© Ярмолинец В., текст, 2015
© Журавлев К., оформление, 2015
© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015
О-о, какой невероятной мукой было взять дрожащими руками два листа бумаги, проложить копиркой, совместить края и закрутить в машинку. Покрытый белесой сеткой отпечатков валик ворчливо провернулся, вобрал бумагу, замер. Выпущенные из руки страницы провисли, и из-под верхней выглянула черной глянцевой поверхностью копирка. Гадство, не той стороной положил! Достал из верхнего ящика стола банку с рассолом, сделал несколько мучительных глотков, закрыл глаза. Подождал, открыл глаза. Пол поехал в сторону. Выкрутил бумагу, перевернул копирку на правильную сторону, снова совместил края, закрутил. Главное было не останавливаться. Остановка тут же вызывала круговорот вещей в природе вместе с природой. Прижав указательным пальцем левой руки клавишу для заглавных букв, настучал указательным правой заголовок: «Сталепрокатный дает новый металл. Музыкальный». Отпустил клавишу. Бумага, естественно, тут же поехала в сторону. Закрыл глаза. Темнота тоже двигалась. Открыл глаза и, собравшись с силами, перечитал: «Сталерпопакный дае ноый металл. Мущыкалный».
Посмотрел на часы. До летучки оставалось двадцать минут. Сделал еще пару глотков рассола, который с каждым разом становился все гаже. Слава богу, эти судорожные попытки вернуться к жизни предпринимались без свидетелей. По понедельникам мои кабинетные сожительницы – завотделом пионерской жизни Лена и корреспондент, как и я, отдела писем Наташа – приходили прямо на летучку. А я явно сглупил. Надо было позвонить нашей секретарше Римме и доложить чистую правду: умираю, работать не могу, а если, как говорила мама, через не могу, так умру. Сдохну, как пограничная собака на боевом посту.
Интересно, послужила бы моя безвременная кончина поводом для некролога о моей короткой, но, ясное дело, многообещавшей журналистской биографии для читателей и тихой молвы о нездоровом пристрастии к спиртному среди своих? Интересно, кто бы написал некролог? Главред, скорей всего, не снизошел бы в связи с ничтожностью покойника. Но кто-то из товарищей мог бы и накатать строчек сто в номер. Скажем, Наташа. По душевной доброте сказала бы что-то типа:
– А что, он хороший был парень. Никому ничего плохого не делал.
Интересно, хоть про себя отметила бы теплое чувство покойного к себе? Я уже не говорю о каком-нибудь там ощущении пустоты в сердце или где там оно обычно возникает в таких случаях.
– Анекдоты рассказывал, – добавил бы усатый Алик Охотников, из отдела спорта.
– Так и напиши: ушел из жизни отличный рассказчик анекдотов, – заключила бы Лена.
И может быть, все они засмеялись бы, что, в общем, было бы не самым плохим способом помянуть покойника. Нет, это меня слишком далеко занесло. При всей плачевности моего состояния, я не должен был терять веру в скрытые силы своего относительно молодого организма. Нет! Жизнь не могла кончиться в тридцать лет! Во всяком случае, от тяжелого похмелья.
Особенная тяжесть данного конкретного утра была вызвана тем, что все то время, которое обычно уходило у меня на возвращение в себя под холодным душем, на этот раз ушло на то, чтобы выпроводить из дому мою ночную гостью. То ли Линой ее звали, то ли Олей. Убей, вспомнить не мог, потому что даже попытка пошевелить извилинами вызывала тошноту. Даже одна мысль о попытке. Чего бы мне ее надо было выпроваживать? – спросите вы. Объясняю. Я снимал комнату в коммунальной квартире на улице Клары Цеткин, которую мой приятель Миша Климовецкий называл Кларой Целкин. Хотя я ему пытался втолковать, что он с женой отмечает Восьмое марта именно потому, что в этот день Карл Либкнехт в сильном революционном порыве лишил Клару политической невинности. Таким образом, грубое прозвище не соответствовало факту ее революционной жизни. Да, так вот за сорок рублей в месяц я имел в своем распоряжении просторную комнату с балконом, светом, газом, телефоном и туалетом общественного пользования в корридоре.
Привел я эту то ли Лину, то ли Олю после концерта «Бастиона», где нас с ней свело. Согласно уставу ответственного квартиросъемщика, я был обязан выдворять ночевавших сразу же после окончания ночевки. Нельзя было допускать, чтобы они вступали в контакт с соседями. Коварные негодяи могли пойти в ЖЭК и стукнуть, что владелец комнаты сам живет на другой квартире, а из этой устроил притон, в то время как другие жильцы имеют право на расширение. Я не уверен, что они стремились расширяться. Единственная соседка, с которой я поддерживал отношения, была Анна Николаевна Цепенюк. Она овдовела незадолго до моего появления и была рада моей живой душе, с которой могла когда-никогда перекинуться словом. Еще был пенсионер-невидимка Григорий Иванович Каховский, который давал знать о себе шарканьем тапочек и кашлем, время от времени доносившимся из-за дверей его комнаты. Я видел его один или два раза, глубокой ночью, оба раза приняв за полупрозрачное привидение в полосатой пижаме. Он тихо проплыл мимо с чайником в руках, не обратив на меня ни малейшего внимания. И последней жилицей этой квартиры была морячка Валя, которая появлялась в доме незадолго до возвращения мужа из рейса, а проводив его, возвращалась к любовнику. Но неделя-две, пока моряк был дома, в квартире гремела музыка, через которую время от времени пробивался грубый хохот и звон посуды.
Владелец занимаемой мной комнаты был тоже моряком, но военным – он был подводником дальнего плавания. Один раз он явился за квартплатой при полном параде: фуражка с крабом и звездой, кремовая рубаха, черный галстук, черный габардиновый костюм, два ряда золотых пуговиц, золотые погоны и красные лампасы. Страшное зрелище. Вероятно, у парадной его ждал катер. Он желал получить восемьдесят рублей за два месяца, поскольку собирался в дальний заплыв к вражеским берегам. Вероятно, хотел подстраховаться. В случае чего, оставить вдове пару копеек на достойные поминки.
Эта жена, с квартирой на Черемушках, была его новой. Старая, от которой у него осталась комната в коммуне, видно, померла от тоски по редко всплывавшему из-под воды мужу. Теперь он свою старую хату использовал как источник дополнительной наживы, строго наказав мне вести себя ниже воды тише травы и говорить соседям (если спросят), что я его племянник из села. А не спросят – молчать как рыба. Кухню посещать рано утром, сортир – поздно ночью. Это было просто. Тяжело было соблюдать тишину, если ночные гостьи оказывались слишком эмоциональными.
Что было вчера, я помнил, как говорится, смутно. Перед концертом лидер «Бастиона» Игорь Ганькевич пригласил меня за кулисы. Вероятно, из всей своей бригады лабухов в синих камзолах с эполетами и галунами он один понимал, что концерт состоялся с моей помощью, и хотел отблагодарить. Возможность помочь возникла у меня неожиданно. Один из моих внештатников – Вадик Мукомолец – работал в многотиражке сталепрокатного завода и выпивал с секретарем комитета комсомола и профоргом. Эта спайка (или спойка) помогла им получить у заводского начальства разрешение на проведение концерта. Помогло и то, что группа числилась в городском рок-клубе, входившем в состав Объединения молодежных клубов – ОМК. Это была хозрасчетная контора, владельцы которой успешно зарабатывали на местной молодежи под видом культурной организации ее досуга. Если поэтические вечера приносили им заработок от продажи пирожных и кофе интеллигентным юношам и девушкам под предводительством плешеватого мэтра из местного отделения Союза совписов, то рок-клуб давал им заработок от продажи билетов на шабаши, которые привлекали пьяных и обкуренных пэтэушников. Комсомольцы, кажется, рады были курировать это брожение, поскольку строительство коммунизма, в авангарде которого они должны были стоять с винтовками и лопатами, явно лишилось своего былого содержания. Но вот культурный фронт давал оперативный простор для демонстрации своей руководящей роли.
До концерта мы выпили на шестерых бутылку «Белого аиста» за успех предприятия. Ганькевич был симпатичный, улыбчивый парень с Мясоедовской, в котором было слишком много лирики и иронии для рокера, каким он представлял себя. И на этом выступлении самым ярким номером были его новые одесские куплеты: «Мимо Дюка я давно не хожу, со второго люка на него не гляжу…» Публика в засаленных джинсах, кожаных жилетах и цепях стала нестройно подпевать ему и прихлопывать в ладоши, хотя им больше полагалось выть волками и рвать на себе майки и волосы.
После концерта зрители разошлись, не оставив за собой ни поломанных кресел, ни облеванных туалетов. Заглянувший в зал начальник ОМК Петр Михайлович Гончаров был счастлив. Когда я его спросил, доволен ли он сбором, он многозначительно ответил:
«Довольны мы будем, когда запустим их на всесоюзные гастроли. А пока пусть обкатываются».
Это – точно, «Бастион» мог бы легко стать одесским вариантом «Черного кофе». Те поют про деревянные церкви Руси, а эти – про свою Молдаванку. Те – с удручающе серьезным надрывом, а эти – с одесскими хохмочками. И прав был Гончаров, говоря про обкатку. Впечатление такое, что «Бастион» играл вполсилы, как если бы это была генеральная репетиция, а не концерт. Это выступление было не сравнить с их представлением на нашем последнем рок-свисти вале, как его случайно назвал ведущий. Там Ганины архаровцы были в ударе, и, когда исполняли свой хит про конфликт старого рокера с поклонником попсни, аудитория просто ревела от восторга.
Я старый, старый, старый добрый рокер,
Мой прадед был в «Гамбринусе» тапер,
А ты дешевый трюк смазливый попер,
Все смотришь вдаль, все смотришь за бугор!
Поэт-песенник Ганя был аж никакой. Слова у него просто вываливались из строк. Где не хватало слогов, он вставлял как подпорки всякий вспомогательный словесный хлам, но выходило все это у него очень здорово и живо.
По Дерибасовской родной гуляю я степенно,
Смотрю я в лица и грущу, признаюсь, откровенно.
Зачем, скажите, нам нужны Ямайки и Гавайи,
Когда у нас в Одессе есть не хуже попугаи!
Эти попугаи добили толпу окончательно. Свист и рев в зале заглушил на минуту музыкантов. Сейчас все было очень, как сказал автор песни, степенно. Музыканты берегли силы. После концерта техник «Бастиона» извлек из сумки бутылку кальвадоса, и тут же на нее, как на волшебную палочку, в подсобку вломилась группа поклонников со своей бутылкой меришора, двумя бутылками бецмана и двумя подружками. Одна была крашеной блондинкой с фиолетовыми фурункулами и хмельными глазами на пухлой физиономии. Недостаток обаяния заменяли короткая кожаная юбка и красный свитер, которые чуть не трещали по швам. Впечатление было такое, что сзади и спереди она вложила под них по паре дынь. Пару сзади и пару спереди. Трудно даже сказать, что можно было делать с этим овощным ларьком. Вторая девушка была ее антиподом – худенькая, смуглая, с тонкими чертами лица, гладкими черными волосами и пронзительно-голубыми глазами, словно обведенными тонкой черной линией. Она ими просто просвечивала. Как рентгеном. На ней были очень классного индигового цвета джинсы «Борман» и оранжевая футболка. Скоро сыроватый воздух подсобки наполнился запахом мокрой травы. Пущенный по кругу косяк произвел на собравшихся, включая меня, совершенно разрушительный эффект. Как этот рентген-аппарат с веснушками и очень нежными губами оказался у меня на коленях, я не скажу. Видимо, она услышала волшебную мелодию моей флейты и пошла на нее, как маленький Моцарт на папин рояль. Моя флейта транслировала эту мелодию в эфир совершенно беззвучно, но у нее оказался очень чуткий локатор. Наш контакт был стремительным, как короткое замыкание. Ба-бах – и вот мы уже у меня дома в том замечательном состоянии опьянения, которое растворяет в себе время, необходимость в отборе подходящих слов (подходят все, но не нужны никакие) и чувство ответственности. Когда я помогал ей раздеваться, ее майка зацепилась за какие-то шпильки-заколки, и я стал целовать ее грудь с маленькими коричневыми сосками, не дожидаясь, когда она выпутается из своего тряпочного плена. На этом мои воспоминания о встрече прерывались, что обидно невероятно.
Не могу сказать, что выпито было особенно много на такую компанию, но смесь вышла адской: коньяк, кальвадос, меришор, бецман, план. Я снял пробу со всего. Она, видимо, тоже, потому что утром не могла вспомнить, где живет. То есть, может, она и помнила, но отказывалась сообщить. Была не в состоянии. Одевал ее я. Правильно: раздел, теперь одень! Не маму же звать. В другой ситуации это было бы очень эротично. Такой голый ванька-встанька, или лучше сказать машка-ляжкка, с очень изящными ножками и упругими грудками, как у Дианы-охотницы. Где-то я видел такую скульптуру, только не помню где. Она шла с луком, оглядываясь на зрителя через левое плечо. Что я помню отчетливо, так это борьбу чувств, вызванную желанием еще разок поцеловать ее и одновременным опасением за то, что поцелуй может вызвать рвоту.
Короче, я ее все-таки одел, при этом почти не потревожив ее сон. Потом позвонил Мукомольцу, надеясь, что он знает, где она живет. Тот даже не понял, о ком идет речь.
– Та хоть какая она? – спрашивал он, тоже с большим трудом приводя в действие речевой аппарат.
– Худ-денькая такая, в джинсах и в майке т-такой рж-жавой, – объяснял я, как мог.
Согласные звуки спотыкались один о другой.
– Ржавой? Она у нее что, железная?
– Да не ржавой, а оранжевой.
– А-а….
– Черненькая такая, с глазами такими, не помнишь?
– Черненькая, с глазами? Старичок, ну ты даешь, тут полгорода таких! А хоть зовут-то ее как?
– Б-блин, не помню я, Вадик. Лина, что ли…
– Лена? Не знаю, старичок.
– Н-не Лена, а Л-лина. Черт, что же делать?
– Та ты ее отведи куда-то в парк и кинь на скамейку. Она очухается и сама доползет, куда ей надо.
– А вдруг она не местная?
– Она, когда на концерт пришла, у нее чемодан с собой был?
– Вроде нет.
– Ну, тогда местная.
Чувствуя себя преступником, я обнял ее за хрупкие плечики и повел в сторону Соборки, как слегка контуженный ведет с передовой тяжело раненного. Она телепалась рядом, уткнув в меня лохматую голову и не открывая глаз. Волосы у нее все еще пахли планом. В аллее напротив 121-й школы я усадил ее на скамейку:
– Але, ты жива?
Качнула головой в сторону. Понимай, как «нет».
– Где ты живешь, ты можешь сказать?
От моих слов она, просто как от ветра, повалилась на скамейку, поджала ноги в сандалиях и спрятала лицо в ладошки. Типа все, исчезни, никого нет дома. Пальцы на ногах у нее были совершенно миниатюрные. Я зачем-то пересчитал их. Все было в порядке – по пять штук на каждой конечности. Потом потрогал. Они были мягкие и прохладные.
– Слушай, я приду сюда через пару часов, ладно? – сказал я этому живому трупу. – А то мне на работу надо.
Ноль эмоций. Надо – иди.
Я осмотрелся. В аллее никого не было. Утро стояло такое тихое-претихое. Свежая травка лезла к утреннему солнышку из черных комь ев земли. Свет такой рассеянный тек сквозь прозрачную листву. На Советской Армии перезванивались трамваи. Перекинув через плечо ремень от сумки, я пошел в Первый гастроном на Дерибасовской. Здесь купил банку болгарских огурцов, срывающимся голосом попросил продавщицу открыть. Та, буркнув себе под нос «сутрапораньше», взяла из-под прилавка ключ, ловко сняла крышку, подвинула банку ко мне. Вытерев руки о фартук, села. С веселым презрением стала глядеть, как я, бедный и больной, взял трясущимися руками тару, поднес к губам и, громко стуча зубами о стекло, сделал несколько спасительных глотков.
– Спасибо, тетя, – сказал я и выпустил наружу немного вошедшего в меня с рассолом воздуха.
– Оч-чень красиво, дядя, – ответила продавщица.
Переведя дух, я прикрыл банку помятой на краях крышкой и, нежно прижимая к себе, пошел на трамвайную остановку. Теперь жизнь должна была начать налаживаться.
В свои сорок пять лет мой шеф – Юрий Иванович Кашеваров – должен был видеть в себе умного, полного сил и нравящегося бабам мужика, облеченного доверием начальства, которое постепенно готовило его к еще большей и еще более значимой должности, чем та, которую он занимал сейчас: редактора областной комсомольской газеты. Хотя была только середина мая, лицо его было покрыто густым загаром. Он только что вернулся из средиземноморского круиза, в который высокое начальство отрядило его присматривать за группой донецких шахтеров. Представляю, как эти работники подземного царства выглядели на фоне солнца, моря и пальм! Как инопланетяне, насмерть перепуганные дикой картиной чужой планеты, задыхающиеся в перенасыщенной кислородом атмосфере.
Юрий Иванович был человеком другой, руководящей породы, которой полагалась другая жизнь. Он это хорошо понимал, ценил и не стеснялся давать понять другим. В смысле – тем, кому повезло не так, как ему.
Сейчас на нем были легкие серые брюки с защипами на поясе, синий двубортный пиджак с золотыми пуговицами и белый гольф. Он был худощав, и весь этот гардеробчик сидел на нем просто прекрасно. Редакционные дамы так и ели его глазами, хотя знали, что он женат. Что с того, что женат? Ночные фантазии неуправляемы.
– Ну, что, все собрались наконец? – В тоне Юрия Ивановича звучала нотка усталости и недовольства. Он как бы торопился заняться другими, более важными делами. Неясно только какими. Давил, наверное, из последних сил стремление распустить счастливую улыбку от уха до уха и спросить: «Ну, что пацаны, клёво я устроился, правда?!»
– Да, будем начинать, – сказал его зам Коля Бычко.
Этот представлял другую породу начальников. Одевался он неброско: костюм невнятных серо-коричневых тонов, серо-голубая рубашка, темно-синий галстук не то в полоску, не то в клетку. Говорил Коля негромко и коротко, подчеркивая этим, что понимать его следует с полуслова, а команды выполнять молча и быстро, чтобы не привлекать внимание людей, которые могут причинить неприятности. В редакции знали, что с этими людьми Коля по долгу службы общается постоянно.
– Значит, так, – начал Юрий Иванович. – Есть история, которая тянет на квартальную премию.
Он сделал выразительную паузу, чтобы аудитория оценила возможность заработать лишние двадцать пять рублей.
– Поступила информация об одном парне. Кононов Владимир, тысяча девятьсот пятьдесят пятого года рождения. Увлекся буддизмом, оторвался от коллектива, зашел в тупик – короче, покончил с собой. Придурок.
Последнее слово Юрий Иванович уронил вполголоса. Он как бы понимал, что по должности ему такие реплики отпускать не полагается, но сорвалось, поскольку он человек эмоциональный, каким и должен быть настоящий газетчик. В то же время реплика должна была создать правильный настрой. На этом его роль начальника кончилась. Эстафету принял Коля. Он негромко кашлянул в большой крестьянский кулак и глуховатым, с сильным украинским «г» голосом начал ставить задачу:
– Время, значит, либеральное. Молодежь ищет что-то, непонятно что, и кидается на все новое. В том числе идеологически опасное. Как правило, идеологически опасное. Поэтому действовать надо аккуратно. Без лобовых лозунгов. Кто-то слышал про такого Кононова?
Коля обвел взглядом из-под тяжелых бровей собравшихся.
– А где он хоть жил, учился, работал? – спросила Лена по пионерам.
– Он не учился и не работал. А жил он… – Коля посмотрел в раскрытый блокнот и сказал: – Карла Либкнехта пятнадцать.
– Я знал его, – сказал я, еще не вполне трезвый идиот, потому что умный и трезвый сперва слушает, а потом решает, стоит ли ему подключаться к очередной затее начальства.
– Откуда? – Взгляд у Коли был тяжелый, как мешок картошки.
– Он жил в одной коммуналке с моим школьным товарищем.
– Ну, я вам говорю, Одесса – большая деревня! – усмехнулся Юрий Иванович. – Все знают всех.
– И что он из себя представлял? – вернул разговор в серьезное русло Коля.
– Я его видел всего несколько раз. Никогда даже не говорил с ним.
– А фамилию откуда знаешь?
– Там под звонком табличка висела: «Кононов В. В.».
Широко расставив ноги и согнувшись в поясе возле дворовой колонки, бритоголовый Кононов, в солдатских галифе и сандалиях на босу ногу, набирал в сложенные ковшом огромные ладони воду и бросал ее на мощную грудь и плечи. Мышцы перекатывались под непристойно белой кожей. Выпрямившись, он близоруко щурился, брал с колонки очки в уродливой черной оправе, надевал и, на ходу обтираясь вафельным полотенцем, шел к парадной. Пропустив его со скрипом, хлопала за ним щербатая дверь.
– Отрекаешься от порочащих связей? – ядовито поинтересовался Юрий Иванович.
– Мне не от чего отрекаться. Я его видел, но мы не были знакомы.
– А что твой приятель говорил о нем? – спросил Коля.
– Ничего существенного. Мамаша его могла сказать, мол, дегенерат снова оставил свет в туалете. Обычные коммунальные дела. Я в их отношения не вникал.
– Сейчас придется вникнуть, – сказал Коля.
– Извините, товарищи, – подала голос редакционный профорг Жанна Боровик, и голос ее задрожал от волнения, вызванного ответственностью момента. – Я согласна с Николаем Карповичем в том плане, что время либеральное, но позицию комсомольской газеты нам, слава бо, пока никто не давал указивку менять.
Она любила украшать речь украинскими словами вроде этой «указивки». Это был жаргон национальных кадров, с которого они, однако, никогда не переходили на украинский целиком, хоть он и был для них родным. Родной, да не официальный.
– Поэтому, – продолжала волноваться Жанна, – тут очень важно не удариться в лирику. А Дмитрий как раз склонен к этому. И это прекрасное качество для его очерков, а такой острый, критический материал я бы дала подготовить Саше.
Саша Плинтус был восходящей звездой отечественной журналистики. О том, что его очередной материал опубликовали «Собеседник» или «Комсомолка», говорили больше, чем собственно о материалах. Признание центральной прессы придавало его писанине такой вес, что обсуждение ее было равносильно проявлению злобной зависти.
– Ну, лирику мы отожмем, – заметил Юрий Иванович, профессиональный, в первую очередь, редактор. – Итак, Митрий Михалыч. – Это тоже был их жаргон – по отчеству и на «ты». – Я думаю, что за это дело возьмешься именно ты, и я объясню почему. Речь идет о самоубийстве. Соседи в этом случае – главный источник информации. Если придет незнакомый человек, здрасьте я из газеты, ответ будет: «Выбачайте, ничого не чулы». Поэтому нужен кто-то, кого они знают. Это – ты. И надо еще будет связаться с одним нашим товарищем из комитета. Николай Карпович даст тебе необходимые детали. Лады?
Взгляд у Плинтуса, до сих пор щипавшего свои реденькие усики, погас. Он поднялся, а за ним и остальные стали отодвигаться от стола.
Я прошел за Колей в его кабинет. Коля сел за стол, я – напротив него.
– Так я не понял, ты мне дашь телефон этого товарища или… Как я его найду?
Коля не стал торопиться с ответом. Он демонстрировал мне, что он начальник, а я – подчиненный. И, стало быть, должен ждать. Устроив руки на столе, он внимательно смотрел на меня, словно раздумывая над тем, как ответить лучше. Потом взял за края лежавший перед ним блокнот и подвинул чуть вперед. На сантиметр. А потом на полсантиметра назад. От этой претенциозности меня снова чуть-чуть стало укачивать. Он же, добившись своего, снова сложил руки вместе. Интересно, его кто-то научил этому трюку или сам придумал? Начальники, которым не хрен делать на работе, любят придумывать всякие штуки, чтобы действовать на нервы подчиненным и заодно изображать сосредоточенность и занятость. Наконец он сделал движение головой вперед, видимо, чтобы подтолкнуть к выходу долго назревавший ответ:
– Они тебя найдут.
– Как?
– Главное, не волнуйся.
– А я не волнуюсь.
– Не волнуешься?
– А должен?
– Тебе видней.
– Нет, я не волнуюсь.
– Так в чем дело?
– Просто хочется знать, с чего начать.
– С чего начать? – Не отрывая от меня взгляда, он снова поправил блокнот. – Я должен учить тебя азам журналистской профессии?
В наступившей тишине я ощущал, как силы покидают меня. Как они просто стекают по ножкам стула на пол, просачиваются в трещины между половицами, пропитывают перекрытия и набегают тяжелыми каплями на лампы, под которыми сидят этажом ниже мои коллеги из «Знамени».
– Ты что, перебрал? – Неожиданно голос у Коли потеплел.
– Кто, я?! Я же не пью, ты что, не знаешь?
– Я так и понял. По запаху. Короче, начинать надо со сбора материала. Поговори с людьми, сделай записи. Это понятно?
– Всё?
– Всё. Сам встанешь или помочь?
– Спасибо, я сам.
После летучки я допил остаток рассола, съел под сочувствующими взорами сожительниц два огурца и отбыл на сбор материала.
– Давай пропесочь этого паразита хорошо, – напутствовала меня Лена.
– Он, между прочим, покойник, – заметил я. – А о покойниках либо ничего, либо ничего плохого.
– Это в Древней Греции ничего плохого, – ответила Лена. – А у нас только про покойников и можно.
– А вдруг у него какая-то личная драма была? – предположила Наташа. – А буддизм – это так. Мало ли чем люди увлекаются?
– Иди выясни и потом все расскажешь, – закончила разговор Лена.
Первым делом я сел на «десятку» и вернулся на Соборку, где обнаружил, что моя ночная подруга исчезла. Тоже, наверное, стекла со скамейки на землю и впиталась в нее. Теперь на ее месте сидела бабушка с внуком и с выражением читала ему большую красочную книжку:
– Инда в тридевятом царстве, в тридевятом государстве жил-был добрый царь Дадон. Смолоду был грозен он.
Внук, закинув голову, смотрел в небо, из края открытого ротика текла слюна.
– Бабуля, кто это тлиделятый?
– Что ты говоришь, золотко мое? Я не понимаю.
– Ида тлиделятый – это кто, а?
Я еще побродил по парку в поисках пропажи, а потом направился выполнять задание. Работенка выпала мне грязная – заклеймить как идеологического врага человека, которого я не знал. Это было из области не читал, но осуждаю. Что я сам знал о буддизме, который должен был стать главным объектом критики в истории о вверенном мне антисоциальном, хотя уже и покойном, элементе? Медитация, нирвана, вегетарианство, отказ от насилия, проявляющийся в нежелании убить комара даже тогда, когда он сосет твою кровь. Всё. Эти отрывочные сведения можно было почерпнуть из коротких статей об увлекавшихся восточными религиями битлах, роллингах, Зеппелине и Сантане. У всех у них были свои гуру, и имя одного даже осталось в памяти – Шри Чинмой. На обложке двойного диска Сантаны Moonflower было написано его высказывание, что-то типа «Настрой меня на жизнь, Творец». В смысле, настрой как музыкальный инструмент. Чтоб играть в одной с жизнью тональности. Типа «Слышишь время летит – БАМ! По просторам страны – БАМ!», но на буддистский манер, с полным отрывом от проблем народного хозяйства.
Коридор коммунальной квартиры, которую Климовецкие делили с Кононовым, шел вдоль стены кинотеатра, вход в который был с улицы Ленина. В конце коридора были три двери. Одна в туалет, вторая – в комнаты Климовецких, третья – в комнату оказавшегося буддистом Кононова. О том, что Кононов – буддист, Климовецкие никогда не говорили. Подозреваю, что слова «буддизм» в их вокабуляре просто не было. Характеристика «дегенерат» исчерпывала их представление о нем. Миша работал приемщиком стеклотары, а его мать и жена работали в Первом гастрономе на Дерибасовской и Советской Армии. Мать, тетя Ира, заведующей отдела, а жена Света – продавщицей. Она намеревалась поступить в торговый техникум и перейти на более чистую и менее изнурительную работу товароведа. С Мишей меня связывали две вещи. Первая – когда-то он был моим одноклассником, вторая – по воскресеньям мы вместе ходили на сходняк в парк Шевченко. Там мы меняли пластинки с той самой музыкой, которую мое комсомольско-кагэбэшное начальство считало идеологически вредной. В рабочем столе у меня лежал список западных групп и исполнителей, слушание которых грозило подорвать устои советской власти. Составитель, некая Пряжинская, поработала над списком плохо. Я бы сгруппировал исполнителей в соответствии с их антисоветской специализацией, а у нее все шло вперемешку. А может, она просто нервничала. Скажем Nazareth и Black Sabbath совместно пропагандировали насилие, садизм и религиозное мракобесие, но находились в разных концах списка. Pink Floyd, извращавший внешнюю политику СССР, отстоял на большом расстоянии от антисоветского Chengez Khan, который, в свою очередь, был оторван от насаждавших миф о советской военной угрозе Talkingheads. 10CC, которые, на мой взгляд, грешили только тем, что сильно смахивали на Beatles, оказались, ни много ни мало, неофашистами. Объяснимым было только соседство уличенного в эротизме Рода Стюарта с Тиной Тернер и Донной Саммер, которые просто занимались сексом. Внаглую. От имени гомосексуалистов выступали Canned Heat. Согласно этому списку секс приравнивался к неофашизму и антикоммунизму. Короче говоря, все представленные в нем, и особенно группа Canned Heat, были редкими в своем роде пидарасами. Как сказал бы один наш бывший генсек.
Если бы эта Пряжинская не привлекала своим исследованием внимание общественности к этим группам, никаких означенных в них пороков никто бы и не заметил. Лучшей и при этом совершенно естественной защитой от этой неофашистской секс-чумы было тотальное незнание нашей молодежью английского языка. Слушали ритм, мелодию, голос. О содержании судили по редким понятным словам, по интонации. Но кому это было объяснять? Этой Пряжинской? Я бы, кстати, мог. Я бы мог порекомендовать этой дубине из красного дерева взять словарик и перевести первую песню Whole Lotta Love со второго Зеппелина.
Way, way down inside,
I’m gonna give you my love,
I’m gonna give you every inch of my love!
Поняла бы она с первого раза и без подсказки, о каких любовных дюймах шла речь? В Lemon Song тоже были неплохие строки:
Squeeze me baby, till the juice runs down my leg.
The way you squeeze my lemon, I’m gonna fall right out of bed.
Если бы она попросила помочь ей с переводом, я бы ей это сделал в стихах. Для большей доступности:
Дави сильней, подруга, пока не брызнет по ногам!
Когда ты давишь мой лимон, могу упасть я под диван!
Или – за диван. И лучше не лимон, а банан. Тогда бы лучше рифмовалось: не дави на банан – упаду за диван! Иногда я думал: что спасло «Зеппелин» или, скажем, «Перпл» от этих гонений? Самым простым объяснением было то, что за этими кампаниями идеологической бдительности стояли люди, которые не знали предмета. Получив команду: «Взять!», они вцепились в то, что оказалось на виду. Но я также допускал, что где-то в глубине наших идеологических органов мог сидеть какой-то Вася, который лично любил Зеппелин и уберег его от удара.
