Конфуций Суждения и беседы

Алексей Маслов. «Я ничего не скрываю от вас»[1]

«Самое главное не увидеть глазами, только сердце зорко».

С. Экзюпери. «Маленький принц»


Конфуций и конфуцианство

Его называют Символом китайской нации и Учителем учителей. Наверняка, именно его образ придет на память любому при упоминании культуры и философии Китая. Ему возведены памятники во многих странах Восточной Азии, где? как считается, сложилась уникальная культурная общность – конфуцианский культурный регион, формировавшийся под влиянием идей Великого Учителя. Он превратился в «визитную карточку» Китая – обложки многих книг о Китае украшены изображениями великого наставника, он растиражирован на календарях, плакатах и рекламах. Культ Конфуция был объявлен императорским, правители совершали моления в храмах Конфуция, на его родине? в местечке Цюйфу, а в провинции Шаньдун возведен огромный храмовый комплекс, ныне превращенный в роскошный музей, куда съезжаются туристы из всех стран мира.

Сегодня во всём мире вряд ли найдется человек, не слышавший о конфуцианстве и его знаменитом основателе – Конфуции (551–479 гг. до н. э.), имя которого по-китайски звучит как Кун-цзы или Кун-фу-цзы (Мудрец Кун). В большинстве случаев Конфуций упоминается не под именем собственным, а под иероглифом «цзы» – «Учитель», выступая тем самым как фигура, скорее, знаковая, нежели как индивидуальный человек. Но читателю сразу становится ясно, что речь идёт о великом наставнике, который стал нравственным идеалом сотен миллионов людей. На высказывания Конфуция ссылаются философы, политики и учёные всего мира, а фразы из «Лунь юя» сегодня можно услышать даже от малограмотного китайского крестьянина.


Более того, все нравственное развитие китайцев всегда представлялось как изучение и воплощение наследия, завещанного Конфуцием: тем его бесед с учениками, наставлений правителям, стремлений к идеалу «благородного мужа».

В отличие от многих полулегендарных наставников Китая, например Лао-цзы и Хуан-ди, он является абсолютно реальным персонажем – персонажем вполне «живым», переживающим, нередко сомневающимся, плачущим и торжествующим, наставляющим и негодующим. Но во всем этом многообразии чувств и эмоций он удивительно целостен. «Мой Путь – все пронзать Единым», – говорит он своему ученику (XV, 4).[2]

Самый сложный вопрос – почему именно он стал Учителем учителей и превратился в символ Китая? Что он сказал или сделал такого, чего не удавалось никому ни до, ни после него? На первый взгляд, он вполне повседневен, и именно в этой повседневной житейской мудрости проступает его трансцендентное величие. Он не отстранен от мира чувств и эмоций, как буддист, не чудесен в своих историях, как Чжуан-цзы, не обладает сверхъестественными способностям, как даосские маги. Он – такой, как все. И все же он значительно более мистичен, чем десятки других духовных наставников Древнего Китая.

Понять его очень просто – он никогда не говорит о вещах трансцендентных, потаенных, мистических. С учениками и правителями, с аристократами и простолюдинами он в равной степени говорит просто и доступно. И поэтому в его речах даже сегодня любой человек может найти источник как житейских советов, так и духовных откровений.

Понять его нелегко. За кажущейся простотой скрывается такая глубина традиции, аллюзий и полунамеков, что не всякий китайский знаток сможет уловить эти тонкости.

Прочтение образа Конфуция зависит от того, на какой точке зрения мы изначально стоим – про Конфуция и традиционное конфуцианство сегодня известно столько, что весьма затруднительно подходить к этому образу непредвзято. Понимание самого Конфуция – как дословно-текстовое, так и постижение глубинной драмы его образа – зависит чаще всего от изначального подхода к его личности. Если мы допускаем, что в Древнем Китае существовала развитая «философия», то перед нами образ чрезвычайно педантичного, тщательного философа. Но стоит нам лишь допустить, что Конфуций являлся посвященным духовным наставником, соприкасающимся с самыми глубинными мистическими традициями Древнего Китая, то приходит иное понимание его образа. Перед нами предстает духовный учитель, перенявший древнейшие магические ритуалы и образы и ныне стремящийся при помощи этих знаний установить гармоничное правление в царствах на Центральной равнине Китая. Но он не только носитель этой духовной традиции – он ее десакрализатор. Он сообщает о ней открыто, позволяет записывать за собой и – самое главное – видит свою миссию в служении правителям и образовании людей, а не в уединенном отшельническом подвижничестве.

Конфуцианство считают величайшим китайским философским и духовным наследием, что отчасти верно. И все же суть конфуцианства лежит глубже, это даже не национальная идея – это национальная психология. И описывать ее функционирование следует скорее в терминах этнологии и этнопсихологии, нежели философии.

Существует несколько слоев конфуцианства. Есть официальная традиция восприятия конфуцианства, которая в основном навеяна неоконфуцианскими трактовками, развивавшимися в XI–XIII вв. Тогда же и было дано основное толкование всех ключевых терминов, которые использовали Конфуций и его великий последователь Мэн-цзы (III в. до н. э.) в своих проповедях: «ритуал» (ли), «человеколюбие» (жэнь), «справедливость» (и), «почитание старших» (сяо), «искренность» (синь), «преданность» (чжун) и многих других.

Несмотря на всю свою морально-этическую терминологию, происхождением которой мы обязаны в основном попыткам «преобразовать» китайские реалии в христианизированный лексикон Запада, конфуцианство, равно как и вся китайская традиция, не морально, оно – прагматично. Именно это и составляет ядро китайской цивилизации, и это открывается и в политической культуре, и поведенческих стереотипах, и в особенностях мышления.

Конфуцианство, в отличие от индивидуального учения самого Конфуция, не целостное учение, не стройная система взглядов, представлений, политических доктрин и морально-этических установок. Это политическая идея, объединяющая Китай. Это и абсолютный слепок национального характера китайской нации. Зачастую в китайской экзегетике представляется, что конфуцианство повлияло на весь облик современного Китая, на психологию и поведение всего населения Поднебесной, начиная от императора и заканчивая простолюдином. Но кажется, в реальности дело обстояло абсолютно противоположным образом: конфуцианство само явилось лишь слепком с уже сложившегося стереотипа поведения и мышления. И здесь оно удивительным образом из «матрицы идеального китайца» и благородного мужа превращается лишь в констатацию уже существующего стереотипа.


Конфуцианство – гносеологическая абстракция, абсолютный объем, который может быть наполнен практически любым содержанием. Нередко китаец, как бы сканируя свои мысли, стереотипы и особенности поведения, говорит: «Вот это и есть конфуцианство». Итак, конфуцианство – не то, что должно быть, а то, что уже сложилось, уже живет и развивается. Оно не корректирует поведение, а оправдывает его. Так выглядит некая великая символическая идея, вмещающая все что угодно.

Символизм «слова Конфуциева» прослеживается практически во всех высказываниях учителя. Следует заметить, что еще никем не доказано, что записи слов Учителя велись с ходу, т. е. записывались в момент его наставлений или вскоре после этого. Возможно, это воспоминания, впечатления, записанные (и, разумеется, додуманные) через весьма продолжительный период времени. И писали уже не столько слова Конфуция или о Конфуции, сколько в анналы вносились слова Идеального Учителя, который становился символом наставничества и правильного поведения в соответствии с ритуалом.

Стало привычным именовать Конфуция «величайшим мудрецом», но в действительности очень сложно объяснить, почему история выделила именно его из созвездия блестящих философов и значительно более удачливых администраторов, которые жили на одном временном отрезке с ним. Кажется, в отличие от многих своих современников, Конфуций оказался как раз не возвышен, а максимально приземлен, практичен, он рассуждал о вещах «посюсторонних», удивительным образом сводя всякое священное ритуальное начало к каждодневной деятельности, например об урожае, о болезнях, о приеме пищи, о правильном сне.

О Конфуции написано, пожалуй, слишком много, и сегодня уже вряд ли возможно отделить реальный образ этого мудрого старца от многочисленных агиографий, «выправление» образа Конфуция под нужды государственной доктрины в разные периоды. Само же учение Конфуция настолько оказалось скрыто за многочисленными комментариями последующих эпох, что многие ученые абсолютно разумно решили разделять само учение Конфуция от последующего конфуцианства – социально-политической теории и государственной доктрины Китая. К последней Конфуций имел весьма косвенное отношение и никакого «государственного учения» не создавал.

Конфуцианство, в отличие от вполне конкретного учения Конфуция, – скорее лозунг, нежели учение, гибкий и трансформирующийся тезис о том, что должно считаться «сделанным по ритуалу», от отношений с соседями до приема пищи и управления уездом. Само же конфуцианство – совершенно особое мировосприятие, поэтому не стоит ждать однозначного ответа на вопрос: стало ли оно религией Китая или просто этическим учением? Но очевидно, что конфуцианство выполняло в Китае практически все функции религии и, таким образом, превратилось в национальную квазирелигию. Во всяком случае, другого типа религиозного сознания Дальний Восток не знал.

Мы же будем говорить здесь не о конфуцианстве, а о Конфуции.

Человек и миф

В отличие от многих других мудрецов и духовных наставников Древнего Китая, о Конфуции, на первый взгляд, известно очень многое. Прежде всего, он обладает настоящей биографией – хроники донесли до нас и даты его жизни, и описания странствий по Китаю от двора одного правителя к другому; по записям его учеников можно увидеть и характер Конфуция – строгого ментора и тонкого наставника, человека страдающего и твердого, чувствительного и непоколебимого. И именно за счет этой кажущейся противоречивости и драматичности жизни этот человек, живший две с половиной тысячи лет назад, оказывается чрезвычайно обаятелен.

Не меньший драматизм образу Конфуция добавляет сама история его жизни, которая, на первый взгляд, кажется абсолютно тривиальной для книжных людей того времени. В сущности, он был одним из многих служивых людей – щи, происходивших в основном из числа «малых домов», разорившихся аристократических семей, некогда славных, но ныне не обладавших ни особой властью, ни тем более богатством. Знаком их жизни становится само служение, причем смена господина, переезд от двора одного правителя к другому считались нормой этого служения.

О себе Конфуций не любил рассказывать и свой жизненный путь сумел описать в нескольких строках: «В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учёбе. В тридцать лет я обрёл самостоятельность. В сорок – сумел освободиться от сомнений. В пятьдесят лет я познал волю Неба. В шестьдесят лет научился отличать правду от лжи. В семьдесят лет я стал следовать желаниям моего сердца и не нарушал ритуала».

В этом высказывании – весь Конфуций как человек и как идеал традиции. Его путь от учёбы через познание «воли Неба» к свободному следованию «желаниям сердца» и добровольному соблюдению норм поведения, которые он считал священными, «небесными», стал нравственным ориентиром всей китайской традиции. Его учение весьма многогранно: оно включает в себя совокупность духовных и социальных норм, которые передавались из поколения в поколение на протяжении почти 2,5 тысяч лет. Правила эти касались воспитания человека, определяли его поведение в семье, на службе и в обществе, устанавливали способ мышления. До сих пор именно конфуцианство служит тем источником, из которого исходит огромный духовный заряд, свойственный всей китайской нации.

Один из крупных западных ученых, пытаясь дать ответ на вопрос о причинах возвышенного одиночества и величия Конфуция, пришел к парадоксальному выводу: он был крайне несчастен с женой (что можно прочитать меж строк некоторых его высказываний), а поэтому отправился в странствия со своими учениками, посвятив себя наставлениям и обучению. Разумеется, можно и так объяснить величие Учителя, но если бы именно неудачливая женитьба была причиной рождения всякого мудреца, то Конфуций затерялся бы в толпе миллионов себе подобных неудачников-философов.

Порою мы бессильны логически объяснить успешность проповеди Конфуция, ее удивительную витальную силу. И, как мы покажем, ответ на этот вопрос заключен не в том, что говорил Конфуций, а скорее в том, о чем он отказывался говорить.

Культ Конфуция создавался уже после его смерти – при жизни он не был особо почитаем и ценим. На месте его рождения был сначала воздвигнут небольшой алтарь, через много веков превратившийся в огромный храмовый комплекс. Однако впервые китайский император совершил на этом месте поклонение Учителю лишь в 195 г. до н. э., т. е. лишь через три века после его ухода из жизни, когда Конфуций стал уже превращаться в легенду. В 37 г. н. э. императорским указом его впервые жалуют посмертными титулами и чинами, т. е. по сути награждают не его, а задабривают духа предка, старясь правильно договориться с ним и перевести в разряд духа-защитника и покровителя. Наконец, в 58 г. ханьский император Мин-ди, прославившийся своими предпочтениями к конфуцианским трудам, открывает особые школы, где изучались наставления учителя, а на следующий год приказывает совершать по всей стране жертвоприношения в честь Конфуция – скромный чиновник из Лу окончательно превратился в духа предка. Вскоре он действительно объявляется центральным духом государственного культа. Уже после своей смерти Конфуций стал продвигаться по китайской иерархической лестнице. Императорскими указами он был пожалован многочисленными высокими титулами, а в 1106 г. его стали даже именовать «правителем». В 1008 г. император Чжэнь-цзун совершает пышный обряд поклонения Конфуцию, а через два года повелевает построить храмы Конфуция во всех городах и округах по всей стране. Он оказался обожествлен и как небожитель – «Старый наставник абсолютной мудрости», что поставило его в один ряд с даосскими бессмертными небожителями и народными героями.

Несложно заметить, что речь идет уже не столько о человеке Конфуции, сколько о том особом духовном существе, которое занимает место предка-защитника всей китайской нации. Обедневший аристократ Кун Цюй из царства Лу столь же связан с обликом «мудрец Куна», сколь и отличен от него.

Существует вполне стандартное изложение основных взглядов, что проповедовал Конфуций. Это изложение его взглядов частично вытекает из трактовки сборника его высказываний «Лунь юй», но в большей мере – из значительно более позднего понимания роли Конфуция, суть которой была услужливо представлена более поздним поколением, прежде всего группой философов-неоконфуцианцев. Безусловно, самой значимой фигурой в трактовке версии «Конфуций-философ» явился блестящий ученый Чжу Си (XIII в.), составивший пространные комментарии на каждый параграф «Лунь юя», и именно на эти комментарии, на менторские посылы о том, как надо понимать Учителя, и опирались все последующие поколения китайских ученых-книжников, западных переводчиков и европейских исследователей. Постепенно самой политической культурой Китая Конфуций методично был превращен из духовного наставника узкой школы в социально-политического мыслителя.

Что может служить источниками знаний о жизни великого Учителя? Если отложить в сторону многочисленные биографии, написанные через сотни, а то и тысячи лет после смерти Конфуция, и еще более многочисленные легенды, то таких источников немного. Большинство историй о Конфуции носят довольно поздний характер. Естественно, это прежде всего сборник его речений и поступков «Лунь юй» (обычно переводимый как «Суждения и беседы»). «Лунь юй», однако, не представляет собой систематического и подробного изложения событий из жизни Конфуция. Много эпизодов можно почерпнуть из «Цзо чжуань» – «Хроник Цзо», подробных, но, как всегда, фрагментарных родовых записей из истории царства Лу, точнее – области Цзо, где родился и жил Конфуций. Часть историй и высказываний Конфуция вошла в большой компендиум «Ли цзи» – «Записки о ритуале», по своему содержанию частично повторяющие высказывания «Лунь юя».

Таким образом, число записей, непосредственно примыкающих к жизни Конфуция, невелико, а поэтому детальность его биографии лишь кажущаяся. Учитывая, что многие первичные источники переписывались, дополнялись и подправлялись, а образ Конфуция постепенно корректировался в соответствии с государственными запросами, то точность его биографии вообще должна вызывать большие сомнения. Впрочем, то же самое и порою даже в большей степени относится ко всем китайским духовным наставникам древности.

Немало преданий о Конфуции передает его последователь Мэн-цзы, причем по своему содержанию (хотя и не текстуально) они совпадают с «Лунь юем». На первый взгляд, весьма подробную биографию предоставляет нам историк Сыма Цянь в его «Исторических записках» («Ши цзи», I в. до н. э.), но все же он скорее передает устные предания, которые по прошествии нескольких столетий с эпохи жизни Конфуция оказывались весьма неточны. Вообще, Сыма Цянь излагает не столько точные факты, сколько комплекс преданий и мифов, рассказывающих о Конфуции именно как о наставнике и образчике для подражания.

Время великих наставников

Что такое Китай времен Конфуция? Прежде всего – это страна, раздираемая распрями, расколотая на множество царств. Царства заключают между собой союзы против других царств, союзы эти быстро раскалываются, прежние друзья превращаются в противников. Все это свидетельствовало о том, что «Поднебесная утратила гармонию» и, как считал сам Конфуций, золотой век «высокой древности» остался в прошлом. Идеал его – идеал возвращения к стабильности прошлых веков, поиск идеального правителя, подобного мудрецам давних лет, которые «жили в соответствии с Небом». По сути это поиск правителя-мага, находящегося в неразрывной связи с Небом и транслирующего на землю небесную благодать. Это и призыв к каждому человеку соблюдать определенный набор ритуальных правил и даже определенный характер мыслей, которые позволяют постоянно поддерживать небесно-земную связь.

В конце III – начале II тыс. до н. э. на территории Центральной равнины Китая начали складываться прото-государства, которые в то время представляли собой по сути племенные союзы. Этот период принято называть эпохой Шан-Инь – по названию племенного объединения, которое развивалось в среднем течении Хуанхэ, в основном на территории современной провинции хэнань. Параллельно шанской цивилизации существовало еще несколько центров, например в центральной части Китая, в провинции Сычуань, или на юге Китая, где сложилось гигантское и аморфное царство Чу, на территории которого вплоть до начала I тысячелетия н. э. процветала культура шаманизма и медиумизма. Одно из племенных объединений – Чжоу, существовавшее к рамках шанской цивилизации, в результате нескольких военных столкновений приходит к власти, кладя начало одному из самых долгих, противоречивых и интересных периодов в истории Китая – Чжоу (XI–III вв. до н. э.).

Эпоха Чжоу распадается на два отдельных периода, традиционно называемых Западная, или Ранняя, Чжоу (XI в. – 771 г. до н. э.) и Восточная, или Поздняя, Чжоу (771–246 г. до н. э.). В свою очередь Позднюю Чжоу принято разделять на два периода: Чуньцю – «Вёсен и Осеней» (770–476 до н. э.) и период Чжаньго – «Сражающихся царств» (475–331 до н. э.). Первый период получил такое название по имени летописи «Чуньцю» – «Вёсны и Осени», приписываемой Конфуцию, которая описывает события, происходящие в домене Чжоу. Период «Сражающихся царств», как несложно догадаться из его названия, оказался связан с непрекращающимися военными и политическими столкновениями между десятками крупных и мелких царств, возникших тогда на территории Срединной равнины.


Чжоуские лидеры не сумели, да и не стремились объединить все территории Китая под своей властью, к тому же само Чжоу постепенно превратилось в одно из многочисленных царств на Центральной равнине. Большинство этих царства некогда были наследственными владениями, выделенными правителем Чжоу (ваном) своим родственникам или ближайшим сподвижникам. Однако постепенно они начали обособляться, не признавать над собой власть вана и вести борьбу за гегемонию. Сам же домен Чжоу постепенно превращается в небольшое, хотя и развитое в культурном отношении царство. Некоторые лидеры царств формально признавали власть домена Чжоу, хотя ему не подчинялись, большинство же открыто игнорировало его. Царства дробились и враждовали между собой, вступали в стратегические союзы, которые быстро распадались. Ряд этих царств, располагавшихся на Центральной равнине, принято объединять под названием Срединные царства, или Чжунго (сегодня – именно таково самоназвание Китая), где постепенно сложился костяк китайского этноса – этническая общность хуася. В некоторые периоды число таких царств достигало нескольких сотен, наиболее же влиятельными считались чуть более десятка царств, среди которых выделялись «семь гегемонов» – «семь сильнейших» (ци сюн): Цинь, Чу, Ци, Хань, Чжао, Вэй и Янь.

Существовал ещё целый ряд мелких царств, например Чжоу, Сун, Лу (откуда происходил Конфуций), Се и другие. Многие государства оказались поглощены более сильными соседями. Так, царство Лу, где родился Конфуций, попало под власть мощного царства Чу. Масштаб царства отнюдь не находился в прямой зависимости от его культурного развития. Например, наиболее высокоразвитое в этом отношении царство Чжоу, столицей которого был город Лои (ныне город Лоян в провинции хэнань), являлось одним из самых мелких царств. Однако именно здесь были сосредоточены многие архивы, сюда стекались знатоки ритуала из соседних царств и именно здесь, как утверждает предание, произошла встреча между Лао-цзы и Конфуцием.

Страна, раздробленная на противоборствующие владения, вела долгие, изнурительные и бесполезные войны. В начале эпохи Поздняя Чжоу на территории центральной равнины оказалось около 140 мелких и крупных царств. Не проходило и года, чтобы между ними не возникали стычки. Сложилась даже особая категория бродячих мудрецов, особых служивых мужей (ши), которые, переходя из одного государства в другое, пытались уладить конфликты между правителями.

И именно в этот период позднего Чжоу начали закладываться основы практически всех духовных школ и мистических учений Китая, многие из которых дошли до сегодняшнего дня, в том числе и учение Конфуция. Для этого были две основные причины. Прежде всего – причина внешняя, социальная и очевидная. Она заключается в поисках объяснения того хаоса, который сложился в царствах на Центральной равнине, разрушений традиционных общин и статусов.

Издревле китайская социальная система была чётко поделена на уровни, каждому из которых предписывались свои строжайшие нормы поведения, причём эти предписания порой касались даже мелочей. Существовал принцип: «Кто знатен – тот богат». Незнатный не мог быть не только богатым, но даже зажиточным. Например, было точно известно, в каких одеждах кому ходить, какую пищу есть, какие обряды совершать. Высшая аристократия так и называлась – «те, кто ест мясную пищу», в то время как на столе простолюдинов мясо не появлялось, и не потому, что его не хватало на всех, – причина заключалась в ритуальных предписаниях.

Несколькими веками ранее в обиходе появилось железо. Это нарушило гармонию общественных отношений, позволив людям, не обладающим знатностью, богатеть за счёт обработки новых земель. В результате возникли так называемые «сильные дома». Казалось, золотой век китайской государственности остался позади, в страну приходят «смута и хаос». Нет уже великих мудрецов древности – Яо, Шуня, Хуан-ди, Чжоу-гуна, способных возвратить Китай в лоно вселенской гармонии. Да разве найдётся сегодня тот, кто передаст правление не по наследству, а по заслугам – самому достойному, как великий правитель древности Яо, передавший трон Шуню? Нет, нравы измельчали, все власть предержащие заботятся лишь о собственном достатке и страдают неумеренными амбициями.

Китай раскололся на множество мелких царств, непрестанно враждовавших между собой.

Не это ли– знак утраты гармонии в Поднебесной, о которой говорил Конфуций? Среди духовных учителей и служивых мужей идет мучительный поиск способов того, как восстановить утраченное равновесие, и основной мыслью Конфуция станет идея возвращения старых правил и ритуалов, и – что самое главное – того состояния сознания гармонии с Небом, которое было присуще правителям прошлых эпох. При этом все резче и резче проявляется дисперсность культуры на территории Китая – страна оказывается расколота не столько на царства, сколько на множество самостоятельных в культурном плане регионов.

В китайской истории ранний период правления Чжоу считается едва ли не идеальным временем в жизни людей и государства, когда все жили в достатке и каждый «знал своё место». Как сказал бы Конфуций, «правитель был правителем, а подданный – подданным».

Основатель Чжоу – Чжоу-гун представлялся мужественным, трудолюбивым и добродетельным человеком. Он выгодно отличался от своего неудачливого предшественника, последнего правителя династии Инь, который погряз в разврате. Именно Чжоу-гуну история приписывает лозунг: «Уважать добродетель и оберегать народ». Многие мудрецы, в том числе и Конфуций, называли его образцом лучших нравственных качеств, подтверждённых временем. Учитель ставил Чжоу-гуна выше всех правителей древности, указывая на то, что он «полностью овладел культурным началом», а значит, и «ритуальными» нормами поведения, в которых Конфуций видел основу вселенской гармонии.

Вторая причина почти единовременного появления (точнее – проявления) десятков духовно-философских школ значительно менее очевидна, но не менее важна. По сути, то, что проповедуют философы «ста школ» (бай цзя), то есть многочисленных интеллектуальных групп, складывающихся вокруг духовных наставников, является переработкой неких мистических культов и идей, вынесенных «на люди», окультуренных, приведенных в относительное логическое единство. Жизнь этих людей – разрыв со старым медиумизмом и оккультной практикой, из которой они выросли, их проповедь – переложение идеи мистического единения с Небом и духами на язык светского служения государству и обществу. Для Конфуция формой такого единения является сложнейший набор форм поведения и состояний сознания, который он обозначал как ли – ритуал или правила.

Сильнейшие социальные и духовные кризисы, разрушение идей архаического оккультизма и потеря веры в духов – всё это способствовало рождению совсем иного типа философии. Итак, вторая причина заключена в десакрали-зации мистической традиции, выводе ее на уровень широкой проповеди.

В этой проповеди высший небесный дух-правитель шанди постепенно уступает место другому началу – Дао (Путь), не имеющему антропоморфного воплощения и не требующему никакого поклонения. Происходит постепенный отрыв от раннеархаической традиции предыдущего периода Шан-Инь (XVI–XI вв. до н. э.) с её верой в многочисленных духов и антропоморфными представлениями о Небе. В Китае в этот период формируются все основные философские и духовные школы, лидерами которых становятся Конфуций, Лао-цзы, Ян Чжу, Чжуан-цзы, Мэн-цзы, Хань Фэй-цзы и другие. Кто-то оставляет после себя обширные труды, записи бесед с учениками, как, например, Конфуций или Хань Фэй-цзы, высказывания же других, таких как Ян Чжу, встречаются лишь во вторичных источниках, и мы не можем с уверенностью сказать, насколько они точно передают слова мудреца.

