — Самый наиполезный.
Потом на стол темной горкой легли пахучие низки сушеных белых грибов. А еще каждому из нас старшая мамина сестра тетя Даша прислала в подарок по паре вязаных толстых носков.
Обнову Наташка сразу же, конечно, натянула на ноги.
— Деда, они кусаются.
— В том и самое здоровье, внучка, — сказал дед. — Это тебе не химия, не капрон. Самая наипервейшая шерсть. А что колется — хорошо, кровка в жилках будет резвей играть в тебе. Пробежись-ка по полу. Ну, ну, не трусь!
Наташка и побегала, и попрыгала. Улыбается, рада. И дед смеется:
— Понравилось? То-то! Будто босиком по травке побегала.
Даже мне захотелось надеть новые, колючие носки.
После обеда мама велела деду отдохнуть с дороги, а потом они поедут в универмаг.
— Это по какой такой надобности стану я по магазинам шастать! — заартачился дед.
— Ладно, сама знаю! — решительно сказала мама. — Отдыхай пока, и пойдем…
Вернулись они с двумя свертками и коробкой.
— Алексей, — с порога сказал дед, — ты жонку свою построже держи! Гляди: денег размотала! Костюм — восемьдесят шесть целковых. Туфли, рубашка. Жениха из меня делать вздумала! Поздно. Отжениховался.
Смеясь, мама заставила деда переодеться в новое. Дед вышел из другой комнаты в сером костюме, в желтых туфлях, рубашка в клеточку. Посмотрел на себя в зеркало, огладил усы:
— А и то — хоть к венцу молодцу!
Сказал, и как-то сразу поник, пригорюнился.
— Что такое? — спросила мама.
— Глаша вспомнилась, — вздохнул дед. — Один приехал. В костюм обрядился… Вот живу — дважды раненый, контуженый, с осколком немецкой мины, а Глаша…
— Не надо, отец, — грустно сказала мама. — Сколько на роду написано человеку жить, столько и живет…
Спал дед в одной комнате со мной. Проснулся рано. Я глаза открыл, а он — в дверях уже.
— Спи, — сказал мне. — Пойду квартиру досматривать.
Все-таки отыскал дед в нашем хозяйстве серьезнейший недостаток — нет погреба.
— Ничего, — сказал отец, — в этом есть и своя польза. Торговля стала живей поворачиваться. Сейчас в магазине и приличную картошку почти всегда купишь, и капуста хорошая. Моченые яблоки. Зиму перебились.
— Зато какой у нас, дедушка, балкон! — снова похвасталась Наташка. — Посмотри! — И распахнула дверь.
— Знатно, — похвалил дед. — Будто корабль… А мы, как на палубе. В сорок втором довелось мне, пехоте, транспорт из Мурманска сопровождать. Тоже стоишь, а море — глазом не охватишь… А это что за посудина привязана? — неожиданно сказал дед, посмотрев на ведерко с цыплятами.
— Вот оно где! — обрадованно сказала Наташка и на меня уставилась: — Зачем привязал?
Отец, стоявший сзади, многозначительно усмехнулся:
— Насколько я понимаю, это — филиал местного почтового отделения. Пресс-центр, так сказать. Петя, можешь внести ясность?
— Алексей, перестань! — сердито сказала мама. — Идемте, завтракать будем.
Дед, видно, что-то усек, положил руку мне на плечо, еще и по спине похлопал:
— Гляди орлом, Петруха!.. А хорошо тут у вас, — сказал он и посмотрел на далекий синий лес, на голубую полоску реки, протекавшую километрах в трех отсюда, впереди леса. — Далеко видно.
— Сначала на девятом этаже предлагали квартиру, — сказал отец. — Еще бы лучше вид был. Да мы отказались.
— И верно сделали, — одобрил дед. — Куда это, под самые небеса! Оно, поближе к матушке-земле, — надежней. Зачем девятый? Разве что в дали далекие поглядеть.
— А можно посмотреть с крыши, — сказал я. — Чердак в нашем подъезде открыт. Мы с ребятами лазали. Там лестница железная. Подняться…
— Мне вакурат по чердакам и лазать! — засмеялся дед. — Приеду в деревню — что, спросят, видел? Город, скажу, с крыши видел. На чердак лазал. Ой, Петруха, барон ты этот самый!..
— Мюнхгаузен, — подсказал я.
— Вот-вот, он самый…
Быстро промелькнули шумные выходные дни, а в понедельник мы с дедом остались вдвоем. Позавтракали, вышел дед на балкон, и вдруг показывает на ведерко:
— Глянь — никак яички снесла какая-то курочка?
Я посмотрел — два шоколадных трюфеля! И листок внизу.
И дед увидел листок. Подмигнул мне:
— Почитай, почитай. Я пока воды напьюсь.
Он ушел, даже дверь за собой притворил. А у меня, кажется, руки дрожали, когда разворачивал бумагу. Но ничего такого особенного в записке не было. «Привет свободному гражданину Петру Доброхотову! Это я, Таня. Просто сообщаю о себе, что я жива и здорова».
Записка и конфеты положены были не сейчас. Недавно накрапывал дождик, на листке блестело несколько капелек.
Я вошел в комнату. Дед, рассматривая за стеклом шкафа чайный сервиз, на меня не взглянул. Но я понимал: ничего не сказать деду нельзя. Просто глупо — не сказать. Будто не доверяю ему, будто он чужой. Да если по правде, то с дедом мы больше всего друзья. Маме, отцу не скажу, а деду как раз и можно.