Квартиры Климовецких и Кононова когда-то были киношными подсобками, но в эпоху острого дефицита жилплощади обжили и их. Из кинозала в коридор постоянно просачивались глухие голоса, крики, визг тормозов, стрельба, музыка. Свыкшиеся с этими звуками жильцы перестали обращать на них внимание, как перестают обращать внимание на тиканье будильника или шипение радиатора парового отопления.
У Климовецких было две крохотные комнатки. В первой, сразу возле двери, лежала на продавленной кушетке тетя Ира. Закинув правую руку за крутое бедро, левой она доставала семечки из стоявшей перед ней синей эмалированной миски. С губ свисала шелуха. Не переставая грызть семечки, она пристально смотрела на вошедшего, пока тот не осознавал, что смотрит она не на него, а на экран телевизора, стоявшего на холодильнике у двери. В центре комнаты находился круглый стол, сжатый с боков сервантом, платяным шкафом и воткнутыми между ними стульями – не гостиная, а миниатюрный склад мебели. Вторая комната отделялась от первой слегка вогнутой фанерной стеной с проемом, завешенным ситцевой занавеской.
Эта комната была еще меньше первой, и в ней помещались только диван и еще один платяной шкаф, на котором громоздились до потолка чемоданы. Между чемоданами были втиснуты колонки. Крохотный промежуток между шкафом и стеной был забит всевозможным барахлом, прикрытым точно такой же ситцевой тряпкой, из какой соорудили занавеску. Между диваном и шкафом стояла тумбочка, на которой громоздилось главное Мишино достояние – японские усилитель Marantz и кассетник Akai, похожие на приборы с космического корабля, и вертушка «Вега». На полу возле тумбы стояла картонная коробка с дисками.
Я узнал, что Кононов покончил с собой, за неделю до того, как об этом сказали в редакции. Труп обнаружили в воскресенье, когда запах разложения выбрался в коридор. Тетя Ира, несколько дней шморгавшая носом в поисках объяснения сладковатой мути в воздухе, встала наконец со своего диванчика, прошла к двери соседа и приложилась на секунду к замочной скважине. Пошморгав еще немного, она пошла на улицу, чтобы из телефона-автомата вызвать милицию. Своего телефона у Климовецких не было.
Мы с Мишей возвращались со сходняка и разминулись с Кононовым в подъезде. Его вынесли на носилках, накрытых зеленым ватным одеялом с прогоревшим от утюга черно-коричневым пятном на углу. Из-под одеяла торчали края простыни, которой сначала прикрыли труп.
– О-па, жмурика понесли, – сказал Миша. – Интересно, откуда он у нас тут взялся?
Мы поднялись по узкой деревянной лестнице на второй этаж и в коридоре столкнулись с милиционером.
– По какому делу? – спросил мент, доставая из кармана брюк желтую пачку «Сальве».
– Живу я тут, – сказал Миша, направляя плечо в промежуток между ментом и стеной.
– Стоять! – заслонил дорогу мент. – Не слышишь, что спрашивают?
– А чё спрашивают? – Окрик заставил моего дружбана притормозить. – Ты спросил – я ответил. Живу тут.
– Фамилия как?
– Ну, Климовецкий.
– Ничего подозрительного у соседа не замечал в последнее время?
– У какого соседа?
– У тебя здесь сколько соседей?
– Э-э… – посчитал в уме Миша. – Ну, один. Вовик. Это что, его вынесли?!
– Вот я тебя и спрашиваю: ты за своим Вовиком ничего подозрительного не замечал?
– Да я его вообще видел раз в месяц. А что случилось-то?
– Кончил с собой твой Вовик. – Мент выпустил струю дыма и повернулся ко мне: – А ты кто?
– Я товарищ его.
– Кого его?
– Климовецкого.
Мент молча пропустил нас и потопал к выходу.
Когда мы вошли в квартиру Климовецких, тетя Ира продолжала начатый с невесткой разговор:
– Что ты хочешь? В такую жару он просто потек.
– Фу, мерзость, – ответила Света и повернулась к Мише: – Представляешь, наш дегенерат перерезал себе вены!
– Жить надоело, что ли? – удивился Миша.
– Следователь говорит, что он уже где-то неделю тут вонял. Я все время слышала запах, только не могла понять, откуда он. Завтра пойдешь в ЖЭК, скажешь, что мы въезжаем в эту комнату.
– А на каком таком основании?
– Скажешь, жена беременна.
– Я не понял! Ты что, беременная?
– А ты что, против?
– Что значит против? Я знать хочу!
– Нет, я не беременна, но мама говорит, что может пойти к своей врачихе, и та даст справку. За десяточку. Да, мама?
– Ага, – подтвердила тетя Ира, сплевывая шелуху.
– Ну и что ты будешь делать с этой справкой?
– Что?! У нас на троих две комнаты общей площадью пятнадцать метров, а на человека полагается четыре метра. Если нас будет четверо, то нам не будет хватать одного метра до нормы. Понял?
– Большое дело – один метр! Это по двадцать пять сантиметров на нос.
– Да, а то ты их не знаешь? Им надо будет кого-то сюда вселить, они миллиметры считать будут.
Откинув занавеску, Миша вошел в свою комнату и, присев на корточки, включил аппаратуру:
– Димон, иди сюда.
Я прошел к нему и сел на краю незастеленного с ночи дивана.
– Мама, а можно взять справку, что у меня двойня? – не успокоилась Света.
– Светуня, я же тебе говорю, нам и одного хватит, – ответила тетя Ира.
– Нет, ну просто чтобы уже наверняка. А врач вообще может установить на четвертом месяце, что у тебя двойня?
– Дадим врачихе четвертак, она тебе пятерых установит, – ответила свекровь.
– Правильно, а когда тебя спросят, где весь этот выводок, что ты им тогда скажешь? – подал голос Миша. – Цыгане украли? Или мы их в ведре утопили, чтобы не вякали по ночам?
Света между тем повернулась боком к зеркалу в двери шкафа и выкатила живот. Она была худая как глиста. Глистоватость, видимо, была тем качеством, которое позволило тете Ире принять невестку на свою крохотную жилплощадь. С такой можно было жить в тесноте и не в обиде. Места она не занимала. Взяв висевшее на ручке холодильника кухонное полотенце, Света скрутила его и сунула под халат. Снова выкатила живот. Получилась беременная глиста.
– Миша, надо будет позвать дворничку, чтобы она там убрала, и сразу начнем ремонт. Дашь ей десяточку.
– Десяточку дворничке, четвертачок врачихе, – недовольно заметил Миша. – А сами вы хоть что-то можете сделать?
– Ты хочешь, чтобы я своими руками убирала этот гной, да? – спросила Света. – А потом бралась за тебя?
– Помоешь с мылом и возьмешься.
В этот момент мои друзья походили на кладбищенских вурдалаков, делящих богатый склеп. До его прежнего обитателя дела им не было.
– А чего он покончил с собой? – спросил я.
– А хрен его знает, – пожал плечами Миша. – Дегенерат он и в Африке дегенерат.
– Может, любовь несчастная, – предположила Света. – К нему тут ходила одна.
– Ага! Любовь! – подала голос тетя Ира. – Я ее знаю. Проститутка валютная.
– Откуда у него деньги на валютных? – усомнился Миша.
– Может, она ему по любви давала, – предположила Света. – Меня лично одно возмущает. Ты хочешь покончить с собой, пойди и утопись в море! Чтобы потом никто не возился с твоим вонючим трупом!
– Так трупешник же потом все равно всплывет, – сказал Миша.
– Ну и что?
– А то, что все равно кому-то надо будет с ним возиться.
– Положи кирпич в трусы – и не всплывешь! – нашлась Света. – А главное напиши объяснительную записку, чтобы людям из-за тебя не морочили голову.
– Так, все, – сказал Миша. – Дай послушать музыку.
– Опять музыка, – недовольно сказала Света. – Как ребенок со своей музыкой. А что ты наменял?
Миша протянул ей обложку Sheffild Steel Джо Кокера, за который отдал Infatuation Рода Стюарта. С идеологической точки зрения это был очень хороший обмен. Стюарт был списочным эротоманом, а Кокер – нет. Судя по фотографиям на дисках, он был алкашом, но наши культуртрегеры с этим готовы были смириться. У нас своих было хоть отбавляй. Света уселась рядом со мной на диван, сложила ноги по-турецки и стала рассматривать обложку.
– Последний?
Этот вопрос меня раньше сильно доставал, поскольку для большинства слово «последний» отражало качество диска. Прошлогодний альбом, альбом десятилетней давности в сравнении с последним всегда проигрывал. Потом до меня дошло, что в своей привязанности к року семидесятых я сильно отстал от жизни. Музыка менялась, и это особенно остро ощущали те, кто не слушал ее, а танцевал под нее. Их не интересовало ничего, кроме ритма, ну и еще характера звука. Восьмидесятые были веком электроники. Даже барабаны стали электронными. Чем и объяснялась популярность Modern Talking или C. C. Catch, которую Миша называл, с присущим ему стремлением к простоте жизни, «Соси квэч».
– Ну! – с гордостью ответил добытчик Миша маленькой хозяйке крохотного дома.
Звукосниматель опустился на черную массу, в динамиках послышался хруст выскользающей из-под иглы пластмассы, затем размеренно и звонко застучал барабан, начал вить упругое кружево бас. Кокер запел:
I don’t need no one to make my bed.
I don’t need no one to rub my head.
I don’t need no one to do me wrong.
I don’t need no one to sing my song.
– Ништяк, а? – сказал Миша, счастливо улыбаясь. – Там одна царапина была; если она сейчас стукнет, я его в следующий раз убью на хрен.
Угроза относилась к бывшему владельцу диска, который утверждал, что царапина поверхностная.
When you left me it was for the first time,
When you left me I was in a bad state of mind,
I couldn’t think, I couldn’t drink, I couldn’t eat.
It’s been four whole days, I haven’t had no sleep.
Света отложила обложку и, прикрыв блаженно глаза, ударяла ладонями по бедрам в такт музыке.
Baby, baby look what you done – Тч!
Baby, baby look – Тч! – what you done – Тч!
– Убью гада, – сказал Миша темнея лицом. – Убью на хрен, я же знал! Я ему идеального Стюарта отдал, идеального, блин!
– Дай побольше давление на иглу, может, она проскочит, – предложил я, но у Миши было такое лицо, словно он уже готов был бежать назад в парк, чтобы вернуть своего Стюарта.
Соседка Анна Николаевна, постучав в дверь, сказала из коридора:
– Митя, вас к телефону! – И, когда я вышел из комнаты, добавила доверительно: – Какой-то мужчина.
– Здравствуйте, Дмитрий Михайлович, – сказал мужчина.
– Кто это?
– Вам должен был говорить обо мне Николай Карпович.
– Кто?
– Ну, напрягите память…
Я напряг. Николай Карпович стал замредом Колей.
– Ах, это… Вы должны были мне передать документы о…
– Я вас ни от чего не отрываю?
– Подождите буквально минуту, мне надо закрыть дверь, я только вошел.
Я пошел на кухню, чтобы перевести дух, взял стакан, налил воды из чайника, отпил глоток. Вернулся к телефону:
– Алё? Я вас слушаю.
В трубке играла музыка.
– Алё!
– Да-да, закрыли дверь? Ну, хорошо. Я думаю, что нам хорошо бы встретиться, познакомиться, составить план действий.
– Вы хотите, чтобы я зашел к вам, или вам удобней в редакции?
– Нет, ну зачем же так официально? Встретимся завтра в одиннадцать часов утра возле Памятника жертвам революции на Куликовом поле. Буду ждать вас на скамейке. Знаете, где это?
– Да.
– Тогда до встречи.
На следующий день после летучки я подошел к Коле и сообщил о предстоящей встрече.
– Странновато, нет? На скамейке на Куликовом поле.
– А что странного? – вылупился Коля, всем видом показывая, что такие встречи на скамейках – давно установленная норма.
– Ну, что мы разведчики какие-то? Почему не в его кабинете?
– А ты хочешь, чтобы кто-то видел, как ты ходишь на Бебеля? – Коля двусмысленно усмехнулся.
– Я же туда по редакционному заданию иду. Пусть увидят.
– Это ты знаешь, что по редакционному заданию, а что люди подумают?
Я даже не знал, что ему ответить, и он наконец освободил меня:
– Слушай, тебе сказали, иди.
Найдя нужную скамейку, я сел, развернул газету и стал просматривать заголовки. Наша газета обладала уникальным свойством. Практически все написанное в ней никого не волновало, кроме корректоров. Не исключено, что они были последними, кто читал производимую нами белиберду. На летучках неоднократно говорили, что тираж падает, от подписки отказываются. Требовали писать боевые, современные материалы, но список тем не менялся: подготовка к отчетам и выборам, очерки о молодых специалистах и портреты современников, большая часть жизни которых, как правило, оставалась за рамками написанного. Благо в последнее время разрешили писать о музыке. И поскольку я ей увлекался, тему отдали мне. Она считалась до такой степени несерьезной, что конкурентов у меня не было. Но по той же самой причине ее несерьезности я должен был дописывать положенный объем портретами современников и молодыми специалистами.
Через минуту-другую после того, как я устроился на скамейке, ко мне подсел мой связной. То, что он мой, я понял по его невыразительному гардеробчику: серый костюм, голубая рубашка, розовато-коричневатый галстук, русая голова, стеклянные глаза, узкие губы – неброский типчик, замаскированный под городской ландшафт. Разведчик-профессионал. Серый клещ-кровосос.
– Приятно познакомиться, Дмитрий Михайлович, – обратился он в воздух перед собой. – Всегда с интересом читаю ваши статьи. У вас хороший, образный язык, ударные концовки. Такие, как вы, только начинают в комсомольской прессе, а продолжают в центральных изданиях.
Замолчал, ожидая, как я отреагирую на комплименты. Интересно, про эти ударные концовки он сам придумал или кто-то ему подсказал? Например, Юрий Иванович. Коля бы мне такой комплимент не отпустил – он не любил баловать.
– Спасибо, – сказал я. – Я, честно говоря, не ожидал, что мы встретимся на улице. Я так понял, что вы ознакомите меня с какими-то материалами…
– То есть вы ожидали, что мы вам дадим данные агентурной работы, протоколы допросов свидетелей, адреса и имена, я вас правильно понял? – перебил он меня с наигранной иронией, сразу давая понять, что он может перебивать, а мое дело слушать и слушаться.
– Я не знал, что именно вы мне собираетесь предоставить, но я предполагаю, что для написания статьи о Кононове мне нужно с чего-то начать. Какие-то… – Я едва удержался, чтобы не сказать слово «инструкции», которое окончательно лишило бы меня независимости, и добавил после секундного колебания: – Материалы.
– А никаких материалов нет! У нас были простые собеседования с Володей, как сейчас с вами. За ними стояло чувство гражданского долга людей, осознающих сложность ситуации, в которой он оказался.
Клещ достал из бокового кармана пиджака пачку сигарет, коробок спичек и стал закуривать. Спички не зажигались. Видно, головки были сыроваты. Он испортил несколько, прежде чем одна с шипением занялась. Он был явно не красноречив и осознавал это. Поэтому ему требовалась передышка, которую он заполнил зажиганием сигареты. Выдув струю дыма в небо, он продолжил:
– Буквально в двух словах и без бумажек. Родился Володя Кононов в Казахстане. Мать привезла его в Одессу пацаном. Кто-то у нее тут был… брат-сват – неважно. Короче, зацепилась-про писалась. Потом взяла и умерла, а он рос одиночкой. Поступил на исторический, связался там с какими-то умниками. Стал вступать в дискуссии с педагогами. Короче, на третьем курсе бросил учебу. Работал, как и полагается таким, как он, Спинозам, кочегаром. Нашел теплое место в роддоме в парке Шевченко. Сутки через трое. Не светился. Потом мы взяли тут одну группу самодеятельных революционеров. Они библиотеку держали: Солженицын, Зиновьев и прочее отребье. – Клещ поморщился. – Не знакомы – «Библиотечное дело»?
– Нет, а что, об этом где-то писали?
– Ну, у нас много чего не пишут, а народ, что ему полагается, знает.
– Я не знаю.
– А вы поспрашивайте. Может быть, расширите кругозор. А наши революционеры чем отличались? Они, так сказать, никакой конспирации не соблюдали. Напротив, даже спорить норовили на собеседованиях, дискутировать. Особенно один. Некто Игрунов. Тоже не слыхали?
Я покачал головой.
– А еще журналист! – пожурил он меня.
Время комплиментов явно прошло. Теперь он показывал, что при такой очевидной моей бестолковости без его руководящей роли я не обойдусь.
– Короче, взяли их за жабры, милых, и посадили за антисоветскую агитацию и пропаганду. И библиотеку их тоже нашли. Но есть мнение, что нашли только часть библиотеки. Большую, но часть. Потому что кто-то все равно книжечки по рукам пускает, распространяет отраву эту. Кононов тоже распространял. У тех свой круг был, у этого – свой. Те в политику ударились, а этот – в буддизм. Но зараза одна и та же. Противопоставление себя обществу, деградация и в результате – самоубийство. Вот с вашей помощью мы бы и хотели установить круг знакомств этого Кононова. Сам-то он вывернулся, а круг остался. Не мог не остаться, понимаете меня?
– Вы хотите, чтобы я установил круг знакомств Кононова?
– А почему нет? Как советский гражданин, вы должны нам помочь. И поверьте, это будет учтено.
– Но как?! В мою задачу входило написать статью. Это все, что я умею.
– А мы и не просим вас о большем. Пишите статью. Но чтобы написать ее, вам надо собрать материал о Володе. Как он стал таким. Кто его сделал таким. Кто толкнул его к роковому шагу. Как вы знаете, само по себе ничего не случается. Солнце светит – трава растет. Холодает – листья желтеют и опадают. Правильно? Он был хорошим в принципе парнем, но дураком, которого окончательно сбили с пути. И вот те, кто сбил, должны ответить за его смерть. – Голос его затвердел. Кулак сжался так, что костяшки побелели. – Мы с вами не имеем морального права допускать повторения таких трагедий. В этом ваша задача как советского журналиста. А мы будем рядом. Ваш телефон у меня есть.
– Вы мне оставите свой?
– Пока нет.
– А как вас хоть зовут?
– Меня зовут Иван Иванович Майоров.
Он достал из внутреннего кармана пиджака красную книжечку и ловко раскрыл прямо возле моего лица. За те несколько мгновений, которые книжка была передо мной, я не смог ни рассмотреть фотографию, ни прочесть фамилию владельца. Движение явно было наработанным и предполагало произвести именно такой эффект. Показать, но не дать прочесть. Соблюсти видимость законности. Мотнув рукой, Майоров захлопнул удостоверение и спрятал его:
– Удовлетворены?
По дороге в редакцию, а затем домой меня не покидало ощущение, что за мной следят. Это, видимо, было нормальной реакцией на встречу с комитетчиком. Отрезав кусок хлеба и намазав его вареньем, я устроился с книгой на диване – это был роскошный детектив «День шакала» Фредерика Форсайта, подаренный мне одним моряком, у которого я брал интервью. Книжка была о том, как один наемный убийца должен был кокнуть Де Голля. Но я был так возбужден, что не мог сосредоточиться. Бросив книгу, я поставил первую пластинку из пачки на подоконнике. Это был альбом Fleetwood Mac – Rumors. Но музыка раздражала. Мне показалось, что Стиви Никс просто воет, а не поет. Стой эта наркоманюга передо мной, я бы, пожалуй, треснул ее чем-то по башке. Типа подушки. Когда она с коллективом завела Go your own way, мне показалось, что через меня пропускают ток. Из кончиков ушей даже посыпались зелено-голубые искры. Последним, героическим усилием я остановил вертушку и выключил усилитель. Наступила спасительная тишина.
Хорошо, конечно, было бы владеть техникой медитации, чтобы отвлечься от всего этого бреда, расслабиться, как это, наверное, делал Кононов. Интересно, от чего он отвлекался? Что его беспокоило? Впрочем, судя по всему, медитация ему не помогла. Я сбросил туфли, уселся на диване в позу лотос, закрыл глаза и за незнанием буддистских мантр сделал глубокий вдох-выдох и прочел «Отче наш» раз десять. Потом, устроившись поудобней, задремал. Дух мой выбрался из меня и встал на посту у изножья, наблюдая за спящим. Когда проснулся, на часах была половина десятого вечера. Я умылся и вышел из дому. Пройдя до Комсомольской, сел на пятнадцатый трамвай. В вагоне, залитом мутноватым серо-желтым светом, было всего два пассажира. У переборки, отделявшей кабину водителя от салона, дергалась из стороны в сторону старуха с кошелкой. У окна дремал мужик, прижав к черному стеклу скособоченную кепку, со спрятанным под ней радаром для чтения преступных мыслей на расстоянии. Я остался на задней площадке. На следующей остановке я придержал дверь ногой и, когда трамвай тронулся и начал набирать скорость, соскочил на мостовую. Мостовая побежала-побежала назад, и я ее еле догнал, замахав на прощание кепке с радаром. Оглянулся. Франца Меринга была пустынна. У подъездов горели одинокие лампочки. На потолках квартир мотались телевизионные тени.
На Дерибасовской еще было многолюдно и светло от огромных витрин. Я нырнул в пропитанный запахом подгнивающих овощей мрак Гаваны и, миновав пустынную Ласточкина, прошел узким проходом под аркой в Палерояль. В его центре обнаженные Амур и Психея обнимались под серовато-голубым светом луны и звезд. Занимались, можно сказать, эротикой. А в безлунные ночи, возможно, даже и сексом. Надо было бы поинтересоваться у соседей, не крутят ли у них тут во дворе Донну Саммер. Или Тину Тернер. И потом пропесочить как эксгибиционистов. Оставив справа черную громаду Оперного, спустился по ступеням в переулок Чайковского. Задержавшись в глубокой тени деревьев, снова осмотрелся. Никого. Перелетев через мостовую, нырнул в спасительный мрак подъезда и, пробив его, свернул налево. Высокое окно, выходившее во двор, было освещено теплым желтым светом торшера. Привстав на цыпочки, я постучал костяшками пальцев по краю карниза. Наташино лицо появилось за стеклом, и она приветственно махнула рукой.
– Хочешь чаю? – спросила она, пропуская меня в квартиру.
– Очень. – Я устроился на диване, а она ушла на кухню.
Оттуда доносилось позвякивание посуды, шумела, ударяясь в отлив, вода, потом я услышал, как ее мать, Надежда Григорьевна, сказала со вздохом:
– Хороший парень, чего ты ищешь?
– Мама, – очень тихо попросила Наташа.
– Все чего-то ищут, – продолжила моя добровольная союзница, как бы ни к кому не обращаясь. – Если счастье, так только за горами.
Наташа вернулась с чашкой.
– Слушай, у меня тут такое случилось, – сказал я, принимая чай. – Даже не знаю, с чего начать.
– Влюбился?
– Ну, это допустим уже и не новость. Тут другая история… При этом с таким простым сюжетом, что как бы ты не подумала, что я чего-то недоговариваю.
Слова Коли о том, что подумают люди, завидев меня на Бебеля, вошли в меня как отрава. Действительно, человек, так или иначе связанный с комитетом, становился опасным, даже если его связь была невольной, вынужденной. Кто знал, о чем он говорил со своими попечителями за закрытыми дверьми? Доносил на кого-то, спасая себя, или благородно молчал и отнекивался, что грозило ему самому большими неприятностями, вплоть до потери свободы?
– Ты начни, а если у меня возникнут вопросы, я тебе скажу, ладно?
Я рассказал ей о своей встрече с комитетчиком. Действительно, сюжет оказался короче некуда.
– Тебя губит твоя добросовестность, – сказала она, улыбаясь, и, как всегда, в ее улыбке была тень то ли вины, то ли сожаления. – Ты относишься к этому делу так, как будто это твой долг – выяснять связи этого человека. Это не твой долг. Когда этот Майоров назначит тебе следующую встречу, скажи, что ты поговорил со своим Мишей, что ты поговорил с дворником и выяснил, что никто и ничего о нем знает. Ничего такого, из чего можно было бы сделать статью. И всё. Ты же помнишь, как у Солженицына – не играть с ними в кошки-мышки, не давать им конец ниточки, за который они потянут и раскрутят весь клубок. Да и клубка тут никакого нет. Он читал какую-то литературу. Все что-то читают. Все рассказывают анекдоты. У него же не нашли дома подпольную типографию. Или, я не знаю, склад оружия! Если им не за что будет зацепиться, они от тебя отстанут. На нет суда нет. Или ты хочешь, чтобы они помогли тебе устроиться в «Известия»?
– Нет, конечно же я не хочу, чтобы в «Известия» помогли мне устроиться они. Но вот ты сама говоришь, что надо хотя бы для приличия показаться этому дворнику.
– Покажись для приличия и продолжай делать то, что ты делал всегда. И не бойся их. Сейчас не тридцать седьмой год. Посмотри, что происходит в стране. Их самих не сегодня-завтра разгонят.
– А если это инициативный дворник? Что, если он уже десять раз ходил с жалобами на этого Кононова к начальнику ЖЭКа, а тот от него только отмахивался? И вот все его жалобы оказались обоснованными, и в довершение всего появился сотрудник газеты. Тут-то он выложит столько, что хоть книгу пиши. Что тогда?
Помолчав, она сказала:
– Ну, хорошо, пусть это будет инициативный дворник. Но подумай, что он может сказать при всей своей инициативности? Что этот Кононов вербовал его в буддисты? Обещал познакомить с Махатмой Ганди?
От этого Махатмы Ганди мы стали хохотать как сумасшедшие. Страх, напряжение – все прошло. Мне так захотелось обнять ее и прижать к себе, что в штанах у меня начался микроприступ гипертонии. Я сел поудобней.
– Что ты хочешь от меня услышать? – наконец сказала она. – Чтобы я порекомендовала тебе бросить работу в газете? Но ты же любишь ее, правильно?
– Слушай, я всегда знал, что есть неприятные задания, но для них есть псевдонимы. Я знал, что раз в году надо отписать муру про отчеты и выборы. Но тут выходит, что ничего другого и не надо. Что все, что я пишу, или почти все – это… не журналистика. Конторский официоз, полуправдивые очерки и теперь еще это развед-донесение.
Она вздохнула:
– Это не так. Ты делаешь прекрасные очерки, у тебя есть другие замечательные материалы. Не бывает работы без каких-то неприятных обязательств. Я тебе советую, Митя, не гони картину. Сейчас все уперлось в этого дворника. Встреться с ним, а потом увидишь, что делать дальше. Ну, подумай, что он тебе может рассказать? Ну, напился, ну привел к себе кого-то, мешал соседям, ну, что еще? Наша газета про пьяниц и дебоширов не пишет.
Она зевнула, похлопала ладошкой по губам. В комнате у мамы телевизор бодро сообщил, что в Москве двадцать шесть академиков подали в отставку, освободив место свежим кадрам. Процесс перестройки шел полным ходом.
– Ты права, наверное, – сказал я. – Я всегда начинаю волноваться заранее, хотя причин для этого, может быть, и нет. И всегда к тебе прихожу со своими проблемами. Расскажи лучше, как ты поживаешь?
Она отпила чай из моей чашки, пожала плечами:
– Как всегда. Ничего особенного. Нет, знаешь, вот вчера я смотрела по телику какой-то фильм, не помню уже, как называется, и вот там влюбленные после долгой разлуки встретились. И, как полагается, обнялись. И стали целоваться.
– Невероятно!
– Не перебивай. И вот, когда я смотрела на них, у меня вдруг сердце захолонуло. Мне на минуту, но очень отчетливо, так что я физически это ощутила, показалось, что они могут задохнуться. В этом было что-то очень символическое – любовь лишала их способности дышать, жить, ты понимаешь?
– Поэтому мы целоваться не будем.
– Конечно не будем! Я же тебе толкую – это опасно для жизни! Мы так сидим хорошо, говорим, понимаем друг друга. Стоит начать, и все это умрет. Я же вижу, как это происходит у наших друзей. Они женятся, а через год из их отношений уходит все то, что мы так ценим в наших. И эти разговоры, и эта постоянная тяга друг к другу. А потом проходит еще два-три года, и они разводятся. Мы должны сохранить все как есть. И нам этого хватит на всю жизнь, ты понимаешь меня?
– Ты с доктором не консультировалась?
Я взял ее руку с очень изящной кистью и длинными пальцами и приник к ней губами, а она стала гладить свободной рукой мой затылок.
– По какому вопросу мне надо с ним консультироваться?
– По вопросу мазохистских наклонностей.
Она отняла руку.
– Ну, где ты такое слово выучил, Митя?! Иди домой!
Я возвращался к себе по самым освещенным местам ночных улиц. Я бросал вызов скрывавшимся в тени шпионом с рациями и парабеллумами. Я их всех имел в виду крупным планом. Действительно, что я мог принести этому Ивану Ивановичу Майорову? Этому серому клещу? Высказывания Мишиной жены о том, что их сосед – дегенерат? Что мог рассказать мне дворник? Что гнусный буддист оставлял после мытья лужи у дворовой колонки? Нет, все не так плохо, как сначала казалось. Наташа права. Всё, что надо, это не рваться в бой, не рыть землю без надобности, не проявлять ту самую идиотскую инициативу, благодаря которой мне доверили важное идеологическое задание. И уходить от контакта с ними тоже не надо, чтобы не обозлять понапрасну. Они и отстанут. Действительно, не тридцать седьмой год на дворе.
Дома я достал из холодильника початую бутылку алиготе, наполнил стакан и вернулся в комнату. Было около полуночи, но спать не хотелось. Из приоткрытой балконной двери тянуло острой ночной прохладой, и от движения воздуха занавес покачивало. Как будто кто-то стоял за ним. Я подошел к балкону, откинул пыльную на ощупь ткань и высунул голову наружу. В черном колодце двора свет горел только в нескольких окнах. Прикрыв балконную дверь, я задернул занавес и прошел к подоконнику, где у меня стояли аппаратура и пачка дисков. Отпив с полстакана, я стал перебирать их. Некоторые я не слушал уже несколько лет, но, когда брал их в руки, мог ощутить то же, что и тогда, когда они впервые попали ко мне. Я тогда учился в десятом классе. В параллельном классе училась девочка Ира, чей папаша работал на таможне. Тогда я не связывал его место работы с ее коллекцией дисков. Позже до меня дошло, что он их попросту отбирал у наших моряков загранплавания, после чего они оказывались у него дома. Как сказал Жванецкий: «Что охраняем, то имеем». Благодаря тому, что доставались они ей даром, Ира не видела в них особой ценности и легко давала переписывать. В этом был занятный парадокс: перед ее папашей стояла задача – не дать прохода буржуазной культуре, но в действительности он активно распространял ее через дочь.
Один раз она мне дала сразу штук десять дисков. Среди них были Led Zeppelin III, Deep Purple – Fireball и Rolling Stones – Sticky Fingers. Она, не таясь, передала их мне в школьном коридоре, а я, пугливо оглядываясь, стал засовывать их в портфель, оказавшийся недостаточно вместительным для такой ноши. Потом, так же пугливо оглядываясь, я потрусил домой, держа так и не закрывшийся портфель под мышкой. Какие-нибудь хулиганы могли отобрать их. Город просто кишел ими. Я двигался короткими перебежками от одного добропорядочного на вид гражданина до другого, вжимая голову и ощущая спиной раскаленное дыхание незримых преследователей.
