Александр Оберемок Сухая ветка Рассказы

Отзывы

Странная игра многозначными смыслами, трагедии маленьких людей и экзистенциальное одиночество, вечные темы и тончайшие нюансы чувств — всё это в сборнике «Сухая ветка».

Разноплановые рассказы Александра Оберемка — это метафорический и метафизический сплав реального и нереального. Мир художественных образов автора принадлежит сфере современного мифотворчества, уходящего корнями в традиционную русскую литературу.


«Вот Александр Оберемок. Фамилию я эту услышал несколько лет назад, когда прочёл его рассказ. Ну, знаете… Столько зрелая проза даётся годами опыта и знаний… его „Никогда не написанный рассказ“ я прочёл как именно не написанный, а прожитый мною самим».

В. У. Калуцкий, писатель, член Союза писателей России

От автора

Искренне благодарю за помощь, поддержку и горячее участие Союз российских писателей.

Хочу выразить признательность всем, кто так или иначе участвовал в создании этой книги и помогал ценными советами: Татьяне Лапинской, Алексею Цыбульскому, Ариадне Радосаф, Елене Козачук, Лане Ясновой.

Отдельное спасибо Николаю Васильевичу Оберемку, моему отцу.

Судьба в переплёте

Все мы творцы в той мере, в какой наша душа принимает участие в сотворении мира.

Г. Гессе

Передо мной — новая книга прозаика и поэта, члена Союза российских писателей Александра Оберемка, в которую вошли его прозаические произведения разных лет, в том числе ещё не знакомые читателю. Девять рассказов, составивших данное издание, не оставляют сомнений в том, что перед нами — закодированная в тайных смыслах метафор и аллегорий «исповедь души» самобытного автора, «в невыносимых муках исторгнувшего из себя нечто живое <…> и тем самым ставшего в бесконечную шеренгу уже проделавших это, уходящую своим началом в неизмеримые глубины пространств и столетий» — цитирую здесь очень точную формулировку из авторского рассказа «Переплёт».

Своеобразна литературная манера автора — внимательного и несколько иронического, несмотря на скрытый в этой иронии трагизм, наблюдателя жизни, мастера тонкого психологического анализа, истинного художника, открывающего для читателя неисчерпаемые изобразительные возможности слова:

«Он живо представлял себе залитую не жарким утренним солнцем террасу, плетёный столик с белоснежной скатертью, щебечущих детей (их обязательно будет двое — мальчик и девочка) и мягкие, большие руки Клары, накрывающей на стол»;

«Слова наскакивали одно на другое, словно вагоны потерпевшего крушение поезда»

(«Шоу „Семья“»);

«„Это не просто мир, отличный от городского, это другой мир. Мысли здесь делаются тоньше и глубже, они появляются и текут не так. В таком густом запахе медоносных трав иначе и не может быть“, — думал Алексей»

(рассказ «Сухая ветка»).

А. Оберемок — это писатель, рассчитывающий на общение с читателем, погруженным в литературный и общекультурный контекст, поскольку большое значение в рассказах автора имеют интертекстуальность и прецедентные образы. В то же время для неискушённого читателя знакомство с данной книгой может стать стимулом для расширения собственного литературного кругозора.

Сквозь всю книгу красной нитью проходит, поворачиваясь разными гранями, тема смысла человеческой жизни, сопряжения в ней высоты и обыденности, преодоления человеком космической пустоты и обретения самого себя. И эта глобальная и вечная тема наполняет сюжеты всех представленных рассказов, проникнутых драматизмом душевных коллизий и психологических ситуаций.

Рассказы, составившие книгу «Сухая ветка», ярко демонстрируют особенности индивидуально-авторского художественного мира, где реалистичное нередко переплетается с фантастическим, порой — фантасмагорическим, в чём ощущается влияние таких художников слова, как Г. Гессе, Т. Манн, Л. Андреев, М. Булгаков и др., в результате чего у читающего возникает погружение в некое зазеркалье, рождающееся на стыке «оккультизма и алхимии», наполняющих ирреальный мир произведений прозаика.

Автор зачастую не прочь мистифицировать читателя, подвергая испытанию его воображение. Так, фантастическая символика рассказов «Переплёт», «Квартира», «Шоу „Семья“», «Повешение», «Шесть», где автор скользит по тонкой грани, отделяющей буквальное, реалистичное от кажущегося и фантазийного, создавая зримые и оттого порой такие страшные образы, предопределяет сюжетную линию повествований, в которой посредством аллегорий и ирреальных ситуаций автор имманентно обращается к читателю с вопросами о смысле человеческой жизни, любви, творчества и — что не менее важно — отвечает на эти вопросы. В рассказах А. Оберемка практически нет открытых финалов, недоговорённостей. Так, драматизм рассказа «Переплёт», главным героем которого является молодой писатель, заключается в трагическом противоречии истинного искусства как результата творческого процесса и потребительского отношения к нему. Посредством созданных автором образов в голове читателя возникают ассоциативные ряды вербализаций и сочетаний слов: «книгоглотатель», «проглотить книгу», «прочитать залпом», «читать в запой» и т. п., причём эти метафоры прочитываются здесь буквально, не метафорически, и, как нам кажется, отнюдь не со знаком «плюс».

При этом автор передаёт тончайшие нюансы семантики, генерируя словесные и эмоциональные ассоциации. В этом контексте хочется отметить особо рассказ «Квартира», который на деле оказывается аллегорическим повествованием о человеческой любви — всеобъемлющей, удушающей, доводящей до исступления, но всё же — любви:

«Больное воображение Штольца полностью отождествило квартиру с некой абстрактной возлюбленной, его нерастраченная любовь нашла себе широкое русло и хлынула наружу из безумного мозга и горячего сердца».

В то же время автору свойствен и реализм повествования, и мастерство бытописания, когда он создаёт такие, казалось бы, «незатейливые» зарисовки с обыденной человеческой жизни, но именно в них, в этих скупых на слова зарисовках, — глубокая и порой полная трагизма правда существования человека в мире. Особенно ярко это проявляется в рассказе «Сухая ветка», который, на наш взгляд, продолжает традицию уже классической для русской литературы «деревенской прозы» — В. Распутина, В. Шукшина, Ф. Абрамова, В. Астафьева и др.:

«В паре сотен километров от города, в котором жил Алексей, в небольшой деревушке Мохово умер его дед. Кроме Алексея у деда родственников не было, поэтому соседи хоронили его сами. Алексею же сообщили об этом с большим опозданием, лишь спустя полмесяца после похорон»;

«На щербатой стене автостанции ещё с советских времён висело одно и то же расписание»;

«Дедовская деревня встретила Алексея пыльными лопухами вдоль высохшей и потрескавшейся рыжей глиняной колеи. Откуда-то выскочила маленькая злобная собачонка, имеющая один окрас с деревенской дорогой. Мохов пробовал отогнать её, но она заливалась ещё громче. „Дух дороги, — подумал Мохов. — Видимо, из этого самого праха земного сделан“»;

«…самые яркие воспоминания Алёши связывались не с серым бетонным городом, а с росной зелёной деревней»;

«Деревянный забор кое-где был подлатан новыми некрашеными досками. На щеколде висела сухая ветка — Алексей помнил, что в деревне так раньше сообщали всем, что никого нет дома».

И этот народный обычай — вешать ветку в знак отсутствия хозяев — вырастает здесь до художественного символа огромной смысловой нагрузки:

«Деревня медленно умирала. Если во времена его детства здесь уже не было молодёжи, то сейчас наверняка здесь доживали одни пенсионеры. В Мохове не было ни церкви, ни клуба, ни магазина. По соседству с дедовским домом с обеих сторон стояли заброшенные дома».

Автор-филолог умело используется разнообразный спектр художественных средств, что высвечивает в нём подлинного профессионала, знатока литературно-языковой традиции:

«Гришкин неологизм показался смешным, но смеяться Мохов не мог»;

«Звёзды действительно выглядели потрясающе. Огромные, как никогда яркие, они не были похожи на всем привычные небесные тела, в эту ночь они казались рукотворными, словно по всему небу кто-то развесил новогодние гирлянды. Во всяком случае, именно этот эпитет пришёл Алексею на ум»;

«Алексей запомнил ту ночь потому, что именно тогда испытал чувство, которое много позже, после знакомства с одноимённым гумилёвским стихотворением, он назвал звёздным ужасом»

(«Сухая ветка»).

Мастерски передаются автором особенности речи носителей говоров, что пропитывает повествование живым местным колоритом и способствует его «одушевлению»:

«— А мы ж сховали Павлá. Всё как надоть, не волнуйсь. Микола домовину сбил, усе скопом яму вырыли. Зинка моя супу наварила, помянули»

(«Сухая ветка»).

Особенности местной речи бисерно оттеняют и подлинно литературный язык, характерный авторскому повествованию, способствуя возникновение мгновенных ассоциативных связей в воображении читателя:

«В одной спал дед, в другой же, „зале“, как называл её Павел Фёдорович, стоял диван для Алексея. Окна „залы“ выходили на улицу. Здесь всё было так же, как и раньше, разве что зеркало завесили рушником»;

«Огромные, чуть ли не с детскую руку рыбины лежали в большом корыте, которое тогда ещё моложавая бабушка Дуся называла „ночвы“» («Сухая ветка»).

Стремясь запечатлеть в словесной форме особенности внутреннего мира, ментальные установки и мимолётные мысли и впечатления ключевых персонажей произведений, их настроения, А. Оберемок создаёт тропеически насыщенные конструкции:

«Рабочий день шёл медленно, нехотя передвигая ноги-часы. Едва он ступил на землю восьмой раз, Марк с невероятным облегчением выдохнул густой и тягучий воздух» («Шоу „Семья“»).

При этом даже сквозь лёгкую ироничность и добрый смех автора просвечивает подлинный трагизм.

В целом философия автора, его личные человеческие убеждения, даже будучи вложенными в уста его героев, отличаются лаконизмом, вплоть до афористичности:

«Как хорошо быть счастливым! Для этого надо так мало… Почему же в жизни всё происходит так, а не иначе? Ведь можно быть счастливыми вместе… Всем вместе…» («Шоу „Семья“»).

«Прошлое постоянно меняется, все события, его заполняющие, нынче пытаются казаться не такими, какими казались ещё совсем недавно. Прошлое бурлит, как суп на плите, его движение — вечный процесс, который остановить невозможно. Каждый политический строй, сменяющий предыдущий, вносит свои, часто кардинальные, правки в прошлое.

Вопреки устоявшемуся мнению, прошлое можно изменить» («Сухая ветка»).

Порой внутренние противоречия, рассуждения самого автора о жизни, о добре и зле реализуются посредством диалогов героев (например, деда и внука — в рассказе «Сухая ветка») или их внутренних монологов:

«…близкие люди — это зеркала, в которых отражаются наши дела и поступки. Мы не можем объективно себя оценивать, нам проще увидеть себя со стороны разве что только с чужих слов. Поэтому сами себя мы воспринимаем именно как это отражение. <…> А когда исчезают зеркала, мы плачем, ведь нам больше негде отражаться»;

«Тут другая философия нужна, не наша, может быть, не человеческая, а какая-то другая, более совершенная. Чтобы там, в высях горних, сразу всё поняли. И простили. Или не простили, но не так строго судили и наказывали» («Сухая ветка»).

И не случайно в книге так часто возникает тема взаимоотношений человека и Бога, достигающая своей кульминации в рассказе-подражании апокрифическому тексту «Сон Господа Бога»:

«18. Бойтесь разбудить Бога молитвами, ибо грядёт кара заслуженная. Не тревожьте Спящего, снитесь ему.

19. Ибо будет стоять мир наш, покуда спит Господь».

Читая книгу «Сухая ветка», мы словно вступаем в откровенный и в то же время сокровенный, честный диалог с автором и, как следствие, со своим внутренним двойником, отвечающим за наш собственный нравственный выбор.

В этом смысле рассказы, составившие данную книгу, подобны притчам. Такой притчевой составляющей особенно проникнут рассказ «Обряд», в котором тема войны прочитана через её восприятие простым человеком, вобравшим в себя мудрые наставления предков и ощущающим себя частью чего-то неизмеримо большего, нежели он сам. Таков запасливый боец Сидорчук, и Павел Мохов (возможно, тот самый, из рассказа «Сухая ветка»), и северный зверобой Тэюттин, смеющийся в лицо смерти, как поступали его предки-охотники.

Этот рассказ о северном зверобое вызывает ассоциации с произведениями чукотского писателя Юрия Рытхэу, в которых действуют красивые и мудрые люди, живущие в единстве с суровой северной природой. И таким красивым человеком до конца остаётся Тынэ-нкэй, который видится читателю главным героем этого небольшого рассказа.

Примечательно, что автор умело использует при описании детства своего героя значительное количество этнографизмов, что, безусловно, не просто насыщает текст подробностями бытовой жизни северян, но наполняет самой жизнью и любовью к этим, как будто совсем не героическим, обыкновенным, но на деле таким большим и глубоким в их преданности своей родине, своему роду людям.

И как жизнеутверждающий гимн их внутренней победе над самой смертью звучит последний диалог рассказа:

— Что происходит?

— Господин обер-лейтенант, русские…

— Что — русские?

— Они смеются…

И больше действительно не надо никаких слов — не требуется дальнейшего повествования… Всё сказано. И читатель в эту минуту словно находится там, среди этих солдат, выигравших даже в смерти свой последний бой. И наше ощущение гордости за этот смех, наверное, и есть то, чего нельзя потерять нам, живущим здесь и сейчас.

Поэтому нет сомнений, что эта книга позволяет нам понять что-то очень важное внутри себя, а значит, она стоит прочтения.

Глубоким трагическим лиризмом проникнут «Никогда не написанный рассказ» о судьбе безнадёжно больного человека:

«В ту ночь я очень долго не мог уснуть. Я вспоминал свою жизнь, словно разглядывал альбом с цветными фотографиями. Постепенно я шёл от детства к юности, не забегая вперёд — времени было достаточно. Я открывал все, даже самые дальние ящики своей памяти, вытаскивая и рассматривая их содержимое».

Роль иллюзий, опасность или, напротив, осознанное стремление принять видимость за реальность — эти психологические мотивы выступают здесь на первый план.

Что касается исторического, временнόго контекста, то отличительной особенностью книги «Сухая ветка» является отсутствие в большинстве рассказов привязки к конкретному времени, а иногда и к месту (отсюда и иноязычные антропонимы Штольц, Шульц, Большой Ти), и отсутствие топонимической конкретики, что делает эти произведения актуальными безотносительно к хронотопу. Но в последнем рассказе — «Сухая ветка» — вдруг прорывается глубокая любовь автора к своему исконному месту на земле, к человеку, который живёт на этой земле. Аллегории сменяются пронзительным лироэпическим повествованием, и читающий понимает, что автор кровно связан с жизнью своего народа, с его прошлым и настоящим.

Знакомство с книгой рассказов «Сухая ветка» убеждает нас в том, что эта книга не случайна в судьбе самого автора: она была выстрадана им на собственном личном и писательском опыте и, может быть, отражает скрытую драму жизни всякого творческого человека, остро чувствующего движения собственной и чужой души.

Во многом автобиографические по своим настроениям, эти рассказы о людях, не понятых, одиноких и болезненно переживающих это «одиночество в толпе». В то же время можно сказать, что главным героем рассказов А. Оберемка является сама жизнь, какою её знает, видит, чувствует автор. И именно поэтому ему удалось создать замечательные по выразительности, детализированности и психологической глубине произведения.

Эти рассказы будят и воображение, и мысль читателя, заставляя его ещё раз вглядеться в кантовское звёздное небо и задуматься о нравственном законе внутри себя. И, рекомендуя читателю данную книгу, я хочу процитировать самого автора:

«Главное, оставайся человеком. <…> И тогда в этой жизни не пропадёшь».


Лана Яснова (Светлана Кошарная),

член Союза российских писателей,

доктор филологических наук, профессор

Переплёт

— Вы — самый молодой из всех писателей, с которыми сотрудничает наше издательство, — медленно и уверенно, словно выдавливая жирным и крупным шрифтом каждую букву, говорил сам Большой Ти, глава и владелец крупнейшего издательства в нашем городе.

У Большого Ти (вторая часть прозвища была сокращением его непроизносимой фамилии, первая же указывала как на его всемогущество в издательском деле, так и на тот объём, который он занимал в пространстве) печатались только маститые писатели. Я же, молодой литератор, едва ступивший на стезю творчества, попал в поле зрения Большого Ти случайно, благодаря частым телефонным звонкам упрямой рыжеволосой девицы, дочери одного из городских финансовых воротил, с которой некогда встречался и которой имел несчастье в порыве страсти и вдохновения прочесть несколько свежих строк.

— Позвольте вас поздравить, молодой человек, — продолжал Большой Ти. — Это, несомненно, большая удача для вас. Я имею в виду то, что на ваше творчество обратило внимание именно наше издательство, — на лице Ти отразилось такое самодовольство, будто бы этим лицом печатались все тиражи издательства. Я представил Большого Ти, щёлкающего челюстями и выплёвывающего очередную книгу.

Явно наслаждаясь производимым эффектом, Большой Ти запел о великой роли издателей в жизни и творчестве всех начинающих писателей и поэтов. Он сравнил продукт союза писателя и издателя с безупречными творениями самого Господа Бога, причём в этом союзе, естественно, писатель довольствовался всего лишь ролью генератора идей, а издатель был тем самым Творцом, до блеска натирающим звёзды.

Я слушал его и кивал, спокойно и вольготно сидя в кресле. Он же, видимо, устав разглагольствовать, произнёс:

— Молодой человек, позвольте предложить вам один небольшой ресторанчик, где вы сможете прекрасно отметить выход вашей первой книги.

И, помедлив, словно чувствуя некоторую неловкость и пытаясь её скрыть, по-отечески похлопал меня по плечу:

— Да, кстати, обязательно прихватите свою книгу с собой. Не пожалеете.

С этими словами Большой Ти протянул мне рекламный буклет одного ресторана.

Через несколько дней я решил воспользоваться советом издателя и пошёл по городу в поисках нужного мне заведения. Прохожие уступали мне дорогу и озирались (действие моей улыбки), я же любил их всех и радовался всему живому.

Не хочу утруждать себя заранее обречённой на провал попыткой объяснить никогда не печатавшимся людям то состояние, которое охватывает начинающего писателя, разродившегося первой книгой, в невыносимых муках исторгнувшего из себя нечто живое, глянцево-офсетное, и тем самым ставшего в бесконечную шеренгу уже проделавших это, уходящую своим началом в неизмеримые глубины пространств и столетий.

Я принимал на себя взгляды проходивших мимо людей, чувствуя в них первые миллиграммы громадного бремени будущей славы. Я стал писателем, моя книга уже издана! Мне казалось, что как минимум весь город уже говорит о случившемся.

Я нёс свой роман, ещё не зная, зачем мне он понадобится в ресторане. Смутные тщеславные мысли об автографах и книге почётных гостей проникали в мою голову из бездн подсознания, и я с помощью своей врождённой скромности безуспешно пытался засунуть их обратно. Вся эта игра напоминала ласки молодого влюблённого, ещё не понимающего, что они, по сути, являются всего лишь жалким подобием того, что принесут ему впоследствии время и куда более искушённые и опытные женщины. Один-ноль в пользу тщеславия.

Наконец я подошёл к ресторану «Переплёт». На двери висела табличка с надписью: «В четверг вход только со своей литературой». «Сегодня вторник», — автоматически отметил я, открывая дверь.

Оказалось, что сам ресторан находится в дальнем помещении, и, чтобы пройти в него, нужно пересечь бар. Я очень удивился тому, что за стойкой вместо бутылок располагалась громадная книжная полка. Не менее удивительно было видеть рядом с таким скоплением книг обыкновенного бармена, в бандане и с татуировками на руках.

«Странное место», — подумал я и прошёл к стойке бара, у которой два рафинированных молодых человека потягивали из бокалов мутно-зелёную жидкость. Перед ними лежала стопка книг, на верхней золотом по чёрному было вытеснено: «Артюр Рембо».

Одновременно со мной к стойке подошёл пожилой мужчина, хмурый и небритый, в волосах которого на затылке торчало небольшое перо — видимо, из подушки.

— Две рюмки «Москвы кабацкой», — прорычал он.

Бармен влез на небольшую стремянку и достал маленькую книгу с полки с буквой «Е». За стойкой стоял аппарат, внешне напоминающий микроволновку. Бармен вставил в неё книгу, как видеокассету. Книга медленно вползла внутрь. На дисплее появилась какая-то надпись, и бармен нажал пару клавиш. Через пять секунд зажёгся зелёный огонёк. Бармен открыл дверцу и достал две рюмки с бесцветной жидкостью. Хмурый мужчина выпил обе рюмки залпом, расплатился и направился к выходу.

— Неудачник, — глядя на уходившего, заговорил со мной бармен. — Вот так почти каждый вечер он заказывает две рюмки водки и уходит, никогда не заходя в ресторан. Говорят, он потом напивается вдрызг. Его зовут Б. Когда-то он был известным писателем. Что закажешь?

Увидев моё замешательство, бармен незамедлительно пришёл на помощь:

— Ты, я вижу, у нас впервые, парень, и для тебя всё здесь выглядит необычно, может быть, даже странно. Наш администратор всё тебе объяснит. А пока разреши тебя, как новичка, угостить выпивкой за счёт заведения. Что предпочитаешь?

Я едва успел открыть рот, но бармен меня опередил:

— Позволь, я угощу тебя рюмочкой старого доброго Бёрнса.

Он достал с полки ещё одну книгу, вставил её в аппарат и через некоторое время подал мне стакан с золотистым напитком:

— Отличный шотландский виски.

Тем временем молодые люди опустошили свои бокалы и молча протянули бармену одну из своих книг. Он достал им из «микроволновки» зелёное пойло, почему-то презрительно их осмотрев, на что они не обратили никакого внимания.

Подошёл улыбающийся упитанный администратор и предложил проследовать за ним, так что мне пришлось проглотить содержимое рюмки залпом. Мы вошли в зал ресторана. Половина столиков была занята, и я увидел несколько знакомых по газетным фотографиям лиц.

— Да-да, вся богема здесь! — словно читая мои мысли, сказал администратор. — Как вы видите, у нас в гостях и некоторые из представителей власти. Наша власть любит поэзию!

Он ухмыльнулся, посчитав, видимо, свою шутку удачной. Усадив меня за свободный столик, администратор заложил руки за спину, откашлялся и, словно собираясь читать лекцию, откинул голову немного назад.

— Как вы, наверное, уже поняли, в нашем ресторане нет кухни. Всё готовит замечательный аппарат, превращая книги в превосходные блюда и напитки. Принципа работы этой замечательной машины не знает никто, кроме её создателя, к сожалению, ныне покойного. Этот гениальный человек, немного сумасшедший физик-изобретатель, писатель и философ, был, кстати, и талантливым кулинаром. Я как-то разговаривал с ним, и он за бокалом вина пытался объяснить мне устройство этого аппарата, но я очень далёк от всякой физики-химии, и единственное, что я понял — это то, что книги и пища являются, по большому счёту, одним и тем же. Просто нужно было это увидеть, говорил наш чудак. А когда он это увидел, то сделал-таки эту машину в два счёта!

Казалось, что администратор пытался убедить меня (а может быть, и себя), что этот аппарат изобрёл он сам.

— Но простите, я слишком увлёкся. Вы наверняка голодны. Для начала позвольте порекомендовать вам что-нибудь из лёгких закусок — ну, например, рассказы Аркадия Аверченко. Это должно разогреть ваш аппетит. Затем что-нибудь мясное?

— Да, — согласился я.

— Смею предложить вам Стендаля.

— Хорошо, — увереннее подтвердил я.

— «Красное и чёрное»?

— Отлично.

— Что будете пить?

— А спиртное — это поэзия?

— В самую точку! — улыбнулся администратор.

— Тогда что-нибудь из Гумилёва.

— Как вам «Шатёр»?

— Мне больше нравится «Огненный столп».

— У вас превосходный вкус, молодой человек!

Администратор кивком подозвал официанта и передал мой заказ.

— Позвольте сесть рядом и поговорить?

— Пожалуйста.

— Спасибо. Вы наверняка удивляетесь тому, что этим божественным сплавом соединены, казалось бы, абсолютно несовместимые вещи, а именно кулинария и литература? Но подумайте сами, ведь у них действительно много общего, своими корнями глубоко уходящего в доисторические времена. Не случайно на заре всех цивилизаций самый первый художник на каменной стене своей пещеры символами и рисунками изображал именно процесс охоты и поедания убитого животного. Да-да, не смейтесь! Его рукою двигало чувство прекрасного, равно как и чувство голода.

Официант принёс потрясающие на вид блюда. На вкус они оказались не менее потрясающими.

— В приготовлении пищи, — продолжал администратор, — как и в искусстве, в литературе в частности, очень важен сам процесс творчества. Вот вы — писатель. Создавая свои произведения, вы берёте придуманный вами или реальный сюжет, мнёте его в руках, осматриваете со всех сторон, убираете всё лишнее. Затем вы начинаете его готовить. Процесс тяжёл, но приятен. И вот, спустя некоторое время, ваш роман почти готов. Он ещё сыроват, читается трудно, в некоторых местах вы находите смысловые либо другие ошибки. Процесс их исправления доставляет вам невероятное наслаждение. Вы живете своим романом, дышите одним воздухом с его героями. Затем вы решаете, что в вашем произведении слишком мало… ну, допустим, юмора, и вы добавляете две-три щепотки чего-нибудь смешного. Наконец вы бросаете в роман то, что хочет от вас читатель, а читатель хочет специй, и вы перчите роман пикантными подробностями из жизни героев, чтобы он не выглядел слишком пресным. Вы повар, вы можете по своему желанию добавить в своё произведение любой ингредиент. Это ваше право, вы автор. И когда уже всё готово, вы переносите то, что написали, на чистую бумагу, то есть сервируете стол. Согласитесь, что кулинария и литература очень схожи. Но главное в их сходстве — это философия…

Я вопросительно поднял бровь, создавая некую видимость (скорее, иную разновидность) диалога.

— Надеюсь, вы не станете отрицать, что главную роль в мастерстве кулинара играет не умение вовремя бросить в котёл определённый продукт, а нечто другое… У меня есть знакомый повар, который в своём ресторане готовит блюда исключительно из несъедобных грибов, и у него почти никогда не бывает свободных мест. Как он это делает — никому не известно. Он как-то говорил мне, что эти грибы ядовиты только для тех, кто уверен в том, что они ядовиты. Если абстрагироваться от всего лишнего и вдуматься, то получится очень интересная философия. Хотите ещё чего-нибудь?

— Спасибо, я уже сыт.

— Увольте, молодой человек, в вашем возрасте можно съесть целого коня! Как насчёт Альбера Камю?

Я вспомнил, что читал из Камю, и с удовольствием согласился:

— Пожалуй, съем «Постороннего».

Администратор щёлкнул пальцами, и официант умчался за блюдом.

— Скажите, Артюр Рембо…

— Малларме, Верлен, Рембо — это абсент.

— А «Война и мир» — наверняка какой-нибудь окорок?

— Целый поросёнок, и даже с яблоком во рту! Разрешите, я продолжу?

— Пожалуйста. — Я принялся за «Постороннего».

— Написав очень удачную вещь либо прочитав достойный восхищения роман, вы испытываете чувство удовлетворения, которое очень напоминает приятное чувство сытости от съеденного вами прекрасно приготовленного блюда. Разные блюда — разные книги, разное удовлетворение — разная сытость. Вы же не приходите в восторг от глупых и никчёмных стихов? Также вам не нравится и то, что иногда вы набиваете желудок чем попало. Я имею в виду всевозможные новомодные фастфуды. Даже не знаю, из каких книг можно их получить. Быть может, из женских любовных романов? Кстати, в нашем ресторане посетители с такими книгами не обслуживаются.

Насытившись, я почувствовал себя непринуждённо, словно обедал здесь каждый день. Посетителей становилось всё больше.

— Видите вон ту группу студентов? Постоянно приходят со своей литературой. Очень любят японскую кухню: Кобо Абэ, Акутагава, Мисима… А вот, справа от вас, толстый и рыхлый?

Я узнал известного писателя.

— Читает… простите, ест только русское. Патриот. Видите, сейчас доедает «Обломова», а затем ему подадут «Леди Макбет Мценского уезда». Его меню неизменно уже несколько лет — консерватор до мозга костей.

Администратор с улыбкой добавил:

— Иногда у нас играют свадьбы. Представляете, нам приходится загружать в машину всю «Человеческую комедию!»

Неожиданно администратор произнёс:

— Вы взяли с собой свою книгу?

У меня по спине пробежал неприятный холодок.

— Да, конечно, мне посоветовал Большой Ти.

— Не пугайтесь! У половины из пишущей братии нашего города книги невозможно есть, и лишь иногда попадаются блюда, достойные самых лучших ресторанов Европы.

Администратор почему-то смотрел на меня в упор.

— Я всё-таки посоветовал бы вам съесть свою книгу. Критики критиками, а вы уж точно теперь будете знать, на что способны.

Я достал книгу и отдал её подошедшему официанту. Повисло напряжённое молчание, мне даже показалось, что все посетители наблюдают за мной. Я чувствовал себя не в своей тарелке и готовился принять самое худшее.

В дальнем углу ресторана стояла другая машина, немного больше той, что находилась в баре. Официант вставил в неё книгу и достал блюдо. От волнения мне казалось, что он идёт, как в замедленной съёмке. Подойдя ко мне, он поставил тарелку на стол. Я с трудом опустил глаза.

В тарелке лежали два солёных огурца.

— Что ж, могло быть и хуже, — сказал администратор и тут же ушёл, оставив меня один на один с моим уязвлённым самолюбием.

Я проглотил слюну. Посетители сочувственно заработали вилками, ножами и палочками. Медленно, не отрывая взгляд от тарелки с огурцами, я встал, достал из кошелька деньги и положил их на край стола. Обернувшись, я стал медленно передвигаться к выходу. В голове крутилась фраза из Бальзака: «Все мы умираем непонятыми. Так утверждают женщины и писатели».

Я заметил, что бармен делает мне какие-то знаки, и остановился. Он подбежал ко мне, похлопал по плечу и, сказав: «Не расстраивайся, парень», сунул мне в руки бутылку «Цветов зла» Шарля Бодлера. Я спросил его:

— Слушай, а почему писатель Б. никогда не заходит в ресторан?

Бармен почесал затылок и ответил:

— В день открытия нашего ресторана он съел прославившую его книгу.

Квартира

Штольцу нравилась его работа. Он был служащим банка и изо дня в день перекладывал новенькие, хрустящие и потёртые, похожие на ветошь, купюры из одной стопки в другую. Некоторые скажут, что в подсчёте чужих денег есть что-то мазохистское, и будут абсолютно правы. Штольцу же было наплевать на мнение этих некоторых. Бумажные прямоугольники занимали своё, особое положение в его мироощущении, и Штольц сам себе казался едва ли не самой важной фигурой в банковском деле. После работы же он преображался в скромного и незаметного человека, со своими достоинствами и недостатками, слабостями и привычками. И как у каждого скромного и незаметного человека, у Штольца была мечта.

Какая может быть мечта у простого банковского служащего? Самая обыкновенная — мечта о собственном жилище. Вот уже несколько лет, с тех самых пор, как он приехал из глухой деревни в большой город, у Штольца не было постоянного угла. Сначала он жил у одной далёкой родственницы, вечно брюзжащей старухи с бульдожьим слюноотделением, затем снимал комнату на окраине. Но мечта о собственной квартире не давала нашему герою покоя даже ночью, подобно страстной любовнице. С мыслью о приобретении хотя бы маленького жилья Штольц и вставал, и ложился. Иногда во сне эта квартира увеличивалась до огромных размеров, вмещала в себя множество комнат, становилась загородным особняком с голубым бассейном. Каждый раз после этого Штольц с особенным благоговением смотрел на крупные купюры, словно это были древние таинственные манускрипты из египетской Долины Царей.

Невинная мечта неизвестно от кого понесла и разродилась страстью к накопительству. Спустя некоторое время Штольц совершенно перестал посещать магазины (о театрах и кинотеатрах и говорить нечего), а продукты покупал исключительно на оптовом рынке, да и те сомнительного качества — из-за небольшой цены. Готовил он сам, причём, экономя газ, старался всё сделать как можно быстрее. Затем он совсем перестал готовить. Словом, вскоре пара сухарей да стакан воды составляли весь дневной рацион банковского служащего.

Со временем прекратились и обычные для Штольца вечерние получасовые прогулки, так как с каждым выходом из сонного дома на улицу увеличивалась вероятность быть ограбленным трудолюбивыми уличными налётчиками, хотя Штольц никогда не носил с собой даже ничтожную сумму. Постепенно дошло до того, что он перестал зажигать свет по вечерам, предаваясь в полной темноте мечтам о том, что всё изменится, что экономить будет не нужно, что его лишениям очень скоро придёт конец, и что тогда уж первым делом он обязательно женится.

Сорокалетний Штольц ещё не был женат. Ему казалось глупым обзаводиться женщиной раньше квартиры, к тому же работа отбивала все мысли о женитьбе — нужно было зарабатывать деньги, так как это являлось единственным средством, приближающим Штольца к мечте.

Чтобы не терять времени даром, Штольц начал предварительные, но, безусловно, важные переговоры с представителями известной и очень надёжной строительной организации, сдающей новый дом к концу квартала. И вот наконец долгожданное запланированное чудо свершилось.

Старуха-родственница умерла, оставив ему дом. Штольц этот дом продал, а вырученные деньги добавил к собранным. Таким образом накопилась необходимая сумма. Покупка квартиры много времени не заняла, и через несколько дней Штольц перебрался в собственную квартиру. Он ходил по бетонному воплощению мечты и никак не мог поверить в своё счастье. Если бы начинающие вселяться соседи могли видеть сквозь стены, то они заметили бы, как какой-то чудак прижимается всем телом к стене, гладит её, словно впервые в жизни видит это чудо современного строительства. А Штольц…

Штольц был счастлив, как никто на свете. Он ложился на пол, раскинув руки, и довольная улыбка не покидала его лица. В голове Штольца сидела всего одна мысль — всё вокруг принадлежит ему и только ему. Он испытывал чувство, похожее на состояние влюблённости, причём влюблённости взаимной. Как долго он ждал этого! Штольцу казалось — нет, он был в этом уверен — что он действительно влюблён в это помещение так, как любят в юношеском возрасте — с дрожью в руках и непременным сердцебиением. Никто не мог отнять эту радость, никто не был вправе помешать такому счастью.

В первую ночь в новой квартире возбуждённое состояние долго мешало Штольцу уснуть, но едва он начал засыпать, как тишину нарушил дверной звонок. Хозяин нехотя поднялся и пошлёпал к двери. Посмотрев в глазок, он заметил нескольких незнакомых людей.

— Кто там? — спросил сонный Штольц.

— Господин Штольц, мы — комиссия по чрезвычайным делам, разрешите войти? — произнёс медный голос за дверью.

— Что вам угодно? — Штольц понемногу начинал чувствовать испуг.

— Э-э… Нужно обсудить некоторые вопросы. Поймите, господин Штольц, эти вопросы требуют незамедлительного решения.

Штольц открыл дверь и хотел было выйти на лестничную площадку, но его грубо оттеснили, и четверо членов комиссии ввалились в коридор.

Из кожаных курток торчали грубо вылепленные глупые головы, к которым неумело цеплялись островерхие, как и у самого Штольца, уши, причём все до единого — разного размера. По лицам блуждали нелепые улыбки, нарисованные бездарным, к тому же совсем не старавшимся художником. Поначалу Штольцу даже показалось, что вошедших всего двое, а невидимое зеркало увеличивало число незваных гостей — до того они походили друг на друга. Когда члены комиссии обступили Штольца, он присмотрелся внимательнее, и, к своему большому удивлению, увидел, что на самом деле в коридоре своей квартиры он находится один, отражаясь в четырёх, неведомо откуда взявшихся зеркалах. От этого Штольцу стало плохо, к горлу подкатила тошнота, голова закружилась, так что пришлось закрыть глаза обеими руками. Когда недомогание прошло, Штольц убрал руки, и вместе с этим движением зеркала исчезли, а пришедшие, тихо покашливая, вежливо дожидались, когда Штольцу станет лучше.

