Лучшее вино, что я пил, было за чужой счёт
— Диоген Циник, 380 до Р.Х.
ХОТЕЛ бы я тоже быть циником.
Я возвращался на своём потрёпанном старом корабле в Микенос в одиночку; прочий экипаж уволился в Санторине. Кок сошёл еще раньше. К счастью, был уже конец чартерного сезона.
Команда состояла из студента из Индианы. Степень в животноводстве, сказал он мне. Взял академический отпуск на год, посмотреть мир, перед получением своего диплома по передовым методам улучшения породы.
Так или иначе, он сказал, что больше не может выносить это. Я спросил его, что именно «это».
— Ты неприятный, Брэдли, — сказал он мне, с непристойным удовлетворением на своём юном, пышущим здоровьем лице. — Ты слишком высокого мнения о себе. Может быть, когда-то ты представлял собой нечто большее, чем кусок дерьма. Когда-то давным-давно, прежде чем залил себе зенки до растительного царства, хотя я никогда не слышал об этих книгах, которые, как ты утверждаешь, написал. Но сейчас ты просто толстый старый пьяница, играющий в капитана Блая.[2] — Он покачал головой. — Кто пьёт до дна — до дна спивается, знаешь это? И видел ли я когда-нибудь тебя без стакана в руки?
Я осторожно поставил свой стакан на столик кокпита. Но не встал. Я видел в его глазах желание схватки со мной, и он был большим, сильным племенным бычком.
— Просто заплати мне, — сказал он.
Я засмеялся; с усилием, надо признаться. Но затем его рука дернулась к рукоятке лебедки, которая лежала на столе, и я испугался. Трудно быть принципиальным трусом, хотя мужчина должен попробовать.
Так что я заплатил ему, и в сумерках он без оглядки ушел на пристань. Вдали перед ним вырастала стена кальдеры, усеянная тысячами ржаво-красных цветов. Вверху цеплялась за склоны обжитая призраками Тира[3]. Где, вероятно, всё еще отрывается Байрон, танцуя каждую ночь в «Жёлтом Осле» с туристами. В маскировке.
Простите. Я не могу видеть вещи таким глупым, мелодраматичным образом; я тренированный наблюдатель. Это мой крест.
Во всяком случае, я не верю, что такой уж тиран. Капитан первый после Бога, вот и всё. Это важно для поддержания дисциплины на борту парусника. На корабле не может быть демократии. Только детишки не понимают, что на море кавалерия не подойдет в нужный момент. Это для вас же, чтобы спасти ваши собственные задницы.
Нет, нет. Я думаю, мальчишка просто встретил одну из этих обкуренных молодых шведок из отеля «Атлантис». Не могу сказать, что виню его, если это так. Эти девушки… они такая же часть острова, как и разрушенные храмы, и крутые холмы, везде их яркие светлые головёнки сияют в ослепляющем греческом великолепии. Стройные загорелые ножки, упругие северные грудки, хорошие скулы, большие голубые глаза. Удивительно доверчивые — или, может быть, их просто не волнует, если ты лежишь на них, потому что им возвращаться домой на следующей неделе. Трудно сопротивляться, когда ты молод и глуп.
Черт, я был намного старше и умнее, чем этот задиристый бычок, когда сам сбежал из такого чарующего плена и зарёкся в него возвращаться.
Так что я веду «Олимпию» назад один. Да и без проблем. Она сладкая старая ведьма. Прямо сейчас мы неплохо бежим по волнам под стакселем и бизанью, грот спущен и надёжно закреплён.
Поднявшийся ночной ветер устойчиво дует в правый борт, обещая скорейшее возвращение домой. Так что я не должен жаловаться… но ветер немного беспокоит меня. В прогнозе погоды пирейской радиостанции ничего не говорилось о таком резвом бризе сегодня ночью. Ну, они часто ошибаются. Маленький чокнутый смерч с прилагающейся бурей совершенно непредсказуемо возникает из ничего, обрушивается на скалы и островки, и бесследно исчезает на следующий день, растворившись в лучах белого солнца Эгейского моря. Метеорологический пинбол.