Первым я поставил «Зеппелин». Сначала раздались пять или шесть повторившихся через равные промежутки времени щелчков, какой-то, может быть, студийный отсчет, после которого ритм гитар и ударных просто оглушил меня, и над этим ритмом Плант завыл, что твоя нечистая сила:
– А-ага-га-а-а-а-а-а!
У каждого альбома была своя ценность помимо музыкальной. В перпловском Fireball это был звук уехавшей вниз кабины лифта. Звук заработавших моторов был таким же захватывающим, как и скорость, с которой Ян Пейс стучал по барабанам и тарелкам. А чего стоила обложка Sticky Fingers! В сфотографированные на нее «Левиса» была вставлена самая настоящая змейка! Расстегнув ее, можно было отогнуть край обложки, за которым оказывалась новая фотография – белых трусов. За ними был черно-белый вкладыш, на котором пятеро роллингов стояли у какой-то обшарпанной стены. На Джагере и Ричардсе были какие-то пестрые брючки. Самым аккуратным выглядел их новый гитарист Мик Тэйлор, сменивший утонувшего наркома Брайана Джонса. Казалось, что аккуратные джинсы и куртка были прямым указанием на то, что он новичок, который еще не позволял себе, как сказала бы моя мама, распоясываться. Каким он, должно быть, чувствовал себя счастливчиком! А как он играл! Ричардс брал свои размазанные, рваные аккорды, а Тэйлор солировал, вел тему. Но вдвоем они были совершенно бесподобны! Только Ричардс мог так по-роллинговски начать Sway – вам-вам-вам-ва-у-у! Но как бесподобно звучала гитара Тэйлора в Can’t you here me knocking. А как их гитары перекликались в Syster Morphine! Ричард рвал струны на акустической, а Тэйлор вставлял сперва короткие, протяжные ноты, а потом вел соло, и звук у него был тяжелым и гибким.
Я менял пластинки, ставил одну и ту же дорожку по нескольку раз, был в совершенном умопомрачении. Когда родители ушли спать, я продолжал слушать тихо-тихо, едва слышно.
На следующий день, когда Ира увидела меня в коридоре, она в точности повторила вопль Планта:
– Ага-га-а-а-а-а!
От испуга сердце у меня замерло – в школе так орать не полагалось.
– Ну, понравилось? – спросила она, когда мы оказались рядом.
Встречаясь на переменах, я торопился к ней и, захлебываясь от восторга и благодарности, рассказывал, как хотел бы еще знать, о чем они поют.
– А у меня есть их тексты.
– Откуда?!
– А у меня есть один чешский журнал, и там есть текст «Песни иммигрантов» и еще какой-то.
На следующий день, замирая от восторга, я читал слова, которые пел Плант:
We come from the land of the ice and snow,
From the midnight sun, where the hot springs blow.
The hammer of the gods will drive our ships to new lands,
To fight the horde, singing and crying:
Valhalla, I am coming!
– А что такое Валхалла? – спрашивал я всех, кого мог.
Ответ дала учительница английского Валерия Анатольевна:
– Это – место, где жил главный бог древних норвегов – Один. Или Одэн. Кстати, в его честь названа среда – Wednesday. В старых текстах его звали Wodan. А название дня звучало как Wodan’s Day.
Валерии Анатольевне было лет двадцать пять. Она закручивала светлые волосы в тугой узел с хвостиком на затылке и носила короткое кримпленовое платье с цветочным рисунком и туфли на платформе. Улыбаясь, она слушала мои восторги по поводу Зеппелина.
– Ты видишь, у тебя появился еще один стимул учить английский! – сказала она. – Хочешь, я тебе принесу битловские тексты?
– Нет, я лучше еще пару цепеллиновских попробую разобрать, а потом принесу вам на проверку, ладно?
– Если бы я их сама слышала, мне было бы легче тебе помочь.
– Так я вам запишу!
Когда она принесла мне чистую бобину пленки, у меня было ощущение, что мы стали сообщниками.
Диски мне были переданы на несколько дней. После выходных с таким же ужасом, спазмами в животе, на пустых ногах я принес их в школу, но Ира не пришла. Пытка транспортировки этого сокровища продолжилась. Я разозлился на нее за такую необязательность. Сказала приду – приходи, хоть не знаю что! Но она не появилась до выходных и после них тоже. Просто исчезла. От ее классного я узнал, что она заболела. Прошла зима, ее все не было. Я привык к тому, что диски теперь все время лежат на радиоле. Они стали почти моими. В самом начале марта – я помню за окном кружил редкий серый снежок – на большой перемене классный попросил всех встать. По его лицу мы поняли: что-то случилось. Я подумал, что врезал дуба кто-то из начальников. Родители часто посмеивались над их возрастом. Застучали крышки парт, мы стали подниматься. Когда все уже стояли, он вздохнул глубоко и сказал:
– Дети, я прошу вас минутой молчания почтить память нашей соученицы Иры. Она умерла.
Я не сразу понял, что речь идет о той самой Ире. Мне казалось совершенно невероятным, что может умереть моя сверстница. Умирать должны были люди, дожившие, ну, хотя бы лет до пятидесяти.
– А чего это она? – поинтересовался Миша Климовецкий.
– У нее была лейкемия, – ответил классный.
Еще одно слово пополнило мой словарный запас. Через несколько недель, узнав в учительской ее адрес, я поехал в поселок Таирова, чтобы вернуть диски ее родителям. Я нервничал. Побаивался вида людей, понесших такую утрату. Они скорбят, а тут я со своей липовой физиономией. Еще я побаивался, что они станут предъявлять мне претензии, почему я так задержал пластинки, когда она могла, например, послушать их перед смертью, или еще, чего доброго, начнут проверять, в каком состоянии я их возвращаю – обложки некоторых потерлись на сгибах.
Дверь открыл ее папаша. Тот самый таможенник. Он был в бежевых шортах и белой майке, крепко сколоченный, лысый. На моем лице было изображено горе, но он, казалось, был в хорошем настроении.
Я назвался. Он кивнул, чтобы я зашел. Прихожая была заставлена картонными коробками. Они как будто готовились к переезду. Я достал из сумки диски и подал ему. Он сел на ящик и, положив их на колени, стал рассматривать. Потом, постучав торцом пачки по коленям, выровнял ее и протянул обратно мне:
– Оставь себе. Считай, что это подарок от Иры.
Я поблагодарил его, не зная, удобно ли спросить, где она похоронена. Я подумал, что он может подумать, что я хочу отнести цветы на могилу в благодарность за диски, и в его глазах это будет выглядеть карикатурно. А без дисков, скажем, спросил бы? Как вы поняли, я с детских лет был мнительным мальчиком. Хоть бери меня и пиши работу по детской психологии.
– Как тебя зовут?
– Митя.
– Постой здесь, Митя.
Он ушел в комнату. Что-то там двигал. Потом вернулся и вручил мне еще пачку дисков:
– На память. Помни о ней.
Я так и не спросил, где ее похоронили. На лестничной площадке я всунул часть дисков в сумку, а часть мне пришлось везти в руках. Всю дорогу до автобусной остановки, а потом в автобусе я со страхом посматривал по сторонам, панически боясь, что меня бомбанут. Я также панически боялся назвать себе сумму стоимости своего нового достояния. Наверное, тут было дисков на годовую отцовскую зарплату. Держа их между ног, я с трепетом угадывал в темно-коричневом торце двойник Jesus Christ Superstar. Домой я ввалился мокрый от пота, кровь тяжело била в висках. Мама, стоявшая у кухонной плиты, спросила:
– За тобой что, бандиты гнались?
Я часто пытался вспомнить эту Иру, но цельный ее образ ускользал от меня. У нее были длинные, вьющиеся крупными кольцами, блестящие черные волосы и очень веселые карие глаза. Я помнил ее заразительный смех и ту щедрость, с которой она всем делилась, как если бы знала, что ТУДА с собой ничего не унести. Но тогда, в девятом классе, я проявлял интерес не к ней, а к ее дискам. Теперь они служили своеобразным напоминанием о моей туповатой подростковой жадности. Если правда, что ничего просто так не случается, как мне объяснил недавно товарищ Майоров, то этот подарок наверняка должен был поспособствовать моему культурному развитию. Музыка, которая не признавалась властью, считалась второсортной и даже вредной, научила меня прислушиваться к тому, что не хвалили. Что я дал взамен этой Ире? Ничего. Может быть, и дал бы, да не успел.
В отличие от музыки многих других групп первые диски Зеппелина не старели. Ужасно помпезно стал звучать Uroah Heep, первые диски Deep Purple, казалось, ничего не связывало с их шедевром Machine Head, однообразно звучали Free и Bad Company, T-Rex, первые роллинги и битлы казались совсем допотопными. Да, были и на них по одной-две хорошие песни, но в целом эта музыка принадлежала другому времени. Старый зеппелиновский блюз не терял своей мощи и напряжения, хотя был записан хороших пятнадцать лет назад. Перешли бы они на какую-нибудь популярную муру, как Yes? Не знаю. Джон Бонэм избавил их от решения этого вопроса, отбросив по пьяному делу свои барабанные палочки.
Зеппелин был моей первой любовью, заменившей настоящую любовь. Я приходил со школы, когда родители еще не вернулись с работы. Темнело рано, я ставил свой любимую песню Since I’ve Been Loving You и всякий раз замирал, когда звучали первые ноты пейджевской гитары – та-Та-та-та-Та-а, за которыми вступал барабан – чак, чак-чак! Музыка наполняла меня как наркотик. Когда Плант пел: It kinda makes my life a drag, drag, drag и последнее слово срывалось у него на протяжный вопль, сердце у меня останавливалась. Я вспоминал Иру и думал, что, вероятно, мог бы любить ее, как любил свою подругу Плант. И если бы я успел полюбить ее до того, как она умерла, то теперь этот блюз передавал бы мое ощущение потери. Я очень грустил по поводу того, что жизнь моя сложилась так, что я не успел полюбить ее вовремя. Занятно, что слова этого блюза, расшифрованные позже с помощью Валерии Анатольевны, совершенно не согласовывались с ходом моих макабрических фантазий. Ни я, ни покойница на роли героев зеппелиновской трагедии не годились. В песне героиня изменяла герою, а того мучила сильная ревность. Чего в нашем случае не было даже рядом. Особенно Плант страдал, когда приходил к ней после работы и слышал, как хлопала дверь черного хода, через которую смывался ее другой любовник. Из этой трагедии я вычленил только одну пригодную для себя фразу – life is a drag. Сначала я думал, что речь идет о наркотиках, но Валерия Анатольевна объяснила, что слова life a drag означают, что у человека не жизнь, а какая-то мутная тягомотина. Точно в такую тягомотину превращалась и моя жизнь, как только я отходил от своего проигрывателя больше чем на три метра.
Спросите меня: разве в те годы не было нашей, русской музыки, которая трогала бы меня? Я помню трех соучениц в коричневых школьных формах у пианино, за которым сидит школьный педагог музыки.
Белый аист летит,
Над белёсым Полесьем летит,
Белорусский мотив
В песне вереска, в песне ракит.
Всё земля приняла
И заботу, и ласку, и пламя,
Полыхал над зёмлей
Небосвод, как багровое знамя.
Девушки выводят слова нежными голосами, поводя плечами согласно течению мелодии.
Молодость моя,
Белоруссия.
Песня партизан,
Сосны да туман.
Песня партизан,
Алая заря.
Молодость моя,
Белоруссия.
Я не могу сказать, что мне безразлична история моей страны, ее жертвы. Мой отец воевал, был командиром взвода гвардейских минометов – «катюш», и у него полная коробка медалей и знак «Гвардия», которым он особенно гордится. Но в моем сердце – длинноволосые викинги, рев гитар и победный вопль Планта: «Вальхалла, я иду к тебе!»
Со школы эта музыка, какой бы энергичной она ни была, стала ассоциироваться у меня с сумерками, холодом и одиночеством – это было неизбежным следствием того, что я узнал ее и наслаждался ей в одиночестве. Прочитав в те же годы «Над пропастью во ржи», я обнаружил, что это же состояние одиночества переживал Холден Колфилд в зимнем Нью-Йорке. Учительница географии Жанна Бенционовна вставила страницы напечатанной в «Иностранке» повести Сэллинджера в скоросшиватель и давала читать нам. Она потом исчезла, и по школе прошелестел шепоток, что Жанна свалила в Израиловку. Сейчас ту самодеятельную кампанию просвещения школьников мой новый знакомый клещ мог бы вполне квалифицировать как идеологическую диверсию. Поразительно, но при всем богатстве русской литературы, в шестнадцать лет я не мог бы назвать более близкого себе духовно литературного героя, чем этот американский паренек. Холден Колфилд был героем моего времени, а не Онегин и не Печорин. Какое я, сын техникумовского преподавателя физкультуры и домохозяйки, имел отношение к вековой давности переживаниям провинциальной аристократии? Какое отношение они имели ко мне? Мне нужно было время, много времени, прежде чем я оценил Пушкина и Лермонтова. Кажется, уже после университета я открыл томик стихов Лермонтова и прочел первое попавшееся:
«Выхожу один я на дорогу, / сквозь туман кремнистый путь блестит, / ночь, луна, пустыня внемлет Богу, / и звезда с звездою говорит».
Я помню, как у меня встали дыбом волосы на руках и по всему телу прошла волна дрожи, на глаза навернулись слезы. Я закрыл книгу. Не знаю, такие ли моменты называют моментами истины, но для меня это был именно такой момент – мне открылась истина: Бог есть, и между Ним и человеком существует связь. Эта связь не имела никакого отношения к аристократическому или простонародному происхождению, сплину пресыщенных отпрысков благородных семей, джинсам, Зеппелину, эта связь существовала надо всем этим. Это было мое открытие. В школе мне этого не объясняли.
Начав работать, я иногда покупал новые диски, но в основном менял, оставляя неприкосновенными только те, которые получил от Иры. С годами мне даже стало казаться, что память о ней, веселой девочке с густыми черными волосами и карими глазами, стала причиной моей тяги к брюнеткам. Может быть, я думал, что с ними смогу досмеяться и договорить обо всем, о чем не договорил с ней.
Отпивая вино, я перебирал диски: Uriah Heep – Very ‘eavy Very ‘umble, с покрытым паутиной лицом кричащего человека; Yes – Close to the Edge – с воздушным китайским рисунком залитых туманом гор на развороте; Genesis – Selling England by the Pound – со спящим на скамейке носатым типчиком; Jethro Tull – Aqualang с нищим, показывающим непристойный жест; Led Zeppelin III – с обложкой в отверстиях и вставленным в обложку колесом с рисунками, которые попеременно возникали в отверстиях при вращении; Deep Purple – Machine Head, где размытые, но все еще узнаваемые лица участников группы находились словно за поплывшим от жары стеклом, с выплавленным названием альбома. У меня в голове не укладывались имена деятелей и даты событий, которые мы проходили по истории или литературе, но я знал наизусть имена участников всех групп, на каких инструментах они играли.
В восьмидесятых музыка стала мягче, ритм – проще, звучание – слаще, ее стали называть попсой. Даже новый рок стал попсовым. Миша Климовецкий, с которым мы балдели от Deep Purple и Led Zeppelin, теперь чуть не плакал от шлягеров Scorpions. Мой политически неподкованный приятель даже не подозревал, что они проповедовали насилие и еще какую-то гадость, о чем у меня был соответствующий документ.
Нет, я не был безразличен к новой музыке. Впервые услышав Шадэ, я просто влюбился в нее. Наверное такими же голосами пели сирены, соблазнившие Одиссея и его товарищей. Когда я увидел ее снимок на обложке пластинки, она, черноволосая и кареглазая, ясное дело, показалась мне натуральной сиреной. Редкая дискотека тогда обходилась без ее хита Smooth Operator.
Наконец я достал из пакета диск Genesis и поставил его на вертушку.
Can you tell me where your country lies? – запел Питер Гейбриел.
The path is clear
Though no eyes can see
The course laid down long before
And so with gods and men
The sheep remain inside their pen,
Though many times they’ve seen the way to leave.
Я допил вино и лег. Текст неожиданно совпал с моим настроением. Овцы это мы. Текст Гейбриела показался мне обращенным прямо ко мне. Где была моя страна? Где была та страна, в которой я мог бы заниматься любимым делом, а не выполнять поручения идиотов, преследующих свои идиотские цели? В то время как пресса и телевидение только и трубили об обновлении общества, клещ из комитета поручил мне очернить покойника на том основании, что при жизни тот был буддистом. Чем этому козлу и его начальникам мог мешать этот безмолвно медитирующий отшельник? Я понимаю, он мог мешать своим соседям Климовецким, забывая тушить свет в сортире или просто занимая комнату, которой им так не хватало для полного счастья, но какие к нему претензии могли быть у комитета? Почему этот дикий принцип – кто не с нами, тот против нас – распространялся даже на того, кто никого и ничего не трогал, а просто жил в стороне? Пусть даже я мог отделаться от этого задания, но сколько таких же мерзких могло возникнуть на моем пути в настоящую, московскую прессу? Переход в центральные издания был мечтой многих моих коллег. Мой предшественник из отдела писем Витя Конев перешел на работу в журнал «Огонек». Известный фельетонист из «Вечерки» Сева Лапшин получил место в «Известиях». Все, представлявшие что-либо в профессиональном плане, рано или поздно покидали этот прославленный в песнях, анекдотах и двух веселых романах провинциальный город и перебирались в Москву, на самый худой конец – в Киев. Но что они для этого сделали? Хватило ли им одного их таланта или требовались дополнительные усилия? Точнее, покладистость. И проявили ли они ее?
Винодел колхоза Карла Либкнехта Георгий Христофорович Левуа, сидя на крыльце колхозной конторы, рассказывал удивительные истории. Я делал записи в блокноте, не веря своим ушам. Своей неординарной для колхозника фамилией Георгий Христофорович был обязан происхождению. Он был швейцарцем, хотя родился в Одесской области, в селе Шабо, чье название напоминало о его первых жителях – швабах. Деды и бабки Георгия Христофоровича приехали в эти края еще до революции, продолжив семейную традицию виноградарства на степной земле Малороссии. После революции масса колонистов вернулась на родину, но многие остались, пожалев прирученную землю с виноградниками, в которые были вложены десятилетия кропотливой работы. Пережив еще две войны, последние колонисты, так и не дождавшись наступления лучших времен, репатриировались. Левуа, женатый на украинке с большой местной родней, остался. Жена его, Любовь Матвеевна, работала в конторе колхоза им. Карла Либкнехта бухгалтером.
– У нас тут багацько иностранцев робыло, – рассказывал украинский швейцарец. – Колы супутнык запустылы, у 58 чи в 57 роци, так з Бразылии пароход прыбув з тымы, що до вийны збиглы закордону. Воны соби гадають: якщо там вже на Луну литають, так яке ж в ных на земли життя, га? – От смеха пронизанный красно-синими жилками нос Георгия Христофоровича стал фиолетовым. Прокашлявшись, он продолжал: – Прыйиздять, а тут ни цвяха, ни хлиба, ни ковбасы. От так вляпалыся! А супутнык е, супутнык литае! Але ж за якым тоби хрэном той супутнык, колы жраты ничого?! Воны за чемоданы та й гэть до своейи Бразылии, щоб воно усэ горэло! Одын залышывся, Виктор, столяр.
– Он и сейчас в колхозе работает?
– Да, тут у майстерни робэ.
– Ему понравилось, значит?
– А хто його зна, що у нього в голови? Я нэ пытав, нэ моя справа.
С разговоров о биографии перешли на вино.
– Та хиба ж то выно? – махнул рукой Григорий Христофорович. – Воны беруть спырт що подошевше, варенье старэ зи складив, що не продалося, воно перебродить, ось тоби и червонэ мицнэ. Отрава з градусом. Якщо хочешь выпыты, то кращ за все билэ. Йому зашкодыты важко. Сусло збродило, в бочку його злив, чи в бак, через пивроку розлывай та й пый. Воно зрозумило, що паршыве, але ж не отрава. Що в нас вмиють робыты, так це горилку. Якщо очистка добра, то пыты можно.
– А улучшить процесс изготовления вина можно?
– Можно, але ж воно никому не потрибно. Йим поскориш, та щоб побильше було. А поскориш тильки коты на даху гуляють! Часу теж ни в кого нема. Треба коммунизм будуваты.
Григорий Христофорович снова засмеялся.
– А вы сами не хотите сделать что-то настоящее, хорошего качества?
– Колы молодой був як ты, хотив, а потим пэрэхотив. А зараз мени цией головной боли нэ потрибно. Що скажуть, я им зроблю. Мени на пэнсию через пивторы рокы, а доты, як йим завбажыця.
– А на пенсии свой виноградник не хотите?
– Свий винограднык? Ни, я мабуть у Швейцарию пойиду. В мене сестра там. Давно вже клыче, а куды я пойиду, якщо мовы нэ знаю. Як працюваты без мовы? А на пэнсию може и прыйиду.
– А вы же там не работали, как вам пенсию дадут?
– Я сам дывуюсь, що то за крайина – ты йий ничого, а вона тоби всэ. Алэ ж сэстра говорыть, що якщо швэйцарэць, то пэнсию дадуть. Нэвысоку, алэ ж прожити можно. А можэ й брешуть, то й выйдэ як з тымы бразыльцямы. Алэ ж, я у наступному роци сам пойиду туды, вона мени вызов гостевой прыйслала, подывлюся, що там правда, а що брехня.
Слушая старика, я подумал, что сделать из этого Григория Христофоровича антисоветчика куда проще, чем из Кононова. Сложней было бы опубликовать очерк, в котором мой герой предстал бы реальным человеком, силой обстоятельств превращенным в халтурщика и намеревающимся бросить все, созданное несколькими поколениями его предков. Но портерт реального человека мог стать поводом для встречи с товарищем Майоровым и новой задачи. Поэтому я снова перевел разговор на производство белого вина.
– Пишлы до цэху.
Григорий Христофорович, хрустнув коленями, встал и повел меня в цех – обычный амбар, где стояли высокие баки из нержавейки и чуть поодаль бочки из потемневшего дерева. В цеху пахло сырой землей и виноградным суслом. Стоя посреди амбара, мой проводник рассказал, что в этом году они установили еще один бак, потому что их «Лидию» стали заказывать из Киева. Виноград простой, не требует особого ухода, если бы это был шардоне или совиньон-блан, загубили бы давно, а этот выдерживает все.
– Ростэ назло усим! – заключил он, посмеиваясь.
Сфотографировав его напоследок, я пожелал ему всего наилучшего.
Материал я написал за несколько часов, обойдя, ясное дело, историю о сестре в Швейцарии, бразильских репатриантах, способе изготовления крепленого вина из старого варенья и спирта, полной незаинтересованности делать качественный товар и намерении моего героя через полтора года нарезать на историческую родину. Рассказал только о цехе с баками из нержавейки в тени старых акаций, запахе горячей земли на виноградниках, о том, как Григорий Христофорович брал увесистые гронки «лидии», словно взвешивая их на ладони, как когда-то взвешивал их его отец, а до отца дед. Еще написал, каким спросом пользуется белое столовое, как оно освежает и как наверняка оценят это вино те, кто сядет в жаркий летний день за стол, чтобы провести культурно время за содержательным разговором. Не написал, что наши самые содержательные разговоры являлись обсуждениями «Архипелага», «Николая Николаевича» или «Собачьего сердца». И поэтому выходило, что с таким замечательным виноделом наше вино и вообще вся наша жизнь становились день ото дня лучше. Что было чистой воды ложью. И меня совсем не утешало то, что я был не одним создателем этой фата-морганы, а принадлежал к цеху. Что было еще мерзее.
Я выкрутил лист бумаги из машинки, перечитал текст и, внеся правку, отложил до утра в стол, чтобы назавтра перечитать еще раз на свежую голову.
Я направился к Мише, еще плохо представляя, о чем буду говорить с ним. Для Миши, как и для всей его семьи, моя работа была такой же абстракцией, как полеты в космос. Газет это семейство не читало. Оно вообще не читало. Мой покойный папаша всегда делил дома своих знакомых на дома с книгами и без книг. Если он говорил о ком-то: «У них нет книг», это значило, что речь шла о людях второго сорта. В доме Климовецких не было даже старого школьного учебника, на который можно было бы поставить горячий чайник или который можно было бы подсунуть под раму открытого окна, чтобы ее не закрывало ветром. Поэтому, если бы меня взяли на работу в «Вечерку» или даже в «Известия», значительность этого эпохального для меня события они бы не оценили. В лучшем случае поинтересовались бы, какую мне дали зарплату.
Я тоже не очень интересовался подробностями работы Миши или тети Иры. Собственно, интересоваться было нечем. Все было ясно как день. О прибыльности работы приемщика посуды можно было судить по тому, как одевались Миша и Света. Что до тети Иры, то к ней вполне можно было отнести фразу, которую я раз прочел на странице юмора в «Вечерке»: «Инспектор ОБХСС посмотрел на продавщицу Сидорову и подумал, что ей можно дать ровно столько лет, на сколько она выглядит».
Помимо десяти проведенных в одном классе лет да давней любви приблизительно к одной и той же музыке, у меня с Мишей ничего общего не было. И с годами даже в этой сфере наши вкусы стали расходиться. Я не мог слушать его Scorpions. Он не мог слушать моего Маклафлина. Как ни стыдно, но я должен признать: я продолжал ходить с ним на сходку, потому что он был парнем крупным и до известной степени служил защитой от хулиганов, время от времени поджидавших на подступах к сходняку одиноких дискоболов. С ним я чувствовал себя уверенней. Занятно, что, хотя и он и я в глазах наших начальников выглядели одинаково ущербными личностями, у него с ними было много больше общего, чем у меня. Ни от них, ни от него я не слышал ничего об их досуге, кроме того, как они погудели, сколько бутылок водки распили и какие с ними были телки. Ну вот, я и проговорился! Да, Миша давал левака. Но не злонамеренно. Назовите это издержкой профессии. Его пункт приема стеклотары входил в маршрут одного Эдика, который пару раз в неделю сажал в свои «жигули» дежурную девушку специального назначения и объезжал с ней все известные ему будки индпошива, ремонта обуви, бытовой техники и прочего в том же духе. Появляясь на очередной точке, Эдик говорил: «Мальчики, есть свеженькая соска, быстро все скинулись по пятерочке». Потом он возвращался к машине и, открыв дверцу, говорил: «Танюша, пошли, мальчики уже ждут».
Завершив маршрут, я думаю, он деребанил деньги со своей Танюшей, обменивался впечатлениями по поводу козлов, с которыми им довелось сегодня познакомиться, просил не брать, фигурально, конечно, выражаясь, в голову неприятности, беречь себя, договаривался о следующем выезде и, тепло попрощавшись, шел домой к жене. Нет, последнее я придумал. Может быть, у Эдика и не было жены. Зачем жена при такой работе? Что до остального, то все было. Откуда я знаю?! Даже не спрашивайте, это к делу не относится. Речь о другом. Миша подворовывал на приеме стеклотары, чтобы было что давать сверху за финские туфли или венгерские батники. Я сильно подозреваю, что большинство наших комсомольских вожаков выбрали свою руководящую стезю именно потому, что она открывала им беспрепятственный доступ к тем же самым благам, за которые Мише приходилось сильно переплачивать. В отличие от Миши, они хотели оставаться честными. Они презирали воров. Но у них был общий интерес к одному и тому же дефицитному товару, который они получали через одно и то же заднее крыльцо. И даже музыку они любили одну и ту же. Благодаря этому по телику теперь показывали всю сан-ремовскую агитбригаду с Альбано и Роминой Пауэр во главе. Они были такими воспитанными и причесанными, на них были такие красивые очки, что не выпустить эту феличиту на эстраду мог только последний неофашист. И поэтому наши вожаки выпустили приемщику тары Мише, его псевдобеременной жене Свете, их маме Ире на продавленном диване, а главное – самим себе этих красивых и культурных иностранных исполнителей. С таких можно было даже кое в чем брать пример. Хотя очкарика для этой дрымбы можно было бы подыскать и повыше.
А теперь меня направили к Мише в качестве разведчика. Хуже того, диверсанта, ведь подготовка материала, даже имитация подготовки, могла помешать его вселению на освободившуюся площадь. В то время как Климовецкие спали и видели, как они улучшат жилищные условия, кто-то в ЖЭКе, обнаружив, что делом интересуются газета и милиция, мог затормозить решение вопроса, который в другом случае мигом решился бы руб лей за сто.
У входа во двор Климовецких стояла молодая женщина и пожилой человек. Приближаясь к ним, я увидел, что они не сводят с меня взглядов. Я видел обоих в «Вечерке» на встрече творческой молодежи, где выступала бригада эпигонов Жванецкого, читавших свои произведения, написанные со стопроцентным соблюдением интонации своего кумира:
Она была красивая, хотя умная.
Я ей сказал:
– Беллочка, а вы можете просто закрыть глаза и представить себе, что это не я, а тот же самый Омар Шериф?
– А если таки нет?
– Таки вы не можете закрыть глаза или вы таки не можете себе представить?
– Допустим я могу и то и другое, но я просто не знаю, какая нужна нечеловеческая фантазия, чтобы из только что стоявшего передо мной вас вышел Омар Шериф!
– Хорошо, пусть это будет не Омар Шериф, но я вам гарантирую что-то свежее в сфере чувств!
– Вы знаете, мне постоянно обещают что-то свежее, а получаются одни разочарования!
– За свежесть я вам ручаюсь, позавчера у нас пустили на пятнадцать минут воду! Я еле успел!
История отношений Беллочки и влюбленного в нее автора, который хотел быть похожим на Омара Шерифа, превратилась в бесконечный обмен репликами, не предполагавшими никакого развития. За столами скоро начались разговоры, слившиеся в гул, в котором неожиданно раздался очень громкий женский смех. Этот смех был наполнен таким безоглядным весельем, что все примолкли и стали оглядываться, чтобы увидеть смеющуюся. Это была официантка – плотная блондинка с короткой стрижкой лет тридцати пяти, в черной юбке и белой блузке. Она стояла у стола, за которым сидел высокий пожилой человек с костистым лицом, крючковатым носом и растрепанными седыми волосами. Я тут же назвал его Кощеем.
– Ну, вот снова вы все испортили, милочка. – Осклабившись, он взял ее за локоть и заглянул в глаза. – К молодому таланту надо относиться бережно, а вы?
– Если бы мне только не надо было слушать эти таланты каждый вечер! – ответила та, совсем не стараясь говорить тихо.
Собрав на поднос пустые бокалы, она направилась к бару, и, когда проходила мимо меня, я узнал в ней женщину, которую раз видел в коридоре у Климовецких. Вернувшись со сходняка, мы с Мишей только вошли в темный коридор, а она, чуть наклоняясь вперед, стремительно шла нам навстречу. Каблуки ее туфель гулко били в дощатый пол. Проходя мимо, она обдала меня сладкой волной духов. И сейчас я ощутил тот же сладкий, тревожный их аромат.
Смех официантки положил конец выступлению юмориста. Повсюду шумели отодвигаемые стулья, кто-то позвал знакомого, кто-то поднялся, чтобы выйти покурить на улицу, заговорили уже громко, у сцены раздались жидкие аплодисменты друзей и родственников артиста. Тот, сделав несколько спазматических поклонов, исчез.
На улице я столкнулся с Кощеем. Он оглядывался, словно разыскивая кого-то, потом, повернувшись ко мне, спросил, нет ли сигаретки.