Для многих духовных наставников, воспитанных в традициях магической практики, дробление царств означало дробление благодатной силы (дэ) правителя. По представлениям, характерным для Древнего Китая, правитель обладал огромной духовной мощью, которая дарована ему Небом, а основная функция такого правителя – опосредовать связь между Небом и Землей, передавать благодатную энергию подданным. Представление о ней сложилось ещё в глубокой древности, когда мир понимался как место встречи людей с духами и поэтому был пропитан особой энергией. Именно благодать правителя стала позже одним из ключевых моментов учения Конфуция о государстве и роли в нём правителя. Безраздельная власть требовала одновременно и особой нравственной чистоты, добродетельности, личного духовного совершенства вана, к чему и призывал Конфуций.

Что-то разладилось в Поднебесной... Разрушился стержень взаимоотношений между людьми. Неужели великую страну ожидают хаос и смута?

Именно в этот момент многие мудрецы, философы и мистики, страшась «великой смуты в Поднебесной», размышляли над способами, которые могли бы привести страну к покою и процветанию. На этой волне возникло множество духовных, философских и политических учений. Некоторые из них угасли за несколько столетий или даже десятилетий; другие – такие как конфуцианство, легизм, даосизм – настолько внедрились в культуру Китая, что китайская цивилизация сегодня просто немыслима без них.

Казалось, духи, которым поклонялся Китай, оказались не способны привести страну к гармонии. Наступил кризис архаического сознания, духообщение уже не давало человеку полноты истины, а человек стремился именно к ней, его больше не устраивало просто спасение от бед и несчастий. Не случайно Конфуций однажды заметил, что «если утром постигнешь истину, то к вечеру можно и умереть».

Путь Учителя

Практически каждый эпизод жизни великого учителя описан достаточно подробно, хотя, естественно, большая часть этих подробностей – мифологическая.

Конфуций появился на свет в царстве Лу на территории современной провинции Шаньдун, в местечке Цюй-фу, где сегодня разбит огромный музейный и храмовый комплекс, посвященный «учителю учителей».

В его жизни много необычного и знакового. Уже само его рождение оказалось окруженным слухами и преданиями. Великий мудрец родился от связи, которую называли «странной», «варварской», «нарушающей правила» и даже «противозаконной и развратной». Его отец Шулян хэ, которому уже минуло 70 лет, вступил в связь с очень юной девушкой из рода Янь. Не очень понятно, что подразумевал Сыма Цянь, называя в своих «Исторических записках» эту связь «странной» или «развратной» (се цзяо). Возможно, что Шулян хэ и девица Янь Чжи отнюдь не состояли в официальном браке, а лишь сожительствовали; возможно, что при бракосочетании не были соблюдены все обряды, которым в те времена необходимо было строго следовать; может быть, многие были недовольны тем, что разница в возрасте «молодых» была почти в 40 лет. Могли ли такие слухи не отразиться на юном Конфуции? Сын благородных родителей, знавший славную историю своего рода и ратные подвиги отца, он вряд ли мог забыть об обстоятельствах своего появления на свет.

И вечно должен был своим примером доказывать, что свойства людей одинаковы независимо от их рождения, что важно другое – способна ли душа человека следовать древним канонам, может ли он неустанно воспитывать себя, изгонять из себя неискренность и злобу, пестуя в своём сердце человеколюбие.

Высказывались даже предположения, что сам Конфуций был незаконнорожденным, он не получал всей полноты той аристократической власти, которая полагалась бы ему по закону, – а отсюда многие обиды, которые пришлось ему претерпеть в детстве. Но возможно, это лишь домыслы. Так или иначе, предания в «Исторических записках» рассказывают, что Шулян хэ, который уже имел несколько дочерей, в возрасте 63 лет решил взять наложницу, которая наконец родила ему сына. Но и здесь неудача – сын оказался хромоногим. Шулян хэ в отчаянии начал искать себе новую спутницу, и внезапно совсем юная девушка из города Цюйфу, представительница знатного рода Янь, согласилась связать свою жизнь со старым воином. Эта женщина и подарила миру 27 августа 551 г. до н. э. великого мудреца – Конфуция. При рождении ему дали имя Чжун Ни. «Они пошли и вознесли молитвы на холме Ницюй, и после этого она понесла Кун-цзы. На двадцать второй год правления луского властителя Сян-гуна на свет появился Кун-цзы. Родился он с бугорком на голове, а, поэтому дали ему имя Цюй – „холмистый“. Его второе имя цзы было Чжун-ни, а его клановое имя – Кун» (11, 1905).

По-китайски цюй – это округлый холм с небольшой ложбиной посередине. По преданиям, именно такой формы голова была у Конфуция и таким он предстает на многих более поздних канонических изображениях. Кажется, что Сыма Цянь передает нам на самом деле не одну, а сразу две легенды, которые он смешивает воедино: мудреца назвали Цюй то ли из-за моления его родителей на холме, то ли из-за странной формы головы. Сыма Цянь по своей традиции никогда не комментирует записываемые им предания, нам же может быть интересно понять суть такого странного прозвища.

Достоверно неизвестно, была ли у Конфуция действительно голова столь необычной формы. Хорошо известно другое: все великие мудрецы Древнего Китая обладали каким-то характерным признаком, неким физическим недостатком, который явно указывал на их чудесность и необычность. Так, мудрец Фуси, принесший людям иероглифическую письменность, приготовление пищи и вообще многое из того, что мы называем культурой, также изображался в виде странного вида человека либо с небольшими рожками на голове, либо с впадинкой посреди головы (что, в сущности, одно и тоже). «Бугристой» головой отличался легендарный первоправитель Китая «Желтый император» – Хуан-ди, так иногда изображался другой священный правитель, основатель земледелия Шэнь-нун, в более поздние эпохи так представали даосские маги (например, Чжан Саньфэн в XIII в.).


Семья будущего великого наставника принадлежала к так называемым «малым домам» – некогда славным, а ныне разорившимся аристократическим семьям, не имевшим большого влияния на политику и не располагавшим ни большими земельными наделами, ни заметным количеством подданных. В известной степени это отразилось и на психологии молодого Кун-цзы, который считал, что происходит разрушение древних обычаев, когда «все находилось на своих местах» – когда людям воздавали по их положению, званию и, конечно же, мудрости и преданности правителю. Теперь же, когда при дворе «служат недостойные», многие представители «малых домов», типа Конфуция, вынуждены быть на малых должностях, а то и, оставив их, отправляться на чужбину.

Многие предания указывали, что Конфуций происходил не только из аристократической семьи, но из царского рода, причем эту линию тянули из глубокой древности. По преданиям, известный аристократ из царства Лу Мэн Сицзы (два его сына стали учениками Конфуция) лишь перед смертью поведал, что Конфуций происходил из линии Фу Фухэ, который был старшим сыном правителя Мин-гуна из царства Сун. Он уступил свое право на правление своему младшему брату ли-гуну (IX в. до н. э.). Затем через несколько поколений наследование перешло к Чэн Као-фу, который служил трем правителям царства Сун в 799–729 гг. и прославился своим уважительным отношением к своим господам. Как сочли китайские комментаторы, другим именем Чэнь Каофу и было Кун Фуцзя (12, гл. «Чжао-гун», 44.16б-17а).

Собственно, как нам пытаются показать китайские историки и прежде всего Сыма Цянь, именно Кун Фу, или Кун Фуцзя, и был прямым основателем рода Кунов. В 710 г. видный аристократ Хуа Ду казнит Кун Фуцзя, занимает вместо него пост советника в царстве. По преданию, причина этого была весьма тривиальна – Хуа Ду «увидел красоту его жены Кун Фу и обрадовался».

Упоминаний об отце Конфуция – Шулян хэ мы не встречаем ни в каких ранних источниках, непосредственно не связанных с сами Конфуцием. лишь местные хроники «Цзо чжуань» упоминают некоего Шу хэ из области Цзоу, возможно, он и был отцом великого Учителя. Прославился этот Шу хэ своими воинскими доблестями и неимоверной силой. Когда триста воинов отряда, которым он руководил в борьбе против царства Ци, прорывались в город Биян и уже начали входить в ворота, противник начал опускать тяжелые ворота, рассекая атакующих надвое. И тогда могучий Шу хэ, подставив предплечья, сумел удержать ворота и дать пройти своему отряду (12, гл. «Сян-гун», 31.3б). И хотя в этом рассказе ничего непосредственно не указывает на Шу хэ именно как на отца Конфуция, уже Сыма Цянь в исторических записках пересказывает эту историю, используя имя Шулян хэ. Так за счет небольших «косметических» под-правлений Конфуций получал свою славную предысторию. А это очень важно для того, кто столь трепетно проповедовал прежде всего уважение к предкам.


Шулян хэ был представителем четвертого поколения рода Кунов. С ним происходит какая-то странная история, суть которой сегодня уже не дано нам понять. Странность заключалась в том, что, будучи столь славным воином, он не получает ни званий, ни наград, ни официальных должностей. После войны он возвращается в родное местечко Цзоу (по некоторым предположениям, он получает его во владение в качестве признания заслуг), когда ему исполнилось уже 63 года.

Конфуций был беден и, вероятно, страдал от этого. В одной из бесед он упоминает: «В молодости я был беден, поэтому я освоил многие презренные занятия» (IX, 6). Карьера великого наставника начинается весьма обыденно и скромно. Он занимал невысокий и не очень значимый пост, вел хозяйственные записи – занимался учетом скота. «Все, за что я отвечал, чтобы овцы и коровы росли сильными и здоровыми» («Мэн-цзы», Vб,5). В общем, его первые шаги были весьма характерны для потомков обедневшей аристократии его времени.

С юности жизнь учила Конфуция немалому мужеству. Ему ещё не исполнилось и семнадцати, как умерла его мать.

Его не приглашали на пиры, которые устраивались знатными родами в царстве Лу, потому что его род, хотя и благородного происхождения, был из числа «малых домов» – бедных и маловлиятельных. Не раз Конфуцию приходилось испытывать и публичные унижения, презрительные взгляды богатых вельмож... Не тогда ли он понял, что «благородный муж может быть огорчён лишь тем, что не обладает способностями, но не беспокоится о том, что люди не знают его»? Невзгоды не ожесточили его сердце – наоборот, он увидел в них средство самовоспитания, обнаружил в своей душе ту удивительную любовь к людям, которой впоследствии учил других.

В 525 г. Конфуций, занимавший тогда невысокий чиновничий пост, был представлен наместнику Тану во время его визита в Лу. По рассказам, Конфуций имел честь рассказать ему о том, как в прошлом официальные присутствия назывались по названиям птиц (12, гл. «Чжао-гун», 48, 3б-9а). Он вообще с молодых лет подпадает под обаяние уложений прошлых эпох – тех, где остался идеал правления, когда еще не была нарушена связь между людьми и духами.

Постепенно его начинают считать знатоком ритуалов прошлого, к нему обращаются правители и видные сановники за советами по поводу проведения церемониалов. Более того, уже в относительно молодые годы к нему приходят первые ученики. По традиции, двумя первыми учениками считаются два сына видного луского аристократа Мэн Сицзы, который в 518 г., прямо перед своим уходом из жизни, завещает своим детям изучать у Конфуция смысл ритуалов. В ту пору Кун-цзы было лишь 33 года – очень ранний, почти невероятный возраст для наставников. Несомненно, он обладал не только знаниями, но и удивительным обаянием своей проповеди. С той поры число его учеников начинает расти, в конце концов переваливая за сотню человек, которые так или иначе получали от него наставления в разные эпохи. И постепенно именно наставническая, проповедническая деятельность захватывает его все больше, он чувствует, что именно на этом поприще он должен приложить свои знания.

Какие знания? Пожалуй, это самый загадочный вопрос, чему и как обучался сам Конфуций? Кто был его наставником, как проходило его обучение? Примечательно, что источники практически ничего не говорят об этом. Целый период жизни будущего великого наставника приблизительно до его тридцатилетия таинственным образом выпадает из поля зрения комментаторов и историков. Естественно, существует множество более поздних версий, но они опираются даже не на устные версии, а на предположения, изложенные в рамках становления идеального образа учителя и мудреца.

Такое «выпадение» в биографии человека, который определил развитие характера китайской цивилизации на тысячи лет вперед, не может не показаться странным, равно как и не может быть просто случайностью.

Как же мы можем понять, чему и как обучался Конфуций? Саму его проповедь, суть наставлений, которые он передает ученикам, можно считать очевидными, хотя и косвенными указателями на суть его обучения. Обратим внимание – всю свою дальнейшую жизнь он выступает знатоком именно внутренней сути ритуалов, при этом во всех тонкостях разбираясь как в самой технике проведения церемониалов, так и в методиках настройки сознания на духовное соприкосновение с высшими силами. Он рассуждает о мудрецах прошлого, например о Яо, Шуне, Чжао-гуне, которые являлись по своим функциям и по своей сути магами и медиумами (5).

Таким образом, он получает систематическое образование именно как священнослужитель, в чьи функции входит сбережение изначального смысла ритуалов. Но его роль в обществе уже невелика, время столь щепетильных последователей ритуальной целостности уже проходит, многие не понимают сути этого и тем более не чувствуют экстатического слияния с духами. Время архаического слияния с духами уже безвозвратно прошло.

Кун-цзы не может и не хочет понять этого. Все это вызывает у него грусть и недоумение. И поэтому он все время говорит о цзюньцзы (т. н. «благородном муже») – идеале человека прошлого, который пребывает в состоянии радения, ритуального соприкосновения с духами прошлых поколений и напитывается ими.

Он был блестящим знатоком именно жертвенных ритуалов, известных под названием ди. Впервые, как можно судить по хроникам, в качестве «мастера ритуалов» он приглашается на церемониал жертвоприношений в 517 г., когда ему едва исполняется 34 года. Это – явное свидетельство его посвященности, указание на то, что перед нами – не просто мелкий чиновник, но священнослужитель, прошедший специальную подготовку и наделенный магическими знаниями. Тогда исполнялся ритуал жертвоприношений и поклонения духам в присутствии Сян-гуна, правителя царства Лу. Основное количество людей, исполняющих ритуальные танцы, было специально приглашено из известного аристократического рода Цзи, из семьи Цзи Пинцзы, который, вероятно, и был хранителем этих техник. (12, 51, 17а). Но, как оказалось, то ли случайно, то ли намеренно была допущена, на первый взгляд, небольшая неточность в исполнении ритуала. Танцоры построились в восемь рядов, что обычно полагалось при исполнении танцев перед Сыном Неба, то есть правителем всей страны. А перед правителем царства надо было строиться лишь в шесть рядов. Род Цзи, стараясь польстить правителю царства, исполняет перед ним ритуал, достойный лишь одного Сына Неба! Этим хаосом в ритуалах, этим смешением сущностей и сакральных сил Конфуций страшно возмущен: «Восемь рядов танцуют в храме. Если такое можно вытерпеть, то чего же вытерпеть нельзя?» (III, 1). И Конфуций не боится показать своего недовольства – причем в том числе и недовольства правителем, ведь тот принял ритуал, который ему по чину не предназначался.

Порою он кажется невыносим в своих требованиях соблюдать все тонкости ритуала и не случайно оказывается часто гоним, не понят и как был «излишен» в ту эпоху, когда правителей больше занимают выгодные политические союзы, нежели ритуальная казуистика.

Магическая роль Конфуция ярко видна в его придирчивости к точности ритуала жертвоприношений. Конфуций как-то узнает, что некий дафу (один из высших сановников, обычно правитель области) собирается совершить жертвоприношение на горе Тайшань – самой священной вершине Китая, где издревле располагались жертвенные капища. Это место, где земля соприкасается с Небом, где духи спускаются на землю, и лишь правитель страны имел право совершать там обряд жертвоприношения духам. Дафу не имеет священного права делать этого, его энергетики недостаточно, чтобы соприкоснуться с самыми сильными духами. И Конфуций обращается к своему ученику Жань Ю с вопросом: «Можешь ли ты помешать ему?» «Не могу», – отвечает Жань Ю. Тогда Конфуций замечает: «Стоило ли предполагать, что гора Тайшань будет страдать от этого так же, как линь Фаном (человек, который спрашивал у Конфуция о ритуалах, проявив при этом немалое беспокойство и озабоченность. – А. М.)». Он уверен, что незаконное жертвоприношение будет отторгнуто Небом (III, 6).

Следующий период жизни Конфуция связан с многочисленными странствиями, в которых его сопровождают некоторые ученики. В 517 г. он впервые на короткое время отправляется в соседнее царство Ци. Около 502 г. он получает административную должность сы-коу в родном царстве Лу, соответствующую уездному секретарю, но либо администратором Конфуций оказался не очень удачным, либо был слишком требователен и строг по отношению к окружающим, не способным выдержать его ритуальные требования.

Около 492 г. он решает надолго покинуть родное царство и теперь уже надолго отправляется в странствия. В этот период своей жизни Конфуций оказывается гоним и непривечаем. Вообще, его жизнь не оказалась отмечена ни торжеством его учения, ни всеобщим признанием. Его весьма невысокий социальный статус не позволял Конфуцию нигде закрепиться, а по-видимому, нелегкий характер, выражавшийся в строжайших ритуальных требованиях, не позволял ему долго задерживаться при дворах разных правителей.

Он не переносит, когда его воспринимают неправильно, не по статусу мудреца. Он готов сразу же покинуть царство, если его принимают просто за советчика, которые в большом числе странствовали в ту пору от царства к царству в поисках должности. Как-то лин-гун из царства Вэй спросил Конфуция о тонкостях управления войсками. Кун-цзы резко отвечает: «Я наслышан о делах, связанных с жертвенной утварью (т. е. с исполнением ритуалов. – А. М.), что же касается построения войск, то я это не изучал» (XV, 1). На следующий день Конфуций покидает царство Вэй. Вероятно, он считает, что не о чем говорить с человеком, который принимает его – мудреца и посвященного наставника – за некоего мелкого военного стратега без армии. Вопрос задан не о том и не тому. Посвя-щенно мудрец может поведать о тонкостях общения с миром духов предков, он может восстановить связь с миром прошлых поколений, а у него вопрошают о вполне земных делах управления войсками. Как-то он сам дает ученикам совет: «Не дружи с тем, кто тебе не ровня» (I, 8).

После ряда неудач в царствах Вэй и родном Лу Конфуций покидает эти пределы и отправляется в дальнейшие странствия. Опять начинается его жизнь мудреца-странника, в которой он чувствовал себя, вероятно, наиболее адекватно своему статусу. Поразительно, но «Лунь юй» очень скупо говорит об этом периоде его жизни, не исключено, что его ученики намеренно упустили какие-то неприятные подробности из жизни своего наставника. В основном это было время неудач, каких-то преследований, спорадических должностей. В «Мэн-цзы» упоминается: «В ту пору многие несчастья обрушились на Конфуция» (VA, 8), причем, как считал сам автор «Мэн-цзы», было это связано прежде всего с тем, что в этих царствах у него не было друзей – «тех, кто мог бы поддержать его». Частично отголоски неприятностей, которые стали обрушиваться на Конфуция, мы можем встретить в значительно более позднем описании в «Мэн-цзы», которое, скорее всего, представляет собой запись устного предания. Судя по рассказу в «Мэн-цзы», Конфуций сначала отправляется в царство Вэй, где с ним происходят какие-то неприятности, а затем – в царство Чэнь, где получает какой-то пост у властителя Чэнь. Чтобы проехать из Вэй в Чэнь, Конфуций должен был пересечь царство Сун. Там происходит некий инцидент с Хуань Сыма (Хуань Туй) из царства Сун, который «намеревался подстеречь и убить его, а поэтому вынужден он [Конфуций] был странствовать через царство Сун тайно». Суть инцидента так и останется тайной для нас, однако нам достаточно понять, что конфликты, происходившие вокруг Конфуция, были весьма серьезными, если речь шла о возможности убийства учителя. Однако Кун-цзы не только не устрашают все эти угрозы, но, более того, он считает себя неуязвимым благодаря небесной благодати, что пребывает в нем: «Небо одарило меня благодатью, так что же мне может сделать Хуань Туй?» (VII, 23). В царстве Чэнь невзгоды Конфуция и его учеников продолжились – у них кончилось продовольствие, и многие, изнуренные голодом, даже не могли подняться. Среди учеников растет раздражение и непонимание, Конфуций же и здесь продолжает наставлять учеников своим личным примером.

Его ближайший ученик Цзы Лу раздраженно спрашивает:

«– Может ли благородный муж оказаться в безвыходном положении?

Учитель ответил:

– Благородный муж, оказавшись в безвыходном положении, проявляет стойкость, а маленький же человек в безвыходном положении становится безрассудным» (XV, 2).

После царства Чэнь Конфуций отправляется в удел Цай, что лежал к юго-западу от Вэй. Цай в ту пору был частью южного царства Чу. Это было тяжелое путешествие, закончившееся, в том числе, по-видимому, и отпадением от него ряда учеников, и потерей друзей. Не случайно Конфуций сам признался: «Из сопровождавших меня в Чэнь и Цай никто уже не входит в мои ворота» (XI, 2).


После долгих странствий во время своего последнего визита в царство Вэй Конфуций возвращается в 484 г. в родное Лу. Тринадцать лет он не был в родных местах. Здесь он много беседует с правителем царства Лу Ай-гуном и министром Ци Кан-цзы. Предположительно Конфуций был назначен советником одной из нижних категорий. Из странствий он возвращается другим – разочаровавшимся, но по-прежнему полным желаний воплотить в жизнь принцип соответствия каждого человека и вещи подобающему их месту. Кажется, он становится еще более суров: он требует от правителя Ай-гуна немедля послать карательную экспедицию против аристократа соседнего царства Ци, который составил заговор и убил своего правителя. Конфуций считает, что именно так следует поступать «благородному мужу», что стремится восстановить древние ритуальные порядки взаимоотношений правителей и подданных. Он получает отказ как от самого Ай-гуна, так и от всех его лидеров аристократических семей: ритуальная суровость Конфуция в тот момент не соответствовала политическим интересам царства Ци, и нецелесообразным советам такого непростого человека, как Конфуций, правитель решает не следовать. Политическая миссия наставника при его жизни не удалась.

Как-то во время охоты люди повстречали странное животное. Конфуций сумел в нем разглядеть единорога-цилиня. Он воспринимает это как явный знак – возможно, последний знак, явленный ему. Плохой знак – появление единорога по китайским поверьям было предвестником грандиозных несчастий.

...Старость потребовала от Конфуция не меньшего мужества, чем молодость. Нет, никто не подвергал его насмешкам, как когда-то в юности. Он был окружён уважением правителей, поклонением простых людей и почитанием учеников. Но вот в 482 г. до н. э. у 70-летнего Конфуция умирает сын, не доживший до 50 лет. Через год умирает его лучший ученик Янь Хуэй, которому Конфуций, по преданиям, хотел передать школу.

Последний год жизни Конфуций посвящает исключительно беседам с учениками. Успел ли он передать всё, что знал, сумел ли показать своим ученикам прямой путь общения с Небом через внутреннее, непосредственное ощущение, до конца ли раскрыл для них идеал древности – наверное, эти вопросы мучили 73-летнего Учителя.

Однажды мудрец, не говоря ни слова, прошёл к себе в дом и лёг на постель. Шесть дней пролежал он не вставая, а на седьмой день мир потерял великого Учителя. Но он оставил учение, оставил свое Слово – и, читая его, люди вновь и вновь встречаются с Конфуцием.

Наставлял он в ритуалах и музыке

Прочтение Конфуция зависит от того, на какой изначальной точке зрения стоит читатель. Если он априорно уверен, что Конфуций является философом, то весь текст может показаться морализаторскими наставлениями и описанием жизни мудрого учителя. Но если предположить, что Конфуций был продолжателем очень древней традиции мистиков, то становится очевидным, что «Лунь юй» рассказывает о жизни одной, конкретно взятой школы и о ее лидере.

Мы также постараемся взглянуть на Конфуция именно как на представителя мистической традиции и лидера впоследствии очень влиятельной школы, которая постепенно сумела распространить свое идеологическое влияние на двор правителя, а затем и на формирование всей политической культуры Китая.

Чаще всего Конфуция рассматривают именно как традиционного китайского философа, основателя своего направления, базирующегося на относительно стройной системе постулатов и правил. Как следствие, выделяют философские категории, используемые в школе Конфуция, например «ритуал (правила)», «добродетель», «долг», «сыновья почтительность». В известной степени это, безусловно, правильно, но, увы, полная переживаний, драматизма и противоречивости проповедь Конфуция навсегда теряет свою жизненность, привлекательность и становится чем-то скучновато-высохшим, годным лишь для школярного изучения, но никак не для практического воплощения.

Конфуций-философ – частично это дань китайским ученым, стремившимся в первой половине ХХ в. обнаружить в своей истории «философию» и подравнять свое развитие с западной традицией. Частично – это отголоски раннего. К тому же Конфуций как философ понятен и относительно прост для изучения. Конфуций же как мистик-медиум, как духовный наставник сложен, многогранен и с трудом понимаем. Хотя, впрочем, именно этим он поразительно интересен и именно в этом заключается разгадка витальности его учения.

Ни одно философское учение, преподанное нам даже самыми блестящими мудрецами Запада от Аристотеля и Сенеки до Гегеля, Ницше и Кьеркегора, никогда не становилось ни государственной доктриной, ни смыслом жизни многих поколений. Через несколько веков, а то и значительно раньше эти школы философии оставляли после себя не школы последователей, а лишь ученых-схоластов, методично штудирующих труды прошлых поколений. На плечах философских исследований на Западе возникали университеты и академии, но никак не государственные общности.

Философ Запада – всегда яркий индивидуал, воплощающий личностное, индивидуальное видение мира. Конфуций намеренно подчеркивает, что лишь «передает, но не создает». Он выносит древние магические знания, в том числе и формы трактовок смысла ритуала, на свет, в бренный мир, он учит жить по ритуалу, размышлять по правилам, управлять страной в соответствии с «велениями Неба». Ничего философского, кроме неизбывного желания превратить его в философа, в нем нет.

Очевидно, он не философ в классическом понимании этого слова. Тогда кто же он такой? Чему он учил?

Как ни странно, ответить на этот вопрос не так просто, как может показаться, исходя из прочтения «Лунь юя» и многочисленных биографий Конфуция. Великий учитель нигде не излагает самого учения – у него нет теории и предписаний. Он намеренно отказывается выступать ментором – ведь он «не создает нового», он «лишь передает» знание своим поведением, поступками, своим настроем мыслей. Он сам и есть – воплощенное Учение, выраженное через образ человека, а не через его поучения.