И иногда эти ветра-призраки могут быть злыми, спросите Одиссея.
Во всяком случае, я несколько обеспокоен. Кстати, подошло время следующего узо[4]. Я выудил бутылку из стойки под столом на кокпите и наполнил стакан наполовину. Если экономно потягивать, и ход корабля останется таким же ладным, выпивки как раз хватит до полуночи.
Я люблю этот стол; воплощение одной из моих умнейших идей. Дешевые греческие вина частенько хороши, но потряси их немного, и они превращаются в уксус за ночь. Оригинальный стол был на карданной подвеске, с коробкой, наполненной свинцовыми шариками, для противовеса. Я вытряхнул свинец и сколотил ящички для дюжины бутылок, и теперь моё вино не портится достаточно долго, чтобы я успел его выпить. Вот что действительно важно.
Ахиллес-флюгер управляет нами, делая это лучше меня, даже если бы я был трезв. Я называю эту хитроумную штуку Ахиллесом, потому что заменил оригинальный белый парус автопилота броской розово-желтой тканью, выкрашенной в стиле «узелковый батик»[5]. Я раздобыл её на Крите у дряхлого бичующего хиппи. Ахиллес ведь был немного трансвеститом[6]. Я всегда объясняю эту маленькую шутку фрахтователям, и они постоянно вначале вежливо улыбаются, а затем их действительно разбирает смех того сорта, каким люди смеются над придурками. Может, я плохо рассказываю анекдоты, или, быть может, юмор не моя сильная сторона? Иногда я описываю им, как моя бывшая жена называла меня Ахиллом, потому что, говорила она, «я ранимый мошенник»[7]. Они не спорят с этим, как правило, хотя мне хотелось бы другой реакции.
Ладно, кого это волнует? Не меня. Этот ветер… он набирает силу понемногу. Теперь я слышу ритмичный шипящий шелест накатывающих волн. Темнота слишком плотная, чтобы что-нибудь разглядеть, но это хорошо. Если бы я видел волны, то мог бы и испугаться.
«Олимпию» встряхивает на морских горках, и я расплёскиваю свой стакан с выпивкой. Ругаюсь, неслышимый ни для кого, кроме призраков, и приготавливаюсь налить другой.
Но затем некоторые остатки осторожности останавливают меня, и я соглашаюсь на стакан рецины[8]. Никогда не любил это вино. На мой вкус оно отдаёт растворителем, так что я пью его каждый раз, когда не хочу слишком быстро напиться. Будь здесь мои друзья, они бы посмеялись над логикой такой тактики, но что в ней неверно?
Так или иначе, это работает; вот мой девиз.
Лучшие из моих друзей иногда говорили со мной о пьянстве. Им казалось, что существует такая вещь, как «завязка». Я не понимаю, что это такое. Конечно, я пьян. Я это знаю. Но человечества восторжествовало благодаря своей адаптивности. Я приспособился к прохождению ядовитых молекул по моим мозгам — прекращение этого процесса убьёт меня так же верно, как если бы я решил повернуть эволюцию вспять и попытался дышать под водой. У меня произошла необратимая адаптация. Может быть, это правда, что таким образом медленно убиваю себя; не могу сказать. Где-то у меня есть маленькая коллекция статей, вырезанных из американских журналов. В них говорится о людях, потерявших большую часть мозга, удаленного в результате пулевого ранения, аварии за рулём или раковой опухоли.
И они выздоровели, ведут нормальную жизнь. Никто об этом не догадывается, если только они сами не проговариваются. Я показывал эти статьи друзьям, и смеялся, наливая очередной стакан.
У меня давненько не было повода просмотреть эти вырезки, но я уверен, что они все ещё где-то на борту.
Мелкие брызги орошают палубу, оставляя на моих губах вкус соли. Звук бушующих волн уже больше походит на грохот. Я по-прежнему считаю, что это просто немного заблудившийся сирокко, несущий пыль и призраков из Северной Африки.