– Я не курю.
– Хотите уйти из жизни здоровым? Это похвально!
С этими словами он вытащил из кармана пачку «Мальборо» и, вытряхнув сигарету, повесил ее на губу.
– Забыл, – объяснил он, чиркая зажигалкой. – Очень интересное выступление, не правда ла? Нынешняя молодежь так свободно себя чувствует, вам не кажется? Вы тоже юморист?
– Нет.
– Слава богу. Какое убожество, подумать страшно! Но кадры есть, кадры есть.
Ничуть не таясь, он пристально рассматривал стоявших вокруг нас.
– Кого вы имеете в виду? – спросил я, хотя догадывался, что речь идет не о выступавших.
– Ну, смотрите. – Он кивнул на худенькую девушку с начесанными вверх волосами и нарисоваными синими тенями вокруг глаз. Она курила, обняв себя правой рукой за левое плечо и поеживаясь на вечернем ветерке. – А-а? Как вам? – Не дожидаясь ответа, он продолжил: – Такой бы ручки привязать к спинке кровати и надругаться по полной программе, нет?
Я опешил.
Кощей поспешил переменить тему:
– Хотел бы я знать, кто придумал эту категорию заведений – молодежные кафе? А людям, скажем, моего возраста где собираться? На кладбище?
– В городе есть другие рестораны.
– Но их же нам пока не начали подавать как кафе для ветеранов труда или как кафе для валютных проституток и иностранных моряков. Верно? – Поглядев вбок, он, как бы ни к кому не обращаясь, добавил: – Хотя мы все знаем, где они находятся. А вы учитесь или работаете?
– Работаю. В «Комсомолке».
– О-о, прэс-са! Романтическая профессия! В каждом журналисте женщина, умеющая читать, видит молодого Хемингуэя. А не умеющие читать видят человека с красной книжечкой, перед которой открываются все двери, верно? А как ваша фамилия, кстати?
Я назвался.
– Звучит знакомо.
– А вы чем занимаетесь?
– Я – радиоинженер. Константин Константинович. Можно просто Костя.
Для Кости он был немного староват. Даже скорей сильно староват. А называть его Константином Константиновичем язык не поворачивался.
Он протянул мне большую костлявую руку:
– Работаю на телефонной станции. А в свободное время аппаратурку кой-какую собираю. Усилители, колонки. Музыкой интересуетесь?
– Немного.
– Будет желание – заходите в мастерскую. – Он назвал адрес. – Запомните?
– Да, это недалеко от моего дома. Приятно было познако миться.
Он вернулся в кафе, а я отправился домой.
Сейчас под глазами у нее были темные круги, она выглядела так, словно пришла сюда после бессонной ночи.
– Старые знакомые, – сказал Кощей. – Живете здесь?
– Нет, к товарищу иду.
– Знакомьтесь, это – Лиза.
– Здравствуйте, – сказала она. – Мы, кажется, встречались. Как и все в нашей большой деревне. Вы идете к соседям Володи Кононова, верно?
Я кивнул.
– У меня к вам просьба. В его комнате остались кое-какие мои вещи. Я бы хотела их забрать, но проблема в том, что его дверь опечатана.
– Как же я могу вам помочь?
– Его окно выходит на тот же балкон, куда выходят окна ваших друзей. С этого балкона можно забраться в его комнату.
– Но окно, наверное, закрыто.
– Оно открыто. Его оставили открытым, чтобы там проветривалось. Если бы вы попросили своих друзей, чтобы они позволили мне выбраться на балкон… Вы можете?
– Давайте попробуем. Главное только, чтобы у них кто-то был дома.
– Ну, всё, оставайся здесь, – сказала она Кощею, и в голосе ее уже не было дружелюбия, а одна только усталость. – Я постараюсь быстро.
Дверь открыла Света.
– Привет, – сказала она, – а Мишки нет.
Когда я ей изложил суть дела, ее явно охватил азарт.
– Ну, давайте!
Она ступила на диван и, с треском освободив рамы от склеивавших их бумажных лент, открыла одну створку.
– Пролезете? Только разуйся, – сказала она мне, хотя требование относилось к нам обоим.
Я снял туфли, взяв их в руки, встал на диван, оттуда переступил на подоконник и спрыгнул на балкон. Надел туфли снова. За баллюстрадой стояла, едва покачивая пятнистой листвой, прозрачная стена платанов.
Лиза уже была на подоконнике.
– Помогите даме, пожалуйста. – Она протянула мне руку.
Балкон был заставлен всяким хламом, словно вывалившимся сюда из тесных квартир: напрочь проржавевшим велосипедом, фанерными почтовыми ящиками с расползшимися, сделанными химическим карандашом адресами, чемоданами с протертыми углами, погнутой и тоже ржавой птичьей клеткой, сундуком с облезшей кожей. Окно квартиры Кононова было распахнуто настежь, прорванный в нескольких местах занавес вздувался парусом и снова опадал. Одну створку окна придерживал утюг, вторую – чайник.
– Ну, вы – первая.
– Нет, вы первый и подадите мне руку.
В комнате пахло хлоркой. Ведро с раствором стояло посреди комнаты. У одной стены был диван, у другой – допотопный шкаф с зеркалом, у окна – этажерка, книги были сложены на ней кое-как, часть лежала на полу. Эта комната была больше двух комнат Климовецких, вместе взятых. Нетрудно было представить, как им всем не спалось от мыслей о предстоящем расширении.
Я обернулся, Лиза стояла коленями на подоконнике, в вырезе рубашки тяжело качнулась грудь. Перехватив мой взгляд, но ничуть не смутившись, она сказала:
– Ведите себя скромно, мужчина!
Она протянула мне руку, и я помог ей спуститься в комнату. Подойдя к дивану, она взялась одной рукой за его спинку, другой уперлась в стену и отодвинула его от стены. Присев на корточки – юбка туго обтянула бедра, – подняла идущую вдоль стены половицу, потом другую. Из темного отверстия извлекла увесистый бумажный пакет от фотобумаги, положив его на колени, вернула половицы на место. Все было как в шпионском фильме. Я, на всякий случай, поправил свой маузер.
Когда она поднялась, я подвинул диван обратно к стене. Она же прошла к платяному шкафу, распахнула дверцу, достала несколько висевших на вешалке рубашек. Отставив руку и повернувшись к свету, она рассматривала их одну за другой, словно выбирая нужную. И в этот момент мы услышали, как кто-то вставляет ключ в замок. Она в испуге повернулась ко мне. Мы замерли, слушая, как ключ елозит в замке. Потом из-за двери донесся приглушенный голос:
– Попробуй желтый.
– Товарищи, а вы вообще кто? – Голос Светы прозвучал неестественно громко.
– Из ЖЭКа.
– Очень хорошо, что вы из ЖЭКа, потому что у нас заявление на вселение. Нас тут трое живет на пятнадцати метрах, а у меня скоро двойня будет. Так вы, пожалуйста, никаких планов не стройте.
– Заявление подадите в установленном порядке. А кричать не надо.
Этого диалога в коридоре хватило как раз на то, чтобы мы перебрались через подоконник на балкон. Занавес, подхваченный сквозняком от открытой двери, взмыл в воздухе и опустился у нас над головами.
– Только внимательно, – послышалось из комнаты. – Участковые, наверное, кроме бабок, ничего и не искали.
– А что здесь искать? Я говорил с соседями. Характеризуют его как полного идиота. Никто к нему не приходил, кроме его телки.
– Ищи, – повторил первый, и я узнал голос Майорова.
– Товарищ капитан, помогите шкаф отодвинуть, – сказал голос помоложе.
Шкаф, мелко задрожав, отодвинулся от стены.
– Ничего.
Чиркнула спичка. Потянуло табачным дымком.
– Я же говорю, ничего.
– А это вон что?
– Трусы какие-то. Бабские.
– А ты говоришь – идиот.
– Ну, чтоб трусы с бабы снять, много ума не надо.
В комнате засмеялись.
– А ты остряк, я вижу.
– Да чё там, обычный я, товарищ капитан.
Мы сидели прямо под окном, и я подумал, что если курящий захочет стряхивать пепел за карниз, то непременно увидит нас. Сдерживая дыхание, мы переползли за сундук, я сел, прижавшись спиной к его деревянному боку, а Лиза села передо мной. Чтобы занимать меньше места, я раздвинул ноги и прижал ее к себе, уткнув шись лицом в ее волосы. На шее, покрытой светлым пушком, была тонкая золотая цепочка. Розовые уши просвечивались на солнце.
Она взяла мои руки и с груди переместила на живот. Я слышал, как тяжело ударяет ее сердце. Или это было мое сердце. За этими ударами я перестал слышать, что происходило в квартире Кононова. Я снова обнял ее за грудь и осторожно прижал губы к ее шее. Я ощутил, как она расслабилась и со вздохом навалилась на меня. Рука моя сама забралась к ней под юбку, но она прошептала мне в ухо: «Только не здесь» – и сжала мою руку бедрами. Мы сидели так, пока из окна Климовецких не показалась голова Миши.
Улыбаясь, он сказал:
– Всё, можете вылезать.
Выйдя на улицу, мы увидели появившегося из подъезда дома напротив Кощея. Лицо его, казалось, было сведено судорогой, рот с фиолетовыми губами перекошен.
– Успела?
– Успела.
– Где?
– У него в сумке.
Сказав это, Лиза ни движением головы, ни взглядом не обнаружила, где пакет. Перед тем как выходить из квартиры Климовецких, она попросила положить его в мою сумку и накрыла сверху скомканной рубашкой, которую достала из шкафа.
– Шпионские страсти какие-то! – сказал Кощей, нервно оглядываясь и поправляя ворот рубашки. – Еще не хватало на старости лет сесть. Так, давайте быстро отсюда, а по дороге решим, что делать.
Мы двинулись вниз к Пушкинской.
– Какой план?
– Я иду домой, – сказала Лиза. – Я могу хоть пару часов поспать перед работой? Проведешь меня? – Она повернулась ко мне.
– Я могу. А что в пакете?
– Личные вещи.
– Если нас остановят, я могу сказать что это твои личные вещи, или лучше сказать, что нашел на улице?
– Только каркать не надо! – резко бросил Кощей. – Все, Лиза, под твою ответственность, я исчезаю.
Сказав это, Кощей стремительно свернул на Пушкинскую и, сунув руки в карманы брюк, стал удаляться в направлении бульвара. Пиджак его был распахнут, штанины трепетали от встречного ветерка. Следуя за Лизой, я подумал: могли ли в этот момент следить за мной? Ведь Майоров был в квартире, а покинув ее, мог наблюдать за ней сам или оставить наблюдать кого-то из своих подчиненных. Правда, они не могли знать, что я был в комнате Кононова. Напротив, если они наблюдали за квартирой, то должны были убедиться в том, что я выполнил их поручение, побеседовав с соседями самоубийцы. Я с трудом сдерживался, чтобы не обернуться. Я, конечно, нервничал. Обняв Лизу за плечи, я снова спросил:
– Слушай, а если нас сейчас остановят, то…
– То что?
– Ну, что-что? – Я сделал попытку говорить шутливым тоном. – Поедешь за мной в Сибирь? Как подруга декабриста, а?
– А-а… Как подруга декабриста…
Она освободилась от моей руки. Мы молча поднялись до Маразлиевской, прошли еще несколько кварталов в сторону пароходства, миновав приземистый подъезд, вошли в крохотный двор с колонкой посредине. Каменные плиты – как волны моря. Деревянные, крашенные зеленой краской ступени, ведущие в ее парадную. Солнечный свет, проникая сквозь пыльное стекло над дверью, лежал белыми прямоугольниками на деревянных ступенях. Ключ под половиком у зеленой двери с медной ручкой в виде прогнувшейся русалки с закинутыми за голову руками. Коридор с входами в две крохотные комнаты. Она тяжело села на постель:
– Давай, разгружайся.
Я подал ей рубашку. Поднеся ее к лицу, она быстро вдохнула и тут же отбросила ее на пол:
– Ужасно. Пакет давай.
Я подал ей пакет.
– А что мы прятали-то?
– Семейный архив.
Она развернула пакет, запустила в него руку и достала несколько черных бумажных роликов, в каких хранят фотопленку. Она бросила их внутрь, закрыла пакет и, положив на пол, сильно толкнула под кровать. Пакет, проехав по полу, стукнулся о стену и замер там в темноте. Лиза вышла в коридор и скоро вернулась с начатой бутылкой водки, двумя гранеными стаканами и разрезанным пополам зеленым яблоком.
– Это для сброса напряжения.
Она вручила мне один стакан, половинку яблока и налила:
– За неожиданное знакомство!
Чокнулись. Опрокинули. Захрустели яблоками. Кислые яблоки удачно нейтрализовали горечь водки.
– Так чем же ты занимаешься?
– Участвую в заговорах, бегаю от милиции, достаю из тайников коробки с микрофильмами.
– А Костя говорил, ты работаешь в какой-то газете.
– Ну, это только в свободное от конспиративной деятельности время.
– А о чем ты пишешь?
– Послушай, о чем я пишу, это не очень интересно. Ты мне другое скажи: ты знала Кононова? Я видел тебя один раз в коридоре в той квартире.
– Я тоже тебя помню.
– Вы были близки?
– Да, ближе, можно сказать, некуда.
– А почему он покончил с собой?
– Почему он покончил с собой? – Она отбросила волосы с лица. – Почему он покончил с собой? Костя считает, что из Володи хотели сделать стукача, а он не хотел. Вот и всё.
– Ничего себе! Такие страсти в наше время.
– А его травить начали не в наше время. А потом уже травили по инерции. Он у них там на учете был, вот они его и вели. Пока не довели.
– А когда его начали травить? Он же ненамного старше нас был?
– У него родители были ссыльными. Сперва отсидели, потом жили в Казахстане. Он вернулся, поступил в университет, потом смотрит, там все одна ложь. Он бросил учебу, ну и тут на него насели. С исторического так просто не уходят. Знаешь, городок наш маленький, а им работа нужна.
– А я думал, его преследовали за то, что он буддизмом увлекался.
– Ну, увлекался. Кто-то христианством увлекается, кто-то иудаизмом. Через него много книг передавали. Он с Вячеком был связан. Не слышал про такого?
– Нет.
– Про «Библиотечное дело» не слышал?
– Нет.
– Вячек был одним из держателей этой библиотеки. Его посадили. Еще пару человек посадили. Скоро выпустят, говорят. Вот, а Володю тогда не взяли. Вообще многие думали, что посадят больше. Тогда встал вопрос: они что, не знают всех? Это невозможно. Значит, оставили часть на потом, чтобы работа была. Володю комитет пас все время, просто не за что было ухватиться. Тягали на допросы постоянно: как книги попадают сюда, кто везет, кто переснимает, кто хранит? В конечном итоге они ему сказали, что, если он никого не сдаст, они ему подбросят что-то при обыске и все равно посадят.
– После чего он и покончил с собой.
Она откинулась на постель, устроила удобней подушку за спиной, поставила пустой стакан на живот:
– Да, но, ты понимаешь, он свои проблемы решил, а мне мои еще надо решать.
– Какие у тебя проблемы?
– Он постоянно приходит ко мне. Каждую ночь.
– То есть?!
– Каждую ночь он приходит и садится на край кровати, вот где ты сейчас сидишь. Я уже не выдерживаю этого. Посмотри, как я выгляжу.
Я посмотрел. Она неплохо выглядела, хотя и уставшей или действительно невыспавшейся – под глазами лежали тени. Но я думал о другом: мой поиск должен был ограничиться беседой с дворником и с Климовецкими, после чего я собирался сообщить начальству, что писать не о чем. Меньше чем за два часа я узнал, что Кононов занимался распространением антисоветской литературы, что в преступной цепи, которая тянулась из комнаты в бывшей подсобке кинотеатра, если не первым звеном, то одним из звеньев были Лиза и Кощей. Один из концов этой цепи – ибо она, вероятно, была большой, как паутина, и охватывала весь город – была книга «Зияющие высоты» Александра Зиновьева, распечатанная на фотокарточках размером 9 × 12 сантиметров и лежащая сейчас у меня дома, во втором ящике письменного стола, на дне коробки с другими фотокарточками. Я получил ее от Наташи, которая, вероятно, получила ее от своей подруги Лены. Откуда получила карточки та, я не спрашивал. Это было неприятно. Дали почитать, и всё. Кто? Конь в пальто. Толкни меня сейчас нечистая на тот путь, который помог бы мне устроить журналистскую карьеру, из свидетелей обвинения мне бы в конечном итоге пришлось бы стать одним из обвиняемых. В этом крохотном городе все были связаны.
– А знаешь, я могу тебе помочь, – сказал я.
– Как?
– Я писал недавно про одного передовика производства со сталепрокатного завода. Он на Пересыпи расположен. Там места такие дивные. Пустыри, заброшенные цеха, железнодорожные линии, трава по пояс, домики рабочих. Глушь страшная, как у Платонова. Я договорился с ним о встрече по телефону, приезжаю, а мне говорят, что он прихворнул. Ну, думаю, не ехать же еще раз сюда, пойду к нему. Взял адрес, прихожу. А у него что-то с ногами. Артрит, что ли. Или подагра, не помню. Ну, так слово за слово, разговорились, и он мне говорит, что, мол, лечит его только одна бабка. Какая-то местная цыганка Марина. Травами. И он тогда мимоходом так сказал, что она вообще от всего лечит: от заговоров, наговоров, каких-то заклинаний – короче, снимает сглаз и отгоняет нечистую силу. Он для порядка с иронией об этом говорил, ему явно неловко было, что он – передовик, а лечится у какой-то бабки, но…
– Ты сказал, ее зовут Марина?
– Да, именно Марина. Я запомнил, потому что мою маму так зовут.
– Мне про нее говорили, но не знали адреса. Сказали только, что на Пересыпи. Так ты можешь помочь найти ее? – Она сжала мою руку.
– Я могу связаться с ним, а он скажет.
– Свяжись поскорей, ладно?
Войдя утром в лифт, я столкнулся с Юрием Ивановичем.
– Ну, как там наше спецзадание? – поинтересовался он. – Виделся с кем-то?
Он вскинул руку и посмотрел на свой роскошный «Ориент» в золотом корпусе с зелено-оливковым циферблатом и светлой паутинкой столетнего календаря.
– Тянуть резину только не надо, – добавил он, не дожидаясь застрявшего у меня в зобу ответа. – Они там этого не любят.
Он поморщился, словно давая понять, что ему самому не по душе давление сверху.
– В парадной, кроме моих знакомых, никаких других соседей нет. С ними я уже говорил.
– Так что, там во всем дворе людей больше нет?
– Это не обычный двор, это задний двор кинотеатра. Там есть еще какой-то палисадник. Ну, я постучал в дверь, никто не ответил.
– Так поедь вечером, когда люди с работы приходят. Или ты журналист только с девяти до пяти, а?
Перед дверьми в приемную, Юрий Иванович притормозил.
– Да, вот еще. В обкоме сегодня встреча по поводу вредной музыки, так ты позвони, спроси во сколько и сходи.
Встречу организовывал секретарь обкома Николай Кузнецов. Его секретарша Ира сообщила, что приглашены специалисты по современной музыке, местные диск-жокеи, кто-то из консерватории и из ОМК. Начало в одиннадцать часов.
Большое современное строение в форме куба, где помещался обком, называли Белым домом. Внутри он был сплошь красным и полированным, за исключением огромной белой головы Ленина в фойе.
В приемной Кузнецова уже были:
– глава ОМК Петр Михайлович Гончаров. Тридцать восемь лет, черный костюм, белая рубашка, узкий черный галстук, черные дуги бровей, черная лакированная шевелюра, орлиный нос;
– редактор молодежных программ ОМК Олежек Онуфриев. Выпуклый лоб, прозрачные глаза-пуговицы, тонкие губы, узкая рубашечка, чуть коротковатые брючки;
– устроитель дискотек из Водного института Сергей Драгомощенко. Коренастый парень с лицом, слепленным из бугров, шишек и редких, но крупных зубов;
– корреспондент «Вечерки» Лена Коломиец. Высокая, плоская, широкоплечая, в стильных очках с толстыми линзами;
– незнакомая сухопарая седая дама лет пятидесяти;
– секретарша Ира с кривоватой физиономией, но очень стройными ногами, которые ей полагались по должности, так же как и значок вэлэкэсэмэ на умеренно – в смысле не очень вызывающе – развитом бюсте.
Я поздоровался. По амплитуде ответных кивков собравшихся можно было определить их социально-политический статус. Олежек кивнул энергичней всех. На днях он записал мне диск Джо Сэмпла Carmel, за что получил три рубля.
Не успел я решить, с кем из этой компании завести для убийства времени и соблюдения приличий разговор, как у Иры зазвонил телефон. Подняв трубку, она послушала ее и сказала:
– Впускаю. – Потом поднялась, покачиваясь на фешенебельных ногах, прошла к обитой дерматином двери кабинета босса и открыла ее перед нами: – Прошу вас, товарищи.
Кузнецов в белой рубашке с закатанными рукавами и чуть ослабленным узлом узкого черного галстука поднялся и указал, чтобы мы устраивались за столом. Сложив перед собой руки, он свел пальцы и, постучав этой корявой звездой по полировке, начал:
– Товарищи, мы собрали здесь вас, потому что обстановка с распространением западной музыки, вредного, разлагающего влияния, зачастую антисоветского содержания, стала широкораспространенной проблемой. – Он замолк и обвел аудиторию взглядом, чтобы удостовериться, что все осознают важность высказанной им мысли. – Не обращать внимания на эту проблему мы не можем. К сожалению, каналов поступления так называемой рок-музыки в страну много. Какие конкретно диски вредные, а какие нет, установить сразу невозможно. Поэтому мы не всегда можем своевременно остановить их. Какие это каналы?
Кузнецов подвинул к себе лежавший перед ним на столе блокнот, посмотрел на сделанную в нем запись.
– Часть дисков и кассет, как вы знаете, привозят моряки загранплавания. Проверить всё ни пограничники, ни таможня не в состоянии. В машинном отделении они захотят, так маму с папой провезут. Часть дисков приходит от родственников из-за границы…
Он оторвал глаза от блокнота и криво усмехнулся.
– Есть у нас такие тоже, не будем говорить кто. Много дисков попадает к нам через иностранных студентов из стран народной демократии, с которыми мы должны вести себя осторожно…
Он снова криво усмехнулся. Враги теснили его со всех сторон, но он отвечал им презрением.
– Мы собрали вас, как людей, держащих, как говорится, руку на пульсе молодежной жизни. Мы хотели бы выслушать ваше мнение и поделиться своими планами. Собственно, план у нас один. Практически все диски, которые попадают в наш город, рано или поздно оказываются на черном рынке. Или как его называют – сходке. Эта сходка совершенно открыто собирается в парке Шевченко. И вот этим мы намерены заняться, потому что, как говорится, все пути идут в эту точку. Если кто-то хочет высказываться, пожалуйста.
Первым слово взял Гончаров:
– У нас, как вы знаете, Николай Иванович, работают очень грамотные ребята. Они редактируют колоссальный объем записей, читают практически все публикации в центральной прессе по этому вопросу. Читают даже западную прессу. Короче, держат, так сказать, руку на пульсе. Вот один из наших редакторов – Олег Онуфриев. – Он кивнул на Олежека. – Он, я хотел сказать, они составили список дисков идеологически вредного содержания. Их немного на общем фоне популярной музыки, но они есть, и, как говорится, это тот случай, когда ложка дегтя может испортить бочку меда. Поэтому мы видим свою задачу в том, чтобы этот деготь отфильтровать и оставить нашей молодежи идеологически проверенные и эстетически добротные произведения. – Гончаров бросил взгляд на Драгомощенко и продолжил: – Наша редакторская группа выявила, что идеологически вредный материал главным образом скрывается в жанре так называемого хеви-металла. Практически каждая песня содержит призыв к насилию, поклонению всякой нечисти, разбою, свержению устоев.
– Свержению каких устоев? – ожил Драгомощенко.
– Общественных, Сережа, – как о само собой разумеющемся сказал Гончаров.
– Так это же устои капитализма, – пожал плечами тот. – Почему мы должны за это переживать? Мы должны радоваться тому, что металлисты хотят их свергать. Они там типа революционеров. Нехай свергают!
Олежек, до сих пор стрелявший своими пуговицами то в Кузнецова, то в Гончарова, то в Драгомощенко, срывающимся голосом заговорил:
– А как насчет насилия? Как насчет похабщины, секса? Есть революция, и есть сексуальная революция, которая ведет к полной вседозволенности. А как насчет группы Manowar, где герой одной композиции просто призывает к питью человеческой крови?! Как насчет разрывания куриц и питья крови на сцене Алесом Купером?
Ответом на эту сдобренную куриной кровью речь было молчание.
Нарушил тишину бородатый парень. Когда он заговорил, все посмотрели на него с удивлением. Мне сначала показалось, что он просто валяет дурака, вставляя куда ни попадя английский звук th.
– Я вхосу в сисло органисасоров сискосек в консервасории. Мы исусяли некосорые сексы популярных песен, и, как нам касеся, не все сексы мосно осэнивать осноснасьно. Вы, например, я снаю, крусисе на своих сискосеках песню «Роксана» брисанской рок-группы «Полис».
– Эта песня была хитом номер один во всех музыкальных журналах мира, – со знанием дела подтвердил Олежек.
– Конесно, – согласно кивнул парень с бородой, – Но как вы снаесе из секса, герой песни приснаеся в любви просисуске. Роксана, косорой посвясена песня – просисуска. Как бысь в эсом слусяе? Эсо се са самая всесосволеннось.
В этом кабинете слово «проститутка», пусть даже в сильно искаженном виде, прозвучало ошеломляюще грязно.
– Не все понимают текст! – От охватившего его напряжения голова у Олежека мелко тряслась.
– Если не все понимаюс секс, со какой смысл в осборе вредных сисков? Или посему из всех вредных мы должны усраивась гонения солько на месалл? Я не являюсь поклонником эсого санра, поймисе меня правильно, но полусяеся, со вы высленяесе идеологисески вредную музыку по санрам. Саким обрасом вы сразу делигисимисируесе всех, кто слусаес месалл.
На слове «делигимисируесе» Драгомощенко закрыл ладонями лицо и затрясся от беззвучного смеха.
– Нет, это не так! – подпрыгнул Олежек, которому было не до шуток. – Песню Криса де Бурга «Луна и водка» мы внесли в список запрещенных, хотя это чистая попсня!
– А осальные крусисе?
Чтобы не расхохотаться, я вцепился в ручку и записал в своем блокноте «kruthithe».
– Остальные крутим, потому что его «Женщина в красном» – всемирный хит.
– Как товарищ правильно вам указал, хотя не назвал это своим именем, в вашей работе нет принципа, – сказал Драгомощенко, отнимая ладони от лица, которое оказалось совершенно багровым и мокрым. – Вы творчество этого Де Бурга поделили на хорошее и на антисоветское. С этой стороны его можно слушать, а с этой нельзя. А антисоветчик он со всех сторон антисоветчик. А я… то есть мы на наших дискотеках крутим песни советских исполнителей или групп стран народной демократии. Потому что те же «Локомотив ГТ» или «Омега» ничем не хуже того же «Дипапл» или «Пинк Флойда». Но главное место мы отдаем в наших программах таким исполнителям, как «Машина времени», «Аллегро», Алла Пугачева. И если это металл, то это наша «Ария», даже наш «Черный кофе». Это наша музыка, это наши артисты, и, как мы уже давно выяснили, людям нравится свое. То, что они понимают. А главная задача устроителя дискотеки – создать настроение на площадке, подготовить какие-то конкурсы, викторины, шутки, и тогда западная музыка отступает. А так, чтобы одну песню можно, а вторую – нельзя, это не принципиально. Если этот Де Бург – антисоветчик, то его вообще надо гнать метлой от нашей молодежи.
– Сережа, я уже говорил об этом миллион раз. Мы живем в такое время, когда ты не можешь ограничить программу только «Машиной времени» и Аллой Пугачевой. – Гончаров подался к сидевшему напротив него Драгомощенко. – У людей разные вкусы. Одни любят синий цвет, а другие – зеленый. Твои организаторские таланты тут ни при чем. Да, мне нравится Алла Пугачева. Это – талантливейшая певица, хотя не все относятся к ней одинаково, и, видимо, имеют для этого определенные основания. Но при всем уважении к ней я не могу слушать ее двадцать четыре часа в сутки. И ты не заставишь слушать ее пятнадцатилетнего пацана, которого еще и не пропустят на твою дискотеку просто потому, что он несовершеннолетний! И потом, посмотри «Утреннюю почту», посмотри трансляции из Сан-Ремо. Идет отфильтровка лучшего! А не тотальный отказ от всего западного!
Кузнецов, явно не знающий названий групп и исполнителей, чувствовал себя неуютно среди участников начатого им разговора. Мой взгляд в этот момент встретился с его, и он, приподняв руку над столом, спросил:
– Что скажет пресса?
В последнюю секунду он перевел взгляд с меня на Лену, предоставляя слово сотруднику старшей по рангу газеты.
– Я не знаю, – начала Лена, поправляя очки. – Действительно, этих музыкантов показывают по телевизору. Из чего следует, что они проходят определенную редактуру. Важно выработать принцип. Мы либо редактируем по исполнителям, либо по репертуару. Я хочу напомнить Сергею, что в отношении крупных западных писателей у нас применяется именно этот подход. Одни их романы переводят, другие – нет.
Пока Лена говорила, Гончаров усиленно кивал головой, демонстрируя свое полное согласие с докладчиком, и, как только Лена окончила, подхватил:
– Это единственно правильный подход! Строжайшая редактура, Николай Иванович. И мы эту редактуру можем обеспечить.
– Что ты скажешь? – Кузнецов кивнул мне.
– Редакторы в ОМК или в институтских дискотеках могут не включать в свои программы какого-то исполнителя или песню, но дискотеки не являются единственным источником новой музыки. Главное, что на эти дискотеки попасть трудно. Их посещает относительно немного молодых людей, не у всех есть на это деньги. А магнитофон сейчас есть практически в каждом доме. Я переписал диск у Васи, Вася переписал у Коли, Витя переписал у меня. Что тут можно редактировать?
Я случайно посмотрел на Олежека – пуговицы его были широко раскрыты, губы сжаты так, что рот походил на тоненькую прорезь, в которую и копейку не протолкнешь. Бедный! Он принимал в этом процессе перезаписи самую активную роль! При этом, выполняя частные заказы в студии ОМК, он ничего не редактировал. Принцип его работы был предельно простой: целый диск – трендель, сборник – пятерочка. Знал ли об этом Гончаров? Думаю, да. Но либо закрывал глаза на левый доход своего редактора, которому платил несчастные рублей восемьдесят в месяц, либо же тот просто что-то откидывал ему от своего левого промысла. Стоило прислать комсомольцам своего тихаря в их подвал и разместить правильный заказ, как вся эта болтовня про идеологическую редактуру накрылась бы веником. Разве что тихарю тоже бы стали записывать мелодии и ритмы зарубежной эстрады. Бесплатно, естественно.
– Позвольте вмешаться, – подала голос седая дама. – Меня не все знают, я – инструктор отдела пропаганды горкома партии Мухина Татьяна Федоровна. Я хотела бы снова вернуться к той идее, которая была высказана в начале нашей встречи товарищем Кузнецовым. Мы должны найти корень проблемы. Корень этой проблемы в нашем городе – черный рынок пластинок. Как бы они ни попадали в страну, в конечном итоге они оказываются на этом черном рынке.