Так в чем же Конфуций наставлял своих учеников? Сыма Цянь утверждает, что весь процесс основывался на четырёх «дисциплинах», а точнее – на четырёх темах, о которых беседовал Учитель. Прежде всего, это вэнь – древние писания, в которых благородные мужи должны черпать импульс к творчеству, сверяя себя с идеалом минувших веков. Второе – син («поступки» или «действия»): то, как должен действовать благородный муж, воплощая идеал древних канонов. Третье – чжун («преданность»). Здесь речь шла о преданности как учению, так и государю, и своим учителям – как реальным, так и мистическим. И наконец, последнее – синь («вера» или «искренность»).

Сыма Цянь формулирует суть учения Конфуция так: «Конфуций наставлял в «Каноне песнопений», в «Каноне истории», в ритуалах и музыке» (11, гл. «Кунцзы чжуань», с. 1938). Это, безусловно, верно и точно – Учитель Кун действительно постоянно апеллировал и к сборнику ритуальных песнопений «Ши цзину» («Канону песнопений»), и к собранию древнейших полумифологических преданий, в том числе и о великих правителях прошлого, «Шу цзину» («Канону истории»), советуя своим ученикам именно с них начинать свое совершенствование. Много говорил о ритуале, высоко ценил воздействие музыки, но все же сводить всю мысль Конфуция именно к этому, казалось бы, несколько нелепо. И все же Сыма Цянь в главе «Жизнеописания Конфуция» своих «Исторических записок» заостряет наше внимание именно на этом аспекте. В этом нет ничего странного – сам Конфуций еще не был канонизирован, не превратился в символ традиционного наставничества и тем более не стал частью императорского культа, как это произойдет впоследствии. А вот его роль как собирателя и ретранслятора древнейших мистических знаний уже либо была забыта, либо не казалась столь важной. И поэтому он в I в. до н. э. выступает именно как наставник древнейших уложений, ритуалов и музыки. И апелляция к духам и героям древности, и специфические ритуальные действия, и особые музыкальные композиции составляют основу практики древних медиумов и священнослужителей. Именно на этом базировался Конфуций, и в своих наставлениях он меньше всего был философом и значительно больше – интерпретатором «велений Неба».


Все китайские духовные учения, зародившиеся в эпоху Чжоу и дошедшие до сегодняшнего дня, отличает одна характерная черта: по своей внутренней сути они построены как медиумные и оккультные учения. Они учат тому, как «общаться» с окружающим миром, как устанавливать гармонию в обществе, как воспринимать и трактовать «веления Неба». И, в отличие от классической греческой традиции, Конфуция, равно как и подавляющее число наставников его эпохи, нимало не интересовало ни происхождение мира, ни происхождение человека. Он не задавался вопросом, как устроен мир, откуда произошли вещи, окружающие нас. Конфуций намеренно далёк от таких рассуждений. Существуют вещи, непостижимые для нашего сознания. Размышления, например, о космогонии и познаваемости мира лишь отдаляют от более насущных проблем. И Учитель говорил о другом: не о том, откуда произошли люди, но о том, какими они должны быть, об их моральных и этических качествах. Он думал не о происхождении Неба и Земли, а о том, как человек может понять их «волю» и не противоречить ей. Учение Конфуция – это прежде всего знания о человеческом в каждой личности, и в этом смысле Вселенная для него антропоцентрична, т. е. человек в ней – центр воплощения импульсов Неба и велений духов.

Но должен быть и некий образец истинного человека. Конфуций называет его благородным мужем – цзюньцзы, воплотившим в себе все благодатные свойства – мужество и гуманность, искренность и человеколюбие, умеренность в желаниях и преданность, чувство долга и справедливость.

Добродетель падшего Феникса

Скорее всего, он был из той категории культовых служителей, которые имели способности напрямую общаться с духами, получать от них указания, знаки и откровения. Именно поэтому Конфуций постоянно призывает «следовать Небу», «слушать Небо». Конечно, он не философ – он не философствует, не размышляет, не пытается построить внятной теории. Он лишь отражает, рефлектирует на том высочайшем уровне духовного откровения, который может быть доступен лишь высочайшему магу и посвященному.

Он поразительным образом старается десакрализовать свой путь, вольно или невольно раскрывая своим ученикам мысль о том, что магический путь доступен каждому при соблюдении определенных правил в обучении и самосовершенствовании.

Конфуций принадлежал к тому типу учителей, которые, получив древние магические ритуалы служения духам и предкам, решили вынести их на уровень государственного служения. Конфуций – посвященный, «знающий», и он сам это неоднократно подчеркивает. Он мистик, отказывающийся говорить о тайном, дабы не уводить людей от конкретных дел. На людях он не рассуждает о вещах сокровенных; более того, он старается всячески уйти от абстрактных рассуждений о тайном. Не случайно то обстоятельство, что, в отличие от Лао-цзы, который рассуждал и о «тайно-утонченном», и о «темно-сокровенном» (сюань), Конфуций ни разу даже не обмолвился об этом, что дало повод многим интеллектуалам последующих эпох считать, что именно Кун-цзы воистину знал о «тайном» и «сокровенном». И именно поэтому, постигнув их суть, оказавшись посвященным в Знание, он отказывался говорить о них.

В какое учение, какое знание оказывается посвящен Кун-цзы? Это сложно описать в двух словах, однако достаточно даже бегло прочитать «Лунь юй», как перед нами открываются общие контуры того великого учения, которое нес в себе Конфуций.

Прежде всего, он не создатель этого учения – он лишь его передаточное звено, что сам неоднократно подчеркивает в своих речениях и беседах. Его заслуга в том, что об этом Знании он начинает говорить открыто, выносит на уровень обсуждений, споров и даже записей – вещь невероятная для более ранних магов. Это – мистик, попытавшийся стать государственным советником и создавший, в общем, общедоступную школу.

Да и наставником может стать лишь тот, кто способен, преломив древние знания, воплотить их в новой конкретной ситуации. «Тот, кто, повторяя старое, способен найти новое, может стать наставником» (II, 11). Эти слова – отнюдь не абстрактное наставление, но абсолютно конкретный совет: достижение Знания происходит через изучение традиционных правил, песнопений и заклинаний. И такой человек, овладевший именно этой – тайной и сакральной частью бытия, может считаться наставником.

У него есть лишь два постулата, на основе которых можно постичь Знание. Прежде всего, это «любовь к древности», во-вторых – это методичное обучение. «Я обладаю знаниями не от рождения. Я приобрел их лишь благодаря любви к древности и настойчивости в учебе» (VII, 20). Нет ничего «врожденного» – и в этом Конфуций отличается от архаичных медиумов, многие из которых обладали врожденными способностями к ощущениям. Но какую «древность» призывает постигать Конфуций? Быть настойчивым в обучении каким предметам, каким знаниям?

И ответ на этот вопрос не столь очевиден.

Как видим, его учение не содержит прямых морализаторских призывов, не является проповедью нравственного и добродетельного как неких абстракций «правильной жизни». Конфуций очень конкретен и утилитарен в своей проповеди, призыв к соблюдению строгости духа и дисциплины тела, диетологических предписаний и правил повседневной жизни – все это лишь подготовка тела и психики для возможности открытого и безболезненного общения с высшими силами. Не «правила» ради морали и гармоничной жизни, а гармония внутри ради самораскрытия духовным силам.

На место врожденных свойств, соматического экстаза старого поколения магов и медиумов Конфуций ставит постоянную тренировку своих чувств и свойств, постоянную работу над своими мыслями и устремлениями. Он действительно создает систему – систему внеэкстатического общения с духовными силами, которую, собственно, и стали затем принимать за некую «конфуцианскую философию». Мы же должны различать устремления самого Конфуция, суть его личной проповеди от более поздних трактовок его фраз и идей, вписанных в общую ткань социально-политической культуры Китая.

О себе Конфуций отзывается критически, и, думается, не из-за наигранной скромности, а потому, что очень ясно осознает тот путь, по которому идет. Он ни разу не назвал себя благородным мужем, считая это состояние недостижимым пределом стремлений. Конфуций говорил: «У благородного мужа три пути. Но ни по одному из них я не смог пройти до конца: человеколюбивый не беспокоится, знающий не сомневается, смелый не боится». Перед нами три пути – отшельника и одинокого подвижника (человеколюбие), чиновника (знание) и военного (смелость). Но Конфуций действительно не стал ни одним из них – он стал светским проповедником.

Он ничего не скрывает – поразительным образом в нем нет ничего сокрытого, утаенного, есть лишь непонятое его учениками, которые, вероятно, воспринимали его именно как ментора, но не как носителя тайного знания. Однажды он открыто говорит: «Вы, ученики, полагаете, что я что-то скрываю от вас. Я ничего не скрываю от вас. Я ничего не делаю без вас. Таков я» (VII, 24). Он действительно стремится учить своим примером, той энергетикой, которую несет вокруг себя – и нередко сталкивается с непониманием, ведь многие привыкли именно к устным наставлениям. И он наставляет – иногда монотонно-долго, но чаще кратко, точно и афористично.

Вероятно, именно из-за отхода от традиции закрытости школы на Конфуция постоянно обрушивалась критика. Более того, как можно судить из ряда высказываний, записанных его учениками, выпады эти исходили не столько от власть предержащих, которые как раз с радостью привечали мудреца, но от последователей других школ. Вот один такой эпизод:

«Чань Цзюй и Цзе Ни вместе пахали. Кун-цзы, проезжая мимо, послал Цзы Лу (одного из своих лучших учеников. – А. М.) разузнать о переправе. Чан Цзюй спросил:

– А кто это правит, сидя на повозке?

Цзы Лу ответил:

– Это Кун Цю.

И услышал вопрос:

– Не луский ли это Кун Цю?

– Да, это он, – ответил Цзы Лу.

– Так этот сам знает, где находится переправа».

Уже в этом ответе звучит тонкая издевка над Конфуцием, который сам учил людей, как совершенствовать себя, – не случайно «переправа» стала синонимом спасения, самосовершенствования. Но далее Чжан Цзюй и Цзе Ни еще жестче высказываются в отношении Конфуция, обращаясь к его ученику Цзы Лу:

«Посмотри, что творится! Вся Поднебесная бушует и вышла из берегов. С кем ты хочешь добиться перемен? Ты следуешь за тем, кто избегает плохих людей! Не лучше ли последовать за теми, кто избегает этот мир?» (XVIII, 6).

«Те, кто избегает этот мир», – типичное обозначение мистика-отшельника, человека «сокровенных знаний», идеального образа носителя Истины. Конфуций в глазах встречных, как видно, к таковым не относится. Он слишком социален, открыт для того, чтобы быть мистическим учителем. Он «избегает плохих людей» – излишняя морализация никогда не была чертой тайной традиции. И он уже отпал от нее.

А вот другой эпизод:

«Чуский безумец Цзе Юй, проходя мимо Кун-цзы, пропел:

– О феникс, феникс! Как упала твоя благодать! Нельзя осуждать за то, что было, а то, что будет, еще будет. Брось все! Ныне опасно участвовать в управлении!» (XVIII, 5).

Это предупреждение Конфуцию значительно серьезнее, чем то, о котором сказано выше. Почему? Для этого прежде всего постараемся понять, кем мог быть «чуский безумец». Почему безумец? Почему именно из царства Чу?

Он называет Конфуция «фениксом» – это символ магического могущества, а в ранних культурах это еще и посредник между миром мертвых и миром живых, подобно дракону и некоторым другим птицам. Этот чуский маг обращается к Конфуцию как представителю той традиции магов и медиумов, к которой принадлежит сам. Но тут же открыто и при учениках обвиняет Конфуция в том, что по сути он перестал быть частью той традиции, в которой воспитывался. Его магическая сила – «благодать» – уменьшилась. Он стал использовать свои знания не для магического управления силами, но для общества. Конфуций пошел на службу к правителям и занялся делами управления, сколь бы ничтожными эти усилия не были. Но он давал советы, пытался правителей и чиновников наставлять на истинный путь и, самое главное, открыто проповедовал перед людьми непосвященными.

Примечательно и то, что происходит дальше: «Конфуций сошел с повозки, намереваясь побеседовать с ним, однако тот быстро удалился, и Кун-цзы не смог с ним побеседовать». Конфуций, как и в первый раз, пытается объясниться, пояснить суть своих поступков. Но, увы, с ним не хотят говорить – он уже оказывается «не вхож» в это сообщество.

Записи его учеников, обобщенные в «Лунь юе», открывают нам настоящую драму жизни великого наставника – человека, который стремился с помощью магических знаний привнести порядок в общество. Но он оказывается отторгнут как самими мистиками, так и некоторыми правителями, которые очень редко по-настоящему пользовались его советами.

Радости Конфуция

И все же Конфуций не был именно абстрактным любителем и поклонником древности – для него важны были души тех людей, которые жили в этой древности. Он любил не абстрактное время, а поклонялся конкретным духам прошлого, у которых молил об удаче.

Не случайно Конфуций первой же фразой «Лунь Юй» подчеркивает: «Изучать и своевременно повторять изученное (в другой трактовке «и претворять в жизнь». – А. М.) – не в этом ли радость?» Обычно эта сентенция понимается как стремление изучать древность, заветы предков и первоправителей, «Канон песнопений» и «Канон перемен». Но возможно, к этому следует прибавить еще и изучение методов и смыслов древних магических учений?

Эта фраза, произнесенная великим наставником, справедливо считается одной из центральных идей его проповеди – живя внутри традиции, постоянно обращаться к ней, «повторять изученное». Она многократно цитировалась и комментировалась, и, несмотря на некоторые разночтения, все комментаторы сходились на том, что Конфуций призывает обращаться к уже сказанному или свершенному великими мудрецами. Чжу Си в XIII в., на чьи комментарии и на чье понимание опирались все дальнейшие переводчики, также считал, что понятие «учиться» здесь равносильно понятию «подражать».

Первый переводчик «Лунь юя» на русский язык П.С. Попов (1910), опираясь на средневековый комментарий Чжу Си, дает здесь абсолютно традиционную трактовку, вошедшую с небольшими вариациями в большинство последующих переводов: «учиться и упражняться». Грамматически этот перевод абсолютно точен, но где-то внутри фразы существует некий ускользающий контекст, который может явиться определяющим для всей проповеди Конфуция. Учиться – чему? Упражняться – в чем? Ведь в этой первой фразе – суть всего учения, возможно, разгадка тайны многовековой устойчивости учения Конфуция. Если Конфуция воспринимать как некоего абстрактного мудреца, занимающегося праздными экзистенциальными рассуждениями, характерными для западной философии, то такое понимание будет, безусловно, верным. Но, как можно видеть из всего контекста жизни Кун-цзы, он был человеком абсолютно конкретных действий и ясно сформулированных мыслей. Поразительным образом Конфуций очень утилитарен, прагматичен в своей мудрости, и в этом, думается, заключена одна из причин «долгожительства» конфуцианства вообще. И значит, перед нами – не просто общее рассуждение, а вполне конкретный совет или указание.

Кажется, существует еще один смысл, который подразумевал Конфуций и который значительно точнее соответствует мистико-магическому настрою конфуциевой проповеди. Он связан с тем понятием, которое обычно переводится как призыв Конфуция «повторять изученное» (си). Иероглиф си в древних текстах в основном действительно обозначал «повторять». Но не только «изученное», а повторять второй раз моление или вопрошение к духам в практике медиумов. Семантически иероглиф си восходил к другому значению – «птица, летающая много раз», изображаемый в виде двух «крыльев» сверху и графемы «солнце» снизу. Повторение вопрошения к духам делалось для того, чтобы уточнить предсказание духов, и считается, что гадатели обычно дважды повторяли свой вопрос, например во время предсказаний на основе методики «Канона перемен» («И цзин»). В частности, именно в этом смысле и используется иероглиф си в «Каноне перемен», причем существует предположение, что для предсказания результата происходящего события использовались три вопроса, или три гексаграммы. Это и было «повторять вопрошение к духам». Даже сегодня многие китайские гадатели, соблюдая древние традиции, считают, что у духов следует вопрошать по крайней мере дважды.

И тогда вся фраза Конфуция приобретает совсем иное звучание: «Изучать (сказанное духами) и вопрошать у них вновь – не в этом ли радость». Это – сентенция, вполне достойная древнего мистика, очевидно, ни в малой степени не выбивающаяся из общего контекста той эпохи.

Дополнительный ключ к первой фразе мы можем встретить буквально через несколько абзацев. Один из лучших учеников Конфуция Цзэн-цзы говорит: «Я ежедневно трижды вопрошаю себя: отдал ли все свои душевные и физические силы тому, кому советовал в делах? Не был ли в обращении с другом неискренен? Повторял ли то, что передано?» (I, 4). Речь здесь идет именно о повторном вопрошении (си) того, что передано самой традицией (чжуанъ).

Но все же ключевое слово здесь не «изучение и повторение», как может показаться на первый взгляд. Вчитаемся еще раз в первую фразу «Лунь юя», понимая, что зачин собрания духовных наставлений Учителя не может быть случайным: «Изучать и вопрошать вновь – не в этом ли радость? Вот друг приехал издалека – разве не в этом ликование?» «Радость» – вот что является здесь центром переживания, ключевым словом во всей этой фразе. Это не только радостное возбуждение, свойственное обычному человеку, это затаенное ликование от чувства соприкосновения с высшими силами. Именно как «великую радость», в частности, переживал даос свое озарение, и именно так стало обозначаться просветление в буддизме. Это – не чувство, это достижение особого состояния. Вот почему записи слов Конфуция начинаются именно с этой фразы: в ней описывается, от чего можно испытать озарение.

От чего еще Конфуций испытывает радость, ликование, наслаждение? От музыки и от чтения древних песнопений. Когда Конфуций говорит о «радости», для него это понятие наполнено именно ритуальным смыслом, переживательным, священным. Это не просто хорошее настроение и не легкость ощущения бытия – в этом плане Конфуций не подвержен обыденным эмоциям. Это ликование души, возвышенное состояние от слияния с высшими силами – духами предков. Он испытывает «радость от музыки», когда, услышав ритуальную мелодию, на три месяца перестает чувствовать вкус пищи (VII, 14), а в другой раз его «веселит» одно из песнопений «Ши цзина» (III,20).

Становится понятным и то удивительное почтение, которое испытывал Конфуций к сборнику древних песнопений «Ши цзин» («Канон песнопений»). Он неоднократно цитировал «Ши цзин», советовал своим ученикам начинать собственное воспитание именно с чтения этого канона. В сущности, там не много говорится собственно о форме ритуалов, зато немало внимания уделено именно связям с духами предков, опосредованию мира земного и мира духовного, молениям. Не менее уважительное отношение Конфуций проявлял и к «Канону исторических преданий» («Шу цзин») – обширной компиляции различных событий, охватывающей период с XXIV по VIII вв. до н. э. и рассказывающей о деяниях идеальных мудрецов-правителей, что жили в гармонии с Небесными силами.

Все это дает нам возможность несколько по-иному осознать название труда, в котором собраны высказывания Конфуция – «Лунь юй», обычно переводимого как «Беседы и суждения». Однако в древности лунь также обозначало дощечку, на которой записывались вопросы к духам, и таким образом оригинальное название труда Конфуция могло восприниматься как «Вопросы к духам и ответы на них», которые и передавались через самого Конфуция.

Из диалогов Конфуция следует, что Учитель, безусловно, осознавал некую миссию, лежащую на нем. Она, по-видимому, заключалась в реконструкции идеальной гармонии прошлого. Все его поклонение сводилось к культу идеальных предков, как реальных, так и полумифологических. Предметом его восхищения были вэнь-ван, его сын Чжоу-гун, он видел их по ночам, обращался к ним за советами. Конфуций даже учился исполнять мелодии на музыкальных инструментах не для того, чтобы, скажем, постичь эстетику музыки, а стремясь «узреть волоски на бровях» у того, кто когда-то сочинил эту древнюю мелодию. И в этом плане Учитель был чрезвычайно мистичен – он не просто страшно стремился к абстрактному прошлому, но желал соприкоснуться с духами предков, например с Чжоу-гу-ном, с Юем, вступить с ними в духовный контакт.

«Учитель не рассуждал о духах»

Обычно, говоря об отношении Конфуция к миру духов, приводят фразу о том, что «Учитель не говорил о чудесах, физической силе хаосе и духах» (VII, 21) – именно так она звучит в одном из русских переводов. Из нее может сложиться впечатление, что Конфуций сторонился всякого мистицизма и отрицал основные понятия магического мировоззрения Древнего Китая: во-первых, хаос, который рассматривался как изначальное состояние мира, во-вторых, духов, которые так или иначе являлись частью Космоса древних китайцев. И здесь Конфуций может показаться рационалистом или, по крайней мере, философом, что преодолел архаическую традицию постоянного общения с духами.

Важно, что в тексте «Лунь Юя» речь идет не о духах вообще, а о духах-шэнь. А вот о духах типа гуй, которые в ту пору понимались именно как духи предков, Конфуций не только говорил, но и предостерегал: «Приносить жертвы духам-гуй не своих предков является подобострастием» (II, 21).

Но почему же Конфуций «не говорил о духах-шэнь»? Думается, прежде всего потому, что вся ритуальная жизнь для Конфуция есть прямое, непосредственное духообщение. Да, действительно, он «не говорил о духах-шэнь». Но лишь потому, что мог находиться с ними в постоянном контакте. Известно, что он «совершал жертвоприношение предкам, будто они были живые; совершал жертвоприношение духам-шэнь, будто они находились рядом» (III, 12). Для Конфуция с его вечным ритуальным радением контакт с духами шэнь представлял собой хотя и возвышенную, но в известной мере повседневную и, более того, обязательную часть жизни. О духах он не говорил, ибо знал о них, общался с ними, находился в контакте. Конфуций вообще не говорил о самых важных вещах, связанных прежде всего с магической техникой и переживанием. Здесь достаточно вспомнить, что он не только не беседовал со своими учениками о чудесах, духах, но и редко говорил, например, о судьбе (мин), о человеколюбии (жэнь).

Хотя сам Конфуций не только верил в духов, но и неоднократно апеллировал к ним, по-видимому, он считал, что человеку не подготовленному, не обладающему специальными знаниями, лучше сторониться такого прямого общения с потусторонним миром. Более того, он советовал, чтобы «народ почитал духов и души умерших, но держался при этом от них подальше». И именно такое поведение Конфуций именует «весьма мудрым». Главным же он считал процесс выявления в себе «человека культурного» на основе почитания древности. Излишнее поклонение духам (что было свойственно раннему китайскому оккультизму) только сбивает человека с истинного пути. Вообще же, как сказано в «Лунь юе»: «Учитель не говорил о необычных вещах, использовании силы, беспорядках и духах».

И тем не менее, внутренний мир Конфуция наполнен духами и молитвами к ним. Когда Конфуций заболел, его ученик Цзы Лу попросил его обратиться с молитвой к духам. Конфуций спросил:

«– А поступают ли так?

Поступают, – ответил Цзы Лу, – ведь в «Молитвенных наставлениях» сказано: «Молись духам Земли и Неба».

– Тогда я уже давно молюсь, – ответил учитель» (VII, 35).

Эпизод этот очень показателен – оказывается, Конфуций «давно молится», а его ученик даже не знает об этом. Значит, Конфуций молится внутри себя, молчаливо общаясь с духами и, более того, постоянно пребывая вместе с ними.

Конфуций вообще редко упоминал о вещах значимых, существенных – ведь чем больше толковать о них, тем сильнее становится неприятие речей со стороны учеников. Рассуждения о судьбе, о предначертании чужды Конфуцию. Человеку не дано познать свою судьбу, так что же говорить о ней? Зачем рассуждать о том, что людям недоступно, например о «сокровенном», о Дао, о пустоте, об истоках всего сущего, как это делали даосы? Учение Конфуция как бы намеренно заземлено на практическую жизнь. И здесь отразилось характерное китайское мировосприятие: цивилизация, породившая одно из самых глубоких мистических течений, живёт весьма прагматично, «не рассуждает о выгоде», но постоянно следует ей так же, как любой китаец стремится даже из мелочи извлечь свой интерес.


Как-то у известного мистика Ван Би (III в. н. э.), одного из создателей школы «Учение о сокровенном», спросили:

«– Небытие – это воистину исток всех вещей, но мудрец (Конфуций) не желает обсуждать это. Так почему же Лао-цзы постоянно рассуждал об этом?

– Конфуций, – ответил Ван Би, – воплощал собой небытие, а о небытии невозможно рассказать. Вот почему мудрец даже не рассуждал о нём. А вот Лао-цзы принадлежал к миру бытия и постоянно говорил о его недостаточности».

Сколь необычный поворот мысли! Конфуций молчал о небытии, о потустороннем именно потому, что знал об этом! А вот Лао-цзы лишь «слышал», сам до конца не понимая, поэтому и пускался в пространные рассуждения о том, что такое Дао, небытие, или «сокровенное начало». Если Лао-цзы и ранние даосы пытались обыграть ощущение мистического пространства, то Конфуций принципиально отказывается говорить о его содержимом, он лишь указывает на то, как пройти по нему, не ошибаясь.

Для другого представителя школы «Учения о сокровенном» Го Сяна мудрецом был тот, кто «мудр внутри и любезен снаружи», кто способен странствовать одновременно и в трансцендентном, и в профанном мирах. Следуя этим неодаосам, Лао-цзы и Чжуан-цзы пребывали своим сознанием лишь в трансцендентном мире, в то время как Конфуций был способен объединить оба эти мира.

Конфуций говорит, на первый взгляд, о вещах прикладных, посюсторонних. И здесь молчание Конфуция о «сакральном» обращается доказательством того, что он воистину знает о нем. Не случайно сам Учитель как-то обмолвился: «Небо же не говорит. Но мы понимаем его».

Да, действительно, Конфуций никогда не говорит о «сокровенном» – невидимом и потаенном. Он отказывается рассуждать о вещах эзотерических, очевидно, понимая, что все эти рассуждения лишь создают иллюзию приобщенности к тайному знанию. Воспитание, постоянное самопреодоление (кэцзы) – вот, что воистину сущностно. Именно это может подвести человека к раскрытию сокровенного.