— Съедим по яичку? — сказал я и, развернув конфету, подал деду.
Он сначала понюхал и отчего-то усмехнулся, качнул головой.
— Такие же… Немецкого офицера, помню, в блиндаже прихватили. Цельный ящик нашли у него таких вот, — дед откусил конфету, пожевал. — Шоколад. Такие же.
Можно было бы расспросить деда, как прихватили офицера, где, когда, но мне уже захотелось рассказать о Тане. И дед ведь понимает, что конфеты не курочка снесла и не с неба они свалились.
— Вкусные, — откусив от своей конфеты, сказал я и, как бы между прочим, добавил: — Девчонка снизу прислала. — Но дед опять ничего не сказал, и я тогда еще добавил: — Приехала недавно, и вот… вроде подружились.
— Что ж, хорошее дело, — обронил дед.
— Красивая она, — сказал я печально.
— Так еще лучше, что красивая.
— Она очень красивая. — Это у меня вышло еще печальнее.
— Не смотрит, что ль, загордилась? — спросил дед.
— Наоборот. Конфеты, видишь, прислала. И пишет, что жива и здорова. Привет передала.
— Никак что-то, Петруха, в голову не возьму, — удивился дед. — Отчего нос-то повесил? Орлом гляди!.. Да я бы… Эх, годочков пятьдесят соскоблить бы… Ну, рассказывай, чего у тебя приключилось?
Я лишь плечами пожал:
— Чего рассказывать? Красивая она. Даже страшно.
— А ты не робей, шустряк-воробей! Чем ты-то плох! Глянь на себя — молодец, гвардейской стати! Весь в меня. А я, Петушок, без вранья скажу: орлом я был. Девки глазами ели. А я не на всякую еще и посмотрю. С разбором. А почему все? Цену знал себе. Вот и ты — гляди орлом-беркутом!
Но, видно, совсем не был я сейчас похож на орла и беркута. Дед нахмурился, доел конфету. Вздохнул.
— Посмотреть бы, что ль, на кралю твою красы неписуемой. Где она живет, внизу?
— Под нами как раз.
— Так пойду, гляну тогда, — сказал дед.
— Что ты! — испугался я. — Тебя же не знает никто!
— Узнают. Какие такие церемонии! Соседи ведь. Это бы я в деревне так в своем доме сидел, носа не казал! Да меня всякая курица еще издали признает… Скажи-ка лучше, спички у нас есть?
— Есть, — ответил я. — А тебе зачем?
Дед одернул перед зеркалом пиджак.
— Нету у нас, Петруха, в доме спичек! Понял? Последний коробок вышел. Понял? Значит, дверь, как и наша? Ладно, пойду спички одалживать.
Я думал: дед постучится, спросит спички, на Таню взглянет и вернется. Ничего подобного. Полчаса прошло — нет деда. А я в передней стоял, и весь извелся. Потом слышу: дверь внизу захлопнулась. И шаги по лестнице. Я открыл дверь — дед! Входит, смотрит победно, коробок спичек подаст.
— Ну что? — спросил я. — Видел?
— Плохи твои дела.
— Почему?
— Опять не соврал ты, — вздохнул дед. — А можно сказать, что и недоврал. Уж до того хороша — и не видывал лучше. На что мне, пню замшелому, и то петушком кукарекнуть хотелось.
— Я же говорил тебе, — вслед за дедом вздохнул и я. — А почему так долго сидел?
— Так соседи же! Тары-бары, сухие амбары! Бабка у нее шустрая.
— Она же глухая.
— Сам ты глухой, — сказал дед. — Все она понимает. Я — про деревню ей, то, се, и она кое-что про свою жизнь… Ах, голова дырявая, забыл! Ждет ведь она тебя!
— Кто?
— Татьяна. За хлебом собиралась идти. Хотела записку тебе писать, да я сказал, что и так передам. Сходи, тоже купишь чего там надо. Торт купи. Деньги, вот они. — Дед достал бумажник, подал три рубля. — Ну, чего ты, будто замерз? Татьяна уже собралась. Сумку взяла.
Я скривился, шею потер.
— Да есть у нас хлеб.
— А я толкую про торт! — Дед вроде и осердился даже. — Вот еще рублевка, не хватит вдруг. Тоже возьми сумку.
— Она что, внизу будет ждать? — спросил я.
— Петруха, ты, часом, не поглупел? Мне, что ль, заместо тебя идти! Девчонка красы неписуемой ждет его, а он… Пойдешь мимо — в дверь и стукни. Ждет. Бегом беги…
Может быть, Таня, как и я, стояла в передней, слушала? Только я поднял руку — постучать, дверь и открылась.
— Здравствуй! — сказала она. — Пойдем?
В кабинке лифта она весело рассмеялась:
— Дедушка такой юморист у тебя! Рассказывал, как он был мальчишкой, и бык на дерево его загнал. Два раза, говорит, в жизни так страшно было — когда в окоп граната залетела и как быку на рога боялся свалиться. Бабушка у меня подозрительная, никого не пускает, а сейчас так разговорилась — даже чаю предлагала выпить.
И мне удобнее всего было говорить о деде. Так, разговаривая, смеясь, и в магазин пришли.
Пока я в очереди за тортом стоял, а Таня хлеб покупала, на улице снова дождик небольшой собрался. Тротуар заблестел.
Таня достала из сумки складной зонтик. Она раскрыла его и подняла вверх, улыбнулась:
— Будет наша общая крыша.
— Не надо, — смутился я. — Держи над собой. Да и какой это дождь! Пугает только.
