Ступени великой лестницы

Жюль Верн Воздушная деревня

Глава I ПОСЛЕ ДОЛГОГО ПЕРЕХОДА






— А будет ли когда-нибудь Американское Конго?.. — спросил Макс Губер.

— Да зачем же, мой дорогой Макс? — ответил Джон Корт. — Разве мало нам простора в Соединенных Штатах? Сколько новых и пустынных районов предстоит еще исследовать между Аляской и Техасом! Прежде чем заниматься внешней колонизацией, я думаю, лучше колонизировать страну изнутри.

— Ах, милый Джон, судя по всему, европейские нации закончат полным разделом Африки,[1] а это около трех миллиардов гектаров!.. И американцы уступят все англичанам, немцам, голландцам, португальцам, французам, итальянцам, испанцам, бельгийцам?..

— А ничего другого американцам не остается, точно так же, как и русским, — заметил Джон Корт, и по той же самой причине…

— Какой?..

— Незачем утомлять ноги, когда стоит лишь протянуть руку…

— Ну ладно, мой дорогой Джон, а если в один прекрасный день федеральное правительство объявит о своих претензиях на часть африканского пирога… Есть уже Французское Конго,[2] Бельгийское, Немецкое, не считая независимого Конго, которое только и ждет, кому бы вручить свою независимость! И вся эта страна, в которой мы находимся уже три месяца…

— В качестве путешественников, Макс, простых любознательных путешественников, а не завоевателей…

— Разница невелика, достойный гражданин Соединенных Штатов! — объявил Макс Губер. — Я убежден, что в этой части Африки ваша страна могла бы выкроить себе отличную колонию… Здесь такие плодородные земли, их надо только с умом использовать! А природа сама позаботилась о щедром орошении. Могучая водная система тут никогда не иссякает…

— Даже в такую дьявольскую жару, — заметил Джон Корт, вытирая капли пота со лба, дочерна загоревшего на тропическом солнце.

— А, наплевать! — браво откликнулся Макс Губер. Разве мы уже не привыкли к местному климату? Я бы даже сказал, что мы превратились в настоящих негров, если бы не боялся задеть самолюбие моего почтенного друга… А ведь на дворе еще только март! Можете вообразить, что здесь творится в июле и в августе, когда солнечные лучи буквально буравят кожу раскаленным железом!..

— Однако же, Макс, с нашей изнеженной французской и американской кожей тяжеловато нам будет сравниться с коренными жителями Габона и Занзибара! Полагаю, между прочим, что пора бы завершить прекрасный и увлекательный поход, которому так благоприятствовала судьба… Мне не терпится поскорее возвратиться в Либревиль,[3] обрести наконец в наших факториях покой и отдых, на которые мы вправе рассчитывать после трех месяцев подобного путешествия…

— Я согласен, дружище Джон, что эта рискованная экспедиция представляет некоторый интерес. Хотя, по правде говоря, она не вполне оправдала мои надежды…

— Ну, как же, Макс! Столько сотен миль[4] по незнакомой стране у нас за плечами… А сколько опасностей среди не очень-то гостеприимных племен, сколько стычек наших ружей с дротиками и стрелами, какая божественная охота на нумидийских львов и ливийских пантер… А слоновые бойни по велению нашего вождя Урдакса, эти груды первосортных бивней, из которых можно изготовить клавиши для роялей всего мира! И вы еще недовольны чем-то…

— И да, и нет, Джон… Все это входит в обычное «меню» исследователей Центральной Африки… Все это читатель находит в описаниях Барта, Спика, Гранта, Шайю, Бёртона, Ливингстона, Стенли, Серпа Пинту, Андерсона, Камерона, Бразза, Гальени, Дибовски, Лежака, Массари, Висмана, Буонфанти, Мэстра…[5]

В этот момент передок повозки наскочил на крупный камень, что прервало перечисление африканских завоевателей, делавшее честь эрудиции Макса Губера. Джон Корт воспользовался заминкой, чтобы вставить словечко:

— Так вы рассчитывали найти что-нибудь другое в ходе нашего путешествия?

— Да, мой дорогой Джон!

— Нечто неожиданное?

— Больше чем неожиданное… Как раз неожиданного было у нас в избытке…

— Тогда что-то необычайное?

— Попали в точку, мой друг! Ни разу, ни единого разочка не привелось мне огласить просторы старой Ливии[6] этим завораживающим словцом, которое так часто на устах у классических вралей античности, когда они пишут о загадочной Африке…

— Ну, Макс, я вижу, что французскую душу труднее удовлетворить…

— Чем американскую… Согласен, Джон, если вам достаточно тех воспоминаний о походе, что вы увозите с собой.

— Вполне, Макс!

— И если вы возвращаетесь довольным…

— Довольным… Особенно самим возвращением!

— И вы полагаете, что люди, прочитавшие рассказ об этом путешествии, воскликнут: "Черт подери, вот это действительно интересно!"

— Они были бы слишком привередливы, если бы так не воскликнули.

— А я думаю, что их не удовлетворит…

— Ну, разумеется, — парировал Джон Корт, — их бы вполне удовлетворило, если бы мы завершили свое путешествие в желудке льва или в чреве антропофага[7] из Убанги…[8]

— Нет, Джон, я не веду речь о подобных крайностях, хотя они и не лишены определенного интереса для читателей, особенно для читательниц, но, по чистой совести, положа руку на сердце, посмеете ли вы утверждать, что мы открыли и наблюдали нечто такое, чего до нас еще никто не видел и не встречал в Центральной Африке?..

— Действительно, Макс, я не стану этого утверждать…

— Ну так вот, а я рассчитывал на то, что нам с вами больше повезет!

— Ах, какой гурман, выставляющий добродетелью собственную склонность к чревоугодию! — съязвил Джон Корт. — Что касается меня, то заявляю во всеуслышание: я сыт нашей поездкой по горло! И я не ждал от нее больше того, что она дала нам!

— То есть ничего особенного, Джон…

— Но, Макс, путешествие еще не закончено, и за те пять-шесть недель, которые мы будем добираться до Либревиля…

— В унылой караванной тряске, нетерпеливо перебил Макс Губер, — в монотонном чередовании этапов… Прогулка в дилижансе, как в старые добрые времена…

— Кто его знает… — отозвался Джон Корт.

На сей раз повозка остановилась на ночлег у подножия небольшого холма, увенчанного живописными деревьями. Они одни возвышались среди широкой долины, озаренной лучами заходящего солнца.

Было уже семь часов вечера. На девятом градусе северной широты сумерки длятся ничтожно краткое время, и ночь не заставила себя ждать. Стало совсем темно, потому что плотные тучи скрыли слабое сияние звезд, а полумесяц исчез в западной части горизонта.

В повозке, предназначенной только для пассажиров, не было ни товаров, ни провианта. Вообразите себе вагончик, поставленный на четыре массивных колеса и приводимый в движение упряжкой из шести быков. В передней части его находится дверь. Свет проникает внутрь через маленькие боковые оконца, вагончик разделен перегородкой на два смежных отсека. Тот, что в глубине, предназначен для двух молодых людей; им лет по двадцать пять — двадцать шесть, не больше. Один из них американец, Джон Корт, другой — француз, Макс Губер. Переднюю часть повозки занимают португальский торговец Урдакс и «впередсмотрящий» по имени Кхами. Этот последний — туземец из Камеруна, очень искусный в трудном ремесле проводника по знойным просторам Убанги.

Вагончик надежен и прочен. После всех испытаний долгого и трудного пути каркас в отличном состоянии, ободья колес только чуть-чуть истерлись, оси не погнуты и без трещин, — как будто экипаж возвращается с обычной прогулки в пятнадцать — двадцать лье, тогда как на самом деле он оставил позади более двух тысяч километров, три месяца тому назад покинув Либревиль, столицу Французского Конго. С той поры, держа направление на восток, он продвигался по долинам Убанги вдоль реки Бахр-эль-Абьяд[9], несущей свои воды к южной части озера Чад. Это один из главных притоков Конго, или Заира, давшего название всей стране, простирающейся к востоку от немецкого Камеруна, губернатор которого служит генеральным консулом Германии в Западной Африке. Страна до сих пор не обрела еще точных, завершенных очертаний даже на самых современных картах. Этот район нельзя назвать пустыней, ведь только здесь пустыня сочетается с могучей растительностью, поэтому не имеет ничего общего с Сахарой. На огромных пространствах этого региона, на большом расстоянии друг от друга рассеяны редкие деревушки. Жители их непрерывно воюют между собой, порабощают соседей или убивают их, а то и питаются человеческим мясом, подобно племени мобуту между бассейнами Нила и Конго. И что самое отвратительное удовлетворению каннибальских инстинктов обычно служат дети. Так что миссионеры всеми силами стараются спасти эти маленькие существа отнимая или выкупая их, а затем воспитывая в христианском духе в своих миссиях, расположенных по берегам реки Сирамбы. Эти миссии давно бы угасли и прекратили свою деятельность из-за нехватки средств, если бы не великодушие европейских государств, в частности, Франции.

Следует также добавить, что в Убанги детей рассматривали как "разменную монету" при торговых сделках. Маленькими мальчиками и девочками здесь расплачиваются за различные бытовые товары, которые доставляются заезжими торговцами даже в самые глубинные районы страны. Самым богатым туземцем оказывается поэтому тот, чья семья наиболее многочисленна.

Португалец Урдакс пустился в дальнее путешествие без особых коммерческих целей, он не собирался торговать с прибрежными племенами в Убанги и мечтал только раздобыть некоторое количество слоновой кости, охотясь на слонов, в изобилии водившихся в этой стране, но ему все же не удалось избежать контактов с кровожадными конголезскими племенами. И нередко приходилось усмирять воинственный пыл враждебных туземцев, прибегая к помощи оружия, предназначенного для преследования толстокожих гигантов.

Но в целом экспедиция оказалась удачной и плодотворной, никто из ее участников не пострадал.

На окраине деревушки, близ истоков реки Бахр-эль-Абьяд, Джону Корту и Максу Губеру посчастливилось обменять несколько стеклянных бус на туземного ребенка и спасти его от ужасной участи. Это был крепкий десятилетний мальчишка с живой и привлекательной физиономией, даже не очень похожий на негра. Есть такие племена в Конго, и ребенок, по-видимому, принадлежал к одному из них со своей почти светлой кожей, белокурыми волосами, столь не походившими на курчавую жесткую шерсть, с орлиным, а не приплюснутым носом, с тонкими, красиво очерченными губами. Глазенки его светились природным умом, и он тотчас же проникся к спасителям подлинно сыновней любовью. Это бедное существо, отнятое у племени, поскольку не было у него больше ни отца, ни матери, носило имя Лланга. Какое-то время воспитываясь у миссионеров, мальчик немного выучился говорить по-французски и по-английски, но затем по несчастливому стечению обстоятельств попал в лапы жестокого племени данкас, и какая судьба его ожидала, легко можно догадаться.

Очарованные обаянием, ласковым нравом и сердечной признательностью ребенка, двое друзей прониклись к нему живой симпатией. Они его накормили, одели и принялись воспитывать: мальчик выказывал все признаки природной одаренности и раннего развития. Какая же разительная перемена произошла в жизни Лланги! Вместо того чтобы стать "живым товаром", подобно прочим несчастным маленьким туземцам, он будет жить в факториях Либревиля, станет приемным сыном Макса Губера и Джона Корта… Они позаботятся о нем и никогда его не оставят!.. Несмотря на юный возраст, мальчик понимал это, он чувствовал, что его любят, и глаза его наполнялись слезами счастья, когда руки Макса Губера или Джона Корта касались его волос.

Когда повозка остановилась, утомленные долгой дорогой и палящим солнцем быки улеглись на зеленой лужайке. Лланга, часть пути сопровождавший караван пешком то впереди, то позади упряжки, тотчас же подбежал к экипажу, едва лишь двое его покровителей ступили на землю.

— Ты не очень устал, Лланга? — поинтересовался Джон Корт, беря мальчугана за руку.

— О нет, нет! У меня крепкие ноги… И я люблю бегать! — Улыбка играла на губах и в сияющих глазах ребенка, когда он смотрел на своих спасителей.

— А теперь пора бы перекусить. Ты хочешь кушать, Лланга?

— Кушать… о да… мой друг Макс!

Поцеловав протянутые к нему руки, мальчик присоединился к носильщикам, уже находившимся под сенью раскидистых деревьев на макушке холма.

Повозка предназначалась только для пассажиров — португальца Урдакса, Кхами и двух молодых спутников. Багаж и слоновая кость были доверены полусотне мужчин, большинство из которых составляли негры, жители Камеруна. Они опустили на землю слоновые бивни и ящики с едой, в которую вносила разнообразие дичь, добытая во время удачной охоты в районах Убанги.

Эти негры — профессиональные наемники, искушенные в своем ремесле, работа которых оплачивается довольно высоко. От них во многом зависит успех экспедиций. С детства привыкшие переносить грузы, они прочно удерживаются на ногах и под неимоверно большим весом. Разумеется, работа эта нелегкая, да еще в условиях тропического климата. Плечи сгибаются под тяжестью слоновых бивней или объемистых тюков с провиантом, кожа оцарапана и саднит, ноги растерты до крови, колючие растения хлещут по обнаженным торсам. Так они идут от восхода солнца до одиннадцати утра; когда спадает самая страшная жара, возобновляют свой поход и больше не отдыхают ни разу до позднего вечера… В интересах торговцев — оплачивать их работу щедрее — и они это делают, кормить носильщиков получше — и они их кормят, не изматывать их чрезмерно — и они стараются их не перегружать.

Охота на слонов весьма опасна, не говоря уж о случайных встречах со львами или пантерами, а потому начальник экспедиции должен быть уверен в своем персонале. Кроме того, после сбора драгоценных охотничьих трофеев надлежит благополучно и как можно скорее возвратиться к прибрежным факториям. Движение каравана не должно тормозиться ни чрезмерной усталостью негров, ни болезнями, среди прочих оспой, последствия которой бывают особенно ужасны. Так что, соблюдая верность указанным принципам, опираясь на собственный немалый опыт и проявляя необходимую заботу о своих людях, португалец Урдакс уже не единожды совершал удачные и прибыльные походы в сердце Экваториальной Африки.

Таков был и этот последний поход, принесший целую груду первосортной слоновой кости, добытой в долине реки Бахр-эль-Абьяд, почти на границе с Дарфуром[10].

Привал сделали под сенью роскошных тамариндовых деревьев[11]. Пока носильщики доставали провизию из мешков, Джон Корт беседовал с португальцем, бегло говорившим по-английски.

— Я думаю, месье Корт, место для стоянки выбрано удачно, для наших быков тут найдется подходящая пища.

— Действительно, трава здесь на удивление густая и сочная, — заметил Джон Корт.

— Мы бы и сами щипали ее с превеликим удовольствием, если бы располагали необходимым жевательным аппаратом и тремя желудками, чтобы ее переварить! — добавил Макс Губер.

— Нет уж, благодарю покорно, — отозвался Джон Корт, — я предпочитаю вырезку из антилопы, поджаренную на углях, сухари из наших запасов и глоток хорошей мадеры…

— Ее можно разбавить несколькими каплями вон из той прозрачной речушки, что бежит по равнине, — заметил португалец.

— И он указал на серебряную нитку воды — без сомнения, один из притоков Убанги, — в километре от холма.

Разбили лагерь очень быстро. Заветные бивни сложили в кучу поблизости от повозки. Быки бродили вокруг тамариндовых деревьев. Путешественники разожгли костры из сухих веток, найденных на земле. «Впередсмотрящий», он же и погонщик быков и надсмотрщик, убедился, что у каждой группки людей есть все необходимое. Антилопьего мяса в свежем и сушеном виде было вдоволь. Их запасы охотники легко могли пополнить. В воздухе разлился упоительный аромат готовящейся еды. Никто не страдал отсутствием аппетита, поистине зверского после напряженного полдневного марша.

Само собой разумеется, оружие и боеприпасы оставались в повозке — несколько ящиков патронов, охотничьи ружья, карабины, револьверы. Великолепные изделия современной оружейной техники на случай тревоги всегда находились в распоряжении португальца, Кхами, Джона Корта и Макса Губера.

Надсмотрщик не забывал об осторожности и поручил охранять общий покой нескольким из своих людей, которые должны были меняться каждые два часа. В столь отдаленных местах всегда нужно опасаться злонамеренных существ — как двуногих, так и четвероногих. Так что Урдакс неизменно заботился о мерах предосторожности, вполне доверяя своему спутнику Кхами. Пятидесятилетний португалец был еще очень крепок и хорошо знал все правила поведения в подобных экспедициях, выносливость его была безгранична. Со своей стороны, проворный и гибкий Кхами, которому едва исполнилось тридцать пять, также отличался незаурядной силой, большим хладнокровием и мужеством. Он надежно охранял караваны на бесконечных африканских просторах.

Двое наших друзей и португалец уселись на отдых под гигантским деревом. Мальчик принес им мясо, приготовленное одним из туземцев, которому доверили обязанности повара.

Во время трапезы усердно работали не только челюсти, но и языки. Ведь еда не помеха для разговора, тем более когда не очень спешишь. О чем же беседовали путники? Верно, о приключениях, которые настигали экспедицию во время долгого ее движения к северо-востоку?.. Отнюдь нет. У тех, кому предстояло возвращение, находились более актуальные темы. Дорога до факторий Либревиля еще очень длинная — свыше двух тысяч километров, а это девять или десять недель пути. "Так что мало ли что может случиться на втором этапе путешествия", — обнадеживал Джон Корт своего компаньона, которому так не терпелось испытать что-нибудь неожиданное, необычное, из ряда вон выходящее…

К этому последнему этапу караван от границ Дарфура вновь спустился к Убанги, перейдя вброд Аукадебе и ее многочисленные притоки. И нынче днем он остановился примерно в том пункте, где скрещивались двадцать второй меридиан и девятая параллель.

— А теперь, — сказал Урдакс, — мы должны следовать в юго-западном направлении…

— И это тем более справедливо, — поддержал Джон Корт, — что, если мне не изменяет зрение, с юга на горизонте — мощная преграда — лес, конца которому не видно ни на западе, ни на востоке.

— Да… огромный лес! — задумчиво отозвался португалец. — Если бы нам пришлось огибать его с востока, то это заняло бы несколько месяцев.

— А с запада?

— А с запада, ответил Урдакс, — следуя по опушке и не слишком удлиняя путь, мы выйдем к Убанги в районе водопада Зонго.

— А разве мы не сократим дорогу, если двинемся напрямик? — поинтересовался Макс Губер.

— Да… дней пятнадцать сэкономили бы.

— Так почему же нам не пойти через лес?

— Потому что он непроходим.

— О!.. Непроходим! — повторил Макс Губер, и в тоне его сквозили ирония и сомнение.

— Пешеходы, может быть, и пройдут, заметил португалец, — хотя и в этом я не очень убежден, потому что никто еще не решался на такую авантюру. Но с нашей упряжкой эта попытка бессмысленна.

— Вы говорите, Урдакс, что никто еще не дерзал углубиться в этот лес?

— Дерзал ли… я не знаю, месье Макс, но чтобы такое предприятие увенчалось успехом… нет, не слышал… И в Камеруне, и в Конго не найдется таких смельчаков. Да и кому взбредет в голову отправиться туда, где нет ни единой тропинки, где сплошные колючие заросли? Не уверен даже, что огонь и топор помогли бы расчистить дорогу, я уж не говорю об упавших мертвых деревьях: они образуют непреодолимую преграду…

— Непреодолимую, Урдакс?

— Да ну же, дорогой друг, вмешался Джон Корт, — не вздумайте забираться в этот лес! Довольствуемся тем, что нам предстоит его обойти! Признаюсь, я сам ни за что не пустился бы наобум в такой мрачный лабиринт!

— И вам не интересно знать, что там находится?

— А что вы там рассчитываете найти, Макс? Неведомые королевства, волшебные города, мифическое эльдорадо? Животных неизвестной породы, хищников о пяти ногах или человеческие существа о трех?..

— Почему бы и нет, Джон? Остается только пойти и поглядеть!..

Лланга прислушивался к разговору с живым вниманием, возбужденное лицо его и нежный взгляд, обращенный к Максу Губеру, казалось, говорили без слов: если его покровитель отважится вступить в этот лес, мальчик последует за ним без малейшего страха и колебаний.

— Как бы там ни было, — заметил Джон Корт, — поскольку Урдакс не намерен пересекать лес для достижения берегов Убанги…

— Конечно же нет, — заявил португалец. — Это означало бы обречь себя на вечное блуждание в лесу, мы никогда из него больше не выйдем!

— Ну ладно, мой дорогой Макс, подытожим: вам позволяется открыть тайны этих зарослей, проникнуть в непроницаемую чащу… но только в мечтах, хотя даже это было бы не совсем осторожно!

— Смейтесь, Джон, смейтесь надо мной сколько угодно! А я вспоминаю слова одного из наших поэтов… не помню только его имени: "Рыться в неизвестном, чтобы открыть новое…"

— Неужели, Макс?.. А какая строчка рифмуется с этой?

— Ей-богу… забыл, Джон!

— Ну так забудьте и эту, как вы забыли ту, и отправимся спать!

Неожиданный довод показался самым логичным и здравым. Решено было не укрываться на ночь в повозке. Сон у подножия холма, под развесистыми тамариндовыми деревьями, своей свежестью хоть немного умерявшими несносную жару, все еще сильную и после захода солнца, ничуть не пугал обитателей "гостиницы "Бель Этуаль"[12]. Они всегда спали на воздухе, когда позволяла погода. И на сей раз, хотя звезды скрылись за густыми тучами, дождя, по всей видимости, можно было не опасаться, так что решили устраиваться под открытым небом.

Юный туземец принес одеяла. Плотно завернувшись в них, двое друзей растянулись между могучих корней, образовавших естественную нишу. А Лланга пристроился рядом с ними, как сторожевой песик.

Прежде чем последовать их примеру, Урдакс и Кхами совершили обход лагеря. Они желали убедиться, что стреноженные быки не смогут разбрестись по долине, что охранники-негры находятся на своих наблюдательных постах, что все костры тщательно погашены, поскольку малейшей искры было бы достаточно для пожара: сухие травы и валежник вспыхивают мгновенно. Удостоверившись, что все в порядке, Урдакс и Кхами вернулись к подножию холма.

Сон глубокий и беспробудный, когда уснувшего и из пушки не поднимешь, не замедлил охватить всех своими крылами. Наверное, заснули и дозорные, потому что после десяти вечера уже некому было заметить очень подозрительные огоньки, перемещавшиеся по опушке огромного темного леса.



Глава II БРОДЯЧИЕ ОГНИ


Не более двух километров отделяло уснувший холм от мрачного лесного массива, на опушке которого передвигались в разные стороны коптящие и мигающие огни. Можно было насчитать их с добрый десяток; они то сходились, то расходились, иногда пламя их колебалось очень сильно, и это казалось тем более странным при полном отсутствии ветерка. Как будто туземное племя, разбив там лагерь, обосновалось в ожидании рассвета. Однако это не были огни человеческой стоянки: они чертили фантастические фигуры на расстоянии сотни туазов[13] друг от друга вместо того, чтобы сконцентрироваться в одном месте.

Не следует забывать, что в этих районах Убанги нередко появляются кочевые племена, приходящие из Адамауа или из Багирми с запада, а порой даже из Уганды[14] с востока. Торговый караван, передвигаясь в ночное время, не вел бы себя так неосторожно и не стал бы выдавать свое местонахождение многочисленными огнями. Только туземцы могли их разжечь. И кто знает, не движет ли ими враждебный умысел, не затевают ли они чего-то недоброго против людей, уснувших под сенью тамариндовых деревьев?..

Как бы там ни было, если со стороны незнакомцев назревала угроза, если сотни фангов, шиллуков, бари, данкас, фундов или представителей других туземных племен только и ждали момента, чтобы обрушиться превосходящими силами на чужеземцев, то никто из путешественников по крайней мере до половины одиннадцатого ночи — и не подумал о мерах защиты. Весь лагерь спал, мирно дышали во сне хозяева, наемники, и — что самое печальное — в глубокий сон погрузились даже носильщики, назначенные нести ночную вахту на своих наблюдательных постах.

По счастью, проснулся мальчик. Нет сомнения, что его глаза тут же снова сомкнулись бы, если бы они не были обращены к южной части горизонта. И сквозь полуприкрытые веки он скорее почувствовал, чем увидел, мерцающие огоньки, столь заметные в непроницаемом мраке тропической ночи. Он потянулся, протер глаза и вгляделся более пристально… Нет! Зрение не подвело: рассеянные огни передвигались на лесной опушке.

Лланга подумал, что на караван вот-вот нападут. Им руководил скорее инстинкт, нежели рассудок. В действительности злоумышленники, готовясь к нападснию и грабежу, всегда учитывают важный фактор внезапности, повышающий их шансы на успех. Но зачем же им тогда себя обнаруживать, подавая сигналы о своем присутствии?

Ребенок не размышлял. Ему не хотелось будить Макса Губера и Джона Корта, и он бесшумно пополз к повозке. Добравшись до надсмотрщика, он потряс его за плечо, разбудил и указал пальцем на далекие огоньки. Кхами выпрямился, понаблюдал за движением странных источников света и зычно крикнул, даже не подумав сбавить тон:

— Урдакс!

Привыкший немедленно сбрасывать оковы сна португалец сразу вскочил на ноги:

— Что случилось?

— Смотрите! — протянутой рукой Кхами указал на освещенную опушку.

— Тревога! — прорычал португалец во всю силу своих легких.

Через несколько мгновений вся экспедиция была на ногах, и общее смятение от внезапной опасности было столь велико, что никто не вспомнил о провинившихся дозорных. А ведь, если бы не Лланга, мирно спавшие Урдакс и его компаньоны были бы совершенно беззащитны перед нападавшими.

Нечего и говорить, что Макс Губер и Джон Корт, покинув свое уютное логово между корней, присоединились к португальцу и надсмотрщику.

Время близилось к одиннадцати ночи. Глубокая темнота окутывала долину, три четверти ее периметра были погружены в непроглядный мрак, и только на юге ее слабо озаряли плошки странных фонарей, непрерывно плясавшие в причудливом хороводе световых пятен. Теперь число их возросло до полусотни.

— Там, наверно, сборище туземцев, — заявил Урдакс. — И скорее всего это буджо, которые часто появляются на берегах Убанги и Конго.

— Наверняка это люди, — поддержал Кхами, не могут же факелы запылать сами по себе…

— Разумеется, — изрек Джон Корт, — должны быть руки, которые их держат и переносят!

— Но эти руки должны держаться на плечах, — заметил Макс Губер, — а плечи не обходятся без тела, однако мы не видим ни одной фигуры среди всей иллюминации…

— Может быть, потому, что они прячутся в глубине, за деревьями… — предположил Кхами.

— Обратите внимание, — развивал свои мысли Макс Губер, — по характеру огней нельзя утверждать, что это племя, идущее маршем… Нет! Если факелы и перемещаются влево или вправо, то потом возвращаются к одному и тому же месту…

— Туда, где должна быть стоянка этих туземцев, — уверенно заявил надсмотрщик.

— А ваше мнение?.. — обратился к Урдаксу Джон Корт.

— Думаю, что нас атакуют и что нам следует немедленно занять оборонительные позиции.

— Но почему же туземцы не пошли раньше на приступ — когда их еще не обнаружили?

— Негры — это не белые, — глубокомысленно объявил португалец. Если даже они не слишком осмотрительны, то не менее опасны из-за своей многочисленности и свирепого нрава…

— Это пантеры, которых наши миссионеры напрасно стараются превратить в ягнят, — добавил Макс Губер.

— Будем начеку! — провозгласил португалец.

Да, надо быть готовым к обороне и стоять насмерть. Не стоит надеяться ни на малейшее снисхождение от племен Убанги. Их жестокость неописуема. Самые дикие племена из Австралии, с Гебридских или Соломоновых островов, из Новой Гвинеи не идут ни в какое сравнение с этими туземцами. В центральных областях региона одни только каннибальские деревни; святые отцы, которые пренебрегают самой ужасной смертельной опасностью, не посещают эти места. Были попытки классифицировать хищников с человеческим лицом как представителей животного мира Экваториальной Африки, где слабость преступна, а сила решает все. Ведь очень многие взрослые негры инфантильны, их умственное развитие остается на уровне пятилетнего ребенка.

И что можно с уверенностью утверждать — тому есть множество доказательств, миссионеры часто становились свидетелями ужасных сцен, так это широкое распространение человеческих жертвоприношений среди местного населения. Рабов убивают на могиле хозяев, а насаженные на гибкие прутья головы забрасывают далеко в сторону, едва лишь отсечет их нож палача. Дети от десяти до шестнадцати лет служат пищей на праздничных церемониях, и некоторые вожди питаются исключительно молодым человеческим мясом.

Каннибальские инстинкты соединяются с нравами грабителей. Преступные наклонности зовут на большие расстояния, к торговым путям, где туземцы нападают на караваны, грабят и разоряют их. Если вооружены они хуже, чем торговцы и наемники, то превосходят их численностью, а тысячи туземцев всегда возьмут верх над сотней-другой носильщиков. Проводникам это хорошо известно, поэтому главная забота — не забрести случайно в такие деревни, как Нгомбе, Дара, Калака Таймо и им подобные, расположенные в регионах Аукадебе и Бахр-эль-Абьяд, где миссионеры еще не появлялись, но куда, несомненно, придут в один прекрасный день. Самоотверженность этих последних не знает границ, и они гордо презирают любую опасность, когда речь идет о том, чтобы вырвать маленькие существа из лап смерти, облагородить дикие племена влиянием христианской цивилизации.

За время экспедиции португальцу Урдаксу не всегда удавалось избежать нападений туземцев, однако он выпутывался из этих переделок без большого ущерба и без человеческих потерь. Возвращение, казалось бы, должно было проходить в условиях полной безопасности. Обойдя лесной массив с западной стороны, они достигли бы правого берега Убанги и спустились по реке до ее впадения в Конго. Начиная с приречного района, страну уже посещают купцы и миссионеры. И тем не менее путешественники рисковали повстречаться с кочевыми племенами, несмотря на то, что усилиями французских, английских, португальских, немецких колониальных властей эти племена мало-помалу оттеснялись в отдаленные районы Дарфура.

Неужели же теперь, когда до реки оставалось несколько дней пути, каравану угрожает такое многочисленное разбойничье племя, что оно способно уничтожить всю экспедицию?.. Есть от чего прийти в отчаяние! Но в любом случае на милость врагу они не сдадутся, драться будут до последнего. По указанию португальца мужчины немедленно приняли меры к самозащите.

Сам Урдакс, проводник, Джон Корт и Макс Губер вооружились до зубов: с карабинами в руке и револьверами за поясом, с полными патронташами. Дюжину пистолетов и ружей, которые находились в повозке, раздали самым верным носильщикам.

Одновременно Урдакс приказал расставить посты вокруг тамариндовых деревьев, чтобы надежнее прикрываться от стрел, чьи отравленные наконечники наносят смертельные раны.

Потекли минуты томительного ожидания. Никакого шума не доносилось. Казалось, туземцы вообще не покидали леса. Огни же мелькали беспрерывно, увенчанные султанами желтоватого дыма.

— Эти смоляные факелы перемещаются там, на опушке…

— Несомненно, — подтвердил Макс Губер. — Только я не могу понять, почему эти люди ведут себя так странно, если собираются на нас нападать…

— Я тоже ничего не понимаю, добавил Джон Корт, — разве что у них нет такого намерения…

Воистину это было необъяснимо. Тем более если речь шла о воинственных и жестоких дикарях с верховьев Убанги.

Минуло полчаса, но никаких перемен не замечалось. Лагерь держался настороже. Пристальные взоры старались проникнуть за пелену мрака на западе и востоке. Ведь отвлекая их внимание огнями к южному направлению, какой-нибудь отряд мог незаметно подкрасться с другой стороны и неожиданно атаковать караван, пользуясь кромешной темнотой.

Но долина оставалась пустынной. Хоть и непроглядной была ночь, однако никто не смог бы захватить португальца и его спутников настолько врасплох, чтобы они не успели воспользоваться своим оружием.

Немного спустя Макс Губер отошел на несколько шагов от стоявших друг подле друга Урдакса, Кхами и Джона Корта.

— Идемте навстречу врагу! — В голосе его прозвучала решительность.

— Стоит ли?.. — усомнился Джон Корт. — Ведь простая осторожность подсказывает, что необходимо дождаться рассвета, а до той поры продолжать наблюдения…

— Ждать… ждать… — с досадой проговорил Макс Губер. — Когда наш сон так внезапно нарушен… Ждать еще шесть или семь часов, держа палец на спусковом крючке! Ну, нет! Надо узнать как можно скорее, в чем дело. И если у этих туземцев нет злого умысла, то я не прочь снова забраться до утра в свое логово между корней, где мне снились такие сладкие сны!

— А вы что думаете? — спросил Джон Корт у португальца, хранившего молчание.

— Возможно, предложение стоит принять, — заметил тот, — но действовать следует с большими предосторожностями…

— Предлагаю пойти в разведку, — заявил Макс Губер…

— Я пойду с вами, — вызвался проводник, — если месье Урдакс не против…

— Конечно, так лучше, — одобрил португалец.

— И я бы тоже присоединился к вам, — сказал Джон Корт.

— Нет… оставайтесь на месте, дорогой друг, — твердо возразил Макс Губер. — Хватит и двоих. Впрочем, мы не пойдем дальше, чем потребуется. Если обнаружим отряд, который движется в эту сторону, вернемся немедленно.

— Хорошенько проверьте свое оружие, — посоветовал Джон Корт.

— Все в порядке, — отвечал Кхами, — но я надеюсь, что нам не придется стрелять. Главное — не обнаружить себя…

— И я так полагаю, — поддержал португалец.

Шагая рядом, Макс Губер и проводник быстро спустились с холма. В долине было чуть-чуть светлее, однако человеческую фигуру глаз мог бы распознать не более чем в сотне шагов. Мужчины не сделали еще и пятидесяти, как вдруг заметили Ллангу. Не сказав ни слова, мальчик последовал за ними.

— Эй! А ты зачем прибежал, малыш? — спросил Кхами.

— Действительно, Лланга, — удивился Макс Губер, ты почему не остался вместе со всеми?

— А ну-ка, немедленно возвращайся! — приказал проводник.

— О, месье Макс! — прошептал Лланга. — Я с вами… Я с вами…

— Но ты ведь знаешь, что твой друг Джон остался там…

— Знаю… но мой друг Макс… он здесь…

— Ты нам не нужен, — сухо отрубил Кхами.

— Ну, давай уж оставим его, коль он догнал нас, — вступился Макс. — Он не помешает, Кхами, а своими глазами дикой кошки, пожалуй, разглядит в темноте что-нибудь такое, чего мы с тобой и не заметим…

— О да, да! Я буду смотреть… я далеко увижу! — радостно подхватил мальчик.

— Отлично! — похвалил Макс. — Держись возле меня да пошире открой глаза!

Все трое осторожно продвигались вперед. Через четверть часа они были уже на полдороге между стоянкой и лесом.

Огни продолжали причудливо метаться у подножия темной стены деревьев, и по мере приближения к ним световые блики становились все ярче. Но как ни напрягал свое зрение проводник, как ни хороша была подзорная труба, которую извлек из чехла Макс Губер, как ни сверлил темноту зоркий глаз юного "дикого кота", невозможно было различить тех, кто манипулировал факелами.

Подтверждалось мнение португальца о том, что источники света передвигались под прикрытием деревьев, за густым кустарником и широкими стволами. Вероятно, туземцы не выходили за пределы леса и, может быть, не собирались этого делать.

Действительно, ситуация становилась все более и более загадочной. Если там всего лишь обыкновенная стоянка негров, которые намерены тронуться на рассвете в путь, то к чему эта пышная иллюминация на опушке? Что это за необычная ночная церемония, которая заставляла их бодрствовать в такую позднюю пору?..

— Я даже не уверен сейчас, знают ли они вообще о нашем караване, — заметил Макс Губер, — или о том, что мы разбили стоянку возле тамариндовых деревьев…

— Если они прибыли с наступлением ночи, — размышлял. Кхами, — когда долина погрузилась во тьму, а костры мы уже погасили, то, может быть, им и неведомо, что мы расположились так близко?.. Однако завтра вместе с зарей они нас увидят…

— Если мы до того времени не уйдем, Кхами…

Макс Губер и проводник продолжили свой путь в молчании.

Так они прошли с полкилометра, и до леса уже оставалось совсем немного.

Ничего подозрительного на поверхности почвы, иногда озаряемой узкими полосками света; никого, кто готовился бы напасть на караван. Более того, даже так близко подойдя к лесу, ни Максу Губеру, ни Кхами или Лланге не удалось никого обнаружить. Хотя многочисленные огни убеждали в обратном.

— Должны ли мы двигаться дальше? — спросил Макс Губер после минутной остановки.

— А зачем?.. — ответил Кхами. — Не будем забывать об осторожности… В конце концов, вполне вероятно, что нас еще не заметили, а если мы вдруг объявимся среди ночи…

— Однако же я хотел бы убедиться!.. — настаивал Макс Губер. — Все это кажется настолько странным…

Немного требовалось, чтобы воспламенить живое воображение француза.

— Возвращаемся к холму! — решил трудную задачу Кхами.

Однако по инерции он продолжал еще двигаться вслед за Максом, от которого не отставал Лланга… И, может быть, все трое очутились бы очень скоро на самой опушке, как вдруг Кхами замер на месте словно вкопанный.

— Ни шагу дальше! — приказал он шепотом.

То ли предчувствие близкой опасности заставило проводника и его спутников прервать свой марш?.. То ли они увидели группу туземцев? То ли их внезапно атаковали?.. Определенным было лишь то, что в расположении огней на опушке произошли резкие изменения.

В один миг огни вдруг исчезли за стеной деревьев, как бы растворившись в непроницаемом мраке.

— Внимание! — подал голос Макс Губер.

— Назад! — приказал Кхами.

Следовало ли им тут же отступить из боязни немедленного нападения?.. Но отходить надо было в полной боевой готовности. Заряженные карабины взлетели к плечу, а пристальные взоры жадно ощупывали ставшую почти незримой опушку леса.

И вдруг кромешную тьму вновь прорезали световые пятна, одновременно вспыхнуло не менее двадцати загадочных светильников.

— Черт подери! — воскликнул Макс Губер. — Если это еще и не самое необычайное, то, во всяком случае, поразительное!

Необъяснимые факелы, казалось, тут же оправдали этот эпитет: посияв недолго над самой землей, они вдруг переметнулись на высоту пятидесяти — ста футов.

Но кого-либо, манипулирующего факелами то на нижних, то на верхних ветвях, как будто огненный ветер рассекал сплошную стену зелени, ни проводник, ни Макс Губер или Лланга так и не сумели разглядеть.

— Эге! — воскликнул Макс Губер. — А не блуждающие ли это огоньки играют на деревьях?

Кхами отрицательно покачал головой. Объяснение явно его не удовлетворило.

Чтобы два десятка дымных султанов объяснить выделениями водорода, способными вспыхнуть… Сильные бури иногда «развешивают» подобные огоньки на высоких снастях кораблей и на макушках деревьев, но здесь явно не тот случай… Нет, эти огни не спутаешь с причудливыми выходками Святого Эльма! Атмосфера вовсе не была насыщена электричеством, и тучи угрожали скорее разразиться одним из тех проливных дождей, какие так часто обрушиваются на центральную часть Черного континента.

Но тогда для чего туземцам, разбившим лагерь у подножия деревьев, забираться так высоко? Одним — до первых развилок стволов, другим — аж до самых верхних ветвей? И с какой целью они беспрерывно перемещают зажженные факелы, эти смолистые коптящие плошки, чье потрескивание слышно даже на таком расстоянии?..

— Идем же вперед! — призвал Макс Губер.

— Нет смысла! — ответил проводник. Я не верю, что этой ночью лагерю что-то угрожает, а потому лучше вернуться и успокоить людей…

— Нам легче было бы их успокоить, Кхами, если бы мы узнали природу этого феномена и определили, как следует поступить.

— Нет, месье Макс, не стоит больше рисковать! Ясно, что в этом месте собралось все племя… Только зачем эти кочевники так носятся со своими факелами? И почему они прячутся за деревьями?.. Может быть, они поддерживают огонь, чтобы отпугивать хищников?

— Хищников?.. — переспросил Макс Губер. — Но мы бы услышали, как воют или рычат пантеры и гиены, как мычат дикие быки. Между тем единственный шум, долетающий до нас, — это потрескивание древесной смолы, угрожающей спалить весь лес!.. Я должен узнать…

И он сделал несколько шагов вперед в сопровождении Лланги, которого Кхами напрасно призывал вернуться.

Проводник размышлял, что же ему теперь делать, раз он не в силах удержать темпераментного француза. И в итоге предпочел последовать за Максом Губером, не желая оставлять его наедине с опасностью, хотя и полагая, что этот поступок был самым непростительным безрассудством.

Внезапно Кхами остановился, и в то же мгновение замерли на месте Макс Губер и Лланга. Все трое повернулись к лесу спиной. Теперь уже не огни привлекали общее внимание. К тому же факелы снова погасли, как будто от порыва налетевшего урагана, и глубокая тьма окутала весь горизонт.

С противоположной стороны отдаленный шум катился по долине, точнее, протяжное многоголосое мычание, гнусавый рык, напоминавший гигантский орган, который гнал могучие аккорды по земной поверхности. Быть может, буря зарождалась в той части неба и первые раскаты ее тревожили атмосферу?.. Нет!.. Не похоже на те молниеносные ураганы, которые так часто опустошают Экваториальную Африку от одного побережья до другого. Этот характерный глухой шум выдавал свое происхождение, он не был следствием грозовых разрядов в небесной выси. Звуки эти могли исходить из гигантских глоток, а не из насыщенных электричеством облаков: ни одна молния не прорезала темный горизонт.

— Что это, Кхами?.. — спросил Макс Губер.

— Скорее в лагерь, скорее! — возбужденно крикнул проводник.

— Да что же это, наконец?.. — повысил голос Макс Губер.

Он напряг слух и более отчетливо уловил раскатистый трубный звук, временами пронзительный, словно паровозный гудок, а затем перекрываемый глухими шумами, грозно растущими по мере их приближения.

— Бежим! — крикнул проводник. — А ну-ка, припустили со всех ног!


Глава III РАЗГРОМ КАРАВАНА

За десять минут Макс Губер, Лланга и Кхами пробежали полтора километра, отделявшие их от холма. Они даже ни разу не оглянулись, чтобы полюбопытствовать, гонятся ли за ними туземцы, погасившие свои огни. Впрочем, на той стороне царило спокойствие, тогда как с противоположной долина полнилась смутным волнением и нараставшим раскатистым гулом.

Когда двое мужчин и мальчик подбежали к холму, весь караван был объят ужасом — и этот ужас оправдывала страшная угроза, против которой и разум и мужество совершенно бессильны. Встретить ее лицом к лицу — невозможно! Бежать? Хватит ли для этого времени?

Макс Губер и Кхами присоединились к Джону Корту и Урдаксу, стоявшим на посту в пятидесяти метрах от холма.

— Стадо слонов! — сказал проводник.

— Да, — подтвердил португалец, — и… менее чем через четверть часа они навалятся на нас…

— Спрячемся в лесу, — предложил Джон Корт.

— Лес их не остановит, — заметил Кхами.

— А что предприняли туземцы? — поинтересовался Джон Корт.

— Мы не смогли их обнаружить, — признался Макс Губер.

— Однако они, по всей видимости, не покинули опушки леса…

— Наверняка нет!

Вдалеке, на расстоянии примерно половины лье, уже можно было различить плотную округлость живой массы, которая перемещалась фронтом шириной не менее сотни туазов. Словно огромная волна катила с грохотом свои неистовые гребни. Тяжелый топот резонировал в мягком слое почвы, и эта дрожь отдавалась даже в корнях тамариндовых деревьев. В то же время рев достигал поистине чудовищной интенсивности. Пронзительный свист и звон литавр вырывались из сотен живых труб, из трезвонящих вовсю охотничьих рожков.

Путешествующие по Центральной Африке с полным основанием сравнивают этот шум с тем, который производит артиллерийский обоз, что на большой скорости движется к полю сражения. Похоже! Но только с той разницей, что «трубачи» испускают при этом душераздирающие звуки и что слоновий «обоз» повергает в состояние шока всех, над кем нависла угроза быть раздавленным безжалостным стадом.

Охота на этих гигантов весьма опасна. Если же удается повстречать отколовшегося от стада слона, есть возможность прицелиться и попасть ему между глазом и ухом, отчего толстокожее животное погибает почти мгновенно, то риск существенно уменьшается. Если же стадо состоит из полудюжины животных, необходимы самые тщательные меры предосторожности. Перед пятью или шестью парами разъяренных великанов всякое сопротивление немыслимо, ибо — на языке математики — их массу следует умножить на квадрат их скорости.

Когда же сотни этих грозных зверей бросаются на лагерь, то остановить их порыв невозможно, как невозможно противостоять обвалу в горах или одному из тех столкновений речного течения с морским приливом, которые уносят суда на многие километры от побережья.

Но в любом случае, сколь ни многочисленна эта порода, она обречена на гибель. Сотня франков за одну пару слоновых бивней подстегивает азарт, и охота ведется на истребление.

Согласно расчетам месье Фоа, на Африканском континенте ежегодно убивают не менее сорока тысяч слонов, что дает семьсот пятьдесят тысяч килограммов слоновой кости, которую транспортируют в Англию. Через полвека не останется ни одного слона, хотя они живут очень долго. Так не разумнее ли извлекать пользу путем одомашнивания этих ценных животных, способных заменить на переноске тяжестей тридцать два человека и пройти путь, вчетверо больший, нежели пешеход?.. И кроме того, их жизнь стоила бы, как в Индии, от полутора до двух тысяч франков, вместо жалкой сотни, которую выручают за их смерть.

Африканский и азиатский слон представляют два ныне здравствующих вида этих животных. Есть некоторое различие между ними. Первые меньше ростом, чем их азиатские собратья, кожа у них темнее, лобная часть — более выпуклая, уши крупнее, а бивни значительно длиннее. Нрав у них не такой добродушный, скорее даже яростный, почти непримиримый.

Португалец вполне мог поздравить себя и двух любителей охоты с результатами экспедиции: толстокожие еще весьма многочисленны на ливийской земле. Бассейн Убанги располагает нужными для них природными условиями: леса и заболоченные равнины. Слоны живут там небольшими группами, обычно под надзором старого самца. Заманивая зверей в огражденные загоны, устраивая ловушки, Урдакс и его компаньоны нападали на одиноких животных. Охотники славно потрудились; до сегодняшнего дня все шло спокойно, без происшествий, если не считать нескольких довольно опасных случаев, да еще усталости. Но вот обратный путь оказался не таким безоблачным, и воинственное стадо, заполняя пространство оглушительными криками, готово безжалостно растоптать весь караван…

У португальца было время организовать оборону, когда он ждал нападения туземцев, но как бороться с предстоящим нашествием?.. Очень скоро от лагеря останутся только обломки и пыль… Проблема заключалась в одном: удастся ли спастись людям, рассеявшись по долине?.. Напомним, что бегущие слоны развивают громадную скорость: лошадь на полном скаку не в состоянии их обойти.

— Надо бежать… Бежать немедленно! — свой требовательный призыв Кхами обратил к португальцу.

— Бежать!.. — растерянно повторил тот.

И несчастный торговец вдруг осознал, что он теряет все, что удалось приобрести в экспедиции.

Но спасет ли он свою добычу, оставаясь в лагере? Не безумие ли упорствовать, когда всякое сопротивление бессмысленно?

Макс Губер и Джон Корт ожидали решения, готовые принять его, каково бы оно ни было.

Тем временем темная масса приближалась, и с таким неимоверным грохотом, что уже едва можно было расслышать друг друга.

Проводник настойчиво повторял, что необходимо бежать как можно скорее.

— В какую же сторону?.. — спросил Макс Губер.

— В сторону леса.

— А туземцы?..

— Та опасность меньше, чем эта, — убежденно заявил Кхами.

Кто знает, так ли это… Ясно только одно: оставаться в этом месте нельзя. И единственная возможность не оказаться раздавленным это укрыться в чаще.

Успеют ли они?.. Надо пробежать два километра, а слонам осталось не больше половины этой дистанции!

Затаив дыхание, все ожидали приказа Урдакса, на который он все никак не мог решиться.

Наконец он воскликнул:

— Повозка!.. Повозка!.. Поставим ее в укрытие за холмом! Быть может, удастся ее спасти!

— Слишком поздно! — отвечал проводник.

— Делай что тебе говорят, — скомандовал португалец.

— Но как?! — Кхами развел руками.

Разорвав свои путы, обезумевшие быки ринулись прямо навстречу огромному стаду, которое, вне всякого сомнения, раздавит их, как мух.

Поняв, что быков уже не поймать, португалец воззвал к наемникам.

— Носильщики, ко мне! — завопил он.

— Носильщики?.. — повторил Кхами. — Ищи ветра в поле! Все удрали!

— Подлецы! — выругался Джон Корт.

Все негры кинулись к востоку от лагеря, одни тащили на себе тюки, другие слоновые бивни. Они бросили своих хозяев на произвол судьбы не только как отчаянные трусы, но еще и как подлые воришки!

Больше не стоило рассчитывать на этих людей. Они не вернутся. Все они найдут себе пристанище в туземных деревушках. От каравана остались только португалец и проводник, француз и американец да еще мальчишка-негритенок.

— Повозка… повозка! — повторял Урдакс, упрямо желая укрыть ее за бугром.

Кхами пожал плечами, однако повиновался, и с помощью Макса Губера и Джона Корта повозку подтолкнули к подножию деревьев. Быть может, ее минует лихая доля, если орда животных разделится надвое, натолкнувшись на могучие стволы?..

Возня с колымагой отняла какое-то время, и, когда операцию завершили, обнаружилось, что добежать до леса португалец и его спутники уже не успеют.

Кхами сразу это определил и бросил только два слова:

— На деревья!

Оставался единственный шанс: взобраться на ветви тамариндовых деревьев, чтобы избежать хотя бы первого удара.

При общем смятении Макс Губер и Джон Корт успели все-таки нырнуть в повозку и забрать оружие и боеприпасы. Разделить оставшиеся патроны, проверить исправность карабинов на случай, если придется использовать их против слонов или в других приключениях на обратном пути, — все это было делом считанных мгновений для четырех мужчин. Проводник вооружился еще своим топориком и дорожной флягой. Кто знает, удастся ли ему и его спутникам достичь прибрежных факторий, ведь перед ними сложная задача — пересечь труднодоступный район нижнего течения Убанги.

Сколько же теперь времени?.. Одиннадцать часов семнадцать минут установил Джон Корт, посмотрев на часы при свете спички. Привычное хладнокровие не покинуло его, позволяя трезво оценивать ситуацию, крайне опасную и даже безвыходную, если слоны остановятся на холме вместо того, чтобы нестись дальше по равнине к востоку или на запад.

Более взвинченный Макс Губер в равной мере осознавал грозный характер происшествия. Он нервно расхаживал взад и вперед возле повозки, поглядывая на огромную округлую массу, более темный контур которой выделялся на фоне неба.

— Настоящая артиллерийская канонада… — бормотал он.

Кхами ничем не выдавал своего внутреннего состояния. Он обладал удивительным спокойствием африканца с арабской кровью, более густой и менее красной, чем у белого, которая притупляет чувствительность и смягчает ощущение физической боли. С двумя револьверами за поясом, готовый тут же вскинуть ружье к плечу, он ждал.

Что касается португальца, то он не в состоянии был скрыть своего отчаяния, больше думая о своих убытках, чем об опасностях вторжения, жертвой которого мог стать. Он жаловался, охал, причитал, не обходясь при этом без самых изощренных ругательств на своем родном языке.

Лланга держался подле Джона Корта, поглядывая на Макса Губера. Мальчик не выказывал никакого страха — и он действительно ничего не боялся, ведь с ним были его надежные, верные друзья.

Между тем оглушительный шум нарастал по мере приближения дьявольской кавалькады. Трубные звуки с удвоенной силой вырывались из могучих глоток. Уже долетало до людей дыхание разъяренных животных, словно ветер, сулящий бурю. На расстоянии четырехсот — пятисот шагов во мраке ночи толстокожие обретали поистине необъятные размеры, прямо-таки тератологический вид[15]. Это походило на какой-то шабаш чудовищ, чьи хоботы-трубы, словно тысячи змей, извивались в воздухе в яростном исступлении.

Оставалось только притаиться между ветвями тамариндовых деревьев и надеяться на чудо — авось бешеное стадо промчится мимо, не заметив португальца и его спутников…

Древесные великаны возносились футов на шестьдесят над землей. Очень похожие на ореховые деревья, с таким же причудливым переплетением ветвей, тамариндовые деревья представляют собой разновидность финиковых пальм и широко распространены во многих регионах Африки. Из жидкой части их плодов негры готовят прохладительный напиток, а стручки добавляют к рису.

Нижние ветви настолько переплелись между собой, что люди могли переходить по ним с дерева на дерево. Стволы у основания имели в окружности от шести до восьми футов, а на уровне развилки от четырех до пяти. Окажет ли такая толщина достаточное сопротивление, если животные устремятся на холм?..

Кора — совершенно гладкая до первых ветвей, расположенных футах в тридцати над землей. Учитывая толщину стволов, добраться до этих веток было бы мудрено, если бы в распоряжении Кхами не оказалось нескольких «вожжей» — очень гибких кожаных ремней из шкуры носорога, которыми возчики и проводники пользуются для управления бычьими упряжками.

Забросив один из ремней, Урдакс и Кхами смогли взобраться на дерево. Их примеру последовали Макс Губер и Джон Корт. Оседлав ветку, они бросили конец ремня Лланге и молниеносно подтянули мальчика к себе.

Стадо уже было метров за триста, не более. Через две-три минуты оно достигнет холма.

— Дорогой друг, вы довольны? — иронически спросил Джон Корт у своего товарища.

— Ну, пока это еще только неожиданное, Джон!

— Несомненно, Макс! А вот что было бы действительно необычным, так это если б нам удалось выйти живыми и невредимыми из этой передряги!

— Что верно, то верно… По правде говоря, слоны бывают весьма неделикатны…

— Наконец я с удовольствием констатирую почти полное совпадение наших взглядов, — не без ехидства произнес Джон Корт.

Ответа Макса Губера его друг уже не расслышал. В ту же минуту раздалось оглушительное мычание, перешедшее в отчаянный рев страдания и боли, от которого содрогнулись бы и самые храбрые.

Раздвинув листву, Урдакс и Кхами увидели то, что происходило в какой-нибудь сотне шагов от холма.

Вырвавшись на свободу, быки ринулись в сторону леса. Но привыкшим к размеренному, неспешному шагу животным трудно было надеяться уйти от погони… И разъяренное стадо вскоре настигло их. Напрасно отбивались несчастные рогами и копытами, все они пали под мощным натиском. От всей упряжки уцелел единственный бык, который, как назло, прибился к тамариндовым деревьям, под сень их развесистой кроны.

Это стало подлинным бедствием, поскольку слоны, преследуя быка и руководимые стадным инстинктом, столпились именно здесь. В считанные мгновения бедное жвачное превратилось в груду растерзанного мяса, обломки раздавленных костей, в кровоточащие останки, безжалостно растоптанные мозолистыми ногами-колоннами.

Теперь холм был плотно окружен, и следовало распрощаться с надеждой увидеть, как удаляются разгневанные животные.

В один миг повозка была опрокинута и расплющена многотонной массой, навалившейся на холм. Тележку сломали, словно детскую игрушку. От нее не осталось ни кузова, ни колес.

Новые потоки брани полились из уст португальца, но сотни слонов не остановишь ни бранью, ни ружейными выстрелами. Урдакс взял на мушку ближайшего великана, чей хобот кольцом обвился вокруг ствола. Но пуля рикошетом отскочила на спину толстокожего, не причинив ему ни малейшего вреда.

Макс Губер и Джон Корт быстро оценили ситуацию. Если даже допустить, что ни один выстрел не прозвучит впустую, что каждая пуля достигнет цели, они могли бы убить только несколько слонов, но что удастся их всех перестрелять… Утренняя заря осветила бы груду гигантских туш у подножия тамариндовых деревьев. Но три сотни, пятьсот, тысяча этих животных!.. Не так уж редко встречаются подобные скопления в странах Экваториальной Африки, и путешественники и торговцы рассказывают об огромных долинах, усеянных, сколько видит глаз, жвачными животными самых разных пород…

— Плохо дело, — заметил Джон Корт.

— Можно даже сказать, совсем скверно… — откликнулся Макс Губер.

И, обращаясь к мальчику, оседлавшему ветку рядом с ним, спросил:

— А ты не боишься?..

— Нет, мой друг Макс… с вами мне не страшно! — поспешно заверил его негритенок.

И, тем не менее, было вполне понятно, что не только у ребенка, но и у закаленных взрослых мужчин сердца невольно сжимались от ужаса.

Вне всякого сомнения, слоны заметили между веток людей, и над жалкими остатками каравана нависла страшная угроза.

Задние ряды животных напирали на передние, вокруг холма сжималось кольцо осады. Дюжина толстокожих пыталась своими хоботами зацепить нижние ветки, для чего слоны становились на задние ноги. К счастью, высота в тридцать футов оказалась недостижимой для них.

Четыре выстрела из карабинов прозвучали одновременно, — четыре пули были пущены почти наугад, потому что невозможно было точно прицелиться в полумраке тамариндовой кроны, сквозь зеленую завесу.

Разъяренные вопли немедленно усилились. Однако не похоже, что какого-нибудь слона ранили смертельно. И вместе с тем на четырех нападающих меньше — это уже кое-что!

Теперь уже не только хоботы жадно цеплялись за стволы, но одновременно сами слоны всей массой тела наваливались на деревья, и под этим могучим напором они трепетали. Что и говорить, как ни прочны были деревья у основания, как ни цепко вросли в грунт их корни, но они испытывали такой натиск, которому, безусловно, не могли долго противостоять.

Снова раздались ружейные выстрелы на сей раз пальнули португалец и проводник, дерево которых трясли с таким неукротимым бешенством, что, казалось, оно вот-вот рухнет.

Француз и его компаньон не разрядили свои карабины, хотя держали их наготове.

— А зачем стрелять?.. — сказал Джон Корт.

— Верно, лучше сохраним наши боеприпасы, — согласился Макс Губер. — А то будем еще раскаиваться, что растратили все до последнего патрона!

Дерево, на котором сидели Урдакс и Кхами, подверглось такому мощному нападению, что оно затрещало. Не было сомнения, что, если его и не вырвут с корнем, то оно расколется. Животные таранили его бивнями, пригибали хоботами, сотрясали до самого основания.

Оставаться на дереве хотя бы еще минуту было рискованно: люди могли свалиться на землю.

— Следуйте за мной! — крикнул проводник Урдаксу, стараясь перебраться на соседнее дерево.

Но португалец совершенно потерял голову и продолжал бестолково и безуспешно палить из карабина и револьверов. Пули скользили по бугорчатой коже великанов, словно по панцирю аллигатора.

— Да идите же! — в отчаянии позвал Кхами.

Но в этот момент ствол тряхнуло с такой силой, что проводник едва успел ухватиться за ветви соседнего дерева, на котором спасались Макс Губер, Джон Корт и Лланга. Здесь было спокойнее, потому что главная ярость животных обрушилась на бывшее пристанище Кхами.

— Урдакс!.. Урдакс!.. — вопил Джон Корт.

— Он не захотел идти со мной, сказал проводник. — Он уже не ведает, что творит!

— Бедняга свалится…

— Мы не должны бросать его там… — сказал Макс Губер.

— Надо силой перетащить его, — добавил Джон Корт.

— Увы! Слишком поздно! — резюмировал Кхами.

Он был прав. Расколовшись с громким треском, древесный великан рухнул оземь.

О дальнейшей судьбе португальца его спутники могли только догадываться. Его крики указывали на то, что он пытался отбиться, но, поскольку они почти тотчас прекратились, это означало, что все было кончено.

— Несчастный… Несчастный!.. — бормотал Джон Корт.

— А скоро и наша очередь, — угрюмо процедил Кхами.

— Это было бы весьма прискорбно, — холодно заметил Макс Губер.

— Еще раз, мой дорогой друг, я заявляю о полной солидарности с вами! — провозгласил Джон Корт.

Что делать?.. Вытаптывая холм, слоны трясли другие деревья, и кроны у тех колебались, как от порыва ураганного ветра. Ужасный конец Урдакса стоял у всех перед глазами; не такая ли участь ожидала каждого из них? Есть ли шанс спуститься с дерева раньше, чем упасть с него?.. А если рискнуть спуститься, чтобы достичь долины, то удастся ли им оторваться от преследователей? Успеют ли они добраться до леса? И еще немаловажный вопрос — достаточную ли защиту от слонов сможет им предоставить лес?.. А если животные и не войдут туда, то, может быть, люди спасутся от толстокожих только затем, чтобы тут же попасть в лапы не менее жестоких туземцев?..

Однако, если представится возможность укрыться в лесу, ею следует воспользоваться без промедления. Здравый смысл повелевал предпочесть опасность неопределенную опасности вполне реальной.

Дерево уже наклонилось так, что слоны своими хоботами могли дотянуться до нижних веток. Проводник и двое его компаньонов почти падали, настолько сильными становились толчки. Опасаясь за Ллангу, Макс Губер прижимал его к себе левой рукой, а правой держался сам. Такое положение не могло слишком долго сохраняться: или корни сдадут, или ствол треснет у основания… А падение дерева это смерть для тех, кто нашел прибежище на его ветвях, это страшный финал португальца Урдакса!..

Под напором резких и частых толчков корни наконец уступили, почва приподнялась, и дерево скорее улеглось, чем рухнуло, поперек холма.

— К лесу!.. К лесу!.. — кричал Кхами.

С той стороны, где ветви дерева встретились с землей, отступившие слоны освободили часть пространства. В мгновение ока проводник, чей голос был услышан, очутился на земле. Трое других устремились за ним в открывшийся свободный проход.

Сперва слоны, занятые сокрушением других деревьев, не заметили беглецов. Макс Губер с Ллангой на руках стремительно несся, насколько позволяли силы. Джон Корт держался поблизости, готовый каждую минуту разрядить свой карабин в первого слона, который пустится в погоню.

Едва они успели пробежать полкилометра, как десяток слонов, отделившись от стада, бросились вдогонку.

— Смелее! Смелее!.. — кричал Кхами. — Сохраним наше преимущество! Мы выиграем!

Его уверенность в успехе имела некоторые основания, но все же мешкать было нельзя. Между тем Лланга чувствовал, что Макс Губер устал держать его на руках.

— Отпусти меня… мой друг Макс… Отпусти меня на землю… У меня резвые ноги… Пусти меня!

Но Макс Губер, не слушая его, старался не отставать.

Уже километр остался позади, а животным не удалось заметно сократить дистанцию. К несчастью, бег Кхами и его спутников стал замедляться: у них перехватывало дыхание от безумной гонки.

От опушки их отделяло всего несколько сот шагов… Неужели грядет спасение?.. Или хотя бы надежда на него? Ведь слоны не смогут свободно перемещаться среди густых зарослей…

— Быстрее! Быстрее!.. — повторял Кхами. — Передайте мне Ллангу, месье Макс!

— Нет, Кхами… Буду держаться до последнего!

Ближайший к ним слон находился в какой-нибудь дюжине метров, он трубил вовсю, до них долетало горячее дыхание толстокожего. Почва дрожала от бега могучих ног. Еще минута — и животное настигло бы Макса, который с трудом выдерживал темп.

Но Джон Корт резко остановился и обернулся к преследователю лицом. Он вскинул к плечу карабин, мгновенно прицелился и выстрелил. Пуля точно достигла цели, пронзив сердце слона. Он упал замертво.

— Вот повезло! — пробормотал Джон Корт и снова припустил к лесу.

Подбежавшие слоны на какие-то секунды задержались возле поверженного собрата. Распростертая на земле туша дала беглецам небольшой выигрыш во времени, которым они и не преминули воспользоваться.

Но по всему было видно, что, управившись с деревьями на холме, стадо в полном составе ринулось к лесу.

Огни больше не появлялись ни внизу, ни на макушках деревьев. Горизонт погрузился в непроглядную темноту.

Измочаленные до предела, совершенно выбившись из сил и едва переводя дух, участники разгромленного каравана совершили последний героический рывок.

— Еще немного!.. А ну, поднатужились! Смелее, смелее!.. — взбадривал Кхами криками свой маленький отряд.

Правда, им оставалось пробежать не более полусотни шагов, но и слоны были от них уже в сорока шагах…

Высочайшим напряжением воли и физических сил, подстегнутые инстинктом самосохранения, Кхами, Макс Губер и Джон Корт рванули вперед. Они миновали первые ряды деревьев и, полуживые, повалились на землю.

Тщетно слоны старались преодолеть возникшее перед ними препятствие. Деревья высились такой плотной стеной и были столь кряжисты, что ни прорваться сквозь них, ни повалить их животные не могли. Напрасно просовывали свои хоботы между стволами возбужденные великаны, напрасно задние ряды теснили и напирали на передние…

Беглецы могли уже не опасаться слонов, перед которыми девственный лес Убанги воздвиг неодолимое препятствие.

Глава IV ВЫБОР СДЕЛАН!

Время близилось к полуночи. Предстояло провести еще шесть часов в полной темноте. Шесть долгих часов страха и опасности! Несомненно, за непроницаемой зеленой стеной Кхами и его спутники обрели надежное укрытие. Но если безопасность была обеспечена с одной стороны, то с другой сохранялась тайная угроза. Разве не вспыхивали в ночной темноте многочисленные огни на опушке?.. Разве не озарялись верхушки деревьев загадочной иллюминацией?.. Можно ли сомневаться в том, что группа туземцев разбила свою стоянку именно в этом месте?.. И не следовало ли ждать нападения, против которого нет никакой защиты?..

— Будем бдительны, — сказал проводник, когда дыхание вернулось к нему после ночного марафона и когда француз и американец в состоянии были ему отвечать.

— Будем бдительны, — повторил Джон Корт, — и всегда готовы к отражению атаки… Кочевые племена где-то неподалеку… Ведь как раз в этой части лесной опушки они делали остановку… А вот и остатки костра, откуда еще вылетают искры…

Действительно, в нескольких шагах под развесистым деревом тлели еще не остывшие угли, слегка светясь красноватыми точками.

Макс Губер поднялся и с карабином на изготовку исчез в кустарнике.

Кхами и Джон Корт с беспокойством следили за ним, готовые в случае необходимости броситься на выручку.

Макс Губер отсутствовал не более трех-четырех минут. Он не увидел ничего подозрительного, не уловил никаких звуков, которые могли бы внушить мысль о близкой опасности.

— Теперь здесь никого нет. Туземцы наверняка ушли отсюда…

— А может быть, они обратились в бегство, когда началось нашествие слонов?..

— Вполне вероятно, — заметил Кхами, — потому что огни, которые мы наблюдали с месье Максом, погасли сразу же, как только рев стал перемещаться в северном направлении. То ли туземцы проявили чрезмерную осторожность, то ли перепугались до смерти… Ведь они могли себя чувствовать в безопасности за деревьями… Мне трудно объяснить…

— …то, что не поддается объяснению, — заключил Макс Губер, — и ночь не благоприятствует объяснениям. Дождемся рассвета! Пока же, признаюсь честно, я едва держусь на ногах… Глаза у меня слипаются…

— Не очень-то подходящий момент для сна, мой дорогой Макс, — заметил Джон Корт.

— Хуже и не придумаешь, дорогой Джон, да ведь сон не разбирает, он диктует свое… Доброй ночи! И — до завтра!

И мгновение спустя Макс Губер, растянувшись у подножия дерева, погрузился в глубокий сон.

— Устраивайся рядом с ним, Лланга, — предложил Джон. Корт. — А мы с Кхами подежурим до утра.

— Хватит и меня одного, месье Джон, — заявил Кхами. — Я к этому привычен… А вам советую последовать примеру вашего друга…

На Кхами можно было положиться. Ни на одну минуту он не потеряет бдительность!

Лланга прижался к Максу Губеру и заснул. Джон Корт, однако, решил бодрствовать. Четверть часа он еще беседовал с проводником. Оба говорили о невезучем португальце, с которым Кхами был давно знаком и чьи достоинства его спутники вполне оценили за время экспедиции.

— Бедняга потерял голову, когда увидел, что эти подлецы носильщики обобрали и бросили его, — снова и снова повторял Кхами.

— Несчастный Урдакс… — пробормотал Джон Корт.

Это были его последние слова перед тем как, сраженный усталостью, он вытянулся на траве и забылся крепким сном.

Не смыкал глаз один только Кхами. С карабином наготове, напрягая зрение и слух, он чутко улавливал малейшие ночные звуки, пристально вглядывался в густую темень, иногда поднимался и осторожно обшаривал ближние кусты и деревья, ежесекундно готовый разбудить своих компаньонов, если возникнет необходимость обороняться. До самого рассвета он был начеку.

По некоторым штрихам читатель уже смог установить различие в характерах двух друзей, француза и американца.

Джон Корт был человеком серьезным и практичным, склад его ума отличался рациональностью. Эти качества вообще присущи жителям Новой Англии[16]. Родившись в Бостоне и будучи, таким образом, американцем по происхождению, он обнаруживал лучшие черты, свойственные янки. Очень любознательный в вопросах географии и антропологии, он самозабвенно увлекался изучением человеческих рас. К этим его достоинствам присоединялись большое мужество и преданность друзьям, доходящая до крайней степени жертвенности.

Макс Губер оставался парижанином и в дальних краях, куда заносили его превратности судьбы; он не уступал Джону Корту ни в умственных, ни в душевных качествах. Натура менее практичная, он жил, можно сказать, в мире поэзии, тогда как Джон Корт обитал в мире прозы. Темперамент толкал его на поиски необычного, экстраординарного. Так что, как уже заметил читатель, он был способен на прискорбное безрассудство ради своей прихоти и фантазии, и осторожный его товарищ не всегда мог удержать своего друга от подобных поступков. Однако многие вылазки Макса Губера со времени отъезда из Либревиля заканчивались благополучно.

Либревиль — столица Французского Конго. Основанная в 1849 году на левом берегу эстуария[17] реки Габон, она, насчитывает нынче от тысячи пятисот до тысячи шестисот обитателей. Там находится резиденция губернатора колонии, и не стоит искать других внушительных зданий, кроме его собственного дома. Госпиталь, заведение миссионеров, а в части промышленной и торговой — несколько магазинов, угольных и дровяных складов, вот и весь город.

В трех километрах от столицы находится «городок-спутник» — деревня Гласе, где благоденствуют немецкие, английские и американские фактории.

Именно там лет пять-шесть тому назад познакомились и крепко подружились Макс Губер и Джон Корт. Их семьи имели значительный интерес в американской фактории Гласса. Оба друга занимали там высшие должности. Это заведение процветало, ведя торговлю слоновой костью, арахисовым маслом, пальмовым вином и другими местными продуктами, например, орехом гуру, стимулирующим аппетит и энергию человека, ягодой каффа, очень ароматной и живительной. Эти плоды широко вывозятся на рынки Америки и Европы.

А три месяца тому назад Макс Губер и Джон Корт составили план экспедиции в край, который простирается на востоке Французского Конго и Камеруна. Отважные охотники, они не колеблясь присоединились к каравану, который собирался выступить из Либревиля именно в этом направлении. Местность кишела слонами за рекой Бахр-эль-Абьяд, вплоть до границ Багирми и Дарфура. Оба знали начальника каравана, португальца Урдакса родом из Луангу, который по заслугам пользовался репутацией удачливого и ловкого торговца.

Урдакс был в составе группы охотников за слоновой костью, которую Стенли в 1887–1889 годах встретил в Ипото, когда она возвращалась из Северного Конго. Но португалец не разделял плохой репутации своих собратьев, которые в большинстве своем под предлогом охоты на слонов истребляли туземцев, так что привозимая ими кость, по словам бесстрашного исследователя Экваториальной Африки, была окрашена в цвет человеческой крови.

Нет! И француз, и американец могли без колебаний принять общество Урдакса, как и его проводника Кхами, который при любых обстоятельствах был одинаково предан и старателен.

Как уже сказано, экспедиция прошла удачно. Давно привыкнув к местному климату, Макс Губер и Джон Корт с завидной легкостью переносили тяготы долгого пути. Немного похудевшие, они возвращались в добром здравии и хорошем настроении, когда непредвиденная случайность преградила им дорогу домой. И теперь им очень не хватало начальника каравана, его гибель сразу осложнила задачу. Ведь еще свыше двух тысяч километров отделяло их от Либревиля…

"Великий лес", как его называл Урдакс, этот девственный лес Убанги, границу которого они пересекли, вполне оправдывал такое наименование.

В известных нам частях земного шара есть пространства, покрытые миллионами деревьев, и размеры их таковы, что с ними не может сравниться большинство европейских стран.

Среди самых крупных в мире называют четыре лесных массива, расположенных в Северной Америке, в Южной Америке, в Сибири и в Центральной Африке.

Первый тянется в северном направлении до Гудзонова залива и почти до полуострова Лабрадор, покрывает в провинциях Квебек и Онтарио, к северу от Святого Лаврентия, территорию длиной две тысячи семьсот пятьдесят и шириной до тысячи шестисот километров.

Второй занимает долину Амазонки, на северо-западе Бразилии, и простирается на три тысячи сто километров в длину и около двух тысяч в ширину.

Третий огромный массив леса четыре тысячи восемьсот километров на две тысячи семьсот ощетинился высокими, до полутораста футов, елями в южной Сибири, между бассейном Оби на западе и долиной Индигирки на востоке, и этот колоссальный регион орошается реками Енисей, Оленёк, Лена и Яна.

Четвертый тянется от долины Конго до истоков Нила и Замбези, и площадь его, до сих пор точно не определенная, превосходит, по всей вероятности, каждый из предыдущих массивов. Там пролегло воистину громадное пространство неизведанного региона, составляющее эту часть Африки, параллельную экватору, к северу от Огове и Конго, — на целый миллион квадратных километров! Это в два раза больше всей площади Франции…

Нам памятно, что португалец Урдакс никоим образом не желал углубляться в этот лес, а собирался обойти его с северо-западной стороны. Да и то сказать, как бы могла упряжка быков с повозкой передвигаться по этому лабиринту?.. Пускай и ценой продления маршрута на несколько дней, но караван бы следовал вдоль опушки более легкой дорогой, которая привела бы его к правому берегу Убанги, а оттуда уже совсем просто добраться к факториям Либревиля.

Теперь же ситуация изменилась. Нет больше никакой обузы в лице многочисленного персонала, громоздкого багажа. Нет и самой повозки, быков и лагерного инвентаря. Только трое мужчин и ребенок безо всяких средств передвижения, в пятистах лье от побережья Атлантики.

Какое же решение следовало принять? Возвратиться к маршруту, указанному Урдаксом, но в условиях куда менее благоприятных? Или попытаться пешком пересечь лес, рискуя встретиться с кочевыми племенами, зато сокращая расстояние к границам Французского Конго?..

Вот такой главный вопрос нужно было обсудить, а затем и решить, как только Макс Губер и Джон Корт проснутся на заре.

В течение долгих часов Кхами оставался на посту. Ни одно происшествие не обеспокоило сна отдыхающих, не дало и намека на возможное нападение. Много раз проводник с револьвером в руке отходил шагов на пятьдесят, шарил в кустах, когда какой-нибудь звук вызывал у него тревогу. Но это лишь трещали сухие ветки, или, взмахнув крылом, крупная птица зацепилась за листья, или это был топот жвачного животного, пробегавшего мимо, или те смутные лесные шумы, когда под ночным ветерком трепещут верхние слои тропической зелени.

Едва открыв глаза, оба друга тут же вскочили на ноги.

— А что туземцы?.. — спросил Джон Корт.

— Они не появлялись, — ответил Кхами.

— Не осталось ли каких-нибудь следов их пребывания?..

— Очень вероятно, месье Джон, но скорее всего — на опушке…

— Давай поглядим, Кхами!

Все трое в сопровождении Лланги осторожно вышли к долине, откуда вчера спаслись бегством. Здесь обнаружилось немало "вещественных улик": многочисленные следы человеческих ног, примятая трава у подножий деревьев, остатки полусгоревших смолистых ветвей, кучи пепла, где еще мерцали отдельные искорки, полуобгоревший колючий кустарник, чьи самые сухие ветви еще источали легкий дымок… Но ни одного человеческого существа под сенью деревьев или на ветвях, где еще пять-шесть часов назад вспыхивали бродячие огоньки.

— Ушли… — сказал Макс Губер.

— Или, по крайней мере, переместились, — отозвался Кхами. — Мне кажется, нам нечего бояться…

— Если туземцы ушли в другое место, то слоны не последовали их примеру, — заметил Джон Корт.

И действительно, ужасные толстокожие все еще бродили вдоль лесной опушки. Многие с маниакальным упорством продолжали свои наскоки на деревья, с яростью, но безо всякого успеха «бодая» могучие стволы… Что касается живописной группы тамариндовых деревьев, то Кхами и его спутники увидели, что она совершенно исчезла. Лишенный своей тенистой макушки, холм превратился в едва заметное возвышение на равнине.

По совету проводника Макс Губер и Джон Корт не стали обнаруживать своего присутствия перед слонами: может быть, они все-таки уберутся отсюда…

— Это бы нам позволило возвратиться в лагерь и подобрать что-нибудь из остатков: какие-нибудь консервы, боеприпасы… — сказал Макс Губер.

— А также пристойно похоронить несчастного Урдакса, — добавил Джон Корт.

— Нечего и думать об этом, пока слоны на опушке, — заявил Кхами. — Да к тому же, если что и найдем из нашего багажа, то наверняка оно превратилось в сплошное месиво…

Проводник был прав. И, поскольку слоны не проявляли никакого намерения ретироваться, оставалось только решить, что теперь делать. Пока же Кхами, Джон Корт, Макс Губер и Лланга вернулись по своим следам к месту ночевки.

По пути Максу Губеру повезло: ему удалось подстрелить отличную дичь. Охотник ликовал: мяса теперь хватит на несколько дней.

Это оказалась ньяла, разновидность антилопы серой масти с коричневыми пятнами; крупного размера самец с винтообразными рогами, густой мех у него покрывал грудь и нижнюю часть тела. Пуля поразила животное в то мгновение, когда голова его появилась из кустов.

Убитый экземпляр тянул фунтов на двести пятьдесят — триста, не меньше. Увидев, что животное упало, Лланга кинулся к нему, как охотничий пес. Но, вполне понятно, мальчику не под силу было притащить такую добычу, и взрослые помогли ему.

Проводник, имевший навыки в операциях такого рода, расчленил тушу и вырезал из нее самые лакомые куски. Джон Корт подбросил в затухающий костер охапку сухих дров, и через несколько минут они уже полыхали ярким пламенем. Когда образовалось изрядное количество раскаленных углей, Кхами разложил на них разрезанные ломти аппетитного мяса. Его запах вскоре защекотал ноздри.

О консервах, сухарях и печенье следовало забыть. Носильщики, без сомнения, растащили главную часть запасов экспедиции. К счастью, в изобилующих дичью лесах Центральной Африки охотник всегда может себя прокормить, если он умеет довольствоваться жареным и тушеным мясом.

Боевого снаряжения нашим героям хватало. У мужчин было по надежному карабину и револьверу. При отличном умении владеть оружием они сослужат хорошую службу. Но нужны еще и патроны, поэтому когда разгром каравана стал неминуем и перед тем, как навсегда оставить повозку, мужчины успели набить ими свои карманы, но все же запас был невелик. Не более полусотни выстрелов на каждого — это негусто, если принять во внимание, что придется защищаться от хищников и кочевых племен на дистанции в шестьсот километров, до самого берега Убанги. С этого момента Кхами и его друзья смогут прокормиться или в деревнях, или в миссионерских колониях, а то и на борту пароходов, которые курсируют по крупному притоку Конго.

Основательно насытившись нежным мясом ньялы и утолив жажду чистой водой из ручейка, петлявшего между деревьями, все трое принялись обсуждать свое положение. Надо было что-то решать.

Взявший слово первым Джон Корт сказал:

— Кхами, до сих пор нашим руководителем был Урдакс… Мы всегда следовали его советам, поскольку доверяли ему… И такое же доверие внушает нам ваш характер и опыт… Скажите же, как разумней сейчас поступить, и мы согласимся с вами…

— Конечно, — поддержал Макс Губер. — Мы с Джоном всегда заодно…

— Вы знаете эту страну, Кхами, продолжал американец. — Уже много лет водите караваны самоотверженно и с усердием. Вот мы и взываем к вашему мастерству и вашей преданности. Смею заверить, что усердия и самоотверженности у нас с Максом тоже достаточно…

— Месье Джон, месье Макс, положитесь на меня, — просто отвечал проводник, крепко пожимая протянутые к нему руки, к которым присоединилась и маленькая рука Лланги.

— Каково же ваше мнение?.. — спросил Джон Корт. — Должны ли мы принять или отбросить план Урдакса обойти лес с западной стороны?..

— Надо его пересечь, — без колебания заявил проводник. — Можно не опасаться неожиданностей. Хищники, вероятно, и встретятся, а вот туземцы — нет. Ни пагуэны, ни денка, ни фунды, ни буго не рискуют забираться в самую чащу, и другие племена Убанги этого не делают. Наибольшие неприятности случаются на равнине, особенно от кочевых племен. А в лес, куда не мог войти караван с грузом, пешеходы найдут возможность пробраться. Повторяю: давайте направимся к юго-западу, и я не сомневаюсь, что мы без больших ошибок выйдем к водопаду Зонго.

Этот водопад преграждает Убангу в том месте, где река меняет западное направление на южное. По свидетельству путешественников, именно там находится крайняя точка "Великого леса". А дальше предстоит следовать по равнинам параллельно экватору, и благодаря многочисленным караванам, посещающим этот район, уже не будет проблем со средствами передвижения и с пропитанием.

Кхами рассуждал разумно. К тому же предложенный им маршрут сокращал путь к Убанги. Оставался вопрос о характере преград, которые мог воздвигнуть перед путешественниками девственный лес. На тропинки нечего было рассчитывать: разве что какие-нибудь проходы, проделанные дикими животными — буйволами, носорогами и другими крупными млекопитающими. Что касается почвы, то она густо заросла кустарником и высокими травами, поэтому потребуется топор. Между тем в распоряжении наших путников были только топорик проводника да несколько складных ножей. И все-таки представлялось, что слишком долгих задержек на марше быть не должно.

Отбросив все сомнения, Джон Корт больше не колебался.

Оставалась еще трудность ориентации в вечном сумраке под деревьями, ведь солнце даже в зените едва пробивало их плотно сомкнутые вершины. Но эта трудность вполне преодолима.

Действительно, у представителей некоторых человеческих рас очень тонко развит, словно у животных, совершенно необъяснимый инстинкт точного следования по определенному маршруту. Например, китайцы, подобно представителям многих диких племен, обладают способностью руководствоваться слухом и обонянием еще с большим успехом, чем зрением, и угадывать верное направление по мельчайшим признакам. Кхами обладал этим редким даром ориентации в высочайшей степени, и много раз убедительно это доказывал. Француз и американец вполне могли положиться на его способности, скорее физические, нежели интеллектуальные, почти исключавшие ошибку, так что можно было обойтись и без вычисления положений солнца.

Что же касается других трудностей, которые могли бы повстречаться в лесу, то вот что ответил на это проводник:

— Месье Джон, я знаю, что в любом случае нас ожидает колючий кустарник, сухой валежник, поваленные деревья, через некоторые препятствия очень нелегко будет перебираться… Но можете ли вы представить, чтобы огромный лес не орошался какими-то речками и ручейками? А они ведь могут быть только притоками Убанги…

— Хотя бы тот, что мы видели неподалеку от холма, — заметил Макс Губер. — Он течет именно к лесу, и почему бы ему не превратиться в реку?.. Тогда мы смогли бы соорудить плот… связать несколько стволов вместе…

— Не опережайте события, — посоветовал Джон Корт, — и не давайте плыть своей фантазии по волнам воображаемой реки…

— Месье Макс прав, — вмешался Кхами. — К заходу солнца мы дойдем до этого водного пути… Он наверняка ведет к Убанги.

— Согласен, — отозвался Джон Корт, — но мы же знаем эти африканские реки, большинство из них несудоходно…

— Вы видите одни только трудности, мой дорогой Джон…

— Лучше увидеть их раньше, чем опоздать, мой дорогой Макс!

Американец говорил правду. Большие и малые реки Африки не располагают теми преимуществами, какие есть у водных артерий Америки, Азии и Европы. На Черном континенте четыре главные реки: Нил, Замбези, Конго и Нигер, а еще множество притоков, которые питают их и образуют весьма значительную водную сеть их бассейнов. Несмотря на свое природное расположение, они очень незначительно облегчают экспедиции в глубину континента.

По рассказам путешественников, чья страсть к открытиям повела их в глубь огромных территорий, африканские реки нельзя и сравнивать с Миссисипи, рекой Святого Лаврентия, Волгой, Брахмапутрой, Гангом, Индом… Объем их водных ресурсов намного меньше, хотя длина и сопоставима с названными могучими артериями, и уже на сравнительно небольшом расстоянии вверх по течению от устья они теряют способность нести суда среднего тоннажа. Кроме того, на них много мелей и порогов, которые нередко тянутся от одного берега до другого, а водопады порой столь яростны, что никакое судно не рискнет их преодолевать. В этом одна из причин, почему Центральная Африка так мало исследована.

Возражение Джона Корта имело, таким образом, свою реальную основу, и Кхами не мог этого не признать. Но все-таки оно было не такого свойства, чтобы перечеркнуть план проводника с его несомненными и немалыми достоинствами.

— Если нам повстречается подходящий водный поток, будем спускаться по течению, сколько возможно… Если возникнет препятствие, требующее маневра, постараемся его преодолеть… В случае неудачи мы продолжим путь пешком… — Спокойные рассуждения проводника звучали логично и убедительно.

— Ну что же, — смягчился Джон Корт, — ведь я вовсе не намерен противодействовать вашему проекту, Кхами… Думаю, что мы все его одобряем и готовы двигаться к Убанги по одному из ее притоков, если только представится для этого хоть малейшая возможность…

Дискуссия достигла кульминации, оставалось лишь кому-нибудь вымолвить еще два слова.

И торжествующий Макс Губер воскликнул радостным, возбужденным голосом:

— В путь!

Его товарищи откликнулись дружным эхом.

В глубине души проект необычайно импонировал Максу Губеру: ринуться навстречу неведомым приключениям в глубину огромного леса, доселе никем не изученного, а может быть, и совершенно непроходимого… А что, если там наконец откроется перед ним нечто такое, чего он не смог отыскать в верховьях Убанги?

Глава V ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ПУТИ

Стрелки часов перевалили за восемь, когда Джон Корт, Макс Губер, Кхами и негритенок пустились в дорогу в юго-западном направлении.

На каком расстоянии должен появиться водный поток, по которому они рассчитывали следовать до его слияния с Убанги?.. Никто этого не знал. А что, если ручей, по их наблюдениям бежавший к лесу, обогнув тамариндовый холм, свернет к востоку, вовсе не углубляясь в чащу?.. Наконец, если разные преграды, камни или пороги загромоздят русло до такой степени, что плыть окажется невозможно?.. С другой стороны, если это громадное скопление деревьев начисто лишено тропинок или хотя бы лазов, проделанных животными в сплошных зарослях, то как проложат себе дорогу пешеходы без железа или огня?.. Найдут ли Кхами и его спутники участки, посещаемые крупными четвероногими, с расчищенной почвой, вытоптанными кустами, разорванными лианами — словом, свободные для ходьбы?

Лланга, будто ловкий хорек, бежал впереди, хотя Джон Корт советовал ему не отрываться ото всех. Но даже когда мальчик исчезал из виду, все время слышался его тонкий пронзительный голос:

— Сюда!.. Сюда!..

И все трое спешили к нему, пробираясь через просветы, сквозь которые он только что проскользнул.

Когда нужно было сориентироваться в полумраке древесного лабиринта, инстинкт проводника срабатывал немедленно. Впрочем, через разрывы в зеленых куполах можно было определять и положение солнца. Стоял март, в этом месяце солнце в момент кульминации поднимается почти к зениту, а он занимает на этой широте линию небесного экватора.

Но чаще всего листва смыкалась над головами столь плотной массой, что вечерние сумерки царили под сенью деревьев-великанов. В пасмурную погоду здесь было совершенно темно. Ночью всякое движение прекращалось. Кхами рассчитывал делать привалы с вечера до утра, выбирая для этого защищенное место где-нибудь у подножия стволов на случай дождя; огонь разводили только для приготовления пищи из свежей дичи. Хотя лес как будто и не посещали кочевые племена, по крайней мере здесь не попадались следы, подобные тем, что они обнаружили на опушке, — предосторожность была нелишней, и не стоило светом костра выдавать свое присутствие. Несколько раскаленных углей, присыпанных золой, вполне достаточно для стряпни, а бояться холода в эту пору африканского сезона не приходилось.

Караван уже испытал все тяготы адской жары, пересекая равнинные места. Температура там достигала крайних отметок. Под зеленым куполом Кхами, Макс Губер, Джон Корт чувствовали себя комфортнее, погодные условия были более благоприятны для долгого и изнурительного перехода, навязанного им обстоятельствами. В ночные часы, еще сохраняющие дневное тепло, при отсутствии дождя было приятно спать на свежем воздухе.

Дождь, конечно, подлинное бедствие в стране, где все сезоны дождливы. В период равноденствия дуют пассаты, которые взаимно нейтрализуются. Из этого климатического феномена проистекает удивительное явление: при совершенно спокойной атмосфере облака извергают свою конденсированную влагу бесконечными ливнями. Через какую-нибудь неделю небо снова прояснится, выплывет луна, и, поскольку спутник Земли загадочно влияет на метеорологическую обстановку, можно рассчитывать на несколько недель, свободных от борьбы стихий.

В этой части леса, очень полого опускавшейся к берегам Убанги, грунт не болотистый, каким он был бы, несомненно, в южном регионе. Твердую почву устилает высокая и жесткая трава, которая затрудняет и замедляет движение, если нога животного еще не успела ее примять.

— Эх! — сокрушался Макс Губер. — Как жаль, что наши слоны не добрались сюда! Они бы разорвали все лианы, раздвинули кустарник, протоптали бы дорожку, раздавили бы все колючки…

— И нас вместе с ними, — добавил Джон Корт.

— Это уж точно, — подтвердил проводник. — Будем довольны и тем, что сотворили для нас носороги и буйволы… Где они прошли, там и мы пройдем…

Впрочем, леса Центральной Африки не были для Кхами диковинкой, поскольку он часто пересекал лесные массивы Конго и Камеруна. Понятно, что он не затруднялся с ответами на вопросы о различных древесных породах, изобилие которых поражало путников. Джона Корта очень интересовали великолепные образцы растительного царства, все эти явнобрачные[18], множество видов которых встречается между Конго и Нилом.

— К тому же, — говорил он, — многие из них годятся в пищу и способны разнообразить наше монотонное мясное меню…

Не говоря уж о гигантских тамариндовых деревьях, которые встречались на каждом шагу, воображение поражали высоченные мимозы и баобабы, вздымавшие свои вершины футов на полтораста. На двадцать и тридцать метров возносились отдельные представители семейства молочайных, с колючими ветками, с листьями шириной до шести-семи дюймов, покрытые корой, содержащей похожее на молоко вещество. Их плоды, созревая, лопаются и разбрасывают вокруг семена из своих шестнадцати отсеков.

А если бы Кхами не обладал безошибочным инстинктом ориентации, то он мог бы использовать показания silphinum lacinatum, потому что нижние листья этого куста поворачиваются таким образом, что одна их сторона смотрит на восток, а другая — на запад.

Воистину, затерянный среди этих могучих массивов бразилец мог бы подумать, что он находится в глубине девственных лесов бассейна Амазонки. В то время как Макс Губер чертыхался из-за карликовых кустов, которыми щетинилась земля, Джон Корт не уставал восхищаться гладкими зелеными коврами с целыми россыпями аниом и других цветов, десятками разновидностей папоротника. А какое разнообразие деревьев и с твердой, и с мягкой древесиной!

Эти породы, как заметил Стенли в своем "Путешествии в сумерках Африки", заменяют на Черном континенте сосну и ель северных широт. Из одних только крупных листьев этих деревьев туземцы сооружают себе хижины на временных стоянках. А кроме того, в лесу встречаются в больших количествах тиковые и красные деревья, а еще железные[19] и не поддающиеся гниению кампешевые[20], древовидные манговые[21], в изобилии выделяющие смолистые вещества копалы[22], смоковницы, которые могли бы соперничать по красоте со своими собратьями из Восточной Африки, дички апельсиновых деревьев, фиговые пальмы с белыми, словно покрытыми известкой, стволами и множество других пород деревьев.

Оказалось, что бесчисленные представители растительного царства не так уж плотно сбиты в кучу и не настолько угнетены, чтобы их кроны не могли развиваться во всем великолепии под воздействием благодатного климата, одновременно теплого и влажного. Да, здесь нашлось бы место даже для проезда караванных упряжек, если бы стволы не были опутаны целой сетью зеленых «канатов» — лиан толщиной в человеческую руку и других ползучих растений. Они переплетали все деревья, свисали гирляндами с веток в самых причудливых формах и комбинациях, фестонами окаймляли бесконечные заросли. Ни единой ветви, которая оставалась бы несвязанной с соседними, ни единого ствола, который не был бы оплетен в эту могучую растительную сеть, отдельные части которой спускались до земли живописными зелеными сталактитами. И ни одной бугорчатой коры, не покрытой плотным ковром бархатистого мха, на котором суетились мириады насекомых с золотистыми крылышками!

И изо всех пор этого слоеного зеленого шатра вырывались чириканье и щебет, уханье и писк, разномастный гам и гортанные крики сменялись мелодичным пением. И этот концерт звучал с утра до позднего вечера.

Тысячи птичьих горлышек распевали арии, украшая их самыми замысловатыми руладами и трелями, более пронзительными, чем свисток флотского старшины. Воистину оглушал этот удивительный крылатый мир попугаев и сов, дроздов и удодов, козодоев, не говоря уже о миниатюрных колибри, которые вились среди высоких крон, подобно пчелиным роям…

Крики испускали представители многоликого обезьяньего племени. В какофоническом хоре участвовали сероватые бабуины, мандрилы, шимпанзе и самые сильные и опасные из африканских обезьян гориллы. До сих пор эти четверорукие, сбившиеся в стаи, не проявляли никакой враждебности по отношению к Кхами и его спутникам, без сомнения, первым людям, которых они увидели в глубине центральноафриканского леса. Были все основания полагать, что человеческие существа никогда не забирались в эту таинственную глушь. Вот почему обезьянье племя проявляло к незнакомцам скорее любопытство, нежели гнев. В других частях Конго и Камеруна дело обстоит иначе. Человек там появился давно. Охотники за слоновой костью, среди которых сотни браконьеров туземного и европейского происхождения, словно соревнуются друг с другом в жестокости, и обезьяны давно стали свидетелями производимых ими опустошений.

Первую остановку сделали в полдень, вторую — около шести вечера. Самые большие трудности возникали в пути из-за плотного переплетения лиан. Разрывать или резать эту запутанную сеть приходилось на каждом шагу, что очень изнуряло людей. Но попадалось и немало свободных проходов: это были звериные тропы, ведущие к водопою. Чаще всего их протаптывали буйволы, некоторых даже удавалось увидеть.

Буйволы способны превращаться в очень грозного противника благодаря своей огромной силе; охотники стараются избегать прямого столкновения, особенно с ранеными животными. Самый надежный способ победить их — всадить пулю между глаз, но не слишком низко. Такой выстрел смертелен.

У Джона Корта и Макса Губера еще не было случая испытать свою ловкость в охоте на этих зверей, которые держались вне пределов досягаемости. Впрочем, запасы антилопьего мяса еще не иссякли, да и следовало экономить боеприпасы. За время перехода не должен был прозвучать ни один ружейный выстрел, не продиктованный необходимостью самозащиты или же добычи повседневного пропитания.

Когда приблизился вечер, Кхами подал сигнал к остановке на небольшой поляне, у подножия дерева, которое возвышалось над окружающим лесом. Крона его начиналась в шести метрах над землей, серо-зеленую листву усеивали беловатые пушистые цветы, снегом опадавшие вокруг серебристого ствола. Это было одно из тех африканских хлопковых деревьев, чьи могучие корни образуют аркоподобную систему, способную служить хорошим природным укрытием.

— Смотрите-ка, да здесь уже готова постель! — вскричал восхищенный Макс Губер. — Хотя матрац и не пружинный, но зато из хлопка! Вот это подарочек!

Огонь разожгли с помощью огнива и трута, которыми запасся Кхами. К несчастью — что же с этим поделать?.. — закончились сухари, заменявшие хлеб в экспедиции, и пришлось довольствоваться одним жареным мясом. Оно, впрочем, вполне насытило проголодавшихся людей.

После ужина, прежде чем расположиться между корней хлопкового дерева, Джон Корт обратился к проводнику:

— Если не ошибаюсь, мы все время двигались в юго-западном направлении…

— Именно так, — ответил Кхами. — Всякий раз, когда появлялось солнце, я проверял наш курс…

— Как вы полагаете, какое расстояние удалось преодолеть за минувший день?..

— От четырех до пяти лье, месье Джон, и, если мы сохраним такой темп, то нам понадобится не более месяца, чтобы выйти к берегам Убанги.

— Ну, хорошо, — заметил Джон Корт, — а не следует ли из осторожности принять во внимание возможные неудачи?

— И возможные удачи тоже, — вмешался Макс Губер. — Кто знает, а вдруг мы обнаружим какую-нибудь речку и спустимся по ней, экономя наши силы…

— До сих пор мы почему-то не обнаружили ее, милый Макс…

— Пока еще мы слишком мало продвинулись на запад, — заявил Кхами, — и я был бы очень удивлен, если бы завтра… или послезавтра…

— Ну, давайте допустим, что река нам не попадется, что мы должны будем действовать, не рассчитывая на водный путь… Короче говоря, тридцатидневное путешествие с не такими уж непреодолимыми преградами, какие встретились нам сегодня, в первый день перехода, не должно пугать привычных к Африке охотников вроде нас!

— А я вот очень боюсь, как бы этот загадочный лес не оказался вовсе безо всякой загадки, — добавил с грустью Макс Губер.

— Тем лучше, Макс!

— Тем хуже, Джон! Ну, ладно… Идем спать, Лланга!

— Да, мой друг Макс, — ответил ребенок, чьи глаза совершенно слипались от усталости: за все время пути мальчик ни разу не отстал от взрослых.

Пришлось перенести его на руках к подножию хлопкового дерева и устроить между корнями в самом уютном уголке.

Проводник вызвался нести караульную службу и заявил, что не сомкнет ночью глаз. Однако товарищи его не могли с этим согласиться. Решили бодрствовать поочередно, по три часа. Хотя окрестности поляны и не вызывали никаких подозрений, но осторожность требовала быть начеку до рассвета.

Макс Губер первым заступил на дежурство, а Джон Корт и Кхами блаженно растянулись на белой пуховой подстилке, которую насыпало для них дерево.

Положив рядом с собой заряженный карабин и опершись спиной на один из корневых отростков, Макс Губер отдался очарованию спокойной тропической ночи. В глубинах леса утихли все дневные звуки. Только легкое дуновение долетало сквозь ветви и листву, как будто мерно дышали уснувшие деревья. Сияние луны, поднявшейся высоко к зениту, проникало сквозь разрывы в кронах и серебристыми зигзагами ложилось на почву. По краям лужайки в лунном свете мерцали нижние части светлых стволов.

Весьма чувствительный к поэзии природы, Макс Губер смаковал ее, впитывал, впадая по временам в какое-то странное забытье, и, однако же, не спал, четко фиксируя окружающее. Не казался ли он сам себе единственным живым существом в этом огромном мире растений?..

Необычайный мир творила его фантазия из Великого леса Убанги.

"Надо ли стремиться на конечные точки земной оси, разгадывая последние тайны нашей планеты?.. — думалось ему. — К чему пытаться завоевать оба полюса?.. Какие ужасные опасности на этом пути, быть может, вовсе непреодолимые преграды… И что в итоге?.. Решение нескольких проблем метеорологии, электричества, земного магнетизма… Стоит ли ради этого добавлять столько имен к некрологам южных и северных стран? Не больше ли пользы и интереса в том, чтобы вместо экспедиций в арктические и антарктические моря исследовать бесконечные просторы этих лесов, разбить оковы их суровой и дикой непроницаемости?.. Есть еще такие леса в Америке, в Азии, в Африке, и ни одному первооткрывателю нс пришла в голову мысль сделать их местом своих научных исследований и открытий, не хватило мужества ринуться навстречу неизвестности?.. И никто еще не вырвал у этих деревьев ни словечка разгадки их тайны, как древние люди — у дубов Додона?..[23] И не правы ли были мифотворцы, населяя свои леса вымышленными существами — фавнами, сатирами, дриадами, нимфами?..

А впрочем, удерживаясь в рамках современных научных данных, почему бы не допустить, что в этих необъятных лесных массивах живут какие-то неизвестные существа, приспособленные именно к таким условиям?..

Разве в друидическую эпоху[24] не обитали в Трансальпийской Галлии полудикие племена, кельты, германцы, лигурийцы, сотни различных племен со своими особыми нравами и обычаями, со своими городами и деревнями в глубине лесов, так что и вся римская мощь только с превеликими трудностями могла к ним добраться и подчинить себе?.."

Так размышлял Макс Губер.

Именно в этих регионах Экваториальной Африки возникла легенда о существах, стоящих на низшей ступени человеческого развития, существах почти сказочных… Разве этот лес Убанги не соседствовал на востоке с территориями, которые обследовали Швайнфурт и Юнкер[25], со страной хвостатых людей Ням-Ням, у которых, правда, не оказалось никакого хвостового придатка?.. И разве Генри Стенли не встретил к северу от Итури пигмеев высотой менее метра, отлично сложенных, с кожей гладкой и тонкой, большеглазых, словно газели?.. И разве английский миссионер Альберт Ллойд не подтвердил сам факт их существования между Угандой и Кабиндой, насчитав их более десяти тысяч, укрывшихся под могучими кронами или же оседлавших большие деревья, приспособленные ими для жилья? У этих бамбусти был свой вождь, которому все они беспрекословно повиновались… А в лесах Ндукурбоша миссионер Ллойд, покинув Ипото, набрел на пять деревень, покинутых накануне своим лилипутским населением. И он лично вступил в контакт в этими уамбутти, батинас, акка, базунгу, чей рост не превышал ста тридцати сантиметров, а у некоторых — лишь девяносто два сантиметра…

Максимальный вес этих людей достигал сорока килограммов… Однако же умственное развитие их не уступало прочим племенам, они были так же смекалисты, воинственны и опасны со своим маленьким оружием как для животных, так и для людей, хотя и побаивались сельскохозяйственных племен с верховьев Нила…

Унесенный порывом буйной фантазии, отдавшись на волю богатому воображению, Макс Губер почти уверовал в свою правоту и упрямо твердил себе, что в лесах Убанги обязательно должны обитать какие-нибудь странные существа, о которых этнографы даже не подозревают…

Быть может, это одноглазые люди вроде мифического Циклопа, а может, у них вытянутые носы в виде трубы, что позволило бы причислить их если и не к классу толстокожих, то, по крайней мере, к семье хоботоносных…

Блуждая в плену своих сладких научно-фантастических мечтаний, Макс Губер совершенно забыл о назначенной ему роли часового; враг мог приблизиться незамеченным, и у Кхами и Джона Корта не нашлось бы времени занять оборону…

— Чья-то рука легла на его плечо.

— Эй! Кто это? — очнулся от своих грез Макс Губер, одним прыжком вскакивая с места.

— Это я, — отвечал его товарищ, — не принимайте меня за туземного дикаря из Убанги…

По голосу Джона Корта можно было догадаться, что он улыбается в темноте.

— Ну что, заметили что-нибудь подозрительное?..

— Абсолютно ничего…

— Ваша смена закончилась… Пришло время мне заступать на вахту. А вы идите отдыхать, мой милый Макс!

— Пусть будет по-вашему, но я бы очень удивился, окажись мой сон богаче и ярче снов, пережитых только что наяву!

Первая часть ночи минула спокойно. И дальнейший бег времени не принес никаких перемен. Дежурство Джона Корта, а затем и Кхами обошлось безо всяких происшествий.

Глава VI КУРС — НА ЮГО-ЗАПАД

На утро следующего дня — это было одиннадцатое марта отлично отдохнувшие от тягот первого этапа Джон Корт, Макс Губер, Кхами и Лланга были вполне готовы с достоинством выдержать испытания второго дня пути.

Покидая приветливую сень хлопкового дерева, они сделали прощальный круг по лужайке, приютившей путников на ночь; их приветствовали мириады птиц, заполнивших все пространство оглушительным хором и сольными трелями, которым позавидовала бы сама великая Патти и прочие виртуозы итальянской оперы.

Перед тем как отправиться в путь, необходимо было подкрепить свои силы. Завтрак состоял из холодного мяса антилопы и воды из ручья, бежавшего неподалеку. Проводник наполнил флягу в поход.

Ручей протекал с левой стороны, люди же двинулись вправо, под густые кроны развесистых деревьев, сквозь которые уже пробивались первые лучи солнца. Положение дневного светила предварительно определили со всей тщательностью.

Судя по всему, этот участок леса посещали крупные четвероногие. Оставленные ими лазы и проходы все время множились. Уже ранним утром люди заметили вдалеке несколько буйволов и даже двух носорогов, которые держались на почтительном расстоянии. Поскольку животные не проявляли никакой агрессивности, то и не было повода расходовать патроны, упреждая их маловероятное нападение.

Маленький отряд сделал привал только к полудню, оставив позади добрую дюжину километров.

По дороге Джону Корту удалось подбить парочку дроф. Эти птицы с черным как смоль оперением обитают в лесах. Вкусное мясо их очень ценят туземцы, а на сей раз ему воздали должное француз и американец за полуденной трапезой.

— Я предлагаю обжарить мясо на вертеле, — заявил Макс Губер.

— Нет ничего легче! — с готовностью откликнулся проводник.

Одну из дроф ощипали, выпотрошили, насадили на прут и обжарили на костре. Блюдо получилось такое вкусное, что уписывали его за обе щеки.

Кхами и его друзья снова тронулись в путь, но вскоре движение замедлилось. Обстановка резко ухудшилась.

Чем дальше пробирались они на юго-запад, тем меньше встречалось звериных троп. Дорогу приходилось расчищать среди густого кустарника, который не уступал лианам, чьи плети невозможно было преодолеть без ножа. Несколько часов лил довольно сильный дождь. Но плотность зеленого купола была такова, что лишь отдельные капли достигали почвы. Тем не менее на одной из полян Кхами удалось наполнить флягу, которая была уже почти пустой: напрасно искали они в травах хоть какой-нибудь ручеек. Теперь же путники вздохнули с облегчением. Но, по всей вероятности, именно из-за отсутствия воды сюда редко забредали животные и не проложили здесь доступных троп.

— Да, все это не сулит нам скорой встречи с рекой, — грустно вздохнул Джон Корт, когда они устраивались на ночлег.

Теперь стало очевидно: речка, протекавшая неподалеку от тамариндового холма, не углублялась в лес, а только огибала его.

Тем не менее принятого направления движения они изменять не собирались, даже если бы знали наверняка, что тот маршрут приведет их к бассейну Убанги.

— Будем уповать на судьбу, — философски заметил Кхами, — если ту речку мы потеряли, может быть, встретится другая, бегущая в ту же сторону…

Ночь с одиннадцатого на двенадцатое марта провели уже не на "хлопковых матрацах", а у подножия огромной шелковицы, чей симметричный ствол возвышался на сотню футов над уровнем травяного ковра.

Дежурство организовали по испытанной схеме, как и в предыдущую ночь, и сон маленького отряда тревожило несколько раз только отдаленное мычание буйволов и рев носорогов. Никто не опасался, что к ночному концерту присоединится рычание льва: эти грозные хищники не живут в лесах Центральной Африки. Они властвуют на более высоких широтах, к югу от Конго, или на северных границах Судана[26], по соседству с Сахарой. Густые заросли не подходят их капризным натурам, мешают царственным повадкам короля животных короля некоронованного, но всеми признанного. Льву нужны свободные пространства, залитые солнцем долины, где он может резвиться на воле.

Если бы мычание буйволов не заглушало другие звуки, то путники расслышали бы похрюкивание бегемота, а присутствие этих млекопитающих, большую часть времени проводящих в воде, безошибочно указало бы на близость водоема.

Утро началось с выстрела из карабина Макса Губера, который сразил антилопу-орикса размером с крупного осла, или, точнее, зебры. Красивое животное, чья шкура как бы разлинеена аккуратными полосами, одна из которых тянется от затылка до хвоста. Ноги у антилопы беловатого цвета с черными пятнами, длинный хвост ее метет землю, а шею украшает черная меховая оторочка. Достигающие метра в длину рога как бы слагаются от основания из трех десятков колец и вьются с большим изяществом, представляя редкую в природе симметричную гармонию формы. Рога у антилопы-орикса являются оборонительным оружием и позволяют ей в северных и южных регионах Африки оказывать сопротивление даже напавшему на нее льву. Но в этот день взятое на мушку охотником животное не смогло увернуться от пули и, пораженное в самое сердце, было убито наповал.

Пищи теперь хватит отряду на несколько дней. Кхами принялся разделывать тушу, на эту операцию ушел час. Затем, разделив груз между собой, причем Лланга потребовал свою часть ноши, они продолжили путь.

— Скажите на милость, — болтал по дороге Джон Корт, — мясо здесь обходится совсем дешево, чтобы наесться им до отвала, нужен всего только один патрон…

— Да еще ловкость… — подал реплику проводник.

— …и везение в придачу!.. — добавил Макс Губер, самый скромный из всех охотников.

Но если до сих пор Кхами и его компаньоны могли экономить порох и свинец, используя их лишь для отстрела дичи, то начавшийся день, судя по всему, не даст карабинам остыть и заставит прибегнуть к ним для самозащиты.

Проводник подумывал о том, что придется отражать нападение стаи обезьян, которая долго сопровождала пешеходов и с правой, и с левой стороны. Одни четверорукие перепрыгивали с дерева на дерево, другие носились взад и вперед через дорогу, пересекая ее перед самым носом путников и выделывая такие прыжки и коленца, которым позавидовал бы самый ловкий акробат.

В этом представлении участвовали разные виды крупных обезьян: разноцветные павианы — желтые, словно арабы, красные, как индейцы с Дальнего Запада, черные, будто туземцы из Кафрии. Эта порода опасна даже для некоторых хищников. С другой стороны скакали и гримасничали настоящие денди обезьяньего племени, самые элегантные его представители, беспрерывно чистившие и разглаживавшие свои белые пелеринки.

Однако этот эскорт, появившийся после полуденного завтрака, исчез к двум часам, когда Макс Губер, Джон Корт, Кхами и Лланга вступили на довольно просторную и длинную тропу, конца которой не было видно.