Не говоря ничего о «потаенной» стороне бытия, Конфуций постоянно оперирует особым лексиконом сакрального пространства. Его излюбленные рассуждения касаются «высокой древности», когда все шло по правилам, ритуал не нарушался, дети почитали отцов, а идеальные правители типа Чжоу-гуна с человеколюбием управляли людьми. И в этом случае Конфуций ничего не доказывает и даже не указывает на точное время, оперируя временем мифологическим, не имеющим точного «размещения» в пространстве прошлого. Он лишь постулирует, используя прошлое как доказательство, в общем никогда не задаваясь вопросом, происходило ли это в действительности. Догмат «высокой древности» абсолютным образом соответствует глобальной мифологеме illud tempus – некого «священного доисторического времени», когда жизнь была идеальной, не случайно конфуцианцы именно к тому времени относили существование всех основных понятий, например абсолютной гармонии (хэ), «великого единения» (да тун). Нарушение законов illud tempus есть отпадение от первозданного рая. И в этом плане мифологема «высокой древности» ни в малой степени не отличается от иудео-христианских представлений об «утраченном рае». Впрочем, разница существует: христианство говорит о грехе, связанном с уходом из Эдема, формируя вечно невротический комплекс вины и ужаса совершить ошибку, необходимость бесконечного искупления. Конфуцианство видит в древности предмет восхищения и идеал подражания. Даже бюрократический рационализм Конфуция базировался на символике идеального прошлого.

Конфуций даже отказывается говорить о смысле некоторых типов ритуала, считая, вероятно, что ученики сами должны пережить акт духообщения и получения трансцендентного опыта. Порою он ведет себя так, как наставляли своих последователей чань-буддийские мастера столетиями позже, стремясь разрушить вербальный опыт учеников, заставить заглянуть за слова и внешние поступки. Например, когда у Конфуция спрашивают о смысле жертвоприношения ди, он отвечает: «Не знаю. Для того же, кто знает это, управлять Поднебесной все равно что смотреть на это». И указал на свою раскрытую ладонь (III, 11).

Из-за его недоговоренностей – то о ритуале, то о духах, то о качествах благородного мужа – у учеников создается ощущение чего-то тайного. Вероятно, именно тогда Конфуций, обращаясь к ученикам, и произносит одну из своих самых значимых фраз, которую мы уже цитировали: «Я ничего не скрываю от вас. Я ничего не делаю без вас» (VII, 23).

Мудрецов древности он ценил за то, что те могли поддерживать связь со всем миром духов, безотносительно их свойства. Разве не в этом величайшее мастерство: быть в контакте со всеми духовными силами? Для него, например, полулегендарный правитель первой династии Ся, победитель потопа Юй ценен именно тем, что «приносил жертвы как духам-шэнь, так и духам-гуй» и поэтому, как выразился сам Конфуций, «к нему у меня нет нареканий!» (VIII, 21).

Конфуций также выступает как типичный медиум, слышащий веления Неба и стремящийся их трактовать в силу своего понимания пользы для людей и общей гармонии в Срединных царствах.

Его приглашают на ритуалы экзорсизма – изгнания злых духов, которые проводились людьми из его общины – и это знак того, что Конфуций воспринимался как человек, связанный с практикой духообщения. В эти моменты он обряжался в ритуальное платье и стоял на восточной части крыльца (Х, 14).

При этом он действительно избегает прямых упоминаний о духах – эта тема табуирована для него, как всякая священная сущность. Конфуций даже не рассуждает о предсказаниях, хотя многие его высказывания по сути и есть предсказания. Как-то он обмолвился: «У южан говорят: «Тот, в ком нет постоянства, не может предсказывать и лечить».

Хорошие слова!.. Таким не дано предсказывать!» (XIII, 22). Этот отрывок открывает нам очень многое. Прежде всего сам Конфуций выделяет людей, которые могут и которые не могут предсказывать и врачевать, то есть посвященных медиумов и обычных людей. Способность к предсказаниям заключена в «постоянстве» – в постоянном поддержании связи с духами или постоянном сохранении своего сознания в состоянии экстатической открытости, радения. Не случайна и ссылка именно на «южан» – именно южное царство Чу славилось своими магами, предсказателями, и во времена Конфуция там еще сохранялись самые древние оккультные ритуалы и практики. Сам же Конфуций, очевидно, ясно представляет иерархию духов и способы общения с ними – иногда он оговаривается, как молится духу очага, в другой раз подчеркивает, что «приносить жертвы духам не своих предков – лесть» (II, 4).

Конфуций – не рационалист и даже не философ в западном понимании этого термина. Наоборот, он мистик значительно в большей степени, чем все его ученики и последователи. Он страшно боится духов и трепещет от одной мысли утратить связь с потусторонним миром.

Как-то Конфуций печалился: «О, как я опустился! Я уже давно не вижу во сне Чжоу-гуна!» (VII, 5). Учитывая, что столь почитаемый Конфуцием Чжоу-гун (VIII в. до н. э.) был основателем царства Лу – родного царства Конфуция – и сыном знаменитого чжоуского правителя Вэн-вана («Культурного правителя»), не сложно догадаться, что когда-то Конфуций нередко видел во сне именно духа Чжоу-гуна. К тому же Чжоу-гун как правитель царства Лу формально мог считаться предком-покровителем самого Учителя. И Конфуций трагически утратил связь с этим духом, не чувствует его и внезапно осознает, что отринут миром духов вообще.

На самом деле он страшно боится – боится утратить связь с Небом, с духами и перестать идентифицировать себя в сакральном пространстве. Это безумный страх, близкий к неврозу, вот именно поэтому, как представляется, Конфуций и «не садился на циновку, которая лежала не по ритуалу» (X, 12), и бранился, недовольный даже мелочью, нарушающей ритуальное единство с духами: «Этот кубок для вина не похож на обычный винный кубок. Так разве это кубок?! Разве это кубок?!» (VI, 25).

Конфуций ждет сновидений и знамений, он печалится, что «не прилетает дух фэн (феникс)» и из вод Хуанхэ не появляется знамение в виде священного дракона-лун с письменами на спине. «Конец мне!» – в отчаянии восклицает он (IX, 9). Учитывая, что и фэн, и лун, как мы уже замечали выше, были некими посредниками между царством людей и царством духов, а иногда и перевозчиками в царство мертвых, то перед нами оказывается напуганный пожилой мистик, который вдруг испытывает крах своей мечты постоянно находиться в контакте с духами предков и мудрецов.

Знания благородного мужа

Во всех рассуждениях Конфуция ярче всего проступает фигура благородного мужа цзюньцзы – идеального типажа, точки устремлений каждого служивого мужа. Под воздействием этого идеала сформировалась вообще вся моральная парадигма китайской культуры. Благородный муж «без гнева строг», он «безмятежен и спокоен» и логически противостоит «маленьким людям» (сяожэнь), которые не способны понимать и соблюдать ритуальную сторону жизни, испытывать человеколюбие, уважение к старшим, выполнять свой долг перед правителем.

Цзюньцзы принято переводить как «благородный муж» (Л. С. Переломов), «достойная личность» (В. М. Алексеев), на английский – gentelmen, хотя суть его образа значительно более глубока, чем просто достойное ритуальное поведение. Прежде всего он тот, кто «познал волю Неба» (ХХ, 3), и именно это отличает его от обычных людей.

«Благородный муж» превратился в символ всей конфуцианской традиции, в точку устремления каждого служивого чиновника или достойного мужа китайского общества. Чинность, спокойность манер, невозмутимость, преданность в служении, ритуальность поведения – именно таким конфуцианец представал публике. По сути, все конфуцианские труды так или иначе пытаются трактовать, какими качествами должен обладать цзюньцзы и как этого достичь.

Конфуций и его последователи не часто могли встретить этих благородных мужей среди современников, да и себя они таковыми не считали. Их идеал находился в далёком прошлом, которое мудрецы неизменно называли не иначе как «высокой древностью». В качестве идеальных благородных мужей выступали многие правители Древнего Китая.

Как ни странно, подлинные биографии древних мудрецов никого в Китае не интересовали. Ведь полнотой истины не обладает никто, поэтому и не имеет смысла обсуждать, реальны ли все рассказы о «совершенномудрых» древности. Значительно важнее те идеальные черты, которые им приписывались. Это не просто пример для подражания и не весёлые побасенки из жизни Древнего Китая. Ведь все эти люди – Хуан-ди, Фуси, Чжоу-гун, вэнь-ван – являются предками каждого китайца. То, что было присуще предкам, должно быть свойственно и их последователям, а значит, люди изучают свои изначальные качества, «себя в утробе».

Например, знаменитый основатель династии Чжоу-гун воплощал идеал благородного мужа, который, прежде чем что-то сделать, всё тщательно обдумывал; он не решался приступать к делу сразу – ведь сначала надо проникнуть в суть вещей, в глубину событий. И конфуцианец Мэн-цзы называет его образцом именно такой добродетели: «Если вдруг встречалось то, что он не мог полностью понять, он склонял свою голову и погружался в раздумья. Если было необходимо, он мог думать дни и ночи напролёт. И если ему наконец удавалось найти ответ, он спокойно садился ждать рассвета». Одновременно это могло звучать и как упрёк правителям – современникам Мэн-цзы, которые, не раздумывая, пускались в военные авантюры, разоряя своё царство.

Антиподом цзюньцзы является особый типаж – сяожэнь, которого принято переводить как «маленький человек», «мелкий человек» или «никчемный человек». Речь идет, естественно, не о его социальном положении, не о позиции в обществе, а об отпадении от идеала поведения. «Мелкий человек» не обладает благодатью, действует, повинуясь импульсам, а не велениям Неба. А вот цзюньцзы «требователен к себе», в отличие от маленького человека, который требователен к другим» (XV, 21).

Идеалу благородного мужа чуждо слепое и подчас жестокое реформаторство. Наоборот, он врастает в древность, черпает из неё, а потому терпелив и снисходителен по отношению к другим. Один из современников Конфуция – Цзы Ся утверждал, что человек должен дружить лишь с равными себе и сторониться людей более низкого происхождения. Казалось бы, в этом нет ничего удивительного, ибо именно так предписывали нравы того времени. Но истинный мудрец не боится оказаться униженным дружбой с «неравным ему». Наоборот, он своим присутствием облагораживает всё вокруг. Да и вообще, легко ли совершенномудрому найти человека, подобного себе? И поэтому один из учеников Конфуция возражал Цзы Ся, повторяя мысли своего учителя: «Я слышал обратное. Я слышал, что благородный муж – цзюньцзы ценит мудрецов и спокойно относится к большинству, и, будучи преисполнен восхищения к свершающим добро, он жалеет тех, кто не способен на это. Если я являюсь великим мудрецом, так почему же я должен быть нетерпим к людям? Если же я не являюсь мудрецом и люди отвергают меня, то как же я сам смогу отвергать людей?»

Да и вмешиваться благородный муж в людские дела не должен – он лишь способствует им, помогает, ибо «благородный муж содействует людям в их добрых делах и не содействует в дурных. А вот мелкий человек – наоборот».

Думы благородного мужа всегда о возвышенном, о самом трепетном и недостижимом в культуре. По сути это и есть размышления о смысле самой культуры: «Благородный муж думает о Пути (Дао) и не думает о еде. Когда пашут, то за этим стоит страх голода. Когда учатся – за этим стоит стремление к жалованью. Благородный муж печалится о Пути, но не печалится о бедности».

Конфуций уподобляет мысли о Пути стремлению голодного человека добыть пищу. Чтобы размышления действительно обратились к достижению Пути, необходимо желать достичь Пути так же сильно, как голодный страждет пищи, думать о нём так же постоянно, как молодого чиновника ни на мгновение не покидает мысль об удачной карьере и о большом жалованье, ибо в этом – его будущее.

Хорошо известно, что конфуцианство как таковое сформировалось значительно позже жизни патриархов этого учения: Конфуция, Мэн-цзы, Сюнь-цзы. И пониманием сути конфуцианства, включая и трактовку смысла цзюнь-цзы, мы обязаны скорее неоконфуцианству X–XIII вв., а затем и конфуцианскому ренессансу эпох Мин и Цин. Естественно, что в тот момент, когда конфуцианство из личного учения Конфуция превратилось в государственную морально-политическую доктрину, многие ранние черты мистического, присутствовавшие в самом духе учения Конфуция, исчезли. Они были заменены на мораль и государственно-политическую софистику. А поэтому, внимательно вглядываясь в слова Конфуция, записанные его учениками, мы с интересом обнаруживаем в облике цзюньцзы такие черты, которые не позволяют понимать этот термин лишь как «благородный муж». Итак, насколько «благороден» традиционный китайский благородный муж?

Прежде всего цзюньцзы обладает абсолютным мастерством, феноменальными способностями «уметь все». Один из лучших учеников Конфуция Цзэн-цзы замечает: «Тот, кому можно поручить воспитание сироты ростом в шесть чи (138 см, т. е. не достигшего 15-летнего возраста. – А. М.), кому можно доверить управление царством размером в сотни ли, и кто при этом не оступится перед лицом трудностей, – разве это не цзюнъцзы? Конечно же, это цзюнъцзы!» (VIII, 6).

Этот цзюнъцзы, как ни поразительно, не должен знать ничего особенного, равно как и обладать полнотой знаний. Да и сами эти знания получены не столько от обучения, сколько в виде небесного мистического посыла, и в этом плане лично цзюнъцзы не должен много «знать». Сам Конфуций как-то вопрошает: «А многими ли знаниями должен обладать цзюнъцзы? Совсем немногими» (IX, 6). Таким образом, «знать» должен обычный человек, цзюнъцзы же получает свои знания отнюдь не от учения. Именно здесь – корень понимания сути знаний цзюньцзы – они не от мира сего.

Незнание, равное абсолютному знанию, «неумение» цзюнъцзы как проявление высшей, запредельной умелости – не перекликается ли все это с образом даосского мага и мудреца? Ведь именно Дао «не знает, но все вершится само собой», «не действует, но нет ничего того, что оставалось бы несделанным». Цзюнъцзы, как следует из слов Конфуция, может ничего не знать, но вершит все лишь своим внутренним состоянием, своей энергетической мощью. Кстати, некоторые комментаторы усматривали в этой фразе Конфуция о цзюнъцзы, что он «не обладает знаниями», намек на самого себя, но вряд ли это так – Конфуций как раз неоднократно подчеркивает, что сам он цзюнъцзы не является.

Так же, как и даосский маг, цзюнъцзы учит лишь своим присутствием, передавая культуру (вэнь) именно как энергетическую субстанцию. Он может поселиться среди варваров, и там тотчас исчезнут грубые нравы (IX, 14).

Цзюньцзы по сути – тот же маг и медиум, посредник между миром людей и духов, который благодаря своему знанию ритуала способен вступать в контакт с Небом. Абсолютное воплощение цзюньцзы – это сам правитель, который, как мы видели выше, является самым важным медиумом в общении человека и духов.

Для Конфуция цзюньцзы – это прежде всего воплощение идеала прошлых эпох, а не просто честный служивый муж современности. И это очень важная черта цзюньцзы – он идеал прошлого, он тот, кто способен осуществить связь эпох, передать импульс мистической мудрости от мудрецов прошлых поколений к современным правителям. И в этом смысле он выполняет ту же посредническую медиативную роль, что и архаические медиумы.

Конфуций постоянно подчеркивает эту обращенность цзюньцзы в прошлое. Еще в молодые годы, когда ему было лишь 29 лет (для Китая – это еще даже не возраст зрелости), когда умер видный чиновник из области Чжао Цзы-чан, Конфуций замечает: «Из жизни ушел благодатный человек прошлых эпох!» (12, гл. «Чжао-гун», 49.21б). Таким образом, для Конфуция цзюньцзы – это маг, обладающий идеалами прошлого и обративший свои умения на проповедь гармонии в государстве своим примером.

Своим присутствием цзюньцзы устанавливает абсолютное равновесие, гармонию и созвучие всех вещей, определяемое термином хэ. Существует еще и тун – «взаимотождественность» или датун – «великая тождественность всего всему», «великое взаимосоответствие», также ведущее к покою в Поднебесной. Однако есть принципиальная разница между хэ и тун, мысль о которой проводил Конфуций. хэ предусматривает многообразие мира и идей и даже некоторое разномнение, ограниченное, впрочем, определенными и порою очень строгими рамками «соответствия ритуалу». Например, объединение инь и ян дает в конечном счете разнообразие мира, однако инь и ян не тождественны (тун) друг другу.

И все же хэ позволительно лишь «человеку культуры», лишь цзюньцзы. «Маленький человек» не знает хэ, равно как и недоступно хэ варварам, не подверженным нормам китайской культуры. Культура вэнь в китайской традиции существует лишь как китайская культура – именно так судило конфуцианство.

Цзюньцзы характеризуется и особо трепетным отношением к родителям и предкам, не случайно понятие «сыновья почтительность» превратилось в конфуцианстве в одно из важнейших требований к воспитанию человека. Очевидно, что Конфуций, а за ним и многие конфуцианцы проповедовали не просто уважение к родителям, но необходимость установления особой магической связи с предками, в том числе и с душами давно ушедших. Собственно, забота о родителях является лишь частным случаем культа предков, и именно духи предков дают человеку возможность воспитать в себе жэнь. Интересно одно из замечаний Конфуция на вопрос, почему он отказывается от официальной должности. Наставник в ответ цитирует древний сборник «Шу цзин» («Канон истории»): «Достаточно лишь обладать сыновней почтительностью, и, будучи добрым братом, человек уже может оказывать влияние на правителей» (II, 21).

«Редко говорил о человеколюбии»

Какое качество считается основным в благородном муже? Конфуций, а за ним и многие его последователи именуют его жэнь. Обычно это понятие на русский язык переводят как «гуманность», «человеколюбие», «благопристойность», однако такое значение не вытекает непосредственно практически ни из одного из контекстов. Такой перевод, безусловно, верен в контексте традиционного подхода к учению Конфуция, но вряд ли точно передает изначальный смысл его слов. Скорее, это – попытка следовать в контексте морально-этической составляющей цзюньцзы: если цзюньцзы именно «благородный муж», то он обладает именно «человеколюбием».

Жэнь – понятие, важнейшее как для Конфуция, так и для всей его школы. У этого слова много переводов – гуманность, человеколюбие, милосердие, доброта, на английский – goodness (A. Walley), benevolence (D. Lau). жэнь – это основная характеристика правильной, добродетельной жизни. Четвертая книга «Лунь юя» содержит массу высказываний Учителя о «человеколюбии» в самых разнообразных контекстах и с самыми разными оттенками. Эта часть открывается «Если в общине царит человеколюбие – жэнь, это прекрасно. Разве можно считать мудрым того, кто поселяется там, где не царит человеколюбие?» (IV, 1).

Для Конфуция человек является человеком лишь постольку, поскольку он живет в соответствии с правилами и ритуалом. «Человек – и без жэнь! Да о каком же ритуале может идти речь!» (III, 3) – восклицает он, показывая, что именно жэнь определяет меру ритуально-священной связи между человеком и потусторонним миром.

Что же такое жэнь? Непосредственно к «гуманности», «любви людям» это понятие не имеет прямого отношения. Мы, скорее, определим это как способность постоянно сохранять связь с Небесными силами, с духами предков. Это то, что как раз и характеризует всякого истинного мага, медиума и шамана – умение вступать в контакт с иным миром и передавать его веления и знаки в наш мир. Собственно, эта мысль отражена и в самом написании иероглифа жэнь, который состоит из графемы «человек» и двух горизонтальных черт. Человек, как часть вселенской триады, соединяет собой два других начала – Небо и Землю. Вот он – медиатор, медиум. Именно тот, кто способен объединить собой Небо и Землю, пропустить сквозь себя их энергию, и обладает жэнь.

Конфуцианец Мэн-цзы понимает под жэнь способность «установить связь между родственниками» или «любить родителей». Как видно, собственно, ни о какой любви к людям речи не идет, то есть здесь нет места для абстрактного человеколюбия или тем более для «гуманности». Кажется, Древний Китай вообще не оперирует терминами морали, это скорее технический термин, описывающий суть связи между человеком и Небом (включая мир духов), которая как бы матрицируется на Земле в виде «правильного отношения» человека к своим родителям – потенциальным кандидатам на пребывание в мире духов.

В сборнике изречений Конфуция «Лунь юй», как подсчитали исследователи, этот термин упомянут 109 раз, а косвенно обыгрывается еще чаще. При этом его ученики, что составляли «Беседы и суждения», внезапно записывают поразительную фразу. Оказывается, «Учитель редко говорил о выгоде (ли), о судьбе (мин) и о жэнь» (IX, 1). Это звучит странным диссонансом в традиционном изложении образа Учителя. Ведь именно понятие жэнь является, как представляется многим, центром проповеди Конфуция. И вдруг он «редко говорил о жэнь»! Комментаторы и историки решили разъяснить ситуацию, предложив около десятка контекстуальных трактовок и скорректированных переводов на байхуа – современный китайский язык. Например, фразу следует понимать так, что Конфуций просто избегал «рассуждать о человеколюбии». Другие же считают, что Конфуций как раз «одобрял беседы о человеколюбии», при этом «избегал бесед о выгоде». Все эти трактовки имеют право на существование, но сам текст в «чистом виде» свидетельствует лишь об одном – Конфуций действительно «редко говорил о жэнь».

Но ведь он же постоянно упоминает о жэнь в разных контекстах – и «Лунь юй», записанный теми же его учениками, ярко свидетельствует об этом! Ответ здесь, думается, заключен в причудливой связи трех понятий, заключенных в этой фразе: выгода, судьба и т. н. человеколюбие (жэнь). Конфуций редко разъяснял их смысл – именно так следует понимать намек его учеников. Он считал эти понятия невозможными для логического понимания, они лежат за пределами объяснений. И не случайно суть понятия жэнь он не разъясняет, а показывает на примерах. И именно из-за этой сокрытости непосредственной сути, а заодно и неудачного перевода на русский язык жэнь как «человеколюбия» или «гуманности» (прямого аналога в русском языке действительно нет) изменилось и само понимание сути проповеди Конфуция.

Разглядеть суть жэнь может нам помочь само написание этого иероглифа – китайцы в древности научились очень точно выражать сакральную суть понятий не через многословные разъяснения, а через символический рисунок-идеограмму.

Примечательно, что само написание иероглифа жэнь никак не связано с моральным фактором, зато непосредственно указывает на какую-то посредническую роль между небом и землей. Иероглиф «жэнь» записывается как графема «человек» слева и «два» справа; таким образом, человек здесь явно олицетворяет посредническую или, скорее, объединительную функцию между Небом и Землей, образуя в совокупности священную триаду Небо-Человек-Земля. Это можно понять как изображение человека, соединяющего собой Небо и Землю, как аналог «мирового древа» или «мировой оси».

Именно человек позволяет Небу совокупляться с Землей, он канал небесных эманаций, благодатных энергий (дэ), которые снисходят на Землю. Перед нами – очевидное изображение посреднической функции мага и медиума. И именно это свойство жэнъ и является основным, что отличает цзюнъцзы от остальных людей. Кстати, здесь же становится понятным понимание Мэн-цзы жэнъ как особой способности «установить связь между родственниками» – родственниками, ныне живущими, и их предками в загробном мире.

Таким образом, жэнъ – это способность установить через себя связь между Небом и Землей, опосредовать собой, своим внутренним состоянием связь с ушедшими предками.

Однако далеко не каждый человек способен осуществлять медиативную функцию между Небом и Землей, т. е. обладает жэнъ. Но вот поразительный факт: Конфуций признается, что ни совершенномудрый человек, ни благородный муж – цзюнъцзы ему в жизни не встретились (VII, 26). И в данном случае цзюнъцзы оказывается именно идеалом традиции, абсолютным обладателем могущества-жэнъ, который уже не встречается в реальной жизни.

Примечательно, что жэнъ, в отличие от многих других качеств, нельзя обучиться, его можно именно получить, достичь, воспринять: «Разве жэнъ далеко от нас? Стоит устремиться к жэнъ – и жэнъ тотчас приходит». Примечательно, что жэнъ не приходит из воспитания, столь ценимого Конфуцием, воспитание лишь открывает канал для этого жэнъ. Как-то Конфуций обмолвился, что самые добродетельные люди древности, Бо И и Шу Ци, «искали жэнъ и обрели жэнъ» (VII, 15).

Это особое мистическое чувство, подобное переосмыслению и переощущению всего предшествующего опыта. Не случайно мудрецы учат именно «вызреванию» человеколюбия внутри человека, а отнюдь не привитию его. Мэн-цзы замечает: «Пять злаков (т. е. рис, два типа проса, пшеница и бобы. – ?. М.) являются наилучшими из всех. Но если же они не вызревают, то оказываются еще худшими, чем даже чертополох. Таково и человеколюбие – достигается оно, лишь [окончательно] созрев».

Как видно, именно к «человеколюбию», к «любви к людям» жэнъ отношения не имеет, это, скорее, «способность к посредничеству», которая и характеризует истинного цзюньцзы. Сам же цзюньцзы, разумеется, не «благородный муж», но медиатор между священными силами Неба и земными делами. Собственно, Конфуций считал, что цзюньцзы выполняет важную миссию установления ритуального диалога между Небом и Землей через свою способность жэнъ: «Ибо ноша его тяжела, а путь долог. Он считает жэнъ своей ношей – разве это не тяжело? И лишь со смертью его путь подходит к концу. Так разве не долог ли он?» (VIII, 7).

Одному из учеников не удалось уловить смысл высказывания Учителя, и тогда Конфуций уточнил: «Воспитывать прямоту и избегать искривлений. И тогда можно кривое выпрямить». Жэнъ – отнюдь не «качество для себя», для удовлетворения собственного тщеславия, но именно «для исправления кривого», т. е. для служения людям. И в этом смысле оно может трактоваться как «человеколюбие».


Чтобы достигнуть жэнъ, действительно нужен нравственный подвиг, который может потребовать от благородного мужа даже пожертвовать собой. Пожертвовать, но не унизиться. Некий Цзай Во спросил Конфуция:

«– Если человеку, что обладает жэнь, скажут, что это жэнь – в колодце, последует он за ним или нет?

– Благородный муж-цзюньцзы может уйти, но не может пасть, он может даже показаться обманутым, но обманутым не будет, – ответил Конфуций».