— Позвольте… Позвольте узнать… — неуверенно начал Штольц, но один из пришедших, самого грозного вида, широко расставив ноги и уперев руки в бока, заявил, перебивая растерявшегося хозяина квартиры:

— Господин Штольц, я — председатель комиссии по чрезвычайным делам. Как вам известно, в нашем городе сложилась затруднительная ситуация по проблеме жилья, хотя наше правительство и оказывает всевозможную поддержку отечественному строительству. К этой работе подключены финансовые структуры, разрабатываются высокие технологии, готовятся квалифицированные кадры. Данному сектору экономики оказывается особое внимание администрацией нашего города. Объясняется это большой миграцией жителей нашего государства из других, более населённых районов. Однако…

Председатель комиссии говорил долго, но Штольц его не слышал — он уже понял, зачем к нему пришли.

— Так что будьте любезны, господин Штольц, подписать некоторые бумаги…

В руках председателя неожиданно оказалась пухлая папка с документами и авторучка.

— Вот здесь, где отмечено галочкой, — председатель ткнул толстым пальцем в нужное место.

— Но позвольте мне хотя бы ознакомиться с документами, — робко заявил Штольц.

— Вообще-то нам это делать запрещено, — с улыбкой сказал председатель, — но только для вас, из большого уважения, я сообщу, что первый документ, который вам необходимо подписать — это немедленный отказ от владения квартирой в пользу государства…

Штольц сначала покраснел (он чувствовал, как краснеет), затем побледнел. Хотя он и ожидал услышать нечто подобное, озвученные ожидания были во сто крат страшнее не озвученных.

— Второй документ — это приказ о вашей высылке из нашего города на расстояние не менее одной тысячи километров.

— Но почему я?

— Вот этого вам знать не положено, к тому же я не уполномочен сообщать вам сведения такого рода.

— Но я же купил эту квартиру! — прокричал Штольц.

Председатель засмеялся, его поддержали члены комиссии.

— На законных основаниях, — с меньшей уверенностью добавил всё ещё хозяин квартиры.

Члены комиссии залились гомерическим хохотом. Председатель смеялся, вытирая слёзы:

— Ну, батенька, ну насмешил… — и тыкал в Штольца документами.

Штольц посмотрел на бумаги, на председателя, снова на бумаги. Дрожащей рукой он подписал оба листа, написав вместо «Штольц» фамилию «Шульц».

— Вот и славненько, — сквозь смех еле выговорил председатель. Внезапно успокоившись, он продолжил свою речь:

— Кстати, наше правительство всемерно поддерживает вынужденных переселенцев и создаёт для них необходимые условия, при которых они смогут в полный голос заявить о себе, активно участвовать в жизни страны, а главное — раскрыть свои таланты и реализовать возможности. В этих целях вам любезно предоставляется вот этот бесплатный билет на самолёт, на утренний рейс, — с этими словами председатель вручил Штольцу билет, и комиссия по чрезвычайным делам немедленно удалилась.

Вместе с нею удалилась входная дверь, нелепо перешагивая ступеньки своими нижними углами. Если бы не оставленная без надёжной охраны квартира, то можно было бы на протяжении нескольких минут наслаждаться комическим зрелищем, устроенным дверью — до того смешно она пыталась развернуться на лестничной площадке. Но именно беззащитность квартиры открывала глаза на громадную чёрную пропасть неосвещённого подъезда, поэтому ситуация совершенно не выглядела смешной, более того, для Штольца уход двери являлся сильнейшим, к тому же запрещённым ударом. От боли, огненный центр которой располагался ниже пояса, у бывшего хозяина квартиры перехватило дыхание, и вдруг всё вспыхнуло, раскалилось, взорвалось, и с диким криком и пеной у рта Штольц проснулся.

Такого ночного кошмара он не видел никогда. Обливаясь холодным потом, он сел в кровати, да так и просидел до самого утра, поглаживая стену и размышляя о том, что подобные ужасы просто необходимы, чтобы затем вознаграждать себя неимоверной радостью бодрствования. Откуда-то из стен лилась божественная музыка, и вместе с пением ангелов в душу Штольца вливалось живительное счастье из благодатного неиссякаемого источника, спокойное и тихое, как дно медленной, заросшей водорослями реки.

На следующее утро Штольц впервые в жизни опоздал на работу. Отчасти виною была бессонная ночь, отчасти — нежелание на несколько часов расставаться с квартирой. Целый день он думал только о ней, поэтому не задержался в банке ни одной лишней минуты. Когда рабочий день подошёл к концу, Штольц взял такси и приказал водителю гнать во всю мощь.

Едва закрыв дверь своего жилища, Штольц бросился к шкафам, открыл все дверцы, затем упал на пол и заглянул под кровать. Успокоившись, он похлопал по стене и пробормотал: «Извини…» В тот вечер Штольц сильно напился, сидя на кухне и чокаясь со стеной. Ему было стыдно за свой необъяснимый приступ ревности, и он просил прощения у квартиры за излишнюю недоверчивость и подозрительность.

Утром в банк Штольц пришёл ещё пьяным. Его простили после объяснительной и клятвенного заверения, что подобного больше не повторится, и отпустили домой приводить себя в порядок. Вечером он снова напился. В пьяном бреду ему казалось, что его квартира так и поджидает удобный момент, чтобы впустить в себя кого-нибудь постороннего, а это уже будет равносильно измене. Словно струйки пара сквозь густую кашу, тревожные мысли об истинном объекте любви обманщицы вырывались на свободу. Штольц бил кулаками в её незащищённую кухонную стену, а потом, размазывая слюну и кровь с разбитых костяшек пальцев по лицу, плакал и просил прощения, пока не уснул тут же, на полу кухни.

Проснувшись, он сильно дрожал, словно под воздействием тока высокого напряжения. В его затуманенных глазах просматривались, как чудо всемирного равновесия противоположностей, одинаковые доли радости и горя, боли и экстаза, бесконечной любви и бесконечной же ненависти.

Штольц перестал ходить на работу, но уже не пил, а всё сидел и думал. Ему всё ещё казалось, что квартира не упустит шанс завести себе другого — если не хозяина, то хотя бы постояльца. Навязчивая идея терзала Штольца, и он нигде не мог от неё укрыться. Несколько часов он просидел в шкафу, но это не помогло. Когда запасы пищи подошли к концу, Штольца посетила гениальная идея проверки квартиры на верность: покинуть её на время и неожиданно вернуться. В тот же час он собрал вещи и ушёл из дома, сделав вид, что уезжает надолго.

Штольц шёл по вечерним улицам и боялся того, что его любовь-мука является фикцией, выдумкой, чёрт знает, чем ещё. Вдруг её нет, как нет и того дома, и этой улицы, и всего города?

Он остановился у одного старого знакомого — сослуживца, уволенного из банка перед самой покупкой Штольцем квартиры. Сославшись на то, что в этой самой квартире идёт ремонт, Штольц напросился некоторое время пожить у приятеля, в чём последний ему благополучно не отказал, так как очень любил выпить, а несвежее лицо Штольца предательски выставляло его потенциальным собутыльником.

Спустя двенадцать дней почти беспробудного пьянства осунувшийся и небритый Штольц вернулся домой. Сделал он это, как и собирался, неожиданно: к дому подобрался незамеченным, прячась от всевидящих окон за автомобили и редкие деревья во дворе. На лифте он поднялся на два этажа выше своей квартиры и затем, подождав пять минут, пошёл вниз по лестнице, стараясь изменить свою походку до неузнаваемости. Чувствуя себя разведчиком на спецзадании, Штольц плавным движением вставил ключ в замочную скважину, повернул его и мгновенно исчез за дверью, испытывая невероятное возбуждение.

Тишина оглушила его. Такое же чувство он испытал однажды в детстве, когда его, боящегося высоты, старшие товарищи по всевозможным развлечениям бросили в реку с моста, давно ставшего для них привычной вышкой для прыжков. Подводная тишина зловеще затаилась, подстерегая любого, вошедшего в неё из другого мира, и маленькому Штольцу тогда показалось, что он действительно оглох — то ли от ужаса, то ли от неожиданности.

Он на цыпочках обошёл всю квартиру, едва дыша. В ней никого не было. Штольц проверил не только шкафы, он посмотрел под кроватью, исследовал балкон и даже не забыл о пустых кастрюлях. Радовался он необыкновенно. Сначала Штольц танцевал и смеялся, затем плакал и, стоя на коленях, просил прощения, называя Её чистой и светлой. Он говорил Ей, что никогда более он не обидит Её, не оскорбит недоверием, не бросит. Ведь Она так скучала без него! Да и как он мог так поступить с Ней — бросить одну в большом городе! Он утверждал, что никогда не простит себе этого, клялся в вечной любви и рыдал, рыдал, рыдал…

Больное воображение Штольца полностью отождествило квартиру с некой абстрактной возлюбленной, его нерастраченная любовь нашла себе широкое русло и хлынула наружу из безумного мозга и горячего сердца. Теперь, когда он вошёл в квартиру, он чувствовал себя в Ней, он ласкал Её бетонное тело, как молодой муж в медовый месяц. С этого момента Штольц решил никогда не выходить из Неё, чтобы продлить слияние, по возможности максимально приблизив к бесконечности. Какой мукой, почти физической болью стала для него необходимость выйти из Неё, чтобы запастись большим количеством продуктов! Он едва перенёс это.

Богиня! Богиня, сошедшая ради него с небес и ставшая вследствие этого обыкновенной смертной! Это было нечто, выходящее из ряда вон, непривычное, никогда до этого не случавшееся. Ни один мужчина с античных времён не испытывал столь огромной ответной любви. Штольцу даже хотелось умереть, чтобы растянуть этот последний миг жизни на всю оставшуюся бесконечность.

Целыми днями он сидел на стуле посреди комнаты, находясь в уже привычной прострации, и лишь к вечеру, устав, ложился в кровать. Он совсем перестал готовить, ничего не ел, а если и ел, то как-то механически, не замечая этого. Голова Штольца была занята одним — их несказанной любовью. Особенно импонировало ему то, что Она досталась ему девственной.

Иногда Штольц думал о том, что слишком долго находится в Ней, а это может Её измучить, поэтому он, озираясь, выскальзывал наружу, запирая дверь, и стоял у лифта, разрешая Ей отдохнуть. Его собственное желание было неутолимо, как неутолима жажда выбравшегося из пустыни путешественника, поэтому после непродолжительного отдыха Штольц иногда врывался в Неё, резко дёргая дверь, иногда входил медленно, не спеша, словно играя с Ней, а иногда он дразнил Её, делая шаг внутрь и возвращаясь назад.

Предел желаний почти любого мужчины — вершина власти над любимым существом. Ситуация полностью контролировалась Штольцем, и только сны не поддавались его воле. Расступающиеся стены открывали вид на море, на горизонт в лёгкой туманной дымке, а любимый стул Штольца, неизвестно как вскарабкавшийся на самый пик одинокой скалы, принимал вид (и очень удачно это делал) высокого трона каких-то северных королей. Пошевелиться было невозможно, существовал небывалый риск свалиться вниз, на острые холодные камни, края которых так и не смогла сгладить ледяная арктическая вода. В чистом и свежем воздухе растворялись последние остатки стен и потолка, и однажды ночью Штольцу стало страшно, он вдруг почувствовал себя таким одиноким, маленьким и беззащитным, что даже тихо, как ребёнок, заплакал. Понемногу тревога прошла, ему стало спокойнее. Он знал, что это квартира баюкала и утешала его, пела колыбельную, словно мать.

Ничем нельзя было определить границы всеобъемлющей любви (тот случай, когда об истинных размерах чего-либо можно только догадываться), поэтому она с некоторых пор вмещала в себя даже некое подобие сыновних чувств Штольца. Это привело к неизбежному, однажды проклюнувшемуся и вылупившемуся страху полного слияния возлюбленной с пока ещё абстрактным, но постепенно вызревающим материнским началом. Во всяком случае, Штольц до этого никогда не думал об инцесте. Всё это ставило его в неприятное положение, и в недоумении он терял след ускользающей мысли, такой важной и нужной, способной всё расставить на подобающие места.

И вот одним неприветливым утром к нему пришли. В тишине квартиры резкий звонок раздался иерихонской трубой. Штольц долго не мог понять, что это, а мерзкий звук всё продолжался. Штольц на цыпочках подошёл к дверному глазку.

За дверью стояли двое молодых клерков из банка. Штольц замер. Один из клерков, продолжая давить кнопку звонка, говорил что-то другому, и Штольц никак не мог расслышать, что именно. Лишь в перерыве между громкими трелями он разобрал ответ другого: «Вероятно, так». Постояв ещё пару минут, оба гостя направились к лифту. Когда пасть лифта захлопнулась, Штольц сел у двери на пол и судорожно сжал кулаки. Что же будет? Теперь его точно никогда не оставят в покое, следовательно, нужно срочно что-то предпринимать. Ведь если кто-нибудь войдёт в его квартиру, в его квартиру, то Штольц никогда не сможет простить этого ни Ей, ни себе.

— Как же тогда жить дальше? Что же делать? Что? — Штольц вскочил и заметался между стен — хищный зверь в запертой клетке. Картины, одна ужаснее другой, возникали в его воображении. — А если они позовут кого-то, чтобы взломать мою дверь? — думал он вслух. — А если они действительно откроют её? Насильники, маньяки, убийцы! Да как вы смеете!

Не находя выхода из тупиковой ситуации, Штольц решил забаррикадироваться. Едва он подумал об этом, как снова прозвенел звонок и в дверь сильно постучали.

— Кто там? — спросил Штольц, липкий от ужаса.

— Откройте немедленно, это полиция! — прогремел ответ.

— Зачем?

— Это господин Штольц? Мы хотим удостовериться, что с вами всё в порядке.

— Я не открою… Не имеете права!

— Ломай, — прозвучало за дверью.

— Постойте! Не нужно ломать. Я уже открываю…

Отворив дверь, Штольц в мгновение ока выскочил наружу. Полицейский стоял, широко расставив ноги, напоминая председателя комиссии из сна. Рядом улыбался тщедушный слесарь и оба молодых клерка, с любопытством взирающих на Штольца.

— Почему вы не открывали? — грозно спросил представитель власти.

— Я… боялся.

— Кого?

— Я думал, пришли грабители.

— Позвольте узнать, что за крики и рыдания недавно слышались из вашей квартиры?

— Я… Я болен. Мне было плохо.

— Поэтому вы и не ходите на работу?

— Да.

— Почему у вас такой странный вид?

— Я же сказал вам — я болен.

— Вы не впустите нас к себе?

— Зачем?

— У вас никого нет?

— Никого.

— Вы уверены?

— Абсолютно.

— Что ж, — полицейский заметно колебался. — Пошли, — сказал он и нажал кнопку вызова лифта. Вся четвёрка медленно вошла в кабину.

Штольц нырнул в квартиру и сразу же заперся. Сердце бешено колотилось, в висках стучали два молоточка. Он очень гордился собой. Ещё бы! Он спас себя от приступов ревности, а Её от надругательства. Сегодня Она наверняка подарит ему истинное блаженство, ведь он герой, он заслужил!

Едва передвигая ноги, Штольц подошёл к кровати и лёг, представляя себе различные варианты того, как поступил бы, если бы нежданные гости всё же вошли. «Если бы они взломали дверь, то это была бы моя вина, так как я не смог бы за Неё постоять. А если бы они вошли, отодвинув меня силой? Значит, Она разрешила бы им войти в себя». Штольц таким образом перекладывал часть вины на крепкие плечи своей возлюбленной. «Что тогда? Убил бы Её, а потом и себя», — подумал Штольц.

Он очень устал. Тело не повиновалось, словно чужое, поэтому оно отчасти даже смущало его. Вскоре голод и волнения последних дней сделали своё дело — Штольц заснул, да так, что проспал весь день, весь вечер и всю ночь. Он ещё спал, когда около четырёх часов утра щёлкнул замок и в квартиру забрался вор.

Этот вор работал всегда один, заранее высматривая пустующие квартиры. Вот и в этот раз он давно приметил, что в окнах квартиры Штольца уже несколько дней не загорается свет, что давало основания предположить, что хозяин в отъезде. Два-три раза вор приходил днём и прислушивался у двери, но за нею всегда стояла тишина океанских глубин.

Открыв дверь отмычкой и войдя внутрь, он включил фонарь. Штольц, словно дикий зверь, мгновенно почувствовал опасность, вскочил с кровати и включил свет. Вор застыл на месте. Немая сцена длилась несколько секунд. У Штольца расширялись глаза, а у вора дёргалось плечо. В квартиру проник запах озона.

— Т-ты к-т-т-о-о? — бешено прошипел Штольц.

— Вор, — ответил опешивший вор.

Увидев, что оружия у хозяина нет, он добавил:

— Но я ещё ничего не украл. И уже ухожу, — и моментально растворился.

На некоторое время Штольц замер. В глазах появились слёзы, нижняя челюсть задрожала, сердце усиленно давало перебои. Ни на чём не фокусируя взгляд, как боксёр в состоянии нокаута, он оглядел возлюбленную. Она нагло улыбнулась. А затем…

Штольц обезумел, как может обезуметь уже сумасшедший. Он крушил всё, что попадалось под руку, бил посуду, срывал злость и ярость на стульях и столах, а ревность — на шкафах и кровати.

— Ты мне изменила! — кричал он, хватая молоток. — Неблагодарная! — удар по стене. — И с кем? — вдребезги зеркало. — С вором! — пополам стул. — Убью! Убью тебя!

Штольц упал на пол и стал биться о него головой и стучать руками. Клочья пены вылетали из перекошенного рта, руки царапали грудь.

А потом он внезапно успокоился. К нему с потолка снизошла всеобъемлющая ясность. Он всё понял. Он всё делает неправильно.

Штольц огляделся, словно увидел квартиру впервые. Затем он встал, вошёл в ванную, умылся, причесался. Одеваясь, он посмотрел в окно. Там ещё не рассвело, лишь кое-где светились огни.

Спокойный, уравновешенный, собранный, Штольц решил поступить так, как на его месте поступил бы, по его мнению, любой настоящий мужчина.

Он бросил её.

Никогда не написанный рассказ

Существует право, по которому мы можем отнять у человека жизнь, но нет права, по которому мы могли бы отнять у него смерть.

Ф. Ницше

1

В моём кармане лежал увесистый бумажник. Свернув в первую попавшуюся дверь, над которой висела яркая вывеска, я оказался в модном бутике. От обилия красивой и качественной одежды рябило в глазах. Было очень приятно сознавать, что у меня есть возможность купить довольно дорогую вещь (когда-то давно, ещё в пору юношества, я придумал новое слово — название для такого вот чувства. Это почти физическое наслаждение от того, что у тебя есть внушительная сумма денег, я назвал «эльдорадостью»). Ко мне подошла красивая длинноногая девушка и, представившись менеджером по продажам, предложила помочь мне в выборе «именно того, что вам нужно». Мы долго и тщательно выбирали костюм — мне нравилось находиться рядом с такой красоткой. Я решил пошутить и, словно случайно, переложил портмоне из одного кармана в другой, чтобы она заметила его толщину. После этого девушка стала ещё красивее, а её ноги — длиннее. Она тут же мне сообщила, что в конце недели они ожидают поступления новой коллекции одежды из Италии, и если я оставлю ей свою визитку, то…

Я посетил салон красоты, где надо мной порядком потрудились. Вечером я сходил театр, где на меня заглядывались две псевдоинтеллектуальные тигрицы в вечерних платьях, явно устроившие в фойе охоту на представителей богемы.

Так я начал новую жизнь. Через время, совсем освоившись в этом мире, я вернулся к своей работе. Сначала партнёры очень удивились тому, что мне всё-таки удалось выбраться почти что с того света, причём без ощутимых потерь, но вскоре все привыкли к моему присутствию. Я окунулся в работу с головой, и дела фирмы, несколько пошатнувшиеся за время моей болезни, скоро пошли на лад. Моя энергия и работоспособность не имели пределов. Я приходил в офис к семи утра, а возвращался поздним вечером, иногда даже за полночь. И всякий раз дома меня встречала моя нежная и ласковая жена…

Моя жизнь полностью соответствовала той, другой жизни — до аварии. И даже в чём-то превосходила её — я обзавёлся любовницей (это была та длинноногая девушка из бутика), чего раньше себе никогда не позволял, в отличие от всех моих знакомых и партнёров по бизнесу. Словом, у меня всё наладилось, всё получилось, проблемы обходили меня стороной, и о катастрофе я вспоминал уже как о плохом сне, дурной фантазии. Ещё через месяц я почти совсем забыл о ней.

Но всё течёт, всё меняется… Мода устаревает, авангардные идеи спустя годы кажутся чересчур банальными, и нет ничего удивительного в том, что моя новая жизнь дала серьёзную трещину. Узнав о существовании любовницы (доброжелателей на земле хватает), от меня ушла жена, забрав детей. Я продолжал жить, но уже как-то не так, словно сломался тот самый необходимый двигатель, то, что заставляло меня бороться и никогда не сдаваться. Я перестал контролировать процессы, происходящие в моём сознании. Будущее стало мне неподвластно, и псы-события, почуявшие слабость хозяина, вырвали поводок из моей уставшей руки. Всё пошло кувырком — я пристрастился к спиртному; заключил невыгодную сделку, и фирма понесла серьёзные убытки; длинноногая девица перестала отвечать на мои звонки. Я приводил домой проституток и заставлял их играть роль моей жены. Некоторое время я ещё кое-как держался, но потом… Потом я совершенно загубил дела фирмы, что привело к её банкротству. Чтобы погасить различные неустойки, мне пришлось продать и квартиру, и загородный дом. Сначала я жил у немногих оставшихся друзей, но очень скоро исчезли и они. Я ночевал на вокзалах, под мостами, а иногда и на городской свалке, в окружении таких же людей, выброшенных на обочину жизни. Так продолжалось довольно долго, пока на глаза мне не попался обрывок газеты, из которого я узнал, что в автомобильной аварии (какая насмешка судьбы!) погибла семья известного бизнесмена (далее стояла моя фамилия), жена и двое детей. В этот момент моя новая жизнь разрушилась окончательно…

2

Я умею вращать глазами, дышать и глотать. Дыра в черепе и перелом позвоночника лишили меня всего остального. Превратившись в растение, я очень долго не мог смириться со своей неподвижностью, не мог принять себя таким, каким я стал, не мог свыкнуться с мыслью о том, что мой паралич необратим. Конечно, я никогда к этому так и не привык, да и как можно привыкнуть? Но первая обида на судьбу уже давно прошла, обида, из-за которой можно было сойти с ума.

В тот злополучный вечер я задержался в офисе, поэтому не придавал большого значения цвету глаз светофоров. Я почти ничего не помню из того, что произошло. Старушка с клюкой на дороге, поворот руля и темнота. Бабушка внезапно свирепеет, бьёт меня палкой по лицу, по плечам, её удары становятся всё мягче и мягче, затем на её лице исчезают морщины, её одежда светлеет, и вот уже она — молоденькая медсестра, заботливо поправляющая на мне одеяло.

— Доктор, пациент очнулся!

Подошёл доктор лет пятидесяти, что-то недовольно пробормотал и обратился ко мне:

— Вы меня слышите? Если да, то моргните один раз.

Я слышал, но не моргнул. Он повторил свои слова, я повторил своё действие, вернее, бездействие. Доктор опять что-то пробурчал и исчез. Затем вернулся и посветил мне чем-то в глаза.

Тут-то и накатила первая волна обиды, и я в очередной раз потерял сознание. Ошеломляющая ясность сбила меня с ног, и рефери уже досчитал до десяти. Всё, что до тех пор казалось немыслимым, чужим, происходящим не со мной, всё это подняло, закружило меня, и я уже не был тем человеком, отцом двоих детей, мужем своей жены — я был концентрированной болью, воплощением безысходности, сгустком не растрачиваемой энергии.

Больше никогда я не видел ни доктора, ни медсестру, твёрдо зная, что это та старуха с клюкой принимает их обличия, чтобы я не забывал о ней. Иногда эта бабушка воплощалась в образ моей жены, однажды её хватило и на детей. Я закрывал глаза, чтобы не видеть ничьего страдания и сострадания, а открывал их только тогда, когда палата пустела. Глядя на противоположную стену, освещённую мягким светом заходящего солнца, я думал о том, что вследствие той автокатастрофы произошло гигантское смещение глыбы будущего, погибшего таким образом для меня, поэтому вся моя дальнейшая жизнь являлась сплошным тягостным настоящим.

Дни меняли друг друга со скоростью кадров в киноплёнке, и через некоторое время (может — один месяц, может — два года) жена забрала домой то, что было мной. Понемногу растворяясь в действительности, я стал её неотъемлемой частью и чувствовал себя немного лучше оттого, что могу размышлять спокойно. Я вдруг понял, что не так уж и беспомощен и всё ещё могу, как и раньше, сам распоряжаться собственной жизнью. Прежде всего нужно было выработать конкретный план по изменению сложившейся ситуации, так как продолжать такую жизнь я уже не мог.

Самое главное для начинающего путешественника — определить, в какую сторону двигаться. Моя цель была ясна — жизнь, жизнь полноценная: с дождём, с тёмными или светлыми небесами вместо потолка, с запахом любимых сигарет и хорошего парфюма, с теплотой и нежностью женщины… Всё было в моей власти, и стоило мне только захотеть — мир плавно тронулся бы и повернулся другой стороной, предоставляя мне ещё один шанс. И я решил повернуть этот мир, заставить его сдвинуться с места, лязгая трамвайными рельсами и натужно скрипя железобетонными стенами.

Поначалу у меня ничего не получалось. Каждый мой выход в мир был обречён на неудачу. Первый раз мне удалось выйти на проезжую часть, но автомобили ездили сквозь меня, поэтому я вернулся в постель и быстренько предпринял вторую попытку. На этот раз я не смог избежать столкновения с пешеходами — воображение отказывалось служить мне, к тому же всё портила замедленная реакция. Десятки раз я выходил из квартиры и спускался по лестнице (я принципиально не пользовался лифтом), но всегда, попадая на открытое пространство улицы, я терялся и был сбит, раздавлен и уничтожен. Тогда я решил тренироваться в подъезде. Я ходил по лестнице вверх и вниз (благо, силы на это не затрачивались), понемногу обретая уверенность, да что там уверенность — силу и могущество! Я научился уступать дорогу соседям, и иногда мне даже казалось (чудеса!), что они тоже начинают уступать дорогу мне. Спустя некоторое время я настолько преуспел в своих занятиях, что стал кивать соседям и, дождавшись ответного кивка, высокомерно удалялся. Лишь после того, как я воссоздал в реальности свой образ настолько, что стал узнаваем соседями, я снова решился выйти на улицу. Там всё было так же, как и до автокатастрофы. Я шёл по тротуару, разрабатывая до совершенства и тут же узнавая вывески, магазины, скамейки в скверах, пятна света, пробившегося сквозь листву…

Я подумал, что нет лучшего способа начать общение с людьми, чем зайти в любой магазин и что-нибудь купить. Тут же я почувствовал, что в моём кармане появился увесистый бумажник…

3

В душной эгоистической мгле я пропустил тот момент, когда моя супруга стала совсем другим человеком. Она изменилась так, что я, вглядываясь в знакомое лицо, невольно искал в нём чужие черты (и, клянусь, находил!). Это была совсем другая женщина, не та серенькая мышка со стянутыми в жидкий блёклый хвост невыразительными волосами, на которой я женился исключительно потому, что, как мне казалось, в моей семье должен быть хотя бы один образованный человек (в то время она была аспиранткой филфака). Как хищно смотрели на меня её красавицы-подружки, и с какой необыкновенной грацией, обусловленной её потомственным аристократизмом, «породой», она, поправляя очки и немного смущаясь, садилась в мою шикарную машину! Отчётливо помню наши первые свидания, её мешковатый свитер крупной вязки и тёртые джинсы (сквозь призму моего состояния события десятилетней давности оказываются более чётко различимыми, нежели недавние, видимо рассеянный луч моего взгляда назад концентрируется в тонкую и мощную линию). Потом — свадьба, рождение дочери, сына. Как безропотно она отказалась от карьеры ради семьи! Именно тогда, наверное, я и полюбил её всем сердцем.

Забота о маленьких детях и больном муже полностью легла на её хрупкие плечи, так как мои деловые партнёры вычеркнули меня из памяти, а мой номер из своих телефонов ещё в день автокатастрофы. Белые черви угрызений совести точили моё бесчувственное тело. В том, что жене приходилось так страдать, я винил свою собственную глупость. Иногда я проклинал даже день нашей свадьбы и рождение детей (именно я настаивал на этом). О, если бы я мог покончить с собой! Если бы мне представился такой шанс, я бы ни секунды не колебался! Но физическая невозможность совершить суицид превращала мысли о смерти в насмешку, в издевательство над самим собой.

Отношение детей ко мне со временем изменилось. Если раньше наша семилетняя дочь часто сидела у моей постели, держала меня за навсегда онемевшую руку и делилась своими проблемами и радостями, то сейчас она старалась не замечать меня. Если её глаза случайно встречались с моими, она поспешно отводила взгляд, словно чего-то стыдясь. Четырёхлетний сын же, наоборот, проявлял к моей персоне всё более нездоровый интерес. Сначала он (когда никто не видел) пытался ударить меня чем-нибудь тяжёлым, но это вскоре перестало приносить ему наслаждение, и его методы постепенно приобрели более изощрённый характер — он начал щипать меня и колоть иголками. Однажды, после очередной экзекуции, я так выразительно посмотрел на него, что этот взгляд выдал меня с ног до головы.

— Мама, мама! — закричал он. — А папа притворяется!

— Что? — спросила жена, входя в мою комнату.

— Папа притворяется, он всё понимает!

— С чего ты взял, — она слегка шлёпнула его, — иди, поиграй с сестрой. — Она села на угол кровати и посмотрела в мои глаза.

— Убей меня, — попросил я взглядом, — так всем будет лучше.

Не знаю, как так получилось, но она вздрогнула, будто все мои невысказанные слова легко читались в зрачках моих глаз.

— Нет, — тихо сказала она, — я не могу.

— Сделай это, ты же сильная, — не унимался я.

Она заплакала и вышла из комнаты.

На следующий день состоялся ещё один наш «разговор».

— Ты понимаешь меня?

Я моргнул.

— Ты хочешь умереть?

Я снова моргнул.

— Но ты же знаешь, как трудно мне это сделать.

Я сказал ей, как смог, что всё понимаю, но больше не могу причинять ей страдания. Кажется, она меня понимала.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Вечером она звонила кому-то и долго о чём-то просила вполголоса. Затем она подошла ко мне и сказала всего два слова:

— Я попробую.

Мои глаза, превратившиеся в орган речи, поблагодарили её.

4

Как я сожалел тогда, что эвтаназия запрещена! Мне казалось дикостью, не достойной цивилизованного общества, лишать человека права распоряжаться собственными жизнью и смертью. Внутри меня кипела бессильная злоба на всех и вся, но всё же я был твёрдо уверен, что моя жена найдёт способ помочь мне.

В ту ночь я очень долго не мог уснуть. Я вспоминал свою жизнь, словно разглядывал альбом с цветными фотографиями. Постепенно я шёл от детства к юности, не забегая вперёд — времени было достаточно. Я открывал все, даже самые дальние ящики своей памяти, вытаскивая и рассматривая их содержимое. Удивительно, но в эту ночь я впервые в жизни задумался о необычных свойствах человеческой памяти. Я видел такие картины, которые при нормальном физическом состоянии не смог бы воспроизвести. Мне было жаль того, что весь этот мир давно умер, рассыпался, как карточный домик, но теперь, когда последние остатки ещё напоминали о его существовании, я ничего более страстно не желал, чем его окончательного разрушения и исчезновения вместе со мной. Мне совсем не было жаль и мира внешнего, реального, для которого моя смерть послужила бы вселенской катастрофой, ибо после неё он тоже прекратил бы своё существование. Исчезли бы горы, моря, города, тихие улицы и широкие проспекты. Исчезли бы работа, больница, жена и дети, болезнь. Исчезла бы и старуха с клюкой.

Моя первая попытка уйти, убежать в другую жизнь закончилась полным поражением, но это совершенно не означало того, что я совсем отказался от мысли о бегстве. Я рассуждал так: если не удалось покорить будущее, то, вполне возможно, удастся подчинить себе прошлое, тем более что в этом случае ничего выдумывать не надо, нужно лишь напрячься и всё достоверно вспомнить.

Я уже твёрдо знал, что у меня всё получится, но всё же сначала не решался окунуться в прошлое, потому что моё настоящее немного скрашивалось начавшимся общением с женой, а главное — её обещанием. Но всё это было впереди, а пока росло желание свободы, последней свободы, и я решил пожертвовать всем ради того самого глотка, перед которым всё в жизни, а порой и сама жизнь — ничто.

Вся моя затея смахивала на добровольное сумасшествие, но я радовался этому, настолько отчаяние владело мной. Я решил бросить первый пробный камешек в мутную реку прошлого — и оказался десятилетним мальчиком в порванной рубашке, маленьким и худым, со сбитыми коленками и испачканным лицом. Я стоял в саду за небольшим деревенским домиком и отдирал смолу со ствола вишни — не существовало на свете ничего вкуснее этой смолы! Ветерок трепал мои выгоревшие на солнце волосы, доносил всевозможные летние запахи — о, эти запахи детства! Краешком сознания — тем, которое ещё цеплялось за моё истинное настоящее, — я вспомнил, что никогда впоследствии не был так беззаботен и счастлив. И тем же самым едва уловимым уголком разума, который ещё принадлежал неподвижному сорокалетнему мужчине, я вдруг отчётливо понял, что игра проиграна — хотя я ещё вижу и цветы, и луг, — что уже ничего не изменить — хотя я ещё бегу по росе. Реальность в конечном счёте всё равно возьмёт верх, как ни крути.

И вот я уже на опушке тёмного соснового леса. Оттуда тянет теплом и немного сыростью; птицы наперебой что-то кричат по-своему; почти за каждым деревом прячется тайна. Я один во всём мире. Ложусь в густую траву и наблюдаю, как муравьи тянут ещё сопротивляющуюся гусеницу. Вдруг в лесу раздаётся странный звук — нет, это голос, очень знакомый голос. Я вскакиваю и бегу на звук, но лес всё дальше и дальше от меня. Вот он совсем исчез, а я нахожусь посреди огромного, бескрайнего луга. Тогда я падаю лицом вниз и тихо плачу. Всё против меня, я чувствую враждебность злой и непонятной силы. И вот наконец заканчивается моё одиночество. Из образовавшейся туманной дымки выползает какое-то большое и неуклюжее животное. Оно медленно превращается в мою любимую женщину и делает мне внутривенный укол. Впрочем, всё это может быть всего лишь очередной моей фантазией… последней фантазией…

Шесть

— Объясните же мне наконец, почему мы все так похожи друг на друга? — спросил самый молодой из собравшихся, длинноволосый студент в коротких штанах, с татуировкой на ноге. — Я пока что ничего не понимаю.

— Внешнее сходство легко объяснимо, — ответил второй, постарше. Он был весёлый и бесшабашный, стриженые вихры торчали в разные стороны. — А как все мы смогли встретиться — вот это загадка.

— Всё это очень сложно, — тихо произнёс третий, молодой мужчина с виноватыми глазами. — Здесь, я думаю, не обошлось без вмешательства каких-то высших сил.

— Вот именно, — задумчиво подтвердил четвёртый, хмуря испитое лицо. — И что это за место такое? У меня есть кое-какие догадки, но…

— А я, пожалуй, знаю, где мы, — с большой долей уверенности сказал пятый, пожилой и самодовольный. — Но как такое возможно? Просто мистика какая-то…

— Нет ничего мистического, — возразил шестой, старик с копной седых волос.

Он устроился удобнее, откашлялся и сказал:

— Все вы слышали о различных вероятных вариантах бытия, так называемых пространственно-временных континуумах…

— Так мы — представители этих континуумов, каждый — своего? — перебил самый молодой и самый нетерпеливый.

— Но как мы смогли встретиться? — спросил Вихрастый.

— Я думаю, мы встретились потому, что седьмого не будет, — таинственно произнёс седой старик. — Пусть каждый из нас расскажет свою историю появления здесь. Начнём, пожалуй, с самого младшего — это будет логично. Говори ты, Неформал.