– Допустим, вы разгоните его, люди будут собираться в другом месте, – сказал я, хотя, прерывая руководящего товарища, нарушал все нормы приличия. Чувствуя, что моей репутации уже нанесен невосполнимый ущерб, я дал себе волю: – Чтобы распространять записи, сходка вообще не нужна. Записи передаются через друзей и знакомых. Этот процесс неконтролируемый.
– Мы не просто разгоним, – раздраженно оборвал меня Кузнецов. – Мы не просто разгоним! Мы конфискуем идеологически вредные пластинки. Соберутся в другом месте – снова погоним! И снова конфискуем!
– На сходняк ходит, ну, пусть сто человек, а эту музыку слушают все. – Я ощутил, что меня тоже стала бить дрожь. – Вы же не будете ходить к каждому человеку домой и проверять, что у него записано?!
– Ко всем – нет, но к кому надо, мы придем, – отрезал Кузнецов.
Мой напор вызвал у него рефлекторное стремление подавить его своим авторитетом. Соображать он был не в состоянии.
Я только покачал головой.
– Вы можете объяснить свой скептицизм? – спросила Му хина.
– Ну, смотрите, у вас, допустим, дома магнитофон есть?
Она молчала, видимо считая, что если она ответит на мой вопрос, то мы поменяемся ролями. Начальнику не полагалось отвечать на вопросы нижестоящего товарища. А может быть, она боялась открыть свой имущественный статус. Ну, конечно, магнитофон же не был предметом первой необходимости! А настоящий партиец должен был быть аскетом. Ладно, подумал я, сгорел забор, гори и хата.
– У вас дома есть магнитофон? – обратился я к Кузнецову.
– Ну, дальше?
– Записи Высоцкого у вас есть? Скажем, про летчика-истребителя, про боксера, про альпинистов, про горы?
– Допустим, есть.
– И у всех есть. При этом наша фирма «Мелодия», кроме «Алисы в Стране чудес» и еще пары-другой его песен из кинофильмов, ничего не выпускала. А у людей дома многочасовые записи. Французские альбомы, американские, какие-то концерты на заводах, в НИИ. Люди переписывают их друг у друга и даже не знают, что эта сходка существует. Вы же сами не на сходку за этими записями ходили, правильно? Точно так же, как Высоцкого, люди переписывают все остальное. Кого что интересует. Одних интересует Высоцкий, других – Крис Де Бург, третьих – Битлы, четвертых – Луис Армстронг. Вы же не можете прекратить продавать магнитофоны?!
Все подавленно молчали. Гончаров смотрел в потолок. Олежек – в стол перед собой. Драгомощенко, сложив руки на груди, – в окно. Бородатый парень из консерватории сбивал щелчками пылинки с рукава пиджака. Наконец инспектор взяла инициативу в свои руки:
– Мы все – работники идеологического фронта. Мы не можем сидеть сложа руки. Современная популярная музыка – это не просто музыка. За ее созданием стоят западные пропагандисткие центры. Их главная задача – разложение сознания советской молодежи, привитие молодым людям не просто дурного вкуса, а взглядов, которые противоречат коммунистической морали. И это именно то, что мы называем холодной войной. Мы прекрасно понимаем, что воевать на одном направлении нельзя. Мы должны использовать все средства. Нам близка позиция Сергея Драгомощенко, нам ясен ход мысли Лены Коломиец, но мы также понимаем, что есть каналы, через которые западная культура – точнее, западная идеология под видом культуры – поступает к нам. Значит, нашей задачей должно стать перекрытие этих каналов.
Гончаров, кашлянув в кулак, сказал:
– Я совершенно согласен с Татьяной Федоровной. Работа должна вестись в нескольких направлениях. У нас успешно действует джазовый клуб, сейчас начал работать рок-клуб, пришло время подумать о создании альтернативы для этой сходки. Почему, например, не дать людям возможность культурно собираться и обмениваться пластинками в одном из наших кафе? Опять же, под нашим контролем. Ты хочешь войти – предъяви свои диски. Если есть вредные, извини, у нас тебе не место.
Драгомощенко усмехнулся:
– В вашем кафе! С продажей пирожных, кофе и напитков! А что будут делать те, которые не хотят покупать ваши пирожные? Или которым у вас нет места? Вы вообще эту публику видели? Им нужны не пирожные с кофе, а водка с огурцами! Козе понятно, что они снова пойдут в парк! И в первую очередь те, кого вы отсеете!
– В парк больше никто ходить не будет, за это я вам отвечаю. – Кузнецов хлопнул ладонью по столу.
– Когда вы планируете… – я замешкался, подыскивая слова, – разгон сходки?
– Это надо согласовать с РАЙВД, дружинников собрать. Писать только об этом не надо. – Он усмехнулся.
– Николай Иванович, я бы начал с создания какой-то альтернативы, – сказал Гончаров, для дискотек которого сходка была важным источником новой музыки. – Я думаю, что мы должны обсудить этот вопрос отдельно. Разогнать легче всего. Надо дать какую-то альтернативу тем, кто хочет слушать лучшие образцы западной и отечественной музыкальной культуры в культурной и спокойной обстановке.
– Ладно, обсудим отдельно. – Кузнецов поднялся, давая понять, что обмен мнениями завершен.
Вечером я закрыл дверь в свою комнату на ключ, задернул занавеси на окнах и только собрался доставать из тайника в столе коробку с Зиновьевым, как в коридоре затрезвонил телефон. Сердце мое екнуло, как у тати в ночи. Я закрыл стол и пошел к телефону:
– Слушаю вас.
– Митя, милый, это ты?
Ах, какой у нее был голос! Какой домашний! Если бы она жила со мной, в смысле, если бы она стала моей женой, и у нас была бы своя квартира, и если бы в ней был телефон, я бы просто так вот звонил домой каждые пять минут, чтобы только слышать в трубке этот голос. Я бы лечился им от всех своих скорбей и нервотрепок.
– Да, Наташа, это я. Кто еще тут может быть?
– Слушай, Митюша, меня пригласила моя сестра Таня, ты ее знаешь, на день рождения. Не хотел бы ты составить мне компанию?
– С удовольствием, а когда это?
– В эту субботу. Они устраивают у себя на даче, на Десятой Фонтана. Тебе удобно в субботу?
– С тобой мне удобно всегда. Вот ночью позвони и спроси меня: тебе сейчас удобно прийти ко мне? – и я тебе отвечу: именно сейчас удобно, как никогда!
– Нет, ночью я тебе звонить не буду. – Она засмеялась. – А в субботу зайду часа в три, и от тебя поедем, хорошо?
– Очень хорошо.
Сестра у Наташи была сводная по папаше. Когда-то он жил с Надеждой Григорьевной, не расписываясь, а потом женился на другой тетке. Перспективной. Но заботиться о внебрачной дочери продолжал. В частности, помог получить квартиру. С помощью новой жены, чей папа был каким-то большим начальником, он сам стал большой шишкой, занимал высокий пост в обкоме и знал простые решения задач, которые для простого народа были все равно что теорема Ферма. Честно говоря, я не знаю, что это за теорема, просто слышал, что, кроме самого Ферма, ее никто не решал. И даже у него с ней что-то не выходило. В нашем случае задачей, равносильной решению теоремы Ферма, было получение квартиры и Наташин папан ее решил. Наташа с мамой в то время жили на Молдаванке в собачьей конуре укрупненного типа со всеми удобствами во дворе. Я так предполагаю, что эти жилищные условия были не последним обстоятельством, которое заставило его отправиться на поиск более подходящей для жизни подруги. Сам он был то ли из Тирасполя, то ли из Бендер, и домой – на малую родину – ему возвращаться не хотелось. Что же сделал влиятельный папан для брошенной сожительницы с родным дитем? По своим каналам он нашел квартиру, за которую не платили лет десять. Она находилась не на каких-нибудь выселках, а в переулке Чайковского, прямо напротив Оперного театра. В ней жила одна супружеская чета, чей небольшой доход от сдачи опустошенной ими же посуды квартплату не покрывал. Ну, может, и покрывал, просто у них были расходы поважней. Он предложил алкашам на выбор – либо быть выселенными через суд за неуплату, либо с небольшой доплатой переехать в конуру укрупненного типа на Молдаванку. После того как их пару раз навестил участковый, они с радостью ухватились за возможность поправить свое материальное благосостояние. А Наташа с мамашей перебрались в переулок Чайковского. Наташа рассказывала, что через пару недель после переезда алкаши вернулись в старую квартиру, забыв, что живут теперь в другом месте.
– Ободранные такие, жалкие, – рассказывала она. – Стали открывать дверь, а замок уже другой. Пытаются вставить ключ в скважину и не могут. Тетка говорит: «Витя, Витя, ну что у тебя всегда не получается?» А он: «Та щас, Муся, щас получится, потерпи».
– Ну и чем дело кончилось? – спросил я.
– Мама вышла к ним и объяснила, что они теперь живут в другом месте. Дала им два рубля на такси. Они, наверное, за всю жизнь на такси не ездили.
– Поменялась бы с ними назад? – спросил я.
Она покачала головой отрицательно, не отрывая при этом от меня взгляда, словно не желая пропустить моей реакции на свой ответ. Такая искренность предполагала осуждение. Но как я мог ее осуждать? Всем хотелось жить лучше, но лучше получалось только за чужой счет. Всего было так мало, что, на что бы ты ни претендовал, ты должен был кого-то лишить того же. Если это была квартира, то квартиры; если кусок мяса, то куска мяса. Отказ от борьбы или отказ от плодов чьей-то борьбы в твою пользу мог быть истолкован как проявление идиотизма. Или святости. Но на пути к святости стоял обычный инстинкт самосохранения. Кого можно было осуждать за проявления этого инстинкта в моей стране?
Михаил Михайлович Жукевич был мужчиной крупным, с выдающимися чертами лица и роскошными седыми волосами. Он зачесывал свою шевелюру назад, благодаря чему выглядел как впередсмотрящий на мостике корабля, несущегося на всех парах в светлое будущее. И поседел он именно от сознания ответственности своей исторической миссии и тревожного предчувствия возможных препятствий со стороны недремлющего врага, которые надо будет успешно устранить. Пусть даже с риском для жизни. Пусть даже не одной, а, скажем, пары десятков миллионов. Светлое будущее того стоило.
Каждая черточка внешности Михаил Михайловича говорила: я – начальник! Такой просто не имел морального права махать киркой или, например, толкать тачку на строительстве светлого будущего. Даже если бы его построение зависело от последнего физического усилия одного-единственного человека и у партии больше не осталось ни одного верного ей сына, кроме Михаила Михайловича, то все равно целесообразней было бы дать кому-то поневзрачней двойную нагрузку, но Михаила Михайловича поберечь для командной роли.
Михаил Михайлович встретил нас у калитки и, с ходу заключив Наташу в объятия, оторвал от земли и так, на весу, расцеловал в обе щеки:
– Доця моя, ну, что ты не позвонишь папке хоть когда-никогда?
Какие нежности ё-маё!
– Так тебя же все равно никогда нет, – ответила та, болтая в воздухе своими чудесными ногами.
– Ах, какая взрослая, ты у меня стала! Уже пора замуж выдавать. – Не отпуская ее, он протянул мне пять. – Как успехи?
– Нормально, Михал Михалыч, – отчитался я, поскольку перед таким человеком надо было только отчитываться, и только за успехи. В чем? В такие мелкие мелочи ему вдаваться было недосуг.
– Ну, проходите. У нас тут уже гулянье в разгаре.
Мы прошли по асфальтовой дорожке между двух рядов аккуратно подрезанных и подвязанных виноградных кустов. Сквозь еще молодую, некрупную листву были видны головы танцевавших гостей на площадке перед домом.
«Мы себе давали слово не сходить с пути прямого, но так уж суждено! – заливался Макаревич. – И уж если откровенно, всех пугают перемены, но тут уж все равно! И вот, новый поворот! И мотор ревет! Что он нам несет?»
– Привет, сеструха! – Таня расцеловала Наташу в обе щеки и, схватив за руку, потянула к танцующим, а цветы с невысказанными поздравлениями остались у меня.
Я двинулся к столу. У меня есть золотое правило – оказываешься в обществе незнакомых людей, тут же опрокинь грамм сто для преодоления первых минут неловкости.
– Присаживайтесь, Митя! Вас Митя зовут? – спасла меня Танина маман, приняв букет на себя.
Роскошная брюнетка с сигаретой в уголке полных вишневых губ, она, конечно, была несравнимо лучшей парой Михал Михайлычу, чем его первая любовь. Она и моложе была Надежды Григорьевны лет на десять.
– Да, Митя. А вас?
– Нина Ефремовна. Можно просто Нина. Угощайтесь – холодец, салаты, отбивные, водка. Шампанское поберегите для дам.
Я начал с холодца, добавив к нему соленый огурчик. Холодец на свежем воздухе начал таять, но не потерял от этого своей стратегической важности – идеальной смазки желудка перед приемом алкоголя. Роль огурчика была чисто эстетическая – ликвидация водочного духа во рту после ее приема на грудь. Проглотив кусочек холодца, я налил водку в толстенькую хрустальную стопку, опрокинул ее и закусил. Все сработало на пять с плюсом.
– Вы, я вижу, знаете свое дело, – отметила Нина Ефремовна, щурясь от сигаретного дыма.
– Годы тренировки, – согласился я.
– Снимите пробу с осетрины.
– Непременно, – заверил я ее и налил себе еще полстопки, взглядом разыскивая среди тарелок названное блюдо.
Вы будете смеяться, но я осетрину в своей жизни не видел. Много слышал, но видеть не довелось. Я также не видел трюфелей и не пил бенедиктин.
Нина Ефимовна смотрела теперь на танцующих.
– За па-а-ва-аро том-но-вый-па-ва-рот! – не унимался наш рок-соловей. – И-ма-тор-ре-вет!
– Так как успехи? – Папан сел рядом и устроил тяжеленную руку на моем плече. Потом, видимо осознав, что я долго такой нагрузки не выдержу, убрал.
Воспользовавшись полученной свободой, я сдобрил очередную порцию холодца хреном и еще раз смазал желудок.
Он же продолжил:
– Над чем работаете? Какие-то острые темы? Время сейчас требует остроты. Критического взгляда. Смелости.
Интересно, видел ли он во мне потенциального жениха для своей повзрослевшей доци? Я, конечно, был для него и его жены чистой воды дворнягой. Но поскольку я прибился к их двору не сам, а был приведен, им приходилось проявлять вежливость. На всякий случай.
– Я в основном пишу очерки, – сказал я. – У людей столько историй.
– Вы хорошо начинаете. В комсомолке начинали многие мои знакомые. Витя Конев вон в Москву прыгнул. Умнейший парень. Умнейший. А как вам дается работа?
– Нормально.
– Коллектив хороший?
– Очень хороший.
– Это приятно слышать. Творческие люди – народ сложный. Тяжело, так сказать, притирающийся друг к другу. Индивидуальность не терпит чужого мнения. Но при правильном руководстве работа именно такого коллектива дает отличный результат. Такую газету всегда ждешь. Читаешь ее с интересом. В такой газете всегда находишь неординарный взгляд на вещи, свежие мысли. А у вас какая должность сейчас?
– Корреспондент.
– Корреспондент – это хорошее начало. Репортер. Всегда в гуще событий, всегда на передовой. С лейкой и блокнотом!
– Или с пулеметом! – добавил я, тут же обратив на себя внимание его жены.
Мы с ней засмеялись. Глазами. Не знаю, над чем смеялась она, но я смеялся над собой, поскольку едва удержался от того, чтобы не спросить его, когда он последний раз читал нашу газету и какая мысль в ней показалась ему неординарной.
– Ну, хорошо, не буду вас отвлекать от еды. – Он снова, но уже осторожней, чтобы не зашибить ненароком, похлопал меня по плечу. – Если нужна какая-то поддержка, совет, всегда пожалуйста. Ната знает, как меня найти. И обязательно попробуйте осетринку. Я, пожалуй, и сам возьму ломтик под рюмочку.
Он привстал, протянул руку с вилкой и подцепил из тарелки в центре стола ломтик белой, сильно вспотевшей рыбы. Он опустил его мне в тарелку, я помог ножом освободить ему вилку, потом он взял второй, но поскольку его тарелки рядом не оказалось, так и остался с рыбой в руке.
– Нина, будь добра, подай мне мою рюмку.
Та взяла свою рюмку и протянула ему. На хрустальном ободке был виден полукруглый след вишен. Интересно, он оценил это как пикантность или нарушение элементарных правил санитарии и гигиены? Если второе, то я был готов махнуться с ним посудой.
– Ну, наливайте, товарищ корреспондент.
Он, кажется, забыл, как меня зовут. Что ничуть не помешало мне аккуратно разлить водку в наши рюмки. Мы чокнулись.
– За именинницу Михал Халыч, – сказал я и выпил.
Вернув стопку на стол, я обнаружил, что мой собутыльник вступил в ожесточенную схватку со своей хваленой рыбой. Краснея от усердия, он яростно шевелил губами и зубами, пытаясь перекусить белый ломтик пополам, но что-то – может быть, какая-то прожилка – мешало ему. Устав от борьбы, он, продолжая держать часть рыбы во рту, снял неподдающийся край с вилки пальцами, но вместо того, чтобы отправить его ими же в рот, стал подхватывать край кончиком языка. Скользкая рыба легко уходила от него, и тогда, рассвирепев, он просто втянул ее в себя, издав при этом совершенно душераздирающий звук, в котором смешались клекот, шипение и свист. Он явно дошел до той степени отчаяния, когда было не до приличий. Усилие было таким мощным, что весь кусок улетел в дыхательное горло, вызвав взрыв кашля. Вцепившись огромными пальцами в край стола, он стал кашлять ритмично и оглушительно, иногда даже перекрывая рев мотора Макаревича и встреченные им повороты, взлеты и пролеты, которым просто не было никакого конца и края. Что мне понравилось больше всего, так это что подруга личной жизни Михаила Михайловича в продолжении всего этого драматического эпизода с возможным летальным исходом, не шелохнувшись, продолжала смотреть на танцующих. Это было ужасно. Тут тебе была и демонстрация полного бесчувствия к страданиям ближнего, и совершенно безжалостный перевод дефицитного товара, которым надо было наслаждаться, а не давиться.
Я, конечно, мог постучать ему по спинке ладошкой, но для его спинки лучше подошла бы рельса. Или шпала. Как я уже говорил, он был мужчина крупный от природы и льгот профессии.
Михаил Михайлович наконец затих, перевел дыхание, утер салфеткой пот с побагровевшего лба и, заметив, что он тут чуть лыжи не откинул, ушел в дом. Слава те Господи, оставив меня наедине с моей тарелкой, холодец в которой превратился в густой бульон. Натюрморт был оживлен хреном, который пустил малиновый корешок через студенистую серую массу и проник в рыбу. Я взял еще один огурчик и налил еще одну стопочку. Я был на подходе к тем самым ста граммам, которые делали меня своим в любой компании. Когда я собирался уже опрокинуть ее, хозяйка сказала:
– Митя, налейте мне тоже, если не сложно.
Я исправно выполнил просьбу.
– Не страшно, что я вас Митей называю? – спросила она. – Такое имя милое, старомодное. Дмитрий мне кажется официальным.
– Совершенно не страшно.
Мы чокнулись и выпили. Вместо закуски она на секунду приложила изящный нос к черному кожаному ремешку золотых часиков и коротко вдохнула. Типа, закусила. Я бы с удовольствием тоже понюхал ее запястье, но довольствовался огурчиком, который теперь показался мне теплым и вялым. Осетрину есть не хотелось. Точнее говоря, было страшно.
Макаревича тем временем сменил Supermax:
I’m a love machine it town
The best you can get
Fifty miles around!
– Ты чего, лопать сюда пришел?!
Подошедшая к столу Татьяна взяла меня за руку и потащила к танцующим. Оказавшись среди них, я отпрыгал подальше от взгляда хозяйки дачи и, пристроившись в тылу пестрого хореографического коллектива, отдался, как говорится, ритму. Все мое танцевальное мастерство сводится к тому, что я часто и высоко подпрыгиваю, стараясь по возможности попадать в ритм и иногда вращаясь в воздухе наподобие дервиша. Рукам я даю полную свободу, и мышцам лица тоже, из-за чего человек, незнакомый с моей исполнительской техникой, может заподозрить меня в идиотии. Но предусмотрительно принятые на грудь сто грамм позволяют мне не обижаться на критиков. Главное, следить, чтобы в танце я держался подальше от мебели, бытовой техники, ваз и других хрупких предметов интерьера. На этот раз, как, впрочем, и обычно, я пил и потом танцевал легко и с удовольствием, ощущая благодаря водке и музыке ту свободу, в которой мой организм так нуждался в последние недели.
И так я пропрыгал всю песню про Love Machine in Town, а затем стал прыгать под песню про наркомана, в смысле растамана, Камилло, курящего косяк на своей Ямайке. По ходу дела я наблюдал за другими танцующими. Среди них было штуки три парня. Один сразу привлекал внимание интенсивным загаром и такой короткой стрижкой, словно он только что вышел из парикмахерской. Он был в ослепительно-белой рубашке с подкатанными рукавами, очень облегающих голубых левисах и желтых остроносых туфлях из сертификатного. Он все время держался возле фигуристой девушки, которая танцевала босиком, на цыпочках, очень плавно и сдержанно двигая узкими бедрами и держа руки высоко поднятыми, что помогало ей демонстрировать изумительную грудь, с проступающими из-под красной майки ее остриями. На майке было написано блестками I’m all your’s. В мягкий дачный воздух Малороссии пер танком грубый немецкий голос:
Rastaman Camillo
Life make him feel low.
So he sits, and he starts to smoke
Says that life is not a joke.
Ого-го-ого-го!
Ай-яй, ай-яй!
Глаза у нее были закрыты сиреневыми веками с блестками. Очень красные губы беззвучно повторяли: «Ого-го-ого-го! Ай-яй, ай-яй». Парень в белой рубашке, широко расставив ноги и полуприсев, двигал широкими плечами, словно хотел принять бедра танцовщицы в свои объятия. Я бы тоже принял их в свои объятия. Тем более что она, судя по надписи, не возражала бы. Бог мой, сколько я хотел принять народу в свои объятия, даже подумать страшно!
Насмотревшись на замечательную грудь, я вернулся к столу, за которым теперь сидели Наташа и небольшая блондинка в военной рубашке из очень тонкого хлопка. Она была, кажется, соученицей Наташиной сестры. Загорелый тоже подсел к столу, устроившись рядом с Ниной Ефремовной. Сделал он это довольно уверенно, и я еще подумал, что он, наверное, по отчеству ее не зовет. В отвороте белой ткани видна была увесистая золотая цепь.
Напротив девушек сидел Михаил Михайлович.
– Нет, я этого не понимаю, как ты, советский человек, – он обращался к блондиночке, – можешь носить рубашку с американскими флагами?
– А что тут плохого, Михаил Михайлович?
– Как что?! Американцы – наши враги!
– Чего это они наши враги? – Блондиночка пожимала плечами. – Мы же с ними не воюем. Мой папа в Америку плавал. Судно их в Нью-Йорке стояло. И другие наши заходят. Круизы там делают по Карибскому морю. А эту рубашку он, кстати, в Турции купил. Она и не американская вовсе. И она вообще не настоящая военная.
– Да какая разница, где он ее купил?! – кипятился Михаил Михайлович. – Если на ней написано ю-са арми?
– Так сейчас модно, Михал Михайлыч. – Под его натиском девушка порозовела. – Вон полная толкучка таких рубашек. Полгорода в них ходит. Это модно.
– Модно! Вот то-то и оно! – Михаил Михайлович сменил возмущение в голосе на тон доброго наставника. – Ты что думаешь, мода вот так вот ниоткуда берется? Ее разрабатывают. Для таких вот как ты, молодых и наивных. И направляют в нужном направлении.
Интересно, подумал я, это он под газом или искренне в роль вошел? Танина маман, словно не вникая в суть разговора, коснулась кончиками пальцев военной ткани, заметив негромко, но с одобрением:
– Материал просто воздушный.
– Ну, так пусть наши тоже заведут таких людей и пусть создают что-то модное! Кто же против? – Блондиночка бросила благодарный взгляд на хозяйку дачи. – А так выходит, сами не можем, а чужое не разрешаем. Просто противно!
– У меня один приятель сейчас из рейса пришел из Италии, – подключилась к разговору Таня. – Говорит, там сейчас самые модные джинсы разорваны на колене или прямо под задницей. И чтобы бахрома белая висела.
Поставив колено на стул, она потянулась к бутылке с шампанским, налила в бокал, потом выгребла рукой лед из ведерка и тоже бросила в бокал.
– Вопрос о том, что мы можем и что не можем, в данном случае второстепенный, – продолжал Михаил Михайлович, бросив раздосадованный взгляд на дочь, которая так бесцеремонно сорвала его лекцию. – Это вопрос патриотизма. Ваша родина здесь. А вы носите рубашку с армейскими знаками другой страны. Для вас вообще смысл слова «патриотизм» понятен?
– Как сейчас помню, было время, когда ношение джинсов считалось непатриотичным, – вдруг вставил загорелый парень. – Я как-то пришел в школу в джинсах. Дешевенькие такие джинсики «Сузуки». И меня прямо с урока отправили домой переодеваться. Учительница тоже что-то про патриотизм лепила.
– И правильно поступила! – одобрил Михаил Михайлович. – Потому что в школу следует ходить в форме.
– Я не против формы, но это было в классе девятом, где форму уже никто не носил. Просто считалось, что джинсы разлагают наши неокрепшие умы. Когда это было? В тысяча девятьсот семьдесят третьем году, что ли… Ну, да я школу окончил в тысяча девятьсот семьдесят четвертом, значит в семьдесят третьем. Ну и что добились этой акцией? Эти запреты только способствовали популярности джинсов. Покажите мне хоть одного молодого человека в этой стране, у которого бы не было джинсов или который не хотел бы их иметь! Стоило ли отправлять меня тогда домой?
– Я сейчас про джинсы не говорю, я говорю про рубашку с американской военной символикой. Значит, по-вашему, ее следует разрешить?
– По-моему, на нее просто не надо обращать внимания. Ну, поносят годик, выбросят и забудут. А запреты превращают обычную тряпку в объект постоянного вожделения. Завалите этими рубашками магазины, их завтра будут покупать так же часто, как наши гимнастерки. Если бы за этим столом в таких рубашках сидел не один человек, а два, то один из них в следующий раз бы ее уже не надел. Одну и ту же одежду носят только в армии.
– Вы… – Михаил Михайлович замялся. – Я, извините, вижу вас впервые, чем вы вообще занимаетесь, что позволяет вам говорить об этом так… уверенно?
– Нас не представили. Меня зовут Анатолий. Я занимаюсь разработкой логических формул поведения в заданных ситуациях в Новосибирском университете.
– Младший научный сотрудник? – спросил Михаил Михайлович с довольно побитым видом, но все еще с надеждой ущемить не в меру умного гостя хоть в чем-то.
– Руководитель группы.
Жена Михаила Михайловича поднялась и слегка неверной походкой направилась в дом.
– Натаха, мне кроссовки подарили, а они на размер меньше, – сказала Таня. – А тебе как раз будут. «Пума». Синие, такие типа замшевых с тремя белыми полосками, хочешь примерить?
– Конечно!
Сестры поднялись. Михаилу Михайловичу, которому явно добавить к разговору было нечего, осталось только проявить заботу о жене.
– Нин, ты в порядке? – крикнул он в ее роскошную спину Поскольку ответа не последовало, он пробормотал извинение и, поднявшись, последовал за супругой.
Я взял бутылку водки и спросил Анатолия:
– Вам налить?
– Нет, спасибо, у меня сегодня на вечер намечен ряд мероприятий, которые требуют исключительной трезвости. А вы чем занимаетесь?
– В газете работаю.
– Идеологический фронт.
– Он самый.
– А-а, фронт – не фронт. – Он закинул руки за голову и зевнул. – Это уже потеряло значение. Система явно восстанавливает баланс. Ну, ладно, налейте половинку.
Я налил.
– Какую систему вы имеете в виду?
– Ну, смотрите, есть вещи, которыми государство заниматься не должно и не может. Раньше у нас со всем чужеродным бились не на жизнь, а на смерть, а сейчас так, несут по привычке старую ахинею, но в целом махнули на все рукой. Под видом перестройки. Вы что, сами не видите?
– Это вас в Новосибирском университете научили про баланс системы?
– Университет тут ни при чем. – Он усмехнулся. – Просто на них это действует как заклинание. Их поганой философии на борьбу с математикой не хватает.
Он бросил на меня быстрый взгляд, словно проверяя мою реакцию, и, подняв рюмку, чокнулся с моей.
– Ну, а если бы он соображал в математике? – поинтересовался я. – У вас вообще образование какое?
– Физмат.
– А-а, тогда, конечно. А чем занимаетесь?
– Кооператив. Джинсы, юбки, куртки.
– Еще по половинке за процветание бизнеса?
– В другой раз. Приятно было познакомиться.
Он поднялся и ушел, а я остался смотреть кино про современные танцы на пленэре. Уже стемнело, на небо высыпали звезды, вечер был теплый, как компот. Supermax сменил Secret Service, a тех – неизбежный, как крушение старого мира, Modern Talking. Под него я танцевал в обнимку с Наташей, потом прыгал, толкаясь задом об упругую попку Тани, потом решился наконец и станцевал медленный танец с девушкой в красной майке под стинговскую «Роксану», хотя она была проституткой, я имею в виду Роксану. А эта была просто страстной. В танце она положила руки мне на плечи и придерживала меня на таком расстоянии, чтобы очень аккуратно касаться моей груди своими очень упругими сосками. Делала она это невероятно умело – левый-правый, левый-правый, – не забывая проверять, какой это производит эффект. Это было, что называется, испытанием на прочность. Трудно даже передать, чего мне стоило не спросить у нее номер телефона. Спасло меня от этой пытки начало новой песни и страстное желание освободиться от части скопившейся во мне влаги. Поэтому я извинился и откланялся.
Где на этой даче был туалет, я не знал. С учетом того, что дача принадлежала большому начальнику, туалет мог быть установлен прямо в доме. С другой стороны, дачному туалету полагалось быть где-то на отшибе участка и иметь вид простой будки типа отхожего места. То есть места, к которому надо было отойти. Метров так на двадцать.
Дверь на веранду была открыта, и мне был виден край дивана, на котором сидел Михаил Михайлович. Он смотрел телевизор. Сполохи света то вырывали его из темноты, то возвращали его ей. Чтобы не беспокоить побитого хозяина, я пошел на обследование участка. В принципе, мне не нужен был туалет. Мне бы подошел любой раскидистый куст крыжовника, способный скрыть меня от празднующих.
Я шагнул в темный сад, двигаясь наугад и стремясь лишь отойти подальше от дома. О том, насколько далеко я отошел от него, можно было судить по тому, что музыка здесь звучала тише. Участок был очень большой. Выбрав дерево пошире, я расстегнул джинсы и пустил струю на белую от извести кору. Ох, какое облегчение! Выпуская наружу мучительную влагу, ваш корреспондент услышал звуки, показавшиеся ему плачем.