Не знаю, почему мои мысли постоянно возвращаются к привидениям. Я вообще-то не верю в этих бедных, печальных существ… Но я не могу не думать о них. Такое уж это посещаемое духами место. Так много поколений боролось здесь перед смертью… Хотя не думаю, что причина в этом. И не в античных преданиях, и не только в невообразимом количестве костей, слоями устилающих островки и морское дно. Нет. Слишком много зверств, убийств, предательств произошло здесь. Слишком много агоний — того сорта, что порождают призраков, в отличие от обычного спокойного ожидания смерти, как избавления от земных хлопот. Верующие знают, о чём я говорю.
Пошатываясь через шумную тьму, я вспомнил почему-то небольшую историю, которую рассказал мне несколько лет назад один греческий капитан каика. Я ждал тогда на Корфу своих нанимателей, группу молодых немцев (самая неблагодарная работка в Средиземноморье это подобные туристы, чревато кораблекрушениями или арестом судна, позвольте вас заверить), и завязал знакомство с критским контрабандистом Деметриосом.
Мы сидели на шкафуте[9] его каика, поглощая остатки его баранины и моего узо. Он чистил свой револьвер, огромный древний «Уэбли». Деметриос занимался контрабандой всего, что было выгодно: гашиш, антиквариат. Белые рабы, насколько я знаю. Не могу представить, что за дела привели его на Корфу. Никогда не приходило в голову спросить, хотя мне было интересно.
— Значит, ты не веришь в призраков, а? — Деметриос прищурился через ствол «Уэбли», направляя его вверх, чтобы поймать свет заходящего солнца. Греки все выглядят так, как будто наняты на просмотре гениальным режиссёром. Деметриос не был исключением. Кудрявая борода под черной шапкой волос, белые зубы, тёмная обветренная кожа, грудь колесом, удивительно красивые глаза.
— Нет, — ответил я.
— Может это и так, — сказал он. — Или, возможно, твой скептицизм защищает тебя. Кто знает? — В его словах мне послышалась нотка жалости, что вызвало во мне некоторое неприятие.
— А ты? Ты веришь?
Он рассмеялся. — Я грек.
— И это всё? Нет ли причины получше? — Моя раздражение вылилось в слегка насмешливый тон, о котором я тут же пожалел. Деметриос нахмурился и щёлкнул затвором револьвера.
— Множество причин, да, — сказал он мрачно, бросая на меня ставший вдруг враждебным взгляд.
Я немного испугался; честно говоря, даже больше, чем немного. Чтобы скрыть свою растерянность, я снова наполнил наши бокалы последним узо. Удивительно, как много трудностей в жизни, больших и малых, можно преодолеть таким образом.
Это вновь сработало. В Греции принято провозглашать тост человеку, который угощает вас выпивкой. Иное поведение считается непростительной грубостью, и хотя Деметриос был преступником с руками по локоть в крови, его манеры оставались безупречными. Он поднял свой стакан, и обратился ко мне: — Хочешь, я расскажу тебе о своей встрече с морской нимфой?
— Да, пожалуйста, — сказал я, без тени снисходительности на сей раз. Писатели не должны упускать возможность собрать материал, пускай литературная деятельность и не принесла мне никакого заметного успеха.
— Ладно, слушай. — Он прислонился к фальшборту и отложил револьвер в сторону.
— ЭТО случилось несколько лет назад, — начал он. — Где я был, что сделал… это не важно. Вот что имеет значение, скажу я тебе: кровь тогда окрасила корпус моего корабля. Ржавчина покрыла его, как твою старую ванну — но, то была людская кровь, не кровь металла.
Меня несколько покоробила эта критика «Олимпии», но он уже продолжал, не обращая на меня внимания, потерявшись в нахлынувших воспоминаниях.
— Я был один, единственный выживший. Недостойный сего, недостойный; величайший позор для капитана потерять своих людей и цепляться за собственную жизнь. Величайший позор. Была ночь, и мистраль кричал мне в уши. Убийственный ветер терзал остов моей шхуны, так что она никогда уже не стала прежней, и я вынужден был отправить её на слом. — Он выглядел печальным, и, возможно, его грусть была более искренней, чем при воспоминаниях о сгинувшем экипаже.