— А что говорить? — молодой вскочил и развёл руки в стороны. — Мне двадцать один год, я очень люблю… то есть любил вино и женщин. Сегодня ранним утром один ревнивый муж, которому мы с его женой наставили огромнейшие рога, схватил нож и всадил мне под ребро. Видимо, я умер тут же, на месте, потому как сразу же после этого очутился здесь, рядом с вами.

— А я не умер, — вмешался Вихрастый. — У мужа дрогнула рука. Нож скользнул мимо и лишь оцарапал кожу, и я тут же выбежал из дома в чём был — в майке и трусах. Я так испугался, что бежал без остановки целых два квартала. Да вы все знаете это, как я понимаю.

— Теперь всё ясно, — сказал человек с виноватыми глазами. — Мы не знаем только тех моментов, когда умерли предыдущие, ну и, конечно, последующие — ведь мы сами к тому времени были мертвы.

— Вот именно, — подтвердил спившийся бомж. — Как же ты умер, Вихрастый?

Мужчина ответил, немного заикаясь:

— Да я и умер-то не по своей вине… Помните, — обратился он к старшим, — я работал экспедитором в одной частной лавочке? Так вот, ехали мы за товаром…

— А, помню, ты о той аварии, — перебил Виноватый. — А я ведь тогда остался жив и прожил ещё несколько лет… Я это… очень много пил…

— Знаем, знаем, не надо об этом, — сказал толстяк. — Ты давай о смерти.

— Я напился до такого состояния, что просто-напросто отключился, — Виноватый тяжело вздохнул. — Это случалось довольно часто, и всё обходилось, но вчера вечером мне не повезло. На дворе — конец декабря, и я замёрз насмерть прямо за недостроенным храмом — вы знаете, где это. Я взлетел вверх и увидел свой труп. Потом был яркий свет. Ну и вот, я здесь…

Все посмотрели на следующего. Тот тоже вздохнул.

— Да, судьба, — пробормотал он. — Врагу не пожелаешь…

— Ну а ты? — спросил Неформал.

— А меня, полуживого, уже примёрзшего к земле, обнаружил случайный прохожий. Я прекрасно помню эту историю, это было три с лишним года назад. Представляете, зима, глубокая ночь, страшный мороз — градусов под тридцать, и я лежу, замерзаю. И вдруг судьба посылает мне ангела-хранителя в лице проходившего мимо человека. Спрашивается — откуда он там взялся? Ведь он мог пойти по тротуару, а он почему-то шёл по узкой тропинке через строительную площадку. Почему ему вдруг, внезапно захотелось сократить путь? И вообще, как он мне потом рассказывал, в тот день он мог совсем не выходить из дома. Там так всё скрутилось, целая цепь случайностей… Значит, не суждено мне было умереть по глупости.

Некоторое время все молчали. Первым тишину нарушил мордатый: — Ну и как же ты умер?

Бомж опустил глаза.

— Я прожил сорок лет… Понимаете, жизнь не удалась… Я уже два-три года нигде не работал. Денег не было, перебивался, как мог. От меня ушла любимая женщина. Стихи, которые я писал, оказались никому не нужны. А тут ещё… В общем, такая меня тоска взяла… Безысходность полная… Апатия, депрессия… Ну, я и…

— Ну говори, говори, — подбодрил его Вихрастый.

— А, — отмахнулся тот, — что уж теперь-то…

— Взял верёвку и повесился, — хмыкнул самодовольный толстяк. — Но у меня она оборвалась, а у него, видимо, нет. Так всё было?

— Так…

— Слабак, — презрительно процедил Неформал.

— Бывает, — сочувственно произнёс седой.

Снова все замолчали.

— А что случилось с тобой, Мордатый? — поинтересовался попавший в аварию, и все, кроме старика, с любопытством переключились на того, кому повезло больше, чем им.

— А у меня всё наладилось после неудачной попытки самоубийства. Когда я упал с обрывком верёвки на шее, я очень сильно ударился головой. И тут словно просветление какое-то — что же я делаю, Господи?! Кто виноват в моих неудачах, кроме меня? Мы сами творим свою судьбу, согласитесь, ведь не напейся тогда волосатый — дожил бы до тридцати как минимум. И так мне стало противно и обидно, что я допустил такую слабость, так я себя ненавидел тогда за это! Я решил кардинально изменить свою жизнь. Бросил пить, стал бегать по утрам, в общем, занялся собой. Я понял, что надо относиться к себе с должным вниманием, тогда и все окружающие будут по-другому меня воспринимать. Так и случилось. Откуда ни возьмись появились какие-то люди из издательства, вскоре вышла моя первая книга, тут же — вторая, посыпались разные интересные предложения. Любимая вернулась ко мне. Правда, пришлось писать модную беллетристику, поэтому я и сжёг добрую часть написанного ранее — вы уж простите, молодёжь…

— Да ладно, — сказал Виноватый, — я сам сжёг всё раннее.

— И моё? — обиделся Неформал.

— А это моя работа, — почему-то с достоинством сознался Вихрастый.

— Ну а умер-то ты как? — явно жалея о содеянном, спросил Бомж.

— А я даже толком ничего не понял. Вчера лёг спать, заснул и оказался здесь.

— Какова дата твоего вчерашнего дня? — спросил Седой, нахмурившись.

Мордатый назвал число, месяц и год.

— Тебя отравили, — тихо сказал старик.

— Как? Кто? Зачем?

— Может, лучше не рассказывать?

— Нет уж, давай, выкладывай.

— Хорошо. Как давно это было… К тому времени я уже стал довольно известным писателем. Книги выходили одна за другой — я тогда писал очень много, к тому же переиздавались старые. Я стал богатым человеком и по совету жены застраховал свою жизнь на очень большую сумму…

— Неужели она? — удивлению Мордатого не было предела. — Но как же… Она ведь любила меня…

— Обычное женское коварство, поверь мне, старому человеку. Подсыпала в чай какую-то дрянь. Когда я вышел из больницы, то сразу же выгнал её. Больше мы никогда не встречались.

Снова повисла напряжённая пауза. Каждый думал о своём и в то же время об одном и том же. Посчитав, видимо, молчание затянувшимся, старик продолжил: — А моя кончина была самой простой. Я умер, как в том стихотворении, помните: «при нотариусе и враче». Недостойная смерть для поэта. Если честно, то я сейчас даже немного завидую вам, молодым…

— Но как же… Слушай, а если бы тебя тогда спасли? Ну, вкололи бы, что ли, какое-нибудь лекарство? — Вихрастый всё ещё сомневался. — Тогда здесь с нами мог бы быть ещё один, седьмой?

— Видимо, нет. Скорее всего, тело уже исчерпало свой ресурс. А раз седьмого сейчас нет с нами, значит, его никогда не было и не будет…

— Простите, что перебиваю вас…

— Кто это? — воскликнул Вихрастый.

— Какой-то юноша, — сказал Мордатый.

— Да нет, ему лет сорок, — возразил Виноватый.

— А по мне — так все шестьдесят, — удивился Неформал.

— Вы что, это же младенец, — проговорил Седой.

— Кто ты? — обратился кто-то к прибывшему.

— Я — один из вас, — ответил тот.

— Но почему мы не можем определить твой возраст?

— Потому что это не имеет никакого значения, — спокойно ответил старик-младенец.

— Неужели седьмой? — прошептал Бомж.

Появившийся улыбнулся.

— Можете называть меня и так — это ничего не меняет.

— Объясните, что же всё-таки происходит? — нервничал самый молодой. — И почему ты всё время улыбаешься? — спросил он седьмого.

— Ничего не происходит. А улыбаюсь я оттого, что счастлив.

— Но если ты здесь, значит ты тоже умер! Разве смерть — это счастье?

— Возможно, — улыбка не сходила с лица седьмого.

— А жизнь? — не унимался Неформал. — Ведь жить — это так хорошо!

— Не знаю, — ответил седьмой. — Я тут стоял тихо и слушал вас. Разве жизнь стоит того, чтобы погибнуть от переохлаждения? Или быть раздавленным автомобилем? Разве от хорошей жизни вешаются? То, что является благом для нас, не должно приводить к таким последствиям. Разве хорошо быть зарезанным или отравленным? И уж тем более — умереть в собственной постели от старости! Разве для этого всё было задумано?

— Но… — попытался возразить старик.

— Не возражайте, пожалуйста, просто будьте счастливы! Посмотрите, как здесь хорошо…

— А всё-таки, где мы? — спросил Вихрастый.

— Подумайте сами, в каких местах оказываются в подобных случаях, — ответил седьмой.

— Слушай, седьмой, — тихо сказал Седой, — ты, как я погляжу, мудрее всех нас. Я вот никак не пойму — когда же ты умер?

— Я умер при родах.

Откуда-то издалека доносилась приятная мелодия.

— Что же теперь будет с нами? — спросил Неформал.

— Что будет? Ничего, — ответил седьмой и улыбнулся ещё шире.

Повешение

1. Виселичный столб

Меня установили на высоком холме за городом. К моей верхушке прибили перекладину и привязали верёвку. И вот теперь я — виселичный столб.

От людей, которые меня вкапывали, я узнал, что завтра утром на мне будет повешен известный на всю округу разбойник. Поначалу мне стало даже немного приятно оттого, что я буду участвовать в таком грандиозном событии. Ещё бы — именно меня выбрали из всех столбов! Я гордился тем, что поутру послужу закону. К тому же весь город соберётся на меня посмотреть!

Но лишь только закатилось солнце и сумеречный туман окутал холм, в мою душу закрались сомнения. Я уже не был уверен в том, что поставлен здесь для правого дела. Ведь на мне лишится жизни человек! Мне стало жаль этого человека. Кем бы он ни был, какие бы преступления ни совершил — лично я не имел ничего против этого бедняги. И тогда я стал думать.

Всю ночь я размышлял о том, каким способом могу помочь ему. Я тугодум, поэтому решение созрело только к утру. Я вспомнил разговор двух плотников, которые прибивали ко мне перекладину и вешали верёвку.

— Теперь не оборвётся, — говорил один, завязывая узел.

— Вяжи получше, — советовал другой, — иначе этому лихоимцу крепко повезёт.

— Почему это?

— А ты разве не знаешь? Закон есть такой — если рвётся верёвка, преступнику заменяют смертную казнь пожизненным заключением. Дважды повесить нельзя…

Вот оно! Я тут же принялся уговаривать верёвку порваться. Но эта пеньковая дура заявила, что она новенькая, совсем недавно сделана и рваться не собирается — у неё, мол, ещё такая длинная жизнь впереди! Никакие увещевания и доводы на неё не действовали. Я говорил ей о том, что человеческая жизнь бесценна, что мы с ней являемся всего лишь слепыми орудиями убийства, но она оставалась непреклонной. А вокруг уже стали собираться толпы людей, да и осуждённого вот-вот приведут…

Что же делать-то? Как спасти несчастного? Надо собраться, надо успеть что-нибудь придумать…

…Кажется, не успел — парня уже подвозят… Да, мне сейчас придётся туго. Я так хотел спасти его! Уже читают приговор… Теперь остаётся одно — пережить эту трагедию, выстоять, не сломаться… Стоп!

Сломаться! Вот что я должен сделать! Сломаться — и тем самым спасти жизнь человеку! Да это… Это поступок! Нет, это подвиг! Я обведу вокруг пальца всех! И солдат, окружающих осуждённого, и судей, посылающих его на смерть. А особое удовольствие мне доставит то, что, ломаясь, я увижу перекошенные лица зевак, собравшихся посмотреть смертельное зрелище! То-то они удивятся…

2. Верёвка

Вот дурень-то! Испортил людям зрелище! Они отложили свои дела, бросили работу, которая приносит им хлеб, пришли сюда с надеждой увидеть смерть этого негодяя! А он ломаться вздумал! И ещё меня просил порваться! Да ни за что на свете! Разбойника ему жалко стало! Да если всех разбойников жалеть и каждого висельника в тюрьму пожизненно сажать — тюрем не хватит!

Ну а уж я-то постаралась! Ох, затянула ему петлю на шее! Ох, затянула…

Однако не понимаю — зачем ломаться? Всё равно ведь на дрова распилят и в печи сожгут. Хоть ломайся, хоть нет. Эх, что за столбы нынче пошли? Ни уважения тебе, ни ответственности… Одно слово — дерево.

3. Судья

Закон нашего города гласит, что преступнику, приговорённому к смертной казни через повешение, смертный приговор заменяется пожизненным заключением в городской крепости только лишь в том случае, если обрывается верёвка, на которой это повешение выполняется. В данном же случае от столба отломилась перекладина, о чём в законе не упоминается. Поэтому, в соответствии с буквой закона, я вполне могу объявить, что преступник должен быть казнён. Но что делать со столбом? Пока пошлёшь в город за плотниками, пока они прибьют перекладину заново… Сколько времени пройдёт! Народ всех нас на смех поднимет… Нужно решить эту проблему, причём немедленно.

Так, так… Прикажу-ка я эту перекладину привязать покрепче посередине столба. Длины верёвки хватит и на преступника, чтобы закрепить его руки.

И пусть появится на горе крест…

Сон господа бога (апокриф)

1. Создал Бог небо и землю. И, отделив свет от тьмы, лёг спать.

2. И приснилось Ему, будто бы на другой день отделил Он твердь от воды и воду от тверди.

З. А в другие дни поселил на земле зверей невиданных, птиц звонких, рыб хвостатых и всякую остальную тварь.

4. Но не было чего-то важного, без чего этот мир был не мир. И стало Богу скучно.

5. И тогда сотворил Он человека по образу своему и подобию своему, и стал человек быть. И увидел во сне Бог, что это хорошо.

6. Расплодились люди, разошлись по огромной земле и повсюду разнесли грехи свои. И несть числа было их прегрешениям.

7. Стали люди вести бесконечные войны. И не было места на земле, где бы не лежали кости убиенных, где бы не слышался плач жён несчастных и сирот малых, где бы не горели города и селения.

8. Проснулся Господь и упал духом, и уснул снова.

9. И увидел Он, как снизошёл на землю Дух Его, и родила Дева Мария Сына человеческого, Сына Божьего.

10. Вырос Сын Его и повёл людей в город Иерусалим. И умер на кресте во славу Его.

11. Заплакал во сне Господь и видит: скачут на конях люди, одетые в железо, воевать с другими людьми во славу Его и Сына Его. И летят наземь головы, и кровь заливает всю землю.

12. Ужаснулся во сне Господь и видит далее: построили люди рыб и птиц железных, плавают и летают на них, жгут землю и сеют одно разрушение. И стон по всей земле стоит.

13. И видит Господь: изловчились люди, да и залетели на своих птицах в такую даль, что почти к нему добрались.

14. Возмутился тогда во сне Господь и проснулся. И не было конца и края гневу Божьему, и решил он никогда не создавать людей.

15. Погасил Он солнце, дунул в небесную твердь, и она раскололась. Взял Господь землю и взорвал её. И полетела она пылью по всей пустоте тёмной. И успокоился Господь.

16. Так и закончилась история человеческая. И не было у неё ни начала, ни конца. И не было её вовсе.

17. Не стал Бог создавать тварей своих и не будет во веки веков. И не родятся человеки, и дети их, и дети детей их.

18. Бойтесь разбудить Бога молитвами, ибо грядёт кара заслуженная. Не тревожьте Спящего, снитесь ему.

19. Ибо будет стоять мир наш, покуда спит Господь.

Аминь.

Шоу «семья»

1

— Опять эта чёртова собака! — Голос Клары походил на прощальный гудок парохода. — Марк, где ты? Марк!

В небольшом фруктовом садике за домом Марк, сидя в плетёном кресле, курил свою обычную вечернюю сигарету. Рядом с ним на дереве, которое никогда не плодоносило, паук, неутомимый ткач, мастерил свою сеть. Марк выпустил дым сквозь паутину, тем самым заставив паука поджать лапки. «Удивительно, — подумал Марк, — я когда-то слышал, что нить паутины гораздо крепче стальной нити такой же толщины. И всё же… — он коснулся сигаретой края паутины, отчего один угол провис, — всё так хрупко…»

— Марк! — рядом прогудел пароход Клары. Марк от неожиданности дёрнулся. — Вот ты где! Марк, эта собака снова гадит на нашей лужайке!

Соседская собака имела странную привязанность к их газону, причём играла, кувыркалась и носилась она на территории её хозяина, господина Кларка, а гадить всегда прибегала к соседям. По этому поводу у Марка с господином Кларком всегда возникали неприятные беседы. Неприятными они были именно для Марка, так как он, человек довольно мягкий, разговаривал с соседом так, будто бы сам виноват в том, что эта собака избрала его лужайку для своих ежедневных испражнений. Если бы не жена, то Марк даже и не пытался бы выяснять отношения и улаживать конфликты с Кларком — ну что ему стоило по вечерам убирать за собакой? Это же совсем не трудно — взял веник и совок, раз-раз — и готово. Но Клара…

— Да оторвись ты наконец от кресла! Ты меня слышишь? Эта несносная псина опять нагадила!

Спустя минуту Марк обречённо брёл к соседу. Кларк стоял у своего дома, словно ожидая визита. Он широко улыбался.

— Господин Кларк! — Голос Марка звучал несколько заискивающе.

— Привет, Марк! — Широколицый Кларк обходился с соседом по-свойски. — Почему такой невесёлый? Небось, на службе проблемы? Ничего, ничего, всё обойдётся! Когда-то, лет эдак десять назад, я работал в одной компании…

— Нет, на службе всё хорошо, но…

— Ну вот и отлично, Марк! Я же говорил!

— Ну да, ну да… — Марк снял очки и достал носовой платок. Не протерев, он сунул очки в карман. — Тут вот какое дело…

— Что, Марк, с женой поссорился? — предположил Кларк. — Ничего, это у всех бывает. Вот, помню, прихожу я как-то домой, а моя вторая жена… Нет, третья… Или вторая? Точно, третья! Так вот, прихожу я домой…

— Господин Кларк…

— Вот я и говорю — и ты бы со своей построже.

— Ваша собака, господин Кларк, — наконец-то приступил к делу Марк.

— О, у меня отличная собака! Умная, как тот профессор. Скажешь ей утром, к примеру, надо тебе тапочки — мигом принесёт! Да и поесть недурна. А ласковая! Сядет, бывало, у ног, смотрит на тебя, а глаза-то, глаза…

— Она снова нагадила… там… у нас на лужайке…

— Я же говорю — поесть недурна. Уж ест так ест! Не мопс или пекинес какой-нибудь, — Кларк громко засмеялся, — уж этой подавай! Будьте любезны! Но, скажу я тебе, Марк, кормёжку свою она отрабатывает! — Кларк поднял вверх указательный палец. — Уж эта ни одного воришку в дом не пропустит, будь уверен! Бывало, идёт кто-нибудь мимо…

Домой Марк вернулся через час. На следующий день соседская собака снова нагадила на его газоне.

2

Жизнь Марка была скучной и однообразной. Не то чтобы в ней ничего особенного не происходило, но из ряда вон выходящего уж точно не было. На работе одни и те же лица сотрудников, знакомые до мельчайших морщин и прыщиков, дома — постоянно чем-то недовольная, сердитая и очень большая жена Клара, чьи телеса иногда даже немного устрашали Марка, горообразно нависая над ним в минуты гнева. И если от надоевших лиц сослуживцев можно было отвернуться, посмотреть в окно или уткнуться в бумаги, то от скандалов с Кларой деваться было некуда, хотя Марк по мере сил старался их избегать. Он никогда, по его мнению, не подавал повода к ссоре — являясь ценным служащим, Марк зарабатывал хорошие деньги, которые всегда отдавал жене до последней монетки; с работы приходил вовремя, причём от него никогда не пахло ни спиртным, ни духами другой женщины, а воротничок рубашки никогда не был испачкан губной помадой. Но Клара… Клара всегда находила, к чему придраться.

И всё же он понимал, что по большому счёту она часто была права. «Если разобраться, то дело совсем не в ней, — думал Марк. — У Клары это возрастное, это пройдёт. По-видимому, корень всех наших семейных проблем крепко засел во мне». Марк считал себя человеком, из которого более сильные личности могут лепить, как из пластилина, всё, что им заблагорассудится. Во всём виноват он и только он. Вот если бы с самого начала всё сложилось немного иначе… Если бы с рождения рядом с ним находились другие люди, то и вся его жизнь оказалась бы совершенно иной. Если бы он воспитывался в другой семье, жил в другом месте (или, как вариант, в другое время), то и события происходили бы с ним не совсем такие, а может быть, прямо противоположные. Он не был бы таким слабым и вялым, а так…

Однажды летом, ещё в пору своего ухаживания за Кларой, загорая с нею на загородном пляже, Марк смотрел на розовое, уже начавшее обгорать тело своей возлюбленной, лежавшей на розовом же покрывале, и думал о том, что было бы очень хорошо стать мужем этой женщины. Он живо представлял себе залитую не жарким утренним солнцем террасу, плетёный столик с белоснежной скатертью, щебечущих детей (их обязательно будет двое — мальчик и девочка) и мягкие, большие руки Клары, накрывающей на стол; именно в этой розовости заключалось благополучие их будущей семейной жизни.

Марк потел от жары и часто протирал очки. Время застыло на месте, словно накрепко привязанное к неподвижному воздуху. Марк уже позволил себе поверить, что всё так и случится, как он представлял, что он введёт молодую жену в небольшой, но уютный домик, что равновесие мира уже ничем не нарушить…

— Привет, Марк! — резкий голос за спиной покачнул космические чаши весов, а хлопок ладони по плечу Марка придал совершенно неуместное ускорение его очкам, отчего последние, желая поиграть с хозяином, успешно затерялись в песке.

— Загораешь, Марк? А это кто — твоя подружка? Ух ты, какая красавица!

Марк неуверенно шарил руками вокруг, чувствуя холодок вверху живота — явный признак надвигающейся беды.

— Девушка, пойдёмте с нами купаться! — Пьяные голоса были знакомы, но разглядеть сквозь пелену тумана хотя бы что-нибудь не удавалось — без очков Марк был абсолютно беспомощен.

— Мы уже скоро уходим, — голос Клары звучал спокойно.

— Какая невоспитанная девушка, — у пьяных, видимо, имелись собственные представления о воспитанности. — Девушка, а почему вы нам так грубо отвечаете?

— По-моему, грублю здесь не я, — парировала Клара.

— А кто? — и через секунду — Марк! Ах ты, грубиян!

Марк, справившийся с поисками, торопливо цеплял сопротивляющиеся дужки очков за уши. Занятый этим, он не успел уловить смысл сказанного, но, услышав своё имя, поспешил натянуто улыбнуться. Со стороны он выглядел довольно глупо.

Пьяных было двое, тощий и коренастый. Марк знал их в лицо, но не помнил имён. Ранее он никогда с ними не общался, хотя непременно кивал головой при встрече. Их развязное поведение было неприятно Марку, но это никак не отражалось ни на его лице, ни в его действиях. Собственно, и действий никаких не было — он всё сидел на сбившемся покрывале и продолжал улыбаться. Клара приподнялась и надела солнцезащитные очки. Тем временем пьяные сбросили с себя одежду, и тощий присел рядом с Кларой и положил ей руку на плечо, уговаривая идти купаться. Клара отвела его руку, встала и начала укладывать вещи.

Коренастый обнял Клару сзади и потащил к реке. Она оттолкнула его и, гневно взглянув на Марка, потянула покрывало, на котором он сидел. Марк должен был встать, но он всё же сидел на месте, тупо глядя на Клару. Спустя несколько секунд он вскочил, но глупая сцена с его участием не прошла незамеченной, и довольные зрители громко засмеялись…

Возвращались молча. У Марка звенело в голове — то ли от жары, то ли от злости на пьяных и на себя. Позже в его памяти часто всплывал этот день — ярким, душным и болезненным видением. Он ненавидел себя за проявленную трусость и нередко проживал всё заново, словно вспоминая — вот он подходит к тощему и, не говоря ни слова, бьёт его кулаком в лицо, отчего соперник падает в воду. На Марка нападает второй враг, но получает удар ногой в живот, сгибается, и Марк бьёт его коленом в лицо. Ещё удар — и противник падает в реку, увлекая за собой начавшего было выходить из воды тощего. Марк Победоносный обнимает Клару и… Дальше возможны несколько вариантов воспоминаний.

Но ничего подобного память всё же не сохранила. Марк ещё в тот день понял, что всю жизнь будет ведомым, понукаемым и безропотным, что изменить что-либо он уже не властен — глубокая чёрная пропасть будущего открылась ему.

3

Свет смешно отражался на бугристой лысине Ковача. Вместо обычной круглой или овальной, пятно имело форму то ли гипертрофированной амёбы, то ли растекающегося куриного яйца. Марк курил, пил пиво и наблюдал, как при каждом повороте собеседника световое пятно ползает по выпуклостям его головы. «Наверное, я уже безнадёжно пьян, — подумал Марк, допивая далеко не первый бокал пива. — Чёрт меня дёрнул зайти в эту забегаловку с Ковачем, ещё, не дай бог, кто-нибудь из нашей фирмы увидит. А Клара? Что она скажет? И откуда только взялся этот Ковач?»

Ковач был дальним родственником Клары, таким дальним, что Марк даже точно не знал, кем он приходится супруге. «Надо будет как-нибудь спросить её об этом. Женщины всегда лучше мужчин знают все эти тонкости родства. У Ковача с Кларой и национальности-то разные».

Тем временем Ковач, не то серб, не то хорват, подозвал официанта и заказал ещё пива. Марку уже не хотелось пить, но то ли его скромность, то ли неповоротливость не позволяли ему отказываться.

В этот день после работы Марк спешил домой, но случайно встретившийся на улице Ковач обнял его как брата и затащил в это заведение. Не виделись они немногим более года, с тех самых пор как никем не приглашённый Ковач явился на юбилей Клары, без подарка, но с двумя бутылками превосходного шотландского виски. Через полчаса после появления он фамильярно беседовал с надменным господином Кранцем, главным бухгалтером фирмы, в которой работал Марк, а через час уже танцевал с женой Кранца, полной крашеной блондинкой, вызывая сначала недоумённые, а затем и гневные взгляды толстого главбуха.

— Вообще-то он добрый малый, — говорил тогда раскрепощённый алкоголем Марк нервно дующему время от времени в усы Кранцу. — Но иногда бывает излишне… Того… Словом, неудачник…

Окончания фраз терялись где-то в винных парах.

— Ой, что же это он… Вот и сейчас напился, — разведя руки в стороны, констатировал хозяин дома, глядя, как Ковач неловко потянул со стола скатерть, и бутылки с тарелками попадали на пол, зазвенели, растрескались, разбились, разлились…

Кончилось всё тем, что вдребезги пьяного Ковача Клара выдворила прочь из дома. Конечно, ничего страшного не случилось, но всё же Марк винил Ковача в том, что ему, Марку, до сих пор приходится ждать повышения по службе, обещанного ещё перед юбилеем Клары.

Ни Марк, ни сама Клара не знали, где и кем работает их родственник, да и откуда им было знать, если за тридцать два года их супружеской жизни Ковач гостил у них пять или шесть раз, появляясь на чей-нибудь день рождения, причём всегда он приходил уже немного навеселе.

— О чём задумался, Марк? — Мелкие глазки Ковача словно сверлили Марка.

— Да я вспомнил скатерть… Помнишь, ты пришёл… Виски…

— Что? Что ты говоришь? Виски? Официант! Бутылку виски!

— Нет, нет, я не буду…

— Марк, мы же с тобой родственники, тем более сто лет не виделись, поэтому просто обязаны выпить за встречу! Расслабься, Марк, ну почему ты такой хмурый? Что, небось, Клара не даёт никакой жизни? Так мы сейчас всё быстро исправим, устроить это не сложно. Как насчёт девочек, Марк? Ты кого предпочитаешь — блондинок или брюнеток? А, Марк? Лично мне больше по вкусу азиатки. Они такие… Ну, чего ты смутился? Выпей, Марк, выпей и расслабься. — Ковач налил виски. Марк выпил и скривил лицо, словно съел лимон.

Хотя они с женой уже давно не спали вместе, Марк никогда не думал об измене, он просто не смог бы изменить Кларе — в этом было что-то нечистое, противное его природе. Даже если бы это и произошло, как бы он потом смотрел жене в глаза? Семья — это основа, самое важное в его жизни, и без жены и, к сожалению, редко посещавших его и Клару детей, Марк просто не смог бы жить.

Но виски постепенно делало свою работу. Когда Ковач предложил Марку поделиться «по-родственному» своими бедами, проблемами и заботами, Марк, путаясь в словах и часто повторяясь, попытался излить душу и впервые в жизни наговорил кучу гадостей о Кларе, одна половина из которых являлась преувеличением, другая — попросту вымыслом. Марк плакал и пытался обнять Ковача, тот мягко отстранялся и подливал ещё. Словом, через несколько минут Ковач уже имел некоторое представление о несчастном Марке и его никудышней семейной жизни. Когда Марк умолк, Ковач, потерев обеими руками лысину, словно приглаживая несуществующие волосы, тихо произнёс:

— Слушай, Марк… Ты тут так много говорил… О себе и о Кларе… Я подумал — а может, тебе стоит попробовать всё изменить? Изменить радикально, переиначить и перекроить всю свою жизнь? А, Марк? У меня есть одна замечательная идея…

Ковач налил вновь, и Марк уже не спешил домой, им овладело то известное любителям выпить состояние, когда хочется сидеть на одном месте и не двигаться, а лучше всего — уснуть. Ковач ещё что-то спрашивал о жене, детях, и Марк с трудом и невпопад пытался ответить, но выходило нечто неразборчивое: его собственный голос доносился откуда-то сверху и был совсем не похож сам на себя. Слова наскакивали одно на другое, словно вагоны потерпевшего крушение поезда. Ковач же всё понимал, кивая бугристой лысиной, и подливал виски. Когда Марк уже собрался с духом и решил ехать к девочкам (Едем! Едем! Ещё виски, Ковач, и едем!), стол вдруг стал наваливаться на него и бить по голове.

— Клара, — сказал Марк и хотел было уже укладываться спать, но Ковач растормошил его и о чём-то попросил, затем сунул в карман Марка свою визитку и сказал, что пора домой. Марк звал Ковача в гости, говорил, что Клара будет очень рада, плакал, целовал Ковача в лысину. Когда Ковач и официант погрузили его в такси, он сразу же провалился в глубокий чёрный колодец, где внезапно обнаружилась его спальная комната. Там к лежащим в постели Марку и Кларе лез Ковач в застиранной пижаме. У него были длинные тараканьи усы, хотя в жизни он их никогда не носил.

Утром было тяжёлое воскресенье с головной болью и рвотой. Жена ворчала на порядок громче обычного, от этого становилось ещё хуже. В голове торчал всаженный Ковачем лом, который вибрировал от каждого слова Клары. К вечеру Марку стало немного лучше, и он вспомнил, что что-то обещал Ковачу, но что именно — оставалось тайной, спрятанной от него за густым табачным дымом вчерашнего заведения и пульсирующей головной болью. Когда он думал об этом дыме, то к горлу подкатывала тошнота. «Визитка», — вспомнил Марк и попытался встать с постели, но силы были не равны, и абстинентный синдром хуком справа одержал победу нокаутом в первом же раунде. Слабым, дрожащим голосом он позвал Клару и кое-как объяснил, что ему нужно.

— Опять этот Ковач, чёрт бы его побрал, — сказала супруга, мельком взглянув на визитку. Марк взял небольшую карточку и прочёл: «Господин К. Ковач, юрист». Ниже был адрес и телефон. «Ничего не помню, — подумал Марк, — что же я обещал? То ли приехать, то ли позвонить… А вдруг ему действительно нужна моя помощь? Надо же было так напиться, — повторил Марк последнюю фразу беспрерывно ворчащей жены. — Что ж, нужно будет завтра всё непременно выяснить».

4

Понедельник был намного лучше воскресенья, хотя тупая боль, сменившая острую, всё ещё не покидала голову Марка. Придя на работу, он сел за просмотр накопившихся деловых бумаг, но буквы плясали, держась за руки и весело подпрыгивая, сливались, иногда исчезали совсем. Марк успокоил их крепким кофе, и хотя они ещё шевелились, но уже подлежали прочтению. Рабочий день шёл медленно, нехотя передвигая ноги-часы. Едва он ступил на землю восьмой раз, Марк с невероятным облегчением выдохнул густой и тягучий воздух.

Из своей конторы он позвонил по указанному в визитке номеру. Долгое время никто не отвечал, но затем в трубке раздались треск и шипение и сонный голос произнёс:

— Секретарь господина Ковача слушает.

Марк представился и сообщил, что хотел бы поговорить с Ковачем. Едва на том конце провода услышали фамилию Марка, как сразу же стали требовать, чтобы он немедленно посетил офис Казимира Ковача, после чего, не ответив ни на один вопрос, отключились. Ничего не понимая, Марк решил поехать по указанному в визитке адресу.

Поиски нужного места затянулись более чем на час. Марк приехал в незнакомые ему рабочие кварталы. Сам он жил на другом конце города, в престижном районе, населённом исключительно преуспевающими людьми, поэтому о таких местах, где вечером было опасно появляться не только для кошелька, но и для жизни, знал лишь понаслышке.

Но вот дом был найден, нашлась и квартира, и Марк со смешанным чувством облегчения и тревоги позвонил. Долго никто не открывал, и Марк продолжал давить кнопку звонка, теребя пуговицу. Наконец дверь открылась. Потный маленький толстячок в расстёгнутой рубашке, обнажавшей волосатую грудь, тупо уставился на гостя. Марк быстро и тихо произнёс:

— Мне бы господина Ковача, будьте добры.

— Его нет, — сказал толстяк визгливым голоском. — А что вы хотели?

— Да вот, мне Ковач дал визитку. Я вам звонил…

Лицо толстяка расплылось в улыбке, словно натянутые в стороны и вверх кулисы. За кулисами виднелись жиденькие декорации — ряд мелких, редких и острых зубов.

— Проходите, проходите, пожалуйста, — засуетился толстяк, — мы всегда рады гостям господина Ковача. А я-то думал… Проходите… А оно вон оно… Пожалуйста… — Толстяк то и дело останавливался и оборачивался, так что в тёмном коридоре Марк натыкался на него. — А я всё думаю, кто это… А оно…

Пластинка в горле толстяка заела, и Марку пришлось, в очередной раз наткнувшись, пихнуть его немного сильнее. Толстяк сразу же замолчал, включил свет в гостиной и усадил Марка в кресло. Сам он уселся на диван, на котором, видимо, только что спал.

— Вы хотите приступить к сеансам сегодня же? — спросил улыбающийся секретарь и, не дождавшись ответа, продолжил:

— Подождите минутку, я предупрежу семью. — Толстяк с неподходящей его комплекции скоростью вскочил с дивана.

— Но я… — хотел что-то сказать Марк, но секретаря уже и след простыл.

«Чёрт знает что, — подумал Марк, взглянув на часы. — Куда я попал? Какая семья, какой сеанс? Как только этот чудак появится, я уйду», — твёрдо решил он.

Но чудака всё не было, и Марк, заметив полную окурков пепельницу, закурил. Вдруг открылась дверь — толстяк появился на диване так же быстро, как и исчез.

— О, я вижу, что вы уже освоились. Ничего, ничего, — успокоил Марка секретарь, — курите, курите… Да и вообще… Чувствуйте себя как дома.

— Послушайте, — сказал Марк, — я не понимаю, что происходит…

— Ах, вы о задержке? Понимаете, у них никого нет дома, пришлось оставить сообщение, вот, мелом на двери… — толстяк показал испачканные мелом руки, которые он тут же вытер о штаны.

— Нет, вы не поняли, я не об этом…

— Цена? — перебил секретарь. — Цена подходящая, вас вполне устроит. Но для вас сделаем скидку.

Он начал рассказывать о ценах, о почасовой оплате, так что Марку оставалось одно — ждать, когда секретарь выдохнется. Через несколько минут толстяк устал.

— Послушайте, — снова начал Марк, но толстяк выбежал на кухню.

— Извините, в горле пересохло, — сказал он, вернувшись.

— Послушайте, — твёрдо заявил Марк, — я ничего не хочу знать ни о ценах, ни о сеансах, ни о … чёрт его знает, о чём ещё! — Молоточки в висках застучали сильнее. — Меня пригласил сюда Ковач, уж не знаю, зачем я ему понадобился, но раз его здесь нет, то я, пожалуй, отправлюсь домой!