Они могли поздравить себя с такой удачной находкой — легкодоступной дорогой в чаще, но встреча с постоянными посетителями этой дороги не доставила им никакой радости. Это оказались два носорога, чье протяжное сопение и фырканье послышались через несколько часов пути. Кхами не ошибся в определении источника звуков и подал знак своим спутникам остановиться.

— Опасные животные, эти носороги!.. — сказал он, снимая с плеча карабин, висевший на перевязи.

— Очень опасные, — подтвердил Макс Губер, — и, однако же, они всего лишь травоядные…

— Тем не менее это грубые и опасные звери! — заметил Кхами.

— Так что же нам делать? — спросил Джон Корт.

— Попытаться пройти незамеченными, — посоветовал Кхами, — или спрятаться на то время, пока вредные твари будут поблизости… Быть может, они не заметят нас… И все-таки нужно быть наготове. Они набросятся на нас, если только обнаружат…

Проверили карабины, переложили патроны так, чтобы можно было их быстро поменять. Затем, сойдя с тропы, все четверо укрылись в густом кустарнике, окаймлявшем проход с правой стороны.

Через пять минут громкий рев раздался уже вблизи. Появились толстокожие страшилища, из породы кетлоа, почти совершенно лишенные шерсти. Они мчались крупной рысью, задрав голову кверху и закинув хвост на круп. Это были крупные экземпляры, до четырех метров в длину, со стоячими ушами и короткими кривыми ногами, усеченные морды их венчал единственный рог, способный наносить ужасающей силы удары. А мощь их челюстей такова, что они с легкостью пережевывают грубые колючие кактусы.

Парочка внезапно остановилась. Кхами и его друзья не сомневались, что носороги напали на след.

Один из них — чудовище с бугристой и сухой кожей — приблизился к кустам.

Макс Губер прицелился.

— Не стреляйте в ноги!.. Цельтесь ему в голову! — крикнул проводник.

Прозвучал выстрел, потом второй, третий. Пули едва задели могучий панцирь, заряды пропали впустую.

Выстрелы не испугали животных и не остановили их. Они явно вознамерились проникнуть в чащу.

Было совершенно ясно, что кусты и ветки — не препятствие для таких мощных животных. В мгновение ока все здесь будет смято, разворочено, вытоптано. Неужели, спасшись от слонов в долине, Кхами и его спутники станут жертвой носорогов в лесу?.. У тех был хобот вместо носа, у этих носы увенчаны рогами, но по силе эти гиганты вполне могут сравниться… И здесь уже нет спасительной опушки леса с ее частоколом крепких стволов, которые помешали слонам пуститься вдогонку. Если люди бросятся наутек, их непременно настигнут, а паутина из лиан затормозит их бег, тогда как носороги прорвут ее как снарядом…

Правда, среди этой чащобы высился огромный баобаб, он мог бы стать убежищем для путников, если бы удалось добраться до его нижних веток. Люди повторили бы маневр, выполненный на тамариндовом холме, хоть он и завершился смертельным исходом для одного из них… Можно ли надеяться, что на сей раз удача им улыбнется?.. Да, наверное, потому что по своим размерам и толщине дерево способно выдержать атаку носорогов.

Но, с другой стороны, первая развилка на большой высоте, до нее футов пятьдесят, а ствол у баобаба словно огромная тыква — ни единой зацепки для рук и ног!

Проводник понял, что бесполезно даже пытаться влезть на баобаб. И Макс Губер с Джоном Кортом терпеливо ждали его решения.

В этот самый момент кусты раздвинулись, и показалась огромная голова.

Прозвучал четвертый выстрел из карабина.

Джон Корт оказался не более удачлив, нежели Макс Губер. Пуля неглубоко проникла в плечо носорога, от боли он яростно заревел, но и не подумал отступать. Наоборот, в злобном порыве совершил фантастический прыжок в чащу, а другой носорог, слегка задетый пулей Кхами, последовал за ним.

Ни Макс Губер, ни проводник, ни Джон Корт даже не успели перезарядить карабины. Броситься врассыпную, укрыться где-нибудь между деревьями — слишком поздно. Инстинкт самосохранения подтолкнул всех троих вместе с Ллангой к баобабу. Они сбились в кучку за его стволом, имевшим в окружности у основания не менее шести метров.

Но что, если первое животное обежит ствол, а второе кинется ему навстречу — как им тогда избежать этой двойной атаки?..

— О, черт!.. — вырвалось у Макса Губера.

— О, Боже! — воскликнул Джон Корт.

Если не вмешается Провидение, то никакой надежды на спасение у них не остается.

От удара чудовищной силы баобаб содрогнулся до самых корней, на миг показалось, что он не устоит.

Увлекаемый вспышкой слепого гнева, носорог вдруг замер как вкопанный: он загнал свой рог в дерево на целый фут, а теперь не мог его выдернуть. В этом месте кора треснула, словно от топора дровосека. Ярость животного была неописуема. Даже изогнувшись дугой на своих коротких ногах, он был не в состоянии освободиться.

Второй носорог, в бешенстве топтавший кусты, прекратил это занятие при виде беспомощности своего напарника. Их дружный рев наглядно говорил об их растерянности и злости.

Прячась в густой траве, Кхами на четвереньках обогнул дерево: он попытался разглядеть, что же там происходит.

И почти тотчас раздался его крик:

— Бежим!.. Бежим!..

Хотя рев заглушал голос, команду поняли мгновенно.

Не требуя никаких объяснений, Макс Губер и Джон Корт, прихватив Ллангу, рванули с места, пригибаясь в высокой траве. К величайшему их изумлению, носороги не кинулись за ними. Лишь через пять минут бешеного бега все остановились по знаку проводника.

— Что произошло? — выдохнул Джон Корт, с трудом переводя дыхание.

— Зверь не смог вытащить свой рог из дерева, — пояснил Кхами.

— Ну и ну! воскликнул Макс Губер. — Да этот носорог настоящий Милон Кротонский[27]!

— И он окончит свои дни, как этот герой Олимпийских игр! — добавил Джон Корт.

Кхами, не проявляя особенного любопытства к судьбе древнегреческого героя, пробормотал:

— Наконец-то!.. Живы и здоровы… но ценой пяти или шести патронов, пропавших даром!

— И тем более прискорбно, что мясо носорога годится в пищу… Мне это хорошо известно, — заметил Макс Губер.

— Это правда, — подтвердил Кхами, — только у него сильный привкус мускуса… Но мы оставим животное на месте…

— Пускай выпутывается как знает! — заключил Макс Губер.

Было бы крайне неосторожно возвращаться к баобабу. Отчаянный рев двух великанов далеко разносился под зелеными сводами. Трудности дальнейшего пути были уже привычны. Они продвинулись на юго-запад километров на тридцать. Но голубая лента реки, заранее разрекламированная Максом Губером и столь уверенно предсказанная проводником, так и не появилась перед ними.

Вечером поужинали мясом антилопы — так называемой "лесной антилопы", и после привычно однообразной трапезы расположились на ночлег. К несчастью, эти десять часов сна постоянно нарушались полетами тысяч летучих мышей всевозможных размеров — от маленьких до самых крупных. Они покинули лагерь только с рассветом.

— Черт бы побрал этих гарпий, сколько их тут развелось! — возмущался Макс Губер, поднявшись на ноги и зевая во весь рот после дурно проведенной ночи.

— Не стоит жаловаться… — заметил проводник.

— Это почему же?..

— Потому что лучше иметь дело с летучими мышами, чем с комарами. До сих пор комары нас щадили…

— А лучше всего, Кхами, обойтись и без тех, и без других…

— Увы, месье Макс, нам не удастся избежать комаров…

— И когда же нас будут жрать эти мерзкие насекомые?

— На подступах к реке…

— Ну, Кхами, если я прежде и верил в это, то теперь абсолютно не верю! — воскликнул Макс Губер.

— Напрасно, месье Макс. Она, быть может, совсем недалеко.

И действительно, проводник уже заметил некоторые изменения в характере почвы, а к трем часам пополудни его наблюдения стали подтверждаться: заболоченные места все чаще стали попадаться в этой части леса.

Там и сям светились лужицы, поросшие жесткими водяными растениями. Друзья даже подстрелили дикую утку, чье присутствие указывало на близость реки. А по мере того, как солнце клонилось к горизонту, все отчетливее слышалось кваканье лягушек.

— Или я очень сильно ошибаюсь, или же страна комаров совсем близко, — сказал проводник.

Последнюю часть дневного маршрута они преодолевали с большими усилиями. Вся территория густо заросла крупными явнобрачными растениями, пышному развитию которых способствует влажный и теплый климат. А сеть лиан заметно поредела на деревьях, отстоящих друг от друга значительно дальше.

Макс Губер и Джон Корт не могли не признать резких перемен, которые являла их глазам лесная панорама по мере продвижения к юго-западу.

Однако же вопреки прогнозу Кхами зеркало водяной глади все не открывалось их взорам.

Тем не менее уклон местности становился более явным, рытвины — более многочисленными. Требовалось много внимания, чтобы не увязнуть: выбираться пришлось бы с большим риском быть искусанными. Сонмища пиявок кишели в этих заполненных водою провалах, а на поверхности носились гигантские многоножки, отвратительные почти черные существа с красными лапками, как будто созданные для того, чтобы вызывать невыносимое омерзение.

И, словно компенсация, ласкающее взор зрелище — бесчисленные громадные бабочки с переливами богатейших расцветок, грациозные стрекозы, представляющие такую лакомую добычу для зимородков, черепашек, белок!

Проводник заметил на кустах не только огромное количество ос, но и множество мух цеце. К счастью, укусы мухи цеце для путников менее опасны, чем осиные жала. Яд этого насекомого смертелен для лошадей, верблюдов, собак, но на человека и на хищных животных такого действия не оказывает.[28]

Вот в каких условиях маленький отряд совершал спуск в юго-западном направлении до половины седьмого, весь этап был долгим и изнурительным. Кхами уже подумывал о выборе места для ночевки, когда Макса Губера и Джона Корта насторожили отдаленные крики Лланги.

По своему обыкновению, мальчик несся впереди, шныряя по сторонам, и вот теперь он звал к себе во весь голос. Уж не повстречался ли он с каким-нибудь хищником?..

Макс Губер и Джон Корт помчались на призыв, готовые немедленно открыть стрельбу. Но скоро они успокоились.

Забравшись на огромный ствол, указывая рукой на просторную поляну, Лланга возбужденно кричал:

— Река! Река!..

Кхами присоединился к ним, а Джон Корт только и смог выговорить:

— Долгожданная вода!

В полукилометре от них, на широком безлесном пространстве, змейкой вилась прозрачная полоса, в которой играли последние лучи заходящего солнца.

— Вон там, по-моему, и следует сделать привал, — предложил Джон Корт.

— Да… там… — поддержал его проводник. — И будьте уверены, эта река приведет нас к Убанги!

В самом деле, несложно было соорудить плот и отдаться на волю течения.

На подходах к реке им пришлось преодолевать сильно заболоченный участок.

Сумерки очень коротки в экваториальных странах, и темнота уже окутала землю, когда проводник и его спутники ступили на довольно крутой берег.

В этом месте деревья росли негусто, более плотные группы их виднелись в верхней и нижней частях течения.

Ширина примерно в сорок метров говорила о том, что это был не простой ручей, а приток какой-то большой реки. Течение казалось не слишком быстрым.

Здравый смысл повелевал дождаться завтрашнего утра, чтобы в полной мере оценить ситуацию. Пока что больше всего озабоченный поисками сухого пристанища для ночлега, Кхами набрел случайно на углубление в скале, нечто вроде грота в известковой прибрежной породе, куда вполне могли поместиться все четверо.

Поужинать решили остатками жареной дичи, чтобы не разжигать костер, который мог привлечь животных: крокодилов и гиппопотамов полным-полно в африканских реках. Если они посещали и эту речку, что выглядело правдоподобно, то разумней постараться избежать ночной атаки.

Хотя, по правде говоря, дымный костерок у входа в пещеру развеял бы тучи комаров, которые буквально облепили весь берег. Но из двух зол выбирают меньшее, и уж лучше пренебречь укусами комаров и прочей летающей нечисти, чем рисковать встретиться с огромной пастью аллигатора.

Несколько часов Джон Корт нес вахту у входа в грот, тогда как его товарищи спали сладким сном, невзирая на комариный писк.

Он не заметил ничего подозрительного, но несколько раз ему чудилось, будто он слышит одно и то же слово, жалобно произносимое человеческими устами…

И слово это — «нгора», что на туземном языке означает «мать».

Глава VII ПУСТАЯ КЛЕТКА

Как было не радоваться, что проводник столь своевременно обнаружил грот, самой природой вписанный в береговую линию… Почва здесь сухая, из тонкого песка. Ни малейших следов сырости ни на стенках, ни на «потолке». Благодаря своему убежищу его обитателям не страшен дождь, непрестанно хлеставший до самой полуночи. Теперь у них есть надежное пристанище на все то время, что потребуется для сооружения плота.

Дул довольно сильный северный ветер. Небо, впрочем, очистилось к рассвету. День обещал быть жарким. Может, Кхами и его спутники еще пожалеют о тенистых деревьях, под которыми они брели пять дней.

Джон Корт и Макс Губер не скрывали своего отличного настроения. Утомительные пешие переходы позади, река спокойно пронесет их около четырехсот километров, вплоть до своего впадения в Убанги, чьим притоком она, видимо является. Три четверти маршрута они пройдут в куда более благоприятных условиях…

Необходимые расчеты с достаточной степенью точности выполнил Джон Корт, получив исходные данные от проводника.

После этого взгляды их обратились сперва в одну, потом в другую сторону, то есть сначала на север, а затем на юг.

Вверх по течению река, бежавшая на этом отрезке пути почти по прямой линии, в каком-нибудь километре исчезала под густой сенью деревьев.

В нижнем течении плотная зелень начиналась ближе, метрах в пятистах, там река делала крутой поворот к юго-востоку. С этого изгиба начинался настоящий лес.

Выходит, что они оказались на широкой болотистой поляне, которая занимала часть береговой полосы. На противоположном, левом берегу деревья стояли плотными рядами. Строевой лес возносился над шумным морем зелени, его макушки, озаренные восходящим солнцем, четко вырисовывались на дальней линии горизонта.

Русло реки заполняла чистая прозрачная вода, она неспешно влекла за собою старые подгнившие стволы, упавшие кусты с корнями, пучки травы с обоих берегов, подмываемых течением.

В памяти Джона Корта всплыло загадочное слово «нгора», услышанное ночью: он начал осматривать окрестности в поисках того, кто мог его произнести.

Представлялось вполне допустимым, что кочевники решались иногда спускаться по этой реке до Убанги, да и вообще на столь огромном лесном пространстве, которое доходило на востоке до истоков Нила, могли бродить кочевые племена, могли обитать и оседлые…

Но американец никого не увидел ни на болотистых подступах к реке, ни на ее берегах.

"Наверное, мне почудилось… — подумал он. — Я мог задремать на минутку, и это слово возникло во сне".

Он ничего не сказал своим спутникам об этом происшествии.

— Мой милый Макс, — обратился он к другу, — а вы принесли уже извинения нашему бравому Кхами за то, что сомневались в существовании реки, в которую он-то верил всегда?..

— Да, Джон, он оказался прав, и я счастлив признать свою ошибку, потому что течение спокойно доставит нас к берегам Убанги…

— Насчет «спокойно»… я бы не стал этого утверждать, заметил проводник. — Возможны перепады воды… Пороги…

— Давайте надеяться на лучшее… — сказал Джон Корт. — Мы мечтали о реке, и вот она перед нами. Мы хотели построить плот, так давайте же его строить!

— Я немедленно принимаюсь за работу, — горячо поддержал его Кхами. — А если вы желаете мне помочь, месье Джон…

— Ну, разумеется, Кхами! А пока мы трудимся, Макс позаботится о нашем пропитании…

— Это тем более необходимо, подхватил француз, — что у нас уже не осталось еды… Вчера вечером лакомка Лланга подъел последнее…

— Как, я?.. Мой друг Макс! — стал оправдываться мальчик, задетый за живое укором.

— Эй, парень, ты же видишь, что я шучу! Идем-ка лучше со мной. Прогуляемся по берегу до поворота реки. Болото с одной стороны, проточная вода — с другой, водоплавающей птицы должно быть предостаточно! А там, глядишь, и рыбешка какая-нибудь попадется, для разнообразия нашего меню!

— Только не связывайтесь с крокодилами… и даже с бегемотами, месье Макс, — посоветовал проводник.

— О, Кхами, задняя ножка бегемота, основательно зажаренная, — просто пальчики оближешь! Как животное добродушного нрава, — ну, прямо тебе водяная свинья! — разве не должен гиппопотам обладать вкусным мясом?..

— Насчет добродушного нрава, может быть, и верно, месье Макс, но, если вывести бегемота из себя, его ярость ужасна!

— Но нельзя же отрезать от него кусочек в несколько килограммов без того, чтобы немного его не позлить!

— В общем, если вы заметите малейшую опасность, немедленно возвращайтесь, — резюмировал Джон Корт. — Будьте осторожны!

— А вы будьте спокойны, Джон! Идем, Лланга!

— Иди, мой мальчик, — сказал Джон Корт, — и помни, что мы доверили тебе охрану Макса!

После такого напутствия можно было не сомневаться, что ничего плохого не произойдет, поскольку Лланга будет начеку каждую минуту.

Макс Губер взял карабин и проверил содержимое патронташа.

— Экономьте боеприпасы, месье Макс! — напомнил проводник.

— Непременно, Кхами! Но, ей-богу, стоит пожалеть, что природа не выдумала патронного дерева, как создала она хлебное или масляное в африканских лесах!.. А то бы мы срывали по пути патроны, как финики или фиги…

Высказав это бесспорно справедливое соображение, Макс Губер, а с ним и Лланга, двинулись по кромке берега у самой воды и через несколько минут скрылись из виду.

Джон Корт и Кхами занялись поисками дерева для плота. Чтобы сооружение не было совсем уж примитивным, следовало позаботиться о подборе материалов.

У проводника и его компаньона были только топорик и карманные ножи. Как с такими орудиями подступиться к лесным великанам или даже их меньшим собратьям?.. Кхами рассчитывал использовать упавшие стволы и ветви, связав их лианами, а сверху соорудить настил из травы и земли. Двенадцать футов в длину и восемь в ширину — такой плот выдержит трех мужчин и ребенка. Для приготовления пищи и ночевки они будут высаживаться на берег.

Время, ветер, удары молний подкашивают деревья, немало их валялось и на заболоченной местности, иные уже сильно подгнили. Но росло там еще довольно много пород, выделявших устойчивые против гниения смолистые вещества. Накануне Кхами уже подобрал в этих местах несколько обломков, пригодных для строительства плота. Он поделился своими соображениями с Джоном Кортом, и тот охотно вызвался его сопровождать.

Они бросили последний взгляд на речку, все казалось спокойным вокруг, ничего подозрительного не привлекло внимания ни на берегах, ни на болоте. И друзья отправились в путь. Не прошли они еще и сотни шагов, как наткнулись на груду плавающих стволов. Главная сложность заключалась в том, чтобы подтянуть их к берегу. Если ствол оказывался слишком тяжелым для двоих, его оставляли на месте до прихода охотников.

Джон Корт и Кхами полагали, что охота проходит успешно. Выстрел недавно прозвучал, и, зная мастерство француза, можно было не сомневаться, что он попал в цель. Безусловно, искусство стрелка в соединении с достаточным количеством боеприпасов обеспечит их необходимой едой на все четыреста километров пути до Убанги, а то еще и на более долгую дистанцию.

Кхами и Джон Корт спокойно отбирали лучшие бревна для плота, как вдруг их внимание привлекли крики, доносившиеся с той стороны, куда направились Макс Губер с Ллангой.

— Это голос Макса! — встревожился Джон Корт.

— Да, это он… — прислушался Кхами. — Но я еще различаю голосок Лланги…

Действительно, к мужскому голосу примешивался пронзительный мальчишеский дискант.

— Они в опасности! — воскликнул Джон Корт.

Не теряя времени, оба припустили к берегу и вскоре, преодолев заболоченный участок, достигли небольшого возвышения, под которым скрывался их грот. С этого места, всматриваясь в нижнее течение реки, они увидели Макса Губера и маленького туземца, стоящих на берегу. Никаких животных поблизости, никого чужого. Впрочем, жесты Макса Губера и Лланги говорили только об одном — они приглашали приблизиться к ним, но вовсе не поднимали тревогу.

Спустившись с холмика, Кхами и Джон Корт быстро пробежали отделявшие их от друзей триста — четыреста метров. Не успели они отдышаться, как француз с торжеством крикнул:

— Вам не нужно строить плот, Кхами!

— Это почему же? — удивился проводник.

— А вот уже есть готовый… правда, в плохом состоянии, но если его подлатать… Материал еще вполне пригодный!

Они подошли к маленькой бухточке, где находилось нечто вроде платформы из брусьев и досок, которая удерживалась полусгнившей веревкой, намотанной на колышек на берегу.

— Настоящий плот! — Джон Корт не скрывал бурной радости.

— Да это и в самом деле плот! — подтвердил проводник.

Трудно было представить какое-то иное предназначение этих брусьев и досок.

"Неужели туземцы спускались по реке до этого места?.." — ломал себе голову Кхами.

Словно откликаясь на его мысли, Джон Корт размышлял вслух:

Туземцы это или белые путешественники, мы не знаем… Однако если большой лес Убанги кто-нибудь посещал, то об этом знали бы в Конго или в Камеруне…

— Это не важно, — заявил Макс Губер. — Самый главный вопрос — можем ли мы использовать плот или то, что от него осталось?..

— Ну, конечно, можем!

Проводник направился было к реке, когда его вдруг остановил крик Лланги.

Отошедший недалеко вниз по течению мальчик возвращался бегом, размахивая каким-то предметом, зажатым в руке.

Мгновение спустя он вручил Джону Корту свою находку. Это был железный висячий замок, весь изъеденный ржавчиной. Ключ потерялся, да и механизм вряд ли сохранился в исправности.

— Теперь ясно, что мы имеем дело не с кочевыми племенами, конголезскими или другими, ведь им неведомы тайны современного слесарного дела, — сделал вывод Макс Губер. — Это могут быть только белые, которые доплыли до излучины на плоту…

— И которые, уйдя отсюда, никогда уже не вернутся, — добавил Джон Корт.

Он логично оценил ситуацию. Степень окисления замка и обветшания плота указывали на то, что уже несколько лет миновало с той поры, когда первый был потерян, а второй покинут на берегу реки. Два непреложных вывода следовали из этого бесспорного факта. И когда Джон Корт изложил их, Макс Губер и Кхами согласились с ним.

Первое. Исследователи или путешественники нетуземного происхождения достигли этой поляны, сев на плот либо перед опушкой Великого леса, либо миновав ее.

Второе. Эти исследователи или путешественники по тем или иным причинам оставили плот, чтобы заняться изучением лесного массива, расположенного на правом берегу реки.

В любом случае никто из них не вернулся. Ни Макс Губер, ни Джон Корт за все время проживания в Конго не могли припомнить, чтобы заходила речь об экспедиции такого рода.

Если все это и не выглядело как необычайное, экстраординарное происшествие, то, по крайней мере, как неожиданное, и Макс Губер вынужден был с горечью отказаться от пальмы первенства: не ему принадлежала честь первого посещения Великого леса, который он ошибочно считал непроходимым.

Тем временем, вполне безразличный к вопросу о приоритете, Кхами внимательно изучал составные части плота. Одни брусья и доски находились в приличном состоянии, другие больше пострадали от непогоды, три или четыре следовало заменить. Но уже очевидно было, что потребность в сооружении нового плота отпадает, поскольку можно обойтись небольшой починкой. Проводник и его компаньоны, в равной степени довольные и озадаченные, имели в своем распоряжении плавающее средство передвижения, которое позволит им добраться до слияния рек.

Пока Кхами проводил свой осмотр, двое друзей обменивались мыслями по поводу случившегося.

— Ошибки быть не может, — повторил Джон Корт, — белые уже побывали в верховьях этой реки, именно белые, это не подлежит сомнению… Чтобы такой плот, сооруженный из крупных брусьев, был делом рук туземцев, еще можно допустить… Но вот висячий замок…

— Замок-разоблачитель… Не считая других предметов, которые, по всей вероятности, мы еще найдем…

— Еще найдем?.. Макс, вы о чем?..

— А о том, Джон, что мы наверняка напали на остатки лагеря, хотя в этом месте следов и не видно, потому что нельзя признать за таковой грот, где мы провели ночь. Мне не кажется, что его уже использовали для стоянки, но я не сомневаюсь, что мы не единственные, кто искал здесь убежище…

— Это очевидно, мой дорогой Макс. Пойдем к излучине…

— Да-да, правильно, Джон, ведь там кончается поляна, и я не удивлюсь, если немного дальше…

— Эй, Кхами! — позвал Джон Корт.

Проводник присоединился к обоим друзьям.

— Ну, как там плот? — поинтересовался Джон Корт.

— Мы починим его без труда… Я принесу нужные материалы.

— Прежде чем приступать к работе, давайте спустимся вдоль реки, — предложил Макс Губер. — Кто знает, не попадутся ли нам какие-нибудь предметы, домашняя утварь с фабричной маркой, которая укажет на их происхождение?.. И неплохо бы пополнить наш скудный кухонный инвентарь… Одна фляга, но нет ни чашки, ни чайника…

— А не питаете ли вы тайную надежду, мой милый Макс, обнаружить сервированный стол с яствами для гостей?..

— Я не питаю никаких надежд, мой дорогой Джон, но перед нами таинственный, непонятный факт. Попытаемся же найти ему правдоподобное объяснение!

— Будь по-вашему, Макс! А вы, Кхами, не возражаете против небольшой прогулки?..

— При условии, что мы не пойдем дальше излучины. Ведь у нас теперь свой транспорт, и надо меньше тратить силы на бесполезные походы…

— Согласен, Кхами! — улыбнулся Джон Корт. — Когда течение понесет наш плот, мы изучим на досуге оба берега — может, и отыщем где-нибудь следы стоянки… А пока пройдемся пешком…

Трое мужчин с верным Ллангой двинулись по берегу, точнее, по узкой полоске земли между рекой и болотом, образовавшей естественный мол. Они внимательно смотрели под ноги и по сторонам, надеясь увидеть хоть малейший признак человеческого присутствия, хоть какую-нибудь вещицу, забытую или брошенную на землю.

Напрасные усилия. Самый тщательный осмотр при медленной ходьбе с остановками ничего не дал. Никаких указаний на то, что кто-то здесь ходил, располагался на отдых, ночевал. Когда Кхами и его спутники достигли первых деревьев, их приветствовала громкими криками стая обезьян. Появление людей, казалось, не очень удивило четвероруких, однако они предпочли ретироваться. Разноликое племя резвилось среди ветвей: это были бабуины или павианы, мандрилы, по своим физическим данным близкие к гориллам, шимпанзе и орангутанам. Как и у всех видов африканских обезьян, у них виднелись рудименты хвоста, это украшение природа сохранила только их американским и азиатским сородичам.

— В конце концов, не они же построили плот?.. — заметил Джон Корт. — И как ни умны они, но еще не умеют пользоваться висячими замками…

— А тем более клеткой, насколько мне известно, — вдруг изрек Макс Губер.

— Клеткой?.. — удивился Джон Корт. — Почему вы заговорили о клетке, Макс?..

— Потому что мне кажется, что я различаю… в зарослях… в двадцати шагах от реки… какое-то сооружение…

— Это муравейник в форме улья… Именно такие возводят африканские муравьи… — высказал догадку Джон Корт.

— Нет, месье Макс не ошибся, — вмешался Кхами. — Там действительно что-то есть… Кажется, хижина у подножия двух мимоз… У нее решетчатый фасад.

— Хижина или клетка, — заметил Макс Губер. — Посмотрим, что там внутри…

— Осторожно, сказал проводник, — будем передвигаться, прячась за деревьями…

— Почему мы должны бояться? — нетерпеливо возразил Макс Губер, не изменяя своей натуре: азарт и любопытство уже овладели им.

Впрочем, прилегающая местность казалась совершенно пустынной. Слышалось только пение птиц да крики убегающих обезьян. Никакого следа давней или свежей стоянки не открылось взору при выходе на поляну, как и на поверхности реки, где неспешно проплывали большие пучки травы. Скорее наоборот, ощущение какой-то уединенности и заброшенности. Мужчины ускорили шаг. Берег в этом месте изгибался, следуя за излучиной реки. Заболоченный участок остался позади, почва становилась суше, лес гуще и выше.

Странное сооружение, представшее их взорам, прижималось к мимозам и имело наклонную крышу, усыпанную плотным слоем пожухших трав. В будке не было никаких боковых входов или окон, стенки ее до самого основания укрывали ниспадающие лианы.

А впечатление клетки возникало из-за решетки, точнее — проволочной сетки в фасадной части, подобной тем, которыми в зверинцах отделяют хищников от публики.

В этой решетчатой передней стенке была открыта дверь. Хижина-клетка оказалась пуста. Это обнаружил Макс Губер, поспешивший первым проникнуть внутрь.

С тревожным чувством переступили порог его спутники. Что сулило им это неожиданное открытие?..

В хижине нашлось кое-что из предметов домашнего обихода котел в довольно хорошем состоянии, чайник, чашка, три или четыре треснутых бутылки, рваное шерстяное одеяло, обрывки ткани, ржавый топор, полусгнивший футляр для очков, на котором уже невозможно было прочесть фамилию изготовителя, чтобы с ее помощью определить местонахождение фирмы.

Особое внимание привлекла медная шкатулка в углу, чья хорошо подогнанная крышка как будто должна была предохранять от всяких превратностей содержимое, если таковое там имелось. Макс Губер поднял ее и попытался открыть, но безуспешно. Ржавчина как бы склеила обе ее части. Потребовалось ввести нож в щель между ними, и тогда она раскрылась.

В шкатулке оказалась хорошо сохранившаяся записная книжка, на ее корочке типографскими буквами были напечатаны два слова, которые Макс Губер прочитал вслух:


Доктор ЙОГАУЗЕН.

Глава VIII ДОКТОР ЙОГАУЗЕН

Если у Джона Корта, Макса Губера и даже Кхами не вырвались громкие возгласы при оглашении этого имени, то лишь потому, что потрясение было слишком велико и лишило их на миг дара речи.

Имя Йогаузена ошеломило всех, стало подлинной находкой. Оно приподнимало часть загадочной завесы, которая простерлась над одним из самых странных научных экспериментов, где комическое переплеталось с серьезным и даже с трагическим, поскольку можно было предполагать, что эксперимент завершился весьма плачевно.

Быть может, читатель помнит об опыте, который собирался провести американец Гарнер с целью изучить язык обезьян и дать своим теориям практическое подтверждение. Имя профессора, его статьи в нью-йоркском "Hayser's Weekly", книгу, вышедшую в Англии, Германии, Франции, США, никак не могли забыть обитатели Конго и Камеруна, в частности, Джон Корт и Макс Губер.

— Наконец-то! Это он! — воскликнул один из друзей. — Тот самый, о ком давно нет никаких вестей!

— И от которого они никогда не поступят, потому что его здесь нет и он не может их передать! — воскликнул другой.

"Он" для француза и американца это доктор Йогаузен. Но, прежде чем повести речь о докторе, расскажем, что сделал месье Гарнер. Это не тот янки, который мог бы сказать о себе начальными словами из «Исповеди» Жан-Жака Руссо: "Я затеваю дело, какого еще никогда не бывало и у которого не будет последователей". У месье Гарнера был один.

Раньше чем отправиться на Черный континент, профессор Гарнер уже вступил в контакт с миром обезьян, разумеется, прирученных. Из своих долгих и скрупулезных наблюдений он извлек убеждение, что эти четверорукие разговаривают между собой, понимают друг друга, что у них членораздельная речь и они используют какое-то слово для выражения голода, а другое — когда им хочется пить.

В зоологическом саду Вашингтона месье Гарнер установил фонографы, чтобы записывать слова этого языка. Он также заметил, что обезьяны никогда не говорят без необходимости, чем они существенно отличаются от людей. И он так сформулировал свои научные выводы:

"Знания о мире животных, добытые мною, привели меня к твердому убеждению, что все млекопитающие обладают способностью говорить в той степени, которая определяется их опытом и потребностями".

Еще до экспериментов месье Гарнера было известно, что у млекопитающих — собак, обезьян и других есть гортанно-речевой аппарат, подобный человеческому, и голосовая щель, приспособленная для передачи артикулированных звуков. Но знали также и то, не в обиду школе симиологов[29] будет сказано! — что мысль предшествует слову. Чтобы говорить, надо думать, а мышление требует способности к обобщению, каковой животные начисто лишены.

Попугай говорит, но он не понимает ни слова из сказанного. Правда заключается в том, что животные не разговаривают лишь потому, что природа не наделила их достаточным для этого умом, иначе им ничего бы не помешало обрести речь. Действительно, обретение речи, как утверждает ученый критик, связано со способностью к суждениям и умозаключениям, которые базируются — хотя бы в скрытой, неявной форме — на абстрактных и универсальных понятиях. Но все эти здравые соображения профессор Гарнер решительно не желал принимать во внимание.

Само собой разумеется, что его теория весьма активно оспаривалась. И тогда он принял решение вступить в личный контакт с объектами своего изучения, которые встречались в изобилии в лесах тропической Африки. Профессор Гарнер рассчитывал понаблюдать горилл и шимпанзе в их естественной обстановке, а затем вернуться в Америку и опубликовать вместе с грамматикой словарь обезьяньего языка. Вот тогда пусть попробуют возражать ему противники будут вынуждены признать очевидное.

Сдержал ли месье Гарнер обещание, которое он дал самому себе и научному миру?.. Неизвестно, но, вне всякого сомнения, доктор Йогаузен в это не верил, в чем мы и сможем в скором времени убедиться.

В 1892 году месье Гарнер уехал из Америки в Конго, прибыл в Либревиль двенадцатого октября и избрал своим местом проживания факторию Джон Хотленд и K°. Там профессор находился до февраля 1894 года, когда отважился наконец на исследовательскую экспедицию. Поднявшись по реке Огове на маленьком пароходике, он высадился в Ламбарене и двадцать второго апреля достиг католической миссии Фернан-Ваз.

Святые отцы сердечно приняли его в своем доме на берегу очаровательного озера Фернан-Ваз. Доктору оставалось только довериться заботам персонала миссии, который все делал для облегчения рискованной затеи зоолога.

Сразу за домом теснились первые деревья большого леса, где обитало множество обезьян. Лучшего нельзя было и пожелать для знакомства с ними. Но этого мало, следовало находиться среди них, делить с обезьянами их жизнь. С этой целью месье Гарнер заказал переносную железную клетку. Позже ее отвезли в лес. Если ему верить, то он прожил в этой клетке три месяца, большей частью в одиночестве, и смог таким образом изучить поведение и нравы четвероруких в их естественном состоянии.

В действительности же осторожный американец установил свой металлический домик в двадцати минутах ходьбы от миссии святых отцов, возле родника. Это место он назвал Форт-Горилла, к нему вела тенистая тропа. Провел он там три ночи подряд. Изъеденный тучами комаров, американец не смог больше продержаться, демонтировал клетку и возвратился к миссионерам из Сен-Эспри под их кров, каковой и предоставили ему с бескорыстным гостеприимством.

Наконец, простившись навсегда с колонией миссионеров восемнадцатого июля, он вернулся в Англию, а оттуда в Америку, увозя в качестве сувениров из своего путешествия двух маленьких шимпанзе, упорно не желавших беседовать с ним.

Вот таких результатов добился месье Гарнер. В общем и целом говор обезьян, если таковой и имелся, надлежало еще открыть, как и свойственные им формы общения, играющие роль в формировании их языка.

Вполне естественно, что профессор утверждал, будто он определил различные вокальные знаки, имеющие точный смысл: «вау» — пища, «шени» — пить, «йек» берегись и тому подобный «словарь», выстроенный месье Гарнером с большим тщанием. Позже он несколько видоизменил свои выводы, продолжив научные изыскания в зоологическом саду Вашингтона, где, как уже говорилось, профессор использовал фонографы. Он утверждал, что с помощью этой техники ему удалось установить "родовые слова" обезьян, относящиеся, например, ко всему, что съедобно, ко всему, что пьют, одно — для использования руки, другое — для вычисления времени. Короче говоря, по его теории обезьяний язык слагался из восьми или девяти главных звуков, имевших тридцать или тридцать пять модификаций, у которых он даже определял музыкальный тон, почти всегда ля диез. В заключение, по его мнению и в согласии с учением Дарвина о единстве вида и передаче по наследству физических свойств, а не дефектов, можно было сделать вывод:

"Если человеческие расы берут начало от одного обезьяньего корня, то почему же человеческие языки не должны происходить от примитивного языка этих человекоподобных?"

Вот что ему следовало доказать и чего он, по сути, не сделал.

Вообще так называемый язык обезьян, открытый натуралистом Гарнером, является не более чем набором звуков, которые издают эти млекопитающие в целях общения с себе подобными, как поступают решительно все животные: собаки, лошади, овцы, гуси, ласточки, муравьи, пчелы и т. д. Согласно наблюдениям, такое общение устанавливается с помощью криков, знаков, специальных движений. Если они и не воплощают мысли в собственном значении слова, то, по крайней мере, передают живые рефлексы, эмоциональные состояния например, страх или радость.

Итак, из всего сказанного вытекает со всей очевидностью, что проблема не могла быть решена неполноценными, малообоснованными опытами американского профессора. И вот тогда, через два года после экспериментов Гарнера, одному немецкому доктору приходит на ум повторить эту попытку, только на сей раз действительно поселиться в девственном лесу, «вписаться» в природную среду четвероруких, а не разыгрывать театральные сцены в двадцати минутах ходьбы от резиденции миссионеров. И пускай он станет добычей комаров, но не капитулирует перед трудностями, противостоять которым не смогла симиологическая страсть месье Гарнера.

В ту пору жил в Камеруне, в городе Малинбе, некий, ученый по имени Йогаузен. Он провел там уже несколько лет. По профессии врач, а по призванию скорее зоолог и ботаник. Когда он узнал о бесплодном эксперименте профессора Гарнера, то решил подхватить его инициативу, хотя ему самому в то время уже перевалило за пятьдесят. Правда, не будучи молодым, доктор Йогаузен отличался великолепным здоровьем. Джону Корту не раз выпадал случай встречаться и беседовать с ним в Либревиле.

Ученый говорил по-английски и по-французски, как на родном языке, и понимал даже туземный диалект благодаря своей врачебной практике. Впрочем, немалое состояние позволяло ему даже оказывать медицинские услуги бесплатно. Не было у него ни родителей, ни близких родственников. Независимый в полном смысле слова, привыкший ни перед кем не отчитываться, уверенный в себе настолько, что ничто и никто не в состоянии был эту уверенность поколебать, почему же он не мог поступить так, как ему хотелось?.. Следует добавить, что немного странный и склонный к маниакальности, он представлял собою тот тип человека, о котором во Франции говорят "с пунктиком" или "с приветом".

На службе у доктора состоял один туземец, которого он весьма ценил. Когда тот узнал о планах переселиться на жительство в лес, в обезьянью стаю, то без колебаний принял приглашение своего хозяина, не слишком задумываясь над тем, что это означает и к чему может привести.

Итак, доктор Йогаузен и его слуга принялись за работу. Они заказали в Германии разборную клетку типа гарнеровской, но с лучшей вентиляцией, более комфортную, и привезли ее на пароходе, который делал остановку в Малинбе. На месте они запаслись всем необходимым — провизией, консервами, боеприпасами, что обеспечивало их жизненные потребности на долгий срок. Что касается мебели, впрочем, самой элементарной, постельных принадлежностей, то все это они взяли из дома доктора, а еще прихватили старую шарманку в тайной надежде, что обезьяны не останутся бесчувственными к очарованию музыки.

Одновременно доктор Йогаузен отчеканил в мастерской некоторое количество никелевых медалей со своим именем и портретом, предназначенных для покровителей обезьяньей колонии, которую он надеялся основать в Центральной Африке.

Тринадцатого февраля 1896 года доктор и его слуга вместе с багажом погрузились в лодку в Малинбе и направились вверх по течению реки Нбарри…

Направились куда?.. Этого доктор Йогаузен не говорил никому. Освободив себя на долгое время от всяких хлопот по снабжению, он как бы застраховался от излишней посторонней назойливости. Ему и туземцу вполне хватало друг друга. Ученый не хотел ничем тревожить и отвлекать обезьян, собираясь предложить им только свою собственную компанию, а он бы вполне удовольствовался прелестью их беседы, не сомневаясь, что постигнет все тайны языка макак.

Позже стало известно, что, поднявшись по реке Нбарри на сотню лье, лодка бросила якорь у деревни Нгила, что двадцать негров были наняты в качестве носильщиков и что багаж понесли в восточном направлении. Но с этого момента о докторе Йогаузене никакой информации не поступало. Возвратившись в Нгилу, носильщики не могли указать точно то место, где они расстались с доктором.

Короче говоря, минуло уже три года, и, несмотря на предпринятые поиски, которые еще продолжались, новостей о докторе и его верном слуге не прибавилось.

Теперь Джон Корт и Макс Губер могли хотя бы частично восстановить цепочку событий.

Доктор Йогаузен со своим эскортом достиг реки в северо-западной части леса Убанги; затем он приступил к сооружению плота, используя брусья и доски. Закончив работу и отослав помощников, он вместе со своим слугой спустился по течению безымянной реки; найдя место для высадки, они смонтировали клетку в том уголке, где она и была обнаружена нашими героями.

Таковой, по всей вероятности, была первая часть правды о профессоре. Но сколько же гипотез возникало по поводу нынешнего положения вещей!

Почему клетка оказалась пустой?.. Почему двое обитателей ее покинули?.. Сколько месяцев, недель, дней провели они здесь?.. По доброй ли воле ушли отсюда?.. Никакой ясности на этот счет. Быть может, их похитили?.. Тогда — кто?.. Туземцы?.. Но ведь лес Убанги считался необитаемым… Следует ли допустить, что они бежали из-за нападения хищников?.. Наконец, живы ли вообще доктор Йогаузен и его слуга-туземец?

Эти многочисленные вопросы мгновенно встали перед друзьями, но ни на один из них не могли они найти определенного ответа и терялись в догадках. Непроницаемая тайна окутывала "дело профессора Йогаузена".

— Давайте заглянем в записную книжку, — предложил, Джон Корт.

— Мы вынуждены это сделать, — согласился Макс Губер. — Если там и не найдется достаточных объяснений, то, может быть, хотя бы по датам удастся кое-что установить…

Джон Корт раскрыл записную книжку, несколько страниц которой слиплись от сырости.

— Не думаю, что этот блокнот много нам расскажет, — заметил он.

— Почему же?..

— Да, потому, что все странички девственно чисты… за исключением первой.

— А что на первой странице, Джон?

— Какие-то обрывки фраз… еще несколько дат… Наверное, они могли бы послужить в дальнейшем доктору Йогаузену для написания дневника.

И Джон Корт не без труда расшифровал следующие строчки, написанные карандашом по-немецки, одновременно переводя их:


20 июля 1896. — Прибыл вместе с конвоем на опушку леса Убанги… Разбил стоянку на правом берегу реки… Строим плот.

3 августа. — Плот готов… Отправил конвой в Нгилу… Уничтожили всякие следы стоянки… Сел в лодку со слугой.

9 августа. — Семь дней спускались по течению, безо всяких препятствий… Высадка на поляне… Множество обезьян вокруг… Место кажется подходящим…

10 августа. — Выгрузка багажа… Выбрали место для постройки хижины-клетки под первыми деревьями на правом берегу, в конце поляны… Масса обезьян — шимпанзе, гориллы.

13 августа. — Обосновались полностью… Живем в хижине… Окрестности абсолютно пустынны… Никаких следов человека, туземцев или кого-нибудь еще… Кишмя кишит водоплавающая дичь… Река изобилует рыбой… Хижина хорошо защищает от ветра.

25 августа. — Минуло двадцать семь дней… Налажен регулярный быт… Несколько гиппопотамов высунулись из воды, но никакой агрессивности с их стороны… Убили антилопу… Большие обезьяны подходили нынче ночью к самой хижине… Какой они породы? Пока еще не установили… Враждебности они не проявляют — ни на земле, ни на ветвях, где они прыгают и играют… Показалось, что я вижу огонек в нескольких сотнях шагов среди густой зелени… Требует проверки любопытный факт: создалось впечатление, что обезьяны разговаривают, что они обмениваются между собой какими-то фразами… Малыш сказал: "Нгора!.. Нгора!.. Нгора!.." — это слово у туземцев означает «мать».



Лланга внимательно слушал чтение своего друга Джона, а при последних его словах воскликнул:

— Да!.. Да!.. Нгора… Нгора… Мать… Нгора… Нгора…

При звуке слова, которое привел доктор Йогаузен и повторил возбужденным тоном Лланга, как же было не припомнить Джону Корту те странные звуки, что минувшей ночью как бы во сне коснулись его ушей?.. Полагая, что это ему показалось, что он ошибся, Джон не сказал ничего своим спутникам об этом случае. Но после сообщения доктора Йогаузена он счел своим долгом вернуться к этой теме. И когда Макс Губер заметил:

— Да неужели профессор Гарнер был прав? Обезьяны умеют разговаривать?..

Джон Корт тут же откликнулся:

— Все, что я мог бы сказать по этому поводу, мой дорогой Макс, так это то, что и я тоже слышал это самое слово «нгора».

И он рассказал, что, когда он бодрствовал на вахте в ночь с четырнадцатого на пятнадцатое, чей-то жалобный голос произнес это загадочное слово.

— Да неужели?! — воскликнул Макс Губер. — Вот это уже можно назвать необычным!

— А это и есть то, чего вы добивались все время, милый друг!.. — не удержался от реплики Джон Корт.

Кхами внимательно слушал чтение и комментарии к записной книжке доктора Йогаузена. Судя по всему, его не очень занимало то, что так живо заинтересовало француза и американца. Обнаруженные сведения о докторе и его слуге он воспринял вполне равнодушно. Самое главное для него заключалось в том, что доктор построил плот и что теперь они им располагали, как и вещами, найденными в покинутой хижине. Проводник не понимал, почему надо беспокоиться о том, где сейчас находится доктор и его слуга, тем более он не был расположен бросаться по их следам через Великий лес, рискуя оказаться похищенными, как, несомненно, были похищены те двое.

Так что, если бы Макс Губер и Джон Корт предложили отправиться на розыски пропавших, он постарался бы их отговорить, напомнить им, что единственным разумным решением остается продолжать путь домой, спускаясь по течению реки до впадения в Убанги.

Впрочем, и здравый смысл подсказывал, что подобного рода поиски немецкого доктора не имели бы шанса на успех. В какой стороне их вести? Если на это был бы хоть малейший намек в записной книжке, Джон Корт, возможно, посчитал бы своим долгом двинуться доктору на помощь, а экзальтированный Макс Губер мог бы рассматривать себя как инструмент для его спасения, избранный самим Провидением.

Но нет ничего, решительно ничего, кроме нескольких обрывочных записей, последняя из которых сделана двадцать пятого августа, ничего, кроме белых страничек, безрезультатно перелистанных вплоть до самой последней!..

Джон Корт резюмировал:

— Не подлежит сомнению, что доктор прибыл сюда девятого августа и что записи его прервались двадцать пятого того же месяца. Если он не написал больше ни строчки, то это значит, что по той или иной причине он покинул свою хижину, где провел только тринадцать дней…

— И невозможно представить, что именно здесь произошло, — добавил Кхами.

А Макс Губер заметил:

— Не имеет значения! Я не любопытен…

— О! Дорогой друг, это на вас не похоже!

— Вы правы, Джон, но чтобы найти ключ к этой загадке…

— Надо уезжать! — кратко выразился проводник, решительно прерывая беседу друзей.

И действительно, медлить было нельзя. Требовалось безотлагательно починить плот и двинуться по течению реки. А если позже найдут необходимым организовать экспедицию для розысков доктора Йогаузена, пройти Великим лесом до крайних его пределов, то это произойдет при более благоприятных условиях, и оба друга вольны будут принять участие в такой экспедиции.

Прежде чем покинуть клетку, Кхами обследовал самые дальние ее уголки. А может, сыщется какой-нибудь полезный предмет, который может пригодиться в дороге. Такой поступок не назовешь неэтичным: ведь трудно предположить, что после двухлетнего отсутствия владелец хижины появится и потребует свои вещи назад…

Добротно сработанная хижина все еще выглядела отлично. Надежное убежище. Цинковая крыша, вдобавок крытая соломой, хорошо защищает от непогоды в сезон дождей. Передний фасад единственная зарешеченная сторона смотрит на восток и менее других подвержен сильным ветрам. Вероятно, постельное белье, стол, стулья, сундук оказались бы в полной сохранности, если бы их не похитили, и это обстоятельство, по правде говоря, казалось труднообъяснимым.

Двухлетняя заброшенность все же не могла пройти бесследно, и помещение нуждалось в небольшом ремонте. Доски боковых стенок местами разошлись, основания опор расшатались во влажной земле, признаки обветшания виднелись под гирляндами зелени и лиан.

Однако этой работой ни Кхами, ни его друзья заниматься не собирались. Очень сомнительно, чтобы хижина еще послужила когда-нибудь убежищем для другого любителя-симиолога. Так что пусть остается как есть.

Сейчас же их интересует, не найдутся ли здесь другие предметы, кроме чайника, чашки, футляра для очков, топорика, шкатулки с записной книжкой?.. Кхами искал очень тщательно. Но в хижине не было ни оружия, ни инструментов, ни денег, ни консервов, ни одежды… Проводник уже собирался покинуть клетку, когда в одном из углов с правой стороны под ударом ноги почва издала металлический звук.

— Там что-то есть! — воскликнул он.

— Может быть, ключ? — оживился Макс Губер.

— Какой ключ? — удивленно переспросил Джон Корт.

— О, мой дорогой Джон… ключ к этой загадке!

Нашелся, однако, не «ключ», а жестяной ящик, закопанный в этом месте. Кхами извлек его на свет Божий и внимательно оглядел. Ящик не пострадал от времени. И какова же была общая радость, когда в нем обнаружили целую сотню патронов!

— Спасибо, милый доктор! — вскричал Макс Губер. — Никогда не забудем счастливый день, когда вы оказали нам столь важную услугу!

Услуга действительно очень серьезная, потому что калибр патронов точно совпадал с калибром карабинов проводника и двух его спутников.

Теперь оставалось возвратиться к месту стоянки и подготовить плот к спуску на воду.

— Но давайте сперва поглядим, нет ли поблизости каких-нибудь следов доктора Йогаузена и его слуги, — предложил Джон Корт. Скорее всего туземцы увели их в глубину леса, но возможно, что они погибли, защищаясь… и если их останки не погребены…

— То мы обязаны их похоронить! — поддержал друга Макс Губер.

Поиски в радиусе сотни метров не дали никаких результатов. Следовало полагать, что незадачливый Йогаузен был похищен, но кем, если это не туземцы, те самые, которых доктор принял за разговаривающих обезьян?.. И какая же внешность у четвероруких, наделенных даром речи?..

— Во всяком случае, — заметил Джон Корт, — это означает, что лес Убанги посещают кочевые племена, и нам следует быть начеку…

— Я совершенно с вами согласен, месье Джон! — Кхами одобрительно кивнул головой. — А теперь идемте к плоту…

— И мы так ничего и не узнаем, что случилось с достойным тевтонцем? — огорченно воскликнул Макс Губер. — Где он теперь?..

— Там, где находятся люди, от которых не поступает больше новостей, — охладил пыл своего друга Джон Корт.

— Но разве это ответ, Джон?..

— Увы, это единственное заключение, которое мы можем сделать, дорогой Макс!

Было уже около девяти часов, когда они подошли к гроту. Кхами занялся приготовлением завтрака. Поскольку теперь они располагали котелком, Макс Губер заявил, что он предпочел бы отварное мясо жареному или печеному. Это бы внесло разнообразие в их меню. Предложение приняли, развели костер, и к полудню сотрапезники лакомились супом, которому не хватало только хлеба, овощей и соли.

До завтрака и после него все упорно трудились над обновлением плота. Кхами нашел за хижиной несколько досок, которые можно было пустить в ход. Платформа прогнила в отдельных местах, требовалось частично заменить материал. Но для капитальной реставрации не хватало инструментов. Блок из брусьев и досок связали с помощью лиан, не менее прочных, чем металлические стяжки, или, по крайней мере, чем якорные канаты. С работой управились, когда солнце уже заходило за лесные вершины на правом берегу реки.

Отъезд назначили на раннее утро. Ночь лучше было провести в гроте: небо долго хмурилось тучами, а к восьми часам пошел проливной дождь.

Итак, найдя место, где обосновался доктор Йогаузен, Кхами и его спутники должны были уезжать, так и не узнав, что же с ним приключилось! Никакой путеводной нити… Ни малейшего указания или намека… Мысль об этом неотступно преследовала Макса Губера, гораздо меньше занимала она Джона Корта и оставляла вполне равнодушным проводника.

Французу чудились бабуины, шимпанзе, гориллы, мандрилы, говорящие обезьяны, он приходил к выводу, что доктор мог иметь дело только с туземцами… А потом его впечатлительному воображению рисовался Великий лес со своей таинственной жизнью, самые невероятные мысли внушали эти темные лесные глубины, являлись ему в грезах неведомые племена, необычные типы, затерянные под огромными зелеными шатрами деревушки…

Перед тем как забраться в грот, Макс Губер обратился к друзьям:

— Мой милый Джон, а также и вы, Кхами… Я хочу вам кое-что предложить…

— Что именно, Макс?

— Сделать что-нибудь для доктора…

— Броситься на его поиски? — В голосе проводника звучала ядовитая ирония.

— Да нет же, — продолжал Макс Губер, — я предлагаю присвоить его имя этой речке… Пусть больше не будет безымянной…

Вот почему река Йогаузена отныне фигурирует на современных картах Экваториальной Африки.

Ночь минула спокойно, и во время караульной службы, которую несли они поочередно, ни одно слово не долетело до их ушей.

Глава IX ВНИЗ ПО РЕКЕ ЙОГАУЗЕНА

В половине седьмого утра шестнадцатого марта плот снялся с якоря, тихо отошел от берега и поплыл по течению.

Едва начинался день. Заря занялась почти мгновенно. Облака быстро бежали в высоких слоях атмосферы под воздействием сильного ветра. Дождь больше не угрожал, но погода сулила быть пасмурной.

Кхами и его компаньонам грех было жаловаться на это обстоятельство, потому что оно предохраняло их от убийственной жары. Ведь поверхность реки обычно открыта для отвесных лучей тропического солнца.

Продолговатой формы плот не отличался большими размерами: семь-восемь футов в ширину, двенадцать в длину. Но грузоподъемности его вполне хватало для четырех человек и для багажа, впрочем, весьма скромного: металлический ящик с патронами, оружие, включая три карабина, а также чайник, котелок, чашка. Что касается трех револьверов, меньшего калибра по сравнению с карабинами, то в резерве у них было лишь по двадцать выстрелов — считать приходилось каждый патрон. Тем не менее они надеялись, что боеприпасов хватит до их прибытия к берегам Убанги.

В передней части плота на аккуратно насыпанном слое земли лежал запас сухого дерева, легко обновляемый при высадках, на случай, если Кхами потребуется развести костер на плаву. В задней части большое кормовое весло, изготовленное из доски. Оно позволяло в какой-то степени управлять плавучим сооружением, по крайней мере, удерживать его в струях течения.

Расстояние между берегами было около пятидесяти метров, скорость течения — примерно один километр в час. С таким ходом плоту потребуется от двадцати до тридцати дней на дистанцию в четыреста километров, отделявшую проводника и его спутников от Убанги. Если это сопоставимо со средней скоростью пешего марша через лесную чащу, то затраченную в обоих случаях энергию нельзя и сравнивать. Плот освобождает человека почти от всяких усилий.

Было не совсем ясно, как обстоят дела с препятствиями на реке Йогаузена, которые могли бы помешать дальнейшему продвижению. С самого начала стало ясно, что река эта глубокая и извилистая. Будет еще время изучить ее повнимательнее. Если встретятся пороги и водопады, то проводник поступит в зависимости от обстоятельств.

До полуденного отдыха удача сопровождала плавание. Путем маневра удавалось избежать водоворотов, довольно частых в районе прибрежных кос, и плот ни разу не сел на мель благодаря ловкости Кхами, который крепкой рукой удерживал верный курс.

Расположившись в передней части плота, с карабином в руке, Джон Корт озирал берега единственно с охотничьим интересом. Ему нужно было позаботиться о пополнении запасов провианта. Появись только в пределах досягаемости какая-нибудь бегущая или летящая дичь, и он легко с ней справится. Желанное событие произошло в половине десятого. Пуля сразила на месте самца антилопы, пришедшего на водопой.

— Отличный выстрел! — восхищенно воскликнул Макс Губер.

— Бесполезный выстрел, — заметил Джон Корт, — если мы не сумеем подобрать добычу…

— Это проще простого, — откликнулся проводник.

Умело орудуя кормовым веслом, он осторожно подогнал плот к песчаному берегу, где распростерлась туша убитого животного. Разрубив ее на куски, выбрали самые лучшие и погрузили на плот для будущих трапез.

Между тем Макс Губер проявил незаурядный талант рыбака, хотя и располагал самыми примитивными орудиями для рыбной ловли: парой веревочных обрывков, найденных в хижине доктора, а вместо крючка — колючками акации, с наживленными кусочками мяса. Соблазнятся ли такой приманкой хотя бы некоторые из рыб, что время от времени показывались на поверхности реки?..

Француз стоял на коленях на правом борту плота, а Лланга, пристроившись сбоку, с живым интересом наблюдал за его действиями.

Оказалось, что обитающие в реке Йогаузена щуки столь же глупы, сколь и прожорливы, и одна из них очень скоро ухватила наживку. Доведя ее до «обалдения» — именно такое словечко употребляют туземцы, когда доводят до полного изнеможения «заарканенного» гиппопотама, — Макс Губер очень ловко подтянул к себе рыбу. Весила она добрых восемь-девять фунтов, и можно не сомневаться, что пассажиры плота не станут дожидаться завтрашнего утра, чтобы полакомиться добычей.

На стоянке в полдень завтрак состоял из жареного филе антилопы и отварной щуки. На обед решили приготовить суп из антилопы. И, поскольку для варки нужны несколько часов, проводник разжег костер на плоту, пристроив над ним котелок. После чего плавание длилось до вечера без перерыва.

Рыбная ловля после полудня не дала никаких результатов. К шести часам Кхами причалил к узкому и скалистому песчаному берегу, затененному пышной кроной камедного дерева[30]. Место для стоянки оказалось удачным.

Камни изобиловали съедобными ракушками. В сыром и жареном виде они приятно дополнили вечернее меню. Но три-четыре сухаря и щепотка соли превратили бы ужин в настоящий пир…

Ночь обещала быть темной, и проводник не хотел полагаться на волю дрейфа. Река Йогаузена несла огромные стволы, и столкновение с ними могло бы стать гибельным для плота. Ночлег организовали у подножия камедного дерева, на кучах сухой травы. Сменное дежурство Макса Губера, Джона Корта и Кхами не омрачилось какими-либо подозрительными визитами или звуками. Только обезьяны без умолку трещали от заката солнца до рассвета.

— Готов поклясться, что эти мартышки не разговаривали! — воскликнул Макс Губер, когда на рассвете погружал в прозрачные воды свои руки и лицо, изрядно искусанные злодейскими комарами.

Этим утром отъезд отсрочили на целый час. Хлынул проливной дождь. Вдруг разверзлись хляби небесные, и на землю обрушился настоящий потоп — такое нередко бывает в Экваториальной Африке. Следовало переждать непогоду. Густая листва камедного дерева хоть в какой-то мере защищала путников и сам плот, пришвартованный к могучим корням гиганта. А тут еще поднялся ураганный ветер. На поверхности реки капли воды превращались в маленькие наэлектризованные шарики. Глухие раскаты грома без видимых молний сотрясали атмосферу. Но града не стоило опасаться: огромные леса Африки обладают способностью предотвращать его выпадение

Тем не менее состояние атмосферы внушало большую тревогу, и Джон Корт счел своим долгом заметить:

— Если дождь не прекратится, нам лучше оставаться на месте… Боеприпасы у нас теперь есть, патронташи заполнены… Но смена одежды у нас только одна…

— Ну, так что же! — расхохотался Макс Губер. — Почему бы нам не одеваться по моде этой страны в собственную кожу?! Это бы решило все проблемы! Достаточно искупаться, чтобы выстирать свое «белье», и потереться о кустарник, чтобы вычистить «одежду»!

Действительно, оба друга уже целую неделю каждое утро занимались стиркой, потому что у них не было смены одежды.

Тем временем яростный ливень стал иссякать. Он продлился всего час. Вынужденную паузу использовали для приготовления первого завтрака. Его обогатило новое блюдо, отлично принятое всеми, — свежеснесенные яйца дрофы, которые Лланга обнаружил в птичьем гнезде, а Кхами сварил в чайнике вкрутую. Но и на этот раз Макс Губер не преминул побурчать, что эта чертова природа не позаботилась добавить к яйцам щепотку соли, без которой так трудно обойтись.

К половине восьмого дождь перестал, хотя небо оставалось пасмурным. Плот снова выплыл на стрежень реки.

Опущенные в воду «лески» тянулись за плотом, и рыбы не обходили наживку своим вниманием, тут же попадая в меню грядущих трапез.

Кхами предложил не делать обычной остановки, чтобы наверстать упущенное утреннее время. С ним согласились, и Джон Корт развел на плоту костер, на раскаленных углях которого вскоре затянул веселую песенку котелок. Поскольку мясо антилопы еще оставалось в запасе, ружья бездействовали. И тем не менее Макс Губер не раз порывался приложить карабин к плечу, замечая на берегах какую-нибудь дичь.

Эту часть леса воистину можно было бы назвать усладой для охотника: такое богатство фауны окружало их. Не говоря уж о водоплавающих птицах, лес изобиловал жвачными животными. Нередко голова антилопы раздвигала кустарники и прибрежный тростник. Подходили к берегам высокорослые могучие канны[31], рыжие лани, небольшие игривые газели, центральноафриканская антилопа-куду и даже красавцы жирафы, чье мясо необычайно вкусно и питательно. Легко было подстрелить какое-либо из этих животных, но для чего же, если пищи на ближайшие дни и так хватает?.. А потом, не следует перегружать плот и чрезмерно его загромождать. Вот на это обстоятельство обратил особое внимание своего друга Джон Корт.

— Ах, мой милый Джон, ну что же я могу поделать?.. Карабин сам поднимается к моей щеке, когда я вижу такую прекрасную цель… До нее ведь рукой подать!

Тем не менее, поскольку абстрактные соображения бесцельности "стрельбы ради стрельбы" не в состоянии остановить подлинного охотника, Макс Губер дал наказ своему карабину вести себя спокойно и не вскидываться поминутно к плечу. Так что окрестности больше не оглашались неуместными выстрелами, и плот продолжал свое мирное плавание по течению реки Йогаузена.

Однако после полудня у Макса Губера, Кхами и Джона Корта еще появится повод с лихвой компенсировать свою охотничью сдержанность… И выстрелы все-таки прозвучат, но они станут сигналом не к нападению, а к обороне…

С утра путешественники проплыли уже добрый десяток километров, следуя по прихотливым извивам реки, хотя в целом сохранялось ее общее направление к юго-западу. Холмистые берега окаймляла густая зелень исполинских деревьев, в большинстве своем шелковичных, чьи зонтообразные кроны создавали зеленый «потолок» над водой.

Только представьте себе: хотя ширина реки не уменьшилась, достигая порой пятидесяти — шестидесяти метров, нижние ветви этих шелковиц соединялись между собой, образуя настоящий коридор или туннель зелени, и под этими пышными сводами тихо журчала и хлюпала вода. Буйное переплетение ветвей, да еще обвитое серпантином лиан, становилось как бы растительным мостом, по которому ловкие клоуны-акробаты, и уж во всяком случае четверорукие лесные жители, могли бы запросто переноситься с одного берега на другой.

Хотя грозовые облака еще клубились над горизонтом, солнце уже появлялось в разрывах туч, и его лучи отвесно падали на водную гладь.

Кхами и его спутники не могли не восхищаться этим плаванием под зелеными куполами. Оно напоминало им блуждание в лесной чаще, вдоль затененных звериных троп, только на этот раз безо всякой усталости, без докучливых преград в виде зарослей колючих трав и кустарников.

— Ей-богу, этот лес Убанги — настоящий парк, — заявил Джон Корт, роскошный парк с прекрасными деревьями и проточными водами! Кажется, что ты находишься в Национальном парке Соединенных Штатов, у Миссури и Йеллоустона!..

— Парк, который кишмя кишит обезьянами! — заметил Макс Губер. — Можно подумать, что весь обезьяний род назначает здесь друг другу свидание!.. Мы попали в королевство четвероруких, где царствуют шимпанзе, гориллы, гиббоны…

Метафору Макса Губера вполне оправдывало огромное количество этих животных, которые буквально оккупировали берега, свисали с деревьев, бегали и прыгали в глубине леса. Никогда еще Кхами и его друзья не видели ничего подобного, не наблюдали такого фейерверка прыжков, ужимок и кривлянья. Какие вопли, кульбиты, живые гирлянды мохнатых тел… А какую блестящую серию обезьяньих гримас мог бы запечатлеть своим аппаратом фотограф!

— Но, в конце концов, все это очень естественно! — размышлял вслух Макс Губер. — Разве не находимся мы в самом сердце Африки?.. И я полагаю, что совершенно ничтожны различия между конголезскими четверорукими и туземцами, за исключением Кхами, само собой разумеется…

— Это различие вполне явственно, возразил Джон Корт. — Человек отличается от животного, как существо, наделенное разумом, от существа, которое подчиняется лишь обезличенному инстинкту…

— Инстинкт надежнее разума, мой дорогой Джон!

— Я не стану возражать, Макс. Но эти два жизненных фактора разделены бездной, и, пока она не заполнена, школа трансформизма[32] не примет утверждения, что человек происходит от обезьяны…

— Совершенно верно, — согласился Макс Губер, — здесь не хватает звена в цепочке, промежуточного типа между антропоидом[33] и человеком, с меньшей подчиненностью инстинкту и большим присутствием разума… А если недостает именно такого типа, то лишь потому, что его и не было никогда… Да если бы он даже и существовал, то проблема, поднятая учением Дарвина, еще не была бы решена… Так, по крайней мере, я думаю…

Но в этот момент назрели более важные дела, чем попытка определить, все ли живые существа связаны между собою на основе тезиса, что природа не развивается скачкообразно… Следовало принять срочные меры предосторожности против враждебных выходок обезьяньего отродья, устрашающего по своему численному превосходству. Было бы крайне неосмотрительно пренебрегать таким окружением. Эти четверорукие образовали целую армию из всего обезьяньего населения Убанги. И невозможно было ошибиться в значении их действий, требовалась быстрая и решительная самооборона.

Проводник с большим беспокойством наблюдал за шумным поведением "меньших братьев". Это видно было по его озабоченному лицу, к которому приливала кровь, по нахмуренным густым бровям… В глазах его читалась напряженная работа мысли, лоб избороздили глубокие складки.

— Будьте начеку, — сказал он, зарядите свои карабины и держите патроны поблизости. Я не знаю, чем все это может обернуться…

— Подумаешь! Один выстрел, и эта банда разбежится, — небрежно бросил Макс Губер и приложил к плечу карабин.

— Не стреляйте, месье Макс! Не стреляйте! — вскричал Кхами. Не нужно первыми нападать… Не нужно провоцировать! Достаточно быть готовым к защите!

— Но они начинают… — заметил Джон Корт.

— Не будем наносить удар, пока это не станет неизбежным! Вскоре с берега полетели камни, куски дерева. Их швыряли крупные обезьяны, наделенные громадной физической силой. В сторону пловцов летели и более безобидные предметы, например, сорванные с деревьев плоды.

Проводник старался удерживать плот посередине реки, почти на равном расстоянии от обоих берегов. При таком положении броски были менее опасны, потому что лишались точности. К несчастью, люди не имели никаких средств защиты от подобной атаки. А число нападающих все возрастало. Многие «снаряды» уже достигали пассажиров плота, правда, не причиняя пока что большого вреда.

— Ну, хватит! — обозлился Макс Губер.

И, взяв на мушку крупную гориллу, которая бесновалась в камышах, он уложил ее одной пулей наповал.

На звук выстрела стая ответила истошными, оглушительными воплями. Атака не прекратилась, обезьяны не кинулись наутек. Но даже, если поставить целью перебить всех обезьян, расходуя всего по одной пуле на животное, охотники очень скоро опустошат свой скромный запас. А что же делать с пустыми патронташами?..

— Больше не стреляем, — приказал Джон Корт. — Это не даст ничего, а только еще больше возбудит проклятых тварей. Будем считать, что мы расквитались с ними за несколько царапин…

— Благодарю покорно! — воскликнул Макс Губер, которому как раз в это мгновение камень угодил в ногу.

Итак, они продолжали плыть по течению в сопровождении двойного эскорта по берегам, очень извилистым в этой части реки Йогаузена. В некоторых местах берега сближались настолько, что ширина ложа уменьшалась на треть. И тогда движение плота убыстрялось вместе с ускоренным течением.

Быть может, с наступлением ночи враждебные вылазки прекратятся?.. А нападающие рассеются, наконец, в лесу? В любом случае, если потребуется, вместо остановки Кхами рискнет продолжить плавание в ночное время. Пока же только четыре часа пополудни, и до семи вечера положение остается очень тревожным: плот абсолютно не защищен от вражеского вторжения. Если обезьяны, как и кошки, не любят воды и можно не опасаться, что они бросятся за плотом вплавь, то расположение ветвей над рекою позволяет лесным акробатам взобраться на эти зеленые мосты и оттуда прыгнуть на голову Кхами и его друзей. Такой фортель сущий пустяк для этих ловких и проказливых тварей.

Именно такой маневр приготовились совершить пять или шесть горилл на приближающемся повороте реки, где сомкнулись кронами две большие шелковицы. Заняв позиции в полусотне шагов вниз по течению, обезьяны поджидали, когда приблизится плот.

Джон Корт заметил их издалека, и ни у кого не возникло сомнений в их намерениях.

— Они набросятся на нас сверху, — вскричал Макс Губер, — если мы не заставим их убраться!..

— Огонь! — скомандовал проводник.

Прозвучали три выстрела. И три смертельно раненные обезьяны, после безуспешных попыток уцепиться за ветки, свалились в воду.

Среди страшного гвалта и визга два десятка крупных обезьян полезли по лианам, как матросы по мачтам, готовые низвергнуться на плот.

Стрелять нужно было без передышки, не теряя времени. И залпы следовали один за другим. Десять или двенадцать горилл и шимпанзе схватились за пораженные места, некоторые рухнули в воду. Их перепуганные сородичи разбежались по берегам, и плот беспрепятственно проплыл под зеленым мостом.

На ум пришла мысль, что, если бы профессор Гарнер устроил свою базу в этой лесной чащобе, то его постигла бы та, же судьба, что и доктора Йогаузена.

Если допустить, что последнего лесные жители встретили столь же «гостеприимно», то нужны ли еще какие-либо объяснения причин исчезновения бедного доктора?..

Но, с другой стороны, нападение должно иметь какие-то явственные последствия. Разрушительные инстинкты обезьян не позволили бы им оставить в неприкосновенности хижину, они превратили бы ее в обломки, а вещи бы растащили.

Однако в данную минуту беспокоиться следовало не о немецком докторе, а о судьбе плота. Река начала стремительно сужаться. В какой-нибудь сотне шагов с правой стороны было заметно сильное бурление воды. Это указывало на сильный водоворот. Если попасть в него, то, не испытывая больше воздействия течения, плот непременно прибьется к берегу. И напрасно Кхами будет стараться кормовым веслом удержать его в главном течении, у него не хватит сил отвести его от водоворота.

Обезьяны с правого берега навалятся на плот всей оравой. Потребуется обратить их в бегство ружейными выстрелами. Значит, карабины должны быть наготове, как только плот начнет кружиться на месте.

Но мгновение спустя банда вдруг исчезла, словно испарилась. И разогнали ее не пули и не выстрелы. Уже около часа собиралась гроза. Темные облака затянули небо. И вдруг всполохи озарили пространство, с ошеломительной быстротой посыпались целые каскады молний — явление, характерное для низких широт. При ужасающих раскатах грома четверорукие испытали то смутное беспокойство и тревогу, которые вызывает у всех животных влияние атмосферного электричества.

Их объял страх, и они бросились в лесную чащу, под спасительные густые кроны искать укрытия от этих ослепительных вспышек, от устрашающих небесных взрывов.

В считанные мгновения оба берега опустели, и от огромной стаи злобных животных осталось два десятка неподвижных тел, распростертых в прибрежных камышах.

Глава X НГОРА!

Наутро ясное небо — как будто подметенное перьями облаков — сияло ярко-голубым куполом над макушками деревьев. С восходом солнца испарились прозрачные капельки воды на траве и на листьях. Почва быстро просохла, и нога пешехода могла смело ступать по ней. Перед нашими путниками не возникло проблемы продолжать пешком свое движение к юго-западу. Если река Йогаузена не изменит этому направлению, то, Кхами был убежден, через двадцать дней они достигнут бассейна Убанги.

Разгул атмосферной стихии, тысячи молний, долгие раскаты грома прекратились только к трем часам утра. Причалив к берегу в стороне от опасного водоворота, плот был надежно укрыт. В этом месте возвышался огромный баобаб, в стволе которого зияло просторное дупло, так что дерево держалось, по сути, на своей коре. В уютном убежище хватило места не только для Кхами и его спутников, но и для самого важного груза инструментов, оружия, боеприпасов. Они совершенно не пострадали от дождя.

— Ей-богу, до чего же кстати пришлась эта буря! — говорил Джон Корт.

Он оживленно болтал с Максом Губером, пока проводник занимался приготовлением завтрака из остатков дичи. Одновременно молодые люди чистили свои карабины — совершенно необходимая работа после вчерашней бесперебойной стрельбы…

Между тем Лланга змейкой скользил между трав и камышей в поисках птичьих гнезд с яйцами.

— Да, мой дорогой Джон, гроза началась в самый раз, как будто по заказу… — сказал Макс Губер. — Без нее пришлось бы нам туго! Только бы небо смилостивилось, но чтобы эти гнусные животные не появились опять, когда буря утихнет… Нельзя терять бдительности ни на минуту!

Кхами тоже побаивался, как бы с рассветом четверорукие вновь не заполонили берега. Но тишина его успокоила: не слышно было никаких подозрительных звуков, пока занималась заря и дневной свет проникал под сумрачные лесные своды.

— Я пробежал по берегу и нигде не заметил обезьян, — сообщил Джон Корт.

— Это хорошее предзнаменование, — отозвался Макс Губер. — Теперь я надеюсь использовать патроны с большей пользой, чем для отстрела макак!.. А то я уж думал, что мы изведем весь наш запас…

— Как бы мы смогли потом его пополнить? — подхватил Джон Корт. — Не стоит рассчитывать на вторую клетку с пулями и порохом…

— Эх! — воскликнул Макс Губер. Ну и дела! Подумать только, что добрый доктор пытался установить дружеские отношения с подобными существами!.. Хорошенькая затея! Чтобы открыть, какие выражения они используют для приглашения к обеду или как они здороваются и прощаются друг с другом, воистину нужно быть профессором Гарнером, вроде некоторых чудаков в Америке… или же доктором Йогаузеном, вроде некоторых чудаков в Германии… Пожалуй, найдутся такие типы и во Франции…

— Во Франции, Макс?..

— Ну да! Если поискать хорошенько в институтах или Сорбонне, то и сыщется какой-нибудь идио…

— Идиот?! — воскликнул Джон Корт негодующим тоном.

— Идиомограф[34], - уточнил Макс Губер, — который наберется смелости явиться в конголезские леса, чтобы возобновить опыты профессора Гарнера и доктора Йогаузена!

— Во всяком случае, мой милый Макс, если можно быть спокойным за первого, который, как видно, порвал всякие отношения с обществом макак, то иначе обстоит дело со вторым, и я боюсь, что…

— Что павианы или прочие переломали ему кости! — подхватил Макс Губер. — Судя по приему, который они вчера нам оказали, вряд ли назовешь эти существа цивилизованными, и вряд ли они станут такими когда-нибудь!

— Видите ли, Макс, я полагаю, что судьба животных — оставаться животными…

— А судьба людей — оставаться людьми! — смеясь, заключил Макс Губер. — Поверьте, мне очень жаль возвращаться в Либревиль безо всяких новостей о докторе…

— Мне тоже. Но главное для нас — побыстрее пересечь этот бесконечный лес…

— Мы его пройдем!

— Конечно, но мне бы хотелось, чтобы он уже остался позади!

Впрочем, маршрут казался им вполне определенным и благоприятным, оставалось только вывести плот на середину течения. Еще было важно, чтобы русло реки Йогаузена не подбросило им неприятных сюрпризов в виде рифов, водопадов, порогов… Это особенно беспокоило проводника.

А пока он приготовил завтрак и приглашал друзей "к столу". Почти тотчас явился и Лланга, неся несколько утиных яиц, которые решено было оставить на полдник. Еще хватало мяса антилопы, запасы дичи можно будет пополнить позднее.

— У меня идея! — вдруг объявил Джон Корт. — Зачем нам понапрасну расходовать боеприпасы, когда можно использовать в пищу мясо обезьян?

— Фи!.. — скорчил гримасу Макс Губер.

— Вам это кажется противным?

— Да что вы, дорогой Джон, какое великолепие: котлеты из гориллы, филе из гиббонов, жаркое из шимпанзе… а еще фрикасе из мандрил…

— Все это не так плохо, — согласился Кхами. — Туземцы не брезгуют жареным мясом обезьян…

— И я бы его ел по необходимости… — заметил Джон Корт.

— Антропофаг! — вскричал Макс Губер. — Употреблять в пищу себе подобного!

— Спасибо, Макс!..

В конце концов четвероруких, убитых во время сражения, оставили хищным птицам. В лесах Убанги достаточно пернатых и парнокопытных, чтобы не оказывать особой чести представителям обезьяньего рода, насыщая ими свой желудок.

Серьезные трудности пришлось преодолеть Кхами и его друзьям, чтобы вытянуть плот из водоворота и обогнуть мыс.

Этот маневр занял около часа. Нужно было срубить несколько молоденьких деревьев, очистить их от веток, превращая тонкие стволы в шесты, а затем с их помощью оттолкнуться от берега. Если бы стая обезьян нагрянула в течение этого часа, пока водоворот удерживал плот на месте, люди не смогли бы избежать атаки, и проводнику с его спутниками явно не поздоровилось бы в неравной схватке. Наконец после многократных усилий плот миновал оконечность мыса и продолжил плавный спуск по течению реки Йогаузена.

День обещал быть солнечным. Ни малейших намеков на бурю, никакой угрозы дождя. Словно беря реванш за вчерашнее, солнце посылало на землю снопы отвесных лучей, суля дневной нестерпимый зной, без дуновения северного ветерка, который очень помог бы плоту, будь он вооружен парусом.

Русло реки заметно расширялось по мере движения к юго-западу. Нет больше зеленого шатра над ее ложем, нет раскидистых переплетенных ветвей, соединяющих берега. В этих условиях появление обезьян представляло бы гораздо меньшую опасность, чем накануне. Впрочем, они больше не показывались.

Но речные берега не выглядели пустынными. Их оживляли своими криками и перелетами многочисленные водоплавающие и голенастые птицы — утки, дрофы, пеликаны, зимородки, десятки других.

Джон Корт сразил несколько парочек из этого пернатого царства, и они составили меню полдника вместе с найденными Ллангой яйцами. Причем для экономии времени остановки в обычный час не делали, что компенсировало утреннюю задержку. Первая часть дня миновала безо всяких происшествий.

После полудня появился повод для тревоги, впрочем, не очень серьезный.

Около четырех часов Кхами, который орудовал кормовым веслом, попросил Джона Корта подменить его, а сам занял наблюдательный пост в передней части плота.

Макс Губер поднялся, внимательно посмотрел по сторонам и, не заметив ничего угрожающего, обратился к проводнику:

— Что вы там разглядываете?

— А вон… — И Кхами указал рукой на довольно сильное волнение воды впереди по ходу плота.

— Еще один водоворот, — сказал Макс Губер, — или что-то вроде водяного вихря… Осторожнее, Кхами, не попади в эту ловушку!

— Это не водоворот, — заявил проводник.

— А что же это такое?..

На этот вопрос почти немедленно последовал ответ в виде фонтанчика воды, взметнувшегося футов на десять над поверхностью реки.

Изумленный Макс Губер воскликнул:

— А нет ли случайно китов в реках Центральной Африки?!

— Китов нет… зато есть гиппопотамы! — ответил Кхами.

Шумное дыхание послышалось в тот момент, когда над водой возникла огромная голова с челюстями, вооруженными мощными клыками. На память пришло странное, но точное сравнение: "Внутренность рта похожа на груду мяса в мясной лавке, а глаза напоминают слуховые окна в голландской хижине!" Так описывают некоторые наиболее впечатлительные путешественники этих великанов.

Такие бегемоты обитают в Африке от мыса Доброй Надежды до двадцать третьего градуса северной широты. Они встречаются в большинстве рек этих обширных регионов, в болотах и озерах. Во всяком случае, в соответствии с вышесказанным, если бы река Йогаузена впадала в Средиземное море — что невозможно, — то не стоило бы и тревожиться о нападении этих зверей. В таких реках они никогда не встречаются, за исключением верховьев Нила.

Гиппопотам — грозное животное, невзирая на свой добродушный нрав. Когда он разъярен по той или иной причине — под влиянием боли, в момент загарпунивания, — он ожесточается и с бешенством набрасывается на охотников, преследует их, перевертывает лодки и разносит их в щепки, а его могучие челюсти способны откусить руку или ногу.

Естественно, никто из пассажиров плота — включая и Макса Губера с его неистребимым охотничьим азартом — не допускал и мысли о нападении. Но вдруг у самого бегемота появится желание атаковать? И он бросится к плоту, столкнется с ним, навалится на него всем своим весом — а он достигает порою нескольких тонн — вцепится в плот страшными клыками что будет тогда с Кхами и его спутниками?..

Течение в этом месте довольно быстрое, и, вероятно, лучше довериться ему, чем приближаться к берегу: гиппопотам может ринуться за плотом. Правда, на суше легче избежать его ударов, поскольку животное не в состоянии быстро передвигаться на коротких и толстых ногах, волоча по земле огромный живот. В этих условиях зверь больше похож на свинью, чем на кабана. Но в водной стихии плот — полностью в его власти. Зверь разнесет его на куски. И тогда пассажирам придется вплавь добираться до берега, а потом сооружать новый плот! Какая жуткая перспектива!

— Постараемся пройти незамеченными, — подал совет Кхами. — Ляжем на плот, сохраняя полную тишину, и будем готовы кинуться в воду в случае необходимости…

— Я позабочусь о тебе, Лланга! — сказал Макс Губер.

Все последовали совету проводника и улеглись на плоту, который несло течением. Быть может, в таком положении есть шанс проскочить незамеченным мимо опасного водного жителя.

Через несколько мгновений все четверо услышали вздох великана, странным образом напоминавший громкое хрюканье свиньи, вслед за тем отчетливые толчки указали на то, что они пересекали воды, потревоженные огромным животным.

На несколько секунд друзей охватила паника: не поддел ли речной монстр плот головой? А может, навалился на него всей массой?..

Кхами, Джон Корт и Макс Губер успокоились только, когда волнение воды улеглось, а шум дыхания, чье теплое дуновение коснулось их лиц, постепенно затих. Когда они отважились приподняться, бегемот уже погрузился в речную глубину.

Конечно же, ходившие на слона охотники, только что завершившие экспедицию с караваном Урдакса, не должны были бы опасаться встречи с гиппопотамом. И к тому же они неоднократно охотились на этих животных среди болот близ верховьев Убанги, но в более благоприятных для этого условиях. А на борту хрупкого деревянного сооружения, потеря которого стала бы для них катастрофой, их опасения были вполне оправданы, и они благодарили судьбу, которая избавила их от нападения грозного животного.

Вечером Кхами остановился возле устья ручья на левом берегу реки. Лучшего места для ночевки и не придумаешь: у подножия рощицы банановых пальм, чьи широкие листья образовывали естественное укрытие. Песчаный берег здесь был усеян съедобными ракушками, в сыром и жареном виде ими с удовольствием полакомились за ужином. Что касается бананов, то вкус диких плодов оставлял желать лучшего. Но зато их сок, смешанный с родниковой водой, послужил хорошим прохладительным напитком.

— Все это было бы чудесно, заметил Макс Губер, — если бы мы были уверены, что спокойно уснем… Но эти чертовы комары заедят нас, от них покоя не жди! Без накомарников утром мы все будем, как решето, искусанные с головы до пяток…

И все действительно случилось бы именно так, если бы Лланга не нашел средства от насекомых, способного отогнать мириады комаров, круживших огромными звенящими роями. Он пробежался вдоль ручья, и вскоре донесся его зов. Кхами тотчас направился к нему, и мальчик показал на кучки сухого навоза, испещрившие песчаный берег. Свои «следы» оставили олени, буйволы, антилопы и другие жвачные животные, приходящие сюда на водопой.

Оставалось лишь бросить лепешки в пылающий костер, и их необычайно горький дым отпугнет комаров. Это средство от кровососущих насекомых хорошо известно туземцам, и они им пользуются всегда, когда есть такая возможность.

Через несколько минут у подножия банановых пальм выросла изрядная куча сухого навоза. В костер подбросили побольше дров, затем стали добавлять навозные лепешки. Столбом поднялся такой едкий дым, что несносных насекомых как ветром сдуло.

Пламя поддерживали всю ночь поочередно. Джон Корт, Макс Губер и Кхами несли свою привычную сменную вахту по три часа. С первыми проблесками рассвета хорошо отдохнувшие за ночь путники продолжили спуск по реке Йогаузена.

Нет ничего более переменчивого, чем погода в Центральной Африке. Солнечная ясность предыдущего дня уступила место сероватому пасмурному небу, которое сулило плаксивый, сырой день. Сыпал мелкий, моросящий дождик, скорее даже водяная пыль, тем не менее, весьма неприятная.

Кхами на ум пришла отличная идея. Листья банановых пальм, наверное, самые широкие в растительном мире. Негры покрывают ими свои хижины, и такие крыши очень надежны. Всего лишь дюжины пальмовых листьев хватило проводнику, чтобы успеть до отъезда соорудить в центре плота нечто вроде тента, связав «хвосты» листьев между собой с помощью лиан. Пассажиры плота были теперь защищены от затяжного дождя, струйки вод сбегали по гладкой поверхности «тента».

В первой половине дня на правом берегу появились десятка два крупных обезьян, которые как будто готовились продолжить свои враждебные действия. Наиболее разумным было избежать всякого контакта с ними, и это удалось: плот шел вдоль левого берега, куда обезьяньи стаи заглядывали реже.

Джон Корт вполне здраво рассудил, что встречи обезьян с разных берегов должны быть довольно редкими, поскольку перебираться друг к другу они могут лишь по "зеленым мостам", что довольно затруднительно даже для таких акробатов.

В полдень стоянку решили не делать, а во второй половине дня плот остановился только один раз, чтобы погрузить тушу антилопы, которую Джон Корт подстрелил в зарослях камыша, возле очередной излучины реки.

После этой излучины река Йогаузена, отклоняясь к юго-востоку, поменяла почти под прямым углом свое прежнее направление. Это чрезвычайно обеспокоило Кхами, ведь река в таком случае должна отбросить их в глубину леса, тогда как цель путешествия находится в прямо противоположной стороне, в направлении Атлантики.

Разумеется, не возникало сомнений, что река Йогаузена остается притоком Убанги, но идти к месту слияния еще несколько сот километров, через центр независимого Конго, — какой огромный крюк!

К счастью, после часа плавания проводник, благодаря своему инстинкту ориентации — солнце все еще не показывалось на небе, — установил, что русло реки приняло свое прежнее направление. Итак, вновь появилась надежда, что течение дотянет плот до границы Французского Конго, откуда уже рукой подать до Либревиля.

В половине седьмого вечера сильным ударом кормового весла Кхами подогнал плот к левому берегу, в глубину узкой бухточки, затененной широкой кроной лимонного дерева, близкого к сенегальскому красному дереву.

Дождь прекратился, но небо еще не очистилось от густых облаков, сквозь которые никак не могло прорваться солнце. Из этого, правда, не следовало, что ночь будет холодной. Термометр показывал двадцать пять — двадцать шесть градусов по Цельсию.

Вскоре среди камней бухточки затрепетал огонек — костер разложили единственно для приготовления пищи. Нужно было обжарить заднюю ножку антилопы. На этот раз Лланга безуспешно искал моллюсков, чтобы внести разнообразие в меню, или бананы, чтобы подсластить речную воду. Зато путникам удалось избавиться от целых полчищ комаров тем же способом, что и накануне.

Около восьми часов ночной мрак еще не окутал окрестности. Рассеянный свет отражался в водах реки. Она медленно несла пучки тростника и прочих растений, стволы деревьев, упавшие с берегов.

В то время как Джон Корт, Макс Губер и Кхами готовили ночлег, подтаскивая сухую траву к подножию дерева, Лланга бродил по прибрежному песку, развлекаясь картиной плывущих растений.

Внимание мальчика привлекло лиственное дерево среднего размера, которое тянула река, до него уже оставалось каких-нибудь тридцать туазов. Ствол его был сломан в пяти-шести футах под первой развилкой, и разлом казался совсем свежим.

Вокруг его ветвей заплелось много трав и цветов, какие-то фрукты, вся та зелень, что оказалась на пути упавшего дерева. По всей вероятности, его сразила молния во время последней бури: оно свалилось с крутого берега; затем, скользя понемногу, пересекло камыши и, подхваченное течением, дрейфовало с другими древесными обломками на поверхности реки.

Но на столь сложные размышления Лланга вряд ли был способен. И внимание его не задержалось бы на этом стволе, если бы не одно странное обстоятельство.

Мальчику показалось, что в просветах между ветвей виден кто-то, этот кто-то делает какие-то жесты, как бы призывая на помощь. В густеющем вечернем сумраке Лланга не мог отчетливо разглядеть живое существо: кто это? Быть может, животное?..

Пребывая в нерешительности, мальчик собирался позвать Макса Губера и Джона Корта, когда дело приняло новый оборот.

Ствол, до которого оставалось не более сорока метров, течением развернуло к бухточке, где приткнулся к берегу плот.

И в этот момент раздался очень странный крик, скорее отчаянный призыв, как будто существо просило о помощи. Когда же ствол проплывал мимо бухты, оно бросилось в воду с явным намерением добраться до берега.

Лланге показалось, что это ребенок, меньшего роста, чем он сам. Очевидно, он находился на дереве в момент его падения. Умел ли он плавать?.. Очень плохо, скорее всего, и вряд ли ему удастся доплыть до цели. Видно было, что силы ему изменяли. Он отчаянно шлепал руками по воде, исчезал на миг и снова появлялся, с его губ слетало какое-то странное обрывочное кудахтанье.

Повинуясь инстинкту сострадания, не раздумывая более, маленький туземец кинулся в воду и вскоре достиг места, где барахтался ребенок, выбиваясь из последних сил.

В это же время, привлеченные шумом, выбежали на берег Джон Корт и Макс Губер. Увидев, что Лланга держит кого-то над водой, с трудом подгребая к берегу, они протянули ему руки и помогли выбраться на сушу.

— Эй, Лланга, кого это ты там выудил?.. — спросил Макс Губер.

— Это ребенок… мой друг Макс… это ребенок… он тонул, он захлебывался…

— Ребенок? — удивленно переспросил Джон Корт.

— Ну да, мой друг Джон…

И Лланга встал на колени возле маленького существа, которого спас от верной гибели.

Макс Губер наклонился, внимательно разглядывая спасенного.

— Эй! Да это вовсе не ребенок! — заявил он, выпрямляясь.

— А кто же? — изумился Джон Корт.

— Да маленькая обезьянка… Отпрыск тех мерзких кривляк, что осаждали нас! И ради ее спасения ты сам рисковал утонуть, Лланга?!

— Нет, это ребенок… мой друг Макс, это ребенок, — упрямо твердил мальчик.

— Да нет же, говорю тебе, это маленькая обезьянка! Пожалуйста, отпусти ее обратно в лес! Пускай она бежит к своему семейству!

Но мальчик не хотел слушаться. Быть может, он впервые в жизни не внял словам друга и с упорством отстаивал свою правоту. Лланга продолжал видеть ребенка в том маленьком существе, которое было обязано ему жизнью и все еще не пришло в сознание после испытанного потрясения.

Не ожидая, пока их разлучат, он взял спасенного на руки. В общем, лучше предоставить все естественному ходу вещей.

Принеся малыша в лагерь, туземец удостоверился, что он еще дышит. Мальчик растирал его, грел своим дыханием и теплом, потом уложил на сухую траву, с тревогой наблюдая: скоро ли спасенный раскроет глаза…

Ночное дежурство организовали по обычной схеме. Двое друзей тут же погрузились в глубокий сон, тогда как Кхами стоял на часах до полуночи. Лланге не спалось. Растянувшись рядом, он следил за малейшими движениями своего протеже, держал его руки в своих руках, прислушивался к его дыханию…

Каково же было изумление маленького туземца, когда часов в одиннадцать ночи вдруг послышалось:

— Нгора!.. Нгора!.. — как будто ребенок звал в полузабытьи свою мать.

Глава XI ДЕНЬ ДЕВЯТНАДЦАТОГО МАРТА

Последняя стоянка отмерила, по их расчетам, двести километров пути. Половину его прошли пешком, половину — проплыли на плоту. Значит, столько же времени заберет и вторая часть маршрута?.. Нет, по мнению проводника, они должны пройти ее быстрее, если плавание не встретит препятствий.

На утренней заре погрузились на плот вместе с новым пассажиром, с которым Лланга ни за что не хотел расставаться. Он не терял надежды, что глаза у несчастного ребенка вот-вот раскроются.

Ни Джон Корт, ни Макс Губер ни секунды не сомневались, что найденное существо относится к семье четвероруких Африканского континента — павианов, горилл, шимпанзе, мандрил и прочих. Они даже и не собирались разглядывать его более пристально, уделять ему особое внимание. Лланга его спас, хотел держать при себе, как приблудную собачонку, — ну и пусть! Если он сделает из него своего «товарища», тем лучше, это говорит о добром сердце мальчика. В конце концов, если двое друзей усыновили маленького туземца, то почему же ему не дозволено приручить маленькую обезьянку?.. Скорее всего, она удерет в лес при удобном случае, покинет своего благодетеля с той жестокой неблагодарностью, на какую способны не только люди.

Правда, если бы Лланга сообщил Джону Корту и Максу Губеру, даже Кхами: "Она разговаривает, эта обезьянка! Три раза она повторила слово "нгора", — то их внимание пробудилось бы, и любопытство тоже. И, наверное, они с большим тщанием изучили бы этого малыша. Возможно, они бы открыли в нем представителя какой-то неизвестной доселе расы, например, расы говорящих четвероруких?..

Но Лланга молчал, полагая, что он мог ошибиться, неправильно расслышать. Он дал себе слово внимательно наблюдать за своим протеже, и если слово «нгора» или любое другое еще раз сорвется с его уст, то он немедленно скажет об этом своим друзьям.

Одной из причин, почему ребенок оставался под тентом, была попытка хоть немного покормить маленькое создание, сильно ослабевшее от длительной голодовки. Но сделать это было сложно: ведь обезьяны едят только фрукты и овощи. А у Лланги не было никаких плодов, одно лишь мясо антилопы, которое этим животным не подходит. Впрочем, довольно сильная лихорадка все равно не позволила бы малышу принять пищу, он оставался в сонливом, полубессознательном состоянии.

— Ну, как там твоя обезьянка? — спросил Макс Губер у Лланги через час после отплытия, когда тот вышел из-под тента.

— Все время спит, мой друг Макс…

— И ты хочешь держать ее при себе?

— Да… Если вы позволите…

— Не вижу никаких помех, Лланга… Но смотри, чтобы она тебя не оцарапала.

— О, мой друг Макс!

— Надо остерегаться! Они злобные, как кошки, эти твари!

— Но не этот!.. Он еще очень маленький! И личико у него такое нежное…

— Кстати, раз ты хочешь сделать из него своего товарища, то подумай об имени.

— Имя? Какое?

— Жоко, черт подери! Все обезьянки называются «Жоко»!

Очевидно, это имя не понравилось Лланге. Он ничего не ответил и возвратился под тент.

Утреннее плавание проходило в благоприятных условиях, люди не слишком изнывали от жары. Солнце не могло пробиться сквозь довольно плотный слой облаков. И с этим можно было себя поздравить, потому что река Йогаузена нередко бежала среди просторных полян, а близ берегов росли лишь редкие деревья. Почва постепенно вновь становилась болотистой. И потребовалось бы пройти с полкилометра влево или вправо, чтобы достичь ближайшего лесного массива. Особое опасение вызывало сумрачное небо: как бы не грянул очередной шквальный ливень, но пока что небеса не претворяли в жизнь свою тайную угрозу.

Водоплавающие птицы носились стаями над болотами, а жвачные животные почти не показывались на берегах, к величайшему неудовольствию Макса Губера. Дрофам и уткам он с большей радостью предпочел бы антилоп. Вот почему с карабином на изготовку, заняв позицию в передней части плота, Макс Губер, словно охотник в засаде, жадным взором ощупывал берег, к которому они приближались, следуя капризам речного течения.

Но им по-прежнему придется довольствоваться птичьими лапками и крылышками за завтраком. В общем-то ничего удивительного в том, что уцелевшим участникам экспедиции португальца Урдакса надоела однообразная пища. Каждый день неизменное мясо, отварное, жареное или печеное, каждый день чистая вода, и ни фруктов, ни хлеба, ни соли. Очень редко — рыба. Им не терпелось поскорее добраться до первых миссионерских колоний, где все эти лишения скоро будут забыты благодаря великодушному гостеприимству хозяев.

В этот день Кхами безуспешно искал подходящее место для высадки. Берега, ощетинившись гигантским тростником, казались неприступными. Да и как высаживаться на болотистую, полузатопленную почву?.. И плот не прерывал своего медленного движения.

Так они плыли до пяти часов. Коротая время, Джон Корт и Макс Губер болтали о дорожных приключениях, вспоминая различные события, случившиеся после отъезда из Либревиля, увлекательные и удачные охотничьи вылазки в верховьях Убанги, охоту на слонов и сопряженные с нею опасности, которых им удавалось счастливо избегать в течение двух месяцев, затем спокойный обратный путь до тамариндового холма, бродячие огни, появление ужасного стада толстокожих, их атаку на караван, носильщиков-дезертиров, Урдакса, погибшего после падения дерева, погоню за ними слонов, захлебнувшуюся на опушке Великого леса…

— Печальный финал так удачно начатой экспедиции! — заключил Джон Корт. — И кто знает, не последует ли за ним еще один, не менее катастрофический?

— Возможно, однако, на мой взгляд, маловероятно, милый Джон!

— И в самом деле, я, наверное, преувеличиваю!

— Ну конечно, в этом лесу не больше тайн, чем в великих лесах далекого Запада! Нам нечего опасаться даже атаки краснокожих… Здесь нет ни кочевых, ни оседлых племен, ни шилу, ни денкас, ни монбуту, всех этих ужасных племен, которые опустошают северо-восточные регионы с криками "Мяса! Мяса!..", как убежденные антропофаги… Их нет здесь! И эта речка, которой мы дали имя доктора Йогаузена, чьи следы мне так хотелось бы найти, спокойна и надежна и приведет нас без лишних хлопот к своему слиянию с Убанги…

— С той самой Убанги, мой дорогой Макс, до которой мы бы прекрасно добрались, пойди мы вокруг леса по совету бедняги Урдакса, и произошло бы это в удобной повозке, где всего бы нам хватило в избытке до самого конца путешествия!

— Вы правы, Джон, это было бы гораздо лучше! Решительно, этот лес не представляет никакого интереса, самый банальный лес, не стоило сюда и забираться! Деревья, деревья, и ничего больше! Однако же сначала он пробудил мое любопытство… Вы помните эти бегающие огни, которые освещали опушку, эти факелы, светившие сквозь ветви деревьев… А потом — никого! Куда же, к черту, могли провалиться эти негры? Я начинаю иногда их искать в кронах баобабов, шелковиц тамариндовых деревьев и прочих лесных гигантов… Ничего!.. Ни единого человеческого существа!

— Макс! — вдруг перебил его Джон Корт.

— Да, Джон? — Макса Губера удивил взволнованный тон его друга.

— Взгляните-ка в том направлении, вниз по течению, на левом берегу…

— Что? Неужели туземец?

— Именно! Только туземец на четырех ногах! Вон там, над камышами, виднеется чудесная пара рогов, загнутых книзу…

Внимание проводника также обратилось в эту сторону.

— Буйвол! — сказал он.

— Буйвол! — вскричал Макс Губер, хватаясь за карабин. — Вот это достойная мишень, лишь бы она была в пределах досягаемости!

Кхами яростно заработал кормовым веслом. Плот по плавной кривой приблизился к берегу. До него уже оставалось не более тридцати метров.

— Сколько же бифштексов нас ожидает! — бормотал Макс Губер, сжимая поставленный на левое колено карабин.

— Первый выстрел за вами, Макс, — сказал ему Джон Корт, а за мною второй, если потребуется!

Буйвол как будто не собирался уходить. Овеваемый ветерком, он фыркал и раздувал ноздри, втягивая воздух со всей силой и не чувствуя нависшей опасности. Поскольку невозможно было прицелиться ему в сердце, то следовало стрелять в голову, что и сделал Макс Губер, как только убедился, что держит животное на прицеле. Прозвучал выстрел, хвост животного взметнулся над камышами, а воздух рассек исполненный боли вой — это не было обычным мычанием буйвола — верный знак, что выстрел оказался смертельным.

— Ca y est![35] — в упоении воскликнул Макс Губер, чей торжествующий тон соединился с оборотом речи в высшей степени французским.

И в самом деле, Джону Корту не пришлось дублировать выстрел, что сэкономило патрон. Упавшее в тростниках животное соскользнуло с крутого берега, выбрасывая фонтанчик крови, от которой порозовела речная вода.

Чтобы не потерять великолепную добычу, плот с трудом подвели к месту, куда рухнул убитый бык, и проводник приготовился тут же разделать тушу, вырезав из нее самые лакомые куски.

Обоих друзей не мог не восхитить этот замечательный экземпляр дикого африканского быка, поистине гигантских размеров и мощи. Можно лишь представить, какие облака пыли поднимают бегущие стада этих животных из двухсот трехсот голов, когда они пересекают бескрайние африканские равнины!

Это был онжа, так называют туземцы быка-одиночку. Он гораздо крупнее, чем его собратья в Европе, с более узким лбом и удлиненной мордой, с прижатыми рогами.

Шкуру онжи используют для производства самых прочных кожаных изделий, рога его дают материал для отличных табакерок и гребешков, а рыже-черной щетиной набивают стулья и седла; изготовленные из его мяса котлеты, антрекоты и филе представляют собой самую лакомую пищу, вкусную и укрепляющую силы. Таковы отменные качества азиатских, африканских и американских быков.

В общем, выстрел Макса Губера оказался счастливым. Он не только сэкономил пулю, но и избавил охотников от возможной агрессии раненого быка, когда он особенно опасен.

С ножом и топориком Кхами приступил к разделке туши, друзья помогали ему как могли. Не стоило перегружать плот избыточным весом, а двадцати килограммов аппетитного мяса вполне хватит на несколько дней.

Пока велись эти заготовительные работы, Лланга, обычно очень внимательный ко всему, чем занимались Макс и Джон, оставался под тентом, и вот почему.

При звуке выстрела его маленький подопечный пришел в себя. Руки его шевельнулись, и, хотя он еще не разомкнул веки, рот его приоткрылся, и с бледных губ снова слетело единственное слово, которое Лланга уже слышал:

— Нгора, нгора!

На этот раз Лланга не сомневался. Он отчетливо разобрал все звуки, с характерным картавым «р».

Взволнованный жалобным тоном маленького создания, Лланга взял его горячую руку: лихорадка не проходила со вчерашнего дня. Наполнив чашку свежей водой, мальчик попытался влить несколько капель в рот ребенку, но безуспешно. Челюсти с ослепительно белыми зубами не разжались. Тогда Лланга окунул в воду пучок сухой травы и осторожно смочил губы больного. По всей видимости, это принесло ему облегчение. Его ручонка слабо пожала державшую ее руку мальчика, и слово «нгора» прозвучало опять.

Как мы помним, это слово конголезского происхождения обозначает у туземцев «мать». Так значит, этот малыш призывал свою мать? Расположение Лланги к ребенку, вполне естественно, возросло. Обезьянка?.. Так сказал Макс Губер… Нет! Это не обезьянка! Лланга не мог бы объяснить, почему он уверен в этом, но так он чувствовал.

Около часа провел он со своим подопечным, то гладя его руку, то смачивая ему губы, и не покинул ребенка до тех пор, пока сон не сморил того снова.

Теперь Лланга решился все рассказать; он подошел к своим друзьям в тот момент, когда плот, отведенный от берега, опять входил в полосу течения.

— Эй, Лланга, — улыбаясь, громко сказал Макс Губер, — как там поживает твоя обезьянка?

Мальчик взглянул на него, как бы не решаясь ответить. Затем положил свою ладонь на руку Макса Губера.

— Это вовсе не обезьянка, — произнес он.

— Нет? — переспросил Джон Корт.

— Ну и упрямец наш Лланга! — воскликнул Макс Губер. — Так что же, ты вбил себе в голову, что он такой же ребенок, как и ты?

— Ребенок… не такой, как я… но это ребенок!

— Послушай, Лланга, — Джон Корт перешел на более серьезный тон, чем его товарищ, — так ты полагаешь, что это ребенок?

— Ну да… он разговаривал… сегодня ночью…

— Разговаривал?!

— И снова говорил, только что…

— Да что же оно сообщило, это маленькое чудо? — улыбаясь, поинтересовался Макс Губер.

— Он сказал «нгора»…

— Как! — изумился Джон Корт. — То самое слово, что я уже однажды слышал?

— Да… "нгора"… — подтвердил юный туземец.

Можно было сделать только два вывода: либо Лланга стал жертвой галлюцинации, либо же он сошел с ума.

— Но давай проверим, — сказал Джон Корт, если только он не фантазирует, то факт по меньшей мере необычайный, мой милый Макс!

Они забрались под тент и внимательно осмотрели спящего. На первый взгляд можно было утверждать, что он принадлежит к роду обезьян. Но Джона Корта поразило, что перед ним не четверорукое существо, а двурукое. Согласно последней классификации Блуменбаха[36] к такому разряду относится в животном царстве только человек. А у этого странного создания было две руки, тогда как у всех обезьян без исключения их четыре. И ступни его ног казались приспособленными для ходьбы, а не только для хватательных движений, как у представителей обезьяньей породы.

На все это Джон Корт первым делом обратил внимание своего друга.

— Интересно… Очень интересно! — отозвался Макс Губер.

Рост маленького существа не превосходил семидесяти пяти сантиметров. По внешним признакам пора детства для него еще не миновала, ему можно было дать лет пять-шесть. Лишенная шерсти кожа была покрыта легким золотистым пушком. На лбу, подбородке и на щеках — никаких намеков на волосяной покров, его присутствие обнаруживалось лишь на груди, на бедрах и ногах. Уши его имели округлые и мягкие окончания, отличные от четвероруких, которые вообще лишены мочек. Руки не были чрезмерно длинными. Природа не наделила его и пятой конечностью, как большинство обезьян, которым хвост служит для осязания и хватания. Форма головы круглая, лицевой угол примерно восемьдесят градусов, нос приплюснутый, лоб не очень покатый. Покрывавшие его череп волосы вполне могли сойти за шевелюру, украшающую туземцев Центральной Африки. Все это говорило о том, что существо больше напоминает человека, чем обезьяну, по своему общему строению, но также, вероятно, и по всей внутренней организации.

Легко вообразить душевное потрясение Джона Корта и Макса Губера перед лицом абсолютно неведомого существа, какого не наблюдал еще ни один антрополог в мире и которое казалось промежуточным звеном между животным и человеком.

И к тому же Лланга утверждал, что этот малыш разговаривал, — если только юный туземец не принял за артикулированную речь какой-то нечленораздельный звук, не имеющий связи с абстрактной мыслью, и обязанный своим появлением слепому инстинкту, а не разуму.

Двое друзей хранили молчание, ожидая, что губы малыша приоткроются, а Лланга продолжал увлажнять ему лоб и виски. Дыхание его становилось ровнее и спокойнее, жар спадал. По всей видимости, приступ лихорадки близился к завершению. Наконец губы слегка зашевелились.

— Нгора! Нгора!.. — повторил странный ребенок.

— Вот это да! — воскликнул Макс Губер. — Такое и вообразить невозможно!

Ни тот, ни другой не могли поверить в то, что они только что услышали.

Как! Такое существо, отнюдь не занимающее высокой ступени на лестнице живого мира, обладало даром речи?! Если малыш произнес пока только одно слово на конголезском языке, то разве нельзя предположить, что ему известны другие, что у него есть мысли и он способен передавать их во фразах?

Оставалось пожалеть, что он не открывает глаз и что нельзя встретиться с ним взглядом… Ведь глаза отражают мысль, они способны ответить на многое. Но нет! Веки его оставались плотно сжатыми, и ничто не указывало на то, что они скоро поднимутся.

Тем временем Джон Корт, наклонившись над ребенком, готов был ловить любое слово или крик, что могли бы вырваться у него, он приподнял малышу голову, но тот не проснулся. Каково же было изумление американца, когда он обнаружил шнурок вокруг тоненькой шеи, изготовленный из плетеной шелковой тесьмы. Он потянул за него, чтобы найти соединительный узел, и почти тотчас воскликнул:

— Медаль!..

— Медаль? — изумился Макс Губер.

Джон Корт развязал шнурок.

Да! Никелевая медаль, размером с монету в пять сантимов, с выгравированным именем на одной стороне и мужским профилем на другой. Это имя было Йогаузен, и профиль принадлежал пропавшему доктору.

— Он! — воскликнул Макс Губер. — И какой-то мальчишка напялил орден немецкого профессора, чью клетку мы нашли пустой!

В том, что медали могли встретиться на территории Камеруна, нет ничего удивительного, поскольку доктор Йогаузен раздарил их многим местным жителям. Но чтобы этот знак отличия вдруг оказался на шее у столь необычного обитателя леса Убанги…

— Фантастика! — заявил Макс Губер. — Скорее всего эти полуобезьяны-полулюди похитили медаль из шкатулки доктора…

— Кхами! Иди сюда! — позвал Джон Корт.

Он хотел посвятить проводника в суть происшедшего и поинтересоваться, что тот думает о необычном открытии.

Но в тот же момент до них донесся голос проводника:

— Месье Макс!.. Месье Джон!..

Двое молодых людей выбрались из-под тента и подошли к проводнику.