— Нет, — сказала Таня. — Ты же понесешь сумки.
Хлеба в ее сумке было совсем ерунда — и сама могла бы на мизинце унести. Но пришлось нести мне. Та же самая сумка. С тигром. А в другой руке — торт.
Настроение у меня сразу упало. А тут еще Таня стала деда критиковать:
— Рассказывает он интересно, но речь у него очень засоренная. Столько неправильных слов употребляет! В городе так уже не говорят.
— И плохо, что не говорят, — сказал я.
— Почему ты так считаешь?
— Если бы дед говорил, как все, правильно, то, может, его и слушать было бы не так интересно.
— Странно. По-твоему, выходит, что надо говорить неправильно? Даже культурному человеку?
— Не знаю, — сказал я. — Только с дедом я целый день могу говорить — и не скучно.
— У тебя плохое настроение? — спросила Таня и внимательно посмотрела на меня.
А я смотреть на нее боялся. Когда смотришь на нее, вся воля куда-то пропадает, и сам не свой становишься.
— Почему, — глядя под ноги, сказал я, — обыкновенное настроение.
— Ну хорошо, не будем ссориться. Не будем? Ведь ты не хочешь ссориться? — спросила она и взяла меня за руку, пониже локтя. — Конечно, зачем нам ссориться.
Мы прошли шагов пятнадцать, а Таня мою руку все не отпускала. Это ей было не совсем удобно — в левой руке она держала зонтик, старательно прикрывала меня от мелкого дождика. А я почти задыхался — рука ее была маленькая, теплая, нежная. Но вдруг я подумал: а не специально ли она не хочет отпускать мою руку? Это я подумал, когда увидел, что навстречу нам шло трое девчонок из нашего дома. Таня даже приветливо кивнула им.
Эта неожиданная мысль не давала мне покоя. Но лишь потом, когда на повороте открылся наш дом, я осмелился и тихо спросил:
— Таня, ты можешь ответить честно?
— Постараюсь, — кокетливо сказала она.
— Мы шли прошлый раз, помнишь, мимо девчонок, они в мяч играли, у тебя по правде крошка в носок тогда попала?
Она помолчала немного и, улыбаясь, подняла на меня синие и такие большие свои глаза:
— Нет, не попала крошка.
— А зачем же ты…
— Разве не понимаешь? Просто мне нужно… Мне нужно, Петр, чтобы все видели и знали, что я хожу не одна, что у меня есть мальчик. Да, сильный такой, высокий, ростом сто шестьдесят пять сантиметров. Которого все уважают. В общем, который является моим рыцарем. Защитником. Мне без рыцаря и защитника ведь нельзя. Ты же видишь.
— А ручка тогда с балкона…
Таня легонько ударила меня по руке:
— Все тебе нужно знать! Какое это имеет значение? Разве тебе плохо дружить со мной? Мне кажется, очень многие мальчики должны завидовать тебе. Скажешь, не так?
Права была Таня. Конечно, завидуют. Лешка и разговаривать почти перестал.
Готовясь выходить из кабины лифта на своем пятом этаже, Таня ласково улыбнулась:
— Пока, рыцарь. Вкусные были конфеты? Следи за почтой. Я тебе напишу.
И я мог бы выйти на пятом этаже. Подумаешь, двадцать ступенек пробежать! Но я промедлил, и автоматические дверцы быстро закрылись.
Дома я поставил на буфет торт, а сверху положил сдачу.
— Как дела, орел? — спросил дед.
— Вот рубль и пятнадцать копеек сдачи.
— Э-э, орел, — дед даже присел, чтобы лучше посмотреть на мое лицо. — А почему блеску счастливого в очах не вижу?
Я присел на табуретку, положил руки на стол.
— Дед, скажи: сколько тебе лет было, когда залез от быка на дерево?
— А, — усмехнулся тот. — Татьяна рассказала. Да, пожалуй, сколь и тебе сейчас. Уши тогда болели у меня, мать завязала платком, и невдомек мне, не слышно, как бык сзади оказался. Увидел я, а он уж — вот, голову наклонил. Я и кинулся к черемухе, хорошо, что росла рядом. Успел забраться. Отсиделся.
— Четырнадцатый год, значит, был, — сказал я. — Ну, а с девчонками ты как? Не дружил?
— Вот ты о чем… — Дед огладил усы, собрал у глаз смешливые морщинки. — Как об этом сказать — дружил, не дружил? Пошли раз по ягоды, лет десять мне было. Много, помню, набрал ягод, а домой пошли — все Дашутке в корзинку и высыпал. Девчонка, через два дома жила. Беленькая такая.
— Она тебе нравилась? — спросил я.
— Должно так. Увижу ее — так и бегу навстречу. Ягоды тогда высыпал ей, а дома мать мне всыпала! Ягоды — не баловство было, не забава. Время какое? Империалистическая война, голодно. В кисель — ягода. А уж пирог с малиной или там с черникой испечет — праздник в доме.
— А дальше что было с Дашуткой?
— Дальше-то? — Дед нахмурился, вздохнул. — А ничего не было дальше. Эпидемия в ту пору навалилась какая-то страшная. Половина деревни вымерла. Дашутку тоже схоронили.
Помолчал дед, еще раз вздохнул и спросил:
— Сам-то чего припечалился? Отчего душа не поет? Я вижу.
— Дед, влюбился я. Ты не смейся, мы с ребятами так и говорим: влюбился, не влюбился.