Марк хотел встать, но толстяк, вскочив, словно на пружине, усадил его обратно.

— Вот видите, вам нужно успокоить нервы, а вы отказываетесь, — затараторил он. — Разве господин Ковач вам ничего не объяснил? Что ж, так даже лучше, я сам люблю поговорить с клиентами.

— Я это заметил, — зло сказал Марк.

— Господин Ковач приглашает вас посетить наше шоу, — не обращая внимания на слова Марка, секретарь начал вводить его в курс дела, — которое не только расслабляет и снимает усталость, но ещё и… Впрочем, обо всём по порядку. Впервые это шоу демонстрировалось в Японии. Ох уж эти японцы, мастера выдумывать всякие штуки! Так вот, это первый салон подобного рода услуг в Европе, сам господин Ковач (толстяк поднял глаза и руки вверх) открыл его!

Толстяк заложил руки за спину и принялся прохаживаться по комнате.

— Итак, перейдём к сути вопроса. Наше шоу называется «Семья». Вы заходите в квартиру, в специально отведённую для этого комнату, удобно устраиваетесь и наблюдаете за жизнью некоторой семьи. Они ходят, разговаривают, едят, ну… сами знаете. В общем, живут своей обычной жизнью, а на вас не обращают ни малейшего внимания, будто бы вас там совсем нет! — Толстяк даже присвистнул от удовольствия. — Знаете, они у нас уже всё хорошо отрепетировали, так что за весь сеанс на вас никто ни разу не взглянет!

— Но это же мерзко, — неуверенно сказал Марк.

— Нет, нет и ещё раз нет! Это… бесподобно, это похоже на увлекательный сериал, правдивый, жизненный, безо всяких там придуманных киношных историй. Это театр, доставляющий огромное эстетическое удовольствие от игры актёров (потому что они совсем не актёры и играть им не нужно) и приносящий непередаваемое ощущение покоя и гармонии. Японцы ходят на это шоу регулярно, чтобы расслабиться после напряжённого рабочего дня. Они часто посещают такие салоны группами, что имеет две выгоды — во-первых, можно меньше платить за наблюдение, во-вторых, есть с кем впоследствии обсудить увиденное. Иногда на шоу приходят семейные пары, чтобы разобраться, глядя на других, со своими собственными домашними делами. Но чаще всего приходят несчастливые в браке мужчины, чтобы, посмотрев на довольно частые в наблюдаемых (как и в любых других) семьях скандалы, выплеснуть все негативные эмоции. В общем, сеансы являются как приятными, так и полезными. Согласны?

— В принципе да, но…

— Вот и прекрасно. Итак, приступим?

— Но мне уже пора домой, давно пора…

— Что же вы? Через два-три сеанса вам уже не надо будет торопиться, вы почувствуете свою силу и покажете, кто в доме хозяин!

— Но я…

— Вперёд и только вперёд! Нас уже ждёт возрастающая сила духа! — Пафос слов подчёркивала поза толстяка: он выпятил живот и вытянул руку с указующим перстом. — К тому же люди уже предупреждены, — добавил он, раздвигая руки в стороны: мол, ничего не поделаешь.

Зазвенел телефон. Секретарь поднял трубку, молча что-то выслушал и повернулся к Марку:

— Ну что, идём?

— Ладно, только недолго, — согласился Марк. Он уже был согласен на всё, лишь бы скорее уйти отсюда.

— Э, нет, — возразил неугомонный секретарь Ковача, — минимальная продолжительность сеанса — два часа.

— Два часа?! — Поднявшийся с кресла Марк опустился обратно.

— Иначе вы ничем не успеете насладиться!

Марк встал и безвольно побрёл к выходу. Толстяк на коротких ногах суетился вокруг него.

— Единственное условие — вы ни одним словом не должны привлекать к себе внимание…

5

Они вышли из квартиры.

— Сюда, наверх, — толстяк указывал путь. — Вы должны молчать и смотреть, вот и всё. Запомните — вас там нет! Если вам понравится наш пробный первый сеанс, то мы заключим с вами контракт, где укажем сумму, которую вы обязуетесь нам выплатить, а также количество необходимых вам для наблюдения часов. И учтите — если вы промолвите хотя бы слово, то шоу «Семья» будет вынуждено прекратить… сюда, пожалуйста… прекратить сотрудничество с вами. Вот мы и пришли.

Они остановились у двери с табличкой «Шоу „Семья“». Секретарь нажал на кнопку звонка, зачем-то высунув язык. Дверь открыл длинноволосый бородатый мужчина неопределённого возраста в огромных очках.

— Клиент, — сообщил толстяк.

— Проходите, — невнятно сказал хозяин квартиры.

Толстяк пошлёпал вслед за бородачом, беспрерывно оглядываясь и улыбаясь Марку.

Комнаты в квартире шли последовательно, дверей между ними не было. Так как вторая предназначалась для наблюдающего, то он мог видеть, что происходит и в первой, и в третьей комнате. Первую комнату называли гостиной, во второй, куда усадили Марка, была спальня шестнадцатилетней девочки, в третьей — спальня её родителей.

Для Марка приготовили удобное и мягкое кресло. За ним стоял диван — на тот случай, если ему захотелось бы прилечь. Высокая ширма закрывала детскую кровать. Толстяк что-то пробурчал, приложил палец к губам и удалился.

Марку было чрезвычайно неловко, ему хотелось только одного — чтобы всё скорее закончилось. Он упрекал себя за проявленную слабость и раскаивался в том, что позволил толстяку обмануть себя. Немного погодя он понял, что обман секретаря — это лишь следствие, а причиной являлся самообман. «Видимо, — думал Марк, — я всё-таки чего-то жду от этого шоу».

Тем временем отец и дочь сели за стол в гостиной, мать внесла жареную рыбу с гарниром, и Марк впервые за день почувствовал, что очень голоден. Бородач, которого звали Карлом, ел медленно, то и дело останавливаясь совсем, словно забывая о еде. «Его что-то угнетает, — подумал Марк, — интересно, что его заставило дать согласие участвовать в этом шоу?» Жена Карла, Каролина, была напряжена и сосредоточена — видимо, она ещё не привыкла к тому, что за нею и её родными пристально наблюдает посторонний человек. Их дочь, Кристина, успевала вертеться и кривляться, её почему-то смешил внешний вид отца. Иногда она искоса поглядывала на Марка, что являлось, по словам толстяка, грубейшим нарушением, но Марку это очень нравилось.

«Всё как у нас когда-то, — думал он, — когда дети были маленькими. Теперь мы никогда не ужинаем вместе. Как давно это было…» Глаза увлажнились, с ресниц упала первая слеза, и Марк, боясь быть уличённым в сентиментальности, поспешно вытер глаза носовым платком. Подперев подбородок рукой и опустив глаза, он подумал о том, что вся эта идиллия к нему, к сожалению, совсем не относится. Марк чувствовал себя брошенным, одиноким и чужим всем людям, всему миру. К тому же ему казалось, что сейчас все члены этой семьи считают его жалким ничтожеством и испытывают к нему презрение.

Каролина убрала со стола, а Карл включил телевизор.

— Папа, переключи на другой канал, — попросила Кристина.

— Доченька, я хочу посмотреть футбол, — сказал отец. Его голос показался Марку знакомым.

— Папа, там же моё любимое ток-шоу! — капризничала дочь.

— Кристина! Этот матч очень важен для наших, и я должен за них болеть! — Было видно, что Карл настоит на своём.

— По-моему, ты уже болен, — заявила Кристина и ушла в свою комнату.

— Как ты смеешь так разговаривать с отцом! — вмешалась мать. — Извинись сейчас же!

— И не подумаю! — донеслось из-за ширмы.

«Вот так и моя дочь часто просила меня о чём-нибудь, — подумал Марк, — но я всегда уступал ей».

Кристина тихо плакала, так тихо, что её слышал только Марк. Он тоже плакал, но совершенно беззвучно. Безвозвратно ушедшие годы жизни выдавливали из глаз слёзы, словно сок из лимона. Ему казалось, что безразличное ко всему на свете жизненное течение занесло его куда-то далеко-далеко много лет назад, и с тех пор он живёт в одиночестве на необитаемом острове, вдали от накатанных теплоходных трасс. Дочь давно вышла замуж и уехала в другой город. Она посещала родителей один раз в год — на Рождество, да ещё два раза приглашала их на дни рождения детей. Сын уже много лет жил за границей и желания увидеть родителей совершенно не испытывал.

«Как быстро летит время, — сокрушался Марк, — Мы идём по жизни пешком, а оно проносится над нами на самолёте».

Чтобы отвлечься от тяжёлых мыслей, Марк заставил себя слушать телевизор. Счёт был 1:1, а за ширмой стало тихо. Кто-то коснулся его плеча — толстяк пришёл сказать, что два часа уже прошли, пора заключать контракт. Марк встал и поплёлся за ним, как лунатик. Войдя в квартиру на два этажа ниже, он упал в кресло и закрыл руками лицо. Толстяк сунул ему какие-то бумаги, которые Марк подписал, не глядя.

Холодный ветер на улице слегка его успокоил. Марк поймал такси и назвал адрес. Таксист удивлённо посмотрел на него, но всё же завёл двигатель, и машина тронулась.

Всю дорогу до самого дома Марк видел перед собой заплаканное лицо Кристины.

6

— Знаешь, Марк, — начал Ковач, — вчера ты не пришёл на шоу, и я подумал, что, может быть, всё это не пришлось тебе по душе… Я решил встретиться с тобой и переубедить. Дело в том, что мой помощник, Кирилл, не удосужился объяснить тебе самую главную идею проекта.

В среду, в конце рабочего дня, Ковач заехал в офис к Марку и предложил вместе поужинать. Они сидели в небольшом уличном кафе и ели пиццу, которую Ковач заливал изрядным количеством пива.

— Нечего ходить вокруг да около, я сразу начну с главного. Твоя проблема, Марк, заключается в том, что ты полностью попал под массивный каблук Клары. И выбраться оттуда у тебя нет никакой возможности. Нет, нет, не перебивай и не отпирайся — я же знаю, что всё так и есть.

Ковач закончил с пиццей и достал сигареты. Марк продолжал медленно жевать.

— Не знаю, что привело к этой ситуации, — сказал Ковач, выпуская дым. — Видимо, ещё будучи женихом, ты, Марк, был недостаточно жёстким в общении со своей невестой. Что бы там ни было, надеюсь, ты согласишься с тем, что создавшееся положение вещей нужно менять, причём менять радикально.

— Возможно, — пробормотал Марк.

— Я предлагаю тебе, вернее, даю тебе шанс стать настоящим мужчиной, — с напускной важностью сообщил Ковач.

— Что? — не понял Марк.

Ковач посмотрел прямо в глаза Марку.

— Я дам тебе возможность выползти из-под каблука Клары. Ты снова посетишь шоу «Семья», но теперь не в качестве наблюдающего. Ты будешь влиять на ход событий в этой семье с помощью различных сигналов, регулируя поведение наших «актёров» по собственному желанию. Ты ведь не хочешь, чтобы Кристина плакала, верно?

— Нет, конечно же, не хочу.

— Ну вот. Ты сможешь управлять ими, словно марионетками. Ты станешь полноправным хозяином их судеб. Ты будешь говорить их голосами, делать что-либо их руками, а вскоре научишься даже влиять на их мысли. Спустя некоторое время беспредельная власть над этими людьми изменит тебя и твоё отношение к жизни до такой степени, что ты сам себя не узнаешь. Ты станешь решителен и смел, напорист и быстр, словом, нечего объяснять, ты меня прекрасно понимаешь.

— Да, я понимаю, но… Я ведь лишу их свободы.

— О, Марк, к чему эти сентиментальные бредни! — Ковач закинул ногу за ногу и подозвал официанта, чтобы заказать ещё пива. — Свобода! Да знаешь ли ты, Марк, что такое свобода? Человек — это стадное животное, которое только и мечтает о том, чтобы его кто-нибудь лишил этой самой свободы. Да все, даже самые высокие человеческие чувства — любовь, например, — разве это не ущемление прав объекта любви, не ограничение его свободы? Ну что, согласен, Марк?

— Согласен, — нерешительно сказал Марк, — но…

— Ну, вот и хорошо, — воскликнул Ковач, словно не услышав этого «но». — Моделирование житейских ситуаций — это, я полагаю, единственный выход для тебя. — Ковач достал очередную сигарету и предложил закурить Марку. — А теперь я расскажу тебе об основных шагах, которые ты обязан сделать для того, чтобы добиться успеха.

Ковач достал из внутреннего кармана ручку и блокнот и протянул Марку:

— Записывай.

— Не стоит, я запомню.

— Нет, пиши, это чрезвычайно важно, — настаивал Ковач.

Марк приготовился записывать, а Ковач начал диктовать.

— Пять ступеней к успеху. Записал? Итак, первая ступень — серьёзное отношение к делу. Это, кстати, касается не только моделирования, а применимо к любой жизненной ситуации. Надеюсь, подробнее объяснять не надо?

— Нет, с первой ступенью всё понятно.

— Отлично. Тогда вторая ступень — быть готовым ко всему. Ты должен научиться предвидеть все неожиданные события и заблаговременно к ним подготовиться.

— А разве это возможно? — удивился Марк.

— Конечно, — уверенно ответил Ковач. — А когда ты этому научишься, то легко выполнишь следующее необходимое условие. Записывай, третья ступень — полный контроль ситуации. Никакой паники, никаких лишних эмоций, только хладнокровное и методичное продвижение вперёд.

— А если что-нибудь пойдёт наперекосяк?

— Вот ты и должен сделать так, чтобы не пошло. Не волнуйся, ты быстро всему научишься, главное не робеть, не расслабляться и в точности следовать инструкции. Помни, что пять ступеней разработали лучшие психологи Европы.

Ковач промочил горло пивом и продолжил:

— Четвёртая ступень — цель. Ты ни на мгновение не должен забывать, зачем тебе всё это нужно, иначе можно просто сбиться с пути и завести себя в тупик.

— Ну, это-то понятно. А пятая?

— Непрестанное самосовершенствование. Моделированию нужно помочь, и оно само заставит тебя стать лучше, твёрже и сильнее. Ты должен полностью подчинить себя ему, а его себе. Я думаю, что ты справишься, Марк.

— Ты уверен?

— Конечно. Всё, что ты хочешь получить от этого шоу, ты получишь. А знаешь, почему? Потому что каждый найдёт в нём то, что ищет, увидит то, что хочет увидеть.

Марк задумался. Всё это напомнило ему магический театр Пабло из «Степного волка». Наверное, он пробормотал свои мысли вслух, так как Ковач сказал:

— Именно. Только всё в реальности. И никакой мистики.

7

Всего лишь год назад на идею Ковача о моделировании Марк бы не откликнулся. Тогда ему всё это показалось бы глупым и бесполезным. Сейчас же слова Ковача упали в душу Марка, словно зёрна в благодатную почву, и тут же дали первые всходы. Всему виной, как ни странно, были сослуживцы Марка, с которыми он почти не общался.

Дело в том, что в скучную, сонную атмосферу городских контор проник, как писали газеты, «офисный вирус». Буквально все — от простых клерков до генеральных директоров — стали вступать в тайные организации, и чем таинственнее возникало общество, тем престижнее оно считалось. Эпидемия охватила весь город — открывались всевозможные клубы, возрождались из небытия масонские ложи. Всё вокруг окуталось тайной, все играли в заговорщиков. Служащие показывали друг другу какие-то знаки, известные, как они считали, лишь им одним. Все только и говорили об оккультизме и алхимии, причём делали это с таким видом, будто они и только они являлись истинными и единственными посвящёнными. В этих условиях слово «эзотерика» износилось и обветшало. Те, кто не был мистиком, но всё же заразился «офисным вирусом» (либо просто не смог попасть в «престижное общество»), посещали различные клубы по интересам, причём диапазон этих интересов был широчайший. «Кругом одни розенкрейцеры», — думал Марк, глядя, как лысоватый и толстеющий «вольный каменщик» с потными руками уговаривает молоденькую секретаршу посетить свой клуб, изображая при этом как минимум Великого Магистра Ордена Тамплиеров.

Марк и сам бы вступил в какой-нибудь клуб, но его необщительность, обусловленная в большей мере застенчивостью, закрывала перед ним все двери. Именно поэтому нынешнее появление Ковача в его жизни давало Марку шанс открыть свой собственный клуб, вернее, некоторое его подобие.

Однажды вечером, когда Марк уже лежал в постели и слушал размеренный и жизнеутверждающий храп Клары, он вдруг понял, почему его так тянет в ту квартиру в рабочем квартале. Посетив её ещё раз, он надеялся полностью избавиться от чувства вины, незримо сопровождавшего его все годы отцовства. «Теперь я смогу всё изменить. К тому же я подписал контракт, — с радостью вспомнил он. — Нужно его тщательно изучить». Слёзы Кристины окончательно выбили его из колеи жизни, в ней появилось что-то важное, значимое.

То, что его жизнь войдёт в новое русло, Марк ощущал почти физически. Сам себе он напоминал больного ревматизмом, чувствующего скорую перемену погоды. Он с нетерпением и немного непонятной тревогой ожидал звонка Ковача, обещавшего предупредить о том, когда система управления будет установлена. И вот через два дня Ковач позвонил.

В голове Марка не было ничего, кроме мыслей о моделировании. «Каждый найдёт то, что ищет, увидит то, что захочет увидеть, — иногда повторял он вслух. — Я найду, обязательно найду. Но для этого мне понадобятся деньги».

На следующий день Марк зашёл в банк и снял некоторую сумму. Поймав такси, он поехал в рабочий квартал. Толстяк в этот вечер почти не болтал, его глаза имели красноватый цвет, а в квартире стойко держался неистребимый запах вчерашней попойки. Небритый и с взлохмаченными волосами, Кирилл сунул Марку контракт, предварительно смахнув с него хлебные крошки. На бумаге отпечатались два размытых круга, оставленных стаканами. Внимательно прочитав контракт, Марк узнал, что ему предоставляется право десятикратного двухчасового посещения шоу «Семья».

Секретарь Ковача, ещё недавно такой любезный, бесцеремонно предложил Марку водки, но тот решительно отказался и потребовал незамедлительно начать сеанс. Кирилл выпил сам, громко икнул и поплёлся к выходу, зачем-то засунув рюмку в карман брюк.

— А где Ковач? — спросил Марк.

— А он звонил только что, — ответил Кирилл. — Из аэропорта. Летит в Японию по важному делу. Оно-то, конечно, того… — И, махнув рукой, пошёл дальше.

На этот раз Марк чувствовал себя намного спокойнее. Он уверенно сел в кресло, рядом с которым на столике стояла клавиатура аппарата управления. На ней было всего семь разноцветных кнопок, шесть из которых располагались по кругу, а седьмая, белая, находилась в центре.

— Как же работает этот аппарат? — поинтересовался Марк.

— Очень просто, — ответил Кирилл, подключая систему к сети. — Каждая из кнопок включает лампу аналогичного цвета. Наши актёры меняют своё поведение в зависимости от того, какая лампа загорелась.

— А что означает каждый из цветов? — спросил Марк, но тут в гостиную вошла Каролина, и Кирилл, приложив палец к губам, мгновенно исчез за дверью.

Марк снова попал на семейный ужин. Только сейчас он рассмотрел, что Каролина была милой, даже красивой женщиной, внешне напоминающей испанку или итальянку. «Кармен, — восхищался Марк, — ей бы в волосы алую розу…» Лицо Каролины само просилось на полотно, и Марк впервые в жизни пожалел, что не стал художником. Он живо представил себе, с каким наслаждением и восторгом выводил бы плавные линии её тела, черты лица — немного выдающиеся скулы, нос с едва заметной горбинкой, глаза… Каролина была полной противоположностью Кларе — крупной женщине нордического типа.

Каролина убрала со стола, и вся семья по предложению Кристины села играть в лото. Марк глядел на них, а сам видел небольшое селение у моря; Клару в летнем платье, возвращавшуюся с местного рынка с корзиной персиков; себя, полулежавшего в шезлонге с приятной сигарой; детей, собиравших каштаны; южное полуденное солнце… Едва Марк собрался откусить от крупного плода, Кирилл тронул его за плечо и прошептал, что сеанс окончен. Марк тихо удалился, так и не попробовав ничего смоделировать.

8

Дома, конечно же, не обошлось без скандала. Мало того, что Марк, подлец, испортил Кларе самые лучшие годы жизни, так он ещё, в его-то возрасте, начал ходить по девкам, негодяй! Марк клялся в своей верности, говорил о том, что ничего подобного у него и в мыслях не было, что в последнее время на него навалилось много работы, сплошная писанина — отчёты, мол, накладные, платежи и договоры…

— Как ты смеешь врать мне, Марк! — кричала Клара. — Подлец! Я звонила тебе в офис, там мне сказали, что уже давно все разошлись, а ты, негодяй, ушёл раньше всех!

— Милая, у меня появились срочные дела, я потом тебе всё объясню. Немного позже. Сейчас не могу. Но очень скоро, обещаю, ты всё узнаешь…

Некоторое время гнев Клары Марку удавалось сдерживать, но дни шли, а «скоро» никак не наступало. Клара начинала понимать, что муж водит её за нос.

Тем временем зелёный свет собирал наблюдаемую семью по вечерам в гостиной. Кристина придумывала игры, Каролина читала вслух. Белая лампа вносила в комнату невероятное умиротворение и покой. «Актёры» повиновались каждому сигналу Марка, он вполне поднаторел в моделировании и научился заводить поток беседы в нужное ему русло.

И всё было бы хорошо, если бы однажды Карл не пришёл домой пьяным. Он сказал, что корпоративная вечеринка несколько затянулась. Карлу было очень плохо, и Каролина, любящая жена, суетилась вокруг него. Марк, воспринявший ситуацию по-своему, включил нужную, по его мнению, лампу. Каролина, недоумённо взглянув в сторону Марка, принялась исполнять роль, вынуждаемая фиолетовым светом. Она бросила таз и мокрое полотенце и, уперев руки в бока, с итальянским темпераментом принялась отчитывать Карла. Последний стонал и охал, прикрывая уши руками, — единственным, чего ему в тот момент хотелось от жизни, была тишина. Каролина продолжала упрекать его, но уже тише и реже — она не умела этого делать, да и не обладала нужным запасом бранных слов. Ситуация очень не нравилась Марку.

«Красный?» — подумал он и нажал кнопку. Каролина, словно сомнамбула, медленно наклонилась и подняла с пола брошенное полотенце. Мокрая тряпка ударила по плечам Карла, отчего он застонал ещё громче. Каролина ударила ещё раз, потом ещё и ещё…

Вечер был безнадёжно испорчен, и Марк понимал это. Он, конечно же, чувствовал, что допустил грубейшую ошибку, но всё-таки пытался оправдать свои действия желанием сохранить сложившийся порядок в семье, а лучшего способа он придумать не успел. «Быть готовым ко всему и научиться полностью контролировать ситуацию, — вспоминал Марк слова Ковача. — Да, над этими правилами ещё работать и работать».

И лишь спустя некоторое время, уже направляясь домой, он с удивлением и ужасом признался себе в том, что сквозь стыд за свои действия из глубины его сознания выползает чудовищное довольство собой. Полярные чувства — стыд и тщеславие — охватили его, и Марк, закрыв глаза, прекрасно осознавал, какое из чувств было сильнее.

— Ну и где же ты пропадал на этот раз, а? — недовольно спросила Клара, едва Марк прошёл на кухню, где жена суетилась у плиты.

Марк начал обычные оправдания, но Клара, обернувшись к нему, сделала резкий жест рукой:

— Хватит с меня этих сказок! Если тебе по вкусу порченые девки — скатертью дорога! Тебя здесь никто не держит! — Клара говорила очень громко, едва не переходя на крик.

— Но, милая… — тихо сказал Марк, садясь за стол.

— Ты их тоже называешь милыми?

— Да нет у меня никого! — Марк ответил немного громче обычного.

— Ага, так мы ещё умеем голос повышать?! — Клара распалялась всё больше и больше. — Полный неудачник — а всё туда же! Ты же ничего не можешь! Наверное, у тебя и с ними ни черта не получается?

Сначала Марк побледнел, потом у него сработал чисто мужской рефлекс — обвинения в импотенции обидят кого угодно. Что было сил он ударил рукой по столу, а другой смёл на пол тарелки.

— Хватит! Надоело! Ты можешь помолчать хотя бы минуту?

Клара остолбенела. Бунт на корабле оказался в новинку. Она привыкла к тихому и покладистому мужу и теперь, растерявшись, не знала, как на всё это реагировать.

Марк же, ожидавший ответной ругани, рукоприкладства, может быть, даже полного молчания, никак не мог предвидеть такого поворота. Клара просто-напросто заплакала. Даже нет, она заревела, как десятилетняя девочка, размазывая слёзы по лицу обеими руками. Марку было ужасно стыдно. Он не знал, что делать, он впервые в жизни видел свою жену плачущей. Марк снимал и надевал очки, пытаясь подобрать нужные слова, но все они разбились вместе с тарелками. Он так и не успел ничего сказать — Клара, стыдясь проявленной слабости, выбежала из кухни. Марк медленно собрал осколки в мусорное ведро. Мысли разбегались — их собрать не удавалось.

Кончилось тем, что Марк, вернувшись домой на следующий день, обнаружил, что Клара превратилась в записку на столе: «Я уехала к дочери на два дня. К моему приезду чтобы духу твоего в доме не было! Живи со своими девками, подлец! Котлеты в холодильнике. Не забудь накормить кота. Негодяй!» Слово «негодяй» не вместилось в строку, и Кларе пришлось написать его несколько ниже, отчего получилось очень похоже на подпись.

Марк ходил по дому, повторяя: «Что же это… Как же так…» Он не понимал, как могла уйти Клара, если он ей ничего не объяснил. Поступок жены казался ему слишком поспешным, к тому же он не совершал ничего, за что его можно было наказать подобным образом. Не за тарелки же!

Полночи Марк просидел у окна, нервно теребя записку Клары и тщетно надеясь на то, что она вернётся. Утром, не выспавшийся, с отёкшим лицом, он сжимал трубку телефона и не решался набрать номер дочери. Марк не хотел, чтобы она, а не Клара ответила на звонок — боялся быть не понятым, да и вообще, никому постороннему (в данном случае дочь можно было назвать таковой) ничего объяснять не хотелось. Необходимо решить простую задачу — поговорить с Кларой, но именно эта простота пугала своей невероятной сложностью. Что говорить, как обо всём рассказывать, с чего начинать?

Марк закрыл глаза и попытался сосредоточиться на чём-нибудь хорошем — и тут же перенёсся в уже ставшее любимым кресло, увидел смеющуюся Кристину и грустно улыбающуюся Каролину. Они были здесь, совсем рядом, и солнце, заглянувшее в распахнутое настежь окно, приятно согревало лицо и руки. Как хорошо быть счастливым! Для этого надо так мало… Почему же в жизни всё происходит так, а не иначе? Ведь можно быть счастливыми вместе… Всем вместе…

Марк набрал номер. К телефону подошла Клара.

— Клара? Это я…

— Я знала, что ты позвонишь. Послушай, Марк, я не хочу с тобой говорить, и вообще…

— Дорогая, выслушай меня, пожалуйста, не клади трубку… — Марк говорил очень быстро. — Я должен тебе всё рассказать. Поверь, ничего предосудительного я не сделал. Не могу говорить по телефону, мне нужно видеть тебя… Я расскажу всё, с самого начала, с той самой встречи с Ковачем, помнишь? Ты всё поймёшь, и всё будет, как раньше…

Некоторое время Клара молчала, затем произнесла:

— Хорошо. Я подумаю.

Разговор состоялся на следующий день. Клара сидела в кресле, а Марк, взявший у жены обещание не произносить ни слова, пока он не закончит, нервно ходил по комнате и говорил, говорил… Он рассказал ей всё: об идее Ковача, о смешном толстяке Кирилле, о пяти ступенях к успеху, о возможном всеобщем счастье… Ему казалось, что Клара обязательно всё поймёт, она не может не понять, ведь всё так просто, и счастье — вот оно, рядом… Чем ближе к концу подходил рассказ, тем увлечённее Марк говорил, и тем мрачнее становилась его жена. Когда речь зашла о Каролине, на глаза Клары навернулись слёзы, а когда Марк высказывал идею о всеобщем счастье, Клара уставилась в одну точку. Могло показаться, что она ничего и не слышала вовсе, тем не менее она всё прекрасно воспринимала, а её поза и взгляд выражали одно — она уже всё твёрдо решила. Когда Марк замолчал, Клара встала, обозвала его сумасшедшим и потребовала, чтобы Марк навсегда избавил её от своего присутствия. Это был крах, катастрофа, полное и окончательное разрушение семьи.

Через два дня Марку пришлось переехать на новое место жительства.

9

Марк снял небольшую комнату в рабочем квартале. Это было постоянно сырое помещение с отклеившимися и почерневшими обоями, где из мебели стояли только шкаф без полок, продавленный диван, шатающийся стул и стол, служивший и письменным, и обеденным. По ночам за шкафом возились мыши, а по утрам Марка будили соседи, начинавшие скандалить с шести часов, словно по звонку будильника.

Но зато у этой комнаты имелся один плюс, который перевешивал все вместе взятые минусы — она находилась в соседнем с «другой квартирой» (так называл Марк квартиру Карла и Каролины) доме, поэтому, приходя с работы и наспех перекусив, Марк сразу же бежал на шоу «Семья». Времени для моделирования теперь было предостаточно, и Марк появлялся в квартире новых друзей (а он их уже считал друзьями) ежедневно, а по выходным проводил там целые дни. Само собой разумеется, что контракт продлили на неопределённый срок, во всяком случае, до тех пор, пока Марк смог бы оплачивать сеансы.

Но мысли о своей семейной драме не давали спать по ночам, бессонница истязала Марка. Утром была работа, затем — ставшая родной семья Карла и Каролины, но ночь наступала неотвратимо, как смерть.

Занятые своими делами сослуживцы обратили внимание на неопрятный вид прежде всегда ухоженного Марка. Естественно, состоялся разговор с директором фирмы, и Марку пришлось рассказать о том, что его бросила жена, он живёт один и теперь очень плохо спит. Директор вошёл в положение Марка и предложил уйти в отпуск. Марк принял предложение с плохо скрываемой радостью, но утром следующего дня понял, что на работе ему было бы легче — там он никогда не оставался один на один со своей болью. Марк ожидал увидеть в одиночестве свободу, но в одиночестве была лишь зависимость от тяжёлых мыслей. «Прав старик Сартр, — думал Марк, — свобода действительно лежит по другую сторону отчаяния».

Словно чувствуя состояние Марка, «актёры» хуже повиновались световым сигналам. Каролина необоснованно «пилила» Карла, скандалы участились. Марку казалось, что кто-то намеренно мешает ему. Иногда у него появлялись сомнения — один ли он моделирует жизненные ситуации в этой семье или нет? Возможно тот, другой, путает ему все карты? Марк испытывал бешеную ревность. Ему казалось подлостью приводить кого-либо в этот дом. Хотя наблюдающих за этой семьёй могло и не существовать, Марку хотелось быть уверенным в этом на сто процентов. Чтобы не дать никому из потенциальных клиентов ни единого шанса, он предложил Кириллу баснословный гонорар, предупредив его, что не потерпит присутствия посторонних в «его» семье. Толстяк кланялся, шаркал ногой, был угодлив и любезен.

Марк же, не доверяя Кириллу, при последующих сеансах искал следы пребывания других людей в гостях у его семьи, но, конечно, не находил их. Чувство, что его обманывают, не покидало Марка. «Никому нельзя доверять», — думал он. И Марк сделал решительный ход. Прежде всего он забрал в банке все свои сбережения. Следующий его шаг был странен, но полностью оправдан перед самим собой долгими ночными размышлениями — подозревая, что Кирилл не сдержит обещание, Марк бросил работу. Не контролируемой оставалась только ночь, но, имея на руках приличную сумму, можно добиться потрясающих результатов. Значительная часть денег тут же перекочевала в волосатые руки Кирилла, и в тот же день Марк вселился в «другую квартиру». Проблема питания была решена так же легко — за отдельный солидный куш Марк купил право на трёхразовое питание за одним столом с семьёй. Единственным, чего ему добиться не удалось, оставался запрет на разговоры — этот пункт контракта не продавался.

Теперь Марк выходил из квартиры довольно редко, в основном затем, чтобы пополнить запасы сигарет. Однажды в толпе он заметил лысину Ковача, но Кирилл сказал ему, что сегодня утром Ковач звонил из Монтевидео, поэтому оказаться здесь он никак не мог.

Как-то Каролина, уходившая за покупками, вернулась позже обычного более чем на два часа и сообщила мужу, что встретила своего давнего приятеля, с которым вместе училась. Они посидели в кафе, вспоминая студенческие годы. Этот эпизод прошёл бы незамеченным, если бы не поведение Марка.

Мягкий жёлтый свет резко сменился на агрессивный красный. Карл, оторвавшись от газеты, недоумённо посмотрел в сторону Марка:

— Ну это уж слишком!

Марк был непреклонен.

Тогда Карл обернулся к жене:

— Ну это уж слишком!

Каролина замерла и ответила еле слышно:

— Карл, я тебя не совсем понимаю…

— Да, это уж слишком! — Карл вошёл в роль. — Целых два часа вспоминали прошлое! Может, у вас с ним было что-то, а? А может, сегодня вы не только вспоминали?

— Что ты, любимый, как ты можешь…

— Да, могу! И вообще, дорогая, — ехидно продолжал Карл, — что-то ты слишком часто стала прихорашиваться в последнее время…

— Ты ревнуешь? Это же просто нелепо, Каз… Карл!

— Пусть нелепо! Но с этих пор ты будешь отчитываться передо мной за каждую минуту, проведённую вне дома!

— Да как ты смеешь! Это же… свинство!

— Так твой муж свинья? Ты это хочешь сказать?

Карл коротко размахнулся и влепил жене пощёчину. Каролина, закрыв лицо руками, выбежала на кухню.

— Папа, папа, не смей трогать маму! — заплакала Кристина.

— Что ты, доченька, это ведь игра такая, понимаешь? — успокаивал дочь Карл. — Это всё неправда, пойми…

Марк был ошарашен. Ситуация вышла из-под контроля, и на какое-то короткое время Марку показалось, что он сходит с ума. Он ничего не понимал — ни где он, ни что делает, ни кто он такой. Марк даже не задавал себе эти вопросы, настолько он был ошеломлён. Единственным, что связывало его с этим миром, стал плач Кристины, и уже от этого плача, от этой отправной точки Марк начал возвращаться к действительности. Восстановить цепь событий было сложно — сначала он вспомнил пощёчину, затем, когда память проявила, как фотоплёнку, его собственные действия, Марку стало плохо и его стошнило. Дальше он ничего не помнил.

На следующий день Марк пришёл к Кириллу. Ему требовалось срочно поговорить с Ковачем, но тот снова отсутствовал. Как оказалось, накануне вечером Ковач звонил из Каира и обещал скоро вернуться. Марк ушёл домой и двое суток не выходил из комнаты — ему требовалось многое обдумать. Что же он делает не так? Последствия его поступков были ужасны, причины — не ясны. «Успокоиться, сосредоточиться, Фрейда вспомнить, наконец, — говорил Марк своему отражению в зеркале. — Но, если быть честным, я боюсь, что истинные мотивы могут быть страшными для меня. Так что не стоит ничего искать, надо просто исправлять ошибки».

И он начал исправлять.

10

Промахи Марка не прошли бесследно. Он видел, что Карл всё чаще приходит домой пьяным, а Каролина надолго пропадает, а возвращается уставшая и счастливая. Всё это, конечно, не могло нравиться Марку. Он понимал, что проблемы в «его» семье начались с его появлением, и уже не надеялся повлиять на ход событий.

Его взгляд опустел, руки повисли. Бесконечная апатия завладела всем его существом. Хотелось всё забыть, вычеркнуть из памяти, даже обвинить во всём Ковача. Того сладкого чувства опьянения моделированием не было и в помине — оно ушло безвозвратно и было погребено под обломками рухнувших надежд.

И вот прошёл год с того дня, когда Марк впервые переступил порог «другой квартиры». Именно в этот день Кристина, не имевшая права обращаться к Марку, грубейшим образом нарушила контракт. Она только что с большим трудом затащила на диван вернувшегося с прогулки отца — тот открыл дверь и упал в коридоре. Матери дома не было.