— Послушайте-ка, — сказал он им, прикладывая руку трубочкой к своему уху.

В пятистах метрах вниз по течению река делала крутой поворот вправо, на этой излучине снова появлялся густой лесной массив. Ухо, повернутое в этом направлении, различало глухое и протяжное гудение, не похожее на мычание жвачных животных или на рычание хищников. Это скорее напоминало слитный гул голосов, который усиливался по мере приближения плота к его источнику.

— Подозрительный шум, — изрек Джон Корт.

— Я не могу распознать его природу, — добавил Макс Губер.

— Быть может, там пороги или водопад? — задумался проводник. — Ветер дует с юга, и я чувствую, что воздух стал влажным. Как будто несет мелкую водяную пыль…

И Кхами не ошибся.

На поверхности реки появился как бы легкий прозрачный пар — верный предвестник яростного бурления воды.

Если реку перегородило какое-то препятствие, то «навигацию» придется прервать, а эта перспектива настолько взволновала Макса Губера и Джона Корта, что они больше не думали ни о Лланге, ни о его подопечном.

Плот дрейфовал уже с повышенной скоростью, по-видимому, за поворотом должна проясниться причина отдаленного шума.

Едва они миновали излучину, как наихудшие опасения проводника тут же полностью подтвердились.

На расстоянии какой-нибудь сотни туазов нагромождение темных камней образовало настоящую плотину от одного берега до другого. Только в середине ее был просвет, куда устремлялись пенящиеся бурные воды. По бокам же они натыкались на препятствие, в некоторых местах переплескивая через него: это были одновременно пороги в центре и водопады с обеих сторон. Если, не удастся подвести плот к одному из берегов и надежно привязать там, то его затянет течением и разобьет о плотину или же он опрокинется на стремительных порогах.

Все трое сохраняли привычное хладнокровие. Впрочем, нельзя было терять ни секунды, потому что скорость течения быстро возрастала.

— К берегу!.. К берегу!.. — крикнул Кхами.

Было уже половина седьмого, и при стоявшем тумане сумерки еще более усугубили плохую видимость, путешественники едва различали отдаленные предметы. Это обстоятельство в сочетании с другими трудностями усложнило маневры.

Напрасно старался Кхами направить плот к берегу. Сил у него не хватало. Макс Губер присоединился к нему, стремясь противостоять течению, которое несло их прямо к середине плотины. Вдвоем они добились некоторого успеха, и, может быть, им удалось бы выскочить из опасного дрейфа, если бы не сломалось кормовое весло.

— Приготовимся выброситься на скалы, прежде чем нас затянет стремнина! — скомандовал Кхами.

— Ничего другого не остается! — ответил Джон Корт.

Встревоженный шумом, Лланга покинул тент. Он огляделся и понял всю опасность положения. Но вместо того, чтобы позаботиться о себе, он подумал о малыше, схватил его на руки и стал на колени в задней части плота.

А минуту спустя шаткое деревянное сооружение подхватило бурное течение. Но надежда еще жила: вдруг повезет и они не наскочат на скалы, плот промчится, не перевернувшись?..

Увы, злая доля распорядилась иначе. Хрупкое «суденышко» налетело со всего маху на одну из скал с левой стороны. Безуспешно Кхами и его спутники пытались уцепиться за камни, на которые им удалось забросить ящик с патронами, оружие, инструменты…

Все оказались в бешеном водовороте в то самое мгновение, когда плот раскололся и его обломки исчезли в грохочущей пенной пучине.

Глава XII В ЛЕСНОЙ ЧАЩЕ

На другой день возле костра, в котором догорали последние угольки, недвижно лежали трое мужчин. Сраженные усталостью, неспособные противиться сну, они спали под густыми кронами деревьев.

Который час?.. И вообще, какое время суток?.. Никто из них не мог бы сказать. Если прикинуть, сколько минуло со вчерашнего дня, то вроде бы солнце должно уже быть над

горизонтом. Но в какой стороне находится восток? И этот вопрос, задай его кто-нибудь, остался бы без ответа.

А может быть, трое мужчин в пещере, и туда не проникает дневной свет?..

Но нет, вокруг теснились деревья, да такой плотной стеной, что взгляд не проникал дальше нескольких метров. Даже при отдельных вспышках пламени в костре невозможно было разглядеть тропинку между огромными стволами, окутанными густой сетью лиан. Сплошной полог нижних ветвей простирался на высоте каких-нибудь пятидесяти футов. Листва над ним, до самых высоких макушек деревьев, была настолько густой, что ни звездный свет, ни солнечные лучи не пробивались сквозь нее. И сама тюрьма не была бы более мрачной, а стены ее — более неприступными, чем эта чащоба Великого леса.

В трех этих мужчинах мы узнаем Джона Корта, Макса Губера и Кхами.

Каким образом оказались они в этом месте? Они не знали. После того, как плот разбился о камни, а им не удалось за них уцепиться, беспомощных людей унесло бешеным потоком воды, и они ничего не ведали о том, что последовало за катастрофой. Кому обязаны своим спасением проводник и его спутники? Кто их, потерявших сознание, доставил в эту лесную чащу?

Увы, не всем удалось спастись. Не хватало приемного сына Джона Корта и Макса Губера, а также маленького существа, спасенного им прежде… И кто знает, быть может, из-за стремления вновь его спасти Лланга и погиб вместе с ним?..

Теперь у Кхами, Джона Корта и Макса Губера не было ни боеприпасов, ни оружия, никаких инструментов, кроме складных ножей и топорика, которые проводник носил на поясе. Нет больше плота, да и в какую сторону идти, чтобы снова увидеть реку Йогаузена?

А как решить проблему с продовольствием? Ведь больше невозможно охотиться. Обходиться съедобными корешками, дикими плодами — это слишком скудная еда, да и ту не всегда сыщешь. Значит, реальна перспектива голодной смерти в ближайшее время…

Отсрочка на два-три дня у них, по крайней мере, есть. На такой срок продуктов хватит. Остатки мяса буйвола они нашли рядом с собой. Съев несколько уже обжаренных ломтей, они снова заснули возле затухающего костра.

Джон Корт очнулся первым. Тьма стояла такая, что бывает не всякой ночью. Когда глаза освоились с нею, Джон Корт с трудом разглядел Макса Губера и Кхами, лежавших у подножия дерева. Прежде чем разбудить их, он сдвинул недогоревшие остатки дров к центру костра, где еще тлели угли под слоем пепла, затем принес несколько охапок сухих веток и трав, и вскоре огонек весело заплясал, бросая отблески на людей и деревья.

Теперь надо подумать, как выбраться отсюда, — сказал себе Джон Корт.

Пылавший с легким треском огонь скоро разбудил Макса Губера и Кхами. Они поднялись одновременно. Память о катастрофе вернулась к ним, и они сделали самое естественное: стали держать совет.

— Где мы находимся? — спросил Макс Губер.

— Там, куда нас принесли, — ответил Джон Корт, — и я заключаю из этого, что мы ничего не знаем о происшедшем за минувшие…

— За минувшие день и ночь, — подхватил Макс Губер. — Кажется, вчера наш плот разбился о каменную гряду? Кхами, что вы думаете по этому поводу?

Вместо ответа проводник только пожал плечами. Итак, невозможно определить ни того, сколько времени минуло, ни тех обстоятельств, при которых они оказались спасенными.

— А Лланга? — спросил Джон Корт. — Наверняка он погиб, раз его нет вместе с нами! Значит, наши спасители не смогли извлечь его из водоворота…

— Бедное дитя! — горько вздохнул Макс Губер. — Он был так сильно к нам привязан! Мы любили его… Мы позаботились бы о его счастье! Какая злая судьба: вырвать его из рук этих кровожадных данкас, а теперь… Бедный, бедный ребенок!

Двое друзей, не колеблясь, рискнули бы жизнью ради Лланги… Но ведь и сами они чуть не погибли в грозном водовороте. Кому обязаны они своим спасением?..

Нечего и говорить, что путешественники больше не думали о странном создании, подобранном юным туземцем, которое, без сомнения, утонуло вместе с ним. Множество других вопросов волновало их в эту минуту, гораздо более важных, чем антропологический казус получеловека-полуобезьяны.

Джон Корт продолжал:

— Как я ни напрягаю память, ничего не могу припомнить о событиях, последовавших после столкновения со скалой… За несколько секунд до него, мне кажется, я видел Кхами… Он стоял, бросая оружие и посуду на камни…

— Правильно, — подтвердил Кхами, — и довольно удачно, потому что они не упали в воду. Потом…

— А потом, вмешался Макс Губер, — когда нас уже затянуло в воду, я видел, по-моему… да, я видел людей!

— Людей… действительно, — с живостью подхватил Джон Корт, — и я видел людей… Туземцы жестикулировали и с криками бросились к плотине…

— Как, вы видели туземцев? — крайне удивленный, переспросил проводник.

— Ну да, не меньше дюжины, — подтвердил Макс Губер, — они-то, по всей вероятности, и вытащили нас из реки.

— А затем, — добавил Джон Корт, — мы еще даже не пришли в сознание, как они доставили нас сюда… с остатками провизии… Наконец, разложив костер, они поспешили скрыться…

— И скрылись так удачно, — заметил Макс Губер, — что даже следа никакого не оставили! Это чтобы показать нам, что они не нуждаются в нашей благодарности.

— Терпение, мой дорогой Макс, терпение! — сказал Джон Корт. — Вполне возможно, что они где-то поблизости, возле нашей стоянки… Ну как допустить, что они приволокли нас сюда только затем, чтобы тут же бросить?

— Да еще в таком месте! — возмутился Макс Губер. — Вообразить только, что в этом лесу Убанги есть такие заросли… Уму непостижимо! Кромешный мрак целые сутки…

— Постойте, — прервал Джон Корт, — еще неизвестно, день сейчас или ночь…

Проблема эта, впрочем, вскорости разрешилась. Сколь ни была плотной и непроницаемой листва, а все-таки можно было заметить над верхушками деревьев, достигавших ста — ста пятидесяти футов, слабые проблески неба: значит, солнце в этот момент уже взошло над горизонтом.

Часы Джона Корта и Макса Губера, побывавшие в реке, остановились. Значит, надо будет определяться по положению солнечного диска, а это станет возможным, если его лучи пробьются сквозь кроны.

Пока двое молодых друзей обсуждали все эти вопросы, не находя ответа на многие из них, Кхами молча слушал. Потом он поднялся и промерил шагами узкое пространство, которое оставили свободными деревья-великаны, оплетенные гроздьями лиан и колючего кустарника. В то же время он старался найти хотя бы крошечный кусочек неба в просветах между ветвями; ему так хотелось воскресить в себе то безошибочное чувство ориентации, которое, казалось, никогда еще не было столь необходимым, как в нынешних необычных условиях.

Ему доводилось уже пересекать леса Конго и Камеруна, но в такую непроницаемую чащу он еще не попадал. Эту часть Великого леса невозможно даже сравнить с той, которую. Кхами и его спутники прошли от опушки до реки Йогаузена, откуда они, в общем, выдерживали юго-западное направление. В какой же стороне находился теперь юго-запад, и сможет ли определить это проводник?

Джон Корт, угадывая его колебания, собрался обратиться к нему с вопросом, но Кхами его опередил:

— Месье Макс, вы уверены, что видели туземцев возле плотины?

— Ну, конечно, Кхами, в тот самый момент, когда плот разваливался на куски.

— И на каком берегу?

— На левом.

— Вы точно помните, что на левом?

— Д-да… это был левый берег.

— Так мы должны бы оказаться к востоку от реки?

— Несомненно, — подхватил Джон Корт, — а следовательно, в самой дальней части леса… Но на каком расстоянии от реки Йогаузена?

— Это расстояние не должно быть велико, — заявил Макс Губер. — Ну, несколько километров, не больше. Невозможно представить, чтобы наши спасители, кто бы они ни были, оттащили нас слишком далеко.

— Я придерживаюсь того же мнения, — согласился Кхами. Река недалеко от нас. Так что нужно выбираться к ней, а затем продолжить плавание по ту сторону порогов, как, только построим новый плот.

— А как прожить до этого, а потом во время спуска к Убанги? — возразил Макс Губер. — Ведь мы больше не можем охотиться…

— И кроме того, — заметил Джон Корт, — в какой стороне искать речку? Я согласен, что мы очутились на левом берегу… Но можно ли утверждать, что она находится именно там, а не там? — И он обвел вокруг рукой.

— Верно, поддержал друга Макс Губер. — Вы сначала укажите, через какую щель нам выбраться отсюда…

— Через эту, — ответил проводник.

И он показал рукой на малозаметный разрыв в бахроме лиан, который, скорее всего, и был использован вчера для доставки людей в это место. В глубине разрыва чуть-чуть виднелась темная тропа, извилистая и как будто пригодная для ходьбы. Кто-то ее проторил люди или животные…

Куда вела эта тропинка? К реке ли Йогаузена? Неизвестно… Не пересекалась ли она с другими тропами? Не заблудятся ли они в этом таинственном лабиринте? Впрочем, через сорок восемь часов от мяса буйвола ничего не останется. А что потом? Жажды они опасались меньше — дожди в этой части Африки льют чуть ли не ежедневно.

— Так или иначе, а сиднем сидя на этом пятачке из переделки не выпутаешься. Надо уходить отсюда, да поскорее… — голос Джона Корта прозвучал решительно и твердо.

— Мы должны подкрепиться на дорогу, — резонно заметил Макс Губер.

Около килограмма мяса разделили на три части — пришлось довольствоваться скромной порцией.

— Только подумать, — сказал Макс Губер, — мы даже не знаем, завтрак это или обед…

— Какая разница! — отозвался Джон Корт. — Желудку все равно…

— Так-то оно так, но желудку еще хочется пить, и вот сейчас я проглотил бы несколько капель из реки Йогаузена, как рюмку лучшего французского вина!

Во время еды они безмолвствовали, а от давящей темноты им становилось не по себе, от нее исходило смутное беспокойство и тревога. Насыщенный влажными испарениями воздух ощутимо тяжелел под лиственным куполом. В этом ограниченном, стиснутом пространстве, казалось, и птицы не летают, не слышно было ни крика, ни пения, ни хлопанья крыльев. Иногда лишь с тихим звуком слетит сухая веточка на подстилку из губчатых мхов, что разрослись между стволами. Да еще раздастся легкий свист, потом шорох среди сухих листьев, производимые змейками длиной в пятьдесят — шестьдесят сантиметров, к счастью, совершенно безобидными. Что же касается насекомых, то было их здесь превеликое множество, и на укусы они не скупились.

Завершив скудную трапезу, все трое поднялись на ноги.

Кхами захватил с собой остатки мяса и направился к проходу, обнаруженному им в плотной стене лиан.

Напоследок Макс Губер изо всей силы несколько раз прокричал:

— Лланга! Лланга!..

Полная тишина в ответ, и даже эхо не вернуло имя маленького туземца.

— Пошли, подал команду проводник.

Он возглавил группу.

Едва лишь Кхами занес ногу на крутую тропинку, как вдруг громко крикнул:

— Я вижу огонь!

Макс Губер и Джон Корт быстро подтянулись.

— Туземцы? — спросил один.

— Подождем! — сказал второй.

Свет — скорее всего, зажженный факел — появился на тропинке в нескольких сотнях шагов. Он еле-еле озарял дальнюю глубину мрачного леса, бросая слабые блики на нижние ветви высоких крон.

Куда направлялся тот, кто держал этот факел? Один ли он там? Надо ли им опасаться нападения, или к ним подоспела помощь?

Кхами и его друзья не решались углубиться в лес.

Пролетели две-три минуты.

Факел никуда не переместился.

Предположение, что это блуждающий огонек, пришлось отбросить.

— Что делать? — спросил Джон Корт.

— Идти на свет, поскольку он не идет к нам, — предложил Макс Губер.

— Вперед! — скомандовал Кхами.

Проводник прошел несколько шагов, и тотчас огонек отступил в глубину. Значит, державший факел заметил, что трое чужаков сдвинулись с места? Быть может, он хотел осветить им путь среди лесной чащи?.. Провести к реке Йогаузена или к другой водной артерии, впадающей в Убанги?..

Ни выжидать, ни выбирать им не приходилось. Надо было двигаться к светлячку, потом снова искать дорогу на юго-запад.

И они побрели по узкой тропинке, где трава была давно примята, лианы разорваны, кусты раздвинуты то ли людьми, то ли животными.

Кроме деревьев, которые Кхами и его спутники уже встречали раньше, здесь попадались и другие, более редкие породы, как, например, gura crepitans с разрывными плодами, которую еще не находили за пределами Америки. Принадлежа к семейству молочайных, это дерево заключает в своей мягкой коре молочного вида вещество, а его плоды — орехи — взрываются с сильным шумом, далеко разбрасывая семена. Весьма редок и tsafar, дерево-"свистун", сквозь ветви которого ветер свистит, словно в губную гармошку, это растение до сих пор попадалось только в нубийских лесах.

Джон Корт, Макс Губер и Кхами шли уже три часа, и, когда они решили завершить коротким привалом первый этап пути, огонек застыл на месте в тот же самый миг.

— Нет сомнения, что этот наш гид очень деликатный… — заявил Макс Губер. — Если б еще только знать, куда он нас ведет…

— Пускай выведет нас из этого лабиринта, — добавил Джон Корт, — а больше я от него ничего не хочу! Ну что, Макс, вы скажете? Не является ли все это весьма необычайным?

— Действительно… весьма!

— Лишь бы не стало «чересчур», мой милый друг, — съязвил Джон Корт.

И после полудня проторенная дорожка продолжала прихотливо виться под все более густеющим навесом листвы. Кхами держался впереди, его спутники следовали за ним индейской цепочкой, потому что проход был только для одного человека. Если они ускоряли порою свой шаг, пытаясь приблизиться к таинственному гиду, то и он тут же ускорял свой, так что дистанция между ними оставалась неизменной.

К шести часам вечера, по их расчетам, они оставили позади от четырех до пяти лье. Однако Кхами, невзирая на усталость, предлагал следовать за огоньком, пока он виден, и они уже готовы были снова тронуться в путь, когда свет внезапно погас.

— Остаемся на месте, — предложил Джон Корт. — Очевидно, нам дали сигнал…

— Или приказ, — заметил Макс Губер.

— Примем к исполнению, — заключил проводник, — и проведем ночь здесь.

— Но появится ли свет завтра?..

Вопрос повис в воздухе.

Все трое расположились у подножия дерева. По-братски разделили кусок мяса и, к счастью, смогли утолить жажду из маленького ручейка, протекавшего неподалеку. Хотя дожди и нередки в этой части леса, но ни одной капли не выпало за минувшие сорок восемь часов.

— Кто знает, — заметил Джон Корт, — может, наш гид выбрал это место именно потому, что здесь можно вволю напиться?..

— Очень трогательная забота, — признал Макс Губер, — зачерпнув свежей воды с помощью листка, свернутого в рожок.

Хотя положение оставалось тревожным и неопределенным, усталость вскоре сморила проводника, и он крепко уснул. А Джон Корт и Макс Губер не сомкнули глаз, пока не поговорили о Лланге… Бедный ребенок! Неужели он утонул? А если спасся, то где он? Почему он не прибежал к своим друзьям, Джону и Максу?

Когда утром они проснулись, слабый свет, проникая сквозь кроны, указывал на то, что уже рассвело. Кхами удалось установить, что они двигались в восточном направлении. Увы, им нужно совсем другое! Но ничего не оставалось делать, как снова трогаться в путь.

— А как там наш огонек? — спросил Джон Корт.

— Да вот он, только что появился! — ответил Кхами.

— Ей-богу, — воскликнул Макс Губер, — да это просто Рождественская звезда… Только она не ведет нас на запад, и когда же мы прибудем в Вифлеем?

День двадцать второго марта миновал безо всяких происшествий. Зажженный факел непрерывно указывал маленькому отряду направление на восток.

С обеих сторон тропинки заросли напоминали сплошные стены, стволы тесно жались друг к другу, меж ними разрослись кустарники и вьющиеся растения. Казалось, что проводник и его спутники бредут в бесконечном зеленом туннеле. Кое-где, однако, встречались пересечения с такими же узкими тропинками, и Кхами колебался, на какую ступить. Однако шел за огоньком.

Ни одного жвачного животного не попалось им по дороге, да и как пройти здесь крупному зверю? Не было тут и звериных лазов, которые так часто использовал проводник на пути к берегам реки Йогаузена.

Так что, будь даже с нашими охотниками их любимые карабины, они бы все равно бездействовали.

И можно понять вполне естественное беспокойство Джона Корта, Макса Губера и Кхами, поскольку их продовольственные запасы катастрофически истощались. Еще одна трапеза — и не останется ничего. Если завтра они не прибудут к месту назначения, то есть не окончится это необычное шествие за таинственным светильником, что же с ними будет?..

Как и накануне, факел к вечеру погас, ночь минула спокойно.

Утром Джон Корт, первым пробудившись ото сна, сразу же принялся будить своих товарищей, громко крича:

— Они приходили сюда, пока мы спали!

И в самом деле: костер был аккуратно разложен и весело потрескивал, а изрядный кусок антилопьего мяса свисал с нижней ветки акации над маленьким ручейком.

На этот раз Макс Губер даже не издал привычного возгласа изумления.

Ни он, ни его спутники не желали обсуждать все эти загадки, раздумывать о неизвестном кормчем, который вел их к такой же неизвестной цели и которого они могли бы назвать добрым духом Великого леса, следуя за ним вторые сутки.

Острое чувство голода уже донимало их, и они едва дождались, пока Кхами обжарит мясо, которого хватит еще на полуденный завтрак и на ужин.

Через некоторое время факел снова вспыхнул, как бы приглашая путников к дневному маршу.

Поход совершался в тех же условиях, что и вчера. Только после полудня стало заметно, что заросли начинают понемногу редеть. Дневной свет сильнее проникал на дно зеленого туннеля, по крайней мере, на фоне неба отчетливее проступали макушки высоких деревьев.

Но все еще было невозможно различить то существо, которое так упорно и целенаправленно двигалось впереди.

Как и накануне, примерные расчеты подтверждали, что они прошли в этот день от пяти до шести лье. От берегов реки Йогаузена их отделяло уже около шестидесяти километров.

И в этот вечер, как только погас факел, Джон Корт, Макс Губер и Кхами остановились. Несомненно, царила ночь, потому что кромешная тьма окутала лесной массив.

Утомленные долгими переходами, прикончив мясо антилопы и запив его свежей водой, все трое растянулись у подножия дерева и заснули богатырским сном. Сновидения их не тревожили. Макс Губер не поверил своим ушам: конечно же, ему все это только снилось! какой-то нежный инструмент откуда-то сверху доносил до него такую знакомую мелодию вальса Вебера[37]


Глава XIII ВОЗДУШНАЯ ДЕРЕВНЯ

Утром, когда они проснулись, их поразило, что темнота сгустилась еще больше. Рассвело ли уже?.. Они не смогли бы этого утверждать. Как бы там ни было, но огонек, который служил им путеводной звездой вот уже шестьдесят часов, не появлялся. Итак, необходимо ждать, когда он покажется, чтобы пуститься в путь.

Джон Корт первым высказал соображение, которое пришло на ум каждому и из которого каждый тотчас сделал определенные выводы.

— Следует заметить, — возвестил он, что сегодня нам не разожгли костра и никто не приходил ночью, чтобы оставить нам пропитание…

— Это тем более прискорбно, — подключился Макс Губер, — что у нас не осталось никакой пищи…

— Вполне вероятно, все это указывает на то, что мы прибыли, — подытожил сказанное проводник.

— Прибыли, но куда?.. — спросил Джон Корт.

— Туда, куда нас вели, мой милый Джон! — ответил вместо Кхами Макс Губер.

Ответ ничего не объяснил, но как выразиться яснее?

И второе наблюдение: темнота в лесу сгустилась, но прежней тишины не было. Какое-то гудение или жужжание стояло в воздухе, какой-то беспорядочный шум доносился с верхних ветвей. Вглядываясь туда, Макс Губер, Кхами и Джон Корт не без труда различили как бы огромный потолок, раскинувшийся в сотне футов над землей.

Вне всякого сомнения, на этой высоте находилось поразительно мощное и плотное соединение ветвей, без малейших разрывов или «прорех», куда бы мог заглянуть солнечный луч. Соломенная крыша не послужила бы большим заслоном от света. Такое переплетение крон и объясняло царивший под деревьями мрак.

В том уголке, где ночевали все трое, сильно изменился характер почвы. Нет больше спутанного колючего кустарника, который тянулся вдоль тропинки. Куцая травка, ни одно жвачное не смогло бы ее ухватить. Представьте себе луга, чью поверхность никогда не орошают ни дожди, ни родники.

Деревья, отстоявшие одно от другого на двадцать — тридцать футов, походили на опоры колоссального фундамента, и кроны их должны были покрывать пространство на много тысяч квадратных метров.

В этом могучем строю сошлись африканские смоковницы, чьи стволы состоят из множества сросшихся между собой стеблей; высоченные шелковицы с симметричными стволами и гигантскими корнями; баобабы, распознаваемые по своей нижней части, имеющей форму тыквы, достигающие в окружности двадцати и тридцати метров, увенчанные громадным пучком свисающих ветвей; пальмы дум с раздвоенным стволом; пальмы делеб с бугристыми стволами; бавольники, испещренные дуплами, куда вполне может поместиться человек; красное дерево, дающее бревна диаметром в полтора метра, из которых выдалбливают лодки длиной в пятнадцать-восемнадцать метров, грузоподъемностью до трех-четырех тонн; драцены гигантских размеров; боинии, скромные деревца других широт, а здесь — сущие великаны из семейства бобовых. Можно только вообразить, с какой пышностью расцветают все эти деревья там, на высоте, в нескольких сотнях футов над землей![38]

Минул час. Кхами напрягал зрение в надежде увидеть спасительный огонек. Почему же он отказался служить их маяком?.. Правда, инстинкт проводника, сопряженный с некоторыми наблюдениями, склонял его к мысли, что двигались они все время на восток, а эта дорога не вела к Убанги, не вела домой… Куда же их затащил этот странный светильник?..

А если он не появится, то что тогда? Покинуть это место?.. И куда же идти? Остаться здесь? А чем питаться? Они уже чувствуют и голод и жажду.

— И все-таки мне кажется, что мы вынуждены будем уйти, — сказал Джон Корт. — Я задаю себе вопрос, не лучше ли это сделать прямо сейчас…

— Но в какую же сторону двинуться? — высказал сомнение Макс Губер.

Действительно, это проблема… На какие приметы опираться, чтобы ее разрешить?

— В конце концов, ноги у нас не отвалятся! — продолжал Джон Корт, сгорая от нетерпения. — Можно ведь пройти между деревьями, оглядеться вокруг… Темнота не настолько глубокая, чтобы не видно было, куда идешь…

— Согласен с месье Джоном, — сказал Кхами.

Все трое отправились на разведку, кружа по радиусу в полкилометра. И неизменно они ступали по такой же свободной от кустарников почве, везде под ногами расстилался сухой и невысокий травяной покров, каким он может быть под сенью крыши, непроницаемой ни для дождя, ни для солнца. Повсюду те же самые породы деревьев, от которых виднелись только нижние ветви. И еще непрестанный и смутный шум, который доносился как будто сверху и чья природа оставалась неразгаданной.

Неужели нижняя часть этого леса абсолютно пустынна? Да нет же, несколько раз Кхами замечал какие-то тени, скользившие между деревьями. Или это мираж? Он не знал, что и думать. В конце концов, после бесплодно проведенного получаса спутники уселись у подножия ствола боинии.

Глаза их начинали привыкать к темноте, которая, впрочем, понемногу рассеивалась. По мере восхождения солнечного диска к зениту отдельные пучки лучей стали проникать сквозь «потолок», укрывавший землю. И путешественники могли уже различать предметы на расстоянии двадцати шагов.

— Что-то шевелится вон там, — вполголоса произнес проводник.

— Животное или человек? — спросил Джон Корт, всматриваясь в указанном направлении.

— Как будто похоже на ребенка, — заметил Кхами, — маленького роста…

— Обезьяна, черт подери! — шепнул Макс Губер.

Застыв на месте, они хранили молчание, чтобы не спугнуть четверорукое. Если бы удалось его изловить, то почему бы… невзирая на демонстративное отвращение Макса Губера и Джона Корта к обезьяньему мясу… Правда, за неимением костра как же его запекать или обжаривать?

Существо приближалось к ним и явно не выражало никакого удивления или страха. Оно шло на задних лапах и остановилось в нескольких шагах от людей.

Каково же было изумление Джона Корта и Макса Губера, когда они узнали в подошедшем того самого малыша, которого спас и о котором так нежно заботился Лланга!

— Он… Это он…

— Определенно…

— Но если он находится здесь, то почему бы и Лланге не быть где-то поблизости?

— А вы уверены, что не ошиблись? — усомнился проводник.

— Совершенно уверены! — заявил Джон Корт. — Да вот сейчас проверим и убедимся!

Он вытащил медаль малыша, которую носил в кармане, и, держа ее за шнурок, стал раскачивать перед глазами ребенка.

Едва тот увидел блестящую вещицу, как одним прыжком приблизился к Джону Корту. Он уже не был слабым и больным, за три дня восстановил здоровье и вернул себе природную гибкость. И кинулся он к американцу с очевидным намерением завладеть своим добром.

Кхами перехватил его на лету, и уже не слово «нгора» прозвучало из уст ребенка, но какие-то другие, вполне четко произнесенные слова:

— Ли-Маи!.. Нгала!.. Нгала!..

Что означали эти слова на языке, неизвестном даже Кхами, ни он, ни его спутники выяснить не успели. Ибо внезапно появились другие экземпляры той же породы, только высокого роста, не менее пяти с половиной футов от пяток до макушки.

Кхами, Джон Корт и Макс Губер не смогли распознать, имеют ли они дело с людьми или с четверорукими. Сопротивляться дюжине этих «леших» из Великого леса не имело смысла. Проводника и его друзей схватили за руки, подтолкнули вперед, и они зашагали в окружении всей стаи.

Через полкилометра шествие остановилось. В этом месте наклонно росли два соседних дерева, что позволило закрепить их поперечные ветви, образовавшие нечто вроде ступенек. Если это и не было лестницей в полном смысле слова, то все-таки сооружение выглядело лучше, нежели трап или стремянка. Пять или шесть индивидуумов из эскорта ловко вскарабкались туда, а оставшиеся заставили пленников проследовать тем же путем, не применяя, впрочем, никакого насилия.

По мере того, как они поднимались, света становилось больше, он уже проникал через густую зелень, а местами в нее врывались пучки солнечных лучей, которых Кхами и его спутники были лишены с тех пор, как покинули берега реки Йогаузена.

Макс Губер был бы решительно несправедлив, если бы отказался отнести все эти события к разряду поистине необычайных вещей.

Когда восхождение завершилось — в сотне футов над поверхностью почвы, каково же было всеобщее изумление! Перед ними расстилалась громадная площадь, щедро озаренная дневным светом, конца которой не было видно. Над нею высились зеленые вершины деревьев. По всей поверхности выстроились в определенном порядке желтые глинобитные хижины, крытые листьями. Они образовывали улицы этого удивительного селения. Весь ансамбль представлял собой как бы воздушную деревню на огромном пространстве.

Повсюду разгуливали туземцы, похожие на подопечного Лланги. Постановка их корпуса, аналогичная человеческой, говорила о привычке ходить на ногах. Так что они имели право называться прямоходящими, по определению доктора Эжена Дюбуа, которое он дал найденным в лесах на острове Ява питекантропам. Эта антропологическая характеристика относится, по мнению ученого, к наиболее важным приметам промежуточного звена между человеком и обезьянами.[39]

Если антропологи могли бы сказать, что даже для наиболее развитых четвероруких, которые приближаются по своему строению к человеку, свойственно убегать от опасности на четырех конечностях, то, по всей видимости, это соображение нельзя было приложить к обитателям воздушной деревни.

Но Кхами, Макс Губер и Джон Корт должны были отложить на более поздний срок свои наблюдения и размышления по этому поводу, поскольку существа, занимавшие или не занимавшие место между животными и человеком, составляли в данную минуту их конвой и, продолжая беседовать на непонятном языке, вели их к хижине через толпу туземцев, взиравших на них без особого удивления. Дверь закрылась за ними, и они оказались узниками вышеупомянутой хижины.

— Хорошенькое дело! заявил Макс Губер. — Но меня особенно удивляет, что эти оригиналы не обращают на нас никакого внимания! Неужели они уже видели людей?

— Возможно, — пожал плечами Джон Корт. — Остается только узнать, входит ли у них в привычку кормить своих арестантов…

— А может быть, кормиться ими? — ядовито изрек Макс Губер.

И в самом деле, еще по сию пору в некоторых африканских племенах предаются каннибализму. Так почему бы и этим лесным жителям, отнюдь не более высокого уровня, не обладать привычкой есть себе подобных или что-нибудь в этом духе?..

В любом случае, однако, эти антропоиды по степени своего развития превосходили орангутанов с острова Борнео, шимпанзе из Гвинеи, горилл из Габона, то есть наиболее близких к человеку обезьян. Это неоспоримо. Ведь они умели разжигать огонь и использовать его для различных домашних надобностей: об этом говорил костер на первой стоянке, да и сам факел, пронесенный неизвестным гидом через темный лес. Вот тогда и подумалось, что бродячие огни на опушке могли зажечь именно странные обитатели этих мест.

По правде говоря, есть предположение, что некоторые четверорукие используют огонь. Так, Эмир Паша рассказывал, что в летние ночи стаи шимпанзе опустошали леса Мсокгони, освещая себе дорогу факелами, причем грабили даже соседние плантации.

Но существа неизвестной породы держались и ходили как люди. Никакое другое четверорукое не могло с большим основанием носить имя «орангутан», чье точное значение — "лесной человек".

— А потом ведь они разговаривают, — заметил Джон Корт во время беседы о жителях воздушной деревни.

— Ну, хорошо! — вскричал Макс Губер. Если они разговаривают, то должны быть слова на их языке, означающие: "Я умираю от голода!" или "Когда мы сядем за стол?" Я был бы не прочь узнать эти выражения!

Из них троих Кхами был наиболее ошеломлен. В его голове, плохо приспособленной для антропологических изысков, никак не укладывалось, что эти существа не обезьяны. Нет, это все-таки обезьяны, которые ходят, говорят, добывают огонь, живут в деревнях, но тем не менее остаются обезьянами. Он находил чрезвычайным уже сам факт, что в лесу Убанги водится какая-то порода обезьян, доселе ему не знакомая. Достоинство туземца Черного континента унижало и то, что эти твари "были близки к его собственным собратьям по своим природным способностям".

Одни пленники безропотно смиряются с обстоятельствами, другие восстают против них. Джон Корт и проводник, а особенно — нетерпеливый Макс Губер принадлежали ко второй категории. Кроме негодования, вызванного тем, что их замкнули в этой клетушке, их крайне беспокоили невозможность что-либо видеть сквозь плотные стенки, а также туманное будущее, неуверенность в благополучном исходе всего приключения. К тому же их угнетал голод: в последний раз они ели пятнадцать часов назад.

Было однако, одно обстоятельство, внушавшее некоторую надежду, хотя и смутную: встреча с протеже Лланги. По всей видимости, это его родная деревня и он живет в кругу семьи, если таковая вообще здесь существует.

— Если малыш каким-то чудом спасся из водоворота, то можно полагать, что и Лланга также спасен, — размышлял Джон Корт. — Они ведь не разлучались! И, если Лланга узнает, что трех человек привели в деревню, как же ему не догадаться, что речь идет о нас? В конце концов, нам пока не причинили никакого вреда, так что вполне вероятно, что и Лланга жив…

— Мы знаем только, что подопечный жив и здоров, но что с опекуном? — усомнился Макс Губер. — Нет никаких доказательств, что бедный Лланга не утонул в реке!

Действительно, доказательств не было.

В этот самый момент распахнулась дверь хижины, охраняемая двумя крепкими молодцами, и на пороге появился юный туземец.

— Лланга!.. Лланга!.. — раздались возгласы изумления и радости.

— Мой друг Макс! Мой друг Джон! — И мальчик бросился в их объятия.

— Ты когда появился здесь? — спросил проводник.

— Сегодня утром.

— И как ты сюда попал?

— Меня принесли из лесу…

— Скажи, Лланга, те, которые тебя несли, должно быть, шли быстрее нас?

— Очень быстро!

— И кто же тебя нес?

— Один из тех, которые меня спасли… и вас тоже спасли…

— Люди?

— Да… люди… не обезьяны… Нет! Не обезьяны!

Как всегда, мальчик был категоричен. Но в любом случае эти типы принадлежали к особой расе, без сомнения, низшей по сравнению с людьми. Промежуточная раса примитивных существ, может быть, представителей тех самых антропопитеков, которых недостает в пирамиде животного мира…

Множество раз перецеловав руки француза и американца, Лланга пустился в рассказ о том, что произошло с ним после того, как разбился плот и его затянуло течением, как и его любимых друзей, которых он уже не надеялся когда-либо увидеть.

Новым в этом рассказе было имя: Ли-Маи…

— Когда бешеная вода закрутила нас с Ли-Маи…

— Ли-Маи?! — воскликнул Макс Губер.

— Ну да… Ли-Маи… это его имя… Он повторял мне, указывая пальцем на себя: "Ли-Маи… Ли-Маи…"

— Значит, у него есть имя? — спросил Джон Корт.

— Конечно, Джон! Если эти существа умеют разговаривать, то вполне естественно, что они носят какие-то имена.

— Так, значит, и у этого рода, у этого племени — как вам угодно его называть — тоже есть имя?

— Конечно! Вагди… ответил Лланга. Я слышал, что Ли-Маи называет их «вагди».

Такого слова не было в конголезском языке. Но вагди или не вагди, а туземцы находились на левом берегу реки Йогаузена, когда разразилась катастрофа. Одни из них побежали к плотине, другие бросились в поток на помощь Кхами, Джону Корту и Максу Губеру, третьи спасали Ллангу и Ли-Маи. Маленький туземец потерял сознание, не помнил, что случилось потом, и был убежден, что его любимые друзья утонули.

Когда Лланга пришел в себя, он был уже на руках у могучего вагди, отца Ли-Маи, а самого малыша прижимала к груди и нежно ласкала «ягора», его мать!

Что же оказалось? За несколько дней до того, как он встретился с Ллангой, маленький вагди заблудился в лесу. Родители бросились на его поиски. Они уже знали, что Лланга спас их ребенка, что без него их дитя погибло бы в речных водах.

С Ллангой обращались очень дружески и заботливо, его унесли в вагдийскую деревню. Ли-Маи вскоре восстановил свои силы, ведь страдал он только от голода и усталости. Если прежде он был подопечным Лланги, то теперь стал его опекуном. Отец и мать Ли-Маи выражали огромную признательность юному туземцу. У животных отсутствует чувство благодарности за оказанные им услуги, но почему же оно не может быть свойственно существам более высокой организации?

А сегодня утром Ли-Маи привел Ллангу к этой хижине. С какой целью? Он этого не знал. Но до него донеслись голоса, и, напрягая слух, Лланга узнал Джона Корта и Макса Губера.

Вот что произошло с мальчиком со времени их разлуки на порогах реки Йогаузена.

— Хорошо, Лланга, хорошо! — сказал Макс Губер. — Но мы умираем от голода, и, прежде чем продолжить свой рассказ, не сможешь ли ты благодаря своим серьезным покровителям…

Лланга выбежал, не говоря ни слова, и очень скоро возвратился с провизией. Он принес отличный кусок жареной говядины, в меру посоленный, полдюжины плодов Acacia andansonia, называемых обезьяньим хлебом или человеческим хлебом, свежие бананы, а в тыквенной бутылке — чистую воду с примесью молочно-белого сока, который выделяет "каучуковая лиана" из рода Landolphia africa.

Вполне понятно, что беседа прервалась.

Джон Корт, Макс Губер и Кхами с таким рвением набросились на еду, что разговаривать им было решительно некогда. Потребность быстрее утолить острый голод помешала им даже оценить качество принесенных продуктов.

Насытившись, Джон Корт стал расспрашивать юного туземца о племени вагди. Его интересовало, насколько оно многочисленно.

— Их много-много! — отвечал Лланга. — Я всюду их видел… на улицах, в хижинах…

— Их столько же, сколько в деревнях Бурну или Багирми?

— Не меньше…

— И они никогда не спускаются на землю?

— Иногда… чтобы поохотиться… собрать корни, плоды… набрать воды…

— И они умеют разговаривать?

— Да… Только я их не понимаю. Однако… некоторые слова мне известны… Например, это имя — «Ли-Маи»…

— А как ведут себя отец и мать этого малыша?

— О! Они очень добры ко мне… И все, что я вам принес, дали мне они.

— Мне не терпится выразить им нашу признательность, — заметил Макс Губер.

— А эта деревня на деревьях, как она называется?

— Нгала.

— А есть в этой деревне вождь? — выспрашивал Джон Корт.

— Да…

— Ты его видел?

— Нет, но я слышал, что его зовут Мсело-Тала-Тала.

— Туземные слова! — вскричал Кхами.

— А что они означают?

— Отец-Зеркало, — ответил проводник.

Действительно, именно так конголезцы именуют человека, который носит очки.

Глава XIV ВАГДИ


Его Величество Мсело-Тала-Тала, король племени вагди, правитель воздушной деревни, да разве не должно было все это удовлетворить Макса Губера? Разве не мечтал он о чем-нибудь подобном, распаляя весь французский пыл своего воображения, разве не чудились ему в глубинах загадочного леса Убанги какие-то новые племена, неизвестные города, необычайный мир, о существовании которого никто не подозревал? Он получил то, чего так страстно желал.

Ему надлежало первым поздравить себя с точностью своего пророчества, и слегка охладило его лишь не менее точное наблюдение Джона Корта:

— Согласен, мой дорогой друг, вы, как и всякий поэт, наделены даром предвидения, и вы угадали…

— Так-то оно так, мой милый Джон, но каково бы ни было это получеловеческое племя вагди, в мои намерения не входит завершить свои дни в его столице…

— Ах, мой дорогой Макс, следует провести здесь немало времени, чтобы изучить эту расу с точки зрения этнологической и антропологической, а потом написать о ней солидный том ин-кварто[40], который произведет революцию в научных взглядах обоих континентов…

— Пусть будет так, — согласился Макс Губер, — мы станем наблюдать, сравнивать, мы будем добывать факты и материалы по вопросам антропоморфизма, но только при двух условиях.

— Первое?

— Чтобы нам предоставили, вполне понятно, свободу входа и выхода из деревни.

— А второе?

— Чтобы после того, как мы выполним поставленную задачу, мы смогли уехать в любой подходящий для нас момент.

— И к кому же нам следует обращаться со всем этим? — поинтересовался Кхами.

— К Его Величеству Отцу-Зеркалу, — ответил Макс Губер. — Кстати, почему его подданные так называют своего короля?

— Да еще на конголезском языке, — бросил реплику Джон Корт.

— Быть может, у Его Величества близорукость или дальнозоркость… и он носит очки? — предположил Макс Губер.

— Да откуда здесь возьмутся очки? — недоуменно наморщил лоб Джон Корт.

— Ну, это не важно, — развивал свои мысли Макс Губер. — Когда у нас появится возможность побеседовать с сувереном — или он изучит для этого наш язык, или мы выучим вагдийский, — мы предложим ему подписать договор о дружбе и сотрудничестве с Америкой и Францией, и он по меньшей мере наградит нас вагдийскими орденами большого креста…

Не был ли Макс Губер слишком самоуверенным, полагая, что они получат полную свободу в деревне, а потом смогут покинуть ее в любое время? Основательны ли были такие надежды и расчеты?

Ведь если он, Джон Корт и Кхами не появятся в фактории, кому придет в голову искать их в этой деревушке Нгала, в самом дальнем углу Великого леса? Более того: видя, что никто не вернулся из охотничьей экспедиции, кто же будет сомневаться, что она погибла вся, до последнего человека, в районе верховьев Убанги?

Что же касается вопроса, останутся ли Кхами и его товарищи пленниками в этой хижине или выйдут на волю, то он разрешился почти немедленно. Дверь повернулась на своих креплениях из лиан, и на пороге появился Ли-Маи.

Прежде всего малыш кинулся к Лланге, и европейцы стали свидетелями самого бурного взрыва радости с обеих сторон, бесконечных и самых нежных объятий и поцелуев. А Джону Корту представился случай более внимательно изучить это странное создание. Однако, едва лишь дверь оказалась распахнутой, Макс Губер предложил выйти из хижины и смешаться с толпой.

И вот они уже на воле, их ведет маленький дикарь (разве не приличествует ему такое звание?), держа за руку своего друга Ллангу. Они оказались в центре какого-то подобия перекрестка, где во все стороны сновали вагди, спеша по своим делам.

Этот перекресток был затенен кронами деревьев. Могучие же стволы поддерживали всю эту воздушную конструкцию. Она покоилась в сотне футов над землей, на самых толстых ветвях гигантских боиний, шелковиц, баобабов. Горизонтальная поверхность, образованная из этих поперечных ветвей, соединенных деревянными колышками и лианами, была покрыта утрамбованным слоем земли. Поскольку опоры всего сооружения были мощны и многочисленны, искусственная почва не дрожала под ногами. И даже ураганные ветры проносились лишь по высоким вершинам, а в грандиозной конструкции они отзывались не более, чем легким подрагиванием.

Через просветы в листве проникали солнечные лучи. Погода в этот день была превосходной. Там и сям сквозь прихотливые переплетения верхних ветвей виднелись голубые пятна чистого неба. Ветерок, напоенный острыми пряными ароматами, освежал знойную атмосферу.

Группа иностранцев, разгуливающая между хижинами, не вызвала у местного населения никакого волнения. Вагдийские мужчины, женщины, дети смотрели на них, не проявляя даже особого удивления. Они обменивались между собою какими-то репликами, произнося их хриплыми голосами. Фразы были короткие и отрывистые, а слова — неразборчивы. Правда, проводнику показалось, что он расслышал несколько выражений на конголезском языке, но не следовало этому удивляться, поскольку Ли-Маи многократно употреблял слово «нгора». Это казалось необъяснимым. Но еще более поразило Джона Корта повторенные несколько раз два или три немецких слова — между прочим — «Vater»[41], о чем он сообщил своим друзьям.

Ну, чему же вы удивляетесь, мой дорогой Джон? — ответил Макс Губер. — Я лично готов ко всему, даже к тому, что один из этих типов хлопнет меня по животу, вопрошая: "Commentca, va mon vieux?"[42].

Время от времени Ли-Маи, выпуская руку Лланги, перебегал то к одному, то к другому своему другу и вел себя как живой и шаловливый ребенок. Он испытывал гордость, провождая иностранцев по улицам родной деревни, не просто прогуливаясь с ними, это было очевидно, но ведя их в каком-то определенном направлении, с какой-то тайной целью, и друзьям ничего не оставалось, как послушно следовать за своим пятилетним гидом.

Эти "первобытные люди" — так их про себя окрестил Джон Корт не были абсолютно голыми. Не говоря уже о рыжеватых волосах, которые покрывали отдельные части их тел, мужчины и женщины носили набедренные повязки из растительной ткани, примерно такой же, хотя и более грубо сработанной, какую обычно плетут из прядей акации в Порто-Ново, в Дагомее.

Джон Корт отметил, что округлые головы вагдийцев, приближающиеся по размерам к типу микроцефалов[43] и имевшие близкий к человеческому лицевой угол, давали мало примеров прогнатизма.[44] Кроме того, надбровные дуги у них были совершенно лишены складок, свойственных всем обезьянам. Что же касается волос, то это обычная для туземцев Экваториальной Африки густая грива в сочетании с редкой бородкой у мужчин.

— У нижних конечностей нет хватательных функций, — заметил Джон Корт.

— А еще нет хвостового отростка, — добавил Макс Губер. — Ни малейшего намека на хвост!

— Действительно, согласился американец, — а это уже признак более высокой организации. У антропоморфных обезьян нет ни хвоста, ни защечных мешков, ни мозолей. Они могут перемещаться в горизонтальном и вертикальном положении, по своей доброй воле. Но было сделано одно важное наблюдение: при ходьбе в вертикальном положении четверорукие опираются не только на ступни ног, но и на обратную сторону согнутых пальцев рук. Для вагди это не характерно, так что походка у них совершенно такая же, как у человека, следует признать это по справедливости.

Наблюдения и выводы друзей были вполне объективны, так что, вне всякого сомнения, речь могла идти именно о новой расе.

Четверорукие, обладающие человеческой постановкой фигуры, меньше шалят и резвятся, меньше гримасничают — одним словом, выглядят наиболее серьезно и значительно среди своих собратьев. И как раз такую серьезность демонстрировали жители Нгалы в своих действиях и в своей манере держаться. А когда Джон Корт внимательно к ним пригляделся, то смог определить, что и строение зубов у них идентично человеческому.

Все эти примеры сходства и совпадений могли до известной степени поддержать теорию изменяемости видов и непрерывности природной эволюции, выдвинутую Дарвином. Их даже можно было бы рассматривать как определяющие при сравнении наиболее высокоорганизованных обезьян и первобытных людей. Линней обосновывал идеи эволюции[45], опираясь на существование пещерных людей — троглодитов[46]. Выражение это, во всяком случае, неприменимо к племени вагди, живущему на деревьях.

Карл Фогт[47] даже полагал, что человек произошел от трех главных обезьян: орангутан, тип брахицефала[48], согласно Фогту является предком негритосов; шимпанзе, тип долихоцефала[49], с менее массивными челюстями, служит предком негров; наконец, горилла, с ее развитой грудной клеткой, формой ноги, со свойственной ей походкой, остеологическими[50] особенностями туловища и конечностей — прародитель белого человека.

Однако всем этим совпадениям и примерам близости и сходства можно противопоставить не меньшее количество различий в плане моральном и интеллектуальном — различий, которые должны подтверждать правоту учения Дарвина.

Принимая во внимание характерные особенности этих трех четвероруких, можно было бы поверить в то, что именно они относятся к высшей расе животного мира. Но никогда не удастся доказать, что человек это улучшенная обезьяна или что обезьяна — это деградировавший человек.

Что касается микроцефала, который предположительно служит промежуточным звеном между человеком и обезьяной, этот предсказанный антропологами вид уже давно и безуспешно пытаются найти как недостающее звено между животным царством и человеком, — а потому нельзя ли допустить, что именно его представляют эти вагди и что необычные обстоятельства путешествия позволили французу и американцу сделать это потрясающее открытие?

Но, даже если эта неведомая раса физически приближается к человеческой, то еще требуется, чтобы вагди обладали сходными чертами в области религии и морали, неотъемлемой от человека, не говоря уж о способности к абстрактному мышлению и к обобщенным выводам, о склонности к искусствам и наукам. Только после выяснения этих обстоятельств можно будет сказать веское и определенное слово в споре между моногенистами и полигенистами[51].

Пока же ясно одно — вагди умели разговаривать. Не только инстинкты руководили ими: у них еще были мысли, что предполагает использование речи, и слова, сумма которых образует язык. Не крики, подтвержденные взглядом и жестом, они использовали членораздельное слово, обладая базой для своей речи в виде отдельных звуков и условных атавистических знаков.

И это больше всего поразило Джона Корта. Ведь такая способность предполагает участие памяти.

Не переставая наблюдать за нравами и привычками этого лесного племени, Джон Корт, Макс Губер и Кхами шли по улицам деревни.

Велика ли она, эта деревня? По всей видимости, ее окружность составляет не менее пяти километров.

Построенные руками вагди сооружения обнаруживали высокое искусство, свойственное птицам, пчелам, бобрам и муравьям. Если они и жили на деревьях, эти первобытные люди, умевшие думать и выражать свои мысли, то лишь потому, что их к этому подтолкнул атавизм.

— В любом случае у природы, которая никогда не ошибается, были свои резоны, чтобы заставить этих вагди перейти на воздушное существование, — размышлял вслух Джон Корт. — Вместо того чтобы ползать по нездоровой почве, куда не проникают солнечные лучи, они живут в чудесной и целительной атмосфере древесных крон…

Большинство чистых хижин, похожих на ульи, были распахнуты настежь. Женщины хлопотали по хозяйству, занятые примитивными домашними делами. Детей повсюду виднелось множество, грудных младенцев матери кормили грудью.

Что касается мужчин, то одни среди ветвей собирали фрукты, другие спускались по лестнице, озабоченные повседневными хлопотами. Некоторые уже возвращались с охоты или несли наполненные речной водой глиняные кувшины.

— Как же досадно, что мы не знаем языка этих аборигенов! — говорил Макс Губер. — Никогда мы не сможем побеседовать с ними, никогда не познакомимся с их литературой… Впрочем, я до сих пор еще не заметил муниципальной библиотеки… а также и лицея для мальчиков или для девочек!

Однако, если судить по услышанному от Ли-Маи, к вагдийскому языку примешивались туземные слова, и потому Кхами попробовал обратиться к мальчику с несколькими самыми элементарными фразами.

Увы! Ли-Маи, по-видимому, не понял решительно ничего. Но ведь он произнес слово «нгора», когда лежал на плоту. А Лланга уверял, что узнал от его отца название деревни Нгала и имя вождя — Мсело-Тала-Тала.

Наконец длившаяся около часа прогулка завершилась — проводник и его спутники достигли окраины деревни. Там возвышалась более солидная хижина. Ее устроили меж ветвей огромного шелковичного дерева, фасад был зарешечен тростником, а высокая крыша терялась в листве.

Была ли эта хижина королевским дворцом, святилищем колдунов, храмом духов, какие есть у большинства диких племен в Африке, в Австралии, на островах Тихого океана?..

Представился случай вытянуть из Ли-Маи несколько более точных сведений.

Взяв мальчика за плечи и повернув его лицом к хижине, Джон Корт спросил:

— Мсело-Тала-Тала?

Утвердительный кивок головы был ему ответом.

Итак, здесь проживал вождь деревни Нгала.

Без лишних церемоний Макс Губер направился прямиком к вышеупомянутой хижине.

Выражение лица ребенка мгновенно изменилось, он с неподдельным ужасом ухватился за Макса Губера. Но тот высвободился и продолжил свое шествие, многократно повторяя:

— Мсело-Тала-Тала!.. Мсело-Тала-Тала!..

В тот самый момент, когда Макс Губер достиг хижины, ребенок бросился к нему и буквально вцепился в европейца, не давая ему сделать больше ни шагу.

Так что, значит, запрещено приближаться к королевскому жилищу?

В самом деле, будто из-под земли возникли двое часовых и, потрясая оружием похожим на топор из железного дерева и дротик, загородили вход.

— Ну и ну! — воскликнул Макс Губер. — Да здесь, в дремучем лесу Убанги, как и повсюду, словно в столицах цивилизованного мира, гвардейцы, стражники, телохранители перед дворцом, и каким дворцом… Его Величества обезьяночеловека!

— Чему же вы удивляетесь, мой дорогой Макс?

— Ну ладно, если мы недостойны лицезреть монарха, то попросим у него аудиенции в письменном виде…

— Хорошая идея… — потешался Джон Корт. — Если эти дикари так разговаривают, то могу вообразить, как они читают и пишут! По-моему, они еще не достигли той степени цивилизации, которая понуждает родителей отправлять своих детей в школу… Перед ними самые темные туземцы Судана и Конго, вроде шиллуков, фундов, данкас, мобуту, — настоящие светочи разума!

— Увы, Джон, я понимаю, что это бесплодная затея. Да и как написать людям, если не знаешь их языка…

— Предоставим малышу вести нас, — сказал Кхами.

— Разве ты не сможешь узнать хижину его родителей? — спросил Джон Корт у Лланги.

— Нет, мой друг Джон, — отвечал мальчик. — Хотя… может быть… Но Ли-Маи отведет нас туда. Надо следовать за ним.

И, подойдя к малышу, Лланга показал рукой в левую сторону.

— Нгора, нгора… — повторил он.

Ребенок, без сомнения, понял его: он утвердительно кивнул. Джон Корт прокомментировал:

— Это указывает на то, что знаки отрицания и утверждения выражаются инстинктивно и что они одинаковы у всех людей…[52] Еще одно доказательство, что эти дикари стоят близко по своему развитию к человеку…

Несколько минут спустя они подошли к более затененному кварталу деревни, где вершины деревьев плотно смыкали свою листву.

Ли-Маи остановился перед чистенькой глинобитной хижиной, крытой большими листьями бананового дерева, очень распространенного в африканских лесах. Именно такие листья использовал проводник для сооружения тента на плоту.

Дверь в хижину была открыта.

Ребенок указал рукой на домик, и Лланга узнал его.

— Это здесь, — сказал он.

Домик состоял из одной комнаты. В глубине — постель из сухих листьев, которые можно легко менять. В углу — несколько камней, служащих очагом, где горели головешки. Вся домашняя утварь две-три тыквенные бутылки, глиняный кувшин с водой и два горшка из того же материала.

Эти лесные дикари еще не изобрели вилок и ели с помощью пальцев. Там и сям на дощечках, прикрепленных к стене, и в других местах — разные плоды и корешки, кусок жареного мяса, полдюжины ощипанных птиц, очевидно, к ближайшей трапезе, и развешанные на больших колючках вместо крючков полоски растительной ткани.

Мужчина и женщина поднялись со своих мест в тот момент, когда Кхами и его спутники переступили порог хижины.

— Нгора!.. Нгора!.. Ла-Маи… Ла-Маи! — твердил ребенок.

И впервые добавил, как если бы желал быть лучше понятым:

— Vater… Vater!..

Слово «отец» он произнес по-немецки, правда, очень плохо. А впрочем, что может поразить сильнее, нежели немецкое слово в устах подобных существ?

Едва переступив порог, Лланга подбежал к женщине, и она раскрыла ему объятия, прижимая мальчика к себе и нежно лаская его рукой. Так она выражала ему признательность за спасение своего ребенка.

Вот какие подробности отметил Джон Корт при более пристальном наблюдении.

Отец высокого роста, пропорционального сложения, очень крепок на вид, руки длиннее обычного и не походят на человеческие, ладони широкие и сильные, ноги слегка кривоваты, подошва стопы плоская, полностью прилегает к земле.

Кожа почти светлая, как у туземных племен, скорее плотоядных, чем травоядных, бородка курчавая и короткая, шевелюра черная, вьющаяся. Более или менее густая растительность покрывает все тело. Голова средних размеров, челюсти мало выдаются, глаза с яркими зрачками светятся живым блеском.

Женщина довольно изящна, лицо у нее приветливое и нежное, во взгляде прочитываются благорасположенность и внимание, зубки ровные и замечательной белизны, а еще ну каким же представительницам слабого пола не свойственно легкое кокетство? — цветы в волосах и совершенно необъяснимая деталь! — бусы из стекла и слоновой кости.

Эта молодая вагдийская женщина с ее округлыми точеными руками, нежными запястьями, тонкими пальцами напоминала тип южных кафров[53]. Ножкам ее могла бы позавидовать не одна европейская дама. Местами на теле золотистый пушок волос. Наброшенный кусок растительной ткани перехвачен в талии. А на шее у молодой матери красовалась медаль доктора Йогаузена, такая же, какую носил ее ребенок.

К большому неудовольствию Джона Корта, он не смог побеседовать с Ло-Маи и Ла-Маи. Но видно было, что оба дикаря стараются действовать по законам вагдийского гостеприимства. Отец предложил фрукты, которые он снял с полки — плоды лиан с очень острым и специфическим вкусом. Гости с благодарностью приняли их и съели несколько штук, к полному восторгу всей семьи.

Семейное общение подтвердило справедливость сделанных ранее наблюдений: вагдийский язык, по примеру полинезийских языков, поразительно походил на детский лепет. Это обстоятельство позволило филологам в свое время выдвинуть идею существования в истории всего человеческого рода долгого периода гласных звуков, который предшествовал формированию согласных.

К согласным относятся «к», "т", «р», к носовым звукам «н», "г" и «м». Эти звуки, комбинируясь один с другим до бесконечности, образуют самые различные слова, например: ори, ориори, оро, ороора, орурна и т. п. Подобные слова передают все нюансы смысла и играют роль существительных, собственных имен, глаголов и т. и.

Любопытно было слушать беседу вагди между собой. Вопросы и ответы отличались у них необычной краткостью, содержали два-три слова, обычно начинавшиеся звуками нг, мгу, мс, как у конголезцев. Мать казалась менее красноречивой, чем отец, и, как видно, ее язык не обладал способностью совершать двенадцать тысяч оборотов в минуту, подобно женским язычкам двух континентов.

Следует также отметить — и это больше всего поразило Джона Корта, что "первобытные люди" употребляли некоторые немецкие и конголезские выражения, впрочем, искаженные до неузнаваемости из-за произношения.

В общем, было похоже на то, что мысли этих существ не простирались далее примитивных бытовых потребностей, а слов в их распоряжении было не более, чем требовалось для выражения этих куцых мыслей.

Однако при отсутствии религиозности, которая встречается и у самых отсталых дикарей, с полным основанием можно было утверждать, что они наделены эмоциональными качествами. По отношению к детям они проявляли не только те чувства, которых не лишены и животные, поскольку их заботы необходимы для сохранения потомства, но и выходили за эти пределы, их эмоции получали новое продолжение и новую окраску. Это очень наглядно продемонстрировали родители Ли-Маи по отношению к своему сыну. И потом здесь имелась взаимная связь. Обмен лаской родительской и сыновней… Это была настоящая семья. Проведя четверть часа в хижине, Кхами, Джон Корт и Макс Губер вышли в сопровождении Ло-Маи и его сына. Они снова вернулись туда, где провели первые часы заточения и где еще должны будут находиться…

У порога они попрощались. Ло-Маи на прощание обнял юного туземца и протянул не одну руку, как могло бы сделать четверорукое, но сразу обе руки, которые Джон Корт и Макс Губер пожали с такой же сердечностью, что и Кхами.

— Мой дорогой Макс, — заметил после этой сцены Джон Корт, — один из ваших великих писателей заявил, что в каждом человеке живут двое: «я» и «другой»… Так вот, вполне вероятно, что одного из них не хватает этим дикарям.

— Кого же именно?

— Другого, конечно… В любом случае, чтобы основательно их изучить, надо провести с ними долгие годы. А мы через несколько дней — я очень надеюсь на это! — быть может, покинем воздушную деревню.

— Ох, — вздохнул Макс Губер, — теперь это зависит от Его Величества… Кто знает, не захочется ли королю Мсело-Тала-Тала посвятить нас в камергеры своего вагдийского двора?


Глава XV ТРЕХНЕДЕЛЬНЫЙ УЧЕБНЫЙ КУРС

Сколько же времени доведется пробыть Джону Корту, Максу Губеру и Кхами в этой деревне? Не случится ли какое-то событие, что резко переменит ситуацию? А она оставалась очень тревожной. Люди ощущали, что за ними пристально следят, поэтому незаметно бежать им не удастся. Да если даже и допустить, что побег состоялся, что же им делать среди непроницаемой тьмы этой части Великого леса, как выбраться на опушку, как отыскать дорогу к реке Йогаузена?

Так долго мечтавший о чем-то необычном, нетерпеливый и экзальтированный Макс Губер начинал тяготиться своим положением. Он уже находил, что ситуация, продлись она еще какое-то время, странным образом потеряет в своем очаровании. И он уже сильнее прочих желал поскорее выйти к бассейну Убанги, добраться до фактории Либревиля, откуда ни он, ни Джон Корт уже не ждали никакой помощи.

Что касается проводника, то его просто бесила такая незадача. И надо же такому случиться — попасть в лапы, да, именно в лапы к этим ничтожным тварям! Он не скрывал своего презрения к ним, и особенно его уязвляло то, что они так мало отличаются от племен Центральной Африки. Кхами переживал нечто вроде инстинктивной, бессознательной ревности, и двое друзей хорошо это понимали. По правде сказать, Кхами ничуть не меньше Макса Губера тяготился своим положением, мечтал вырваться поскорее из этой передряги и готов был сделать для этого все, что только в его силах.

Меньше всего нетерпения проявлял Джон Корт. Его весьма интересовало изучение этих дикарей. Глубже постичь их нравы, подробности быта, исследовать их этнологические особенности и моральные ценности, узнать, есть ли что-нибудь, объединяющее их с животным миром, — всего этого хватило бы на несколько недель.

Но можно ли утверждать, что пребывание у вагди не продлится дольше — месяцы, годы, быть может? И чем завершится вся эта удивительная история?

Во всяком случае, пока нет причин полагать, что Джону Корту, Максу Губеру и Кхами угрожает плохое обращение. Не приходилось сомневаться, что эти лесные жители признают их интеллектуальное превосходство. И вот еще необъяснимая странность: они не выражали никакого удивления при виде представителей человеческой расы. Можно было не сомневаться, что если бы незнакомцы вздумали применить силу для организации побега, то их подвергли бы насилию, и лучше было его предусмотрительно избежать.

— Знаете, что нам надо? — спросил Макс Губер и сам же ответил: — Войти в переговоры с Отцом-Зеркалом, сувереном в очках, и добиться от него, чтобы нам вернули свободу!

В общем-то, получить аудиенцию у Его Величества Мсело-Тала-Тала представлялось не таким уж невозможным делом, если только иностранцам не запрещено взирать на эту августейшую особу. Но, даже если встреча состоится, как с ним беседовать, как обмениваться вопросами и ответами? Даже на конголезском языке они не поймут друг друга! И каков будет результат? Разве не в интересах вагди удерживать иностранцев, чтобы сохранить тайну существования неведомой расы в глубинах убангийского леса?

А с другой стороны, если верить Джону Корту, заточение в воздушной деревне имело некоторый положительный эффект, поскольку сравнительная антропология извлечет из него несомненную пользу, а научный мир будет взволнован открытием новой расы. Что же касается того, как все это может завершиться…

— А черт его знает! — повторял Макс Губер, в натуре которого не было ничего от характеров профессора Гарнера и доктора Йогаузена.

Когда в сопровождении Лланги приятели вернулись в свою хижину, то заметили там много изменений, в которых прочитывалась явная забота о «постояльцах».

Прежде всего, в комнате было прибрано. Джон Корт уже отметил, что у этих дикарей развит инстинкт чистоты, которого лишено большинство животных: они убирали комнаты и совершали утренний туалет. В глубине хижины кем-то аккуратно положены охапки сухой травы. Поскольку Кхами и его друзья не ведали иных постелей после разгрома каравана, то «новинка» вполне соответствовала их привычкам.

Кроме того, появилось несколько предметов: кувшины и горшки, весьма грубые изделия вагдийского производства. В одном углу лежали разные фрукты, в другом изрядный кусок жареного мяса. Сырым мясом питаются плотоядные животные, но даже на самых низких ступенях человеческой расы редко находятся существа, для которых сырое мясо служит постоянной пищей.

— Таким образом, всякий, кто добывает огонь, использует его для приготовления пищи, — заключил Джон Корт. — Теперь меня не удивляет, что вагди питаются жареным мясом.

Еще в хижине появился очаг, сложенный из плоских камней. Дым струился кверху и исчезал в густой листве лимонного дерева, под которым приютилась лачуга.

В тот момент, когда все четверо подошли к двери, возившийся внутри вагди прекратил работу.

Это был юноша лет двадцати, с ловкими и быстрыми движениями, с разумной физиономией. Он указал рукой на предметы, очевидно, принесенные совсем недавно. Среди них Макс Губер, Джон Корт и Кхами с величайшей радостью обнаружили свои карабины, слегка тронутые ржавчиной, но привести их в порядок не составит труда.

— Черт подери! — воскликнул Макс Губер. — Вот это сюрприз! И до чего ж кстати…

— Мы бы нашли им применение, — сказал Джон Корт, — если бы сюда еще и патроны…

— Да вот и они! — раздался торжествуюший голос проводника.

И Кхами показал на металлический ящик, стоявший слева от двери.

Как мы помним, в момент крушения плота проводнику хватило присутствия духа, чтобы бросить снаряжение на скалы, где его и подобрали вагди, а затем доставили в свою деревню.

— Если они вернули нам карабины, — заметил Макс Губер, — то не означает ли это, что им известно назначение огнестрельного оружия?

— Не могу сказать, ответил Джон Корт, — но что они знают наверняка, так это то, что нельзя присваивать не принадлежащее тебе, и это свидетельствует в пользу их нравственности.

Тем не менее вопрос Макса Губера оставался весьма существенным.

— Колло!.. Колло!..

Внятно произнесенное слово прозвучало несколько раз, и, выговаривая его, молодой вагди поднимал руку ко лбу, затем прижимал ее к груди, как бы давая понять: "Колло — это я".

Джон Корт предположил, что это имя их нового слуги, и повторил его трижды, прикасаясь к плечу юноши. Тот, явно удовлетворенный возникшим взаимопониманием, радостно рассмеялся.

Этот веселый смех добавил новую пищу для антропологических рассуждений. Действительно, никто не обладает способностью смеяться, кроме человека. Если у наиболее разумных животных — собаки, например, — и замечают иногда признаки улыбки, то лишь в глазах и, может быть, в уголках губ.

Кроме того, эти вагди не проявляли инстинкта, свойственного почти всем четвероногим, — обнюхивать пищу, перед тем как притронуться к еде, или же съедать сперва то, что больше всего нравится.

Вот в каких условиях предстояло жить обоим друзьям, проводнику и Лланге. Хибарка их не была тюрьмой: они могли выходить из нее в любое время, когда им захочется. Но вздумай они покинуть Нгалу, как, несомненно, им воспрепятствуют если только им не даст на то свое высочайшее соизволение Его Величество Мсело-Тала-Тала.

Итак, они оказались перед необходимостью — может быть, ненадолго принять условия пребывания среди странного лесного мира, в воздушной деревне.

Эти вагди казались, впрочем, довольно мягкими и спокойными по натуре, мало склонными к ссорам и — особенно отметим это обстоятельство — менее любопытными и менее интересующимися присутствием иностранцев, чем если бы на их месте были бы самые отсталые и невежественные дикари Африки и Австралии.

Лицезрение двух белых и двух конголезских туземцев не удивляло их в той мере, в какой оно поразило бы африканского туземца. Они оставались равнодушными и вовсе не проявляли никакой назойливости. Ни малейшего симптома снобизма или самодовольства, а ведь что касается акробатики — карабкаться по деревьям, перепрыгивать с ветки на ветку, сбегать по лестнице Нгалы — тут им не было равных, они могли бы сравниться с Биллом Хайденом, Джо Бибом, Футитом, которые удерживали в ту пору рекорды цирковой гимнастики.

Демонстрируя свои физические данные, вагди показывали свидетельства и необычайной остроты зрения. Во время охоты они с одного удара сбивали птиц маленькими стрелами. Не менее точными были их попадания, когда они преследовали в соседних зарослях оленей, ланей, антилоп, а также буйволов и носорогов. Макс Губер наблюдал это, сопровождая охотников, — скорее для того, чтобы полюбоваться их профессиональным мастерством, нежели с целью составить им компанию.

Бежать! Да, бежать! Только об этом пленники думали беспрерывно. Но бегство возможно лишь по единственной лестнице, на верхней ступеньке которой стоят на часах два воина. Обмануть их бдительность очень трудно.

Неоднократно Макс Губер испытывал острое желание настрелять птиц, которыми изобиловали окрестные места, — цесарок, фазанов, удодов и других. Ими с удовольствием лакомились вагди. Но его с компаньонами ежедневно и щедро снабжали дичью, особенно мясом различных антилоп орикса, ньялы, прыгуна, водяного козла, столь многочисленных в лесу Убанги. Их слуга Колло заботился, чтобы всего у них было вдосталь. И свежую воду для хозяйственных нужд приносил каждый день, и о сухих дровах для очага не забывал. А потом, использовать карабины как охотничье оружие означало обнаружить их мощь, что было нежелательно. Лучше сохранять тайну, и применить их при случае для нападения или защиты.

Снабжая своих гостей мясом, вагди и сами потребляли этот продукт, или обжаренным на раскаленных углях, или сваренным в самодельных глиняных горшках. Именно так и готовил мясо Колло для своих подопечных, принимая иногда помощь Лланги. А Кхами отказывался от участия в стряпне с этим «ничтожеством» из-за своей туземной гордости.

Нужно заметить — к вящему удовольствию Макса Губера, что соли в еде хватало с избытком. И это не был хлористый натрий, который в растворенном виде содержится в морской воде, а каменная соль, широко распространенная в Африке, в Азии, в Америке, чьи отложения покрывали почву в окрестностях Нгалы.

Это единственный минерал, который входит в пищевой рацион, и только инстинкт мог подсказать диким вагди, какую пользу принесет им белый порошок. Животные так не соображают. Вот еще одна черточка, приближающая вагди к человеку.[54]

Особенно интересовала Джона Корта проблема огня. Как добывают его "первобытные люди"? Быть может, путем трения твердого дерева о более мягкое, по методу дикарей? Но нет, они поступали иначе. Вагди использовали кремень, из которого ударами высекали искры. Этих искр вполне хватало, чтобы поджечь легкий пух, собранный с плодов очень распространенного в Африке дерева.

Содержавшая азот пища дополнялась в вагдийских семьях растительной, о которой заботилась сама природа. Это были съедобные корни двух или трех сортов и великое множество фруктов, например, те, какие приносит Acacia andansonia, вполне справедливо известные под именем человеческого или обезьяньего хлеба; или плод карита, похожий на каштан и наполненный густым веществом, способным заменить масло; или еще дерево киеля, некоторая пресность плодов которого компенсируется их питательными свойствами и величиной они достигают двух футов в длину; наконец, прочие дикорастущие фрукты бананы, фиги, манго. Этот неполный список завершают стручки тамариндового дерева, с успехом применяемые в качестве пряностей.

Знали также вагди и вкус дикого меда. Они находили ульи по первоцвету. Из этого ценного продукта и из сока различных растений — в частности, сока одной из лиан, смешанных с речной водой, они умели готовить довольно крепкие алкогольные напитки. В этом нет ничего удивительного: известно, что африканские мандрилы питают большую слабость к алкоголю. А ведь они всего лишь обезьяны.

Следует добавить, что протекавшая под Нгалой речушка изобиловала рыбой. Здесь водились те же самые породы рыб, какие Кхами и его спутники вылавливали в реке Йогаузена. Но можно ли было плавать в этой речушке? И пользуются ли вагди лодками? Вот что важно было знать на случай побега.

Заманчивый поток виднелся с края деревни, противоположного королевской хижине. Став у крайних деревьев, можно было разглядеть его ложе, шириной в тридцать — сорок футов. С этого места он убегал и терялся среди великолепных деревьев-гигантов, чьи стволы густо оплели огромные лианы, подобно сказочным змеям.

Со временем путешественники узнали: вагди умели строить лодки, как самые отсталые жители Океании. Правда, их плавучие сооружения больше напоминали плот, чем пирогу, обычный древесный ствол, где выдалбливается углубление с помощью огня и топора. Управлялись они плоским веслом, а если дул попутный ветер, ставили еще парус на двух шестах, изготовленный из коры. Предварительно кору размягчали и делали более гибкой, нанося по ней удары колотушкой из железного дерева, необычайно твердого.

Джону Корту удалось также выяснить, что вагди абсолютно незнакомы с овощами, и ценные эти продукты не входят в их рацион. Не умели они выращивать ни сорго, ни рис, ни овес или маниоку, что является обычным делом для племен Центральной Африки. Так что не следовало ожидать того, что встречается в сельскохозяйственном производстве у племен данкас, фундов, мобуту, которых с полным основанием можно отнести к человеческой расе.

Завершив наблюдения такого рода, Джон Корт вознамерился определить, обладают ли вагди чувством нравственности и религиозности.

В один прекрасный день Макс Губер поинтересовался у друга, каковы его успехи в этой области.

— Некоторые представления о морали, о честности и порядочности у них есть, ответил Джон Корт. — Они делают явное различие между добром и злом. Свойственно им также чувство собственности. Я знаю, конечно, что многие животные наделены этим чувством. Например, собаки ни за что не отдадут пищу, которую они едят. По-моему, вагди разбираются в том, что такое «мое» и «твое». Я сделал такое заключение, наблюдая за одним из них, который украл несколько фруктов, забравшись в чужую хижину.

— И его арестовала обычная полиция и. уголовный розыск?

— Смейтесь, смейтесь, милый друг, но я сообщаю вам немаловажные данные… А похитителя хорошенько отдубасил владелец фруктов, и соседи помогали ему расправиться с обидчиком. И еще я скажу, что у этих дикарей есть один институт, приближающий их к людям.

— Какой же?

— Институт семьи. Она у них упорядочена и устойчива. Это совместная жизнь отца и матери, общие заботы о детях, длительность отеческой и сыновней привязанности. Разве не наблюдали мы это у Ло-Маи? У этих вагди такие же эмоции, как и у представителей человеческого рода. Возьмите нашего Колло… Разве он не краснеет под воздействием моральных факторов? От стыда, от робости, от скромности, от смущения? Вот четыре ситуации, вызывающие у человека прилив краски к лицу, и такой же эффект мы, несомненно, наблюдаем у Колло. Значит, у него есть чувства… И есть душа!

— Но в таком случае, — спросил Макс Губер, — если у вагди столько человеческих достоинств, почему бы не допустить их в ряды людей?

— Потому что они, по-видимому, лишены общей идеи, свойственной нам, мой дорогой Макс.

— Что вы имеете в виду?

— Общую идею, концепцию высшего существа, короче говоря, — религиозность, которая встречается и у самых отсталых, диких племен. Я не заметил, чтобы они поклонялись богам. Ни идолов, ни духовных лиц…

— Если только не считать их божеством короля Мсело-Тала-Тала, к которому нас не подпускают ни на шаг! Хоть бы кончик носа его увидеть!

Оставалось провести заключительный эксперимент: сопротивляются ли эти дикари токсическому действию атропина[55]. У человека этот препарат вызывает обмороки, даже смерть, животные же переносят его без последствий. Если вагди выдержат инъекцию атропина, значит, это животные. Если нет — следует признать их людьми. Но эксперимент нельзя было провести за отсутствием вещества.

Нужно еще заметить, что за все время пребывания пленников в деревне Нгала там не состоялось ни одних похорон.

И оставался открытым вопрос, сжигают ли вагди трупы или закапывают, есть ли у них культ мертвых.

Во всяком случае, если жрецов и колдунов они не видели, то вооруженные воины встречались довольно часто. Для этой службы выбирали самых крепких и красиво сложенных парней. По подсчетам Джона Корта и Макса Губера, таких воинов набралось около сотни, и на вооружении у них были луки, дротики, рогатины, деревянные топорики…

Предназначались ли воины только для охраны короля, или же их использовали для нападения и обороны? Вполне возможно, что воздушная деревня — не единственная в Великом лесу, есть и другие такого же рода. А если жителей в них несколько тысяч, то почему не предположить, что они вступают в войну друг с другом, как это бывает обычно среди африканских племен.

Что касается гипотезы о том, что вагди уже вступали в контакт с туземцами Убанги, Багирми, Судана или с конголезцами, то она маловероятна, как и встречи их с карликовыми племенами, бамбусти, весьма искусными земледельцами. Последних описывают английский миссионер Альберт Ллойд, путешествовавший по Центральной Африке, и знаменитый Стенли в своем отчете о последней экспедиции на Черный континент.

Если бы такой контакт состоялся, о существовании лесных отшельников знали бы уже давно, и Джону Корту с Максом Губером не посчастливилось бы сделать свое открытие.

— Но, мой дорогой Джон, — убеждал экспансивный француз, — как ни мало эти странные типы укокошивают друг друга, однако это обстоятельство дает неоспоримое право зачислить их в человеческий род.

Да, вагдийские воины, судя по всему, не предавались праздности, а устраивали набеги по соседству. После двух-трехдневных отлучек они возвращались, иные покрытые ранами, и приносили с собой различные предметы, хозяйственную утварь или оружие вагдийского производства.

Несколько раз проводник предпринимал попытки выйти из деревни, но терпел неудачу. Охранявшие лестницу воины довольно грубо его перехватывали. Как-то раз ему пришлось бы совсем туго, если бы Ло-Маи, привлеченный шумом, не подоспел на выручку.

Завязался бурный спор между ним и охранником, здоровенным молодцом, которого Ло-Маи называл Рагги. Со своим облачением из кожи, с привешенным к поясу оружием и перьями на голове Рагги производил впечатление старшего среди воинов. Его свирепый вид, повелительные жесты и грубость также обличали в нем командира.

Двое друзей очень надеялись, что после безуспешных попыток убежать их отправят к Его Величеству, и они увидят наконец короля, которого подданные так старательно и ревниво прятали в глубине королевского жилища. Они видели во встрече с правителем единственный выход. Рагги, вероятно, обладал большой властью, и лучше было не вызывать его гнев.

Шансы на побег сводились теперь к нулю, если только вагди, напавшие на какую-нибудь соседнюю деревню, не будут, в свою очередь, атакованы сами. В результате такого нападения, быть может, и представится случай покинуть Нгалу. Но что делать потом?

Впрочем, угрозы нападения на деревню не возникало в эти первые недели, разве что со стороны некоторых животных, которых Кхами и его друзья до сих пор не встречали в лесу. Вагди проводили основную часть своей жизни в воздушной деревне, возвращались туда на ночь, но у них было несколько лачуг и на берегу реки. Они образовывали как бы небольшой речной порт, где стояли рыболовецкие лодки, требовавшие защиты от бегемотов, ламантинов[56] и крокодилов, которыми кишат африканские реки.

Днем девятого апреля вдруг поднялся необычайный шум. Громкие крики доносились со стороны реки. Была ли это атака на вагди подобных им существ? Благодаря своему расположению деревня была защищена от вторжения, но если поджечь деревья, на которых держится Нгала, ее не станет за несколько часов. Быть может, средства, которые вагди использовали против своих соседей, на сей раз обернутся против них самих? Такая вероятность вовсе не исключена.

С первыми же долетевшими воплями тридцать воинов во главе с Рагги кинулись к лестнице и спустились вниз со скоростью и ловкостью обезьян. Джон Корт, Макс Губер и Кхами вместе с Ло-Маи отправились на противоположную окраину деревни, откуда видна была речка.

На хижины, сооруженные внизу, напало целое стадо. Это были не гиппопотамы, а шеропотамы, точнее потамошеры[57], называемые обычно речными свиньями; они вывалились из густых зарослей и уничтожали все на своем пути.

Потамошеры, которых немцы именуют «Buschschwien», а англичане "bush pigs", встречаются в районе мыса Доброй Надежды, в Гвинее, Конго, Камеруне и производят там большие опустошения. Они меньше европейских кабанов, шерсть у них более шелковистая, а окраска — коричнево-оранжевая. На заостренных ушах пучки шерсти, черная грива вперемежку с белыми прядями бежит вдоль хребта, рыло удлиненное, кожа у самцов между носом и глазами приподнята костистой шишкой. Эти кабаны весьма опасны, а у напавших на вагди было еще большое численное превосходство.

Добрая сотня их в тот день устремилась на левый берег реки. Так что большинство хижин были уже перевернуты еще до прибытия Рагги со своим отрядом.

Сквозь листву крайних деревьев Джон Корт, Макс Губер, Кхами и Лланга могли наблюдать за битвой. Она была недолгой, но яростной. Воины проявили большое мужество. Отдавая предпочтение рогатинам и топорам перед луками и дротиками, они кидались на животных с таким же исступлением, какое проявляли нападавшие. Бой велся вплотную, тело к телу, удары наносились топором по голове, рогатины прокалывали кабаньи бока. После часа отчаянной борьбы животные бежали с поля сражения, окрасив своей кровью воды маленькой речки.

Макса Губера так и подмывало вмешаться в баталию. Принести карабины, разрядить их сверху на кабаньи туши, засыпав их градом пуль, к великому изумлению дикарей, было бы нетрудно и недолго. Но мудрый Джон Корт при поддержке проводника охладил кипение страстей охотника.

Нет, — сказал он, — прибережем наше тайное оружие для более важного случая. Когда располагаешь громом небесным, мой дорогой Макс…

— Вы правы, Джон. Громыхнуть следует в более подходящий момент. Ничего, наш гром еще грянет!

Глава XVI ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО МСЕЛО-ТАЛА-ТАЛА


Этот день, а точнее, послеполуденное время пятнадцатого апреля вдруг внесло неожиданную сумятицу в такую спокойную жизнь вагди. Три недели ничто не предвещало потрясений, но и не было никакой возможности для пленных европейцев снова отыскать в Великом лесу дорогу к Убанги. Бдительно охраняемые, замкнутые в тесных пределах деревни, они не могли бежать. Конечно, у них была полная свобода — особенно у Джона Корта — для изучения нравов этих типов, находящихся между самым развитым антропоидом и человеком, они могли наблюдать и делать выводы, какие инстинкты вагди относились к животному миру, какая доля разума приближала их к человеческой расе. В этом заключалась главная ценность изысканий, которые способны были стать их реальным вкладом в дискуссии вокруг теории Дарвина. Но, чтобы осчастливить ученый мир, надо еще было добраться до Французского Конго и вернуться в Либревиль.

День стоял чудесный. Слепящее солнце обливало ярким светом и зноем верхушки древесных великанов, накрывавших деревню своей спасительной тенью. Хотя было уже три часа пополудни, жара не спадала.

Джон Корт и Макс Губер подружились с семейством Маи. Они часто виделись. Дня не проходило, чтобы эта семья не навестила их в домике или чтобы европейцы не нанесли ей визит. Настоящая светская жизнь! Не хватало только карт… Что касается малыша, то он почти не расставался с Ллангой и привязался к нему совсем пылом маленького искреннего сердца.

К сожалению, невозможно было пользоваться языком этих "первобытных людей", они ограничивались очень малым количеством слов, которых хватало лишь для немногих, самых примитивных мыслей. Джон Корт удерживал в памяти значение некоторых из них, но это не позволяло ему беседовать с обитателями Нгалы. Что удивляло его больше всего, так это различные туземные выражения в словаре вагди, он насчитал их с дюжину. Не свидетельствовало ли это об их связях с племенами Убанги? Или занесло к ним какого-то конголезца, что никогда больше не возвращался в Конго? Гипотеза вполне правдоподобная.

Еще одна странность: слово явно немецкого происхождения вдруг срывалось с уст Ло-Маи, правда, всегда настолько искаженное в произношении, что его с трудом можно было распознать.

Вот это обстоятельство представлялось Джону Корту совсем уж необъяснимым. Действительно, если можно еще допустить, что вагди встречались с туземцами, то как поверить, что и немцы из Камеруна знают о лесных полулюдях? В этом случае американец и француз потеряли бы пальму первенства, честь первого открытия принадлежала бы другим.

Но, хотя Джон Корт бегло говорил по-немецки, он ни разу не воспользовался знанием языка, потому что Ло-Маи были известны лишь два-три немецких слова.

Среди прочих выражений, позаимствованных у туземцев, чаще всего использовалось «Мсело-Тала-Тала», которое относилось к верховному вождю племени. Мы знаем, какое острое желание получить аудиенцию у монарха-невидимки испытывали двое друзей. Правда, всякий раз, когда они произносили имя Мсело-Тала-Тала, Ло-Маи опускал голову в знак глубокого почтения. Но, когда прогулки приводили к королевской хижине, и друзья выражали намерение туда проникнуть, Ло-Маи их удерживал, отталкивал в сторону и уводил прочь. Своими действиями он давал им понять, что никто не имеет права переступать порог священного жилища.

Случилось так, что в этот день после полудня, около трех часов, нгоро, нгора и их малыш пришли проведать Кхами и его компаньонов.

Прежде всего бросилось в глаза, что семейство вырядилось в самые лучшие, праздничные одежды. На отце — головной убор с перьями и накидка из растительной ткани, мать запеленута в некое подобие юбки, на шее ожерелье из стекляшек и металлических обрезков, несколько зеленых листков в волосах, а на ребенке — набедренная повязка, его "воскресный костюм", по выражению Макса Губера.

Увидев своих друзей такими расфуфыренными, все трое не могли скрыть изумления.

Уж не пришла ли им в голову мысль нанести нам официальный визит?

— Вероятно, сегодня какой-то праздник, — решил Джон Корт. — Поклонение неизвестному нам божеству… Вот это было бы крайне интересно и помогло бы решить проблему их религиозности.

Он не успел завершить фразу, как Ло-Маи произнес, будто отвечая на не понятые им вопросы:

— Мсело-Тала-Тала…

— Отец-Зеркало! — перевел Макс Губер.

И он выбежал из хижины, подумав, что монарх проходит мимо в этот момент.

Полное разочарование! Француз не увидел даже и тени Его Величества! Тем не менее он констатировал, что вся Нгала пришла в движение. Отовсюду спешили вагди, такие же радостные и нарядные, как и семейство Маи: одни торжественно шествовали по улицам к восточной околице деревни, другие шли, взявшись за руки, как крестьяне на сельском празднике, третьи прыгали с дерева на дсрево, словно обезьяны.

— Это что-то новенькое, — задумчиво изрек Джон Корт, стоя на пороге хижины.

— Посмотрим, — философски заметил Макс Губер.

И, повернувшись к Ло-Маи, он спросил:

— Мсело-Тала-Тала?

— Мсело-Тала-Тала! — эхом отозвался тот, скрестив на груди руки и наклонив голову.

Джон Корт и Макс Губер решили, что население Нгалы собирается приветствовать короля в очках, который не замедлит появиться перед народом во всем блеске своей славы.

У Джона Корта и Макса Губера не было фраков для торжественной церемонии, весь их гардероб состоял из охотничьих костюмов, порядком изношенных и запачканных, и белья, которое они держали в чистоте, насколько позволяли условия. Так что им не пришлось переодеваться в честь Его Величества, и, когда семейство Маи вышло из хижины, они вместе с Ллангой последовали за ним.

Что касается Кхами, то он остался дома, не желая смешиваться с толпой "этих макак". Ему хватало домашних забот, следовало навести порядок "на кухне" да еще непременно прочистить карабины. Никакие события не должны захватить их врасплох, надо быть всегда готовыми применить оружие, если возникнет такая необходимость.

А Ло-Маи вел Джона Корта и Макса Губера по деревне, заполненной ликующей толпой. Тут не было улиц в точном значении слова. Хижины, разбросанные там и сям в соответствии с фантазией владельца, как бы повторяли расположение деревьев или, вернее, их вершин, примыкая к ним и обретая надежное укрытие под ними.

Толпа становилась довольно плотной. Не менее тысячи вагди направлялись теперь к той части Нгалы, где на окраине деревни высилась королевская хижина.

— До чего же эта толпа похожа на человеческую! — заметил Джон Корт. — И все ее движения, и сама манера выражать свое удовольствие возгласами, жестикуляцией…

— И гримасами, — едко добавил Макс Губер, — а это уже объединяет наших странных типов с четверорукими!

И действительно, обычно серьезные и сдержанные, мало склонные к общению, вагди никогда еще не казались такими возбужденными и экспансивными, никогда не корчили столько забавных рож. Неизменным оставалось необъяснимое безразличие к иностранцам, которым они не уделяли решительно никакого внимания а ведь каким назойливым было бы внимание со стороны данкас, мобуту и других африканских племен!

Нет, в подобном поведении вагди было очень мало «человеческого».

После долгой прогулки Макс Губер и Джон Корт прибыли на главную площадь, окаймленную пышной листвой крайних деревьев восточной стороны, чьи зеленые ветви нависали над "королевским дворцом".

Впереди выстроились воины с оружием на изготовку, одетые в антилопьи шкуры, скрепленные тонкими лианами. Головные уборы из оленьих голов с рогами придавали воинству вид мирного стада. «Полковник» Рагги, нацепивший голову буйвола, с луком через плечо, с топориком на поясе и с рогатиной в руке, гордо красовался перед вагдийской армией.

По всей видимости, сказал Джон Корт, монарх собирается провести смотр войск…

— Но ведь он не выходит, — быстро возразил Макс Губер, — он никогда не позволяет лицезреть себя своим подданным! Представить не могу, чтобы такая скрытность повышала престиж монарха. Быть может, он…

И, обращаясь к Ло-Маи, с которым он приспособился объясняться жестами, Макс Губер спросил:

— Мсело-Тала-Тала должен выйти?

Последовал утвердительный знак Ло-Маи, как бы говоривший: "Позже… Позже…"

— Ну, не важно, заметил Макс Губер. — Лишь бы нам дозволили, наконец лицезреть эту августейшую физиономию.

— А в ожидании надо ничего не пропустить в этом спектакле, — сказал Джон Корт, жадно вглядываясь в красочную экзотическую картину.

И вот что увидели двое друзей. В центре площади, совершенно свободном от деревьев, оставалось незанятым пространство с полгектара. Толпа собралась вокруг, несомненно с целью повеселиться на празднике до того момента, как появится король на пороге своего дворца. Упадут ли тогда вагди ниц перед ним? Начнется ли массовое поклонение?

— В конце концов, — заметил Джон Корт, — не следует рассматривать подобное поклонение как проявление религиозности, поскольку оно, в общем-то, адресовалось бы только человеку.

— Если этот человек не окажется сделанным из дерева или камня… А что, если этот властелин — всего лишь идол вроде тех, которых почитают туземцы Полинезии? — высказал предположение Макс Губер.

— В этом случае, мой дорогой Макс, у жителей Нгалы окажется все, что необходимо для человеческого существа… И они получили бы полное право числиться среди людей, как и упомянутые вами туземцы…

— Если допустить, что эти последние заслуживают такого звания, — усомнился Макс Губер не очень лестным для полинезийской расы тоном.

— Заслуживают, мой милый Макс, ведь они верят в существование какого-то божества… Никогда никому не приходила в голову — и не придет! — мысль отнести их к животному миру, пускай даже к самым развитым его представителям!

Благодаря семейству Ло-Маи Джон Корт, Макс Губер и Лланга заняли удобное для обозрения место.

Оставляя свободным центр площади, молодежь обоего пола пустилась в пляс, а старшие по возрасту приступили к выпивке, так что все это напоминало фламандскую ярмарку с гуляньем.

Лесные жители поглощали алкогольные напитки собственного производства — перебродившие соки с добавлением специй, извлеченных из стручков тамариндовых деревьев. И напитки, должно быть, весьма крепкие, потому что многие очень скоро захмелели, а ноги принялись выписывать затейливые кренделя.

Эти пляски ничуть не напоминали благородные фигуры менуэта или старинного бретонского танца пасс-пье, но, с другой стороны, не походили и на припадочное виляние бедрами и различные па на танцульках в парижских предместьях. В них преобладали прыжки, гримасы, кривлянье. В общем, в этих хореографических этюдах гораздо больше было от обезьян, нежели от людей. И уж конечно, не от обезьян ярмарочных, дрессированных, а от сохранивших в целости свои первобытные инстинкты.

Вагдийские танцы не сопровождались веселым гулом толпы. Аккомпанировали им самые грубые и примитивные инструменты: превращенные в подобие барабанов тыквенные бутылки с натянутой на них кожей, полые стебли растений, обрезанные в форме свистков… Дюжина крепких глоток что есть мочи дула в эти свистульки, а другие яростно барабанили в свои тамтамы. О, Боже! Никогда еще человеческим ушам не приходилось выдерживать подобного кошачьего концерта.

— Похоже на то, что чувство меры им совершенно не свойственно, — резюмировал Джон Корт.

— Как и чувство тональности, — добавил Макс Губер.

Но вообще-то они чувствительны к музыке, мой дорогой Макс…

— Такое свойство есть и у животных, мой милый Джон, по крайней мере у некоторых. На мой взгляд, музыка это низший род искусства, обращенный к низшим чувствам. А если речь идет о живописи, о скульптуре, литературе, то ни одно животное не чувствует их очарования. Никто еще не видел, чтобы даже самые умные из них проявили хоть малейшее волнение перед картиной или бы их растрогала поэтическая строка…

Как бы там ни было, вагди приближались к человеку не только потому, что на них воздействовала музыка, но и потому, что они сами ввели это искусство в свой обиход.

Два часа уже провели друзья на площади, и нетерпение Макса Губера достигло крайней точки. Его прямо-таки бесило, что этот Мсело-Тала-Тала не соизволит даже пошевелиться в ответ на всеобщее ликование, на это празднество в свою честь. Нельзя же так третировать своих верноподданных!

Тем временем веселье нарастало, шум усиливался. Пляски становились все возбужденнее, многие перепились до чертиков, и угроза беспорядка, каких-нибудь опасных сцен уже висела в воздухе, когда вдруг стало тихо.

Все успокоились, присели на корточки, застыли в неподвижности. Абсолютная тишина внезапно сменила всеобщий кавардак, оглушительный грохот тамтамов и пронзительные вопли свистулек.

В это мгновение дверь королевского жилища растворилась, и воины образовали перед нею живой коридор, построившись с обеих сторон.

— Наконец-то! — с облегчением вздохнул Макс. — Сейчас мы его увидим, этого монарха!

Однако Его Величество не спешил к своим подданным. Из хижины вынесли какой-то предмет, накрытый листьями, и водрузили его в центре площади. Каково же было вполне естественное изумление обоих друзей, когда они узнали в предмете самую обыкновенную шарманку! По всей видимости, сей священный инструмент появлялся на свет Божий лишь во время торжественных церемоний в Нгале, и собравшиеся внимали скудному репертуару шарманки с восторгом первооткрывателей.

— Да ведь это шарманка доктора Йогаузена! — сказал Джон Корт.

— Такой водонепроницаемый механизм может быть только у нее! — поддержал Макс Губер. — Теперь я понимаю, почему в ночь нашего прибытия в Нгалу мне почудилось, будто я слышу вальс Вебера над головой!

— И вы ничего не сказали нам об этом, Макс?

— Я думал, что мне приснилось, Джон!

— Что касается инструмента, — продолжал Джон Корт, — то я убежден: вагди притащили его из хижины доктора.

— После того, как растерзали беднягу!

Пышно разукрашенный вагди наверное, руководитель местного оркестра занял позицию перед инструментом и принялся крутить ручку.

И тотчас же вальс, которому не хватало нескольких нот, громко зазвучал к превеликому удовольствию аудитории.

Начался концерт, сменивший хореографические упражнения. Толпа внимала ему, покачивая головами, правда, не попадая в такт. Впрочем, звуки вальса явно не навевали ей тех вращательных движений, которые они сообщают цивилизованным людям Старого и Нового Света.

Как бы сознавая всю важность своего занятия, вагдийский дирижер с полной серьезностью все крутил и крутил рукоятку музыкального ящика.

Интересно, знает ли кто-нибудь в Нгале, что шарманка заключает в себе и другие мелодии? Таким вопросом задавался Джон Корт. Не могли ли как-нибудь случайно эти дикари обнаружить, что, нажав на пружину, можно заменить мелодию Вебера другой?

Как бы там ни было, после получаса, посвященного исключительно вальсу Вебера, исполнитель нажал на боковую клавишу, как это делает уличный шарманщик с инструментом, висящим у него на плече.

— Вот это да! — вырвалось у Макса Губера. — Здорово! Просто чудо…

Действительно чудо. Не иначе, как кто-нибудь обучил этих африканских дикарей обращению с механизмом, показал им, как извлекать из аппарата все мелодии, спрятанные в его утробе.

Затем ручка снова пришла в движение. И тотчас же на смену немецкой музыке пришла французская, полилась мелодия очень популярной душещипательной песенки "Милость Бога".

Всем известен этот «шедевр» Луизы Пюже. И каждый помнит, что куплет исполняется там в ля миноре на шестнадцати тактах, а рефрен в ля мажоре, согласно всем правилам искусства той поры.

— Ах несчастный!.. Ах негодяй! — прорычал Макс Губер, и его возмущенные возгласы привлекли внимание, вызвав многозначительное перешептывание аудитории.

— Кто этот негодяй? — спросил Джон Корт. — Тот, который играет на шарманке?

— Нет! Тот, который ее изготовил! Чтобы сэкономить, он не заложил в ее нутро ни "до диеза", ни "соль диеза"! И этот припев, который должен звучать в ля мажоре: "Иди, мое дитя, прощай, На милость Бога…" — он исполняет в до мажоре!

— Да это… просто преступление! — со смехом воскликнул Джон Корт.

— А эти варвары ни черта не замечают… даже не возмущаются, как должен бы возмутиться каждый человек, наделенный слухом!

Нет! Никакого негодования не вызывала у вагди музыкальная халтура! Они совершенно иначе воспринимали преступный подлог! И если они не аплодировали, хотя и обладали могучими ладонями клакеров, то физиономии их сияли блаженством, и все поведение и позы свидетельствовали о глубочайшем экстазе.

— Да уже только по одной этой причине их следует зачислить в разряд животных! — бурно возмущался Макс Губер.

Судя по всему, другие мотивы в шарманке отсутствовали, и немецкий вальс и французская песенка сменяли друг друга в течение следующего получаса. Прочие записи, скорее всего, были повреждены. Необходимые для вальса ноты, к счастью, были на месте, и немецкий композитор не вызывал у Макса Губера такого отвращения, как романсовые куплеты.

По окончании концерта танцы возобновились с удвоенным рвением, а крепкие напитки еще обильнее полились в вагдийские глотки. Солнце скатилось за макушки деревьев на западной стороне, и среди зелени загорелись факелы, освещая площадь, которой после коротких сумерек предстояло погрузиться в полную темноту.

Макс Губер и Джон Корт были сыты праздником по горло и уже подумывали о том, чтобы вернуться в свою хижину, когда Ло-Маи вдруг произнес:

— Мсело-Тала-Тала!

Неужели, правда?.. Его Величество решил все-таки лично принять восторги своего народа? И он соблаговолит наконец спуститься со своего Олимпа, недоступного простым смертным? И Джон Корт с Максом Губером решили остаться.

В самом деле, какое-то движение началось возле королевской хижины, ему отвечал глухой рокот толпы. Дверь открылась, построился конвой, начальник Рагги занял место во главе.

Почти тотчас появился трон — старый диван, задрапированный тряпками и листьями, он плыл на крепких плечах четырех носильщиков, а на нем торжественно восседал Его Величество, человек лет шестидесяти, с седыми волосами и бородой, весьма плотного сложения, так что ноша, вероятно, была нелегкой даже для бравых служителей; голову вместо короны украшал венок из зелени.

Кортеж тронулся в путь, по всей видимости, с намерением обогнуть площадь, совершить круг почета перед верноподданными короля.

Вагди припали к земле, распростерлись ниц, застыли в коленопреклоненных позах в абсолютном молчании, как будто загипнотизированные явлением августейшего Мсело-Тала-Тала.

Монарх, впрочем, оставался вполне равнодушным к оказанным ему почестям, вероятно, он давно привык ко всеобщему поклонению, и его не трогал молитвенный экстаз толпы.

Мсело-Тала-Тала едва удостаивал ее легким поворотом головы. Ни единого жеста с его стороны, если не считать, что раза два или три он почесал длинный нос, вооруженный толстыми стеклами очков, что оправдывало его прозвище «Отец-Зеркало».

Двое друзей с напряженным вниманием разглядывали монарха, когда кортеж проходил мимо них.

— Да это же… человек! — с изумлением воскликнул Джон Корт.

— Человек? — переспросил Макс Губер.

— Ну да… человек… и к тому же белый!

— Неужели белый?!

Да, сомневаться не приходилось: тот, кого торжественно проносили на его sedia gestatoria[58], был существом, отличным от вагди, над которыми он властвовал. Не принадлежал он также и к туземным племенам, живущим в верховьях Убанги…

Несомненно, это был белый, полноценный представитель человеческой расы!

— И наше присутствие не производит на него никакого впечатления! — поразился Макс Губер. — По-моему, он даже не заметил нас! Что за черт! Мы все же отличаемся от этих полуобезьян, и за три недели, проведенные среди них, еще не потеряли человеческого облика, я полагаю!

Он готов был уже крикнуть во весь голос: "Эй, вы там!.. Месье!.. Извольте взглянуть на нас!"

Но в это мгновение Джон Корт схватил друга за руку, и голос его напрягся от волнения:

— Я его узнал!

— Узнали?!

— Да! Это доктор Йогаузен!

Глава XVII В КАКОМ СОСТОЯНИИ ДОКТОР ЙОГАУЗЕН?

В прежние времена Джон Корт встречался с доктором Йогаузеном в Либревиле. Поэтому ошибка исключалась. Конечно, это тот самый доктор, а ныне он властвует над загадочным племенем вагди!

Теперь легко очертить в нескольких словах начало его истории и даже восстановить ее целиком. Факты выстраивались в непрерывную цепь от лесной клетки к деревне Нгала.

Три года назад этот немец, желая повторить не очень серьезную и во всех отношениях неудачную попытку профессора Гарнера, покинул Малинбе в сопровождении негров, несших багаж, боеприпасы и провизию, рассчитанную на долгий срок. Было известно, чем он собирался заняться на востоке Камеруна. Он разработал невероятный проект вхождения в среду обезьян, чтобы изучить их язык. Но в какую сторону направлялась экспедиция, доктор Йогаузен не сообщил никому, будучи человеком очень оригинальным, упрямым до маниакальности и, по народному выражению, слегка чокнутым.

Открытия Кхами и его спутников на обратном пути неоспоримо доказывали, что доктор достиг в лесу места, где протекала река, названная его именем по инициативе Макса Губера. Он построил там плот и, отослав носильщиков, погрузился на него вместе с туземцем, состоявшим у него на службе. Затем оба спустились по реке до заболоченного участка, в конце которого они и установили решетчатую хижину под прикрытием деревьев.

На этом прерывалась достоверная версия о приключениях доктора Йогаузена. Что же касается последующего, то гипотезы превращались теперь в уверенность.

Мы помним, что Кхами, роясь в пустой хижине, наткнулся на маленькую медную шкатулку, где хранилась записная книжка. Короткие и обрывистые строчки, начертанные торопливым карандашом, охватывали период с двадцать седьмого июля 1894 года по двадцать четвертое августа того же года.

Отсюда можно было заключить, что доктор высадился двадцать девятого июля, завершил обустройство хижины тринадцатого августа, прожил в своей клетке до двадцать пятого того же месяца, то есть полных тринадцать дней.

Почему он покинул обжитое место? По доброй ли воле? Очевидно, нет. Установив, что вагди добирались иногда до берегов реки, Кхами, Джон Корт и Макс Губер знали теперь, как развивались дальнейшие события. Огни, которые вспыхивали на опушке леса по прибытии каравана, были те же, что вели их от дерева к дереву. Из этого следует, что дикари обнаружили хижину доктора, захватили его в плен и вместе с багажом препроводили в воздушную деревню.

Что касается слуги-туземца, то он, без сомнения, скрылся в лесу. Если бы его доставили в Нгалу, то Джон Корт, Макс Губер и Кхами непременно повстречались бы с ним, ведь жил бы он не в королевской хижине. К тому же, будь он в деревне, они бы увидели его сегодня во время церемонии, возле своего хозяина — в качестве сановника, а то и премьер-министра…

Таким образом, вагди не обошлись с Йогаузеном хуже, чем с Кхами и двумя друзьями. Вероятно, пораженные его интеллектуальным превосходством, они и превратили доктора в своего властелина, — то же самое могло произойти и с Джоном Кортом, и Максом Губером, если б место не было уже занято.

Итак, в течение трех лет доктор Йогаузен, или «Отец-Зеркало» — он сам и научил этому выражению своих подданных, занимал вагдийский трон под именем Мсело-Тала-Тала.

Это объясняло множество вещей, доселе непонятных: почему отдельные слова конголезского языка фигурировали в языке этих лесных дикарей, а также и два-три немецких слова; кто научил их обращению с шарманкой; откуда им известен способ производства некоторых инструментов и бытовых предметов; наконец, в чем причина определенного нравственного прогресса этих типов, стоящих на низшей ступени человеческой лестницы.

Вот о чем говорили друзья между собой, возвратившись в свою хижину.

О всех новостях немедленно сообщили Кхами.

— Но чего я никак не могу объяснить, — добавил Макс Губер, так это полного равнодушия доктора Йогаузена. Его нисколько не взволновало присутствие иностранцев. Он даже не пригласил нас к себе… Да и вообще, по-моему, не обратил внимания на то, что мы совсем не похожи на его подданных! О! Ни малейшего внимания!

— Согласен с вами, Макс, — поддержал Джон Корт, — и я тоже не в силах понять, почему Мсело-Тала-Тала не позвал нас в свой дворец.

— Быть может, ему неизвестно, что вагди захватили пленников? — предположил проводник.

— Это возможно, и тем не менее странно, — задумчиво сказал Джон Корт. — Какое-то обстоятельство ускользает от меня, и оно требует прояснения…

— Но что же именно? — заинтересовался Макс Губер.

— Кто ищет, тот найдет! — загадочно отвечал Джон Корт.

Пока было ясно одно: доктор Йогаузен, прибывший в лес Убанги, чтобы поселиться среди обезьян, попал в руки более высокой, чем антропоиды, расы, о существовании которой никто не подозревал. Ему нетрудно было обучить вагди языку, поскольку они уже разговаривали, однако он ограничился всего лишь несколькими конголезскими и немецкими словами. Затем, оказывая дикарям врачебные услуги, он снискал у них большой авторитет, и его возвели на трон! И вправду, разве Джон Корт не заметил уже, что подданные монарха отличались отменным здоровьем, что среди них не встретилось ни одного больного и, как было сказано, никто из жителей деревни не скончался за минувшие три недели?

Воистину приходилось признать странную вещь: в деревне был врач, которого к тому же сделали королем, но смертность среди населения как будто не возросла… Такое непочтительно дерзкое к медицине отношение позволил себе иронический Макс Губер.

Какое же решение надлежало им теперь принять? Не должно ли положение доктора Йогаузена в Нгале изменить жизнь пленников? Неужели этот суверен тевтонского происхождения не вернет им свободу, если они предстанут перед ним и попросят отправить их в Конго?

— Не могу в это поверить, — заявил Макс Губер, — и совершенно ясно, как следует нам поступить. Вполне возможно, что наше присутствие скрывают от доктора-короля. Допускаю даже, хотя это почти невероятно, что во время церемонии он не разглядел нас в толпе. Тем более необходимо проникнуть в королевскую хижину!

— Когда? — спросил Джон Корт.

— Да сегодня же вечером! А поскольку народ обожает своего монарха и беспрекословно повинуется ему, то, когда он вернет нам свободу, нас проводят до самой границы с почестями, какие подобают людям одной расы с Его Величеством, королем вагдийским…

— А если он откажет?

— Ну почему он должен отказать?

— Кто его знает, мой милый Макс! — громко рассмеялся Джон Корт. — Например, по дипломатическим причинам…

— Ну хорошо же! — вспыхнул Макс Губер. — Если он откажет, то я брошу ему в лицо, что лучше ему править презренными макаками и что он уступает самому последнему из своих подданных!

Но в общем, если отбросить фантастические допущения, к предложению Макса Губера следовало отнестись со всей серьезностью.

К тому же случай представился благоприятный. Если ночь и прервала течение праздника, который, несомненно, длился бы еще, то весь деревенский люд был уже в стельку пьян. Большой соблазн воспользоваться этим обстоятельством — когда-то еще появится такая возможность… А пока одни вагди лыка не вяжут, другие завалились спать по своим лачугам, третьи рассеялись по лесным чащам… Воины тоже не постеснялись подмочить свою доблестную репутацию изрядным количеством напитков. Королевское жилище охраняется сейчас не так строго, и не составит труда добраться до комнаты Мсело-Тала-Тала.