Справа темнели ряды винограда. Сто процентов какая-то упившаяся девушка плачет о потерянной молодости, подумал я, и пошел спасать ее. Не найдя просвета в винограде, я пошел в обход ряда. Он оканчивался у забора, и мне пришлось протиснуться между штакетником и столбом, к которому была привязана проволока, поддерживавшая виноградные лозы. В ряду никого не было. Плач здесь, однако, слышался отчетливей, только это был не плач. Я преодолел еще один промежуток между столбом и забором и оказался во втором ряду, где увидел две фигуры. Женщина сидела верхом на лежавшем на земле мужчине, делая движения, природа которых была очевидна. Я остолбенел. Женщина сидела ко мне спиной, и ни она, ни ее партнер не могли меня видеть. Я отступил в тень. Скоро женщина застонала еще громче и опустилась на руки. Зад ее показался мне ослепительно белым в свете луны. И почти таким же большим. Через минуту она стала подниматься, и поднималась тяжело, на ходу опуская платье. Парень встал следом за ней. Это был предусмотрительно сохранивший трезвость научный сотрудник тире кооперативщик. А женщиной была Нина, я извиняюсь, Ефремовна, жена партийного начальника и отца моей возлюбленной. Поднявшись, они прильнули друг к другу и так стояли, покачиваясь на вечернем ветерке, а я, уподобясь беззвучной ночной тати, дважды просочился между столбами и забором и вернулся к столу с натанцевавшимися гостями.
Публика у стола болтала о своем, и Наташа, выглядевшая заскучавшей, с радостью встретила меня:
– Может быть, пойдем? Поздно уже.
– С удовольствием, – ответил я. – Только сначала выпьем на посошок. – Я налил себе рюмку и, ни к кому не обращаясь, произнес: – За патриотизм!
Опрокинув рюмку, я обнаружил, что девушка с грудью смотрит на меня как на полного идиота. Она была совершенно великолепна в этот момент со своими сиреневыми веками и розовыми губками, но я был с другой и она была с другим. Виноват, ее другой был с другой, а она даже об этом не подозревала. Мне стало так жалко ее, что даже захотелось обнять, после чего я уже точно попросил бы ее номер телефона. Эта мысль заставила меня засмеяться совершенно идиотским, ясное дело, смехом.
В субботу вечером ко мне зашел Миша с сумкой пластов и попросил захватить их на сходняк. В воскресенье они со Светой собирались на толчок, с которого он еще рассчитывал успеть в парк Шевченко. Он не хотел даже заходить за дисками домой. Я хотел было сказать, что комсомольцы с ментами готовятся разогнать сходняк, но подумал, что все равно те не сделают этого на этот раз, поскольку у них еще ничего не было договорено с милицией и дружинниками. Во-вторых, не хотел, чтобы он подумал, что я боюсь нести его диски.
В воскресенье, направляясь в парк Шевченко, я еще подумал, что в институтах сейчас летняя сессия, поэтому вряд ли соберут и дружинников. Скорей сделают это после экзаменов, в конце июня или в начале июля. Дойдя до памятника Шевченко, который с решительно наклоненной головой направлялся куда-то вниз, к Свердлова, я увидел в конце аллеи в прозрачной утренней дымке темную группу людей – сходку. Когда я только подходил к ней, мне навстречу вышел из толпы один из моих пластиночных знакомых, Вовик, потрясая в воздухе диском Робина Трауэра Bridge of Sighs:
– Димон, специально для тебя, по многочисленным заявкам, лучший образец белого блюза, редчайшая в своем роде вещь!
Вовик жил со своей бабкой в однокомнатной квартире на улице Гоголя. В комнате стояли их две постели, платяной шкаф и его аппаратура. Бабка была глухая, что позволяло Вовику наслаждаться музыкой на полную катушку. Любимой его группой, начиная с 1972 года, была Slade. Каждое утро Вовик будил двор воплями ее певца Ноди Холдера.
– Look at last night! Look at last night! – драл тот свою луженую глотку, словно призывая бедных соседей Вовика отчитаться за все, что с ними произошло за истекшую ночь.
Если бы в один прекрасный день Ноди Холдер не исполнил свою арию будильника, это могло означать только одно – Вовик умер. Если бы откинула лыжи его бабка, Холдер бы выходного не получил.
Я поставил между ног свою и Мишину сумки. Взяв у Вовика альбом, вытащил из бумажного пакета пластинку.
Диск был совершенно матовый с белыми следами иглы на дорожках.
– На. – Я сунул диск в пакет и вернул Вовику, но тот, отказываясь принять его, тараторил:
– Димон, поверь мне. Ну, есть есть песочек, но умеренный. Диск громкий, тяжелый, там такой бас, что я тебе отвечаю. А музон, ну, чисто смертоносный! Чисто улет! Чувак, давай двадцать пять рублей или что-то интересное на обмен. Что там у тебя есть?
– Ты его сам слушал?
– Димон, это же не моя музыка, ты же знаешь, что я слушаю. Но чувак мамой клялся, что он нормально звучит, а я сам чисто по журналам сужу. У тех, кто секет в блюзе, это один из самых бомбовых альбомов. Типа чего-то среднего между Хендриксом и Зеппелином.
– Да-а, конечно! – я все пытался вернуть ему диск, но Вовик хотел, чтобы он подольше побыл у меня в руках, словно рассчитывая на то, что я привыкну к нему и полюблю. Наконец я опустил руки и сказал: – Вовик, этот диск – тупиковый. Я его в таком состоянии никому потом не отдам. Забери его!
Он вздохнул и взял диск обратно. И в этот момент кто-то крикнул: «Менты!» И тут же кто-то другой очень высоким голосом завопил: «Шу-ухе-ер!» Стоявшие по краям толпы рванулись в стороны, на ходу вкладывая диски в сумки. С десяток человек табунком понеслись в сторону Маразлиевской, но, увидев замелькавший между деревьями синий ментовский автобус, рассыпались. Менты выбрасывали дружинников по два, по три вдоль паркового парапета, отрезая выход из парка.
От ударившей в голову крови изображение поплыло вбок и вниз. Кто-то уронил пачку дисков, и они, как брошенные на стол карты, разъехались по асфальту, тут же оказавшись под ногами бегущих. Молча, как бычье стадо, сходняк начал разворачиваться в поисках пути для отступления. На аллее, ведущей от памятника Шевченко, уже видны были двигавшие легкой трусцой дружинники, за которыми шли несколько ментов в серой форме. Стадо, набирая ходу, понеслось между деревьями, сквозь кусты в сторону стадиона. Это, видимо, был единственный выход, но, поскольку по нему двигались все, я оказался в хвосте. Я побежал в сторону главной конторы пароходства. Тяжелые сумки оттягивали руку, и я подхватил их под мышки. Рядом бежали еще человека три.
Мельканье деревьев, топот ног, вскрики, тяжелое дыхание бегущих рядом. Один на бегу снял очки и бросил в разрез рубашки. Боковым зрением я видел бежавших налегке преследователей, слышал приближающийся топот ног.
Первым схватили парня, спрятавшего очки под рубаху; он, отмахнувшись от кого-то, потерял равновесие и упал, повалив на землю двоих.
– Витя, давай! – долетело. – Этого! («Меня? – успел подумать я). Мы – того!
Из-за суматохи вокруг упавшего мне удалось немного оторваться. Автобуса не было видно, десант, видимо, уже весь был в парке. Я спрыгнул с парапета на тротуар Маразлиевской и через мгновение услышал, как хлопнули о землю подошвы преследователя.
– Стой!
Я оглянулся – крепкий парень настигал меня, щеки горели, глаза от злости сузились.
– Я-ть!
Выпрямляя после приземления ноги, он потерял равновесие и, ощутив это, выбросил руки вперед, видимо надеясь еще настигнуть меня в полете и повалить.
Он уже летел, когда я, также движимый инерцией бега, дал сумкам описать дугу в воздухе и встретиться с головой дружинника. Удар оказался настолько сильным, что парень изменил направление полета. Он упал на разбитый асфальт лицом, тут же свернувшись в крендель и прикрыв руками голову, словно предполагал, что теперь его будут бить ногами или чем-то еще тяжелым, и бить безжалостно.
Я оглянулся – никого. У меня еще мелькнула мысль помочь раненому, но инстинкт преследуемого взял свое. Я перелетел на другую сторону улицы. До ворот Лизы оставалось два десятка метров. С парапета парка соскочило сразу три дружинника. Двое тут же кинулись к своему, а третий припустил за мной. Двор был пустой, проскакав по каменным волнам плит, я взлетел по ступенькам крыльца. За спиной хлопнула входная дверь. На втором этаже, прижавшись к знакомой двери, зазвонил. Прижал ухо, но сердце так билось, что я ничего не слышал. Снова коротко прижал кнопку звонка.
Во дворе послышались голоса:
– Зесь-здесь! Не уйдет!
Звонить больше было нельзя. В крохотном дворе любой звук был слышен.
За дверью, кажется, кто-то заговорил, кашлянул.
– Давай Витька к крану, – донеслось со двора.
– Компресс холодный надо.
– Рубашку пусть снимет, намочим.
Кран захрипел, закашлял, плюнул, еще раз плюнул, потек.
– Руку смотри, как разодрал.
– Хрен с рукой, смотри, что с рожей.
– Убью гада.
В квартире снова все затихло. Я отступил от двери. Лестница поднималась на третий этаж. Можно было рискнуть и подняться туда. Может быть, там был выход на чердак, а оттуда на крышу. А дальше?
– Давай все по парадным.
Я тихонько похлопал ладонью по двери. Внизу застучали тяжело ногами о металлические ступени крыльца. И в тот момент, когда я собрался подниматься на третий этаж, дверь, у которой я простоял столько мучительных минут, бесшумно распахнулась. В черном проеме стоял голый по пояс Кощей. Мощная грудь поросла седым волосом. Молча он кивнул мне, и я ступил в спасительную темноту. Дверь за мной закрылась, но в последнюю долю секунды я заметил в сужающейся щели проема фигуру на площадке, где лестница между первым и вторым этажом ломалась надвое.
– Отдышись, отдышись, – тихо сказал Кощей, отступая в глубину коридора. – Он прошел к входу в комнату и, остановившись здесь, тихо сказал: – Это – Дмитрий.
– Кто? – раздалось из комнаты.
– Митя. Журналист.
– А-а.
Скрипнули пружины. Какой знакомый звук!
От звонка в дверь сердце сжалось.
Кощей снова пошел к двери, бесшумно ступая по половицам босыми ногами.
Снова меня обдало знакомым запахом ее духов. Неужели она трахается с ним? С ним тоже!
Шепотом Кощей бросил:
– Скройтесь!
Когда я вошел в комнату, Лиза поправляла покрывало на постели. На ней была одна рубашка. Рубашка Кощея.
Конечно, первое, что попалось под руку, когда он впускал меня в квартиру!
Не сводя с меня глаз, она поправила ее – на секунду полы разошлись, открыв тяжелую грудь, – и стала застегивать, словно бросая вызов: «Да! Ну и что?» Щеки у нее горели.
– Кто там? – громко спросил Кощей в коридоре.
– Из милиции, – раздалось глуховато из-за дверей.
– Секунду.
Лязгнул замок.
– Да, я вас слушаю, – очень уверенно и с чувством.
– К вам сейчас никто не заходил?
– А в чем, собственно, дело? – Голос у Кощея стал деловито-озабоченным.
– Мы разыскиваем одного человека. Мы думаем, что он вошел в вашу квартиру.
– Что за человек-то? У него имя есть, фамилия? – Снова очень по-деловому, демонстрируя готовность принять участие в ответственном деле.
– Мы не знаем его фамилии.
– Не понял. Фамилии не знаете, а кого же ищете? – В интонации появилась ирония.
– Он напал на нашего товарища, он – спекулянт.
– И вы видели, что он вошел в эту квартиру?
– Я видел, что сюда кто-то зашел, но я не видел кто именно.
– С минуту назад я сам открывал двери, потому что мне показалось, что кто-то топчется под дверью, но…
– А можно зайти к вам?
– То есть как это зайти? – Теперь к Кощееву яду добавилась нотка возмущения. – Я вообще всегда рад помочь органам. Но есть какой-то порядок, законность. Ордер на обыск у вас есть?
– Нет, но мы бы хотели зайти.
– Извините, что значит вы бы хотели? – Теперь уже Кощей не сдерживал возмущения. – Мы живем в правовом государстве. Если это – обыск, то, наверное, надо начать с предъявления документов. У вас удостоверение есть, гражданин милиционер?
– Нет у меня удостоверения, – стух дружинник. – Мы вообще не из милиции, мы из народной дружины. Но мы работаем с милицией.
– Ах, так у вас и удостоверения нет? – В возмущение снова заплыл яд иронии. – Так, знаете, любой может зайти и сказать: я из милиции, пустите меня. У нас тут недавно ограбили женщину, не хочу говорить даже, что еще сделали.
– Вы не волнуйтесь, я удостоверение в участке оставил. В куртке.
– Ну, сходите в участок, молодой человек, возьмите куртку и приходите. И не забудьте спросить у старших товарищей, нужен ли в таких ситуациях ордер на обыск и можно ли так вот попроситься впустить – и дело с концом. Всех благ!
Хлопнула дверь.
– Вы не думайте, я вернусь, – донеслось глухо с лестничной площадки. – С удостоверением.
– Будем ждать с волнением.
Вернувшись в комнату, Кощей спросил:
– Так это вы – спекулянт, напавший на юного помощника милиционера?
Я кивнул.
– Они кого-то там умывают у колонки, – сказала Лиза, глядя в окно.
– Идем посмотрим, – предложил Кощей. – А вы тут сидите.
Они вышли на балкон и, облокотившись о перила, наблюдали за происходящим под ними. Я поднялся с постели и смотрел во двор через занавес.
Пострадавший сидел на земле у колонки. Товарищ, свернув в комок его рубашку, намочил ее и прикладывал к разбитому лицу.
Незадачливый дружинник, гулко стуча о железные ступени, спустился во двор.
– Ну, что? – спросил сидевший на корточках возле раненого.
– Да говорят, что нет. А я точно знаю, что есть. Я когда поднимался, кто-то зашел в их дверь. Я видел.
Он упер руки в бока и, повернув голову вверх, увидел стоявших на балконе Кощея с Лизой.
Кощей спросил:
– Это на этого напали?
– Да. А кто-то его прячет, между прочим…
– А чем это его так, а?
– Не знаем еще, но мы разберемся.
– Да, это так оставлять нельзя, – согласился Кощей. – Натуральный бандитизм.
Из дворового туалета вышел еще один дружинник, видимо искавший меня там. Что-то негромко сказал товарищам, ему так же неромко ответили.
– Это вы кого жидом назвали, молодой человек? – вдруг спросил Кощей. – Или это мне показалось?
Снова стало слышно, как вода барабанит мелкой дробью в металлическую коробку слива.
– Наверное, все-таки показалось. Советские дружинники не могут позволять себе антисемитские выпады.
Группа у колонки больше не поворачивалась к балкону. Взяв раненого под руки, его увели со двора. Снова стало тихо. Легкий ветерок колебал листья винограда, тянущего по растянутой над двором сетке свои сухие суставчатые пальцы, где-то негромко злилась сковорода. Из отрытого окна в квартире первого этажа старушка-невидимка сказала сокрушенно:
– Снова беспогядки. Где конная милиция, я не знаю.
– Ну, так что же вы такого натворили? – спросил Кощей, возвращаясь в комнату.
– Да собственно ничего. Только пришел на сходняк и даже не успел ничего вынуть из сумки, как погнали.
– А что с тем поцем случилось? Общее впечатление, что ему вмазали по физиономии кирпичом.
– Он упал. То есть я его ударил… Случайно. А он упал.
– И мордом об асфальт?
– Именно.
– А что за музыка? – Он кивнул на сумки.
– Джаз, рок, попсня разная…
– Подумать только, ничего не меняется! – ухмыльнулся Кощей. – Пятьдесят лет борются с музыкой толстых и не могут ее победить. Немцев победили, а джаз не могут. От же, кретины! – Он сунул руки в карманы и, как бы ни к кому не обращаясь, пробормотал: – Не знаю, о чем вы говорите, но ехать надо. А вы, значит, тоже этим увлекаетесь? – Он кивнул на сумку.
– Да.
– Вы же работник идеологического фронта. Вас это не смущает?
– Затеем идеологическую дискуссию?
– Боже упаси! Но вы только представьте, как этих хлопчиков накрутили, если они за вами бегают, как за уголовными преступниками. Интересно, как они привлекут тех, кого поймают? Спекуляцию могут пришить, конечно, хотя скорей просто морду надрают в участке, а потом пришьют хулиганство. Кстати, в вашем случае обвинение в хулиганском нападении на дружинника может оказаться совершенно обоснованным. Это годика два химии. Так что, смотрите не попадайтесь им на глаза. Этот пострадавший с приятелями точно вас пасти будет. Причем не по комсомольской линии, а по личной, так сказать.
– Да-а, эти такие, – подтвердила Лиза. – Явно из какого-то ПТУ. Такие накостыляют…
– Оно, может, только и лучше, – сказал после паузы Кощей. – В смысле по мордам получить лучше, чем сесть. Потому что потом жизнь пойдет такая, особенно с вашей интеллигентной внешностью, что мордобой покажется маминым поцелуем. А вас вообще в лицо сколько человек видели?
– Я думаю, только один. Тот раненый.
– Тем не менее, что бы я посоветовал. Поскольку за руку вас не поймали, отнекивайтесь от всего. Не я, и все. Это – первое. Второе – измените прическу. Я говорю это совершенно серьезно. Лиза, ты можешь его постричь?
– Могу.
– Давай прямо сейчас. Все равно ему тут желательно посидеть часик-другой. Еще бы хорошо какую-то другую рубашку надеть. Или футболку. У тебя найдется что-то?
– Наверное.
Она прошла через комнату. Рубашка едва прикрывала ягодицы. Ноги у нее были полноватые, но очень фигуристые, с выраженными икрами, очень изящными щиколотками и узкими ступнями.
– Иди сюда, намочим голову.
Кухня располагалась прямо в коридоре.
– Наклонись.
Я устроил лоб на краю отлива, разглядывая, какой у нее аккуратный педикюр. Потом вдруг ощутил, как она прижалась ко мне животом и навалилась грудью на спину:
– Удобно?
– Очень.
Холодная вода полилась на затылок. Уверенная рука провела по волосам.
Кощей между тем поставил на середину комнаты стул для меня, а сам устроился на постели:
– Лучше всего было бы его побрить, как Владимира.
– Опять? – Она отстранилась от меня.
– Пардон.
Она усадила меня на приготовленный стул, принеся с кухни клеенку, обернула меня. Над ухом защелкали ножницы.
Понаблюдав немного за тем, как идет стрижка, Кощей поднялся:
– Знаете, вы тут стригитесь, а я прогуляюсь вокруг дома. Интересно, оставили ли дозорного наши юные друзья чекистов. И не открывайте никому… на всякий случай. Лиза, э-э… мне нужна будет рубаха.
Стрижка прервалась. Она вернулась в футболке.
– Хороша, шельмовка, до чего хороша, – пробормотал Кощей, застегивая пуговицы и заправляя рубаху в брюки.
Нам слышно было, как мягко клацнул язычок замка входной двери, как Кощей спустился во двор и его шаги под сводами подъезда. Она отошла от меня, за спиной ножницы стукнули о металл отлива. Я обернулся и увидел, что она снимает через голову футболку. Я стащил с себя клеенку. Отрезанные волосы съехали на пол.
Мы поцеловались так жадно, как будто ждали друг друга вечность. Она так сильно прижалась ко мне, что я на секунду задохнулся. Оторвавшись от меня, она стала расстегивать мне брюки, шепча: «Ну, где ты шлялся, подлец?» Давление у меня поднялось с такой скоростью и силой, что я невольно загордился собой. Она так жадно накинулась на меня, на него, я имею в виду, что мне стало не по себе. Но я так хотел забраться в нее, что мне пришлось буквально оторвать ее от себя. От него, я имею в виду. Когда я вошел в нее, она была горячая и мокрая, и, двигаясь в ней, я подумал, что к моему, так сказать, визиту она, видимо, была подготовлена Кощеем. Просто своим внезапным появлением я не дал им довести дело до конца. Беспокоило ли это меня? Я так хотел ее, что просто отбросил эту мысль.
Когда Кощей вернулся, она подметала пол, собирая мои волосы в зеленый металлический совок. Не знаю, понял ли он по нашему виду, что произошло.
На улице было уже темно, и Лиза зажгла маленькую лампу под оранжевым абажуром. И я и она были за пределами светового круга.
– Ну-ну, чем занимаемся? – спросил Кощей, встав в дверном проеме. – Подстриглись?
– Да, – ответила Лиза.
– Как я и подозревал, мальчики еще только учатся, – сказал он. – Готов поспорить на червончик, что сейчас дуют пиво у себя в общежитии. При этом, тут я готов поспорить даже на четвертачок, включили какой-нибудь раздолбанный «Днепр» и крутят ту же самую музыку, которую сегодня искореняли по заданию партии и правительства. А пластинки я бы оставил пока здесь. На всякий случай. Ну, как вам понравилась наша парикмахер?
– Очень, – ответил я не без вызова.
– Всем нравится, – улыбнулся тот. – И вам идет. Что-то такое в вас шалопайское появилось.
В коридоре, открывая мне дверь, она шепнула:
– Ты про Марину помнишь?
– Да, – шепнул я в нежный изгиб ее шеи, вдыхая аромат кожи, словно на память. – Я собираюсь на днях на завод и все там узнаю.
Я ощутил ее руку на своем причинном месте.
– Я буду ждать.
Дверь бесшумно закрылась. Я спустился во двор, миновал подъезд. Улица была пустынна. Я направился домой. На этот раз у меня были все основания, чтобы посматривать через плечо, не идет ли кто за мной.
«Мост вздохов» оказался у меня в руках меньше чем через неделю. Он лежал в пачке дисков в подвальной студии Олежека на проспекте Мира, куда попал вместе с другими отобранными дисками то ли из милиции, то ли из обкома. Пачка была довольно увесистой – не меньше полусотни альбомов.
– Ну и что с ними теперь будут делать?
– А хрен его знает. – Олежек пожал плечами. – Пока принесли сюда. Решили использовать для составления наших программ. А тут не из чего составлять. Вон один есть танцевальный диск Franky Goes to Hollywood, так он у нас уже давно был. Это Зорика был диск. Он на краю конверта всегда свои инициалы ставит. Видишь?
Олежек показал конверт, на уголке которого я увидел выдавленное пустой шариковой ручкой Z.
Зорик работал диск-жокеем в «Ретро» на Карла Маркса. Ничего, кроме телок, его не интересовало, и попсня была средством для их снятия. Самая хорошая музыка для него была «последняя». Если бы девочки шли на трель милицейского свистка, он был купил последний свисток и свистел в него, насколько хватило половых сил.
– А если Зорик зайдет и увидит свой диск?
– Это что, я у него его забирал?!
– Я не понял, диски забрали у десятков людей, а сюда попало только это старье?
– А ты думаешь, они там в обкоме ушами по щекам хлопают? У меня в это воскресенье на сходняке был один знакомый, Витек из Водного, у него была запечатанная флойдовская «Стена» и последняя Шадэ, тоже запечатанная. Где они? Мне их сюда не приносили.
В этот момент в студии появился Гончаров:
– Олег, может быть, все-таки не надо здесь эту выставку устраивать, а? Тебе нужны эти разговоры? Спрячь это куда-то!
– А что, вы не собираетесь это отдавать владельцам? – спросил я.
– Мы ничего и ни у кого не отбирали, – строго сказал Гончаров. – Поэтому мы ничего не отдаем. Нам эти диски передали на экспертизу.
– А кто эксперт? Олег?
Олежек тут же выпучил глаза. Как же, я поставил под сомнение его квалификацию!
– Дмитрий, – сказал Гончаров. – Чего ты добиваешься?
– Чего я добиваюсь? Я добиваюсь того, чтобы этот маразм кончился! – Я с досадой ощутил, что голос у меня дрогнул. – Я хочу, чтобы мне кто-то объяснил, почему вот этот вот диск, – я взял со стола «Мост вздохов» и потряс им в воздухе, – забрали у его владельца? Что он сделал? Какую идеологию он подорвал? Вы можете мне это объяснить? Вы со своими экспертами!
– Олег, спрячь все это немедленно, а ты зайди ко мне в кабинет!
Гончаров вышел в коридор, я пошел следом. Даже в подвале, где размещалось ОМК, Гончаров обставил свой кабинет как настоящий начальник. Дверь была обита черным дерматином. В комнате с низким потолком и выходящими в неприглядный двор окнами стоял типовой полированный стол, примыкавший торцом к столу начальника. Один стол для начальника, второй – для подчиненных. Король Артур сидел со своими рыцарями за одним круглым столом, символизирующим их братство. Но король Артур был рыцарем, а у нас самый ничтожный начальник, окопавшийся в полуподвальном кабинете с видом на дворовой мусорник, демонстрировал свою причастность к руководящему классу.
– Садись.
Я сел.
– Ответь мне: что я, или Олег, или еще кто-то может сделать в данной ситуации? Ты что, вчера родился? Ты понимаешь, с каким трудом мы построили эти кафе, эти дискотеки, где молодежь может слушать хоть что-то приличное?
– Вы имеете в виду Modern Talking?
Гончаров закатил глаза:
– Как ты знаешь, под «Дипапл» сейчас никто не танцует.
– «Дип Перпл».
– Что?
– Не «Дипапл», а «Дип Перпл». Это два слова – темно-фиолетовый.
– Не понял, что темно-фиолетовый?
– «Дип Перпл» в переводе означает «темно-фиолетовый».
– Я не понял, ты мне что, урок английского даешь? Это – одновалентно, Дмитрий, темно-фиолетовый или светло-фиолетовый. Молодежь хочет модную музыку. Тяжелый рок – это вчерашний день! И слава богу, что вчерашний!
– Почему? – не понял я.
– Ну, потому что музыка меняется!
– Это я понимаю. Я не понимаю, почему слава богу, что вчерашний?
– Ну, потому, что им надо что-то запрещать. Они без этого не могут. Поэтому пусть они запрещают то, что уже потеряло актуальность. Ты же неглупый парень, ты что, не понимаешь?
Обращение ко мне как к неглупому парню предполагало, что, какую бы ахинею ни понес теперь Гончаров, я должен был отнестись к ней как к проявлению его ума. Как бизнесмен, он, конечно, был прав. Ему нужно было привлекать к себе в кафе молодежь, и для этого ему с головой хватало «Модерн токинга» и аналогичного барахла.
– А что делать тем, кто увлекается роком? Или джазом?
– Да твой джаз сейчас никого не волнует! Посмотри на программу филармонии: «Аллегро», «Арсенал», трио Ганелина, вон Пол Уинтер приезжал, американец, между прочим. И знаешь почему он их не волнует?
– Почему?
– Потому что там слов нет. А на дудках своих пусть пиликают что хотят. А посмотри на свой рок: секс, наркотики, «Пинк флойду», видите ли, не нравиться, что мы в Афганистан вошли! Больше тем нет! Про любовь пойте!
– Когда их музыканты протестовали против войны во Вьетнаме, это было нормально, а когда им не нравится то, что мы вошли в Афганистан, это плохо. Они – пацифисты. Они против любой войны в принципе. Они – за мир.
– Митя, ну ты вообще соображаешь, что ты говоришь?
Помолчали. Потом я сказал:
– Петр Михайлович, все эти рассуждения о войне и мире не снимают главного вопроса: люди, которые менялись дисками, будут продолжать ими меняться. В обкоме считают, что, если они конфискуют у людей все диски, проблема будет исчерпана. Это – бред. На сходняк носят то, что хотят поменять или продать, а остальное у людей лежит дома.
– Я понимаю. И мы будем думать об этом. Но у нас сейчас другая проблема.
– Какая же?
– Ты понимаешь, эти рокеры сейчас полезли изо всех дыр, как тараканы. Деньги есть – купил гитару. Денег нет – замастырил сам из доски, воткнул в радиоприемник и корчит из себя Джимми Хендрикса. Находят какие-то клубы, какие-то пионерлагеря, какие-то танцплощадки джутовой фабрики. И как бы хреново они ни играли, за ними ходит стая охламонов в ошейниках. Ты же не можешь закрыть на это глаза! С этим тоже надо что-то делать!
– Петр Михайлович, мы начали про пластинки, давайте закончим пластинками. Вы что, не понимаете, что этот погром в парке Шевченко – чистой воды беззаконие? Ваши дружинники просто взяли и ограбили сходняк.
Откинувшись на высокую спинку кресла, он молча смотрел на меня, постукивая пальцами по полировке.
– Митя, не делай меня ответственным за чужие решения. Понятно? Ты прекрасно знаешь, кто дал команду бомбить сходку. Если у тебя есть вопросы, ты знаешь, кому их надо задавать. ОМК к этому не имеет отношения. Я его создал из ничего, и я сделаю все, чтобы оно жило и процветало. Это понятно?
Это было очень понятно. Гончаров защищал свою кормушку.
– Я тебя больше не задерживаю.
С проспекта Мира я пошел на Соборку. После исчезновения моей безымянной подруги меня туда тянуло, как преступника тянет на место преступления. Я направился к той самой скамеечке, на которой она заснула. Я даже присел на нее в надежде, что она материализуется из ниоткуда и я смогу выяснить, все ли с ней в порядке и заодно как ее зовут. Я вспоминал, как обнимал ее и какой крохотной она была. У нее была узенькая талия, едва намеченный животик и округлые бедра. У нее была теплая и сухая кожа, и я вдруг очень отчетливо вспомнил, как она отвечала на мои поцелуи – очень аккуратно и старательно. У нее было прекрасное смуглое лицо с россыпью едва заметных веснушек на скулах, изумительно голубые глаза и черные волосы. Меня вдруг потянуло к ней, потянуло, как к человеку, который, слава Богу, не был вовлечен в мои проблемы, рядом с которым я мог о них забыть. Но она не материализовалась. У меня за спиной на детской площадке шумела детвора. На соседней скамейке перекуривали две подружки. Обе были в очень коротких кожаных юбках и туфельках на каблуках, которые они надели на белые носочки с оборочками. Сделав затяжку, тут же прятали руку с сигаретой под скамейку. Они постоянно стреляли глазами в мою сторону. Я, однако, продолжал оставаться верным памяти своей брошенной подруги. Потом в конце аллеи возник Кощей. Когда он был уже близко, я увидел, что он не сводит глаз с подруг. Они тоже бросали быстрые взгляды на него, не отрываясь от своего обмена короткими репликами со смешками, а главное, от ожидания нового поворота жизни. Впечатление было такое, что они готовы попробовать что-то новое даже со стариком. Находясь уже рядом с ними, Кощей на полсекунды притормозил, как если бы хотел остановиться и завести с ними разговор, но в последний момент передумал и пошел дальше. Наверное, осознал разницу в возрасте и взял себя в руки. Задушил внутреннего змея. Завязал его, гада такого, на узел, но и, удаляясь от соблазна, шел слегка подпрыгивая, словно демонстрируя подружкам, что он еще вполне бодр и энергичен. И если они сейчас кинутся за ним вдогонку, то тогда уже, гори оно все огнем, он не станет сопротивляться.
– Берите меня, дьволицы! – скажет он им и порвет рубаху на поросшей седым волосом груди. – Пейте мои соки! Рвите меня на части своими белыми зубками! Я ваш, мои ласковые и нежные прошмандовки!
