Крупной рукой отец взял полуштоф зеленого старинного стекла и аккуратно налил ледяную водку — сыну в старинную, червленого, серебра стопку, Анцыферову — в тяжелый стеклянный стаканчик, себе — в любимую рюмку «ванька-встанька». Наливал он медленно, очень точно, по самый край, рука его не дрожала нисколько.
— Интересно получается, — заговорил старик, сдерживая свой могучий, раскатистый, сиповатый голос, — собрались в одной комнате за столом три капитана, Анцыферов — капитан да двое Ладынины — тоже. Правда, один из них почему-то старшим лейтенантом называется, но все равно кораблем командует. И выбрали для встречи себе три капитана довольно шумный вечер…
Федор Алексеевич прислушался: опять затрещали зенитки, и нечто осязаемое прошло над головами, над дощатым полированным потолком, над крышей — там, в холодном осеннем небе. Анцыферов сморщился и едва заметно втянул голову в плечи.
— Не куксись, Пал Петров, — улыбаясь, сказал Ладынин, — на праздник пришел, водку пить, гулять пришел — обидишь. Давай чокнемся!
Улыбаясь бледной улыбкой, Анцыферов поднял хрустальный стаканчик. Водка пролилась на его толстые пальцы, закапала на скатерть. Но Федор Алексеевич словно и не замел всего этого: он умел щадить людей. Обращаясь к сыну, глядя в его яркие голубые глаза, он заговорил о том, как привык встречать день своего рождении, как однажды встречал в Африке, под «паршивой сухой пальмой», и как все-таки была настоящая русская водка, первосортная, и русские маринованные грибы.
— Ты еще мал был тогда, — сказал старик, — под стол пешком ходил и небось…
Он не договорил, что «небось». Дрогнула земля, весь старый прадедовский дом точно бы раскололся, черная ныли тучей поднялась а комнате, лопнуло стекло в старинной укладке, и когда все затихло, вдруг упала со специальной полки модель шебеки, грохнулась на иол и разлетелась в кусочки.
— Сукиного сына! — со злобой сказал Федор Алексеевич и, грузно поднявшись с кресла, наклонился над тем, что было когда-то искуснейшей моделью полугалеры. Лет уже пятьдесят шебека стояла под стендом, в специальном колпаке, и никто, кроме самого капитана нынче, а раньше деда Алексеи Феоктистовича, по имел права касаться не только самой модели, но даже и колпака, для того чтобы стереть пыль. — Сукиного сына! — повторил старик, краснея от злобы и беспомощно сгребая ладонью но полу гнилые шкертики, изображавшие ванты, да мелкие щепки, да позеленевшие медяшки.
Ему было жалко своей драгоценности до того, что он длинно выругался, а потом пнул башмаком остатки корабля, построенного руками слепнущего шкипера-деда, и заговорил, сердито морщась и глядя на черную пыль, которая еще ходила по столовой:
— Вот и живем. Как собаки. Без женской руки все какая-то чертовщина из щелей лезет. Вот возьму, да и женюсь, ну вас всех к черту!
Александр тихо улыбнулся.
— Чего смеешься? — крикнул отец жалобным голосом. — Думаешь, выжил старый отец из ума? Женюсь, тогда будете знать! Глафира! — заорал он своим совершенно громовым голосом. — Глафира, ведьма!
Кривобокая и носастая Глафира высунула из передней бледное, странно злое лицо с черными бровями.
— Выходи за меня замуж, — сказал Ладынин, — надоело бобылем жить. Выйдешь? С попом, честь по чести. Что смотришь, чертовка?
Глафира прищурилась, плюнула и ушла. Капитан захохотал стреляющим смехом.
— Зато бесстрашная, — сказал он, — ничего не боится. Хоть какая угодно бомбежка — только шипит. У-ух, ведьма!
Федор Алексеевич налил еще водки и рассказал, как штормовали в Японском море и как, несмотря на шторм, он все-таки справил свой день рождения.