Всегда осмотрительный Кхами одобрил проект. Решили дождаться, пока ночь войдет в свои права, а опьянение еще больше разберет гуляк. Их верный Колло, само собой разумеется, праздновал со всеми и домой еще не вернулся.

Около девяти часов Макс Губер, Джон Корт, Лланга и проводник вышли из хижины.

Лишенная освещения, Нгала погрузилась в кромешный мрак. Угасали последние отблески смолистых факелов, расположенных на деревьях. Издалека, как будто из-под деревни, доносился смутный шум. Жилище доктора Йогаузена находилось в противоположной стороне.

Предполагая, что в этот же вечер может состояться побег с позволения Его Величества или без оного, Джон Корт, Макс Губер и Кхами взяли с собой карабины, а все патроны рассовали по карманам. Если их перехватят, то, возможно, придется пустить в ход огнестрельное оружие с его языком вагди еще не знакомы.

Все четверо брели между хижинами, большинство из которых стояло пустыми. Выйдя к площади, обнаружили, что и она пустынна. Мрак и тишина.

Единственный огонек светился в королевской хижине.

— Никого, — сказал Джон Корт.

Действительно, никого не было поблизости, даже перед жилищем Мсело-Тала-Тала.

Рагги и его воины покинули пост: в этот вечер монарха не охраняли.

Однако могли оказаться какие-нибудь «камергеры» внутри, возле Его Величества, чью бдительность трудно будет обмануть.

Тем не менее Кхами и его спутники нашли ситуацию обнадеживающей. Счастливый случай предоставлял им возможность проникнуть во дворец незамеченными, и они решили дерзнуть.

Проскользнув по ветвям, Лланга подобрался к самой двери и установил, что достаточно ее просто толкнуть, чтобы войти в дом. Джон Корт, Макс Губер и Кхами тотчас подошли к мальчику. Какое-то время они чутко прислушивались, готовые броситься наутек в случае необходимости.

Ни единого звука не долетало ни изнутри, ни снаружи.

Макс Губер первым переступил порог. Остальные последовали за ним и затворили за собою дверь.

Дом состоял из двух смежных комнат, это и были все апартаменты Мсело-Тала-Тала.

Ни души в первой из них, абсолютно темной.

Кхами приложил ухо к двери, ведшей в соседнюю комнату, неплотно закрытая створка оставила щель, сквозь которую пробивалась слабая полоска света.

Йогаузен был там. Он растянулся во всю длину, полулежа на диване. Ясно, что эта вещь, как и другие предметы меблировки, находившиеся в комнате, прежде служила доктору в его лесной клетке и прибыла в Нгалу одновременно с ним.

— Войдем! — сказал Макс Губер.

Доктор Йогаузен повернул голову на шум, приподнялся… Наверное, он только что пробудился от глубокого сна. Как бы там ни было, он не подал никакого знака, что появление визитеров замечено и произвело на него какое-то впечатление.

— Доктор Йогаузен! Мои компаньоны и я, мы свидетельствуем свое глубочайшее почтение Вашему Величеству! — начал Джон Корт по-немецки.

Доктор ничего не ответил. Может, он не расслышал? Или ничего не понял? Быть может, он позабыл свой родной язык после трехлетнего пребывания у этих лесных жителей?

— Вы меня слышите? — громко повторил Джон Корт. — Мы иностранцы, которых силой привели в деревню Нгалу…

Никакого ответа.

Монарх смотрел на иностранцев, не видя, слушал их, не слыша. Он даже не пошевелился, как будто пребывал в состоянии полного отупения.

Макс Губер подошел к нему, не проявляя излишнего почтения к суверену Центральной Африки, взял его за плечи и весьма энергично тряхнул.

Его Величество скорчил гримасу, которой позавидовала бы самая большая кривляка из мандрил Убанги.

Макс Губер встряхнул его снова.

Его Величество показал язык.

— Да он, видать, спятил? — догадался Джон Корт.

— Черт подери, и вправду спятил, хоть вяжи! — воскликнул Макс Губер.

Да… доктором Йогаузеном овладела душевная болезнь. Выбитый из равновесия уже при расставании с Камеруном, он совершенно потерял разум после прибытия в Нгалу. И кто знает, быть может, именно из-за этого слабоумия его и провозгласили королем вагди? Разве у индейцев Дальнего Запада или у дикарей Океании безумие не почитается больше, чем мудрость, а сумасшедший не кажется им святым существом, хранителем божественной силы?

Так или иначе, а правда заключалась в том, что бедняга лишился разума. Вот почему он не обратил внимания на чужаков в деревне и не признал во французе и американце людей своей расы, столь отличной от вагдийской.

— Нам остается только одно, — сказал Кхами. — Мы не можем рассчитывать на вмешательство этого психа, чтобы нам вернули свободу!

— Конечно нет! — согласился Джон Корт.

— А эти твари ни за что нас не отпустят! — воскликнул Макс Губер. — Коль такое дело и нам выпадает счастливый шанс для побега, то бежим немедля!

— Сию же минуту! — подхватил Кхами. — Воспользуемся ночной темнотой…

— И состоянием, в котором пребывают сейчас эти полуобезьяны, — добавил Джон Корт.

— Идем, — сказал Кхами, — направляясь в первую комнату. — Попробуем спуститься по лестнице и бросимся в лес.

— Решено, — поддержал Макс Губер, — но доктор…

— Что доктор? — переспросил Кхами.

— Мы не можем оставить его в этом полуобезьяньем царстве! Наш долг — освободить его.

— Ну, разумеется, мой дорогой Макс, — одобрил Джон Корт. — Но ведь несчастный невменяем… еще станет сопротивляться… А если он откажется следовать за нами?

— Сделаем попытку, по крайней мере, — сказал Макс Губер, подойдя к несчастному.

Этого увесистого мужчину и так нелегко было сдвинуть с места, а уж если он воспротивится, то как его выдворить из хижины?

Кхами и Джон Корт, помогая Максу Губеру, подхватили доктора под руки. Но он, все еще очень сильный, оттолкнул их и распластался во всю длину, дрыгая ногами, как перевернутый на спину краб.

— Черт возьми! — воскликнул Макс Губер. — Да этакого кабана и втроем не осилишь…

— Доктор Йогаузен! — в последний раз отчаянно воззвал Джон Корт.

Вместо ответа Его Величество Мсело-Тала-Тала почесался совершенно по-обезьяньи.

— Ей-богу, — в сердцах проговорил Макс Губер, — от этого животного в человеческом облике не добьешься ровным счетом ничего! Он превратился в обезьяну… ну и пускай остается обезьяной, пускай и впредь царствует над обезьянами!

Оставалось только покинуть королевское жилище. К несчастью, Его Величество Мсело-Тала-Тала, продолжая невообразимо гримасничать, вдруг принялся вопить, да так пронзительно, что его наверняка услышали бы, находись вагди поблизости.

С другой стороны, всё решали считанные секунды, и потерять время означало упустить благоприятный случай. Рагги с его воинством могли вот-вот примчаться. Положение иностранцев, захваченных в жилище Мсело-Тала-Тала, было бы ужасно, и им пришлось бы отказаться от всякой надежды на свободу…

Итак, Кхами и его друзья спешно расстались с доктором Йогаузеном и, растворив дверь, без оглядки устремились прочь.

Глава XVIII ВНЕЗАПНАЯ РАЗВЯЗКА


Фортуна улыбнулась беглецам. Весь этот шум внутри дома никого не привлек. Площадь оставалась пустынной, как и прилегающие улицы. Но трудность заключалась в том, чтобы сориентироваться в непроглядном ночном лабиринте, пробраться между ветвями, самым коротким путем достичь лестницы Нгалы.

И вдруг Ло-Маи, словно из-под земли, предстал перед Кхами и его спутниками. Его сынишка сопровождал отца. Малыш заметил европейцев, направлявшихся к хижине Мсело-Тала-Тала, и поспешил предупредить об этом отца. Последний, заподозрив что-то неладное, какую-то угрозу своим друзьям, кинулся им навстречу. Когда он понял, что те задумали побег, то предложил им помощь.

Вот это была удача! Самим бы им дороги не отыскать.

Но когда они вышли к лестнице, то испытали большое разочарование. Вход охраняла дюжина воинов во главе с Рагги.

Пробить себе дорогу вчетвером — много ли у них шансов на успех?

Макс Губер понял, что настало время заговорить карабинам. Рагги с двумя воинами уже устремились к нему. Отступив на несколько шагов, француз выстрелил в группу.

Пораженный в самое сердце, Рагги свалился замертво.

Было ясно, что вагди никогда не видели огнестрельного оружия и не знали о производимом им действии. Гром выстрела и смерть Рагги вызвали у них неописуемый ужас. Их бы меньше поразила молния, испепелившая дотла всю площадь во время праздника. Все воины мгновенно разбежались, одни бросились в деревню, другие полезли по лестнице с ловкостью четвероруких.

В один миг дорога была расчищена.

— Скорее вниз! — крикнул Кхами.

Оставалось только последовать за Ло-Маи и малышом, которые помчались впереди. Джон Корт, Макс Губер, Лланга и проводник соскользнули по лестнице, не встречая препятствий. Пробежав под деревней, они оказались на берегу речки, быстро отвязали одну из лодок и влезли туда вместе с Ло-Маи и его сыном.

Но факелы уже запылали со всех сторон, и отовсюду сбегалось множество вагдийских мужчин, бродивших в окрестностях деревни. Раздавались яростные, грозные крики, их сопровождала целая туча стрел.

— А ну, — крикнул Джон Корт, — взялись за дело!

Вместе с Максом Губером они вскинули карабины к плечу, а Кхами и Лланга изо всех сил орудовали веслами, чтобы поскорее оторваться от берега.

Один за другим прозвучали выстрелы, и двое нападавших рухнули наземь. С воем и стенаниями толпа рассеялась.

И в этот момент лодку подхватило течение. Через несколько минут она скрылась под шатром огромных раскидистых деревьев.

Нет необходимости описывать, — по крайней мере в деталях, что представляло собой это плавание к юго-западной части Великого леса. Если и существовали другие воздушные деревни, то друзья ничего не узнали об этом. Боеприпасов им должно было хватить, пищу они станут добывать, как всегда, охотой, различные виды антилоп в изобилии водились и в соседних с Убангой регионах.

Вечером следующего дня Кхами причалил лодку к берегу под развесистым деревом. Это место он избрал для ночлега.

Джон Корт и Макс Губер не скупились на изъявления благодарности Ло-Маи, к которому они чувствовали самое искреннее расположение.

Что касается Лланги и малыша-вагди, то между ними завязалась настоящая братская дружба. Юный туземец как будто вовсе не ощущал антропологических различий, которые возвышали его над этим маленьким существом.

Джон Корт и Макс Губер хотели уговорить Ло-Маи, чтобы он сопровождал их до Либревиля. Возвращение по реке, бывшей, очевидно, одним из притоков Убанги, не предвещало трудностей, лишь бы не встретились на пути пороги и водопады.

Эту первую. остановку вечером шестнадцатого апреля они сделали, проплыв без передышки пятнадцать часов. По расчетам Кхами, позади осталось от сорока до пятидесяти километров.

Избранное для ночлега место всем понравилось. Разбили лагерь, поужинали. Ло-Маи решил бодрствовать всю ночь, охраняя общий покой, а прочие скоро заснули благодатным глубоким сном.

На рассвете Кхами быстро подготовился к отъезду, оставалось только вывести лодку на стремнину. Ло-Маи, держа за руку сына, стоял на берегу. Джон Корт и Макс Губер подали ему знак поторопиться.

Но Ло-Маи, покачав отрицательно головой, указал одной рукой на быструю воду, а другой — на лесную чащу.

Друзья настаивали на своем, их энергичную жестикуляцию нельзя было не понять. Им очень хотелось увезти Ло-Маи и Ли-Маи в Либревиль.

Лланга осыпал ребенка ласками, обнимал и целовал его. Он взял его на руки, намереваясь отнести в лодку.

Но Ли-Маи произнес одно только слово:

— Нгора!

Да… Его мать оставалась в деревне, и он с отцом хотел к ней вернуться. Это семья, и она нерушима.

Последние прощания… Ло-Маи с сыном снабдили пищей на обратную дорогу.

Джон Корт и Макс Губер не могли скрыть волнения при мысли, что они никогда больше не увидят этих милых существ, таких привязчивых и добрых, невзирая на принадлежность к низшей расе.

Лланга плакал навзрыд, слезы катились также по щекам отца и сына.

— Мой дорогой Макс, — сказал Джон Корт, — теперь-то вы верите, что эти бедные создания принадлежат к человеческому роду?

— Конечно, Джон! Ведь они умеют смеяться и плакать! А это главное отличие человека!

Лодка выплыла на середину реки, течение понесло ее вперед, и на ближайшем повороте Кхами и его спутники еще успели послать последний привет глядевшим им вслед Ло-Маи и его сыну.

Десять дней, с семнадцатого по двадцать шестое апреля, лодка спускалась по реке до ее слияния с Убанги. Скорость течения была велика, и по самым осторожным прикидкам они прошли от деревни Нгалы не менее трехсот километров.

Проводник и его друзья находились теперь в верхней части водопада Зонго, на той излучине реки, которую она образует, меняя свое направление на южное. Эти ревущие пороги непреодолимы, и, чтобы продолжить навигацию ниже по течению, необходимо перетаскивать лодку с вещами волоком.

Правда, местность позволяла идти пешком по левому берегу Убанги в этой пограничной зоне между независимым Конго и Французским. Но куда предпочтительнее этого тяжкого перехода была бы лодка. Она бы сэкономила и время и силы.

После водопада Зонго река Убанги судоходна до самого слияния с Конго. Лодки и даже пароходики здесь не редкость, они курсируют в этом регионе, где хватает и деревень, и небольших местечек, и заведений миссионеров. Пятьсот километров речного пути Джон Корт, Макс Губер, Кхами и Лланга покрыли на борту одной из тех крупных лодок, на помощь которым начинают приходить буксиры с паровыми двигателями.

Двадцать восьмого апреля они бросили якорь возле поселения на правом берегу. Отдохнув за время плавания, чувствуя себя в хорошей форме, они готовы были преодолеть последние девятьсот километров, отделявшие их от Либревиля.

Заботами проводника очень быстро организовали караван, и, двигаясь строго на запад, пересекли просторные конголезские равнины за двадцать четыре дня.

Двадцатого мая Джон Корт, Макс Губер, Кхами и Лланга вступили в факторию на окраине города, где их друзья, обеспокоенные столь долгим отсутствием путешественников, от которых не было вестей около полугода, встретили их с распростертыми объятиями.

Ни Кхами, ни юный туземец не расставались больше с Джоном Кортом и Максом Губером. Ведь Ллангу они усыновили, а верный гид привязался к ним всей душой за время долгого и опасного путешествия.

А как же доктор Йогаузен? И эта воздушная деревня Нгала, затерянная в безбрежных и мрачных лесах Убанги?

Ну что же, рано или поздно должна состояться экспедиция к этим диковинным вагди с целью более близкого контакта с ними, в интересах современной антропологической науки.

Немецкий доктор по-прежнему безумен, но если допустить, что рассудок к нему вернется и Йогаузена снова доставят в Малинбе, то… кто знает, не пожалеет ли бедняга о том времени, когда он царствовал под именем Мсело-Тала-Тала? И еще не окажется ли в один прекрасный день благодаря доктору это наивное племя дикарей под протекторатом Германской империи?

Впрочем, вполне возможно, что и Британской…


Перевод В. Брюгген.




Уильям Ливингстон Олден Недостающее звено





I

— Если бы только удалось кому-нибудь отыскать недостающее звено, — заметил профессор авторитетным тоном: — то кончились бы все сомнения относительно происхождения видов. И я глубоко убежден, что придет время, когда оно будет найдено.

— Кажется, несколько лет тому назад была даже снаряжена для этого специальная экспедиция? — спросил молодой Гортон. — Насколько я помню, в Борнео, или куда-то в те края.

— Да. Но, очевидно, дело было плохо организовано, потому что начальник экспедиции пропал без вести, — ответил профессор.

Мы сидели в «курилке» одного из дуврских отелей, в ожидании, чтобы шторм стих и позволил нашему пароходику выйти из гавани. Общество состояло из двенадцати путешественников различного типа и возраста, но профессор (который, кстати сказать, не имел этого ученого звания, но которого невольно называли «профессором» все без исключения) завладел общим вниманием своими курьезными суждениями. Когда речь зашла о теории Дарвина, и профессор привел упомянутые выше истины, один из слушателей — по наружности матрос американского торгового флота — вынул изо рта сигару и проговорил спокойно:

— Я бы ничего не имел против того, чтобы найти «недостающее звено». Но когда само звено вас находит — это не всякому понравится.

— Я вас не совсем понимаю, — довольно сухо заметил профессор.

— Может быть, хотя я не загадками говорю: я сказал, что не особенно удовлетворительно себя чувствуешь, когда оказываешься в положении человека, найденного «недостающим звеном». И говорю по опыту, потому что это со мной самим случилось. Если джентльмены интересуются, я могу рассказать все свое знакомство с этим самым «недостающим» звеном», о котором только что говорил господин профессор.

Несколько голосов выразило полную готовность выслушать рассказ, и молодой моряк начал без дальнейших предисловий.

II

Шесть лет тому назад я вышел из Ньюкэстля матросом на четырехмачтовом «купце», направлявшемся в Шанхай. Но, добравшись до Сингапура, так был недоволен и работой, и командой, что, сойдя на берег, не нашел нужным возвращаться; пока пароход не ушел, я держался в тени. Но, оставшись на полной свободе, я скоро пожалел, что остался: мне нечем было платить за еду и за комнату, и хозяин вытолкал меня на свежий воздух; оставалось клянчить пищу у туземцев, так как работы не было решительно никакой.

Ну-с, кое-как я перебивался уже вторую неделю, когда вдруг приезжает в Сингапур какой-то ученый — надо полагать, тот самый, о котором только что говорили: он отправлялся внутрь страны, чтобы отыскать «недостающее звено между человеком и обезьяной», и подыскивал себе белого спутника. Нечего и объяснять, с какой охотой я воспользовался случаем, потому что это обеспечивало мне готовую еду, возможность спать в палатке и двадцать долларов в месяц.

Кроме меня и Бутлера, в составе экспедиции не было белых; трое малайцев были наняты в качестве стражи и для переноски багажа. Мы должны были пересечь полуостров в северо-восточном направлении и выйти на противоположный берег. Эту местность никогда еще не посещали европейцы, и мы думали, что встретим много тигров, дикарей и проч. Но Бутлер больше всего думал о своей цели: он слыхал от туземцев, что где-то внутри страны живет большая обезьяна, ростом выше человеческого и имеющая больше сходства с человеком, чем с обезьяной; хвост у этого зверя будто бы так мал, что о нем и говорить не стоит, а умен он настолько, что строит себе хижины и убивает животных дубиной. По объяснению Бутлера, это существо должно представлять переходную ступень от зверя к человеку — недостававшее до сих пор звено; и тому, кто отыщет его и доставит в Европу будут обеспечены слава и богатство.

Я ни на грош не поверил этим научным бредням и даже не обратил на них внимания. Мне важно было только пристроиться к чему-нибудь ради пищи и заработка, а искать какие-то недостающие звенья или убирать палубу представляло одинаковый интерес.

Мы тронулись в путь в отличном настроении: но каждый, имеющий понятие об экспедициях по джунглям, имел бы право назвать нас круглыми дураками: у каждого из нас был револьвер, у Бутлера кроме того ружье да еще запас всякой амуниции — достаточно на шесть месяцев для небольшой армии; но пищи у нас стало в обрез с самого начала: Бутлер решил брать как можно меньше, рассчитывая на добычу ежедневной охоты, а «на всякий случай» прихватил с собой лишь коробочку «мясных пилюль», вполне заменявших, по его мнению, мясную пищу. Воды у нас было с собой только по бутылке на человека и одна бутылка коньяку на всю компанию, так как сам Бутлер принадлежал к обществу трезвости.


III

Дело пошло плохо на первых же порах. Только в начале пути попадались нам кое-где туземцы, бывшие довольно снисходительными, за исключением одного, которого пришлось, для примера прочим, подстрелить за дерзость. Заросли пошли такие густые, что мы вынуждены были держаться исключительно тропинок, едва-едва проложенных туземцами; потом и их не стало: туземцы совсем исчезли с горизонта, и в чаще остались только следы зверей; по степени удобства они ничем но отличались от «туземных» тропинок, но, к несчастью, извивались во все стороны без малейших признаков здравого смысла, так что, следуя по ним, можно было шагать целый день и очутиться к вечеру на том же месте, откуда вышел.

Дичи было немного: едва-едва хватало на то, чтобы не умереть с голоду. Приблизительно на десятый день тигр стащил у нас одного из малайцев; мы успели его пристрелить, но от малайца в несколько минут почти ничего не осталось. Еще через три дня двое остальных малайцев сбежали ночью, захватив с собой оружие. Мы с Бутлером остались одни, но он нисколько не упал духом; набив карманы оставшимися зарядами, мы отправились дальше.

По мнению Бутлера, вокруг нас лежала уже та часть полуострова, в которой мы должны наткнуться на «недостающее звено»; но пока не заметно было никаких признаков. По утрам и по вечерам мы шагали со сравнительным комфортом, но днем, из-за жары приходилось останавливаться и сидеть в чаще зарослей. Запас нашего табаку (т. е. моего, потому что Бутлер не курил) вышел весь в начале второй недели, и это лишение огорчало меня больше, чем недостаток в пище. Костер мы зажигали очень редко, так как спичек с собой было лишь несколько коробок, и мы их берегли. По ночам мы, конечно, караулили поочередно, чтобы не попасться врасплох какой-нибудь зверюге; но, исключая того тигра, который стянул малайца, мы их больше не видали; я думаю, заросли в этих краях слишком густы для крупной дичи, но зато мелочь там кишмя кишит: нигде не встречал я столько всякой ползающей, неприятной, шуршащей скотины, как в этих краях. Змей было видимо-невидимо, всевозможных цветов и видов, хотя Бутлер утверждал, что все это «безвредные породы». Он лучше бы сделал, если бы верил в них поменьше!

Ночью, бывало, сидишь, караулишь, и такая жуть охватывает. Бутлер спит, а вокруг тебя, в темноте, между деревьями и промеж кустов, всякие шорохи так и ходят… Над головой, по полоске неба, видимой между верхушками зелени вдоль над тропинкой — звезды горят… Я не раз чувствовал себя одиноко на пароходах, во время ночной вахты, когда все спят, и только канаты да цепи покрякивают; но в этих джунглях ощущение такое, словно вас одного оставили на целом свете… Удивительно странное явление: ни ветра нет, ни одного зверя поблизости, а вот дышит кто-то над самым ухом! Не могут же звери беззвучно подкрадываться по хворосту и валежнику, да и немного бы от меня осталось, если бы они надо мной подышали! Земля, что ли, дышит после дневного жара, Бог ее ведает.

Прошагали мы так, в общем, недели четыре, когда Бутлера ужалила змея, и через шесть часов он умер. Храбрый он был малый, хотя и плохой исследователь: умирал так спокойно, словно спать ложился. Я ему ничем не мог помочь, потому что у нас не было с собой никаких снадобьев, да если бы и были, то разве от них бывает польза? Я заставил его выпить коньяку, но он не согласился сделать более одного глотка. Несмотря на страдания, он разумно говорил со мной до последней минуты: советовал взять компас и держаться все время северо-востока, пока я не достигну берега, где наверное найду себе работу; он передал мне свои деньги — около трехсот фунтов стерлингов — и просил поглядывать по сторонам, не встретится ли где «недостающее звено»; и если встретится, то непременно взять его и добраться до европейского парохода. В конце концов Бутлер взял с меня обещание не хоронить его (что мне было легко исполнить, потому что у меня не было никаких инструментов, кроме перочинного ножа); он заметил, что дикие звери позаботятся о его останках — «и решительно все равно, каким способом!» Может быть, он был и прав.

IV

Когда Бутлер скончался, я оттащил его немного в чащу и прикрыл ветками и листьями. Мы не были товарищами: — я простой матрос, которого он нанял за деньги; но скажу вам, что, оставшись без него, я почувствовал, как будто солнце вдруг ушло за громадную серую тучу, по морю пошли черные волны, и ветер завыл и застонал, как безумный… Мне казалось, что эти непроглядные заросли душат меня. Очевидно, мне предстояла в лучшем случае голодная смерть.

Я шел весь день, до самого вечера, усталый и голодный и к ночи свалился с ног, в отчаянии мечтая о том, как хорошо было бы умереть от голода в Сингапуре, среди людей!..

Проснувшись от яркого солнечного света, я увидел над собой — как показалось с первого взгляда — огромного орангутанга; он стоял в двух шагах от меня на задних лапах, рассматривая со всех сторон мое ружье, которое держал в руках. Я живо вскочил, но он схватил меня за шиворот, прежде чем я успел выпрямиться. Его рука впилась в мое тело, как клещи паровой машины. Ясно было, что вырываться — глупо; он меня поймал, и мне оставалось покорно ждать, что из этого выйдет.

Мы двинулись по тропинке: он вел меня впереди, направляя вытянутой рукой, не отпускавшей моей шеи. Мне видны были только его ступни, когда он делал большие шаги, и я заметил, что пальцы на них необыкновенно длинные.

Вдруг я догадался, что это — Недостающее Звено! Бутлер не раз говорил, что на нем должна быть шерсть, и пальцы ног должны отличаться необыкновенной длиной, но во всем остальном оно будет очень похоже на человека. Существо, которое вело меня за шиворот, соответствовало этому описанию как нельзя лучше; это не был ни человек, ни обезьяна, а действительно нечто среднее! И передо мной предстал весь курьез положения…

Как я уже сказал, пришлось покориться неожиданной неволе в руках Недостающего Звена. Около получаса вел он меня вперед по тропинке, потом свернул в сторону, где кусты были пожиже, и мы очутились на маленькой полянке: тут стоял шалаш из воткнутых в землю молодых деревьев, связанных наверху лианами. Мы остановились, и господин Звено выкрикнул что-то на своем наречии; в ответ на это из шалаша появилось другое существо — по всей видимости, его супруга. Оба затараторили что-то, рассматривая меня и ружье, и, очевидно, решили, что находка интересная. «Господин Звено» подвел меня наконец к дереву, привязал лианами, а сам ушел, прихватив с собой дубину.

Нечего говорить, что я почувствовал себя неважно. Без ружья я был беспомощен, а снова овладеть им не представлялось возможности. «Господин Звено» привязал мои руки к стволу с опытностью старого моряка. Из того, что он взял с собой дубину, я заключил, что меня они не считают подходящим для пищи (насколько мне известно, обезьяны мяса не едят); но, с другой стороны, от этих созданий, представлявших середину между человеком и обезьяной — можно ожидать и человеческих вкусов!.. Может быть, сочтя меня за животное, они решат попробовать и этот сорт мяса?!..

«Госпожа Звено» уселась на земле около меня и начала глазеть довольно-таки восторженным взглядом. Я и думаю себе: «Влетел, милый мой Джек Андерсон! Остается тебе извлечь из этой истории все, что возможно; значит, прежде всего следует тебе подружиться с этими «Звеньями»! — и я улыбнулся ей самым очаровательным образом:

— Очень рад с вами познакомиться, душенька!

Это сразу подействовало: улыбнуться она не могла — по строению своей, с позволения сказать, морды, но зачавкала и захихикала каким-то горловым звуком с очевидным удовольствием; потом встала и потрепала меня по щеке.

Я постарался удержать свою улыбку и начал говорить приятным и почтительным тоном.

Конечно, я знал, что она не понимает ни одного слова, но рассчитывал на чутье женской породы, которое должно было подсказать ей, что я восторгаюсь ее наружностью и преклоняюсь перед характером. Женщина есть женщина — даже если она «Звено». И я не ошибся.

V

Ее супруг вернулся сравнительно скоро и принес убитого кролика. Они немедленно уселись завтракать, не имея, очевидно, понятия о костре: просто разрывали кролика руками и зубами и ели сырого. Через несколько минут «Госпожа Звено» выбрала хороший кусочек и бросила его мне. Я поглядел на нее с упреком, как будто говоря: «Как же вы хотите, чтобы я ел со связанными руками?» Она поняла, потому что сказала что-то своему мужу, и он подошел и развязал меня. Не медля ни минуты я уселся между ними и с приятной улыбкой принялся уписывать сырого кролика так, словно это был пудинг.

Добродушный они были народ; и, прежде чем мы кончили завтракать, было, видимо, решено, что я безвредное существо, и что меня интересно будет оставить — в роли домашнего животного.

Я не буду вам описывать каждого часа, проведенного в этом «доме». Скажу в общем, что приблизительно четыре недели пробыл я у них, и все это время они обращались со мной ласково, даже баловали: спал я в их шалаше, постель из листьев сделали они для меня вдвое толще своей, и когда заметили, что сырым мясом я, в сущности, не увлекаюсь, то стали кормить меня какими-то огромными, вкусными орехами. Только ружья не отдавали и из дому не пускали; «Господин Звено» и с собой меня в лес не брал и одного не отпускал, так что я постоянно оставался дома, вдвоем с его супругой.

У них несомненно существовал свой язык — и я даже начал понимать несколько слов, но потом забыл.

Так вот мы с нею много разговаривали, когда оставались вдвоем; я по-своему, а она по-своему; и — уж не знаю почему ей это доставляло удовольствие.

Я для них сделал кое-что действительно полезное: увеличил и улучшил их шалаш — так что они своим глазам не верили; сделал им из шипов вилки и испытывал большое искушению познакомить их со спичками; но у меня была в кармане только одна коробка, и я должен быль беречь ее — на случай, если вырвусь на свободу. О существовании этой коробки они не подозревали, как не подозревали о существовании самих карманов: за все время моего пребывания у них я ни разу не снимал одежды, и им и не снилось, что она снимается: по их мнению, очевидно, она представляла особый вид шерсти, и я родился в готовом виде — в голубой фланелевой рубашке и изодранных брюках. Раз как-то «Госпожа Звено» обратила особенное внимание на протертое колено, приняла это, должно быть, за ссадину и принялась любезно растирать больное место каким-то растительным клеем, за которым тут же слазила на дерево. Словом, эта парочка обращалась со мной самым любезным образом.

«Госпожа Звено», надо сказать правду, сделала на меня изрядную стойку! Пожалуйста, заметьте, что я отношусь к ее характеру и нравственности с полным уважением: эти «Звенья» были вполне достойными супругами; но новость и таинственность моего существа, очевидно, внушили ей платонические чувства, и за это упрекнуть ее никак нельзя. Она всегда выбирала для меня лучшие куски, приносила воду в какой-то шелухе, выкапывала какую-то съедобную репу и никогда не уставала трепать меня но щеке. Ее супруг не ревновал ни капельки.

Между тем я продолжать стремиться всеми моими помыслами к ружью. Я не знал, куда они его запрятали и что о нем думали; может быть, находили в нем что-нибудь недостойное приличного дома.

Мне совестно признаться, что я овладел моим ружьем посредством хитрости, познакомив «Госпожу Звено» с искусством целоваться.

Я не раз объяснял ей, что прошу отдать мне ружье, и она наверное понимала — но ружья не приносила. Тогда, в один из наших tete-a-tete, я обнял ее за талию и поцеловал. Это произвело на нее поразительное впечатление; она пришла в неописанный восторг и научилась нашему тонкому искусству в две минуты. Я сейчас же прекратил урок. Когда мы опять остались одни, она начала оживленно объяснять знаками, чтобы возобновить это новое занятие; но я делал вид, что ничего не понимаю, и упорно требовал свое ружье. Тогда она вскочила и убежала в чащу; я думал — рассердилась, но нет: через несколько минут приносит мне ружье. Тут я ее поцеловал самым искренним образом и, говоря по правде, почувствовал даже нежность, хотя физиономия у нее была отвратительная.

Я спрятал ружье под свою постель — что она, очевидно, одобрила: значит, взяла для меня ружье из потайного места не без риска разгневать своего супруга. Ночью, когда они оба крепко уснули, я выскользнул из шалаша.

Мне совестно было уходить таким образом, без прощанья, не сказав дружеского слова, — но, конечно, это было невозможно. Чтобы хоть чем-нибудь выразить свою благодарность, я оставил подле постели «Госпожи Звено» осколок зеркала, который носил в кармане. Надеюсь, это ее вознаградило за разочарование.

Почти всю ночь я бежал, так что к утру между нами было миль пятнадцать. Потом прилег заснуть, а когда проснулся, солнце было уже высоко, и сквозь чащу блестело что-то голубое: я добрался до моря!..

На мое счастье, не очень далеко от берега проходил пароход; я начал делать всякие знаки и около полудня был уже среди европейцев.

Ну, а теперь, джентльмены — верьте или не верьте, это ваше дело, но «Недостающее Звено» живет где-то у восточных берегов Индостана: мне это доподлинно известно, хотя и не я нашел его, а он меня. Я никому этого раньше не рассказывал, потому что не хочу, чтобы меня приняли за репортера; но если бы вы видели мое ружье, то без труда разглядели бы на нем следы зубов, потому что мои любезные хозяева его основательно пробовали на вкус. И это доказываете одно из двух: или на свете есть человек, который может почти насквозь прокусить литую сталь; или этот человек есть «Недостающее Звено», которое так желал бы отыскать господин профессор.



Михаил Гирели Eozoon (Заря жизни)

Книга первая. Десятилетние поиски

ТО, О ЧЕМ НЕОБХОДИМО ПРОЧЕСТЬ







Нельзя идти осматривать картинную галерею или незнакомый город без проводника или хорошо составленного руководства.

Настоящие строки — отнюдь не предисловие к предлагаемому роману. Они скорее руководство, с которым необходимо познакомиться до начала чтения самого романа.

Дело в том, что хотя предлагаемое произведение и носит на себе отпечаток авантюрно-фантастического романа, но с этим авантюрно-фантастическим планом тесно переплетен план психологический.

И в нем вся сущность.

В романе фигурируют в качестве центральных лиц две фигуры: молодая девушка и уже начинающий стареть ученый. И тот и другая страстно желают принести человечеству такую жертву которая оздоровила бы это человечество, сделала бы его свободным и социально-счастливым. И обоих постигает неудача, ибо оба подходят к разрешению задачи неправильно. Девушка — порождение буржуазного класса, и приносимая ею жертва человечеству чудовищна по своему замыслу и трагична своей бесцельностью. Ученый более счастлив в этом отношении. Его жертва — плод его долгой научной деятельности — в конце концов также бесцельна, но его преимущество заключается в том, что он вовремя сознает свои ошибки и если не громогласно, то в душе своей уже признается в них. И это преимущество его вытекает из того простого обстоятельства, что он… русский. Величие социальной реформы страны его рождения открывает ему глаза на его ошибки и он радостно признает, что «зарею жизни» должно быть названо не то неестественно-уродливое, о чем мечтает героиня романа, представительница буржуазной Европы, а новый кадр людей — целый класс, вышедший победителем из тяжелой борьбы последних лет.

Тут нет никакой натяжки.

И именно потому, что ее нет, я счел нужным написать эти строки, дабы новое поколение наше (главный потребитель современной литературы) не заблудилось бы в незнакомом городе и сумело бы правильно ориентироваться в лабиринтах картинной галереи. Эти строки тем более необходимы, что читателю придется иметь дело, по ходу романа, с биологическими теориями, идущими из послевоенной Европы и своими упадочническими настроениями могущими затемнить значение всего романа и неправильно дать понять читателю, кого именно, уже не герои предложенного романа, а сам автор называет громким именем «Eozon'а», т. е. «зари новой жизни».


ЧЕЛОВЕК УМЕЕТ СТРЕЛЯТЬ

Рупрехт фон-Альсингс сконфуженно стал осматривать блестящий затвор автоматического ружья.

Черное волосатое лицо гориллы, искаженное гневом и яростью, с надувшимися от напряжения глазными мешками, протянутыми вдоль всей верхней челюсти и кончавшимися только у самых ушей, внезапно перестало быть страшным и разгладило свои отвратительные морщины. Совершенно неожиданно углы рта, большого и некрасивого, окаймленного толстыми, мясистыми губами, виновато опустились книзу, и это судорожное движение жутко напомнило улыбку жалкого, провинившегося человека.

В маленьких глазах, глубоко запавших в резко ограниченных выдающимися надбровными дугами глазницах, радостно засияла та же болезненно-извиняющаяся улыбка, и они стали добрыми, влажными, понимающими.

Одной рукой животное осторожно почесывало правый бок. Другая была прижата к груди, тщетно пытаясь остановить поток густой, темно-красной крови, который, пробившись сквозь длинные коричневые пальцы, зажимавшие рану спокойно и тяжело расползался во все стороны, застывая в мохнатой шерсти зверя дрожащими, фиолетово-алыми сгустками и распространяя вокруг терпкий запах железа и селитры.

Пуля Яна Ван-ден-Вайдена пробила маленькое отверстие в груди зверя чуть-чуть повыше левого соска.

— Надо было взять тремя четвертями сантиметра левее и ниже! — воскликнул весело охотник и подошел к горилле.

Предсмертные судороги сильно потрясли тело поверженного зверя и, хотя у него оставались еще силы встать на ноги, он продолжал спокойно лежать на спине, устремив свои человеческие глаза в горячие своды синего неба, которое, казалось, дрожало от густых и влажных испарений земли.

Глаза фон-Альсинга встретились с глазами умирающей обезьяны.

— Как хотите, но мне это напоминает… убийство, — пробормотал молодой человек, тщетно пытаясь найти хоть одно подозрительное пятнышко или царапинку на сверкающем магазине ружья.

Ван-ден-Вайден подошел к умиравшей горилле, не расслышав бормотания молодого товарища.

Грубо и совершенно бессмысленно, ради балаганной театральности, высокий, худой и прямой как хлыст старик с силой ударил умирающее животное каблуком желтого охотничьего сапога по вздувшемуся, поросшему редкими буроватыми волосами, животу и процедил сквозь зубы: «Еще одна капля в сосуд моей мести».

Горилла икнула как человек, с трудом приподняла голову и глазами добрыми, внезапно понявшими то, чего никогда не могла понять при жизни, улыбнулась в стальные глаза Ван-ден-Вайдена теплой лаской, благодарностью и прощением.

Ван-ден-Вайден расхохотался.

— У этой бестии глаза совсем как у католического священника, — воскликнул он, но сразу почувствовал, что заглушить смехом то, что внезапно выросло у него в душе под этим звериным взглядом, все равно не сможет.

— Интереснейший экземпляр Gorrilae ginae, — произнес он, насупив брови.

Приподнятая голова гориллы тяжело упала на мягкие листья пандана, и, взглянув в последний раз в дрожащие небеса, обезьяна глубоко вздохнула, ее широко вырезанные ноздри с силой втянулись внутрь, и закрыв спокойно глаза, она застыла навеки на горячей траве Лампона, мягкой как пух, когда она полна еще жизненными соками, и режущей тело как бритва, когда она высыхает под неистовыми лучами полуденного солнца тропиков.

У ПАСТОРА БЕРМАНА ГОСТИ

Пастор Берман раздраженно отодвинул чашку кофе и с оттенком нескрываемой брезгливости сказал сидевшему против него в плетеном шезлонге молодому человеку:

— …и вообще, знаете… я не очень-то склонен верить всей этой мистификации!

Собеседник пастора, молодой человек лет тридцати, слегка наклонился в сторону пастора и холодно улыбнулся.

На сотни верст крутом совершенно прозрачный воздух был раскален огненными лучами вздыбившегося солнца, останавливал дыхание своею расплавленной неподвижностью, заставляя биться стесненное какою-то невероятною тяжестью сердце быстро, но тяжело и неровно, слабыми вынужденными ударами.

В эти ужасные дневные часы пастор Берман спасался только крепким черным кофе, разбавленным коньяком.

Но на молодого англичанина жара не оказывала ни малейшего действия.

Он был одет в традиционный английский костюм тропиков, состоявший из плотно облегающего тело белого френча, сшитого из какой-то неопределенной материи, таких же белых брюк и белых парусиновых туфель на пробковой подошве.

На голове, отбрасывая резкую тень на глаза, красовался сделанный из морской травы шлем, обвернутый синей вуалью.

Тонкий и, казалось, легкий стэк, со скрытой полоской хорошо закаленной, гибкой как тростник и твердой как камень стали, спокойно и равномерно отбивал дробь по бамбуковому полу веранды пастора Бермана.

С подчеркнутой любезностью, видя, как пастор Берман задыхаясь расстегивал порывистыми движениями ворот своей чесучовый сутаны, англичанин, меняя тему только что происходившего между ними разговора, вежливо осведомился:

— Вам, кажется, не совсем хорошо, сэр?

— Я очень страдаю в эти часы, — с трудом проговорил пастор и, указывая трагическим жестом по направлению к видневшейся на западе массивной горной цепи, воскликнул: — Посмотрите только, сколько дьяволов столпилось на одном месте!

Горный массив, на который указывал пастор, представлял собою, действительно, величественную картину.

Совершенно заслонив своею массой горизонт и бирюзово-перламутровые волны Индийского океана, горная цепь западного побережья Суматры, возвышаясь почти у самого берега, протянулась гигантским хребтом от Паоло Брасэ до Зондского пролива, в который она спускалась скалистыми уступами.

Вершины Долок Симанабели и Пэзек Бэнит дымились, освещая красным заревом обволакивающие их тучи, а вулканы Саго и Моро Апи рвали на клочья дрожавший воздух бурными залпами лавы, пепла и исполинских столбов медно-красного огня.

— Нельзя видеть в каждом обыкновенном вулкане дьявола, — с вежливой улыбкой процедил англичанин сквозь крепкие белые зубы, однако не давая повода к какой-нибудь фамильярности или вообще к чему-нибудь, выходящему за пределы простого светского разговора.

— Поживите здесь на Суматре немного, тогда запоете по-иному, — пробурчал насупившийся пастор, глотая холодное черное кофе. — Ведь вот только здесь, на значительной возвышенности, в Силалаги или на Падангском плоскогорье более или менее мыслимо существование белого человека. Почти всюду; в остальных местах Суматры, для нашего брата — смерть. И притом смерть медленная и мучительная, смерть, полная проклятий и пытки. Человек желтеет как лимон, внезапно стареет как египетская пирамида, и высыхает как мумия. Ни один европеец дольше двух-трех месяцев не выдерживает этого климата. Там малярия расправляется с человеком на пятый-шестой день! Манящая ваши взоры трава, благоухающая как утро, оставляет на обнаженных местах вашего тела, которыми вы неосторожно прикоснулись к ней, ничем не смываемый яд, медленно проникающий даже сквозь неповрежденную кожу в ваш организм, и вызывает внезапно, тогда, когда вы меньше всего этого ожидаете, мучительное оцепенение мускулов и паралич сердца. А милые лесные жители! Они выдувают в вас из проклятых сарбаканов маленькие отравленные стрелки, величиною не больше булавки, но от царапинки которых вы тотчас же начинаете чернеть, пухнуть и минут через пятнадцать покорно разрешаете отрезать вашу голову для украшения забора лесного вождя, и не можете не разрешить этого сделать, потому что и с неотрезанной головой вы к тому, времени в достаточной степени мертвы. О!.. Ну, разве не дьявольщина все это? Вам этого, может быть, не понять, но я, раздумывая над греходеяниями нераскаянных, обливаюсь холодным потом и мне становится душно… дурно…

Пастор Берман сам не заметил, как с описания Суматры и нравов ее жителей перешел на тему воскресной проповеди о грешащем человечестве и каверзах злого духа, однако мистеру Уоллэсу стало ясно, что пастору, действительно, дурно.

Это обстоятельство и заставило англичанина, сделавшего вид, что не замечает пасторской слабости, довольно мягко сказать:

— Ваша работа миссионера очень тяжела, конечно, но… — Несмотря на всю вежливость его интонации и напряженность позы, с которой он произнес эти слова, пастор Берман никак не мог уловить, издевается ли над ним этот непрошенный гость или соболезнует ему… — Но неужели же христианство и культура ничего не улучшили в этом крае? Ведь, если я не ошибаюсь, миссионерство началось на Зондских островах еще в 1598 г.? Я припоминаю, что библия была переведена на малайский язык уже в 1773 г., а начиная с Людовика Бонапарта и Вильгельма I Нидерландского Океания перешла в руки гуманных управителей, первых пионеров истинной культуры, таких друзей человечества, как, например, Ян Ван-ден-Боох, гуманист и христианин. И…

— И все это чистейший вздор, молодой человек, — вдруг вскипел пастор, грубо перебив своего корректного собеседника, сразу обнаружив расовое отличие, существующее между голландцем и англичанином.

Англичанин улыбнулся одними углами рта и, не меняя позы, спокойно выслушал заряд слов, сыпавшийся градом.

— Вздор! — прогремел пастор и, ударив по столу кулаком, продолжат более спокойно: — Вот именно-то гуманные методы управления цветными расами, применявшиеся голландскими генерал-губернаторами в прежние времена, и причинили непоправимый вред в деле насаждения культуры на островах и подорвали авторитет белых. Белого человека перестали бояться из-за мягкости и уступчивости этих господ правителей, а страх — это основной двигатель туземных мозгов. А если бы вы знали, какою помехой явилась их гуманность нам, миссионерам, в деле обращения язычников в христианство! Давно пора признать, что христианство — это не пустое словоизвержение господ проповедников; что христианство — это, прежде всего, дело и, как всякое дело, требует делового к себе отношения. Если ты добровольно не хочешь принять христианства, то тебя надо огнем. Да, огнем! А потом, откровенно говоря, я этих господ дикарей и за людей-то не считаю. Дарвинизм и тому подобный вздор — опасное заблуждение. Виды неизменяемы, и я убежден, что совершенный господь сотворил все виды животного царства таковыми, каковыми они в настоящее время и являются! Обезьяна была всегда обезьяной, человек оставался всегда человеком, а дикарь был сотворен, как промежуточное между ними звено, всегда был дикарем, остался таковым и, если не вымрет, то и останется дикарем на веки веков и никогда не будет в состоянии обратиться в человека.

— Да, сэр, — произнес прищуриваясь англичанин, молча выслушавший всю эту длинную тираду, — а вы не считаете несколько предосудительным, в таком случае, обучать обезьян христианству и давать им возможность приобщаться св. тайн?

— Во-первых, я не сказал, что дикарь — это обезьяна, — покраснел пастор. — Я сказал только, что это не человек. А потом… потом… ну, что же, назовите это опытом церкви, если хотите, не имеющим особо важного значения, так как все равно дикие расы идут быстро к вымиранию под натиском белой культуры. Все равно они скоро исчезнут с лица земли.

— Гм, — кашлянул англичанин, — а я полагал, что политика Европы по отношению к своим колониям осуждается церковью. Ведь что позволено мечу, то вряд ли можно разрешить кресту… виноват, или я, может быть, ничего в этом вопросе не понимаю.

— Современный миссионер, молодой человек, — строго ответил пастор, — и должен быть вооружен скорее мечом, чем крестом! Времена моих пра-пра-пра-предшественников, разных гуманитаристов, вроде знаменитого миссионера Ноликсона — давно уже канули в вечность. Огнем их надо всех, огнем! Это единственно правильная и реальная точка зрения. Жизненный повседневный опыт подсказал мне ее правильность. Вот, не угодно ли выслушать, например, о проделке этих господ? — спросил пастор и, не дожидаясь ответа, продолжал, указывая пальцем вниз, по направлению к деревням баттов, окружавшим озеро Тоб: — Недели три тому назад в одном из их кланов произошел скандал: одна из жен раджи родила ребенка, в венах которого оказалась кровь белого человека. Тут ничего удивительного нет. Мало ли белых купцов проезжает мимо и ночует в их деревнях? Однако прелюбодеяние жены наказуется по их законам смертной казнью. Зная это, я выехал на место происшествия, собрал весь клан, дал им понять, что, так как жена раджи согрешила с белым, то это должно быть принято как величайший почет и благоволение белого человека к их роду, просил их отпустить ко мне блудную жену для соответствующего внушения. Они очень внимательно выслушали меня и обещали исполнить мою просьбу после обсуждения происшествия в своем совете. Я вернулся к себе. Потеряв понапрасну целый день в ожидании прибытия блудной жены, обеспокоенный столь долго продолжающимся совещанием, вечером я снова отправился к ним.

Пастор Берман наклонился к перилам веранды и часто задышал, поминутно сплевывая.

— Я приехал к ним, мистер, с крестом на груди и двумя браунингами в карманах брюк. Когда я слезал с лошади, они доедали ее. Съели они ее по закону: живьем. По закону же в трапезе принимали участие родители и братья наказуемой, причем отец, в точности выполняя ритуал наказания, выжимал собственноручно лимонный сок на обнаженные зубами мышцы еще живой, трепетавшей в руках палачей, своей родной дочери. Кости были обглоданы дочиста.

На этот раз корректность англичанина изменила ему. Оскалив свои белые зубы, он бурно и весело расхохотался.

— Это великолепно! — воскликнул он. — Вы не станете отрицать, что у этих господ есть чувство уважения к закону и традициям? А ведь это — отличительная черта культурного человека. На мой взгляд, они много проиграли бы в глазах джентльмена, если б отказались от лимона!

Перебивая веселый хохот англичанина, пастор Берман снова начал выбрасывать из себя кипящую лаву слов.

— Мне они предложили убираться подобру-поздорову, так как несчастная под пыткой показала, что… что… (она вероятно думала себя этим спасти) — что согрешивший с нею белый человек — был… я.

Смеяться больше англичанин уже не мог. У него болел живот и ломило шею, а пастор Берман продолжал негодующим голосом:

— А вот в прошлом году; во время созревания лимонов, когда дуют юго-восточные пассаты, господа христиане, опьяненные сильно действующими на нервы ветрами, вспомнили, что в старину у них был один, тоже не лишенный своих прелестей, обычай, который они тотчас же и воплотили в действительность. Обычай этот заключается в том, что все старики рода, которые одряхлели уже настолько, что являются лишь обузой всему племени, должны влезть на лимонные деревья и повиснуть головою вниз. В это время молодежь внизу пляшет, неистовствует и, кривляясь, орет: — «Когда плод созреет, он сам упадет». — Вместе с созревшими лимонами несчастные падают на землю и тотчас же поедаются живьем.

— Very well! — сказал англичанин. — У каждого народа свои обычаи. У нас в Англии, например, этих стариков послали бы в палату лордов. Мне думается, милый пастор, обижаться вам на это не следует,

— После этой истории с лимонами, — заговорил пастор, сделав вид, что не расслышал англичанина, — я писал в форт Кок, начальнику военного округа, и что же? Прислали отряд солдат, произвели дознание и выпороли публично всех старшин племени плетеной глагой (трава тут такая растет, рассекает она тело в кровь и вызывает потерю заживляющей способности у тканей). Ну, вот и все! А надо бы было их всех перевешать. Огнем надо было бы, огнем!

— Yes! — совершенно неожиданно, подымаясь со своего места, сказал англичанин каким-то до того странным и резко изменившимся голосом, что пастор Берман невольно вздрогнул. — Yes!

В серых глазах его скользнул холодный огонек, и они стали похожими на ту скрытую в его плетеном стэке сталь, что так легко могла раскроить любой череп.

Казалось, англичанин давно дожидался этой минуты. Он, видимо, решил больше не церемониться и разом вернуться к столь деликатно прекращенному им полчаса тому назад разговору, в котором и заключалась скрытая цель его визита к пастору.

Резким движением руки он достал из бокового кармана своего френча визитную карточку и поднес ее почти к самому носу пастора, мгновенно из обыкновенного гостя перевоплощаясь в официальное лицо, которому нечего зря терять время.

Ошеломленный этой переменой, пастор Берман, побледнев, взял карточку и прочел:


СТЕФЕН УОЛЛЭС
Скотлэнд-ярд
Лондон

а на обороте, за колониальною печатью его величества короля Великобритании, Ирландии и Индии, представителя на Суматре, наискось написанную фразу:

«Оказывать содействие».


ТАЙНА ЛИЛИАН ВАН-ДЕН-ВАЙДЕН

— Итак, — сказал пастор Берман, придавая своему вытянутому лицу более любезное выражение и чувствуя, как страх перед англичанином неприятно заползает в его сознание, — вы явились ко мне, мистер, поскольку я понимаю, с официальным поручением?

— Вы правильно поняли, господин пастор.

Тон мистера Уоллэса был сух и неприятен. И какой-то внутренний голос говорил пастору Берману все настойчивее и тревожнее о том, что перед ним враг, неожиданный, сильный и как будто не намеревавшийся скрывать свою враждебность.

Все это было крайне странно и неприятно и заставило пастора сказать:

— Хорошо, мистер Уоллэс! Однако, разрешите мне перед началом вашего… кажется, допроса, который вы намереваетесь произвести, задать вам. в свою очередь, один-два вопроса?

— Пожалуйста.

— Почему это вы обращаетесь по поводу исчезновения Лилиан Ван-ден-Вайден, а мне кажется, что именно об этом будет речь, ко мне? И, кажется, исключительно ко мне.

— Обращался ли я помимо вас еще к другим, господин пастор, вам неизвестно, буду ли я обращаться к другим — вас не должно интересовать, а к вам я обращаюсь по вполне объяснимой причине: вы здешний старожил. Живете на Суматре более десяти лет и, несомненно, прекрасно успели ознакомиться с местными нравами, обычаями, географией, одним словом, со всем тем, чем я не обладаю, но обладать, для успешного выполнения моего дела, должен.

— Так. Вы, случайно, не родственник знаменитого географа Малайского архипелага мистера Дж. Уоллеса?

Англичанин улыбнулся.

— То обстоятельство, что я его двоюродный племянник, и было решающим моментом в выборе меня Скотлэнд-Ярдом для выполнения трудного поручения, выполнить которое я и обязался.

— В чем заключается это поручение, если это не тайна?

— Найти лэди Лилиан Ван-ден-Вайден.

— Но ведь она, вне всякого сомнения, погибла?!

— Тогда доказать, что это действительно так.

— Еще один вопрос, мистер Уоллэс: что заставило английское министерство внутренних дел заинтересоваться этой историей спустя десять лет после того, как она случилась? О чем вы думали раньше?

— Вероятно, все о том же, сэр. Я лишь агент Скотлэнд-Ярда и в секретные соображения министерства внутренних дел не посвящен: мне поручено, и я исполняю. Но, если вас могут интересовать мои личные соображения, то позволю себе сказать, что Англия вообще никогда не торопилась в своих делах. Ей некуда торопиться.

Пастор Берман иронически улыбнулся.

— Ну, что же! Слушаюсь. Прошу вас теперь задавать вопросы: я готов отвечать.

— Я предпочел бы слушать, а не спрашивать, — сказал мистер Уоллэс и корректно добавил: — оставляя за собою право, в неясных для меня местах, перебивать ваш рассказ.

Пастор Берман шумно вздохнул.

— Ну, как мне все это ни опротивело, я готов рассказать еще раз все, что знаю об этой глупой истории. Отчего вы стоите? Прошу вас, сядьте; рассказ длинен, я велю подать еще виски и содовую. Эй! Меланкубу! Сюда!

На зов пастора явился слуга, одетый в туземный костюм каин, т. е. просто опоясанный вокруг талии куском полотна, концы которого были просунуты между ляжками и закручены узлом на пояснице.

— Меланкубу звал господин?

— Да. Принеси еще содовой воды и виски.

— Меланкубу приносит виски господину или два господину?

— Нет, только гостю, — указывая рукой на мистера Уоллэса, сказал пастор. — А мне принеси, пожалуй, еще кофе пополам с желтым огнем. Ты знаешь?

— Меланкубу знаешь, — сказал слуга и исчез во внутренних покоях.

— Если я не ошибаюсь, ваш слуга выходец из Менанкабуа? — спросил мистер Уоллэс.

— Да. А вы почему это узнали?

— Его выговор выдает его более культурное происхождение, — сказал мистер Уоллэс и, как бы давая понять пастору, что, хотя он и новичок на Суматре, но ни провести, ни обмануть себя не позволит, закончил:

— Расовые отличия абэнжеров, т. е. людей возвышенного края, от людей низменного края — лампонжеров, а уж конечно, и от дикарей из Лампоны — охотников за черепами, даяков, сундалезцев, бугиссов, совершенно диких пьявонгов и, наконец, лесных жителей, — слишком очевидны, чтобы можно было их спутать друг с другом.

— Да, да, — подтвердил сказанное пастор Берман, неприятно пораженный наблюдательностью и знаниями англичанина, — вы вполне правы!

Совершенно бесшумно, будто бархатом водя по полу вошел Меланкубу и принес виски, содовую, кофе и коньяк, который назывался в здешних местах «желтым огнем».

Когда Меланкубу вышел, пастор Берман налил мистеру Уоллэсу полный стакан освежающего и подкрепляющего напитка и, придвигая к себе свое кофе, снова шумно вздохнув, сказал:

— Итак вы разрешите мне начать?

Глаза его исподлобья глядели на мистера Уоллэса, и голова была грустно опущена на грудь.

— Прошу вас.

Театрально вскидывая голову и приводя мистера Уоллэса в некоторое недоумение, внезапно, почти страстно, начал свой рассказ пастор Берман.

«Этому проповеднику положительно не хватает выдержки», — подумал Уоллэс, окинув холодным взглядом пастора, начавшего повествование следующими словами:

— Ян Ван-ден-Вайден появился в наших краях осенью 1905 года, когда с Тихого океана потянулись муссоны, открывая собою шестимесячный период дождей, прекращающихся лишь с началом сухих и прохладных северо-западных ветров. Атмосфера насыщается влажными и ядовитыми испарениями, и это время наиболее неблагоприятно для приезда на острова европейцев, а в особенности северян.

Приезд старика с молодою дочерью на Суматру, не связанных делами с Океанией, в такое время года, мне показался не совсем обыкновенным и нормальным. Большинство европейцев, прибывающих к нам осенью, почти тотчас же заболевают малярией, и жизнь очень многих угасает еще раньше того времени, когда ветры меняют свое направление.

Однако, по какой-то счастливой игре случая, ничего подобного со стариком и с его дочерью не случилось. Остановившись на самое короткое время в Палембанге, городе на юге Суматры, расположенном по обе стороны реки Моэри, по которой подымаются самые большие корабли, Ван-ден-Вайден наметил себе путь к востоку и вскоре, держась первоначально южного берега Кампара, достиг реки Индрагира, по руслу которой и дошел до озера Сингарах. Местность эта принадлежит к числу самых нездоровых клочков земного шара, и даже населявшие ее когда-то дикие племена давно эмигрировали оттуда дальше на восток. Сейчас там безлюдная пустыня и, право, я затруднился бы ответить на вопрос, что могло заставить старого джентльмена совершить его безумный поступок!

Правда, для палеонтологов отлогие берега рек Индрагири и параллельных ей Кампара и Сиака — клад, так как текут они среди еще совершенно неисследованных третичных отложений, но Ян Ван-ден-Вайден понимал, в палеонтологии не больше, чем я в салонных танцах!

Вы извините меня за откровенное мнение, мистер Уоллэс, но, должен вам признаться, у меня давно уже начало складываться убеждение, что сумасшедший старик определенно искал чьей-то смерти: либо своей, либо… Далее следы его несколько теряются.

Вскоре он появляется уже здесь, на озере Toб, и я не ошибусь, если скажу, что пришел он сюда через Силалаги по реке Азахан. Достоверно я знаю лишь то, что этот безумный старик, совесть которого господь обременил ночными тенями, успел перед тем, как попасть сюда, побывать на проклятой создателем горе Офир, а потом, отойдя к северу, пробраться в самую гущу непроходимейших на земном шаре лесов, населенных самыми дикими племенами, какие только существуют на всем божьем свете, ньявонгами, оранг-улу и оранг-лубу; лесов, кишащих тиграми, барсами, слонами, носорогами и необычайно редко встречающимися у нас гориллами, и потому считающимися у туземцев священными, в отличие от шимпанзе и оранг-утана, которых вы можете найти в любой местности Суматры, ядовитейшими змеями, малярией, ужасной болезнью «амок», вызывающей внезапное умопомешательство и мгновенное превращение человека в зверя, — злого, рычащего и кусающего.

Вырвавшись из объятий этих лесных чащ, мой уважаемый соплеменник обосновался в районе озера Тоб, очевидно вполне удовлетворенный дикостью горных баттов и их сородичей даяков, охотников за черепами, импонировавших своих промыслом в достаточной степени его просвещенному вкусу!

Пастор Берман на мгновение умолк.

Мистер Уоллэс, развернув на коленях прекрасную карту Суматры — издание английского адмиралтейства, шаг за шагом следуя за рассказом пастора Бермана, чертил красным карандашей путь старика голландца по почти неисследованным еще областям таинственного острова.

Ярко-красная черта на пепельно-сером фоне карты имела странный изломанный вид и от наблюдательного пастора не ускользнуло то обстоятельство, что карта была уже исчерчена синим карандашом, и синяя полоска была прямее, чем только-что проведенная красная.

Пастор недовольно наморщил лоб и сказал:

— Если вам, мистер, придется когда-нибудь выслушать от кого-нибудь рассказ о путешествии Ван-ден-Вайдена, я буду очень рад, если вы сравните оба рассказа между собою, хотя должен оговориться, что голландские власти, крайне смущенные исчезновением Лилиан, стараются упростить дело. Я же, ни в чем не заинтересованный в этой истории, отлично помнящий сумасшедшее метание старика по острову, — могу поручиться за правильность каждого своего слова.

Мистер Уоллэс молча и сосредоточенно разглядывал карту и не обмолвился ни единым словом на замечание пастора.

Спокойно отрываясь от карты, он спросил, пристально разглядывая притупившийся кончик своего карандаша;

— Поскольку я вас понял, сэр Ян Ван-ден-Вайден появился в ваших краях уже без дочери?

— Конечно, конечно! — быстро ответил пастор. — Желая восстановить картину путешествия Ван-ден-Вайдена, я не прервал своего рассказа в том месте, где исчезла Лилиан. История ее исчезновения — это тема совершенно самостоятельного повествования. Если вам угодно, я могу рассказать все, что знаю о том, как и где Ян Ван-ден-Вайден облегчил свой багаж…

Строго поднятые брови мистера Уоллэса не дали раскрасневшемуся пастору закончить фразу.

— Я извиняюсь за несколько неудачное выражение, — иронически произнес пастор, и уже с раздражением добавил: — Однако, давайте кончать! Право я боюсь, что мне снова сделается дурно.

Мистер Уоллэс кивнул головой.

— К северу от горы Офир лежит единственная, проложенная голландским правительством дорога, ведущая к городу Паданг, или «городу-цветку», как его здесь называют, самому очаровательному месту западного побережья Суматры.

— Я это знаю, — сухо сказал мистер Уоллэс и резко добавил: — Я попросил бы вас на этот раз не бояться нарушить целость рисуемой вами картины, быть более кратким и… и не забыть указать мне с достаточной точностью, где именно вы впервые встретились с лэди Ван-ден-Вайден.

Глаза англичанина были спокойны и строги.

Пастор Берман напряг всю силу воли, чтобы не ответить грубостью дерзкому англичанину.

— Мне кажется, вы немного горячитесь, мой молодой друг, а это может только повредить рассказу. Уверяю вас, что ни от вас, ни от кого другого мне нечего скрывать… Потерпите немного, и вы узнаете все обстоятельства этой истории. Я прошу прощения, но буду продолжать свою повесть по начатой уже системе. Итак, мистер Уоллэс, я не солгу, если скажу, что город Паданг является настоящим цветком Суматры. Это центр, резиденция, так сказать, местной голландской аристократии. Паданг, по красоте да и по своему значению, уступает одной только Батавии, где, как вам известно, сконцентрированы все административные органы управления голландскими колониями и где изволит пребывать его высокопревосходительство господин генерал-губернатор, полномочный представитель моей августейшей повелительницы.

Пастор взглянул исподлобья на мистера Уоллэса, как бы желая убедиться, что его раздражающая медлительность достигает своей цели, и что последняя фраза, подчеркивающая полную независимость пастора от английских властей, окончательно вывела непрошенного гостя из себя.

Но ни один мускул не дрогнул на каменном лице англичанина, когда он, почтительно привстав и приложив руку к козырьку шлема, скучно и холодно сказал:

— Yes!

Пастор разочарованно вздохнул.

— Итак, я продолжаю. В конце июля или в начале августа 1906 г., я уже точно не помню, мне пришлось, по делам своей паствы, отправиться в Батавию, откуда я и должен был на обратном пути посетить город Паданг, так как иначе не попасть в Менанкабуа, куда я должен был заехать перед возвращением домой. В Паданге сходятся две дороги: одна, ведущая, как сказано, в Менанкабуа, другая — на Офир. Я так долго затруднял ваше внимание Падангом, так как именно здесь, после восьмимесячного странствования его по острову, я и встретился с Яном Ван-ден-Вайденом…

— И с его дочерью?

— Да, сэр, и с его дочерью!

Наступила минутная пауза.

Где-то далеко внизу, у поросшего лесом холма, раздалось рычание тапира. Мистер Уоллэс почувствовал тяжелую удушливость воздуха.

— Будет гроза, — сказал пастор Берман. — Белый тапир, встречающийся только на Суматре и Борнео, всегда кричит перед грозой. В другое время палкой не заставишь его заговорить.

Мистер Уоллэс взглянул на далекую цепь гор, над которой дрожали кровавые отсветы, увидал, как переползла, словно ящерица, с одной вершины на другую тяжелая, золотисто-зеленая молния, услыхал еще далекий и гулкий, но грозный и долгий раскат грома — словно недовольное рычание потревоженного зверя, — и, не меняя выражения лица, сказал холодно и скучно:

— Yes!

Пастор Берман внезапно заторопился.

— Разрешите, сэр, я закончу свою повесть. Когда разражается гроза, я серьезно заболеваю. Мне нужен покой. Постараюсь быть кратким и опускать мелочи. Впрочем… это как раз совпадает с вашим желанием… Не правда ли?.. Ну, вот! Не могу не сознаться, что обстоятельства, при которых я познакомился с Ван-ден-Вайденами. были совершенно необычны.

Прибыл я в Паданг почти ночью. Во всяком случае я был достаточно утомлен, чтобы тотчас же, как только закрылась дверь номера за провожавшим меня швейцаром Hotel d'Amsterdam, приступить к приготовлениям, предшествующим сну.

Однако не успел я достать из чемодана чистую ночную сорочку; как в дверь моего номера кто-то сильно постучал. Я только собрался еще ответить, как дверь уже оказалась открытой и вошел высокий, худой и жилистый старик, произведший на меня неприятное впечатление грубой, упрямой и непреклонной воли, как бы исходившей от всего его существа.

Он мне ярко напомнил сумрачную фигуру «Железного адмирала Адриана» с знаменитой картины Веласкеза, или какое-то темное полотно Ван-Дейка. Я отлично помню, эти сравнения сразу же пришли мне в голову, лишь только я увидел его. Глаза его светились гневом из-под его седых, тонко, как серп месяца, очерченных бровей; у него был длинный, с горбинкой, тонкий, породистый нос, и, я помню, меня поразили его руки. Они были красивы, выхолены, сухи, с длинными костлявыми пальцами, с надувшимися трубками вен. Они были надуты до того, что казалось, сейчас лопнут, и целым замысловатым лабиринтом, как толстой синей бечевкой, овивали его кисти. Мне думается, это признак сердечной болезни или постоянного гнева и раздражения. Гладко зачесанные назад волосы его были белы как снег, хотя можно было сразу сказать, что обладателю их не больше пятидесяти лет. Одет он был в туго облегающий его тощую фигуру охотничий костюм, за поясом которого висели, с одной стороны, кривой охотничий нож в серебряной оправе, усыпанной драгоценными каменьями, а с другой — кожаная кобура с торчащей из нее рукояткой кольта. В руке он держал хлыст.

Необычайно удивленный столь неожиданным визитом, я постарался не выдать своего волнения и спокойно попросил его сесть и объяснить мне цель своего прихода, если только он не ошибся и имел в виду свидание именно со мною.

Пастор снова умолк, видимо переживая что-то очень волнующее. Через некоторое время он заговорил снова.

— Я должен вас заверить, мистер Уоллэс, он был очень краток в разговоре со мною, — продолжал пастор, стараясь найти нужные краски для передачи того, что произошло, когда дверь его комнаты закрылась за неожиданным гостем. — Он сразу же отрекомендовался мне Яном Ван-ден-Вайденом, и мне стало ясно, что я буду иметь дело с одним из родовитейших и богатейших людей не только моей родины, но, может быть, и большей части земного шара. Ян Ван-ден-Вайден — прямой потомок первого короля Нидерландов Вильгельма I, вступившего на престол в 1815 году после несчастного Людовика Бонапарта, насильственно посаженного на трон своим всемогущим братом, Наполеоном I в 1806 г. Вся Суматра, я думаю, легко могла бы уложиться в одно из отделений объемистого кошелька этого человека.

Он с места в карьер ввел меня в курс дела, т. е., иначе говоря, объяснил мне цель своего внезапного вторжения ко мне.

Дело касалось его дочери, Лилиан… Ян Ван-ден-Вайден сразу же сообщил мне, что я обязан чести его видеть исключительно капризу его дочери, желавшей, во что бы то ни стало, увидеть меня. Очевидно, с целью самооправдания, он и начал с биографии своей дочери.

Рано лишившись жены, он отдал свою единственную дочь Лилиан на воспитание в одно закрытое учебное заведение, находящееся под покровительством самой королевы и в ведении одного из самых строгих монастырей.

Молодая девушка поражала своих воспитательниц послушанием и успехами, и уже шестнадцати лет блестяще закончила образование. По окончании учебного заведения, из которого в течение одиннадцати лет она никуда не выходила, Лилиан была доставлена к своему отцу, в его замок, находящийся недалеко от Амстердама. С этой минуты с молодой девушкой началось то странное и непонятное, что послужило причиною их посещения Суматры.

Ах, мистер Уоллэс, вам этого не понять, может быть, но уверяю вас: дьявол никогда не спит и точно знает, когда надлежит напасть на намеченную жертву. О, как бдительны должны быть мы все, дабы избежать его злых и могущественных козней.

Лэди Лилиан, перед которой открывался блестящий и заманчивый жизненный путь, вдруг совершенно неожиданно, не объясняя даже причин, категорически отказалась от всякой светской жизни, причем отказом этим не только огорчила, но и опозорила отца, так как, решив избавиться от светского общества, она стала вести себя крайне предосудительно и вызывающе, я бы сказал, — даже непристойно. Конфуз следовал за конфузом. Вскоре, на высочайшую милость ее величества королевы нидерландской, предложившей зачислить молодую девушку своей фрейлиной, она ответила отказом. Дело было замято только благодаря целому ливню золота, хлынувшему из кошелька Ван-ден-Вайдена на тех, от кого зависело погасить пожар скандала.

Затрудняюсь вам сказать, сэр, кто более всего виноват, но участие отца в деле развращения своей дочери весьма вероятно. У вас в Англии девицы не пользуются столь широкой самостоятельностью, как у нас в Голландии, и вас, должно быть, удивят некоторые обычаи моей родины. Когда девушке исполняется семнадцать лет, ей преподносят сладкий пирог, обсаженный семнадцатью горящими свечами, а в пирог запекают… ключ от входной двери дома! Это символ ее полной самостоятельности с этой минуты.

Однако я не ошибусь, если скажу, что старик Ван-ден-Вайден оказался чересчур рьяным поклонником этого старинного обычая. Он понял его, по моему глубокому убеждению, слишком буквально.

И потом одно дело ключ, а другое дело ключ, плюс никем не контролируемый поток золота в руках молодой девушки, уже успевшей показать свою некоторую, как бы сказать… неуравновешенность.

Деньги сыпались из рук молодой особы направо и налево, и, казалось, она взяла на себя невыполнимую задачу истратить все отцовское состояние. И отец ей в этом не препятствовал. Он, очевидно, знал, что с этой задачей ей все равно не справиться.

Правда, все деньги, расходуемые Лилиан, шли на благотворительные цели, и, казалось бы, ничего дурного в этом не было; наоборот, можно было бы лишь приветствовать столь явно выраженную христианскую щедрость, если б… если б… мистер Уоллэс, уверяю вас, не та странность, та, недостойная молодой девушки, экспансивность, с которой это все делалось, которая не могла быть оправдана даже льющимся из рук Лилиан золотым потоком.

Есть пределы всему, и нарушение самых элементарных правил приличия не достойно уважающего себя члена христианского общества. Одно дело продавать цветы, например, на благотворительных вечерах и базарах, или, скажем, устраивать ясли для малюток, рожденных бедными, честными женщинами, состоящими в браке, освященном церковью и государством, ну — а ходить по ночам по разным вертепам и благотворительствовать падшим особам непристойного поведения, пьяницам, сифилитикам, — простите меня, сэр, это уже будет делом совершенно иным! А пристрастие Лилиан к этого рода вещам развивалось с каждым днем все сильнее и сильнее… Азарт молодой девушки с минуты на минуту становился все непристойнее и непристойнее, и закончился, как и следовало ожидать, новым невероятным скандалом.

Вы знаете, мистер Уоллэс, это была довольно грязная история, между нами говоря, и, если бы не то, что Лилиан давно погибла, я, щадя ее девичью репутацию, быть может, и отказался бы от передачи этого темного дела!

А дело заключалось в том, что в одно прекрасное утро жених молодой девушки, достойнейший молодой человек, личный адъютант его величества короля Бельгии, Рупрехт фон-Альсинг, встретил свою невесту при выходе из публичного дома! Легко понять, что объемистая чаша терпения старого Ван-ден-Вайдена оказалась мгновенно переполненной, и разгневанный отец упрятал дочь в один из своих провинциальных замков, под строжайшим надзором двух монахинь, специально с этой целью выписанных им из какого-то, славящегося своей строгостью, монастыря. Фон-Альсинг оказался настоящим джентльменом, и не только не поднял шума из-за этой грязной истории, но, наоборот, веря в чистоту своей невесты, щадя седины своего будущего тестя, не опозорил старика отказом от руки его дочери.

Но с девушкой продолжало твориться что-то неладное.

В заточении она стала быстро худеть и хиреть, и казалось уже, что история эта должна будет неминуемо завершиться страшной катастрофой. Ван-ден-Вайден чуть ли не со всего света выписал к тяжело заболевшей дочери профессоров и знаменитых врачей и совсем растерялся, узнав их диагноз. Больная, по мнению ученых, оказалась совершенно здоровой, исключительно хорошо развитой физически, правда, с несколько «экзальтированной» психикой, как выразился один из господ профессоров, но… это ведь не болезнь! В наше время экзальтированность молодых людей скорее правило, чем исключение! Ян Ван-ден-Ванден, выслушав такой диагноз, не знал, что ему делать: удивляться, радоваться или негодовать?! На вопрос отца, что же он должен в дальнейшем предпринять для устранения этой самой «экзальтации» — ученые в один голос посоветовали ему увезти дочь куда-нибудь подальше, изменить условия жизни, которые могли бы не только развлечь молодую девушку, но и успокоить ее. По указанию этих же ученых, старик избрал Суматру, как неплохое место для психической встряски.

Вот с этой-то целью, по словам Ван-ден-Вайдена, он и таскал свою дочь по всем богом проклятым местам дьявольского острова, мотив, между нами говоря, мало убедительный для такого рода экспериментов! Боюсь, что в ваших глазах он не заслужит большего доверия, чем в моих!

Пастор Берман на секунду замолчал.

Потом, как бы очнувшись от какого-то тяжелого воспоминания, сказал с достоинством и твердостью в голосе:

— Тут, сэр, вы должны будете извинить меня, но дальнейшая беседа моя с Яном Ван-ден-Вайденом носила настолько характер исповеди, что оглашать ее я не в праве, и ни вы, сэр, ни официальные власти не в праве меня заставить выдать содержание этой исповеди.

Пастор Берман не без гордости откинулся на спинку кресла и твердо взглянул в холодные глаза англичанина.

Трудно сказать, что прочел он в них, — только через секунду он, переводя свой взор, сказал более мягким тоном:

— Одно еще я могу сообщить вам, сэр, — это то, что эта беседа совершенно не относится к делу, и, если бы я даже и сообщил ее вам, это ни на йоту не могло бы способствовать успеху вашего дела…

Англичанин, казалось, крепко врос в свое кресло и не потрудился даже изменить позу.

И только после довольно продолжительной паузы он, резко вскидывая голову, спросил коротко и отрывисто:

— Однако, виноват, но вы то лично видели Лилиан или нет?

— Да, сэр, я видел ее, — довольно просто сказал пастор Берман. — Я видел ее, и это обстоятельство до сих пор является самым тягостным воспоминанием моей жизни.

Должен вам сказать, сэр, что я был жестоко оскорблен молодой девушкой. Однако, если вам это угодно, я, не щадя даже своего самолюбия, готов передать вам все подробности этого тяжелого свидания и моего разговора с Лилиан.

Итак, сэр, Ян Ван-ден-Вайден, окончив свой рассказ, довольно неожиданно для меня, предложил мне пройти к его дочери.

На мой вопрос, чем я могу быть полезен молодой девушке, Ван-ден-Вайден ответил, что он и сам этого не знает и откровенно признается, что в желании его дочери видеть меня он усматривает новый каприз с ее стороны и ничего больше. «Для этого я и рассказал вам о характере моей дочери так подробно, — закончил старик разговор со мною. — Вы, как пастор, должны простить ее и, конечно, сумеете найти тему для разговора. Не отказывайте, милый пастор, в ее просьбе, иначе сумасбродная девчонка сама к вам придет!».

Я сделал большую ошибку, что уступил просьбам старика. Теперь я это ясно сознаю. Однако о свершенном нечего сожалеть, — к тому же мною руководили самые благородные побуждения!

Я далек от желания впасть в пафос, мистер Уоллэс, но, клянусь вам: когда я впервые увидал Лилиан, я ощутил дьявола в себе. За всю мою почти двадцатилетнюю службу господу это случилось со мною один только раз — именно в ту минуту, о которой идет речь.

Когда я вошел в комнату, Лилиан лежала уже в постели. Было невероятно жарко, и Лилиан лежала прикрытая лишь прозрачной кисеею светло-голубого цвета. Я клянусь вам, сэр: от нее исходили какие-то лучи сверхъестественной похоти, и они были так сильны, что способны были убить. В ней сидел дьявол, сэр, дьявол, и он был страшно силен.

— Very well, — сказан англичанин, — это не интересно. Вы разговаривали с лэди?

— Да. Сперва я попросил ее прикрыть свою наготу. Она отказалась исполнить мою просьбу: «Я вас звала не для того, чтобы вы смотрели, а для того, чтобы вы слушали», — сказала она.

— Yes! Дальше?!

— Дальше я замолчал, — сказал пастор. — Я твердо верил в ту минуту, сэр, что под кисеей лежит дьявол, но я не мог не сознаться, что дьявол прекрасен!

Если бы вы знали, как искренно и горячо молил я господа, чтобы он сжалился надо мной, как некогда сжалился над св. Антонием, и лишил бы меня моих хорошо видящих глаз!..

— Милосердие господа на этот раз оказалось несколько двусмысленным, — произнес мистер Уоллэс с иронией, но, быстро овладев собой, обратился к пастору голосом полным непередаваемого бесстрастия: — Однако, оставим глаза в покое…

Пастор Берман, успевший уже привыкнуть к несдержанности и грубости своего гостя, продолжал, не обращая внимания на колкости своего собеседника:

— Лилиан не могла не показаться одержимой. Не успел я сесть, как она назвала меня ханжей, растлителем честных душ, насильником и, в конце концов, радостно объявила, что христианство, хотя и прививается вот уже две тысячи лет мечом, войнами, ложью, обманом и насилием, оно все еще, к счастью, не коснулось большей части людей, населяющих земной шар и оставшихся верными единому и вечному богу — самой природе!..

— Лэди Ван-ден-Вайден выказала довольно недурную аргументацию в этом споре, как можно судить из ваших слов, — заметил мистер Уоллэс, — однако, смею вас заверить, ваше запоздалое самобичевание будет плохо оценено такими людьми дела, как я. Ничего более конкретного не произошло между вами?

— Сэр! — воскликнул пастор Берман, и в голосе его послышались гневные и грозные нотки профессионального проповедника, выведенного из терпения. — Сэр! Что же вы полагаете, в самом деле, что уши нашего господа глухи к мольбам его сынов?

— Заблуждение! Заблуждение, сэр! — теперь уже гремел пасторский голос. — Недостойное христианина, скверное, вредное заблуждение! Я был воистину лишен моим творцом всех органов чувств моих после сказанного молодой особой, я сумел победить дьявола в себе, — я встал и вышел.

— И это все? — разочарованно спросил мистер Уоллэс, устремив свои стальные глаза на пастора.

— Да, это все.

— А что же затем случилось с лэди Лилиан? — совершенно игнорируя победу пастора над дьяволом, спросил мистер Уоллэс, давая понять, что услышанное для него уже не представляет интереса и что он желает знать только о дальнейшем.

— Я уже доложил вам, сэр, — не без раздражения на этот раз сказал пастор: — я встал и вышел.

— Но ведь не вы меня интересуете, милый пастор, — невозмутимо ответил мистер Уоллэс. — Вы не так поняли мой вопрос. Я интересуюсь знать, что стало с молодой лэди?

— Это мне известно, вероятно, не лучше, чем вам. Дальнейшую судьбу ее я узнал случайно… и, если вам угодно, то конечно, я могу…

— Прошу вас.

Перед тем как продолжать, пастор Берман вздохнул, достаточно ясно давая понять мистеру Уоллэсу, как он ему надоел.

— На утро, оставив свою визитную карточку внизу у швейцара, я, не попрощавшись с Ван-ден-Вайденом, покинул Hotel d'Amsterdam, решив посвятить весь путь в Менанкабуа молитвам о спасении души грешной, заблудшей девушки.

— Скажите, пастор, — вдруг неожиданно спросил мистер Уоллэс, — а разве для того, чтобы пробраться в Менанкабуа, необходимо проехать через форт Кок?

Пастор почему-то вздрогнул, с почти нескрываемой ненавистью взглянул на англичанина и ответил:

— Конечно, необходимости нет никакой. Форт Кок лежит в стороне… По дороге в Менанкабуа необходимо проехать лишь так называемую Буйволову расселину. Однако, мне несколько неясен ваш вопрос, мистер… мистер…

— Уоллэс.

— Мистер Уоллэс.

— Я вижу, что очень вас утомил, — сказал англичанин сухо, — раз вы уже забыли мое имя. Но я скоро освобожу вас от своего присутствия. Еще два-три вопроса. Извольте быть настолько любезным и ответьте мне на следующие вопросы: первый — вы не заезжали в форт Кок?

— Нет.

— Отлично. Второй: сколько времени Ван-ден-Вайдены пробыли еще в гостинице d'Amsterdam после вашего отъезда?

— Они покинули ее в тот же день вечером.

— Very well! Понимаю. А… а Лилиан не заезжала на озеро Toб?

Пастор Берман, несмотря на одолевавшую его духоту, как ужаленный, вскочил с кресла.

Он разразился целым градом ничем не обоснованных проклятий по адресу своих врагов и даже самого мистера Уоллэса и, наконец, успокоенный полным недоумением англичанина, сказан:

— Простите мою горячность, мистер Уоллэс. Это нервы и ничего больше. Боюсь, я снова не совсем точно понял ваш вопрос и он вывел меня из терпения. Теперь я вижу, что ошибся, и приношу извинения. Конечно, ни Лилиан, ни отец ее здесь не были до катастрофы. Повторяю: в тот же вечер они отправились тою же дорогою, что и я, но, не доезжая Буйволовой расселины, внезапно углубилась в непроходимые чащи лесов, минуя все дороги и пренебрегая всеми мерами предосторожности, намереваясь, очевидно, своим безрассудством укоротить путь, срезав дорогу, идущую вдоль этих лесов. Таким образом они рассчитывали сразу выйти на восточное плоскогорье.

Однако… это не удалось им. Т. е., вернее, удалось, благодаря какой-то непонятной случайности, одному лишь только Ван-ден-Вайдену. Лилиан не вернулась из этой экспедиции. Двенадцать туземцев, сопровождавшие Ван-ден-Вайденов, были убиты ядовитыми стрелами лесных жителей — их трупы были позднее найдены голландскими солдатами, — а Лилиан бесследно исчезла, почти на глазах у своего отца.

Сам Ян Ван-ден-Вайден рассказывает об исчезновении своей дочери следующее.

Экскурсия продвигалась гуськом. Впереди шли двенадцать туземцев. За туземцами следовал верхом сам Ван-ден-Вайден, шествие замыкала Лилиан, тоже верхом на лошади. Катастрофа разразилась внезапно и с молниеносной быстротой. Ван-ден-Вайден успел заметить, как споткнулся шедший впереди проводник, потом он почувствовал сильный удар в голову. С этой минуты он потерял сознание. Все дальнейшее представилось ему как в тумане и запомнилось весьма смутно. А запомнилось ему следующее: все проводники внезапно куда-то исчезли! Затем раздался крик его дочери, лошадь которой, испуганная выпрыгнувшей из-за кустов огромной и злой собакой (должен вам сказать, что все лесные жители имеют таких собак), вынесла всадницу далеко вперед, крупным, почти бешеным галопом. Ван-ден-Вайден увидел свою дочь, выхватившей из кобуры револьвер, шагах в пятидесяти от себя, соскочившей на землю и бросившейся куда-то бежать. Ее белое платье мелькнуло в густой зелени кустарника и… все кончилось. Лилиан исчезла. Старик, казалось, находился в столбняке. Управлять лошадью он не мог. Удивительно, как он еще продержался в седле столько времени… впрочем — уже через два часа умное животное вынесло его, еле живого, на берег реки Мазанг.

— Виноват, сэр, — все так же спокойно и без всякого недоумения в голосе спросил мистер Уоллэс. — Я боюсь, что плохо понял или не дослышал вас. Должен ли я думать, что лошадь Ван-ден-Вайдена вынесла его из леса через два часа, или через два дня?

— Конечно, через два дня. — хмуро ответил пастор. — Через два дня, сэр; я обмолвился. Кому же знать это лучше, как не мне! Ведь в свое время я тоже весьма интересовался этой историей.

Так вот тут, на берегу Мазанга, Ян Ван-ден-Вайден и свалился с лошади, уже окончательно лишившись сознания. Догадавшись о крупной награде, местные жители подобрали его и доставили голландским властям, находившимся неподалеку.

Мне остается добавить к своему рассказу еще немного. Ян Ван-ден-Вайден передал полмиллиона гульденов местным голландским властям на поиски своей дочери. Целый полк голландских стрелков обшарил все окрестные леса, правда, по моему совету, не очень углубляясь в них. Но ведь это было бы ничем не оправдываемой бессмыслицей: известно, что даже лесные жители живут только по опушкам. Но и эти поиски обошлись довольно дорого многим из их участников. Более сорока стрелков погибло в этих лесных экспедициях, кто от стрел, кто в волчьих ямах, кто в капканах лесных жителей, из которых удалось уничтожить лишь пять человек.

Я сильно разозлен всей этой историей, мистер Уоллэс, (думаю, это обстоятельство не ускользнуло от вашего внимания), но, уверяю вас, я имел и имею к тому основание.

Из-за одного взбалмошного человека, потерявшего, веру в господа бога, погибли десятки людей. Доверие местного населения ко мне, которым я все время пользовался, сильно пошатнулось, в виду того, что расквартировавшиеся во время похода в наших краях воинские части вели себя далеко не безупречно. А со времени переселения в мои края господина Ван-ден-Вайдена я совершенно перестал владеть сердцами своей цветной паствы.

Покой их гор и лесов, покой их самих был грубо потревожен из-за одного пропавшего белого, в сумасшедшую голову которого забрела мысль вторгнуться в чащу лесов, куда даже они, местные жители, не осмеливаются забираться. Разве мало, кругом безопасных дорог и путей? Это действительно глупая история. Но хуже всего еще то, что сам Ян Ван-ден-Вайден, объявивший о крупной награде тому, кто найдет его дочь живой или мертвой, не нашел ничего лучше, как поселиться здесь под самым моим носом, пригласить бывшего жениха, своей дочери Рупрехта фон-Альсинга, подавшего, ради поисков своей горячо любимой невесты, в отставку, и… объявить войну всему живому! Это же безрассудство, сэр! Старик, в гневе своем на ничем неповинную перед ним природу, принялся зло и систематически уничтожать все живое, что ему только попадается под руку. Эту истерическую охоту свою, не прекращающуюся ни на минуту вот уже почти десять лет, он окрестил громким именем — мести за дочь!

Мне кажется, он совершенно уже потерял рассудок и больше не знает удержу своим инстинктам. Скоро он начнет охотиться за туземцами, уверяю вас. Он начал с тапиров, диких кошек, кабанов и тигров. Эти звери ему показались вскоре недостаточно крупными и сильными, очевидно. Он перешел на львов, носорогов, убил двух слонов и… занялся крайне скверной штукой, сэр! Он начал преследовать человекообразных обезьян.

Я пробовал урезонить озверевшего старика, но он не особенно вежливо отклонил мое вмешательство: «Вам этого все равно не понять. В безграничном и систематическом уничтожении всего живого я черпаю новые силы для утоления своей печали. Я счастлив доказать глупой и дикой природе, что семизарядная автоматическая винтовка Ремингтона умнее, сильнее ее. Я предложил ему найти забвение в молитвах за упокой души его грешной дочери, но он заявил мне, что, пока собственными глазами не увидит костей своей дочери, он не станет затруднять уши всевышнего «гнусавыми» молитвами.

Мистер Уоллэс улыбнулся, оскалил свои большие белые зубы и вдруг, с неожиданностью, заставившей вздрогнуть пастора Бермана, встал с кресла, как будто кто-то нажал на кнопку и освободил пружину, удерживавшую его.

Лицо англичанина приняло выражение бесконечной предупредительности и любезности, когда он сказал:

— All right! Я надеюсь, с моей стороны не будет нескромным, если я поинтересуюсь теперь узнать ваше личное мнение обо всей этой истории, дорогой пастор. — Пастор испуганно замахал руками.

— Мое мнение? Упаси меня боже иметь какое-нибудь мнение во всей этой странной истории, мистер Уоллэс. Тут можно предполагать вещи, которые легко могут привести к греху… Ясным остается лишь одно: Лилиан погибла, и искать ее — ничем не объяснимое безумие. Уверяю вас, что девятилетнее пребывание молодой девушки в лесах Суматры — срок вполне достаточный для того, чтобы восемь лет и одиннадцать с половиной месяцев молиться за упокой ее души, что, впрочем, я и делаю. Это моя обязанность, в конце концов. А отчего именно и как она погибла… — я не учился в Скотлэнд-Ярде, мистер Уоллэс, я окончил духовную академию, — это обстоятельство, вероятно, и заставляет меня, да простит мне господь мой, частенько отгонять от себя грешные мысли о какой-то странной роли самого отца во всем этом деле, или…

Мистер Уоллэс громко расхохотался.

— Положительно, милый пастор, вы правы, говоря, что в духовной академии ничему путному не научишься.

— Я этого не сказал, сэр, — обидчиво ответил пастор Берман. — Если мое мнение вам показалось смешным, незачем было осведомляться о нем. Чему бы, однако, вас не учили в Скотлэнд-Ярде, я не думаю, что нашелся бы безумец, отважившийся углубиться в непроходимые дебри наших лесов, в тщетной, если не сказать, сэр — глупой надежде отыскать хотя бы одну косточку погибшей Лилиан Ван-ден-Вайден.

— Ну-c, сэр, после того как мы обменялись любезностями, — сказал мистер Уоллэс, — разрешите вам доложить, что такой безумец нашелся. Ваш покорный слуга не уберется отсюда, пока не…

— Пока не погибнет в лесах Офира, — перебил пастор Берман. — Уверяю вас, другого выбора нет.

— Это покажет время, а пока разрешите мне искренне отблагодарить вас за ваше гостеприимство и за ценные сведения, пожелать вам всего наилучшего и, оставаясь вашим покорным слугою, раскланяться до следующего раза. Good bye, sir!

Как в железные клещи вложил мистер Уоллэс в свои длинные пальцы пухлую, мягкую ручку пастора Бермана и сжал ее с такой силой, что бедный пастор чуть не вскрикнул от боли.

Мистер Уоллэс легко сбежал вниз по лестнице с веранды пасторского домика, легко вскочил в седло своей лошади и тронулся в путь легкой рысцою по направлению к озеру Toб.

Даль была ясна, и с пасторской веранды было видно на очень далекое расстояние.

Но не успел англичанин отъехать и полуверсты, как внезапно хлынул страшный ливень, бешено загрохотавший по упругим листьям рафлезий и, как театральный занавес, скрыл от взоров пастора Бермана удаляющуюся фигуру мистера Уоллэса и все, что его окружало.

С наслаждением вдыхая принесенную дождем прохладу, пастор Берман с удовольствием представил себе мокрую фигуру дерзкого англичанина, наказанного божьей десницею за свою непочтительность и чванство, поудобнее уселся в кресло и, сложив руки на животе, забормотал нечто вроде благодарственной молитвы господу богу; ее хорошо знакомый текст оказался превосходным средством, механически вызывающим сон.

Через пять минут пастор спал уже крепким сном утомленного праведника.


ПАСТОР БЕРМАН


Отец маленького Бермана, человек уважаемый своими согражданами, а еще больше своею верною женою, был золотых дел мастером в маленьком земледельческом городке южной Голландии — Горинхем.

Маленький магазинчик Ганса Бермана помещался почти на самой окраине городка, не доходя всего несколько шагов до крутого, обрывистого берега Вааля, катящего свои вечно пузырящиеся волны к широкому Маасу, за которым сразу начинались поля, усеянные мельницами, плод тяжелой, кропотливой работы упорного, трудолюбивого голландского крестьянина.

Поля начинались мельницей старого дедушки Утрехта и в безветренную погоду, когда дедушка сидел на камне у своей мельницы, а Ганс Берман на крылечке своего магазина, можно было переговариваться друг с другом, несмотря на то, что старый Утрехт давно забыл те времена, когда он еще хорошо слышал.

Понятно, что в такой дыре нечего было ждать больших доходов ювелиру, и Ганс Берман жил только редкими свадьбами да случайной починкой грошовых серег, колечек и брошек окрестных крестьянских щеголих.

Но никто никогда не слышал, чтобы Ганс Берман роптал на свою судьбу.

Рождение сына внесло в жизнь Ганса много шума и радости.

Будущий пастор с большой важностью подносил к синеватому с некоторых пор носу почтенного золотых дел мастера одну за другой обе свои крошечные ножки, покрываемые жадными поцелуями счастливого отца.

Но… все это было так давно… — и, конечно, сам пастор Берман этого помнить не мог.

В дальнейшем его мать «мутти Эмма» начала рожать все новых и новых наследников скромного достояния, но честного имени Ганса Бермана, и дела стали принимать уже совершенно другой оборот.

Жизнь дорожала, дела почти никакого не было, и не прошло и нескольких лет, как кроткая Эмма, выбившись из сил, в один темный осенний вечер молитвенно сложив на высосанной груди руки, отошла в иной мир, разумно и безропотно, как то и подобает доброй, тихой и благочестивой женщине.

Ганс Берман запил, и дальнейшие перемены не заставили себя ждать.

Лично для Руди перемены эти выразились в том, что нежная, розовая кожица его детских ножек сменилась загорелой и грязной кожей ног вечно рвущего свои сапоги мальчишки, и в том, что уважаемый золотых дел мастер не переставал добросовестно и честно повторять одну и ту же фразу, отчеканивая каждое слово:

— Если ты будешь так быстро рвать свою обувь, то я тебя, подлеца, в сапожники отдам.

Надо отдать справедливость покойному золотых дел мастеру, он не бросал на ветер своих слов, дело кончилось тем, что Руди действительно был отдан подмастерьем к старому Гельдеру — соседу и отдаленному родственнику.

У Гельдера Руди пришлось обосноваться надолго.

Вскоре после того как Руди покинул родительский дом, мальчик остался круглым сиротой. Смерть унесла в могилу почтенного Ганса Бермана.

Сестер Руди приютили сердобольные соседи, а самого Руди взял на воспитание бездетный старый Гельдер.

Вскоре честный старик принужден был сознаться своей половине, с которой привык делить все свои мысли и чувства:

— Знаешь ли ты, мой друг? Из Руди никогда хорошего сапожника не выйдет, вот что! Человек, который способен износить в месяц пару самых крепких сапог, должен пойти по другой части. Я думаю, что если мне удастся сделать из него священника, — это будет не многим хуже, чем шить сапоги.

Так была решена участь Руди. Мальчика определили в школу.

Ученье давалось Руди трудно, и не раз старому Гельдеру приходилось аргументировать свои нравоучения, на которые он не скупился, крепкими подзатыльниками и оттягиванием ушных раковин школьника.

Но судьба мальчика была предопределена. К двадцати годам Руди закончил образование.

Юношей он вырос довольно слабым и малокровным и удивительно равнодушным ко всему, что его окружало. Еще в школе учителя обращали внимание на это совершенно неестественное для ребенка равнодушие и апатию ко всему, с чем только мальчик приходил в соприкосновение. Как-то инстинктивно чувствовалось, что его тихое поведение могло быть объяснено только робостью.

Но наиболее странным в его поведении было отношение к женщинам. Он боялся девчонок и всегда постыдно ретировался перед ними. Завлечь его в игру, в которой принимали участие девочки, было делом совершенно невозможным. Казалось, что он испытывал настоящий страх перед женщинами, страх, выросший на какой-то болезненной почве. Будущий пастор ни разу не обнял и не поцеловал ни одной девушки, целыми днями он просиживал на большом пне тысячелетнего дуба, сломанного бурей, и глядел на зеленые ивы в неведомую даль. В эти часы кажущегося «бездумия» сложился характер молодого человека.

Таким образом складываются характеры большинства безвольных и бесцветных молодых людей, предоставленных самим себе в деле духовного воспитания и развития.

Ни о чем не думать — это значит думать о самом страшном. И смутные, расплывчатые мысли молодого Руди, мысли, существование которых было ему самому неясным, шаг за шагом, минута за минутой, день за днем, — выковывали в нем тот странный и ненормальный взгляд на вещи, которым отличался характер Рудольфа Бермана.

Старый Гельдер был очень доволен поведением своего приемыша.

— Ну, чем же он уже теперь не пастор! — почти радостно восклицал он, хотя нельзя не сознаться, что минутами честный старик негодовал на своего питомца, стараясь скрыть это от посторонних, но про себя награждал молодого человека весьма нелестными эпитетами: «кастрированная курица», «тесто без дрожжей» или что-нибудь в этом роде.

Старик не мог не возмущаться. В эти минуты он вспоминал свою молодость и былые похождения.

— Да, да, так это именно все и было… ну-с, а потом, — тут уже старик выдавливал из себя нечто, напоминавшее вздох разочарованного человека: — а потом пришлось венчаться!

В этом месте воспоминаний сразу выплывал перед глазами образ фру Эльзы в том виде, в каком фру Эльза была в настоящее время, и почему-то этот образ являлся всегда в длинной ночной сорочке, с ночным чепцом на редких, жидких волосах.

Тогда Гельдер вздыхал еще раз, и в нем начинали шевелиться по отношению к Руди более мягкие и нежные чувства.

Затягиваясь крепко из своей длинной, прокуренной пенковой трубки, он меланхолически изрекал:

— Гм… что ж? Может быть, и прав молодчик! — и неизменно добавлял свою любимую фразу: — В конце концов, это все оказывается одним сплошным обманом!

Юноша Руди, незаметно превратившись тем временем в Рудольфа Бермана, к неописуемому удивлению всех его знавших и даже к ужасу фру Эльзы, старавшейся видеть во всем что-то сверхъестественное, быстро закончил курс семинарских наук и, блестяще сдав экзамены, был посвящен в сан священника.

Вскоре пастор Берман прибыл в родной городишко.

Он сам, по своему усмотрению, избрал себе деятельность миссионера и наметил голландские колонии как арену своей предстоящей деятельности.

Приехал он в сонный Горинхем всего на несколько дней, чтобы может быть навсегда покинуть родную страну непролазных болот, которые упрямыми руками человека превратились в изумрудные нивы, сады, желтые поля и пышные огороды.

Пастор Берман шагал по улочкам крупными шагами, смело и открыто глядя в глаза всем встречным.

Была весна, яблоня и вишня стояли в цвету, мохнатые крылья дедушкиной мельницы лениво кружились от теплого весеннего ветра. А вдали с веселым визгом, песнями, криком, постукивая деревянными подошвами сапог, новые люди — новые юноши и девушки вели хоровод.

Некоторых из них узнал пастор Берман.

Он помнил их еще детьми, в запачканных, грязных платьицах, с черными, смешными, похожими на крысиный хвост, косичками за спиною, на которых никто-то и внимания не обращал!

А вот… вот они и выросли!

Как же это произошло?

Холодные мурашки медленно проползли за сутаною священника, неприятно раздражая затылок, шею и поясницу.

Что заставило молодого человека, сомневающегося в присутствии бога, посвятить себя тому, во что он не верил?

В этом и была необъяснимая загадка его характера.

Тут уже сказалась и другая, не менее яркая сторона характера пастора Бермана — его доведенное до совершенства ханженство.

По приезде на Суматру началась новая, скучная жизнь, подкрепляемая черным кофе, разбавленным пополам коньяком, жизнь, протекавшая изо дня в день среди хитрых, коварных и непокорных язычников, чья связь с природой была еще так сильна, что оторвать их от нее могло только вековое насилие, обман, ложь и угроза, одним словом, все то, что принято подразумевать под словом «колониальная культура».

И так бы, вероятно, и окончилась эта скучная жизнь постоянно лгущего и никому не нужного человека, если в один прекрасный день бесцветная жизнь пастора Бермана вмешательством дьявола, принявшего образ нагой молодой девушки, не пошла по иному руслу.


ПОИСКИ МИСТЕРА УОЛЛЭСА


Мистер Уоллэс, первоклассный сыщик, прошедший тяжелую школу Скотлэнд-Ярда, великолепно сознавал, что в пасторе Бермане он встретил очень сильного и умелого врага.

Ведь он, мистер Уоллэс, только недавно прибыл сюда с желто-туманных улиц грохочущего Лондона, тогда как пастор Берман вполне уже акклиматизировался здесь, ознакомился великолепно с местностью, обычаями, настроением и нравами туземцев.

А это было так же важно для успешного ведения поисков, как и для успешного препятствования им!

Знакомству с Ван-ден-Вайденом и его зятем мистер Уоллэс почему-то не придавал большого значения.

Ему необходимо было проверить пастора Бермана и он, уезжая от священника, предложил ему не сообщать сэру Ван-ден-Вайдену о происходившем между ними разговоре и, конечно, не делать никаких попыток к тому, чтобы устроить с ним встречу, так как это может помешать успешному ведению дела.

Исполнение этой просьбы должно было показать, насколько пастор заинтересован в поисках Лилиан.

Вернувшись к себе домой, в маленькую деревушку абэнжеров, находившуюся в нескольких милях от северо-восточного берега озера Тоб, выбрав эту деревушку, как стратегическую позицию, откуда должен был начаться его поход, англичанин, не теряя ни минуты времени, принялся за необходимые приготовления к экспедиции в глубь Офирских лесов.

В Паданге и на Паоло-Брассэ, где впервые высадился мистер Уоллэс, местные голландские власти, любезно предоставив ему все имевшиеся по интересовавшему его делу сведения, достаточно ясно и определенно предупредили его, что никакой помощи с их стороны ему, мистеру Уоллэсу, ожидать не приходится, что голландское правительство убеждено в гибели Лилиан Ван-ден-Вайден, и дали понять, что всякая попытка проникнуть в чащи лесов северного Офира — не больше как безумие и глупость.

Не настаивая совершенно на предоставлении ему помощи, мистер Уоллэс, тем не менее, выработав соответствующий план действия, твердо решил не отступать ни на шаг от намеченной цели.

Система англичанина была удивительно проста. Она заключалась в следующем:

Как ни страшны для него лесные жители и дикие звери, малярия и всевозможные яды, но и хинин и привезенные им с собою противоядия из университетской лаборатории Лондона, и автоматическое ружье Браунинга, отнимающее 1 1/2 секунды времени для перезарядки и заряженное сорока разрывными пулями, покидающими магазин ружья в 2 1/2 секунды, — гораздо могущественнее перечисленных зол.

И еще:

Туземцы трусливы. Рассчитывать на их помощь в темных лабиринтах непроходимых лесов Малинтанга и Пазамана совершенно не приходится. Но за большое вознаграждение их можно уговорить отправиться в самую гущу леса, хотя в решительную минуту девяносто девять из ста оставят «великого белого господина» одного, вместе с его хинином, противоядиями и автоматическим ружьем Браунинга.

Поэтому необходимо ехать, если не одному, то в сопровождении одного-двух испытанных проводников. Но как и где их найти — этих проводников?

Мистер Уоллэс и Скотлэнд-Ярд — это было одно и то же, и мистер Уоллэс их нашел!

Дальнозоркий англичанин остановил свое внимание на самом диком племени ньявонгов, почти не имеющем общения с европейцами, на племени, вышедшем с острова Борнео, которое мало чем отличалось от подобных им лесных жителей Суматры — племен органг-улу и оранг-лубу.

Но именно в этом и должна была заключаться вся суть дела!

— Ваши слуги вас же первого и зарежут и отберут от вас ваше ружье, и, что хуже всего, — вашу голову, и скроются совершенно безнаказанными в лесах, пока не проберутся обратно к себе на родину, дорогой мистер Уоллэс, — сказал англичанину на Паоло-Брассэ старший полицейский чиновник голландского правительства, увидав двух обезьян, которых мистер Уоллэс отрекомендовал ему как своих слуг и соучастников предполагаемой экспедиции.

Но англичанин только весело оскалил зубы.

— Oh ho! — сказал он, — я вам ручаюсь, что английский колледж может сделать из любого человека джентльмена! Я это говорю к тому, что тренировка моя с этими господами по особой системе Сктолэнд-Ярда сделала из обитателей ваших сказочных лесов вполне достойных носителей жетона тайной полиции. Уверяю вас, что убить меня значительно труднее, чем обучить обезьяну говорить по-английски. Кроме этого, прошу принять во внимание, что убивать меня, с той минуты, как мы погрузимся во мрак непроходимой чащи, этим господам будет меньше всего охоты. Они отлично понимают, что если им удастся завладеть не только моим ружьем, стрелять из которого они все равно не умеют, но даже и моим черепом, то проиграют от этого только они одни. Располагай они целой батарей сорокадвухсантиметровых орудий, это все равно не спасет их в случае моей гибели.

Эта винтовка — только в моих руках винтовка, в их же лапах это весьма неудобная дубина для драки. Я нисколько не сомневаюсь, что вчера, и сегодня, и завтра, и каждый день, пока мы не вступили еще под своды лесов, эти господа не покидают надежды съесть меня живьем, что сделать совершенно невозможно, английское мясо очень плохо переваривается, но… но, как только мы вступим в лес и будем охвачены его таинственною сенью, эти обезьяны — мои лучшие защитники, которые будут мне желать только одного: настоящего бессмертия. А помощники они первоклассные: не забудьте, они сами лесные жители! Им известны все фокусы и ловушки своих сородичей. Они видят в темноте как кошки, и лазят по деревьям как павианы. Вы не согласны со мной, сэр?

Голландский полицейский агент, взглянув снова на соратников мистера Уоллэса, не мог скрыть отразившегося на его лице отвращения.

— Сказать откровенно, сэр, — сказал он англичанину, — я не стал бы делать того, что делаете вы.

Слуги мистера Уоллэса могли внушить чувство не только отвращения, но и самого настоящего ужаса.

Оба они были ростом значительно ниже среднего, с руками, достигавшими коленных чашек. Туловища их были сильно согнуты вперед, что увеличивало еще больше длину безобразно болтавшихся рук. Короткие тонкие ноги с успехом заменяли им во многих случаях руки.

Их черепа были как бы срезаны лобной костью, почти от самой переносицы, по направлению к затылку.

Черепа эти были лишены почти всякой растительности и украшались по бокам огромными мясистыми и сильно торчавшими ушами, а в центре — сплюснутыми носами и широчайшими, наружу вывороченными губами.

У самого лба, под мощно развитыми надбровными дугами были вкраплены маленькие, звероподобные глазки, темные и жуткие, тускло отражавшие первые мучительные проблески мысли, зародившейся где-то в недосягаемых глубинах маленького плотного мозга.

Одного из них звали Гутуми, и он очень гордился тем, что в правом ухе его, раздутом слоновой болезнью, величиною в небольшую тарелку, была воткнута ключица священной обезьяны.

Другой из слуг мистера Уоллэса, Макка — был скромнее насчет ушных украшений, так как в ушах его висели лишь обыкновенные серьги, правда, каждая весом в добрых 3/4 фунта, но зато ноздри его были соединены такой зияющей огромной дырой, что Макка мог просунуть в нее в любую минуту любой предмет толщиною по крайней мере в палец.

Итак, с помощью своих выдрессированных скотлэнд-ярдовским стэком слуг, энергичные руки мистера Уоллэса быстро и умело закончили все необходимые приготовления к предстоящей опасной экспедиции.

Когда экспедиция собралась в путь, она имела следующий вид:

Впереди, одна за другой, грациозно выступали две зебры, на которых были навьючены тюки со всеми необходимыми принадлежностями этой «увеселительной прогулки», как окрестил ее сам мистер Уоллэс, начиная от походных палаток и кончая банками с консервированным молоком.

Все, что только могло так или иначе понадобиться маленькой экспедиции, было зорко предусмотрено осторожным англичанином и аккуратно упаковано в самом строгом порядке, в соответствующих тюках и ящиках.

Помимо двух слуг, мистер Уоллэс нанял еще шесть человек носильщиков — баттов, степенно выступавших гуськом один за другим, с тяжелою кладью на голове, сейчас же вслед за Гутуми. Шествие замыкал «великий белый господин» — мистер Уоллэс, гордо восседавший на сытой, крепкой лошади. Это внушало к нему уважение и страх, так как лошади считались туземцами большой редкостью и необычайной роскошью.

Шестеро баттов с зебрами, нагруженными кладью, по прибытии к Буйволовой расселине — исходного пункта углубления в лес, выбранного мистером Уоллэсом после долгого размышления и изучения карты — должны были, разбив лагерь, остаться у этого исходного пункта, а мистер Уоллэс с двумя своими ньявонгами, на другой же день по прибытии, углубиться в чащу таинственных лесов.

Рано утром тронулась маленькая экспедиция в путь, лежавший через озеро Тоб, прямо вниз к подножию гор, до столицы независимой Анинии, города Кота-Раджа, откуда шла удобная дорога через Менанкабуа к Буйволовой расселине.

Деревня, в которой жил пастор Берман, оставалась несколько в стороне слева, но мистер Уоллэс решил включить и ее в свой маршрут, о чем счел нужным предупредить священника.

Когда маленький отряд приблизился к Саиби, к деревушке пастора, на узких улицах, обтянутых по краям колючей проволокой, заметно было какое-то необычайное сразу бросающееся в глаза оживление среди собравшихся дикарей. Большинство дикарей были совершенно наги, только немногие носили так называемый саронг, т. е. короткую юбку до колен, из жесткой и грубой материи, сотканной из древесной пряжи бамбука. Тут были и мужчины, и женщины, и старики, и дети.

