Ваши королевские величества, достопочтенные члены Шведской академии, дамы и господа!
Понятное дело, что мне, заурядному русскому писателю из простых, каких у нас в России водится столько же, сколько у вас пожарных, Нобелевской премии не видать как своих ушей. Но воздать должное сей славной награде, которой издавна отмечаются высшие достижения духа человеческого, хочется позарез.
Обидно, господа! Больше ста лет существует это самое престижное и непомерно щедрое воздаяние за круглосуточные бдения, головокружительные открытия в области прекрасного, за мужество, показанное под пытками синтаксисом и токами воображения, за нерушимую верность гуманистическим идеалам, а Россия все сидит при своих пяти Нобелевских премиях, которыми в разное время были удостоены один прямой гений, два «безродных космополита», большевистский угодник и протестант. И главное, за какие такие заслуги перед Богом и людьми? Кто-то (по слухам, на пару с таинственным соавтором) написал сказание о загадочных казаках и, видимо, взял господ академиков экзотикой и сепаратистскими настроениями, другой сочинил лихорадочную сагу невесть из какого быта, да еще исполненную не по-русски, а как будто на эсперанто, третий по преимуществу тем покорил читающий мир, что лютой ненавистью ненавидел большевиков.
Куда смотрит Шведская академия? Ведь за сто с лишним лет, что эта почтенная организация орудует на ниве изящной словесности, Россия явила миру целый сонм гениев, который образуют самые искрометные имена. Один Чехов способен затмить любую национальную литературу, а между тем при жизни у него не вышло ни одной книжки за рубежом, а Лев Толстой (ему отказали в Нобелевской премии буквально за то, что он не любил аллопатов и паровоз), а Горький с его всемирной известностью, даром что местами он все-таки слабоват, а Бабель с его бессмертной «Конармией», а Зощенко, Платонов, Пришвин, Ахматова с Цветаевой… ну и так далее, заключая Пильняком-Вогау, Колбасьевым и Добычиным, о которых на Западе никто даже и не слыхал.
Спрашивается: в чем дело? А дело, сдается, в том, что просто-напросто нас не любят, а не любят оттого, что не понимают, а не понимают по той причине, что не хочется понимать, что мы им неинтересны, как аборигены острова Шикотан. Вот сценариста Хемингуэя они полюбили, потому что он писал о понятном: о том, как в Африке охотятся на антилоп, как ловят рыбу в Атлантическом океане, как весело жить в Париже и противно воевать в Италии, как это, в сущности, занятно, что если где-то зазвонит колокол, то обязательно по тебе. Все прочее, что хоть на йоту мудренее сей подростковой белиберды, как правило, остается за рамками понимания и, следовательно, внимания, и даже своему в доску Томасу Манну академики дали Нобелевскую премию не за великую «Смерть в Венеции», а за тягомотных «Будденброков», которых до конца дочитать нельзя. Какой уж тут Чехов со своей «Степью» или «Свирелью», когда, с точки зрения здравомыслящего шведа, по всем без исключения чеховским персонажам, от Каштанки до полкового доктора Чебутыкина, плачет навзрыд сумасшедший дом.
Спору нет: любить нас особенно не за что, тем более что в Европе давно миновали времена Джордано Бруно и Савонаролы, а у нас еще наберется немало любителей пострадать. Мы и вороваты, и плевать нам на правила дорожного движения, и взятки у нас не берут одни паралитики и дошколята, и уж если мы воюем, то до последнего патрона, и нет у нас такой моды — сдавать без боя антикварные города. Но возьмите в толк, господа хорошие: немец может озвереть по указанию свыше, шведы сидят по преимуществу на тефтелях, итальянцы не умеют играть в шахматы, с французами, кроме как о деньгах, не о чем говорить… Однако же романо-германский мир нам бесконечно интересен, ибо мы, русские, публика вообще заинтересованная, и даже бывали случаи, когда сочинения Оноре де Бальзака сначала выходили у нас по-русски, а уж после во Франции по-французски, с запозданием месяца в полтора. А вот знал ли, нет ли автор «Человеческой комедии» о существовании русской литературы — это еще вопрос. Скорее всего не знал. Кабы он имел представление о состоянии нашей изящной словесности, да хоть прочти он на досуге одних гоголевских «Старосветских помещиков», то, надо полагать, бросил бы с горя свое перо.
Такое небрежение тем более обидно, что после Сервантеса, который открыл художественную литературу, как открывают новые планеты, Запад отнюдь не подхватил новации великого испанца и еще лет триста, до самого Марселя Пруста, культивировал приложения к Большой Британской энциклопедии, исторический роман мальчикового замаха и вариации ископаемого «Сказания о Гильгамеше», приправленные германской рассудительностью над трупом поверженного врага. И только в России, стране снегов и заборов, традиция Сервантеса нашла достойное развитие у писателей и пристальное внимание у читателей, так что смело можно объявить: в течение двухсот лет, от Гоголя до реставрации клана Мамонтовых-Рябушинских, только в России и существовала литература в правильном смысле этого слова, как дело литургическое, как служение человеку через приобщение святых тайн.
Но обласканы Шведской академией отнюдь не мы, а преимущественно писатели романо-германского направления, более или менее достоверно повествующие о терзаниях бедной девушки, которую никто не берет замуж, перипетиях какой-нибудь предвыборной кампании, страстях репродуктивного возраста или про то, как ушлые люди делают деньги из ничего. Оттого-то среди Нобелевских лауреатов частенько попадаются прямо загадочные фигуры, да вот хотя бы Хенрик Понтоппидан, или Владислав Реймот, или господин Фо; кто такие? почему такое? откуда повылазили? и вообще кто из них написал «Муму»?
Между тем настоящая литература озабочена и печется об одной-единственной субстанции — о душе. По-другому и быть не может: она, то есть наша неприкаянная душа, потому представляет собой вечный объект изящной словесности, почему вечный объект анатомии — тело человеческое, а черной металлургии — чугун и сталь. Во всяком случае, вся русская литература, от протопопа Аввакума до раскола Союза советских писателей, бережно копалась в человеке, исследуя феномен его души. О чем написан лесковский «Очарованный странник»? Вовсе не о злоключениях кавалерийского коннесера, а впоследствии послушника, — о душе. О чем эпопея «Война и мир»? Отнюдь не о том, каким образом личность коррелирует с историческими процессами, — о душе. Оттого у нас в России прежде и читали-то, как жили, ибо нет ничего интереснее, трогательнее, заманчивее, чем полное знание о себе. Да еще приобщение святых тайн через литературу прежде внушало читателю благородное беспокойство, поскольку из книг выходило, что все не так просто, как записано в свидетельстве о рождении, и, может быть, существовать надо все-таки с оглядкой на вечное бытие. Да еще художественное слово высоко поднимало человека в его собственных глазах, так как, по здравому рассуждению, он неизбежно приходил к мысли о богоподобии своего бренного существа, несмотря даже на противную рожу и отвратительный антураж; если чиновник 14-го класса, как Саваоф какой-нибудь, способен сотворить из ничего Татьяну Ларину, то и он, будучи чиновником 14-го класса, видимо, тоже некоторым образом Саваоф… Он еще потому придерживался этого убеждения, что верил в Татьяну Дмитриевну больше, чем в знакомую цветочницу, которая торгует тюльпанами за углом.