— Мое отчаяние тогда было глубоко, как море. Я думаю, это важно. Я думаю, что она приходит только к мужчинам, которые окончательно потеряли всякую надежду; я думаю, что она предлагает своего рода искупление, последнюю милость осужденному.
— Она?
— Призрак, морская нимфа. Или богиня. Или демон. Кто знает? Так или иначе, вот что я полагаю: она приходит только к отчаявшимся. Есть такие, которые утверждают, что видели её, и вовсе не в безысходный момент. Но они врут. Не всякий решится открыть, что за раны язвят его сердце.
— Я был безумен на протяжении нескольких часов. Я плакал, я выл, я бредил — выкрикивая имена моих друзей, как будто они могли услышать меня, гниющие в канаве, куда турки сбросили их.
— Она пришла, когда я почти ослеп от слёз и ножей соленых брызг; когда опасно накренившаяся шхуна стала почти неуправляемой, на волосок от того, чтобы перевернуться.
— Я был все равно, что мертвец.
— Но в непроглядной тьме разлился свет, мягкий золотистый свет, такой же странный, как сияющее полуночное солнце. И волны замедлились… а затем застыли. Море выглядело как одна из тех плохих картин, которые любят покупать английские туристы, с названиями вроде «Бури» или «Кораблекрушения», со вставшими на дыбы зелеными светящимися волнами, подобных подтаявшим, а затем замороженным ирискам.
Он сердито посмотрел на меня, как будто ожидая с моей стороны скептической усмешки, но встретил лишь мягкий, внимательный взгляд Наблюдателя, моей излюбленной маски в таких случаях.
— В тот момент я определённо решил, что рехнулся; я подумал, что, возможно, мы уже идём ко дну, и это предсмертные видения, наполнившие мой мозг в расщелине между жизнью и смертью. Может быть, всё кончено, и мы плавно опускаемся в безмолвии…
— Она появилась, как будто вышла из двери в море. Она встала на одну из этих замороженных волн, так же близко ко мне, как я к тебе.
— Ты назвал ее богиней, — спросил я. — Она была красивой?
Он глянул на меня с прохладным весельем. — Скажи мне, — сказал он. — Считаешь ли ты наши острова красивыми? — И он указал широким, красноречивым жестом на летнее море, с его урожаем изумительно живописных и бесплодных нагромождений камней.
— Да, конечно, — ответил я.
— В таком случае она была прекрасна. — Он наклонился ко мне и понизил голос до хриплого шепота. — Она посмотрела на меня с глазами настолько сумасшедшими, что я отказался от мыслей о собственном безумии, дававших мне повод отвлечься от позора. Вновь вернулся жёгший меня до того стыд. И тогда она заговорила голосом потерявшегося ребёнка. Знаешь, что она сказала?
Я покачал головой.
— Она спросила: «Где Александр Великий? Где он?» Она произнесла это со смущением старого человека, который забыл собственное имя, или ребёнка, который еще не узнал его.
— И что же ты?
Его плечи немного поникли. — Я обнаружил, что мое отчаяние не так уж глубоко, как оно представлялось до того… так что я ответил как человек, который боится умереть. Я сказал: «Александр Великий жив и правит».
Воцарилось молчание. За молом гавани солнце погружалось в волны.
Наконец я спросил: — А если бы ты не ответил так?
— Тогда она подарила бы мне быструю, безболезненную смерть, которой, как я полагал, жаждал.
— А потом? Что случилось дальше?
Его лицо показалось странно беззащитным для столь жёсткого и скрытного человека. — Она улыбнулась мне сладко, как младенец. Затем ушла, подобно погашенной свече. Море восстановило свою силу, но только на несколько минут. Мистраль ослабел, и я все ещё жив… чтобы рассказать тебе эту историю.