Очевидно, что под жэнь подразумевается отнюдь не моральная категория, а мистическое переживание, которое в буддийской культуре называется освобождением «цзе», в даосской – озарением (мин, у) и свидетельствует о наступлении измененного состояния сознания. Поскольку человеколюбие есть один из основных признаков «благородного мужа» конфуцианства, то оказывается, что цзюньцзы и есть человек, переживший мистическое озарение и заново осмысляющий этот мир уже как пространство мистического опыта. Разумеется – и это неоднократно подчеркивают и Конфуций, и Мэн-цзы – цзюньцзы может болеть, переживать и даже сомневаться. В этом он абсолютно реалистичен и вновь прагматичен в отличие от даосского мифологического идеала бессмертных, выросших из практики вполне реальных медиумов и шаманов.

Суровая добродетель

Так человеколюбив ли, гуманен сам Конфуций? С позиции понимания гуманности в западной традиции, разумеется, нет. Он не любит людей абстрактно и безадресно, он не проповедует гуманность как образ мыслей. Для него люди – лишь инструмент восстановления равновесия в Поднебесной. Он готов ими жертвовать, если те хотя бы на мгновение отпадают от ритуальной целостности или нарушают правила.

История донесла до нас всего лишь несколько эпизодов такой жесткости Конфуция. Самый известный из них – случай с Шаочжэн Мао. Этот эпизод описан, в частности, в «Исторических записках» Сыма Цяня: «На 14 году правления Дин-гуна, когда Кун-цзы исполнилось 56 лет, он, будучи да-сыкоу (одна из чиновничьих должностей), стал временно исполнять обязанности сяна (первого советника правителя. – ?. М.)... Вскоре он казнил луского дафу Шао-чжэнь Мао за то, что тот затеял смуту против правящих». Описание это позднее – с момента жизни Конфуция прошло почти пять веков. Есть здесь и явные ошибки – как показали исследования, Конфуций, конечно же, не мог занимать столь высокую должность – быть первым советником правителя в родном царстве. Скорее всего, он был просто сыкоу – одним из многочисленных чиновников при местном дворе.

Многие более поздние китайские комментаторы считали эту запись либо ошибкой, либо подделкой – формально на это указывал и поздний характер появления этих сведений. Да и мыслимо ли это, чтобы Конфуций, проповедовавший «человеколюбие», казнил человека? Да и в самом «Лунь юе» такого эпизода не встречается.

В разных источниках этот эпизод обрастал самыми живописными подробностями. Якобы тело Шаочжэнь Мао было на три дня выставлено во дворце правителя (такие сведения есть в сборнике «Кунцзы цзяоюй»), сам же Шаочжэнь Мао вобрал в себя все пять злодейских качеств, которые только могут присутствовать в человеке, в том числе лживость, уклончивость в поведении, записывание пакостных дел («Сюнь-цзы»).

Но все это как раз в духе Конфуция – строжайшим образом покарать человека, который нарушил ритуальные правила, который, по сути, тем самым перестал быть человеком. Судя по всему, Шаочжэн Мао нарушает один из важнейших постулатов чжунцзюн – преданность правителю. Тем самым он обрывает связь, благодаря которой благодатная энергия Неба передается от правителя через чиновников (каковым и был казненный) на народ. Звено в этой цепи допустило сбой, и Конфуций просто вынимает его из цепочки взаимосвязей небесных сил и земных контрагентов.

Вряд ли следует понимать, что Конфуций лично казнил высокого сановника-дафу, он просто отдал указание об «упорядочивании» в соответствии с его мыслью об «упорядочивании имен» (чжэн мин).

Действительно, в «Лунь юе» нет подобного эпизода, но, думается, там нет многих эпизодов из жизни Конфуция – прежде всего, «Лунь юй» не является хронологической биографией Конфуция, а во-вторых, ученики очевидно не записывали многие эпизоды, которые казались им «непонятными».

Зато ученики записали другой, не менее показательный эпизод: Конфуций отдает указ казнить простых музыкантов и танцоров. Возможно, ему показалось, что акробаты-простолюдины просто насмехались над его государем. Но самое главное – они нарушили ход ритуальной встречи двух носителей благодати. И он повелевает казнить актеров.

Нет, он не обидчив и тем более не кровожаден. Он просто с железной волей и поразительной логикой проводит в жизнь свою мысль об «упорядочивании вещей». Каждый должен выполнять строго отведенную ему роль во вселенской архитектонике, тот же, кто нарушает эту симфонию упорядоченных звуков, должен быть исторгнут.

Уже в поздний период своей жизни, скорее всего в 481 г., вернувшись после долгих странствий в родное царство Лу, он вновь требует войны. Советник правителя царства Ци Чэнь Чанцзы убил своего господина, царя Цзянь-гуна. Конфуций обращается к правителю царства Лу Ай-гуну с просьбой послать войска и покарать убийцу. Сам эпизод весьма показателен – речь идет о делах соседнего царства, к которому сам Конфуций формально не имеет никакого отношения. И все же он требует вторгнуться войсками в Ци, подчеркивая нарушение ритуала – ведь Чэнь Чаньцзы убил того, кому служил.

Ай-гун колеблется, он не хочет самостоятельно принимать решение о начале войны и посылает Конфуция рассказать об этом главам трех местных влиятельных кланов. Конфуций про себя шепчет слова, как бы объясняя то ли себе, то ли окружающим, почему столь настойчиво требует войны: «Поскольку я в ранге, следующем за дафу (т. е. высших сановников – А. М.), то не могу не доложить». Главы трех семей отказались посылать войска (XIV, 21).

В этом весь пафос учения Конфуция – ритуальная связь с Небом не должна прерываться ни на мгновение. Жертвоприношения, соблюдение повседневных правил, самосовершенствование, казни отступников, – все это единый ряд мер упорядочивания Поднебесной. Всего лишь ошибка, упущение – и мир начнет разваливаться, еще глубже окунется во вражду, хаос и смуту. Его не интересуют дела человеческие как таковые, он не человеколюбив и не гуманен – для него важнее сохранить связь с духами и мудрецами прошлых поколений. Вот именно эта способность и есть жэнъ.

Конфуций вполне осознает свою миссию и свое значение. Его решительные уходы от правителей, что отказались слушать его совета, – яркое тому подтверждение. Даже когда друзья преподносят Конфуцию подарки, «будь то повозка или лошади, но не жертвенное мясо, сам не кланялся» (Х, 23). Подарки он принимает как должное воздаяние за свои знания и наставления, а вот жертвенное мясо адресовано духам, и именно за сам ритуал он благодарит друзей поклоном.

В общении Конфуций нередко строг и нелицеприятен. Осуждение в его устах – норма речи, одна из основных тем, обсуждаемых с учениками. И в этом он также далек от отшельнического типажа мистика, отстраненного от мирских дел. Скорее, наоборот, в последний период его жизни критика, осуждение становятся все более частыми чертами его поведения. Конфуций всегда учит на примерах, обсуждая поведение правителей современности и мудрецов прошлых поколений, и волей-неволей вынужден кого-то критиковать, кем-то восхищаться. Он то осуждает правителя царства Вэй линь-гуна (XIV, 19), то журит своих учеников.

В Конфуции удивительным образом сочетались ритуальная трепетность, мистицизм, с одной стороны, и абсолютный прагматизм государственного служаки, холодный расчет и мудрость решений. Вообще он крайне осторожен в поступках и решениях. Когда заболевшему Конфуцию приносят вельможи из его царства Лу лекарство, мудрец вежливо отказывается: «Я еще не разобрался, что это за лекарство, поэтому не смею его опробовать» (X, 16).

Мудрый Учитель, наставлявший в человеколюбии, мог быть суров и беспощаден, он мог гневаться и клеймить словом. Однако не следует забывать, что Мудрец Кун был поистине великим Учителем нации, человеком, с которым «говорило Небо». Он чувствовал те потоки духовной благодати, которые недоступны другим людям. Он понимал внутренний священный смысл любого, даже незначительного события и слышал за ним всю симфонию мира. А значит, он мог делать безошибочный выбор между следованием истинному Ритуалу и его подделкой, фактически – между следованием священной истине и имитацией мудрости. Поэтому, чтобы иметь право на гнев или осуждение, надо по крайней мере приблизиться к тому духовному свету, который исходил от великого Учителя и до сих пор освещает всю китайскую нацию.

Он прекрасно понимает, что тайный закон отпадения от Дао не действует автоматически – не всякий, кто сошел с великого Пути, автоматически теряет право на управление. Например, он рассуждает о правителе царства Вэй линь-гуне, считая, что тот сошел с пути-Дао. Его ученик Канцзы спрашивает:

«– Так почему же он не потерял царства?

– У него Чжуншу Ю ведает приемом гостей из других царств, Чжу То – жертвоприношениями, Вансунь Цзя – военными делами. При таких людях как он может потерять царство?» (XIV, 19)

Теоретически линь-гун за свое беспутство должен был потерять мистическое право на правление царством, сгинуть, умереть, утратить трон. Но этого не происходит, более того, линь-гун пребывал на царстве 42 года, и это в известной степени для учеников расходится с самим пафосом учения Конфуция о праве на царство. Но диалог происходит уже в поздний период жизни Конфуция, когда он смотрит на мистерию царствования и жизни вообще как на вещь значительно более многогранную и сложную, чем ему казалось ранее. Оказывается, мудрые советники и сановники, отвечающие за жертвоприношения и другие государственные дела, способны скорректировать ситуацию, именно так он оправдывает перед учениками ситуацию, которая, исходя из всех его предыдущих наставлений, произойти просто не могла бы. В общем, каким бы разочаровывающим ни был этот вывод для учеников Кун-цзы, но несправедливые и утратившие связь с Небом могут править долго и успешно.

Вообще, изначальное конфуцианское учение – очень сурово, очень жестко, накладывает чрезвычайно строгие требования на человека. Во времена самого Конфуция – это не просто «учение книжников», но Путь подвижников. Нарушение ритуала на этом Пути есть величайшее преступление. Однажды Конфуций осудил своего ученика Цзай Во за то, что тот соблюдал по родителям траур лишь в течение года, а не трёх лет, и назвал его при этом «не обладающим жэнь», т. е. утратившим посредническую связь с Небом.

Он очень суров, практически нетерпим к любым нарушениям ритуала и не принимает по этому поводу никаких объяснений. Нарушение ритуала для него – это не ошибка в самом «чине» церемониала или в технике исполнения каких-то обычаев, это вещь значительно более страшная – разрыв связи с самим Небом, безвозвратное отпадение от истины небесных сил.

Один из эпизодов его жизни рассказывает, что как-то властитель царства Ци прислал правителю царства Лу певичек, которых он с радостью принял. «Три дня [при дворе] не занимались делами правления. Кун-цзы покинул царство» (XVIII, 4). Дело в том, что пока правитель со своими вельможами развлекался с красавицами, был заброшен основной ритуал царства, который поддерживал связь между Землей и Небом – жертвоприношения в храме Неба и Земли. Отныне благодать покидает эту территорию, и Конфуций не видит ни малейшей возможности даже задерживаться там, где больше не слышно «велений Неба».

И тем страшнее и драматичнее та часть его поздней жизни, когда он сам чувствует это «отпадение от Неба».

«Размышлять и не учиться – губительно»

Выявление культуры в себе – это вечное учение, образование. Процесс учения для Конфуция составляет часть постижения глубинной сути ритуала-ли. Более того – нет особой разницы между учителем и учеником, и лучшим наставником оказывается именно тот, кто лучше всех учится сам. Он готов обучаться всему, что либо соответствует ритуалу, либо приближает его к состоянию ритуального единства с Небом. Известно, что когда Учитель заходил в Большой, или Великий храм, посвящённый Чжоу-гуну, основателю царства Лу, он задавал много вопросов. Кто-то заметил:

– Кто-то говорил о том, что сей человек из Цзоу (отец Конфуция Шулян хэ происходил из местечка Цзоу. – ?. М.) что-то понимает в Ритуале? Стоит ему зайти в Великий храм, как он тотчас начинает задавать массу вопросов буквально о каждой мелочи.

Конфуций, услышав это, ответил:

– Задавать вопросы – само по себе уже и есть соответствие ритуалу-ли». (III, 15).

Конфуций вновь и вновь подчёркивает необходимость учения (сюэ), это становится важнейшим моментом его проповеди. Именно с учением он связывает совершенствование человека, а точнее, «выявление человеческого в человеке». Пустые раздумья без изучения канонов губительны. Внутри себя всё равно не найдёшь того, чем обладала «высокая древность», поэтому ей следует целенаправленно обучаться. «Я часто целые дни не ем и целые ночи не сплю, всё думаю, но от этого нет пользы. Лучше уж учиться».

Для Конфуция учение есть не просто изучение ритуалов, а изучение примеров древности, поступков и настроя сознания древних правителей. Надо изучать примеры их жизни и размышлять, постоянно размышлять над ними, воплощая внутри себя их образы, впуская в себя их дух. «Учиться и не размышлять – напрасная трата времени; размышлять и не учиться – губительно».

Учиться надо всегда и везде, не стесняясь учиться даже у прохожего и простолюдина. «Идя в компании двух человек, я всё равно найду, чему научиться у них. Хорошие качества я постараюсь перенять, а узнав о плохих чертах у других, я постараюсь исправить то же самое у самого себя».

Конфуций создает открытую школу, подчёркивая благотворительно-возвышенный характер своего обучения: он готов обучать за символическую плату – «за связку сушеного мяса» (VII, 7). Но это подчеркивает и ритуальный характер обучения, поскольку именно связкой сухого мяса могли приносить жертвы духам.

Казалось бы, что здесь удивительного? Разве не во всех странах проповедники, мессии, просто мудрецы стремились образовывать людей и подчёркивали необходимость учения?

Но Учитель не передаёт информацию, в нашем понимании он ничему, собственно, и не учит. Он не расскажет, как надо жить. Он существует в этом мире как нравственный ориентир, как указатель Пути. Сам указатель ещё не гарантирует, что человек сумеет дойти до конца Пути, но это уже залог того, что дорога выбрана правильно.

Учитель передаёт себя, свой образ, свой духовный облик. Ученик не столько воспринимает информацию, сколько воспроизводит в себе учителя. Он, как говорили китайцы, ступает «ему в след», не случайно иероглиф «ту» («ученик») можно перевести как «тот, кто идёт следом». Китайские наставники понимали это как мистическое перевоплощение ученика в своего учителя. А отсюда и странный метод обучения Конфуция: кажется, он говорит ни о чём, всю жизнь проводит в беседах, а не в чтении лекций.

Он заставляет ученика соучаствовать в работе своей мысли, требует от него живого сопереживания, добиваясь передачи знаний «от сердца к сердцу». И когда в словах уже нет необходимости, нужен лишь просветлённый учитель рядом. «Не поговорить с человеком, с которым стоит поговорить, – значит потерять человека. А говорить с человеком, с которым не стоит говорить, – значит терять слова. Мудрец не теряет ни слов, ни людей» (XV, 8).

Конфуций учит на примерах из древности, он рассказывает бесконечные истории о правителях и мудрецах, живших сотни лет назад. Для него история – не набор фактов, его не очень интересует, когда и что произошло, как это интересовало бы современного историка. Конфуцию важно другое: как повёл себя человек в той или иной ситуации, сумел ли проявить человеколюбие, выполнил ли свой долг, не нарушил ли Ритуал? История для китайцев будто соткана из забавных анекдотов, но в них заключён немалый смысл. Учитель заставляет учеников как бы выверять себя древностью – и в этом заключается сам метод учения Конфуция.

Но вот вопрос: чему следует учиться? Сам Учитель говорил: «Я не отношусь к тем, кто родился со знаниями. Я люблю древность и благодаря этому, проявив понятливость, приобрёл их».

А значит, учиться надо лишь одному – древности, точнее тому порядку, который существовал когда-то у предков, чтобы воспроизвести его в сегодняшней жизни. Именно «учиться», а не «изучать». Ведь изучение предусматривает определённый метод, сложную теорию, проверку этой теории практикой. Для конфуцианцев такое «изучение» древности было неприемлемо, человек должен был своим сердцем, своим сознанием прикоснуться к древним мудрецам. Это было чисто мистическое проникновение.

Как-то ученик Конфуция Цзы-гун спросил своего Учителя:

«– Почему Кун вэнь-цзу прозвали «вэнь» («культурным»)?

«Я ничего не скрываю от вас».

Конфуций ответил:

– Он был быстр и способен в учении. Он не стыдился испросить совета у тех, кто стоит ниже по положению. Вот почему его именовали «вэнь».

Конфуций делает основной упор на обучении, однако полагает, что даже в образовании надо придерживаться срединного Пути, который и есть Дао. Не случайно Конфуций говорит: «Если естество в человеке одолеет культуру, – получится дикарь. Если культура одолеет естество, – получится книжник. лишь тот, в ком естество и культура уравновешены, может стать благородным мужем».

Радостный и безмятежный

Как-то правитель области Шэ попросил ученика Конфуция Цзы Лу рассказать ему о его учителе, но Цзы Лу ничего не ответил. Узнав об этом, Конфуций произнёс: «Почему бы тебе не сказать об этом просто так: это такой тип человека, который забывает о еде, стараясь решить какую-нибудь проблему, что повергла его в глубокие раздумья, который столь преисполнен радости, что забывает о своих заботах, и который не замечает даже натиска старости».

Ученики оставили немало записей о Конфуции в повседневной жизни. Они разбросаны по всем главам «Лунь юя», хотя большая часть их содержится в седьмой главе. Это просто фиксация поведения Мудреца для будущих поколений – запись без трактовки, без объяснений, без комментариев самого Учителя в расчете на то, что лишь в дальнейшем можно будет понять сам масштаб личности и смысл его поведения. Ну что может нам дать упоминание о том, что Конфуций «поднимался на повозку, держа спину прямо и ухватившись за веревочные поручни. Сидя в повозке, назад не смотрел, быстро не говорил, распоряжений не давал» (Х, 26)? А вот и другой «отчет» о привычках Учителя: «Когда он спал, то не лежал как мертвый; когда был дома, то не сидел как при гостях» (Х, 24), т. е. на коленях на циновке. Обычно ел немного и от имбиря никогда не отказывался. Он не ел испортившуюся рыбу или протухшее мясо (Х, 8) – разве можно как-то по-другому? В тот день, когда он плакал, он не пел (VII, 10) – интересно, насколько это действительно значимо? Но все эти незначительные описания и эпизоды – части, из которых складывается мозаика личности Конфуция. Что здесь сущностно, поистине значимо, а что мелочно и никчемно, не знают даже его ученики. Поэтому они и записывают все, что сами подмечают, позволяя последующим поколениям давать оценки.

По словам учеников, он «ласков, уважителен, скромен, уступчив» (I, 10), поэтому всегда располагал к себе людей. Когда его не одолевали дела, он был радостен и безмятежен (VII, 3).

Как всякий наставник, он превыше всего ценит именно дела, а не рассуждения, и с этой точки зрения Конфуций не философ, то есть не тот, кто «любит мудрствовать», а тот, кто настраивает мысли других так, чтобы те действовали безошибочно, безукоризненно и в соответствии с ритуалом. «У того, кто беззастенчиво произносит слова, с трудом исполняются дела» (XIV, 20). Для него цзюньцзы тот, то «прежде претворяет слова в дело, а затем следует им» (II, 13).

Сам Конфуций, судя по описаниям эпизодов его жизни, во всем стремился следовать канону цзюньцзы, был, как и цзюньцзы, «строг, но не склонен к ссорам, легко сходится с людьми, но не вступает ни с кем в сговор» (XV, 22). Кун-цзы действительно не примыкал ни к какой партии или группировке (дан) и стремился сохранять независимость своих суждений. Обстановка не благоприятствовала такому поведению – заговоры, группировки, фракции стали нормой жизни того времени. Конфуций же, открыто участвуя в политической борьбе, все же оставался над суетой и по-настоящему был близок лишь со своими учениками. Как-то его ученик Цзы-гун спрашивает: «– Что можно сказать о человеке, если вся деревня его любит?

– Это никчёмный человек, – ответил Конфуций.

– А что можно сказать о человеке, которого вся деревня ненавидит?

– И это никчёмный человек, – сказал Конфуций. – Было бы намного лучше, если бы хорошие люди из этой деревни его любили, а дурные – ненавидели».

В этом – ответ на загадку его кажущейся раздражительности и нетерпимости – он просто не желает быть, как он сам замечает, человеком «с ловкой миной и льстивой речью».

Он чрезвычайно требователен к себе – отсюда и такая кажущаяся желчность и нетерпимость к мелочам. Ведь «если к самому себе будешь более требовательным, чем к другим, то избежишь обид» (XV, 15).

Вообще, в повседневной жизни он чрезвычайно педантичен и своим примером воплощает суть потаенного ритуального радения.

Он живет в постоянном трепетном страхе утратить связь с предками и духами. Жертвоприношение для него – не спорадический ритуал, но постоянное действие. Даже когда он вынужден был питаться простой кашей или овощной похлебкой, он всегда оставлял немного для жертвоприношений «и делал это с большим благоговением» (Х, 11).

Более того, многие пассажи из «Лунь юя» рассказывают нам, что Конфуций печалился, порою плакал, предавался радости, «не отказывался от вина, но и не напивался допьяна», т. е. представлял собой вполне обычного китайца, отличного от идеала даосского отшельничества, с той лишь разницей, что каждое его действие соответствовало ритуалу. Таким образом Конфуций «не был радостен или печален без повода», а значит, важно не то, что он делал, но то, что он все свершал в «соответствии с ритуалом». Не случайно сам Учитель не садился даже на циновку, которая «лежала не по ритуалу».

Он вообще очень восприимчив к внешним явлениям – он плачет от музыки и ликует, встретив друга. Один из лидеров «Учения о сокровенном» метафизик Ван Би (226–249) в своих ранних трудах был настолько поражен многими явными проявлениями радости и горя у Конфуция и счел его поведение слишком «человеческим», что первоначально весьма низко ценил его. Но по здравым размышлениям Ван Би счел, что именно таким и должен быть мудрец – испытывающим те же чувства, что и любой человек, с той лишь разницей, что мудрец, в отличие от простолюдина, никогда не бывает захвачен этими чувствами и не находится у них в плену.

Конфуций абсолютно гармоничен своим поведением, у него все – вовремя, все в соответствии с ритуалом и обстановкой. Он не излишен и не докучлив – великое умение, доступное лишь талантливым наставникам и советникам.

Примечательно, что Конфуций, будучи очевидно женатым, очень мало говорит о противоположном поле. И если упоминает, – то чаще всего в негативном контексте. Он признается, что не «встречал еще человека, который ценил бы благодать так же, как женские прелести» (XV, 13), он сравнивает «маленького человека» с женщинами: «когда с ними сближаешься, они перестают тебя уважать, а когда отдаляешься, – начинают ненавидеть».

Много было высказано версий по поводу такого нелицеприятного отношения к женщинам и практически полного отсутствия упоминаний о них в «Лунь юе», что может показаться тем более странным, если учесть, что в ту эпоху развлечения с «певичками», содержание наложниц и плотские прелести являлись нормативом культуры. Предполагали, например, что причина такого отношения Конфуция к женскому полу кроется в его крайне неудачной семейной жизни. Сам он не проповедовал целибат, сам он, по-видимому, разделял ложе с женой, но во время поста «покидал комнату, где обычно спал» (Х, 7). Как бы то ни было, в путешествиях Конфуций предстает всегда без семьи, лишь в окружении учеников.

Поразительно, но Кун-цзы с пониманием относится к стремлению к достатку, если это не задевает жизни других людей, к традиционным поборам сановников. Есть лишь одна вещь, которая недопустима, – нарушение ритуального единства. Все остальное может существовать, если приходится ко времени и «по справедливости». Например, он явно одобряет поведение аристократа и сановника царства Вэй, некоего Гунсунь Ба, прозванного Гуншу вэньц-зы. Тот все мог делать в меру, что и ценил Кун-цзы: «Он говорит так, чтобы никого не утомить. Когда он весел, он смеется, но так, чтобы никого не задеть. Когда надо взять по справедливости, он берет, но так, чтобы ни у кого не вызвать осуждения» (XIV, 13).

Скромность и служение – вот основной критерий конфуцианского пути. Но начинается этот путь исключительно со служения духам предков. Именно в этом, а не в изучении каких-то трактатов видит Конфуций залог обретения благодати. «Младшие братья и сыновья, находясь дома, должны проявлять почтительность к родителям, выйдя за ворота, – быть уважительными к старшим, в делах – осторожными, в словах правдивыми... Если у них после осуществления всего этого еще останутся силы, то следует потратить их на изучение культуры-вэнь» (I, 6). Вэнь очень емкое понятие, здесь его можно воспринимать и как изучение древней литературы (например, особо почитаемый Конфуцием «Канон песнопений»), и как постижение ритуалов, изучение других «гражданских наук», противопоставленных в чжоуской культуре военному делу (у). Важно другое – перед культурой-вэнь, как бы мы ее здесь ни трактовали, следует служение родителям и старшим вообще, что в свою очередь и предопределяет развитие человека именно как «существа культуры», вымеряет меру человеческого в человеке.

Есть и другой критерий проявления культуры в человеке – это знание меры допустимого и достаточного. Животное, увидев пищу, стремится съесть столько, сколько может. Хищник будет преследовать жертву, пока сам не упадёт от истощения. Но человеку должно быть свойственно осознание меры, или, как однажды назвал это сам Конфуций, «золотой середины». Правда, высказал он это замечание с немалым оттенком грусти. «Золотая середина – это добродетельный принцип, и является он наивысшим принципом, но народ уже давно не обладает им».

Сам же Учитель никогда не требовал себе больше, чем ему было необходимо для жизни: «Рыбу ловил удочкой, а не сетью, использовал стрелу с верёвкой, охотясь на летящих птиц, и никогда не стрелял в птиц, устроившихся на ночлег».

По этому же критерию Конфуций оценивал и своих учеников: «Ши чрезмерен, Шан отстаёт. Чрезмерность так же плоха, как и отставание».

Такой же умеренности нужно следовать и при исполнении ритуалов: например, праздничная песня не должна быть разнузданной, печальная – не должна слишком ранить душу.

Конфуций, говоря о знании меры, о «золотой середине», преисполнен особо осторожного отношения к жизни, боязни поступить не в соответствии с ритуалом. Даже обдумывание своего поступка должно быть подчинено ритуалу. Однажды Цзи вэнь-цзы из царства Лу признался, что трижды думает, перед тем как предпринять какой-нибудь шаг. «И двух раз достаточно», – поправил его Конфуций, ибо ритуал предписывает обдумывать предстоящий поступок именно дважды.