— На полчаса дал себе антракт, спустился в салон, буфетчик стол имел накрытым, пшеничная водка во льду, грибы-рыжики в салатницах, икра в хрустале, все как полагается. Старпом и прочие крахмальное белье надели, бритые, надушенные, только у старпома через всю морду заплатка из пластыря: на бритву напоролся — до сорока градусов креп доходил; тут побриться — подвиг… Что ж, выпьем, капитаны?
Закусив после водки, Ладынин закурил трубку и прислушался, но тотчас же начал рассказывать, точно заглушая раскатами своего веселого баса то, что вновь начиналось там, за окнами, закрытыми ставнями, во тьме этой дикой воробьиной ночи. Рассказал анекдот не до конца, замолк и выругался:
— Всяко праздновал свой день, а так не приходилось. Ведь… — Он махнул рукой.
У Анцыферова вдруг затряслась нижняя челюсть, ходуном заходили узловатые татуированные руки, лицо сделалось совсем стариковским.
— Вот Шурик небось думает, трушу, — крикнул он, — думает небось, выдохся бывший капитан Анцыферов, ан нет, врешь, не выдохся, но только это я не могу терпеть, понял — не могу, это какая ж война, когда они но городу швыряют, по женкам да по ребятам, это что ж такое, я спрашиваю, а?
И точно в ответ ему со злобой начала бить молчавшая до сих пор ближайшая к дому зенитная батарея, с ноющим жалобным звуком зазвенели стекла; вновь там, над крышей, в холодном небе прошли самолеты.
— Выйдем, — сказал отец.
Выходя, Александр заметил: старик Анцыферов поотстал, налил себе полстакана водки, выпил залпом и, догоняя, сказал:
— Хорошо! Ой, хорошо! Теперь я под любую фугаску полезу, не испугаюсь. А еще полстакана кипяченой, так и сам полечу хоть в стратосферу.
Толкнул ого в бок и спросил:
— Таким молчальником и остался? Все помалкиваешь?
— Помалкиваю.
На дворе было совсем темно, и все трое остановились на крыльце, привыкая к звездному мраку. Луна еще не начала всходить, Тонким голосом с крыши закричал Бориска:
— Тарелки какие то бросают. Честное пионерское, мы с Блохиным две видели. Скажи им, Блохин.
— Фосфорические поджигательные тарелки, — солидно сказал Блохин и чихнул.
Мальчики засмеялись наверху.
Высоко в небе что-то прожужжало. Лучи прожекторов беспомощно отыскивали самолеты, и одни — главный луч — сердито замахивался на остальные, которые делали что-то не то. Самолет спикировал, и далеко прогрохотали четыре взрыва. Свесив голову о крыши, Бориска сказал, что пожаров пока нигде нет — немцы либо не попадают, либо ихние зажигалки хорошо ликвидируются.
— Ты вот гляди, чтобы тебя какой осколок не ликвидировал, — ответил отец, — и кастрюлю с башки не снимай.
Вновь загремели разрывы, но значительно ближе, я опять в небе прошли самолеты, точно обдав землю смертельным холодом.
«Юнкере» развернулся и пошел в пике.
— Ложитесь вы там! — крикнул Бориска сверху звонким и бесстрашным голосом.
Хриплый, холодный, захлебывающийся вой делался все ближе и ближе. Анцыферов присел. Отец и сын Ладынины неподвижно стояли возле крыльца. «Юнкере» все еще тянул.
— О господи! — сказал Анцыферов.
Все ниже, ниже ложились нити трассирующих пуль. «Юнкере» продолжал тянуть, Федор Алексеевич положил руку на неподвижное плечо сына, В это мгновение их обоих забросало землей и щепками, камнями и песком, перевернуло, ударило о стену, но они ничего почти не заметили, крикнули в один голос:
— Бориска, жив?
— В болото кинул, — закричал Бориска, — думал, болван, что там мост, Шурик, слышишь, он в болото кинул.
Кряхтя и обчищая жилетку обеими ладонями, поднялся Анцыферов, Молча ушел в дом и вернулся оттуда через три минуты совсем веселый.