Но что могло их так взволновать сегодня? Даже девушки, стыдливо стоявшие плотно сомкнутой группой несколько в стороне от мужчин и женщин, позволяли себе изредка бросать мужчинам кой-какие замечания, что позволялось обычаями баттов лишь в совершенно исключительных случаях жизни.

Старики стояли по краям дороги и что-то пронзительно кричали.

Гортанные и шипящие звуки вырывались из их ртов, как булькающий пар вырывается из кипящего котла.

Мужчины опоясали себя тонкими поясами, к которым были прикреплены острые, как бритва, кривые ножи, называемые туземцами «крисс», которыми одинаково удобно было и бриться и начисто срезать голову врагу

Воины махали в воздухе руками, вооруженными длинными копьями, и не осмеливаясь перекрикивать биринов, только изредка заглушали их визг негодующими возгласами, полными угроз и злобы по отношению к чему-то, так взволновавшему все племя.

Туземцы, сопровождавшие мистера Уоллэса, не ожидавшие встретить в столь ранний час такое необычайное оживление своих сородичей, с трепетом и испугом приближались к толпе, ибо представившаяся их взорам картина была им хорошо знакома и тайный смысл ее им был прекрасно известен.

Грозный окрик мистера Уоллэса заставил остановившихся было слуг снова двинуться в путь. Незаметным движением руки он отстегнул кобуру.

«Если это только начало, — подумал англичанин, — конец не должен быть очень хорошим».

В это время, как бы в подтверждение мелькнувшей в его голове мысли, один из носильщиков-баттов повернул голову в сторону мистера Уоллэса и несмело сказал:

— Они думают, белый господин едет убивать священную обезьяну. Они недовольны белым господином.

«Так и есть, — подумал мистер Уоллэс про себя. — Каналья начал свою работу». — И вдруг, резко обращаясь к носильщикам, крикнул громко и властно:

— Пошел без разговоров! Плевать я хотел на твоих баттов. Ну? Или ты забыл, как свистит в воздухе мой стэк?

И, хотя расстояние между ним и мистером Уоллэсом было в несколько саженей, батт пугливо втянул голову в плечи, как будто первый предупреждающий свист страшного стэка уже раздался над его головой, и молча двинулся дальше.

Мистер Уоллэс слишком хорошо знал, каких свойств и качеств характера боятся дикари больше всего и чем можно заставить их, сколько бы их ни было, беспрекословно себе повиноваться.

На самой главной улице деревни, куда уже успел вступить отряд англичанина, сопровождаемый целой толпой туземцев, ожесточенно осыпавших мистера Уоллэса целым градом угроз и ругательств и провожавших его взглядами, полными злобы и ненависти, собравшихся было еще больше, чем на боковых улочках.

Однако мистер Уоллэс мог все же свободно объехать эту возбужденную толпу, сгрудившуюся в середине улицы, оставляя незанятыми ее края.

Но теперь англичанину этого сделать уже нельзя было.

Лошадь англичанина коснулась мордой первого из этой толпы, и не успела густая белая пена упасть с ее удил на обнаженную грудь туземца, как в ту же секунду поднятый стэк мистера Уоллэса, молниеносно взвившись в воздухе и два раза жутко просвистев над толпой, опустился на голову батта, рассекая в кровь туго обтянувшую выбритый череп кожу.

И мгновенно вся эта страшная толпа диких, вооруженная копьями, стрелами и острыми ножами, в страхе шарахнулась в стороны, низко наклоняя втянутые в костлявые плечи головы, как бы защищаясь от страшных ударов, и молча очистила в самой своей середине прямой, как стрела, путь белому господину.

Стэк мистера Уоллэса еще несколько раз просвистел в воздухе и, склоняясь то направо, то налево, рассек еще несколько ушей, носов и губ.

Огромные буйволы, исполняющие у баттов сельскохозяйственные работы и тут же ревевшие в общей толчее и давке, смолкли, вращая огромными белками страшных глаз, и провожали тупым и испуганным взглядом всадника, боязливо пятясь задом на колючую ограду улицы.

Проводники мистера Уоллэса были злобно возмущены кровавой расправой англичанина с их сородичами и молча сжимали кулаки.

Одни только ньявонги — Макка, брат великого вождя, и гордый своею обезьяньей костью Гутуми — были явно на стороне своего белого господина, выражая свое довольство радостным хихиканьем, отвратительно обнажая свои черные и сгнившие зубы, торчавшие в звериных провалах их нечеловеческих ртов.

Вскоре однако одному из них пришлось убедиться, что стэк мистера Уоллэса вещь, с которой всякому надлежит обращаться с осторожностью.

Маленькая экспедиция продолжала медленно продвигаться вперед.

Поднявшись на небольшой холм, спустя некоторое время после того как деревня баттов скрылась из вида, потонув внизу в кущах дикой акации, экспедиция свернула к северо-западу и, вытянувшись длинной гусеницей, начала осторожный спуск вниз к видневшемуся уже вдали маленькому поселку, окруженному кольцом рафлезий, где жил пастор Берман в приятном соседстве с голландскими представителями власти Силлалагского округа и Яном Ван-ден-Вайденом, также нашедшим себе пристанище всего в нескольких милях отсюда.

Когда окончился спуск, началась небольшая равнина, густо поросшая гамбиром, издающим сильный и пряный аромат.

От самого подножия холма и до самого поселка белых тянулась извилистая тропинка, проложенная в этих густых зарослях гамбира, извивающаяся как ящерица и изобиловавшая многочисленными крутыми поворотами.

Не успела голова отряда скрыться за одним из таких поворотов, как Макка, с ловкостью, которой могла бы позавидовать самая проворная обезьяна, быстро нагнулся и, засунув руку в куст, поднял что-то, сверкнувшее в его руке под лучами ослепительного солнца.

Макка проделал свой маневр так быстро, ловко и неожиданно, что никто из баттов не заметил его движения и, чихни бы, например, мистер Уоллэс в эту секунду, он так же ничего не сумел бы увидать.

Но проклятый англичанин, казалось, был способен видеть и слышать каждой клеточкой своего тела, и молниеносное движение ньявонга им было замечено. Не успел еще Макка засунуть в рот новую порцию «сири», как галопом подскакавшая лошадь мистера Уоллэса была уже рядом с ним и свистящий стэк англичанина тонко рассек воздух около самого его уха. Это было предупреждением дикарю, который понял несколько превратно то обстоятельство, что мистер Уоллэс не ударил его.

— Отдай, негодяй, немедленно то, что ты только-что достал, — сказал англичанин, не опуская поднятой над головою Макка руки.

Но вместо исполнения приказания, Макка нагло взглянул в глаза Уоллэса и гордо ответил:

— Мой ничего не поднял. Белый господин — большой господин, и белый господин хорошо делал, что не бил Макка, брата великого брата, который тоже очень большой и скоро будет…

Окончить эту длинную фразу Макку, однако, не пришлось.

Два раза, крест накрест, перекроил стальной стэк англичанина черное лицо меланезийца-островитянина, оставляя на нем кровавые полосы.

— Один удар тебе, другой твоему брату, от имени которого ты слишком много болтаешь, скотина, — спокойно сказал мистер Уоллэс и, уже повышая голос, грозно добавил:

— Ну! Живо! Отдавай!

Макка не сдавался.

Еле сдерживая себя, чтобы не наброситься на своего белого господина и тут же не покончить с ним, он, оскалив зубы, еще наглее крикнул англичанину:

— Твоя, великий англез, голова будет хороший дар, когда ее привезет Макка великому вождю нья-вонгов.

Мистер Уоллэс знал: ни единой секунды слабости или промедления! Ничто не спасет его в настоящую минуту, если он выкажет хоть малейшее колебание или нерешительность.

То, что сверкнуло в руках Макка, прежде чем он успеет опустить предохранитель с автоматического затвора револьвера, срежет ему голову, которую, уж конечно, «очень будут уважать» в среде лесных жителей.

Но стратегическое положение мистера Уоллэса было не из блестящих, и он это отлично сознавал. Впереди был Макка, с левого фланга расположился подошедший Гутуми, а сзади плотно обступили его лошадь шестеро баттов — все достаточно озлобленные за произведенную им только что расправу в их деревне.

Мистер Уоллэс взглянул направо и убедился, что гамбир рос такой густой стеной, что его лошадь неминуемо должна будет споткнуться, если он вздумает пустить ее по этому направлению.

Прошла одна томительная секунда.

Вторая секунда бездействия могла быть уже гибельной для мистера Уоллэса.

Сохраняя полное спокойствие на лице, не дрогнув ни единым мускулом, англичанин, как бы не замечая столпившихся сзади баттов и стоящего слева Гутуми, продолжал наезжать лошадью на дерзкого слугу, желая дать почувствовать дикарям, что в расправе с ними он отнюдь не нуждается в помощи огнестрельного оружия. Молниеносно замелькавший стэк буквально завизжал, и целый поток ужасных ударов хлынул на голые плечи, грудь, спину и голову дикаря, оставляя на темно-бронзовой коже белые полосы.

Через несколько секунд Макка уже валялся на земле и, корчась от боли, пронзительно вопил, стараясь не попасть под копыта лошади.

Удары продолжали падать на дикаря, и в коротких промежутках между этими как бритва режущими ударами, Макка ясно мог слышать спокойный голос англеза, нагнувшегося с седла всем корпусом к нему и твердившего, как попугай, одну только короткую фразу:

— Отдай, скотина, то, что ты поднял!

Наконец, Макка взмолился о пощаде.

Когда ливень ударов несколько ослаб, он, все еще содрогаясь от боли, молча встал с земли и, не заставляя уже больше мистера Уоллэса повторять приказание, вытащил спрятанный в одной из складок своего каина остро, как бритва, отточенный крисс, который и подал англичанину.

Мистер Уоллэс спокойно принял из рук Макка оружие и, как ни в чем не бывало, сказал:

— Ну, по местам все. Живо! И помнить: если хоть еще раз повторится что-либо подобное, я бить уже больше не буду. Я просто застрелю как собаку того, кто осмелится мне не повиноваться. Вперед! Марш!

Дикари молча повиновались.

Однако спокойствие мистера Уоллэса было только внешним, в нем дрожал каждый нерв, и он едва не вскрикнул, когда, мельком взглянув на крисс, узнал его не местное, а европейское происхождение.

Английские контрабандисты с Малакки доставляли это оружие береговым жителям островов Океании, взамен на опий и листья кокка, и то, что нож подобного происхождения очутился здесь, в самом центре Суматры, да еще спрятанным кем-то, очевидно сообщником Макка, в кустах той дороги, по которой мистер Уоллэс должен был ехать, — было крайне загадочно и неприятно.

«Нож положен сегодня утром, — подумал мистер Уоллэс, нервно сжимая в кулаке свой стэк. — Вчера вечером шел дождь — на лезвии ножа нет ни единого пятнышка ржавчины»… Он вдруг громко крикнул, прерывая свои мысли:

— Стоп!

Батты и ньявонги остановились, и мистер Уоллэс, быстро спрыгнув с лошади, зачем-то нагнулся у самого края дороги.

Когда он выпрямился, в его руках был самый обыкновенный прутик, на котором он сделал карандашом какие-то пометки, сказав при этом удивленным его поведением дикарям несколько сконфуженным тоном:

— Уползла проклятая. А жаль. Это была летающая ящерица.

Вскоре весь отряд вышел на более широкую дорогу и вдали уже ясно обозначились строения, среди которых, несколько возвышаясь над остальными, изящно выделялся своими очертаниями домик пастора Бермана.

Не прошло и получаса, как мистер Уоллэс подъезжал уже к самой веранде миссионера, вышедшего навстречу прибывшим и приветливо махавшего мистеру Уоллэсу рукой.

Однако мистер Уоллэс на радушное приветствие священника ответил сухим кивком головы, небрежно и сухо дотронувшись рукою до полей своего шлема.

— Я надеюсь, дорогой мистер Уоллэс, — слащаво сказал пастор, — вы не откажете сойти с лошади и подкрепиться у меня виски с содовой перед рискованным путешествием, которое вы так неосторожно решили предпринять, невзирая на мои увещевания и предостережения. Я не устаю молить всевышнего, чтобы он вразумил вас и остановил на пути вашего безумия.

— Вы плохо молитесь, милый пастор, — иронически процедил мистер Уоллэс. — Ваши молитвы, как видите, не услышаны всевышним. Впрочем, от стакана виски я не откажусь, если вы прикажете вашему Меланкубу подать мне его.

— Так слезайте с лошади.

— Благодарю вас. Я предпочел бы выпить, не слезая с седла.

— Как угодно, сэр. Эй, Меланкубу, виски сюда. — Пастор хлопнул в ладоши, и, подойдя к перилам веранды, облокотился на них, добродушно глядя вниз на мистера Уоллэса.

Не прошло и минуты, как Меланкубу принес бутылку с виски и два стакана. Сойдя вниз, он подошел к мистеру Уоллэсу и стал наливать напиток в стакан.

Не успел он однако долить стакан доверху, как вдруг пронзительно закричал, и, выронив из рук поднос, с гримасой боли схватился за ногу. Бутылка упала, и виски, булькая, янтарной струей стало вытекать из нее, стаканы со звоном и грохотом разбились о камни дороги.

Лошадь мистера Уоллэса, внезапно чего-то испугавшись, взвилась на дыбы и, осаждаемая железною рукою всадника, с силой опустила копыто на голую ступню Меланкубу.

Несчастный слуга буквально выл от боли.

Мистер Уоллэс собственноручно наложил на ногу раненого повязку. Кости не были повреждены. Уоллэс дал туземцу золотой, прося извинить его, как невольного виновника происшествия.

От предложенного вторично виски мистер Уоллэс наотрез отказался, уверяя, что вся его жажда успела пройти.

Еще несколько ничего незначащих фраз, и мистер Уоллэс снова очутился в седле и, разбирая поводья, сказал, не желая на этот раз решительно никого обидеть:

— Дорогой пастор, теперь, простившись с вами, что я считал, между прочим, своим долгом, я прошу вашего благословения и пожелания мне скорейшего успеха в достижении намеченной мною цели.

Англичанин остановился. Внезапно он прочел в глазах пастора Бермана столько непримиримой, почти нечеловеческой злобы, что ему показалось, что кто-то сдавил ему горло.

А пастор, меняя злобное выражение своих глаз на выражение ангельской кротости, сказал довольно нелюбезно, но без оттенка ненависти или раздражения:

— Молчание мое будет вам сопутствием, сэр. Я не могу благословлять безумия. Вы должны извинить меня.

Мистер Уоллэс, на мгновение забывая, что он англичанин, не сдерживая себя, почти бешено крикнул:

— В конце концов мне безразлично ваше мнение о моем поступке, дорогой мой! — И вдруг, меняя тон, спросил жестоко и деловито: — Вот еще что, милый пастор, скажите: вы никогда не вели дневников?

Пастор опустился на ступеньки веранды. Ноги его сами подкосились, и лицо было залито хлынувшей к голове кровью, и, несмотря на начинавшуюся нестерпимую жару, холодный пот проступил на его лбу и висках. В эту минуту он был по-настоящему жалок.

— Фу! — тяжело вставая со ступеньки, вздохнул пастор Берман, и, понемногу приходя в себя, виновато сказал: — Прошу извинения, сэр, нет ничего удивительного, что мне стало худо. Я вчера проехал более ста верст верхом, почти всю ночь не спал и чересчур накачался черным кофе. Ах, эта проклятая сердечная слабость — она доведет меня когда-нибудь до могилы. Я уже перестаю выносить первые солнечные лучи. Еще раз прошу прощения, сэр. Не откажите повторить еще раз ваш последний вопрос? Эта неожиданная дурнота помешала мне расслышать его…

Мистер Уоллэс чуть заметно улыбнулся. Настоящий ответ пастора на свой вопрос он уже получил, а потому повторил вяло и неохотно:

— Ничего особенного, сэр. Я интересовался, не ведете ли вы дневника?

— Дневника? — удивился пастор. — Да что это вам вздумалось, дорогой мой мистер Уоллэс? Уж не принимаете ли вы меня за институтку, чего доброго? И вообще, какое это имеет отношение и связь с вашей экспедицией, я не понимаю!

Мистер Уоллэс весело расхохотался.

— Да очень просто, — сказал он. — Если бы вы вели дневник, я попросил бы вашего разрешения взять его с собой. Я более чем уверен, что почерпнул бы из него целую кучу полезных для себя сведений о нравах, обычаях и географии тех местностей, куда я держу путь. Только и всего, но… вот и сэр Ван-ден-Вайден торопится на ваше приглашение, сэр, которое я вас просил не делать…

— Я ничего им не передавал, мистер Уоллэс, уверяю вас, — сдвинув брови, сказал пастор. — Если вы пожелаете остаться еще немного у меня, вы сможете лично спросить об этом старика. Он узнал о вашем прибытии, очевидно, из других источников.

— Весьма возможно, — снова улыбнулся англичанин и, поворачиваясь к пастору Берману спиной, скомандовал своему отряду строиться и двигаться в путь.

Пастор Берман взглянул на большую дорогу и действительно увидал в облаках пыли двух скачущих по направлению к его дому всадников.

И не успел он еще что-то сказать в свое оправдание, как мистер Уоллэс, трогаясь уже в путь, снова, словно ударами своего стального стэка, больно хлестнул его по ушам:

— Как джентльмен, я должен предостеречь вас, милый сэр, от ваших же непростительных ошибок в борьбе со мною, из которых самая главная это та, что вы постоянно забываете, что имеете дело с работником Скотлэнд-Ярда. Эй, Макка, вперед!

И, пропустив мимо себя своих слуг, мистер Уоллэс, пришпорив лошадь, тронулся в путь вслед за ними, вежливо приподняв над головой свой окутанный голубой вуалью пробковый шлем.

Пастор Берман ничего не ответил. С тонкой усмешкой на побледневших губах, он повернулся в сторону подъезжавших гостей, зло подумав: «Н-ну, мы еще посмотрим — не окажется ли умный англичанин во сто крат глупее голландских дураков!».

И на лице его заиграла добрая улыбка гостеприимного хозяина, когда он приветствовал слезавших с лошадей Яна Ван-ден-Вайдена и Рупрехта фон-Альсинга.


РУПРЕХТ ФОН-АЛЬСИНГ ПРИНУЖДЕН ВЕРНУТЬСЯ В ЕВРОПУ


Старик Ван-ден-Вайден соскочил с коня проворнее, чем это сделал бы восемнадцатилетний юноша.

— Ах, какая досада! — воскликнул он. — Я, кажется, опоздал немного к назначенному сроку, и ваш таинственный англичанин изволил уже испариться?

Ван-ден-Вайден бросил поводья подбежавшему Меланкубу и, подымаясь на веранду, сказал еще раз:

— Ах, какая досада!

Но в голосе его не было ни единой нотки досады, наоборот, в нем скорее можно было уловить оттенок насмешливости и сарказма.

— Пятью минутами раньше, и мы застали бы этого английского чудака, — в тон ему проговорил фон-Альсинг, подымаясь вслед за стариком к пастору Берману на веранду.

— Это не поздно еще сделать, дорогие друзья, — сказал пастор Берман. — Мистер Уоллэс не успел еще отъехать и полумили. Вы быстро могли бы догнать его на ваших конях. Я и советовал бы вам это сделать. Мистер Уоллэс был бы крайне счастлив встрече с вами…

— Да? — безразлично спросил Ван-ден-Вайден и нахмурил свои брови.

Положительно пастору сегодня не везло. Никто из его собеседников не был настроен на шутки.

— Послушайте-ка, любезнейший, — сказал старый джентльмен. — Откровенно говоря, мне не только не понятны, но и крайне подозрительны те совершенно неприличествующие вашему сану интриги, которые вы начали плести вокруг поисков моей дочери. Вы, — это совершенно ясно для меня, — чините всевозможные препятствия всяким попыткам, идущим в этом направлении. Одно время вы поприутихли, как будто. Сейчас, когда я снова обретаю надежду найти свою дочь, ибо я не могу предположить, чтобы Скотлэнд-Ярд взялся за это дело без всяких на то оснований, когда к нам, сюда, на Суматру, является лицо, коему эти поиски поручены, — вы снова принимаетесь за старое, и ваши первые же шаги в этом направлении довольно явно обнаруживаются в возмутительном желании поссорить меня с мистером Уоллэсом. Может быть, вы не откажете дать мне краткий, но исчерпывающий ответ по этому поводу?

— Да простит вам господь ваши злые слова, сэр! — почти томно сказал пастор Берман с опечаленным видом несправедливо обиженного человека.

Но, если мистер Уоллэс всегда умел во-время вспомнить, что он англичанин, то Ван-ден-Вайден, горячая необузданность и дерзкая независимость которого была хорошо всем известны, был совершенно лишен сдержанности.

— Вот что я вам доложу, мой дражайший, — сказал он довольно тихо, ударив однако при этом о стол крепким и жилистым кулаком. — Приберегите-ка лучше ваш мармеладный тон для воскресной проповеди, а мне потрудитесь ответить человеческим языком на этот документ!

С этими словами Ван-ден-Вайден вытащил из кармана сложенный вчетверо лист почтовой бумаги и без всякой церемонии сунул его прямо в нос отступившему на шаг пастору.

Миссионер взял в руки документ и, стараясь скрыть свой гнев и волнение, молча и не торопясь, усевшись в свое глубокое кресло, развернул бумагу и принялся за чтение.

Ван-ден-Вайден и фон-Альсинг уселись против него, и на веранде воцарилась на время полная тишина, прерываемая лишь назойливым жужжанием больших зеленых мух, отливавших всеми цветами перламутра на ослепительных лучах почти до зенита поднявшегося солнца.

В то время как Ван-ден-Вайден не спускал с читающего глаз, фон-Альсинг, глубоко затягиваясь сигарой, что-то насмешливо мурлыкал себе под нос.

Документ, с которым знакомился пастор Берман, оказался письмом мистера Уоллэса к Яну Ван-ден-Вайдену.

Вот что прочел пастор, стараясь сохранить полное спокойствие на своем гладко выбритом и начинавшем уже жиреть лице:


«Глубокоуважаемый сэр!

Я отлично понимаю, что выбранный мною способ знакомства с вами у нас, на континенте, самым невзыскательным человеком с полным основанием мог бы быть отнесен к разряду, по меньшей мере, поступков неприличных и недостойных джентльмена.

Но здесь, сэр, на островах, учитывая, некоторые обстоятельства, оглашать которые я не могу, дело обстоит несколько иначе, и я надеюсь, вы извините меня, что, находясь от вас всего в нескольких часах езды, я вынужден познакомиться с вами не лично, а посредством настоящего письма.

Меня зовут, сэр, Стефеном Уоллэсом, а мое социальное положение — старший агент Скотлэнд-Ярда, начальник отделения по особо важным преступлениям.

Цель моего приезда на Суматру — поиски вашей дочери, мисс Лилиан Ван-ден-Вайден, гибель которой я позволяю себе поставить под некоторое сомнение, несмотря на почти десятилетнюю давность ее таинственного исчезновения.

Если вы, сэр, доверяете мне (конечно, не мне лично, мистеру Уоллэсу, которого вы не знаете, а мне — старшему агенту Скотлэнд-Ярда) в достаточной степени, чтобы выполнить некоторые мои требования, то потрудитесь их прочесть и запомнить.


Вот они:


1. Временно, хотя бы в продолжение моей экспедиции в глубь офирских лесов, прекратить охоту на человекообразных обезьян.

2. Ни в коем случае не пытаться со мною видеться.

3. Явиться на приглашение пастора Бермана посетить его девятого числа с/м. в десять часов утра, которое, по всей вероятности, вы получите ровно на пятнадцать минут позже указанного срока.

4. Твердо помнить, что кроме приветствий, я, Стефен Уоллэс, никогда никаких поручений через упомянутого пастора Бермана вам не передавал и передавать не буду.

Это все, сэр. Возможно, что настанет время, когда я сам попрошу вас о личном свидании, — пока же оно совершенно излишне.

Прошу вас твердо верить, что только в выполнении, самом строгом и безоговорочном, выставленных мною требований — верный залог успеха предпринятых мною, по поручению Скотлэнд-Ярда, поисков.

Остаюсь, сэр, с глубочайшим почтением и преданностью


Стефен Уоллэс.


P. S. Если вы найдете нужным, то письмо это можете показать господину пастору Берману.

С. У.».


Пастор Берман дочитал письмо, аккуратно сложил его так, как оно было сложено раньше, и, подавая его Ван-ден-Вайдену, сумел подавить в себе охватившее его волнение и злобу настолько, что сказал с полным спокойствием и достоинством в голосе:

— Любопытный документик, великолепно характеризующий зазнавшегося английского негодяя и авантюриста. Неужели, любезный друг, вы серьезно требуете от меня объяснений по поводу этих инсинуаций?

Пастор Берман вскинул на Ван-ден-Вайдена свои заплывшие жиром глаза и еще раз воскликнул:

— Ведь это же настоящий шантаж! Я не понимаю, чего хочет этот молодчик и зачем он стремится выставить меня перед вами в таком свете. Он просил меня написать вам приглашение, что я и сделал. Впрочем я предпочту молчать, ибо убежден, что вы требовали от меня объяснений по поводу этой провокации не серьезно, дорогой друг!

— Ван-ден-Вайден никогда ничего несерьезного не делает. — нахмурил брови старик. — Я не думаю, чтобы мистер Уоллэс позволил себе по отношению ко мне что-нибудь несоответствующее действительности. Вами же я бывал уже не раз околпачен.

— Что же! — прервал пастор Берман не стесняющегося в своих выражениях Ван-ден-Вайдена. — В таком случае, вы разрешите сообщить вам, что с настоящей минуты моя роль гостеприимного хозяина по отношению к вам окончена!

— Виноват, пастор, — вмешался в разговор Фон-Альсинг, не давая возможности Ван-ден-Вайдену, за дальнейшее поведение которого он начинал уже беспокоиться, ответить на последнюю фразу миссионера, — бросьте ваши вечные пререкания друг с другом и объясните-ка мне лучше, почему в ближайшей деревне такое необычайное волнение?

Пастор Берман, не учуяв расставляемой ему снова ловушки и решив, что Фон-Альсинг хочет своим не относящимся к делу вопросом просто спасти создавшееся положение, ответил охотно и любезно:

— Эти дикари, сколько я им ни говорил о мерзости их поведения, продолжают праздновать каждый раз наступление половой зрелости у своих девушек.

Фон-Альсинг позвал своего слугу, занятого вместе с Меланкубу у лошадей:

— Пит, пойди сюда!

Рослый ачинец, красивый, мускулистый, с открытым мужественным лицом, в венах которого текла чистая индусская кровь, упруго пружиня мышцы своих великолепных ног, поднялся на веранду и, не доходя нескольких шагов до своего господина, почтительно остановился и, прикладывая протянутую вперед руку к земле, спросил на ачинском наречии:

— Господин звал своего слугу?

— Да, Пит. Скажи мне, милый друг, просил ли я тебя сегодня, когда мы проезжали деревню баттов, узнать о причинах их необычайного волнения?

— Господин просил своего слугу об этом и слуга господина тотчас же использовал его приказание.

— Какой ответ ты передал мне, Пит?

— Батты очень волновались, когда говорили с твоим слугою, господин. Батты сказали Питу, что великий белый помощник бога приезжал к баттам и сказал баттам, что приехал белый англез, который отправляется в леса Пазаменга убивать всех священных обезьян. Батты хотели убить англеза, но англез их больно и сильно бил, и они не посмели этого сделать. У англеза было много смертей на себе. На поясе и за спиной. А потом батты испугались ньявонгов, слуг англеза, — охотников за черепами.

Притихший Ван-ден-Вайден неудержимо и раскатисто расхохотался.

— Ну-ну, милый пастор, — весело воскликнул он, — как видите, вам вовсе не следовало обижаться на меня за мое недоверие к вам! На гостеприимство ваше мне наплевать, конечно, но вы напрасно думаете, что я уберусь отсюда раньше той минуты, когда услышу от вас исчерпывающее объяснение по всем выставленным вам обвинениям, иначе… иначе… я не ручаюсь за себя.

Ван-ден-Вайден сжал кулаки и ринулся к совершенно обескураженному миссионеру.

Фон-Альсинг поймал его за руки и, не стесняясь присутствием пастора Бермана, примирительно сказал:

— Оставьте, отец. Неужели вам охота руки марать?!

Краснея и задыхаясь от нахлынувших на него самых разнообразных чувств, пастор, готовый каждую минуту потерять сознание, заговорил, брызжа слюной и потрясая в воздухе руками:

— Ложь это все! Это ложь, или просто эти дураки не поняли меня. Да, это правда, у меня с ними был разговор об обезьянах, но я не упоминал имени мистера Уоллэса при этом. Они говорили о вас, Ян Ван-ден-Вайден, и возмущались вашим последним трофеем — убитой гориллой. Ну, я им и сказал, не стану отрицать, что, хотя отнюдь не считаю обезьяну священным существом, все же противник убийства животных. О мистере Уоллэсе не было сказано ни слова при этом. Да накажет вас господь, если вы думаете, что я плету какие-то интриги вокруг поисков вашей погибшей дочери. Мне-то что за дело? Я уже ровно восемь лет после каждой воскресной мессы молю господа об упокое ее души. Вот и все. И вообще я считаю дальнейшую беседу на эту тему настолько для себя оскорбительной, что вынужден еще раз напомнить вам: либо вы прекращаете ее, либо я отказываюсь видеть в вас своих гостей. Вот и все. Я кончил.

— Вы это сделали своевременно, дорогой пастор, — совершенно серьезно сказал Ван-ден-Вайден. — Мое терпение, как вам известно, не из объемистых. Но нет худа без добра. Все же из вашего ответа я сумел почерпнуть то важное и неоспоримое для меня доказательство, что имею дело не с пастором, а с…

Бог знает, чем окончилась бы вся эта сцена, если бы Ван-ден-Вайден не был перебит задыхающимся от быстрого бега толстым голландским чиновником, как бомба влетевшим на веранду пастора Бермана.

Чиновник этот был секретарем управляющего Силлалагским округом.

Придя в себя, он прохрипел:

— Ужасные вести из Европы! Ошеломляющие известия! Вы здесь, Фон-Альсинг? Это мне на-руку. У меня и для вас есть пакет. Очень хорошо, что я вас встретил. Слушайте, и постарайтесь поверить своим ушам: вся Европа в войне! Какое Европа! Азия, Америка! Непостижимая каша народов, месиво крови всех наций, возрастов и сословий!.. Россия объявила войну Австро-Венгрии, Австро-Венгрия — Сербии, Германия — России, Франция — Германии, Германия — Англии, Япония — Германии и Австро-Венгрии, Бельгия — Германии, Турция — Англии, Франции и России… о, боже мой, я, кажется с ума сойду, если это не они там все рехнулись. Этот пакет на ваше имя, фон-Альсинг, Америка… — тут чиновник захлебнулся собственными словами и, вытаращив как баран глаза, бессмысленным взглядом уставился на окружающих.

Впрочем нельзя сказать, чтобы и у остальных выражения лиц были более осмысленны и сознательны. Все были поражены до глубины души.

Фон-Альсинг молча принял пакет из рук чиновника и машинально вскрыл его.

Наконец, после продолжительного молчания, первым заговорил Ван-ден-Вайден:

— Но газет вы еще не имеете?

— Нет. Только телеграммы и экстренная почта. Газеты, я думаю, придут со следующей почтой.

Фон-Альсинг успел тем временем познакомиться с содержанием пакета. Это было телеграфное предписание бельгийского военного министерства, лично ему адресованное, немедленно вернуться в свой гвардейский полк имени короля Альберта, старшим лейтенантом которого фон-Альсинг числился.

Фон-Альсинг быстро подошел к Ван-ден-Вайдену и почти радостно сказал:

— Его величество король Альберт требует моего немедленного возвращения в полк. Сегодня же вечером я принужден буду покинуть вас, мой дорогой друг и отец. Но, уезжая, я возьму с вас слово, что вы не прекратите поисков моей невесты до тех пор, пока не получите известий о моей гибели или пока я сам снова не вернусь сюда, чтобы возобновить их с новой силой!

— Ну, что же делать, — воскликнул Ван-ден-Вайден, кладя свою руку ему на плечо. — С богом, мой сын, и да поможет вам всевышний на поле ратном! О поисках вам беспокоиться нечего. Ваша невеста — моя дочь!

Старик быстро проговорил эти слова, но в них слышалась глухая боль расставания и предстоящего тяжелого и безрадостного одиночества.

Голландский чиновник вдруг снова вскочил с кресла и, ни с кем не прощаясь, с тою же быстротой, с которой сюда влетел, бросился вниз по ступенькам веранды.

Вслед за ним двинулись Ван-ден-Вайден с фон-Альсингом, которые, казалось, совершенно позабыли не только о цели своего приезда сюда и только-что произошедшем между ними и пастором Берманом разговоре, но даже и о самом пасторе Бермане, хозяине покидаемой ими веранды, который в настоящую минуту молитвенно сложил на животе свои белые ручки и что-то бормотал себе под нос.

Пит и Меланкубу подали лошадей, и вскоре фигуры скачущих всадников исчезли в громадных тучах желто-бурой пыли.

Пастор Берман отвел глаза в сторону, тяжело вздохнул и, успокаивая себя, подумал:

«Эта милая война пришла как раз вовремя! Нет сомнений, что она отвлечет теперь всех любителей сильных приключений от этих идиотских поисков. Мне положительно везет!..»

В тот же день вечером фон-Альсинг покинут старого Ван-ден-Вайдена и направился в Паданг, откуда должен был переправиться прямо на театр военных действий.



Книга вторая. Международная научная экспедиция

ПРИБЫТИЕ

В Батавии осенью 1923 года царило необычайное оживление.

Грандиозный дворец «Великого белого владыки» был богато декорирован растениями и убран гирляндами цветных фонариков и национальных флажков всех стран и народов мира.

«Великим белым владыкой» туземцы именовали голландского генерал-губернатора, являвшегося юридически лишь полномочным представителем Нидерландского королевства, а фактически игравшего роль почти неограниченного монарха всего малайского архипелага — Больших и Малых Зондских островов, огромнейшей территории, раскинувшейся в тихих водах Южного океана, в состав которой входит на севере группа Андомасских, Никобарских и Ментазийских островов, с грандиозной Суматрой и островами Пуало-Ниасса, Банка и Биллингтоном, на юге — острова Ява, Мадура, Бали и Флорос, не считая островов более мелких, на востоке — цветущие Филиппинские острова, а в самом центре желтый Целебес, усыпанный цветами, как подвенечное платье невесты.

Как ни грандиозна вся эта островная территория Южного океана — это лишь жалкие, разрозненные остатки когда-то единого, необъятного материка, соединявшего Азию с Австралией, являвшегося колыбелью человечества и тем таинственным местом, по которому шло неведомое переселение животных форм с одного на другой из современных нам материков.

О, прекрасная Атлантида, погрузившаяся в зеленые волны жестокого забвения, самого глубокого океана из всех океанов земли, названная новыми людьми в различных, снова выступивших из-под воды точках разными именами — как холодно забвение бесстрастного времени, управляющего жизнью людей, океанов и материков, планет и солнечных систем!

Вся площадь перед дворцом была запружена тысячной толпой туземцев, пришедших поглазеть на праздник «Великого белого владыки».

По площади, взад и вперед, беспрерывно скакали курьеры, воины из личной свиты генерал-губернатора, окруженные блестящими оруженосцами, одни в сторону гавани, другие, прибывающие оттуда, галопом подлетали к стоявшим на ступеньках дворца гонцам и передавали им последние новости, которые, в свою очередь, гонцами передавались немедленно во внутренние покои дворца.

Прямая как стрела улица, шедшая от площади в глубь города, напоминавшая скорее роскошную аллею экзотического парка, чем главную улицу, — была очищена от прохожих и любопытных, густой массой стоявших шпалерами по ее краям и сдерживаемых частой цепью вооруженных и одетых по-парадному нарядных белых воинов.

Туземцы вели себя спокойно. Все же некоторые из них неосторожно высовывались вперед, нарушая правильность линии, но немедленно отскакивали назад, угощаемые бдительными полицейскими ударами бамбуковой палки по черепу.

С берега, скрытого густыми рощами лавров и гуттаперчевых деревьев, неслась беспрерывная пушечная пальба, от которой, дрожали зеркальные окна губернаторского дворца и тяжело вздрагивали всем корпусом массивные лошади конных жандармов.

В редких промежутках между пушечной пальбой были слышны рвущие воздух всплески музыки, медные удары военного духового оркестра, где-то там, у самой гавани, исполняющего национальные гимны всех государств земного шара.

Веселые звуки марсельезы братски переплетались с медно-кованными аккордами «Die Wacht am Rhein», И совсем смешным (конечно, не для туземного уха) казалось смешение бурно-подъемной мелодии «Интернационала» с благочестивыми стонами «God save the King».

Батавия, по приказанию Европы, устраивала пышные празднества в честь прибывающей на Суматру международной научной экспедиции ученых естествоиспытателей — ботаников, зоологов, геологов, палеонтологов, гистологов, эмбриологов, физиологов и анатомов, работы которых на острове должны были открыть человечеству тайну происхождения жизни и человека.

Все государства земного шара, большие и малые, командировали в эту экспедицию по одному представителю научной мысли; это было небывалое сборище лучших ученых всего мира, говорящих у себя дома на разных языках, но обладающих для переговоров друг с другом единым великим языком Науки.

Миллионы были ассигнованы на эту грандиозную экспедицию несколько успокоенными после мировой бойни государствами, желавшими этой экспедицией как бы загладить перед своими народами кровавый позор бессмысленной и мучительной войны.

И от результатов работ посланной экспедиции народы всего мира ожидали чуть ли не начала новой эры.

Ожидалось открытие истины. Но человечество всегда останется человечеством и даже в великих делах своих не может избежать мелких и грязных скандалов, скверных и закулисных сплетен, ханжества и всесильного мещанства…

Так случилось и в данном случае, а именно: одна грязная история, предшествовавшая отправлению этой экспедиции, вызвала чрезвычайный и скандальнейший шум по всей Европе.

Дело в том, что мысль об организации международной научной экспедиции принадлежала Лиге наций.

Ни Германия, ни Россия не входили в Лигу наций, а тут, как на грех, оказалось, что самые выдающиеся ученые в области естествознания, на трудах которых воспитывалось большинство ученых, оказались… один — немцем, а другой (и это было скандальнее всего) — русским!

Раньше, когда наука была попросту наукой, — на это никто не обращал никакого внимания; во время мировой бойни о науке вообще забыли, но теперь, вдруг, когда пришлось ассоциировать науку с национальностью, этот ранее никем не замечаемый факт сразу выплыл во всю свою величину наружу и больно ослепил глаза некоторым вершителям народных судеб.

Оказалось, что каждому школьнику были хорошо известны имена величайших ученых мира, профессоров Мозеля и Мамонтова, и — что было хуже всего — все школьники эти, ранее и не задававшиеся вопросом, кем именно были эти профессора — китайцами, абиссинцами или полинезийцами, — вдруг узнали, что один из этих профессоров был немец, а другой — русский!

Ученые, на которых всегда просто смотрят как на ученых, вдруг превратились в нацию.

А всему виною паспорта. Не будь этих дурацких бумажек, «обязательных к предъявлению», может быть, никто бы ни о чем и не догадался.

Скверная вышла история с паспортами господ профессоров Мозеля и Мамонтова.

Однако надо было «дипломатически» уладить нарастающий и уже начавший проникать в самые широкие слои общества скандал.

С Германией дело обошлось без особо бурных инцидентов и все было улажено довольно быстро и благополучно. Все удовлетворились положением, что хотя Германия и не входит в Лигу наций, но все же она является республикой «признанной», так сказать, и следовательно, нет никаких оснований не видеть ее представителя в международной научной экспедиции, организуемой хотя бы даже этой самой Лигой.

Но… как надлежало поступить в данном случае с СССР?

Понятно, что никаких разговоров с этой ужасной, дикой страной нельзя было вести!

Ученым всего мира, за исключением бойкотируемой «Советии», были разосланы пригласительные билеты на предварительный съезд ученых в Женеве, для выработки плана и маршрута предполагаемой экскурсии, и в числе получивших билет оказался также и профессор гейдельбергского университета по кафедре сравнительной анатомии, доктор медицины, действительный тайный советник Ганс-Эрнст Мозель.

Но… положительно весь мир перевернулся вверх дном!

Не прошло и недели, как грянул неожиданный скандал.

И, что было хуже всего — даже народ, в толщу которого успели уже также проникнуть вести о предполагаемой экспедиции, явно давал знать о своем волнении и недовольстве через посредство своих, с каждым днем все увеличивающих тиражи, бесцеремонных и нахальных газет.

И разразившийся скандал заключался в том, что все ученые, буквально со всех концов мира, будто сговорившись, прислали Лиге наций свой отказ принять какое бы то ни было участие в работах организуемой экспедиции «до тех пор, пока не будет приглашен на съезд профессор московского университета по кафедре гистологии, эмбриологии и палеонтологии, Владимир Николаевич Мамонтов, гений научной мысли и гордость человечества».

Прямой и честный немец, знаменитый ученый Мозель отказ свой принять участие в работах съезда закончил следующими словами, перепечатанными всеми газетами мира: «Что же касается меня лично, то честь имею уведомить бюро Лиги наций по организации международной биологической экспедиции, что одного только приглашения на съезд Мамонтова, моего учителя, считаю совершенно недостаточным для того, чтобы заставить меня изменить принятое мною решение. Я изменю таковое лишь в том случае и тогда, когда узнаю, что профессору Мамонтову, как единственно достойному для этой роли ученому, будет поручено президентство над всею предполагаемой экспедицией, со всеми отсюда вытекающими последствиями».

Это уже был прямой вызов не умеющего вести себя в обществе невоспитанного немца!

Но… вскоре господа из Лиги наций сообразили, что затеяли несколько неосторожную игру, которую необходимо поскорее закончить.

И с акробатической ловкостью, они, очень мило дав понять обществу, что господа ученые — это седовласые дети и ужасно смешные люди, когда выходят за пороги своих кабинетов, со странностями, с которыми необходимо считаться, как с капризами невоспитанного ребенка, — закончили игру следующим образом:

Перед Мамонтовым извинились: не послали-де мол приглашения, ибо не знали, отпустит ли ученого правительство СССР… боялись отказа… очень-очень извиняемся и убедительно просим принять участие в работах съезда, верим в великодушие великого ученого, от ответа которого зависит весь успех экспедиции и т. д., и т. д.

А с «президентством» поступили так: назначили президентом экспедиции профессора Мозеля, с правом передачи этого президентства любому из участников экспедиции.

Мамонтов, совершенно далекий от каких бы то ни было интриг и политики в деле науки, просто и естественно ответил Лиге наций полным согласием примкнуть к предполагавшимся работам и прибыл в Женеву.

Мозель немедленно передал ему свое президенство, от которого Мамонтов не мог отказаться, в виду единогласного утверждения этой передачи всеми съехавшимися учеными, и работы съезда начались.

Правда, после совершившихся фактов, американские миллиардеры, субсидировавшие экспедицию, долгое время тайно совещались, давать ли им или не давать денег этой «большевистской» организации, но под давлением прессы и общественного мнения, испугавшись нового скандала и своего провала на следующих выборах в сенат, сдались, и открыли свои необъятные кошельки.

Когда работы съезда закончились, экспедиция уже приобрела грандиозную популярность во всех слоях общества всех стран мира, которая, по мере того как организационные работы подвигались вперед и наступал назначенный день отъезда из Европы, росла все больше и больше.

Наконец, наступил долгожданный день отъезда.

Стотысячные толпы народа с песнями, знаменами и оркестрами музыки пришли на пристань Ливерпуля — откуда экспедиция отбывала — проводить ее великих участников, дипломатический корпус явился в полном составе и даже наследный принц Англии приехал передать пожелание успехов и благополучия от своего державного отца.

Речи и тосты сменялись гимнами и криками, и долго еще стоял на пристани восторженный рев беснующейся толпы после того, как специально зафрахтованное Лигой наций судно, плавно и могуче рассекая волны, покинуло мрачные, осклизлые ливерпульские доки.

Лигой наций было приказано Батавии — место высадки экспедиции, избравшей для своих работ Суматру, — встретить с тою же пышностью прибывающих ученых.

И Батавия приготовилась к встрече.

В напряженной толпе туземцев, ожидавшей уже с утра на площади губернаторского дворца прибытия гостей, пробежал наконец легкий шепот.

Гости прибывали.

Вдали, за поворотом, показались два верховых гайдука, вооруженных длинными, ярко блестевшими на солнце, медными фанфарами, в которые они на всем скаку безостановочно трубили.

Звуки победно рвали воздух и, казалось, будто упругие стружки красной меди звоню шлепают о плиты твердого как мрамор известняка, огромными кусками которого была вымощена улица.

Не успели взмыленные кони вынести фанфаристов из-за поворота на самую середину улицы, как тотчас же, упруго покачиваясь на мягких рессорах, бесшумно вынырнула из зелено-синей гущи лавров богатая коляска «Великого белого владыки», отливавшая на солнце, как воронье крыло, своей блестящей лакировкой.

Вокруг коляски гарцевали на чистокровных конях члены блестящей генерал-губернаторской свиты, гвардейские офицеры, пестрые доспехи которых блестели и переливались на солнечных лучах всеми цветами радуги.

За первой коляской последовала вторая, потом третья, четвертая, пятая, и вскоре считавшим этим коляски пришлось сбиться со счета.

Ближе и ближе подъезжала ослепительная вереница экипажей к площади, громче и громче раздавались трубные звуки фанфар.

Вскоре на площади стоял рев, в котором смешались крики, пальба, топот лошадиных ног, музыка, гимны и звонкие всплески упругих стружек красной меди.

На кожаных глубоких подушках первой коляски, мягко покачиваясь на неровностях дороги, справа сидел, весь залитый орденами и перевитый разноцветными лентами, барон Гуго Ван-дер-Айсинг, голландский генерал-губернатор колоний, тонкий, высокий и сухой как жердь старик, в парадном генеральском мундире, а слева от него — плотный человек лет сорока пяти, гигантского роста, с целой гривой уже чуть-чуть начинающих седеть черных волос.

Человек этот был профессор Мамонтов.

Одет он был в длинный черный сюртук и видимо невыносимо страдал от жары, что не мешало ему, однако, внимательно слушать, слегка наклонившись в сторону говорившего ему что-то Ван-дер-Айсинга.

Мамонтов слушал серьезно и внимательно, хотя генерал говорил о сущих пустяках, изящно жестикулируя обтянутыми в белые лайковые перчатки руками и стараясь развлечь своего спутника.

И, если это плохо удавалось генералу, его нельзя было в этом серьезно обвинить.

Генерал чувствовал себя совсем не в своей тарелке и, конечно, если бы не приказание свыше, он предпочел бы совершенно по-иному обойтись со всеми этими господами учеными, совершенно никому по глубокому убеждению генерала, не нужными, и уж конечно с этим русским, большевиком, которого, как президента экспедиции, он был вынужден терпеть рядом с собою, в своей элегантной коляске.

Но убеждения — убеждениями, а приказание свыше — это нечто такое, ради чего очень часто приходиться прятать свои убеждения в карман.

И речь генерала, старавшегося развлечь своего задумчивого и серьезного собеседника, лилась плавно, предупредительно и даже заискивающе.

Во второй коляске разместились справа настоятель протестантской церкви в Батавии и духовник генерал-губернатора толстый, грузный и тучный пастор, а слева от него, весь потонувший в мягких пружинах подушек, еле заметный рядом с пасторской тушей, маленький, щупленький и страшно беспокойный человечек, беспрестанно ерзающий на своем месте и нервно потирающий маленькие ручки, с совершенно голым черепом и круглыми, огромными стеклами очков, мировой ученый, знаменитый немец Мозель, профессор гейдельбергского университета.

Остальные ученые разместились в следующих за этими двумя экипажами колясках и каждый из них почетно сопровождался каким-нибудь должностным лицом из главного управления нидерландского генерал-губернаторства.

Не успел кучер барона Ван-дер-Айсинга, с шиком хлестнув вожжами по осевшим крупам лошадей, на полном ходу остановить коляску перед самым крыльцом генерал-губернаторского дворца, как уже миллиарды электромагнитных волн понеслись из Батавии во все концы мира, оповещая о благополучном прибытии на место великой научной экспедиции, начало работ которой ожидалось за океаном с таким нетерпением и непередаваемым напряжением.

И каждое слово этого сообщения ловилось всем человечеством, точно желавшим знать обо всех мельчайших подробностях, касающихся этой небывалой в истории культуры народов экспедиции, с жадностью и восторгом.


О ТОМ, ЧТО ПРОИЗОШЛО ВО ДВОРЦЕ «ВЕЛИКОГО БЕЛОГО ВЛАДЫКИ»


После обильного обеда, не менее обильно политого вином и приправленного хотя и коротенькими, но зато в бесконечном количестве произнесенными спичами и тостами, приехавшие гости и их хозяева перешли в гостиную. Обед происходил в огромном мраморном зале дворца, убранном, как и стол, благоухающими розами всех сортов и цветов и маленькими разноцветными флажками всех народов и наций.

Но если ученые гости были изумлены роскошью обеденного зала, то изумлению их не было конца, когда они перешли в гостиную.

В противовес залитой ярким светом столовой, гостиная была художественно задрапирована сукном и коврами темных тонов, казавшихся еще темнее и мягче благодаря цветному освещению, лившему свои лучи из искусно скрытых в ветвях пальм и грандиозных азалий, густо усыпанных цветами электрических лампочек и фонариков.

То тут, то там были расставлены по всей гостиной изящные столики из инкрустированного слоновой костью черного дерева, на которых красовались приборы для курения, кофе и ликеры.

Гости разбились на маленькие группы и вполголоса вели между собой дружескую беседу.

Мамонтов стоял, заложив руки в карманы брюк, рядом с одним из лучших палеонтологов Европы, профессором кембриджского университета, лордом Ибрахимом Валлесом и, добродушно щуря свои глубоко запавшие глаза, смотрел прямо в лицо своего коллеги, волей-неволей сверху вниз, так как, хотя профессор Валлес и был роста значительно выше среднего, Мамонтов был на целую голову выше англичанина.

Разговор велся по-английски: профессор Валлес плохо владел языками. Английский ученый, полушутя-полусерьезно, пытался доказать профессору Мамонтову, что наделавший в свое время так много шума отпечаток тазовой кости человекообразного существа, найденный Мамонтовым в мелу древнего силурия Богемского бассейна, принят ученым совершенно ошибочно за отпечаток кости, и есть не что иное, как простая игра природы, часто встречаемая палеонтологами в древних напластованиях земли.

— Вспомните, дорогой коллега. — говорил Валлес, — пренеприятнейшую историю, приключившуюся не так давно с Дуассоном и Карпантером! Не они ли нашли на берегах реки св. Лаврентия, в архейских отложениях, на самых поверхностных слоях серпентизированного известняка, включенного в древние гнейсы, рельефно выступавшие узловатости, в которых усмотрели характерную структуру фораминифер и нуммулитов, в результата чего решили, что имеют дело с самыми древними органическими остатками, которые только сохранились на земле, а решив это, уже не остановились перед тем, чтобы назвать свою находку пышным именем Eozoon, т. е. заря животной жизни.

— Нет, — сказал Мамонтов, — Eozoon 'ом будет названо другое.

— Ну, конечно, конечно, — закивал Валлес головой. — Однако об этом после. Я хочу вам в настоящую минуту напомнить о том, как мой соотечественник, мистер Джонстон Левис, открыл в лаве Везувия вулканические конкреции, имеющие совершенно сходное строение с этим пресловутым Eozon'ом Дуассона и Карпантера, которые оказались обусловленными, увы! лишь тесным смешением известняка со змеевиком… Так бесславно окончилась находка зари жизни!

— Вы хотите сказать, — улыбнулся Мамонтов, — что результаты наших работ на Суматре развенчают славу моей теории о происхождении человека и сыграют со мною ту же шутку, которая была сыграна Везувием над Дуассоном и Карпантером?

— Упаси боже меня так думать, сэр! — воскликнул профессор Валлес. — Развенчать вашу славу, снять лавры с вашей головы — это так же невозможно сделать, как снять лавры с голов Ламарка, Кювье, Дарвина. Это положительно невозможно… Однако и с лаврами на голове можно ошибаться. Errare humanum est[59]. Как известно, ошибались же те же Кювье и Ламарк, нисколько не потерявшие от этого своего славного имени! Ошибаться необходимо тому, кто хочет достичь истины, и единственно. что я осмеливаюсь предполагать — это то, что наши работы смогут обнаружить некоторую ошибочность вашей знаменитой теории, горячим поклонником которой, как вам известно, я являюсь, горячим поклонником, но… не последователем! Я почти убежден в том, что вам не удастся найти здесь никаких следов вашего, столь нашумевшего Homo divinus'a — божественного человека, как вы его сами называете в своей теории, отпечаток с тазовой кости которого, вы утверждаете, найден вами в Богемии. А если это будет так, то, согласитесь сами, — вы должны будете признать себя побежденным! Правда, еще останется надежда на отыскание следов существования этого проблематического нашего предка на совершенно неисследованных полюсах, но… не вы ли чуть ли не клялись, отправляясь сюда, что именно здесь вами будет найден ключ к великой тайне происхождения человека, именно здесь, в древнейших меловых отложениях тропиков?

Профессор Мамонтов снова улыбнулся.

— Вы не так поняли мою клятву, дорогой коллега. Я приехал сюда искать не исчезнувшего с лица земли Homo divinus'a или следов его существования, вряд ли сохранившихся еще где бы то ни было. Я приехал за поисками человекообразной обезьяны, еще неведомой науке, иначе говоря — за представителем второй филогенетической ветви Homo divinus'a. Как вам известно, я точно описал в своем последнем труде, как должен выглядеть этот представитель, а также все его анатомические и физиологические особенности. Следовательно, если я действительно найду подобный экземпляр животного, я уже тем самым, на основании строения его тела, докажу всю правильность своей теории, а, вместе с этим, и бесспорность существования когда-то на земной поверхности Homo divinus'a, являющегося по моей теории, как вам должно быть также хорошо известно, отнюдь не «первым» человеком, но, увы… человеком «последним», после которого человечество пошло уже не по пути прогресса, а по пути регресса и постепенного вырождения.

— Я это знаю, — сказал Валлес. — Ну, а если вам не удастся найти даже этой вашей человекообразной обезьяны?

— Тогда, сэр, — с легким поклоном ответил профессор Мамонтов, — я передам главенство над нашей экспедицией моему другу, профессору Мозелю, и буду иметь достаточно гражданского мужества признать себя временно побежденным.

— Почему «временно», сэр?

— Вы сами же только-что сказали, что за мной останутся полярные пространства, с которых еще не сдернута их белоснежная завеса холодных, застывших тайн. Впрочем, уверяю вас, дорогой коллега, что в тот час, когда весь мир узнает о великой победе мозелевской школы, я буду чувствовать себя не хуже, чем сейчас, ибо, хотя профессор Мозель мой противник, но его торжество — это торжество мысли, торжество науки, торжество человечества, и, конечно, оно не сможет не захватить и меня. Мы, ученые, ведь не боксеры, для которых победа противника является их поражением, — мы люди единой науки, и победа любого из нас есть наше общее торжество. Я всегда был того мнения, что уметь признать себя побежденным — такая же большая радость, как и праздновать победу самому!

Профессор Мамонтов вытащил руку из кармана и, достав из предложенного ему профессором Валлесом портсигара папиросу, спокойно закурил ее, крепко затянувшись ароматным дымом.

В это время, слегка покачиваясь на коротеньких ножках, красный как кумач, несколько чрезмерно возбужденный благодаря не совсем в меру выпитому вину, к беседовавшим ученым подошел настоятель протестантской колониальной церкви в Батавии, пастор, приехавший во дворец генерал-губернатора в одной коляске с профессором Мозелем.

— Ах, ах! — еще издали, подходя к разговаривавшим, восклицал пастор, как бы сокрушенно покачивая головой. — Вот он где, великая мировая знаменитость!

И уже прямо обращаясь к профессору Мамонтову, спросил:

— Неужели, любезнейший профессор, ваша теория о происхождении человека высказана вами серьезно и с полным внутренним убеждением?!

— Милейший пастор, — улыбаясь ответил Мамонтов, — разрешите мне вас заверить, что мы, люди науки, чрезвычайно скупой на шутки народ. Наш обычный жаргон — это серьезность. В этом отношении мы непримиримые враги. Мы — ученые, а вы — жрецы.

Пастор понял, что добродушие огромного медведя — вещь весьма относительная и, как бы добродушен он ни был, совать ему голову в пасть не приходится.

И потому, вместо дерзкого ответа, вихрем мелькнувшего в его несколько затуманенной вином голове, он спросил мягко и вкрадчиво, как бы позабыв уже о только что сказанном Мамонтовым:

— Дорогой профессор, мне хотелось бы добиться от вас лишь ответа на один маленький вопрос, который лучше всего я задам вам прямо, без всяких предисловий. В этом и заключалась цель моего желания побеседовать с вами. Скажите вы мне откровенно — вот вы, человек, прославившийся новой теорией происхождения человека, — в глубине души вашей, сохранили ли вы все же зерно веры в бога, в господа бога нашего и в его святой промысел?

Ответ профессора Мамонтова был настолько неожидан, что пастор отшатнулся от ученого, как от бесовского наваждения.

Профессор Мамонтов сказал просто, но строго:

— Вы сами, пастор, в бога не веруете!

— Какой странный и… простите — дерзкий ответ! — воскликнул отступивший на шаг назад священник. — Впрочем… вы ведь большевик, если я не ошибаюсь?

Профессор Мамонтов добродушно спросил пастора в свою очередь:

— Слыхали ли вы когда-нибудь, милый пастор, о травоядном животном нижнего мела Британии — титанозаурусе?

— Нет.

— Я полагаю, — вздохнул Мамонтов, — о большевиках вы слыхали не больше. Я делаю это заключение на основании той связи, которую вы делаете между брошенным вами мне упреке в дерзости и вашим вопросом. Большевик я или нет — это так же важно для моей оценки, как и то, женат ли я или нет. Раз навсегда прошу вас запомнить, дорогой пастор, что мы приехали сюда не для того, чтобы пропагандировать те или иные политические взгляды, а для того, чтобы заниматься наукой. Следовательно, здесь нет «большевиков», «либералов», «консерваторов». Здесь имеются одни только ученые.

— Ах, мой дорогой профессор, — с рыданьем в голосе, в ответ на слова Мамонтова воскликнул, всплескивая рунами, казавшийся необычайно огорченным пастор. — Я ведь знал это, я предчувствовал, думая о предстоящей нашей встрече, что милосердный господь не пошлет мира в ваше заблудшее сердце и вы будете искать ссоры со мною! А я шел к вам с распростертыми объятиями — уверяю в этом вас! Я уже старый человек, многое переживший и не менее видавший на своем веку! Я больше двадцати лет был миссионером как раз в тех краях, куда вы теперь направляете шаги свои, и, право же, мог бы быть вам во многом полезен своими указаниями и советами. Но как же мне их преподавать вам, когда вы так относитесь ко всякому моему слову.

— Это ваша грустная ошибка, — сказал искренно профессор Мамонтов. — У меня нет никаких оснований относиться к вам, человеку мне совершенно незнакомому, с каким бы то ни было недоверием, и, если вы только пожелаете помочь нам в наших работах, то, уверяю вас, ничего, кроме самой горячей благодарности, вы от нас не услышите.

— Ах, дорогой профессор! — воскликнул как бы повеселевший пастор, — в таком случае вот вам мой первый и самый основной совет: ищите вы ваших животных, где вам только угодно, но ни под каким видом не углубляйтесь в Падангские леса.

— Почему? — спросил Мамонтов. — Леса северного Офира — это как раз то, что меня больше всего привлекает. Там я рассчитываю найти своего Homo divinus'a.

Пастор горячо и страстно принялся уговаривать Мамонтова бросить свою затею.

— Вы погибнете в этих лесах, как многие уже гибли до вас, — убеждал он. — Это ведь не леса, а лабиринт сатаны. Туда еще никто не проникал и, конечно, нет никаких оснований предполагать, что вам удастся туда проникнуть. Это бессмысленная затея и бесславная гибель. К тому же никакой человекообразной обезьяны неведомой еще породы вы там никогда, конечно, не найдете, ибо ее там нет. И вообще, это греховное и ничем недоказанное заблуждение — видеть какое бы то ни было сходство между человеком, происхождение которого божественно, с простым животным, ничего общего с человеком не имеющим. Скверное заблуждение, смею вас заверить, начало которому положено несчастным Дарвином, а вами доведено до совершенно непозволительных пределов!

Тут даже профессор Валлес не выдержал и фыркнул, и это вышло очень забавно.

Но это заставило пастора только с новой силой красноречия наброситься на невозмутимо-спокойного профессора Мамонтова:

— Это заблуждение, заблуждение, заблуждение! О, да вразумит вас господь в этом! Как вы не можете понять, т. е., вернее, согласиться с такой простой истиной, что наша сознательная деятельность дарована нам высшим существом и свойственна одному только человеку. Ничего нового со времен первых естествоиспытателей вы все, сколько вас ни было, в сущности говоря, не дали. Вы только продолжали, развивали, опровергали друг друга, а до дела никто из вас все равно не договорился. А до дела договориться необычайно просто, стоит лишь вооружиться достаточным гражданским мужеством и изменить некоторой своей непримиримости в одном принципиальном разногласии, которое существует между наукой и религией, т. е. стоит лишь признать, что одно только божество может являться внутренней причиной бытия, и все ваши гипотезы, предположения и умозаключения сами собой улягутся в стройную систему и гармоническое целое. Ваше упрямство до сих пор не способствовало движению науки вперед, оно явилось лишь тормозом к познанию истинного бога, к которому человек инстинктивно стремится от колыбели до могилы.

— За исключением вашего последнего заявления, — серьезно сказал профессор Мамонтов, — я, конечно, не могу согласиться ни с одним из ваших парадоксов. Мое желание видеть между обезьяной и человеком различие лишь количественное, а не качественное — отнюдь не результат моего упрямства, а результат моей сознательной деятельности, которой вы приписываете божественное происхождение. Подумайте, что получается: сам бог учит меня дарвинизму. Что же касается вашего последнего заявления, что человек от колыбели до могилы инстинктивно ищет бога, то с этим я вполне и серьезно согласен. Вы глубоко правы, говоря об «инстинктивности» этих поисков. Но знаете ли вы, что такое инстинкт? Это веками накопленный опыт животного. Теперь подмените в вашей фразе слово «бог» словом «истина», и вы получите вполне определенное значение и смысл человеческой деятельности. На основании опыта животное знает о существовании истины, т. е. той причины, благодаря которой оно само существует, которую оно, за недостаточностью своих сведений о свойствах окружающего его мира, не знает, но найти которую можно. Раз что-нибудь реально существует, то естественно — это «что-нибудь» можно познать, увидать, вульгарно выражаясь — пощупать и понюхать. И — животное ищет. Ищем и мы нашего «бога». Но мы твердо знаем, что этот бог не что иное, как материя или энергия, что одно и то же в конечном счете, ибо материя есть не что иное, как заряд энергии определенной силы и качества, и нам незачем окружать эти поиски реального фантастикой мистицизма. Вы же избрали себе другую и, надо вам отдать справедливость, удивительно нелогичную дорогу! Утверждая, как и мы, что существует истина, т. е. первопричина (вы называете ее словом «бог»), вы отказываетесь в ней видеть нечто, вполне материально-реальное и приписываете ей свойства ирреальности, т. е. свойства духа. Странное положение: вы начинаете верить в существование… несуществующего!

Вы приходите к абсурду и, чтобы как-нибудь выйти из положения, приукрашиваете этот абсурд пестрыми лоскутьями фантазии (заметьте, между прочим, что эта фантазия тоже дальше ваших реальных познаний о свойствах внешнего мира не идет, ибо у ваших душ имеются руки, ноги, носы, крылья — одним словом, все бутафорские аксессуары, известные в постановке любого фантастического спектакля на сцене современного нам театра) и сумбурной путаницы, которая называется мистикой. И неужели, задам теперь я вам вопрос, вы думаете таким путем прийти скорее к нашей общей цели?

— Но почему вы так уверены, что первопричина — материального, а не духовного характера? — спросил пастор.

— Я привык так уже думать, — ответил Мамонтов, — что свинья родит свинью, из желудя вырастет дуб, из куриного яйца высиживается не крокодил, а курица. Материя могла произойти только от материи.

— Следовательно, человеческая душа произошла вот именно от мировой души.

— А разве «душа» это не та же материя? — улыбнулся Мамонтов. — Между душой и телом такая же разница, как между энергией и материей — только и всего.

— Я боюсь, что остался столь же мало убежденным в правоте ваших слов, сколь был и до моего разговора с вами, — покачивая головой, сказал пастор. — Оставим вопрос о происхождении человека в стороне, ответьте мне на такой простой вопрос: почему человек, который физически значительно слабее остальных животных, так сильно размножился, а сильные животные — наоборот, уступая дорогу человеку, вымерли? Разве в этом вы не видите промысла божия?

— Я в этом вижу лишь подтверждение своей теории, — ответил Мамонтов. — Человечеству не шесть тысяч лет, как полагаете вы, и не двадцать тысяч лет, как полагают ученые. Человечеству — миллиарды лет! И настоящее человечество давно уже вымерло вместе с крупными формами животных. То, что вы видите сейчас перед собою, это уже не человечество, это его жалкие дегенерирующие остатки. А почему крупные формы были обречены на вымирание — это уже вопрос, осветить который в получасовой беседе невозможно. Что же касается тех остатков человечества, которых вы человечеством именуете, то я вовсе не вижу, чтобы они так уже сильно размножились. В нескольких каплях загнившей воды — более живых существ, нежели людей на всем земном шаре. Чем примитивнее живое существо, тем легче ему сохранить свой вид от вымирания. Впрочем, я боюсь, что мы с вами слишком углубились в дебри науки.

— Увы! Это все равно не поможет господину пастору уразуметь суть дела, — сказал с высокомерной усмешкой на тонких губах подошедший в эту минуту к разговаривавшим высокий, худой старик, одетый в изящный охотничий костюм.

Увидав приблизившегося старика, пастор неприятно поморщился, а профессор Мамонтов повернул удивленно голову в сторону подошедшего.

— Я — Ван-ден-Вайден, сэр. — отрекомендовался старик и прибавил: — Я только что прибыл с места моего постоянного жительства на озере Тоб, в Батавию, экстренно вызванный сюда бароном Ван-дер-Айсингом. Я назначен генерал-губернатором сопровождать вашу экспедицию, быть ее чичероне, так сказать, как местный старожил и охотник. Мне крайне прискорбно, что я опоздал к назначенному его превосходительством сроку — тому виною неисправность наших дорог — и не присутствовал при торжественном прибытии возглавляемой вами экспедиции в наши края. Однако вы видите, что первый, кому я докладываю о своем прибытии, — это вы, в лице которого я уже вижу своего будущего начальника.

— Я искренно рад пожать вашу руку, — выпуская из своей лапищи сухую, изящную и тонкую руку Ван-ден-Вайдена, сказал Мамонтов. — Господин барон изволил меня уже предупредить о том, что, по его любезной просьбе, вы дали ваше великодушное согласие помочь нам в нашем деле. Ни о каких начальниках, понятно, не может быть речи. С этой минуты вы равноправный член нашей экспедиции, следопытству которого мы все доверяемся и заранее благодарим.

— Я приложу все усилия, чтобы заслужить эту благодарность, господин профессор, — поклонился Ван-ден-Вайден. — Я смею думать, что мое присутствие действительно во многих отношениях будет полезным вам.

Волею жестокой судьбы я изучил, как свои пять пальцев, все углы и закоулки этого проклятого острова и обшарил его всего, как хороший карманный вор обшаривает карманы своей жертвы. Даже северная часть лесных склонов Офира не осталась совсем без моего внимания, хотя эту часть острова, в виду почти полной невозможности проникнуть в нее, я знаю, надлежит сознаться, плоховато.

— Это, я надеюсь, совместными усилиями нам удастся одолеть, — сказал Мамонтов. — Леса Офира — как раз то, что меня интересует больше всего, так как именно там, на основании целого ряда научных заключений, я рассчитываю найти то, зачем приехал.

Я постараюсь проникнуть в их лабиринты во что бы то ни стало. Наша экспедиция разделится на две части: одна ее часть займется исследованиями мела третичных отложений на берегах рек Кампара и Сиак, вторая — в работах которой буду участвовать я и Мозель — займется северной частью отрогов Офира, причем центр работ будет сосредоточен по преимуществу в лесах горной цепи Малинтанга. Я надеюсь, вы не откажете сопровождать именно эту часть экспедиции. Не правда ли?

— Конечно, — последовал быстрый ответ старого охотника.

— Ну вот и прекрасно. Теперь скажите мне, дорогой сэр, что заставило вас переселиться сюда из Европы?

— Двадцать лет, — ответил Ван-ден-Вайден, — я скитаюсь с одного берега этого острова на другой. Двадцать долгих лет я ищу сокровище, которое отняло у меня провидение.

— Да, да! — вмешался снова в разговор пастор. — Это верно: двадцать лет вы не знаете покоя. Слишком много вы полагались на ваши слабые силы, господин Ван-ден-Вайден, и слишком мало обращали свои взоры на милосердого господа. Он отнял у вас вашу дочь и только он один и может вернуть ее вам!

— Пастор Берман, — сказал резко Ван-ден-Вайден, — вы сами вынуждаете меня сказать вам в присутствии посторонних дерзость, которую и извольте проглотить: я, сударь, кажется, достаточно ясно запретил вам упоминать вашими лживыми устами имя моей дочери. Или вы думаете, что присутствие кого бы то ни было может удержать меня от того, чтобы заставить вас замолчать? Не вынуждайте меня к крайностям, сэр!

Пастор довольно растерянно забормотал что-то, с очевидным намерением обратить все в безобидную шутку.

— Ах, извините! — воскликнул он. — Я ведь и забыл совсем, что имею дело с давно озверевшим человеком!

И потирая свои пухлые ручки и слегка хихикая, он пожал плечами и отошел на несколько шагов в сторону, к группе ученых, стоявших рядом, среди которых находились профессор Мозель и знаменитый итальянский анатом профессор Марта.

— Что это за антипатичнейшая личность? — шепотом спросил профессор Мамонтов, наклоняясь к Яну Ван-ден-Вайдену.

— О! — ответил Ван-ден-Вайден, — это худшая малярия из всех здешних малярий! Это некий пастор Берман. В начале своей карьеры он был простым миссионером на плоскогории Силлалаги, в районе озера Toб. Не знаю, какой леший заставлял его в первое время организованных мною поисков моей дочери, таинственно исчезнувшей в лесах Офира ровно двадцать лет тому назад, всячески препятствовать мне в успешном их ведении. Путем всевозможных интриг и домогательств, он перебрался сюда, в Батавию, добившись назначения на пост настоятеля здешней церкви.

— Я не предполагал, — беря Ван-ден-Вайдена под руку, мягко сказал Мамонтов, — что вы тот самый Ван-ден-Вайден, дочь которого некогда исчезла в лесах Офира, хотя ваша фамилия мне сразу показалась знакомой. Теперь-то я хорошо вспомнил, в чем было дело. Хотя это и было очень давно, но европейские газеты достаточно протрубили об этой истории. Я искренно буду счастлив, если мои поиски человекообразной обезьяны в неисследованных еще областях чем-нибудь, в свою очередь, будут полезны вам.

— Приезд вашей экспедиции, — горячо отвечал несчастный отец, — снова оживил и воскресил мои совсем было уже угасшие надежды. Я несказанно счастлив, что на мою долю выпала честь быть вашим следопытом, но — сознаюсь откровенно, — я еще более счастлив тем обстоятельством, что, благодаря работам вашей экспедиции, поиски моей дочери невольно начнутся снова. Разумом я перестал верить в удачу своих поисков уже давно… но… десять лет тому назад, как гром с неба, является сюда сыщик из Скотлэнд-Ярда, который дал мне письменную клятву в том, что у него есть все основания предполагать, что гибель моей дочери факт, далеко не очевидный. С той поры я не нахожу себе места больше на этой проклятой почве, ибо я твердо знаю, что скотлэндярдовский агент не бросается зря клятвами и предположениями. Как видите, дорогой профессор, упорство, которое я проявляю в надежде отыскать свою дочь, имеет под собою кой-какие вполне реальные и конкретные основания.

— Но какова же была судьба поисков этого сыщика и участь его самого? — спросил Мамонтов.

— Вот в этом-то и вся суть, — ликующе ответил за Ван-ден-Вайдена подошедший пастор Берман. — Его постигла та же судьба, что постигнет всякого, а в том числе и вас, кто дерзнет сунуть свой нос в дебри лесов. Он бесследно исчез и бесславно погиб. Вот какова была его судьба, сэр!

— Однако, гибель мистера Уоллэса также не больше чем предположение!? — заметил профессор Вал-лес.

— Откуда вы знаете, что англичанина звали Уоллэсом? — спросил изумленный пастор.

— Мистер Стефен Уоллэс, — как бы поправляя пастора, сказал Валлес. — На то я англичанин, чтобы знать это. В прошлом году в английском парламенте, членом которого я имею честь состоять, господину министру колоний был задан вопрос: что предпринято английским королевским правительством для отмщения за убийство туземцами острова Суматры английского подданного — мистера Стефена Уоллэса.

— И каков же был ответ господина министра? — подобострастно и лукаво спросил пастор.

— Господин министр ответил в том духе, что гибель мистера Уоллэса еще как будто не доказана, но что это не должно никого смущать. Коль скоро она станет очевидной, Англия сумеет реагировать на нее должным образом. «Англия вечна», — сказал господин министра и добавил, что Англии торопиться некуда. В свое время Англия всегда скажет свое последнее слово,

— Ищи ветра в поле, — протянул пастор Берман. — Господин министр колоний никогда верно в колониях не бывал.

Профессор Валлес, который обладал удивительной способностью мгновенно перевоплощаться, ничего не ответил на эти слова краснощекого человечка.

До он и не мог ничего на них ответить, ибо в эту минуту он был уже не профессором кембриджского университета, а лордом, сэром Ибрахимом Валлесом — членом верхней палаты и подданным его величества короля Великобритании.


ЗНАМЕНИТАЯ ТЕОРИЯ ПРОФЕССОРА ВЛАДИМИРА НИКОЛАЕВИЧА МАМОНТОВА О ПРОИСХОЖДЕНИИ ЧЕЛОВЕКА


Уже через день экспедиция тронулась в путь.

Как и было заранее намечено, ученые разбились на две группы: одна — под предводительством профессора Марти, направилась к истокам Кампара, другая, которой руководил сам профессор Мамонтов, — к лесам Малинтанга.

Путь, как участникам первой, так и второй группы, предстоял долгий и трудный, а потому перед расставанием ученые сердечно простились друг с другом, назначив место встречи в гавани Малабоэх, ровно через полгода.

К этому времени в гавань должен был прибыть и корабль Лиги наций, чтобы доставить участников экспедиций обратно по домам, о чем был дан профессором Мамонтовым соответствующий наказ капитану судна.

Барон Гуго Ван-дер-Айсинг, генерал-губернатор Суматры, также обещан прибыть в Малабоэх через полгода, чтобы лично принять участие в торжественных проводах экспедиции.

— Я буду счастлив, — сказал он Мамонтову на прощанье, — от лица всего мира первым приветствовать победу вашей или мозелевской школы. Искренне желаю, чтобы вы поровну разделили между собою заслуженные вами обоими в одинаковой мере лавры!

— Наша прогулка должна будет, — ответил Мамонтов, — раз навсегда разрешить мой спор с уважаемым профессором Мозелем, самым достойным противником, которого себе только можно представить и желать.

Здесь необходимо познакомить читателя несколько ближе с профессором Мозелем и профессором Мамонтовым.

Профессор Мозель отличался от других ученых поражающей логикой своих умозаключений и обоснованностью научных гипотез. Даже профессор Мамонтов пасовал тут перед ним.

Научная аргументировка и потрясающее знание предмета делали из этого маленького, беспокойного и нервного человечка такого небывалого в истории биологии гиганта, что дали повод Мамонтову к дружеской остроте над своим соперником:

— Если человечество вздумает, — говорил он, — после смерти Мозеля поставить его фигуру наверху написанных ученым трудов, сложенных одно над другим — оно сыграет скверную штуку с беднягой: фигуры его никто не увидит.

По своим убеждениям он был ярым дарвинистом.

Вот, в сущности говоря, на чем основывалась слава этого профессора. Не на том, что он создал новую школу, а на том, что он сделал старую и довольно уязвимую школу неприступной цитаделью биологической мысли.

Иным был профессор Мамонтов.

Этот ученый зачастую страдал отсутствием неуязвимых логических положений. Это был ученый-творец, ученый-поэт, ученый-художник.

И он создал школу.

Но в этом-то и заключалась вся трагедия этого большого человека.

Он остался одинок.

Его ошеломившая все человечество и нашумевшая на весь мир теория была еще не только не проверена, но и не имела серьезных последователей.

В Мамонтове боролись как бы два начала: одно влекло его в сторону сильных, здоровых мыслей настоящего революционного творчества, где конечною целью могли быть только прогресс и достижение; второе тащило его назад к тем мыслям и течениям, порождение которых могло быть только благодаря общему упадничеству послевоенной Европы, которое неминуемо должно было привести даже таких сильных людей, как Мамонтов, к моральным катастрофам и тупикам. Эта борьба двух начал особенно сильно сказывалась в последней теории Мамонтова. В ней, с одной стороны, Мамонтов хотел видеть человечество освобожденным от своих пут и цепей, — гордых, сильных и равных друг другу, но, с другой стороны, мысль его не могла подойти к этому человечеству, уже сейчас начинающему на 1/5 части земного шара строить новую жизнь, — просто и материалистично; он начинал колебаться в своих психологических оценках и бросался искать подтверждения своим идеалистическим взглядам в палеонтологии, — науке настолько еще не разработанной и темной, что именно в ней можно было найти подтверждения своим, иногда ложным, взглядам на первый взгляд кажущимися неоспоримо-вескими доказательствами. Последняя теория Мамонтова о происхождении человека, наделав много шума, принесла ему больше врагов, чем друзей: с одной стороны, своей неумеренной левизной, с другой же — своей, ни на чем реальном не основанной, пессимистичностью и. как сам Мамонтов в глубине души сознавал, упадочничеством.

Суматровская экспедиция должна была выяснить дело.

— Это мое бессмертие или смерть, — сказал сам профессор Мамонтов про экспедицию облепившим его репортерам на палубе готового к отплытию из Ливерпуля на Суматру корабля.

Врагов было много, но только в одном Гансе Эрнсте Мозеле Мамонтов видел единственного, достойного себе соперника, — ученого еще небывалой глубины и мощи.

Только он один был страшен Мамонтову своей, еще никем не побежденной логикой, стискивающей соперников, как железными клещами.

И с Мамонтовым было уже так не раз, когда Мозель «брал его в оборот». Ему очень часто приходилось отказываться от той или иной своей гипотезы на основании лишь нескольких слов мозелевской критики!

Но это нисколько не смущало Мамонтова — ему порой доставляло даже какое-то рыцарское удовольствие признавать себя побежденным и с восторженностью настоящего ученого отдавать в этих случаях пальму первенства своему великому сопернику, тем более, что большинство прежних теорий Мамонтова были все же всецело приняты самим Мозелем.

Только относительно последней и самой главной теории Мамонтова, — основы всей научной деятельности его — теории о происхождении человека, еще ни единым словом не обмолвился Ганс Эрнст Мозель.

Он молчал. Он выжидал чего-то. Он как будто не решался говорить еще. Он, казалось, проверял свои силы.

И это молчание было страшно.

Было ли оно согласием или осуждением?

Подтверждение этой теории было для Мамонтова вопросом жизни.

И это отлично понимали все — вот почему решительно все следили с таким напряженным вниманием за работами экспедиции.

Каждый хорошо знал из газет, что первый вопрос, который задал Мамонтов Мозелю, увидав его на съезде в Женеве, был:

— Какого вы мнения о моей теории?

И каждый так же хорошо запомнил загадочный ответ непобедимого немца, сказанный просто и серьезно:

— Я вам отвечу на этот вопрос тогда, когда мы вернемся с Суматры, дорогой коллега.

А теория профессора Мамонтова, так сильно взволновавшая не только ученых, но и все мыслящее человечество, была действительно достойна изумления.

Профессор Мамонтов пришел к тому заключению, что тот вид животного царства, который принято обозначать как «Homo Sapiens», т. е. человек, отнюдь не является промежуточным звеном в процессе положительной эволюции животного мира, т. е., иными словами — не заслуживает названия «венца творения», являясь в настоящую минуту максимальным достижением того совершенства, к которому стремится природа, а является представителем дегенерирующей и вымирающей филогенетической ветви, когда-то, миллиарды может быть лет тому назад, существовавшего, действительно идеального и совершенного во всех отношениях вида.

По отношению ко многим видам животного царства Мамонтову удалось доказать правильность своей теории, правда, данными загадочной палеонтологии, но Мамонтов, ослепленный своей теорией, не сомневался в том, что очень скоро сумеет доказать применимость своих выводов и по отношению к человеку.

И, казалось, действительно: раз его теория оказалась справедливой по отношению к вымершим совершенно уже в настоящее время гигантским раковинам аммоней, триасового периода, Мезозойской эры, или, например, к гигантам третичного периода, также вымершим на основании тех же законов, то нет сомнения в том, что теория его применима и к остальным группам животного мира, а в том числе и к человекообразным.

Но если бы теория профессора Мамонтова оказалась применимой и к человеку то отсюда неизбежно следовало, что и человек давным-давно уже достиг максимума своего развития, после которого произошла, на основании открытых Мамонтовым законов, остановка в его эволюции, с последовавшим затем неизбежным процессом дегенерации. Вот тут-то Мамонтов и начинал как будто противоречить сам себе. Приняв Октябрьскую революцию полностью, он всегда с гордостью наблюдай за непрекращаемой эволюцией новых людей, строивших действительно новую жизнь, а с другой стороны, как наркоман, влекомый к своему наркотику, возвращался к пораженческим выводам своей теории. А выводы мамонтовской теории были действительно несколько неожиданны.

Современный человек, «Homo Sapiens» рисовался Мамонтову как представитель дегенерирующей ветви когда-то существовавшего, действительно «идеального» человека, т. е. наисовершеннейшего существа, ныне уже вымершего, которому Мамонтов дат определение «божественного» и назвал его Homo divinus.

До мамонтовских открытий было принято думать, что человек не существовал еще во времена третичного периода, и все ученые единогласно отодвигали появление человека в более молодые периоды геологической жизни земли. Мамонтов же утверждал, что человек появился уже в эту отдаленнейшую эру, сотню тысяч лет тому назад существовавшую, и даже внешний облик этого человека был самым подробным образом описан ученым.

Правда, Мамонтов сделал это лишь на основании какого-то таинственного отпечатка, найденного им в мелу силурийского бассейна Богемии и принятого им за отпечаток безымянной кости Homo divinus'a, но этого было достаточно Мамонтову для того, чтобы ясно и отчетливо восстановить весь костяк давно исчезнувшего, как он полагал, с лица земли человека и даже описать самым подробным образом внутреннее строение этого необычайного существа.

По Мамонтову, Homo divinus своею внешностью ничем особенным не отличался от внешнего вида современного нам человека, за некоторыми исключениями.

Рост современного нам человека не превосходит длины одной только голени этого доисторического исполина.

Отношение окружности черепа к окружности груди у Homo divinus'a было значительно меньше, чем у современного человека, что объясняется необычайно мощно развитым черепом нашего предка.

Емкость черепной коробки Homo divinus'a равнялась емкости грудной клетки современного нам человека, увеличенной в два с половиной раза, и почти равнялась емкости своей собственной грудной полости.

Вторая особенность, отличавшая этого гиганта от Homo Sapiens'a была еще более удивительной и заключалась в том, что, по утверждению профессора Мамонтова, пришедшего к своему заключению на основании детального изучения лобкового сращения нашего предка, он был существом двуполым.

В чем же, в сущности говоря, заключалась эта нашумевшая теория?

Дело представлялось профессору Мамонтову в следующем виде:

Закон эволюции живых форм материи, знаменующий собою их прогресс — конечен. Эта конечность является результатом того обстоятельства, что эволюционное развитие, как земли, так и всего космоса — циклично, т. е. находится в плоскости круга.

Геологические катастрофы и катаклизмы ошибочно названы учеными «эрами». Это не эры — это только этапы эр.

Эрой может быть назван лишь полный круг развития, т. е. момент рождения, самое развитие, достижение максимума этого развития, что соответствует 180 градусам круга, переход за максимум развития, т. е. начало регресса, дальнейший регресс, стадия старости, предшествующая концу цикла, и, наконец, достижение 360-го градуса по кругу, т. е. смерть.

Итак, жизнь развивается по кругу от 0° до 180° и дальше от 180° (уже по другую сторону круга) до 360-го градуса.

Круг, как измеримая градусами величина, конечен, а потому и развитие материи конечно.

Полный обход круга жизнью и есть эра.

Но так как круг, как линия, бесконечен, то бесконечна и сама жизнь, т. е. числа следующих одна за другой эр, являющихся каждый раз повторением одного и того же явления, неограничены во времени и пространстве.

Естественно, что стадии рождения (от 0° по кругу) отвечают признаки несовершенства форм всякой и, в частности, живой материи, одноклеточные организмы, отсутствие специализации в их строении, простота и примитивность этого строения и, наконец, микроскопические размеры самих организмов.

Однако именно в этой стадии можно проследить зарождения естественного фундамента, долженствующего наступить в силу движения по кругу прогресса — изживание которого уже будет знаменовать собою дегенерацию, т. е. заход по другую сторону круга.

Именно в «примитиве» первобытных форм и заключен этот естественный фундамент.

В этой стадии — филогенетические ветви развиваются чрезвычайно быстро, удивляя наблюдателя своим разнообразием и пестротой.

Дальнейшей стадии развития отвечает уже соответствующее развитие морфологических свойств образовавшихся ветвей, появление новых классов, родов и видов, при чем все время идет неминуемое увеличение специализации отдельных организмов и в них заключенных органов, а также и постепенное увеличение объемов тел.

Стадии достижения максимума соответствуют и отвечают признаки наивысшей специализации отдельных органов, гигантский рост представителей всех видов, и, что составляет наисущественное отличие этой стадии, — апогей развития физического и психологического.

Человек, достигший этой стадии, является представителем самой фантастической культуры и техники, но он еще не перешел дозволенных границ роковой для него, как и для всякого живого существа, специализации.

Это в особенности относится к его половой сфере. Он еще двупол.

В это время уже рост эволюции морфологических свойств закончен, и образование новых филогенетических ветвей быстро падает. Жизнь достигает своего апогея. Ставосьмидесятого градуса круга.

Далее… неумолимая сила вещей, двигающая бытие безостановочно вперед, заставляет жизнь достигнуть первых сотых частей 181-го градуса, ибо рельсы жизни не по прямой, а по кругу, вследствие чего движение вперед — обращается в движение назад, и уже эти самые первые сотые части 181-го градуса, куда заглянула жизнь, неизбежно несут всему живому вырождение и смерть.

Это вырождение обусловливается прежде всего все глубже и глубже охватывающей живую материю специализацией.

Появление новых филогенетических ветвей вследствие этого прекращается.

Именно с этого момента в циклической жизни живых существ начинает проявляться явная дегенерация, т. е. все то, что не только физически, но и нравственно ведет живое существо к его физиологической старости и смерти.

Каждый новый индивидуум не сохраняет уже полностью всех своих морфологических свойств, а наследует по боковым линиям такую массу добавочных признаков и свойств, что они неминуемо, удаляя его от первообраза, приводят к вырождению, что применимо также и к человеку.

Если принять во внимание, что к этому времени развитие филогенетических ветвей прекратилось, рост особей упал, то вполне понятным будет заключение Мамонтова о наступлении в циклическом развитии человека стадии старости, предшествующей смерти.

Смерть не заставляет себя долго ждать.

Глазные орбиты замкнуты, носовые кости укорачиваются, движения нижней челюсти ограничиваются и, вслед за наступлением старческого маразма и короткой агонии, — круг замыкается и жизнь достигает смерти. Трехсот шестидесяти градусов крута.

Эра окончена. Геологический переворот и катаклизм. Тьма над бездной, и снова новый луч солнца — новый нуль градусов новой эры, которая неминуемо повторяет все этапы бесконечное число раз предшествовавших ей эр, для того, чтобы дать себя повторить бесконечным числом еще последующих за нею эр.

Здесь будет уместно привести выдержку из последнего труда профессора Мамонтова, которой мы и закончим настоящую главу.

«Современное нам человечество находится в своем циклическом развитии, увы, не по эту, а давно уже по ту сторону круга.

Расстояние от первого градуса регресса, т. е. от 180 градуса круга, до того градуса, на котором человечество сейчас находится — довольно значительно. Я определяю на основании некоторых своих соображений это расстояние равным 45-ти градусам, т. е., иными словами, считаю, что человечеством уже достигнут 225-й градус его циклического пути.

До окончания переживаемой нами эры остается, таким образом, всего лишь 135 градусов движения по кругу.

Ничего нет кощунственного и неприемлемого в том, что в один прекрасный день все мы должны будем прийти к тому выводу и заключению, к которым приплел в настоящее время я.

В настоящее время мы, если и соглашаемся с фактическим существованием в природе естественного отбора, то уже никак не можем видеть в нем двигателя жизни и творца гармонии во вселенной; наоборот, нам совершенно ясно, что именно он-то и является одним из факторов нашей естественной старости и физиологической смерти.

Борьба за существование! Конечно, нужно было быть гением, чтобы «открыть» ее и сформулировать ее так, как ее формулировал Дарвин, но также необходимо быть без глаз, чтобы сейчас не увидать в этой борьбе как раз обратное тому, что в ней усматривал Дарвин.

Говорить сейчас о том, что «приспособление» органов, т. е., строго говоря, их специализация, ведет к победе приспособленных над менее приспособленными — равносильно мнению Аристотеля, полагающего, что те фрукты, которые падают с дерева на землю, эволюционируют в птиц, а те, что падают в воду, превращаются в рыб.

Дарвин не дал ответа на вопрос — почему же в таком случае произошло вымирание всех высокоприспособленных к борьбе за существование видов, каковыми являлись гиганты Мезозоя и Кембрия, и наоборот — почему до сих пор сохранили свое существование столь неприспособленные существа, как, например, простая амеба или инфузория.

Сам Дарвин, естественник до мозга костей, когда пытался найти объяснение этим фактам, неминуемо уклонялся от науки естествоведения и впадал в почти что метафизическую философию, бросаясь за помощью к «нравственным» моментам развития биологических единиц, запутываясь в объяснениях и часто даже противореча сам себе.

Не заключалась ли ошибка великого ученого в том, что, уделяя огромное внимание физиологии и морфологии животного царства, Дарвин почти не интересовался и не был знаком с наукой, развившейся лишь за последние 50 лет — с палеонтологией?

Последними неутомимыми трудами Неумейера, Эдуарда Копа, Альберта Годри, Циттеля, Берранде и Ковалевского, мне кажется, доказано вполне обоснованно, что ключ к разгадке всех нас волнующей тайны о происхождении жизни на земле надо искать именно там.

Преимущество этой науки заключается в ее конкретности и материалистичности.

Все прочее — только гипотеза: палеонтология — факт!

Итак, я резюмирую сказанное. Ключ к тайне — в палеонтологии. Но палеонтологией надо уметь пользоваться. Надо идти по каким-то другим путям, чем те, по которым шли до сих пор, и надо терпеливо ждать.

Я твердо верю, что всего лишь в двух, наиболее трудно исследуемых местах земного шара, волнующая человечество тайна еще не совсем зарыта и, следовательно, может быть познана человеком.

Эти места — экваториальный пояс и таинственные полюса нашей планеты.

Когда человеку удастся уничтожить или взорвать огромные напластования льда на полюсах, он сдернет завесу с искомой тайны.

За возможность нахождения на экваториальном поясе если не самой тайны, то преддверия к ней, говорит то обстоятельство, что, по моему глубокому убеждению, начало жизни на земле имело место именно на Антарктиде, ныне погребенной под водами океана, откуда эта жизнь и расползлась путем сложных и часто лихорадочных миграций, с одной стороны, в Америку, а с другой в Австралию.

Там же появился и первый человек. Вот где можно найти, быть может, даже костяк последнего человека, Homo divinus'a, филогенетические ветви которого в дальнейшем шли по пути регресса, дегенерации, старости и вымирания, докатившись до современного нам человека (Homo Sapiens) и обезьяны.

Итак, значит, процесс дегенерации Homo divinus'a шел по двум филогенетическим путям.

Одна ветвь регресса шла под знаком наимаксимальнейшей специализации как внешних, так и внутренних органов, с очень незначительным уклоном в сторону дегенерации мозга.

В конце этой ветви в настоящее время находится современный нам человек.

Другая дегенерирующая ветвь, наоборот, шла под знаком совершенно незначительной и, во всяком случае, крайне медленно протекавшей специализации органов, но зато с уклоном мощного падения мозговой силы и развития центральной нервной системы.

На конце этой ветви в настоящее время стоит человекообразная обезьяна, водящаяся в очень ограниченном числе экземпляров на острове Суматра.

Этих обезьян мы еще не видали.

У боковых потомков второй ветви регресса признаки двуполости еще так ясно сохранились, что нет сомнений в том, что их родоначальник обладал двуполостью.

Впрочем, я твердо убежден, что даже настоящие человекообразные обезьяны еще полудвуполы.

Этим новым термином я хочу сказать, что у оставшихся в живых представителей человекообразных обезьян, кои нам еще не известны, внешние половые органы еще не раздельны, тогда как внутренние половые органы успели уже роковым образом специализироваться.

Самооплодотворения, имевшего место у Homo divinus'a, быть уже не может. Орган матки у самцов уже отсутствует.

Каковы же должны быть те условия, при которых возможно изменить естественную эволюцию природы?

Против природы можно использовать с успехом только то самое орудие, которым она сама пользуется в борьбе с нами.

Орудие это — наследственность.

Если бы мне удалось скрестить конечных представителей дегенерирующих филогенетеческих ветвей, т. е. человека с человекообразной обезьяной, то в результате, уже на третьем поколении, я получил бы существо, облик которого стоял бы весьма близко к Homo divinus'y.

Разве искусный садовод не выращивает яблоки на грядах, а помидоры на деревьях? В Америке такие опыты увенчались уже полным успехом и не так давно одному ученому удалось скрестить абрикосовое дерево со сливовым, в результате чего получился фрукт, отвечающий всем требованиям и сливы и абрикоса.

А тут дело представляется еще более простым, ибо те признаки, которые, по теории, наследуются легче всего, сочетаются в наиболее благоприятных комбинациях…».


НЕОЖИДАННЫЙ ДРУГ И НЕОЖИДАННЫЙ ВРАГ


Экспедиция отправилась в путь.

Разбившись на две группы, экспедиция строго придерживалась намеченного маршрута и, хотя очень медленно, но все же с каждым днем приближалась все ближе и ближе к назначенным для стоянок местам.

Отряд профессора Марта уже на четырнадцатые сутки достиг места своего назначения и разбил лагерь на берегу реки Индрагири, катившей свои желтые воды параллельно Кампару в нескольких километрах расстояния.

На другой уже день по прибытии ученые приступили к работам по изучению мела третичного периода, мощными напластованиями залегшего по берегам обеих рек.

Профессору Марта вначале сразу повезло. Не прошло и двух недель, как ученый нашел следы, с несомненностью говорившие за пребывание здесь человека, возраст которого определялся ученым приблизительно в двести тысяч лет.

Таким образом, уже первые шаги экспедиции обогатили мир ценнейшими данными, разрушающими раз и навсегда легенду о кайнозойской эре, как об эре, в которой животная жизнь якобы находилась лишь в стадии развития, и кроме жаберно-дышащих животных и ракообразных, ничем особенным не отличалась от предшествующих ей эр.

Реки Индрагири, Кампар и Сиак, в районах которых производились работы группы профессора Марта, были очень глубоки, вполне судоходны, крайне живописны, и одно лишь обстоятельство необычайно затрудняло дело.

Несмотря на плодороднейшую почву и роскошную растительность, в долинах этих рек не было даже туземных селений, и на протяжении многих десятков километров нельзя было встретить ни единой живой души.

Иностранцы же еще ни разу не отваживались углубляться в долины этих смертоносных рек, зная, какой дурной славой пользуется местный климат, так что экспедиции пришлось вступить в зону, еще совершенно незнакомую человеку.

Поле для исследований было богатейшим, но климат, действительно, оказался совершенно невыносимым, и не мудрено, что смерть, как острый серп, косила всех ранее здесь побывавших отважных путешественников, понадеявшихся исключительно только на свою выносливость.

Участники экспедиции из группы профессора Марта, понятно, могли быть смелее и увереннее, так как ими были захвачены с собою из Европы лекарственные препараты, предохраняющие от заболевания малярией, но тем не менее и их постигло очень скоро тяжелое несчастье.

Это несчастье явилось как бы первой грозовой тучей.

Через девять дней, несмотря на ежедневные внутривенные вливания особого мышьякового препарата, тяжело заболел еще совершенно незнакомой врачам формой тропической лихорадки японский ученый, доктор биологических наук, профессор Иокогамского университета — Хорро.

Были приняты все меры, вплоть до применения рентгена и радия, для того, чтобы спасти ученого, который на другой день уже впал в бессознательное состояние, а в ночь на третьи сутки скончался в страшных конвульсиях, за два дня болезни превратившись в обтянутый кожей скелет.

Эта первая жертва экспедиции, эта смерть всеми любимого и уважаемого товарища сильно поколебала мужество остальных членов группы профессора Марта, не остановивших, однако, своих работ ни на одно мгновенье.

Смерть профессора Хорро заставила насторожиться профессора Марта, и он приказал старшему врачу своей группы произвести впрыскивание еще совершенно неиспробованного противомалярийного препарата, хранившегося у профессора Марта в очень ограниченном количестве.

Препарат оказался буквально чудодейственным и никто из участников экспедиции не подвергся больше заболеванию страшной болезнью.

Только потому, что клинически препарат этот не был еще изучен, он не применялся ранее, и Марта не мог себе простить, что не применил его к покойному Хорро.

Это было тем обиднее, что, по странной игре случая, этот препарат был изготовлен в лабораториях самого профессора Хорро, в Иокогаме.

Не успел еще профессор Марти прийти в себя после первой неудачи, постигшей его группу, как разразилась вторая, сильно расстроившая и взволновавшая ученого, который, как ни ломал себе голову, никак не мог придумать объяснения вызвавшим ее причинам.

Дело в том, что, расставаясь с профессором Мамонтовым, Марти условился немедленно установить, по прибытии на место, радио-связь с его группой, но, как ни бился Марти, — связь эту ему никак не удавалось наладить.

Это было крайне загадочно, ибо первым делом, по разбитии лагеря, итальянский ученый приказал своим радиотехникам оборудовать походную станцию и установить приемник, что и было исполнено в самый кратчайший срок.

И вот, несмотря на это, ни одна из посланных Мамонтову профессором Марти радио-волн не достигла своего назначения, погибая где-то в пространстве, так что приходилось допустить нечто совершенно невероятное: профессор Мамонтов не установил у себя радио-станции.

Но, отлично зная Мамонтова, профессор Марти считал это единственно допустимое предположение самой большой глупостью, которую только можно придумать.

Чтобы Мамонтов не установил у себя станции и не исполнил данного обещания? О, нет — все, что угодно, но это не могло иметь места!

Что же тогда? Не случилось ли с ним несчастья? Но опять-таки тогда об установке станции позаботился бы Мозель, или кто-нибудь другой из ученых. Не провалились же они все, сколько их там ни есть, сквозь землю? И даже этого было недостаточно для объяснения отсутствия связи. Проваливаясь сквозь землю, они должны были еще захватить с собою и все радио-аппараты. Только тогда можно было бы объяснить это непостижимое обстоятельство. Не иначе.

Все это необычайно волновало профессора Марти, отлично знавшего, что если его путь был труден и опасен, то путь, избранный Мамонтовым, уже никак не мог быть назван иначе как тернистым.

Принимая же во внимание горячность и самоотверженность русского ученого — было от чего волноваться!

Марти решил запросить, наконец, Батавию о судьбе мамонтовской группы, но, увы, вместо успокоения, этот шаг принес ему еще больше волнения и расстройства.

Положительно, с радио происходило что-то в высшей степени непонятное и таинственное.

Все радиотелеграммы его, касавшиеся деловой стороны, благополучно доходили до места своего назначения и профессор, получал на них немедленные ответы, но, если в телеграмме стояло имя Мамонтова, никакого ответа из Батавии уже не получалось.

И если сначала Марти только волновался и нервничал, то очень скоро уже совершенно растерялся и не знал, что ему предпринять в дальнейшем.

Это случилось тогда, когда старшему радиотехнику французу Лебонэ, удалось, переключив свой приемник на более короткую волну, поймать таинственную, полушифрованную телеграмму, которую удивленный француз и доставил немедленно профессору Марти.

Никто из участников экспедиции не мог понять значения этой депеши, хотя профессор амстердамского университета по кафедре геологии Рамстред и перевел ее всем, так как она была написана по-голландски.

Немедленно запрошенный по этому поводу Ван-дер-Айсинг не отвечал, и Лебонэ, как ни старался принять своим приемником еще что-нибудь, ничего поймать не смог.

Очевидно, станция, отправившая эту телеграмму, все время меняла длину своих волн.

А таинственная телеграмма гласила:

«Не допускай. Тире. Тире. Тире. С. У. Марти, Мамонтов нет. Буйволова расселина. Буду».



А в группе профессора Мамонтова в это время происходило следующее.

Первое место стоянки было достигнуто на седьмой день по выходе из Батавии.

Это была та самая знаменитая Буйволова расселина, откуда некогда погибший англичанин Уоллэс начал свои, столь печально окончившиеся, поиски таинственно исчезнувшей Лилиан Ван-ден-Вайден.

Отсюда до конечного пункта пути мамонтовой группы было уже не далеко, — всего 35–40 километров.

Конечный пункт этот, намеченный Мамонтовым совместно с Яном Ван-ден-Вайденом, представлял собою опушку еще совершенно неисследованного тропического леса.

Вокруг опушки, делая бесчисленное количество изгибов, скользя как змея, протекал быстрый ручей, бравший начало, очевидно, из недр неизведанного леса и кативший свои пенные воды в такую же неизведанную даль. Именно отсюда решено было начать обследование, придерживаясь все время берегов ручья, чтобы не сбиться как-нибудь с дороги и не потонуть в лабиринте запутанного леса.

У Буйволовой же расселины решили остановиться лишь для того, чтобы отдохнуть в этом сравнительно безопасном месте и иметь возможность обстоятельно приготовиться к предстоящим трудностям.

Однако, не успели участники экспедиции обосноваться как следует на месте своей первой стоянки, как произошло довольно неприятное приключение, крайне опечалившее и озадачившее ученых. Старший радио-техник, голландец Вреден, следовавший в хвосте экспедиции, внезапно куда-то исчез, словно сквозь землю провалившись вместе с лошадью, навьюченной всеми необходимыми принадлежностями радиотелеграфирования.

К вечеру того же дня профессору Валлесу, волновавшемуся больше всех и предпринявшему довольно смелые поиски пропавшего голландца, удалось обнаружить в полукилометре пути от Буйволовой расселины, по направлению к югу, сперва следы босых ног, — что было крайне загадочным, так как решительно все участники экспедиции, даже сопровождавшие экспедицию туземцы-носильщики, носили особую пробковую обувь, — и немного подальше стоптанную сандалию Вредена, забрызганную свежими пятнами крови.

Кровяные пятна были вскоре обнаружены и на окружающей место траве, однако проследить то направление, по которому они некоторое время встречались, не удалось, так как гнейсовые пески успели уже замести все следы, на расстоянии сорока-пятидесяти шагов от того места, где лежала сандалия телеграфиста и где, по всей видимости, и разыгралась ужасная трагедия.

Профессор Мамонтов, которому Валлес доложил о своей находке, отправился к месту страшных следов и, после тщательного осмотра их, вдруг, к немалому изумлению своих ученых коллег, стал на четвереньки и начал обнюхивать землю кругом, совсем так, как это делают собаки-ищейки. Потом он сразу вскочил и выпрямился во весь свой гигантский рост.

К чудачествам русского ученого все уже давно привыкли, и друзья его охотно прощали ему те крайности его характера, которые так страшно не вязались с ним, как с одним из самых выдающихся представителей науки.

— Интересно знать, следы босых ног — следы ли это ног Вредена, снявшего свои сандалии или кого-нибудь другого? — спросил на обратном пути профессор Валлес все время хранившего молчание Мамонтова.

— Скажите, коллега, — вместо ответа спросил Мамонтов, — разве вы когда-нибудь видели, чтобы большой палец ноги отстоял так далеко у европейца, как он отстоит у того, кто эти следы оставил? Ведь это след обезьяны.

Профессор Валлес не выдержал и спросил:

— Не предполагаете ли вы, что этот след оставлен самим Homo divinus'ом?

Профессор Мамонтов искоса взглянул только на своего коллегу и ничего не ответил. В это время ученые входили уже в походную палатку, занимаемую Мамонтовым.

— Во всяком случае, дорогой коллега, — вдруг сказал Мамонтов, — этот самый господин успел во время вашего отсутствия побывать и у меня в гостях.

С этими словами Мамонтов указал побледневшему англичанину отчетливый отпечаток босой ноги, с характерно оттопыренным большим пальцем на ней, у самой своей походной постели.

— Но, что же это все значит, однако? — еле выговорил совершенно ошеломленный Валлес.

— Значит, кому-то не нравится наше пребывание здесь, — спокойно ответил Мамонтов и принялся за проверку своих бумаг, грудой лежавших на кровати.

— Все в порядке? — спросил Валлес.

— Oh, yes, sir! — сквозь зубы ответил Мамонтов и более легкомысленным тоном добавил: — Как видите, деликатность Homo divinus'a не подлежит сомнению. Простой визит в отсутствие хозяина, некоторая заинтересованность наукой и отсутствие каких-либо агрессивно-уголовных намерений.

Профессор Валлес не знал, шутит ли его ученый друг или нет.

— А! А! — вдруг воскликнул он, и Мамонтов увидал, как ужас исказил его лицо.

— В чем дело, коллега, вам дурно? — подбегая к нему, спросил он.

Вместо ответа Валлес показал дрожащей рукой на походный столик Мамонтова, на котором лежала открытая записная книжка ученого.

Было ясно, что ее кто-то перелистывал. А на открытой странице отчетливо виднелся кровавый отпечаток перелистывавшего ее пальца.

Мамонтов подошел к столу.

— Удивительное дело, — сказал он почти радостно, после того как через лупу рассмотрел кровавый оттиск отпечатанного на страницах его записной книжки пальца, — как все эти господа умеют наиталантливейшим образом облегчать задачу сыщикам. Я положительно не слыхал ни об одном злодеянии, участник которого не оставил бы на месте преступления своей визитной карточки.

Однако в глубине души Мамонтову было совершенно не до шуток.

— Идите к себе, дорогой коллега, и пусть все, что случилось здесь, останется между нами. Волновать понапрасну остальных наших товарищей — нет никакого смысла. У меня появился неожиданный враг. Я отправляюсь на поиски неожиданного друга, — сказал профессор Мамонтов, и с этими словами, уступая дорогу профессору Валлесу, вышел из своей палатки и быстрыми, решительными шагами направился к палатке, занимаемой старым Ван-ден-Вайденом.

Палатка Ван-ден-Вайдена была на противоположном конце лагеря и для того, чтобы достичь ее, надо было пройти несколько сот шагов по искусственно проложенной тропинке в густом кустарнике карликовой дикой акации.

Шагов за тридцать до палатки Ван-ден-Вайдена чуткий слух его уловил ясный шорох в кустах, в нескольких шагах от того места, где он находился. Этого было достаточно, чтобы вернуть Мамонтову его душевное равновесие и заставить его вспомнить о том заключении, что успело уже сложиться у него обо всем происходящем. С ошеломляющей внезапностью, сжимая в руке рукоятку револьвера, одним прыжком Мамонтов достиг того места, откуда послышался шорох.

Однако на этот раз опасения и предположения Мамонтова как будто бы не оправдались. В кустах никого не было. Правда, наступила уже ночь, на тропиках всегда такая неожиданная и черная, но ярко-красная луна достаточно ясно освещала местность, чтобы увидать силуэт человека или зверя, скрывавшихся в кустах. Красные блики луны словно щупапьцы прожектора, дрожали на желтом фоне еще пышущих жаром, раскаленных за день, отвесных скал.

Мамонтов изменил своему решению идти к Ван-ден-Вайдену и решил сперва обойти лагерь кругом.

Уклонившись в сторону на расстояние одного километра и не обнаружив ничего особенного, он хотел уже было снова направить свои шаги к палатке Ван-ден-Вайдена, как вдруг заставивший его некоторое время тому назад насторожиться шорох снова повторился, на этот раз уже значительно явственнее и ближе.

Мамонтов подошел к скале.

Это была северо-западная оконечность окружающих Буйволову расселину скал, — прямая, узкая, в несколько сот футов вышины глыба желтого песчаника с большой примесью кварца и сионита, резко обрывающаяся на запад и постепенными ступенчатообразными уступами оканчивающаяся с восточной стороны.

В самой середине, на высоте человеческого роста, ярко освещенная луной, была высечена далеко видная издали дата, большими четкими цифрами и, несколько пониже, такими же гигантскими буквами — надпись.

Еще пониже виднелись три длинных черты, вымазанных во что-то красное, шедших одна за другой по одной линии, с небольшими интервалами.


19 VIII 1914 СТЕФЕН УОЛЛЭС
_ _ _

Профессор Мамонтов невольно вздрогнул. Так вот, значит, то место, откуда отважный англичанин начал свои поиски девять лет тому назад.

Вот где, значит, находилось начало смертного пути скотлэндярдовского агента!

Но почему он всю надпись не сделал красной? И что обозначают эти три черты?

Вглядевшись пристальнее в сделанную надпись, профессор Мамонтов невольно отступил на шаг.

Сомнений не могло быть. Эти три черточки были значительно более позднего происхождения, если не на днях только сделанные.

Зеленый мох, покрывающий выдолбленные ложбинки цифр и букв, сделанных Уоллэсом, совершенно отсутствовал в углублениях этих черт, а были они вымазаны… еще не успевшей в достаточной степени потемнеть кровью.

— Да… Конечно так! — Профессор Мамонтов соскоблил ногтем немного этой красной «краски» себе в ладонь, размешал ее немного со слюной и, вытирая руку платком, невольно улыбнулся.

Это была та же кровь, что и там… на траве и на сандалиях голландца.

«Это интересно, — подумал ученый. — Неясным остаётся лишь одно: что эти черты изображают?» — И вдруг, хлопнув себя по лбу, воскликнул:

— Да как это просто все! Ну, конечно же, это так! Кто-то подает условный знак тому, кто должен еще прибыть и убедиться в присутствии своего союзника на месте. Вот и все!

В это время кто-то осторожно дотронулся до его плеча.