Древний ритуал и новая этика жизни

Одним из примеров подражания Конфуция был один из первоправителей Китая Юй, которому легенды приписывают спасение страны от потопа. Юй сумел изменить течение рек, и вода схлынула. Что же в Юе вызывало восхищение Конфуция? «Он с пренебрежением относился к напиткам и пище, но проявлял немалое почтение к душам умерших и духам. Он не заботился о своей одежде, но стремился придать особую красоту траурному одеянию и головному убору». Значит, Юй всегда был готов пожертвовать собой, своим благополучием и даже элементарной сытостью ради исполнения обрядов по отношению к предкам.

Подражание древним правителям и предкам для Конфуция далеко не самоцель, это лишь способ настроить свое сознание на те особые «резонансные колебания», которые, исходя от древности, способны напитать Поднебесную и сегодня. Эта часть его проповеди непосредственно связана с его традиционным воспитанием «служителя ритуалов» – своеобразного культового служителя. Но существует и другая часть, которая и позволила этому странному и порою очень резкому в своих суждениях человеку остаться в истории на тысячелетия. Он, равно как и многие духовные наставники того времени, проповедует некую новую этику, в которой жизнь государства и «жизнь в ритуале», в духовном радении должны уравняться. Призывая «учиться у древности», «измерять себя делами прошлого», он по сути вводит новую этику поведения и мышления. Конфуций расстаётся с архаической традицией «прислушивания» к Небу, а вместо этого старается объяснить, что существуют некие универсальные нормы жизни, которые он называет ли, традиционно переводимый как «ритуал», «церемониал», «правила поведения». Перевод этот весьма неточен, поскольку уводит нас в мир неких механических действий, именно церемониалов. Для Конфуция же ли – способ ежемгновенного сохранения связи с Небом, методы «небообщения», прямые и ничем не опосредованные. Идеал конфуцианской проповеди – благородный муж цзюньцзы отличается от остальных прежде всего тем, что может постоянно пребывать в этом ритуальном радении, проявлять его в каждом своем поступке и даже мысли, в отличие от сяо-жэнь («маленького» или «мелкого» человека), который в лучшем случае лишь имитирует эти ритуальные действия. Важнейшим понятием для Конфуция становится ли, обычно переводимый как «ритуал» или «церемониал», а на самом деле – сложнейший свод правил и внутренних переживаний, устанавливающий связь человека с Небом. При этом ни Конфуций, ни его последователи никогда не давали четкого определения понятию ли. Впрочем, этого и не требовалось, поскольку ритуальное понималось как мистически не выраженное, как «воля Неба», воплощенная в действиях человека. С внешней стороны содержание ритуала могли составлять многочисленные поклоны, сложные формы подхода к правителю и вышестоящему чиновнику, формы обращения со старшим и равным себе, нормативы коммуникации в обществе. Ритуал не уравнивал людей, он, наоборот, очень четко определял их «энергетические ячейки» в мистическом пространстве общества. По существу все эти действия – коленопреклонения, многослойные формулы обращения – вели к тому, что человек полностью подчинял свою энергетику энергетике правителя, растворял себя в потоке могущества, который идет от человека, сидящего выше его как по статусу, так даже и по месторасположению. Говоря иным языком, конфуцианство учило «взаимоотношению энергий», порой целиком уничтожая и растворяя того, кто не мог предоставить доказательств своего права на более высокий статус.

Реализация ритуала-ли в повседневной жизни основывается на довольно сложной взаимосвязи человека и Неба, человека и человека, личности и государства. Например, человек должен с одинаковой искренностью и преданностью относиться и к Небу, и к правителю, и к своей семье. Это и есть единая система взаимосвязей на основе закона – Ритуала.

Очевидно, что для Конфуция ли – отнюдь не некие правила, придуманные людьми, – он лишь осмыслен ими, переведён на уровень слов и жестов; в принципе Ритуал существует абсолютно независимо от человека, он дан от природы, как всякий естественный закон. Следование этим нормам поведения должно привести и государство, и отдельного человека к процветанию, а игнорирование Ритуала лишь ускорит их гибель.

«Нельзя смотреть на то, что противоречит Ритуалу, нельзя слушать то, что противоречит Ритуалу, нельзя говорить то, что противоречит Ритуалу». В этом высказывании – исток и суть учения Конфуция. Подчинённость Ритуалу, правилам поведения, культурному началу – в этом коренится смысл жизни человека.

Ритуал – это место встречи небесного и земного, особого рода символическое действие, которое позволяет человеку познать себя в пространстве Космоса. Начиная с эпохи Чжоу именно ритуал-ли становится фундаментальным понятием, вокруг которого строилась вся культура.

Понятие ритуала-ли весьма сложно и многогранно, и сам Конфуций признавал, что «нелегко следовать Ритуалу-ли, древние – и те не все следовали». Это – поразительное признание! Конфуций понимает ритуал именно как подвиг, внутреннее подвижничество, а отпадение от него будет являться хаосом в Поднебесной. Не всякий человек прошлого воплощал собой такой ритуал, и здесь хорошо видно, что в отличие от того, что считают некоторые исследователи, Конфуций отнюдь не «стремился в прошлое», не был консерватором. Для него и само прошлое может быть полно недостатков, но там, где-то в далеких веках прошлой истории, жили люди типа Яо, Шуня и Чжоу-гуна, которые своим поведением могли показать, что есть истинное воплощение ритуального радения.

Воплощенный ритуал удивительно сложен для исполнения и даже постижим далеко не для всякого. Но, тем не менее, есть определённые нормы поведения, которых способен придерживаться каждый человек. Это человеколюбие, долг, преданность, искренность, сыновняя почтительность, забота о младших, честность. Вот на этих качествах и основывалось этическое учение Конфуция, которое через много веков переросло в мощнейшую социальную и политическую доктрину.

Для Конфуция один из важнейших ритуалов – погребальный обряд. Смерть любого человека воспринималась не просто как обычная кончина, подчинённая законам природы; это некое космическое событие, уход из жизни носителя Культуры. Так можно ли пренебречь этим? Ведь и приход человека в мир, и его уход из жизни – звенья очень сложной цепи какого-то мистического процесса. Обычному человеку не дано понять, зачем он рождается и почему так быстро умирает, не успев совершить и малой доли того, что задумал. Для Конфуция ясно лишь одно – в самом факте человеческой жизни заложен глобальный смысл вообще человека как существа культурного, вся жизнь должна быть превращена в Ритуал, тем более её завершение. И Конфуций активно проповедует тщательное соблюдение всех тонкостей похоронного обряда, а также – траура. Его ученик Цзэн-цзы замечает: «Если будем тщательно соблюдать все траурные церемонии, связанные с похоронами родителей, и должным образом чтить память предков, то добродетели народа возрастут» (I, 9). В этом, пожалуй, одна из основных сокрытых мыслей школы, сложившейся вокруг Конфуция: лишь поддержание постоянной связи с духами прямых предков может напитать мир благодатной энергией.

Он нетерпим даже к малейшим нарушениям ритуала, и вряд ли его можно назвать «легким соседом». Он не садился на циновку, которая была «постлана неправильно» (Х, 12), никогда не говорил во время еды или сна. Он отказывался от каши, которая была сделана не из обрушенного зерна, или от недостаточно мелко нарезанного мяса. Не употреблял мяса или вина, купленного на рынке (Х, 8).

В ритуале для него главное – внутреннее переживание, мистическое перевоплощение в тех духов, к которым обращены молитвы. Поразительным образом, призывая к церемониальной тщательности, Кун-цзы оказывается не догматиком и даже не дидактиком, но тем, кто требует ощущения больше, чем механического исполнения жестов. Когда его спрашивают о сути ритуальных правил, он ясно дает понять эту мысль: «Если речь идет об обычных обрядах, то откажись от пышности. При похоронных же обрядах лучше скорбеть, чем заботиться о тщательности [исполнения этих обрядов]» (III, 4).

Сколько раз он стремился объяснить сущность правильного поведения и истинного Ритуала, а от него отворачивались, к его словам не прислушивались, к нему самому относились порой с недоумением! И тогда Конфуций уходил. Однажды в одной местности Конфуций попытался вернуть народ к отправлению древних ритуалов, и народ возмутился.

В «Мэн-цзы» рассказывается история о том, что, «когда Конфуций был судьёй в царстве Лу, его советам не следовали. Он участвовал в жертвоприношении, но после этого ему не дали, как надлежит, часть жертвенного животного. Поэтому он покинул царство, даже не дождавшись, пока с него снимут официальную шапочку. Тот, кто не понимает его, считает, что он поступил так из-за мяса, но тот, кто понимает его, знает, что он сделал так потому, что царство Лу не следовало истинному ритуалу».

Правильно ли он поступил? Хорошо ли сделал, покинув официальный пост из-за такой, казалось бы, малости? И на это у Мэн-цзы есть замечательный ответ: «Поступки благородного мужа не всегда доступны пониманию обычного человека». Ведь Конфуций не просто не получил небольшой кусочек мяса жертвенного животного. Жертвоприношение – это установление магической связи с Небом и духами, а следовательно, по мнению Конфуция, кто-то попытался отлучить его от Неба. Этого душа посвященного наставника не может пережить, это – не по Ритуалу.

Действительно, истинное понимание Ритуала весьма затруднено – это не обычный церемониал, жесты которого можно просто заучить. Ритуал нужно пережить, ощутить душой. Но как сделать это, как заставить человека стремиться к постижению Ритуала и Культуры?

Мистерия государственного служения

Его миссия, как он считает, заключается прежде всего в передаче мистического откровения на уровень управления государством и Поднебесной вообще. Именно ради этого он пошел на то, чтобы оставить жизнь затворника-медиума и посвятить себя не только воспитанию учеников, но и наставничеству правителей. Официальные должности, которые он иногда занимает, – не более чем инструмент для такого наставничества, просто возможность быть ближе к правителю, дабы направлять его. Он, как и многие служивые мужья ши того времени, готов безболезненно оставить свою должность, если ему кажется, что его советам не следуют, а царство выпадает из магического пространства соприкосновения Неба и Земли. Он как-то говорит: «Птица выбирает дерево. Как же дерево может выбирать птицу?» (12, гл. «Ай-гун», 58.27-а-б).

И здесь проступает еще одно отличие Конфуция и учителей его времени от мистиков-медиумов архаики. Они очень четко определяют свой объект для передачи знания – правители, высшие сановники царств. Именно они должны стать инструментами воплощения Небесной воли, переданной на Землю через медиумов, подобных Конфуцию, пускай даже сами об этом не догадываясь. Такой «инструментальный», жестко прагматичный подход Конфуция к власть предержащим пронизывает всю его проповедь. Здесь и глубокая убежденность, что самостоятельно правитель не способен осознать истинную суть вещей, и отсюда – необходимость в наставнике, получающем небесные откровения; здесь и решимость немедленно покинуть такого правителя, если тот не способен быть инструментом в руках наставника и, как следствие, не может принести гармонию и энергетику благодати в мир.

Проповедь Конфуция социализирована, она абсолютно не похожа на древнюю индивидуалистическую традицию мистиков Раннего Чжоу, он стремится обратить своё мистическое знание именно на общество, дать правителям и сановникам магический инструмент для управления делами земными. Но именно эту часть его проповеди слышат меньше всего, а с веками этот мотив окажется окончательно погребен под рассуждениями о социально-политических мотивах Конфуциева учения. Нечто подобное случилось с проповедью куда более оккультного учения – с наставлениями Лао-цзы.

Конфуций покидает лоно мистических школ и активно включается в социальную и политическую жизнь царств. У него есть, безусловно, план усиления верховной власти государя. Он многое делает именно для того, чтобы его царство Лу сумело подавить другие царства, причем дает советы, не боясь кровопролития. Именно по его совету два видных сановника-дафу из царства Лу сумели в кровавом столкновении разгромить отряды Гушань Буню и Шусунь Чжэ из соседних областей.

Большинство служивых мужей Поздней Чжоу любили рассуждать именно о политике, о том, как урегулировать отношения между враждующими царствами. А вот Конфуций предлагает людям не столько политическое или духовное учение, сколько чисто этическую систему. Важно сначала исправить людей, очистить их, вернуть к нормам поведения, а всё остальное – и государство в том числе – постепенно само придёт в равновесие. Надо больше интересоваться не политикой или экономикой, а состоянием души человека. Время показало, что это наиболее удачный вариант «жизненной философии»: с одной стороны, он признавал мир «тонких» материй, мир духов, общения с Небом, с другой – призывал больше обращать внимание на соблюдение простейших этических норм в повседневной жизни. Правда, сами по себе эти нормы, или особые правила поведения, – Ритуал – имели исключительно священный, надчеловеческий характер.

Но воплотить в реальность самые простейшие нормы поведения не так легко, как кажется на первый взгляд. Даже если очень подробно и доступно объяснить человеку, как он должен себя вести, то вряд ли стоит ожидать, что он тотчас изменится.

Нормы поведения в семье Конфуций переносит на правила поведения в государстве, объявляя, что «вся Поднебесная – одна семья». Так же, как в семье, здесь должны царить сыновняя почтительность и преданность по отношению к правителю, а тот в свою очередь обязан проявлять отеческую заботу, справедливость, выражать благодарность и милость к своим «сыновьям». Главным же стержнем взаимоотношений должно стать человеколюбие. Это, конечно, вполне традиционное, хотя и весьма расширенное продолжение культа предков, но это и абсолютно небывалая, прочная система взаимоотношений человека и государства, государства и священных сил Неба.


Каждый должен находиться на предназначенном ему месте – в этом залог гармонии отношений в стране. Конфуций называет это да тун – «великое взаимоподобие», которое понимается как основной и, увы, утопический принцип взаимоотношений между людьми, некая предельная этика жизни. Он призывает «исправить имена» (чжэн мин) – привести все явления в соответствие с их функциями. Этим принципам должны были в равной степени подчиняться государь и чиновники, муж и жена. «Правитель должен быть правителем, подданный – подданным, отец – отцом, сын – сыном», – наставлял Конфуций. Каждый способен выполнять свой долг, «быть таким, каким следует быть», лишь на основе всё тех же моральных категорий сыновней почтительности, человеколюбия и других подобных качеств.

«Если имена неправильны, – говорит Учитель, – то и речь противоречива. Коли речь противоречива – дела не завершаются успехом, не проповедуются ритуалы и музыка; когда не процветают ритуалы и музыка, то все наказания и штрафы налагаются несправедливо. В этой ситуации простому народу некуда поставить ноги и положить руки». Значит, государству надо заниматься тем, чтобы привести всех людей, в том числе и чиновников, в соответствие с их функциями и способностями.

Его отношение к официальному участию в делах управления могло показаться странным для служивого мужа того времени. С одной стороны, он никогда не стремился получить официальный пост, хотя ему неоднократно предоставлялась такая возможность. С другой стороны, он действительно все время служил правителям, иногда занимал невысокие должности и никогда не жаловался на то, что его советы не принимались во внимание. Но он подчеркивает, что все же в делах реального управления участвует, и его роль здесь значительно выше, чем роль чиновника средней руки. Он управляет именно мистическим образом, устанавливая равновесие между Небом и правителем.

Отношения Конфуция с государством были странными и необычными. Он несколько раз занимал официальные посты, но понимал, что ни на одном из них так и не смог добиться воплощения своего нравственного идеала.

Отвечая на вопрос, почему он сторонится прямого участия в управлении царством, он очень тонко подчеркивает эту особенность «сокрытого управления»: «В «Каноне истории» говорится: «Когда надо проявлять сыновнюю почтительность, проявляй ее, будь дружен со старшими и младшими братьями». В этом и кроется суть управления. Таким образом я уже участвую в управлении. К чему же непременно занимать высокий пост?» (II, 21). Здесь примечательны две вещи. Во-первых, сам мотив косвенного, мистического, сокрытого управления, когда дела в государстве творятся путем не прямого администрирования, а установления некоего равновесия между мудрейшими. Мотив этот не нов – он вообще звучит у мистиков того времени, достаточно вспомнить, например, Лао-цзы: «Лучший правитель – тот, о котором народ не знает».

В другой раз Конфуций согласился принять пост. Какие же аргументы понадобились, чтобы убедить его? К мудрецу обратился некий Ян Хо, занимавший одну из высших чиновничьих должностей в царстве Ци и влиявший на политику царства Лу:

«– Можно ли назвать человеколюбивым человека, который, накопив богатства, позволяет государству сбиться с пути? Я бы таковым не назвал его. Можно ли назвать мудрым такого человека, который, будучи всегда готовым участвовать в общественной жизни, всегда отклоняет такую возможность? Я бы таковым не назвал его. Дни и месяцы уходят. Время не на нашей стороне.

Конфуций ответил кратко:

– Хорошо, я приму пост».

Но что может составить тот стержень, тот движитель, который заставляет человека служить в этой жизни? Конечно же, долг (и). Не приказ, не закон, а внутренний нравственный долг. А подчинение приказам – это просто выполнение долга. Долг – ключевое понятие в проповеди Конфуция. Подданный должен служить государю, государь – заботиться о подданных.

Где истоки этого долга? Естественно, в глубокой древности, когда все жили, опираясь на нравственные понятия, которые и старался вернуть к жизни Конфуций. Для Конфуция существует понятие долга как продолжения человеколюбия и справедливости, как части Ритуала. Долг заключён прежде всего в том, что мистический Ритуал жизни необходимо исполнить до конца.

Долг... Долг во всём, и вся жизнь – как высшее долженствование. В конечном счёте долг по отношению к государю, отцу, старшим всегда оборачивается долгом человека перед Небом.

Конфуций – реалист в управлении государством, хотя как политик он всё же не состоялся. Так или иначе, он отмечал: «Если руководить народом с помощью законов и призывать порядок с помощью наказаний, народ будет стремиться избежать наказаний и не будет испытывать стыда. Если же руководить народом с помощью добродетели и вносить в народ порядок с помощью ритуала, то народ познает стыд и исправится».

Смута и волнения опасны тем, что народ отвлекается от своих основных обязанностей: не пашет землю, бросает ремёсла, да и просто уходит в другие царства. Он точно говорит: «В государстве, где царит хаос, люди не живут».

Сам же народ надо кормить и воспитывать, – вот два шага, которые должен предпринимать каждый правитель по отношению к своим подданным. Воспитание народа становится вообще одним из лейтмотивов всей жизни Конфуция, не случайно он вошел в историю именно как Учитель, наставник. Его ученик Жан Ю спрашивает учителя, когда они направляются из родного царства Лу в Вэй:

«– Когда народ столь многочислен, то как же его направлять?

– Прежде всего, надо дать ему разбогатеть, – ответил Учитель.

– А когда он разбогател, – вновь спросил Жан Ю, – то как его дальше направлять?

– А вот теперь его надо воспитать» (XIII, 9).

Однако само воспитание имеет в устах Кун-цзы особый смысл. Это прежде всего привитие людям ритуальных навыков и норм поведения, при которых «чиновник всегда бы оставался чиновником, отец – отцом, сын – сыном», когда бы четко соблюдался исходный порядок вещей во Вселенной. Воспитание – не передача знаний, не обучение канонам (это должно быть доступно избранным), а выработка способности следовать высшим предписаниям. Но – и это очень важно для Конфуция – сначала народ надо накормить, голодный и озлобленный человек своей энергетикой способен лишь разрушить гармонию Поднебесной.

Он не осуждает и не отрицает материальное благополучие, хотя сам никогда не был богатым, а иногда и бедствовал. Более того, для него достаток – необходимое условие воспитания народа. В другой раз он говорит: «Быть бедным и не роптать – трудно. Быть богатым и не зазнаваться – легко» (XIV, 10).

И если сам Конфуций очень жестко относится к тем, кто нарушает ритуал как форму общения с духами предков, то он чрезвычайно снисходителен к тем, кто нарушает обиходные правила. Однажды властительный князь Цзи Кан-цзы предложил достаточно простой способ решения конфликтов:

«– А что если убивать тех, кто пути Дао не следует?

– Если управляете, – ответил Конфуций, – зачем же убивать? Если сами устремитесь к добру, то и народ станет добрее. Нрав правителя подобен ветру, а нрав народа – траве. Куда дует ветер, туда и клонится трава».

Конфуций решительно отвергает убийства как способ урегулирования дел в государстве, ибо неправедные подданные – это вина правителя, именно он должен воспитывать их своим примером.

Великий учитель, несмотря на все его многочисленные неудачи в самостоятельном управлении областью, в истории выступает не как романтик «первобытного утопизма», но как жесткий прагматик, он постоянно говорит об умении «использовать»: «использовать людей», «пользоваться ритуалом», «использовать подданных», «использовать народ в надлежащую пору» (I, 5). И порою он кажется дидактиком управления, неким древним типом «менеджера-управленца» (не случайно сегодня столь популярным в КНР стал образ «конфуцианского бизнесмена» – удачливого, но честного). Но нет, за каждой его фразой скрывается подтекст, абсолютно понятный слушателям и читателям последующих поколений, подтекст, описывающий ритуальное поведение человека в мистическом пространстве бытия. Конфуций выступает как мудрый проводник-шаман, обучающий людей тому, как пройти по этому могучему, пугающему и одновременно имманентно присущему пространству, не ошибаясь и не сгинув. Именно для этого конфуцианцы в своих работах столь большой упор делают на сакральные слова, столь схожие с архаическими заговорами, – не таковы ли термины «ритуал», «человеколюбие», «долг» и другие конфуцианские понятия? Конфуций в какой-то мере сыграл дурную шутку: он заставил все последующие поколения китайцев, равно, впрочем, как и западных исследователей, спорить о том, что означают эти понятия, как следует их трактовать, как поступать в соответствии с их истинным смыслом (чжэн и). Но как раз «истинного смысла» у них и нет, это – слова-пустышки, некие путеводные вехи, которые сами по себе ничего не означают, кроме как вонзенные в землю палки, и лишь указывают на потенциальное наличие правильного пути, пути по этому мистическому пространству, которое в своей совокупности уже недоступно людям времен Конфуция.

Лишь правитель в полной мере может обладать и магическими способностями-жэнь и благодатью-дэ. Воспринимая их от неба, он, как медиум, спускает это на своих ближайших чиновников и на народ, устанавливая гармонию в Поднебесной. И поэтому Конфуций служит правителю не как начальнику, но как воплощению этой силы. И решительно уходит, если эта благодать иссякает из-за нарушения ритуалов.

Правители, по его мнению, есть и у других «варварских» народов. Но правители не благодатны, а вот китайцы (в ту пору еще протокитайская этническая общность ся), даже оставшись без правителей, могут сохранять благодать (III, 5).

Перед истинными правителями, которые сохраняют постоянную связь с Небом, он благоговейно трепещет. К правителю он относится именно как к носителю благодатной энергии. Тот для него не столько человек, сколько персонифицированный дух, в котором воплощается вся энергетика предков. Когда Конфуций заболевает и правитель приходит его навестить, хотя мудрец и болен, – он все равно принимает правителя по ритуалу. Он отворачивает голову от востока, так как по ритуалу правитель должен сесть в западном углу, и Конфуций поворачивается к нему лицом. А поскольку Учитель лежал и не мог одеться, то просто накрывается парадной одеждой и перекидывает поверх пояс – теперь он готов встретиться с воплощенным духом (X, 19). Стоит правителю вызвать его к себе, он отправляется к нему пешком, даже не дожидаясь, пока запрягут лошадей (Х, 20), а переступая порог зала правителя, он «сгибался до пола», и голос его начинал дрожать.

Жизнь Конфуция – постоянное служение. Служение правителю, духам, долгу. Он служит постоянно, он держит себя в дисциплине сознания и тела ежемгновенно.

Вдохновляйся песнопениями и совершенствуйся музыкой

Как человек может совершенствовать себя? Конфуций в своей проповеди не многим отличается от ученых мужей своего времени, но все формы воспитания стремится довести до безупречного воплощения. Он ясно определяет свой путь совершенствования: «Вдохновляйся «Каноном песнопений», опирайся на ритуалы, совершенствуй себя музыкой» (VIII, 8). И ни слова – про государственное служение, про почитание старших, поскольку в этих трех составляющих его Пути заключено именно личное, интимное.

Прежде всего, это изучение древних песнопений, стихов, нашедших свое обобщение в «Ши цзине» – «Каноне песнопений» или «Книге поэзии».

«Ши цзин» – собрание песнопений, включающее всего 305 стихов, разных по содержанию, смыслу и объему. Тот список, который дошел до нас, составлен значительно позже жизни Конфуция, в эпоху Хань, т. е. в III в. до н. э. – III в. н. э. Примечательно, что сам Конфуций именует «Ши цзин» просто «ши», то есть «песнопения», «стихи». Это могло быть и разрозненное, еще не упорядоченное собрание древних заклинаний, в котором уже немногие посвященные типа Кун-цзы могли разглядеть именно магическую, заклинательную суть. Именно поэтому и следует «вдохновляться песнопениями» – как не через них, через эти моления, призывы и заклинания, понять духовный мир предков?

Он постоянно призывает своих учеников изучать «Песнопения», он апеллирует к ним в своих наставлениях, он ссылается на них, как на основу своего знания. Для него – это целый мир, где разворачивалась мистерия целостности человека и духов, человека и Неба, ныне, увы, утраченная.

Что он больше всего ценит в древней поэзии? Стиль, красоту слога, изящество выражения мысли? Если это и интересует его, то лишь в самую последнюю очередь. Для него поэзия, и прежде всего «Канон песнопений» есть самое яркое, самое полное, самое воплощенное выражение духа древних.

«В [Каноне] песнопений триста стихов. И если надо в одной фразе выразить их суть, то скажу так: «Непорочных мыслей нет»! (II, 2).

Понимание «Ши цзина» именно как сакральных магических формул исчезает уже во времена Конфуция, для многих это превращается в некий абстрактный ритуальный канон, непонятно зачем и как используемый. Но для Конфуция это по-прежнему важнейшие ритуальные заклинания, обращенные к духам, формулы, регулирующие поведение и настрой сознания человека.

«Почему никто из вас, мои ученики, не изучает «[Канон] песнопений»? О, [Канон] песнопений! Ведь именно с его помощью можно развить воображение и расширить кругозор, стать более общительным и научиться иронии. Из него можно научиться, как вблизи служить отцу, а вдали – правителю, как называются птицы и звери, травы и деревья» (XVII, 9).