Я знаю, что завидовал Деметриосу и его памяти. Для меня было совершенно ясно, что он верил в свою историю; что она имела для него более глубокий смысл, нежели я мог только себе вообразить. Я завидую всем, кто не живет синтетической жизнью подобно мне, всегда удаленному от биения момента благодаря своей ущербной позиции писателя. Которого всегда занимает то, как лучше описать, что он видит, чувствует, делает — и пренебрегает видеть, чувствовать, делать.
Мой роман с морем не удался по другой причине. Совсем юным я читал о море с тем же мечтательным пылом, с каким другие дети увлекаются историями про ковбоев и индейцев, полицейских и грабителей. Будучи молодым человеком, я продолжил эту «любовь по переписке». Город, в котором я жил, находился далеко от побережья, и не мог разрушить мои иллюзии грубой действительностью. Я прочитал все знаменитые хроники мореплаваний: Восс, Слокум, Гербальт, Майлс и Берил Смитон, Эрик и Сюзан Хискок, Робинсон, Чичестер, Бартон, Оллкард, Вилье… Имена чарующе скатываются с языка, и все они означают свободу, приключения, удивительные страны и народы, веру в себя, плеск волны под носом корабля, пряный запах далёких островов… Всё хорошие вещи, конечно. Я не отрицаю этого даже сейчас.
Во всяком случае, этой ночью, пока усиливающийся шторм швыряет мой корабль, а я размышляю об изумительном эксцентрике Бернаре Муатесье. Море религия Муатесье, его книги полны взвинченный духовной страсти к нему. Хотя они гораздо читабельнее, чем книги других французских мореплавателей, которые по большей части страдают истеричным галльским шовинизмом, делающим из них какающие триколором карикатуры на мужчин.
Тем не менее, теперь преданность Муатесье морской стихии кажется мне совершенно иррациональной. Он стартовал в международной регате «Золотой глобус» — первой одиночной гонке вокруг света. Его кеч «Джошуа» лидировал, он был далеко впереди остальных, когда почти у самого финиша Муатесье решил, что ему недостаточно этих месяцев одиночества в море[10]. Он вышел из гонки, вновь обогнул мыс Доброй Надежды, и поплыл, не бросая якоря, через Индийский и Тихий океаны, пока не достиг Таити.
В довершении своих чудачеств, он написал книгу о себе и пожертвовал гонорар Ватикану. На нужды экологии[11].
Вспоминая сейчас восторженные описания Муатесье, его жизнерадостные призывы бури, не могу решить, стоит ли смеяться или плакать.
Когда я продал свою первую книгу, мой издатель, повинный в выдаче желаемого за действительное, выплатил мне неприлично оптимистичный аванс.
На эти деньги я купил в Аннаполисе свою первую яхту. До этого мне доводилось лишь прогуливаться на лодках приятелей по озеру. Легкий бриз, спокойная вода.
До сих пор помню, насколько был шокирован, когда вышел в первый раз под парусом в Атлантику. Как испугался.
Легкий ветерок, дувший, когда мы покинули пристань, вскоре окреп, и к полудню его скорость стала под двадцать узлов при высоте волн шесть футов. Ничего особенного, на самом деле, просто свежий ветер. В эту ночку он сильнее раза в два. Но я понял тогда, с уверенностью, никогда меня не покидавшей, как злобно и бездумно море, насколько оно жаждет жизни ничтожных воздуходышащих, рискнувших выйти в него.
Когда мы вернулись, я привязал лодку к причалу, и не подходил к ней больше в течение шести недель. К этому времени я убедил себя, что моя первая реакция просто какое-то помрачение ума. Что скоро я преодолею свой испуг, и начну видеть ту же красоту, чувствовать ту же радость, о которых писали мои герои.
Но этого никогда не произошло.
Почему я продолжаю пытаться? Потому что… Потому что хождение под парусом оказалось единственным настоящим делом, которым я когда-либо занимался. Неважно, насколько меня скрючило от ужаса (прямо сейчас я чувствую себя больным от страха и узо), но я все-таки могу назвать себя моряком. Авантюристом, путешественником, бросающим вызов непреодолимой силе. Иначе я просто несостоявшийся писатель. Старый, пьяный, в одиночку.