— Да я ничего, — сказал дед. — Обыкновенное дело. Со всяким приключается. А если еще такая девчонка! Как же без этого? Обязательно даже.
— Дед, это не Таня.
— Ишь ты! — поразился он. — Еще красивше нашел? Ну и Петька! Весь в меня!
— Нет, она не такая красивая, — сказал я. — Может, и вовсе не красивая.
— Так, так. — Дед опять затеребил усы. — И что же?
— Кира ее зовут. Нравится мне.
— Кира, значит, Кира, — забормотал дед. — Ну-ну?
— Нравится, говорю, очень. Тоже в нашем доме живет. На девятом этаже.
— Ясно, ясно. — Закивал дед. — Обе, значит, тута. В одном дому. И Кира, значит, имеет на тебя обиду.
— А ты откуда знаешь? — Я в удивлении уставился на деда.
— Петруха, дела эти известные. И сам не единожды попадал впросак. Парень-то, сказал тебе, был я видный. И всё-то со мной было. И чего только не было. И слез тех перевидал — запрудой не запрудить… Ах ты, оборот-поворот какой! Татьяна, выходит, тут вовсе и не к делу? А как хороша!
— Я кто ей? Так, рыцарь, мальчик высокого роста. Охрана.
Я сказал это обиженным голосом, и только в эту минуту совсем ясно понял, что так оно и есть.
— А Кира, может, и плачет, — добавил я.
— Ах ты, Петушок — чистый гребешок! — сказал дед и прижал мою голову к себе. — Видишь, жизнь-то какая негладкая. Они по нас плачут, а и нам не сладко… А гляди-ка, — вдруг показал дед за окно. — Пока тут сидели, разговоры говорили, и дождик за лес ушел. Прояснило. Солнышко скоро будет. Хватит, Петруха, тужить-горевать, идем-ка во двор, домину кругом обкружим, еще чего покажешь…
А на другой день погода и совсем разгулялась. От вчерашнего разговора мне было немного не по себе, и дед словно чувствовал это — ни о чем вчерашнем не вспоминал. Я принес утром газету из ящика и стал смотреть, где какие фильмы идут. Сходим, думаю, с дедом в кино. Четвертый день живет, а нигде еще не был. Только с мамой в универмаге. Но магазин не считается. Это не развлечение.
Я газету смотрю, а дед — на балконе, дали оглядывает, на солнышке греется. До обеда солнце весь балкон заливает, хоть ложись загорай, и на пляж не надо ходить.
— Петь, — позвал меня дед. Я подошел, а он рукой показывает на трех девчонок, что, сидя на лавочке, смотрели журнал и, словно по команде, правую ногу закинули на левую. — Вон та, беленькая, не Кира будет?
— Что ты, она совсем не такая.
— А с краю, в желтой майке?
— Да нет ее здесь, — говорю я и голос сдерживаю — вдруг и Таня на своем балконе стоит?
— Показал бы мне, — сказал дед. — Татьяну видел, теперь Киру посмотреть бы.
— Ладно, — говорю, — ладно. — И тащу деда за рукав к двери. Догадался дед.
— Экий пень бестолковый! — ругнул он себя. — Ясная обстановка. Операцию держим в секрете.
В комнате я начал было про фильмы деду читать — так не слушает.
— Кино от нас не ускачет. Ты Киру мне покажи. Какая из себя она.
Чего Кира далась ему!
— Высокая, — говорю, — чуть пониже меня. Две косы длинные. Глаза серые, крупные такие. — Я взял листок и бережно нарисовал большой глаз. — Здесь вот, к носу, уголок немного загнут. А над глазом тонкая полосочка круглая, с ресницами. Зрачок черный. А брови… — Я и бровь вывел карандашом. — Нет, они ровней у нее. Волосики густые и все в одну сторону смотрят. Много. Может, тысячу волосиков на каждой брови будет.
Кирин глаз деду понравился.
— Ишь, как ловко обрисовал! Красивый глаз. Теперь еще шибче охота поглядеть на нее.
Я несколько раз смотрел с балкона. И в классики играли девчонки, и в обнимку ходили парами. Та троица с журналом все на лавочке продолжала сидеть, только ноги опять, будто по команде, переменили — теперь левая на правой. И с мячом играли, но далеко, у того же второго подъезда. Однако Киры нигде не было видно.
А в двенадцатом часу выглянул, и вот — будто в горле у меня перехватило. Сидит Кира у своего подъезда на лавочке. Она спиной сидела, но я узнал ее. И косы длинные, и серое платье с красной оборкой… Да и вообще, как же мог бы я не узнать Киру!.. Показать, что ли, ее деду?
А дед, надев очки, читал в комнате газету.
— Еще не раздумал смотреть? — подойдя к нему, спросил я. — На лавочке она сидит.
— Кира! — Дед газету — в сторону, скорей на балкон.
Я показал ему Киру. Дед смотрел, вытянув худую, морщинистую шею, молчал. Потом палец к губам приложил и вытолкал меня в комнату.
— Что на спине о девочке прочитаешь? — раздосадованно сказал он. — Пойду глядеть.
— А может, не надо? — усомнился я. — Тогда хоть недолго. Посмотришь — и назад.
— Дело само покажет.
Я испугался:
— Какое еще дело?
— А как слово захочу молвить? Не боись, Петруха. Лишнего не брякну…
Ох и дед! Умеет же — поучиться у него! Сошел с крыльца, пиджак новый одернул и — прямехонько туда, к далекой лавочке у Кириного подъезда. И там не долго раздумывал. Сел рядом с Кирой. А через минуту и рукой взмахнул. Пошел байки рассказывать!