— Теперь в стратосферу полечу, — сказал он, — где моя сивка-бурка вещая каурка? Так куда ж бомбы попадали, молодые люди?
— А в болото, — охотно откликнулся Бориска, — или в озеро. Вот мы завтра с Блохиным пойдем глушенную рыбу искать. Пойдем, Блохин?
— В болоте рыбы не бывает, — солидно ответил Блохин, — а даром время терять я не намерен, тем более что по плану я завтра должен клеить гербарий.
— Но воронки-то нужно осмотреть? — спросил Бориска.
Анцыферов сказал, что полезет к ребятам на крышу.
— Ну его, знаете ли, — добавил он, — не могу вот этак гнить. Там оно как-то повиднее, что к чему.
— Крышу мне продавишь, — сказал Ладынин, — ходи полегче. Время военное, где мне новую взять?
Точно огромная кошка, старик Анцыферов взобрался но стремянке наверх, смешно мяукнул и спросил у ребят, берут ли они его в компанию.
Опять загрохотали зенитки. Отец с сыном вернулись в столовую.
— Хороший мужик Анцыферов, — сказал отец, — подходящий мужичок. Много мы с ним попили, почудили много. Чего копаешься?
Александр достал из чемодана небольшой пакетик, аккуратно крепкими пальцами развязал шкертик, неторопливо его смотал и развернул хрустящую бумагу. У старика округлились глаза. Александр улыбался своей прекрасной, широкой и доброй — ладыпииской — улыбкой; улыбался он вообще редко, но уж так, что против его улыбки устоять не мог никто.
— Чего такое? — с радостным детским любопытством, перевешивая грузное тело через стол, спросил старик. — Чего это, Сашка?
Александр вынул портсигар, сунул в рот последнюю папиросу, закурил. Он все еще молчал, наслаждаясь радостью отца, блеском его глаз, тем, как старик протянул к игрушке руку и отдернулся, испугавшись — вдруг не ему.
— Чего молчишь, законопатило тебя, что ли? — закричал он, — Кому вещь принес, откуда взял, слышь, Сашка?! Ну чего смеешься-то, наказание мое!
— Подарок тебе, — сказал Александр, — лежал в госпитале и построил.
— Раненый?
Александр молчал. Это было ясно само собой — зачем же лежать в госпитале здоровому человеку. Он всегда молчал в тех случаях, когда можно было не отвечать.
— Смотри, пожалуйста, — говорил старик, радостно и даже восторженно вертя в пальцах модель поморского корабля, искусно и необыкновенно точно вырезанную руками сына. — Ну скажи, пожалуйста, и откуда что берется в парне! Ведь точно, все точно. Это шестнадцатый век, правильно? В семнадцатом киль на английский манер начали строить, а это именно шестнадцатый. Лыкошитые они назывались по той причине, что лыком их сшивали. Молодец, право, молодец. Где ж ты лыка-то достал, чтобы пошить, ведь у вас там никакого лыка и в помине нет. Лапоть, что ли, разодрал старый?
Александр кивнул головой.
— Дед помер, — вздохнул отец, — дед бы оценил, дед это рукоделие так любил, так понимал, не то, что мы, гужееды. Дед нашу старину поморскую вот как уважал…
Он все еще держал в руках ладью, и было видно, сколько радости она ему доставляет.
Потом поставил ее посреди стола и поглядел на сына, кусая седой ус.
— Военный моряк, — сказал он неожиданно, — форменный военный моряк. — Засмеялся и сказал: — От кормщика Алексашки Ладынина — гвардейский военный командир. Триста лет назад кормщик Алексашка шестнадцать рыбаков-поморов от верной смерти спас, и с того дня неустанно парод его помнит я память его чтит, а чтобы до военного доверия — только нынче выпало. А? Что ж, и настоящий корабль у тебя? С пушками?
Александр смущенно улыбался. Отец, вдруг сделавшись серьезным, осмотрел его с ног до головы: парадную тужурку, подкрахмаленный воротничок, погоны с черными просветами, ордена, гвардейский знак, золотые нарукавные нашивки. Потом суровым голосом позвал:
— Поди сюда, военный моряк.