Чтобы я сделал, если бы нашелся какой-нибудь олух, купивший «Олимпию»? Когда я воображаю такую картину, то вижу себя ещё старше и толще, еще более обветшавшим, прозябающим в каком-то захолустном недоколледже, опирающимся на свои скудные лавры, обучающим прыщавых подростков написанию безмозглых эссе, трахающим случайных привлекательных студенток…
В последнем пункте, конечно, я могу желать слишком многого. Вряд ли найдутся настолько глупые студентки, даже в колледже с сокращенной программой, чтобы их ослепили моя крошечная слава и изношенный шарм.
Или, возможно, я мог бы получить работу по написанию путеводителей.
НЕ ВСЕГДА я был таким жалким. Я помню, давным-давно, пристань в Пирее.
Это был день, когда я встретил мою бывшую жену.
Моя относительная молодость позволяла мне верить, что, несмотря на плохие продажи и недоброжелательность критики, в один прекрасный день я стану хорошим писателем. И я научился изображать бесстрашие, иногда настолько хорошо, что обманывал сам себя. Я выпил от радости, а не для анестезии… или, по крайней мере, так было в теории.
Я сращивал трос, сидя с краю палубы и свесив ноги, рядом со стаканом красного вина нового урожая.
Это мелочная работа, требующая сосредоточения — но постепенно я осознал присутствие на причале пары сильных, соблазнительных ножек. Мое внимание переключилось, пустившись в странствие по крутым бедрам в обтягивающих белых шортах, гладкому обнаженному животу, и небольшой, идеальной формы, груди в полупрозрачном топе.
У нее было узкое, привлекательное лицо, особенно примечательное ясным и непосредственным взглядом. Блестящие темные волосы. Длинная, изящная шея. Она казалась немного старше, чем обычные куколки, трущиеся у доков; её светящиеся глаза обрамляли несколько морщинок, выдававших насмешку и интерес. Она была красивой женщиной, не просто миленькой. — Чем это ты занимаешься? — спросила она, на приятном слуху английском Среднего Запада.
— Прямо сейчас сращиваю свои глаза, — ответил я. В этот момент я держал одну из распушённых нитей троса в пламени зажигалки. Я выключил огонь, окунул пальцы в вино, а затем свернул ими кончик расплавленного нейлона в точку. Раздалось шипение, и, обжигая меня, нить прилипла к моей коже.
Ругаясь, я затряс рукой. Она рассмеялась, без всякого злорадства. — Что случилось?
— Легкое ранение, — сказал я, заметив, какая у неё замечательная улыбка. — Обычно я просто сплёвываю на пальцы. Но мне не хотелось показаться невежей.
Она перестала улыбаться и посмотрела на меня, с этим всегда распознаваемым напряжением, полным сладкой энергии плоти-зовущую-плоть. — Давай, — произнесла она, облизывая губы заостренным розовым языком. — Используй слюну, я не буду возражать.
У нас был хороший пробег, у Лиссы и меня. Мы получились. Наконец она ушла от меня, после восьми чудесных и ужасных лет. К богатому голландцу с большой «Суон»[12], действительно отличной яхты. Но я никогда не поверю, что это произошло потому, что его корабль был лучше, чем мой, или из-за денег, или, потому что он всё ещё был полон сил, в то время как я… Я уже заработал это раздутое лицо пьяницы, которое сейчас так прекрасно скрывает того, кого я когда-то считал собой.
Нет. Она была слишком тонко чувствующей личностью, женщиной милосердной и сострадательной. Слишком хорошей для меня.
Нет, полагаю, что она не могла перенести зрелище того, как я иду ко дну. Она никогда не была многословна; я думаю, она хотела скрыть свою жалость от меня. Последний акт доброты.
Я не видел её много лет. Она и голландец подняли якорь и вернулись на его большую тюльпанную ферму. Смешно. Месяцами я избегал любых мыслей о ней, возможно, в надежде на какое-нибудь событие. И вот, на прошлой неделе, кое-кто, знавший нас в лучшие дни, сказал мне, что у нее есть маленький мальчик, всего три года.
