Вечереет. Шорох рукокрылых птиц превращается в гул… И ворох этих тварей, только похожих на пернатых (это летучие мыши: ласточки были раньше, в Той жизни), словно стая диверсантов на дельтапланах, страшат меня, закрывая еще светлое небо, — все напоминает об опасности.
Тороплюсь, но солнце спешливее меня.
Крадусь вдоль заборов, они — поводырь слепого (на этом берегу я стал часто слепнуть).
Мне повезло с поводырем: высокий берег Дарья-Сыр (я ее так называю, чтобы никто не догадался, прочитав мои мысли, написанные на тревожном лице, освещенном луной-опозданницей); нет, пусть лучше будет Марья-Сыр, а еще лучше — Марья-Брынза — попробуйте догадайтесь! И смотрю, на Тот берег. На Том берегу — моя родина, моя Родина. Там нет фонарей, но слышна и даже видна жизнь — луна совсем ошалела. Там рыбачат, полощут белье, смеются. Женщина, напевая, защипнув длинное платье, проходит до середины реки. Значит, здесь мелко. И я мог бы сейчас, по тому же броду перейти реку, но… Нет, меня вряд ли подстрелят на середине, цивилизованная страна.
Потом я могу жестикулировать и кричать: я здешний, это моя Родина или хотя бы моя родина, — там, или почти там, в той стороне, мой дом. Я знаю ответ: там нет такого дома, здесь нет ничего твоего, зачем ты пришел? Посягнуть на наше? Вот тебе за это.
Где-то далеко — огни: мало, слабы, не спасут.
…Лечу на велосипеде по чуждым тревожным улицам, — дома на холмах, к ним не подступиться.
Боюсь ехать по незнакомым дорогам ночью, где незримость плодит ужасы, хоть на полной скорости отпускай руль или, остановившись, вскрывай ногтями вены. Бросаю велосипед. Я слышал, здесь теперь не воруют. За воровство — смерть. (Теперь он пропадет, — его все равно похитят, — но мне не жалко.)
Я спрашиваю у детей (они безвредны — так мне хочется; на самом деле это самые жестокие существа!): как вы живете?
Они живут по-разному… Какое стариковское резюме в исполнении спело-вишневых губ!
Родители прячут их от меня, чужого, в подолах. Кричу шепотом: я ведь такой, как и вы, когда-то жил здесь. Где? — недалеко… Где?!! — рядом. Где?!!! — здесь! Я же разговариваю на вашей речи, неужели мало? Мне шепчут криком, оглядываясь: мало!.. Твой язык страшный, от него веет казнью, — почему ты пришел ночью?
Остается молчать и стараться не расточить себя до утра — слезами, желчью, тоской, гневом…
Наступает день. Конечно, мои страхи — пустяки. Свободная страна! Даже смешно за ночное.
Руки в карманы и губы свисточком.
Полузнакомыми улицами в свой неузнаваемый квартал. Здесь не видно моего жилища, но есть другое: новые дома. Заезжают свежие квартиранты. Видно, что люди сдруживаются: им здесь жить — «вечно». Какая наивность! В новосельной суете я могу дать волю мимике: никто не догадается, что я улыбаюсь их «вечности». Но не только с лица не прочесть снисходительности, — его нет и внутри. Возможно, мое мнимое благородство — эгоизм: просто уважаю себя прошлого, от наивного до… (чуть не подумал: умудренного).
Пора остановиться. Вот — старики; безопасны (а не дети, как мне еще вчера казалось).
Двое. Они художники, узнаю это по тертым локтям и серебряной седине их крапчатых черепов. Спрашиваю не про свой дом, не про тех, кто жил здесь в мою бытность, спрашиваю: не художники ли они?..
Которые перекрасили дома так, что их не узнать. Тороплюсь подавить их смятение: «…это подлинное искусство!» Один отвечает, слабо, высоким голосом скопца, вжав голову в плечи: мы не получаем гонораров, — это от души. В это время к другому, сзади, подходит кто-то молодой, мускулистый и гибкий, и обнимает, фамильярно теребя вялые плечи. Старик, душимый объятиями, плаксиво смотрит на меня. И говорит, естественно, мне, тонким хрипом: да-да, мы не получаем гонораров, уходите!
Молодой заговорщицки ухмыляется моей жалости и сообщает, светло улыбаясь: через несколько часов в свободной стране, как обычно, наступит свободная ночь… — и, щелкнув старика по макушке, отходит, пятясь и гримасничая. Старики напряженно (глаза как тревожные телескопы) смотрят на меня, — спинами и затылками вычувствывают: далеко ли удалился шутник?
Наконец они заботливо спрашивают, через несколько часов молчания, встрепенувшись: вы уходите?
Я киваю. И говорю им на прощанье (вечереет), оборачиваясь на ходу: и все-таки вы получаете гонорары!
Да-да, они виновато кивают, конечно, и очень большие — жизнь!.. Просто неудобно было хвастаться, а ваши советы нам не нужны. Вдруг они, взявшись за руки, начинают резво хороводить, смеясь.
Я ухожу в ночь (контрабандой, по опасному, предательски лунному броду через Марья-Молоко), и еще долго слышу их смех — такой странный! Как будто смеются жестокие дети.
Ступни чувствуют ночную прохладу Молочной Марьи — моей матери. Я буду уходить по лунной тропе, и не тонуть, как пророк. Почему так? Потому что не должно меня быть в своем отечестве.
Луна сжалилась и спряталась за тучи: иди!.. Впрочем, это не луна, а месяц, похожий на Сыр, — моя долька на (еще) Этом берегу.