Для него Канон – это действительно книга жизни, где есть все. Но даже беглый просмотр покажет нам, что, конечно же, подробного описания птиц и зверей, трав и деревьев и даже полного вида ритуалов служения мы не встретим. Неужели Конфуций пользовался каким-то другим списком «Канона песнопений»? Думается, что если версия Канона Конфуция отличалась от современной, то не так существенно, чтобы включать какие-то обширные пассажи, не известные нам сегодня.

Отличается не версия, отличается само видение Конфуцием содержания «Канона песнопений». Обратим внимание – он говорит, что «с его помощью можно развить воображение». Это может показаться поразительным в устах столь строгого книжника, как Конфуций. Но воображение это – особого рода. Речь идет о способности визуализировать невидимое, слышать то, что не слышно уху обычного человека, получать знания из видений и их интерпретации.

А вот другой источник вдохновения Конфуция – музыка. Почему Конфуций любил слушать музыку? Однажды он приоткрыл своим ученикам этот секрет – оказывается, вслушиваясь в переливы звуков, он видит перед собой великих мудрецов древности. Да-да, он не столько восхищается музыкой, сколько взирает на то, что скрывается за ней, – на глубины времени, в которых он черпает вдохновение! Конфуций видит не символические образы древних, но их живое воплощение и даже может различить черты их лиц! И в этой метафизической реальности он может беседовать с ними, задавать вопросы, а значит – учиться у них. Этот эпизод позволяет увидеть особое отношение Конфуция и его последователей к музыке – оказывается, она учит идеалу древности.

Именно музыка способна пробудить в человеке ощущение связи с Небом и переноса этого благодатного ощущения на людей – жэнь, т. н. человеколюбия. Более того, она может становиться даже критерием этого человеколюбия, чистоты душевного посыла человека. Конфуций ясно подчеркнул: «Если человек не человеколюбив, что он поймёт в Ритуале? Если человек не человеколюбив, что он поймёт в музыке?»

Что может выступить символом высшей упорядоченности? Конечно же, музыка. Разве она не является просто набором упорядоченных звуков? Отдельный звук, пусть даже повторенный много раз, не сможет усладить слух, а вот сведённые в сложную систему, они вместе дают мелодию. Конфуцианцы считали, что музыка имеет огромное воспитательное значение, «умиротворяет нравы и облагораживает души». Сам Конфуций был очень восприимчив к музыке, прекрасно разбирался в древних мелодиях и даже мог давать наставления музыкантам. Однажды, будучи в царстве Ци, он услышал некую мелодию, которая так его поразила, что в течение трёх месяцев он не чувствовал вкуса мяса, которое ел. «Я никогда и не представлял, что наслаждение от музыки может достичь таких вершин», – признался он.

Однако и музыка может влиять на людей по-разному. Конечно, она – символ упорядоченности и вселенской гармонии, но в этом и её опасность. Например, музыка боевого танца, во время которого разыгрывались сцены древних сражений, показалась Конфуцию «прекрасной, но недостаточно добродетельной», ибо возбуждала души, поселяя в них «военное начало». Но была и другая мелодия – «гражданская», под которую исполнялись удивительные по своему изяществу танцы с павлиньими перьями. Она была «и прекрасна, и добродетельна», поскольку выявляла в человеке глубину «культурного начала», которое так ценил Учитель.

Сам он настолько ярко переживал ритуальную суть музыки, что мог впасть в экстатический ступор. Известно, что как-то во время своего первого путешествия из родного царства Лу в соседнее Ци он услышал ритуальную музыку шао. После этого он «в течение трех месяцев не чувствовал вкуса мяса, что ел». Он восклицает: «Я никогда не мог представить, что столь высока может быть радость от музыки» (VII, 14).

Он постоянно наставляет, что существует ритуал за пределами внешних действий, истинная музыка – за пределами собственно слышимых звуков. «Когда твердят «ритуалы, ритуалы», разве имеют в виду лишь подношения даров из яшмы и парчи? Когда твердят «музыка, музыка», разве имеют в виду лишь удары в колокол и барабаны?» (XVII, 11). Истинная архитектоника звуков прорастает где-то в пространстве, не доступном обычному человеку, путь к которому лежит не через формальные действия – правила или «удары в барабаны», но через постоянное подвижничество, самопреодоление и самое главное – вглядывание в зеркало древних идеалов.

Сам Конфуций хорошо играл на цине – традиционном китайском струнном инструменте – и неплохо пел. Но искал он в музыке не красоту мелодии, не многоцветие переливов – он стремился как бы заглянуть за сам звук, в то пространство, откуда он исходит. Прекрасно ощущая мистическое, сокровенное, он тем не менее не любил говорить о них. Сохранилась поучительная история о том, как Учитель обучался музыке. Что же искал он в незатейливой мелодии древней китайской песни?

Его учителем был некий Ши Сян. С начала обучения Конфуция прошло уже десять дней, а он продолжал разучивать лишь самые элементарные аккорды, сам же объяснял это так: «Я лишь усвоил мелодию, но необходимо ещё овладеть и искусством исполнения». Через некоторое время, когда Ши Сян-цзы решил, что Конфуций может приступать к новой мелодии, мудрец произнёс: «Я ещё не постиг, в чём коренится выразительность её напева».

Прошло время, и Ши Сян-цзы вновь предложил Конфуцию перейти к разучиванию новой мелодии. На этот раз реакция Учителя была ещё более неожиданной. Конфуций ответил не сразу – он погрузился в глубокие размышления, а затем, будто очнувшись, взглянул вдаль и радостно произнёс: «Теперь я представляю этого человека. Он смугл, ростом – высок, а взор его устремлён вдаль. Он подобен правителю, взирающему на четыре стороны света. Да кто еще, кроме правителя дома Чжоу вэнь-вана (Культурного), сумел бы создать такую мелодию?!»

Ши Сян-цзы, поражённый, вскочил с циновки и дважды поклонился Конфуцию. Оказывается, мудрец угадал – эту мелодию действительно создал вэнь-ван. Да он даже и не угадал – он воочию соприкоснулся с древним правителем, прозрел его дух внутри себя. Стоит заметить, что именно вэнь-вана Конфуций считал примером человека культурного. Так благодаря музыке причудливым образом произошло мистическое соприкосновение двух мудрецов разных эпох.

Учитель, что стал Колоколом

Ученики для того Конфуция, который вошел в историю, – часть его образа, обрамление его мудрости и передача традиции. Как-то обращаясь к ним, он говорит: «Небо скоро сделает вашего Учителя языком колокола», или в другом переводе «сделает Колоколом» (III, 24). Трактовка здесь не сложна – этот деревянный язык колокола должен пробуждать звуки, отклики в душах учеников и последователей на много веков вперед. Он предвидит это и сообщает об этом откровении своим ученикам.

Именно ученики сыграли, пожалуй, самую важную роль в сбережении образа Конфуция. Их было более сотни, но лишь несколько десятков вошли в историю. Именно они бережно и непредвзято записывали изречения своего учителя, вероятно, сами до конца не понимая, важно или нет для вечности то или иное его высказывание.

Сколько прямых учеников было у Учителя? Казалось бы, исторические свидетельства и генеалогические книги школы должны были донести до нас их точное число, ведь это, по существу, указатель на линию преемственности мудрости от Конфуция к последующим поколениям. Но здесь повторяется та же ситуация, что и с биографией Конфуция. За кажущейся ясностью и логичностью изложения скрываются путаница, разночтения и несуразности. Безусловно одно: точное количество учеников Конфуция неизвестно, что, впрочем, не удивительно – далеко не все следовали за Конфуцием во всех его странствиях или постоянно находились рядом. С другой стороны, часть людей могла назвать его своим учителем даже в том случае, если Конфуций лишь раз побеседовал с ними. В анналы истории вошла цифра три тысячи учеников – именно так свидетельствуют «Исторические записки» Сыма Цяня, которые, однако, как мы уже знаем, передают в основном предания, а не реальные факты того периода (11, гл. «Кунцзы чжуань», с. 1938). Это, конечно, колоссальное, почти невероятное число, и сегодня трудно предположить, чем руководствовался составитель «Исторических записок» в этом пассаже его «Жизнеописания Конфуция». Но лишь семьдесят или семьдесят два ученика стали считаться ближайшими последователями – именно это число чаще всего фигурирует в различных биографиях Конфуция. Об этом пишет «Мэн-цзы», упоминается в труде другого философа «Ханьфэй-цзы», в трактате даосского толка «Хуайнань-цзы» и некоторых других. Говорит о них и Сыма Цянь, причем в несколько странном контексте – он пишет о том, что учеников Конфуция, «кто был искушен в шести искусствах, было семьдесят два человека». Речь идет о классических «шести искусствах», в которых должен был упражняться всякий достойный аристократ эпохи Чжоу – стрельба из лука, вольтижировка, ритуалы, математика, каллиграфия. Примечательно, что Сыма Цянь выделяет эти семь десятков учеников из всех остальных не столько по принципу близости к самому Конфуцию, сколько по их совершенству в «шести искусствах». Тем самым он, по сути, признает, что не в состоянии объяснить сам метод выделения «ближайших последователей» Учителя. Да и само число ближайших учеников для Сыма Цяня было не очень ясным – он просто передавал разные версии, сводя их воедино: он то говорит о семидесяти двух учениках, то о семидесяти семи. Более того, он перечисляет по именам лишь тридцать шесть из них, при этом шесть имен вообще не встречаются в «Лунь юе», а часть персонажей фигурирует в «Лунь юе» не как ученики Конфуция, а как просто люди, которые встречались с ним. Разумеется, он не выдумывает эти имена, Сыма Цянь просто в свойственной китайскому историку манере методично и малоосмысленно «складывает» вместе все возможные версии, истории, разночтения, предоставляя последующим поколениям разбираться в этом вопросе.

Сколько учеников фигурирует в самом «Лунь юе»? Исследователи, используя разные методы подсчетов, причисляют к ученикам традиции «Лунь Юя» двадцать пять – тридцать человек. В любом случае речь о «сотнях учеников» здесь не идет.

Из нескольких десятков учеников лишь несколько человек сыграли действительно важную роль в сохранении мысли своего учителя. Это Цзэн Шэнь (505–436), прозванный Цзэн-цзы – «Мудрец Цзэн», Цзы Ся (или Бу Шан, 507-?), Цзы Ю (или Жань Цю, 522–489), Цзы Чжан (или Чжуаньсунь Ши, 503 до н. э. – ?), Ю Цзя (или Ю Жо, 508-?). Скорее всего они образовали в последний период жизни учителя и после его смерти тот узкий круг учеников, которые бережно записывали все сказанное наставником, а потом приложили все силы, чтобы эти высказывания получили широкое хождение по царствам Центральной равнины. Они явным образом и составляли костяк школы, получив от Конфуция полную традицию. Косвенным указателем на это является тот факт, что они все вместе упоминаются в важнейшем сборнике «Ли цзи» («Записи о ритуале») именно как группа единомыслящих последователей. Стоит обратить внимание и на то, что если другие ученики лишь упоминаются в «Лунь юе», высказывания этих пятерых вошли в основной текст трактата, причем высказывания не о Конфуции, а самостоятельные философские суждения.

Ученики Конфуция в подавляющем большинстве были людьми знатными, подобно Конфуцию, из средних и мелких аристократических родов. Среди них было немного простолюдинов – Конфуций считал, что простой народ надо образовывать и воспитывать, но его священное знание им вряд ли было доступно. Вместе с тем Конфуций подчеркивал, что его учение доступно каждому, кто открыт своей душой – и одним из его наиболее любимых учеников становится Янь Хуэй, происходивший из бедной крестьянской семьи царства Лу.

Последователи великого наставника явно не были ни однородными по своим устремлениям, ни одинаковыми по своим талантам. Среди них выделялись четыре группы «по специализации»: одни были «самыми способными в осуществлении добродетелей», другие были «искушены вести беседы», третьи – в государственных делах, четвертые были знатоками в культуре или гражданских дисциплинах (вэнь) (XI, 3). Из текста не ясно, кто выделял эти четыре группы (а всего к ним причислены лишь десять учеников) – то ли сам Конфуций, то ли составители текста.

Он по-разному оценивает способности и качества своих учеников. Одних он высоко ценит; к другим относится снисходительно; третьи вызывают его искреннее восхищение; над потерей иных он скорбит так, что по нескольку дней не выходит из дома и не принимает пищи. Но примечательно, что основными носителями конфуцианской доктрины стали не они. Ученики Конфуция, как и положено благородным мужам, предпочитали не выставлять себя на люди, быть «скромными с достоинством», умели ценить себя и быть гордыми (один из учеников утверждал, «что его можно даже убить, но шапку он не снимет»).

Когда скончался ученик Конфуция Янь Юань, остальные ученики решили устроить ему пышные похороны. Они считали, что именно это соответствует истинному Ритуалу. Но их удивили слова Конфуция, который заметил: «Этого делать не следует». Нетрудно понять: Учитель боялся, что богатый внешний ритуал перебьёт в душах учеников внутреннее, личностное переживание. Более того, Конфуций видел в учениках своих детей и на умершего Янь Юаня смотрел как на сына. Разве может даже самый пышный похоронный обряд возместить утрату собственного ребёнка? Увы, ученики не поняли всей мудрости совета Учителя и поступили по-своему. Конфуций не стал их корить, он лишь с грустью заметил: «Янь Юань смотрел на меня как на родного отца. А теперь я не могу видеть в нём сына. Увы, в этом не мой грех, дети, а ваш».

В этом эпизоде – всё величие истинного Учителя. Ведь лучшие ученики не послушались его, а он не бранится, хотя из-за их поступка Конфуций «потерял сына», т. е. не смог исполнить настоящего, внутреннего Ритуала, как того требовала смерть ученика. Такова китайская традиция – истинный наставник не поучает, а лишь незаметно и плавно подводит к правильному поступку. Он оставляет ученикам свободу выбора, уважая личность в человеке, не ограничивает их и, более того, даёт сделать ошибку. Ведь именно в этом случае ученики сами способны осознать, что сделали, покаяться и больше не повторять ошибку. Нестрашно совершать промахи – непозволительно их не замечать и повторять вновь и вновь. Конфуций как-то заметил: «Лишь то можно считать ошибкой, что не исправлено».

Он подходит к своим ученикам именно как к последователям, как к продолжателям традиции. И бывает весьма строг, если те нарушают не столько его предписания, сколько дух самого его Учения. Для него важно не только формальное следование правилам (хотя в этом он весьма преуспел), но соблюдение заветов учения в душе. «Лунь юй» передает нам случай, когда аристократ Цзи-ши решил повысить поземельный налог, а один из учеников Конфуция – Жан Цю «помог в приумножении его богатства». Конфуций, узнав об этом, отказывается от ученика со словами: «Он не мой ученик. Вы можете, развернув флаги, с барабанным боем напасть на него» (XI, 17). По сути, Конфуций подвергает своего бывшего ученика публичному остракизму и призывает своих последователей. Мэн-цзы прокомментировал так эту историю из жизни Конфуция: «Из этого можно видеть, что Конфуций отторгал тех, кто помогал правителям преумножить богатства, при этом не отдавая дань уважения добродетельному правлению» (IVа, 17).

Ученики его часто расстраивают именно тем, что не могут размышлять над сказанным наставником. Он поражен тем, что весь день проговорил с одним из своих любимых учеников Янь Хуэйем, а тот, «подобно глупцу, ни разу не возразил мне». Впрочем, тут же одергивает сам себя: «Когда он ушел, я, озирая его жизненный путь, убедился, что Хуэй отнюдь не глупец» (II, 9). Конфуций на своем приеме готов показать ученикам, что такое – постигать суть человека без скороспелых выводов. Но в другой раз он опять расстроен: «Хуэй мне не помощник, он доволен всеми моими суждениями» (XI, 4).

Кажется, порою, что он не видит в них тех, кто может понести учение дальше, – они не понимают его, медлительны в своих мыслях, слишком по-школярски пытаются понять его мысль. Именно про них, своих ближайших и лучших учеников, он скажет: «Чай глуповат, Шэнь туповат, Ши лицемерен, а Юй грубоват» (XI, 18). «Туповатый Шэнь» – это один из лучших последователей Учителя, тот, кто многое сделает для распространения учения, Цзэн Шэнь или Цзэн-цзы. У Цзэн-цзы уже были свои ученики. «Лунь юй» рассказывает, что «Когда Цзэн-цзы заболел, он призвал своих учеников и сказал им: «Посмотрите на мои ноги, посмотрите на мои руки». В «Каноне песнопений» сказано: «Будь осторожен! Будто стоишь ты на краю бездны, будто идешь по тонкому льду». лишь сейчас я понял, как избежать недугов, мои ученики!» (VIII, 3).

Конфуций своим к ученикам то чрезвычайно снисходителен, то очень требователен, порою нетерпим к их, казалось бы, небольшим проступкам. И, тем не менее, лишь ученики для него являются единственными, кто способен до конца понять его. Он даже признается, что «лучше мне было бы умереть на руках своих учеников, чем на руках чиновников» (IX, 12). Связано это было с тем, что когда Конфуций заболел и при этом не находился на государственной службе, ему была оказана забота как знатному чиновнику – Учитель счел, что его «обманули» и поступили лицемерно.

И все же Конфуций прекрасно понимает, с кого можно требовать «великого действия», а кто не способен даже на малое. Однажды один из его учеников заснул днём, что было нарушением многих правил поведения, да и просто явным признаком безделья и лености души. Казалось бы, Учитель должен был разгневаться, возмутиться. Но Конфуций не был бы великим Учителем, если бы подходил ко всем с одной меркой. Он просто произнёс: «Трухлявое дерево не годится для поделок. Стена из навоза не годится для побелки. Так стоит ли упрекать Юя?» Не всякий человеческий материал годен для изготовления «великого сосуда», и не надо бояться признать это.

Конфуций не сердится на учеников, видя в своих последователях обычных людей с присущими им слабостями. Он понимает, что далеко не каждому дано пройти свой путь к благородному мужу; более того, Конфуций готов признать и свои ошибки в отношении некоторых учеников. По поводу того же заснувшего Юя он говорит: «Прежде я верил людям на слово: если сказали – значит, так и сделают. Теперь же я слушаю их речи, но смотрю, что они сделают. Я переменил своё отношение к ним из-за Юя».

У него бывают разногласия с учениками, по крайне мере дважды один из его любимых учеников Цзы Лу самым непосредственным образом не соглашается с поступками учителя (XVII, 5, XVII, 7), и Конфуций вынужден давать разъяснения своему поведению. Как иногда предполагают комментаторы, обе эти истории носят апокрифический характер и добавлены в «Лунь юй», дабы косвенно показать противоречивость Конфуция. В первом случае Конфуций отправляется служить к аристократу Гун-шунь Фужао, который выступил против своего хозяина, в другой раз откликается на призыв Би Синя, который не подчинился указам своего правителя. Все это действительно крайне противоречит обычной логике поведения Конфуция, который всегда призывал к почтительности перед правителем. Но все же образ Конфуция значительно более сложен, а сам он более противоречив, чем представляется из его «иконописного образа». Равно как очевидно, что у него были и противоречия с учениками (они проступают во многих диалогах), и непонимание с их стороны, и резкие выступления со стороны представителей других духовных школ. Стоит признать, что некоторым духом потенциальной конфликтности пронизаны многие пассажи «Лунь юя», в том числе и его диалоги с учениками.

Сама проповедь Конфуция и «Лунь юй» показывают, что в Китае не было некой отвлеченной философии, далёкой от жизни. Китайские мудрецы умели удивительным образом связывать мир видимый, каждодневный, изменчивый и мир метафизический, вечный и неизменный, мир чистого духа и сокровенного знания. Можно быть одновременно политиком и философом, великим стратегом и мистиком, как, например, знаменитый военачальник Сунь-цзы (VI–V вв. до н. э.) или как тот же Конфуций, постоянно соприкасавшийся с делами управления. Такая двойственность не характерна для европейской культуры, требовавшей от человека жёсткого выбора – или политик, или отшельник. Китай же, наоборот, ставил во главу угла человека в равной степени духовного и социально активного (это отнюдь не исключало существования отшельников, монахов и аскетов). Более того, человек, не приобщённый к духовным учениям, и правитель, не окруживший себя мудрецами, не мог удержаться на троне, а долг мудреца – предложить свой ум для решения политических проблем. Эти предложения делались в чисто китайской, конфуцианской манере – намёками, хитроумными отказами, т. е. с соблюдением всё того же ритуала прихода мудреца на службу, и эта машина «прихода во власть», запущенная ещё в эпоху Борющихся царств, действовала в течение многих веков.

Само же конфуцианство оказалось не просто набором отвлечённых рассуждений об идеалах человеколюбия, искренности и долге, но вполне практичным социальным и этическим учением. Конфуцианство стало именно той традицией, которая реально воплотила хотя бы часть своих идеалов в жизнь. И, понимая это, в обыденности проповеди Конфуций открывает перед нами внезапный мистицизм самопрозрения человека, что «вечно претворяет изученное».

Слово, оставленное Учителем: «Лунь юй»

То, что нам сегодня известно под названием «Лунь юй», естественно, не является изначальными словами Конфуция и, более того, – хронологически точным описанием событий его жизни. Это скорее труд политический – облик Конфуция в нем подан так, как он представлялся правильным государству. И в этом смысле «Лунь юй» – не книга о том, как говорил и действовал Конфуций, а описание того, как он должен был бы действовать и говорить.

Очевидно и другое – через бесконечный частокол увещеваний и «мудрых высказываний» проступает живой, реальный Конфуций: громогласный и сомневающийся, осторожный и решительный, торжествующий и покинутый духами. Именно «Лунь юй», а не исторические описания Конфуция, сделали его облик чрезвычайно обаятельным, живым и очень сложным.

Что вообще мы подразумеваем, говоря о «Лунь юй»? На первый взгляд, здесь все достаточно просто – это компиляция высказываний и событий из жизни Конфуция. Частично высказывания, встречающиеся в «Лунь юе», повторяются в «Ли цзи» («Записях о ритуале») иногда абсолютно точно, но чаще в переложении или с небольшими изменениями. Ряд историй и высказываний также повторен в более поздней книге «Мэн-цзы», но так или иначе нигде не встречается точной «кальки» исходного текста.

В современном варианте «Лунь юй» содержит 20 книг или глав. Традиционно главу принято называть по первым значимым словам этого раздела, например, глава первая именуется «Учиться и...», глава вторая – «Осуществлять правление» и т. д.

Известная нам сегодня структура «Лунь юя» сложилась не сразу, очевидно, что по Китаю ходило несколько вариантов или списков этого труда, причем каждый считался «истинным». Такая ситуация складывалась вокруг практически всех известных китайских духовных произведений, в том числе, например, «Лао-цзы», «Чжуан-цзы», «Мэн-цзы»: одновременно циркулировало несколько версий, составленных учениками и последователями, которые оспаривали право первенства и истинности в продолжении традиции.

Сегодня невозможно назвать точную цифру количества разных вариантов «Лунь юя». К концу I века было известно по меньшей мере три труда, которые потом легли в основу «Лунь юя». Два труда были связаны с названиями царств «Лу лунь» – «Речения царства Лу» из двадцати глав, и «Ци лунь» – «Речения царства Ци» в двадцать две главы. К последнему труду прилагались еще две главы – «Вэнь ван» и «Ши тао», которые хотя и являлись частью общего корпуса текстов, но все же повествовали не о Конфуции. Третий труд получил название «Гу лунь» – «Древние речения», он состоял из двадцати одной главы и был обнаружен, по преданию, в стене дома Конфуция.

Именно эти три «Речения» перечисляются в самом раннем упоминании о труде Конфуция – «Истории династии Хань», принадлежавшем кисти известного историка Пань Гу. Хроники эти, дошедшие до нас с большими лакунами, были закончены в I в. н. э., и таким образом мы имеем достаточно позднее упоминание о беседах Конфуция – со времени его ухода из жизни прошло более четырехсот лет.

Эти три сборника «речений» были во многом схожи, но все же не одинаковы. Прежде всего они заметно расходились по своему объему. Скорее всего «Ци лунь» был самой обширной компиляцией речений Конфуция, по своему объему этот труд превосходил «Лу лунь», о чем, в частности, упоминает историк-конфуцианец Лю Дэмин (556–627). В точности сложно сказать, то ли «Речения царства Ци» содержали большее количество глав, то ли по числу высказываний и стихов были более многочисленны.

Очевидно, что канонизации Конфуциева учения еще не произошло – этого просто не могло случиться при наличии трех (а возможно, и большего количества) вариантов его высказываний. А это значит, что до того Конфуций не только не считался «учителем учителей», но занимал в исторической ретроспективе позицию немногим выше, чем ряд других духовных учителей. Такое множество вариантов трудов одного и того же мудреца можно считать нормативом ранней истории Китая. Достаточно упомянуть, что известно несколько списков «Дао дэ цзина» («Канон Пути и Благодати») Лао-цзы, где встречаются разночтения. Более того, обнаруженный в 90-х гг. вариант этого трактата, записанный на бамбуковых дощечках (до этого варианты II в. были записаны на шелке, т. н. «шелковые книги»), оказался существенно, почти в два раза короче, чем широко известная сегодня версия «шелковых книг». Таким образом, слова мудрецов дополнялись, дописывались и в конце концов превращались в компиляцию, но компиляцию высказываний не только самого духовного наставника, но и мыслей его учеников и последователей по принципу «что мог бы сказать учитель по этому поводу».

Три версии «Лунь юя» долгое время существовали раздельно и циркулировали по Китаю как самостоятельные произведения. Такая ситуация сохранялась вплоть до I в. н. э., когда одна из версий попадает в руки известного каноноведа Чжан Юя (?-5 в. до н. э.) – знатока речений Конфуция, а также «И цзина». Чжан Юй – эрудит и книжник – имел весьма высокий ранг знатности – хоу, ученое звание боши, т. е. «доктора», и преподавал императорской семье тонкости «Лунь юя». В 25 г. до н. э. он был назначен главным советником императора, что соответствовало рангу и обязанностям премьер-министра.