Что? О ком? Я терялся в догадках, только стоял, смотрел на их спины и ждал, когда он там наговорится.
Не дождался. Вдруг встали оба, поднялись по ступенькам и — нет их, скрылись в подъезде.
Я и дураком обзывал себя, и на кухню воду ходил пить, потом, в большом раздражении, уселся за стол и принялся читать газету.
Читаю строчки, целый столбец одолел, а про что написано — не знаю. В голове — Кира, дед мой болтливый, зачем домой к ней пошел? Привык у себя в деревне — каждый дом открыт, заходи, куда хочешь… Чего он там наговорит обо мне?
Больше часа не было деда. Звонит, наконец, разведчик тайный! Входит, и не пойму, что с ним? Серьезный какой-то, озабоченный. Но потом, правда, улыбнулся, подмигнул даже:
— Ну, Петруха, нагляделся, насмотрелся — что на самолете том полетел. Куда как дальше видно с ихнего балкона. Такие дали заречные. Даже голова чуток закружилась. Кажись, и не бывал так высоко. Понравилось. Обратно в деревню на самолете полечу. А чего — грудных детишков возят теперь, время такое. Полечу!.. Да, чего ж хотел тебе, Петруха, сказать? Вот что — плохие твои дела.
Снова загадки! Хоть бы сказал сразу. Притих я, насторожился, жду.
— С виду она, врать не стану, конечное дело, — не Татьяна. Но душа ейная, внук мой золотой, — цветок раскрытый… Вот идешь, бывает, поутру, рано-рано, лугом некошенным, и стоят они, глядят, улыбаются, всему миру открытые, росой напоенные, первым солнцем обласканные — лютик ли желтый, колокольчик, анютины глазки. Идешь, смотришь на красу эту чистую, и ступаешь осторожно, чтоб случаем по вине своей, лености или глупой спеси — не смять цветок тот безневинный. Ты правду сказал, ростом Кира высокая, а все одно — цветок малый и чистый.
Дед все это говорил, тихо расхаживая по комнате, вздыхая, и не говорил даже, а словно читал стихотворение какое-то. Никогда я раньше не видел его таким. Подшутить, посмеяться, забавную историю рассказать — вот каким привык видеть его. А сейчас… Что с ним сделалось?
Дед умолк, а я и не знал, что сказать. Спросить — говорил ли он с Кирой обо мне, после всех его задумчивых и неторопливых слов показалось неудобным.
За обедом дед все-таки рассказал мне, как познакомился с матерью Киры, с сестрой Риммой из северного города Норильска. Рассказывал он без обычных шуток, и от него услышал я много такого, о чем и не знал совсем. Мать Киры не работает, инвалидную группу врачи ей назначили. Сказал, что она очень хорошая и душевная женщина, а вот с мужем неважно они живут, потому что он крепко попивает.
— Видишь, — сказал дед, — невеселые дела какие. А подумай: Кире каково приходится? Её, Киру, внук мой хороший, никак зобижать невозможно. Грех это.
— Она жаловалась, да? — спросил я.
— А зачем, Петя, было ей жаловаться? Про тебя, мой хороший, ни словечка я не услышал. Как и нет тебя. Будто карандашиком вычеркнула. Потому и сказал я, что плохие твои дела.
— А ты, — спросил я, — тоже ничего не говорил?
— И я про тебя молчал. Чего ж говорить? Вам самим разубираться надо. Если не поздно.
Вечером я долго не мог уснуть. Что же получается? Кира от меня отказалась, карандашиком вычеркнула. С Таней теперь дружить? Почему бы и нет? Самая красивая девчонка двора. Точно, все ребята будут завидовать. А Кира… Так не хочет ведь. И не надо! Но чтобы окончательно уверить себя в том, что действительно «не надо», что на Киру мне начихать, я должен был на нее обидеться или хотя бы разозлиться. Должен был, а не мог. Я вспомнил, что и раньше, когда Кира в первый раз не захотела разговаривать со мной, тоже хотел рассердиться, и тоже не смог. Потому что, если честно, не за что. Я виноват.
Наверно, и дальше продолжал бы я мучаться, ничего не в состоянии решить. И день бы так прошел, и другой, и третий. Не знаю, сколько бы их прошло. И еще обнаружил бы я в Наташкином ведерке конфеты и записку с обращением к «свободному гражданину». И отправился бы с красивой Таней сначала в универмаг за голубой тесьмой, а потом, может, в кино. И ловил бы завистливые взгляды ребят. Так все и было бы, но…
— Петруха, хочешь расскажу, как я женился?
Это дед сказал мне утром, когда мы расположились за столом завтракать. Сказал своим обычным голосом, и мне сразу как-то легче стало.
Дед намазал хлеб паштетом, откусил и стал тщательно пережевывать.
— Нет, поедим сначала. Это сурьезный разговор.
— А чего глаза смешные были?
— Так она жизнь такая. Что арбуз полосатый. И горько, и смешно. Все рядышком, вперемешку.
Поел дед, усы полотенцем вытер.