Александр обошел стол, от неожиданного волнения едва не свалил плетенку с нарезанным хлебом и молча встал перед отцом, глядя ему в глаза твердым и чистым молодым взглядом. Отец поднялся, и ладонь его крепко стиснула руку сына возле плеча, там, где под плотным сукном тужурки перекатывались упругие мускулы. Несколько секунд он молчал, вглядываясь пристально и жестко, и рука его все сильнее и сильнее сдавливала руну Александра. Потом внезапно он спросил:
— Почему не лег, когда бомбы летели?
— А ты почему не лег? — спросил сын.
Отец коротко усмехнулся.
— Целесообразности не вижу в вашем поведении, — сказал старик, — ни на грош не вижу. Или погоны мешают ложиться?
— А тебе что мешает? Старик опять усмехнулся.
— Помор шапку никогда ни перед кем не ломал, — сказал он жестко, — даже перед морем — и то не кланялся. Так меня дед учил, так я тебя учил, так ты своих сынов учить будешь. Что ж, перед морем не кланялся, а перед вонючим вражиной поклонюсь? Давеча мне на пароход семьдесят штук высыпали — ничего, отбился. А тут ложиться стану? Пойдем, поглядим!
Вновь они вышли во двор. Звезды спокойно мерцали в далеком черном небе. На крыше о чем-то спорили Бориска с Блохиным, и в спор мальчиков настойчиво и не очень уверенно вмешивался капитан Анцыферов.
— Что, нет отбоя? — спросил отец.
— Одного сбили, — ответил Бориска, — только вы ушли, а его и сбили. Эх, и красиво было!
Через несколько минут пришла новая волна самолетов. Зенитки стали бить сначала далеко, потом ближе, потом над рекой, потом у лесных складов. И внезапно в сухие, щелкающие звуки выстрелов вошел новый звук — подвывали моторы.
— Идут! — крикнул сверху Бориска. — Эй, вы там, поберегитесь!
В этом «вы там» было что-то пренебрежительное и вместе с тем очень смелое, мальчишеское, задорное.
Александру стало смешно, а отец толкнул его в бок локтем — ему было приятно, что младший ничего не боится.
— Каков? — спросил он.
— Нам не страшен серый волк, — неверным голосом сказал на крыше Анцыферов, — плевал я на них на всех.
Самолеты приближались.
— Они всё по мосту бьют, — сказал отец, — и потому у нас райончик такой шумный, А мост им никак не дается.
Он положил руку на плечо сына, и Александру стало приятно этого отцовского жеста. Когда-то давно, когда капитан брал сына в первые разы в море, и мальчик беспокойно огладывался, стоя возле отца на ходовом мостике, заливаемом пенной и холодной волной, отец так же, будто невзначай, клал свою твердую, сильную, бестрепетную руку, и сразу становилось спокойнее и увереннее.
— Помнишь «Осетра»? — спросил старик.
— Помню.
— А знаешь, что мы тогда вместе с тобой едва не накрылись?
Александр повернулся к отцу, чтобы спросить, как же это случилось, и в эту секунду услышал звук пикирующего самолета. Рука отца неподвижно лежала на его плече. Лицо было слегка поднято к звездному небу — спокойное, твердое, холодное лицо морехода.
Бомбы с воем ринулись на землю, одна за другой, четыре штуки. Александр не без внутренней усмешки собрал силы для того, чтобы не дрогнуть под рукой отца. Это было глупо, он знал. Но отец с детства внушал ему глупости такого типа. И не раз в море он вспоминал эту странную отцовскую науку с чувством благодарности к отцу…
Они разорвались за соседним амбаром, так, по крайней мере, показалось Александру. Чудовищный, скрежещущий грохот, оранжевое пламя, камень, доски, чей-то длинный, захлебывающийся визг — все смешалось. Наступила удивительная тишина, и тьма сомкнулась такая, что Александр по увидел даже отцовского лица.
И тем страннее было ему услышать пронзительный Борискин голос с крыши:
— Мы живы, а вы как?