— Ты хотя бы понимаешь, что ты наделал? — кричала Кристина прямо в лицо Марку. — Ты имеешь представление о том, до чего ты довёл отца и мать своим вмешательством? Он же безбожно пьёт, а она гуляет, как кошка! Ты что, не видишь?

Каждое её слово вонзалось в Марка, как нож, каждый упрёк бил прямо в сердце, бил беспощадно и наверняка.

— Или для тебя это просто забава? Игра, как когда-то говорил отец. Ты же маньяк, сумасшедший, вообразивший себя великим кукловодом. Но это жизнь, а не спектакль, понимаешь? Жизнь! И никто не в праве заставлять других жить так, как хочется ему. Ни за какие деньги! Чёрт бы вас всех побрал с этим вашим дурацким шоу!

Конечно же, о контракте в этот момент Марк не вспоминал. В один момент всё рухнуло, всё закончилось. Шоу в первоначальном варианте больше не существовало. Была растаявшая иллюзия, было разбитое счастье. Марк понял, что теперь уже ничего не спасти. Подчинившись страсти, он разрушил жизнь этой семье, даже двум семьям — в напряжении последних месяцев Марк почти не вспоминал о Кларе. И теперь, уничтоженный и раздавленный, он решил поставить точку. Сил у него уже не осталось.

Едва дождавшись вечера, когда Кристина куда-то ушла, а Каролина ещё не возвращалась, Марк встал со своего кресла, прошёл на кухню и взял нож. Ему была нужна верёвка, но ничего подходящего не попадалось. Проходя мимо своего привычного места, он вдруг остановился и ухмыльнулся. Ему показалось символичным повеситься на сетевом шнуре от аппарата, который стал причиной всех его бед и несчастий. Шнур был короток, но его хватило на петлю, и, подставив стул, Марк привязал конец шнура к люстре. Вот и всё. Марк вспомнил, что самоубийцы оставляют предсмертные записки, в которых объясняют причины, побудившие их сделать свой последний выбор. Но как на листе бумаги расскажешь о том, что ты оказался слабаком и неудачником, да ещё так сильно навредил другим людям? Как разъяснишь то, что жизнь просто не удалась?

Он толкнул стул, и шнур больно ударил в шею. Дыхание перехватило, Марк хрипел, его ноги сами искали опору. Он хотел схватиться за шнур, но тот так впился в шею, что зацепиться за него было невозможно. Марк пытался поймать люстру, но она выскальзывала из рук. В глазах начало темнеть, что-то замельтешило, будто на голову опустилась стая мошек. Промелькнула мысль о том, что не может всё это длиться так долго. И тут же следующая — нет, нет, схватиться, что-то сделать, жить, так хочется жить! Его тело вдруг потеряло вес, Марк поплыл… и умер.

На том свете всё было точно таким же, как и на этом: та же комната, то же кресло. Даже аппарат был без шнура. Марк лежал на полу, а над ним возвышались двое.

«Кто это? — подумал Марк. — И почему я здесь… Ах да, я же повесился… Интересно, где это я теперь? И кто они? Демоны? Или ангелы?»

Один из двоих ходил туда-сюда по комнате и нервно теребил что-то в руках. Другой бил Марка по лицу и приговаривал:

— Ну, очнись же, давай… Очнись, дурак!

Марк закашлялся, и ангел сказал:

— Вот, давно бы так…

Марк приподнялся на локте. Внезапно вокруг зашумело. Это был ветер ужасающей силы, настоящий ураган. Он отклонял голову Марка назад, и тот вдруг понял, что ещё жив, но, если поддастся ветру и позволит ему увлечь себя, то на этот свет больше не вернётся. Марк наклонял голову против ветра и старался держаться. Затем он закашлялся и тяжело задышал.

Карл сходил на кухню и принёс стакан воды.

— На, выпей…

Придерживая голову Марка, он поднёс стакан к его губам.

— Что же ты, дурак, надумал? С чего это ты вешаться решил?

Марк, хлебнув воды, ничего не ответил. Он был жив, а это значило, что контракт ещё действовал. За год этот пункт он не нарушил ни разу.

— Да говори ты, чего молчишь? — злился Карл. — Или у тебя совсем крыша поехала?

Случай был исключительный, но раз уж на разговоры наложено табу… Марк упорно молчал.

Вошла Каролина.

— Где ты ходишь, тут такое… Этот идиот вешаться вздумал, — сказал Карл. — Если бы я не услышал, как он хрипит, всё, выносили бы покойничка…

— Марк, что это вы… У вас ничего не болит?

Марк лежал молча.

— Да не говорит он ничего! Видимо, головой стукнулся, когда я его из петли вытаскивал.

— Контракт… — прошептала Кристина.

— Что? — в один голос спросили её родители.

— Контракт. Он не может говорить…

— А, это… — Карл почесал затылок. — Ничего не понимаю…

Каролина присела около Марка.

— Марк, да разве сейчас можно думать о каком-то контракте? Вы же были на волосок от смерти! Вас же с того света вытащили! Вы чуть не умерли!

Марк всё молчал, и только появившиеся слёзы выдавали его внутреннее состояние.

Утром все делали вид, будто ничего не произошло. Карл читал газету, Каролина с дочерью хлопотали на кухне. А Марк сидел в кресле с отсутствующим видом. Он был противен сам себе. Всё вышло не так, как он хотел, ведь в его мечтах Карл был ему братом, Каролина — невесткой, а Кристина — племянницей. Марк более не представлял жизни вне «другой квартиры», поэтому вёл себя тихо, как мышь, чтобы ничто не послужило поводом для его изгнания. К тому же ему было очень, очень стыдно.

В тишине и покое Марк прожил несколько дней. И, может быть, спустя время всё плохое ушло бы и жизнь наладилась, но… Всё когда-нибудь заканчивается, и однажды наступил момент, когда Марк с ужасом обнаружил, что у него совсем нет денег.

Это случилось в тот вечер, когда Кристина привела домой своего жениха. Марк, только что осознавший, что за завтрашний день ему платить нечем, думал о том, что ему удастся обмануть Кирилла и протянуть некоторое время, но что делать дальше?

— Не обращай внимания, — сказала Кристина своему парню, — это мой дядя, он глухонемой и немного не в себе.

Родителей дома не было. Кристина достала бутылку вина, порезала фрукты, зажгла свечи. Марк, погружённый в свои мысли, не замечал того, что Кристина и её молодой человек пили вино, танцевали и целовались. «Как же быть, — думал он, — что же мне теперь делать? Скоро день рождения Каролины, а я не смогу быть здесь. Как же я преподнесу ей свой подарок? Подарок… Какое красивое платье я подарил Кристине! Вот оно, висит на ширме… На ширме? Почему оно на ширме? А на полу мужские джинсы…»

У Марка перекосилось лицо, и он ринулся вперёд. Отбросив ширму в сторону, он схватил голого парня и стащил его с постели. Обнажённая Кристина кричала, парень неумело отбивался, а безумный Марк душил его. Неожиданно появился Кирилл с куском колбасы в руке, и вдвоём с парнем они скрутили Марка. Тот плакал, рычал, умолял отпустить и ругался. Спустя полчаса он пришёл в себя в квартире Кирилла после того, как толстяк влил в него полбутылки виски.

— Что ты наделал, Марк! — визжал Кирилл. — По условиям контракта я просто обязан прогнать тебя из квартиры. Но, учитывая наше…

Кирилл налил и себе, выпил и продолжил, но уже тише:

— Учитывая наше давнее сотрудничество, я согласен закрыть глаза на этот инцидент. Естественно, это будет стоить некоторую сумму…

— У меня больше нет денег, — сказал Марк. — Совсем нет…

— Что ж, — с большим сожалением сказал Кирилл, — это меняет дело…

Когда дверь за Марком захлопнулась, из спальни с сигарой в руке вышел Карл.

— Вот и всё, — тихо сказал он.

— Вот и всё, — понуро повторил Кирилл.

Спустя минуту к ним присоединились Каролина с дочерью.

— Слава богу, всё закончилось, — сказала Каролина.

— Да уж, — ответила дочь. — Как вы надоели со своим шоу…

Ковач подошёл к окну.

— Ну и кто из нас неудачник? — сказал он, снимая парик и отклеивая усы и бороду.

И, поглаживая бугристую лысину, добавил:

— Кто?

Тем временем Марк вышел из дома. От выпитого немного кружилась голова. Марк решил отложить свои проблемы на завтра — ему требовался отдых. Он дошёл до городского парка и прилёг на широкую скамейку, благо летний вечер был довольно тёплым. Засыпая, Марк вспомнил, что после пощёчины, полученной от Карла, Каролина, убегая из комнаты, странно улыбалась. Он начал всё понимать, но через минуту ему уже снились Ковач и шотландский виски.

На следующее утро… впрочем, следующего утра не было.

Сухая ветка

Был я копан,

Был я топтан,

Был я на кружале,

Был я на пожаре,

Сто голов кормил;

Сделался стар,

Пеленаться стал,

Выбросили за окно —

И собакам не надобен.

Загадка

День первый

Привычка что-нибудь вспоминать перед сном часто вызывала у Алексея Мохова бессонницу. А если он потом и засыпал, то сны приходили по большей части чудные. Вот и сейчас ему привиделся странный сон. Будто бы он долго летел в чёрной пустоте, и сам он — не Алексей, а что-то маленькое, невесомое, пылинка в бесконечности. Даже не пылинка, а нечто неосязаемое. Какая-то невоплощённая идея, недодуманная мысль. И вдруг яркий свет озарил всё кругом, если так можно сказать о пустоте. И этот свет пронзил его, наполнил чем-то таким добрым, таким хорошим, что Алексей почувствовал себя не просто мыслью. Теперь он был сама радость, смешанная с совершенством. И в самый высший момент этого экстаза зазвенел будильник, и Мохов проснулся.

Иногда бывало так, что, проснувшись, Алексей не сразу вспоминал всё, что произошло вчера. Важные события вплывали в память постепенно, обычно в течение двух или трёх минут после пробуждения.

На этот раз он сразу вспомнил всё, что случилось вчера.

В паре сотен километров от города, в котором жил Алексей, в небольшой деревушке Мохово умер его дед. Кроме Алексея у деда родственников не было, поэтому соседи хоронили его сами. Алексею же сообщили об этом с большим опозданием, лишь спустя полмесяца после похорон. Накануне ему позвонил участковый из Осиновки, ближайшего к Мохову большого села, сам только что узнавший о смерти Павла Фёдоровича Мохова. Моховцам закон не указ, сказал он. Алексей тут же взял недельный отпуск без содержания и решил поехать в деревню.

Аномальная жара не позволяла ни работать в полную силу, ни отдыхать как следует, к тому же переносить её в центре города было практически невозможно, поэтому Мохов планировал побыть в деревне всю неделю.

Он встал, умылся, позавтракал, взял приготовленную с вечера спортивную сумку с вещами и вышел. Это было ранним утром, а уже около полудня, после душной парилки рейсового автобуса, Алексей приехал в райцентр — пустой и запылённый, но хоть как-то продуваемый свежим ветерком посёлок. На щербатой стене автостанции ещё с советских времён висело одно и то же расписание. Автобус, идущий в сторону Мохова, выезжал из райцентра в полдень.

Алексей купил билет и сел в разбитый пазик на своё любимое место — рядом с водителем. Оттуда лучше всего просматривались размытые от марева поля и то появлявшийся на горизонте, то исчезающий за холмами лес.

Алексей попросил водителя, угрюмого и лохматого цыгана, остановить у поворота на Мохово. Ездил он к деду не очень часто, но и не то чтобы забыл о нём совсем. Во всяком случае, с дедом ему было интересно.

Маршрут был не из популярных — кроме Алексея в автобусе сидели семь или восемь бабушек, чем-то торговавших на районном рынке. Последние из них сошли в Осиновке. «Среди бескрайних полей», — вспомнил Мохов слова известной песни.

Минут через сорок пути автобус съехал на обочину, подняв огромный клуб пыли. Обернувшись к Алексею, водитель молча кивнул в сторону двери. Мохов поблагодарил его ответным кивком. Едва он вылез, дверь закрылась и автобус скрылся в пыли.

От поворота, где пассажиров три раза в день высаживал или на обратном пути подбирал пазик, до деревни, куда вела грунтовая дорога, было около шести километров. В осеннюю распутицу старая колея, по которой в эту пору никто не ездил, становилась совершенно непроходимой. Однажды Мохов попробовал по ней пробраться, после чего зарёкся приезжать осенью. Вязкая глина налипала на сапоги (благо что Алексей догадался взять с собой сапоги), образовывая неподъёмные комья, перетаскивать которые за собой с каждым шагом становилось труднее. До Мохова он добрался тогда затемно.

Зимой же попытка попасть в деревню равнялась самоубийству. Мало того, что продраться сквозь полуметровые сугробы невозможно, так ещё существовала опасность заблудиться, так как даже слабая метель дорогу полностью заметала, превращая всю округу в сплошное белое поле.

Алексей любил приезжать в Мохово летом. Летняя полевая дорога становилась путём в иные измерения. «Это не просто мир, отличный от городского, это другой мир. Мысли здесь делаются тоньше и глубже, они появляются и текут не так. В таком густом запахе медоносных трав иначе и не может быть», — думал Алексей.

Идти было легко, разве что спортивная сумка слегка оттягивала правое плечо. Мохова поражала чистота огромного глубокого неба. «Как новое», — подумал он. Речка и лес вдалеке, луга и поля, уходящие к горизонту — Мохов никогда не обращал внимания, вернее, не думал о том, какие всё это имеет размеры, как вся эта бесконечная земля, окружающая всего лишь одну деревню, согласуется с небольшим светло-зелёным пятнышком на карте области.

Дорога шла через поле, затем взбиралась на невысокий холм, откуда открывался вид на деревню. Мохово виднелось целиком — всего-то полторы улицы.

Дедовская деревня встретила Алексея пыльными лопухами вдоль высохшей и потрескавшейся рыжей глиняной колеи. Откуда-то выскочила маленькая злобная собачонка, имеющая один окрас с деревенской дорогой. Мохов пробовал отогнать её, но она заливалась ещё громче. «Дух дороги, — подумал Мохов. — Видимо, из этого самого праха земного сделан». Он решил не обращать на неё внимания.

Через пару домов из увитой диким виноградом беседки на собачий лай вышел худощавый мужичок в картузе. Мохов узнал соседа, Гришку Глухова, живущего напротив деда. В беседке оставался ещё кто-то.

— Цыц, курва! — гаркнул Гришка, и собачонка как ни в чём не бывало посеменила прочь.

— Слышь, браток, — сказал Гришка, — ты на курево не богат, ага?

— Богат, дядь Гриш, — сказал Мохов и, угостив его, закурил сам.

— О, с фильтром, — довольно произнёс мужичок. — А дай ещё, ага?

Мохов дал. Прищурившись, сосед спросил:

— А ты никак деда Павлá онук?

Жадно затянувшись, он спрятал вторую сигарету за подкладку картуза.

— Да, вот, как узнал, так и приехал.

— А мы ж сховали Павлá. Всё как надоть, не волнуйсь. Микола домовину сбил, усе скопом яму вырыли. Зинка моя супу наварила, помянули.

— Да я знаю, спасибо большое, — сказал Мохов.

Гаденькое чувство вины сползло за воротник сорочки. «Ведь хотел же месяц назад приехать, мог же всё бросить. Знал, что дед болеет, — думал Мохов. — Но не приехал. Не приехал».

— Хозяином ты будешь, ага? А звать как, не помню я ужо.

— Алексей.

— А я Гришка. Ну, тебе дядя Гриша, ага.

— Да мы ж знакомы давно, дядь Гриш.

— Дак ить я ж и говорю. Помянем Павлá-то?

— Чуть позже, дядь Гриш.

— Ага. Ну, за мной заворачивай. Моя ключи забрала от греха.

Из беседки Гришку позвали. Тот отмахнулся, ничего не сказав, и они пошли вперёд, метров через тридцать свернув на уходящий крючком в сторону аппендикс Луговой улицы.

Гришке Глухову было уже около шестидесяти, но вся деревня звала его просто Гришкой. Его держали за деревенского дурачка. Никаким дураком он, конечно же, не был, просто всегда попадал в курьёзные истории.

Говорили, что наутро после своей первой брачной ночи Гришка сбежал из дому. Нашли его пьяным в райцентре на третий день, он кричал на весь посёлок, что уедет за границу.

Около двадцати лет назад, когда Алексей был ещё сопливым пацаном, Гришка утопил в реке ДТ-75, на котором работал в осиновском колхозе. С немалым трудом трактор тогда достали, но анекдоты про Гришку пошли в народ.

Вспомнил Алексей и такую байку, которую ему в детстве рассказывала бабушка Дуся. Это было ещё до женитьбы Гришки на Зинаиде. Рано похоронив родителей, Григорий жил один. Пил он тогда гораздо меньше, а парнем был хозяйственным — держал уток и кур, бывало, и поросёнка заводил.

И вот как-то раз Гришкин кум из соседней деревни пригласил его в гости то ли на день рождения, то ли ещё на какой праздник. И случилось так, что в гостях Григорий запил. Пил он три дня, только на четвёртый вернулся домой. И всё бы ничего, но в тот год Гришка держал двух поросят. А дело было поздней осенью, когда поросята набрали уже солидный вес и стали довольно-таки дебёлыми существами. Гришка, естественно, никого не предупредил о том, что голодную скотину желательно бы покормить, так как задерживаться у кума он не собирался. И вот трясущимися с жестокого похмелья руками незадачливый хозяин отпер сарай и увидел, что бедные животные, одурев от голода, полностью сожрали огромное деревянное корыто.

Впрочем, Мохов помнил о Гришке и совсем другое. Столетнюю мазаную хатку отец с дедом ещё в середине восьмидесятых обложили кирпичом. Гришка таскал кирпичи, просеивал песок, замешивал раствор, причём никакую плату за работу не требовал, да и выпивкой не увлекался, пил наравне со всеми.

Вскоре они подошли к дому, в который маленький Лёшенька приезжал с родителями каждое школьное лето. Под окном всё так же стояла огромная липа. Палисадник, который в конце каждого лета радовал глаз астрами всевозможных расцветок, густо зарос крапивой и репейником.

— Цел домик, — сказал Алексей.

— Ага, — подтвердил Гришка. — Там с огорода стенка треснула, хундамен просел, так Павлó усе трещины замазал.

Деревянный забор кое-где был подлатан новыми некрашеными досками. На щеколде висела сухая ветка — Алексей помнил, что в деревне так раньше сообщали всем, что никого нет дома.

Гришка убрал ветку, бросил её в палисадник, и они вошли во двор. Там тоже всё заросло крапивой. На двери дома громоздился огромный навесной замок.

— Болел Павлó у последнее время, — сказал Гришка, указывая на двор. — Усё на ноги жаловался. Ты погодь, я у своей ключ возьму, принесу.

Две коротеньких улицы — вот и всё Мохово. Полевая тянулась параллельно небольшой речке Сухой, Луговая отходила от Полевой вниз, к воде, и заканчивалась старым деревянным мостом.

По дороге Алексей заметил, что во всей деревне нет ни одной новой постройки. Деревня медленно умирала. Если во времена его детства здесь уже не было молодёжи, то сейчас наверняка здесь доживали одни пенсионеры. В Мохове не было ни церкви, ни клуба, ни магазина. По соседству с дедовским домом с обеих сторон стояли заброшенные дома. Двадцать лет назад, Алексей помнил, там жили какие-то старички.

Через пять минут появился Гришка, да не один — за ним не спеша шествовала крупная женщина лет шестидесяти, его жена, тётя Зина.

— Добрый день, тёть Зин!

— Здравствуй, Алексей, — сказала она с тяжёлым придыханием грузного человека. — А я не поверила, думала, чего мой-то ключи просит. Дай, думаю, сама схожу.

Она вручила Мохову связку ключей.

— Этот от хаты, этот от сарая, а этот от погреба. Будешь хату отмыкать, вверх потяни, чтоб дужка отошла, — со знанием дела сказала она.

— Спасибо, тёть Зин, — сказал Мохов и зашёл на крыльцо.

Глуховы не уходили.

— Может, зайдёте? — спросил Алексей, а сам подумал: «Зачем я их зову? Что они там не видели? Там наверняка сейчас грязь и неприятный запах».

— Пойдём мы, Алёша, пора нам, — сказала соседка.

В её голосе Мохов уловил неприятные нотки, будто бы он в чём-то провинился. Он хотел сказать им, мол, заходите, если что, но не сказал.

«Могли бы и покормить человека с дороги, не объел бы. Или хотя бы чаем напоить», — подумал Мохов и открыл замок.

В сенях пахло сыростью, что удивляло при такой-то жаре на улице. Кухня смотрелась довольно опрятно — ни соринки на столе, где готовили и ели, ни капли жира или масла на старой газовой плите, к которой длинным серым шлангом подсоединялся баллон с газом.

Мохов прошёл дальше. В комнатах стоял неистребимый запах старых вещей.

В доме, помимо кухни, было две комнаты. В одной спал дед, в другой же, «зале», как называл её Павел Фёдорович, стоял диван для Алексея. Окна «залы» выходили на улицу. Здесь всё было так же, как и раньше, разве что зеркало завесили рушником. Стол, раньше стоявший у окна, отодвинули в сторону, освободив место посреди комнаты для двух табуреток. «Для гроба», — подумал Мохов. Он снял рушник, аккуратно сложил и бросил на стол. Затем, подумав, поставил стол на место, а табуретки вынес на кухню.

Заглянул в дедовскую спальню. У одной из стен стояла огромная самодельная книжная полка из широких досок. Алексей провёл рукой по корешкам — дед предпочитал классическую литературу. На одной из полок, отдельно от всех книг, лежала записная книжка деда. Это была самодельная книжица из обрезанных и прошитых суровой ниткой тетрадей. Павел Фёдорович часто надевал очки и просматривал её, слегка запрокидывая голову и приоткрыв рот. Он уже давно ничего туда не записывал. Почему-то Алексей никогда не решался взять у деда эту книжицу. Это было бы похоже на чтение чужих писем. После смерти деда табу теряло свою силу.

Мохов бережно взял книжку и принялся листать. Вначале описывались различные рыболовные хитрости, затем шли всевозможные схемы, рисунки и описания устройства русских печей. Далее следовали советы садоводу, молитвы и заговоры, размышления по поводу использования в будущем солнечных батарей, автобиография, схемы и устройство самодельного телескопа. Казалось, что не было такой темы или такого занятия, в которых бы дед не разбирался.

Одна запись заинтересовала его:

«Прошлое постоянно меняется, все события, его заполняющие, нынче пытаются казаться не такими, какими казались ещё совсем недавно. Прошлое бурлит, как суп на плите, его движение — вечный процесс, который остановить невозможно. Каждый политический строй, сменяющий предыдущий, вносит свои, часто кардинальные, правки в прошлое.

Вопреки устоявшемуся мнению, прошлое можно изменить.

Настоящее же зафиксировано и определено, мы вполне успешно раскладываем его по полкам, классифицируем и заносим в архив. Вот что по-настоящему неизменно. И тот, кто утверждает, что можно изменить даже уже случившееся событие, отнюдь не выдумщик и не мистик».

Алексей так и не понял, была ли это выписка из какой-то книги либо собственные мысли деда. Сам он считал, что прошлое изменить нельзя, можно лишь поменять отношение к своему прошлому или совсем забыть некоторые моменты. Тогда оно не будет на нас так влиять.

Он вышел во двор, сел на крыльцо, закурил и понял, что голоден. Докурив, открыл погреб, набрал картошки, прихватил банку солёных огурцов, пошёл на кухню.

Холодильник не работал. На полу темнели следы высохшей лужи. Мохов щёлкнул выключателем — электричества в доме не было. «Опять выключили», — подумал он. В деревне такое иногда случалось.

Мохов нашёл соль, бутыль с растительным маслом, спички. Потряс красный баллон с пропаном — газ был.

Гришка пришёл на запах жареной картошки.

— Узлоупотреблять будешь, ага? — спросил он и вынул из-за пояса бутылку самогона.

— Это можно, — ответил Мохов.

Он достал с полки две рюмки, ополоснул. Положил перед Гришкой ложку. Тот поставил бутылку на стол рядом со сковородкой, бережно достал из кармана луковицу и головку чеснока.

— Моя рублей дала, — с гордостью сказал Гришка, указывая на бутылку. — Хотела на четвёрку дать. Не, говорю, так не пойдёт. Павлá четвёркой поминать, ага? Ну и дала на поллитру.

Гришка разлил, выпили.

— Вот Кузьминишна, вот сучка, ага? — сказал, кривясь, Гришка. — Хвостом торгует, коза.

«Хвостом» в Мохове называли последний при выгонке самогон, слабый, не крепкий.

Алексей выпил и кивнул — разница с дедовским самогоном ощущалась заметная.

— Да, вот у Дуськи был самогон так самогон, — мечтательно произнёс Гришка. — Перваком угощала, ага.

Баба Дуся была знатной самогонщицей. Да и после её смерти дед иногда гнал — дать бутылку трактористу, чтоб огород вспахал, да и вообще, мало ли, куда и когда пригодится.

Гришка разлил ещё.

— Ты, Лёша, поройся, у деда где-то схованый стоит. Нектар, — сказал Гришка и выпил. Он уже не закусывал.

Потом курили на крыльце. Гришка спрашивал, как живётся в городе. Мохов неохотно отвечал. После двух рюмок некачественного самогона сильно звенело в голове, к тому же хотелось спать.

Где-то своё тройное «ку» запела горлица. Гришка поднял палец вверх.

— Чекушку! Чекушку! — сымитировал он пение птицы.

Разлили снова. Бутылки хватило ровно на шесть рюмок. Гришка вызвался сбегать ещё.

— Беги, — согласился Мохов.

— Дак ить это, рублей дай, ага? Ну если нету рублей, то я под ей-богу возьму.

Мохов дал.

Через четверть часа начали ещё одну бутылку. Незаметно стемнело.

— А чего мы это, как у негра в жопе, сидим? — спросил Гришка.

— Да света нет, — сказал Мохов. — Отключили, наверное.

— Как нет? У нас горит, — ответил Гришка и выскочил в сени.

— Голова и два уха! — донеслось оттуда. — Я ж, когда с поминок уходили, пробки выкрутил, ага!

В сенях что-то стукнуло, упало и загремело.

— Да будет свет! — торжественно произнёс Гришка и щёлкнул выключателем.

Стало светло, Мохов пьяно улыбнулся.

— А ты говоришь, — сказал сосед.

Он помолчал, потом неожиданно добавил:

— Отца-то в городе сховали?

— В городе.

— Ну, за упокой раба души, — ввернул Гришка и махнул рюмку.

Мохов тоже выпил, положил руки на стол, голову на руки. Гришкина физиономия расплывалась, двоилась и троилась, как изображение в калейдоскопе. «Чтобы всё чётко видеть, нужно закрыть глаза», — подумал Алексей.

Он закрыл глаза и тут же уснул.

Гришка вышел на крыльцо, долго молча курил, затем взял Мохова под мышки и аккуратно поволок на диван. Оглянувшись, заметил на столе рушник и прикрыл им Алексея. Вернулся на кухню, посидел там некоторое время, допивая остаток самогона и чему-то хитро улыбаясь. Потом встал, поднял палец, словно хотел что-то сказать незримым слушателям, но, так ничего и не сказав, махнул рукой, повернулся и вышел.

День второй

Гришка разбудил Алексея ни свет ни заря.

Каждое движение причиняло Мохову резкую боль. Ему казалось, что в голове пульсирует открытая рана. Он вспомнил, что недобросовестные производители самогона могут в слабый продукт добавлять димедрол, но тут же отогнал эту мысль — вряд ли эта Кузьминична травила бы своих химией.

— Ну и рожа! Ты как этот… планетянин!

Гришкин неологизм показался смешным, но смеяться Мохов не мог.

— Надо похмелиться, ага, — сочувственно произнёс Гришка, выглядевший молодцом.

— Нет, самогон вашей Кузьминичны я пить не буду, — еле выговорил Мохов.

Гришка, услышав невнятную речь Мохова, выскочил на кухню, налил в стакан огуречный рассол из банки, вручил Алексею в дрожащие руки и, улыбаясь, наблюдал, как тот судорожно пьёт большими глотками.

— Надо бы это… ревизию провести, ага, — сказал Гришка тоном заговорщика.

— Какую ревизию? — Мохов ничего не понимал с похмелья.

— Ну, самогон должен быть у Павлá, — нерешительно ответил Гришка.

Мохов махнул рукой, мол, ищи.

Гришка только и ждал этой отмашки.

— У меня нюх, ага, — сказал он. — Щас…

И он бросился обыскивать дом.

Мохов выполз на крыльцо, закурил. Ему хотелось застыть в уголочке и тихо умереть. Было немного неприятно, что чужой человек роется в доме деда, но ничего поделать Мохов не мог. Он так плохо себя чувствовал, что даже если цыганский табор сейчас выносил бы из дома все вещи, он бы не пошевелился.

Погода странным образом соотносилась с похмельным состоянием Алексея — небо затянуло тучами, вот-вот мог сорваться дождь. Аномальная жара подходила к концу.

Вскоре Гришка грустно присел рядом — видимо, ничего не нашлось. Мохов, докурив, медленно пополз в дом — всё-таки лежать легче, чем сидеть.

Во дворе послышался грохот. Гришка откопал у сарая большую лестницу и приставил к чердаку над сараем, который в пору детства Алексея использовали как сеновал. Через минуту он влетел в дом, прижимая к груди трёхлитровую банку с самогоном. Гришкино лицо выражало крайнюю, самую высшую степень удовлетворённости.

— Вот! — Гришка больше ничего не мог произнести от переполнявших его чувств.

— Откуда? — удивился Мохов.

— Оттуда! — Гришка поднял руку с указующим перстом.

— Что, с неба свалилась?

— На чердаке стоит, красуется, зараза! И молчит жеж, сволочь!

Две рюмки дедовского напитка сделали чудо. Мохов ожил, повеселел, боль прошла. Они расположились прямо на крыльце, чтобы курить, не сходя с места. В доме не курили, такой порядок завели ещё при бабе Дусе. Закусывали солёными огурцами.

Гришка травил очередную байку.

— Моховы — это фамилия, ага! Клан! Вот так вот за яйца всех держали! — Гришка показал на себе, как держали всех Моховы. — Бабка моя, упокойница, говорила, что тут раньше хутор был, моховский. Ить а когда при советской власти записывать стали, то и записали, что деревня. Так и пошло…

Мысли Мохова скакали с одного на другое, нигде долго не задерживаясь. Он не слушал Гришку, лишь следил за его обезьяньей мимикой.

Когда Алексей был ещё совсем маленьким Алёшей, бабушка иной раз брала его на колени и покачивала под неизменное «по кочкам, по кочкам…», а под завершающее «в ямку — бух!» Алёша, всё-таки боявшийся, что бабушка его уронит, громко смеялся…

О жизни деда и бабушки, Павла Фёдоровича и Евдокии Архиповны Моховых, Алексей знал не так уж много, да и то, в основном, со слов деда — бабушка не любила рассказывать о себе, а сам Алексей не очень-то и расспрашивал. Знал лишь, что она родом из Осиновки и что познакомились они с дедом на танцах в сельском клубе. Бабушка говорила, что дед там был самым красивым, «грамотный, в пинжаке и с чубом», а она, как утверждал дед, была «невообразимой гордячкой». «Грамотный» дед после семилетки успел окончить до войны то ли школу ФЗУ, то ли ремесленное училище в областном центре, потому и слыл в Осиновке завидным женихом. Мало того, что моховских там очень уважали, он ещё и сам был Моховым, а это чего-то да стоило.

О войне ни дед, ни бабушка не рассказывали ничего — эта тема в их семье никогда и никем не затрагивалась. Почему она считалась запретной, Алексею выяснить не удалось, да теперь и не удастся — если и существовала какая-то тайна, то из причастных к ней никого в живых не осталось.


Виктор, отец Алексея, родился в пятьдесят шестом. Мальчик рос медленно, был худым и маленьким. После школы он уехал из Мохова учиться, поступил в технологический, да так и остался жить в городе, встретив там свою любовь, студентку пединститута Таню.

Внушительные рост и вес он набрал лишь к восемнадцати. И, едва успев возмужать, Виктор женился.


— А Дуська, бабка твоя, не женщина — танк, ага! — пьяный Гришка вторгся на территорию воспоминаний, лязгая гусеницами. И тут же запел:

Мчались танки, тучи подымая…

«А ведь он ничуточки не изменился за последние лет двадцать, — констатировал Мохов. — Хотя пьёт так же, как и тогда».

Гришка Глухов был неизменной частью воспоминаний Мохова о детстве. Наиболее яркое и запомнившееся событие было связано, как ни странно, с небольшим, но важным деревенским строением — с сортиром, расположенным в дальнем углу двора. Когда наступало время чистить отхожее место, дед Павел и бабушка Дуся, а тем более, родители Алёшеньки, люди городские, брезговали выполнять эту работу. Осуществлять миссию вызывался Гришка. Поскольку после этого невыносимая вонь стояла ещё целый день, а то и два, Алёша целыми днями пропадал на речке. Но возвращаться всё же приходилось, и тогда он видел, как вымытый и практически ничем не пахнущий Гришка ходил по пятам за бабой Дусей и клянчил стакан сверх положенной меры.

— Да нету больше ничего, Гришенька, отстань ради Христа! — говорила экономная баба Дуся. — Не выгоняла ещё, вон, бражка стоит.

Гришка, покосившись на бадью с брагой, неизменно отвечал:

— Дуськ, ссыкни!

И тогда бабушка, вздохнув, открывала бадью с пенящейся коричневой жидкостью со сладко-приторным запахом, черпала оттуда большой алюминиевой кружкой, которую дед называл «солдатской», и подавала довольному Гришке. И все, кто был в тот момент рядом, смотрели с неподдельным интересом, как тот с наслаждением пьёт это ещё не перебродившее пойло.

Гришкино «Дуськ, ссыкни!» надолго осталось в их семье как нечто, вызывающее смех при каждом упоминании.


Грюкнула дверь, и во двор вошла тёть Зина.

«Ё…», — прошептал Гришка и каким-то непостижимым образом сделал так, что банки с самогоном на крыльце не оказалось.

— Эй ты, хвокусник, — громко сказала тёть Зина, — а ну пошли…

Гришка, согнувшись и сразу постарев, побрёл к двери. Проходя мимо супруги, он получил мощный подзатыльник, заставивший его мгновенно исчезнуть со двора. Тёть Зина вразвалочку, словно гусыня, двинулась за ним.

— Ну чего ты, Илья же, с конца в конец… — слышался возмущённый Гришкин голос.

— Илья послезавтра, — бурчала в ответ тётя Зина.

«Всё-таки хорошие, замечательные они люди, — подумал Мохов. — И тёть Зина, и Гришка… Да все они тут… И дед…»


…Однажды они с дедом вот так же сидели на крыльце. Алексей рассказывал деду о своих неурядицах, говорил, что у него дилемма и что он не знает, как поступить.

— Не знаешь? — спросил тогда дед.

— Не знаю, — ответил Алексей.

— Вот и я не знаю, — сказал дед и хитро прищурился.

Алексей неплохо знал своего деда, поэтому приготовился слушать, тем более, что всё ещё надеялся получить дельный совет.

— Однажды ученик спросил Сократа, — медленно и тихо произнёс дед, — почему тот так часто говорит, что ничего не знает. В ответ Сократ начертил два круга.

Дед взял свою палку, на которую опирался при ходьбе, и начертил на земле два круга, большой и поменьше.

— Сократ показал ученику большой круг и сказал: «Это мои знания». Потом он указал на круг поменьше: «А это — твои».

Дед любил, когда его внимательно слушали, и Алексей видел, что деду нравилось именно его, Алексея, внимание. Да и самому Алексею было приятно слушать деда. «Как хорошо-то, господи», — думал он.

— Всё, что находится вне кругов, — продолжал дед словами Сократа, — это незнание. А раз уж моё знание больше твоего, то и моё незнание больше.

— Я понял, дед, — сказал Алексей. — Всё дело в длине окружности.

— Именно, — охотно согласился дед. — Так что не спрашивай у меня совета. Сам решить должен. А если сомневаешься пока, значит, время ещё не пришло.