Профессор Мамонтов резко повернулся, выхватывая из кармана брюк свой револьвер.

Перед ним стоял старик Ван-ден-Вайден.

— Ах, это вы — облегченно вырвалось у него. — А я думал… Я как раз собирался идти к вам.

Ван-ден-Вайден перебил его:

— Вы выбираете для своих целей чересчур запутанные пути, дорогой профессор. Путь ко мне гораздо ближе и проще того пути, по которому вы изволили идти. И я очень скорблю, что вы предприняли свой осмотр окрестностей, не зайдя предварительно ко мне. Тем более, что я прекрасно знаю, зачем вы хотели повидать меня. Нельзя быть столь неосторожным. Прогулки в наших местах в одиночку очень напоминают утонченный способ самоубийства. Уверяю вас. Кроме хлопот, вы мне вашим недоверием ничего не доставили, так как мне пришлось все время быть настороже и невидимо следить за вами. Я до известной степени отвечаю Европе за вас, дорогой профессор.

Ван-ден-Вайден говорил с такой горячностью и сердечностью, что Мамонтов внезапно почувствовал прилив особого доверия и расположения к этому странному старику, четверть века уже рыскающему по непроходимым зарослям тропиков.

— Наоборот, — с такой же горячностью воскликнул он. — Я не только не недоверяю вам, но я именно и направлял свои шаги к вам для того, чтобы искать в вашем лице помощника и друга. И, если я временно изменил своему решению, то лишь по причине своей горячности, заставившей меня несколько увлечься…

— И забыть всякую предосторожность, — улыбнулся Ван-ден-Вайден.

— Да, может быть, — отвечал Мамонтов. — Но что же поделаешь, таков мой характер! Однако, скажите: вот вы, охотник, убивший своими руками тысячи живых существ, дрогнули бы ваши руки, если б вам пришлось спустить курок ружья, дуло которого было бы направлено на… человека?

Ван-ден-Вайден был поражен внезапностью вопроса, но, стараясь не показать этого, спокойно ответил, как будто бы разговор и шел все время именно на эту тему:

— Нет. В моей скитальческой жизни был такой случай. Как раз в тех лесах, куда мы направляемся, одно время появился беглый голландский каторжник. Никакие усилия властей найти его ни к чему не привели. Да и разве можно что-нибудь найти в этом первородном хаосе? Однако, мне пришлось столкнуться с ним лицом к лицу. Я не намеревался его ловить. Мне до этих вещей, которые называются громким и пышным именем «правосудие» — нет никакого дела. Но он, к сожалению принял меня за правительственного агента. Объясняться не было времени. Такие вещи разыгрываются скорее, чем это может запечатлеть на своей ленте кинематограф. Секунды — слишком громоздки, чтобы измерять время, в течение которого все уже кончается. Выбора не было никакого. Оба, и его и мой револьверы — были подняты. Для меня было совершенно ясно, что мы оба выстрелим друг другу в упор, одновременно. Для него, конечно, это было так же ясно, как и для меня. Ну… так оно и случилось. Только, видите ли. его револьвер дал осечку. До сих пор перед моими глазами стоит его не то удивленное, не то испуганное лицо с большими рыжими усами и бритой головой. Только, уверяю вас, когда он упал, мне показалось, что это было гораздо легче, чем проделать то же самое со зверем. Человеческая жизнь стоит очень дешево. За нее никто не мстит. Зверь умирает гораздо торжественнее. Нет. У меня твердая рука.

Вместо ответа Мамонтов протянул Ван-ден-Вайдену руку.

— Я знал, что получу такой ответ, — сказал он. — Вы, конечно, были удивлены моим вопросом, как сейчас недоумеваете над моим рукопожатием. Но, видите ли, в чем дело: у меня объявился неожиданный враг, и мне нужен союзник решительный, энергичный и закаленный. Иначе может погибнуть все дело экспедиции. А этого я уже не могу допустить. А насколько я могу судить, мой враг не остановится ни перед чем для достижения цели, и… дай бог, чтобы мое пророчество не исполнилось, но я предвижу возможность, заставившую меня задать вам свой вопрос.

— И вы нисколько не ошибаетесь, — к удивлению Мамонтова ответил Ван-ден-Вайден. — Я слишком хорошо знал и знаю, что вам будут чинить всяческие препятствия в вашем деле, не останавливаясь ни перед чем. И не потому что вы приехали сюда искать ваши филогенетические ветви, а потому, что… ваши поиски снова воскрешают возможность отыскания моей дочери, что кому-то, по непонятным мне причинам, совершенно не желательно. Я, когда был один — не страшен этому «кому-то», но я, в центре вашей экспедиции — уже прямая угроза…

— Я не совсем понимаю, какое отношение к этому имеет ваша дочь? — перебил Мамонтов.

— Вернее, не хотите понять это.

— Но кто же заинтересован в этих поисках, в конце концов, кроме вас одного?

— Пастор Берман.

— Что-о?

— Профессор, забудьте на время ваше джентльменство по отношению к людям. Вы сами говорите: дело вашей экспедиции в опасности. Вопрос необходимо ставить ребром, тем более, что… простите меня, — вы сами обо всем догадываетесь.

— Но ведь это же чудовищно! И в конце концов все-таки непонятно, чего ему опасаться?

— О, милый друг, если б я это знал только! Уверяю вас, что этот господин топчет своими ногами землю только потому, что я не желаю убрать его отсюда, не разгадав тайны… Однако у меня есть догадки, конечно… Они появились у меня с особенной силой тогда, когда погиб этот молодой англичанин, имя которого высечено здесь на скате: погиб или тоже исчез — не знаю, но, во всяком случае, и тут дело не обошлось без участия уважаемого священнослужителя…

— Но это только ваше предположение, или тоже…

— Да. До сегодняшнего дня это было только моим предположением. Но с сегодняшнего… — Ван-ден-Вайден весело расхохотался. — Ну, довольно играть в прятки, — сказал он. — Пора начать действовать. Взгляните-ка сюда. Это то, что я нашел сегодня днем недалеко отсюда, когда вы были в отсутствии. Вот почему я и следил все время за вами, опасаясь, как бы…

С этими словами Ван-ден-Вайден разжал свой левый кулак и показал изумленному Мамонтову большой наперсный крест черного дерева с изображенным на нем серебряным распятием.

— Сим победиши! — иронически воскликнул он и добавил: — Я хорошо знаю этот крест. Он принадлежит ему. Судя по тому, что он не успел еще покрыться слоем пыли в тот момент, когда я его нашел, хозяин должно быть обронил его только сегодня, и несомненно, что он еще где-то скрывается поблизости.

— И имеет сообщника, — добавил Мамонтов.

— Почему вы думаете? — спросил Ван-ден-Вайден. — Я это тоже предполагаю, но у меня нет данных для этого.

— Зато они имеются у меня. Это отпечатки голой ступни и условные черточки под именем мистера Уоллэса.

Ван-ден-Вайдена вдруг как бы осенило что-то.

— Господи! — воскликнул он, — ну, конечно же. Три черты — это знак, посредством которого менанкабуазцы скрепляют свои, письменно даваемые, обещания. Это нечто вроде нашего «во имя отца, и сына, и св. духа». С ним здесь его слуга.

— Теперь и мне все ясно, — сказал Мамонтов. — Большой палец ноги этого сообщника так сильно отстает от остальных, что нет сомнения в том, что ступня, отпечаток которой нашел профессор Валлес, принадлежит не европейцу, а представителю расы, стоящей на очень низкой ступени развития. Его слуга ведь туземец?

— Да. Очередь была за вами, но господин пастор, кажется, ошибся, ибо, если он не останавливается перед убийствами для достижения своих целей, то теперь я, которому надоело уже дожидаться разгадки тайны, и подавно не остановлюсь перед ними. Аминь.

— Вы не совсем правы, дорогой друг, — мягко сказал профессор Мамонтов. — Позвольте мне выступить на минуточку в качестве… защитника пастора Бермана. Меня-то может быть он и хотел убить, но этот господин понапрасну кровь, видимо, не проливает. Вреден — это только незначительная помеха ему, и он не убивал его. Вреден просто похищен им.

— Похищен?

— Да. Сандалия и кровавые пятна на гнейсе — довольно примитивная симуляция. Кровь не принадлежала человеку. Я это узнал по запаху который образуется в результате соединения гнейса с кровью. Запах этот, очень сильный в человеческой крови. — в данном случае отсутствовал совершенно. Это была птичья кровь. Это было легко определить и по его сгусткам, так как свертываемость птичьей крови значительно разнится от свертываемости крови человеческой. Черты на скале вымазаны этой же кровью.

— Пусть так, — воскликнул Ван-ден-Вайден, пришедший внезапно в состояние сильного гневного возбуждения. — Пусть так, это, в конце концов, нисколько не меняет дела. Пока этот господин не будет убран с пути, до тех пор дело на лад не пойдет. Это ясно. Я, понятно, не проповедую убийства, но надо, во всяком случае, поймать этого молодчика как можно скорее и окончательно обезвредить его. Арестовать на все время наших работ. Ответчиком перед голландским правительством за эту меру буду я, но мне думается, что я столкуюсь с господином пастором и он предпочтет не затевать против меня дела. Итак, профессор, не зевать, а действовать решительно и быстро!


«МНЕ ОТМЩЕНИЕ И A3 ВОЗДАМ»

Дальнейшие события разыгрались гораздо решительнее и быстрее, чем того хотел в глубине души сам Ян Ван-ден-Вайден.

Мамонтов за всю свою богатую приключениями жизнь достаточно хорошо и правильно оценивал события. Тотчас же после разговора с Ван-ден-Вайденом он сообразил, что неожиданно появившийся враг, вернее, даже не его, Мамонтова, а его, главы экспедиции, посягнувшей на тайны Малинтангских лесов, очень серьезен и, наверное, ни перед чем не остановится для того, чтобы помешать эти тайны обнаружить. В эти мрачные тайны тропических лесов каким-то непонятным образом был замешан маленький чиновник голландского духовного ведомства, рыхлый, толстый и невзрачный.

Мамонтов решил прежде всего держать как можно дальше в стороне от всего происходящего всех остальных членов экспедиции для того, чтобы не волновать их и не мешать правильному ходу их подготовительных работ. Ведь все они были лишь учеными, хозяевами уютных кабинетов, мягких войлочных туфель и вышитых халатов, и ничего общего с экзотикой, а тем более уголовной, не имели и, узнай они, какие тайны сопутствуют им в их и без того не легком пути, — работа их остановится, как останавливается маятник дорогих часов, повешенных на стене сырого подвала. Покой их необходимо беречь.

Второе решение, к которому пришел Мамонтов, заключалось в том, чтобы тотчас же начать поиски несчастного Вредена, и ради него самого, и в виду острой необходимости наладить как можно скорее связь с Марти и Батавией.

Поделившись с одобрившим его решение Ван-ден-Вайденом, Мамонтов предложил голландцу разойтись по домам до наступления утра. Ван-ден-Вайден и на это согласился, и оба тронулись в обратный путь.

Увлекшись разговором, они не заметили, как дошли уже до тропинки, где им надлежало расстаться. Палатка Ван-ден-Вайдена помещалась в нескольких стах шагов отсюда направо, а Мамонтова — налево.

Мамонтов взял руку Ван-де-Вайдена и крепко пожал ее.

— Спасибо, милый друг, за доброе мнение обо мне. Высшим счастьем было бы для меня оправдать его в ваших глазах. Давайте расстанемся сегодня для того, чтобы завтра с новыми силами приняться за дело. Уверяю вас, что господин представитель бога на земле и дьявола на небе — не уйдет от нас. Он стал на моей дороге? Что же! Тем хуже для него. Он, господин пастор Берман, видимо, не знает, с кем он имеет дело, — больше ничего. Иначе он не стал бы мне ставить палки в колеса. Я — ученый. Это верно и не подлежит сомнению, но… не одна только школа науки пройдена была мною в жизни! Это часто забывают те, кто имеет со мною дело. Если господин пастор Берман полагает, что я всю жизнь провел у себя в кабинете за пыльной книгой, прокуренной трубкой и чашкой всегда холодного кофе — он имеет плохое обо мне представление.

Жизнь — вот действительный мой университет. И может быть, даже науке-то меня настоящей научила не книга, а именно жизнь. Какая ошибка многих, если не всех, ученых, что в первой половине своей жизни они были уже учеными, а не шарманщиками, маклерами, бродягами, или клубными шулерами! Ах, уверяю вас, если б они знали жизнь лучше, если б они ближе соприкасались с ней, — от этого наука только выиграла бы. Опыт науки не должен производиться в лабораторных условиях, ибо наука и жизнь — это одно. Жизненный опыт — лучший лабораторный метод исследования.

Господин пастор Берман удивился бы и, пожалуй, не поверил бы, если б узнал, что знаменитый ученый, профессор Мамонтов, всего каких-нибудь пять лет назад предводительствовал конным отрядом красных разведчиков, и в Беловежской пуще, окруженный поляками, проваливаясь по колено в мшистых болотах непроходимого леса, спасаясь от холода, заползал в распоротое, еще горячее и дымное брюхо своей лошади, и, упорно не желая расстаться с тою шуткой, что называется жизнью, жадно глотал горячую кровь. Я видел больше в своей жизни, чем это мог видеть господин пастор Берман в самом необузданном сне. И… я привык принимать вызов, когда его мне кидают.

Доброй ночи, господин Ван-ден-Вайден! Еще раз спасибо вам за содействие и дружбу. Отдохните как следует и помните: если кто-нибудь достоин сожаления во всем этом деле, то это пастор Берман. Только его одного и приходится пожалеть в настоящую минуту.

Мамонтов крепко пожал руку собеседника и пошел к своей палатке.

Ван-ден-Вайден молча поглядел некоторое время ему вслед, потом, поворачиваясь в свою сторону, улыбнулся и покачал головой, подумав про себя:

«Действительно, я тоже начинаю опасаться за судьбу бедного пастора!..»

Вскоре он достиг уже своей палатки, и, как бы нехотя, вошел внутрь…

Но Мамонтову положительно не сиделось на месте. Он был слишком взволнован происшествиями дня.

Посидев некоторое время у своего импровизированного письменного стола, он снова поднялся и вышел подышать еще немного, хотя и душным, но все же более свежим воздухом, чем тот, которым приходилось дышать в палатке.

Дальше порога своего кочевого жилища он первоначально и не намеревался идти, но вскоре уже понял, что неотвязчивая мысль влечет его снова туда — к скале, на которой было высечено имя Стефена Уоллэса, и еще раз осмотреть окрестности.

Колебания длились недолго. Не прошло и получаса после прощания с Ван-ден-Вайденом, как он уже снова зашагал по тропинке, проложенной в диком кустарнике. Сперва он хотел зайти за стариком, желая исполнить данное ему обещание ничего не предпринимать одному но когда, подойдя к палатке Ван-ден-Вайдена, он убедился, что огонь у него уже погашен, решил все же отправиться в одиночку, не желая будить и беспокоить своего нового друга.

Духота наступившей ночи была почти невыносима. Тишина вокруг стояла гробовая, только изредка раздавался сухой треск, короткий и резкий. Это трескались наиболее раскаленные за день камни окружающих скал, и звук этот неприятно напоминал о скором наступления нового беспощадно-знойного дня. Все же по ночам, как бы невыносима ни была духота, она переносилась много легче раскаленного горна солнечных суток.

Сперва все шло благополучно и решительно ничто не воспрепятствовало Мамонтову добраться до скалы мистера Уоллэса.

К западу от этой скалы, там, где она обрывалась в страшный провал бездонной расселины, росли по краям мелкие кусты выродившейся акации и толстолистого кактуса. Еще так недавно маячивший огромный шар огненного солнца оставил воспоминание о себе в виде длинной, по всему горизонту протянутой ленты, более светлой, чем все остальное небо, которая, казалось, фосфоресцировала и дрожала, перевиваясь волнами электричества.

Покинутый лагерь расположился неподалеку, но совершенно не был видим, так как был скрыт от глаз восточными ступенями уоллэсовой скалы.

Мамонтов шел довольно рассеянно, медленно продвигаясь вперед, и, хотя внимание его и было устремлено на скалу, мысли не могли ни на чем определенном сосредоточиться и все витали вокруг неопределенных воспоминаний, очень часто возвращаясь к истории исчезновения дочери Яна Ван-ден-Вайдена, которой Мамонтов успел за последнее время сильно заинтересоваться, постоянно беседуя о ней с несчастным отцом.

В таком сосредоточенном состоянии Мамонтов, естественно, не обратил никакого внимания на узловатый пучок спутанного хвороста, внезапно появившийся на его пути как раз в ту минуту, когда он находился между западной отвесной стеной скалы и страшной расселиной, расположенной всего в двадцати шагах расстояния от скалы. Мамонтов тяжело наступил на хворост правой ногой и даже раздавшийся треск сухих ветвей не вывел его из задумчивости.

Однако не успел он сделать следующего шага, как мгновенно почувствовал жгучую боль в правой ступне. Мамонтов вздрогнул, — первой его мыслью было, что он ужален спрятавшейся в хворосте ядовитой змеей.

Но не успела эта мысль еще оформиться как следует в его голове, как Мамонтов, внезапно теряя равновесие, тяжело рухнулся оземь во весь свой гигантской рост.

При неудачном падении на твердый известняк дороги, полученный удар был настолько силен, что на несколько секунд лишил ученого сознания.

Придя в себя, Мамонтов, продолжая ощущать почти невыносимую боль в правой ноге, одновременно почувствовал, что, влекомый какою-то сверхъестественной силой, быстро скользит всем телом к страшной пропасти, как раз к тому месту, в котором расступившийся кустарник образовал свободный проход, — как бы открытые двери в ее бездонную черноту.

Не прошло и секунды, как Мамонтов понял все.

Он попал ногой в петлю толстой веревки, спрятанной в хворосте; мгновение — и петля затянулась вокруг ноги, кто-то дернул за веревку; тело, потерявшее равновесие, грохнулось оземь, и теперь, как связанного барана, его тащат к гибели.

Уцепиться было не за что.

Дорога была гладка и полирована как зеркало, а тянувший веревку тянул ее с такой проворностью и быстротой, что уже секунд через пять Мамонтов находился от края пропасти всего на расстоянии каких-нибудь 8–9 шагов.

Ножа у него с собой не было. Он попытался приподняться, но это плохо удалось ему.

Тогда, скорее инстинктивно, чем обдуманно, он, напрягая все мышцы тела, резким броском тела перевернулся на левый бок, и с быстротой молнии извлек из правого кармана свой револьвер, направил дуло по тому направлению, где приблизительно должна была быть протянута веревка, и наугад, не целясь, выстрелил.

Гулким эхом прокатился выстрел по отвесным громадам доисторического гнейса, и Мамонтов сразу же почувствовал облегчение в ноге.

До раскрытого зева расселины оставалось всего три шага.

Как согнутая пружина, освобожденная от сдавливавшей ее силы, взвивается в воздух, вскочил Мамонтов на ноги и… очутился лицом к лицу с пастором Берманом.

Кто-то сзади пастора пронзительно вскрикнул и чья-то тень мелькнула стрелою между кустами акации, быстро исчезнув в чернильной темноте ночи.

— Меланкубу! — крикнул пастор, но никто не отозвался на его зов.

Тогда пастор поднял руку по направлению к лицу профессора Мамонтова. Рука эта сжимала рукоятку револьвера.

Вскакивая на ноги, Мамонтов выронил из рук свой револьвер. Нагнуться и поднять его — было равносильно самоубийству. Дуло бермановского кольта почти касалось его переносицы. Он почти ощущал это прикосновение к себе холодной стали.

— Вы рассеянны, как настоящий ученый, мой дорогой профессор, — не опуская руки и держа Мамонтова все время на прицеле, сказал пастор Берман с удивительным цинизмом. — Однако, к делу: я надеюсь, что после всего случившегося между нами вы сами отлично поймете — что у меня для спасения собственной персоны, только один выход — спустить курок.

— Стреляйте, — спокойно сказал Мамонтов и почувствовал, как какая-то удивительно приятная апатия успокаивающей волной пролилась по всему его телу.

— Да. Я это сейчас и сделаю. Только мне необходимо первоначально объясниться. Мне ведь никогда не удастся больше этого сделать. Не правда ли?

Мамонтов чувствовал, как полное безразличие все больше и больше поглощает его.

— Как хотите, — сказал он. — Слушать я все равно не буду. Что же касается меня, то мне хотелось бы закончить свою жизнь уверением вас в том, что из всех негодяев, которых мне когда-либо приходилось встречать на свете, вы — самый непревзойденный.

— Вот именно по этому самому поводу мне и хотелось бы объясниться с вами. Я хотел вам доказать, что действую отнюдь не из подлости, а наоборот, по соображениям самого высшего характера. Я — защитник господен. Я не убиваю вас, а вырываю вас, как должен вырывать всякое зло, с корнем. Только и всего. Такие люди, как вы, не должны жить. Они уничтожают единственную радость человека — веру в его божественное происхождение. Что же делать? Христианство часто несет за собою не мир, а меч. Впрочем, вы, кажется, не слушаете меня?

Мамонтов молчал.

— Ну, что же, — вздохнул пастор Берман, — тем хуже для вас. Будьте любезны не шевелиться. Я стреляю хорошо и отнюдь не намерен причинять вам напрасные страдания. Да благословит меня господь!

Пастор Берман прищурил правый глаз и прицелился.

Но… нажать курок ему не удалось…

Внезапно прогрохотал оглушительнейший, как гром, грянувший откуда-то сбоку, выстрел, и окровавленная рука пастора Бермана беспомощно повисла, выпуская тяжелый револьвер, грузно шлепнувшийся к ногам профессора Мамонтова.

В ужасе подняв кверху свою кисть, из которой черным фонтаном брызнула кровь, пастор Берман отступил на шаг назад, совершенно забыв, что за ним страшная пропасть.

— Стойте! — испуганно крикнул Мамонтов. — Вы провалитесь!.. — Но… предупреждение прозвучало слишком поздно.

Судорожно ухватившаяся за край обрыва левая рука пастора была не в состоянии удержать его тела, и с тяжелым стоном пастор Берман рухнул, как бесформенный мешок костей и мяса, куда-то вниз, в бездонную глубину.

С легким шуршанием покатились вслед за ним мелкие камешки известняка и долгое время было слышно, как они шуршат по отвесным скалам мрачной расселины.

Профессор Мамонтов шагнул к пропасти и, став на колени, отстраняя руками низкорослые кусты, заглянул вниз.

Кроме черной ночи, холодно взглянувшей в его расширенные зрачки, там ничего не было видно…

— «Мне отмщение и аз воздам», — с угрюмым спокойствием сказал подошедший к Мамонтову Ван-ден-Вайден, опуская свое ружье, из дула которого еще шел легкий запах пороха и дыма.




Книга третья. Дневник мистера Уоллэса

ТАИНСТВЕННАЯ ВСТРЕЧА

Дела экспедиции после трагедии, разыгравшейся у Буйволовой расселины, сразу же стали подвигаться вперед.

Только сейчас стало ясным и Мамонтову и Ван-ден-Вайдену, искренно привязавшимся друг к другу, какую огромную роль играл скромный по внешности священник в яркой и красочной жизни острова, залитого ослепительными лучами тропического солнца.

Даже самые незначительные, казавшиеся раньше вполне естественными, неудачи и помехи, мешавшие правильным работам ученых, всюду сопровождавшие их, как стая надоедливых москитов, внезапно совершенно прекратились и исчезли, словно злой дух покинул проходимые экспедицией местности.

Проводники не заводили больше экспедицию в непролазные и непроходимые места; деревни, мимо которых продвигалась экспедиция, встречали белых без враждебности; исчезла ничем необъяснимая ненависть к участникам научной экспедиции; слуги и носильщики научились повиноваться беспрекословно, и мгновенно прекратилось их массовое дезертирство в глубь острова, что особенно затрудняло продвижение экспедиции вперед.

Несчастный Вреден, лишившийся от голода и жажды сознания, был найден Мамонтовым и Ван-ден-Вайденом на третий день после катастрофы у Буйволовой расселины, в одной из многочисленных трещин, избороздивших всю местность скал, почти недоступной и искусно замаскированной грудами камней и диким кустарником.

В этой самой трещине скрывался и Меланкубу с пастором, и пока они еще были здесь, Вредена, хотя и держали все время связанным, — поили и кормили: после же гибели Бермана и бегства Меланкубу он остался брошенным на произвол судьбы, и возможность его дальнейшего существования была предоставлена его собственному усмотрению.

Прекрасные части радио-аппаратов, взятые Вреденом, были сброшены в пропасть, и бедный Вреден страдал от этого, пожалуй, больше всего.

— Я просил их бросить туда лучше меня, — как бы извиняясь за события, рассказывал он сконфуженно Мамонтову, когда был приведен ученым в чувство, — да вот, поди же, что я мог поделать с этими дьяволами? Они ни за что на эту комбинацию не согласились.

Когда же несчастный голландец, представлявший полную противоположность своему почтенному соотечественнику, узнал, что пастор, в свою очередь, последовал вслед за аппаратом в бездонную пропасть, он пришел в настоящий ужас и, при громком хохоте Ван-ден-Вайдена, схватив за руку не могущего скрыть улыбку Мамонтова, воскликнул:

— О… о… господи! По-моему, этот дьявол сумеет воспользоваться обстоятельствами даже и в самой преисподней и начнет теперь посылать с того света радио-телеграммы во все радио-приемники Европы! Угораздило же его, прости господи, выбрать подобный образ смерти. Это не иначе как с каким-нибудь расчетом, — смею вас в этом уверить!

Однако особенно долго не пришлось печалиться пропажей радио-аппаратов.

Вскоре опытным голландцем была найдена поблизости антенна и очень недурной радио-аппарат, посредством которого Meланкубу сообщался со своим хозяином.

Таким образом, уже через несколько дней удалось установить связь между обеими группами экспедиции и вскоре Мамонтов уже знал от Марта о всех делах его группы.

Марта не преминул сообщить Мамонтову о таинственной радио-телеграмме, перехваченной Лебонэ, которая была Мамонтовым тотчас же расшифрована. Это Берман телеграфировал своему слуге:

«Не допускай», т. е. не допускай его, Мамонтова, продвинуться дальше. «Тире, тире, тире. С. У» — видимо обозначало приказание сигнализировать о своем присутствии тремя символическими чертами на скале Стефена Уоллэса. «Марта — Мамонтов нет» — был приказ о недопущении радио-связи между обоими учеными и, наконец, «Буйволова расселина. Буду» — было назначение места свидания и обещание прибыть к условленному месту.

Однако самому Марти Мамонтов ничего не сообщил, прося его успокоиться и не придавать этой телеграмме никакого значения — мало ли где, как, почему и кем употребляются-де-мол имена известных ученых Европы, так как всю историю с пастором Берманом и его гибель он совместно с Ван-ден-Вайденом условились скрыть решительно от всех участников экспедиции.

Об этом решении было сообщено Вредену, которому приказано было рассказывать, что он подвергся просто нападению диких туземцев, но сумел, в конце концов, отбиться и бежать, захватив с собой самые необходимые части для радио-телеграфирования.

Ван-дер-Айсинг, узнав об исчезновении пастора, предупредившего барона о своем отъезде к окрестному духовенству для усиления борьбы с язычеством, естественно приписал исчезновение пастора новому взрыву мести со стороны непримиримых ачинцев, и дело ограничилось всего лишь высылкой карательного отряда, вооруженного крепкими плетьми для порки многочисленных вождей еще более многочисленных племен, и соответствующим сообщением в Амстердам.

Всеми силами старался Мамонтов поднять дух и настроение своей группы, но это удавалось ему с большим трудом и то лишь на короткое время. Ученые, благодаря редчайшим и ценнейшими палеонтологическим находкам, добытым и блестяще расшифрованным профессором Мозелем, начинали считать затею профессора Мамонтова, направленную к отысканию довольно проблематических существ, мало на чем основанной фантазией, и мнения явно стали складываться с каждым днем все больше и увереннее на сторону теории Дарвина.

У очень немногих теплилась в душе еще надежда отыскать человекообразных обезьян Мамонтова, но даже и эти немногие готовы были спасовать перед теми трудностями, с которыми были сопряжены эти поиски.

Необходимо сначала взорвать на воздух всю эту проклятую путаницу совершенно непроходимых лесищ, в которых до сегодняшнего дня никто еще из имеющих право называть себя человеком не умудрился побывать, для того, чтобы начать предполагаемые работы. Мы, представители человечества двадцатого века, несмотря на всю нашу технику и вооруженность, еще слишком не подготовлены для этого.

— Ну, как вы изволите пролезть сквозь эти дьявольские джунгли? — нервно спрашивал профессора Мамонтова один из наиболее непримиримых противников его, француз Деронэ, профессор Сорбонского университета и вице-президент Пастеровского Института в Париже.

Еще больше упало настроение среди ученых, когда профессор Валлес, один из наиболее выдающихся ученых мамонтовской группы, заболел тяжелой формой дизентерии, грозившей принять смертельно истощающую организм хроническую форму.

Бедный англичанин превратился в египетскую мумию и впал «в тихое философствование», как выразился профессор Мозель.

— Дорогой коллега, — сказал он однажды Мамонтову, с трудом проглатывая лошадиную дозу ипекакуаны, — положительно старина Бонне был прав в своей натурфилософии[60]. Помните его рассуждение о кошке и розовом кусте? «Любой профан, — говорил Бонне, — сумеет отличить кошку от розового куста и расскажет вам, какая между ними существует разница». А вот мы, ученые, до сих пор не можем этого сделать. И то и другое мы называем «живым существом» и тщетны наши родовые потуги, чтобы открыть миру математическую формулу, разрешающую не видовую их разницу; а внутреннее их различие. Что вы скажете по этому поводу? Ведь, если подумать как следует, не должны ли мы будем согласиться, что истина ускользает из наших рук благодаря нашим чересчур умным головам?

— Вы забыли, дорогой друг, что профан в примере Бонне исходит из идей частных, а философ из общих идей. Мы же, ученые, должны стремиться к тому, чтобы не было идей частных, потерявших связь с общими, и чтобы не было ни одной общей идеи, не подтвержденной идеей частной, — серьезно отвечал Мамонтов, и, неодобрительно покачивая головой, добавил:

— У нас в России подобное состояние ума называется пораженчеством, сэр Валлес!

— Вы неправильно поняли меня, коллега, — оскаливая желтые зубы, воскликнул англичанин. — Я далек от желания констатировать бессилие науки. Я сделал лишь осторожное вступление к желанию заново опровергнуть вашу теорию дегенерации. Я твердо верю, и даже почти знаю, что мы идем к прогрессу, а не к регрессу. Мой дед, известный в свое время ученый, доктор медицинских наук, лорд Роберт Чарльз Валлес умер от дизентерии, заразившись этой болезнью в вашем Севастополе, во время пребывания там соединенной турко-англо-французской эскадры в 1855 г., уже на третий день болезни. А вот я — внук своего деда, — заполучив более опасную форму этой интеллигентной болезни, продолжаю не только жить, но даже и думать, спустя целых две недели после появления первых признаков заболевания. Как хотите, но это удивительно. Мы идем, вне всяких сомнений, к прогрессу. Мы скоро достигнем совершенства. Тысячу раз прав мой великий соотечественник мистер Дарвин: нужда вызывает желание. Желание вызывает появление новых органов. Анатомируйте после смерти моей мои внутренности, и вы убедитесь, что у меня за это время образовалось придаточное заднепроходное отверстие, ибо старое никак не могло справиться с непосильно взваленной на него работой.

Мамонтов снова покачал головой, но на этот раз промолчал и заставил горящего как в огне и начинавшего бредить англичанина проглотить тройную дозу хинина, растворенного в горячем красном вине. Затем всунул ему под мышку градусник, собственноручно покрыл его сеткой, служившей защитой от укусов москитов, и сказал бодро и весело:

— Ну-ну, добрый друг! Терпение и мужество. Еще неделька, и вы будете снова записаны в приходной книге нашей экспедиции!

Время шло, одновременно, и томительно и быстро.

Прошло уже целых три месяца, как экспедиция покинула Буйволову расселину и окончательно расположилась для своих работ на месте, намеченном Мамонтовым, у самого предверия Малинтангских лесов, но, за исключением одной лишь опушки леса и берегов извилистого ручья, еще ничего исследовано не было.

День за днем уходил в скучных, ничего нового науке не приносящих, работах, хотя Мамонтов с не разлучавшимся с ним уже почти ни на шаг Ван-ден-Вайденом оставляли лагерь далеко позади себя и частенько углублялись в дремучие заросли леса, пренебрегая всякой опасностью и забывая об осторожности…

Ван-ден-Вайдена, хорошо знавшего эти места, но давно уже здесь не бывавшего, сильно поразило то, что никакой, хоть сколько-нибудь открытой опасности нигде не чувствовалось.

Лес оказался как бы вымершим, почти гробовое молчание царило в нем и даже следов диких зверей нигде не было видно. Не отыскать было и следа столь страшных лесных жителей, некогда безусловно населявших эти места.

Получалось впечатление, будто все живое ушло отсюда прочь, не то совсем покинув эти места, не то углубившись дальше в лес.

Причина этого бегства казалась старому охотнику совершенно непонятной и таинственной. На Мамонтова же, хотя и поражавшегося бедностью местной фауны, но не знавшего ранее этих мест, это отсутствие жизни в лесу не действовало так сильно и удручающе, как на Ван-ден-Вайдена,

— Я никогда не видал тропического леса, который бы молчал, — с почти суеверным ужасом жаловался своему другу старый охотник.

— А я был всегда того мнения, что рассказы о непроходимости этих лесов сильно преувеличены, — весело отвечал Мамонтов, все больше и больше убеждаясь в том, что ничто ему не помешает в будущем проникнуть в эти заросли поглубже и поосновательнее.

Ван-ден-Вайден только головой качал и разводил в недоумении руками.

После долгого времени настал, наконец, такой момент, когда, казалось, рассеялась однообразная непроглядная тьма скучных ежедневных будней и взбудоражилось все сонное царство ученых, переставших уже окончательно верить в успех мамонтовского дела.

Как-то вечером, вооружившись своим прекрасным ружьем, Мамонтов предложил Ван-ден-Вайдену отправиться с ним в лес. Ван-ден-Вайден, сильно страдая в течение всего дня невыносимой головной болью, принужден был отказаться, и Мамонтов отправился один.

Лес сонно и горячо дышал своими влажными испарениями. Таинственные шорохи прерывали могильную тишину, и резко щелкали под ногою сухие сучья, оторванные от гигантских деревьев.

В тяжелой задумчивости ученый забирался совершенно машинально все глубже и глубже в таинственную чащу деревьев, точно рукою искусного корзинщика переплетенных между собой пружинно-крепкими лианами, цепко охватившими своими обезьяньими лапами корявые стволы лесных гигантов.

Было жарко и душно, как в оранжерее, и отвратительно пахло газами, выделявшимися от медленного гниения органических веществ. Изредка вздрагивал тяжелый воздух, разрываемый истерически клокочущим, гортанным выкриком красного какаду и откуда-то, издалека, заглушенно и придавленно, казалось из глубин, совершенно уже недоступных человеку, отвечал ему протяжный вой, напоминавший плач ребенка, юрких и трусливых обезьяньих стад, скрывающихся в сладких листьях дурмана и диких бананов.

Где-то уже далеко в стороне, — но где именно, определить было очень трудно, Мамонтов слишком далеко забрался, — журчал ручей, и Мамонтову почему-то показалось, что совсем рядом, в том направлении, по которому слышались всплески волн, должна находиться открытая полянка, покрытая ослепительно яркими, роскошными тропическими цветами, залитая косыми лучами красного солнца, благоухающая ароматами пряных трав и сочных плодов окружающих деревьев.

Мамонтов продолжал продвигаться вперед.

Он очнулся внезапно, как человек, разбуженный какою-то неведомой причиной среди ночи в момент самого крепкого и сладкого сна, и причиной его пробуждения была сразу наступившая темнота, — как будто кто-то выключил электрический ток, до сих пор накалявший гигантский солнечный фонарь. Настолько стало темно, что на расстоянии двух-трех шагов ничего уже не было видно.

Быстро оглянувшись вокруг, Мамонтов не без тревоги и неприятного замирания сердца, заметил, что забрел чрезвычайно далеко вглубь леса, в полосу, совершенно, еще им не обследованную и ему неизвестную.

Достав из кармана компас, ученый точно определил свое местонахождение по отношению к легкомысленно покинутому лагерю и, насколько это позволяли густые заросли лиан, быстро повернувшись, зашагал в обратном направлении.

Долгое время лес не желал редеть, а темнота становилась все более и более непроницаемой.

Наконец Мамонтову показалось, что деревья несколько расступились в сторону, стало значительно светлее и нога перестала так часто спотыкаться о змеевидно выступавшие из-под черной влажной земли уродливые корни тысячелетних великанов.

Не успел Мамонтов подумать, что все его недавние тревоги были напрасны, как вдруг, случайно подняв кверху голову, остановился на месте, как вкопанный, не смея выдохнуть наполнявший грудную клетку воздух, не смея сделать ни одного лишнего движения, мучительно чувствуя учащенные удары сердца.

Но уже в следующую минуту ружье плотно легло к плечу и прищуренный глаз брал быстрый и верный прицел.

В это время, почти над самым ухом Мамонтова, раздался совершенно явственно возглас, необычайно напоминавший человеческое «ах».

Сомнений быть не могло. Звук мог принадлежать одной только человеческой гортани.

Кто был на дереве — Мамонтов не видел.

Он остановился, как вкопанный, и поднял свое ружье только потому, что ясно увидал на дереве чей-то смутный контур, но самого обладателя этого контура, как он ни напрягал своего зрения — увидеть ему не удалось.

Держа ружье все время на прицеле, Мамонтов зашел со стороны, но и с этой позиции ничего в густых листьях дерева не обнаружил.

Сердце билось быстро, скачками, во рту пересохло и в глазах от долгого напряжения мучительно защипало.

Прошла еще одна долгая, бесконечно-длящаяся, томительная минута.

А тишина снова воцарилась кругом, ненарушимая и полная тайны.

«Одновременная галлюцинация и зрения и слуха? — подумал Мамонтов. — Нет! Этого быть не может. Там кто-то сидит на дереве. Но что делать?» — Руки успели настолько затечь, боль в шейных мышцах стала настолько невыносимой, что наступил момент, когда Мамонтов готов был опустить ружье.

Однако он этого не сделал. Внезапно странный возглас-вздох снова повторился, на этот раз гораздо более отчетливо, громче и все так же близко от уха Мамонтова:

— А-а-ах! Уа-а-а!

Крик казался жалобным и тревожным, будто кто-то кому-то изливал свое горе и в нем странным образом сочетались нотки звериного гнева с чисто человеческой тоской и ужасом.

Вдруг сердце Мамонтова забилось тревожно и часто.

Перед Мамонтовым, на расстоянии не больше одного метра, прямо над его головой, искусно скрываемый красочными листьями дурмана, на крепкой и негнущейся ветке, выросшей почти перпендикулярно к стволу огромного дерева, слегка раскачивая и пригибая ее тяжестью своего тела, стоял во весь свой рост не виданный еще никем, описанный только им одним, в предположительных тонах научной гипотезы, великолепный экземпляр второй филогенетической ветки Homo divinus'a, — настоящее двуполое человекообразное существо!

Это существо плотно прижалось к стволу дерева, наивно полагая, что таким путем оно станет менее заметным для неизвестного еще ему врага, в действительности находясь почти у самых ног Мамонтова.

Шерсти на этом существе почти не было. Без сомнения, возраст его был еще крайне незначителен, но уже и сейчас были с несомненностью видны его сильно развитые мышцы, но главное, что бросалось в глаза — это была его двуполость.

Мамонтов, для верности, прицелился еще раз и его глаза совершенно неожиданно встретились с глазами обреченной жертвы.

Во встретившемся ему взгляде была такая непередаваемая красота и глубина, они были так нечеловечески чисты и прекрасны, эти синие глаза ребенка, постепенно заполнявшиеся крупными каплями детских слез, что Мамонтов медленно опустил ружье и провел дрожащей рукою по вспотевшему лбу.

Он стоял не шевелясь, пораженный каким-то столбняком, сквозь который он смутно услыхал, как внезапно, совсем рядом с ним, раздался оглушительный треск ломаемых чьей-то исполинской, дьявольски сильной рукой крепких лиан и толстых, загораживающих дорогу, ветвей деревьев. Он увидал, как ближайшие кустарники, с целым фонтаном брызг черной земли, вцепившейся в их глубокие корни, взлетели на воздух, легко вырванные этой разрушающей рукой, и как, наконец, что-то исполински, чудовищно-огромное, покрытое огненно-рыжею шерстью, выросло сбоку от него, ухватило своими неописуемых размеров лапами прижавшееся к стволу дерева существо и, неся его как пушинку, снова скрылось в темных недрах затрепетавшего и затрещавшего под его ногами леса.

Только тогда Мамонтов поднял голову.

Темнота надвигающейся ночи увеличилась настолько, что, если бы даже кто-нибудь и прятался еще в листьях дурмана, — увидать его все равно уже было нельзя.

Мамонтов устал. Он внезапно почувствовал какое-то полное безразличие ко всему, что происходило вокруг него, какое-то тупое равнодушие к ускользнувшей из рук его истине, ему хотелось спать и начинала сильно болеть голова.

Наступившая снова тишина душного тропического леса поглотила все его чувства и мысли.


СТРАДАНИЯ МАМОНТОВА

Только тогда, когда совсем поредели чудовищные гиганты леса и их крючковатые лапы не так угрожающе простирались в темноте, а вдали, отражаясь в дробящихся водах ручья, засверкали огни живописно раскинувшегося лагеря, Мамонтов стал понемногу приходить в себя.

Сперва смутно, потом становясь все отчетливее и яснее, вспоминалось все только-что с ним случившееся, и вдруг в его мозгу четко оформилось сознание огромного значения, которое имело не только для него одного, профессора Мамонтова, но и для всего человечества, это приключение.

И одновременно с этим, отчасти как бы подтверждая предыдущую мысль, отчасти как бы иронизируя над ней, предстала вся постигшая его неудача, со всеми роковыми из нее вытекающими последствиями, весь ужас невозвратимости происшествия и нового достижения так близко стоявшей от него, и все же, в последнюю минуту ускользнувшей истины.

Да. Все было потеряно.

Сердце ныло мучительно и больно, с каждым новым ударом своим причиняя все новые и новые боли и углубляя все сильнее и сильнее предшествующие страдания.

Как оповестить ученых о встретившемся ему человекообразном существе?

Мамонтов невольно замедлил шаги, мучительно ломая себе голову над разрешением этого вопроса.

Конечно, ни единой минуты он не сомневался в том, что рассказу его решительно все, и сторонники и противники его теории, безоговорочно поверят, — слишком велик был научный авторитет его среди них, — но… сейчас же, неминуемо начнутся предположения, опровержения, дискуссии и т. д., и т. д., а если реальных фактов у него не окажется, то волнующий вопрос о происхождении человека — все так же останется неразрешенным и не сдвинутым со своего проклятого места ни на миллиметр.

Ведь, в конце-то концов, ему все могло просто примерещиться в лесных сумерках!

В тот же вечер профессор Мамонтов, собрав всех своих соратников, рассказал им с математической точностью и фотографическими подробностями удивительное происшествие, случившееся с ним.

Когда Мамонтов окончил свой рассказ, наступило общее, полное молчание. Казалось, никто не смел заговорить первым.

Наконец томительная тишина была прервана профессором Валлесом, желчно и злобно начавшим вытряхивать пепел из потухшей трубки.

— Удивительнейший народ эти русские! — воскликнул англичанин, стараясь не глядеть в сторону Мамонтова. — Кем бы они, в конце концов, ни были: учеными, мучениками, босяками или поэтами — все равно, все они начинают с отрицания бога в человеке, взбудораживают весь мир своими теориями, а кончают всегда, в ту минуту; когда «дело дойдет до дела», извинительным реверансом в сторону этого самого отрицаемого ими бога! Ибо, если профессор Мамонтов опускает свое ружье перед глазами зверя, то не иначе, как по причине предположения, что зверь этот божественного происхождения. Мне не может показаться не странным это дрожание рук у тех, у кого не дрожали же руки тогда, когда, ради социального опыта, им приходилось сметать с дороги жизни тысячи себе подобных людей! Прошу еще раз извинить меня. Я очень болен — это знает каждый, — и весьма возможно, что в своем болезненном раздражении и я сказал много лишнего и дерзкого.

Мамонтов поднял голову и спокойно, без всякой тени гнева или раздражения, тихо сказал:

— Мне извинять вас не за что, дорогой коллега. Я прекрасно понимаю вас. На вашем месте я поступил бы точно так же. В одном только вы не правы — я отказался стрелять не в зверя. То не был зверь. И, если хотите, я соглашусь с вами скорее в том месте вашей реплики, где вы говорите, будто я усмотрел в глазах встретившегося мне существа нечто «божественное». Да. Это было божество. Мы только по-разному понимаем значение этого слова. Встретившееся мне существо было потому «божественным», что в нем было слишком мало от человека и слишком много от самой природы. Лучше я не сумею вам этого объяснить.

Настала очередь высказаться Деронэ.

Профессор сорбоннского университета нервно рассмеялся и преувеличенно-громко воскликнул:

— Однако, дорогой товарищ, я не могу не сознаться, что с каждым днем все больше и больше обнаруживаю в вашем характере поэтические жилки какого-то еще никому неизвестного неомодернистического уклона. Поэзия — «с'est une profession, manquee par vous, je vous assure!»[61].

Среди собравшихся ученых был только один, хранивший глубокое молчание и исполненный безупречной сдержанности — это был маленький и щуплый человек, профессор Мозель.

Он думал. Тяжело, по-немецки, но результатом его долгого мышления, как всегда, являлась ничем непобедимая логика, аргументы, продуманные и проанализированные со всех сторон и концов.

Наконец профессор Мозель встал и, подойдя к Мамонтову, становясь чуть ли не на цыпочки, ласково положил ему руку на плечо и сказал:

— Ну-ну. Не теряйте самообладания, дорогой коллега. В жизни случающееся один раз легко может случиться и вторично. Ничего нет невероятного в том, если я предположу, что вам удастся еще раз повстречаться с этим самым или с подобным этому существом. И тогда вы исправите вашу ошибку. Я вас отлично понимаю. Стрелять было тяжело. А может быть даже и невозможно. Не печальтесь и не считайте себя грешником перед наукой. Выше голову и… разрешите же, наконец, мне поскорее подойти к радио-аппаратам и оповестить весь мир о… о своем поражении, кажется… Не так ли?

Мамонтов отрицательно покачал головой.

— О, нет! — сказал он с горечью в голосе. — Победителем все еще остаетесь вы. Но клянусь вам всем, чем только может поклясться человек, что, начиная уже с завтрашнего утра и до последних минут нашего пребывания здесь, на Суматре, я всеми своими силами постараюсь снова поймать ускользнувший из моих рук и потонувший во мраке леса ослепительный луч Истины. Теперь я уже наверняка знаю, что он существует, и существует именно там, где я и предполагал его найти. Я не устану искать его до тех самых пор, пока не исправлю своей непростительной вины перед вами всеми.

— И в этих ваших поисках самым преданным, самым верным союзником буду я! — воскликнул все время до сих пор хранивший молчание Ван-ден-Вайден, протягивая Мамонтову руку.

— Very well! — не то иронически, не то сконфуженно процедил сквозь желтые зубы профессор Валлес, засовывая себе градусник под мышку и глядя куда-то в сторону. — Я боюсь только, как бы наша научная работа не приняла несколько нежелательного уклона приключенчества и романтики…

Профессор Валлес замолчал, не закончив своей фразы.

Его глаза в это время встретились со строгим взглядом, шедшим из устремленных на него в упор прищуренных глаз профессора Мозеля.


БЕЗУМНАЯ ДОГАДКА И СТРАШНАЯ НАХОДКА


Прошло еще пять недель в тяжелом однообразии и утомительных работах всех участников научной экспедиции, не принесших миру ничего сенсационного или сколько-нибудь нового.

Однако научный материал был собран в таком огромном количестве, что уже в настоящее время возникала необходимость нескольких лет работы, чтобы как следует разобраться в нем.

Все это время Мамонтов, как и обещал, не переставал ни минуты искать «потерянную истину», как окрестили повстречавшееся ему живое существо иронизирующие над ним ученые.

Но… все его поиски ни к чему не приводили.

Как ни обшаривал он, совместно с Ван-ден-Вайденом, окрестные леса, часто забывая самую элементарную предосторожность и героически пренебрегая опасностями, решительно никаких следов человекообразных существ отыскать он не мог.

Даже Мозель одно время принял участие в этих поисках, но повредил себе ногу и с тех пор решил предоставить обоим друзьям совершать свои прогулки самим.

Мамонтов терялся в мучительных догадках, не разрешимых даже знатоком этих мест, старым охотником Ван-ден-Вайденом.

Дело в том, что пропали не только следы таинственного существа, но, чем глубже им удавалось проникать в самую гущу тропических зарослей, тем все реже и реже можно было обнаружить присутствие какого то ни было живого существа — будто кто-то непонятной властью вымел отсюда все живое, объявив весь лес своею собственностью.

Вскоре опасения Мамонтова подтвердились.

Однажды в полдень Мамонтов с Ван-ден-Вайденом набрели в самой чаще леса на внезапно открывшийся перед их глазами довольно значительной вышины лесной холм.

Спиральною лентой, вдоль всего склона этого холма, проложенная между почти вплотную друг с другом сросшимися деревьями, извивалась совершенно отчетливо запущенная тропинка, когда-то видимо хорошо утрамбованная, а теперь успевшая уже кое-где зарасти пышным зубчато-веерным папоротником.

С несомненностью можно было сказать, что по этой тропинке уже многие годы не ступала нога ни зверя, ни человека, но Мамонтов с Ван-ден-Вайденом все же привели свои ружья в боевую готовность перед тем, как решиться начать по ней свой подъем на вершину таинственного холма.

Минуя на своем пути бесспорно рукою человека глубоко вырытые ямы, в которых Ван-ден-Вайден безошибочно определил заброшенные, страшные волчьи ямы лесных жителей, затруднявшие проход к и без того недоступной вершине, обнаруживая то тут, то там хитроумно запрятанные капканы, которые в настоящее время все были уже полуразрушены и приведены в негодность, — Мамонтов с Ван-ден-Вайденом достигли наконец вершины холма.

Когда они вышли из-за последнего ряда деревьев, им представилась замечательная, но жуткая картина.

Вся вершина холма представляла собою небольшое плато, занятое деревней лесных жителей.

Но деревня была пуста. В последний раз это заброшенное логовище первобытных людей видело человека по меньшей мере лет пять-шесть назад. Печальный вид деревни говорил об этом с достаточной точностью.

Центральная площадь деревни, представлявшая собою правильный круг, по окружности которого были построены хижины из хвороста и листьев, связанных друг с другом цепкими лианами, давно заросла могучими всходами сорной травы. Жалкие логовища, некогда укрывавшие в себе живых людей, хотя и диких, но все же не лишенных своих полузвериных эмоций, рождавшихся, живших, любивших, ненавидевших и умиравших, совершенно сгнили и с провалившимися крышами покосились набок. Все было пусто и заброшено.

Обитатели этой деревни покидали свою родину, видимо, весьма поспешно и неожиданно.

На давно потухших угольях стояли грубые глиняные горшки, в которых лежали кости. Видимо, когда пришлось бежать, было обеденное время и в горшках варился обед.

В одной из более сохранившихся хижин, куда, затыкая нос и задыхаясь от вони разложения, царившей в ней, зашли Мамонтов и Ван-ден-Вайден, — было обнаружено брошенное оружие: доисторические каменные топоры и каменные, остро отточенные стрелы.

В другой лачуге Мамонтов отыскал грубое каменное изображение бога, и его радости не было конца, когда он обнаружил, что этот бог необычайно ясно, для такой грубой работы, высечен двуполым.

— Вот видите, — сказал он заинтересовавшемуся его находкой Ван-ден-Вайдену, осторожно и нежно укладывая каменного божка в свой охотничий мешок, — даже эти дикари имеют представление о моем Homo divinus'e. Уверяю вас, что эта находка — частичное подтверждение моей теории. Нет дыма без огня. Дикари несомненно взяли своего бога из жизни. Они-то ведь все однополы, а фантазия у них развита чрезвычайно слабо.

Однако все было бы хорошо, если бы не отвратительный вид мертвых и прокопченных голов, утыканных на кольях почти перед каждой хижиной, черных, сморщенных, страшных, но все же довольно точно сохранивших черты своих лиц.

— Тут, может быть, мы отыщем и голову мистера Уоллэса, — начал снова Мамонтов, но вдруг насупился и, резко оборвав, замолчал.

Он вдруг сообразил, почему это Ван-ден-Вайден с таким жадным любопытством вглядывается в каждую мертвую голову, подолгу поворачивая ее во все стороны.

— Пойдемте скорее отсюда, — сказал он, беря Ван-ден-Вайдена под руку.

Они стали спускаться вниз.

— Такую крепость, будь она в руках десяти современных солдат, я думаю, сто тысяч лесных жителей не смогли бы взять, — сказал Ван-ден-Вайден.

— Да, вероятно, — задумчиво и почти не расслышав последней фразы своего приятеля ответил Мамонтов. — Однако меня это чересчур начинает, кажется, интересовать: куда это они, все эти дьяволы, делись?

— О, если б я мог ответить вам на тот вопрос! Куда, а главное — зачем? К сожалению, нам остается лишь признать, что их нет. Да не только их — никого больше нет в этих лесах.

Ван-ден-Вайден был прав.

Действительно, никого уже в этих лесах больше не оставалось.

Он был пуст теперь, — этот таинственный и непроходимый лес, в который раньше нельзя было забраться так далеко, как это сделали Мамонтов и Ван-ден-Вайден, умудрившиеся безнаказанно побывать там, где еще ни разу не ступала нога белого человека.

Он был жутко пуст и молчалив.

Пестрели набухшие влагою листья деревьев, тысячелетия простоявших на одном и том же месте, совершенно скрывавших небеса мощными кронами, с которых, как обезьяньи хвосты, свисали цепкие лапы лиан и корни самой фантастической формы, которые сплошь и рядом смешно вырастали даже из листьев этих причудливых гигантов.

Тяжелые испарения черной жирной земли делали окружающий воздух почти невозможным для дыхания, заставляя мечтать об открытых просторах и свободных пространствах.

Но Мамонтов, казалось, не замечал всего этого и, оставаясь совершенно равнодушным к окружавшей его обстановке, начал проявлять признаки такой необычайной рассеянности и задумчивости, что невольно обратил на себя внимание своего друга и спутника.

Было очевидным, что в нашем ученом произошел с некоторого времени какой-то сложный перелом, заставивший его углубиться в самого себя, перелом, который сам Мамонтов не пытался даже скрыть от окружающих.

По мере приближения назначенного дня отъезда, до наступления которого оставалось всего лишь шесть недель, настроение среди ученых становилось все лучше и лучше, бодрость духа росла, и в этом смысле Мамонтов был значительно разгружен от своей неблагодарной работы главы всей экспедиции.

Наступило время, когда можно было быть больше предоставленным самому себе и не обращаться уже столь бесцеремонно со своею искренностью, как это приходилось делать Мамонтову все это последнее время.

Конечно, не было в том сомнения — Мамонтов чрезмерно переутомился и устал. Но… помимо усталости, что-то новое появилось во всем облике ученого, и все это отлично видели.

Может быть разочарование? Или зависть?

Марти приобретал все большую и большую известность в Европе, и приходящие от него вести говорили об удивительнейших открытиях его, благодаря которым с каждым днем все богаче и пышнее развертывался новый мир, таинственно погребенный в меловых отложениях Сиака и Кампара.

В Европе не сомневались, что первая группа экспедиции, под руководством профессора Марта, далеко опередила по полученным результатам вторую, главою которой являлся профессор Мамонтов.

Как передать изумление ученых, внезапно убедившихся в том, что Мамонтов бросил свои поиски и целыми днями не выходит из своей палатки, то валяясь на кровати, то присаживаясь к письменному столу?

Кроме Ван-ден-Вайдена, Мамонтов никого не допускал к себе.

Но старик был при нем почти безотлучно.

Ван-ден-Вайден шепотом, с холодным удивлением передавал ученым, переставшим понимать что бы то ни было в происходящем с Мамонтовым, что русский профессор, кажется, совершенно отказался от своих поисков и целый день проводит в самой пустой болтовне, главным образом, с настойчивостью не совсем нормального человека детально расспрашивая об истории исчезновения его дочери, Лилиан, о ее характере и внешнем облике и даже о погибшем англичанине мистере Стефене Уоллэсе. Его почему-то стали интересовать самые пустяшные эпизоды всего этого дела. Например, он не поскупился потратить два часа времени только для того, чтобы с географической точностью определить место последней стоянки мистера Уоллэса, а также и маршрут, который должен был быть совершен несчастным англичанином.

— Он производит впечатление чересчур переутомившегося человека и ему необходим — это мое глубокое убеждение — продолжительный покой и отдых, — каждый раз заканчивал свой рассказ обступавшим его со всех сторон ученым старый охотник, беспомощно и как бы извиняясь за своего друга, разводя руками и глубоко вздыхая.

Через несколько дней Мамонтов озадачил всех еще больше.

Рано утром он вышел из своей палатки и направился к палатке Ван-ден-Вайдена. Войдя к нему и застав его еще в постели, он, вместо приветствия, задал довольно странный и неожиданный вопрос:

— Скажите, милый друг, — спросил он, — как вам кажется, мистер Уоллэс вел какой-нибудь дневник или нет?

Убедившись, что Ван-ден-Вайден ничего по этому поводу не знает, Мамонтов отправился к профессору Валлесу и, застав англичанина за бритьем, тяжело сел на его неубранную еще постель и, глядя, как острое лезвие бритвы с характерным скрежетом скользит вдоль щек бреющегося, снова забывая предварительно поздороваться, задал своему английскому коллеге вопрос, благодаря которому оторопевший Валлес чуть-чуть не порезал подбородок.

— Скажите, дорогой профессор, у англичан принято вести дневники?

Профессор Валлес поправил скользнувшую в руке бритву и, искоса в зеркало глядя на Мамонтова, ответил:

— Oh, yes! Все наши институтки этим занимаются.

— А агенты Скотлэнд-Ярда?

— Виноват?

— Агенты Скотлэнд-Ярда, я спрашиваю, ведут ли они дневники?

— Может быть. Если влюблены.

— А если нет?

Профессору Валлесу показалось, что противоречить русскому ученому в настоящую минуту не надо, и потому он, хотя и очень неохотно и сквозь зубы, а все же ответил:

— Я полагаю, что никто им не может запретить заниматься этим идиот… э… э… этим делом, я хотел сказать.

— Это также мое мнение, — как-то криво улыбнулся Мамонтов и задумчиво добавил: — Во всяком случае, человек, не поленившийся высечь на твердой как сталь скале свое имя, только для того, очевидно, чтобы потомство знало, что он побывал в тех местах, несомненно, ради того же потомства, обязательно должен письменно запечатлеть все крупнейшие события своей жизни, иначе — вести дневник.

Профессор Валлес кончил бриться и сосредоточенно мыл в серебряном стаканчике бритвенную кисточку.

— Н-да! — воскликнул про себя профессор Валлес и сделал перед своим лбом какой-то неопределенный жест рукой, шевеля своими длинными пальцами, когда профессор Мамонтов оставил его одного.

Один Мозель, как всегда впрочем, был не согласен с общим, все более и более укреплявшимся, мнением ученых относительно Мамонтова.

И вдруг — Мамонтов исчез!

Профессор Мозель нашел на письменном столе исчезнувшего ученого письмо, адресованное на его имя, в котором Мамонтов просил простить ему таинственность его поступка, обещая вернуться не позже чем через две недели.

«Впрочем, если это не удастся мне, — оканчивал Мамонтов свое письмо, — то покорнейше прошу не отказать простить меня и в этом случае, так как поступок, совершаемый мною, продиктован мне исключительно одною любовью и преданностью науке. А не вернуться к сроку я могу только по причине моей смерти. Все остающиеся после меня бумаги прошу, в случае моей гибели, передать Академии Наук в Ленинграде». Далее следовали приветствия и подпись.


* * *

Мамонтов, снова пробравшийся к Буйволовой расселине и стремительно направившийся к западу от нее, следовал приблизительному маршруту мистера Уоллэса, каковой, по предположению Ван-ден-Вайдена, должен был быть выбран англичанином.

Да. Десять лет тому назад шел по этому самому пути этот странный английский сыщик, почему-то начавший свои поиски именно с этих мест.

Но если Уоллэсу было трудно продвигаться вперед вследствие того, что лес кишмя кишел дикими зверями и страшными лесными жителями, то Мамонтову теперь, когда все обитатели этого леса куда-то таинственно исчезли — не составляло почти никакого труда прокладывать себе дорогу в дремучих зарослях.

Правда, очень часто приходилось действовать топором и пилой, а один раз даже взорвать динамитом совершенно непроходимую стену вросших друг в друга деревьев и кустарников, карабкаться на деревья, изранить себя, рвать одежду, — но все это было такими пустяками по сравнению с тем, что пришлось, вероятно, некогда пережить мистеру Уоллэсу!

Наконец, к концу третьих суток, питаясь захваченными с собою консервами, ночуя в огромных дуплах тысячелетних гигантов, измученный, усталый, окровавленный и грязный, Мамонтов вышел на довольно широкую лесную поляну, на которой росли сочные ягоды земляники, в совершенно сухой и ароматной траве, колеблемой казавшимся после лесной духоты свежим и чистым ветерком. По краю полянки протекал быстрый и пенящийся ручей, и первым делом Мамонтова было жадно прильнуть запекшимися губами к чистым и светлым струям воды. С наслаждением втягивал Мамонтов в себя почти холодную освежающую воду, стараясь погрузить в нее как можно глубже свое воспаленное лицо.

Так он стоял на коленях, не будучи в силах оторваться от божественной влаги.

Воды ручья были настолько светлы и чисты, что дно было видно совершенно ясно и отчетливо со всеми многочисленными камешками, выстилающими его, и разнообразными раковинами.

Удивительной формы камешек привлек внимание Мамонтова. Засучив рукава, он энергично погрузил свои руки по локоть в холодные воды ручья. Но вместо камешка, совершенно неожиданно, пальцы Мамонтова коснулись края какого-то острого предмета. Отрывая толстый слой желтого песка, он извлек со дна блестящий, алюминиевый, плоский ящик, величиною в небольшую тетрадь, на котором стояла выгравированная надпись, буквы которой он успел уже разобрать под волнообразной струей… на ней было написано:

«Дневник Стефана Уоллэса».

Ровно через десять дней после своего исчезновения Мамонтов снова появился в покинутом им лагере, казавшемся уже не случайной стоянкой, а родным домом.

Душевное равновесие ученого перед уходом было настолько неопределенным и пошатнувшимся, что все участники экспедиции за время его отсутствия единогласно постановили встретить беглеца, если он только вернется, как ни в чем не бывало, будто отсутствия его даже и не заметил никто, не докучая ему любопытными вопросами, взглядами, а тем более насмешками или иронией.


ДНЕВНИК МИСТЕРА УОЛЛЭСА ПРОЛИВАЕТ СВЕТ НА ДВАДЦАТИЛЕТНЮЮ ТАЙНУ

Тело Мамонтова болело и ныло, но он даже сапог не снял с горящих и натертых ног, — он тотчас же, едва успев войти к себе в палатку, тяжело уселся за письменный стол и нервно придвинул поближе к себе походную лампу.

Специальные щипцы для вскрытия консервов легко обрезали края алюминиевого ящика, и на стол вывалилась довольно толстая записная книжка, размерами немного меньше обыкновенной тетради, мелко исписанная четким, холодно-разборчивым почерком делового человека.

За полотняной стенкой палатки мерно прохаживался часовой, выставленный для охраны лагеря от нападения диких зверей, изредка нарушавший затушенное молчание ночи быстрыми и редкими ударами в гонг, отпугивающими хищного адьяга[62], иногда чересчур близко подкрадывавшегося к лагерю, привлеченного светом горящих всю ночь вокруг стоянки экспедиции костров.

Книжка прекрасно сохранилась. Ни одна строка не стерлась, не побледнела ни одна страничка.

На самой первой странице, наверху, в качестве заглавия стояла фраза, выведенная довольно замысловатыми буквами:

«Дневник Стефана Уоллэса»,

под нею следовала черта, а несколько ниже была наклеена вырезка из лондонской газеты «Times» за № 402.844, от четвертого октября 1905 года.


402.844.

МАЛАККА 4.Х. 1905 г. (Собств. корр.) Сюда доставлены капитаном португальского китобойного судна «Донна Клара», мистером Альфредом Путани, сведения об ужасной катастрофе, разыгравшейся на острове Суматра, в зоне голландских владений, участниками которой явились известный голландский миллионер Ян Ван-ден-Вайден и молодая восемнадцатилетняя дочь его — лэди Лилиан Ван-ден-Вайден. Мы не обладаем еще всеми подробностями этого кошмарного случая и пока он нам рисуется в следующем виде:

В конце прошлого месяца сэр Ван-ден-Вайден, с дочерью и группою сопровождавших его туземцев, заблудился при переходе лесистых отрогов Пазамана (гора Офир) и Малинтанга, находящихся, по отношению к знаменитой огнедышащей горе Долок Симанабели, значительно западнее и ближе к центру острова. Вскоре все они попали к диким племенам лесных жителей, при чем, как значится в протоколе голландского чиновника, выезжавшего на место происшествия, все туземцы оказались убитыми; искаженные предсмертной судорогой лица их свидетельствовали, что они убиты отравленными стрелами сарабакана — оружием лесных жителей, имеющим вид трубки, из которой ртом выдувается маленькая отравленная стрела, летящая на значительное расстояние, Лэди Лилиан куда-то бесследно исчезла, словно провалившись сквозь землю, почти на глазах обезумевшего от ужаса отца, каким-то чудом оставшегося в живых. Несчастный джентльмен получил лишь сильный удар в голову, как сам показал на следствии и, спустя двое суток полного беспамятства, почти совершенно лишенный сознания, был благополучно вынесен лошадью из дебрей непроходимого леса к берегам реки Мазанг.

Предпринятые голландским правительством поиски ни к чему не привели, и лэди Лилиан найдена не была. Труп ее лошади обнаружен неподалеку от места катастрофы. Все убитые туземцы оказались, по опознании их трупов, опытными проводниками из местностей, окружающих форт Кок. Считаем своим долгом здесь же поместить объявление несчастного отца, готового на любые жертвы ради отыскания своей единственной дочери:


___________________________________

20.000.000
золотых гульденов тому, кто найдет лэди Лилиан Ван-ден-Вайден.
10.000.000
золотых гульденов тому; кто хотя бы укажет место ее пребывания или найдет ее труп.

Деньги — телеграфным распоряжением — уже переведены на особый счет в Королевский Амстердамский банк, за № А 42/882.

Все справки, могущие хоть немного пролить свет на это дело, бесплатно выдаются в канцелярии его высокопревосходительства господина генерал-губернатора нидерландских колоний, в г. Батавии, в течение всего дня, дежурным чиновником.


___________________________________

Горячо надеемся, что энергичные поиски пропавшей девушки, которые должны будут неминуемо последовать вслед за этим объявлением, вернут убитому горем отцу его единственную дочь.

[Наискось по всей странице стояла пометка мистера Уоллэса, сделанная красным карандашом:

«Два дня пробыть в бессознательном состоянии в седле — невозможно. Ст. У.».

Со второй страницы начиналось как бы своего рода предисловие ко всему дневнику. Даже слово: «предисловие» было написано мистером Уоллэсом, но потом тщательно зачеркнуто].

«Объясняю, — значилось в этом предисловии, — здесь, почему на первой странице мною наклеена газетная вырезка: желая вести свой дневник, касающийся исключительно одного только дела исчезновения лэди Лилиан Ван-ден-Вайден, в строго хронологическом порядке и последовательности, я неминуемо должен был начать с вышеприведенной вырезки, потому что именно она была той заглавной буквой, с которой должен был начаться мой рассказ. Ведь до нее мне ничего не было известно об этом деле, а кроме того, из факта ее помещения на первой странице дневника, вместе со сделанным мною по ее полю примечанием, я хочу подчеркнуть то обстоятельство, что, лишь только стало в Лондоне известно о таинственном исчезновении лэди Ван-ден-Вайден, я тогда уже сразу заинтересовался им и даже успел составить себе о нем строго определенное мнение. Мнение это было не лишено уголовных предположений. Такова моя система: если хоть что-нибудь из сообщаемого о том или ином деле противоречит самым элементарным понятиям о правде, — то я уже готов биться об заклад, что дело не чисто. В данном же случае, первое, что возмутило меня, — было невероятное сообщение о Ван-ден-Вайдене, спасенном чудесным, но весьма сомнительным образом. Для нас, сыщиков, нужен только толчок, чтобы начать дело. Это сообщение и явилось в этом деле лично для меня таким толчком. Я принялся за изучение подробностей и мелочей, в нашем деле всегда более важных, чем события крупного характера.

Из дальнейших собранных мною газетных сообщений, вырезки которых я, к сожалению, не могу здесь поместить, так как все они сгорели в прошлом году во время знаменитого пожара архивного отдела Скотлэнд-Ярда, я представлял себе всю картину еще крайне разрозненной и неопределенной, но уже приблизительно в следующем виде (не могу скрыть, что несколько раз в течение этого времени я сносился с Малаккой и Батавией по телеграфу):


1. Лилиан Ван-ден-Вайден решительно ни с кем не встречалась, за одним только исключением: с ней разговаривал местный священник, некий пастор Берман.

2. Этот пастор Берман, неоднократно опрошенный голландскими властями, если только в этих показаниях разобраться как следует, весьма часто противоречит сам себе. У меня есть копии с двух таких показаний.

3. Пастор Берман — в половом отношении, несомненно, больной человек; я запрашивал о нем амстердамскую духовную академию, студентом которой пастор Берман состоял, однако канцелярия академии отказалась дать мне какие бы то ни было сведения, оправдываясь соображениями этического характера, но указала мне на настоятеля лондонской голландской посольской церкви, епископа Зюдерзанга, как на бывшего профессора пастора Бермана, знающего, вероятно, очень хорошо своего бывшего ученика. Епископ, к которому я не преминул тотчас же и обратиться, под большим секретом и то только как официальному представителю английского уголовного сыска, сообщил мне эти сведения о своем воспитаннике. У него, между прочим, до сих пор сохранилась диссертация Бермана на тему о вожделениях нашего тела и некоторой относительной пользе онанизма, как могучего средства борьбы с дьяволом. «Большей путаницы, искажения человеческой природы и противоестественности в области половой психики — мне никогда еще не приходилось читать», — сказал мне откровенно епископ на прощание, прося хранить в тайне все полученные мною от него сведения.

4. Туземцы не были убиты стрелами лесных жителей. Я перерыл все личные записки моего дяди, знаменитого исследователя Малайского архипелага, мистера Дж. Уоллэса, из которых убедился, что лесной житель скорее умрет сам, чем позволит себе не отрезать голову у трупа.

5. Почему и кем были наняты проводники для сэра Ван-ден-Вайдена с форта Кок, лежащего совершенно в стороне от его маршрута — крайне загадочно.

6. Пастор Берман показывает каждый раз, что отец и дочь Ван-ден-Вайден покинули Hotel d'Amsterdam, в котором они все трое останавливались в г. Паданго, в день его отъезда. Это тоже неверно. Ван-ден-Вайдены пробыли в гостинице, после отъезда пастора, еще шесть дней.

7. Хотя это и рассказывает сам Ван-ден-Вайден, но и это не верно: никакого удара в голову он не получал. Я случайно нашел у своего дяди описание действия местного яда «гу-гу-а», маленькие дозы которого, сохраняя в человеке все его физические силы, угнетают настолько нервную систему, что человек совершенно лишается памяти, при чем в момент наступления действия яда получается впечатление удара в голову (потому-то и самый яд называется «гу-гу-а», что значит «сильный удар»),

8. Мое предположение на основании деятельного изучения всех вышеприведенных данных: сэр Ван-ден-Вайден был отравлен гу-гу-а, пробыл в плену у лесных жителей (очевидно вместе со своею дочерью), а затем отпущен на волю, т. е. посажен на лошадь и выведен из леса к реке Мазанг. Лилиан же Ван-ден-Вайден осталась в плену.

9. Нет сомнения в том, что кто-то был заинтересован похищением Ван-ден-Вайденов (вернее, как оказалось в конечном результате, лэди Лилиан). Но кто и почему — это пока загадка. Я имею лишь сведения о том, что пастор Берман, следуя к себе домой через Менанкабуа на озеро Toб из Паданга, поехал не по кротчайшему пути через Буйволову расселину, а сделал огромный крюк и посетил форт Кок (зачем?).

Далее мне известно, что проводников своих Ван-ден-Вайден нанял у Буйволовой расселины, хотя все они, как показало следствие, были из местностей, окружающих форт Кок! И, наконец, совершенно непонятным для меня представляются два следующих момента всего этого дела: первое — как это проводники согласились идти с лошадьми в лес, зная, что путь почти непроходим даже для человека? Не знали ли они чего-нибудь заранее? Второе, несколько подкрепляющее первое предположение: почему лесные жители удовлетворились только девушкой? Голова мужчины ценится у них гораздо дороже. Нельзя ли отсюда, в свою очередь, предположить, что головы лэди Лилиан им не надо было, а между ними и кем-то еще был действительно заключен какой-то таинственный договор, заключена какая-то непонятная сделка?

Итак, вот все добытые мною данные по делу Ван-ден-Вайдена, абсолютно ни о чем реальном не говорящие. Единственно, чем они дороги: во-первых, они безусловно являются теми путеводными огоньками, которые в дальнейшем сумеют уже показать правильный путь, и, во-вторых, — из этих данных легко можно сделать заключение, что священническая сутана не всегда лишена жирных пятен.

Увы! Быстрое повышение мое по службе, сопряженное с колоссальным количеством работы и ответственности, заставило меня на время совершенно забыть обо всей этой истории.

Я, каюсь, может быть и не вспомнил бы о ней никогда больше, если б не случай, снова толкнувший меня к ней, спустя ровно девять лет после ее возникновения».

[С этого места тетради, подведенного двумя чертами, собственно говоря, и начинается самый дневник мистера Уоллэса].



«Лондон. 12.XII. 1913 г. Сегодня утром, как только я вошел в свой кабинет, ко мне явился с докладом мой помощник, мистер Ситти, и доложил, что уже с шести часов утра меня дожидается в приемной неизвестный человек, в матросской форме, категорически отказавшийся назвать себя и сообщить ему, мистеру Ситти, о цели своего посещения. Он настаивал на личном свидании со мной.

Усевшись за письменный стол и тщательно проверив спуск своего револьвера, я велел привести незнакомца к себе.

Через некоторое время ко мне в кабинет ввалился огромнейший детина, судя по лицу, лет тридцати, тридцати двух совершенно черный от загара, густо обросший давно ни стрижеными рыжими волосами и бородой, насквозь пропитанный крепким запахом дегтя, моря, табака и дешевого джина.

В нем не трудно было опознать старого морского волка, только что вернувшегося из дальнего плавания по южным морям.

— Мистер Стефен Уоллэс, если надо мною никто не потешается? — резким сиплым голосом, не выказывая никаких признаков застенчивости, спросил мой посетитель.

— В Скотлэнд-Ярде шутят только за рождественским пудингом, — сказал я. — Какое дело вы имеете ко мне?

Отвечая своему гостю, я в то же время пристально исподлобья разглядывал его, стараясь составить себе характеристику этого не совсем обычного посетителя.

Некоторое время длилось молчание, так как моряк видимо не желал сразу отвечать на мой вопрос.

Это молчание стало бы довольно тягостным, если бы не наскучило рыжей громадине.

Без всякого приглашения с моей стороны он спокойно уселся в кресло, стоявшее у моего письменного стола, и совершенно просто, как будто именно на эту тему мы беседовали с ним и раньше, сказал:

— Десять лет тому назад, сэр, на острове Суматра таинственно исчезла дочь одного голландского дурака, кошель которого набит червонцами, как старый труп червями. Барышню звали Лилиан Ван-ден-Вайден, и мне доподлинно известно, что вы некогда интересовались этим дельцем.

Я писал уже в начале своего дневника, что целых десять лет не думал совершенно об этой истории, но не успел мой посетитель окончить свою фразу, как я сразу… вспомнил все, что знал о ней, до мельчайших подробностей.

— С кем, однако, имею я честь разговаривать? — совершенно спокойно и бесстрастно спросил я, стараясь не выдать своему собеседнику охватившее меня с ног до головы волнение.

Судя по игривым огонькам в его хитро прищуренных глазах, мне показалось, что старание мое казаться равнодушным особенным успехом не увенчалось.

— С кем вы имеете честь разговаривать? — весело переспросил моряк. — О, это так мало интересно для всего этого дела, что боюсь, — мой ответ отнимет у вас только понапрасну время. Однако извольте. Ничего тайного нет в том, что меня зовут Джэком Петерсеном. Я, если угодно знать, американец по происхождению, а социальное положение мое — старший шкипер парусного судна «Генерал Вашингтон», крейсирующего с лесом и продовольственными грузами из Сан-Франциско на Суматру, Борнео и прочие острова южного моря, и обратно. Да, сэр. Джэк Петерсен — мое имя, и это обстоятельство значится в корабельном журнале черным по белому. Я полагаю — дальнейшие сведения из моей биографии вас не заинтересуют, сэр?

— Что можете вы сообщить мне по делу Ван-ден-Вайденов и откуда вам известна моя заинтересованность этим делом? — спросил я.

— Виноват, сэр, — сказал Джэк Петерсен. — Я прежде всего — американец. На ваши вопросы я могу ответить лишь с непременным условием, что вы не откажете заключить со мною известный договор, некоторую денежную сделку, так сказать. Дело — есть всегда дело. Не так ли?

— Сумма? — спросил я.

— О, сущие пустяки! — отвечал американец. — Десять миллионов гульденов.

Я понял его. Он имел в виду дележ обещанной Ван-ден-Вайденом награды.

— Разумеется, в том случае только, если дело будет выиграно мною? — спросил я.

— Само собою. Однако сейчас вы дадите мне аванс в размере ста фунтов стерлингов. Вы не можете ведь не согласиться, сэр, с тем обстоятельством, что дельце это залежалое, с тухлецой, так сказать.

— Тем более, милейший мистер Петерсен, я вам этого аванса не дам, — сказал я спокойно.

— Ваше дело, сэр, — еще спокойнее произнес американец, встал и, направляясь к дверям, сказал: — У нас в Америке такими деньгами и не считаются даже!

— Постойте, мистер Петерсен! — Энергичное, открытое и честное лицо шкипера заставило меня колебаться лишь одно мгновение. — Хотя довольно странно покупать товар, не видав его предварительно, но… на этот раз — я согласен.

Мистер Петерсен вернулся к письменному столу, снова уселся в кресло и достал из бокового кармана своих брюк помятую записную книжку, которую доверчиво и протянул мне через стол.

— Вот он самый товар, мистер Уоллэс, — добродушно сказал он. — Не судите по внешнему виду. Возьмите его себе и, не потому, чтобы я не доверял вам, а потому, что к вечеру «Генерал Вашингтон» должен сняться с якоря, вынужден просить вас, доверяя мне на слово, еще до знакомства с содержанием этой книжечки, не отказать тотчас же заключить со мною обещанный договор и…

Я кивнул головой в знак того, что понял его, достал чековую книжку, написал мистеру Петерсену чек на сто фунтов стерлингов, и только тогда спрятал его «товар» в один из ящиков своего письменного стола.

Затем я велел написать официальный договор, по которому половина денежной награды, обещанной Ван-ден-Вайденом, поступала в его полное распоряжение в случае удачи, договор вручил мистеру Петерсену, а заверенную копию с него оставил у себя.

Этот огромный человек внушил мне непоколебимое доверие к себе, и я инстинктивно чувствовал, что данная им мне записная книжечка стоила и ста фунтов стерлингов и заключенного договора.

Меня мучил только вопрос — каким образом мистер Петерсен мог узнать, что я заинтересован исчезновением лэди Лилиан Ван-ден-Вайден, и каким образом попала в его руки оставленная мне книжка, содержание которой я также не мог себе представить. И кому принадлежала она раньше?

Все эти вопросы я и не преминул задать своему неожиданному компаньону, когда наше товарищество было закреплено на бумаге официальным образом.

Мистер Петерсен располагал еще некоторым, количеством времени и охотно ответил на интересующие меня вопросы.

— Книжка эта, мистер Уоллэс, — сказал он мне, — Дневник. Самый обыкновенный дневник, как ты ни старайся придумать ей другое название. Однако, содержание этого дневника далеко не обыкновенное. В этом вы убедитесь вскоре сами. Уже то обстоятельство, что дневник этот принадлежит лицу духовного звания, делает его, если можно так выразиться, пикантным, что ли. Ведь не всякий же поп ведет дневники, на самом деле! Фамилия пастора, который пожелал увековечить свои переживания на бумаге, здесь записана. Это некий пастор Берман.

Я чуть не вскочил с места.

— О!.. — невольно вырвалось у меня. — Very well! Однако, как мог попасть такой документ вам в руки?

— Я украл его, — спокойно ответил американец.

— Украли?

— Ну, если это вас так шокирует, то не украл, а присвоил. Сделал, одним словом, так, что он стал принадлежать мне.

— И каким же образом?

— Самым обыкновенным. Мы стали на якорь на Моэри у Палембанга. Я, мистер Уоллэс, шкипер, а к тому же мужчина. Восемь месяцев я был без женщины, сэр. В Палембанге есть прекраснейшие заведения, мистер Уоллэс. Все, что вашей душе угодно. В одном из таких домов встретился я с пастором.

— Встреча с пастором… в таком… в таком месте… учреждении, одним словом! Вы уверены в том, что говорите? — слабо запротестовал я.

Американец расхохотался во все горло.

— А! Теперь я понимаю! — воскликнул он. — Так вот что вас смущает! Ну, должен вам доложить, дорогой сэр, что у этих господ под их сутаной любая девка найдет все то, что она отыщет и у нас с вами! Вот уже, доложу вам, если это вам интересно, за это я их, господ этих слуг божьих, нисколечко не осуждаю. Когда они говорят свои воскресные проповеди — вот это уже куда хуже, уверяю вас!

Однако, разрешите мне кончить. Не успел я спьяна облапить как следует жирную массу этого проповедника, как он, с места в карьер, оттолкнув меня, начал мне читать вот этакую самую панихиду. И чего он только тут не наплел. Ну, я сперва послушал его маленечко, хотя, признаюсь, ровно ничего не понял из того, что он болтал. Потом я расхохотался и с омерзением сплюнул в сторону. Ну, а потом — не скрою этого от вас, — я не стерпел и залепил ему такую затрещину; от которой грот-мачта заколебалась бы. Короче говоря, он полетел на пол и, падая, выронил из кармана свою записную книжечку. Он этого не заметил. В конце концов, сэр, он сам виноват, что эта книжка оказалась у меня.

На другой же день я смекнул, что ни отдавать ему ее, ни выбрасывать — нет никакого расчета, и довольно забавно будет заглянуть в ее нутро. Любопытно, как-никак, узнать, о чем может писать вот такой господин в сутане. Не правда ли, сэр? Вот и все. Когда же я поближе познакомился с этим манускриптом, я… ну, сэр, тут уж вы сами поймете, когда прочтете этот почтенный труд, — почему я обратился с ним к представителю уголовного сыска.

— Но почему именно ко мне?

— Я не совсем дурак, сэр. Я навел в полицейском управлении Палембанга справки, и узнал, что этим делом некогда были заинтересованы вы.

— Еще один вопрос, мистер Петерсен. Почему вы сами не взялись за это дело?

— Сэр! — полуторжественно, полувозмущенно воскликнул мистер Петерсен. — Случалось ли вам когда-нибудь видеть вытащенную из воды рыбу? А? Уверяю вас, сэр, я чувствовал бы себя на суше нисколько не лучше ее! Я слезаю на сушу только для того, чтобы жениться. Но долее двух-трех дней семейной жизни — это не в моем характере, сэр. Я просто не могу! У меня начинаются судороги в мышцах всего тела, меня начинают охватывать спазмы в животе, язык мой высыхает, и вообще, сэр, я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке. Я заболеваю, сэр. Я задохся бы в этом проклятом лесу, где путешествовали эти сумасшедшие люди, не знающие, какую дыру им заткнуть своими шальными деньгами, не успев прочесть «Отче наш», благо я его-то всегда не совсем твердо помнил. Уж извините, сэр! Вам и карты в руки, а десять миллионов гульденов совершенно обеспечат мою старость, если к тому времени я не буду съеден акулами. Вы разрешите мне, сэр, откланяться? «Генерал Вашингтон» сейчас снимется с якоря, а я старший шкипер судна, сэр.

С этими словами мистер Петерсен протянул мне свою узловатую лапищу, густо обросшую рыжей шерстью, которую я еле обхватил своими пальцами и пожал как мог крепче. Задерживать мистера Петерсена дольше я считал себя не в праве и с сожалением глядел на его удаляющуюся спинищу, обладатель которой, выйдя из моего кабинета, долго искал в передней выхода, ругаясь вполголоса с таким чувством и смаком, с каким могут ругаться только истые и неисправимые морские волки.

Что предпринял я после ухода мистера Петерсена?

Ясно! Я заперся в своем кабинете, строго наказав не беспокоить меня, уселся за письменный стол и, достав записную книжечку пастора Бермана, углубился в чтение, всем своим существом уйдя в это занятие.


ДНЕВНИК ПАСТОРА БЕРМАНА,
ПЕРЕПИСАННЫЙ МНОЮ ПОЛНОСТЬЮ И ДОСЛОВНО
В МОЙ НАСТОЯЩИЙ ДНЕВНИК

«Менанкабуа, 8. VIII. 1905. Никогда раньше не вел я дневника. Обладая, как миссионер, ораторским талантом, полагаю, я легко справился бы с задачей изложения своих мыслей и переживаний на бумаге, но я всегда был того мнения, что ведение дневника — пустое, суетное и тщеславное занятие, не достойное человека серьезного, а в особенности человека, облаченного в священнические одежды, человека духовного звания, каковым я, автор этих строк, пастор Берман, и являюсь.

Не привожу своей биографии. Я пишу этот дневник не с целью осведомить человечество о своей особе, — я обуреваем совершенно другими волнениями, исключительно личного характера. Этим я хочу сказать, что дневник свой я не только пишу для себя (все авторы дневников оправдывают свой пустой труд этим положением), я пишу его, отлично сознавая, что если кто-нибудь заглянет в него, то я — погиб, иначе говоря, я пишу свой дневник только не для других (это уже отличает меня от обыкновенных дневниководов). Короче и ближе к делу. Я горю, я сгораю, я обуреваем одним единственным только желанием — занести поскорее на бумагу все то волнующе-прекрасное, что мною пережито за вчерашний день. Только за вчерашний день. Этим и ограничивается вся моя задача. Что же заставляет меня это делать? Ах! Отвечая на этот вопрос, можно понять (чего я раньше никак не понимал), чем руководятся люди, пишущие дневники!

Какая-то неведомая мне сила заставляет меня занести на бумагу пережитые минуты моей жизни (и как можно скорее, пока воспоминание об этих минутах еще светло в моей памяти) для того, чтобы в дальнейшем иметь постоянную возможность вновь переживать эти минуты, перечитывая написанные здесь строки! Память наша слаба и пережитая картина быстро блекнет в нашем сознании. Как бы мы ни любили человека, если мы долго не видим его, — черты его лица начинают расплываться в нашем мысленном взоре, забывается какая-нибудь ничтожнейшая черточка, родимое пятнышко, что ли, и увы! — этого уже достаточно для того, чтобы портрет был не полным. В этом деле нам на помощь приходит фотография. Вот вам и ответ. Эти строки — фотография. Фотография не действия, а переживания. Посмотришь на фотографию и сразу вспомнишь милое лицо. Прочтешь такие вот строки — и сразу вспомнишь лучшие минуты своей жизни. Господи, помоги мне запечатлеть на светочувствительной пластинке этого дневника все событие полностью в таком виде, в каком я пережил его вчера. Не дай мне забыть ни единого штришка из пережитого — ведь событие произошло уже сутки тому назад и я боюсь, что оно будет описано не так ярко и подробно, как оно было на самом деле. А это так-важно для меня! Так важно…

Какое счастье будет потом, перечитывая эти строки, вновь и вновь переживать всю остроту и неувядаемую прелесть его!

Я начинаю. До вчерашнего дня я не знал женщины. Я дал клятву своему господу воздерживаться от помыслов грязных и греховных и удовлетворял свои мужские потребности иным путем.

Я… я и сейчас не познал еще женщины, но… но зато я познал всю силу страстного желания обладать ею. О… как непростительно глуп был я раньше! Ведь молодость-то моя почти что ушла уже! И женщина — как она прекрасна! И только вчера я прозрел, я узнал это!

О, господи, опять дрожит моя рука с такою силой, что писать трудно.

В ушах звенит напряжение дьявольской силы — силы самой необузданной ненасытной страсти.

Вчера, 7 августа, утром, еще находясь в Паданге, в гостинице d'Amsterdam, где я остановился проездом в Менанкабуа, куда меня вызвали по делам моего прихода, я и не подозревал о том, что со мною случится вечером того же дня…

Было 10 часов вечера и я собирался лечь спать, когда в мой номер постучали. Дверь открылась и в комнату, вошел высокий, стройный мужчина, лет пятидесяти, судя по виду, никак не больше, хотя его совершенно седые волосы и старили его в значительной степени.

Седой джентльмен плотно закрыл за собою дверь и, спросив предварительно моего разрешения, уселся в одно из кресел моей комнаты. Достав сигару и предложив мне, он до того, как закурить, еще успел мне отрекомендоваться.

— Я очень извиняюсь, милейший пастор, за вторжение к вам в столь поздний час, — сказал он. — Однако, обстоятельства порою сильнее нас, наших привычек и элементарных правил приличия и вежливости. Зовут меня Яном Ван-ден-Вайденом, я ваш соотечественник.

Пока он закуривал сигару, я пристально разглядывал его не без некоторого интереса. Фамилия Ван-ден-Вайденов очень известна в Голландии, и я, еще будучи студентом амстердамской духовной академии, много слыхал об этом человеке, как об обладателе несметного состояния. Мне казалось крайне любопытным, что познакомился я с ним далеко от нашей родины, при несколько странных обстоятельствах, к тому же я был обуреваем любопытством, что именно заставило этого человека зайти ко мне.

Он очевидно понял мои мысли и начал с места в карьер излагать побудившие его причины познакомиться со мной.

— Я, сударь, — сказал Ван-ден-Вайден, окутанный замечательно ароматным дымом дорогой сигары, — пришел к вам по не совсем обыкновенному делу. Должен вам доложить, что я в Паданге лишь проездом, я путешествую по Суматре со своею 18-летнею дочерью, Лилиан. По поводу, или вернее — по поручению последней я и осмелился побеспокоить вас.

Далее последовал рассказ, который я не могу иначе назвать, как исповедью потерявшего надежду и заблудшего человека перед самим господом богом.

Ян Ван-ден-Вайден поведал мне нечто ужасное и необычайное. Из его рассказа я узнал, что дочь его одержима бесом. Он чистосердечно признался мне, что дочь его, как вавилонская блудница, не знает границ своей необузданности в делах плотской страсти, что все ее помыслы полны дьяволом и сатаною. Сила страсти, горевшая в несчастной, по словам самого отца ее, была настолько велика, что самые сдержанные люди, при одном только общении с нею, теряли власть над собою и готовы были, ради одной только возможности коснуться ее тела, на любые преступления. Вот буквально те слова, которые я услыхал от несчастного отца, крайне резкого и грубого в разговоре, не стесняющегося в выражениях, что можно судить по нижеприводимой фразе (очевидно горе сделало его таковым).

— Она заражает всех своей похотливостью, — сказал старик. — Как чума передается от нее зараза на всех окружающих. Стоит с нею побыть кому-нибудь некоторое время, как, будь это самый порядочный джентльмен, он становится на задние ноги. Я в полном отчаянии. Сила самой природы или сама материя, из которой построены клетки ее тела, заряжены небывало мощным зарядом какой-то плотской энергии, бьющей через край. Но сама, сама она — очень скромная девушка, уверяю вас. Однако, простите, я не могу объяснить вам всего, — языком тут ничего не сделаешь. Словами этого не передашь!

Я сидел изумленный и ошеломленный исповедью старика. Мне представился страшным этот неиссякаемый родник естества природы, — мне, ярому противнику ее — и я не знал, что ответить.

После довольно продолжительной паузы Ван-ден-Вайден заговорил опять.

Он заговорил о том, как любит бесконечно свою дочь и как хочет помочь ей и, наконец, после долгих и напрасных предисловий, сказал мне, что дочь его поручила ему зайти ко мне и просить меня посетить ее. Он совершенно не знал, что ей от меня нужно было, но видно было по всему, что несчастный отец не мог не исполнить этой ничем не обоснованной просьбы своей дочери, так как был рабом ее капризов, которые исполнял все беспрекословно и безропотно.

О… я не скрою ни от кого, какой-то безотчетный страх заполз ко мне в душу.

Я не знал, что сказать, что ответить…

Я только чувствовал, как по телу моему ползет целый легион мурашек, нахлынувших только-что с северного полюса.

Неужели одно только упоминание об этой особе способно было наэлектризовать мужчину, или это смутное предчувствие чего-то катастрофически на меня надвигающегося медленно, но настойчиво вползало в мою душу?

Ван-ден-Вайден, видимо, заметил мое смущение и истолковал его по-своему.

— О, нет, милейший пастор, — сказал он. — С этой стороны вам не грозит ни малейшей опасности. Ни одному мужчине еще моя дочь не дала права прикоснуться к ней. Я не знаю, чего именно желает моя дочь от вас, но, зная ее удивительный характер, я не удивлюсь, если она вызывает вас для молитвы! С нею все может случиться!

С этими словами Ван-ден-Вайден достал из кармана пятитысячный билет и положил его мне на стол.

Я отстранил деньги от себя и сказал:

— Мой долг пастыря повелевает мне идти к вашей дочери. Я не вижу оснований для такого, ничем не оправданного вознаграждения.

Ван-ден-Вайден встал с кресла, денег обратно не взял и оставил мою фразу без ответа.

Вместе с ним я вышел из своего номера.

В полутемном коридоре гостиницы мы расстались.

Он прошел к себе, а я… вот этого я уже не помню, как, но я… я очутился в номере его дочери!

Тут… О, как я боюсь, что у меня не хватит сил описать все то, что было со мною в этот вечер!

Прямо передо мною, на ослепительно белых кружевах роскошно убранной постели, лежала… нет, — лежал сам Эрос в образе женщины, совершенной нагой, прикрытой лишь легкой тканью, чем-то вроде вуали голубого цвета…

От голубой вуали шел еле уловимый аромат — такой пряный и ядовитый, что у меня разом затуманилось в голове и какие-то металлические молоточки звонко застучали в висках.

Я чуть не потерял сознание.

Когда я очнулся от первого потрясения, то оказалось, что я… что я сижу уже в кресле рядом с лежащей на постели женщиной.

Лилиан Ван-ден-Вайден высвободила свою руку из-под вуали.

Я молчал. Меня трясла лихорадка и мне казалось мгновениями, что я давно-давно уже умер и не существую больше.

— Да очнитесь же вы, наконец, сумасшедший!

Эта фраза, произнесенная с заглушённым смехом молодой девушкой, была мною услышана как бы издалека, пропущенной сквозь толстый слой ваты.

— Вы смущены моей наготой, что ли? — продолжала Лилиан Ван-ден-Вайден насмешливо. — Но я ведь задыхаюсь здесь в вашем проклятом климате! Неужели моя нагота может вас шокировать? Разве вы не нагляделись достаточно здесь на голых туземок? Ах, как это глупо и досадно, на самом деле! Ну, протяните мне вон то одеяло, что ли, и я накину его на себя, если вам так хочется! Право, ужасно странно созданы люди — не могут равнодушно видеть друг друга такими, какими, казалось, они всегда должны были бы быть!

Но я… я просимого одеяла ей не подал! Со мною случилось что-то неописуемое. Я — сошел с ума. Другого объяснения тому, что произошло — нет.

Внезапно, как ужаленный, я вскочил с кресла и… и сдернул с Лилиан покрывавшую ее вуаль.

Последовало самое невероятное.

Лилиан Ван-ден-Вайден залилась таким неудержимым хохотом, которого я еще до сих пор не могу забыть.

Я никогда в жизни не слыхал, чтобы люди могли так неистово хохотать.

Я стоял, как дурак, не зная, что мне предпринять.

Наконец хохот молодой девушки стал понемногу стихать. Она набралась сил и, опираясь на руку, привстала с постели и долго, молча, с нескрываемым любопытством разглядывала всю мою особу с головы до ног.

Очевидно настроения быстро сменялись у нее, ибо она, по прошествии некоторого времени, быстро натянула на себя рядом лежащее одеяло, проявляя при этом все признаки охватившего ее возмущения и гнева.

Она сильно ударила меня по лицу, села на постели и дрожащей рукою указала мне на кресло, с которого я только что встал.

— Садитесь сюда, — спокойно сказала она и так же спокойно добавила: — Какая же вы, однако, скотина, господин священник! Мне это, конечно, только на руку. Я давно уже убедилась, что с подлецами куда легче разговаривать, чем с людьми порядочными. Впрочем, их я и не встречала никогда. Извольте сесть в это кресло и слушайте, зачем я позвала вас к себе!

Как побитая собака уселся я на указанное мне место. Дальнейшее прошло как в бреду. Я до сих пор не могу взять в толк, что ей именно надо было в конечном итоге, но… но я исполнил в точности ее приказание. Я исполнил его недаром. Я назначил огромный гонорар и получил его сполна. И теперь вся моя жизнь — я это знаю — будет сплошной мукой и тревогой, чтобы о случившемся как-нибудь не разузнали.

Впрочем, я думаю, мне нечего беспокоиться. Вряд ли этой сумасшедшей особе удалось осуществить свой чудовищно-невероятный план — она, без сомнения, либо съедена лесными жителями, на слово которых никогда нельзя полагаться, либо убита… Однако я забегаю вперед. Лучше описать все по порядку.

Лилиан Ван-ден-Вайден, без всяких предисловий, совершенно просто, будто говорила о вчерашней погоде, сказала мне следующее (я стараюсь сохранить все особенности ее речи, простой и ясной, головокружительно противоречащей тому содержанию, которое заключалось в ней). Вот ее слова:

— Не вам, ничтожному ханже и растлителю человеческих душ, стану объяснять я причины, побудившие меня принять то решение, о котором вы сейчас, первый и последний человек в мире, услышите. Для того, чтобы вы не удивлялись, почему я избрала вас своим помощником, должна предварительно сообщить вам следующее: я одна не в состоянии выполнить свой план. Мне нужен помощник. Вы показались мне вполне подходящим человеком. Отсюда я намеревалась отправиться к вам на озеро Toб, но случай столкнул меня с вами раньше. Тем лучше. Я вижу в этом доброе предзнаменование. Итак, о причинах я умолчу и сообщу вам лишь то, что я решила и что мне от вас требуется. Я ничем не рискую. Если вы откажете и выдадите мою тайну, вам все равно никто не поверит, а вот мне поверят, если я расскажу о вашем поведении… Впрочем не сочтите это за угрозу. В вашем согласии я не сомневаюсь. В дальнейшем — я также не сомневаюсь, что вы не только будете держать язык за зубами, но еще всячески будете этим языком лгать для того, чтобы моя тайна не обнаружилась, ибо с той минуты, как вы станете моим сообщником, моя тайна станет вашей, и разоблачение ее будет грозить вам неприятными последствиями. Итак, слушайте: я хочу уйти к обезьянам!

Да! Она именно так и сказала: «я хочу уйти к обезьянам!».

Несмотря на свинцовый туман, которым было пронизано все мое сознание, я невольно привскочил с кресла.

— Сидите спокойно, — сказала она, слегка касаясь меня своею рукой, и снова электрический ток прошел по моему телу, сковав безвольно все мои мускулы и заставив покорно опуститься на мое место.

— Вам этого не понять, — продолжала она, — да я вовсе и не намерена объяснять вам это. Ваше дело слушать и исполнять мои приказания.

— Но чем же я могу помочь вам в этом желании? — слабо запротестовал я.

— А вот чем, — отвечала Лилиан Ван-ден-Вайден. — Отсюда мы намереваемся с отцом пройти сквозь чащу лесов, окаймляющих гору Офир. Проводников у нас нет еще. Вы должны обещать мне найти десяток туземцев, на преданность которых можно было бы рассчитывать. Они должны будут, перед тем как начать путешествие, снестись с лесными жителями и уговориться с ними, чтобы в определенном месте на нас было бы произведено нападение. Отца моего они должны взять в плен и, когда все будет кончено, вывести из леса и отпустить на волю; меня же они должны провести в самую чащу леса к становищам священных обезьян, местонахождение которых им хорошо известно. А там — это уже мое дело, как я поступлю и что буду делать. Как проводники, так и лесные жители получат за помощь крупнейшее вознаграждение. Не пытайтесь меня отговаривать или пугать коварством лесных жителей.

Я хорошо знаю, что если им внушить мысль, что я предназначена в жертву священным обезьянам, они ни меня, ни отца моего пальцем не посмеют тронуть. Теперь о вашем гонораре: какую сумму желали бы вы получить от меня?

Я молчал. Все это мне казалось таким диким и невероятным, что язык мой плотно прилип к гортани. Я дрожал всем телом и молчал.

— Я жду вашего ответа, — нетерпеливо, насупив изящно изогнутые брови, сказала молодая девушка.

И вдруг я начал приходить в себя. Конечно ни о какой ловушке речи быть не могло. Лилиан Ван-ден-Вайден говорила совершенно серьезно, и я сообразил, что избавиться от этой особы мне было бы только на руку. К тому же, я начинал понимать, с кем имею дело. Господь послал мне дьявола на мой пастырский путь и мне предстояла нелегкая задача победить его.

И вдруг, подняв глаза, я увидал, что этот всесильный Люцифер смотрит на меня. И тогда, не помня себя и не сознавая что я делаю, я сказал четко и ясно:

— Я согласен. Однако, вы, несмотря на то, что встретились со мною здесь, все же принуждены будете побывать у меня на озере Тоб!

— Это почему?

— Для того, чтобы дать мне возможность повторить еще один раз все то, что произошло между нами здесь.

Я сам был удивлен твердости своего голоса и спокойствию, с которым я это сказал.

— Это ваш гонорар?

— Да.

Лилиан Ван-ден-Вайден колебалась лишь секунду.

— Я согласна, — опуская голову, сказала она.


15. VIII. Тоб. Я у себя дома. По дороге я заехал на форт Кок и нанял двенадцать отчаянных молодцов, которых я хорошо знаю. Так как форт Кок лежит в стороне, мы уговорились, что они будут дожидаться проезда Ван-ден-Вайденов у Буйволовой расселины, где и предложат себя путешественникам в качестве проводников. Для себя они запросили двадцать ружей, тысячу патронов, сто кусков шелка и пять пудов табаку. Для лесных жителей — несколько десятков ожерелий из красного коралла, полторы сотни кривых ножей европейского производства и десять черепов белых, которые мне придется, с помощью моего слуги Меланкубу, отрыть из старо-голландского кладбища, расположенного в нескольких верстах от озера Тоб. Но это все не важно — это все пустяки. Важно вот что: вчера у меня была Лилиан Ван-ден-Вайден…


16. VIII. Тоб. Как неприятно! И как это Лилиан, все так хорошо обдумавшая, не предвидела этого обстоятельства? Ведь проводники-туземцы останутся живыми свидетелями происшествия?! Их надо будет убрать! Впрочем, Меланкубу мне настолько предан, что сделает все, что надо. А все-таки неприятно!


20. VIII. Тоб. Лилиан погубила меня.

Плоть свою я больше не в силах обуздать!


24. VIII. Тоб. Пусть этой записью закончится мой краткий дневник. Вчера я узнал об исчезновении Лилиан Ван-ден-Вайден, смерти двенадцати проводников и чудесном спасении старика отца. Молодец Меланкубу! Все сыграно прекрасно. Кажется, опасаться предпринятых поисков мне нечего. Лесные жители постараются запрятать Лилиан как следует и куда следует! Однако, несмотря ни на что, я всячески буду препятствовать поискам пропавшей. Ведь ее тайна стала и моей тайной. В этом отношении господин Люцифер был прав!».

На этом месте дневник пастора Бермана кончался.


ПРОДОЛЖЕНИЕ ДНЕВНИКА МИСТЕРА УОЛЛЭСА

13. XII. 1913 г. Лондон. Вчера я переписал дневник пастора Бермана в свою тетрадь. Мое профессиональное чутье не обмануло меня, и все дело теперь представляется совершенно ясным и простым, да притом приблизительно таким, каким я себе его и представлял.

100 ф. стерлингов заплачены мною не даром, о чем я с гордостью сознался самому себе по прочтении любопытнейшего документа, врученного мне мистерам Петерсеном. Не могу скрыть своего изумления по поводу той легкости, с которой господин пастор путает бога с сатаною. Это прямо забавно. Пара наручников, которые я захвачу с собою перед отъездом на Суматру, куда я твердо решил отправиться, — я полагаю, несколько охладят необузданную страсть этого ханжи в рясе. Удивительно, как такие господа, видящие грех в естественных стремлениях природы, умеют обострять сексуальную пикантность самых обыкновенных вещей, прикрываясь сутаною, за которой прячут свои душевные эмоции, выковывая из одного и того же металла — и крест и нож.

И как это черная паства его не догадалась скушать своего просветителя? Или, может быть, мешает этому инстинктивная брезгливость дикарей?

Однако, господину пастору Берману повезло.

Проникнуть в дебри лесов Офира — задача, перед которой спасует, пожалуй, не один сыщик Скотлэнд-Ярда. Но я попробую. В конце концов, я рискую только своей головой, а это самая незначительная жертва. Гораздо хуже бывает иногда потерять свою записную книжечку! Итак, в путь!

С сегодняшнего дня я начинаю сдавать дела своему старшему помощнику и собираться к отъезду.

10. II. 1914 г. Лондон. Вчера я отправил мистеру Петерсену, на его сан-франциский адрес, телеграмму: «Завтра выезжаю Паоло-Брасэ».

14. II. 1914 г. Пароход английского Ллойда «Колумбия». Я на море. Штиль. Это помогает мне сосредоточиться и выработать определенный план действия. Прежде всего — как можно меньше шума. Сперва — надлежащие справки, затем — свидание с господином пастором. С Ван-ден-Вайденом лучше не встречаться. Старик он, видимо, горячий, и может только повредить делу. И пастор будет спокойнее.

10. III. 1914 г. Паоло-Брасэ. Дела подвигаются вперед. Помощники-туземцы найдены и дрессируются по системе Скотлэнд-Ярда. Необходимые справки наведены.

1. V. 1914 г. Паоло-Брасэ. Из Лондона мне телеграфируют ужасную весть. Из Сан-Франциско; пришла телеграмма от жены мистера Петерсена с извещением о гибели «Генерала Вашингтона» вместе со всей командой. Бедный шкипер! Однако — не дурное ли это предзнаменование?

10. VI. 1914 г. Озеро Тоб. На днях выступаю в путь. Вся подготовительная работа проделана. С пастором виделся. Лжет довольно искусно и не краснеет. С ним надо держаться настороже. Не сомневаюсь в том, что он будет чинить мне всяческие каверзы. Он отлично понял, что я первый его действительно опасный противник. Посмотрим, однако, господин миссионер, чья возьмет!

4. VII. 1914 г. Буйволова расселина. Мой собственный лагерь. Наконец, после трехдневного пути, я достиг этого глухого места с столь поэтическим названием и разбил лагерь.

Путешествие было не без приключений. Мой слуга Макка, туземец из племени ньявонгов, «нашел» в кустах «крисс», иначе говоря, кривой нож, достаточно острый, чтобы отрезать голову крокодилу. Однако, если этот идиот нашел нож, то я нашел след того, кто этот нож подбросил. Этот след оказался принадлежащим слуге пастора Бермана, достопочтенному Меланкубу. Ловким маневром я сверил найденный след со стопою этого черного дьявола — совпадение было полное. Ну, что ж! На то я и агент Скотлэнд-Ярда, чтобы не придавать подобным пустякам никакого значения.

18. VII. Буйволова расселина. Гибель мистера Петерсена не приносит особого счастья моей затее. В самом начале и уже неприятности. Скверно. Впрочем, первый блин всегда комом, да к тому же все это было мною, на всякий случай предусмотрено (не неприятность, конечно, а необходимость вернуться в лагерь обратно, после того как часть пути была уже сделана).

Третьего дня мы начали свое продвижение в лес. В лагере остались носильщики, сторожить вещи, а я и мои двое ньявонгов — углубились в лес. Мы продвинулись по крайней мере километров на шесть (шагомер мой показывал 18 километров, но мы ведь колесили взад и вперед, а не шли все время по прямой). Но сначала о неприятных событиях: Макка умер. Это произвело очень неприятное впечатление на его товарища Гутуми, который начал явно трусить. И действительно, произошло это событие крайне неожиданно и глупо. Впрочем, мне хочется рассказать все по порядку. Я настолько полон впечатлениями леса, я так зачарован виденным в его таинственных дебрях, что напоминаю собой господина пастора Бермана, стремящегося поскорее занести в свой дневник волнующие воспоминания.