— Я тебе сказывал, что был я парень молодец-удалец. И нраву веселого. Да и ласковое слово в кармане не прятал, за что девки любили меня и погулять со мной за большую честь почитали. И сколько ходить бы мне в женихах — того я не знаю, да вот на двадцать третьем моем году пересеклись наши дорожки с Глашей. Не скажу, чтоб лицом она была краше других, только стал я к тому времени уже понимать, что красота — не главный у девки козырь. Красота, говорят, до венца. А вот как потом жить — не тужить, горя не знать и нраву веселого не лишиться? Вижу: вроде получается у нас песня. Свидимся с вечера, а расстаться никак не можем. Хоть утро встречай на бревнышке. И все больше разговоры промеж нас, шутки. Я говорун, а и Глаша не молчунья. Хотя и слушать умела. Большая мастерица была слушать. Просит бывало: «Расскажи, Проша, еще чего. Слушать больно тебя интересно». А я говорю: «Теперь ты рассказывай». «Нет, говорит, лучше ты. А я послушаю. — И смеется: — Знаешь, почему рот у человека один, а уха два? Чтоб услышать больше».
И всякий раз сидели бы мы до утра, все говорили бы и прощались, да больно уж строгий был у нее отец. Откроет окошко и кричит: «Глашка! Сколь повторять? Иди домой!» А потом и вовсе не велел выходить ей ко мне. Из богатых он был, до революции лавку имел. А я что — веселый да голый. Одни руки. Видишь, положение какое! Глаша со всей душой ко мне, и я без нее не могу, так отец — стеной промеж нас. Я Глаше толкую: раз отца не переиначишь, то один выход — идти поперек его отцовской воли. Не прежнее, говорю, время, чтоб во всем исполнять волю родителей. Сами хозяева. Не пропадем, говорю: четыре руки, две головы, да любовь-душа посередке. Она слушает, кивает, но пуще всего отца страшится. Отец-то, когда увидел, что не по его выходит, вконец освирепел. «Кнутом, кричит, забью! На порог родного дома не ступишь!» Видишь, зверюга какая! Недаром что новой власти уже боле десяти годов было.
Ну, что тут делать? Никак не решается Глаша поперек отцовской воли идти. Слезьми обливается. «Видно, не судьба, говорит, Проша. Отступись от меня». И что ж, Петруха, удумал я?
Дед посмотрел на меня весело. Стукнул кулаком по столу.
— Ах так, говорю я своей Глаше, не плачь тогда обо мне, не лей горючи слезы, прощевай, говорю, дорогая-любимая, а жизни мне без тебя все равно нету. Забежал я в церковь да скорей по лесенке — на самый верх. Схватился рукой за колокол, на самый краешек встал и кричу: — Прощавай, Глашенька!
— Прыгнул? — со страхом спросил я.
— А как бы я, внук золотой, говорил сейчас с тобой? Да и на свете не было бы тебя… Услышала Глаша, обмерла, руки вверх вскинула. «Прошенька! — кричит. — Пожалей меня!» И сама на траву повалилась.
— А что потом?
— Так мой верх и вышел. Поженились.
— Дед, — спросил я, — а если бы она не закричала? Прыгнул бы?
— Не могло такого быть. Должна была закричать. Она же любила меня.
— А если бы не крикнула все-таки? — допытывался я.
— Да кто ж его знает, — невесело усмехнулся дед. — Ведь под горячую руку… Мог бы и сигануть.
Мне рассказ его здорово понравился. Вот это дед у меня! У кого еще такой есть!
— Ну а дальше? — говорю я деду.
— А дальше история долгая. Прожили мы с Глашей сорок шесть годов, за вычетом двух лет и двух месяцев — это как по причине сильной контузии головы и нахождения в правом боку осколка немецкой мины признали меня полностью негодным к продолжению героических сражений с фашистскими гадами. Из армии списали, ну, а старухе моей, на ее великую радость, даже и в таком сильно поврежденном виде вполне я сгодился. Только в ту пору была Глаша, ясное дело, не старуха, а очень даже завлекательная и душевная женщина она была. Так и жили. В чины я, правда, не выбился — конюхом был, ездовым, а после до нонешнего времени пастухом состоял, но Глаша, врать не стану, в обиде на меня не была и словом никогда не попрекнула. И прожили мы с ней эти сорок с лишним годов, как один день. В мире, в согласии, а уж говорить-говорили и все никак наговориться не могли. Я тебе, внук золотой, так скажу: если бы все слова, что мы с Глашей друг дружке сказали, написать бы в одну строчку, то протянулась бы эта строчка до самой Луны, кругом нее обвилась три раза и опять бы вернулась на ту же нашу землю.
— Ого-го, строчка! — сказал я. — Миллион километров, наверно! И все языком!
— Не языком, Петруша, а сердцем. С любимым другом сердце говорит. А язык только помогает. Тут уже его не остановишь. Губы да зубы — два запора у языка, да и те не удержат.
— Дед, — я улыбнулся, — а ты сколько мне сейчас наговорил? Километр будет?
— Да кто ж его знает, может, и будет.
— А ты сердцем говорил?
— Сердцем, Петруша, — сказал дед. — Думаешь, не болит за тебя сердце? Болит. Ехал сюда, и знать не знал о твоих заботах. А тут, видишь, дела какие сурьезные. Сколько ниток напутано. Попробуй найди конец… Ладно, мой хороший, посуду пока уберем. Я мыть стану, а ты на полку складывай.
Прибрали мы на кухне, я и веником на полу еще подмел. Ведро было полное. Я пошел на лестницу, к мусоропроводу. Иду, а сам все думаю про то, о чем дед рассказывал. Особенно, как с колокольни он чуть не сиганул. Это, значит, по-настоящему любил. Не то, что я. Мне даже обидно стало за себя.
— Дед, — вернувшись с пустым ведром, спросил я, — а Кира ничего-ничего про меня не сказала?