Мохов пошёл в дом. Самочувствие стало великолепным, хотя особого опьянения не было — самое время поваляться и почитать. Он улёгся на диван и вдруг вспомнил о Ларе…


Никогда бы не подумал, что со своей будущей женой познакомлюсь на вокзале. Я ехал на выходные в Мохово. Она стояла у пригородных касс то ли грустная, то ли уставшая. Что-то в ней такое было… подкупающее, что ли. Она походила на потерявшегося ребёнка. На такую упрямую девочку, которой плакать нельзя, потому что уже взрослая, а что делать — неизвестно.

Она купила билет и отошла. Я вышел вслед за ней на платформу. Подойти сразу я не решился, поэтому, поставив сумку на скамейку, закурил. Она стояла у газетного киоска и читала книгу. Я подошёл ближе, чтобы рассмотреть, какую книгу она читает. Ага, «Старик и море». Нужно было заводить разговор. Не придумав ничего лучше, я сказал самые банальные в этой ситуации слова:

— Хорошая книга.

Она посмотрела на меня, закрыла книгу и улыбнулась. Мы познакомились, разговорились. Она ехала на дачу к друзьям, там у кого-то был день рождения.

— А я вот на рыбалку собрался. Поймаю точно такую же, как старик Сантьяго, — сказал я, указывая на книгу в её руках.

Много позже она призналась, что из её знакомых вряд ли кто-нибудь знал, как зовут хемингуэевского героя, и что этим я её и зацепил.

А потом я пригласил её на рыбалку. Естественно, она согласилась.

Но не поехала.


— Да, — сказал Алексей вслух.

К чему относилось это «да», он вряд ли смог бы объяснить.

За окном подул резкий ветер. Не успел Мохов подумать: «Ну вот, началось», как послышался стук крупных капель по крыше, вскоре перешедший в сплошной шум. В доме стало заметно холоднее. Алексей встал, открыл шкаф в спальне деда, вытащил оттуда шерстяное одеяло, улёгся и укутался.

Постепенно Мохову становилось хуже, но для поправки здоровья нужно было заставить себя подняться и выпить ещё рюмку. Вылезать из-под одеяла не хотелось, и Мохов гонял в пустой с похмелья голове разные мысли о деревне, о деде, о Ларе… Вспоминал…


— А хочешь, дед, я останусь? — спросил Алексей у деда.

Дед засмеялся.

— И чем же ты тут будешь заниматься? Быкам хвосты крутить? Так и быков-то нету здесь уже давно… Колхоз когда развалился! Отсюда наоборот все бегут, молодых давно уж никого не осталось!

— Ну а что? — ответил внук. — Всегда что-нибудь придумать можно… Вот, например, магазин открыть… Всё-таки две улицы народу… Хлеб свежий всегда брать будут. Можно селёдку возить или там конфеты с печеньками…

— Пропадёт селёдка, — дед всё посмеивался. — А печенье мыши погрызут. Их у нас тут достаточно…

— Хозяйственный отдел открыть! — Фантазия Алексея разыгралась. — Вёдра там, лопаты… Да мало ли, чем торговать можно!

— Ага, ты ещё сюда канцтовары привези. Петровна с Кузьминичной фломастерами рисовать в альбомах будут…

— Да я серьёзно, дед… Можно чем-нибудь другим… Скотину выращивать! А что? Перестроить немного сарай, сделать загон для поросят… С десяток сразу держать можно! А к Новому году сдать! Сразу прибыль…

— Хех… А кормить чем ты их будешь?

— А огород зачем? Можно тыкву выращивать, кабачки там… Эти самые… Буряки кормовые… Картошку опять же…

— А ты справишься один-то? Я же тебе не помощник уже… Да ты знаешь, сколько за ними ухода? Картошку им варить нужно. Да на такую ораву! И чистить за ними ежедневно…

— Или куры там, утки…

— А что — куры-утки? — Дед уже не смеялся. — Им тоже кушать хочется. Их в советское время хорошо было держать. Когда всё копейки стоило. Когда в колхозе можно было то же зерно выписать. Или мешок комбикорма спиз… так взять. Всё ж вокруг колхозное, всё вокруг моё… Бери — не хочу. А сейчас — заплати за всё. Да эти утки у тебя золотыми выйдут!

— Корзины из ивы буду плести! Деревенский туризм обустрою! — не унимался Алексей.

— Алёша, единственное, чем бы ты мог здесь заниматься, это русский язык в школе преподавать. Беда в том, что ближайшая школа — в Осиновке, а до неё восемь километров пахать, да и то если напрямую, через речку и луг, а если по дороге, то и все пятнадцать наберётся …

— Ну тогда… Можно что-нибудь своими руками делать… И продавать…

Дед помолчал, потом не спеша поднялся.

— Иди за мной, — скомандовал он.

Пошли к сараю.

— Раньше тут корова жила, — сказал Алексей.

— Ага… Уже лет десять как не держу…

Дед отпер дверь, пошарил за стеной в поисках выключателя.

— Вот, смотри, — сказал он, заводя Алексея внутрь. — Мастерская моя…

Внутри пахло свежеструганным деревом, но опилок на полу не было — дед за порядком следил. В углу стоял верстак с выдвижными ящиками, на нём крепились небольшие тиски. Рядом располагался высокий, явно самодельный шкаф без дверей, на многочисленных полках которого дед хранил всё своё богатство: резцы и стамески разной ширины, молотки с круглым и квадратным бойком, небольшой гвоздодёр, рулетки, угольники и линейки, щипцы и плоскогубцы. Здесь стояли баночки с гвоздями, саморезами, болтами и гайками. На настенных полках стояли фуганки и рубанки, рядом на стене висели на гвоздях различные ножовки, деревянная лучковая пила и даже пара деревянных колёс.

В другом углу на небольшом столике дед закрепил электромотор с точилом. Под столом в переносном деревянном ящике стояла дружная семейка топоров разной величины — от огромного колуна до совсем крохотного, размером с топорик для отбивания мяса.

В центре помещения на железной станине была установлена королева столярных мастерских — стационарная циркулярная пила.

Дед подошёл к ней, потрогал большим пальцем зубья.

— Годится… — пробормотал он.

Алексей взял с полки киянку, постучал себе по ладони.

— Вот, Алёша, смотри, тут всё моё богатство… Если руки у тебя не из задницы, то на хлеб всегда заработать можно. А иногда ещё и с маслом… Я-то уже стар для всего этого… Вот раньше получалось кое-что, а сейчас балуюсь помаленьку… Так, по мелочи… То стул у кого сломается, то стол рассохнется… В последнее время вообще только лопаты наточить заходят…

— Охренеть, дед, откуда это всё? Тут же корова была, вонища постоянная. Когда ты успел всё это собрать?

— Ну а куда мне ещё пенсию тратить-то, Алёш? У меня кроме тебя никого нет на этом свете, а ты здоровый мужик давно уж…

— Дед, а почему ты мне раньше ничего этого не показывал? — удивился Алексей.

— А потому что ты не спрашивал, — ответил дед и отвернулся.

Алексей положил киянку на место и неожиданно для себя почувствовал, что краснеет. «Отшил дед, отшил», — подумал он…


Вскоре Мохов уснул. Ему приснились расширяющиеся круги Сократа.

Дождь лил весь день и только к вечеру поутих. Едва он закончился, стало гораздо теплее.

Мохов проснулся вечером. Голова почти не болела. Он нагрел ведро воды на плите, вылил в двухсотлитровую бочку летнего душа, добавил ведро холодной, помылся, порылся в дедовском шкафу, застелил диван свежим постельным бельём.

Потом набрал в погребе старой картошки, почистил немного, поджарил на масле, добавил оставшуюся целой после пьянки луковицу, всё с удовольствием съел, поглядывая на банку с самогоном. Пить не стал.


…А в семьдесят пятом году у девятнадцатилетних Виктора и Татьяны Моховых появился ещё один человечек, Алёшенька. Когда он немного подрос, родители стали чаще наведываться в Мохово, и самые яркие воспоминания Алёши связывались не с серым бетонным городом, а с росной зелёной деревней. С семилетнего возраста мальчик оставался здесь на все каникулы.

Даже в городе Виктор всегда вставал рано, ну, а, уж, в родной деревне, так сам бог велел. Пока ещё над речкой Сухой вился пар и туман не сошёл с луга, Виктор с отцом, которого все вдруг стали величать дедом, собирались на сенокос. Дед отсоединял косу от древка, степенно садился на невысокий табурет перед наковаленкой, вбитой в широкий чурбак. Лёгкими ударами молотка он отбивал косу — тонкую, почти ювелирную работу он не доверял и сыну. Эти слабые удары часто будили Алёшу, и он тут же подрывался с постели — взрослому человеку нельзя пропускать сенокос. Бабушка подавала ему чашку чаю и горячий блин со сковородки. Всё это проглатывалось на ходу, потому что деду предстояло отбить вторую косу, а на это стоило посмотреть.

Ловкие движения деда вызывали зависть у мальчика. Алёша видел улыбающиеся глаза деда и понимал — ему нравится то, что и как он делает. А делал дед мастерски — лезвие оттягивалось, появлялась тонкая и невероятно острая кромка. Затем ещё более лёгкими постукиваниями дед добивался идеальной остроты и проверял свою работу, едва касаясь лезвия косы большим пальцем. Удостоверившись, что всё сделано правильно, он удовлетворительно кивал головой.

А потом втроём шли за огород, на луг. Дед выбирал место и, широко размахнувшись, укладывал добрый пучок травы слева от себя. Когда скошенная полоска достигала четырёх-пяти метров, отец подмигивал Алёше и приступал к работе.

«Ш-ш-шах… ш-ш-шах…», — говорила коса деда.

«Ш-ш-шик… ш-ш-шик…», — отвечала ей коса отца…

«Когда я вырасту, — думал Алёша, — я буду косить третью полоску рядом с ними»…

День третий

Наутро Мохов перерыл всю кухню, но не нашёл ни чая, ни кофе. В столе в целлофановом пакете отыскалась сухая мята. Дед заваривал себе травы, листья смородины, веточки малины и вишни. Когда болел, настаивал зверобой и душицу, он называл её материнкой. В обычное время предпочитал чабрец, липу и мяту.

Алексей оторвал веточку, залил кипятком. Вспомнил липовый мёд бабы Дуси. Сначала она заваривала чай из липовых цветков в большой двухведёрной кастрюле, потом засыпала туда неимоверное количество сахара и долго варила. Лёгкий запах липы становился плотным, тяжёлым, липой пахло везде — густой мёд давал не менее густой и тягучий аромат. А какой у него был вкус! Даже краюха чёрного хлеба, обмакнутая в тарелку с мёдом, становилась вкуснее любого торта или пирожного.

Баба Дуся варила мёд один раз в году, но этого хватало Алёше с родителями на всю долгую городскую зиму.

Из чаёв Мохов больше всего любил чабрецовый, главным образом из-за его неповторимого запаха. А ещё потому, что его не сушили, а заваривали так, свежесорванным. Чай получался жёлто-зелёным, имел нежный вкус, и Алексей спешил выпить его до того, пока цвет не становился насыщенным, похожим на цвет обычного чёрного чая.

Мохов вышел на крыльцо, закурил и услышал странные шум и бормотание, доносящиеся со стороны огорода. Калитка на огород была распахнута. Алексей вышел и едва не выронил сигарету от изумления.

В огороде, заросшем метровой высоты бурьяном, раздевшийся по пояс Гришка с непередаваемым остервенением рвал сорняки. Казалось, будто он боролся со своим личным врагом, изощрённым в своём коварстве. Гришка захватывал бурьян под корень, рвал его и приговаривал: «Иди сюда… Щас я тебя… Ах, ты так! Ну погодь…» Он продвигался вперёд, оставляя в живых за собой лишь чахлую картофельную поросль. Бурьян он бросал в сторону, где образовывался внушительных размеров валок. Таким образом Гришка очистил около трети небольшого огорода.

Алексей окликнул его. Гришка подошёл, достал из висевшего на заборе старого пиджака папиросы, закурил.

— Что ж вы, дядь Гриш…

— Так заросло же по самые эти самые! А я иду мимо, дай, думаю, помогу соседу.

— Ну сказали бы мне…

— Так я ж говорю! Иду мимо… На кухню зайдём, ага?

— Зайдём.

— Ну так давай…

Пошли на кухню. Алексей налил одну рюмку, пару секунд подумал и налил вторую.

— Эх, — посетовал Мохов, — не хотел пить же…

— Правильно, — согласился Гришка. — Так мы сюда и не пить пришли, ага. Мы ж, Лёша, пьём только один раз в жизни. А потом только похмеляемся.

Чокнулись, выпили.

— Эх, как её коммунисты через день пили, — сквозь зубы процедил Гришка. — Тут каждый день пьёшь, да никак не привыкнешь.

Оба хрустнули огурцами.

— Между первой и второй муха не должна пролететь, — сказал Гришка и принялся разливать.

— И на огород, — сказал Мохов.

— Молоток! — и Гришка поднял рюмку.

На огород пошли после третьей.

Сухой и жилистый Гришка мог дать фору и молодому, особенно, из городских. Работал он быстро, Мохов за ним не поспевал, тем более, что после выпитого Алексей боялся сорвать картофельную ботву.

— Вот жеж гады, — продолжал бормотать Гришка. — Весь огород оккупировали, немцы…

Мохов, собиравшийся уезжать в город через пять дней, не понимал, зачем он сейчас рвёт бурьян и что ему делать вообще с этим проклятым огородом. Вернее, он пока старался об этом не думать, надеясь на то, что всё как-нибудь само собой разрешится.

Время от времени останавливались на перекур да заходили на кухню. К обеду управились. Оба уже опьянели, говорили громко. На шум пришла соседка.

— О, Зинка! — Гришка расплылся в улыбке. — Сборная Чили в полном составе!

— Уже нажрались, свиньи… Ладно старый, но ты-то, Алексей…

— Тёть Зин! Мы работали! Можем мы раз в жизни с дядь Гришей после трудного рабочего дня…

— Батюшки! — воскликнула тётя Зина, выйдя на огород. — Это вы с утра всё убрали?

— Ага! — ответили оба хором.

— Ой, молодцы…

Тёть Зина зашла на кухню, взяла банку с остатками самогона.

— Ой, молодцы, — повторила она и поковыляла в сторону дома.

— Зинк! — Гришка заметил её маневр.

— Чё Зинк, чё Зинк! Пошли, я вам хоть поесть дам…

Тётя Зина застелила клеёнкой небольшой столик посреди двора. На сковородке шипела яичница с салом, рядом стояла эмалированная миска со свежими огурцами. Поодаль лежали луковицы — им особая посуда не полагалась.

Тётя Зина вынесла буханку хлеба и, нарезая, спросила:

— Что же ты, Алёша, с огородом-то делать будешь, а?

— Не знаю пока, тёть Зин. Копать не скоро ещё, а мне ехать надо. На работу, — ответил Алексей, стараясь взять ложкой большой кусок сала, который постоянно вываливался. Вилками, даже ещё при живой бабе Дусе, здесь не пользовались.

— Так можа приедешь, выкопаешь картоху-то. Гришка помог бы, чё.

— Да некогда мне будет, тёть Зин. Может, вам отдать?

— А чё? Гришка выкопает, а я в райцентр на базар отвезу. Продадим как-нибудь. А выручку тебе в город и передадим.

— Дед Павлó-то добрый был дед, ага, — вклинился в разговор Гришка. — Если там надо чего, никогда не жалел.

— Так и мне ничего не жалко, дядь Гриш, — сказал Алексей. — Если справитесь с картошкой, забирайте. И не надо мне никакой выручки.

— А то можа останешься, Алёш? — заговорщически спросила соседка. — Девку хорошую тебе в Осиновке подыщем, а?

— На безрыбье и сам раком станешь, — довольно сказал Гришка. — Зинаида, это дело надо обмыть, неси самограй.

— У тебя один самограй на уме, — заворчала тётя Зина, но банку вынесла. — Не пил бы ты, Алексей.

— Ещё немного, и всё, — ответил Мохов.

— Всё пропьём, но флот не опозорим! — воскликнул Гришка, налил себе и Алексею.

Чокнулись, выпили. Гришка улыбнулся жене:

— Зинка, неси гармонь!

Тётя Зина сходила за гармошкой и, присев за стол, подперла рукой подбородок.

Гришка растянул старую хромку и запел:

Гремя огнём, сверкая блеском стали,

Пойдут машины в яростный поход.

Когда приказ отдаст товарищ Сталин

И маршал Жуков в бой нас поведёт!

— Гриша, давай любимую! — попросила тётя Зина.

Гришка пару раз перебрал кнопки, склонил голову вправо, будто прислушиваясь к тому, что творится внутри гармони.

— Шёл казак на побывку домой… — начал он тихо.

— Шёл он лесом, дорогой прямо-о-ой, — подхватила тётя Зина.

— Обломилась доска, — не удержался и Алексей, — подвела казака…

Слова этой песни он знал с раннего детства. Её пели на каждом деревенском застолье. А какие это были застолья! Где-нибудь в саду между яблонями и грушами выставляли столы в один ряд, накрывали скатертями, на стол несли всё, что было. Народу собиралось много: дед с бабушкой, родители, Гришка с тётей Зиной, ещё соседи и знакомые. И, конечно же, после выпитого и съеденного Гришке передавали гармошку. Пели хором. Песня про казака считалась моховской «семейной» песней, её пели всегда, к тому же, вся семья Моховых обладала хорошими голосами. Алёше нравились эти встречи, он радовался, что все вместе сидят за столом и поют, никто не болеет. Он гордился тем, что у него такие молодые и красивые родители, умный дедушка и добрая бабушка.

Допев, Гришка пробежался по кнопкам сверху вниз и резким движением выжал последний воздух из мехов.

— Всё пропьём, но гармонь оставим! — закричал он. — Наливай, Зинаида!

Растроганная любовной историей казака и казачки, тётя Зина утёрла слезу и разлила самогон, но уже по трём рюмкам.

— Эх, была не была, — сказала она. — Давай, Алёша, за твоих выпьем!

Выпили не чокаясь. Гришка затянул «День Победы», но со своими словами:

Здравствуй, мама, возвратились мы не все,

Босиком бы пробежаться в галифе…

…Потом ещё пели и пили. Кончился самогон, и Гришка выпросил у супруги на бутылку, сбегал к Кузьминичне. Вернувшись, он поднял руку с бутылкой и запел:

И родина щедро поила меня

Желудочным соком, желудочным соком…

— Да сядь ты, клоун, — возмущалась тётя Зина.

Снова пели. На звук гармони подтянулись два местных мужичка, Гришкины ровесники. Гришка полез к ним обниматься, но его супруга быстро выставила их на улицу:

— Идите, идите, нечего тут…

— Да пусть посидят мужики, тёть Зин, — пытался уговорить её Алексей.

— Да щас! Эти если посидят…

Что могут натворить мужики, она не объяснила.

Гришка отложил гармошку в сторону и сказал:

— Много у нас диковин. Каждый мудак — Бетховен!

Тётя Зина нажарила картошки, но её уже почти не ели. Когда закончились сигареты, Гришка пошёл в дом искать табак, но не вернулся, уснул.

— Дойдёшь-то сам, Алёша? — поинтересовалась участливая тётя Зина.

— Дойду, — ответил Мохов и побрёл, спотыкаясь, через дорогу.

А дома долго лежал и не мог уснуть. Смотрел в потолок, кружилась голова, а в ней вертелись мысли о несправедливости жизни, о том, что «одним — всё, а другим — ничего», о рано ушедших матери и бабушке.

«Как всё поменялось за последние несколько лет, — думал он. — Сначала мать и бабушка, потом отец, теперь вот дед. Как это всё… неправильно».


Когда-то они, вскоре после смерти отца, говорили на эту тему с дедом. Сидели, как обычно, на крыльце. Алексей курил, дед сворачивал «козью ножку».

— Дед, послушай, — сказал Алексей, — почему жизнь устроена так несправедливо? Да, я понимаю, что в мире должно быть и добро, и зло, иначе невозможно. Но они должны уравновешивать друг друга, как-то компенсировать. А я, вот, сужу по собственному опыту и вижу, что несправедливости и зла в жизни больше, чем справедливости и добра. Почему так, дед, ты можешь мне объяснить?

— Ты неправ, Алёша, — ответил дед, подумав. — На самом деле в мире больше добра. Иначе бы он просто не существовал, за прошедшие тысячелетия зло совсем бы уничтожило добро.

— Но я же вижу обратное, — не унимался Алексей. — И как может быть добра больше, если есть смерть? Даже если предположить, что во Вселенной какими-то высшими силами поддерживается равновесие, смерть перетянет свою чашу весов, потому что всё живое когда-нибудь всё равно умрёт.

Дед подкурил, затянулся, похлопал Алексея по плечу.

— Но ведь есть и жизнь, — спокойно ответил он. — А она всегда побеждает. Как бы ни старалась смерть, жизнь всегда была, есть и будет.

Некоторое время молчали. Алексею было очень тяжело. Если бы не дед, ему ох как сложно было бы всё это пережить.

— Подумай, Алёша, что такое смерть? Это всего лишь мгновение. Краткий миг, который не идёт ни в какое сравнение с жизнью, такой длинной. Смерть по сравнению с жизнью — миллионная доля процента. Так что, Алёша, если жизнь — это добро, то его больше, причём гораздо.

— Но если человек умирает совсем молодым? Где тут справедливость?

— Не знаю, Алёша. Но очень возможно, что смерть — всего лишь переход к другой жизни. Об этом все главные мировые религии говорят.

— Говорить-то говорят, только всё это как-то слабо успокаивает, — сказал Алексей.

— Не переживай, Алёша. Тебе ещё рано над этим задумываться, а того, что случилось, не изменишь. Никого оттуда назад не вернёшь, да и туда раньше времени спешить незачем. А твой отец пожил, хоть и мало, но красиво. Мужиком был. Его долго помнить будут. А пока помнят люди — он с нами.

— И всё равно я… Ничего я не понимаю. А смысл-то в чём? Нет, дед, мне ясно, что общего, глобального смысла нет, во всяком случае, применительно к какому-то одному, конкретному человеку. Но тогда получается… пустота. И в разуме пустота, и в душе.

— И опять ты не прав, Алёша, — мягко произнёс дед. — Да, общий смысл трудно найти, даже невозможно. Зато его можно сложить из маленьких смыслов. Как дом из кирпичей. Вот скажем у тебя есть работа, которая тебе нравится. Или просто занятие по душе. Или даже просто задача какая-то стоит перед тобой. И тебе надо эту задачу решить, эту работу совершить, дело начатое до ума довести. Есть смысл? Есть.

Или, скажем, женщину ты любишь. И всё делаешь для того, чтобы ей с тобой хорошо было. Или не хорошо, но, хотя бы, не в тягость. Как тебе такой смысл? Или детей растить, внуков. Ещё вот писатель, к примеру, или художник какой. Ему творить нужно, не может он жить без этого. Да этих смыслов — пруд пруди. Не считая, более мелких. А вот сумма всех этих смыслов — это и есть жизнь. Понял, Алёша? Смысл в том, чтобы собрать все эти маленькие смыслы и воедино сложить. Вот и вся философия.

— Тогда откуда эта пустота берётся? — не унимался Алексей.

— А пустота… Это всё потому происходит, что человеку заняться нечем. Когда человеку либо заботиться не о ком, либо дела такого нет, куда руки приложить можно. Вот он и мается, бедный, поскольку не из чего ему, сердечному, смыслы эти самые лепить.

— Дед, а ты убивал на войне?

Дед долго молчал, а потом произнёс:

— Это война, Алёша… Если не я, то меня… Не хочу вспоминать. Ты, Алексей, лучше о другом подумай. Вот один умный человек сказал, что все недочёты природы исправляет время. Лучше об этом поразмысли…


А потом снова мысли о Ларе не давали уснуть…


Я постоянно писал ей письма, какие-то записочки на обрывках бумаги. Ей это нравилось, потому что было так необычно. Я шёл, например, в магазин или ехал куда-нибудь по делам, а возвращался с каким-нибудь новым текстом чуть ли не на салфетке. Ей нравилось, как я писал. Она, даже, сохранила несколько таких листочков и иногда перечитывала. Недавно я нашёл один из них среди книг и положил себе в кошелёк:

«После встречи с тобой я перестал чувствовать себя одиноким. Я всегда был сам по себе, видимо, не умея жить в обществе. Одиночество является частью меня, а я — частью его, мы одно целое, мы плавно перетекаем друг в друга. Я ценю его, и оно, конечно же, ценит меня. Довольно часто в общении с людьми я чувствую себя рыбой, выброшенной на берег, — мне не хватает кислорода. Такая зависимость — чем дольше я разговариваю с людьми, тем мне же хуже. Не говорите со мной, оттолкните меня, чурайтесь меня — и я буду вечно вам благодарен. Отпустите меня в синее море…

Но вот мы познакомились, и я понял, что твоё присутствие меня не тяготит. Я принял твою душу, мне легко с тобой, ты меня совершенно не раздражаешь, в отличие от других. Видимо, у тебя совсем нет способности раздражать…

Я боюсь твоей возможной смерти. Я даже не могу представить, что тебя не будет, вернее, что тебя может не быть. С этой мыслью я и встаю, и ложусь. Я не хочу, я просто никак не могу потерять тебя. Я уже терял близких мне людей. Наверное, я говорю сейчас банальные слова, но по-другому я не умею».

А потом я писал всё реже и реже, пока не перестал совсем.

День четвёртый

Алексей проснулся ночью, вышел на кухню попить воды. Ужасно хотелось курить. Вспомнил, что сигареты закончились. Пожалел, что не купил целый блок, забыл, а, ведь, собирался.

В кухонном шкафу обнаружился дедовский самосад и аккуратно нарезанная газетная бумага. Свернув самокрутку, Мохов вышел во двор.

Обычно в такие минуты в голову лезла всякая поэзия. Вот и сейчас не обошлось. Подкурив, Алексей посмотрел на небо, и тут же в мозгу пронеслось давно любимое гумилёвское: «так низко были звёзды, похожие на спелый барбарис». И ещё из Бродского: «тишина по всему околотку». Хотел вспомнить что-то там про осколок звезды, но не смог.

Звёзды действительно выглядели потрясающе. Огромные, как никогда яркие, они не были похожи на всем привычные небесные тела, в эту ночь они казались рукотворными, словно по всему небу кто-то развесил новогодние гирлянды. Во всяком случае, именно этот эпитет пришёл Алексею на ум.

Он с детства обожал смотреть на звёзды. На карте в старом отцовском учебнике на месте созвездий были нарисованы звери, и маленький Алёша пытался найти их очертания на ночном небе, но терялся в неимоверном количестве звёзд. А тех было так много, что если какое-нибудь созвездие и обнаруживалось, то мысленно обрисовать его хотя бы контуром соответствующего животного никак не получалось. Это его сильно огорчало.

Любовь к звёздам отразилась на его школьном аттестате. Там красовалась всего одна пятёрка, да и та — по астрономии. Если когда-нибудь в разговоре с друзьями упоминался аттестат, Мохов имел обыкновение упоминать этот факт. Мол, вот, какой я тогда был, любил девочкам звёзды показывать.

Постепенно Алексей привык к тишине и стал различать звуки. Стрекотали неизвестные Мохову насекомые, где-то далеко нехотя лаяла собака. Падали редкие звёзды, и Алексею даже казалось, что он слышит создаваемое ими шипение.

Хорошо было вот так сидеть на крыльце, молчать и слушать ночь.

Докурив, он зашёл в дом, но там было душно. Тогда он отыскал дедовский тулуп, вышел, положил тулуп на крыльце. Заметив лестницу, по которой Гришка влезал на чердак, Алексей взял тулуп и забрался наверх. Там пахло мышами, но в целом было вполне уютно. Мохов постелил тулуп под чердачным оконцем. С трудом отворил окно — видимо, оно не открывалось много лет. Спустился за табаком, свернул из газеты кулёчек, отсыпал немного. Взял ковшик с водой и вернулся наверх. Улёгся, приспособив под пепельницу консервную банку, закурил. Спать не хотелось. Где-то рядом шуршали мыши. В окно заходил свежий воздух и относил дым от самокрутки в сторону входа.

Около двадцати лет прошло с того вечера, когда они ночевали здесь с отцом. Весь сеновал недавно забили сеном до отказа — запасались на зиму для любимицы всей семьи Зорьки. До этого Алёше не приходилось спать не в доме, поэтому отцовское предложение забраться на сеновал, а с утра пойти на рыбалку он воспринял как награду. Ночь на сеновале — это что-то романтическое, загадочное, приключенческое, связанное с книгами Фенимора Купера. Алёша чувствовал себя Зверобоем и Чингачгуком одновременно, а старый дедушкин сеновал был домом на воде старика Хаттера.

Отец соорудил постель из ватников и старых одеял, умелыми движениями сильных рук подоткнул сено, подтрамбовал, прихлопнул, где надо. Из окна так же, как и сейчас, тянуло прохладой. Ночи тогда были длинными, а лето — бесконечным.

Алексей запомнил ту ночь потому, что именно тогда испытал чувство, которое много позже, после знакомства с одноимённым гумилёвским стихотворением, он назвал «звёздным ужасом». Став взрослым, Алексей не раз пытался анализировать то своё состояние и всегда приходил к выводу, что составляющих у него множество. Основным компонентом был, несомненно, страх смерти. К нему примешивались и одиночество путешественника, ощущающего себя пылинкой на обочине космических дорог, и непередаваемая тоска по чему-то утраченному, и первобытная вера в ещё абстрактного, не воплощённого в слова и мысли бога.

Но все эти рассуждения пришли позже, а тогда он просто испугался. Хотелось закричать, но рядом тяжёло, с похрапыванием, спал отец. Алёша слушал его дыхание и тихо, почти беззвучно плакал. Ему вдруг стало ясно, что это навсегда, что он не сможет забыть этого, что теперь с этим придётся жить.

А началось всё с простого вопроса.

— А что там, в космосе, папа?

— Да ничего там нет, Алёша, — ответил отец. — Вакуум, то есть пустота.

— Совсем-совсем ничего?

— Совсем-совсем. Ладно, давай спать, Лёш. А то мы так весь утренний клёв проспим. Знаешь, как рыба утром клюёт… Не успеешь закинуть, а она хвать… А ты её — раз… Вот…

Отец ещё что-то пробурчал. Вскоре Алёша услышал, что тот спит. Сам он уснуть не мог, хотя свежее сено было мягким и запах от него стоял чудесный. Мысли о космической пустоте звенели вместе с комарами, и что-то такое важное ускользало, не давалось, как скользкая рыба.

А затем он подумал о бесконечности космоса… И сразу пришло это…

И потом, даже спустя годы, стоило ему чуть дольше обычного задержать мысль на этой бесконечности, на этих, чёрт бы их побрал, расстояниях, беспощадный звёздный ужас тут же накрывал его, заставляя гораздо чаще колотиться сердце. Да, это чувство по мощи воздействия нельзя сравнить с тем, первым, детским, но всё равно каждый раз становилось жутко и страшно…

Алексей подумал о том, что вряд ли когда-нибудь доведётся ему вот так же ночевать на сеновале с собственным сыном. Во всяком случае, предпосылок к этому пока никаких не появлялось. После нехитрых вычислений Алексей вдруг неожиданно для себя осознал, что его отец тогда был немногим моложе, чем он, Алексей, сейчас. А доживи отец до сегодняшнего дня, ему этой осенью исполнилось бы…

Неприятно резанула мысль, что он подсчитывает возможный возраст отца вместо того, чтобы знать этот возраст. Если бы его сейчас спросили, сколько ему лет, Мохов не задумываясь ответил бы — тридцать. Но если бы ему задали вопрос о возрасте любого другого человека, даже самого близкого и родного, то так сразу ответить не удалось бы, понадобилось бы несколько мгновений для подсчёта. Было очень неприятно понимать это. Не так, чтобы это могло испортить настроение, но неприятно. И хотя отец уже умер, да и о его возрасте никто у Мохова никогда не поинтересуется, но всё же…

Мохов отхлебнул из ковшика и снова уставился в окно. Он знал, что может легко, вот так, просидеть до самого рассвета, так как теперь ночи не бывают такими длинными, как в детстве. Для соотношения временных отрезков «тогда» и «сейчас» Алексей когда-то придумал термин «инфляция времени». Не спать одну ночь тогда было эквивалентно одной нынешней неделе, никак не меньше. Согласно этой логике получалось, что одна неделя детства равнялась целому лету теперешней жизни.

Обычно он старался не думать о том, сколько лет прошло с того события, а сколько — с другого. Ему виделась в этом своеобразная неправильность восприятия жизни, которую, по его мнению, нужно было охватывать целиком, не деля на составные части. Но этот принцип практически всегда нарушался, когда Мохов был с похмелья, ведь, мысли о смерти и, соответственно, о бренности бытия чаще приходили к нему именно в таком состоянии.

…Три года назад Алексей рассказывал своей жене о том, как впервые ощутил «звёздный ужас». Постарался красочно описать всё свои тогдашние чувства, подробно останавливаясь на мелочах. Даже своего любимого Гумилёва процитировал:

Горе! Горе! Страх, петля и яма

Для того, кто на земле родился.

Когда он замолчал, Лара смотрела на него так, словно ждала продолжения рассказа.

— И это всё? — спросила она.

— Да, всё, — ответил Алексей.

Он понял, что его рассказ её не впечатлил.

— Что скажешь?

— А что я должна сказать? — снова спросила она. — Ну испугался мальчик, что здесь такого?

— Ты разве никогда не испытывала этого? Никогда?

— А что, я должна была это испытать?

— Мне казалось, что это у всех так. То есть со всеми случается.

— Мало ли, что тебе казалось. Не все же такие, как ты.

— Но ты же смотрела в небо! И звёзды видела! — почти вспылил Мохов.

— Ну, видела! И что?

— Ну и наверняка думала о бесконечности Вселенной!

— Да с какого перепугу я буду об этом думать? У меня что, других забот нет?

Алексею стало даже как-то обидно за неё. С одной стороны, человека, никогда не испытывавшего «звёздный ужас», стоило даже пожалеть. А с другой — в её словах он услышал нечто вроде презрения, оттенок брезгливости к человеку, мягко сказать, недалёкому.

И теперь на Лару были направлены векторы и обиды, и жалости. Алексей молчал. К тому, что его благоверная держит его за дурачка, он давно привык. Чаще всего это почти не затрагивало Мохова. Но сейчас — это другое дело. Она считает его идиотом потому, что он способен чувствовать то, что не может чувствовать она.

Да дело даже не в идиоте. Алексей не мог понять, как можно было прожить четверть века и ни разу не подумать о бесконечности космических пространств. Это было дико и… жутко.

Мохов допил остатки воды. Скрутил ещё одну самокрутку, закурил. Едкий дым попал в глаз, защипало. Алексей потёр глаз и, вспомнив гумилёвские строчки, проговорил вслух:

И слеза катилась за слезою

Из его единственного глаза.

И тихо засмеялся.

Докурив, он взял ковшик и пошёл к лазу, то и дело натыкаясь на что-то в полной темноте. У самого лаза споткнулся, наступил на что-то круглое и чуть не загремел вниз. Ощупав всё вокруг, он нашёл то, что чуть не погубило его. Это была трёхлитровая банка с самогоном.

— Твою мать… — пробормотал Алексей, взял банку и ковшик и полез вниз. На кухне взял в шкафу гранёный стакан, налил половину, выпил, запил водой. Достал самосад, свернул самокрутку, вышел на крыльцо, закурил. Пела горлица.

— Чекушку, чекушку, — пробормотал Алексей. — Тут банка целая… Так и спиться можно. И никто не узнает, где могилка твоя…

«А ведь действительно — никто не узнает, — подумалось ему. — Вот сдох бы сейчас на чердаке. Ну потом нашёл бы Гришка по запаху. Похоронили бы на местном кладбище. И всё. И никакой памяти обо мне не осталось бы. Детей нет, Моховых тоже на свете не осталось. Жена только, к тому же бывшая. Так я ей и не нужен совсем. Она только вздохнёт с облегчением. Да и узнает не сразу — я, вот, про деда тоже не сразу узнал. Да и не поедет она сюда на могилку посмотреть. За всё время совместной жизни супруга никогда не ездила со мной в Мохово. Она наверняка не знает, в каком районе Мохово находится. А ведь он ей говорил. Или не говорил? В любом случае, она этим никогда не интересовалась».