Тишина. Полная, абсолютная, безмятежная, ненарушимая тишина. В музыке этого не передать. Музыкальная пауза — это не тишина! Музыкальная пауза полна предыдущих звуков и никогда не бывает тишиной. В тишине леса нет предшествовавшего звука. Все звуки резко и ясно обрываются с наступлением этой тишины… И тишина эта длится почти до заката солнца. Но с этой минуты звуки нарастают в лесу. Сперва — совершенно неожиданно для слушателя — перед самым его носом появляется крохотный москит. Он еле держится в воздухе на своих невидимых от быстрого движения, слабых, прозрачных крылышках, но он — о, вы это слышите, чувствуете всем своим существом! — издает какой-то звук. А может быть, ваша фантазия подсказывает вам этот звук, — не знаю. Потом появляется другой, третий… целая стая их окружает вас. Это уже целая симфония звуков — нежных, еле уловимых, легких, как дуновение ветерка. В клавиатуре самого точного музыкального инструмента нет даже намека, хотя бы увеличенного в сотни раз, на этот звук. Потом большая бабочка, садясь на яркий цветок, заставит качнуться стебель, и стебель… я думаю, мои коллеги из Скотлэнд-Ярда высмеяли бы меня, прочтя эти строки, — издает звон затронутой струны. Где-то над головой срывается с ветки свернувшийся листик и шелестит, падая на землю. Плоская голова змеи, высунувшись из-под камня, поет всем своим телом, быстро и грациозно изгибаясь, перебегая куда-то под другой камень. Но все это только настройка инструментов «под сурдинку» грандиозного симфонического оркестра перед началом увертюры. Вдруг, совершенно внезапно свежеющий воздух пронизывается резким, но в то же самое время глубокомузыкальным писком птенца в невидимом гнезде неведомой птицы. Ему отвечает мать, и эти звуки уже отчетливо реальны. Далекий крик обезьяны подхватывается цокающим, гортанным всплеском каскада звуков зеленого попугая; где-то, почти за пределами леса, фыркает в ответ огромная самка бегемота, погрузившаяся по глаза в прохладную воду протекающей речки, мычит и ударяет твердым как кремень рогом о тысячелетние деревья носорог и… симфония начинается! Этого не передать. Это говорит, это поет сам лес! Это его, ему принадлежащий голос. Бешено рвет воздух нетерпеливый рев королевского тигра, дико и пьяно мяучит притаившийся ягуар, щелкает панцырной пастью крокодил в затоне реки, звенит струя воды, выпускаемая лопоухим слоном из своего нежного хобота, хрюкает жадно гиена, бешеными визгами наполняют воздух краснозадые павианы, и, разрывая маленькие глотки, пищат серенькие макаки, весело гоняясь за красно-зелено-желтыми какаду. Еще тысячи тысяч звуков выплывают отовсюду; колеблют воздух, рвут его, ласкают и дразнят. И вдруг, заглушая все звуки, все крики, все голоса, откуда-то с опушки падает в бархатную ночь короткий властный, ясный и спокойно-надменный голос льва. Значит — уже ночь. Его величество проснулся. И он голоден. Это понимают все. И разом умолкает все, только несколько секунд слышно еще, как плюхаются обратно в воду бегемоты, ломая неуклюжими ногами цепкие лианы, тяжело содрогая мягкую землю, убегают слоны, и юркие мартышки, сплетая друг с другом целые гирлянды, неподвижно замирают, перекинувшись от дерева к дереву. Ночь. И снова все молчит, но уже не молчанием знойного дня. В тишине ночи есть звуки. Эти звуки — страх. Как явственно слышны они и как бесконечно напряжена эта вынужденная ночная тишина! Что-то давит. Что-то давит, что-то не дает спать, позволяя лишь временами вздремнуть на мгновение, чтобы тотчас же проснуться и с ужасом оглянуться крутом. Но вот проходит ночь. И снова, для того, чтобы прекратиться к полдню, начинается неугомонная возня лесных обитателей, веселое щебетание птиц, залихватские беседы попугаев и дерзкие выходки серых мартышек!

Я увлекся. Я это знаю, но мне нисколько не стыдно. Я человек музыкальный и достаточно интеллигентный, чтобы оценить красоту вселенной. Разве мы, сыщики из Скотлэнд-Ярда, совсем уже не люди? О, нет! И мы обладаем этим… как его… поэтическим чутьем, что ли…

Вечером того же дня. Писать надоело. Однако, если я позволил себе лирическое отступление, то отнюдь не для того, чтобы забыть о деле. Итак, я опишу сейчас, как именно произошло то несчастье, о котором я уже упоминал в предыдущей записи.

Вначале все шло гладко. Мои проводники — сущие дьяволы, настоящие сыны леса; им ведомы все тайны, все извилины, все таинственности чащи. С ними чувствуешь себя как у Христа за пазухой. Страху перед лесными жителями, своими собственными собратьями, они подвержены в высшей степени, но это их заставляет быть вдвойне осторожными и заботиться с необычайной трогательностью о моей особе, вооруженной «быстрой смертью», как они называют огнестрельное оружие, владеть которым не умеют и боятся.

И тем не менее, — Макка погиб!

Случилось это так. В одном месте наш путь был внезапно прегражден целым застывшим ливнем лиан, свисающих с совершенно непроницаемого для солнечных лучей лесного купола. Ветви деревьев образуют своды более прочные, я думаю, чем своды Вестминстерского аббатства. Пока Макка и Гутуми прорубали топорами отверстие в этой стене лиан, достаточно большое для того, чтобы через него мог ползком пролезть человек, я услыхал три быстро последовавших друг за другом свистящих звука, смысла и значения которых уяснить себе не мог. Дьявол его знает, откуда они зародились! Однако слуги мои хорошо поняли, в чем дело. Оба они, бросив работу, стали мгновенно бледнее смерти, и единственное слово, которое я услыхал от них, было: «бонг-а-бонг»! И тогда я понял: «бонг-а-бонг»'ом туземцы называют маленькие отравленные стрелки, выдуваемые лесными жителями из особой трубки.

Быстро оглядев себя с ног до головы, я принужден был убедиться, что мне стрела попала прямо в сердце. Макка получил укол между лопаток; я думаю, что, измерь я расстояния между каждой лопаткой и засевшей между ними стрелою-иглой, они равнялись бы друг другу с точностью до одного миллиметра! Стрела, предназначавшаяся Гутуми, каким-то чудом была отклонена в сторону пропорхнувшей птичкой. Макка умер быстрее, чем некогда появлялся на свет. Я не успел достать флакона с противоядием, приобретенным мною в лаборатории профессора Gerbert'a, специалиста по алкалоидным ядам, как он был уже мертв. Он буквально обуглился на моих глазах. Зрелище было из самых противных. Я, конечно, остался невредим. С нарочитым, громким смехом я выдернул стрелу из своей груди и бросил ее в сторону. Не даром же мною было заплачено фабрике Левинсон и Ко в Лондоне 1.500 ф. стерлингов за кольчугу особого изготовления, мягкую, как рубашка, но сквозь которую не пройдет пуля, выпущенная на расстоянии десяти шагов из винчестера новейшей конструкции! То обстоятельство, что я ношу ее, я считал нужным скрывать от своих слуг, и был, конечно, прав. Гутуми, видя меня раненым, но невредимым, упал передо мною на колени, а нападавшие лесные жители, выдавая криками ужаса свое присутствие в ветвях деревьев, как обезьяны карабкаясь по лианам, исчезли куда-то в мгновение ока. А жаль! Свое знаменитое ружье я уже приложил к плечу. Не снимая пальца с курка, я выпустил по ним все сорок пуль, но не знаю, причинил ли кому какой вред. Ну и трескотня же пошла по лесу от моих выстрелов! Гутуми, стоявший все время на коленях и никогда еще не видавший моего ружья в действии, счел нужным совершенно распластаться передо мной. Времени однако терять было больше нельзя. Нападение могло повториться. Приходилось на этот раз ретироваться. Тут меня крайне, с одной стороны, рассмешила, а с другой — тронула неограниченная вера в меня Гутуми.

Он имел неосторожность просить меня воскресить своего мертвого товарища!

Что поделаешь! Пришлось пуститься в дипломатию довольно подлого свойства. Я серьезно заявил Гутуми, что если б его, Гутуми, убили бы, я, конечно, не замедлил бы заняться процессом воскрешения, так как он, Гутуми, преданный и хороший слуга, а Макка я воскрешать не намерен. На Макка я зол за то, что он хотел меня убить криссом, и считаю, что он заслужил вполне свою участь.

Дикари, как видно, не лишены логичности.

Эти доводы вполне убедили Гутуми и он, в конце концов, признал, что «белый господин прав: Макка поплатился жизнью за то, что хотел поднять руку на своего великого господина».

Однако, дальше он стойко и наотрез отказался идти, сообщив мне, что долг перед его племенем заставляет его сперва похоронить Макка. Ведь Макка был братом великого вождя ньявонгов и оставлять его тело лесным жителям было, по мнению этого дикаря, равносильно самому подлому поступку.

К тому же его собратья, когда он вернется к ним, убьют его, если узнают о его вероломстве.

Настала моя очередь согласиться с доводами Гутуми, и так как и я не лишен логичности, то вскоре уступил дикарю в его настойчивых требованиях. Этим я не только не ронял себя в его глазах, но, наоборот, становился еще выше.

Всю обратную дорогу Гутуми, как бы извиняясь передо мной, с трудом волоча на себе черный труп своего товарища, бормотал все одно и то же:

— Ах, если Гутуми не сможет сказать великому брату Макка, где Макка спит с головой на плечах, то Гутуми никогда не сможет вернуться домой. Т. е. сможет, — поправлял он себя каждый раз, — но тогда Гутуми сделают «кри-кри» (иначе говоря, зажарят и съедят).. Гутуми любит лучше сам делать «кри-кри», — чистосердечно признался он под конец.

Итак, мы вернулись. Макка уже, слава богу, похоронен по всем правилам ньявонгского похоронного искусства, и завтра, по проторенной уже дороге, мы снова пускаемся в путь, на этот раз — я хочу надеяться — уже не возвращаясь обратно к Буйволовой расселине без победы.

19. VIII, 1914 г. Буйволоварасселина. Лагерь. Вот тебе и выступили! Ну это уж совсем дрянь! Положительно приходится верить в приметы. Ах, мистер Петерсен, мистер Петерсен! Что же нам делать? Неужели же придется отложить все дело на совершенно неопределенный срок? Вот, поди, господин пастор Берман ликует-то! Положительно приходится признать, что дьявол стоит за спиною этого недоноска.

Встав в пять часов утра, я начал приготовление ко вторичной вылазке в дебри леса. Как раз в ту минуту; когда я одевал свой пояс, к которому прикреплен мой револьвер, мой слух уловил отдаленный топот копыт. «Кто бы это мог быть?» — подумал я, зная, что эти места не особенно охотно посещаются путешественниками, а почтовый тракт лежит в 50-ти километрах отсюда. Вскоре показавшийся всадник оказался курьером английского уполномоченного по колониальным делам на острове Суматра, прибывшим из Паданга. Я знал, что добрых вестей этот неожиданный гость привезти с собою не мог. Так оно и оказалось. На мое предложение войти в палатку он ответил вежливым отказом, мотивируя свой отказ спешностью, с которой он должен побывать еще в других местах, и, не слезая с лошади, подал мне пакет. Пока я вскрывал его, он успел рассказать мне, что побывал на озере Тоб, ища меня там, и, узнав от пастора Бермана, что я здесь, прискакал сюда. Это поразило меня. Откуда пастор Берман знал, что я именно здесь? За мною, очевидно, неустанно следили. Но долго я не останавливался на этих мыслях. Содержание пакета еще больше поразило меня и отвлекло в свою сторону все мои мысли. В Европе вспыхнула война. Английский поверенный в делах, на основании полученной им телеграммы из английского военного министерства, призывает меня немедленно явиться в Паданг, откуда все английские подданные будут на специально прибывшем крейсере отправлены в Англию на театр военных действий. Мобилизация охватила чуть ли не десять призывных возрастов. Вот так история! Не раньше, не позже! Однако, унывать особенно все же еще преждевременно. На одну вылазку времени у меня еще хватит. Курьер уполномоченного сообщил мне, что раньше трех дней он не успеет оповестить всех английских подданных, проживающих на Суматре, а крейсер не уйдет в море, пока все не соберутся в Паданге. Я успею попытаться еще один разочек. Авось повезет на этот раз. Надо же мне просунуть голову в прорубленную в прошлый раз дыру. Итак, проводив своего неожиданного гостя, вестника грома и войны, я быстро собрался в путь. Через три дня я вернусь. На пятый день я буду в Палембанге. Со щитом, или на щите!


21. VIII. Дьявол знает, что это за место.

Теперь я сомневаюсь, попаду ли я на войну. Или вообще куда-нибудь. Смерть Петерсена, клянусь Британией, оказалась грозным предостережением, которым я пренебрег. Однако, по условиям места, времени и сложившихся обстоятельств, надлежит быть как можно более кратким в своих записях: я в плену. Однако не это угнетает меня в настоящую минуту. Меня больше всего путает и мучит мысль, что мне не удастся выполнить своего долга военнообязанного перед своей великой родиной, которая еще сочтет меня трусом и дезертиром. А ведь это похоже на правду. Ну как же я, без Гутуми в довершение всех зол, столкнусь с этими… я не знаю, как их назвать… существами? По-английски они понимают не лучше, чем я по-санскритски, а о долге солдата и гражданина у них, без сомнения, самые элементарные понятия. Что мне делать? Голова готова треснуть от напряжения. Пока они совещаются насчет моей особы, я предоставлен самому себе, и, так как совещание их по всем признакам затягивается, попробую описать поподробнее, что со мною произошло. В сущности говоря, рассказ будет о том, как я, агент Скотлэнд-Ярда и англичанин прежде всего, попал в мышеловку. Это даже будет поучительно для потомства! Если они решат меня убить, я запечатаю этот дневник в особый алюминиевый футляр, из которого механически может быть удален воздух при посредстве простой спички (этот футляр — патент нашего Скотлэнд-Ярда), и постараюсь опустить его в ручей, который находится за моей спиной. Футляр настолько легок, что нет сомнения — быстрые воды ручья вынесут его за пределы леса и, рано или поздно, кто-нибудь найдет его. Такие вещи всегда находятся! Итак, — к делу, поторопиться все-таки не мешает! Участь моей судьбы в настоящую минуту мне известна в гораздо меньшей степени, чем местонахождение безумной лэди Лилиан Ван-ден-Вайден, из-за которой я гибну.

Однако, как все это досадно вышло! Я никогда в жизни не позволил бы себе так глупо погорячиться, как я это сделал вчера, если б не то обстоятельство, что мне надо было торопиться. Сознание, что это моя последняя попытка выиграть дело — погубила меня. Англия! Англия! Я совершил преступление перед своей родиной, и я, если б был честным человеком — не должен был предпринимать совсем этой последней экскурсии. Мой поступок равносилен поступку проигравшегося игрока, который закладывает последний банк на чужие деньги. У меня такое чувство, что мне уже не выбраться отсюда. Ясно для всякого джентльмена, что я должен был, получив пакет, немедленно отправляться в Паданг, а не «пытаться в последний раз» и т. д. В ту минуту, когда я решился на эту последнюю попытку — клянусь богом — я был не англичанином. Англичанин не поступил бы так. Ах, как это тяготит меня! Гораздо больше предчувствия смерти. Если б только эти обезьяны поняли это! Но скажу только одно: Англия может быть все же вполне уверена в том, что я, подданный его величества короля величайшей страны в мире, дешево жизнь свою не отдам. Ружье мое сломано уже давно легким ударом по согнутому колену одной из пленивших меня отвратительных обезьян, обладающих, видимо, сверхчеловеческой силой, однако запасной мой револьвер цел. Мой сильнобойный револьвер был потерян мною, очевидно, в то мгновение, когда я проползал на животе в прорубленную в лианах дыру. Очевидно, кобура отпоролась от кушака, и я не заметил этого. Ничего. Военный совет о моей персоне держат двенадцать дьяволов в двадцати шагах от меня. Одиннадцать из них уже обречены. Я только не решил еще, кого я оставлю наслаждаться прелестями жизни в будущем.

Когда мы подошли с Гутуми к вырубленной в прошлый раз дыре, соблюдая всевозможные предосторожности, Гутуми вдруг остановился и молчаливыми знаками указал мне на такое пустячное обстоятельство, которое мне лично никогда не бросилось бы в глаза. На расстоянии одного шага от меня, через протоптанную нами в прошлый раз тропинку свисала гирлянда рафлезий, перекинутая от одного дерева к другому. Я только собирался оборвать ее, как получил здоровый удар кулаком в грудь от Гутуми, заставивший меня отшатнуться. Гутуми был бледен как полотно, когда еле выговорил:

— Белый господин лишился два глаза. Разве белый господин не видит того, что видит Гутуми? Гутуми видит цветы, и цветы, которые видит Гутуми — мертвы. Почему?

Я стал догадываться, что гирлянда рафлезий перекинута от дереза к дереву искусственным образом.

— Это «тай-тай», — с благоговейным ужасом сообщил все еще бледный как бумага Гутуми. — Белый господин знает «тай-тай»?

С этими словами Гутуми с ловкостью обезьяны слегка только качнул гирлянду рафлезий и молниеносно отпрыгнул в мою сторону.

Результат получился самый неожиданный.

С резким металлическим свистом, откуда-то сверху, из самой гущи сплетенных между собою ветвей, упала и глубоко врылась в землю маленькая стрела, конец которой, без сомнения, был отравлен страшным ядом.

— Лесные жители не могли убить сердца белого господина, — сказал Гутуми, — они хотели тогда убить его голову. О… это «тай-тай»!

Молча и хмуро мы двинулись дальше.

Восторг Гутуми, вызванный предупреждением моей гибели, очевидно ослабил внимание бедного дикаря. Я думаю, это обстоятельство учитывается лесными жителями при устройстве ими всевозможных ловушек, так как таковые, как я убедился, устраиваются ими одна за другой, потом следует известный перерыв, а потом опять несколько подряд. Следующая ловушка, в которую, увы! — и попал бедный Гутуми, была буквально в четырех шагах от страшного «тай-тая».

Он наступил на совершенно гладкое место, не вызывавшее ни малейшего подозрения, и провалился в землю, как Мефистофель проваливается в преисподнюю в опереточных фарсах на провинциальной сцене. Когда я подошел к образовавшейся яме, Гутуми был уже мертв. Он оцарапал только лицо, и то незначительно, о колючий хворост, наполнявший дно ямы, но этого было уже достаточно. Хворост был отравлен. Вот когда мне надлежало вернуться! Путь позади был чист от всяких ловушек и хорошо мне знаком — ведь я два раза проходил его, но… голова моя потянулась к прорубленной накануне дыре и я… решил только просунуть ее, мою глупую голову, в эту заманчивую дыру.

Как легко догадаться, я это и сделал.

С необычайнейшими предосторожностями я подошел к отверстию, хорошо помня, что именно здесь нашел свою смерть бедный брат великого вождя нья-вонгов, и на мгновение остановился.

Кругом было так тихо, что короткие удары моего сердца громко раздавались у меня в ушах.

Тщательно исследовав почву вокруг себя, избегая прикасаться к самым естественным образом торчащим сучкам и веточкам, я стал на колени, надел на лицо предохранительную маску и пролез в отверстие.

Вдруг отверстие, через которое я только что пролез, отверстие, которое находилось в каких-нибудь пяти-шести шагах от меня — исчезло!

Если в первую минуту это рассмешило меня, то во вторую уже озадачило, а в третью… я сразу почувствовал невидимого врага. Затвор моей винтовки резко щелкнул под давлением моих пальцев, нарушая безмятежную тишину поляны, и каждую секунду я был готов приложит ее к плечу.

Но сделать мне этого не удалось.

Внезапно, очевидно оттолкнувшись с силой и ловкостью сказочного акробата от упругой ветви дерева, с противоположной стороны поляны, покрывая в воздухе по меньшей мере ярдов пятьдесят, прямо на меня перелетело какое-то неописуемое чудовище гигантского роста, смутно напоминающее не то человека, не то обезьяну. Я лучший стрелок Скотлэнд-Ярда, а потому нисколько не удивился, когда моя пуля поймала это чудовище на лету, в то время когда оно уже было на расстоянии всего нескольких ярдов от меня. А стрелял я из винтовки, которую держал на вытянутой руке, так как приложить ее к плечу у меня не оставалось времени. Оно сдохло, это чудовище, тут же, на моих глазах, безо всякого протеста со своей стороны. Но зато запротестовали другие, и что мог я поделать один, даже со своею винтовкой, когда, как демоны, слетающиеся на шабаш, со всех деревьев, со всех сторон, со всех углов на меня посыпались эти дьяволы?

Моя винтовка трещала как пулемет, и в две с половиной секунды были выпущены все тридцать девять оставшихся в магазине ружья пуль. Но ни одна из них не попала уже в цель. На перезаряд винтовки времени уже не было, ибо все остальное было делом нескольких секунд. Меня сбили с ног, связали, разбили мою чудную винтовку, завязали глаза и куда-то унесли. Несли меня долго и бережно. Я чувствовал, что дорога то опускалась куда-то вниз, то снова поднималась. Порою получалось впечатление, что мои носильщики спускаются и подымаются по ступеням. Это очень возможно. Ведь несли меня долго, а площадь поляны была не так уж велика и я ни разу не почувствовал, чтобы какая-нибудь ветка задела за меня. Очевидно, у этих чудовищ вырыты под лесом — из поляны в поляну — подземные ходы. Наконец, меня опустили на землю, сняли с меня глубоко врезавшиеся в мое тело лианы, которыми я был опутан, и открыли мне глаза.

Затем меня, как ни в чем не бывало, предоставили самому себе, не выставив даже караула, чтобы охранять меня. Это пренебрежение к мой особе и подчеркивание моей полной безвредности для окружающих меня врагов — взбесили меня невероятно, но я сдержался. К тому же я был слишком поражен видимым… Я… я попал в плен отнюдь не к лесным жителям, как полагал, а к… обезьянам!

Я даю слово агента Скотлэнд-Ярда, что это так, или, или я никогда в жизни не видал обезьян!

Единственное, чем могу и должен оговориться: такой породы обезьян я еще никогда не видал. Я даже не знал о ее существовании. Пленившие меня чудовища обладают всеми признаками обезьяны — это несомненно; внешне они мало чем отличаются от знаменитой «Нелли» — гориллы лондонского зоологического сада; они только втрое крупнее ее, и… в их манерах, в способе их действия, они… ну, если не люди, то — нечто вроде таковых. К тому же они почти членораздельно говорят друг с другом. Это какие-то живые неандертальцы, что ли. И потом… они все голы, а потому, я не мог не заметить этого… они — двуполы.

То место, где я в настоящую минуту нахожусь, весьма напоминает собою поляну, в которую я пролез сквозь прорубленное отверстие в лианах, за тем лишь исключением, что в нескольких шагах от меня, влево, виднеется вход в подземелье, с прекрасно оттесанными ступенями. Очевидно, вышеприведенные догадки мои о подземных ходах — правильны.

Справа от меня, как я уже писал — шагах в двадцати, сидят двенадцать… ну, право я не знаю, как их назвать? — двенадцать пасторов Берманов в прошлой жизни, что ли, и ведут, вот уже около двух часов, военный совет, темой которого являюсь я — мистер Уоллэс.

У меня такое впечатление, что они дожидаются кого-то…


* * *

Я отлично выспался. Никто не мешал мне спать.

Наоборот, один из собратьев уселся возле меня на корточки и все время отгонял от меня веткой банановой пальмы надоедливых москитов. Когда я проснулся, мне тотчас же принесли еду: плоды хлебного дерева, бананы, какие-то необычайно вкусные орехи, которыми можно одновременно прекрасно и насытиться и утолить жажду.

Военный совет окончен. Очевидно, пока я спал, являлся тот, кого они дожидались.

Меня, поражает их отношение ко мне.

Такой предупредительности, я бы сказал, даже заботливости, полной глубокого уважения к моей особе, я никак не ожидал встретить.

Это меня и удивляет и пугает. В чем дело? Что они хотят от меня? Или, может быть, их совет окончился в мою пользу?..


* * *

На поляне напряженная, торжественная тишина. Слышно только журчанье ручья и потрескивание факелов. Или, быть может, я ошибаюсь? Когда я кончил свой ужин, раздался крик не то радости, не то испуга. Показалось лишь на мгновение крошечное существо. Затем за этим существом протянулась огромная мохнатая лапа, которая загребла его бережно и нежно и вернула обратно в недра земли. Но я успел совершенно ясно разглядеть это существо! Конечно, это не был человеческий ребенок, в этом я ни минуты не сомневаюсь, но я клянусь своею преданностью Англии, что это была и не обезьяна. Ребенок был наг и ни единый волосок не покрывал его розового тельца. Вокруг пояса была повязка из грубой материи. Его ручки были нормальной длины, не достигали колен, и между пальцами не было перепонок.

Нижняя часть его лица была скорее обезьяньей, чем человеческой, но верхняя часть его лица была прекрасна!


* * *

Все то же место. Да. Я был прав. Я, Стефен Уоллэс, лишний раз доказал миру, что школа Скотлэнд-Ярда — хорошая школа, и честь этой школы мне выпало на долю поддержать.

Но увы! в последний раз!.. Однако это совершенно не важно. Важно то, что я нашел… нашел… я, право не знаю, можно ли ее титуловать в настоящее время подобным титулом… лэди Лилиан Ван-ден-Вайден! Вчера я видел ее. Не только видел, но и имел сомнительное удовольствие беседовать с ней! Как она выглядит, я не знаю. Она одета в шкуру обезьяны и на ее лице обезьянья маска. Но… дьявол меня побери, если я в этом ошибаюсь! Когда она появилась на поляне в своей безобразной шкуре, настолько плотно облегавшей ее фигуру, что отличить ее от ее «собратьев» не представлялось ни малейшей возможности, я… мне стыдно и странно писать об этом… я услыхал настоящий аромат женщины. Клянусь Вельзевулом! Мой нюх сыщика остер, как у шакала. Ведь туземная женщина не пахнет так; она — да простят мне это сравнение — просто воняет. Даже наши простые европейские девушки и дамы ничем не пахнут. Разве что дешевым семейным мылом.

Я всегда был убежден в том, что шесть поколений английского колледжа могут сделать из любою человека джентльмена. И я был прав.

Десять лет сделали из лэди Лилиан Ван-ден-Вайден — самую настоящую обезьяну. Я искренне огорчен, что со мною нет достопочтенного пастора Бермана. Таким людям не мешает учиться.

Лилиан Ван-ден-Вайден вышла из подземелья, окруженная десятью чудовищами такого гигантского размера, что, казалось, они стоят на ходулях.

Они образовали шеренгу от подземелья вплоть до моей особы, и сквозь эту шеренгу, гордо подняв голову, прошла бывшая лэди и прямо подошла ко мне.

Я был поражен певучестью ее голоса.

На чистейшем и прекраснейшем английском языке она спросила меня:

— Вы англичанин?

— Да, — ответил я.

— Кто я такая, вам известно?

— Вы были лэди Лилиан Ван-ден-Вайден.

Лилиан расхохоталась.

— Вы знаете, почему я здесь?

— Накажи меня св. Стефан, если я даже догадываюсь об этом! — совершенно искренне воскликнул я.

— Если бы я захотела даже рассказать вам об этом, вы все равно не поняли бы меня, — тихо, с некоторой печалью в голосе сказала Лилиан. — Это была бы бесполезная трата времени. А потому — бросим это. Скажите мне лучше: зачем вы явились сюда?

В этом последнем вопросе Лилиан проявила уже некоторую резкость и в голосе ее я уловил какие-то гортанные звуки, какие часто прорываются у обезьян. «Лет через двадцать ее, пожалуй, и без шкуры нельзя будет отличить от ее супругов» — подумал я.

— Я пришел, чтобы отыскать вас, — также повышая голос, сказал я.

— Вы пришли за собственной смертью, сэр, — сухо ответила она.

— Вы ошибаетесь, лэди. О смерти я думал меньше всего. Уверяю вас. Однако предупреждаю вас, лэди: кого бы вы из себя ни разыгрывали, но вы все-таки голландская подданная и за мою смерть вам придется ответить.

— Ответить? Кому же?

— Англии.

Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь смеялся добродушнее и безудержнее этой особы.

— Лэди, — корректно прервал я поток ее серебристого смеха — это не смешно, а грустно. Уверяю вас, что у каждого есть свои теории и взгляды на жизнь, высмеивать которые просто неприлично. Ведь я же не касаюсь ваших убеждений! У вас они свои, у меня — свои. И вот, разрешите, я доложу вам о них: Англия — вечна. Мы оба белые, и смешно, если бы мы не договорились с вами. Я не могу договариваться с вашими… вашими… виноват, я не знаю, как назвать их… супругами, братьями, что ли, но зато вы можете это сделать. И во имя белого человечества я умоляю вас приказать им отпустить меня, а самой последовать за мною в покинутый вами мир, который вам только и свойственен. Поймите же, это так ясно! В конце концов, если вам уж так хочется здесь остаться, то вникните как следует в то, что я вам скажу. Я повторяю, с вашими собратьями мне не о чем говорить, но вы-то должны понять такие простые и ясные вещи: отпустите меня одного! Я не трус, лэди, смею заверить вас в этом, и жизнью не дорожу, — доказательство тому то, что я здесь. Но есть одно обстоятельство, которое выше меня. Оно-то и заставляет меня просить вас о даровании мне свободы. И вы, как человек, бывший раньше в нашем обществе, не можете не понять меня и должны даровать мне эту свободу. Вот в чем дело, лэди: в Европе вспыхнула война, в которой принимает участие также и Англия, и я, как военнообязанный, должен вернуться на родину. Иначе, лэди, меня сочтут за дезертира, скрывшегося от исполнения своего долга, а это для меня куда страшнее смерти. Понятно, вы можете отказать мне в моей просьбе, больше того — вы можете убить меня, но какой толк будет от этого, лэди? Я кончаю тем, с чего и начал. Англия вечна. В конце концов, она узнает о моей гибели. Пройдет год, два, может быть, десять лет, сто лет, быть может, лэди, но… Англии торопиться некуда и, уверяю вас, рано или поздно сюда придут англичане и скажут: здесь был убит мистер Уоллэс. То, что он был мистером Уоллэсом — не важно, важно то, что он был английским подданным. Отлично. Мы не торопились, но теперь пора отмстить за это убийство. И уверяю вас, лэди: тысячами голов ваших собратьев вам придется расплатиться за одну мою голову! Англия не забывает ничего. И ничего не прощает!

Лилиан слушала меня молча, не перебивая.

Когда я кончил, она коротко ответила:

— Предложение вернуться с вами — это глупая дерзость с вашей стороны, сэр. Отпустить вас — невозможно. Здесь у меня иные понятия о чести и достоинстве. И эту вашу просьбу я не могу исполнить, иначе к чему были эти десять лет, проведенные мною здесь? Нет, сэр. Приговор вам уже вынесен. И прошу вас, сэр, не называть меня белым человеком. Я давно перестала им быть, что составляет мою неотъемлемую гордость и достоинство. Вы желаете еще что-нибудь сказать, сэр?

— Сказать — нет, но сделать да.

С этими словами я спокойно достал свой револьвер из потайного кармана, и отстранив от себя Лилиан Ван-ден-Вайден, в которую я не мог стрелять, как в белую женщину, я выпустил все одиннадцать пуль револьвера в мужей Лилиан.

Одиннадцать чудовищ, обливаясь кровью, повалились на землю. Подавая лэди Лилиан Ван-ден-Вайден свое опустевшее и ненужное мне уже оружие, я с улыбкой сказал:

— Это небольшой аванс Англии в деле моего отмщения. А теперь, лэди, сердце мое готово стать вашим.

Вместо ответа, Лилиан с плачем упала на трупы своих мужей, рыдая, как Ниобия над своими окаменевшими детьми[63]. Крупные слезы текли из вырезов для глаз ее отвратительной маски и дрожащими каплями застревали в густой ее шерсти.

Я отвернулся».


* * *

Профессор Мамонтов бережно закрыл дневник мистера Уоллэса, протер кулаками сильно разболевшиеся глаза и грузно опустил свою львиную голову на шаткую доску маленького походного столика.

Наступал новый день.


Книга четвертая. Жертва

ЕОZООN

Найденный дневник Уоллэса Мамонтов решил до поры до времени скрыть от всех, чтобы не взбудораживать ученых преждевременно.

Дневник этот все же еще не был наукой, он напоминал скорее роман, чем науку.

Надлежало немедленно же начать попытку проникновения в чащу леса, тем более, что в настоящее время это было легче сделать, чем десять лет тому назад.

Ведь лесные жители куда-то и почему-то таинственно исчезли и путь был, как будто бы, открыт.

Времени до назначенного к отъезду дня оставалось немного, и откладывать свое решение в долгий ящик было невозможно.

Один только день позволил себе отдохнуть профессор Мамонтов, чтобы обсудить лишний раз все детали предстоящей экскурсии, которую он намеревался предпринять в единственном числе и собрать все необходимые для этой экскурсии принадлежности: топор, нож, револьверы и съестные припасы.

Профессор Мозель не мог скрыть своего удивления, когда увидал своего знаменитого коллегу, вооруженного вышеозначенными принадлежностями, зашедшего к нему в палатку, чтобы проститься, сообщить о своем намерении в последний раз попытать счастья в лесах Малинтанга и передать несколько писем, адресованных в Россию, на случай, если бы он не вернулся.

Мозель не противоречил.

Он пожал руку своему товарищу и, стараясь сохранить внешне спокойный вид, весело сказал:

— Ну, желаю вам удачи на этот раз. Вы вполне заслужили ее. До скорого свидания, дорогой друг!

Мамонтов ушел.

С Ван-ден-Вайденом он умышленно не попрощался, предчувствуя, что старик, узнав о его намерении, тайно последует за ним, вопреки его воле.

На третий день он достиг уже Буйволовой расселины, которую, следуя методу мистера Уоллэса, избрал исходным пунктом своего путешествия.


* * *

Достичь же той полянки, на краю которой протекал ручей, в песке которого был найден профессором Мамонтовым дневник мистера Уоллэса, было делом необычайно простым и легким.

Проторенная им в прошлый раз тропинка еще не успела зарасти новой паутиной папоротников и мхов, к тому же Мамонтов, прошедший военную школу, хорошо владел наукой топографии местности и легко и быстро ориентировался в совершенно незнакомых местах.

К вечеру третьих суток Мамонтов, как и в первый раз, пил уже воду ручья.

Но куда надлежало двигаться дальше? Вот в чем был почти неразрешимый вопрос.

И вдруг Мамонтова осенила счастливая мысль. И как это раньше она не пришла ему в голову? Ведь ясно: если в этом ручье был найден дневник мистера Уоллэса, то, следовательно, это и есть тот самый ручей, который катил свои волны и через владения племени человекообразных существ. Следуя по его берегу, Мамонтов неминуемо должен был достичь той площадки, на которой разыгралась трагедия мистера Уоллэса!

Но легче было это сообразить, чем поступить согласно этому соображению! Полянка, на которой находился Мамонтов, была обнесена кругом стенами лиан такой крепости, о которой не мечтали белые люди, сооружая стены своих жилищ. Приходилось действовать топором, ножом, но — другого выхода не было. Несмотря на все поиски подземных ходов, о которых предполагал мистер Уоллэс, Мамонтов решительно ничего не обнаружил. Земля на поляне была всюду плотно и крепко утрамбована.

Итак, в ужасном предчувствии, что ему не хватит сил на столь титаническую работу, Мамонтов принялся за дело.

В том месте, где ручей скрывался в змеевидных сплетениях лиан, Мамонтов опустился на колени и принялся вырубать одну ветку за другой. Кто знает упругость и крепость лиан, тот поймет, что это был за труд!

К заходу солнца отверстие было уже настолько глубоким и широким, что можно было проползти в выдолбленном коридоре несколько шагов.

Но крайняя утомленность и мгновенно наступившая темнота заставили Мамонтова отложить работу до утра. Разведя большой костер, чтобы отпугнуть диких зверей, Мамонтов с наслаждением закусил захваченными с собою консервами, не утоляя своего голода вполне, в целях экономии пищи: он совершенно не знал, сколько времени ему придется пробыть еще в лесу.

Подбросив сучьев в огонь, Мамонтов расстелил на росистой траве поляны свой походный плед, подложил под голову вещевой мешок, сжал рукою в кармане свой револьвер, свободной рукой достал папиросу, закурил ее о тлеющую головешку и растянулся во весь свой рост, в твердом намерении прободрствовать всю ночь напролет.

Сперва погасла папироса, и у Мамонтова не хватило силы зажечь ее. Он ее выплюнул изо рта. Потом, как это всегда бывает с очень утомленными людьми, он перестал думать, дыхание стало ровным и глубоким, и всепобеждающий сон, совершенно против его воли и совершенно незаметно для него, скован его тело и погрузил его сознание в таинственный мрак…


* * *

Кто-то поднял огромное тело Мамонтова, — так легко, будто это была высохшая соломинка, в то время как кто-то другой осторожно стягивал у него на затылке узел какой-то ароматной тканью, всеми силами стараясь не втянуть в этот узел его густых, седеющих волос, чтобы не причинить пленнику неприятного ощущения или боли.

Мамонтов проснулся мгновенно и принужден был убедиться в том, что его несут, осторожно и бережно, как ребенка, на нечеловечески сильных, несгибающихся, вытянутых руках.

И он испытал то же ощущение опускания и подымания по ступеням, которое испытал некогда мистер Уоллэс.

Его несли больше часа. За все это время ни Мамонтовым, ни его носильщиками не было проронено ни единого звука.

Наконец его плавно и осторожно опустили на землю и тотчас же сняли повязку с его глаз.

Мамонтов приподнялся сперва на локте, потом сел.

Достаточно было беглого взгляда, брошенного им по сторонам, чтобы убедиться в том, что он находится на той площадке племени человекообразных обезьян, которую описал в своем дневнике мистер Уоллэс…


* * *

Их было около двухсот душ, окруживших площадку правильным четырехугольником.

Молчание никем не нарушалось.

Прямо перед профессором находился спуск в таинственное подземелье, из которого десять лет тому назад явилась в обезьяньей шкуре лэди Лилиан Ван-ден-Вайден ошеломленному взору мистера Уоллэса.

Единственная досада, неприятно донимавшая ученого, было сознание, что он не обладает удивительным футляром, в котором могли бы сохраниться его записи, если не столь романтичные, сколь они были у мистера Уоллэса, то уж во всяком случае куда более ценные с научной точки зрения. Записывать что бы то ни было не имело смысла: если его убьют — это окажется пустым занятием, если он увидит еще один раз хоть на полчаса кого-нибудь из своих коллег — он сумеет им передать все виденное здесь.

И… тем не менее, — такова вера в жизнь у человека, — профессор достал из кармана свой походный фотографический аппарат и произвел им несколько снимков человекообразных существ.

Даже такому ученому, как он, необходимы были реальные доказательства того, что он, в случае возвращения к людям, должен был рассказать им.

Слишком невероятно было его открытие!

Профессора поразило с каким доверием эти гиганты относились ко всем его действиям.

Ведь на опыте мистера Уоллэса они могли научиться не верить белому человеку. Однако фотографический аппарат, который они легко могли принять за огнестрельное оружие, нисколько не смутил их, и никто из них не сделал попытки отнять его у профессора.

Мамонтов встал, потянулся, спрятал свой аппарат в карман и подошел к одному из человекообразных.

Сам высокого роста, он едва достигал этим гигантам до первых реберных дуг.

Профессор зашел за спину одного из человекообразных, и, став на цыпочки, прикладывая пальцы к его обросшей шерстью спине, принялся считать грудные позвонки.

Гигант стоял спокойно и не шевелясь, лицо его расплылось в улыбку, а в глазах заискрились теплые и приветливые огоньки.

Профессор даже вытянутой рукой не мог достать первого грудного позвонка. Тогда он жестами, приседая на корточки, стал просить своего исследуемого пациента опуститься пониже или согнуться.

Исследуемый гигант понял, что от него требовали, и добродушно стал на колени перед профессором Мамонтовым, одобрительно похлопавшим его по плечу.

Счет позвонков возобновился.

— Тринадцать, — вторично пересчитав, громко сказал профессор и облегченно вздохнул.

Далее последовало измерение черепа.

Человекообразное существо, не двигаясь, разрешало проделывать над собою всяческие эксперименты, не только не протестуя, но даже стараясь не затруднять профессора лишними движениями — само подставляя ту часть тела, за исследование которой принимался профессор, с большой сообразительностью догадываясь о намерениях ученого.

Таз этого существа оказался в пропорциях таким, каким его вылепил из гипса профессор Мамонтов, на основании своей знаменитой находки в силурии Богемии.

Профессор торжествовал и, казалось, его ничем не сдерживаемая радость и веселье передались пленившим его существам.

Когда исследование закончилось, профессор протянул руку своему пациенту и крепко пожал лапу своего «параллельного брата».

Однако это чуть не стоило профессору руки.

«Параллельный брат», догадавшись, чего от него хотят, в свою очередь, ответно пожал руку профессора, стараясь сделать это как можно нежнее, но кости профессорской кисти захрустели на всю поляну.

Профессор невольно вскрикнул, размахивая в воздухе занывшей рукой.

— Нельзя ли поосторожнее! Ведь перед тобой не мистер Уоллэс. Я, братец мой, еще в 1910 году досконально знал о твоем существовании. Вот что значит, милейший, наука!

Но в это время «параллельный брат», к которому была обращена эта тирада, внезапно, вместо ответа, издал такой рев, от которого чуть не лопнули барабанные перепонки профессора.

Его рев был подхвачен ликующе-неистовым громом звуков всех собравшихся на поляне гигантов и Мамонтову показалось, что он сейчас будет разорван в клочья от того сотрясения воздуха, которое за этим ревом последовало.

И вдруг рев стих в одно мгновенье — так же внезапно, как и появился.

Мамонтов инстинктивно обратил свои взоры в сторону подземелья и невольно подался на шаг назад от представшего перед его глазами видения.

Легко и изящно, с какой-то неуловимо-очаровательной грацией, из мрачного подземелья появилась нагая женщина.

Никакой обезьяньей шкуры, никакой маски, о которых писал мистер Уоллэс, на ней не было.

Когда первое волнение, охватившее ученого, миновало, он сделал по направлению к женщине шаг вперед.

С пересохшим от волнения ртом, профессор Мамонтов, снимая с головы свою походную кепку, сказал женщине по-английски, выдавая свое волнение вибрацией неподчинявшегося его воле голоса:

— Приветствую вас, лэди Лилиан Ван-ден-Вайден! Я счастлив от всей души, что мудрая судьба столкнула меня с вами, свершив то, о чем в самых смелых грезах своих я не смел предполагать возможным к свершению. Иначе как чудом я не могу объяснить факт моего пребывания здесь.

Фраза была несколько витиеватой и надуманной, но в том необычайном положении, в котором очутился ученый, это было единственное, что он мог сказать.

Женщина весело рассмеялась.

— Люди еще не забыли, как меня звали? — весело спросила она уже далеко не столь чистым языком, которым разговаривала десять лет тому назад с мистером Уоллэсом.

Время, очевидно, брало свое. Оно не могло только уничтожить в ней то вечно женское, то могуче-притягательное, что жило в ней с колыбели.

Профессор не нашелся, что ей ответить.

После некоторой, довольно напряженном паузы, женщина заговорила снова. Она спросила:

— Довольны ли вы обращением с вами? Не нужно ли вам чего-нибудь? Может быть, вы голодны или желали бы отдохнуть?

Профессор Мамонтов был поражен этой речью до глубины души.

— Благодарю вас, — сказал он, несколько запинаясь, — мне и требовать-то ничего не пристало: я — ваш пленник, и от вас зависят все дальнейшие распоряжения.

— Вы ошибаетесь, — мягко сказала женщина. — Вы не мой пленник, а мой гость.

— Гость?

— Да.

— Но…

— Я вам все объясню потом, — сказала Лилиан. — А сейчас скажите мне: не меня ли вы искали в чащах наших лесов?

— О, нет, лэди! Вас я не искал, но я искал возможности встретиться с одним из представителей вашего племени.

— Так вот почему вы так упорно шарили в моих владениях вот уже больше сорока раз, как всходило и заходило солнце. Но зачем же вам понадобилась эта встреча и откуда вы знали о существовании моего племени?

— Я ученый, лэди. Торжество моей научной гипотезы требовало реального подтверждения ее. Вот причина моих настойчивых поисков, как вы изволили выразиться, в ваших владениях. Я приношу свои извинения, лэди, если обеспокоил ими вас.

— Хорошо, — тихо сказала Лилиан. — Я поняла вас. Вам будет предоставлена полная свобода: вы можете оставаться у меня столько времени, сколько пожелаете, а затем, как только захотите, будете доставлены обратно на то самое место, откуда были унесены. Однако насчет ваших научных изысканий мы еще поговорим после. В них необходимо будет внести некоторые оговорки.

— Лэди, — спросил Мамонтов, чувствуя, как волна радости дарованной ему жизни и будущей свободы алой краской заливает его лицо, — чем заслужил я такое милостивое отношение к себе с вашей стороны?

— Я сказала вам уже, сэр, разговор об этом будет после. А теперь я должна спросить согласие у своих мужей по поводу решения, принятого мною относительно вас.

Лилиан Ван-ден-Вайден повернулась лицом к своему племени и какие-то дикие, гортанные звуки полились из ее рта, странные звуки почти нечленораздельной речи, состоявшие почти из одних только гласных и букв «р» и «г».

Все племя низко опустило головы и подняло руки по направлению к ней.

— Мои мужья согласны, — сказала Лилиан Ван-ден-Вайден Мамонтову, снова поворачиваясь к нему своим просветленным лицом.

— Лэди, — произнес Мамонтов в экстазе, — не мучьте меня, не откладывайте объяснения вашего совершенно непонятного поступка, — скажите, почему вы даруете мне жизнь и свободу?

Лилиан Ван-ден-Вайден колебалась одно мгновение, потом все ее существо озарилось таким удивительным светом, что Мамонтову показалось, что он сам пронизан им.

Улыбаясь ему прямо в лицо, она ответила ему на его настойчивый вопрос:

— Только потому, сэр, что дуло вашего ружья опустилось перед сердцем моего первого внука…

— Вашего…

Догадки Мамонтова начинали подтверждаться все, одна за другой.

В порыве почти детского восторга он вдруг спросил Лилиан:

— Скажите, как зовут вашего внука?

— Еще никак, — ответила Лилиан, не переставая улыбаться. — Мы даем нашим детям имена только тогда, когда они заслуживают их себе. Мой маленький любимец еще очень молод для имени.

— И тем не менее он, правда через вас, уже заслужил его! — торжественно воскликнул профессор Мамонтов. — Если бы вы только разрешили, я дал бы ему его настоящее имя. Я знаю, как нужно назвать его!

— Как? — уже серьезно спросила Лилиан.

— Eozoon, т. е. заря жизни.

Лилиан задумалась на мгновение и закрыла глаза.

Потом, открывая их, отражая в них бесконечную любовь и ласку, сказала голосом, полным теплоты и благодарности:

— Благодарю вас, сэр. Это прекрасное имя, и им будет назван мой любимец. «Заря новой жизни», мой маленький, мой любимый Eozoon!


ЛЮБОВЬ



Как это, в сущности говоря, случилось — Мамонтов и сам не знал.

Первый день, наступивший вслед за днем его пленения, прошел в тщательном изучении всего уклада жизни племени человекообразных и в детальном ознакомлении с анатомо-физиологическими особенностями его гостеприимных хозяев. Ему была предоставлена полная свобода действий. Вся теория его о структуре тех, в гостях у кого в настоящее время он находился, подтверждалась с удивительной точностью. Он ошибся в своей теории в самых незначительных деталях и пустяках. Все эти добродушные гиганты были полудвуполыми самцами, не способными оплодотворить самих себя, за отсутствием в их организме органа матки, но способными оплодотворить самку любой из филогенетических ветвей. Но ни единой самки у них не было, и профессору Мамонтову стало ясным, что если б не Лилиан — все их племя неминуемо должно было подвергнуться процессу вымирания.

Теперь все внимание профессора было сосредоточено на потомстве Лилиан, т. е. на результате скрещения обеих филогенетических ветвей.

Особенно интересовался Мамонтов внуком Лилиан — уже вторым поколением этого скрещивания — не будучи в состоянии решить вопроса, был ли этот внук уже совершенно двуполым, т. е. настоящим Homo divinus'oм, способным самооплодотвориться, или же являлся все еще полудвуполым существом.

Ясно было одно. У Лилиан от человекообразных были особи женского пола. Были ли эти особи исключительно женского пола, или также полудвуполы, с доминирующими женскими признаками?

Эти вопросы необходимо было решить до того, как покинуть племя, и профессор ломал себе голову, как бы деликатнее изложить свою просьбу Лилиан о разрешении ему подвергнуть ее потомство соответствующему исследованию.

А Лилиан, как на зло, во второй день пребывания Мамонтова среди ее племени не показывалась больше.

Железная логика Мозеля дала глубокую трещину благодаря великим открытиям Мамонтова.

С каждой особо выдающейся детали строения организмов человекоподобных он делал по несколько снимков, которые должны были воочию убедить его противников и весь мир в его победе.

Уже на третий день он ознакомился с детьми Лилиан Ван-ден-Вайден, изумляясь той точности, которая была предвидена его теорией, в смысле определения свойств, которыми должны были бы обладать такие особи, явившиеся результатом скрещивания обеих филогенетических ветвей.

У Лилиан было десять человек детей, из которых двое были женского пола, т. е. обладали совершенно правильно развитыми женскими половыми органами, как первичного, так и вторичного характера, наряду с зачаточно развитыми органами — мужскими.

Т. е., иначе говоря, они были полудвуполые самки, тогда как восемь остальных являлись полудвуполыми самцами.

Первым родился у Лилиан полудвуполый сын, ему было уже 19 лет, второй родилась полудвуполая дочь, которой было 18 лет, и от скрещивания этих двух особей — брата и сестры — и произошел Eozoon, которому было всего два года.

Наши дети достигают такого роста, каким обладал двухлетний Eozoon, лишь к десяти-двенадцати годам.

Профессор Мамонтов с волнением дожидался той минуты, когда он смог бы удостовериться, что ребенок этот двупол в полной степени, т. е. лет через четырнадцать сумеет самооплодотворить себя и дать в результате уже настоящего Homo divinus'a, человека из мрака времен снова вернувшегося к новой жизни, к 180 градусу развития человечества, к его славе и апогею всех его физических и духовных возможностей!

Цикличность жизненного бытия встала перед глазами ученого реальнее, чем понятие о том, что дважды два — четыре.

Наконец, на четвертый день к Мамонтову снова явилась Лилиан Ван-ден-Вайден.

На этот раз она была не одна.

Она вела за руку своего внука, своего любимца, своего Eozoon'a, и с нескрываемой гордостью показала его профессору Мамонтову

Пряди нежных как лен волос падали на чистый лоб Eozoon'a. Физически — это был уже вполне завершенный Homo divinus!

Лилиан Ван-ден-Вайден, ослепительно прекрасная, как всегда, нагая и гордая своей наготой, явилась к нему в этот день перед заходом солнца.

Она подошла к нему незаметно и, нежно дотрагиваясь до плеча Мамонтова, сказала:

— Вы грустите? Вам хочется меня покинуть? Я понимаю вас. Если не ошибаюсь в причине вашей грусти и задумчивости, не покидающей вас весь сегодняшний день, то завтра мои мужья и братья доставят вас обратно. Но… на прощанье мне хотелось бы поговорить с вами. Вы, может быть, — последний белый человек, которого я вижу, и вам, чувствуя к вам доверие и бесконечную благодарность, мне хотелось бы объяснить все те причины, благодаря которым я здесь. Я знаю, что это не имеет никакого реального смысла делать, но мне все же хотелось бы, чтобы хоть один белый человек знал в тайниках своей души о том великом будущем, что ожидает человечество! Чем-нибудь я должна же отблагодарить вас. Так вот, может быть, мысль о прекрасном будущем человека скрасит вам вашу жизнь, даст бодрость и спокойствие вашей старости и сделает смерть легкой и приятной. Пройдем ко мне.

Вначале Мамонтов хотел возразить этой удивительной женщине. Он хотел громко крикнуть ей, что он вовсе не грустит и совершенно не намерен завтра возвратиться к себе, но, взглянув в глаза Лилиан, он нахмурил брови и молча, не проронив ни единого звука, последовал вслед за нею в таинственное подземелье, куда не проникал еще ни один белый человек…

Помещение, в которое провела Мамонтова Лилиан Ван-ден-Вайден, представляло собой подземную залу, стены которой были убраны шкурами леопардов, тигров, ягуаров и золотистых гиен, а пол устлан душистыми травами и стеблями неведомых Мамонтову лесных растений. В зале было совершенно светло, но откуда проникал свет — Мамонтов никак не мог догадаться.

Воздух, хотя и насыщенный несколько дурманящими ароматами высушенных растений, был все же свеж и совершенно сух.

Лилиан Ван-ден-Вайден растянулась на душистом ковре трав и пригласила Мамонтова последовать ее примеру.

Мамонтов, затаив волнение и стараясь скрыть его, опустился рядом с лежавшей на душистом полу Лилиан и сел, поджав под себя ноги.

Некоторое время Лилиан молча разглядывала своего гостя, в то время как Мамонтов не знал, куда направить свои взоры.

Глядя на эту удивительную наготу, Мамонтов испытывал странные чувства.

К восторгам ценителя красоты примешалось еще что-то иное, от чего шли мурашки по всему телу и что, при всем желании и неоднократных попытках ученого, он никак не мог отогнать от себя.

Это чувство было сильнее его и заставляло его то отводить свои взоры от Лилиан, то с особенной жадностью впиваться глазами в ее тело.

Он почувствовал облегчение, когда Лилиан отвела от него свой пристальный взгляд и, вздохнув чуть-чуть глубже обыкновенного, начала свой рассказ.

— Ну вот, — сказала она, не меняя позы. — Случилось это со мной давно… порою мне кажется, что с тех пор прошли тысячелетия, эры, целые геологические периоды. Еще ребенком, отданная своим отцом в монастырь, я с отвращением отшатнулась от людей и бога и перестала верить и в тех, и в другого. У меня были какие-то особенные глаза. Они видели то, чего не видели или не хотели видеть другие. Они видели, как носящие вериги и истязающие свою плоть монахини тайными ходами принимали мужчин и отдавались им с бесстыдством завзятых блудниц.

И тогда уже мне стало ясным, что кроме природы никто и ничто не руководит движениями жизни.

Мне трудно последовательно развить перед вами все возраставшее во мне чувство омерзения к людям, которое в конце концов совершенно заполонило меня.

И тогда мне стало ясным: людям необходимо помочь. Но как?

Денег у меня было много, но денежная помощь — разве это помощь? Как можно помогать орудием разврата? Что же надлежало делать? Поступить сиделкой в госпиталь? Уехать в колонию для прокаженных и там ухаживать за обреченными? Какой смысл, когда здоровые люди прокаженнее самой проказы! Уйти в монастырь и замаливать чужие грехи? О, я уже побывала в монастыре, я уже знала, как там замаливаются грехи. Ах, если бы вы только знали, какою омерзительною ложью мне представлялось все…

Лилиан улыбнулась хорошей и светлой улыбкой.

— Когда я была взята своим отцом из монастыря, по прошествии некоторого времени, за неподходящее девушке моего круга поведение, меня заточили в одном из замков отца. Тогда уже я выписала себе все книги, всю мировую литературу, по вопросам евгеники, биологии, филогении и физиологии. Я прочла бездну книг. Я стала образованнее любого студента естественного факультета, уверяю вас! И вот, среди этих книг был труд одного ученого, русского профессора биологии Мамонтова. Вскоре его труд стал моей настольной книгой. Я не ошибусь, если скажу, что именно этот труд и решил окончательно мою судьбу и вопрос о моей жертве. Да что же вы стоите? Вам нехорошо, кажется? Вы так бледны. Может быть, непривычный аромат трав действует так на вас? Да сядьте же вы, ради всего святого. Я велю сейчас принести воды…

Мамонтов, дрожа как в лихорадке, схватил Лилиан за руки, видя, что она намеревается позвать кого-то хлопаньем в ладоши.

— Нет, нет, — прошептал он, стараясь вернуть себе свое спокойствие и уравновешенность. — Не зовите… мне ничего не надо… Было дурно и прошло… прошло… уверяю вас, все прошло уже…

— По вашему лицу этого не видно еще, — сказала с улыбкой Лилиан и спросила:

— Но вы ведь слышали о таком ученом, вы то знакомы с его трудом?

— О, да! — уже совершенно спокойно, глубоко вздохнув, ответил профессор. — О, да, я знаком с… этим трудом. Но… но я не согласен с ним совершенно, — сказал вдруг Мамонтов, на что-то твердо и бесповоротно решившись.

Так значит он был невольным виновником того, что эта женщина здесь… Он…

Так вот откуда мысли этой удивительной женщины, вот откуда шла ее теория, которая не могла не поразить Мамонтова сразу своим сходством с его собственной теорией.

О, пусть погибнет лучше все, все достижения его мысли, его гения, его интуиции — только бы эта женщина… изменила самой себе!

— Вся теория этого ученого не стоит и ломаного гроша, — горячо и убежденно воскликнул он, нервно шагая из угла в угол огромной залы по душистым травам, устилавшим пол. — Ломаного гроша не стоит она, уверяю вас!

Мамонтов волновался все больше и больше.

Первый раз в жизни ему пришлось разбивать самого себя, отказываться от собственных, годами напряженной работы выработанных взглядов, но… он должен, он обязан был сделать это ради… ради…

— Ах, лэди, — с мольбою в голосе заговорил он снова. — Я сам ученый и хорошо знаю, что говорю. Поверьте мне: в природе нет ничего нового! И вашей жертвой вы ничего нового не дадите этой тупой природе! Вы думаете избегнуть насилия, обмана, лжи и социальной розни? Чем? Как? Почему? Вот вы рассказывали мне при первом нашем свидании, что один из ваших сыновей изобрел нечто вроде пращи… а зачем он изобрел ее? Да исключительно ради насилия! И чем эта праща лучше автоматического ружья мистера Уоллэса, которым он намеревался ухлопать одну пятую ваших мужей?! А откуда эти шкуры на стенах? Разве эти тигры и леопарды сами пришли и отдали их вам? Это ваши дети, лэди, убили их! И, убивая, наверное, прятались за деревьями, чтобы не быть замеченными, т. е. обманывали и лгали! Это сказка, лэди, это фантазия, детская фантазия — не больше!

И, теряя все больше и больше власть над собой, совершенно забывая свое достоинство величайшего в мире ученого, профессор Мамонтов вдруг резко остановился у распростертой на полу и с ужасом слушавшей его Лилиан, и, падая, как подкошенный, перед нею на колени, сжимая ее похолодевшие руки в своих, прошептал ей с нечеловеческой мольбою и силой страсти в голосе:

— Лилиан, откажитесь от вашей глупой жертвы: она ни к чему. Вернемся к людям. Он прекрасен, покинутый вами мир!

Чист и звучен был смех Лилиан Ван-ден-Вайден, прозвучавший жестоким ответом страстному шепоту Мамонтова.

— Мне? — сквозь этот смех воскликнула Лилиан, — мне вернуться? После всего того, что мною проделано? После двадцати лет беспрерывной жертвы и любви? О… какая жалкая мысль! Я не ожидала ее от вас. Такое предложение мог сделать мистер Уоллэс, но… но не вы. О, как мало, однако, вы поняли все то, о чем я рассказывала вам! А что стали бы делать мои дети, мой внук, мой маленький любимец? Я вот и сейчас беременна в одиннадцатый раз, и, видите, совершенно нага перед вами, ибо, когда я беременна, я считаю позором скрывать свое тело от взоров моих мужей, и наоборот, будучи пустой, я ношу на себе обезьянью шкуру и маску в знак печали. И вы, вы предлагаете мне вместо всего этого чистого и прекрасного — мир? Ложь, обман и гадости развращенных священников, что еще предлагаете вы мне? Что? Что?

Лилиан сама, казалось, перестала себя сдерживать. Почти звериным гневом засверкали ее глаза, и всей позой своей она говорила о тяжелом оскорблении, которое только что было нанесено ей.

Мамонтов выпустил ее руки из своих и, грустно опуская голову, тихо и медленно сказал:

— Успокойтесь, дорогая лэди. Мы оба виноваты в равной степени. Если я имел дерзость забыть, с кем имею дело, то и вы, в гневе вашем, забыли, что тот, кто это забыл… только, человек… Простой и слабый человек, Лилиан, — грустно улыбаясь, повторил профессор.

Под впечатлением его грустного голоса, Лилиан как будто успокоилась немного и постепенно стала приходить в себя.

— Да, вы правы, — сказала она после некоторого молчания. — Хотя вы и ученый, но вам трудно понять меня. Да и не только меня. Даже философия вашего же белого собрата, профессора Мамонтова, чужда вам совершенно. Вы не в силах понять весь ее тонкий и глубокий смысл. А я поняла ее. Мне даже многое стало понятным, благодаря гению этого ученого, из совершенно других областей.

Я умру спокойно только тогда, когда собственными глазами увижу своего правнука. И, если я колебалась, как назвать своего внука, то правнуку моему — имя уже приготовлено. Все тот же Мамонтов приготовил его. Правнука своего я назову Homo divinus'oм!

Ах! ему даже и не придется завоевывать мир, употребляя насилие, как полагаете вы. К тому времени у вас там, на материках, туберкулез, сифилис, проказа, чума и войны — сделают свое дело и опустошат мир, и очистят его от ваших вымирающих собратьев. Он придет, мой правнук, чтобы править вселенной мудро и справедливо, по законам и предначертаниям самой явившей его природы. Праща моих детей — только упражнение ума, а винтовка мистера Уоллэса — жезл управления белого человека. Но ни ей, ни ей подобным инстинкта природы уничтожить нельзя. Жизнь имеет только одно определение: жизнь есть жизнь! Я не знаю, было ли начало у этой жизни, но я твердо знаю, что конца ей не будет.

Мамонтов не мог скрыть своей улыбки:

— Вы увлекаетесь, лэди, — сказал он мягко. — Если вы убеждены, что у жизни нет конца, вы должны быть убеждены и в том, что у нее не было начала. Ибо: если начало у жизни было, то конец должен быть неминуемо. Это азбука. А начало, Лилиан, было у жизни, — чуть слышно закончил свои слова профессор Мамонтов.

Наступило молчание.

Мамонтов чувствовал, как где-то наверху, над подземельем, ночь опускалась на землю и постепенно замирали все звуки и шорохи леса.

И Мамонтов попытался в последний раз.

Это была попытка утопающего схватиться за крылышко пролетающей мимо бабочки.

— Там, — почти одними губами сказал он, — ваш отец. Он бодр и ум его ясен, и он до сих пор не теряет надежды найти вас. Он твердо верит, что вы существуете еще…

Мамонтов коснулся, очевидно, своими словами самого больного места Лилиан.

Она побледнела как мрамор.

Мамонтов исподлобья наблюдал за ней.

— Разве вы знакомы с моим отцом? — спросила она, помолчав немного, совершенно изменившимся голосом, выдавая свое волнение дрожанием губ.

— Ваш отец — мой большой друг, — с какой-то подчеркнутой жестокостью ответил Мамонтов. — И… он всего в нескольких милях отсюда… сейчас же за лесом наш лагерь. Он много думает и много говорит о вас, Лилиан.

— Целых двадцать лет я не видала его, — в грустной задумчивости, как бы сама себе, тихо сказала Лилиан. — Двадцать лет! О!.. Это огромный срок и… и я не скрою, я хотела бы видеть его!.. Ведь, хотя он и белый человек, он… он все же… он прадед моего Eozoon'a!

И вдруг беря себя в руки и как бы отталкивая от себя какой-то чудовищно-надвигающийся на нее образ, она громко вскрикнула:

— Но, этого все же никогда не будет! С тем — все кончено и возобновиться не может!

Ставка Мамонтова была бита.

И только тогда Мамонтов дал волю всем своим чувствам, переполнившим его через край.

Страшная сила, разбуженная в нем неведомым желанием, заставила его схватить эту женщину в свои объятия, найти своими воспаленными устами ее губы и прильнуть к холоду ее зубов.

И все существо Мамонтова было наполнено одним порывом.

«Я люблю тебя, Лилиан!» — хотел крикнуть Мамонтов и… вдруг вспомнил, что Лилиан беременна.

Тогда, выпуская ее из своих объятий и воспринимая особенно болезненно все свое бессилие человека, ничем не отличающегося от разных пасторов Берманов, кончающих всегда в отношениях к женщине одним и тем же, напичканным и насквозь пропитанным ложью, обманом, лично-мещанским и шаблонно-будничным, сказал, глядя куда-то в сторону, тихо, но ясно и внятно, ощущая в ногах свинцовую тяжесть и как бы налившуюся в них боль:

— Лилиан, прощайте! Если можете, простите меня. Я прошу немедленно доставить меня туда, откуда, ради злой шутки надо мной, меня доставили к вам.

Профессор Мамонтов, не глядя больше на Лилиан, повернулся и направился к выходу.

Когда он поднялся уже на первую ступень, Лилиан тихо остановила его.

— Постойте, — сказала она. — О самом главном я вас не предупредила еще. Вы можете быть доставлены на место при одном только непременном условии: все то, что приключилось с вами, все то, что видели у меня: мое племя, мои дети, Eozoon — это тайна, которая не подлежит оглашению. Иначе — вы останетесь здесь навсегда. Несмотря ни на что, вы внушили мне чувство непреодолимого доверия, и я поверю вам на слово, если вы дадите мне обещание никогда никому не рассказывать о пережитом и виденном здесь вами. До того, как вы не дадите мне этого слова, я не могу отдать распоряжения о доставке вас обратно.

В горле у Мамонтова пересохло и стало трудно дышать.

Некоторое время он молчал, ибо способность говорить покинула его. Все рушилось: его карьера ученого, ожидавшая его слава и неожиданная любовь. Но солгать, солгать этой женщине — он не мог. Вместо ответа он вынул из кармана свой фотографический аппарат с ценнейшими снимками и с силой швырнул его о землю, разбивая его в мелкие дребезги.

Потом, схватившись руками за голову, как безумный бросился вверх по ступеням, вон из этого подземелья — на освещенную луною поляну; где, вдыхая в себя полной грудью свежий воздух, застонал как смертельно раненый зверь, падая на влажную от росы траву и зарывая в ней свое воспаленное, пылающее лицо.


ВОЗВРАЩЕНИЕ


Лилиан вышла к нему из подземелья в последнюю минуту, когда уже снаряженные в путь носильщики готовы были завязать ему его красные от слез глаза и вынести по неведомым и таинственным лабиринтам из леса.

Она вышла к нему такой, какой видел и описал ее мистер Уоллэс, в плотно облегавшей ее тело обезьяньей шкуре, с отвратительной маской человекообразного существа.

— Вы, — сказала она Мамонтову голосом, в котором дрожал и переливался с трудом сдерживаемый гнев, — причина моего облачения в шкуру человекообразного. Если я считала позором скрывать от своих мужей полноту моего чрева, то, конечно, я не должна была этого делать перед белым человеком. Белый человек — это зверь, от которого необходимо скрывать естественную природу. Обычай моего племени заставляет меня проводить вас — иначе я не вышла бы к вам вовсе. Мои мужья опечалены, что я укрылась шкурой, — но я объяснила им, в чем дело, и они одобрили мой поступок. Вы избегли мести с их стороны только благодаря все тому же Eozoon'y. Помните это всю вашу жизнь. Вспоминайте почаще случившееся с вами здесь — оно может быть хоть немного облагородит ваши человеческие эмоции.

Вспоминайте, как вы, белый человек, попавший к идеально чистому в нравственном отношении племени, сразу постарались внести в него ложь и обман. Вспоминайте, что вы не нашли ничего лучшего, как пытаться уговорить меня изменить моим мужьям. Твердо помните, что всегда и всюду, куда только ни проникает белый человек, вслед за ним ядовитыми змеями вползают соблазн, ложь, духовная нищета. Всю свою жизнь помните, что мистер Уоллэс своими разрывными пулями внес в мое племя не большее зло, чем вы вашими словами! Вы стоите друг друга! А я, я люблю свое племя больше себя. Мои мужья, мои дети, мой внук — моя гордость и надежда на будущее.

На мгновенье это отрезвило Мамонтова и он, с горькой усмешкой, сказал:

— Я вижу, и вы не лишены некоторых странностей, лэди. Я предостерегаю вас от них! Это самое опасное, чем только заболевает человек. И это совершенно не свойственно воспеваемой вами природе!

— Вы заговорили словами профессора Мамонтова, — воскликнула удивленно Лилиан. — Это заставляет меня обратиться к вам с последней просьбой: если вы когда-нибудь где-нибудь встретите вашего знаменитого коллегу, передайте ему от имени неизвестной женщины, что, ненавидя весь род людской, она, эта женщина — готова признаться, что безумно любит только одного белого человека, и человек этот — профессор Мамонтов!

— Хорошо, — сказал профессор твердым и спокойным голосом, сам завязывая себе глаза, давая этим понять своим носильщикам, что он торопится, — хорошо! Я постараюсь исполнить вашу просьбу, лэди.

— Прощайте.

— Прощайте, Лилиан.

Чудовищные руки подняли большое тело ученого легко и плавно, и профессор, погружаясь в какое-то дремотное состояние, с чувством бесконечной усталости закрыл глаза…

Очнулся профессор Мамонтов на том самом месте, откуда был похищен почти неделю тому назад.

Все вещи его были с ним.

Даже его топор и пилу заботливо положили рядом с ним.

И револьвер был у него в кармане.

Профессор нащупал его рукой и вдруг хорошо и светло улыбнулся.

В кармане он нащупал еще что-то и, вытащив это «что-то», убедился, что это был пятый коренной зуб человекообразных, с добавочной жевательной подушечкой на нем, который у человека отсутствует.

А улыбнулся он потому, что вспомнил, при каких обстоятельствах он нашел этот зуб.

Как-раз в самый разгар своего объяснения с Лилиан Ван-ден-Вайден, когда с его уст сорвалось признание в любви, он увидал его лежавшим прямо перед собою в пахучей траве, на которой лежала любимая им женщина.

И в ту минуту наука оказалась сильнее любви. Он поднял этот зуб и спрятал его в карман!

Но теперь… он ему был не нужен.

Профессор размахнулся и забросил этот ценный клад в самую гущу лиан.

Он слышал, как зуб стукнулся сперва о какую-то ветку, потом зашелестел в листьях, падая на землю.

Совершил ли он преступление против науки?

Конечно, нет!

Пройдут века и дело Лилиан Ван-ден-Вайден все равно покажет миру свои ошеломляющие результаты.

Наука от этого не пострадает.

Пострадает только он один, профессор Мамонтов, гениальный ученый и мыслитель, маленький человечишка.

Ну и что же из этого? Разве это важно?

Ведь там, в непроходимых чащах леса — останутся же, благодаря этому поражению, великое племя гигантов, милый Eozoon, и она, она, Женщина, Мать, Лилиан!


* * *

Возвращение Мамонтова ждала вся экспедиция с тревогой и нетерпением.

Европа, Америка, Азия и Австралия были оповещены по радио о последней попытке великого ученого доказать правильность своей теории, и радиотехники экспедиции едва успевали схватывать бешеный поток запросных волн своими безостановочно работающими приемниками.

Напряжение достигло кульминационного пункта. К тому же и приближался день отъезда.

Профессор Мозель, окрестивший последнюю попытку своего друга и противника «Ausflug in's Grüne»[64], внешне казался спокойным, как всегда, шутил без конца со своими коллегами, внутренне же волновался, словно гимназист перед экзаменом.

И не за себя волновался ученый. Он был так же мало занят собой, как и его соратник Мамонтов, — за науку, за великую науку волновался профессор Мозель. Только она одна и была ему дорога. Остальное было все тленом, прахом и ерундой!

Мамонтов был еще очень далеко, когда его приближение было обнаружено Мозелем, так что к моменту его вступления на территорию лагеря все ученые уже успели собраться в одну общую толпу, вокруг профессора Мозеля.

Мамонтов приближался медленно, тяжелой усталой походкой, и, когда он подошел уже на расстояние нескольких шагов от столпившихся ученых, профессор Мозель вдруг обратил внимание, как постарел этот человек за последние две недели своего отсутствия. Серебряные змеи седины проползли в его густую шевелюру, еще так недавно поражавшую своей вороньей чернотой. И в бороде змеились эти серебряные нити, и мелкая сеть морщин обрамляла глаза и углы рта.

Ученые, хранившие гробовое молчание, единодушно разразились громким «ура», когда профессор Мамонтов подошел к ним.

Они никаких перемен не заметили в Мамонтове. Уловил их только зоркий и острый глаз Мозеля.

И этого было достаточно немецкому ученому, чтобы понять все!

Доклад профессора Мамонтова членам экспедиции был очень краток.

Ученый сообщил, что, несмотря на самые тщательные поиски, ему не удалось обнаружить решительно никаких следов пребывания в лесах Малинтанга представителей второй филогенетической ветви, «реальное существование которых, в настоящее время, мною самим ставится под знак вопроса», — такими словами закончил свой доклад Мамонтов.

И затем, вставая со своего места, несколько тяжело и грузно, чувствуя, как прежняя упругость и крепость мышц тела постепенно покидают его, сказал твердым и недопускающим возражения голосом, протягивая профессору Мозелю свою руку:

— А теперь, я прошу вас, дорогой коллега, пожать мне руку, как это делает всегда победитель побежденному. Вот так. Благодарю вас. Далее — прошу выслушать мое последнее распоряжение, как главы экспедиции: я прошу вас немедленно телеграфировать профессору Марта, чтобы он тотчас же снимался с лагеря и отправлялся в Малабоах, где, по всей вероятности, нас уже дожидается предоставленный нам Лигой наций корабль. Завтра же отправляемся и мы туда. Работы экспедиции закончены. Телеграфируйте одновременно об этом в Батавию фон-Айсингу и известите весь мир о том, что мною, профессором Мамонтовым, как признавшим вашу победу и свое поражение, с этого дня главенство над всей экспедицией со всеми вытекающими отсюда обязанностями и последствиями передается вам, профессору Мозелю.

— Это невозможно! — почти возмущенно воскликнул профессор Мозель.

— Это мое распоряжение, — мягко, но подчеркивая интонацией голоса неизменимость своего решения, сказал профессор Мамонтов.

— Коллега, — почти плача, сказал Мозель. — Вы очевидно, недостаточно глубоко проникли в дебри леса, вы недостаточно хорошо искали…

Мамонтов улыбнулся.

— Я прошел его насквозь, — ответил он. — Кроме самых обыкновенных приматов, в нем ничего нет. Я надеюсь, мой научный авторитет достаточен, чтобы мне поверили в этом?!

— Значит, человечество не совсем вымирает еще? Значит, надежда на прогресс его не умерла еще? — воскликнул Мозель, и лицо его, помимо воли, как будто просияло внутренним светом.

И, поражая Мозеля силой искренности и убеждения, профессор Мамонтов произнес:

— О… конечно! Еще далеко, далеко не все потеряно в этом отношении. Клянусь вам самой наукой, что теперь, как никогда может быть, человечество находится на пути к своему освобождению и полному возрождению всех своих физических и нравственных качеств!

— Какое счастье будет оповестить об этом мир, — радостно сказал Мозель и спросил: — В котором же часу мы завтра тронемся в путь?

— Распоряжения отдаете вы, — наклоняя голову, напомнил ему Мамонтов и, набирая полную грудь воздуха, вздохнул радостно и легко.


«ПРОДОЛЖАЙТЕ ВАШЕ ЗАСЕДАНИЕ, — НИЧЕГО ОСОБЕННОГО НЕ СЛУЧИЛОСЬ»


Уже через десять дней участники обеих групп экспедиции были в сборе в гавани Малабоэх.

На проводы прибыл из Батавии генерал-губернатор голландских колоний барон Гуго фон-Айсинг.

«Лига наций» темной громадой грузно сидела в голубых волнах океана.

Отсутствовал только Ян Ван-ден-Вайден. Ему было поручено экскортировать последние пожитки экспедиции, за которыми был выслан из Малабоэха особый поезд носильщиков.

Но и он должен был явиться с минуты на минуту, так как отъезд был назначен профессором Мозелем на завтра.

Банкет в честь отъезжающих хотели устроить сперва в роскошной вилле Ван-ден-Вайдена, где некогда жил сам хозяин. Однако вот уже пять лет как вилла эта совершенно не посещалась Ван-ден-Вайденом. Тем не менее, управляющий содержал ее в полном порядке, всегда готовый принять своего патрона, характер которого вечно позволял думать, что обладатель ее может вдруг, ни с того ни с сего, нагрянуть в свое владение и вновь поселиться в нем, следуя своему минутному капризу.

Однако такое решение обидело фон-Айсинга, имевшего также в Малабоэхе, прекраснейшем уголке земного шара, свою собственную виллу; и, уступая его настойчивым просьбам, профессор Мозель решил избрать именно ее местом прощального банкета в честь отъезжающих ученых. За огромным, протянувшимся сквозь всю сказочно громадную залу, роскошно убранным столом сидели ученые и делились друг с другом впечатлениями своих законченных изысканий.

В конце стола, на председательском месте, убранном лавровыми гирляндами, сидел профессор Мозель, имя которого было уже оповещено миру, как имя победителя в необычайном споре титанов научной мысли.

Справа от него сидел профессор Мамонтов, а слева сумрачный и ушедший в себя профессор Марти. Этот ученый, рьяный сторонник мамонтовской теории, никак не желал примириться с поражением своего учителя.

Тем более он не желал соглашаться с этим, что всё данные, добытые им в мелу береговых отложений Кампара и Сиака, говорили именно скорее в пользу теории Мамонтова, чем против нее.

«Ах, это рыцарство в науке! — думал с негодованием итальянец. — Нет ничего хуже его. Оно только создает ложные убеждения и взгляды в массах и губит авторитет этих самых ученых-рыцарей. Ничего! По приезде в Европу, я займусь крайне пикантным делом… я займусь разоблачением мамонтовско-го «поражения», в которое я не верю. Тут что-то не чисто!»

Зато профессор Валлес, дарвинист до мозга костей, никак не мог скрыть своего восторга.

— Детская фантазия, всюду фантазия, вносимая даже в науку. Позерство! Ничего строго положительного. Ничего реально обоснованного. Гениальные вспышки, которыми сами эти гении воспользоваться не умеют как следует. По-английски это называется просто — беспутством!

Остальные ученые были настолько физически утомлены проделанной работой, что отдавали себе отчет о происшедшем еще смутно и неясно.

«Вот вернемся домой, — думали они, — отдохнем, да там в тиши своих кабинетов и лабораторий и разберемся как следует, в чем дело. Слава богу коллекций и записей хоть отбавляй!».

Барон фон-Айсинг сидел на противоположном конце стола и успел уже в самом начале обеда сказать краткую прощальную речь.

В этой речи он отметил геройство ученых, предложил почтить память покойного профессора Хорро вставанием, что и было всеми исполнено, и наконец, с нескрываемой радостью констатировал победу и торжество мозелевской теории.

— Я не ученый, — сказал генерал-губернатор колоний, — но, да простит мне это уважаемый профессор Мамонтов, — я всегда считал его теорию опасной и скользкой. Она в основе своей противоречит основным догмам христианства, и я с прискорбием отмечаю тот факт, что подобное течение идет из России, и без того потерявшей веру во всевышнего. Победа этой теории означала бы полный разгром всего нравственного, заложенного в человеке богом, и человечество только проиграло бы от этого. А потому искренне и глубоко продолжая уважать профессора Мамонтова, я поднимаю бокал за его поражение.

Эта речь, очень неудачная и нетактичная, была встречена гробовым молчанием всех ученых. Мозель, красный как рак, готовый сгореть со стыда за глупость и нетактичность официального представителя власти той страны, в которой они находились, сразу же после речи фон-Айсинга постучал вилкой о свой бокал и только для того, чтобы спасти положение, так как говорить ему, как и всем остальным ученым, совершенно не хотелось, начал свою речь дрожащим от волнения голосом.

Наибольшее спокойствие и безразличие сохранял сам профессор Мамонтов, и, глядя на него, Мозелю удалось вскоре справиться со своим дрожащим голосом.

— Hoch geehrte Herren![65] — начал свою речь профессор Мозель в наступившей могильной тишине. — Только что все мы имели возможность слышать, как наш гостеприимный хозяин допустил чудовищную ошибку в своей речи, которую никто из нас, конечно, превратно не пожелает понять. Ошибка эта заключается в том, что мне приписывается какая-то совершенно непонятная победа над врагом, который в настоящую минуту, может быть, силен, как никогда еще силен не был. Я уверяю вас, что ни о каких победах, ни о каких поражениях речи совершенно быть не может и, чтобы доказать это вам — я позволю себе вкратце рассказать о результатах тех грандиозных работ, участниками которых мы все были.

— Просим, просим. — раздались голоса.

— Конечно, детально разобраться в этих результатах, — продолжал свою речь профессор Мозель, — еще нет никакой возможности. Произведенная работа была чересчур колоссальна, чтобы о ней можно было говорить спустя десять дней после ее окончания. Пройдут года перед тем, как каждый из вас, взвесив, сопоставив, сосчитав, проследив и т. д. и т. д. все то, чему он был здесь свидетелем, прославит громкими трудами свое скромное имя и свой великий народ. Но понятно уже сейчас можно наметить те вехи, которые будут стоять на дороге дальнейшего развития всех биологических наук. Иначе говоря, я хочу сказать, что какой-то общий закон уже вытек из результатов наших работ и может быть уже сформулирован, хотя бы приблизительно, подвергаясь в будущем лишь некоторой шлифовке, но уже с настоящего момента становясь основой, фундаментом, на котором мы обязаны будем в дальнейшем строить прекрасное здание нашей науки.

В этом месте мозелевской речи все затаили дыхание, ибо всем стало ясно, что сейчас должен был последовать приговор теории Мамонтова, впервые изрекаемый великим ученым. До сих пор он отказывался это сделать. Но… учёные должны были вскоре разочароваться… Гениальный немец и сейчас, когда, казалось, все данные для признания его теории базисом всего были у него в руках, отказался это сделать и лишь постарался логически связать свою теорию, т. е. неодарвинизм, с некоторыми положениями мамонтовской гипотезы.

— Еще великий Окен[66], — воскликнул Мозель, — доказал нам, что исходной точкой жизни высших животных надо считать пузырек материи — соединение азота, водорода, кислорода и углерода, — который, под влиянием очевидно в нем самом находящихся причин, подвержен какой-то деформации, внедрению наружной оболочки внутрь, для образования будущих внутренних органов нашего тела, затем дроблению на части-клетки, которые, в силу закона взаимного притяжения, образуют, в конце концов, целую колонию неразрывно связанных между собой клеток, — комплекс низших одноклеточных, именуемый высшим животным организмом.

Чудесами и богом мы, люди, условились называть то, что нам еще не ведомо и до объяснения чего мы еще не дошли.

Каковы процессы, заставляющие пузырек Окена проделывать всю свою сложную эволюцию, мы не знаем, и многие видят в них начала метафизические. Но нас в настоящее время не это должно интересовать, и о пузырьке Окена я не для того напоминал вам, чтобы вызвать спор о боге и причине.

Я хотел своим указанием на океновский пузырек отметить начало цикла развития живой материи, к которому эта материя уже никогда вернуться не может.

Ибо мы научились уже в наших лабораториях заставлять делиться искусственные клетки, но не научились еще хотя бы самое простое животное — амебу — возвращать к стадии океновского пузырька.

Вот этим я и хочу подчеркнуть свою основную мысль, к которой и подхожу.

Раз цикл развития начался — точка! Он неминуемо должен следовать лишь вперед, но обращаться назад не может!

Уважаемые товарищи! Закон о необратимости развития остался никем непоколебленным, а потому он и должен остаться для нас законом!

Но… в каком порядке происходит движение живой материи и ее прогресс? Движется ли она по прямой, или движение ее лежит в плоскости круга?

Вот в ответе на этот вопрос и заключается вся премудрость. Ибо, если движение идет по прямой — живую материю ждет все новое и новое совершенствование; если же движение идет по кругу, то неминуемы фазы развития и упадка, и закон необратимости развития становится под знак вопроса.

Действительно, может быть круг, по которому движется развитие жизни, настолько велик, что мы не в состоянии уловить регресса живой материи, так как любой отрезок этого круга, который мы в состоянии охватить нашим исследованием, в виду огромности самого круга, — представляется нам всегда прямой?

Может быть, лабораторно я не могу обратить амебу в пузырек Окена, но бесконечное время обращает?!

Итак, вот вам обе школы налицо: моя и профессора Мамонтова. Прямая и круг.

Впрочем я должен оговориться: у меня моей собственной школы нет.

Я просто сумел в логических формулировках соединить воедино эволюционистов и трансформистов, трансформистов и селекционистов, селекционистов и дарвинистов и… и наконец ныне я попытаюсь соединить и дарвинистов с мамонтовистами! И это уже будет — «мозелетизмом».

Однако, шутки в сторону. Я признаю существование идеи.

Деятельность нашего мозга есть не что иное, как деятельность, свойственная исключительно нервной клетке и ткани — вполне понятное явление дифференциации функций живой материи.

Однако, группируясь в особый орган — особого напряжения и эманации — в мозг, эти клетки создают как бы антенну, схватывающую эманации идеи, заложенной в космосе.

Вот откуда идет моя школа «собирания всех теорий воедино», я вижу во всякой мысли результат восприятия только того, что реально существует. Комбинацией различных мыслей — мы приближаемся к единой идее, обладающей ими всеми, т. е. к истине.

Не думайте, что я удаляюсь от первоначальной своей мысли и забываю ту цель, к которой должна прийти моя речь.

Нет. Этими несколько отвлеченными сообщениями я только хочу более логически подчеркнуть то заключение, к которому мне надлежит прийти. Соединить прямую с крутом.

Я первый хочу подать вам пример того, к чему только что призывал. Я не могу, конечно, признать полностью теорию профессора Мамонтова, но я громогласно, перед всеми вами отказываюсь также и от ранее руководившей мною точки зрения. Я отныне сплетаю свою теорию с теорией Мамонтова и торжественно венчаю прямую с кругом.

Как, какими путями, почему и каким образом я дошел до осознания вышеизложенного, будет мною опубликовано по возвращении в Европу. Теперь же я лишь вкратце набросаю вам ту новую точку зрения, что овладела в настоящее время всем моим существом.

Движение живой материи идет не по прямой.

Но оно идет и не по кругу.

Мы движемся — по эллипсу!

Причем эллипс настолько удлинен, что боковые стороны его почти равны прямой, а полюса — очень быстрые переходы от плюса к минусу, т. е. суть не что иное, как те катаклизматические периоды, которым подвержена земля и все живущее на ней.

Это неожиданное заключение Мозеля настолько поразило всех ученых, совершенно не ожидавших его, что некоторое время царило полное молчание и все притаили дыхание.

Мозель, вытирая платком лоб, успел даже сесть за это время.

И вдруг, все ученые разом, мгновенно следуя за вскочившим со своего места Мамонтовым, разразились таким громовым «ура», от которого запели тонкие бокалы с налитым в них искрящимся шампанским.

Крик, шум, восторженные аплодисменты долго не могли утихнуть, и ученые, как разбушевавшиеся дети, продолжая стоять, громко приветствовали профессора Мозеля еще в течение продолжительного времени.

И вдруг кто-то сзади дотронулся до плеча Мамонтова.

Мамонтов, словно электрический разряд прошел по всему его телу, вздрогнул и обернулся.

Перед ним стоял один из прислуживавших за столом ливрейных лакеев, который, почтительно нагнувшись, подал ему на подносе запечатанный конверт. На нем было написано:

«Господину Президенту Международной Экспедиции ученых».

Мамонтов взял конверт и некоторое время в нерешимости держал его в руках.

Потом, видимо решившись, он протянул пакет профессору Мозелю и, среди сразу наступившего молчания заинтересовавшихся пакетом ученых, сказал:

— Этот пакет адресован не мне. Фамилии на нем не указано, но указано звание того лица, кому он предназначается. Президентом экспедиции являетесь вы, коллега, письмо должно быть вскрыто вами.

Мозель взял конверт.

Быстро прочитав письмо, Мозель резким движением руки протянул письмо к вздрогнувшему и как бы ожидавшему это Мамонтову и так, чтобы все могли услыхать его, громко и четко сказал:

— А письмо-то, оказывается, все-таки вам, дорогой коллега! Оно от старика Ван-ден-Вайдена, в порыве своего восторга забывшего, очевидно, что президентство передано вами мне совершенно преждевременно. А восторгаться — есть действительно чему! То, что не удалось вам, удалось наконец этому неутомимому охотнику.

И отчеканивая в дальнейшем каждое слово, падавшее в сознание Мамонтова как удары добела раскаленного молота, профессор Мозель произнес:

— Невероятное все же случилось! Наконец найден настоящий, никем еще не виданный до сих пор экземпляр человекообразного существа — представитель вашей второй филогенетической ветви Homo divinus'a, который убит и привезен Ван-ден-Вайденом в свою виллу. Старому и опытному охотнику приходится верить на слово, он не может ошибиться. От всей души поздравляю вас, мой гениальнейший друг с успехом и прошу вас, по просьбе Ван-ден-Байдена, немедленно отправиться к нему в его виллу, чтобы собственными глазами убедиться в своей победе и принести нам подтверждение сообщаемого Ван-ден-Вайденом факта.

Мамонтов молчал.

Кто-то прибил его ступни огромными, ржавыми гвоздями к ставшему внезапно холодным как лед полу. Сердце его до боли сжалось.

Через пять минут он уже мчался в автомобиле, любезно предоставленном ему фон-Айсингом, по направлению к вилле Яна Ван-ден-Вайдена.

Когда Мамонтов покинул ученых, чтобы поспешить на зов Ван-ден-Вайдена, спокойствие и уравновешенность оставили его.

Стоя на крыльце губернаторской виллы, он не мог не удержаться от приказания шоферу поскорее закончить возню у фонарей автомобиля.

Шофер с удивлением взглянул на него, так как не прошло и сорока секунд, как фонари были им уже заправлены, машина заведена, и он сам сидел за своим местом, готовый по первому приказанию двинуть рычаг и дать машине полный ход, тогда как торопивший его Мамонтов все еще стоял в каком-то столбняке на ступенях крыльца.

Наконец настала очередь шофера поторопить своего седока, и он с чисто английской вежливостью, приподымая на голове свою кепку, корректно произнес:

— Если вы торопитесь, сэр, я ручаюсь доставить вас на место в две с половиной минуты, но… для этого вам следует занять место в машине, сэр!

Мамонтов совершенно бессознательно, руководимый исключительно одним только инстинктом, залез в кузов автомобиля и, съежившись, забился в угол, утопая в мягких рессорных подушках.

Машина дрогнула и сразу взяла с места полный ход. Острые глаза ее — фонари — двумя молочно-белыми, ослепительными потоками света залили на мгновение роскошную зелень парка, окружавшего губернаторскую виллу, вырывая из мрака ночи гигантские, мясистые листья тропических растений и окрашивая их в неестественно зеленый цвет, скорее серо-стальной, чем зеленый.

Потом вынырнули откуда-то какие-то неведомо-финтастические кручи и скалы, мелькнули на мгновенье застывшие воды лазоревого океана и вдруг, вслед за крутым поворотом, взятым на полном ходу, протянулось ровное, как аллея, шоссе, по которому, как бы успокоившись, задрожали хищно-белые полосы ослепительных фонарей машины, понесшейся в вихревом свисте.

Через три минуты Мамонтов подъезжал уже к вилле Ван-ден-Вайдена.

Когда автомобиль въехал в открытые настежь ворота небольшого сада, окружавшего эту виллу, Мамонтов сразу увидал на освещенной веранде, перевитой ползучими растениями, старого Ван-ден-Вайдена, в дорожно-охотничьем костюме, с винтовкой за плечами и охотничьим ножом у пояса, рядом с каким-то дорожным мешком довольно внушительных размеров, лежавшим прямо на мраморных плитах веранды, у самых ног охотника.

Мысль Мамонтова работала четко, но одна его мысль, не успев оформиться, быстро сменяла другую, совершенно ей противоположную, и этот пестрый бег мыслей, ровно ничем друг с другом не связанных, был даже приятен Мамонтову, ибо не позволял сознанию его остановиться на самом страшном, самом важном.

«Старик не успел еще переодеться с дороги»… — подумал Мамонтов, и тут же мелькнуло другое: «Какой странный затылок у моего шофера, — у европейцев очень редко бывают такие затылки»…

«Вон в том мешке, что лежит у ног старика — завернуто, очевидно, человекообразное существо»… «Какие красивые розы обрамляют балюстраду этой богатой виллы». «Ну, конечно, человекообразное в этом мешке, — кого же еще мог поймать этот неутомимый старик»…

Автомобиль давно стоял, застыв у ступеней крыльца, а Мамонтов все еще ежась сидел в глубине кузова.

Ван-ден-Вайден сбежал со ступеней веранды и, подбегая к автомобилю и открыв дверцу, воскликнул почти торжественно и восторженно:

— Вылезайте же, мой добрый друг, поскорее! От всей души поздравляю вас с триумфом, который ожидает вас.

Мамонтов вздрогнул.

Он опомнился, пришёл в себя и выскочил из автомобиля, сделав знак рукою шоферу, чтобы он отъехал прочь.

— Я позову вас, когда надо будет, — сказал он ему, и легкий гравий затрещал под упруго-надутыми шинами отъезжавшей в боковую аллею машины.

Удивлению Ван-ден-Вайдена не было конца, когда вместо радостной благодарности на произнесенное им приветствие Мамонтов, окончательно пришедший в себя и вполне собою владеющий, сказал старику сухо и нахмурив брови:

— Отошлите куда-нибудь и под каким-нибудь предлогом всех ваших слуг. Мы должны на время остаться с вами одни.

— Я не понимаю вас, — почти обидчиво сказал старик, пристально всматриваясь в перекошенное лицо Мамонтова.

— Я сам себя еще плохо понимаю, сэр, — ответил профессор и твердо добавил: — Однако, для того, чтобы понять себя лучше, я все же вынужден настаивать на своей просьбе. Иначе… иначе я не вскрою этого, этого… ведь оно тут лежит? да?.. мешка…

Ван-ден-Вайден пожал плечами и пошел во внутренние покои отдать соответствующее распоряжение.

Огорошенный поведением Мамонтова, старик начинал испытывать настоящую обиду. Он так искренне радовался. Он с таким искренним энтузиазмом желал славы русскому ученому!

И… вдруг такое странное отношение!

К чему эта непостижимая таинственность в деле, которое еще сегодня ночью станет достоянием всего человечества, всех уголков земного шара!

Войдя через некоторое время снова, после отданных им распоряжений, к оставленному им Мамонтову, старик решил даже дать понять своему другу, что сердцу его нанесена обида.

Но… едва он вступил на террасу, как принужден был оставить свое намерение…

То, что он увидал, было настолько диким и странным, и даже таинственно-страшным, что невольный озноб пробежал по всему его телу.

Мамонтов… плакал.

Это был плач большого и никогда не плакавшего человека, с конвульсивным вздрагиванием плеч и тяжелыми неуклюжими слезами, которые, словно свинцовые брызги, застревали, казалось, уже навсегда в его густой бороде.

И, глядя на него, Ван-ден-Вайден испытал настоящий, почти животный ужас чего-то непоправимо-жестокого, что стояло невидимо тут же рядом, с ним, за его спиной.

— Профессор, что с вами? — кинулся он к нему, не будучи в состоянии произнести больше ни звука.

Профессор перевел свой взгляд на него, и Ван-ден-Вайдену показалось, что лесная ночь смотрит на него из этих огромных и пустых глазниц.

— Я знаю, кто в мешке… — глухо сказал он.

— Человекообразное… — начал Ван-ден-Вайден, но Мамонтов перебил его.

— Нет. Вы убили свою дочь!

Голос профессора стал еще глуше и, казалось, это не он говорит, а тот непоправимый, что стоял рядом с ними, за их спиной, говорит за него.

— Мою… дочь… Вы бредите! — закричал Ван-ден-Вайден, схватывая Мамонтова за плечи и тряся его. — Вы с ума сошли!

Но уже захлестнувший его ужас обессилил мышцы его крепких рук, и они безвольно опустились вдоль туловища, оставляя Мамонтова, не пытавшегося даже сопротивляться ему. И в его серые глаза постепенно стала проникать из пустых впадин мамонтовских орбит та густая темнота, что вызывала физическую тошноту и погружала сознание в ночь.

Однако, в последнюю секунду, когда казалось неминуемым наступление обморока, старик, призвав всю свою железную силу воли на помощь, внезапно выпрямился и с какой-то тайной надеждой в голосе сказал:

— Но ведь это только ваше предположение, профессор? На чем основано оно? Я напоследок, перед отъездом, бродил по опушке леса, у самого нашего лагеря, и повстречался с… с ним, с человекообразным существом. Когда я заметил его, оно было шагах в пятистах от меня, и лицо его было обращено в сторону. У меня — глаза, прошедшие совершенно беспримерную школу охотника. Я тотчас же взял его на мушку и, не давая времени ему обернуть свое лицо в мою сторону, спустил курок! Мои слуги приволокли мне труп. Ведь я же не слепой, в конце концов! Как бы ни изменилась моя дочь, если бы это была она, за двадцать лет своего пребывания в лесу, — она все же не могла стать обезьяной. А это была обезьяна, — клянусь вам в этом! Смотрите сами.

С этими словами Ван-ден-Вайден одним взмахом своего охотничьего ножа вспорол весь мешок сверху до низу. Перед Мамонтовым была действительно человекообразная обезьяна.

Но Мамонтов молчал.

Делая над собой невероятное усилие, он взял наконец старика, начинавшего совершенно оправляться от своего испуга, переданного ему Мамонтовым, за руку и тихо и грустно сказал:

— Что делать! Непоправимое останется непоправимым. Надо взять себя в руки. Слушайте меня. Я видел вашу дочь в лесах Малинтанга и я полюбил ее так, как только может полюбить человек. И — не время сейчас об этом — если я был до известной степени причиной ее исчезновения, то я явился уже настоящей причиной ее гибели. Да! Ваша дочь была права, говоря мне, что всюду, куда ни ступит белый человек, за ним следуют ложь, обман и неправда, ибо ложь, обман и неправда — это тени человека. Моя любовь к ней разбудила в ней забытую любовь к кровным родным, — то проклятие, что называется «голосом крови» и что не могло умереть в ней.

Она не выдержала до конца, и кто поставит ей это в вину? Изменой ее жертве — не была ее роковая экскурсия на опушку леса… Нет! Она, разбуженная моими рассказами о вас, очевидно, пожелала взглянуть хоть один раз еще в своей жизни на того, кто был дедом и прадедом ее удивительных детей. И это… это стоило ей жизни!

И с этими словами Мамонтов взял из рук изумленного Ван-ден-Вайдена его острый охотничий нож, осторожно и ловко, как опытный оператор, в торжественном молчании провел им по рыжей шерсти лежавшего перед ними зверя. В таком же торжественном молчании была сорвана ученым с головы убитой и отвратительная маска, скрывавшая ее лицо.

И опустившийся на колени Ван-ден-Вайден только мельком увидал, как из-под этой ужасной маски золотым каскадом рассыпался душистый шелк волос и сверкнуло лицо его дочери, лицо Лилиан.

Когда Мамонтову, после долгих усилий, удалось привести Ван-ден-Вайдена в чувство, он, стараясь внушить ему силой своей воли необходимость держать себя в руках, усадил его в одно из плетеных кресел, расставленных по веранде, и сказал ему властно и жестко:

— Вы забыли, что вы мужчина. Возьмите себя в руки. О случившемся никто не должен знать. Это ясно и не требует доказательств. Пока не вернулись ваши слуги, мы зароем труп вашей дочери тут, в вашем саду, чтобы она навсегда уже оставалась вблизи вас. Достаньте мне лопату.

Ван-ден-Вайден повиновался.

Он действовал как во сне, совершенно механически производя все свои движения и исполняя приказания Мамонтова.

Только тогда, когда тело Лилиан Ван-ден-Вайден лежало уже на дне вырытой могилы, он несколько пришел в себя и сдавленным голосом сказал:

— Двадцать долгих лет я искал тебя, мое сокровище! И — нашел. Но нашел только для того, чтобы зарыть в эту яму. Профессор, бросьте в эту могилу розы!

Но Мамонтов сердито пробурчал себе что-то под нос и, вместо цветов, с силой швырнул в глубину ямы первую лопату сырой земли, закрывшей сразу прекрасные голубые глаза Лилиан и рассыпавшейся с отвратительным шелестом по всему ее телу.

Но это не покоробило старика.

Он совершенно ясно услыхал, как вслед за брошенной землей — в глубину могилы было брошено ученым его сухими и тонкими губами мягкие и таинственные слова, ласковые, как те голубые глаза, которые только-что закрылись землей:

— Лилиан, Лилиан! Я люблю тебя!


* * *

Через час Мамонтов вернулся уже обратно.

Он вошел в зал спокойной, твердой, уверенной походкой, и по тому возбуждению, с которым все ученые повскакали со своих мест и бросились к нему навстречу, понял, что за этот час в этом зале царило томительное и мучительное ожидание.

— Ну что? Что нового? Говорите скорее! Кто убит? В чем дело? — посыпались на него со всех сторон взволнованные и произносимые дрожащими голосами вопросы.

Мамонтов спокойным жестом руки водворил молчание и, когда это гробовое молчание опустилось на зал, ярко залитый потоками электрического света, сказал просто и спокойно, но каким-то глухим, несколько вялым, скучным и несвойственным ему голосом:

— Продолжайте ваше заседание: ничего особенного не случилось!.. Произошла самая обыкновенная ошибка, столь часто случающаяся с самыми опытнейшими охотниками. Убит экземпляр обыкновенной Satyrus sumatranus, несколько только больший ростом, чем то обыкновенно бывает. Сэр Ян Ван-ден-Вайден приносит всем свои глубокие извинения за причиненное напрасно волнение.

Сказав это, профессор Мамонтов тяжело опустился на свое место.



ДОМОЙ

На рассвете все было готово к отплытию.

В эту тревожную ночь никто, конечно, и не думал о сне, и все участники прощального банкета прямо с пиршества отправились на ожидавший их корабль. К трем часам утра в гавань, проводить отъезжающих, прибыл и Ян Ван-ден-Ванден.

Внешне старик совершенно преобразился.

Те, кто последние двадцать лет привыкли видеть этого человека всегда в высоких охотничьих сапогах, в охотничьем запыленном костюме, с винтовкой за плечами, револьверами и ножами за поясом, не узнали высокого седого джентльмена, облеченного в строгий, черный сюртук, несколько старинного покроя, с высоким цилиндром на голове, лоснящимся в лучах залитой электричеством гавани.

Перед глазами ошеломленных этой переменой старых его знакомых — был гордый, прирожденный аристократ, казалось, никогда не державший в руках огнестрельного оружия.

— Что за перемена произошла с вами? — спросил его барон фон-Айсинг, мучительно хотевший спать и с нетерпением дожидавшийся того момента, когда «Лига наций» снимется с якоря.

— Я решил отдохнуть от охоты и пожить немного у себя в Малоэбахе, — сухо ответил ему Ван-ден-Вайден и отошел в сторону.

Наступил момент прощания.

Сходни были убраны, огромный корпус судна тяжело вздрогнул всем своим сложным организмом, где-то в таинственных недрах его что-то зарычало и заскрежетало, все скрытые механизмы в нем пришли во внезапное действие, в то время как огромная пушка выпалила оглушительно и раскатисто прощальный салют покидаемому берегу.

Бирюзово-зеленые волны океана как-то разом запенились и забурлили вокруг его стальных бортов, и сразу стоящим на палубе дунуло в лицо соленым ветром безбрежного океана.

С берега неслось оглушительное «ура», на которое участники экспедиции отвечали громкими возгласами и размахиванием рук, вооруженных платками, шляпами, зонтиками и палками.

— Слушай! — раздалось четко с капитанского мостика. — Полный ход!

— Есть! — почти неуловимо ответил кто-то таинственный и невидимый, и спрятанные в недрах корабля машины заревели и застучали с еще большим воодушевлением и энергией.

Берег становился все отдаленнее и отдаленнее, и стоявшие на нем люди казались маленькими черными точками в серых сумерках предрассветной зари.

Мамонтов стоял на палубе и, плотно облокотившись о парапет, смотрел не отрываясь на микроскопическое скопление этих черных точек на покидаемом берегу сквозь острые стекла цейсовского морского бинокля, совершенно явственно продолжая еще различать высокую фигуру Ван-ден-Вайдена и рядом с ним стоящего барона фон-Айсинга.

Фон-Айсинг, судя по наклону его фигуры, видимо доказывал что-то Ван-ден-Вайдену, одной рукой указывал по направлению к удалявшемуся кораблю, а другую заложил за борт своего военного мундира на манер Наполеона.

И в дальнейшем совершенно отчетливо увидал еще Мамонтов, как собеседник барона внезапно поднял свою левую руку и прижал ею свой сюртук в том месте, где находится сердце. Потом сразу, как подкошенный, рухнул оземь, вызывая своим падением необычайное волнение среди прочих черных точек.

Тучная фигура фон-Айсинга, склонившаяся над распростертым на земле Ван-ден-Вайденом, скрыла от глаз Мамонтова тот момент, когда на принесенные носилки носильщики переложили отяжелевшее мертвое тело.

Берег стал тонкой нитью, а люди на нем маленькими букашками.

Бинокль выпал из рук Мамонтова, от неожиданности вздрогнувшего и отступившего на шаг назад от парапета.

— О! — воскликнул подходивший к ученому в это время профессор Валлес, любезно нагибаясь и поднимая своему коллеге упавший бинокль. — Нервы?

Профессор Валлес подал Мамонтову бинокль и, похлопав его по плечу, добавил:

— Ну, что же?! В этом нет ничего удивительного! Наоборот, я нахожу это даже вполне естественным. Такая милая прогулочка, участниками которой мы все имели честь быть, хоть у кого может расшатать всю нервную систему до самого ее основания! Разве я не прав?

Мамонтов не ответил.

Слева от них громоздилась громада Паоло Брасэ, а прямо перед их глазами высилась таинственно-неприступная гора Офир, всегда остающаяся дольше всех возвышенностей в виду у отплывающих кораблей, обрамленная, словно живыми кудрями, непроходимыми чащами своих сказочных лесов.

Наступало утро. Солнце еще не выпускало своих щупалец-лучей из-за горизонта, но уже кровавой полосой был окутан горизонт, и красный пожар начинающейся зари уже горел на высокой вершине Офира.

«Лилиан Ван-ден-Вайден мертва, — думал сосредоточенно и угрюмо Мамонтов. — Там ее уже нет. Там плачут по ней. Но смерть ее не значит, что жертва ее стала внезапно бесцельной и ненужной. О! ведь там, в этих чудесных недрах, остался и живет Eozoon — настоящая заря восходящей жизни. Спелое и сильное! зерно ее! Да! Жив Eozoon!».

— Вы молчите? — осведомился у Мамонтова Валлес, не получивший от него ответа, но видимо расположенный к разговору. — Или вы заняты какими-нибудь мыслями? Я хочу надеяться, что они не печальны? Ведь вы возвращаетесь, наконец, в свою очаровательную страну милых наивностей и трогательной мечтательности!

— Я возвращаюсь в Россию, — спокойно и несколько холодно ответил Мамонтов.

— Я именно и имел Россию в виду, мой дорогой коллега! Вечную страну неосуществимых мечтаний, сентиментальных революций, т. е., виноват, я хотел сказать — утопических революций и…

Мамонтов вдруг рассердился.

— Наша революция, — резко прервал он профессора Валлеса, — не утопия! Это вполне реальная попытка повернуть человечество психологическим путем с 225-го градуса своего циклического пути к 180-му градусу нравственного величия его и мощи. Вам это не ясно? Не физиологическим путем, а психологическим! И — кто знает, — может быть психологический возврат человечества к психологии Homo divinus'a и возможен и послужит на помощь его физиологическому возврату, который придет оттуда!

И вдруг, внезапно осененный какой-то новой мыслью, своей глубиной превосходящей все ранее им высказанное и продуманное, профессор Мамонтов ласково улыбнулся куда-то вдаль, в синие волны океана.

Да, конечно, это была истина!

И перед этой истиной на мгновение поблек в сознании профессора чудесный образ Лилиан, ибо только сейчас он осознал всю чудовищную бесцельность ее поступка.

Конечно, это была трагедия, но трагедия эта касалась одного только человека, а не человечества в целом.

Мамонтов с нежностью вспомнил ту страну, строителем которой он неминуемо должен был быть в будущем, и его просветленному взору ясно представилось великое будущее человечества, революционным путем, минуя все законы физиологии, возвращающегося к своему нравственному величию и мощи.

Новый, возрожденный класс его родины, не был ли он его пресловутым Eozoon'ом?

Начинавшие укладываться в новую стройную систему мысли ученого были прерваны сухим и брюзжащим голосом англичанина.

— Так вот в чем дело, — лукаво прищурился профессор Валлес. — Россия поставит нам нравственных Homo divinus'oв, которым будет дано управление миром? Вы простите мой шовинизм, как я прощаю вам ваш, — но вы жестоко ошибаетесь! Пока жива Англия, этого никогда, слышите — никогда не будет!

— Англия уже мертва, — спокойно ответил Мамонтов.

— Мертва? — В глазах Валлеса стоял неподдельный ужас и изумление. — Англия мертва?

— Да, — так же спокойно повторил Мамонтов. — Мне вспомнился сейчас один очень характерный случай, имевший лет 15 тому назад место в Англии. Английское правительство, нуждаясь в деньгах, продало русскому правительству лучшую скаковую лошадь английских королевских конюшен. По этому поводу в палате лордов был запрос министру внутренних дел: «На каком основании могла произойти такая штука?». Если я не ошибаюсь, министру пришлось уйти в отставку и вскоре пал и весь кабинет. Из-за лошади! В то время как простой чиновник английских колоний без суда и следствия приговаривает к смертной казни невинных туземцев!

Милый сэр Валлес! Вы потеряли не только породистую кровь лошади, — вами давно уже потеряна породистая кровь человека! За отсутствием новых производителей, вам придется не только закрыть ваши конюшни, но и ваши дворцы принуждены будут вскоре закрыться. Продажа вашей крови произошла вследствие той же денежной нужды — вследствие вашей колониальной политики. Не сердитесь на меня, но ведь давно уже пора признать, что, с тех пор как вы продали вашу лошадь — лошади поглупели, зато люди стали значительно умнее! Вот именно в этом — в поумнении людей и в обеднении английской крови — я и вижу моменты, ведущие Англию к гибели. Вы не сердитесь на меня?

— Я не могу сердиться на забавные парадоксы, — с достоинством ответил сэр Валлес. — И к тому же вы сами противоречите себе! — Тут профессор Валлес не выдержал, и, изменяя своей английской сдержанности, колко сказал: — Если, по вашему мнению, русскую революцию ожидает тот же успех, что постиг вашу теорию о Homo divinus, а вы, кажется, именно того мнения, то мне не с чем вашу революцию поздравить!

Профессор Мамонтов не мог сдержать улыбки.

— И тем не менее… — задумчиво сказал он и неопределенно пожал плечами.

— О, как вы несносны! — воскликнул профессор Валлес. — Ведь это же недостойно ученого! Ведь это же смешно! Я, действительно, принужден теперь согласиться с тем, что вы, русские — непостижимый народ! Решительно — все вы, сколько вас там ни есть миллионов! Ничего у вас нет положительного, абсолютно ничего реального! И вы смеете еще говорить о смерти Англии?! Все ваши общественные деятели, все ваши ученые, математики, революционеры, я это тысячи раз говорил уже — в основе своей неисправимые фантазеры и поэты! Критического отношения у вас к своим эмоциям ни у кого никогда не хватает. И с такими вот качествами вы думаете победить мир?

«Лига наций» на всех парах убегала от восходящего солнца.

— А свет все-таки идет с востока! — громко расхохотался профессор Мамонтов и, бросая через борт парохода в зеленые воды океана свою потухшую и обмякшую папиросу, не смог удержаться, чтобы на презрительное пожатие плеч сэра Валлеса не повторить ему снова свою упрямую и ничего не говорящую полу-фразу, полу-намек, которая только-что так сильно рассердила англичанина:

— И… тем не менее… тем не менее, я все-таки гораздо более прав, дорогой сэр, чем вы это предполагаете!

Сказал — заложил руки глубоко в карманы и шепнул нежно-нежно и так тихо, что даже рядом стоявший Валлес не мог расслышать произнесенного им таинственного слова:

— Eozoon!