Он лишь руками развел:
— Не сказала, Петруша. Только ведь, знаешь, какое тут дело — посмотреть надо, отчего не сказала. Я так понимаю, что от боли. От сердца. Сердце в горе молчит, в радости говорит.
— Дед, а будет она со мной разговаривать?
— Того не знаю. Попробуй.
Попробовать? А что, если и правда, попробовать? Конечно! Что же мне дед сразу не сказал? Все про сердце да про сердце…
Я вышел на солнечный балкон. Далекая вертушка на белой палочке быстро крутилась. От легкого ветерка работал пропеллер и на моем балконе. Это мне придало уверенности. Я отыскал в ящике круглое зеркальце и сказал деду:
— Я пошел.
Наверно, по моему лицу дед понял, что я собираюсь делать:
— Иди, Петруша. Хорошо поискать — в любом мотке конец сыщется…
Я уселся на доске песочницы и, достав из кармана зеркальце, навел светлый круг на балкон Киры. Если она в комнате, то должна увидеть. На потолке будет свет.
Все правильно я подумал. Через несколько секунд на балконе появилась Кира. Я помахал рукой. Она постояла, постояла, и ушла. Теперь я уже не понял: что бы это значило? Выйдет? Но в ответ она не помахала. Или не хочет разговаривать? Подождал минут пять — снова достал зеркальце.
Она долго не показывалась. И я не отступаю, навожу зеркало, дрожит на ее балконе светлое пятно. Опять вышла она. Я опять рукой. Она, кажется, пожала плечами. Ушла. Что это значит? Все-таки решила спуститься?..
И верно: теперь я увидел ее в дверях подъезда. С крыльца спускаться она не стала. Я быстро подошел, взбежал на ступеньки и, придав как можно больше решительности и уверенности своему голосу, сказал:
— Здравствуй, Кира!
— Здравствуй. — И ничего не шевельнулось в ее лице.
— Я к тебе пришел, — сказал я.
— Вижу.
— А разговаривать со мной ты не хочешь?
— О чем?
— Обо всем.
— Это с какой стати? — В ее больших серых глазах, с чуть изогнутыми у носа уголками, даже не проскользнуло усмешки.
— Кира, ты совсем-совсем не хочешь со мной разговаривать?
Она куснула верхнюю губу, изогнула ровную бровь с тысячью темных волосинок, но так ничего и не сказала.
— Кира, у вас чердак открыт? Там железная лестница должна быть.
Она пожала плечами.
— А в нашем подъезде чердак открыт. Кира, я сейчас побегу на чердак и вылезу на крышу.
Она наконец разжала губы:
— Зачем?
— Вниз прыгну.
Она посмотрела мне в глаза и усмехнулась.
— Серьезно говорю, — сказал я. — Прямо на асфальт упаду.
— Зачем? — опять спросила она и тут же с тревогой добавила: — Ты правда собирается прыгнуть?
Из подъезда вышла женщина с ребенком на руках, но я даже не обратил на нее внимания:
— Думаешь — не прыгну?
— Петя, что с тобой? — вдруг сказала Кира и покраснела. — Тебе плохо, да?
Я лишь кивнул. Мне показалось, что могу заплакать.
— Что же ты ничего не говорил мне?
— Я говорил. Ты же помнишь?
— Да, правда, — сказала Кира. — Но я думала… А почему ты еще раз не пришел?
— Я пришел. Видишь.
— Да, пришел. А я думала — уже никогда не придешь.
Из дверей вышел малец с куском булки и внимательно оглядел нас.
— У тебя есть время? — спросил я. — Чего мы здесь стоим?
— А куда мы пойдем?
— Не знаю. Куда-нибудь. Идем?
— Да.
— А дома не надо сказать?
— Ничего. Мама с сестрой платье кроят. Ведь мы не очень долго?
— Наверно.
Мы обогнули дом и вышли на улицу.
Я не знаю, о чем мы говорили и куда шли. Просто шли вперед. А говорили обо всем, что приходило в голову, что вспоминалось. И о деде говорили. Кира сказала, что он очень понравился ей. И еще спросила, почему я раньше говорил, будто он смешной.
— Вообще, он смешной, — сказал я. — Только не всегда. Знаешь, он хотел жениться, а невеста не соглашалась, боялась своего отца, так дед чуть с колокольни не прыгнул.
— А ты с крыши собирался! — засмеялась Кира и в ту же минуту стала краснеть. — Нет… я не то хотела сказать.
— Конечно, — кивнул я, чувствуя, что тоже краснею. Получалось: будто я — жених, а Кира моя невеста.
— Мы ведь просто дружим, — сказала Кира.
— Конечно. И в одной школе учимся. Ты как закончила год?
— У меня с математикой неважно, — вздохнула Кира. — Тройка годовая.
— Ерунда, — сказал я. — Чего там сложного? Вместе позанимаемся. Ладно?
— Ладно. А у тебя троек нет?
— Поднажал в последней четверти.
— А у меня вот одна — по математике…
— Ты мороженое любишь?
— Конечно. Осенью съела сразу два фруктовых и горло простудила. Ангина была.
— Тогда не куплю, — сказал я.
— И не надо!
— А у меня и денег нет!
Так, разговаривая, почти не глядя по сторонам, мы прошли до конца весь наш длинный проспект Энтузиастов, упиравшийся в другой проспект — Московский. На противоположной стороне его возвышается памятник героям Великой Отечественной войны — широкое развернутое знамя с высеченными из камня суровыми лицами бойцов, и впереди — женщина, опустившаяся на одно колено, со склоненной головой.