Развернувшаяся перед моими глазами картина так увлекла меня, что я с опозданием подумал, что неплохо было бы окликнуть его и напомнить о приглашении послушать его аппаратуру. Я испытывал к этому двойной интерес. Если бы он оказался действительно интересным инженером, то мог бы стать героем очередного очерка.
Я уже собрался было подняться и догнать его, как рядом со мной села Наташа. Я даже вздрогнул от неожиданности. Она именно материализовалась из воздуха, как это должна была сделать та моя одноразовая подружка.
– Я так рада тебя видеть! – сказала она и, наклонившись, поцеловала меня в щеку.
Я потер место, на котором остался прохладный отпечаток ее губ.
– Ты знаешь, что я вдруг подумала?
– Нет.
– Я подумала, что хочу пройти пешком от дома до монастыря на Шестнадцатой станции.
– Ничего себе прогулочка! А зачем это?
– Я недавно была на Плитах, а когда возвращалась, то пошла не на трамвай в Аркадию, а просто вдоль берега, и, знаешь, так хорошо было. Вечер тихий. Покой такой во всем. Безлюдье. И я тогда подумала, что ничего мне больше не надо. Что у меня все есть. И это небо, и это море, и этот покой у меня никто не отберет. Это – мое. Ты понимаешь?
– Ну, в принципе понимаю. Если тебе ничего больше не надо…
– А что тебе надо?
– Что мне надо? Да ничего особенного! Мне надо быть с женщиной, которую я люблю. Это – раз. – Я загнул палец. – Потом мне нужна работа, которая будет мне нравиться и на которой я буду зарабатывать достаточно, чтобы прокормить себя и эту женщину. – Я загнул второй палец. – Потом мне нужна квартира, где мы сможем растить наших детей. Я бы хотел двух: мальчика и девочку. Извини, конечно, за банальность. Вот, пожалуй, и все. – Я загнул третий палец. – Как, кстати, давно ты была в Италии?
– Я?! – Брови ее изумленно взлетели. – Я не была в Италии!
– А почему? Почему итальянцы могут приехать и любоваться нашим Оперным театром, а мы не можем поехать и посмотреть на их Ла Скалу? Почему? Их театр – лучший в мире. Их, а не наш. Ты это знаешь?
– Может быть, но ты можешь так настроиться, что…
– Что «что»?
– Что тебе не нужна будет их Ла Скала. Здесь достаточно всего. Неужели ты не понимаешь?
Я покачал головой:
– Ты никогда не видела, как лошадям надевают на глаза такие черные штучки, они шорами называются? И они могут смотреть только перед собой. Все, что по бокам, для них не существует. Они тогда едут, куда им скажут, и их ничего не отвлекает от дороги.
Помолчали.
– В детстве я, бывало, простужусь, и вот лежу неделю дома в такой муторной полудреме, знаешь? И вот лежу и читаю книгу за книгой: Майн Рида, Луи Буссенара, Хаггарда. И знаешь, я всегда представлял себя рядом с их героями. Где-то в африканских джунглях, или на плоту в океане, или в прериях с индейцами. А когда я вырос, я обнаружил, что Африка для меня закрыта. А почему? Если у человека есть дом, жена, дети, работа, то он никуда не сбежит. Покатается и вернется. А у меня нет, я извиняюсь, ни хрена, кроме мечты об Африке или об Италии. Они и боятся нас отпускать, потому что знают, что многих тут ничего не держит. Я, может, и там ничего не найду, но в мечте всегда есть надежда на то, что в новой жизни как-то все же можно устроиться. А здесь я даже не знаю, как я могу устроиться. Ты понимаешь меня? – Я снова завелся. – Впрочем, выход есть. Ты меня наконец полюбишь, твоя мама согласится взять меня в свой дом, а твой папа поможет мне сделать карьеру! Дело осталось за немногим, а именно за тобой! Мое спасение – в выгодном браке, и поэтому я говорю: я твой, бери меня!
Ее лицо залилось краской. Она взяла меня за руку.
– Митя, на мне что, свет клином сошелся? Я что, одна в этом городе?
Я накрыл своей ладонью ее руку:
– Извини. Мы – друзья, мы – коллеги, и мы должны сохранять то, что у нас есть. Это стихотворение я уже выучил. И естественно, я не ищу выгодную невесту. Особенно в твоем лице.
Мы так еще посидели с минуту, потом она забрала руку и сказала:
– Давай в следующее воскресенье пойдем в монастырь на Шестнадцатую. На литургию. Она начинается в девять. Только не говори, что я сошла с ума. Просто встанем очень-очень рано. И пойдем пешком. Как ходили когда-то давно, до трамваев и такси.
– Ты знаешь, сколько туда идти?!
– Ну, часа два, может быть.
– Отсюда до вокзала – минут сорок, и от вокзала, наверное, еще часа три. Итого четыре.
– Это именно то, что я хочу. Встанем рано-рано. В пять. Не будем завтракать. Или только чаю попьем.
Она выглядела как блаженная, ни о чем не ведающая за пределами своих фантазий, чьи желания надо выполнять, поскольку обида может ее покалечить.
– Ну, давай пойдем. От тебя или от меня?
У меня просто талант говорить двусмысленности. Но эта двусмысленность, кажется, отрезвила ее.
– Ты понимаешь, что мы пойдем в церковь?! – Она легонько хлопнула меня ладошкой по затылку. – Как можно идти в церковь с такими мыслями? Ну, почему ты такой?
Я не успел ответить, обнаружив приближающегося к нам Костю Швуима. Как я слышал, он только что создал новую рок-группу – «Ассоциацию пролетарских музыкантов». Костя раньше ходил в загранку, но недавно сошел на берег. Или его сошли. Ему было лет сорок и в местном рок-движении он, кажется, нашел способ продлить молодость.
– Здравствуйте, писатель и его дама, – сказал седовласый и грустный Костя. – Вы знаете, что у нас завтра концерт?
– Где?!
– В Портклубе. Твоя фамилия будет в кассе, получишь билет.
– Два.
– Я извиняюсь, конечно, два!
– А почему так внезапно, безо всяких объявлений?
– Ты понимаешь, у них же все делается, как у революционеров-подпольщиков. Сперва они не знают, где есть свободный зал. Когда они находят зал, наш вокалист не может петь. Он случайно перепил. Потом ему становится лучше, но, как назло, наши песни не прошли через их худсовет.
Костя улыбнулся, обнажив темные от табака и кофе зубы.
– А кто будет петь?
– Петь! Девушка, этот рок-критик еще не выучил, что поют в опере, – обратился Костя к Наташе. – У нас не поют. У нас другой жанр. Нам нужен дебил, который может закатить часовую истерику с пусканием пены изо рта. И я такого нашел. Алик Проскуров. Это – самородок. Приходите, не пожалеете.
– Пойдем? – спросил я Наташу.
– Ну… пошли.
Хотела в церковь, а попадет на шабаш, подумал я.
У входа в Портклуб толпилась мрачного вида молодежь в джинсах и черных кожаных жилетах, у некоторых на голое тело, с серьгами, в клепаных-переклепаных браслетах и поясах, некоторые в колючих ошейниках. Часть была побрита наголо, другие, напротив, отпустили волосы до плеч – стилистический коктейль хиппи, панков и металистов, возможный только на глухой периферии. Собравшиеся сосредоточенно курили, переговаривались вполголоса, как члены тайной секты. Рядом стояли или висли на них подруги с панковскими прическами «дикобразами», в кожаных и джинсовых мини-юбках, в чулках-сетках, в полусапожках. Рукописная афиша гласила: «Рок-клуб ОМК представляет “Ассоциацию профессиональных музыкантов”». «Пролетариев» сменили на «Профессионалов». Естественно! В попытке связать эту музыку с пролетарской культурой могли усмотреть насмешку. Хотя музыка была чисто пролетарской. Интеллигенты в очках такое не слушали. Трудовое крестьянство тоже интереса к ней не проявляло. Оставалась рабочая молодежь. Просто те, кто внес поправку в название АПМ, знали только одну рабочую молодежь – с агитплакатов «Вперед к победе коммунизма!».
У дверей Гончаров говорил с двумя инструкторами, которых прислали пронаблюдать и доложить. Он их учил жизни, водя перед их физиономиями сигаретой, а те кивали, время от времени бросая на окружавшую их публику взгляды, в которых презрение мешалось с испугом. На своих отчетно-выборных собраниях и дискотеках с утвержденным репертуаром они таких уродов не видели.
В переполненном, гудящем многими голосами зале мы нашли места только в предпоследнем ряду. В последнем сидела уже пьяная компания. Когда мы проходили мимо, кто-то уронил бутылку, и она громко покатилась по полу. Кампания заржала. Наташа с испугом посмотрела на меня, словно спрашивая, не подыскать ли место поспокойней.
На сцене техники пробовали гитары. Слышно было электрическое гудение усилителей. Один техник с бас-гитарой бегло сыграл гамму, и, откликнувшись на упругий звук басовых струн, несколько человек, вскочив с мест, закричали: «Метал давай!»
«Раз, раз, раз», – стали пробовать микрофон. Снова загудел, забился гулким ритмом бас и оборвался. Эти звуки были своеобразным ритуалом приготовления к концерту, подогревом и без того возбужденного зала, обещанием грядущего веселья.
– Метал давай, с-сука! – крикнули за спиной.
Наташа снова испуганно посмотрела на меня, и я тогда обнял ее за плечи и привлек к себе:
– Не бойся, все будет хорошо.
В четверть девятого, когда воздух в зале сгустился и повлажнел, свет погас, и на сцену в белом круге света выбежал легкой трусцой ведущий. Я видел его несколько раз в ОМК. Он таскался за какой-то из рок-групп, придумав себе роль ведущего рок-концертов. Вел он себя при этом как конферансье на студенческих капустниках. Говорил много и развязно, подменяя многозначительной интонацией отсутствие юмора. Редкие длинные волосы он зачесывал назад и завязывал в хвостик на затылке. Сейчас он вышел на сцену в самопальных джинсах, сплошь облепленных карманами со змейками, и в жилете на голое тело. Руки у него были как очень светло-сиреневые черви.
– Добрый вечер друзья! – крикнул он в микрофон, тут же отшатнувшись от него, словно не ожидал, что выйдет так громко. – Добрый вечер, друзья металисты, друзья наших металистов и друзья всей черной металлургии нашей родины!
В зале засвистели, затопали.
– Метал давай, падла!
– Сегодня весь вечер на манеже – единственная и непав-вта-рим-мая «Асс-социация праф-фессиональных муз-зыкантов»! Мы просим всех соблюдать спокойствие, насколько это будет воз можным!
– Ме-тал! Ме-тал! – стали скандировать в зале. – Ме-тал!
– На клавишах – лидер группы Константин Швуим!
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– На гитаре – Анатолий Таржинский!
Крик «Метал!» утонул в реве гитары. Белый овал света вырвал из мрака Таржинского. Обнаружив себя в центре внимания, худощавый высокий парень с аккуратной прической раскрутил в воздухе руку, как это делал Пит Таунсенд, а затем легко взял три первых аккорда Smoke on the Water. Звук гитары смешался с ревом толпы.
– А-а-а-анах-анах-анах, –
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– …Акопов! – пробился голос ведущего.
Рев и вой. Рев и вой.
– …ас-и-таре…
– МЕ-ТАЛ! МЕ-ТАЛ!
– …алерий Прессман!
Рев и вой. Рев и вой.
– И наконец, голос «Ассоциации» – Алик Проскуров!
– Клавиши в мониторе… Ничего не слышу! – Голос Швуима.
Слова «клавиши» и «монитор» прозвучали как колдовское заклятие, внезапно заставившее зал стихнуть.
Акопов попробовал звонким ударом тарелку, потом ухнул и забился бас Прессмана. Низкий и упругий звук отдался в животе, сердце тревожно замерло. Первый шквал звука вызвал ощущение полной глухоты. От последовавшего грохота зал стал ритмично содрогаться. Словно кто-то огромной подушкой бил по крыше здания. В-вах! В-вах! В-вах! Потом в новом белом овале возник «голос АПМ». На щупленьком Проскурове был то ли плащ, то ли черный ситцевый халат, какие носят уборщицы. На голове – кепка. Держась за полы халата, он стал кружиться по сцене, иногда останавливаясь, чтобы, слегка согнув ноги в коленях, изобразить руками, что это он играет – то на гитаре, то на барабанах. Когда он начинал кружиться, полы халата разлетались, открывая его голые ноги. Он был то ли в трусах, то ли в очень коротких шортах. И вдруг наступила совершенно оглушительная тишина. Я поймал себя на том, что судорожно пытаюсь сделать вдох и выбить пробки из ушей. Наташа закрыла уши ладонями, как наушниками.
А Проскуров неожиданно низким и сиплым голосом завыл:
– Пра-а-а-а-а-ащай ка-афейная-а-а-а с-стра-а-на-а-а-а!
Это было вступлением к новому шквалу звука.
Проскуров между тем сорвал с головы кепку – лысина засияла под прожекторами – и стал выбрасывать руку с ней перед собой в такт тексту.
Слышны под землею железные стуки,
Рушится в небе торжественный храм!
Смерть! Костлявые руки тянет к нам!
Смерть!
Легкими пальцами Таржинский посылал в зал пулеметные очереди сигналов, которые разрывали черное пространство на куски, валящиеся на публику горной лавиной.
Рвутся на части слепые заветы!
Небо читает свой приговор!
Смерть! Костлявые руки тянет смерть!
Проскуров был в ударе. Швуим имел все основания гордиться своим открытием. Но это открытие грозило неприятностями. Аналогия певца с вождем мировой революции была очевидна всем, кто еще был способен соображать. Я оглянулся. Оба инструктора стояли у двери. Лица, совершенно белые в сполохах прожекторов, казались перекошенными ужасом масками. Я легко представлял, что они переживали в этот момент. У себя в кабинетах они привыкли слышать слова типа «рок-движение», «рок-клуб», «молодежная музыка», и они были готовы курировать, утверждать, направлять все эти слова в правильное, рекомендованное свыше русло. Здесь же они столкнулись не с безвредными словами, а с вырвавшимся на волю чудовищем, которое явно не подлежало курированию и направлению в правильное русло. Такое начнешь направлять, оно тебе в этом же русле выроет могилу.
Я захохотал. У меня вообще есть такое свойство – смеяться, когда я слышу хорошую музыку. В рамках своего жанра эта музыка была бесподобной. На западе «Ассоциация» могла бы спокойно выступать на больших аренах. Если Ингви Малмстин или Девид Мустэйн были самородками, то Таржинский был профессионалом, наработавшим блестящую технику многолетней практикой. Толик, я знал, окончил школу Столярского, потом консерваторию и играл на виолончели в филармонии. Акопов, кажется, тоже учился в консерватории. Ходивший в загранку Костя много лет исполнял для интуристов только западные шлягеры. Но смеялся я не из-за этого. Я представил, что в этот самый момент должен был чувствовать Гончаров. Мой хохот, неслышный в урагане звука, со стороны, наверное походил на припадок. Я чувствовал, что Наташа схватила меня за руку и трясет меня, что она испугана, не понимая, что происходит со мной, и от этого я хохотал еще больше, чувствуя, как слезы заливают лицо.
– Смерть, простирает костлявые руки! – выл Проскуров. – Смерть!
И вдруг в зале загорелся свет, и в этом свете музыканты и зрители внезапно лишились того пугающего содержания, которым были наполнены минуту назад. На сцену, выкрикивая что-то в направлении Проскурова, поднимался один из инструкторов. В оглохшем зале слов слышно не было. Отвечая на его жестикуляцию, Проскуров протянул ему микрофон. Инструктор выхватил его и стал кричать в него, но микрофон уже был выключен. Видно было только, как он беззвучно раскрывает рот и очень оживленно машет свободной рукой. Потом сквозь воздушную вату стали долетать слова, склеивающиеся в отрывистые фразы, и наконец проступил смысл: концерт окончен, все должны покинуть зал.
Часть аудитории, поднявшись, потянулась к выходу, но кто-то в зале выкрикнул:
– Та я те щас пасть порву, прид-дурок!
– Кому это ты пасть порвешь? – крикнул в ответ инструктор и с неожиданной прытью слетел со сцены.
Стали толкаться. Черное кожаное море смыкалось вокруг инструктора, но тот упорно выплывал наружу.
– А ну порви ему очко на фашистский знак! – крикнули откуда-то сбоку.
– Кто сказал «фашист»?! – Инструктор рвался к свету, но толпа отторгала его, гасила порыв.
– Только толкаться не надо, ладно?!
– Та я тебя!
– Менты! – крикнул кто-то, и снова погас свет.
В темноте засвистели, затопали, свет снова включился.
– Механика на мыло!
Начинался хаос. Два милиционера, встав у входа, выталкивали зрителей наружу. В их планы явно не входило никого задерживать. Мы вышли из зала в числе последних. Перед клубом стоял Кузнецов. Сунув руки в карманы брюк и склонив голову набок, он слушал одного из инструкторов.
– Видел? – спросил он меня.
Я кивнул.
– Ну, что скажешь?
– А что я могу сказать? Это же не выступление камерного оркестра.
– Сегодня не камерного, а завтра, глядишь, и камерного. – Он зло ухмыльнулся, потом снова повернулся к инструктору: – Завтра Гончарова ко мне. Прямо с утра. Раком будет у меня стоять.
Из этой реплики следовало, что Гончарову удалось скрыться с места преступления.
Инструктор послушно кивал, утирая всей пятерней мокрый от пережитого лоб.
– Будешь писать? – снова обратился ко мне Кузнецов.
– О том, как вы прекратили концерт?
Он бросил на меня злобный взгляд и отвернулся к подошедшему милиционеру. Это означало, что я свободен. Обняв Наташу за плечи, я повел ее к лестнице. Когда мы поднялись на Ласточкина, она сказала:
– Я такое видела первый раз в жизни. Это было какое-то безумие.
– Ничего, товарищи из комсомола будут его лечить.
– Как?
– Как всегда. Стращать и не пущать.
– А что же еще делать?
– Я не знаю. Я знаю только, что это уже есть, и я не представляю, чтобы это можно было запретить. Ты никогда не слышала про такую группу «Черный кофе»?
– Нет.
– Это московская рок-группа. У них есть даже пластинка на «Мелодии». Они должны приехать к нам этим летом. Будут выступать во Дворце спорта. Они играют попроще, чем АПМ, но в целом это та же самая музыка.
– А, знаешь, я их понимаю. Я имею в виду Кузнецова. Это страшно. Какой-то массовый психоз. Кого-то в этой толпе могут задавить.
– А футбол – это не массовый психоз? Ты слышала, как вопят на трибунах, когда наш «Черноморец» забивает гол? И там тоже, бывает кого-то давят. А потом толпа пьяных фанатов ходит по городу и горланит песни. И при этом кто-то может получить в глаз.
– То спорт, а это…
– Искусство?
– Ну, да. – В ее голосе слышалась неуверенность.
– А если это назвать спортом, тогда все будет нормально? Получается, что все дело в терминологии. Как назовешь, так и будут относиться. А тут назвали мероприятие концертом, и народ ждет, что на сцену выйдут музыканты во фраках и исполнят Моцарта. А публика будет чинно так сидеть и слушать, а потом так же чинно хлопать. А это другой жанр.
– Получается, что рок-музыка и не музыка вовсе, – заключила она.
– Когда я был еще в школе, мне казалось, что это – единственное искусство. Но тогда музыка была другая. Мы слушали Yes, Genesis, Led Zeppelin. Именно слушали. Для меня это была настоящая музыка. Рок-музыка. Прошло десять лет, и все стало другим, хотя и эту музыку тоже называют роком. Может быть, это просто этап такой. Им надо переболеть, и все. Тем более параллельно все равно есть что-то еще. Ска. Новая волна. Джаз-рок. Под одну музыку танцуют, другую слушают, но метал предполагает другую реакцию.
– А почему же все помешались на этом метале?
– Да в том-то и дело, что не все! У нас вон есть «Провинция». Лирический такой вокально-инструментальный ансамбль. Есть «Бастион» со своими одесскими куплетами. Есть «Кратер», который играет хард-рок. Они все разные. Это наши начальники, которые ни в чем ни хрена не смыслят, видят в этом одно и то же. Им бы дать волю, они бы всех разогнали из брандспойта.
Я был так возбужден, что, прощаясь, не сделал обычной попытки поцеловать ее. Уже в подъезде я вспомнил об этом и, обернувшись, увидел, как ее фигурка мелькнула в дверном проеме и исчезла. А возбужден я был потому, что уже представлял, как мне дадут очередное задание – написать про дебош в портклубе. Я не знал только, в какой форме мои начальники захотят увидеть выполненный заказ: в виде подробного репортажа или в виде статьи из обтекаемых фраз о враждебной культуре и недремлющих врагах, которые растлевают нашу невинную молодежь.
– Не думай об этом, – сказал я сам себе и пошел домой, думая, ясное дело, только об этом.
Первым сталепрокатное производство мне показал Вадик Мукомолец. Мы познакомились с ним на конференции, устроенной для молодых гезетчиков Союзом журналистов. Вадик был эталоном прагматичности. Он легко заводил полезные знакомства, пил с правильными товарищами и без колебаний выполнял их поручения. Он делал это безо всякого душевного надрыва, просто зная, что жить надо именно так, если хочешь чего-то добиться. Узнав, что я работаю в «Комсомолке», он тут же предложил писать о своем заводе. Я согласился, поскольку мне нужны были авторские материалы, в том числе очерки о молодых специалистах. Когда я получил от него первый, то удивился, как шаблонно правильно он написан. Кем работает герой, кто наставник, что герою нравится в наставнике, как он перенимает его опыт, какое обязательство взял, как выполняет его. Показатели производительности. Второй очерк отличался от первого только именами героев. Это была именно та мертвечина, которую наша газета готова была поглощать в любых количествах, невзирая на объявленное стремление соответствовать требованиям нашего горячего перестроечного времени. Но хотя лозунги звучали по-новому, работа делалась по-старому. Все в жизни было четко поделено на то, о чем можно писать и что никого не волновало, и на то, о чем лучше не писать вообще, чтобы не врать. Для моего собкора Вадика производимая им мура была средством заработка. Читал ли ее кто-либо, кроме меня и корректора, его не волновало. Он заранее выяснял, сколько нужно строк, и исправно выдавал требующийся объем штампов. Беспокоило его только одно – чтобы при разметке ответсек не забыл внести его имя в платежную ведомость. Это был настоящий профессионализм. Таким же профессиональным было его решение начать свою карьеру с заводской многотиражки, где он собирался поступить в партию, что обеспечило бы ему дальнейшее продвижение по службе. Он говорил об этом открыто, как говорят о том, что зимой, если не хочешь простудиться, надо теплей одеваться. Я не исключал, что в один прекрасный день он мог стать моим начальником – и воспринял бы это легко, как само собой разумеющееся развитие событий. И объяснял бы мне, что можно писать, а что нельзя. Но пока он водил меня по цехам, как важного гостя. Еще бы не важного! С моей помощью он увеличивал свой заработок рублей на тридцать в месяц!
– Это вот канатная машина. – Он показывал рукой в середину цеха, где крутилось с ровным гулом огромное стальное колесо с зеленой окантовкой. – Да, вот эта, с большим валом. Ее еще бельгийцы установили. В тысяча девятьсот шестнадцатом году. Прикидываешь?! Сноса ей нет никакого. Все стоят, а она работает.
– А почему все стоят?
– Да, наши машины постоянно ломаются. Автоматика слабая. Программирование несовершенное. А у этой ломаться нечему. Их раньше было больше, но выкинули, потому что министерство выделило фонды, сделали закупку – короче, считали, что так лучше будет.
Мукомолец сам был такой вот простой машиной, без сложной автоматики. Он не был при этом циничным или лишенным поэзии. За пределами требований своей работы он был нормальным парнем. Не блещущим особой культурой, но вполне открытым к ней. Это он показал мне заброшенные участки старого литейного производства за Пересыпским мостом.
Старое производство, казалось, было отделено от нового чисто психологическим барьером ненадобности. Туда не ходили, потому что там нечего было делать. Путь туда лежал через ремонтные цеха. За самым дальним следовал старый, превратившийся из цеха в склад. За этим складом следовал другой, в котором хранились машины или станки, уже давно списанные и забытые. Дальше стояла коробка здания с зияющими дырами окон, в которых росла трава, крыша была сорвана. Из него рыжая узкоколейка вела к другой полуразрушенной коробке здания, а из него – на пустырь, заросший высокой, по колено, травой с гнущими ее к земле тяжелыми колосьями. Там и сям были разбросаны ржавые остовы машин, краны. Край пустыря поднимался гребнем и, достигнув пика, срывался к канаве, по дну которой бежала черная вода с радужными пятнами слитого в нее масла. Дальше за стеной непроходимого кустарника и грунтовой дорогой была разбросана дюжина-другая хибарок, где, видимо, жили заводские рабочие, а может, какой-то другой потерянный народ. Поселок казался безлюдным. Такой земля могла выглядеть после разрушительной войны или мора. По словам Вадика, места пришли в запустение еще до войны, когда огромное производство по каким-то причинам остановилось, а новое начало строиться на новом месте, поскольку сносить старье казалось напрасной тратой времени и средств. На новом производстве любимым цехом у Вадика был литейный. Он здесь часто бывал, объясняя тем, что зимой здесь теплей, чем в других, простывших на сквозняках цехах, тем более на улице. Его здесь хорошо знали. В грохоте и гуле машин ему кричали что-то приветственное, он, улыбаясь, поднимал руку в ответ. Здесь я увидел мастеров, которые выдергивали из машин железными клещами раскаленные добела ленты металла и, ловко свернув в воздухе огненную петлю, снова вставляли ее конец в машину, где она, змеясь, превращалась из желтой в красную, потом в нежно-розовую и угасала между валиками, вытягиваясь в проволоку.
Здесь работал Осип Федорович Кириченко, герой моего очерка, знавший, как найти цыганку Марину. Мне нужно было только выяснить, в какой он смене. Я позвонил Вадику. В редакции ответили, что его отправили в Херсон по каким-то заводским делам. Я решил тогда поехать на прокатный сам, побродить по старому производству, пофотографировать его. На снимках, особенно если их вирировать, эти места приобретали настоящую живописность. Я уехал на Пересыпь сразу после летучки, на протяжении которой все ждал, что мне зададут вопрос о том, как идет работа над материалом о Кононове, но, славу богу, не спросили.
Я доехал до Пересыпского моста на трамваях и оттуда пошел пешком. Через полчаса я был в цеху, узнав, что Кириченко на прошлой неделе похоронили. Несчастный случай на производстве. Мастер, сидевший за заваленным бумагами столом в цеховой конторе, ответил на мой вопрос о том, что случилось, вопросом:
– Тебе это как, для газеты?
– Да нет, я его знал. Мне чисто по-человечески.
Мастер снял очки, протер их краем спецовки, снова надел:
– Его петлей резануло. Поскользнулся, и все. Кранты.
Из конторы я пошел в цеховой буфет, надеясь поговорить о случившемся с буфетчицей. Когда Вадик привел меня в цех впервые, мы зашли к ней, и она предложила нам по килограмму творога. Я отказался, понимая, насколько это глупо. Буфетчица тут же подтвердила это: «Матери скажешь, она тебя дураком назовет!»
Сейчас я надеялся, что она меня помнит и я смогу узнать подробности случившегося. Направляясь в буфет, я прошел мимо участка, где рабочие по-прежнему жонглировали в воздухе раскаленным металлом. Буфетчица оказалась на месте.
– А-а, редактор, проходи! За творогом вернулся? Сегодня нет! – Она замялась, показав редкие пятнистые зубы.
Почему-то весь рабочий люд воспринимал журналистов как редакторов.
Я попросил у нее стакан сметаны и булку, после чего спросил о Кириченко.
– Та что-то у него с костями было последнее время, – ответила она. – Все жаловался, мол, крутит-тянет, хотя, может, и выпил перед сменой. А у него возраст. Другой бы уже дома сидел, а он все на квартиру ишачил. Доишачился. И ни себе, ни детям. Его стаж им, сказали, не засчитают.
– Он ходил к какой-то знахарке местной. Говорил мне, что она ему помогала.
– К Марине?
– Вы знаете ее?
– Та хто ж ее тут не знает?
– Так она ему не помогла?
– Может, и помогла, а толку-то?
– Она где-то недалеко живет?
– А тут в слободе. Если от нас идти, то второй дом с конца. Улица Метизная. А тебе-то она зачем? Писать, что ли, про нее хочешь? Она знахарка известная! Травами лечит, наговорами разными, сглаз снимает. Толковая женщина. А у тебя что, болит чего?
Метизная улица оказалась единственной за той самой канавой с бегущей по ее дну черной водой. Улица была продолжением разбитой грунтовой дороги, вдоль которой какой-то странник-гигант обронил горсть кривобоких коробок. К ушедшим в землю каменным домикам с крошечными окнами и серыми цементными заплатами тулились кривобокие пристройки из досок и листов кровельного железа, сдерживавших от расползания собранный в них хлам. Единственными видимыми обитателями этих мест были собаки. Пока я шел по ухабам, несколько дворняг, стоя у заборов, молча провожали меня погасшими взглядами, воспринимая как безвредное привидение из своей бесконечной собачьей дремы. Дом знахарки был окружен высоким забором. Я постучал. Первой откликнулась опять же собака – загремела цепью, гавкнула несколько раз. Когда дверь отворилась, заготовленный вопрос «Здравствуйте, можно ли видеть Марину?» замер у меня на губах. Передо мной стояла ночная незнакомка, брошенная мной на скамейке в парке. Или ее сестра-двойняшка. Только эта была не в джинсах и свитере, а в длинной ситцевой юбке и короткой серой кофте. Худенькая, босая, волосы повязаны косынкой. Я поздоровался.
– Здрасьте. – Она молча разглядывала меня, ожидая что я сообщу ей о цели визита.
Потом что-то в ее взгляде изменилось, словно вид моей физиономии начал сходиться с сидящим где-то в глубине памяти мутноватым образом.
– Мне Марину, – выдавил я наконец.
– Проходите. Молчать, Вовчок! – крикнула она черной овчарке, но та еще, отрабатывая хозяйские харчи, пару раз рванула цепь, пытаясь дотянуться до меня, а затем пошла, приседая на задние лапы, в будку.
Этот дом был явно богаче соседских. Он был больше размером, дверь на большую застекленную веранду была открыта.
– Туда идите. – Она указала на дверь.
Я вошел. Почти все помещение занимал огромный стол с разложенными на нем пучками трав, наполнявших воздух своим тяжелым и теплым духом. За столом сидела сухонькая пожилая женщина с очень светлым и морщинистым личиком. Она как будто состарилась, сохранив свежесть молодости. Справа от нее лежал ворох травы, слева – небольшие аккуратные пучки. Не здороваясь, она смотрела на меня, ловко увязывая траву в очередной пучок. От катушки в рот тянулась нитка, край которой свисал с губы.
– Говорите, зачем пришли, – услышал я за спиной.
– Помощь нужна не мне, – начал я. – У меня есть знакомая.
– Полюбовница.
– Ну, нельзя так прямо сказать, что любовница…
– Чего это нельзя? – буркнула Марина. – Ты вон весь в ней, я ж сюда слышу. У нее много мужиков, но ты ей сейчас милей других.
Я опешил. После чего мне только осталось рассказать короткий вариант истории про приходящего к Лизе самоубийцу Кононова.