Николай Плавильщиков Недостающее звено





Горшок гвоздики стоял на окне пятого этажа. На перилах балкона третьего этажа дремала голубая персидская кошка.

Тинг, выглядывая в окно, столкнул горшок. Падая, горшок задел кошку, а та спросонок прыгнула и упала на мостовую.

Кошка к вечеру умерла. Хозяйка кошки, жена домовладельца, плакала. Домовладелец сказал Тингу всего одно слово:

— Выезжайте!

Пришлось искать новую квартиру. Тинг нашел ее на соседней улице.

На окнах кабинета Тинг расставил гвоздики — любимые цветы. В шкафах разместил свои коллекции. Он коллекционировал бабочек, раковины и марки.

Бабочки у него были: гигантские орнитоптеры, летающие в лесах Индонезии и Австралазии, и крохотные моли. Орнитоптеры привлекали его величиной и благородной окраской, в которой черный бархат смешивался с золотом и изумрудами. Моли ему нравились по другой причине: расправить тончайшие крылья этих крошек было очень трудно. Впрочем, многие моли, если их увеличить в сто раз, окажутся красивее самой красивой из орнитоптер.

Марки Тинг собирал только с изображениями животных, а раковины — лишь из рода ужовок. У него лежали в коробках тысячи пятнистых раковинок ужовки тигровой; и ни одна из них не была вполне схожа с другими.

Вечерами он смотрел на орнитоптер, перебирал гладкие раковины, листал атласы с рисунками улиток и разыскивал в толстых трудах энтомологических обществ новые разновидности молей.

Слово «питекантропус», мелькнув курсивом среди петита, привлекло его своей торжественной звучностью.

— Питекантропус… Питекантропус… — задекламировал он, ходя по кабинету. — Прелестное название!

В зоологическом журнале был напечатан подробнейший отчет о заседании ученого общества, где знаменитые профессора и молодые доценты спорили о загадочном существе с громким именем. Тинг узнал, что некий врач Дюбуа нашел какую-то «кальву», несколько зубов и бедро. Бедро — вроде человечьего, кальву — вроде обезьяньей. Назвал все это «питекантропусом» и заявил, что им открыта переходная форма — «обезьяночеловек». Находка была сделана на острове Ява.

Торжественное «питекантропус» оказалось неуклюжим «обезьяночеловеком». Тинг разочаровался, но Ява… На Яве есть орнитоптеры, и на некоторых яванских марках изображены животные. Поэтому Тинг прочитал весь отчет, а прочитав, вспомнил: этажом ниже на двери есть карточка: «Доктор Эжен Дюбуа». Уж не он ли?

— Профессор Дюбуа прожил несколько лет на Яве, — обрадовал портье Тинга.

Соседи познакомились.

У Дюбуа оказалась только одна затрепанная яванская марка, и он не мог ничего рассказать об орнитоптерах.

Он говорил лишь о питекантропусе. Все его время, все его мысли были заняты обезьяночеловеком. День за днем, месяц за месяцем, год за годом он возился с крышкой черепа — загадочная «кальва» оказалась именно ею, — выскабливая из нее окаменелую массу. Острым и тонким сверлом бор-машины он осторожно водил по этой массе, заполнявшей крышку, словцо чудовищная пломба, и отделял от нее мельчайшие крупинки. Дюбуа никому не доверял своей драгоценности и хранил ее у себя в несгораемом шкафу.

Тинга не удивило увлечение Дюбуа: он хорошо знал, что такое любовь и азарт коллекционера. Затаив дыхание, с глазами, налившимися от напряжения кровью и слезами, Дюбуа прикасался сверлом к окаменелой массе, отделяя от нее крохотные частицы. Затаив дыхание, с остановившимся взором Тинг судорожно сжатыми пальцами вонзал иглу в крохотное крылышко моли, отводя его от туловища. Разве это не одно и то же?

Поразило Тинга другое: находка Дюбуа была предсказана. Предсказание сбылось!

Название «питекантропус» придумал не Дюбуа, его дал Геккель. Еще Дарвин указал, что человек произошел от обезьяноподобных предков. Геккель хотел нарисовать родословное древо человека, но у этого древа оказалось лишь основание — обезьяна и вершина — человек. Середина пустовала, и заполнить эту пустоту было нечем: наука еще не знала тогда животного, промежуточного между обезьяной и человеком. Но ведь обезьяна не могла сразу превратиться в человека, когда-то на земле жили переходные формы. Геккель был убежден в этом и дал название животному, промежуточному между человеком и похожей на гиббона обезьяной. Он никогда не видел этого животного и назвал его заранее обезьяночеловеком, «питекантропусом». Он был уверен: «Его найдут. Нужно лишь время».

Дюбуа был увлечен этим предсказанием. Он поверил Геккелю: питекантропус жил на земле, жил!

— Я решил искать предсказанное недостающее звено родословной человека. Родина современных гиббонов — Зондские острова. Я добился назначения на Суматру и в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году уехал туда. Искал, но ничего не нашел: там не удалось обнаружить древние геологические слои. В тысяча восемьсот девяностом году я переехал на Яву. Прошел всего один год, и я нашел. Он словно дожидался меня там, этот обезьяночеловек! По реке Бенгавану, в Триниле… Стоило лишь поднять верхние слои почвы…

Строение бедра показывает, что он ходил на двух ногах, поэтому я назвал его «эректус» — прямостоящий. Конечно, он ходил хуже, гораздо хуже нас, но все же ходил.

Вот только… — вздыхал Дюбуа, — я нашел слишком мало остатков! Крышка черепа, бедро и два зуба… Далеко в стороне от места моих раскопок годом раньше я нашел обломок нижней челюсти. Другие после меня нашли всего один зуб. И это всё! Если бы найти побольше, хотя бы половину черепа.

Около сорока, лет прошло с тех пор. Я был моложе вас, Тинг, и вот — я старик. А новых костей нет и нет…

Дюбуа мог говорить часами. Тинг, пораженный сбывшимся предсказанием, уже не думал о бабочках и марках, слушая его.

— Питекантроп, которого я нашел, — продолжал Дюбуа, — погиб при извержении вулкана. Потоки ила и пепла покрыли поверхность и похоронили животных и растения. Так случается на Яве и в наши дни. В слоях — пепел разных цветов, туф, пемза. Они перемешаны с прослойками глины. Позже вода размыла эти слои и унесла часть костей. Поэтому я и нашел не весь скелет, а только части его — питекантроп погиб где-то в другом месте. К Тринилю его принесло водой. Где-то в земле лежат остальные кости этого скелета, лежат и другие скелеты. Оки есть! Ведь нашел же я…

Тинг наслушался о питекантропе столько, что загадочное существо стало для него чем-то вроде старого приятеля. Нередко случалось, что он думал об обезьяночеловеке, перебирая раковины у себя в кабинете. Он даже называл его теперь просто «питеком».

— Не играйте на руку врагам обезьяночеловека, — упрекал его Дюбуа; — «питек» означает всего лишь «обезьяна».

— Ничего! — отвечал Тинг. — «Питекантропус» звучно, но очень тяжело и длинно для каждого дня. «Питек» — короче и ласковее.

Теперь Тинг огорчался не меньше Дюбуа тем, что в шкафу лежит всего несколько костей питека. Ему хотелось видеть полный скелет питека!

Это очень соблазняло Тинга. На Яве есть орнитоптеры — соблазн удваивался. Моли живут везде, а яванские изучены очень плохо. Конечно, он найдет новые разновидности!

«Поеду на Яву?» спросил себя Тинг, глядя на яванскую орнитоптеру «Помпея» и представляя ее себе в воздухе, там, на Яве.

— Черный бархат с желтым атласом!


* * *

Это оказалось не так просто.

Малайский кампонг[67] зеленел бананами и курчавыми мангустанами, хлебными деревьями и пальмами. Солнце быстро выскакивало на небо утром и еще быстрее ныряло за горизонт вечером. Ливень вставал водяной стеной среди дня. Летучие собаки — калонги — кружились возле деревьев в ночной темноте.

Все было, как и полагается, в яванской глуши, куда забрался Тинг.

Мутная вода сонной реки текла среди, отмелей и наносов. На отмелях чутко дремали огромные крокодилы. В наносах рыли ямы малайцы, терпеливо поднимая пласт за пластом. За землекопами присматривал Яа, рекомендованный Тингу как опытный человек.

Было все, кроме одного: костей питека.

Дюбуа сделал Тингу множество указаний и наставлений, где и как искать.

— Ищите тринильские слои! Это слои, образовавшиеся в то же время, что и в Триниле, слои определенного возраста. Они отложились как раз в те времена, когда на Яве жили питеки. В таких слоях и нужно искать.

Слушая Дюбуа, Тинг как будто все понимал. Здесь же, на яванской реке, он почувствовал себя школьником, не выучившим урока.

Как узнать эти тринильские слои? Глина сменялась песком, а песок — снова глиной, но уже другого оттенка. Появлялись прослойки какого-то затвердевшего ила. Был тоненький слой рыхлого туфового песчаника. Но не было сине-серой глины, а именно на ней лежал тот тринильский слой, в котором Дюбуа нашел кости питека.

Тинг особенно рассчитывал на этот сине-серый слой: его легко узнать по окраске.

— Ищи синеватую глину! Над ней и будет то, что мне нужно, — твердил он Яа.

Ему не приходило в голову, что сине-серой глины может и не оказаться, что совсем не в ней скрыта удача.

Землекопы рыли в разных местах. Наносы покрывались глубокими пробными ямами, ямы превращались в прудики, кишевшие комариными личинками. Вечерами, стуча зубами от лихорадки, Тинг слушал, как в этих прудиках голосят лягушки.

«Питек… питек…» чудилось ему в их крике.

Дни шли. Тинг не находил тех слоев, где могли лежать остатки питекантропа.

Питекантропы жили в конце третичного и в самом начале четвертичного периода. Узнать слои отложений тех времен можно по остаткам животных и растений. Дюбуа показывал Тингу множество разнообразных костей и черепов: слонов, носорогов, бегемотов, дикобразов, оленей. Тинг разглядывал их, стараясь запомнить. Рисунки и описания этих костей он привез с собой.

За два месяца Тинг добыл всего два каких-то обломка. Сам Дюбуа не сказал бы, что это такое.

Кости питека прятались от Тинга. Прятались от него и орнитоптеры: он поймал лишь пяток, да и то не первого сорта. Одни моли не подвели: Тинг наловил их уже несколько тысяч.

Сидя на складном стуле и глядя на потные спины землекопов, Тинг вспомнил разговор с Дюбуа. Экспедиция Зеленки также искала остатки питекантропа. Было вынуто десять тысяч кубических метров земли, а нашли всего один зуб. Правда, экспедиция добыла множество костей животных — современников питека.

— Десять тысяч кубических метров! — Тинг только теперь понял значение этой цифры и похолодел на солнечном припеке. — Что мои ямы? Я еще и не начинал!

— Им просто не повезло, — успокоился он через минуту.

Неудачи и лихорадка сказывались: настроение Тинга менялось по многу раз в день.

— Синяя глина! — На ладони Яа лежал сине-серый комок. — Синяя глина!

Тинг спустился на дно карьера. Расплывчатые желто-бурые, буро-желтые и белесые слои заканчивались внизу синеватой полоской.

— Она! — Сердце стукнуло. Тингу показалось, что он уже держит в руках череп питека. — Наконец-то!

Землекопы снимали пласт за пластом, подбираясь к узкой синеватой полоске. В этой работе прошло несколько дней. Тинг не отходил от карьера.

Слой синей глины был обнажен. Он оказался тончайшей прослойкой.

— Здесь нет и десяти сантиметров! — Тинг растерянно глядел на глину.

Он забыл, что ему нужен слой, лежащий на синей глине. Ему казалось теперь, что все дело в толщине сине-серого слоя: от тонкого слоя ждать нечего.

— Синяя глина! — твердил Яа. — Вот она! Ты велел искать, и я нашел.

Тинг плюнул и ушел домой.

— Синяя глина! — услышал он в кампонге. — Синяя глина!

Все знали о синей глине, которую искал и не находил Тинг. Кампонг услышал о находке и радовался удаче Яа.

— Синяя глина! — слышал Тинг сквозь стены своего жилья.

— Питек! Питек! — пищал комар, забившийся под полог кровати.

Насмешливо щурился череп носорога со страницы развернутой книги. «На черепе носорога никогда не бывает рога», вспомнилась Тингу школьная шутка. Он захлопнул книгу и, запив глотком хинной настойки облатку хинина, выглянул наружу.

Китаец-лавочник в синей кофте улыбнулся ему, сверкнув синими очками.

— Проклятье! — Тинг схватил сачок для бабочек и выбежал на улицу.

В лесу он раздавил несколько молей и отшиб сачком хвостик красно-черному махаону. Руки дрожали, в глазах мелькала синяя полоска: она расширялась и сужалась, словно мигая. Рот был полон горечью хинина и неудачи, в ушах звенело от хинина и возгласов: «Синяя глина!», сердце противно ныло.

Бродя по лесу, Тинг искал орнитоптеру. Красавицы бабочки не было, и еще горче становилось во рту, сильнее звенело в ушах.

Очень хотелось пить. Бледно-желтая ягода лопнула на пересохших губах, и сладковато-кислый сок чуть связал язык. Забыв о бабочке, Тинг принялся шарить в кустах.

Сидя на поваленном стволе, он брал из горсти ягоду за ягодой. Давил их языком, выплевывая кожицу и семечки.

— Пиииить! — пискнула какая-то птица вблизи него.

— Дразнишь? — усмехнулся Тинг. — Дразни… Я еще найду его, питека.

Вдруг он вспомнил:

«Синяя глина… Да ведь она должна быть внизу, не в ней кости, а над ней».

Тинг вскочил. Сердце билось быстро и радостно, в ушах весело шумела кровь.

Он зашагал меж деревьев, отшвыривая гнилушки и отталкивая цепкие стебли лиан. Размахивал сачком и напевал: «На черепе носорога никогда не бывает рога».

Заметив просвет, Тинг заспешил к нему. Издали увидел желто-черные крылья орнитоптеры и побежал.

Спугнутая бабочка полетела вдоль края поляны, высоко взлетая над кустами, спускаясь над луговинками. Тинг бежал за ней, прыгая через поваленные стволы и громко хохоча.

— Догоню! — закричал он ей. Споткнулся о пень и упал, хлопнув сачком по земле.


* * *

Тинг чихнул и открыл глаза. Огромная бабочка порхала у его лица.

— Орнитоптера! Золотисто-зеленые крылья с ярко-красными хвостиками, на голове словно золотая шапочка… Я не знаю такой, значит это новый вид.

Тинг не удивился и не почувствовал желания поймать бабочку. Она только забавляла его.

Орнитоптера опустилась, и Тинг снова чихнул.

— Вот щекотунья!

Вытянув нижнюю губу, Тинг дунул на бабочку, которой так хотелось усесться на его носу.

Бабочка, чуть взмахивая крыльями, поднялась, но не улетела; она поднималась и опускалась: человек и бабочка словно играли.

Тинг дунул изо всех сил. Струя воздуха отшвырнула бабочку в сторону, и лежащий на спине Тинг потерял ее из виду. Тогда он повернулся набок и увидел слоненка.

Совсем молоденький слон стоял возле раскидистой пальмы, жевал траву и размахивал коротким хвостом. И снова Тинг не удивился. Он взглянул на слоненка так же спокойно, как минуту назад глядел на орнитоптеру.

Тинг лежал на опушке, под деревом. Манго и мангустаны, баобабы и фиговые деревья протянули ветви к солнцу и, как навесом, прикрыли ближние кусты опушки и траву. Толстые стволы расамал[68] башнями поднимались ввысь, чтобы там, над деревьями, одеться маленькой кроной из редких ветвей.

Яркие кружочки пестрели в траве и на листьях пальм: солнечные лучи пробивались сквозь вырезные листья фиговых деревьев. Кусты были покрыты желтыми цветами, и Тинг не сразу понял, где цветы, а где солнечные кружочки: так ярки были и те и другие. Дул ветерок, шевелились листья, и золотые кружки прыгали по траве, а желтые цветы качались. Тинг уже забыл о бабочке и не видел слоненка: его заняли прыгающие желтые кружки.

Слоненок потоптался возле пальмы и пошел вдоль опушки. Поглядывая по сторонам и хлопая ушами, он подходил все ближе и ближе к Тингу. Прошел так близко, что Тинг поджал ноги к животу: слоненок чуть не наступил на них. И все же он не заметил Тинга: прошел мимо него, словно это был пень. Остановился в двух шагах и уставился на куст: над желтыми цветами кружились пчелы. Тинг перевернулся на другой бок и, поглядывая на слоненка, пополз. Он спрятался за толстым стволом дерева, возле которого лежал, и принялся считать желтые кружки, прыгавшие по слоненку.

Желтый кружок мелькнул в воздухе у самой головы слоненка. Еще раз, еще… Кружок упал на голову и разлетелся брызгами.

Тинг принял это как нечто вполне законное. Что ж, если кружки могут быть цветами, то почему им и не быть чем-то еще, плодами манго, например?

Спелый плод манго растекся по лбу слоненка. Он вздрогнул, оттопырил уши, взмахнул хоботом. Новый плод залепил ему глаз. Слоненок подскочил, замотал головой, повернулся… Сверху сыпались желтые манго, в воздухе мелькали желтые кружки, и все они падали возле слоненка.

Манго не просто падали, их кто-то бросал. Тинг видел дерево, но не видел на нем ни зверя, ни человека. Не видел его и слоненок, да он и не смотрел на дерево. Помотав головой, он поднял кверху хобот, изогнул его и принялся водить им по голове.

Тинг едва удержался от хохота — так забавно водил слоненок хоботом по лбу и щекам. Он словно работал пылесосом, вытягивая пыль из ковра. Собрав хоботом мякоть манго со лба, слоненок сунул ее в рот, пошевелил губами и подхватил хоботом манго с земли. Положил его в рот и потянулся за вторым.

Ударяясь о толстую кожу слоненка, плоды лопались, и переспевшая мякоть растекалась грязной пеной. При каждом ударе слоненок взмахивал хвостом, хлопал ушами, но быстро успокаивался и принимался жевать.

Тинг выполз из-за дерева. Теплый мягкий комок растекся по его лицу.

Слоненок, смешно топоча, побежал по опушке. Тинг вытер лицо.

На дереве кто-то не то хрипло залаял, не то засмеялся. Меж листьев неясно мелькнула темная фигура, волосатая рука охватила толстую ветвь.

Рука взмахнула, возле головы Тинга брызгами разлетелся манго.

— Ху-ху-ху! — захрипело среди ветвей.

Тинг спрятался за стволом.

— Ху-ху-ху! — раздавалось всякий раз, как брошенный манго растекался по коре.

Тингу было все равно, злится или играет с ним эта скрывающаяся среди листьев обезьяна. Он встал и прижался к толстому стволу рядом с большой орхидеей. Грозди белых цветов качались у его глаз, мошки щекотали нос, а пчелы жужжали у самого уха. Сквозь сетку цветов он смотрел на дерево. Там среди ветвей что-то темнело.

Манго попал в орхидею. Грозди цветов хлестнули Тинга по щеке, пчела запуталась в волосах.

— Молодец! — не удержался Тинг.

— Ху-ху-ху! — отозвались ветви.

Тинг перебежал к соседнему дереву, ближе к обезьяне. Манго перестали падать, а ветви дерева сильно затряслись: обезьяна переменила место. Тинг сделал еще несколько шагов, и новое дерево ответило дрожанием ветвей: обезьяна уходила.

Теперь Тингу очень захотелось увидеть ее. Он спрятался за деревом и замер. Прошло несколько минут, и среди ветвей показалось волосатое лицо. Оно только выглянуло меж вырезных листьев, и Тинг не успел разглядеть его.

Кусочек коры у самого лица Тинга вдруг зашевелился. Показалась серая ящерка с пятнистым мраморным рисунком на спине, по окраске похожая на кору больше, чем сама кора. Тонкие пальцы с присосками на конце цепко держались за трещинки коры, а большие прозрачные глаза блестели, словно стеклянные.

— Не гиббон. Не мартышка… Молодой оранг? Нет, не его лицо. Да и откуда здесь взяться орангу?… Геккончик… Нет, не оранг. Подожду еще…

Ящерка исчезла: она перестала ползти и сразу сделалась невидимой. Зато появилась гусеница — сухой сучок вдруг изогнулся горбом, потом распластался, потом снова согнулся дугой.

— Гусеница пяденицы, — определил Тинг и отошел от дерева.

Лиана закачалась. Тинг взглянул и увидел толстый стебель, исчезающий в кроне дерева. Стебель раскачивался, словно канат, по которому только что кто-то спустился.

Стебель лианы качнулся сильнее, и сейчас же раздался жалобный крик.

— Уй-уй-уй! — хныкал кто-то на земле подле лианы, среди густых зарослей папоротников.

Согнувшись, почти на четвереньках, Тинг подкрался к папоротникам. Встал на колени и пополз, осторожно раздвигая узорчатые листья-вайи.

Он боялся опоздать и боялся спугнуть. Сердце стучало, в ушах шумело. Тинг задыхался: от влажной земли поднимался пар, гниющие листья и папоротники удушливо пахли.

— Уй-уй-уй! — звучало совсем близко, но зеленая стена была плотна. Тинг ничего не видел впереди, кроме этой зелени, светлой и темной, смешанной с ржавым и бурым и пестревшей красными пятнами верхушек еще неразвернувшихся ваий.

— Еще… еще… — подгонял себя Тинг, раздвигая вайи и подминая коленями гибкие молодые побеги.

Подняв голову, Тинг увидел почти над собой стебель лианы. Вперемежку с хныканьем слышалось сопенье и чавканье. Он слышал, но по-прежнему ничего не видел.

Ползти на четвереньках дальше было страшно: хныкающее существо совсем рядом. Тинг вытянулся на влажной земле и пополз под вайями. Хватаясь вытянутыми руками за корневища папоротников, он потихоньку подтягивался к ним и медленно продвигался вперед.

— Уууууй, уууй! — раздалось сбоку.

Тинг скрипнул зубами: он ошибся, взял в сторону и прополз мимо.

Повернуться было трудно. Тинг отполз назад, подобрал под себя правую руку, уложил вдоль бока левую. Подпираясь правой рукой, повернул немного туловище и поджал ноги.

Он провозился минут пять, то съеживаясь в комок, то вытягиваясь, и наконец повернулся.

Тинг задыхался. Ему хотелось открыть рот и дышать часто и глубоко, но громко вздохнуть нельзя: спугнешь. Сжавшись в комок, уткнувшись лицом в колени, он старался отдышаться.

Отдохнув, Тинг вытянул руки, ухватился за толстое корневище и сразу продвинулся вперед. В сети узорчатых листьев и гибких стеблей появилось темное пятно. Оно было так близко, что Тинг боялся протянуть руку, чтобы не дотронуться до него. Все же он прополз еще немножко: слишком густа была зеленая сеть.

Тинг раздвинул вайи.

Перед ним виднелась темная волосатая спина. Кто-то сидел на земле спиной к Тингу и жалобно скулил. По положению рук было видно, что они поднесены ко рту.

«Сосет палец. Сосет, чавкает и скулит».

— Уууууй! — жаловалось животное, чуть раскачиваясь.

Волосатый затылок был совсем обезьяний. Почти голые раковины ушей Тинг принял бы за человечьи, но спина была покрыта волосами, плечи волосатые, верхние части рук — в волосах.

«Обезьяна! Свалилась, ушибла палец и сосет его».

Цель была достигнута, и Тинг успокоился. Он отдышался, вытянул ноги, подпер руками голову.

Обезьяна продолжала скулить. Концы листьев папоротника щекотали ей бока, и она нетерпеливо ерзала, громко чмокая.

Только теперь Тинг заметил, что обезьяна велика для макака или мартышки. На гиббона она была совсем не похожа: коренастая, плотная, с короткой крепкой шеей. Тинг видел разных обезьян в зоопарках и на рисунках и мог отличить гиббона от макака или шимпанзе.

«Новая порода… А ведь новую орнитоптеру я упустил! — вдруг вспомнил он. — Красные хвостики… Удивительно! Или ее и не было, а я просто ошибся спросонок?»

Но обезьяна была здесь. Стоило протянуть руку, чтобы дотронуться до ее спины.

Сломанным стеблем Тинг пощекотал волосатую спину. Обезьяна заерзала, передернула плечами. Пощекотал еще. Локтем согнутой руки обезьяна почесала бок, выгнула руку, чтобы почесать спину. Кончик стебля задел ухо, и тотчас же коричневая рука хлопнула по уху. Тинг едва успел отдернуть прутик.

Теперь обезьяна уже не скулила и не чмокала. Она чесала бока, пробовала чесать спину, хлопала ладонью но затылку, по шее.

Тинг так увлекся, что не заметил перемены: движения обезьяны становились все резче. Она злилась, а кончик прутика бегал и бегал по ее спине и затылку.

Внезапно обезьяна вскочила и повернулась…

Тинг окаменел с протянутой вперед рукой.

С громким криком обезьяна метнулась в сторону. Задела стебель ротанга[69], укололась о шип и с визгом исчезла в зарослях.

Издали донесся громкий рев.

Вскочив, Тинг побежал за обезьяной. Он прыгал через кусты папоротников, ломал какие-то стебли, спотыкался о корневища.

— Скорей! Скорей! — задыхался он.

Впереди трещали кусты, вверху кричали перепуганные шумом синие птицы с длинными хвостами. Стебли лиан хватали Тинга за ноги и не пускали. Заросль папоротников была бесконечной.


* * *

Папоротники исчезли, словно их и не было. Исчезли деревья и лианы. После полумрака леса Тинга ослепил яркий, режущий глаза свет.

Тинг остановился.

Меж кустов и красно-синих шапок цветов мелькала обезьяна. Она бежала не на четвереньках, а на двух ногах. Переваливалась, размахивала руками, словно опираясь ими о воздух, но бежала на двух ногах.

Увиденное не успело войти в сознание Тинга. Из-за куста вышла вторая фигура, вдвое больше первой. Она грузно переступала двумя ногами. Темное тело было покрыто темными же волосами.

Маленькая фигурка подбежала к большой.

— Ууууй, уууй! — раздались знакомые Тингу звуки. Эти звуки словно разбудили Тинга. Он увидел, понял и… нисколько не удивился.

— Это питеки! Бедняга Дюбуа! Кусок черепа или живой питек…

Спрятавшись в кустах, Тинг поднес к глазам бинокль. Он достал его из чехла, висевшего через плечо на ремешке. До этой минуты Тинг почему-то ни разу не вспомнил о бинокле.

Питеки не видели человека, скорчившегося в кустах. А Тинг очень боялся, что его увидят.

— Убегут! — шептал он, стуча зубами. — Убегут…

Он был почему-то уверен, что убеги питеки — и больше их не встретишь. Была и исчезла новая орнитоптера, был и исчез яванский слон. Почему же не исчезнуть и питекам? Он съежился, прижимая к глазам прыгающий в руках бинокль.

Радужные круги — вот все, что видел Тинг. Он вертел кремальеру[70], щурил глаза, и все же — ничего, кроме радуги.

Похолодев от страха, он опустил бинокль. «Вдруг успели убежать?»

Питеки были здесь.

Тогда новый страх охватил Тинга:

«А если это не они, если мне показалось?…»

Темные фигуры, ходившие на двух ногах, не были людьми. Они не были и обезьянами. И все же Тинг боялся, что ошибается, что перед ним мираж.

Он снова приставил к глазам бинокль.

Радужное кольцо исчезло. В светлом круге Тинг вдруг увидел лицо взрослого питека. Он невольно отшатнулся — таким близким оно ему показалось.

Черные глаза сверкают, словно из глубоких ямок: над глазами навесом выдаются огромные надбровные дуги. Покатый лоб так низок и так косо убегает назад, к темени, что его почти нет. Подбородок сильно скошен назад — его, в сущности, нет, как и лба. Почти плоская переносица, большие ноздри…

Это было страшное лицо: низкий покатый череп, нависший над глазами; убегающий к шее подбородок. Негустые темные волосы покрывали лицо и голову. И потому, что волосы лица и головы были одинаково коротки, голова выглядела голой.

Странная голова получеловека-полуобезьяны. Эта смесь раздражала: было неприятно смотреть и хотелось смотреть не отрываясь.

Брови питека то поднимались, то опускались, и над ними набегали складки морщинок. Морщинки были и на темени, и это особенно поразило Тинга. Он даже попробовал так же сморщиться, но сколько ни шевелил бровями, морщинки собирались лишь на лбу.

— Э, да кто его разберет, где у него лоб, где темя! — рассердился Тинг на себя самого. — Лба, правда, не видно. Но не от бровей же у него темя начинается! Лобная кость все равно есть, хоть и косая.

Питек взглянул в сторону Тинга, глаза их встретились в бинокле. Тинг задрожал, хоть и чувствовал, что питек его не видит. Угрюмый взгляд был чутко насторожен. Он говорил: «Вокруг меня всегда враги».

Тинг опустил бинокль и протер чистые стекла, словно хотел стереть с них угрюмый взгляд питека.

Детеныш стоял возле матери и сосал палец, сгорбившись и подпирая рукой руку. Короткие ноги его были тонки, но крепки. И весь он, худощавый, выглядел крепким и сильным.

«Сколько ему лет? Пять? Десять?» спрашивал себя Тинг.

Мать шагнула, пошла. Детеныш продолжал стоять.

Тинг поймал в бинокль его лицо.

Навес над глазами был меньше, подбородок не казался таким скошенным. В лице было больше обезьяньего, оно, пожалуй, походило на лицо гориллы. И все же оно не было обезьяньим.

«Где здесь человеческое? Не в руках. Не в туловище. Не в ногах… — думал Тинг. — В голове? Да. Но что?»

Он искал и не находил. Человеческое было именно в голове, хотя лицо и выглядело обезьяньим.

Ворчанье напомнило Тингу о матери. Она ворчала, остановившись и повернув голову к детенышу.

— Ууууй! — ответил детеныш, не двигаясь с места.

Он сосал палец, пристально глядя на шапку красно-синих цветов, по которой ползали большие желтые мухи. Вынув палец изо рта, ударил по цветочной шапке, сбивая мух.

— Ху-ху-ху! — захрипел он, размахивая руками и ударяя по повисшим на сломанном стебле цветкам.

Мать заворчала громче. Ее верхняя губа приподнялась, показались зубы. Рука сжалась в кулак.

Сбив цветки, детеныш ударил по жесткому стеблю. Схватил его и стал дергать.

Казалось, он сражался с каким-то врагом. Сражался с ожесточением, как мальчишки сражаются с крапивой или лопухами.

Стебель сломался. Детеныш не удержался и упал, но не выпустил из рук обломка. Стоя на коленях, он ухватился за остаток стебля.

Тинг видел то, чего не видел детеныш, увлекшийся сражением с цветочными шапками и стеблями: мать вернулась. Она схватила детеныша за плечо и рванула кверху.

Заскулив, детеныш подогнул ноги. Он не вырывался — так цепко ухватили волосатые пальцы матери его волосатое плечо. Детеныш повис в воздухе, поджимая ноги а закрывая руками голову.

— Йиииии! — завизжал он.

Мать повернулась и пошла, волоча за собой детеныша.

У Тинга заныло плечо: он представил себе, как пальцы питека впиваются в кожу.

Питек пошел в сторону рощи, видневшейся влево от Тинга. Тинг, не поворачивая головы, следил за ним, кося глазами. Он повернулся лишь тогда, когда увидел затылок питека.

Теперь детеныш шел чуть позади матери, уже выпустившей его плечо.

Их походка не была звериной, но в ней не было и красивого автоматизма походки человека.

Ноги заметно подгибались в коленях, а спина сутулилась, широкий торс словно оседал на узкие бедра. Стоя, питек выглядел слегка присевшим. На ходу ноги, подогнутые в коленях, передвигались как-то неуверенно. Руки двигались не в такт ногам.

Сильный и коренастый, подвижной и по-своему ловкий, питек выглядел неуклюжим и даже слабоватым. И все из-за походки.

Приподнявшись, Тинг глядел на питеков. Он не боялся, что его увидят: питеки шли не оглядываясь. Они отошли уже далеко, но бинокль держал их у самых глаз Тинга.

«Она взрослая, а походка у нее ребенка, недавно научившегося ходить. Она сильная, и ноги у нее крепкие, но они еще плохо ее слушаются».

Тинг понял секрет странной походки питека. Про второй секрет — секрет головы — он уже позабыл.

Опустив руку с биноклем, Тинг встал во весь рост. Куст едва закрывал его до колен, но Тинг забыл о страхе. Положив бинокль в чехол, он пошел за питеками так спокойно, словно вышел прогуляться вечером по берегу канала, там, дома.

Питеки шли к роще. В сотне шагов за ними шагал Тинг, задевая синие цветы и сгоняя с них желтых мух.

Похожая на фазана птица вылетела из куста, задетого матерью. Она пролетела возле питеков, и мать схватила птицу за хвост. Взмахнула второй рукой, но опоздала: птица вырвалась, оставив в кулаке питека несколько перьев из длинного хвоста.

— Ху-ху-ху! — завопил детеныш вдогонку птице. — Ху-ху-ху!

Он поднял брошенные матерью перья. Теребил и ломал их. Хухукал и бил перьями по синим цветам.

Мать наклонилась над кустом, из которого вылетела птица. Присела на корточки, стала перебирать траву и стебли под кустом.

Тинг протянул руку за биноклем и вытащил из чехла синий цветок. Швырнул его и вытащил второй… третий… четвертый… Он следил за питеками, вытаскивая и бросая цветок за цветком.

Взглянул на руки. В правой был синий цветок. В левой — бинокль. Отшвырнув цветок, он приставил бинокль к глазам.

В руке матери появилось коричнево-рябое яйцо. Детеныш схватил яйцо и раздавил его. Желток растекся по пальцам.

Пока мать доставала второе яйцо, лицо детеныша пожелтело. Он лизал ладонь, сосал пальцы, водил ими по лицу и снова совал их в рот. Проделывая это, он лез через руку матери в куст.

Второе яйцо он не раздавил, а засунул в рот целиком.

Тинг увидел вымазанное желтком лицо и раздутые щеки. Задыхаясь, детеныш таращил глаза и шевелил губами. Он совал пальцы в рот, но места для них там не было.

Руки с растопыренными пальцами беспомощно повисли. Из глаза выкатилась слезинка.

Рот раскрылся, между зубами показалось яйцо. Зубы сжались, щеки опали, а на зачмокавших губах повисла струйка белка. Через минуту детеныш выплевывал скорлупки, раздувая щеки и сильно оттопыривая губы. Скорлупки не летели далеко: они падали с губ и прилипали к груди и животу детеныша.

Мать успела съесть остальные яйца сама. Она скусывала их верхушки, вытягивала трубочкой губы и, охватив ими яйцо, втягивала в рот белок и желток. Ни одной капли не повисло на ее губах.

Детеныш подобрал скорлупки, брошенные матерью. Лизал их, пустые и почти сухие. Бросал облизанные, хватал другие, давил их; к его губам прилипали кусочки скорлупы. Коричневые, они были едва заметны на темных губах.

* * *

Облизав все скорлупки, детеныш стал снимать налипшие у него на груди и животе. Глядел на каждую и бросал ее, резко взмахивая рукой. И пока скорлупка не исчезала в траве, он не снимал новой.

— Проклятые удочки!

Проклиная толстые стволы бамбуков, Тинг протиснулся на узкую прогалину. Два темных пятна едва виднелись впереди среди пестрой сумятицы теней и солнечных пятен. Ноги ступали по плотному ковру полусгнивших длинных и узких листьев. Треск сломанной ветки заглушался жестяным звоном верхушек. Дул ветерок, и темные полосы теней, качаясь, сходились и расходились с изжелта-белыми полосами стволов.

Тинг взглянул вниз: в глазах зарябило. Золотые кружки солнечных лучей пестрили землю и гнилые листья.

Питеки терялись в движении полос и золотой ряби.

Заросль казалась мертвой. Гладкие и блестящие, словно неживые, уходили ввысь голые стволы. Шелест крон походил на шорох металлической стружки. В частоколе бамбуков не кричала ни одна птица, не мелькала ни одна бабочка.

По прикрытой нависшими кронами прогалине питеки шли, как по высокому коридору. Прогалина была так узка, что детеныш не всегда мог идти рядом с матерью. Он отставал, пытался идти сзади. И всякий раз волосатая рука хватала его за плечо и проталкивала вперед. Мать не позволяла детенышу идти сзади.

Каких-нибудь тридцать шагов отделяли теперь Тинга от питеков. Игра теней мешала ему следить за ними, но она же скрывала его от них. Мать несколько раз оглядывалась, и всякий раз сердце Тинга стучало, а виски холодели. И всякий раз мать не замечала Тинга.

Нога чуть уходила во влажную землю. Стало сырее, впереди показался просвет.

Мать нагнулась и почесала ногу, потом бок. Детеныш присел и стал чесать обе ноги сразу.

Через минуту мать уже раздирала ногтями грудь и ноги, терла локтями бока. Детеныш катался по земле, громко скуля.

Тинг остановился.

Одной рукой мать чесала живот, другой — бок. Подняв левую ногу, скребла ею по правой. Не удержалась, упала и заерзала спиной по земле. Вскочила и принялась скрести голову и плечи. Задев, сшибла детеныша и снова упала сама. Они катались по земле, по ним прыгали солнечные пятна, вокруг раскачивались темные и светлые полосы.

Спотыкаясь, размахивая руками и все же пытаясь чесаться на ходу, мать побежала. Делая неуклюжие прыжки, она обогнала детеныша, словно позабыв о нем.

Детеныш, визжа, бежал за ней, падая, вскакивая и снова падая.

Ударившись боком о стволы бамбука, мать отскакивала и ударялась о стволы с другой стороны прогалины. Казалось, огромный мяч мечется от стены к стене в узком коридоре.

— Гхааа!.. Гхаааа!.. — хрипло ревела мать.

— Уйиии!.. Уйиииии!.. — визжал детеныш.

Ногу Тинга кольнуло. Зачесалось. Еще… Еще…

Он нагнулся. По штанине быстро ползли бледные ниточки. Они то стягивались, высоко горбатясь, в комок, то растягивались. Ноги начинали зудеть.

Тинг резко ударил по ногам, словно сбивая с них пыль. Подпрыгнул и побежал за питеками.

— Только этого не хватало! — хохотал он, прыгая и хлопая себя по ногам.

Ему было, как это ни странно, смешно. Забавное приключение: нападение земляных пиявок!

Питеки выбежали на поляну. Среди яркой осоки сверкала вода. Шумно взлетели утки, лениво поднялась цапля. Просвистели кулики.

Ноги матери по колени уходили в топкую грязь болота. Детеныш упал на четвереньки.

Утопая в грязи, он хрипел, задирая кверху вымазанную голову.

Схватив детеныша за плечо, мать вытащила его из грязи. Расплескивая ил, вошла с ним в воду.

Тинг остановился у края бамбуковой заросли. Он ожесточенно тер ладонями ноги, плотно прижимая штанины к телу.

На покрытом зеленью и грязью полотне проступили пятна и красные полоски. Тоненькие ниточки превратились в пузырьки, наполненные кровью: Тинг давил насосавшихся пиявок-крошек.

Питек плескался в неглубокой воде, рыча от удовольствия. Приседал, скрываясь в воде почти по плечи, тер себя руками. Детеныш стоял возле, уцепившись за бок матери. Жмурился и вертел головой.

Большая зеленая лягушка вынырнула и распласталась на воде. Детеныш увидел ее и насторожился. Перестал держаться за мать, зашевелил пальцами. Неуверенно передвигая ноги, шагнул к лягушке. Протянул руку, взмахнул ею и упал.

Мать оглянулась на всплеск воды. Схватила барахтавшегося детеныша за ногу. Подняла его над водой, перехватила другой рукой. Поставила рядом с собой и провела рукой по его лицу, смахивая воду.

Детеныш чихал и плевался водой. Из сжатого кулачка торчал зеленый стебель, из глаз катились слезы.

Не успел Тинг передавить всех напавших на него пиявок, как детеныш развеселился.

— Ху-ху-ху! — захрипел он, ударив стеблем по, воде. — Ху-ху-ху!

Уронив стебелек, он бил по воде ладонями, жмурясь от сверкавших брызг.

Мать пошла через болото, таща за собой детеныша. Болото было неширокое, и они быстро выбрались на другой берег. Прошли по осоке, добрались до пригорка и сели.

Мать принялась водить пальцами по груди и бокам, по голове. Счищала грязь, выбирала из мокрых волос набившийся в них мусор. Детеныш лежал на спине. Задрал ногу, ухватил ее одной рукой, а другой сколупывал с коленки быстро сохнувший на солнце ил.

Узкое болотце далеко протянулось в стороны. Тинг огляделся и присел на корточки: спрятаться среди осоки было трудно. Поглаживая еще зудевшие ноги, он глядел на большую стрекозу с бирюзовым брюшком, летавшую кругами возле него. Стрекоза хватала на лету комаров. Иногда оборванное крылышко комара падало, кружась, у самого лица Тинга. Тогда он видел, как оно переливалось перламутром в солнечном луче.

Развалившись на пригорке, мать грелась на солнце. Переворачивалась с боку на бок, сушила спину и живот, а руками шарила в траве. Выдергивала какие-то травинки, что-то совала в рот.

Детеныш выпустил из рук ногу и встал на четвереньки. Пополз вперед. Хлопнул по траве и пригнул голову, заглядывая под прижатую к земле ладонь. Пополз, опять, снова хлопнул.

Он ползал и хлопал, каждый раз заглядывая под руку.

«Кузнечика ловит. А может, и лягушонка».

Тинг засмеялся, вспомнив, как детеныш ловил лягушку на болоте.

— Ху-ху-ху! — крикнул опять детеныш. — Ху-ху-ху!.. Уйиииии! — завизжал он тотчас же.

Мать резко повернулась. Детеныш не удержался на четвереньках, упал на бок и визжал, тряся поднятой рукой.

В ладонь детеныша впился большой кузнечик.

Не вставая, мать схватила детеныша за руку, сжала в пальцах кузнечика. Оторвала ему голову и сунула кузнечика детенышу.

Держа кузнечика в руке, детеныш лизал укушенную ладонь. Длинные ноги кузнечика торчали во все стороны, детеныш возил ими по лицу, задевал глаза. Морщился, но продолжал лизать руку, в пальцах которой держал добычу.

Нога кузнечика попала в ноздрю. Детеныш чихнул так сильно, что повалился на бок и уронил кузнечика.

— Ху-ху-ху!

Держа раздавленного кузнечика, он оборвал ему — по одной — ноги и крылья. Рвал изо всех сил и бросал обрывки далеко в стороны. Съел остатки кузнечика, полизал пальцы и потянулся к матери за корешком. Сидел на корточках и жевал, глядя в траву.


* * *

— Ху-ху-ху! — снова завопил он, ударяя по земле. — Ху-ху-ху! Ху-ху-ху!

Возле пней возился детеныш. Один! Как и куда исчезла мать, Тинг не заметил.

Детеныш присел возле пня и похлопал по нему рукой. Ухватился за торчащий выступ коры и дернул. Кусок коры отвалился так легко, что детеныш не удержался и упал на спину.

Снова присев у пня, он запустил пальцы в гнилую древесину и вытащил большую белую личинку. Жирная личинка упруго ворочалась в пальцах, скользила и вырывалась. Детеныш поднес ее ко рту головой вперед и быстро отдернул руку. Поглядел на личинку, снова поднес ко рту и снова отдернул руку. Зашевелил губами, облизал их, почесал свободной рукой.

Бросил личинку на землю и ударил по ней ладонью. Сжал в пальцах влажней белый комок, облепленный мусором и землей. Сунул в рот и личинку и пальцы.

Он не спешил: пока жевал личинку, не искал другой.

Переходя от пня к пню, детеныш добрался до толстого ствола. Огромное дерево косо поднималось от земли в вышину: падая, оно запуталось ветвями в кронах соседей. Присев на корточки, детеныш обшарил ствол внизу. Нашел и съел несколько личинок. Сунул в рот большого муравья и потом долго плевался. Даже высунул язык и тер его рукой.

Ствол отлого поднимался над землей. Детеныш шел вдоль него и шарил по коре на уровне глаз. Он попробовал отдирать кору над головой, поднимая руки и задирал голову. Засыпал мусором глаза.

Тинг стоял за деревом совсем близко. Он хорошо видел каждое движение детеныша, каждую морщинку на его лице. Детеныш сморщился, оттопырил губы и принялся тереть глаза. Не удержался на ногах, сел. Приоткрыл было один глаз, но снова зажмурился и быстро заелозил ладонями по лицу. Тер как придется, и вдоль и поперек лица, наконец открыл глаза, вытаращил их и заморгал. Очевидно, больше ничто не мешало ему смотреть. Он влез на ствол и пополз. Лежа на животе, пробовал отдирать кору.

Оторвал большой кусок и вытащил огромную личинку. Она завертелась у него в пальцах, упала, скользнула по коре и свалилась со ствола.

Выпятив нижнюю губу, детеныш посмотрел на пустую руку. Посмотрел на кору. Подполз к краю.

Личинка упала на куст и корчилась на большом листе. Лист дрожал, а детеныш свесил со ствола голову и глядел на личинку, шевеля пальцами опущенных рук, словно что-то хватая.

Черешок согнулся, лист наклонился, и личинка упала на землю. Детеныш потянулся за ней и свалился со ствола.

Он перекувырнулся в воздухе и упал в середину большого густого куста. Запутался в нем и заворочался, ломая ветви и сбивая листья.

— Ууууй!.. Уууууй!.. — закричал он, выбившись из сил.

В вершинах деревьев зашумело. Ветви закачались, упало несколько сучков.

Тинг взглянул вверх: с вершины дерева спускалась стайка макаков.

Обезьяны расселись на нижних ветвях и смотрели на куст. Они, лопоча, толкали и щипали друг друга, бросали вниз листья и обломки веток.

Макак слез с дерева и подбежал к кусту. Заглянул в него, отскочил, снова заглянул. Прыгнул назад на дерево, закачался, повиснув на лиане.

Стая с визгом спустилась на землю. Макаки полезли в куст, начали дергать детеныша за руки и за ноги, потащили его из куста.

Детеныш кричал и вырывался, хватаясь за ветви. Вырвался, побежал, крича и спотыкаясь. Макаки прыгали вокруг него, ловили за руки, толкали.

Он упал. Обезьяны, визжа, бросились к нему. Они щипали друг друга и детеныша, вскакивали, отбегали и снова бросались в эту живую кучу. Детеныш ворочался среди рук и хвостов и орал изо всех сил. Вдруг макаки бросились к деревьям. Тинг не видел, что случилось, кто испугал макаков. Может быть, им просто надоела возня с детенышем?

Внизу остался лишь один макак. Детеныш, лежа на животе, крепко держал в руке его длинный хвост. Обезьяна рвалась, визжала, но рука не разжималась.

Стая уселась на нижних ветвях. Макаки вскакивали, перебегали с ветки на ветку, глядели вниз, подталкивая друг друга. Казалось, они смеялись над рвавшимся из рук детеныша макаком.

Макак оскалил зубы и обернулся. Тинг ждал, что он укусит детеныша, и ошибся. От звонкой оплеухи обезьяны подпрыгнули на ветвях, а детеныш выпустил хвост.

— Ху-ху-ху! — прохрипел он вдогонку убегавшему макаку.

Несколько мгновений — и стая шумела высоко в ветвях.

Детеныш остался один. Он лежал на животе, вытянув вперед руку, из которой вырвался макак. Придвинул руку к себе, посмотрел на ладонь, на траву, взглянул на дерево. Он словно хотел понять, куда девалось то, что было зажато в его руке.

Сел, поднял с земли сучок и начал вертеть его между пальцами. Подбросил его вверх, поднял, опять подбросил. Он не ловил сучок на лету, и Тинг был очень огорчен этим: занятно было бы видеть питека играющим в мяч.

На одной из веток, у самой головы Тинга, лежал и грелся на солнце летающий дракон: ящерица в двадцать сантиметров длиной. Бурая окраска его, пятнистая и металлически блестящая, хорошо сливалась с цветом коры сука. Тинг не видел дракона, хотя тот лежал в каком-нибудь метре от его глаз. Но он не мог не увидеть небольшую бабочку пяденицу, чуть не задевшую крыльями его ухо. А увидев бабочку, увидел и дракона: тот прыгнул.

Распустив кожистые складки-перепонки между передними и задними ногами, дракон пролетел, планируя, несколько метров. Схватил на лету бабочку и, как на парашюте, спустился на куст.

Летевшего дракона заметил и детеныш. Он поднял голову, выронил сучок и повел глазами за драконом. Хотел было вскочить, но дракон, опустившись на вершину куста, снова стал невидим. Детеныш растерянно глядел на куст, приподнимался, снова садился.

С куста упало, кружась, крыло бабочки. Детеныш вскочил и подбежал и кусту. Ловил крылышко, но оно не давалось: рука хватала лишь воздух, а крыло кружилось рядом.

Детеныш разглядел дракона на ветке: у бабочки еще оставалось одно крыло, и оно было хорошо заметно. Маленький питек приподнялся на цыпочках, шевеля губами, словно шепча, и тянулся кверху. Вертясь под кустом, он толкнул ветку, та задела другую. Дракон распустил перепонки и полетел.

Он мог летать только вниз — кверху он всползал, как обычная ящерица. Ниже куста были лишь трава и земля, и дракон спустился на землю. Пополз к дереву: внизу, на земле, ему было очень не по себе.

Увидеть ползущую ящерицу нетрудно. Детеныш подбежал к дракону, с размаху упал на четвереньки, хлопнул рукой по земле раз, другой…

Сел, держа в руке оглушенного ударом дракона. Разглядывал его, тянул за хвост и вдруг испуганно выронил, вскочил, отбежал: дракон, придя в себя, раздул горловой мешок и громко зашипел.

Детеныш убежал, а дракон все еще шевелил хвостом и шипел, подняв голову, под которой вздувался огромный пестрый пузырь.

Он пугал врага, а врага уже не было.

* * *

Тинг видел только одно огромное дерево. Его ствол был так толст, что за ним мог спрятаться слон. Ветви раскинулись широким шатром, и их тени хватило бы укрыть небольшую деревню. Сотни лиан опутывали дерево, лестницами свисали с ветвей.

Большая голова с маленькими ушами и крохотными подслеповатыми глазками просунулась меж листьев. Мелькнула черная грудь с ярко-рыжим ошейником-галстуком. Медведь буруанг[71] неуклюже пробирался по ветвям.

Хватаясь за лианы, буруанг задом сполз по стволу и вперевалку пошел меж кустами. Он останавливался у каждого пня, у каждого трухлявого, гнившего на черной земле ствола. Отдирал кору, разламывал гнилую древесину. Подхватывал личинок и жуков, слизывал их с лап и громко чавкал.

Тинг повернулся. Теперь перед ним был отлогий берег реки, поросший редкими кустами. Возле груды камней копошился питек-детеныш.

Буруанг шел к воде, раскачиваясь и суя голову в каждый куст. Он выглядел очень любознательным: ему нужно было все поглядеть, обнюхать, попробовать. На самом деле он просто искал еду. Увидя детеныша, буруанг замедлил шаги, насторожил уши и потянул воздух, забавно шевеля ноздрями. Мотнул головой и свернул к гнилому стволу.

— Уй-уй-уй! — завопил детеныш, заметив буруанга. — Уй-уй-уй! Уй-уй-уй!..

Оглянувшись на крик, буруанг запустил лапу под кору трухлявого ствола. Он не успел содрать кору: из-за камней выбежала питек-мать.

Она метнулась к детенышу и загородила его собой, оскалив зубы, сверкая глазами и злобно хрипя.

Буруанг поглядел на нее, замотал головой и отдернул лапу от коры. Повернулся, поглядел еще и неторопливо пошел к лесу.

Мать заревела, и Тинг задрожал услыша этот рев. Она побежала за буруангом, ревя и размахивая кулаками. Огрызаясь на ходу, буруанг исчез в лесном сумраке.

— Ху-ху-ху! — закричал ему вдогонку детеныш, сжимая кулаки.

Прогнав буруанга, мать вернулась. Детеныш ползал возле гнилого ствола, пытаясь отодрать кору. Совал в трещины пальцы, ложился на ствол, пыхтел и сопел… Встал, пошел вдоль ствола, пробуя то тут, то там ухватиться за выступ коры. Увидел дыру: ствол был с дуплом.

Детеныш засунул руку в дыру и с жалобным криком потащил ее обратно. Рука застряла, детеныш кричал и дергал руку. В его глазах был ужас, лицо сморщилось от боли.

На крик подошла мать: она была совсем рядом. Поглядела на детеныша; поглядела по сторонам. Ухватила руку, рванула.

Детеныш завопил еще громче.

Вытащив застрявшую руку детеныша, мать засунула в дупло свою и начала шарить в дупле. Потащила руку обратно.

Рука застряла. Тинг видел, как мать дергала руку, вертела ею в дупле, выворачивала в локте и в плече. Ничто не помогало. Она громко сопела от напряжения, скалила зубы, злилась. Детеныш сидел возле и то сосал палец, то лизал оцарапанную кисть.

Возясь у дупла, мать зацепила ногой детеныша. Падая, он прикусил палец и завизжал от боли. Отбежал в сторонку и жалобно заскулил, снова засунув палец в рот.

Мать вдруг вытащила руку из дупла. Вытащила так легко, словно и не было всей этой возни.

Тинг увидел вымазанные чем-то желтым пальцы. Мать облизала их и снова просунула руку в дупло. Теперь Тинг понял: в дупле было гнездо, мать схватила яйцо, и сжатая в кулак рука с яйцом застряла. Оставить яйцо в дупле мать не хотела, вытащить руку с яйцом не могла.

Питек возился у дупла: в гнезде было не одно яйцо. Детеныш пососал палец и, успокоившись, встал и побрел к реке.

У самого берега на воде плавали листья кувшинок, а по ним ползали блестевшие на солнце бронзово-зеленые жуки. Детеныш увидел жуков и начал красться к воде.

В прибрежных зарослях осоки затаился крокодил. Он неподвижно лежал, едва заметный на фоне ила и тины. Его глаза, плотно затянутые прозрачной пленкой, не мигали и тускло смотрели вдаль, но они-то и выдали его Тингу: блеснули на солнце.

Детеныш не заметил крокодила: все его внимание было направлено на жуков, зелеными огоньками сверкавших на солнце.

Услыша шорох, крокодил чуть двинул хвостом и повернул голову. Увидел детеныша и, едва, передвигая ноги, пополз к нему.

Раздвигаемая крокодилом осока чуть вздрагивала. Он полз так медленно, что Тинг не сразу заметил его движение. Казалось, в прибрежной тине и осоке по-прежнему лежит какое-то небольшое грязное бревно.

Мать вытащила из дупла руку с взъерошенным комком перьев. Сидя на корточках, оглянулась, ища детеныша. Встала и пошла к нему на берег. Ухватив за ноги, разорвала на ходу задушенную в дупле птицу пополам.

Оба питека стояли на берегу, жевали и выплевывали перья и кости. Детеныш залезал пальцами в рот, вытаскивал налипшие там перья, рвал мясо с ноги птицы, мотая головой.

Хрустнул сломанный сучок. Мать быстро оглянулась и подскочила. У ее ноги щёлкнули челюсти промахнувшегося крокодила.

Оттолкнув детеныша, мать бросилась на врага.

Крокодил ударил хвостом, разбрызгивая ил. Защелкал челюстями, показывая страшные зубы.

Питек ревел. Его глаза горели, сверкали оскаленные зубы, волосы на голове стояли дыбом. Тинг дрожал в кустах — так страшен был разъяренный питек.

Нагнувшись, питек схватил крокодила за хвост. Крокодил вырывался, царапая землю лапами. Его зубы щелкали у самой ноги питека.

И вот зубы не щелкнули: челюсти крокодила сомкнулись на мягком.

Питек заревел еще громче. Выпустив хвост крокодила, он ухватил одной рукой нижнюю челюсть врага, другой — верхнюю. Дергал, пытаясь освободить ногу из капкана крокодиловых зубов.

Крокодил бил хвостом, извивался всем туловищем, широко загребая ногами, но не разжимал челюстей.

Детеныш убежал и забился меж камней.

Тинг услышал треск: челюсть крокодила обвисла. Питек высвободил ногу, но не выпускал врага. Он поджал ступню, из которой текла кровь, и, припав на одно колено, рвал и ломал. Упал, сшибленный ударом хвоста, и лежа продолжал рвать.

Два тела переплелись, катаясь по берегу. Хвост крокодила ударял то по воздуху, то по питеку, волосатые пальцы и когтистые лапы царапали землю. Капли крови падали на волосатую спину и покрытый чешуйчатым панцырем хвост. Крокодил хрипел, питек громко сопел.

Оторванная нижняя челюсть отлетела в сторону. Крокодил судорожно бил хвостом и рыл землю концом морды. Питек схватил его за шею, пригнулся к горлу…

Он рвал и мертвого крокодила. Рвал до тех пор, пока враг не превратился в кучу кровавых лохмотьев. Только тогда питек отошел от крокодила, громко ворча и злобно сверкая глазами.

Проковыляв несколько шагов по берегу, питек сел. Из прокушенной ступни текла кровь. Питек задрал раненую ногу, схватил ее руками, притянул к лицу и начал лизать.

Детеныш выбрался из камней и подполз к матери. Он дрожал и тихонько повизгивал. Глядел на капавшую из ноги кровь. Прижимался к матери, пытался спрятаться за ее спиной.

Над остатками крокодила уже плясали мухи. Ярко-зеленые, они были издали заметны на красных лохмотьях.

«Что за странность? — удивлялся Тинг. — Говорят, что крокодилы сильно пахнут мускусом. И вот крокодил разорван в клочья, и никакого мускуса. — Тинг понюхал воздух. — Нет, мускусом совсем не пахнет!»


* * *

Тинг бежал через рощу.

Он топтал разноцветные листья бегоний и сбивал их плоские розовые цветы. Царапал руки о колючие кусты. Путался в лианах. Наталкивался на деревья и сшибал со стволов целые корзины орхидей — фиолетово-зеленых, пурпуровых и ярко-белых.

Гомраи[72] с карканьем погнались за ним. Хлопали огромными клювами с толстыми нашлепками, пестрели черно-белыми полосами крыльев.

Какие-то птицы взлетали из-под ног. Похрюкивая, промчалась в кустах дикая свинья.

Обезьяны с визгом карабкались по лианам, а гиббоны раскачивались, уцепившись за ветви длинными руками.

Тинг и видел и не видел все это. Бежал в одну сторону, поворачивал, бежал в другую. Снова поворачивал, снова бежал…

Ни минуты остановки!

Он задыхался. В глазах мелькало все сразу: и цветы орхидей, и коричневые стволы деревьев, и зеленые листья, и черно-белые пятна гомраев. Питеки исчезли!

Тинг не помнил, как он потерял их.

Была опушка, и была река. Питек дрался с крокодилом. Были камни. Возле них сидели два питека: мать и детеныш. Тинг лишь на миг отвел глаза и когда снова взглянул, питеков не было.

Тогда он побежал.

«Найти!.. Увидеть!..»

Поляна… яркий свет… Кусты и трава, путающаяся в ногах…

Лесная чаща и сеть лиан в воздухе, груды гнилья под ногами…

Опушка. Мелкая поросль кустов… Дикобраз — фыркающий ком длинных пестрых игл… Топот испуганного стада оленей…

Плоская равнина, поросшая невысокой жесткой травой. Огромные чешуи свернувшегося в клубок панголина…[73]

Тинг задыхался и бежал.

Горячие волны ухали в его голове, колени мучительно ныли, язык едва поворачивался в пересохшем рту.

«Только не упасть! — твердил он себе. — Упаду — не встану».

Он спотыкался, падал, вскакивал и бежал снова.

Овраг… Пологие склоны, покрытые кустами и густой травой. Мордастая голова с огромным рогом на носу…

Склоны превращаются в обрывы. Трава исчезает, отдельные кусты торчат между глубокими бороздами, прорезанными в глине водой ливней. Ямы и рытвины пестрят дно.

Тинг выбежал из оврага и остановился, едва удержавшись на ногах. Отшатнулся, прислонился к выступу обрыва, вцепился в него обеими руками и замер.

«Они!»

Питеки появились так же внезапно, как исчезли.

Высокий обрыв нависал, словно наклонившаяся стена. Равнина уходила вдаль, перегороженная полоской тростника. Зубцы пальмовых крон резали небо.

Питек с грудным детенышем сидел на бугорке. Детеныш вцепился в темную волосатую кожу и сосал грудь. Мать прижимала его к себе одной рукой, другой перебирала короткие волосы малыша. Два больших детеныша возились в траве. В стороне виднелась спина взрослого питека, присевшего на корточки.

Тинг опустился на землю. Его ноги дрожали, колени ныли, пальцы горели. Он сидел, а ему казалось, что его ноги еще бегут. Тинг даже поглядел на них: ноги лежали, протянутые на красной с синими подтеками глине.

Детеныши ползали в траве, искали какие-то растения. Найдя, присаживались на корточки, обрывали листья и жевали стебельки, поглядывая друг на друга.

Питек, сидевший спиной к Тингу, встал, поглядел по сторонам и медленно пошел к деревьям.

Он сильно сутулился, а потому выглядел невысоким. Выпрямившись, он оказался бы выше человека среднего роста. Мышцы резко выступали на сухощавых руках и ногах, казавшихся очень тонкими из-за широкой, крепкой груди. У него почти не было жира: лишь кожа и сильные мышцы под ней. Поэтому он выглядел странно: коренастый торс при впалом животе и на тощих ногах. Маленькая голова на короткой шее словно чужая: туловище было велико для такой головы.

Питек шел, чуть согнув ноги в коленях и свесив руки, едва качавшиеся не в такт походке.

Тинг подставил ладонь к глазам и закрыл ею туловище питека: он увидел лишь шагающие ноги. Закрыл ладонью ноги, и увидел передвигающееся туловище. Два разных существа! Смотрел на туловище: кто-то шел грузно и тяжело. Видел лишь ноги: ступал не то очень уставший, не то больной ребенок.

Питек подошел к деревьям и осмотрелся. Нагнулся, поднял обломок сука, повертел его в руках и бросил. Поднял другой… Перепробовал несколько сучков и вернулся на луговинку, неся короткий обломок. Присел на корточки, ухватил обломок обеими руками и воткнул его в рыхлую влажную землю.

Он тыкал обломком в землю, словно ребенок совком. Подковырнул и вытащил корень: толстый и короткий, похожий на уродливую свеклу, но не красный и не белый, а бурый. Положил обломок и принялся рассматривать корень.

Словно близорукий, он подносил корень к самым глазам. Тинг подумал было, что питек нюхает корень. Нет, он проносил его мимо ноздрей именно к глазам.

Питек потер корень ладонью, счищая землю, снова поднес к глазам и откусил кончик.

Детеныши подошли к питеку, встали перед ним и глядели, как он жует. Питек кусал и жевал, словно не видя их.

Съев корень, он поднял обломок и, не вставая, повел головой: искал другой корень. Нашел, оперся на руку и, не поднимаясь, передвинулся на несколько шагов, ловко переступая раскоряченными ногами.

Стоя сзади питека, детеныши смотрели на его работу. Присели, стали ковырять землю пальцами. Толкали один другого и каждый раз переглядывались, скаля зубы.

Смеялись они или злились? Тинг не мог разобраться в этом, так невыразителен был оскал зубов.

Питек снова добыл корень, уселся и начал есть. Один из детенышей тоже сел и принялся жевать стебелек: корешка у него не было. Другой уставился на обломок сука, лежавший возле питека. Протянул руку к нему — не достал. Лег на живот, вытянулся и осторожно пополз: схватил обломок, отполз, вскочил и пробежал несколько шагов.

Присев, он принялся тыкать обломком в землю. Он не откапывал корень, а просто ковырял, где придется. Пристально смотрел, как конец обломка вдавливается в землю, нажимал, и влажные комочки земли взлетали вверх. Похоже, ему особенно нравилось именно это — взлетающие комочки. Детеныш с силой подковыривал землю, комочки разлетались во все стороны, и он провожал их глазами, отрывисто хрипя.

Второй детеныш бросил недоеденный стебелек и подбежал к первому. Стал вырывать у него обломок.

Они не успели подраться: питек заметил пропажу. Зашарил рукой в траве, оглянулся, пошарил еще. Перевернулся и, стоя на четвереньках, пригнулся к земле. Глядел, искал и не находил. Тогда он встал и увидел детенышей. Подошел к ним.

Взмах руки — мимо детенышей промелькнул сучок. Еще взмах — и детеныш ткнулся носом в землю: его сшиб удар по затылку. Второй детеныш скорчился и уткнулся лицом в траву. Питек ударил его ногой и отошел, медлительный и равнодушный.

Он так спокойно проделал все это, что Тинг удивился: не было шума и криков, питек не ворчал и не злился. Он действовал, словно автомат.

Лежа рядом, детеныши скулили. Поскулив, замолчали, приподнялись, огляделись вокруг и снова уткнулись носами в землю: спина питека торчала из травы совсем близко от них.

Они переглянулись и отползли от питека подальше. Снова переглянулись и принялись толкать друг друга локтями в бока. Один повернулся, и локоть другого ударил его в лицо.

Детеныш вскочил, бросился на обидчика и вцепился в него.

— Ху-ху-ху! — кричали они, катаясь в траве, брыкаясь и размахивая кулаками. — Ху-ху-ху!

Они скалили зубы, пытаясь укусить. Рвали друг другу уши, царапались. У одного из носа потекла кровь, и он, подхватывая ее языком, тянулся к противнику.

Визжа, хрипя и хухукая на все лады, драчуны возились в траве. Питек откапывал корни и жевал их, не обращая внимания на эту возню. Мать дремала с грудным на руках, приоткрывая глаза, когда визг раздавался особенно громко, и снова закрывая их.

* * *

— Всякому свое! — сказал Тинг, поглаживая ноги. — Кому что, а мне хоть полчасика посидеть.

Кто-то тронул плечо Тинга.

Тинг не обернулся, а только скосил глаз: ему было лень шевелиться.

Сзади него стоял детеныш питека.

— Ху-ху-ху! — прохрипел он, тыча пальцем в плечо Тинга, на котором блестела на солнце пряжка от ремешка бинокля.

Глаза детеныша поблескивали из-под нависшего лба с едва заметными бровями. Он оттопырил нижнюю губу, сморщил нос и пристально глядел на пряжку.

Тинг замер, чуть повернув голову и кося глазом через плечо.

«Говорят, что пока взгляд зверя не встретится с твоим взглядом, он тебя почти не замечает», подумал Тинг. Он спрятал от детеныша свой взгляд: закрыл один глаз и так прищурил другой, что едва видел маленького питека.

Детеныш тыкал пальцем в пряжку и хухукал. Хлопнул ладонью Тинга по плечу. Тинг слышал, как он сопел.

Чуть шевеля рукой, Тинг дотянулся пальцами до ремешка, потянул его, и пряжка переползла с плеча на спину. Детеныш ударил Тинга по спине.

Пряжка ползала с плеча на спину и со спины на плечо. Детеныш хлопал Тинга по спине, по плечу, ловя пряжку. Удары становились все чаще и резче, сопенье — громче.

Тинг потянул за другой конец ремешка, и пряжка переползла на грудь.

Не удержавшись, детеныш хлопнул по пустому месту и перестал сопеть. Он глядел на плечо Тинга, на свою ладонь и искал исчезнувшую пряжку.

Пряжка выползла на плечо. Удар — и она исчезла на груди.

Вдруг рука вцепилась в плечо Тинга. Пальцы сжали полотно куртки и не выпускали его. Вместе с курткой они захватили и ремешок.

Дергая ремешок, Тинг пытался вытащить его из пальцев детеныша. Но пальцы сжались еще сильнее.

Тинг почувствовал дыханье на своем затылке: детеныш пригнулся к нему вплотную. Чуть разжав горсть, он разглядывал ремешок и куртку: искал блестящую пряжку.

Рука разжалась, ремешок освободился, и пряжка выползла на плечо. Тотчас же рука сжала ремешок, и Тинг едва успел спасти пряжку, продернув ее между пальцами детеныша.

— Ху-ху-ху! — завопил детеныш, дергая куртку на плече Тинга. — Ху-ху-ху!

Пряжка снова выползла на плечо. Удара не было. Пряжка сползла на грудь, опять появилась на плече… Толчок был так силен, что Тинг чуть не стукнулся подбородком о колени. Детеныш с размаху бросился на Тинга и вцепился в его плечо обеими руками.

Тинг не выпрямился: он остался сидеть, пригнувшись к коленям. Теперь он едва видел детеныша, хоть и косил глазом изо всех сил.

Детеныш дергал полотно куртки. Тинг натянул ремешок, и пальцы детеныша скользили по нему, но не могли ухватить: туго натянутый ремешок врезался в плечо Тинга.

Когда детеныш выпустил из пальцев куртку, Тинг не успел потянуть ремешок, чтобы заставить пряжку ползать. Новый толчок — теперь сбоку — был резок и неожиданен. Тинг не удержался: покачнулся и свалился с бугорка, на котором сидел.

Детеныш упал на него, не выпуская куртки.

Не шевелясь, Тинг лежал на животе, чуть повернув голову и пытаясь смотреть вверх. На нем возился и сопел детеныш, дергая куртку.

Правая рука Тинга была свободна, но схватить ремешок он уже не мог: нужно было просунуть руку под себя. Тинг боялся сделать это: вдруг придется отбиваться от детеныша. Кто его знает? Левая рука оказалась под Тингом: он прижал ее, падая.

«Не заметит», решил Тинг, чуть приподнимаясь и освобождая руку.

Тинг почувствовал, как детеныш сполз с его спины и выпустил куртку. Кося глазом, увидел, что питек присел возле него на корточки. Сопел и пристально глядел не на плечо, а на затылок Тинга.

Лицо детеныша было теперь совсем близко. Темные губы шевелились, словно шептали. Лоб сморщился, глаза перебегали с плеча на затылок.

Дотронувшись до волос на затылке Тинга, детеныш отдернул руку. Тронул еще. Ухватил несколько волосков и потянул.

— Ху-ху-ху! — завопил он, вцепившись в волосы и дергая их изо всех сил.

Не успел Тинг опомниться, как почувствовал горячее дыханье на шее. «Укусит!»

Тинг резко мотнул головой.

Детеныш не удержался и упал на Тинга, но пальцы не выпустили волос.

Соблазн был велик, и Тинг вытянул руку. Почувствовал горячую волосатую кожу и погладил ногу детеныша. Шум вблизи мурашками пробежал по спине. Тинг повернулся.

В нескольких шагах от него стоял взрослый питек. Оттолкнув детеныша, Тинг вскочил. Детеныш громко завопил. Питек шагнул, оскалившись и сжав кулаки.

Тинг побежал со всех ног.


* * *

Пересохшая горячая глина приятно грела живот, но коленкам было неуютно: сухие комья больно давили кожу. Ветер чуть шумел в ушах, и травинки, торчавшие из растрескавшейся глины, щекотали щеки. Солнце жгло затылок.

Тинг лежал на краю обрыва. Сбоку жестяными веерами распластались широкие листья пальм. Редкие с края, они сливались во взъерошенную зубчатую стену там, где деревья образовали непролазную чащу. Над растрепанной щеткой крон раскачивали султанами цветов гибкие стволы гебангов[74]. Темные шары кокосов «выглядели так, словно каждый миг могли оторваться и упасть.

Сбегая каскадом с обрыва, кроны чащи уступами спускались в равнину и растекались по ней. Стая попугаев пестрила опушку. Прищурившись, Тинг видел вдали яркие точки: словно бабочки порхали над кустами.

Влево тянулся обрыв, голый и горячий. Колючие стебли с остро вырезанными шиповатыми листьями и шариками жестких соцветий торчали между кустиками травинок и трещинами, бороздившими побледневшую от сухости глину.

Далеко впереди высокие лесистые холмы громоздились друг на друга, постепенно вырастая в горную цепь, темнившую горизонт. Лысая вершина вулкана поднималась, словно большой камень среди мшистых кочек.

Изрезанный глубокими промоинами обрыв то нависал выступами, то спускался осыпями, голыми или в редкой поросли колючек.

Тинг видел сверху часть кустистой и неровной площадки, над которой повис обрыв.

Под обрывом, на солнечном припеке, среди кустов, глинистых бугров и песчаных откосов темнели фигуры питеков.

Свесив голову, Тинг глядел на них. Он не боялся, что его увидят, и глядел вниз так, словно рассматривал мостовую, лежа на подоконнике третьего этажа на амстердамской улице.

Из пальмовых зарослей доносились крики попугаев. На обрыве уныло свистела какая-то серая птица, шнырявшая среди глины и колючек. Шуршали ящерицы, выползавшие из-за кустиков сухой травы. Они то медленно взбирались на нагретые солнцем камни, то исчезали в трещинах почвы. Иногда, грозно гудя, пролетали огромные оранжевые осы с фиолетовыми крыльями.

Взрослый питек вышел из леса, волоча за собой несколько больших ветвей. Они цеплялись за кусты, за камни, и тогда питек дергал изо всех сил, не останавливаясь и не оглядываясь.

Он крепко держал концы ветвей, но управлять движением вороха не умел. Ухватив ветви, он просто тащил их за собой, не выровняв, не уложив поудобнее. Ветви громоздились одна на другую, торчали во все стороны и цеплялись за камни. Ворох не столько полз, сколько прыгал по земле, и наконец зацепился за куст. Питек рванул, но ворох не сдвинулся с места. Питек рванул еще сильнее и, переступив, запутался ногами в ветвях. Выпустив их, он взмахнул руками, пытаясь удержаться на ногах, и упал. Заворочался, встал на четвереньки и, выбравшись из вороха, выпрямился, ухватил концы ветвей и снова дернул, но они зацепились крепко. Тогда питек выпустил ветви из рук и пошел к кусту. Подергал ветку и, приподняв, высвободил ее.

Ворох снова запрыгал между кустами и камнями, бороздя землю и пыля мелким сухим песком. Он ударил детеныша по ногам и сбил его. Детеныш упал. Питек продолжал тянуть, и ворох полз за ним, шурша и везя на себе детеныша.

Детеныш приподнялся, вертя головой, над листьями. Упал, соскользнув с ветвей, завизжал и снова поднялся. Второй детеныш сам прыгнул на ворох и сшиб первого. Оба завозились, приподнимаясь и снова падая, взбираясь на ветви и проваливаясь между ними.

Питек, очевидно, почувствовал, что ворох стал тяжелее, но не оглянулся. Для него это был все тот же привычный случай: ворох зацепился. Он рванул, ворох подпрыгнул, и детеныши скатились с него.

Падая, они ухватились за концы веток, и ворох поволок их за собой. Они визжали и цеплялись за ветки, вырывавшиеся у них из рук, бившие по головам. Не удержались, растянулись на земле и, жалобно крича, принялись тереть глаза, засыпанные пылью.

Визг детенышей не привлек внимания питека: ворох по-прежнему полз и прыгал по площадке.

Детеныши скоро успокоились. Поднялись и принялись шарить в траве, ползая между кустами.

Тинг не разглядел толком, что они хватали и совали в рот. Это были какие-то мелкие насекомые, которых детеныши ловили в траве. Они приподнимали и каждый встретившийся им камешек, но здесь добычи не находили.

На площадке были еще питеки — и взрослые и детеныши. Тинг даже не сосчитал их: он глядел лишь на питека. Все остальное не улавливалось его сознанием.

Питек подтащил ветви к самому обрыву, скрывшись под навесом выступа.

Свесившись, Тинг пытался заглянуть вниз, под обрыв. Он увидел часть вороха, лежавшего неподвижно. Но выступ обрыва был широк и мешал смотреть.

Вытягиваясь все дальше и дальше, Тинг свесился с выступа. Упираясь одной рукой в землю, он засунул другую в глубокую трещину и тянулся вперед, плотно прижимаясь к сухой глине и стараясь заглянуть под навес, скрывший от него питека.

Он увидел, как дрогнул ворох, и услышал треск сломанной ветки… Увидел руку, ухватившую ветку… Увидел, как ветка изогнулась. Она оторвалась от сука и потащила за собой ленточку коры, а на суке сверкнула ярко-белая влажная полоска.

Тинг вытянулся еще, упираясь ногами и подтягиваясь вперед.

Он качнулся… Наклонился… Все исчезло в пыли, и… Тинг почувствовал, что куда-то проваливается.

Он открыл глаза: перед ним стеной стояла пыль. Пощупал вокруг: земля, глина. Тинг лежал, скорчившись, не то в щели, не то в яме, полузасыпанный землей.

Он провел рукой по стенкам ямы, ища края. Привстал, уселся, пригнулся лицом к коленям и, послюнив пальцы, принялся прочищать глаза от пыли.

Першило в горле, щекотало в носу. Он пробовал откашляться и не мог. Закрыл лицо руками и дышал, уткнувшись в ладони.

Пыль осела. Тинг увидел полуосыпавшиеся стенки какой-то ямы. Ноги тонули в сыпучей земле и комьях глины. Вверху — яркое пятно неба. Тинг понял: навес обвалился, и он вместе с ним упал вниз.

Увязнув по колени в осыпавшейся земле Тинг встал. Края ямы были высоко над головой, и рука до них не доставала. Он вытащил из осыпи ногу и поставил ее на ком глины, торчавший сбоку. Опираясь на ком, потащил другую ногу, но ком обвалился, и обе ноги снова ушли по колено в осыпь.

Тинг оглядел стенки: кое-где торчали плотные комья ссохшейся глины. Он выворотил ком и опустил его к ногам: у ног появился мостик, а в стенке ямы — ступенька. Встав на ком, Тинг вдвинул носок в углубление.

Яма была узкая, и Тинг, раздвинув ноги, упирался ими в стенки. Он попробовал лезть кверху, но оборвался и свалился на дно.

Снова запершило в горле и защекотало в носу. Снова ноги увязли в осыпи.

Тинг упрямо карабкался вверх, обрывался, падал и карабкался снова. Стенки ямы обваливались, от них отлетали большие комья. Яма становилась шире, а дно ее поднималось: осыпь на нем росла.

Тинг дотянулся до края ямы. Переставил ногу повыше; вытянул руку, вцепился пальцами в землю, приподнялся и выглянул из ямы.

Он увидел много неба и немножко глины, земли и камней. Яма оказалась лишь ямкой на дне глубокой расщелины.

Обвалив края, Тинг вылез из ямы. Пошел по дну расщелины туда, где виднелся просвет. Щель к концу стала совсем узкой, и он задевал ее стенки плечами. Боком протиснулся к выходу и выглянул: в двух шагах от него торчали ветки.

Он оказался у самого подножья обрыва, на краю обвала. Навеса больше не было, его заменили огромная рытвина наверху и осыпь внизу. Рядом — стена из глины, изрезанная бороздами, неровная, в углублениях и дырах, словно губка. Внизу темнели глубокие впадины: ручьи, спускавшиеся сверху по бороздам, разливались здесь озерками. Вода ливней уносила песок, размывала внизу обрыв. Трещины и борозды превращались в глубокие расщелины и впадины.

Ворох лежал перед одной из впадин. Тинг не успел осмотреться, как появились питеки. Один вылез из соседней впадины, из-за вороха ветвей вдруг выглянул другой. Несколько детенышей закопошилось вдали.

Оглядываясь и прислушиваясь, питеки подошли друг к другу. Они глядели вверх, на обвал, глядели на груду земли и комьев внизу. Они переглядывались, и гримасы на их лицах сменялись резко и внезапно. Один протянул руку, словно указывая на обвал, другой шевелил пальцами, хватая воздух.

Питеки насторожились. Тинг услышал стон: кто-то стонал совсем близко, у вороха.

Один из питеков подошел к вороху и нагнулся над ветками. Отошел, и оба замерли, прислушиваясь. Они вытянули шеи, наклонили головы и слегка пригнулись. Их опущенные руки были согнуты в локтях. Прислушиваясь, они выглядели готовыми к прыжку.

Питеки уловили, откуда шел звук, и двинулись к краю осыпи.

Ворох мешал Тингу, но в просветы между ветками он увидел, как питеки нагнулись над большой земляной глыбой, лежащей близ вороха. Они потрогали глыбу, попробовали столкнуть ее. Стон раздавался все чаще и громче; теперь он звучал уже, как призыв.

Ощупав глыбу, питеки уперлись в нее руками. Тинг видел их согнутые спины и напряженные мышцы рук, видел, как передвинулись лопатки на спине, как выгнулся, выступая, позвоночник. Глыба шевельнулась…

Стонущий не мог сам вылезть из-под глыбы, а питеки не могли своротить глыбу: их сил хватало лишь на то, чтобы, наклоняя, приподнять ее сбоку.

Спины выпрямились, мышцы ослабли, и глыба качнулась, опускаясь. Лежащий под глыбой захрипел.

Один из питеков присел, а другой уперся в глыбу руками, стоя. Они снова напряглись, и глыба наклонилась. По движениям спины стоявшего на коленях питека Тинг понял, что он, упираясь одной рукой, опустил другую.

Раздался хриплый крик. Оба питека присели над кем-то, лежавшим на земле.

«Конечно, это придавленный питек!»

Тинг приподнялся на цыпочки, чтобы глянуть поверх вороха.

На земле лежал почти взрослый питек. Его глаза были закрыты, из оскаленного рта вытекала струйка слюны, смешанной с кровью. На бедре краснела огромная ссадина. Питек хрипло стонал, а пальцы его руки словно бежали — так быстро он перебирал ими, царапая землю. Один из питеков отошел, другой присел возле раненого и глядел на него, шевеля вытянутыми губами и потирая ладонями свои колени. Потрогал голову, дотронулся до ссадины на бедре раненого. Тот дернул ногой, оскалился и приоткрыл глаза.

Прибежали детеныши и уселись, переглядываясь и подталкивая друг друга локтями. Над ссадиной зажужжали зеленые мухи, и нога дергалась всякий раз, как на красном появлялась зеленая искорка.

Детеныш хлопнул по мухе. Раненый взвизгнул от боли, и эхом отозвался визг детеныша: питек отшвырнул его.

…Треск был резок и неожидан. Тинг вздрогнул.

Возле вороха стоял питек и ломал ветки. Всего несколько шагов отделяло его от щели, и Тинг слышал, как он отрывисто дышал, перегибая толстую ветку.

Он дергал ее, ухватив обеими руками. Весь ворох шевелился, ветки били питека по рукам, царапали грудь и лицо. Питек жмурился, морщился и, бросив оторванную ветку, хватал новую и снова дергал.

Подобрав ветки, он прижал их к груди. Ветки торчали во все стороны и ползли, как живые, из-под рук, лезли в глаза. Шагнув, питек уронил одну ветку, споткнулся о нее и уронил вторую. Бросил весь ворох, нагнулся, сгреб свою ношу и снова прижал к груди.

Питек бросил ворох у входа в пещерку и скрылся в ней, но сейчас же высунулся и утащил ветки к себе.

Тинг не мог разглядеть, что там делает питек.

«Ветви грубы для подстилки, — решил Тинг. — Может быть, он делает из них потолок?»

В пещере был пол и были стены, но вместо потолка зияла щель: пещерка вытягивалась вверх трубой.

Тинг пополз вокруг вороха, к обрыву сбоку пещеры и заглянул в нее.

Он успел разглядеть травяную подстилку и свисавшие сверху ветви. Между травой и ветвями ворочался питек.

— Гхааааа…

Рев оглушил Тинга. Он прыгнул к вороху и заметался, ища щель.

Щель исчезла…


* * *

Тинг не помнил, как снова очутился в чаще.

Плоские корни отходили от фикусов, как широкие доски. Прислонившись к такому корню, Тинг чувствовал себя спрятавшимся за ширмой. Пробегая мимо раскидистого куста лапортеи[75], увешанного гирляндами бледно-лиловых ягод, он задел рукой лист, и теперь мизинец мучительно жгло. Тинг прикладывал к нему землю, но боль не проходила.

— Проклятая яванская крапива, — бормотал Тинг, дуя на палец и притопывая ногой: ему не стоялось от боли. Она была так сильна, что хотелось кричать, и он кричал бы, если бы не питеки.

В тесной путанице ветвей, среди листьев виднелись огромные плоды дуриана[76]. Питек, сидя на толстом суку, держал плод на коленях. Он сдирал с него кожу, усеянную шипами, подковыривая ее пальцем. Два детеныша ерзали на соседней ветви, хватаясь за сучки.

Содрав с дуриана кусок кожи, питек запустил руку в плод, словно в горшок с густой сметаной. Выгреб из него белоснежную мякоть и широко раскрыл рот.

Он громко зачавкал и облизал ладонь. Съел всю мякоть и, выплевывая семечки, раздвинул колени: пустая кожура запрыгала по ветвям.

Плодов было много, и некоторые висели возле питека. Поглядев на них, он приподнялся и перелез выше. Осмотрел плоды и осторожно охватил ладонями один из них, кем-то слегка объеденный.

Тинг на миг забыл о мизинце, так поразил его выбор питека: конечно, объеденный плод был спелее других.

«Самые спелые груши — объеденные осами, — вспомнилось Тингу. — Но какая оса объела эту громадину?»

Детеныши перебрались на тот же сук и чмокали губами. Один тронул дуриан пальцем, укололся и сморщился. Дотронулся до плода снова. Он протягивал и отдергивал руку, как встретившая ежа кошка трогает его лапкой.

Питек протянул детенышам на ладони белую мякоть плода. Две руки малышей столкнулись над комом и вцепились одна в другую. Ком свалился. Детеныши подобрали остатки, толкая друг друга лбами: лизали сук, испачканный белой мякотью.

Они ели так, словно хотели съесть все плоды на этом дереве. Питек срывал дуриан за дурианом, и всякий раз к нему тянулись руки, а губы вытягивались и чмокали. Едва запустив руку в плод, он уже следил за детенышами, и только сердитое ворчанье позволяло ему донести белый ком до своего рта. Он отталкивал детенышей, но те не унимались. Казалось, они совсем не боялись ворчанья питека и, еще не успев проглотить, снова тянулись к нему.

Слюна наполнила рот Тинга. Он как будто ощущал вкус дуриана и его запах: смесь чеснока с тухлым яйцом. Запах, к которому он привык сразу, навсегда покоренный неповторимым вкусом этого плода.

Сорвав дуриан величиной с голову, питек не удержал его. Плод скользнул по суку и, сбивая листья, упал на землю. Держась рукой за сук, питек перегнулся, глядя вниз. Белая мякоть выползла из лопнувшей кожуры, и сейчас же около нее замелькали рыжие бабочки.

Питек полез вниз. Он спускался, цепко хватаясь за суки оттопыренным большим пальцем ноги. На последнем суку присел, озираясь и чего-то ища. Прилег, вытянулся вдоль сука и дотянулся до толстого стебля лианы, висевшего близ ствола. Подергал лиану и спустил ноги. Полез со ствола, держась одной рукой за лиану, другой обнимая ствол, а ногами цепляясь за кору.

Подойдя к лопнувшему дуриану, он сел, широко раздвинув вытянутые ноги и прислонившись к толстому стволу.

Детеныши быстро сползли с дерева по лиане, как по канату. Они опоздали: питек успел съесть дуриан. Поглядев на пустую кожуру и на питека, они сели рядом с ним, чмокая губами и облизываясь.

Едва сев, один из них поднялся: совсем близко пестрели ярко-оранжевые звездочки. Этими звездочками был утыкан ствол дерева. Они торчали на коре, словно приклеенные.

Тинг узнал полиалтею — дерево, цветы которого растут прямо из коры. Рыжие, черные и желтые бабочки стайкой кружились возле цветов, садились на них, взлетали, спугнутые осой, и снова садились.

Детеныш подкрался к дереву.

— Ху-ху-ху! — и ладонь хлопнула по цветку.

Спугнутые бабочки закружились у самой головы детеныша, но он не посмотрел на них. Пригнувшись к коре, он заглядывал под ладонь. Отнял руку от коры — и на землю упал потускневший желтый комок.

Новый удар ладонью — и опять оранжевая звездочка превратилась в бледный комочек.

Добыча не исчезала, она оставалась в руке, но так изменялась, что детеныш не узнавал ее.

Тинг ясно видел что-то вроде недоумения на лице детеныша, когда тот разжал ладонь. Поднятые брови и обиженно вытянутые губы, казалось, говорили: «Ничего не понимаю. Было одно, стало другое».

Детеныш сунул в рот раздавленный цветок и тотчас же выплюнул его. Повернулся и взмахнул рукой, ловя бабочку.

Пестро-зеленый комок упал с дерева, развернулся, и длинная древесная змея скользнула по земле. Детеныши замерли. Они глядели на пеструю зеленую полоску, не отводя от нее глаз, не двигаясь, даже не дыша. Рыжая бабочка, покружившись, села на голову детенышу — он не шевельнулся.

Змея уползла, а детеныши все еще смотрели на кустик, в котором исчезла зеленая полоска.

Тинг взглянул на питека. Тот стоял, прижавшись к стволу, и не сводил глаз с куста.

— Уйииии! Уйииии! Уйииии!..

Питек вздрогнул и обернулся на крик. Детеныши подбежали к нему — и снова все трое замерли. Они были неподвижны неподвижностью скрученной пружины, всегда готовой развернуться. Как и они, Тинг замер, как и они, был готов к прыжку. Сам не зная, почему, он подражал их движениям.

— Уйииии! Уйииии!..

Между деревьями мелькнула фигура. Молодой питек метался от дерева к дереву. Он визжал и ревел, но его рев походил на вытье. В смертельном испуге он хватался за лианы и не мог взобраться вверх по качающимся стеблям. Хватался за стволы, но, руки его срывались с коры, а до первых ветвей было далеко.

Было очевидно, что опасность близка: об этом говорил его испуг.

Тинг не заметил, как это случилось: на луговине вдруг оказалось много питеков. Они ревели, размахивали кулаками, били себя в грудь, выли, визжали.

— Гхаааа!.. — вдруг заревел один, взмахнув руками. — Гхаааа!..

Тинг чуть не упал от этого рева, раздавшегося в нескольких шагах от него. Он машинально открыл рот, чтобы заорать диким голосом, но опомнился и прижал ладонь к губам.

Питек толкнул детенышей к лианам. Те уцепились за них — жалкие и дрожащие — и, обрываясь, полезли по ним вверх. Сжав кулаки и оскалив зубы, питек неуклюжими скачками побежал по луговине, и Тинг кинулся за ним, больно ударившись о корни фикуса, похожие на доски.

Пятнистой тенью выпрыгнула из-за дерева пантера. Метнулась в новом прыжке…

Молодой питек круто повернул, не удержался на ногах и упал. Пантера перелетела через него. Питек на четвереньках уполз за куст.

Пантеру не испугали вой и крики. Готовая к новому прыжку, она прижалась к земле и била хвостом по траве. Она осматривалась, слегка поворачивая голову, и скалила зубы, прижав короткие уши к круглой голове.

Прыжок, второй… и взрослый питек отшатнулся: лапы пантеры царапнули землю в двух шагах от него.

Рев пантеры и рев питека слились, пятнистое тело поднялось, закрыв темное, и оба упали в траву.

Все смешалось. Метались питеки, катались по земле два тела — темное и пятнистое.

Питек схватил пантеру за горло и душил ее. Пантера царапала плечи и грудь питека передними лапами. Рвала ему живот резкими ударами задних лап.


* * *

…Тинг с револьвером в руке бегал вокруг. Остальные питеки куда-то исчезли.

Ему никак не удавалось подойти вплотную к пантере, а он хотел стрелять в упор: боялся ранить питека.

«Наконец!»

Тинг нажал спуск. Выстрела не было.

«Осечка?»

Он дергал спуск, но револьвер не стрелял.

Вскрикнув от злости, Тинг ударил пантеру рукояткой револьвера по голове…

Пантера чуть скребла лапами, питек лежал неподвижно. Его живот был изодран, и обрывки кишок смешивались с клочьями кожи. Лохмотья кожи висели на груди и плечах, кусок ребра белел на дне глубокой раны. Поперек шеи зияла рана, обнажившая гортань.

«Умер!»

Тинг выпрямился и оглянулся. Луговина была пуста. И вдруг он вспомнил: «Река… Раскопки… Дюбуа…»

Он здесь — полный череп питека! Больше — вся голова. Весь питек!

Тинг присел, возле питека и погладил его по голове. Он не думал о том, как унесет питека, что будет с ним делать. Сидел возле него, гладил его по голове и радовался: «У меня есть питек». Радовался трупу того, кого минуту назад бросился спасать.

Сердце остановилось: над головой раздался рев. Тинг поднял голову и увидел оскаленные зубы питеков.

— Это мое! — закричал он, падая на питека и прижимая его голову к своей груди.

Запах падали душил его, но он не выпускал из рук головы.

— Мое!


* * *

Яа и землекопы нашли Тинга в лесу.

Он лежал, уткнувшись лицом в землю, возле растоптанного цветка раффлезии[77], крепко прижимая к груди бутон величиной с капустный кочан. По нему ползали мухи, привлеченные запахом цветка — запахом падали. Левая рука Тинга была обожжена и покрыта волдырями. Куртка и брюки висели клочьями, и сквозь дыры сквозила исцарапанная кожа. Левого рукава совсем не было.

Сжимая бутон раффлезии, Тинг как будто очень крепко спал: его слабое дыхание было ровным и спокойным.

— Он жив! — весело закричал Яа землекопам, боявшимся подойти к лежавшему на земле Тингу.

Тинга перевернули на спину. Яа хотел взять у него из рук бутон. Ему пришлось вытаскивать его кусками: нельзя было разжать судорожно сжатых пальцев, отвести прижатых к груди рук.

— Я знаю, — сказал Яа. — Теперь я знаю. Он ел желтые ягоды! От них человек становится безумным и бегает, бегает… Упадет, полежит и опять бегает… Я поел однажды таких ягод. И я бегал по кампонгу туда и назад, туда и назад. Меня привязали к дереву, и я топотал ногами: они сами бежали… Я видел странные вещи тогда… Я летал на луну на большой птице…

— И ты прилетел на луну? — спросил один из землекопов.

— Да. Она была гладкая и блестящая, как начищенный таз. Там я тоже бегал… После я долго спал. И он теперь будет долго спать.

Землекопы срубили ветки и сделали носилки. Положили на них Тинга.

— Несите! — скомандовал Яа. — Несите! Я буду идти рядом и рассказывать, как я летал на луну и бегал по ней…

Тинг проспал двое суток.

— Наверное, он бегал больше меня, — сказал Яа. — Я спал только до второго заката.


* * *

Тинг так и не нашел питекантропа. Несколько обломков костей какого-то крупного ископаемого, не то носорога, не то бегемота, было все, что он добыл при своих раскопках. Он не наловил и орнитоптер. Зато молей он вез много: десятки коробок были набиты ровными слоями ваты с разложенными на ней молями. Десять тысяч молей!

«Эх, что я скажу Дюбуа? — в сотый раз подумал Тинг, когда берега Явы утонули в море. — Ничего, кроме сна и бреда. Скелет питекантропа… Я помирился бы теперь и на одном позвонке!»

Среди пассажиров оказался собиратель насекомых. Он возвращался в Европу после четырех лет скитаний по Новой Гвинее и той сотне островков, что пестрит карту к востоку от нее. У него было больше тысячи орнитоптер: от малаитских зеленых «викторий» до новогвинейского красавца, сверкающего золотом хвостатого самца «шенбергии райской» и синих «урвилий» с Бисмаркова архипелага. Собиратель торговал насекомыми, и Тинг купил у него полсотни орнитоптер.

«Восемь новых форм для моей коллекции! — радовался Тинг, запершись в каюте и разглядывая огромных бабочек, упакованных в бумажные конверты. — Он продал мне две разновидности, еще никем не названные. Он и не знает, что они новые. — Тинг подмигнул самому себе и оглянулся на дверь. — Что ж! Экспедиция Зеленки привезла всего один зуб, а земли они перекопали горы. Мне и ползуба не полагается, — утешился он, пряча коробку с драгоценными орнитоптерами в чемодан. — А все-таки жаль, что нигде не купишь даже зуба питекантропа!» — и он щелкнул замком.

— Конечно, вы ничего не нашли, — встретил его Дюбуа. — Я вижу это по вашему лицу. Да я и не ожидал другого: ведь это далеко не так просто, как вы думали. Поехал и нашел… Ха-ха-ха…

«Как, — подумал Тинг, — заранее знал, что я не найду питекантропа, и все же говорил: «ищите», учил, где и как искать. А теперь хохочет?»

Тинг скрыл обиду и начал было рассказывать о своих раскопках.

— Вы не нашли, — перебил его Дюбуа, — а я нашел. Здесь, у себя, в ящиках с костями яванских ископаемых. Я разбирал их и вдруг нашел пять обломков бедренных костей питекантропа. Правда, забавно? Они пролежали у меня около сорока лет, и я не знал об этом.

Тинг обиделся во второй раз. Еще бы! Он ничего не нашел на Яве, а тут находка у себя же дома.

— Зато я, — не утерпел он, — видел живых питекантропов. Живых! — И Тинг рассказал о своем бреде.

— Такой бред стоит бедренной кости питекантропа, — услышал он, когда кончил свой рассказ. — Для вас, конечно. Я предпочел бы ему самый плохой зуб.

Тинг обиделся в третий раз и ушел. Дома обида сразу прошла: стоило лишь взглянуть на конверты с орнитоптерами и на приготовленные расправилки.


* * *

Прошел год, другой. Тинг успел расправить всех купленных на пароходе орнитоптер. Коробочки, в которых на ровных слоях ваты лежали тысячи молей, пустели одна за другой: наколотые на тончайшие булавки моли занимали свои места в полированных ящиках. Каждая моль, нежно зажатая узкими кончиками пинцета, напоминала Тингу о Яве. И с каждой новой молью эти воспоминания тускнели: Тингу казалось, что между ним и Явой все густеет и густеет туман, понемножку затягивающий лесные чащи, реку, песок отмелей, потные спины малайцев, ямы в ссохшемся иле наносов.

Дни шли. В ящике с особо ценными молями появилась крохотная золотистая бабочка с длинными усиками. Под бабочкой была подколота этикетка с латинским названием «Ауротинеа Дюбуази», что означало: «Златомоль Дюбуа». В честь Дюбуа Тингом был назван новый род и вид молей. Описание его уже лежало в редакции научного журнала.

— Вот ваша моль, — сказал Тинг, входя в кабинет Дюбуа. — Моль Дюбуа! Посмотрите, как изящен рисунок на ее крыльях. Я сам поймал ее на Яве, и она самая красивая из привезенных мною молей.

— Моль? Да, очень миленькая, — взглянул на коробку Дюбуа. — А знаете, Тинг, что случилось на Яве за последние годы, после вашей поездки?

Обидеться Тинг не успел: ведь Дюбуа совсем не заинтересовался молью, носящей его имя, и даже не посмотрел на нее толком.

— Кенигсвальд!

Тинг впервые услышал это имя. Через минуту оно звенело в ушах, мелькало на стене. Тинг вспомнил день, когда он брел по лесу на Яве, проклиная обманувшую его синюю глину.

— В последние годы Кенигсвальд раскапывал наносы на Яве. Он рыл тут и там, и ему удалось добыть остатки нескольких питекантропов… Остатки черепа ребенка… Еще крышку черепа… Половину нижней челюсти…

Дюбуа рассказывал, Тинг слушал. Названия рек и селений сменяли названия слоев и громоздкие латинские имена ископаемых животных, найденных в этих слоях. Сколько всего добыл этот Кенигсвальд!

Еще одна находка: в руки землекопов попал хорошо сохранившийся череп. Они разбили его на куски, чтобы продать коллекционерам по частям.

— Вы слышите, Тинг? Они разбили его на куски! Думали, что, продавая куски, получат больше денег, чем за целый череп. Кенигсвальду удалось скупить почти все обломки. Ему на редкость повезло.

— Где это было? — спросил Тинг, вынимая трубку изо рта.

— В районе Сангирена, в километре от Бананга.

— Бапанг! Я был в четырех километрах от него. Всего три километра разницы!

— Дело не в километрах, — засмеялся Дюбуа.

— Почему же не я?… — Тинг не заметил, что перевернул трубку и пепел сыплется ему на ботинок.

— Вы? Так ведь Кенигсвальд работал там несколько лет, а не три месяца. И он… он не бегал по лесу за молями.

Тинг молча смотрел на кучку пепла на своем ботинке.

«Откуда она взялась? Кенигсвальд добыл, остатки питеков. Пусть я не сумел откопать их. Но купить… купить сумел бы и я… хотя бы один кусочек…»

Взглянув на трубку, смахнул платком пепел с ботинка и встал. Он был полон обидой. Его обидели все: Дюбуа, Кенигсвальд, землекопы, Бапанг, обманщики-питеки.

Держа перевернутую трубку в руке, Тинг вышел из кабинета Дюбуа. Синие полоски ковра напомнили ему синюю глину Явы.

Придя домой, Тинг вспомнил: коробка с молями осталась у Дюбуа.

— Пусть…

Понюхал розовокаемчатую гвоздику — редкостной окраски цветок. Гвоздика пахла нагретым сухим илом.

Полузабытая Ява вернулась. Вот они, лесные чащи, грозди орхидей, прыгающие солнечные пятна на траве и стволах… Знойные отмели реки… Ямы, наполненные дождевой водой и комариными личинками… Голая верхушка вулкана… Лесистые холмы… Синие очки китайца…

Один за другим вспоминались обрывки бреда. Слоненок на опушке… Шорох ящериц и гуденье ос на обрыве… Питеки среди бамбуков и веселой игры теней и солнца… Поляна… Детеныш, играющий с пряжкой ремня…

— Дюбуа говорил, что мой бред не стоит плохого зуба. Может быть! Но каждый день такого бреда не бывает. Я видел живого питека. И я рад, что мне пришлось пережить все это.


ОТ АВТОРА
ПИТЕКАНТРОПУС

«Много света будет пролито на происхождение человека и на его историю» — так написал Дарвин в самом конце своей книги «Происхождение видов» (1859).

Человек — не исключение: как и все другие животные, он произошел от более низко организованных предков. Из животных к человеку наиболее близки обезьяны, а из них — человекообразные обезьяны (гиббон, горилла, шимпанзе, оранг). Однако различия между обезьянами и человеком очень велики. Обезьяноподобный предок не мог сразу, одним «прыжком» сделаться человеком — был длинный ряд переходных форм. Эти переходные формы не живут теперь, они давно вымерли. Из таких переходов особенно интересна промежуточная форма: животное, совмещающее признаки и человека и обезьяны, «средняя форма» между, человеком и обезьяной. Остатки этого промежуточного звена, то есть его кости, не только интересны для ученых, но и очень важны. Нужно доказать справедливость теории происхождения человека от обезьяноподобных предков, и наилучшее, бесспорное доказательство — остатки, скелет именно промежуточной формы.

Знаменитый ученый Геккель нарисовал в свое время родословное древо животного мира; в основании этого древа были помещены простейшие одноклеточные животные, вершина древа — человек. В родословной человека, конечно, оказался перерыв: перехода от обезьяноподобного предка к человеку наука того времени (последняя четверть XIX века) не знала. И вот Геккель поместил в родословной человека эту переходную форму, которой никто никогда не видел. Он назвал ее обезьяночеловеком, или питекантропусом. Это название произошло от слов «питекус» — обезьяна и «антропос» — человек.

Обезьяночеловек Геккеля был только предположением, а науке нужны факты. Надо было найти недостающее звено родословной человека. Эта задача увлекла молодого голландца Эжена Дюбуа; еще студентом он мечтал о таком открытии. Став доцентом анатомии при Амстердамском университете, доктор Дюбуа не изменил мечтам своей юности. Он долго хлопотал и наконец добился своего: получил место военного врача в голландских колониях на Зондских островах. Дюбуа интересовали именно Зондские острова: Геккель предполагал, что обезьяночеловек был особенно близок к гиббонам, родина же современных гиббонов — Зондские острова.

В 1887 году Дюбуа приехал на Суматру и стал искать здесь остатки питекантропа. Его поиски были неудачны: на Суматре не удалось обнаружить древние геологические слои. Тогда Дюбуа перебрался на Яву и в 1890 году начал производить здесь раскопки. Прошло не больше года, и он нашел то, что искал, — нашел остатки обезьяночеловека.

Местечко Триниль, близ которого производил раскопки Дюбуа, находится неподалеку от вулкана Лаву-Кукузан. Здесь протекает река Бенгаван, или Соло, и здесь на глубине 15 метров Дюбуа обнаружил слой рыхлого туфового песчаника в 1 метр толщиной. Над ним лежали туфы и другие породы, под ним — сине-серая глина. Туфовый песчаник и был тем слоем, в котором сохранились остатки обезьяночеловека, жившего полмиллиона лет назад.

Дюбуа сделал несколько находок: он нашел два зуба — верхний правый зуб мудрости и второй левый верхний коренной зуб, левую бедренную кость и черепную крышку — «кальву». Годом раньше в 40 километрах от Триниля он нашел обломок нижней челюсти. Все это Дюбуа счел за остатки обезьяночеловека и описал под названием «питекантропус эректус» — обезьяночеловек прямостоящий. Название «прямостоящий» отмечало главнейшую особенность этого существа: оно ходило на двух ногах.

Производя свои раскопки, Дюбуа собрал множество костей животных — современников обезьяночеловека: у него оказалось около трехсот ящиков костей ископаемых. В 1895 году Дюбуа отправил свои коллекции в Европу, а вслед за ними уехал туда и сам. Много лет он занимался изучением черепной крышки питекантропа, и большую часть этого времени он потратил на очистку крышки. Крышка была заполнена плотной окаменелой массой, и эту массу нужно было удалить, но так осторожно, чтобы не попортить крышки. Постепенно обрабатывая свои коллекции, Дюбуа нашел в ящиках с яванскими костями пять новых обломков бедренных костей питекантропа.

После отъезда Дюбуа поиски остатков обезьяночеловека на Яве продолжались: вначале раскопки производили помощники Дюбуа, а в 1906 году — экспедиция вдовы профессора Зеленки. Эта экспедиция работала почти два года; было вынуто около десяти тысяч кубических метров земли. Увы! Нового все эти поиски дали очень мало. Лишь один Дюбуа оказался счастливцем: приехал и нашел. За следующие десять лет нашли всего один зуб.

Находки Дюбуа вызвали большие споры. Одни ученые соглашались с Дюбуа; другие уверяли, что найденные кости — остатки крупной ископаемой обезьяны; третьи доказывали, что череп обезьяний, а зубы и бедро — человечьи. Остатков обезьяночеловека было найдено очень мало, а потому и спорить было нетрудно.

Прошло еще двадцать лет, и вдруг добыли остатки нескольких питекантропов. Эти находки сделал голландский геолог Кенигсвальд, производивший раскопки на Яве в ряде местностей. В феврале 1936 года он нашел черепную крышку ребенка, а в конце того же года — почти полную правую половину нижней челюсти с четырьмя зубами.

В августе 1937 года Кенигсвальд добыл еще один череп. Этот череп попал в руки землекопов, и они разбили его на куски, чтобы продать коллекционерам по частям: землекопы думали, что так они выручат больше денег. Кенигсвальду удалось собрать почти все эти обломки и восстановить череп. У этого черепа, как и у всех других, не было ни основания, ни лицевой части. У него не было также правой половины затылочной кости, имелась лишь часть лобной кости, но зато хорошо сохранились височные кости; этих костей нет у черепа Дюбуа. Находка черепа с височной костью очень важна: в строении височной кости обезьян и человека есть резкие различия. Особенности строения височной кости черепа, добытого Кенигсвальдом, показали, что череп — человеческого типа. Защитники человеческой природы обезьяночеловека получили прекрасное доказательство своей правоты: нельзя называть питекантропа большой обезьяной, его височная кость — кость человеческая, а не обезьянья.

Кенигсвальд нашел остатки еще одного черепа в 1938 году: части теменных и затылочных костей. Исследуя остатки ископаемых животных, найденных им при раскопках, Кенигсвальд смог выяснить прошлую историю животного мира Явы. Здесь последовательно сменились три фауны, и третья из них — тринильская. Тринильская фауна — это фауна времен, когда в Триниле отложились те слои, в которых Дюбуа нашел остатки питекантропа. Ископаемые животные этих слоев — современники обезьяночеловека. Тринильские слои встречаются, понятно, не только около Триниля, они есть и в других местностях Явы, но все такие слои называются «тринильскими» по названию местности, в которой они были впервые обнаружены. Почти все свои находки Кенигсвальд сделал именно в тринильских слоях, но череп ребенка он нашел в отложениях, предшествовавших тринильским.

Животные тринильских слоев — животные первой четверти так называемого плейстоцена. В те времена по южной Европе бродили носороги и гигантские южные слоны, в реках плескались бегемоты, а свирепый хищник — саблезубый тигр махайрод — прыгал из-за кустов на первобытного зубра. Плейстоцен длился около миллиона лет. Питекантропы жили в его первой половине, то есть пятьсот тысяч — миллион лет назад. Следующей эпохой является современная, послеледниковая эпоха — голоцен, эпоха человека, длящаяся всего около двадцати пяти тысяч лет. Плейстоцен и голоцен вместе образуют четвертичный период. Начало этого периода — время питекантропа, конец его — время современного человека.

Строение бедренной кости показывает, что питекантроп ходил на двух ногах. Его руки были свободны, и он, несомненно, применял в качестве орудий палки, обломки суков, камни. Результаты изучения черепной крышки обезьяночеловека позволяют судить о его головном мозге: он был примерно в полтора раза больше мозга гориллы и в полтора раза меньше мозга современного человека.

Питекантроп ходил на двух ногах, а его мозг был средним по степени развития между мозгом гориллы и современного человека. Уже одного этого достаточно, чтобы считать его обезьяночеловеком, переходной формой, «недостающим звеном». Конечно, он не знал огня и, конечно, не говорил: говорящий, пусть и очень плохо, питекантроп не был бы обезьяночеловеком, он оказался бы — человеком.

Н. Плавильщиков


Об авторах

Жюль Верн (1828–1905) — писатель, не нуждающийся в представлении. Роман "Деревня в воздухе" (Le Village aérien), опубликован в июле 1901 года; в том же году напечатан в 37 томе "Необыкновенных путешествий" с рисунками Жоржа Ру, и переведен на русский язык.


Уильям Ливингстон Олден (William Livingston Alden, 1837–1908), американский журналист и писатель. С 1893 года жил в Великобритании. На русский язык переведены два его рассказа: "Предшественник Нансена" (1897) и "Недостающее звено" (1902). Последний был опубликован в журнале «Нива» в 1906 г.


Михаил Осипович Гирели (настоящая фамилия — Пергамент, 1893- вероятно 1929) — русский, советский поэт и писатель-фантаст. Известны три его фантастических романа: "Трагедия конца" (1924), "Преступление профессора Звездочётова" (1926) и "Eozoon. Заря жизни" (1929).


Николай Николаевич Плавильщиков (1892–1962) — советский энтомолог и писатель, популяризатор науки. Написал несколько рассказов и две научно-фантастические повести: "Бронтозавр" (1930) и "Недостающее звено" (1945), популяризирующие палеонтологические и антропологические знания своего времени. Кроме того, Плавильщиков — автор ряда научных работ по энтомологии, множества статей и очерков, затрагивающих разные области науки.


Загрузка...