Как-то раз, когда Алексей собирал свою дорожную сумку (помимо резиновых сапог он уложил туда гостинцы для деда — рыболовные снасти и пару книг), его благоверная походя спросила:

— Ну и долго тебе ехать в этот колхоз?

Алексей собирался объяснить, что сначала надо добраться в райцентр, потом оттуда… но Лара ушла курить на балкон, не дождавшись ответа.

Он закрыл сумку и крикнул ей, что уходит. Она слышала его, он знал это, но даже не обернулась, только выпустила дым вверх по какой-то странной, только ей свойственной привычке.

Он постоял несколько мгновений у двери и молча вышел.


Было тихо, даже ни одна собака не лаяла. Только стрёкот невидимых сверчков оттенял и подчёркивал тишину. Мохов выпил ещё, это придало ему бодрости — похмелье пряталось, уходило в глубины организма, чтобы всплыть позже.

— Эх, вернуть бы всё назад, — пробормотал он, скручивая самокрутку. — Лет пятнадцать хотя бы отмотать… Я бы не так всё сделал, не так…

Алексей вышел на крыльцо, закурил, закрыл глаза и увидел деда…


…Летней звёздной ночью вдвоём с дедом они сидели на том же крыльце, курили.

— Когда Евдокия померла, — говорил дед, — я всё думал, почему и меня Господь вслед не забирает? Мне всё казалось, что я пустой сделался, что моя душа вместе с ней ушла. Трудно было. Не потому, что один остался, нет. Отпустить её трудно было, не мог я. И ведь знал, что скоро её увижу, а отпустить не мог.

А потом как-то Дуся моя во сне мне привиделась. Стоит у порога и тихо так, по-доброму говорит мне: «Отпусти меня, Паша, не мучай». И мне так хорошо сделалось, так светло, вся печаль ушла. Проснулся я с лёгким сердцем, Алёша, веришь? И не тоскую с тех пор по жене своей. Я знаю, что свидимся скоро. Вот так…

— А я очень сильно скучаю по бабушке, — говорил Алексей. — Вот если б уметь время назад отматывать. Гораздо чаще навещал бы…

— Прожитого не воротишь, — отвечал дед, — и жалеть об этом не следует. Так можно о всей жизни прожитой жалеть. Представляешь, как плохо жить стало бы? Всё, что впереди, всё, что осталось, было бы отравлено этой жалостью. Да это не жизнь была бы, а мука сплошная. Ты, Алёша, постарайся сейчас свою жизнь изменить. Глядишь, и назад возвращать ничего не надо будет. Раз уж нельзя назад вернуться, попробуй жить по-другому.


— А ведь он действительно знал, — снова вслух проговорил Алексей. — Знал, что скоро и сам уйдёт. А я-то, я… Даже не обратил внимания на его слова… И приезжать чаще не стал… Не стал…

Ему обожгло пальцы, он бросил окурок, вскочил и затоптал его.

«Какая длинная всё-таки ночь, — подумал Алексей. — Длинная и… глупая. Всё, спать».

И он побрёл в дом.


Гришка появился к вечеру, Мохов ещё спал.

— О! Кого сношать, всех моль побила! — закричал он, увидев спящего Алексея. — Всё дрыхнешь, ага? Кто ж спит на заход солнца?

Алексей медленно поднялся.

— Я гляжу, Алёша, у тебя тут рюмочная опять заработала, — сказал Гришка, показывая на банку. — По пятьдесят?

— Нет, дядь Гриш, я пропущу.

— А, ну гляди. А я налью чуток.

Гришка налил полстакана, достал из кармана луковицу, быстренько очистил её, разрезал, выпил, обмакнул четвертинку луковицы в соль, закусил. Грюкнула щеколда двери.

— О, моя нюхом чует, — обречённо сказал Гришка.

Зашла Зинаида с чугунком картошки в мундире.

— Уже тут, гад, — пробурчала она.

— Ну, не гуди, не гуди, я ить человека на рыбалку зашёл позвать.

— А я думаю, чего это Алексея целый день не видать. Вот, картошечки принесла… А ты уже пьёшь тут, скотина, — обратилась она к мужу.

— И где? Да я тока зашёл!

— А это чего? — тётя Зина потянулась к банке.

— Не туда в Тамбов дорога! — громко сказал Гришка, схватил банку и спрятал за спиной.

— Да ладно, тёть Зин, я ему много не дам, — вмешался Алексей. — Да и поужинаем заодно.


— Вот, а ты говоришь, — произнёс неизвестно к чему изрядно захмелевший Гришка.

Соседка почистила картошку, порезала лук и солёные огурцы под неизменные байки своего мужа. Остановить Гришку было невозможно.

— Ты сюда послушай, Алексей. Я ить чего говорю? Я говорю, что человек — он ить как та шалава, ага.

— С чего это?

— Ну ить, скажу, тебе в антобус надо, ага. А там людвы набито, как бочки в селёдке. Ну ты понял. И никак в ентот антобус не залезть. Стоишь, репу чешешь, какие, значить, вы там сволочи все. Одного человека впустить не можете, гады. Там жеж в середине пусто, я жеж вижу. А вот ежели люди подадутся чуток, как раз чтоб одной рукой-то ухватиться да одной ногой стать, тебе и счастье. А станешь туда, подожмёсси и подтолкнёшь — и усё, и ты ужо красавéц, — Гришка сделал ударение на последний слог, — залез, значить, ага. А тут мужичонка бежит, хлипкий такой, навроде меня. И за тобой влезть пытаитси. А ты стоишь и думаешь: гля, чего это он, куда это он. Тут и нам места мало! Нам, понимаешь, Алёша! Ты ж тока всех их за сволочей держал! А ужо — нам!

— Во как ты завернул, дядь Гриш, — сказал Алексей, наливая ещё по одной. — Прямо философ!

— Может, хватит вам, Алёша? — вмешалась тётя Зина. — Раз уж на рыбалку-то с утра…

Гришка по-хозяйски зыркнул на супругу.

— Не бзди в муку, не делай пыли!

— Я те щас наделаю пыли, я те наделаю, — сказала тётя Зина и отпустила Гришке крепкую затрещину.

— Зинаида! Ты… того… я тебя прибью, мне за тебя полтора суток дадут! Условно!

— Я тебя щас прибью, век помнить будешь! Иди, тебе ещё червей копать!

И поволокла упирающегося Гришку домой.

— Погодь… Погодь… — бормотал Гришка, — Алёша, удочки у меня есть, я возьму… Ты это… возьми там…

— Иди уже, рыбак хренов, — пробурчала тётя Зина, и соседи ушли.

Алексей нашёл пустую бутылку, налил в неё из банки, остальное спрятал под стол. Завернул в газету оставшуюся закуску, сложил её в целлофановый пакет, туда же аккуратно поставил бутылку.

— Вот и я готов, — сказал он вслух.

Свернул самокрутку, вышел на крыльцо.

— Эх, как хорошо-то, — прошептал он. — Хорошо.

День пятый

Гришка зашёл, когда ещё не рассвело.

— Горят трубы-то, Алексей.

Пока хозяин приводил себя в порядок, сосед налил и, крякнув, выпил.

Потом развёл руки и произнёс:

— Без пруда и рыбку… не того…

Мохов засмеялся.

— А я помню, — сказал он, — как вы с отцом на рыбалку ходили.

Гришка хмыкнул.

Алёше было тогда лет двенадцать. Отец с вечно подвыпившим Гришкой однажды приволокли несколько вёдер рыбы с речки — ловили самодельным волоком. Там трепыхались зубастые щуки, колючие полосатые окуни, бронзовые и золотые с зеленцой лини и ещё какая-то рыба красноватого, медного цвета. Огромные, чуть ли не с детскую руку рыбины лежали в большом корыте, которое тогда ещё моложавая бабушка Дуся называла «ночвы». Некоторые из рыбин всё ещё сопротивлялись неизбежному и упрямо били хвостами, а некоторые лишь лениво приподымали жабры, словно смирившись со своей участью.

— Надо же… — сказал Гришка, указывая на банку.

— Я взял, — ответил Алексей, поднимая пакет.

— Молоток! — похвалил Гришка. — А бидончик?


Небольшой речушке Сухой дали такое название, видимо, за то, что её почти в любом месте можно было перейти вброд. Пацаном Мохов бегал сюда купаться. У него было любимое место там, где река делала небольшой поворот — на изгибе водой вымыло добротную яму, куда можно было прыгать, хорошо разбежавшись по плоскому берегу.

Когда-то местные выпускали сюда гусей и уток, а на огромный луг на противоположном берегу дважды в день выгоняли коров. Деревенское стадо пасли по очереди. Бабушка Дуся с дедом тоже держали корову, и Алёша был счастлив, если их очередь выпадала на те дни, когда он был в деревне.

Алёшу будили рано. Пока он пил чай, дед собирал стадо, начиная с самого дальнего дома. У него был большой кнут, которым дед, размахнувшись, щёлкал так, словно стрелял из пистолета. Сколько Алёша ни пробовал, такой звук у него не получался никогда — его глухой шлепок не мог сравниться с дедовским резким щелчком, который заставлял упирающееся стадо перейти реку. Сами же пастухи переходили по небольшому мосточку из кривых брёвен.

Алёше выдавали большие сапоги и дедовскую плащ-палатку. Было зябко, поэтому на другом берегу реки он, пытаясь сохранить тепло, присаживался под кривой ивой, запахнувшись в плащ, от которого сильно несло табаком и немного рыбой. Потом солнце поднималось и нагревало плащ. Становилось так хорошо, пахло прогретой травой, кружились оводы, хотелось спать…


От основного русла реки отходила в сторону маленькая, совсем мелкая ветка, заканчивающаяся небольшим болотистым лужком.

— Вот тут мы и сядем, Лёша, — сказал Гришка. — Они сюда любят заходить, я знаю.

Спустились, сложили вещи, размотали две удочки. Гришка достал банку с червями.

— Ты глянь, Алёша, какие черви-то, — прошептал он. — Жирные, как поросята.

— Может, лучше на хлеб? — спросил Мохов. Он помнил с детства, что озёрная рыба лучше клюёт на червя, а речная — на хлеб.

— Попробуй, — согласился Гришка. — Хрен её знает, что у неё сегодня на уме. Они ж хитрые, суки…

Ловко нацепив червя, Гришка поплевал на него и закинул.

— Я вот сюда, под кустик, — приговаривал он. — Ну а ты того… налей, что ли.

Алексей разложил закуску, нацепил комочек хлеба, забросил удочку и открыл бутылку.

— Я смотрю, — сказал он, разливая по стаканам, — следов коровьих нет.

— Так нету ж стада в деревне, Лёша. Давно уже. Кто зарезал, кто продал. Я вон, Зорьку-то, последнюю нашу коровку, в город отвёз. На базар.

— Ну так кто-то купил же? Значит, держат ещё.

— Да не, так… — Гришка сделал жест, будто полоснул по горлу ножом. — Мясом…

От воды шёл пар, солнце едва поднималось, так что туман над лугом на том берегу ещё не рассеялся.

— Дело не в том, что по жопе кнутом, дело в том, что больно… Ты глянь, какая красота у нас, Алёша, — сказал Гришка.

Мохов сразу понял, что сосед хочет сменить тему разговора.

— Ну давай, дядь Гриш. За рыбалку.

Выпить не успели — задёргался поплавок.

— Лёша…

— Вижу, дядь Гриш…

Резко повело в сторону, и Алексей вытащил хорошего окуня размером чуть больше ладони.

— С почином! — сказал Гришка и выпил.

Окунь был колючий, шероховатый. Алексей наклонился к воде, набрал полбидончика воды, опустил туда окуня. Тот забил хвостом, заметался по кругу.

Алексея охватила радость от пойманной рыбы, как в детстве. Стараясь не выдать это чувство, он встал, медленно вытер о траву руки, взял стакан, кивнул Гришке и выпил. Не спеша закусил, нацепил новый хлебный мякиш и, улыбнувшись, поплевал на него. Закинув удочку на прежнее место, достал пакет с самосадом.

— Э-э, брось, — сказал Гришка и достал пачку «Примы». — На, моя купила вчера.

Едва Алексей закурил, как поплавок снова повело. На этот раз попалась неплохая плотвичка.

— Да ты прямо как этот, — сказал Гришка. — Ну… ударник.

— Коммунистического труда? — спросил довольный Мохов.

— Ага… Кому нести чего куда, — засмеялся Гришка.

Он разулся, стащил носки. На его правой ступне повыше пальцев синела татуировка: «Им надо отдохнуть». На том же месте левой ступни красовалась надпись: «Они устали».

— Дядь Гриш, — произнёс Алексей. — Наверное, надо было бы наоборот…

— Чего наоборот?

— Да надписи эти. Если слева направо читать, то сперва получается «Им надо отдохнуть», а потом уж «Они устали». А надо бы наоборот: «Они устали, им надо отдохнуть».

— Эх, молодё-о-о-ожь, — протянул Гришка. — Ничего ты, Алексей, не понимаешь. Смотри!

И Гришка с явным удовольствием закинул ногу за ногу.

— Круто! — сказал Алексей и засмеялся.

После выпитого разговорились. Видимо, рыбе мешало негромкое бормотание двух мужиков, так как клевать стало реже, а к одиннадцати часам утра клёв прекратился совсем, да и солнце припекало так, что пришлось собираться. Бутылку не спеша допили. Ни Алексей, ни Гришка пьяными не были. Алексею хотелось спать, но Гришка так аппетитно расхваливал будущую уху, что сонливость проходила. В бидончике плескалась в основном плотва, но были и окуньки. Оставили и одного тощего залётного пескарика. «Для смаку», — сказал Гришка.

Уху решили варить не на газовой плите, а прямо посреди двора на костре. Пока Алексей чистил рыбу, Гришка положил друг на друга старые кирпичи, между ними приспособил ржавый колосник, поставил на него большую кастрюлю, которую взял на кухне, затем быстренько развёл огонь. Тётя Зина принесла лук и морковь, какие-то специи, принялась сосредоточенно чистить картошку.

— Плохо без магазина, — озвучила она свои мысли. — Хлеба мы и сами напечём, зерна смолоть в Осиновке можно. И маслобойня у них там… А так за куревом — в Осиновку опять же, ещё чего надо — то в райцентр уже… Пивнушку-то давно закрыли… Десять годов уж…

Закусочную, или попросту пивнушку, ранее располагавшуюся в самом первом строении со стороны дороги, бабушка Дуся называла «чебурешня». Связь этого слова с чебуреками Алексей уловил много позже, а тогда маленький Алёша был уверен, что это небольшое помещение, где детвора могла купить ситро, а мужики — пиво, каким-то необычным, может, даже сказочным образом связано с Чебурашкой. Конечно, некоторые из мужиков, перебрав алкоголя, могли и «чебурахнуться» с высокого крыльца пивнушки, но эту версию возникновения «чебурешни» Алёша считал несерьёзной.

Над дверью «чебурешни» висела огромная вывеска с надписью: «Закусочная № 8». Алёшу всегда сбивало с толку это название. Если в деревне закусочная всего одна, почему она носит восьмой номер? И где находятся остальные семь? Ещё он предполагал, что правильнее ставить вопрос не «где», а «когда». Алёша к тому времени уже прочитал кое-что из Дюма и знал, что когда-то жили Людовик XIII и Людовик XIV. И если закусочная всегда располагалась на одном и том же месте, то вполне могло быть, что время от времени менялось её название, вернее, порядковый номер.

Внутри пивнушки, даже в самую сильную жару, было прохладно. После хорошо прогретых камней, которые устилали мостовую, после совсем уж горячей мягкой придорожной пыли, по которой Алёша любил бегать босиком, холодный кафельный пол закусочной казался чудом.

Если у Алёши имелись пять копеек, он покупал стакан томатного сока. За двумя высокими столиками всегда кто-нибудь из местных стоял с пивом. Мужики отдували пену от края, щепотью густо сыпали соль из тарелки на стенку бокала, не спеша отхлёбывали. Алёша становился рядом и после каждого глотка делал всё так же, как взрослые: брал тремя пальцами соль, сыпал на край стакана. Сок он пил медленно, стараясь не опережать мужиков.

За одиннадцать копеек можно было выпить на месте бутылку лимонада, так как переплачивать двадцать копеек за пустую бутылку не имело смысла. Бабушка и дед иногда давали Алёше какую-нибудь мелочь, которую он складывал в майонезную баночку. Когда у внука собиралась внушительная сумма в шестьдесят шесть копеек, Алёша просил у бабушки трёхлитровую банку и шёл в пивнушку. Там он просил открыть шесть бутылок лимонада, аккуратно переливал их в банку и бережно нёс скользкую посудину домой, стараясь не споткнуться. Три литра лимонада можно было пить самому, угощать бабушку и деда, и даже в самое пекло, всё равно, часть оставалась не выпитой. Наутро остатки лимонада были тёплыми, выдыхавшимися и невкусными.

А вот мороженое в закусочной летом не продавалось — говорили, что его негде хранить в такую жару. Мороженое из «чебурешни» Алёше удалось отведать всего лишь пару раз, когда мальчика привезли в деревню на зимние каникулы. Но зимой лакомство было таким же, как и в городе, поэтому особого восторга не вызывало.


— Ты, Алексей, пил бы поменьше, — нравоучительно произнесла соседка. — Моему-то что сделается? У него глотка лужёная, он сызмальства самогонку глушит. А тебе в город вертаться, на работу.

— Ничего, тёть Зин. Сегодня у нас какой день недели? Да там и осталось немного…

— Знаю я вас. Потом всё равно на бутылку клянчить будете.

— Почему будем? Есть у меня деньги, — ответил Мохов и понял, что сказал что-то не то.

— То-то же! Нажрётесь, как всегда! Ладно мой-то сдохнет, а ты ж молодой ещё, Алёша!

— Не бойся, Маша, я Дубровский! — воскликнул Гришка.

— Сиди уж, Дубровский…


…Уха получилась знатная. Ни пить, ни петь никому не хотелось. Объевшийся ухи Гришка гладил живот и бормотал: «Жизнь моя, держись меня…», что вызывало задорный смех у его супруги.

«Да, жизнь, — подумал Алексей. — А ведь она могла сложиться и по-другому…»


Другая жизнь… Попробуй-ка, заживи другой жизнью. Это ж сколько всего поменять надо… Нереально… Настолько устоявшийся монолит, целый пласт породы просто так с места не сдвинуть. Да и стоит ли? Все эти разговоры о перемене жизни, всё это — мечты, мечты для подростков.

Вот скажем как я воспринимал свою будущую жизнь лет в пятнадцать? Какими были тогда представления о себе тридцатилетнем? Я видел какого-то чужого дядечку, но точно не себя. Он не так выглядел, был успешным и респектабельным, словом, ничего общего не имел с тем типом, который получился в итоге. Я не понимал тогда, что почти ничего не изменится, что пройдут годы, но ничего после себя не оставят, что я по-прежнему буду тем же пацаном, разве что более опытным и циничным.

И если я сам за прошедшие после пятнадцатилетнего возраста ещё пятнадцать лет практически не изменился, как я смогу что-либо поменять в своей жизни?


Я читал, что мы, потеряв близких, оплакиваем в них себя. Когда умирает кто-нибудь из знакомых, мы переживаем не столько оттого, что этого человека больше нет, а оттого, что его нет с нами. Мы говорим: «На кого ты нас оставил! Как же мы без тебя?» То есть живых волнует не то, что человек умер, а то, как они будут обходиться без него теперь. Все мы — законченные эгоисты.

Родственники или просто близкие люди — это зеркала, в которых отражаются наши дела и поступки. Мы не можем объективно себя оценивать, нам проще увидеть себя со стороны разве что только с чужих слов. Поэтому сами себя мы воспринимаем именно как это отражение. Человек может отразить собой только то в нас, что есть в нём самом. Поэтому мы и способны общаться с этим человеком. И наоборот, если человек нас не отражает, то мы с ним и общаться-то, по сути, не можем. Мы просто не найдём общий язык.

А когда исчезают зеркала, мы плачем, ведь нам больше негде отражаться.

Никто не способен отражать меня в себе. И во всём мире не осталось ни одного зеркала, в котором я смог бы отражаться.

И поэтому теперь ничего существенного не происходит. Моя работа… впрочем, это никому не интересно, даже мне. Иногда кажется, что мир застыл, как сломанная заводная игрушка. Время остановилось или течёт очень медленно. Оно взяло паузу, ему, видимо, тоже необходим отдых. Как и мне. Как и всем нам.


Соседи засобирались домой. Алексей проводил их, присел в тень и задремал.

— Что же ты, Алёша… — послышался такой знакомый голос.

— Дед? — спросил во сне Алексей и тут же увидел родное лицо.

— Пятый день самогонку глушишь, а ко мне так и не сподобился… Нехорошо, Алёша, нехорошо, — сказал дед и покачал головой.

Мохову стало так стыдно, что от этого чувства он даже проснулся. На импровизированном столике из перевёрнутого корыта среди немытой посуды лежала Гришкина «Прима». Алексей закурил и произнёс вслух:

— Завтра же, дедушка, завтра приду, обязательно… На трезвую голову…

Оглянувшись, он увидел, что посреди двора с хозяйским видом стоит бравый петух.

— Привет, — сказал Алексей.

Петух посмотрел на Мохова, захлопал крыльями и закричал.

Тут же сквозь приоткрытую дверь одна за другой зашли во двор три курицы.

— Это ещё что за новости?

Не замедлил явиться и Гришка.

— А я гляжу, Алёша, убежали-то твои.

— Мои?

— Да как Павлó помер, моя-то забрала курей и энтого, горластого. А я щас дверку не закрыл, а они сюда. Домой, значит. Всякой твари домой хочется. Ну так я загоню обратно, ага?

— Загоняй, дядь Гриш…


Примерно через полгода после росписи отношения с Ларой стали портиться. Нет, молодые не скандалили, просто области их жизненных интересов, практически, нигде не пересекались. Возможно им стало скучно друг с другом. И если Алексей относился к жене с должным уважением, то она даже перестала делать вид, что муж ей хотя бы немного интересен. Его злило то, что она его игнорирует. Она же всегда была спокойна и никогда не стремилась выяснять отношения — это было ниже её достоинства.

Если же он пытался поговорить, обсудить создавшуюся ситуацию, она просто смотрела на него с непонимающим видом — проблемы? Какие проблемы? Всё в порядке, Алексей, ты загоняешься… Получался замкнутый круг, Мохову казалось, что он находится в осаде, в каком-то котле.

И в этом котле приходилось вариться…

День шестой

Алексей проснулся рано, погонял по пустой с похмелья голове всякие мысли, потом вспомнил о том, что накануне во сне видел деда. «Пойду на кладбище», — подумал он и побрёл умываться.

Звякнула щеколда, зашёл Гришка. Поздоровался.

— А где… это самое…

— Вон стоит.

— Так под уху надоть… Сам бог велел…

— Нет, дядь Гриш, я не буду. Хватит уже.

— Не ссы в компот, там повар ноги моет!

— Да я на кладбище собрался…

— Правильно, молодец! Так ить и помянем же, ага…

Мохов сделал неопределённый жест. Гришка кивнул, налил две рюмки.

— Надо же закусить хотя бы…

Разогрели уху, выпили.

— С собой возьмём чекушечку, — сказал Гришка, нашёл под столом пустую бутылку, быстренько налил до горлышка.

— Закусить надо взять, — пробормотал Алексей, поставил в пакет бутылку и пару рюмок.

— Я щас, — сказал Гришка и побежал домой.

Через пару минут появился со свёртком, довольный.

— Моя как узнала, что мы к Павлý, завернула тут. Посидим у могилки, чего ж…

Деревенское кладбище, ограждённое ветхим штакетником, было старым, но небольшим — жителей в Мохове было мало, люди умирали редко. Оно заросло травой, кустами и небольшими деревцами, причём кусты и деревья кое-где росли прямо в оградках. Среди деревянных крестов и оградок лишь кое-где виднелись железные, да и на них сквозь облупившуюся краску вылезла ржавчина. Со стороны казалось, что в расположении могил нет никакого порядка. Облезшие кресты, крашенные в основном голубым и чёрным, будто бы хаотично росли, как кактусы в мексиканских прериях. Покосившаяся калитка, висящая на одном навесе, располагалась между двумя кривыми ясенями, исполнявшими роль кладбищенских ворот. «Оставь надежду», — подумал Алексей.

Гришка ловко отодвинул калитку, свернул направо и пошёл к крайним могилам. Теперь в оградке их было две — дед оставил место для себя рядом с супругой. Над могилами стояли одинаковые деревянные кресты с табличками, на которых краской были выведены аккуратные прописные буквы: «Мохова Евдокия Архиповна 12.07.1923–20.12.1992» и «Мохов Павел Фёдорович 1923–17.07.2005». Дату рождения деда, видимо, никто не знал. Овальная фотография на бабушкином кресте, на ней — красивая женщина лет тридцати.

— Вот, Алёша. Тут твой дед лежит, ага.

— И фотографии нет, — заметил Алексей.

— Дак ить не было ж… — Гришка развёл руки в стороны.

Алексей подошёл ближе, присел на корточки.

— Ну здравствуй, дед.

И тут же ветерок пробежался по деревьям. И Гришка, и Алексей заметили это.

— Встречай внука, Павлó, — сказал Гришка, обращаясь к верхушкам деревьев.

— Помянем, — утвердительно сказал Алексей.

Присели на траву, Алексей не спеша развернул свёрток. Там лежали варёные яйца, огурцы с огорода, нарезанный хлеб, головка лука. Молча выпили не чокаясь.

— Тихо-то как здесь, ага, — сказал Гришка и хрустнул огурцом.

Потом тяжело вздохнул, снял картуз, пригладил редкие седые волосы и добавил:

— Скоро и мне сюда…

— Да ладно, дядь Гриш, поживём ещё, — сказал Алексей.

Выпили ещё. Гришка прислонился к ближайшему дереву и, казалось, задремал. Алексей опёрся на локоть и прилёг.

«Эх, дед, всё же неправ ты был насчёт пустоты, — подумал он. — А тоска как же? В твою систему координат она никаким боком не вписывается… Даже если смыслов в жизни полно, куда тоску-то девать? Э-э-эх…»

Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, рассказать то, что он ещё никому не рассказывал. Вот если б сосед был его ровесником, то вполне возможно, что они нашли бы общий язык и не было бы так мучительно больно… А так…


Когда Алексей Мохов стал студентом педагогического, он заявил родителям, что уходит жить в общежитие, мотивируя своё решение тем, что гранит науки легче поддаётся, если грызть его не дома в одиночку, а с такими же грызунами, причём в местах их обитания. Ещё год-два назад, при Советском Союзе, Алексей вряд ли получил бы место в общежитии, так как не был иногородним. Но шёл девяносто второй, бардак в стране нарастал, поэтому на заселение Мохова в общагу родная альма матер посмотрела сквозь пальцы. Скорее всего поначалу она и не знала об этом.

Алексей навещал родителей два-три раза в неделю, но затем свободная студенческая жизнь затянула его. Выпивал он наравне со всеми, особо алкоголем не увлекался, но, вот, у родителей стал появляться реже.

В то время он встречался со студенткой из «кулька» — института культуры. Рыжая, почти огненная Анжела была девушкой довольно ветреной, претендентов на её прелести хватало с избытком, поэтому то, что Мохова она в конце концов бросила, было вполне естественным. На её предложение «остаться друзьями» Алексей отреагировал адекватно — повернулся и ушёл.

По опыту своих друзей, уже попадавших в подобные ситуации, Алексей знал, что лучше всего сейчас напиться. Этот пожар в сердце можно было залить только водкой. И случай, бог-изобретатель, не замедлил явиться. Эдик, сосед по комнате, волосатый дагестанец со сломанным носом, позвал его с собой на день рождения «красывий маладой дэвущка», так как его просили прийти с другом.

День рождения отмечали в общежитии швейной фабрики. Общежитие было семейным, поэтому документы на входе никто не спрашивал, да там и вахтёрши не было. Именинница Алёна, девушка Эдика, была крупной женщиной лет тридцати пяти, полноватой, с выдающейся грудью. Алексею предназначалась её подруга Света, девушка не совсем «красывий», но действительно «маладой» — лет на десять моложе хозяйки. Поначалу всё складывалось хорошо — выпивали, веселились, пытались танцевать в маленькой комнатке, половину которой занимал стол. Алексей хотел поделиться своей бедой, хотя бы с тем же Эдиком, но жаловаться, что тебя бросила девушка, и при этом сидеть за столом с другой было как-то не по-мужски.

А потом Эдик напился и стал ревновать Алёну ко всему, что движется. Алёна тоже за словом в карман не лезла. Разгорелся скандал, и Света увела Алексея в свою комнату. Там они ещё выпили и легли в постель.

Разгорячённый Эдик разбил Алёне нос и ретировался после того, как хозяйка, вся в крови и слезах, пригрозила вызвать милицию. Несостоявшийся жених так испугался, что не вернулся в свою общагу, а поехал на другой конец города к товарищам по диаспоре в надежде пожить там некоторое время — мало ли что.

Света, далеко не красавица, решила не выпускать из рук привалившее счастье. Она взяла в поликлинике больничный и занималась только Алексеем: кувыркалась с ним в кровати, готовила ему разнообразные блюда, бегала за водкой и сигаретами.

А Алексей не мог забыть Анжелу. Во время секса со Светланой он закрывал глаза и представлял тело своей рыжей бывшей. Но открывать глаза всё же приходилось, и поэтому он пил, причём много и методично. Свету же это устраивало — лишь бы не уходил.

Так продолжалось две недели, а потом Алексей вспомнил, что на дворе — декабрь, что приближается сессия, а он к ней совершенно не готов. Он посмотрел на некрасивое лицо Светы так, словно впервые увидел.

«Что я здесь делаю? — подумал он, глядя на совершенно чужую женщину. — Пора сваливать отсюда».

И он ушёл.

А потом случилось то, что случилось.

Сначала Алексея удивило, что вахтёрша общежития баба Валя странно на него посмотрела, когда он заходил к себе.

— Добрый день, баб Валь, — сказал он и улыбнулся. — Что-то не так?

— А тебя отец искал, — ответила она, всё ещё глядя на него так, будто перед нею неожиданно появилось привидение.

— А зачем, вы не в курсе?

— Нет, — сказала вахтёрша и, словно чего-то смущаясь, отвернулась.

— Я позвоню?

— Да, милок, конечно, конечно…

Баба Валя подвинула телефон ближе.

Отец снял трубку после третьего звонка.

— Алексей? Ты где?

— В общаге, па. Что-то случилось?

— Приезжай… Сейчас…

Алексей положил трубку и увидел, что баба Валя плачет.

…Отец пил водку на кухне. За всю жизнь такого никогда не было. Отец вообще не пил, тем более в одиночестве.

— Бать?

Отец поднялся, подошёл вплотную к сыну и влепил ему пощёчину.

— За что, па?

Тот не ответил, вернулся к столу, достал ещё одну рюмку, налил в обе, сел за стол.

— Выпей.

— Что-то случилось?

— Пей.

— А мама где?

— Пей, сказал!

И только сейчас страшное, то, о чём нельзя и подумать, начало понемногу проникать в его мысли.

— Что-то с мамой?

Отец сжал челюсти, потом вдруг уронил голову на руки и громко зарыдал.

— Мама… Тани больше нет… Нет…

Что было дальше, Алексей помнил плохо. Позже ему рассказали, что три дня он сидел в углу и шептал: «Мамы больше нет»…


…В тот самый день, когда от Алексея ушла рыжая, на перекрёстке у самого дома Татьяну Мохову сбил пьяный водитель. Она умерла в скорой, по дороге в больницу.

Отец звонил в общежитие, но там никто не знал, куда пропал Алексей. Занятый подготовкой к похоронам, отец всё же выбрал время, чтобы приехать в общагу. Ему сказали, что вместе с Алексеем пропал и его сосед по комнате, Эдик. Виктор Мохов стал расспрашивать всех, кто знал этого Эдика, в надежде выпытать хотя бы какой-нибудь адрес, но Эдик залёг ещё глубже, предупреждённый о том, что его ищет какой-то разъярённый мужик.

В последний путь мать провожали без сына. Пришли коллеги, соседи. Дед с бабкой не приехали — узнав о гибели невестки, баба Дуся слегла.

А на следующий день после похорон позвонил дед из райцентра…


Проснулся Гришка.

— Эх, Алёша… Давай по последней, что ли…

Алексей бережно разлил остатки самогона.

— Полдень, дядь Гриш. Надо собираться. Хочу на обеденном автобусе в посёлок смотаться, вон, краску надо купить, — сказал Алексей и указал на крест. — Автобус в райцентр в котором часу мимо нашего поворота проходит?

— Дык щас… В двенадцать антобус оттуда, час, ну там ещё немного, сразу назад… В полвторого, минут в двадцать там надо стоять, — ответил Гришка.

— Надо поспешить. Час быстрой ходьбы…

— Так я тебе велик дам! Там в кустах поставишь, ага. И антобус не прозеваешь, и обратно с ветерком домчишь!

На том и порешили. Алексей вернулся домой, взял сумку, сел на Гришкин велосипед и не спеша покатил по грунтовке.

Несмотря на жару и почти недельное злоупотребление, ехалось довольно легко. Но небольшой ветерок так и не вымел из головы Мохова тяжёлые мысли, и даже пейзаж не радовал глаз.


…Как позже рассказал Алексею отец, бабушку Дусю хоронили всем селом, даже из Осиновки были люди. Много говорили, вспоминали. Дед держался молодцом — ходил степенно, чрезмерно горя не показывал. Поцеловал на прощание Евдокию, бросил горсть земли…

— Алексей где? — спросил у сына.

— Ногу сломал, в гипсе лежит, — соврал тот.

Вернувшись из Мохова, Виктор запил…


…После смерти матери Алексей вернулся домой. Отец бросил пить ровно через месяц. На заводе, где он работал, задним числом оформили ему отпуск. Вышло так, что отец свой отпуск пропил.

Весной состоялся суд. Следствие установило, что «гражданка Мохова Т. В., находясь в состоянии алкогольного опьянения»…

Сбившего её гражданина Манукяна А. Ю. освободили в зале суда.

Перемены в поведении отца Алексей заметил не сразу. Тот приходил с работы и тихо сидел в своей комнате. Иногда включал телевизор, но картинкой на экране, как заметил Алексей, отец не интересовался. Сын боялся, что отец сходит с ума, он пытался расшевелить, разговорить отца, но тот лишь смотрел в глаза Алексея, молчал и лишь изредка улыбался в ответ.

Как-то раз отец вечером не пришёл. Вместо него появился кто-то из его коллег и сообщил, что отца не было на работе. Отец не пришёл и на следующий день. Алексей обзвонил всех знакомых, он очень переживал, хотелось напиться и завыть. Мало того, что Алексей считал себя предателем по отношению к матери и бабушке, а тут ещё и отец куда-то пропал.

Но вскоре позвонили из милиции и сообщили, что гражданин Мохов В. П. задержан и что он обвиняется в предумышленном убийстве гражданина Манукяна А. Ю.

Осенью 1993 года Виктору Мохову вынесли приговор — десять лет колонии…


Он спрятал велосипед в кустах и вышел встречать автобус, приговаривая: «Был я копан, был я топтан… Ничего, ничего, прорвёмся…»

Пазик с одним пассажиром пришёл вовремя. За рулём сидел тот же цыган.

— В город уезжаешь? — спросил он.

— Нет, за покупками. А домой завтра поеду.


Алексей женился в августе девяносто восьмого, как раз накануне кризиса. Все накопления неожиданно обесценились. Молодому и неопытному учителю русского языка и литературы платили копейки, и под мощным напором супруги Алексею пришлось уйти из школы. Чтобы выжить в то время надо было крутиться, но крутиться гуманитарий Алексей не умел априори, получалось только выкручиваться. Он устроился продавцом фруктов на рынок, но его работодатели-азербайджанцы обманули с зарплатой. Алексей разгружал машины, продавал хот-доги, селёдку с килькой, приторговывал палёной водкой и импортными сигаретами. Однажды даже пришлось постоять за книжным лотком, но здесь его поджидало разочарование другого толка — оказалось, что он физически не может продавать книги. Каждый раз, когда ему всё-таки удавалось это сделать, Алексею было неимоверно стыдно. Сколько он себя помнил, он всегда относился к книгам слишком трепетно. Ладно там торговать одеждой или продуктами, даже палёной водкой. Но книгами! Для него продажа книг была равнозначна продаже… ну, например, икон.