Перед памятником, на красноватой гранитной площадке, стоял почетный караул — две девочки с автоматами и в защитных гимнастерках с погонами и два мальчика, тоже с автоматами.
— Ты не стоял в карауле? — спросила Кира.
— Нет, — ответил я, внимательно рассматривая неподвижно застывших в строгих позах мальчишек и девчонок примерно моего возраста.
— А я стояла. В октябре. Дождь тогда начал накрапывать. А мы все равно стояли.
— С автоматом?
— Да. Я стояла и почему-то все время о дедушке думала. Отце моей мамы. Он никакой, конечно, не дедушка был. Ему только двадцать семь лет исполнилось, когда он погиб. Шестого декабря день рождения у него, а девятого, через три дня, погиб. В Сталинграде. Несколько писем его осталось. Я покажу тебе, ладно? Одно смешное такое. Не смешное, просто написано смешно. Как без обеда остался. Поставил котелок, а в него пуля попала. Взял ложку, смотрит, а борща и нет. Одна капуста на дне да картошка.
Постояли мы у памятника героям и пошли назад — Кира беспокоилась, что дома ничего не сказала.
И снова о школе говорили, я о дедушке рассказывал. А еще я спросил Киру:
— Сколько времени мы гуляем?
— Часа два примерно.
— И все время говорили, правда?
— Все время, — в подтверждение кивнула Кира.
— А если все наши слова в одну строчку написать, сколько было бы?
— Не знаю, — с удивлением сказала она. — Много. Просто не представляю.
— Вот ты сказала: «Не знаю. Много. Просто не представляю». Шесть слов. Как раз упишутся на тетради в строчку. А тетрадь — сантиметров пятнадцать. Семь раз так скажешь — больше метра получается. Может быть, мы с тобой километра два уже наговорили.
— Интересно, — улыбнулась Кира.
— А еще вопрос. Ладно? Чем мы с тобой говорили?
— Языком, — ответила Кира. — Чем же еще!
— Так, да не так, — качнул я головой.
— А как?
Но о сердце говорить я постеснялся. Потом когда-нибудь скажу. И перевел на другое:
— А слышала пословицу: зубы да губы — два запора, а языка не удержат?
— Не слышала. Это дедушка твой так говорит?
— Угадала.
— Он вообще очень интересно говорит. Хороший у тебя дедушка.
— Обожди, послушаешь, когда смешное станет рассказывать!
— Он тоже на войне был?
— Два года и два месяца. А потом сильно ранило его и контузило. Осколок мины до сих пор в боку сидит. — Наш дом был совсем близко, и я спросил: — А гулять ты можешь теперь, ведь сестра приехала?
— Да. Римма еще полтора месяца пробудет. Она от мамы отлучаться ни на шаг не хочет. Я тоже надолго не буду уходить.
— А завтра пойдем куда-нибудь? Помнишь, в кино собирались?
— Помню. Сто лет не была. А твой дедушка может пойти с нами?
— Спрашиваешь! Он кино больше всего любит!..
Мне так скорее хотелось увидеть деда, что выскочил из лифта и ключа не стал доставать — притиснул пальцем кнопку звонка и держал до тех пор, пока дверь не открылась.
— Что за пожар? — спросил дед.
А я прошел в комнату, повернулся на каблуках и говорю:
— С Кирой помирился. Гулять ходили.
— Гляди-ка! — удивился дед. — И кончик нашел?
— Что кончик! Весь моток размотал! Дед, мы два километра наговорили! Или даже три!
— Обожди с километрами, — сказал дед. — Кончик пусть ты и нашел, а моток, Петруша, еще путаный. И не один там кончик. — Он открыл ящик буфета и подал мне две толстенькие конфеты. — А еще и письмо тебе.
Я развернул листок: «Славный, верный рыцарь Петр Доброхотов! Как рыцарь смотрит на то, чтобы сопровождать даму сердца в универмаг? Мне нужно купить четыре метра голубой тесьмы. Гарантирую коктейль с вареньем. Таня».
— Что задумался? — сказал дед. — Тут, милый, в клубке этом путано-перепутано. Не гляди, что махонькая, да коготок у нее острый. Из-за таких глаз, мой хороший, короли-принцы голов лишались.
Я положил листок на стол и решительно сказал:
— То короли да принцы, а моя голова, дед, на месте пока.
На свободной половинке листка с письмом Тани я черным фломастером нарисовал тучу, а красным — маленький краешек солнца. Внизу написал: «Солнышко закатилось. Рыцарь подал в отставку».
Дед, внимательно смотревший на мою работу, с довольным видом потер руки:
— Ай да Петруха! Ай да орел! В ведерку, значит, ее! И конфеты не забудь.
— Конечно! Нужны мне ее конфеты!
Я опустил ведерко с запиской и конфетами на балкон пятого этажа, закрыл дверь и сказал:
— Дед, в кино завтра пойдем?
— А чего ж, хорошее дело. Люблю кино. А если комедия какая смешная — пять раз смотреть буду. Про Шурика в клубе у нас показывали. Три раза привозили, три раза смотрел. Когда, говоришь, пойдем, завтра?
— Сейчас газету из ящика принесу, посмотрим, какие фильмы идут в наших кинотеатрах.
— Погодь, Петруха, — остановил меня дед. — А с кем же мы в кино пойдем?
— Втроем, — сказал я.
— И Кира, значит?
— Да, с Кирой.
— Ну и молодец! Вот ты бравый какой у меня! Орел! Весь в своего деда! Ну, беги за газетой.