До сих пор идут споры о том, какая же из трех версий легла в основу известного нам сегодня «Лунь юя». По одному из предположений, он сводит воедино две версии – лускую и цискую. Он также пользуется многочисленными комментариями различных книжников, которые составлялись на «Лунь юй», в том числе известных каноноведов Ван Яна, Лу Фуцина и других. Так рождается произведение, названное «Чжан хоу лунь» – «Суждения (и беседы в версии) хоу Чжана». Эта версия стала столь популярной, в том числе и благодаря высокому посту ее составителя, что затмила все остальные списки «Лунь юя».

Теперь «Лунь юй» все более упорядочивается различными комментаторами. Новый список составляется известным ученым Чэнь Сюанем (127–200 гг. н. э.), который также использует версии «Речений из царства Ци» и «Речений из царства Лу». Эта версия не дошла до наших дней, хотя отрывки из нее обнаружены в различных вариантах. Поразительно, что относительно большая часть, обнаруженная в 1969 г. в Синьцзяне, является ученической копией, составлена в 710 г. двенадцатилетним юношей. Известная нам сегодня версия была составлена хэ Янем (190–249 гг. н. э.), который, как считается, свел вместе варианты Чжан Юя и Чэнь Сюаня.

Как видим, наиболее древние версии, передающие нам истинный характер записей Конфуция, не сохранились. Разумеется, вряд ли стоит считать, что ныне существующая версия «Лунь юя» является подделкой или сильно подправленным вариантом. Судя по высказываниям Учителя, приводимым в других трактатах, скорее всего мы имеем дело с реальным словом Конфуция. Однако в результате многочисленных редакций могло измениться другое – те акценты, которые стремился расставить Конфуций своими беседами и проповедями. Изменился и смысл некоторых понятий, а за ним трансформировался и образ Конфуция, превратившись в философа-книжника. Именно влияние такой редактуры мы должны учитывать, читая сегодня слова Конфуция. Вряд ли он говорил о другом, но скорее всего, он говорил по-другому.

Приобретя классический вид, «Лунь Юй» стал частью практически всех основных канонов литературно-назидательной классики Китая, и прежде всего т. н. «Четверокни-жия» («Сы шу»), куда помимо собственно «Лунь юя» вошли «Мэн-цзы», «Чжун юн», «Да сюэ» («Великое учение»). «Лунь юй» также стал центральной частью «Тринадцатикнижия» («Шисань цзин чжу ши»), которое изучалось всеми учеными и чиновниками, а также было основой обучения в китайских школах. «Тринадцатикнижие» всегда воспринималось как наиболее полный и точный свод именно конфуцианской классики с каноническими комментариями (в частности, «Лунь Юй» издавался в обрамлении комментариев Чжу Си). «Тринадцатикнижие» было составлено в XII в. при правлении династии Южная Сун, а цинский чиновник Жуань Юань (1764–1849) скомпилировал критический свод всех текстов, куда были включены не только прежние комментарии, но и некоторые новые комментария, а также списки разночтений (цзяокань цзи). Именно это издание, неоднократно переиздававшееся впоследствии, стало своеобразным нормативом для последующих исследований.

Характер самого «Лунь юя» в равной степени как полностью соответствует канонам записей речений мудрецов того времени, так и отличается от многих других образцов классики Китая.

Прежде всего, по своей структуре это текст не оккультный, не мантрический, как, например, «Канон перемен» («И цзин»), за редким исключением он не содержит зак-линательных формул и магических речитативов, как более древний «Канон песнопений» («Ши цзин»), который очень высоко ценил сам Конфуций. И – самое главное – он не написан самим Конфуцием и, по-видимому, им даже и не правился. Его ученики записывали то, что им казалось важным, а иногда просто эпизоды из жизни наставника или манеры его поведения, не в силах дать им трактовку, оставляя это для потомков.

Сам же Конфуций отказывался записывать что бы то ни было, вероятно, считая, что все, что необходимо, уже записано – не случайно отсылал своих учеников к «И цзи-ну», «Ши цзину». Он же несет устное учение, передает его своим поведением, он вопрошает духов и воплощает их веления на Земле. И здесь особый смысл приобретает его знаменитая фраза: «Я не создаю, но лишь повторяю изученное». Ему передано учение (сюэ), и он его «повторяет» и не творит ничего нового. И в этом он – абсолютно традиционный мистический учитель.

Сама структура «Лунь юя» является суммой самых различных высказываний и явно отражает борьбу, которая шла вокруг наследия Конфуция между его преемниками и учениками. Это хорошо прослеживается в неоднородности структуры текста. Прежде всего характер первых пятнадцати книг заметно отличается от последних пяти.

На первый взгляд, материал в главах сгруппирован случайно, сами же главы, равно как и высказывания внутри них, также расставлены вне всякой логики. Более внимательное прочтение продемонстрирует нам, что над составлением «Лунь юя» работали компиляторы, собирая в одну главу фразы не столько тематически близкие, сколько связанные единым термином. Например, откроем третью главу. В близких пассажах 23, 24 и 25 речь идет о музыке, во всяком случае во всех случаях используется этот термин. Но в первом случае Конфуций говорит, что «Музыку должно знать!», во втором случае упоминается музыкальный инструмент то – деревянный язык колокола, причем в контексте, никак не связанном с музыкой. Конфуций говорит своим ученикам: «Почему вы так обеспокоены, что нет у вас чиновничьих постов? Поднебесная уже давно лишилась пути-Дао и скоро Небо сделает Вашего Учителя языком колокола». В третьем случае Конфуций рассуждает о том, что музыка древнего правителя Шуня (музыка Шао) была «красивой и нравственной»), а вот музыка правителя У – «воинственного» – «красива, но не вполне нравственна». В сущности, здесь речь идет не столько о музыке, сколько о самом характере древнего правления. В других же местах «Лунь юя» встречается немало высказываний о музыке, не сгруппированных в одну главу.

Первая и вторая главы вызывают несколько сумбурное ощущение – складывается впечатление, что составители пытались включить в них то, что им казалось самым главным в речениях Конфуция, а поэтому здесь главенствует не единая тема, а единая Мысль, свод важнейших идей проповеди. А вот дальше «Лунь юй» приобретает значительно большую стройность. Третья глава в основном посвящена наставлениям в ритуале и музыке, четвертая глава поочередно обыгрывает основные понятия конфуцианского учения – «человеколюбие», воспитание человека, путь-Дао, сопоставление благородного мужа цзюньцзы и «маленького человека». Большая часть пятой и шестой глав включает высказывания Конфуция о разных людях: своих учениках, правителях, аристократах. Седьмая глава содержит ответы Конфуция на вопросы учеников, причем через них показывается сам характер Конфуция, некий идеальный норматив поведения. Восьмая глава состоит из высказываний Конфуция по самым различным поводам, однако при этом в ней встречаются включения высказываний его ученика Цзэн-цзы. Одиннадцатая глава целиком посвящена самому Конфуцию. В двенадцатой главе мы встречаем запись вопросов Конфуцию и ответов на них. Первая часть тринадцатой главы посвящена высказываниям по поводу управления государством, вторая часть (18–28 параграфы) рассказывает о нормативе благородного мужа цзюньцзы. Здесь же обыгрывается понятие ши – честного служивого мужа, по сути, цзюньцзы, который находится на службе у правителя. Четырнадцатая глава как бы возвращает нас к центральным понятиям конфуцианской проповеди, обозначенным в первой и второй главах, из-за этого она так же, как и первые главы, кажется несколько рыхлой по структуре. Наконец, в пятнадцатой главе в основном обсуждается тема человека как такового – любящего добродетель, человеколюбивого или лживого, снисходительного и требовательного.

Последние пять глав «Лунь юя» заметно отличаются от первых пятнадцати. Как указывали многие исследователи, вполне вероятно, что они носят более поздний характер, и были записаны как результаты споров и дискуссий, развернувшихся вокруг духовного наследства Конфуция.

Скорее всего, эти пять глав, составленные позже остальных, носили «разъяснительный» и «внутришкольный» характер, они предназначались для подтверждения главенствующей роли некоторых учеников, чьи речения в основном и помещены в последних пяти главах. Сам же Конфуций теперь именуется не Кун-цзы, но в основном просто «цзы» – «мудрец» или «учитель», и это обращение без всяких дополнительных пояснений указывает ученикам, что речь идет именно об их учителе.

Очевидно, что в эти пять глав входит часть историй из жизни Учителя, которые носят характер апокрифов, не случайно они встречаются в некоторых других книгах, например, в «Чжуан-цзы» 19-я книга вообще целиком состоит из высказываний учеников Конфуция. В этой же книге появляется новый персонаж – Цзы-гун. Здесь ученики Конфуция уже сами наставляют, советуют, проповедуют. Они сами дают оценку людям в духе их Учителя – кого-то критикуют, про кого-то говорят, что «он не так плох, как считают ныне». Учитель же для них – личность абсолютно сакральная и запредельная. И самое главное – это высшая точка развития человеческих свойств. С ним «никто не может сравниться, как невозможно по лестнице вскарабкаться на небо» (XIX, 25), он «подобен солнцу и луне, а до них не подняться» (XIX, 24). 20-я глава на первый взгляд вообще лишена сквозной логики изложения и состоит всего лишь из трех пассажей. Причем первый из них представляет собой диалог между легендарными мудрецами прошлого Яо и Шунем, и некоторые фразы настолько мало связаны между собой, что у многих исследователей этот пассаж вызвал сомнение в его целостности.

В течение многих последующих веков образ и слова Конфуция многократно использовались самыми различными людьми – средневековыми комментаторами, современными политиками, правителями. Его изначальная, чистая мысль оказалась глубоко погребена под комментариями и стереотипами, а образ мистика и духовного наставника постепенно превратился в дидактика-философа.

Кажется, он не записал и не оставил после себя того самого главного, потаенного, что хранил в своем сердце. Это очень личное – интимное настолько, насколько только может быть прямая беседа с духами предков, слушание голоса Неба. Но самое главное – он оставил после себя свой образ, свой мистический след, под знаком которого существует вся китайская цивилизация до сих пор.

Первый русский перевод «Лунь юя» П. Поповым

«Лунь юй» неоднократно переводился на русский язык – практически каждый известный специалист по древней истории Китая отдал дань уважения этому произведению. Переводился по-разному: текстуально-точно и эпически-масштабно, литературно-художественно и монотонно-школярски, целиком и отрывками. В этих переводах, как нигде, проступает весь сложный поиск путей понимания Западом, и прежде всего Россией, китайских реалий. Его пытались трактовать и через призму западных христианских терминов, разглядывая в Конфуции образ местного святого-духовника и стараясь обнаружить универсальные категории жизни человечества.

Дань слову Конфуция в разное время отдали такие известные российские китаеведы, как академик В. М. Алексеев, который впервые придал Конфуциеву слову обаяние наставлений живого учителя, В. А. Кривцов, Л. И Головачева, И. И. Семененко. Самым полным переводом с сопоставлением всех версий и вариантов можно считать работу Л. С. Переломова – одного из самых значительных современных отечественных конфуциеведов.

Но первым всегда труднее всего – эта мысль в полной мере относится к Павлу Степановичу Попову (1842–1913), который впервые целиком переложил Конфуция на русский язык в начале ХХ в. Все, что есть в этом переводе, – и блестящие находки, и очевидные огрехи, и неотработанность понятийного аппарата, и явные попытки переложить слово Конфуция на язык православия – в полной мере отражает состояние российского китаеведения той эпохи. Его перевод Конфуция, озаглавленный «Лунь юй. Изречения Конфуция, учеников его и других лиц», увидел свет в 1910 г.

Было бы неправильным, говоря о переводе «Лунь юя» П. Поповым, ограничиться лишь рассказом о самом переводчике, хотя жизнь и труды академика Попова достойны значительно более обширного изложения, нежели позволяют рамки настоящего очерка. Дабы понять сам язык перевода, нам придется сказать и несколько слов о характере российского китаеведения того времени.

Становление П. Попова проходило как становление классического русского китаеведа той эпохи. Сначала в 1859 г. он оканчивает Курское духовное училище, через семь лет – Курскую духовную семинарию. За его таланты, усидчивость и трудолюбие П. Попова направляют в Санкт-Петербургскую духовную Академию, что было весьма заметным признанием его заслуг. Но он уже тогда увлекается Востоком, знакомится с рассказами и записями российских православных священников, которым довелось побывать в Китае. Китай захватывает его необычностью и совсем иной культурой. П. Попов внезапно для всех оставляет Духовную Академию и поступает на Восточный факультет Санкт-Петербургского университета. Восточный факультет в тот момент являлся центром подготовки российских востоковедов, и именно там складывалась российская востоковедческая школа, которая через пару десятков лет будет греметь по всему миру.

Он учится у Академика В. П. Васильева – одного из первопроходцев российской науки о Китае, который сам воспитывался в духовной миссии в Пекине, выстаивал молебны и выкраивал свободное время для изучения буддизма и конфуцианства. Именно от своего учителя Попов перенимает любовь к переводам китайских классических текстов, и, как полагают некоторые исследователи, известную небрежность в их переводах, попытки адаптировать под русское восприятие. Школа, сложившаяся вокруг В. П. Васильева, отличалась известным своеобразием. С одной стороны – сам Васильев, яркий, образованный; с другой стороны – нередко негативное восприятие Китая как некоего «непроросшего Запада». Здесь мы вновь прибегнем к описанию В. М. Алексеева – трудно сказать точнее и ярче. Он так выразил суть школы В. Васильева: «Китайцы – народ «мудреный», но не «мудрый»; письменность заслоняет сущность, которая ничтожна; конфуцианцы в течение 2500 лет морочили Китай; буддизм и даосизм – тем паче; научиться китайскому языку нельзя, ибо сами китайцы своего языка не знают... кроме того, Китай – грандиозный и сплошной фальсификатор; ни к чему нельзя прикоснуться – все подделано, ненадежно (2, 97).

В 1870 г. П. Попов в звании кандидата оканчивает университет и его тотчас берет на работу Азиатский департамент МИД. Его сразу же направляют в Пекин сверхштатным студентом дипломатической миссии, через год переводят в «штатные студенты». Он быстро продвигается по дипломатической линии, уже через два года после приезда он становится вторым драгоманом (переводчиком и консультантом), а в 1877 г. – первым драгоманом. Наконец, в 1886 г. он становится Генеральным Консулом в Пекине и именно в этот период начинает заниматься переводами китайской классики, следуя в этом деле за своими предшественниками – стажерами Русской духовной миссии в Пекине (среди которых был некогда и сам В. Васильев).

Можно выделить несколько характерных черт становления русского китаеведения, отразившихся в карьере и творчестве П. Попова. Прежде всего, русское китаеведение носило очевидно прикладной характер – огромная общая граница с Китаем требовала от китаеведов не только отвлеченно-созерцательного изучения китайских древностей, но и решения конкретных политических и торговых вопросов.

Во-вторых, в сознании многих востоковедов происходил как бы надлом между уважительно-восхищенным отношением к китайской мудрости и жестко-прагматичной китайской политической реальностью, доходящей до цинизма. Китай выступал то как «мудрый», тот как враждебно-непонятный. Он в любом случае не укладывался в привычные схемы, был слишком разнородным, дисперсным, чтобы найти ему аналог в измерениях западной религии и философии. Споры о характере китайской культуры шли постоянно (впрочем, не затихают они и до сих пор), китаисты разделились на две ярко выраженные группы, суть которых очень точно передал академик В. М. Алексеев в своей статье от 1935 г.:

«Так, у одних групп было отношение к Востоку как бы покровительственное. Восток был как бы обрабатываемым пациентом, к которому снисходит данный русский ученый. Эти группы считали себя как бы европейцами восточной контаминации и от Востока достаточно иммунизированными. Восток был материалом для переработки и перегонки в западные формы. Другие группы, наоборот, подвергались или, вернее, подвергали себя полной контаминации, становясь патриотами изучаемой страны, и считали знание языка вообще единственным мерилом всех научных ценностей... Вообще, отношение русских ученых к востоку и к изучающему его Западу было совершенно ненормальным» (2, 94).

В-третьих, это невыработанность самого научного аппарата, методов китаеведческой науки. Но Россия стремительно преодолевает такой разрыв. Если раньше всякие восточные дисциплины, например история Востока и восточные языки, преподавались как часть других наук, например истории или филологии, то с последней четверти XIX в. – это отдельная область знаний. И с этим положением было покончено открытием Восточного факультета в С.-Петербургском университете, за ним создаются другие востоковедческие центры, например Восточный институт во Владивостоке (ныне – часть Дальневосточного государственного университета), чьим первым ректором становится профессор С.-Петербургского университета Позднеев, а позже – Институт восточных языков в Москве (ныне – Институт стран Азии и Африки при МГУ). Оказалось, что само знание китайского языка, сколь бы блестящим оно ни было, не позволяет решить ни одной проблемы, связанной с Китаем, ни в области истории, ни в области экономики, ни в понимании российско-китайских отношений. А поэтому отныне – это отдельная наука, сочетающая и знания по истории, филологии, текстологии, этнологии, политике, экономике и многое, многое другое. Причем и востоковедение, и китаеведение как его часть не сводимы к совокупности этих наук, а сами являются отдельной наукой со своими методами. И сегодня введение в ряде российских университетов философии или истории «со знанием восточного языка» кажется непростительным анахронизмом, отбрасывающим науку более чем на столетие назад, вводящим в заблуждение студента. Понять что-либо в Китае лишь на основе знания китайского языка без дополнительных (а на самом деле – ключевых) навыков решительно невозможно, это – самообман.

Другая характерная черта – вечный поиск аналогов христианской культуры в Китае, сводимый нередко к попыткам обнаружить «каплю добра в языческом сознании». Российское китаеведение, пестуемое прежде всего в рамках православной Духовной миссии в Пекине, волей-неволей вынуждено было сополагать христианское миросозерцание с китайской духовной традицией. Изучение сводилось к сравнению и чаще либо к поиску недостатков, либо к оправданию существования «китайских религий» и традиций как неизбежности. И такое «сравнительное китаеведение» отбрасывало науку на много шагов назад.

Россия в тот момент безнадежно запаздывает в развитии научного китаеведения, и, казалось бы, Франция ушла в этом на десятилетия вперед. Там еще в 1814 г. было введено преподавание китайского языка в Коллеж де Франс – крупнейшем и престижнейшем парижском заведении, с 1841 г. вовсю преподается китайский язык в «Специальной школе живых восточных языков» в Париже, где готовили переводчиков, действует Азиатское общество, регулярно заслушивающее доклады о научных исследованиях и путешествиях по разным местам Китая, издается «Журналь Азиатик». Уже сделаны переводы различных китайских текстов (впрочем, качество некоторых было весьма прискорбным), подготовлены полноценные университетские курсы для будущих синологов. Россия же только начинала – В. Васильев и П. Попов. В известной степени им повезло – они мало интересовались французскими работами, и в этом плане сам Попов был человеком нелюбопытным и вполне самодостаточным. Именно это как спасает его от французского влияния, так и не позволяет в полной мере использовать уже накопленный опыт. Переводы его получаются немного детскими, адаптированными для русского сознания почти так, как сложную книгу классика переписывают для детей.

Востоковедение и его раздел китаеведение есть отдельная наука со своими методами и способами исследования. Причем наука эта привязана не столько к специфике самого Китая, сколько к особым комплексным методам, применяемым для его изучения – ведь науку определяет не характер материала, но именно метод. И этот метод вырабатывался как раз в конце XIX–XX вв. Это касалось как изучения китайских «древностей», религий, традиций, искусства, так и современного Китая, его политики, экономики, социальных основ. Первые переводы китайских текстов были слишком небрежны. Первый принцип в этом ремесле – уровень знаний переводчика должен соответствовать характеру текста, причем здесь речь идет не о самом знании китайского языка, не только о возможности «технически» переводить фразы, но через перевод безошибочно обнажать мысль древнего автора, не подменяя ее своими домыслами. Это особое умение практически дар, доступный немногим. И нередко сегодня авторский текст древнего конфуцианца, даосского мастера или духовного наставника просто подвергается столь грубой «авторизации», что вместо него читатель получает лишь «красивости», россыпь изящных выражений и смысл, который никогда не подразумевался самим автором. Как в XIX в., так и сегодня нередко даже среди известных китаеведов встречаются образцы переводов, сводимых скорее к эссеистике, научной журналистике, но никак не к серьезному исследованию.

Если переведенный текст кажется читателю излишне «темным», ввергающим в недоумение, вызывающим раздражение нелепостями, то скорее всего не стоит винить китайского классика, скорее всего переводчик облегчил себе жизнь, сделав технический подстрочник.

П. Попов взялся за дело, чрезвычайно сложное для того времени, – он составил полные переводы с комментариями Конфуция и Мэн-цзы, что было, безусловно, немалым подвигом для того времени. И, тем не менее, переводы П. Попова вызывали немалую критику – то за небрежность, то за «отсебятину», то за схематичность изложения смысла. В. М. Алексеев вообще считал, что для П. Попова «переводы классиков не были делом его жизни, почти обывательское предприятие», он «просто отбояривался, а не решал задачу» (2, 60). В. Алексеев вообще жесток, а порой и откровенно жесток как по отношению к трудам своих предшественников, так и в отношении способностей своих учеников, но он стремится сделать новое китаеведение – выверенное, дающее точную картину китайской действительности, без привнесений западного или православного миросозерцания. Порою он забывает, что П. Попов лишь начинал прокладывать тот путь, по которому должны пойти люди, способные сделать больше и лучше, чем он сам. Основная задача того времени – перевод текстов и составление словарей, дабы просто «осмотреться» в китайской реальности. Еще нет ни рычагов, ни методов адекватного перевода, еще не выработан лексикон таких переводов, и можно использовать только язык христианизированный (и как следствие – мало подходящих понятий). Еще нет китаеведения как науки, и П. Попов был одним из тех, кто создавал ее методы.

Одна из основных проблем китаеведения того времени – отсутствие полноценных словарей, которые сравнительно точно могли бы передать не только механический перевод, но и смысл китайских слов. Они нужны дипломатам, ученым, студентам – и Попов принимается за составление такого словаря. Словарь был завершен в 1879 г., став одним из самых заметных достижений русского китаеведения последней четверти XIX в.

Востоковедение вообще и китаеведение в частности – наука достаточно поздняя, если сравнивать ее с изучением западной культуры или греко-римской античности. Но китаеведение развивалось столь стремительно, что многие труды, которые заложили основу русского китаеведения, уже через пару десятков лет могли казаться бесконечно наивными, если не сказать профанирующими саму восточную действительность. Так случилось еще с одним важнейшим трудом П. Попова. В 1888 г. издается китайско-русский словарь, основу которого составил член русской духовной миссии Палладий (П. Кафаров). Этот словарь вошел в обиход как «Китайско-русский словарь П. Кафарова и П. Попова», и на нем взросло целое поколение востоковедов. Но в 30-х гг. академик В. М. Алексеев, сам учившийся у В. Попова, пишет достаточно жесткие слова о том, что этот словарь «не выдерживал никакой критики по сравнению с большими греческо-русскими словарями того времени... Про издания классических текстов я уже не говорю». Сам же В. Алексеев столь невысоко ценил, по его словам, от «удушения которым я спасся только за границей».

Из Китая Попов возвращается уже с первыми черновыми переводами Конфуция и Мэн-цзы. В 1902 г. его принимают на должность приват-доцента Санкт-Петербургского университета – он возвращается в свою родную школу. Здесь он преподает китайский язык. В 1890 г. П. Попова избирают членом-корреспондентом С.-Петербургской Академии Наук. Он публикует статьи в журнале «Вестник Европы» – многочисленные очерки о Китае, заметки о реформаторском движении конца XIX в., о китайских философах.

Перевод «Лунь юя» для П. Попова, равно как и для всего русского китаеведения, становится важнейшим событием. Прежде всего он оказывается во многих пассажах достаточно точен, если учитывать его пионерский характер – теперь по нему можно обучать студентов-востоковедов и демонстрировать русской читающей публике китайскую духовную традицию. Уже позже его критиковали за некий примитивизм и нелепости, забывая о том, что именно П. Попов прокладывал дорогу более утонченным трудам.

Он уже обнаружил ключ к пониманию трактовки Конфуция, хотя и не воспользовался им до конца, так и не будучи в состоянии подобрать точные определения из русского языка. П. Попов опирается на комментарии неоконфуцианца Чжу Си, сделанные к «Лунь юю» и ставшие классической формой понимания смысла Конфуциева слова как для переводчиков, так и для самих китайцев.

Некоторые несообразности перевода П. Попова порою делают из Конфуция гротескный образ несколько странноватого старца. Например, П. Попов комично переводит: «Во время грозы и бури он непременно менялся в лице. Мало того, если это было ночью, то он вставал, одевался в парадное платье, так и сидел дураком» (Х, 25). В действительности же подразумевается, что тем самым Конфуций высказывал благоговейный страх перед возмущенным Небом. У П. Попова действуют «волхвы» и другие необычные для Китая персонажи.

В его понимании Конфуций проповедует в духе христианских добродетелей. Попов вообще стремится не столько подыскивать новые слова для перевода китайских понятий, сколько сводит их к известным русским определениям. Причем делает в ряде случаев это настолько точно, что его нововведения закрепляются в науке перевода на века. Например, он одним из первых предлагает переводить термин синь (дословно «сердце» – совокупность духовных и психических свойств человека) не только термином «сердце», он и «душа». Впрочем, это сразу придает западнохри-стианский оттенок синь, и многим европейским и русским комментаторам текстов приходится каждый раз пояснять разницу между русским «душа» и китайским «синь», не имеющим отношения к «духовности», к существованию вне тела, к «пребыванию в Боге» и т. д.

Именно через христианское понимание – и здесь огромную роль играет его духовная подготовка – Попов пытается переложить Конфуция на русский язык. У него образованный человек, например, «из уважения к достойным людям отказывается от похотей» (см. у Л. Переломова: «Не придает большого значения внешности», I, 6). У него действуют «деревенские смиренники – враги добродетели» (XVII, 13) (ср. Л. Переломов: «Безразличие к ложному и хорошему – враг добродетели»).

Можно, разумеется, долго и успешно выискивать несуразности в переводе П. Попова, но не стоит забывать главного – он был одним из первых переводчиков Конфуция вообще. Будучи переводчиком, он не мог не явиться его толкователем, причем толковал в тех рамках, в которых вообще мыслило тогда российское китаеведение. Его перевод «Лунь юя» – безусловно, важнейшая веха русского китаеведения. И уже поэтому он достоин самого тщательного прочтения.

Загрузка...