Он мечтал заработать начальный капитал и открыть какое-нибудь дело, но ничего не зарабатывалось, мечта так и оставалась мечтой. Да и какая там мечта — в это понятие Алексей не вкладывал ничего конкретного. Даже если у него и появились бы деньги, он вряд ли придумал бы им достойное применение.

Отношения с Ларой находились в прямой зависимости от той суммы, которую он приносил домой. Постоянное безденежье вызывало регулярные скандалы, и разорвать эту взаимосвязь не получалось.

Весной девяносто девятого Мохов с другом открыли в гараже последнего пункт приёма цветных металлов. Дело пошло с первого дня — у дверей толпились местные пацаны и подпитые мужики. Тащили всё: алюминиевую проволоку, гнутые молочные бидоны, трубы из нержавейки, запчасти из дюралюминия, латунные и медные тазы. Детвора где-то набрела на склад использованных аккумуляторов и возила их на тачках весь день — Мохов принимал свинец по рублю за килограмм. Несли даже огромные старинные самовары, один из них Алексей оставил себе — с двуглавым орлом на красной меди, с выбитыми императорскими медалями на поцарапанном корпусе. Один раз бедовая женщина узнала в принятом металле свою любимую дюралевую сковородку. Алексей посудину вернул, а потом долго смеялся, представляя, как хозяйка будет гонять этой же сковородкой своего незадачливого мужа-алкаша, сдавшего кухонную утварь на опохмел.

Фирма, ссужавшая Мохову с товарищем деньги на покупку цветмета, не успевала всё вывозить, так что в гараже было не протолкнуться.

Три-четыре месяца Мохов неплохо зарабатывал. За всё это время у них с женой не было ни одного скандала.

А потом случилась ментовская подстава — засланный казачок сдал краденые электрические кабели. Участковый потребовал внушительную сумму за то, что не будет заводить уголовное дело. Пункт приёма пришлось закрыть.

И Алексей вернулся в школу. С этого момента Лара стала совершенно равнодушной к нему.

А Алексей вспоминал идиллические отношения своих родителей и завидовал…


…Как-то раз в школе объявили карантин и отменили занятия. К десяти утра Алексей вернулся домой. То, что произошло потом, навсегда осталось в его памяти и совести расплывчатым мутным пятном, противной сероватой слизью, смесью брезгливости и стыда.

Входная дверь была не заперта. Алексей открыл её и увидел мужские остроносые туфли. Едва он их заметил, сразу понял, что происходит. Звуки, раздававшиеся из спальни, доказывали, что его догадка верна.

Он тихо притворил дверь, разулся, поставил свои туфли, аккуратно отодвинув чужие. Его возвращение оставалось незамеченным. Алексей подошёл на цыпочках и заглянул.

Огромный мужчина с волосатой спиной двигал толстым тазом так, словно хотел расплющить женщину под ним. Его звериное рычание разбавлялось стонами Лары, лежащей на животе. Она кусала край подушки, и когда волосатый гигант приподнимал её голову за волосы, казалось, что он хочет вырвать подушку из её зубов.

Алексей тихо отошёл назад к двери, присел на корточки. Его сердце бешено стучало, а действо в спальне продолжалось, постепенно достигая крещендо, и Алексей в полной прострации вышел на улицу.

Он бесцельно ходил по городу, курил, сидел на лавочке в парке, кормил уток в пруду. И всё никак не мог себе объяснить, почему он ничего не сделал этому типу и своей жене. «Странно, — думал тогда Алексей. — Почему нет боли? Только какое-то отупение и пустота…»

Он вернулся домой около шести вечера. Лара вела себя как обычно и даже не догадывалась, что муж знает о её измене. И Алексей решил вести себя так, будто бы ничего не произошло. Он был согласен делить её с кем угодно, хоть с чёртом лысым, лишь бы Лара оставалась с ним…


В районном центре Алексей зашёл в хозмаг, купил пару кисточек и две банки краски, голубую и белую. Времени до вечернего автобуса было много. Заметив бюро ритуальных услуг, заказал там новую оградку, металлическую. Её пообещали доставить через два дня, но долго не могли разобраться, где находится это странное Мохово. Потом Алексей перекусил в кафе, напоминающем советскую столовую. Погулял по парку. Купил сигареты и кое-чего из еды.

Автобус выехал вовремя….


Отец вернулся после семи лет отсидки, его освободили по амнистии в честь 55-летия Победы как отбывшего не менее двух третей наказания. Вернулся — жёлтый, сухой, морщинистый и беззубый.

Он ни с кем не общался — целыми днями только курил на балконе, сплёвывая вниз, и смотрел во двор. Алексей попытался его расшевелить, но тот посмотрел на него в упор и произнёс:

— Всё нормально, сынок. Не парься.

О зоне Алексей не спрашивал — думал, что если отец сам захочет, то расскажет. Но Виктор не рассказывал ничего. Обстоятельства последних лет его жизни, похоже, становились ещё одной семейной тайной.

Появление лишнего человека в их семейном гнезде Лара восприняла в штыки. Нет, сначала она ничего никому не говорила, но явно была не рада возвращению свёкра из тех самых мест. Спустя неделю Лара понемногу начала жаловаться Алексею, что боится его отца, что её «подавляет» его тяжёлый взгляд. Потом стало доходить и до истерик. Она утверждала, что свёкор на неё подозрительно смотрит и что она боится за свою женскую честь. Алексей возмущался, кричал, мол, как она могла такое подумать о его отце, но Лара стояла на своём. В итоге Виктор решил уйти.

— К отцу поеду, — сказал он. — А то заскочил всего на один день к старику. Ему помогать надо…

— Отец, прости меня… Не знаю, что на неё нашло… Обычно она не такая, — оправдывал жену Алексей.

— Брось, сын, всё путём.

Когда прощались, Алексей разрыдался.

— Батя, не так я представлял всё… Думал, придёшь, заживём счастливо…

— Да всё нормально, сынок.

А перед уходом отец вдруг обернулся и неожиданно произнёс:

— Лёша, человек рождён не для счастья, отнюдь, а, скорее, для испытаний. Создаётся впечатление, что над нами какой-то сложный эксперимент проводят. Мозг и душу вложили в тело. Казалось бы, какая красота должна получиться. Нет же… Мы же сами, своими руками всё портим… Какое там счастье, о чём вы вообще… Это в лучшем случае мы просто маемся, всё ищем чего-то… А про худшее лучше и не говорить…

Виктор похлопал сына по плечу.

— Заеду к матери, проведаю. А потом — в Мохово.

Но до Мохова Виктор так и не доехал. Его нашли мёртвым на могиле жены — не выдержало сердце.

После похорон пьяный в хлам Алексей впервые поднял голос на Лару:

— Это ты доконала его, сука…

Она молча подкурила, потом презрительно выпустила дым ему в лицо:

— Рот закрой, кишки простудишь. Придурок конченый. От пьянки последние остатки мозга атрофировались. Ещё одно подобное слово, и ноги моей в этом доме не будет, тварь.

И Алексей больше не позволял себе такого.


В начале восьмого Алексей на велосипеде въехал в Мохово.

К вечеру жара поутихла. Забросив покупки домой, Алексей взял краску и поехал на кладбище. Крест он покрасил минут за двадцать, белой краской добавил день рождения деда, потом курил и любовался своей работой.

Весь вечер Мохов решил посвятить уборке. Сначала вымыл полы в доме, затем навёл порядок в сарае. С удовольствием отметил, что все дедовские инструменты на месте. Нашёл старые спецовочные рукавицы и вырвал весь бурьян во дворе. Искупался в летнем душе, перекусил и лёг спать.


Спустя три года после смерти Виктора Лара пришла с очередного корпоратива… не такой. Она делала то же, что и всегда, мыла посуду, принимала душ, по-прежнему не замечая его в упор, но в её глазах, в её жестах Алексей чувствовал отчуждение, видел лёгкие признаки произошедшей перемены. Её поведение отдавало неприязнью, почти брезгливостью. И когда потом Лара, неожиданно сменив гнев на милость, страстно, как никогда до этого, отдавалась ему, он понимал, знал, ощущал кожей через касание тел, что в этот момент её нет с ним здесь, что она представляет другого рядом с собой. От этого понимания было гадко и муторно.

Через несколько дней жена сказала, что уходит к другому. Что Алексей хороший человек, но она впервые в жизни полюбила. Что у него всё будет ещё лучше, чем прежде. И чтобы Алексей отнёсся ко всему философски, сильно не расстраивался, мол, в жизни всякое случается.

Весь монолог произносился таким тоном, будто бы Лара перечисляла продукты, которые стоит купить в магазине.

Мохова сильно резануло это «впервые полюбила». И он купил две бутылки водки и уехал к деду. Близких друзей у Алексея не нашлось, поэтому ехать было больше некуда, а поговорить с кем-нибудь требовалось незамедлительно.

Дед сидел на кухне и в небольшой ступе толок самосад. Он производил табак двух видов: для себя использовал только листья, а для угощения знакомых — и листья, и ветки.

Пить пришлось одному, дед отказался. Мохов, пьяный, плакал на дедовой кухне и клял последними словами жену заодно со всеми остальными бабами. Тогда дед бережно отставил в сторонку ступу, схватил Мохова за шиворот, подтащил к двери, толкнул с крыльца и сурово сказал:

— Иди, умойся. И никогда, запомни, Алексей, никогда Моховы не ныли. Тем более из-за баб, будь они неладны. У тебя их ещё тыща будет.


С тех пор как Лара ушла от него, прошло почти два года. Первое время он пытался наладить отношения, звонил ей, дожидался после работы, неуклюже перетаптываясь на месте, но всё без толку.

— Ты, Мохов, какой-то мягкий, — как-то раз сказала она, взлохмачивая его волосы. — Вроде как мишка плюшевый, тебя всегда прижимать и гладить хочется.

— Ты хочешь сказать, что я тряпка? — завёлся Алексей.

— Да нет… Просто тебе, Мохов, не стерва нужна, а домохозяйка.

— А тебе? Тебе кто нужен? — почти крикнул он.

— Мне? — переспросила она.

И после паузы добавила:

— Мужик…

Постепенно Алексей привык к холостяцкой жизни, всё нормализовалось, утряслось, и только иногда накатывала обида…


…И если сдохнешь в этой полузабытой деревне, то не останется никаких доказательств того, что ты на этом свете когда-то существовал. Если об отце с дедом в деревне сохранилась добрая память, то моё существование не засвидетельствует никто, если не считать местного участкового и какого-нибудь районного патологоанатома. Разве для этого я рос, жил, иногда радовался, иногда страдал. Учился, работал, даже голодал, бывало. Влюблялся, наконец. Разочаровывался. До умопомрачения, до полного опустошения души. Ничего из этого не останется. Ровным счётом ни-че-го. Тогда зачем это всё? В чём смысл? Если даже никаких доказательств нет.

Ну ладно, хрен с ними, с доказательствами. А вот как насчёт оправданий? С этими совсем туго. Какую ерунду я могу предоставить, чтобы оправдать своё нахождение на земле? Ни одной зацепки, ни одного факта в защиту. Ничего, что можно было бы предъявить.

Ну вот, допустим, скажут мне потом: зачем ты, такой хороший, ходил тут, водку жрал и огурцами закусывал? По какой такой милости тебе прощение положено? Нет, родимый, скажут мне, а принимай-ка по полной, на всю нашу небесную катушку, вот тогда и посмотрим, чего ты стоил.

А я им в ответ: так вот же и доказательства, и оправдания. Вот он я маленький, не грешил, книжки читал, да и вообще, мальчик-паинька. А вот он я постарше — ну, за девками, правда, ухлёстывал, ну так дело молодое, понять-то можно. Ну а что водку пил, так это ведь русскому человеку завсегда полагалось.

Э-э-э, нет, ответят мне. Ты нам тут зубы не заговаривай. Знаем мы о тебе, голубчик, всё. Что ты делал, что кому говорил, что думал. Знаем даже такое, чего ты сам о себе не знаешь. И чтобы пыл твой поубавить малость, сейчас мы тебе кое-что на ушко прошепчем.

И поднесут свои ангельские губы к уху моему, и прошепчут мне всего одно-два слова, да таких, в которых вся многовековая мудрость человеческая, да сила неимоверная, такая, которой, как Гумилёв писал, когда-то города разрушали и горы двигали. И станет мне от этих слов так нехорошо, так муторно и паскудно, что упаду я тогда на колени, всю свою раздолбайскую жизнь припомню и заголошу, завою по-волчьи, да так, что сам себе волком покажусь. И не от страха, заметьте, а от мук и терзаний совести. Ну и от стыда конечно. Вот такие вам доказательства и оправдания. А вы говорите.

Нет уж, тут не оправдания с доказательствами нужны, нет, это делу не поможет. Тут по-другому действовать надо, так, чтобы сразу, в один момент всё определилось и решилось. Тут другая философия нужна, не наша, может быть, не человеческая, а какая-то другая, более совершенная. Чтобы там, в высях горних, сразу всё поняли. И простили. Или не простили, но не так строго судили и наказывали.

А, брат, боишься ты, значит… Нет чтобы встать перед ними гордо, в полный свой рост, и сказать: режьте, давите, вот он я, весь перед вами стою, со всеми своими делами грешными, с душой нараспашку. Стою, значит, и никакой милости мне от вас не требуется. Ничего не боюсь, что заслужил, то и приму смиренно. Чтоб всё по делу было. Заслужил — получи, виноват — вот тебе наказание по всей строгости небесных законов. И никаких оправданий с доказательствами не нужно. И вообще ничего не нужно, лишь бы то, что должно случиться, произошло бы по справедливости. Чтоб без обид и по-честному.

Боишься, Алексей, боишься… Нутро своё гнилое показывать не хочешь. Можно понять, что же… Эх, Алексей, Алексей…

А что ты хотел? Ты думал, тебя кто-нибудь оплакивать будет? Да кому ты нужен! Друзей не нажил, всех родственников потерял. Отца убил, за мать не отомстил… С бабушкой не простился… С дедом перед смертью не поговорил… С женой развёлся. Да тебя и не вспомнит никто.

Прожил тридцать лет, а дурак дураком. Карьеры не сделал, денег не заработал. Сына не родил, дом не построил. Деревья, правда, сажал, и не одно, но кому они сейчас нужны, деревья эти.

Как отец и дед надо было жить, как отец и дед… Чтоб ни одна падла никогда не сказала, что Мохов был не мужик…

День седьмой

Утром его разбудил петушиный крик. Мохов потянулся, вставать не хотелось. Вспомнил, что отец любил по утрам обливаться холодной водой…

Потянулся за дедовой записной книжкой, которую так толком и не почитал. Открыл в конце… и задрожали руки, и сбилось с ритма сердце…


Здравствуй, Алексей!

Знаю, что прочтёшь. Меня скоро не станет, так что присматривать за родовым гнездом Моховых будешь ты. Не продавай дом. Впрочем, я уверен, что ты примешь правильное решение.

Напишу тебе то, о чём в нашей семье не принято было говорить. Поначалу, когда ты маленький был, Виктор не велел при тебе вспоминать об этом. Сам понимаешь, мальчикам не всё рассказывают. А потом… Потом мы с тобою на этот разговор так и не вышли. Оба хороши. Ну да бог с ним.

Весной сорок первого мы поссорились с Евдокией. Ну как это бывает… В Осиновке клуб был, где вся молодёжь собиралась. Как-то раз встретил я там одного товарища. Сели, выпили за встречу, разговорились. Дуся не дождалась, обиделась и ушла домой. А я, дурень, спьяну с первой осиновской красавицей загулял, с Машкой Зотовой. Охмурила она меня, пьяного, и домой к себе увела. Очнулся я у неё. Продираю глаза — рядом Машка лежит в чём мать родила. И старуха, бабка её, в комнату заглядывает. Отвернулся я к стене, лежу и думаю, как бы убежать оттуда. А тут мать Машкина, вставай, мол, дочка, с женихом знакомь. И Машка ещё смеётся, чего, мол, робеешь? Вчера какой смелый был, жениться обещал! Делать нечего. Оделись, значит, вышли, а там уже стол накрыт — дело к обеду было. И отец Машкин, Семён Кузьмич, за столом уже. Познакомились, выпили. И мать её: «Пашенька, ты ж нашу Марию не обижай. Она у нас девушка скромная». А я как на иголках сижу. Вот, думаю, попал, как кур в ощип. И мысли об одном — как бы так уйти, чтоб не видел никто. Дусе сразу же донесут, сарафанное радио надёжно работает. А не донесут, так Машка ж сама растреплет. И тут Семён Кузьмич говорит, давай, мол, женишок, лопату бери. Мы, говорит, картошку сажать начали. Вышли на огород, а я идти не могу, ноги деревянные. На соседних огородах людей полно, и все знакомые. Словом, донесли Дусе тут же. А ведь у нас дело к свадьбе шло. Мы ж одногодки с ней, нам по восемнадцать лет было. Вот и планировали на Илью свадьбу сыграть, потому что мне осенью в армию уходить было.

Я вечером к ней, а она и на порог не пустила. Ну тут и меня гордость взяла. Взял я Машку под руку и пошёл по всей деревне.

Так и пошло. В июне уже и свадьбу сыграли. И ведь понимал, что не жить мне без Дуси моей, и всё равно сам в петлю лез. Как будто бы опоили чем. Через день-другой опомнился, сижу и думаю — что же я творю, господи… Это же моя жизнь, и жить её мне. Как я жалел тогда, что мне и поговорить не с кем — мои-то родители померли давно, меня бабка воспитывала.

И стал я жить в Осиновке примаком. Мужики ещё со свадьбы не протрезвели, а тут война. Простился я с молодой женой и пошёл на фронт. Про войну тебе рассказывать не буду — всяко там бывало. Крови с говном насмотрелся… Один раз в окружение попал. Мало нас оставалось, погибали мы. Спасибо, наши подоспели вовремя… Да и не о том мой рассказ.

Повезло мне, остался живой. Когда уже добивали фрицев, получил я боевое задание. Ну боевое — не боевое, а нашему лейтенанту поручили важные документы в Москву доставить. А я с ним вроде ординарца. Он парень молоденький, совсем пацан, лет двадцать, только курсы лейтенантов окончил. Хоть и мне-то всего двадцать два, но я всю войну прошёл, а там считай год за пять. А он — из новоприбывших. Вот и спешил он домой, в столицу, да так, что явились мы в престольную на сутки раньше положенного. Привёл он меня к себе домой, а там семья интеллигентная, всё чин чинарём. За стол усадили, да всё на салфеточках. Посмотрел я, как мать с сёстрами нашего лейтенанта обнимают, да и говорю ему: так и так, товарищ лейтенант, я ведь перед самой войной женился. И, говорю, чёрт-дьявол, отпустите на сутки, с женой повидаться. Она писала, что тяжело ей, родители её в оккупацию померли. Сутки у нас в запасе, да ещё двое суток на Москву отпущены. А я туда-назад, а на третий день буду как штык. А он, пацан зелёный, разомлел в сестринских объятьях и машет рукой — мол, езжай. Не понимал он по молодости и глупости своей, что нельзя было меня отпускать.

И полетел я на попутках в Осиновку. Лечу, радостный до невозможности. Солдат-победитель едет с фронта, не хухры-мухры! И пусть война ещё не кончилась, так уже почти добили немца!

И прилетел под вечер… Вбегаю в хату, а моя благоверная Марья Семёновна с мужиком в нашей супружеской кровати. Самый разгар у них, значит. Белобилетчик, крыса тыловая, учителем из области прислали. Это я потом узнал. А тогда…

Затмение на меня нашло. Своё оружие я сдал, но трофейный неучтённый вальтер у меня имелся. Вытащил я эту немецкую пукалку и отправил на тот свет и жену неверную, и хахаля её. Вышел на свет божий, тишина вокруг, даже собаки не лают. Сел на крыльцо, за голову взялся. А тут думай, не думай, а одно впереди — сдаваться надо. Взял я вещмешок и пошёл через лес в Мохово. Зашёл на кладбище, родителям и бабке в пояс поклонился, повернулся, а к утру и до райцентра добрёл. Пришёл в военкомат и говорю, так мол и так, порешил я жену свою и любовника её. Вот он я, вяжите. И вальтер на стол положил. Ну тут засуетились все, забегали. Капитан там один был, без руки. Говорит, что же ты, солдат, натворил-то, всю войну прошёл, немец тебя не убил, а тут по дурости своей… Что я ему мог ответить?

Повезли меня в область, потом в Москву. Дезертирство хотели впаять, плюс двойное убийство. Расстрел мне грозил. Но тут солдатский бог, видимо, сжалился надо мной. Учли боевые заслуги, словом дали мне десять лет лагерей только за убийство. И валил я лес под Омском восемь лет аж до самой смерти отца народов. Тяжело было. Ноги отморозил, вот, до сих пор с ними мучаюсь. Но я всегда помнил, что попал туда за дело, потому и наказание перенёс с терпением. Потом ворошиловская амнистия была, которую позже бериевской назвали, но я под неё не попал — таких не отпускали. Правда, поближе к дому переслали, последние два года считай на родине отбывал.

В пятьдесят пятом вернулся в Мохово. Подлатал хатку и пошёл в осиновский колхоз устраиваться. Почти вся Осиновка сбежалась на меня посмотреть. Большинство-то злобно зыркали. Поговорить и расспросить никто не подошёл. Появилась и Дуся. Четырнадцать лет мы с ней не виделись. Худая совсем, но всё такая же красивая. Ничего не сказала мне, поздоровалась только. Но в глаза друг другу мы посмотрели и объяснились без слов. В тот же день вечером она пришла ко мне в Мохово с узелком и говорит:

— Паша, а я тут жить к тебе собралась. Аль прогонишь?

— Нет, Дуся, — говорю, — не прогоню.

Рассказала она мне тогда, как у неё жизнь сложилась. Когда Осиновка под оккупацией была, многих из молодёжи в Германию угоняли. Взяли и Дусю. Посадили их на подводы и повезли в райцентр. Только выехали из села, Дуська с подводы шасть — и в лес бежать. Их полицаи везли, дали из шмайсера очередь над головой — так, попугать девчонку. Дуся в лес убежала, да там и затаилась. Вернулась ночью домой. Поначалу пряталась, а потом смотрит — не берут больше никого. А вскорости погнали наши немцев на запад, освободили Осиновку. А тут объявили ударные стройки, стали народ собирать. И повезли Дусю на комсомольскую стройку, на Урал. Жили в бараках, питались пустой баландой. Работали по двенадцать, а то и по пятнадцать часов в сутки. Частенько в цехах ночевали, в кочегарках, потому как в бараке околеть можно было. Ходили во рванье, донашивали то, что с собой было. Кто хорошо работал, тому поощрение выпадало — чаще тарелка супа да каша…

Недолго ей там мучиться пришлось — свалилась с крайним истощением организма. Еле выходили девчонку и отправили домой. Не Дуся — скелет приехал. Едва выкарабкалась, бедолага.

Ну вот, так мы и стали жить. Через год, летом пятьдесят шестого, Витенька наш родился, единственный наш сынок, царствие ему небесное. Такая вот история.

Чувствую, внук, не свидимся больше, старый я уже, уходить пора. Хороший ты парень, Лёша. Главное, оставайся человеком. Будь Моховым. И тогда в этой жизни не пропадёшь.


На глаза Алексея навернулись слёзы.

«Эх, почему всё так, дед… Я ведь так и не стал для тебя по-настоящему родным… А всё потому, что я любил тебя как деда, но совсем не знал как человека… И жизнью твоей совсем не интересовался… И самое страшное, дед, что ничего уже не исправить…»


Недавно он подменял заболевшую учительницу и провёл урок литературы в пятом классе. Алексей открыл учебник и наткнулся на загадку:

Был я копан,

Был я топтан,

Был я на кружале,

Был я на пожаре,

Сто голов кормил;

Сделался стар,

Пеленаться стал,

Выбросили за окно —

И собакам не надобен.

Он сразу решил, что это сказано о Моховых, о Павле и Викторе, что это они и есть те старые разбитые горшки, выброшенные, никому не нужные.

А сейчас он вдруг понял, каким слабым и безвольным человеком был всю жизнь. Вернее, он это и раньше понимал, но эти мысли всегда проходили мимо, надолго не задерживаясь.

— Какой я мудак, Господи, — прошептал он.

И ему внезапно до дрожи, до рези в животе захотелось стать с отцом и дедом в один ряд, быть таким же горшком, жить, жить по-настоящему, по-мужски…


Мохов вышел во двор, закурил натощак. По двору бродили петух и три курицы. Алексей подошёл к курятнику, осмотрел.

— Годится…

Через минуту появился Гришка.

— Дядь Гриш, а где тут у вас птичий корм покупают? Ну, пшеницу там…

— Дак чего ж? Тебе ж ехать надоть…

Мохов затянулся, улыбнулся соседу и сказал:

— Я остаюсь.

Обряд

Они не знают, как называется поросшая кустарником и редкими деревцами возвышенность, на которой их заперли со всех сторон немцы. В суматохе отступления рота три дня назад сначала отбилась от основных сил и заблудилась в лесу, а затем попала в окружение. После ежедневных боёв, пробиваясь к своим, почти вся рота, включая командный состав, погибла. Теперь на этой самой высоте окопались и обороняются последние оставшиеся в живых красноармейцы. Их всего шестеро.

Они знают, что спастись никому не удастся. Ещё вечером боеприпасы почти закончились — остаётся не больше двух десятков патронов на шестерых. Повезло, что немцы прекратили наступление из-за сумерек. Бойцы понимают, что на рассвете враг пойдёт на последний штурм высоты…

Полная луна мягко освещает окоп, изрядно изъеденный воронками. Пятеро измождённых красноармейцев сидят вдоль окопа.


— Мохов, у тебя махорка есть? — тихо спрашивает конопатый красноармеец Авдеев. — А, Паш? Покурим в последний раз.

Молодой боец отрицательно качает головой.

— Нету у меня, Вася. Я же бросить решил.

— Ну, нашёл время…

— У мене є трохи, — говорит запасливый Сидорчук. — Куме, візьми, — обращается он к соседу, чернобровому худому солдату. Тот отставляет в сторону бесполезную теперь винтовку. Он ранен в ногу, сквозь грязную повязку проступают пятна крови. Авдеев подсаживается к ним, они сворачивают, закуривают, прячут самокрутки в кулаках.

«Была не была», — думает Мохов и, улыбнувшись, тоже тянется к кисету. Сидорчук понимающе усмехается.

— Эх, родина-смородина, — бормочет Авдеев, выдыхая едкий дым. — А вы, ребята, взаправду кумовья, что ли?

— Так, — отвечает Сидорчук. — Іван у мене дитину хрестив.

Сидорчук, балагур и весельчак, в последние дни сам не свой, больше молчит, думает о своём.

— Так вы из одной деревни будете?

Сидорчук кивает, закашливается.

— Ми з Черкас… Разом до школи ходили, разом у колгоспi працювали… Та й одружувалися майже одночасно… Нiмцiв бити разом пiшли…

— Ничего, мы им ещё дадим… — чуть громче говорит Авдеев, оглядываясь на остальных бойцов, словно ища поддержки. — Правда, Пашка?

— Мы им ещё покажем, — соглашается Мохов. — Мы их ещё до самого Берлина гнать будем… А потом вернёмся, как заживём! Первым делом Ваську женим!

И он хлопает Авдеева по плечу.

— А ти, хлопче, не одружений? — спрашивает Сидорчук у Авдеева.

— Нет, мне ещё такая не встретилась, — отвечает Василий.

— Приїжджай до нас, знайдемо тобі гарну дівчину.

— А что кум твой, аль язык со страху проглотил?

Иван хмурится, плевком гасит окурок.

— А що даремно говорити? Завели тут… Заживемо… Приїжджай… Нас усіх вб’ють вранці… — язвительно шипит он.

Едва завязавшийся разговор сходит на нет.

Замолкают. Тишина действует угнетающе.

— Беріть, хлопці, тютюн, — вполголоса предлагает Сидорчук.

Никто не откликается.

— Мужики, да чего вы пригорюнились? — Мохов переходит на громкий шёпот. — Это война! А мы кровью поклялись — бить фашистов до последнего вздоха! На могилах наших товарищей поклялись! И не время сейчас раскисать!

— Правильно, Пашка! — раздаётся из темноты.

— А то совсем уж… Как бабы…

После паузы он продолжает:

— Ладно, чего уж… Пойду я, Лёньку сменить давно пора.

— Я пiду, — вызывается Сидорчук.

Он кряхтит, отдаёт Мохову кисет, берёт винтовку и, согнувшись, уходит во тьму. Через минуту появляется худощавый паренёк лет восемнадцати, прислонив винтовку и запахнувшись в шинель, приседает к товарищам.

— Ты, Иван, эти настроения брось, — зло говорит Авдеев. — Тут не дураки сидят. Все всё понимают…

— Погоди, Авдей, — из темноты приближается красноармеец Тэюттин. — Дай я скажу. Всем скажу, — говорит он чуть громче, приглашая подсесть ближе. — Важное скажу.

Когда все придвигаются к нему, Тэюттин тихо произносит:

— Когда к тебе приходит смерть, ей в лицо смеяться надо. Так у нас делают. Отец моего деда так умирал. Мне дед говорил. Он совсем маленький был, на берегу стоял. Всё сам видел. Большая льдина откололась и далеко в море ушла. Там отец моего деда был и другие охотники…

Голос Тэюттина набирает силу. Авдеев внимательно слушает, прищурившись. Мохов же, закрыв глаза, пытается нарисовать в воображении рассказ северного зверобоя.

— Да… Там много людей было… Они знали, что льдина их в море на смерть уносит. И тогда они, чуя приближение смерти, стали в большой круг, друг к другу спинами, и подняли оружие…

— В смерть стрелять, что ли? — усмехается Авдеев.

Тэюттин не обращает на это внимания.

— А потом они смеялись. Громко смеялись. Так громко, что на берегу слышно было. Мой дед говорил. Он слышал.

Тэюттин достаёт из кармана трубку, берёт у Мохова кисет, не спеша набивает, закуривает и говорит:

— Обычай…

— А с чего смеялись-то? — спрашивает Мохов.

— А смешное рассказывали. Про это, — отвечает Тэюттин и показывает ниже пояса.

Бойцы негромко смеются.

— Ладно, — говорит Авдеев. — Поспать надо… А то как же помирать-то не выспавшимися, а, Иван?

Тот не отвечает.

Уставшие солдаты быстро утихомириваются. Мохов закрывает глаза и вдруг чувствует холодный, пронизывающий насквозь северный ветер. Он хочет укутаться в шинель, но на нём вдруг оказывается тёплая меховая подпоясанная кухлянка[1], поверх которой мама надела на него непромокаемую камлейку[2] из нерпичьих кишок. Едва он это обнаруживает, становится гораздо теплее. Новенькие и высокие торбаса[3] согревают ноги. Ладно подогнанная одежда даже создаёт хорошее настроение, но что-то всё равно не даёт ему покоя, тревожит его. «Отец!» — вспоминает он и со всех ног пускается к морю, успев удивиться своему странному промедлению.

Недавно Тынэ-нкэю исполнилось семь лет, и сегодня отец впервые берёт его с собой на охоту. Запасов почти не осталось, зима выдалась голодной. Мужчины собираются сетью ловить тюленей. К морю идут на лыжах — накануне отец проверил их исправность, а Тынэ-нкэй с удовлетворением ощупал камус[4], которым подбиты лыжи. Когда подходят к берегу, отец неожиданно для мальчика велит ему оставаться на берегу. Тынэ-нкэй обижается, но виду не подаёт — отец всегда учит его не выказывать своих чувств. Тынэ-нкэй смотрит, как среди торосов удаляются охотники, и молча завидует.

Но вдруг начинает свистеть ветер, поднимается волна. Большая льдина с громким треском отрывается и идёт в море…

Льдина уходит далеко. Подбежавший Тынэ-нкэй останавливается у края льда, тяжело дыша. Отсюда среди охотников отца не видно, да и сколько человек стоит на льдине, посчитать не получается — мужчины собираются в круг. Свистит ветер, но сквозь этот свист Тынэ-нкэю отчётливо слышится далёкий смех нескольких человек. Он знает наверняка, почему зверобои смеются.

Мальчик понимает, что отец больше не вернётся. Раз уж дýхи решили его забрать, то звать на помощь не имеет смысла. Да и звать некого — стойбище далеко. Теперь Тынэ-нкэй становится старшим мужчиной в семье. Ещё слыша смех с моря, он поворачивается и, немного сгорбившись, бредёт в сторону стойбища. Он несёт тяжёлую весть…

Ветер сдувает с ног, сбивает с дороги, мальчик часто падает, поэтому теряет верное направление. Спустя время Тынэ-нкэй понимает, что заблудился. Он не волнуется до того момента, пока какой-то злой дух, мелкий пакостник, не крадёт его лыжи. Кухлянка больше не спасает от холода. Тынэ-нкэй замерзает и не может идти дальше. У него кончаются силы, ноги не слушаются. Когда он в очередной раз падает, то решает больше не подниматься.

Темнеет, стихает ветер, показываются звёзды. Тынэ-нкэю становится теплее оттого, что возникает безразличие к дальнейшей жизни. И тут он слышит задорный собачий лай.

Тынэ-нкэй кричит…

Находит его мать, Гитиннэвыт. Когда собаки добегают к яранге[5], Тынэ-нкэй сам встаёт, топчется, не решаясь войти. Мать заводит его в чоттагин[6], снимает камлейку, кухлянку, развязывает торбаса. Тынэ-нкэй залезает в полог[7] и только тут не выдерживает, начинает рыдать.

А потом у него поднимается жар. Мальчик мечется под шкурами, стонет, время от времени кричит, зовёт отца…

…Он стоит на льдине вместе со всеми. Сильные, коренастые мужчины, находящиеся рядом, слегка раздвигаются, уступая место в кругу Тынэ-нкэю. Кто-то даёт ему гарпун и объясняет, куда направлять. Мальчик становится спиной к центру круга и выставляет перед собой своё новое оружие.

— Правильно, Тынэ-нкэй, — говорит ему отец. — Смерть придёт с моря. Но ты не должен её бояться. Ты должен её презирать. Плюнь в ту сторону. Вот так, молодец. А теперь смейся вместе со всеми.

Хохот охотников нарастает. Тынэ-нкэю кажется, будто смех живой, будто тянет он многочисленные руки во все стороны, вверх, всё дальше и дальше. Охотники тоже становятся огромными, их смеющиеся лица с суровыми глазами будто вытесаны из камня и льда, их хохот громоподобен. Тынэ-нкэй понимает, что смерть совсем не страшна, когда рядом с тобой отец и другие великаны.

Вот стоит Выкван, один из лучших зверобоев на всём побережье. У него три жены и восемь детей, мясо в его яранге никогда не переводится. Чуть поодаль — Тэгрыгын, гроза эскимосов. На его руке от кисти до локтя негде ставить отметины[8].

— Нет, рано тебе уходить в другой мир, — слышит Тынэ-нкэй чей-то голос. Ты выздоровеешь и станешь великим охотником. Ты крепкий мальчик, и твой сын будет крепким. Ты назовёшь его Омрын[9]. А твоё время ещё не пришло. Вставай, уходи отсюда. Тебе ещё не пора…

— Кто это? — спрашивает Тынэ-нкэй.

— Вставай… не пора…

Слева с винтовкой наперевес улыбается ему красноармеец Тэюттин, его каменное лицо приближается к самому уху:

— Вставай, вставай, Мохов, — говорит Тэюттин, — немца колоть пора!


…Обер-лейтенанту Краузе определённо не везёт. Мало того, что по настоянию дяди, фанатичного вояки, две недели назад его вытащили из родного Потсдама и отправили на восток. Так ещё все эти четырнадцать дней на фронте его доканывает взбесившийся желудок. К тому же эту чёртову горстку русских никак не удаётся уничтожить. Да и солдаты ему достались — грубая и наглая деревенщина. Они не приучены воевать, они умеют только пить и орать свои баварские песенки.

Вот и сегодня рано утром его будят шум и суматоха. Обер-лейтенант останавливает пробегающего мимо унтер-фельдфебеля:

— Что происходит?

— Господин обер-лейтенант, русские…

— Что — русские?

— Они смеются…

Загрузка...