Не знаю, почему это немного неактуальная информация так повлияла на меня; я был почти в слезах. Не знаю, почему. Да, я не знаю.
Пожалуй, я переключился на рецину немного поздно. Мне бы надо что-то сделать, чтобы облегчить положение «Олимпии», но я сижу на истерзанном непогодой кокпите, и всхлипываю над своими гнилыми воспоминаниями. Нас потряхивает в огромных чёрных волнах. Море так злобно и громко шумит, что я больше не слышу звука корабля — обычного обнадёживающего скрипа, скрежета и стука старого стального корпуса. Высокие струи брызг висят в зеленом свете фонаря бокового огня, врываясь с наветренной стороны, и непрерывные потоки воды заливают палубу. Я весь промок и дрожу; очень плохо, что я был слишком пьян, для того, чтобы вовремя надеть штормовку и сделать что-нибудь полезное.
Мачта изогнулась, как дерево в бурю. Слишком большая парусность для такого ветра.
По идее, я должен быть в ужасе; в действительности, мне не особенно страшно, не так, как боялся бы любой здравомыслящий человек на моём месте. Ведь я продолжаю закутываться в старые раны, в полной безопасности среди своих сожалений.
Что за чёрт. Время для терминальной анестезии. Я выплеснул остатки рецины в стакане и нащупал бутылку узо. Это не так-то просто — стол на карданной подвеске весь трясётся от качки, и я рискую сломанным запястьем.
Однако долгая практика не подводит меня, и я достаю узо. Но затем случается трагедия, и я теряю бутылку. Она выскальзывает из моей мокрой руки и разбивается на полу кокпита.
Похоже, это была моя последняя бутылка узо, и это не та ночь, чтобы обойтись вином. Не знаю, что делать.
Пока я сижу в прострации, ошеломленный потерей, большая волна разбивается о борт. Стаксель ловит ее вершину и рвётся от передней до задней шкаторины, со звуком, похожим на выстрел из пистолета. Парус моментально превращается в рваные клочья, и Ахиллес больше не в состоянии справиться с несбалансированной оснасткой. «Олимпию» разворачивает с подветренной стороны, и я хватаюсь за руль.
Контакт с «Олимпией» немного проясняет мой взор, хотя каким-то чудом я всё ещё не боюсь. Рулевое колесо пульсирует в моих руках, как если бы «Олимпию» пробивала дрожь от каких-то страшных вещей, которые могла видеть только она. Внезапно мне припомнилась опасная гряда с подветренной стороны этого фарватера.
— Замечательно, — говорю я, хотя хлёсткий ветер уносит слово прочь прежде, чем оно смогло преодолеть крошечное расстояние между ртом и ухом.
Я почувствовал «Олимпию», барахтающуюся среди горок волн, несомой прямо к её могиле среди острых камней. Когда мне пришло в голову, что там же упокоюсь и я, то ничего не ощутил, разве что большое удивление.
Видел ли я её тогда, эту богиню или демона, эту потерянную сущность, которая недоумённо стенает по Александру Великому? Приходила ли она ко мне, вызванная моим оцепенением и горечью?
Видел ли я её опустошённое лицо, её черную, обвисшую на костях кожу? Это безжизненное, высохшее нечто в грязных лохмотьях, стоящее в гроте из причудливых зубцов неподвижной воды? Слышал ли её жалкий вопрос во внезапной тишине?
Не знаю; я не знаю. Я боюсь знать. Но я знаю, что ответил ей, крича, как если бы ветер еще бушевал.
Чудесным образом «Олимпия» преодолела свой путь через скалы. Было ли это делом потерявшейся во времени? Потому что я дал ей правильный ответ?
Я не знаю. И сегодня, трудясь под осенним солнцем над проржавевшим корпусом моего корабля, я скоблю железо с таким же исступлением, с каким человек счищает ржавчину с собственной души.
Вот что я думаю: есть худшие судьбы, нежели моя, даже если я никогда не буду представлять собой ничего большего, чем старый толстый пьяница, который пишет путеводители.