Эрве БазенСупружеская жизнь

Монике

Я именую словом Matrimoine все то, что в браке естественно зависит от женщины, а также все то, что в наши дни склонно обратить долю львицы в львиную долю.

(Он)

1953

Забавно! Кажется, именно здесь, в конце спирали из подрезанной бирючины, увенчивающей холм в Ботаническом саду, именно здесь, на скамье из бетона, окрашенной «под дерево», конечной остановке любителей нежных прогулок, сошла на меня благодать и пелена спала с глаз моих. Правда, Мариэтт не утверждает, что это было так, отнюдь. Она поразительно скромна и ограничивается лишь улыбкой и тем, что склоняет голову, отягощенную чудесными воспоминаниями, на мое плечо, подбитое ватой. Ее рука, подобно таитянскому ожерелью, обвила мою шею, а пальцы, на одном из которых обручальное кольцо подпирает перстень, подаренный мной в день помолвки, поглаживают мой пиджак; с этого пиджака она как раз сегодня утром выводила пятна при помощи препарата К2, сопровождая чистку рассуждениями о моей неряшливости. Так, значит, все произошло здесь? Осмелюсь ли я забыть? Впрочем, мужчины, как известно, не помнят ни о чем: ни о передвигающихся праздниках, ни о семейных годовщинах, постоянных торжествах домашней жизни, — самых важных датах в густой чаще всевозможных дат, неизменно присутствующих в памяти женщин, самой природой обреченных быть рабынями календаря.

— Дорогой! — шепчет Мариэтт.

Как будто бы тихо шепчет. И вместе с тем достаточно отчетливо, чтоб услышала вся наша свита. Увы! Мы не одни. Кроме самой участницы того знаменательного события, мне сопутствуют ее мать, мадам Гимарш, ее сестры, девицы Арлетт и Симона Гимарш, золовка Габриэль Гимарш, урожденная Прюдон, которые при этом вовсе не присутствовали, но, обожая слухи и пересуды, воспользовались послеобеденной прогулкой, чтоб возбудить свое пищеварение и приобщиться, как они это делают в кино, к культу мелодрамы.

— Наверняка у вас был глупый вид. В таких случаях люди всегда выглядят глупо.

Это насмешливо изрекла мадам Гимарш. Такова уж традиция: сначала прийти в восторг, потом поиздеваться. Само собой разумеется, в этом темном уголке ее дочь не подвергалась никакому риску, тут не допускалось никаких вольностей, недозволительного порыва страстей, не так ли? Ведь за Мариэтт бдительно следили око нотариуса, мэр, викарий — ангелы-хранители семейного очага. Но давайте улыбнемся, посмеемся, пусть волна насмешек захлестнет эти несказанные сказки — они ведь тоже умиротворяют семьи. Хватит, оставим это! Я роюсь в своих карманах, звеню ключами, ищу трубку, табак, спички. Напрасные старания. Меня все еще держат за шиворот, на моем плече замирает вздох, это не сожаление, конечно, но в нем есть примесь грусти: вчера все было чудом, а завтра станет повседневной рутиной. В этом вздохе слышится: «Ну вот!»

Все остальное легче передать молчанием — это тоже язык, пусть без лексики и синтаксиса. И он не меньше, чем громкие слова, может выразить истину. Ну вот, в тот день, в том месте это и произошло, я был один — и внезапно нас стало двое. Тропинка, на которую я тогда ступил, листья, даже если они видели, как на эту тропу ступали другие, скамейка, с которой я смахнул пыль, прежде чем сесть, могут свидетельствовать обо всем, как свидетельствую об этом я. Нельзя же повсюду устанавливать памятные таблички или вырезать на березовой коре имена, как мидинетки на Севере, или же царапать на листьях агавы, как мидинетки на Юге. Но именно здесь, в этой рамке, достойной того мгновения, решилась моя судьба.

Забавно! Прошло две недели после венца, торжественного ленча и всего, что за ними последовало, а я еще, по совести говоря, не могу ничего сказать. И все же я злюсь. Заячье рагу, изготовленное мадам Гимарш, было отличным и достойным внимания блюдом, хотя бутылка «корне» урожая 1920 года несколько перестоялась. Но еще немного такой патоки, и меня стошнит. Внесем некоторую точность: не было ни заветного места, ни памятного мгновения. Как удивились бы мамаша, сестры, золовки и даже она — моя жена, если бы какой-нибудь магнитофон, спрятанный три года назад под эту скамейку, изрыгнул все, что тут говорилось. Разве я знал, что со мной будет именно она, а не какая-нибудь другая? Во время первого свидания (а у меня их было с полсотни) разве станешь над чем-то задумываться? А то, что потом, — всего лишь продолжение или же бегство. Волнующие прикосновения, поцелуи, сначала робкие, будящие кровь, потом настойчивые, взасос; не представляю, что уж тут красноречиво свидетельствует о вечной любви. Сожалею, милые дамы. Но ваше удивление сразу бы обернулось яростью, если б вы заглянули в мою записную книжку 1950 года. Мне приятно ее перечитывать, и недавно я перелистал ее вновь. Там есть маленькая запись от 18 апреля, за которой следует пометка, несомненно сделанная на следующий день. Наверху записано: Повидать Густава в 13 часов по поводу мотоцикла. С Одиль в 18 часов на Эльзасской улице. В 22 часа tt с Мариэтт в Ботаническом саду. Признаюсь откровенно, что буквами tt я в то время сокращенно обозначал «tete-a-tete[1]». Буквы же ее (тут уж не было никаких чудес), записанные в другом месте, обозначали «corps a corps».[2] Что касается цифр четырнадцать-двенадцать, то в этом нет ничего таинственного — это оценка; для Одиль с ее бойкой болтовней и неплохим опытом отметка повышалась до пятнадцати — тринадцати. Это означало, что у Мариэтт не было ни изюминки, ни жару, присущих Одиль. Похоже, что одной я тогда снисходительно отпустил двадцать шесть баллов, а другой в итоге насчитал двадцать восемь. Но будем до конца откровенны. В Анже, как, впрочем, и в других местах, за немногими исключениями, жен берут в своей среде, какова бы она ни была. Я решил жениться на Мариэтт потому (30 % побудительной причины), что это было единственной возможностью добиться близости с ней, а с Одиль это было необязательным. Я женился на Мариэтт потому (тут уж процент трудно установить), что в ее пользу говорила наша детская дружба, незаметно перешедшая в нежность, содержавшая множество приятных воспоминаний, поцелуев, невинных ласк, привычки бегать с ней на танцы, играть, ходить в плавательный бассейн или в кино — словом, встречаться и вместе проводить время. Я выбрал Мариэтт еще и потому, что она была из «хорошей семьи», может быть не столь аристократичной, как наша семья, но несколько более состоятельной (хотя бы в последние годы). Всего этого за Одиль не числилось. Что ни говорите, а рассудок играет решающую роль еще до заказа пышной свадебной корзины с цветами, которые не позволяют все же забыть о том, что завтра в этой корзине уже будут лежать овощи. Позор тому, кто дурно об этом подумает![3] Мы живем в эру фанерованной мебели. Часто слышишь, как говорят: «Такие-то удачно выдали свою дочь», и скромное наречие «удачно» предполагает, что все выгоды были учтены. Теперь этим просто не хвастают — вот единственная перемена, — в наше время это недопустимо. У нас господствует сентиментальное притворство. Родителям даже рекомендуется добавить: «И знаете, они обожают друг друга!» Это уже похоже на фанеру из палисандрового дерева.

Загрузка...