Марина слушала, не перебивая. Она немного косила, и я все не мог понять, куда она смотрит. Иногда на меня, иногда как будто на кого-то надо мной, вызывая желание оглянуться. Когда я закончил, она сказала:
– На него грех повесили, вот он и мается. Его отпеть надо. – Она перестала вязать траву. – У тебя деньги есть?
– Есть что-то.
– Пятерку дай.
Я извлек из кармана джинсов смятые рубчики, отсчитал пять и, распрямив, положил на стол. У меня оставалось еще три рубля, а жить до получки предстояло с неделю. Рубли тут же исчезли, а на их место прямо из рук Марины начали выпадать карты. Она разметала их перед собой, окинув взглядом, поправила несколько карт и снова собрала в колоду, скользнувшую к ней в рукав.
– Хлопот у тебя полон рот, милый, – сказала она. – Девок вокруг тебя две, одна червовая, другая пиковая. Обеих бросай, пока не поздно, жизни тебе с ними не будет, одна беда. В казенном доме хлопот много. Два короля тебя в голове держат, один бубновый, один трефовый, трефового берегись, но бубновый тебя спасет. Руку давай.
Я протянул руку.
Марина, взглянув на ладонь, поставила последний диагноз:
– Жить долго будешь, тем и утешься. Иди.
– Так что мне сказать моей… э-э… ну подруге моей, про того ее парня, а?
– Отпоет пусть.
Я все стоял, и она тогда добавила:
– Поля, проводи его.
Поля! Полина! Это конечно же была она. Подведя меня к калитке, она вдруг сказала:
– Так это ты?
Сгорая от стыда, я сказал:
– Я искал тебя потом.
Помолчали. Она рассматривала меня с нескрываемым интересом.
– Это твоя бабушка? – спросил я.
– Так это я у тебя спала тогда? – проигнорировала она мой вопрос.
– Не помню, – соврал я. – Ну, в смысле, помню, что в одной постели, а больше не помню.
Она сунула руки в карманы кофты:
– А я помню.
– Да ничего не было, наверное. Я такой пьяный был…
– Все было.
Собака, гремя цепью, пошла в нашем направлении и остановилась, поводя ушами и поглядывая на хозяйку, не требуется ли подмога.
– А где ты бываешь? – спросил я.
Она пожала плечами:
– Везде бываю.
– Так как же тебя найти?
– Да не надо меня искать. – Улыбаясь, она смотрела на меня.
– Не надо?
– Не-а.
– Так мы больше не увидимся?
– Чего! Увидимся еще. Не волнуйся.
– Как?
Она стала потихоньку закрывать калитку, вытесняя меня на улицу Метизную, очутившись на которой я подумал: какая мне разница, где она бывает? Я что, хочу встречаться с ней? И потом провожать ее в это хреново-коленово? Тем более сейчас, когда я мог прямым ходом направиться к моей роскошной Лизе, отчитаться о проделанной работе и тут же получить по заслугам?
Когда я только вспомнил о Лизе, у меня начался приступ микрогипертонии. В штанах, я имею в виду. Я даже остановился. Какая она была страстная, какая ненасытная, какой заразительной была ее жадность! Я хотел ее, она явно хотела меня. Я имею в виду Лизу. По отношению к Полине я не испытывал ничего, кроме чувства вины. Вины по поводу совершеннейшего недоразумения. Нет, всякое в моей жизни было, но чтобы бросить человека в парке после проведенной вместе ночи?! Это было смешно, но, вспомнив, как она свернулась на скамейке, я испытал чувство жалости, какое испытывают к ребенку. Конечно! Как она могла мне объяснить, где она живет?! И тем не менее я бросил ее, бросил, как последняя сволочь! Ну, не пошел бы я в тот день на работу, что бы случилось? Сказал бы, что отравился, что было чистой правдой, что возьму день за свой счет, что отработаю потом, ну что бы было? Ничего! Еще бы и провел день с ней. И тут меня посетила мысль, которая меня заставила даже остановиться. Главное, что было бы: меня не послали бы выяснять круг знакомств Кононова и я бы не встретил Лизу. Первое следствие было негативным. Зато второе – вполне неплохим. Полина была в этой истории случайным человеком, и как случайного человека ее просто надо было вычеркнуть из списка части.
Соборная площадь точно была особенным местом. Недаром собор построили здесь. Его, говорят, было видно далеко с моря. Потом его взорвали, поскольку религия являлась одной из форм опиума, вызывающего привыкание и сильную зависимость. Взрыв собора стал последним эпизодом войны между двумя мафиями, одна из которых проталкивала на рынок опиум, а вторая – кокаин. Кокаинисты победили, найдя поддержку у чекистов и тут же присадив их на свой товар. После чего те начали прочесывать страну в поисках японских шпионов, марсиан-гипнотизеров, инженеров-вредителей, крестьян-отравителей, масонов и представителей формального искусства. Кровь потекла рекой. Из-под земли были слышны круглосуточные вопли истязуемых, прерываемые тарахтеньем пулемета, подводившего четкую пунктирную черту под очередным приговором самого обдолбанного кокаином суда в мире.
Странное дело – куда бы я ни шел, непременно оказывался на Соборной площади. Она была главным перекрестком города. И сейчас я снова оказался в сквере возле школы, которую когда-то окончил. Школы, которую построили из камней того самого взорванного собора, из-за чего, говорят, над зданием этим висело проклятие. Это было, конечно, натуральное суеверие, тем не менее здание постоянно давало трещины. Его камни как будто были недовольны нынешним местоположением и стремились порвать навязанные им связи, чтобы вернуться на свои старые места. Когда я учился во втором или в третьем классе, стена, на которой висела доска, треснула. Это произошло во время урока. В возникшее отверстие можно было засунуть кулак. Наша учительница Нина Андреевна, сильно побледнев, велела всем построиться и взяться за руки. Она вывела нас из класса, а потом из школы строем по два, подгоняя, чтобы мы быстрей спускались по лестнице. И потом так же подгоняла, когда мы перебегали через дорогу в сквер. Было прохладно, потому что была уже поздняя осень и пронизывающий ветерок мел по асфальту желто-коричневую листву. Велев не расходиться, Нина Андреевна вернулась в здание, и скоро из него начали бегом выходить другие школьники. Скоро весь наш край сквера заполнился коричневыми и синими формами, как это бывало на праздники. И я услышал, как кто-то из старшеклассников крикнул, что школа сейчас накроется. Я не мог вникнуть в смысл слова, пока стоявший рядом со мной хулиганистый соученик Валерик Черный громко повторил: «Накроется!» – и расхохотался. И я расхохотался вслед за ним, хотя точно значения этого слова не понимал. Мой детский организм таким образом разрядился от напряжения. Потом несколько учителей стали заходить в здание и выносить охапками нашу одежду. Через несколько недель трещины заштукатурили, но появились новые, и часть классов все время ремонтировали. Из них выходили рабочие в твердых от пятен извести и краски брюках и куртках, оставляя на надраенном красной пахучей мастикой паркете белые следы подошв.
Выйдя из трамвая, привезшего меня с Пересыпи, я постоял у входа в аллею, которая вела к школе, и поймал себя на мысли, что смотрю на ту самую скамейку, где оставил Полю. Я виделся с ней, живой и невредимой, час назад, говорил с ней, но снова пришел на то место, где оставил ее. Бред какой-то. Хотя в этом бреду появилась одна реальная деталь – брошенную звали Полей. И я нашел ее. Но больше не планировал видеть.
– Молодой человек, купите цветочки, – услышал я.
У низкой чугунной ограды парка сидели несколько бабок с ведрами, в которых стояли цветы. Я подошел к позвавшей меня. Ведро было полно гладиолусов. Я не любил гладиолусы. Гладиолусы были хороши только для того, чтобы класть их по диагонали на могильные плиты военных моряков на Аллее Славы в парке Шевченко. Я достал оставшуюся трешку, которой мне хватило ровно на одну розу. С бархатными листьями, почти черными на кромках темно-красных лепестков.
Тетка достала из кармана мятого пиджака кусачки, аккуратно срезала со ствола шипы и завернула розу в кусок газеты. Она протянула розу мне, но потом, видно, совесть взяла свое:
– Нет, подожди, это не дело.
Она отбросила газету, вернула розу в ведро, достала еще веточку похожей на укроп зелени, отмотала кусок прозрачной пленки и завернула все, как полагается.
Соседка похвалила:
– Ну, правильно. Он, может, студент, так что ж ему не полагается? Пусть тоже красиво девушке своей сделает.
Я принял розу и пошел делать красиво своей девушке. Только войдя во двор, я увидел, что в окнах у Лизы темно. Я все же поднялся, позвонил в дверь, прислушался. Ни звука. Я вставил розу в петлю дверной ручки. Страстная встреча отменялась. Что было делать? Домой мне идти не хотелось, и я решил наведаться к Кощею. Найти его было легко. Входишь во двор, справа подвал. Спускаешься вниз, звонок на двери.
Подвал я увидел сразу. Перед окнами был широкий «окоп» – метра полтора пространства. Вниз вела лестница. Спустившись к двери, я стал разыскивать в полумраке звонок и в это время услышал странные звуки, которые доносились из приоткрытой в ближнем ко мне окне форточки. Как будто шлепали что-то и эти шлепки чередовались с мычанием каким-то или стонами. И кто-то посмеивался еще. То, что эти звуки могли сопровождать сексуальный акт (почему эта мысль всегда появляется первой?), я даже не мог представить. Я поднялся из подвала, чтобы заглянуть в окна сверху, но обнаружил, что занавеси задернуты, лишь на самом верху одного они расходились, открывая часть стены с книжными полками. В этот момент мне показалось, как женщина выкрикнула негромко и задыхаясь: «С-скотина т-такая!» И снова что-то сочно шлепнуло: раз, два, три! Я был заинтригован донельзя. Полутораметровой ширины простенок между двором и стеной дома пересекала перемотанная серой теплоизоляцией труба. Я подумал, что если встану на нее и пройду ближе к стене, то увижу происходящее в подвале. Я оглянулся, во дворе никого не было. Я перебрался через перила, встал на трубу и, сделав два коротких шага, оказался у стены. Придерживаясь за нее, опустился на корточки.
В просторной комнате подо мной я увидел Кощея в синих шелковых трусах до колена и боксерских перчатках. Он очень ловко и легко, как настоящий боксер, передвигался вокруг женщины, на которой не было ничего, кроме таких же боксерских перчаток, как у него. Женщина стояла в этот момент спиной ко мне, но по фигуре, по стрижке, по полноватым ногам я понял, что это Лиза. Она нападала на него, а он легко отводил ее удары левой рукой, иногда легонько ударяя ее в лоб или в плечо правой, посмеиваясь при этом, а она снова шла на него. Судя по ее движениям, это был не первый их поединок. Ей, может быть, не хватало ловкости или скорости, но двигалась она довольно уверенно, по-настоящему прикрывая грудь и лицо и по-настоящему идя в атаку. Иногда она перчаткой отводила с потного лба мокрую прядь волос. Это было совершенно невероятно. Сколько продолжалось это сражение, я не знаю. Я увидел, что Лиза стала выдыхаться, после чего Кощей нанес ей два удара – в живот, от которого она согнулась пополам, и потом в макушку, от которого она очень громко упала навзничь на мат. Она так и лежала, разбросав руки и ноги, грудь ее высоко поднималась, а Кощей, стащив с себя перчатки, опустился на колени и опустил голову к основанию ее живота, как собака. Я поднялся, забыв, что стою на трубе, и тут же, потеряв равновесие, полетел в подвал. При приземлении я так ударился копчиком, что задохнулся от боли. Я сидел, опираясь спиной о стену, не в состоянии шевельнуться. Боль парализовала меня. Вероятно, падая, я произвел какой-то шум. Дверь открылась, и надо мной появился Кощей. Он был в халате.
– Почему сидим в таком неудобном месте, позвольте поинтересоваться?
Я сделал шумный вдох, но говорить не смог.
– Упали?
Я сделал еще один шумный вдох.
– Встать можете?
Я покачал головой.
– Сидите здесь. Я сейчас приду.
Он скрылся за дверью, плотно притворив ее за собой. Через несколько минут вернулся. Взяв меня под руки, легко поднял. Я громко охнул, поскольку разогнуться не мог, и так согнутым он втащил меня к себе. Я оказался в большой комнате. Лизы не было. У одной стены стоял стеллаж с книгами и какими-то папками, который я видел в окно. У другой – там, где были два окна, – длинный, во всю длину комнаты, стол с усилителями, радиоприемниками, магнитофонами. Как ни был я тяжело ранен – в копчик и в сердце, – я не мог не обратить внимания на то, что большая часть аппаратуры была импортной.
Он усадил меня на диван и встал передо мной:
– Так как это вас угораздило?
Я, не зная, что отвечать, помотал головой, показав неопределенно на спину, а он, сунув руки в карманы халата, продолжал стоять надо мной. Я между тем осматривал его владения. Дверь слева от меня вела либо в другую комнату, либо в туалет, где сейчас должна была быть Лиза. На полу лежал черный дерматиновый мат с еще видными на нем следами пота. Поймав мой взгляд, он ступил на мат:
– Это я тут физкультурой занимаюсь. Штанга, йога… Вам тоже не мешало бы заняться. Комплекция у вас, надо заметить, хлипковатая. А в жизни всякое случается. Например, возникает острая необходимость дать кому-то в глаз, а сумки с пластинками под рукой нет. – Он глухо засмеялся. – Ну как, отходит?
Я снова кивнул. Я чувствовал, что могу говорить, но говорить мне с ним было не о чем.
– Хотели музыку послушать?
– Очень.
– Сегодня, к сожалению, не получится. Мне тут новый звукосниматель обещали занести для вертушки и не занесли. Заходите завтра. Можете, кстати, прихватить какой-то свой диск. Послушаете, как он звучит на человеческой аппаратуре. А? – Он отошел к стене, у которой стояли колонки. – «Тандберга» слышали? – Он похлопал одну. – Нет? Большая редкость. Ну, ладно, Митя, я вижу с вами толком и поговорить сегодня нельзя. Как вы? Ходить можете?
Я уже стоял. Подняв руку, я помахал ей в воздухе и поковылял к дверям.
– Ну, давайте выздоравливайте, – сказал он мне в спину.
Я потащился домой. Не успел лечь, как услышал звонок в коридоре, входная дверь открылась, Анна Николаевна с кем-то заговорила, потом гулко застучали каблуки по полу и потом коротко и быстро – костяшки пальцев в мою дверь.
– Входите, – крикнул я, лежа на диване. – Открыто.
В комнату вошла Лиза. Признаться, в глубине души я надеялся, что она появится.
– Привет, дорогой мой, – сказала она и, присев на край дивана, поцеловала в губы. – Что с тобой случилось, а?
Лицо у нее было в красных пятнах – возможно, от быстрой ходьбы, возможно, от чего-то другого.
– Упал.
– Это я знаю.
– Откуда?
– Я Костю встретила, он мне сказал, что ты с его лестницы скатился.
– А-а, Костю встретила…
– У тебя может быть перелом. Ты к врачу завтра сходи. Может быть, рентген нужен. Ты с этим не шути. Так как это случилось-то, ты можешь сказать?
Не знаю, что стояло за ее интересом к обстоятельствам моего падения – предположение, что я видел, чем они занимались в этом подвале, или живое участие. Живое участие женщины, которая сейчас любит меня больше, чем того другого, с которым приятно проводит время. Глядя на нее, я, конечно, снова хотел ее. Несмотря ни на что.
– Там, знаешь, в подвале труба такая есть, – сказал я. – Между окнами.
– Ну?
– Ну вот с нее я и упал.
Она прыснула:
– А как ты на ней очутился?
– Как я на ней очутился?
Я все пытался поймать в ее взгляде тень понимания того, что я знаю, что там у них происходило. И все же недоговаривал, потому что боялся, да-да, боялся, что, узнав от меня все, она повернется и уйдет. И больше я никогда не увижу ее. Ну, может быть, увижу. Но так, издалека.
– Я просто хотел зайти к нему. Потом я услышал эти звуки. Удары, стоны. Я не понял, что это такое. И я залез на эту трубу, чтобы посмотреть, что там происходит.
Она поднялась, прошла к окну и присела на подоконник. Между нами образовалось метра три пустого пространства, грозившего разрастись еще больше.
– Ну и что теперь? – спросила она.
Выражение лица у нее стало озабоченным.
Я пожал плечами.
– Ты знаешь, что он импотент?
– То есть?!
– То есть? У него не стоит! Выдаю тебе военную тайну. Да, он мой любовник, но у него не стоит!
– А-а, – сказал я. – Это в корне меняет дело.
– А что тебя волнует? Я тебя спрашиваю, с кем ты сейчас трахаешься? Я тебя вообще о чем-то спрашиваю? Я тебе что-то обещала? Хранить верность?
Я пожал плечами.
– Так я не поняла, ты ко мне имеешь какие-то претензии или что? Ты скажи! Чтобы я просто понимала, что мне дальше делать, а?
Она достала из сумки пачку сигарет, выбила одну и закурила. Из чего я сделал вывод, что уходить она не торопится. Это был момент, когда я в очередной раз убедился в том, насколько я все же циничная сволочь. Я не хотел, чтобы она уходила. Боль меня почти оставила, и очень хотелось проверить, не придется ли мне теперь тоже удовлетворять ее с помощью бокса.
– Какие я могу иметь претензии? – ответил я. – Просто я не люблю ничем делиться. Я противник колхозов и коллективного имущества.
Это была гнусная ложь. Я лично участвовал в оргии у Прессмана, которая была самым натуральным секс-колхозом. Но это был другой случай, где меня мало что связывало с другими участницами народного гулянья. Здесь все было иначе. У нас уже была своя история. И, глядя на Лизу, я уже ничего не хотел, кроме как обнять ее. Хотел, чтобы все это, как в анекдоте про лилипута и великаншу, было моим: грудь, губы, ноги, задница, сладкий, мягкий, упругий, сладко стонущий кусок мяса. Я умирал, так хотел запустить пальцы в ее волосы. Взять ее за талию, прижать к себе так, чтобы ощутить ее грудь на своей груди, твердеющие от возбуждения соски. Гипертонические приступы у меня в этот день следовали просто один за другим.
Сделав две-три затяжки, она погасила сигарету. Точнее, тыкала ею в пепельницу, пока до меня не дошло, что она плачет, что было вполне предсказуемо.
Я поднялся с дивана и, подковыляв к ней, начал воплощать желание в жизнь. Сперва взял ее за талию и привлек к себе. Как сладко смешался знакомый аромат ее духов с сигаретным дымком! Потом я взял ее мокрое лицо в ладони, и мои пальцы скользнули в ее волосы. Губы у нее были солеными от слез, и, клянусь, ничего вкуснее этих соленых губ я не пробовал в своей жизни. Затем мы переместились в постель, и, забегая очень недалеко вперед, докладываю, что травма не вызвала никаких негативных последствий, что принесло мне несказанное облегчение, а ей, предположу, чувство глубокого удовлетворения. Утром, когда я еще лежал в полудреме, я услышал, как она негромко ахнула и сказала:
– Слушай, у тебя здесь огромный синяк. Я бы все-таки сходила к доктору.
Этот совет навел меня на мысль, что судьба подкинула мне совершенно великолепную возможность отдохнуть от моих начальников и от их смежников из комитета. Все, что требовалось для этого, – пойти в поликлинику, показать свой раненый зад и получить больничный. Были, однако, вещи, которые меня волновали не меньше.
– Тебе понравилось со мной?
– Очень, – ответила она, укладывая голову мне на плечо.
– Ты будешь еще с ним боксировать?
Повисла пауза. Потом она ответила:
– Ты не представляешь, сколько меня с ним связывает. Он был моим первым мужчиной. Я тогда еще училась в школе. В десятом классе. И он уже тогда был импотентом. Что-то он мне объяснял про какую-то травму, но, слушай, какая разница, по какой причине у тебя не поднимается? Не поднимается, и все. Я его тысячу раз пыталась потерять, но он не уходил. Я стала видеться с другими. Он ужасно ревновал, но всегда говорил, что это неизбежно, что он это знал, был готов и все в таком духе. Мы с ним могли подолгу не видеться, но знаешь, в нашем городе скрыться друг от друга невозможно. И он всегда появлялся именно тогда, когда я была одна, когда мне нужна была помощь, доброе слово, какие-то деньги. На него всегда можно было положиться. Я знала, что, когда бы я ни пришла в его подвал, он нальет мне чашку чаю, уложит, накроет, согреет и не будет задавать никаких вопросов. Один раз я зашла к нему, и там был Володя. Костя тоже читал много самиздата, и они на этой почве пересеклись. Как мне потом показалось, он меня просто подтолкнул к нему. Может быть, увидел в нем человека, который мог быть со мной. Во всяком случае, он очень поощрял это. Хотел, чтобы мы с Володей уехали в Штаты, обещал помочь, но Володя даже слышать не хотел об отъезде.
– Ты любила его?
– Кононова? Он был очень цельным человеком, четко знал, чего хочет от жизни. Это редко встречается.
– А почему он не хотел уезжать?
– Почему? Один раз он сказал, зло так: «Хочу дожить до того дня, когда эти подонки поставят памятник моему отцу за свой счет». Его отец умер в лагере. Он никогда не говорил «лагерь», всегда «концлагерь». Говорил, что это все ненадолго. В смысле, весь Совок ненадолго. Он как-то сказал, что если бы Рейгана избрали на третий срок, то Союз бы этого не пережил. А я уверена, что это навсегда. Так и будем жить в этом болоте.
Я снова подумал, как легко получаю материал о Кононове и какая замечательная история могла бы выйти из этого материала. Одно «но» – моим начальникам она бы сильно не понравилась.
– Ты не ответила: ты любила его?
– Я не знаю, мой дорогой. Он был очень хорошим любовником, и мне было интересно с ним. Но знаешь, он был таким человеком, с которым никуда нельзя было пойти. Для него было только два типа людей: сволочи и идиоты.
– Но ты же не входила в эту категорию?
– Я не знаю, куда я входила. Может быть, ему просто баба нужна была, и тут ему Костя подсунул меня. Он, знаешь, как любил говорить? Простые решения – самые верные. Ему нужна была баба, я была его бабой. Вот он и приходит теперь ко мне по ночам.
– Я совсем забыл сказать тебе – я нашел твою Марину.
– Да ты что?! – Она села. – Что же ты ничего не говоришь?!
– Я был у нее вчера, и потом все это…
– Ты был у нее?! Ну, так говори же быстрей!
– Она сказала, что его просто нужно отпеть. Просто пойти в церковь и заказать панихиду.
– Я думала об этом. Представляешь, я почти знала и в то же время как-то колебалась. Пойдешь со мной?
– Конечно. – Сказав это, я уткнулся лицом в подушку, чтобы она не увидела мою улыбку. Я подумал что в последнее время меня, грешного, стали часто приглашать в церковь.
Когда Лиза ушла, я позвонил в редакцию. Трубку взяла наша секретарша Римма.
– Здорово, – сказал я. – В общем, доложишь начальству, что корреспондент Санин на работу не выйдет в связи с травмой.
– А травмой чего? – поинтересовалась Римма.
– Нижней части позвоночника.
– Неужели молния в задницу ударила? – поинтересовалась она.
– Как ты определила?
– Слышу запах жареного.
– Неужели?
– А тебя тут на летучке как-то слишком активно спрашивали. Так что без хорошей справки даже не приходи. А еще лучше с гипсом.
– Задницы? – не удержался я.
Она засмеялась:
– Так что случилось-то?
– Да… поскользнулся на какой-то дряни и грохнулся прямо копчиком об асфальт. Еле до дому дополз.
– Дела-а, ну, давай выздоравливай. Я тебе, если что, позвоню.
Мне повезло. В этот день в поликлинике принимал травматолог.
В полутемном коридоре у его кабинета сидел один толстый мужик с загипсованной ногой. Через минут двадцать я был у медика. Он велел мне снять штаны и обследовал холодными пальцами пострадавшую часть. «Тут болит? – спросил. – А тут? А тут?» Везде болело. Наконец велел надеть штаны и вернулся к столу:
– Это у вас самый обычный ушиб. Вы чем занимаетесь?
– Журналист. – Название своей профессии я по-прежнему произносил со сдержанной гордостью. Она перла из меня по инерции, потому что реальных причин для нее не было. По крайней мере, на данном этапе моей биографии.
Он перебросил страницы моей истории болезни и, прочитав фамилию, сказал:
– Да, фамилия знакомая. Вы в «Вечерке»?
– В «Комсомолке».
– А-а, – сказал он тоном, который предполагал, что о существовании такой газеты он мог и не знать. – Хотите полежать недельку?
– Очень. Мне вообще по работе много ходить приходится…
– Да? А я от одного старого журналиста слышал, что профессионалы всё по телефону делают.
Тему можно было развивать, но я не стал. Его консультант явно был из мастеров репортажей с отчетно-выборных партийных конференций, типа нашей Жанны.
– Покой, грелочка на травмированное место, если будет сильно болеть, принимайте анальгин, – сказал доктор, делая запись в историю болезни. – Через недельку зайдете за больничным. Всех благ.
Я поблагодарил его и отбыл домой.
Неделю я провел как в раю, хотя первые день-два двигаться было тяжело. Это, однако, почти не сказалось на активности моей возродившейся половой жизни. К счастью для меня, ее режим был щадящим. К шести Лиза уходила на работу и ночевала у себя, ссылаясь на то, что после полуночи мечтает только о том, чтобы лечь и заснуть. Всеми силами я старался верить в то, что она действительно ночует у себя. И когда она появлялась у меня днем, свежая и веселая, мне казалось, что она любит меня. Только меня.
Время без работы потянулось, как прилипшая к подошве жевательная резинка. Вставал я поздно, жарил яичницу и варил кофе, потом читал и слушал музыку. Лиза заходила около пяти, до работы, или уже после полуночи. Первые несколько дней я изображал больного, но в среду боль почти отпустила меня, и я даже присел пару раз, чтобы проверить степень выздоровления. Выздоровление шло хорошо. На улице было жарко, а в квартире – душно. В такую погоду хорошо было бы поехать на пляж, но я боялся встретить кого-нибудь из сотрудников. В нашем городе это могло случиться запросто. Я снова валился в постель, читал, спал. Потом у меня на пороге появился Кощей.
– Чем могу? – начал было я очень официально, но он, отмахнувшись, сказал:
– Митя, бросьте, вы же взрослый мальчик, давайте лучше выпьем.
Под мышкой у него был сверток. В комнате он развернул газету и поставил на стол бутылку молдавского коньяка. Разливая первую порцию по стопкам, он начал:
– Вы должны с пониманием относиться к сложностям жизни. Я извиняюсь, но какой я вам соперник? Я и к вам и к ней испытываю совершенно отеческие чувства.
– Это, кажется, называется инцест, нет? – заметил я.
Он засмеялся и поднял стопку:
– Вы не обманываете моих представлений о себе. За вас!
После первой рюмки я сходил на кухню и принес все, что нашел в холодильнике и в шкафу: два помидора, соль и подсохший хлеб. Должен отметить, что коньяк отлично примирил меня с незваным гостем. Я испытывал теплоту, блаженство и совершенно товарищеские чувства к человеку, проявлявшему обо мне такую заботу.
Он внимательно рассматривал мои пластинки, слушал объяснения и посетовал на то, что я не интересуюсь традиционным джазом.
– В свинге было столько чувства, – сказал он. – Столько эротизма.
Произнося это слово, он поднял собранные в пядь пальцы и раскрыл их перед губами, как цветок, словно выпуская этот эротизм наружу. После этого он неожиданно стал напевать с сильным акцентом, но на вполне узнаваемом английском:
Before the feedlers had left
Before they ask us to pay the bill
And while we still have the chance
Let’s face the music and dance.
– Вы по-английски понимаете?
– Немного.
– Тогда вы не можете не оценить. Сколько двусмысленности, сколько игры, а?! И вот это то, что ушло. Лет так пятнадцать назад – бог мой, как время-то летит! – я, грешным делом, увлекся битлами. Было-было. Знаете, такой был сочный примитив, столько в нем было глупой щенячьей радости, солнца. Но больше ничего! Ни-че-го! Может пацанве ничего другого и не надо, конечно, но жизнь – она посложней, нет?
Он выразительно посмотрел на меня, чтобы удостовериться, что я правильно его понял.
– Так это увлечение и прошло, – продолжил он. – Даю гарантию, что еще пройдет лет двадцать, и если от этих битлов хоть десяток песен останется, то это будет большой удачей. Надеюсь, я вас не обидел?
– Нет, я тоже не большой поклонник битлов. Хотя у них есть песенки, которые мне нравились: Something, Eleonor Rigby, Across the Universe.
– На один хороший диск наберется?
– Возможно. Из этой плеяды я больше люблю роллингов.
– Это я совсем не знаю. А песенку, которую я тут напевал, я даже раз попытался перевести. Что-то там такое получалось:
Пока еще не ушли скрипачи,
Пока еще не предъявлен нам счет,
Пойдем, нас танец зовет,
Расплата позже придет.
Неплохо, да? Надо найти эту бумажку. Что-то у меня там не получалось – не хватило языка. Может быть, вы помогли бы?
– Можно.
– Вы, кстати, знаете, что автор – наш человек. Изя Бейлин из Могилева. Родители увезли его еще до революции, осели в Нью-Йорке. И вот те нате – у мальчика прорезался талант. Он потом, правда, поменял фамилию. Ирвинг Берлин, не слышали?
Я покачал головой.
– Фамилию, может быть, не слышали, но его песни слышали наверняка. Он, говорят, написал полторы тысячи песен, представляете? Битлам, чтобы его догнать, надо будет еще по десять жизней прожить. А Гершвина слышали, нет? Тоже наш хлопчик. Жорик Гершович из Питера. И тоже неплохо устроился. Там у них дивно питательная среда для талантов.
– А Джона Маклафлина вы слушали?
– Как?
– Это такой гитарист. Джон Маклафлин.
– У вас есть?
– Сейчас поставлю. Такой, знаете, поток энергии и бешенная техника.
– Как у Колтрейна? Вот кого я не переношу, так это этого гения. Какая-то не то истерика, не то галлюцинация. И все через силу, мучительно так.
– Я тоже его не переношу. У Маклафлина другое. Там, если так можно выразиться, очень организованная галлюцинация.
– Ну, поставьте.
Я поставил четвертую дорожку с Inner Mounting Flame. Мы устроились на диване. Я наблюдал, как он отреагирует на музыку. Вы никогда не замечали, насколько то, как слышит музыку находящийся рядом с вами человек, влияет на ваше собственное отношение к ней? Бывает, по его реакции вы можете понять, что музыка – барахло. Или что человек барахло. Маклафлина я вообще никому не ставил. Как правило, он народ просто пугал. Особенно девушек. Для них у меня был Лючо Далла. Он был чем-то вроде музыкальной таблетки, которая принималась перед отправкой в койку. Если у Жванецкого это было «стакан вина налил, на трамвае прокатил – твоя», то у меня это было «Даллу включил – твоя». Та же категория слушательниц хорошо реагировала на Джанни Беллу, Баттисти и Бальоне.
Девушки попроще шли на Челентано, Кутуньо, Матиа Базар и Друппи. Любительницы Альбано и Рамины Пауэр, Пупо, Modern Talking, Secret Service и Thompson’s Tweens должны были носить музыку с собой. Во всяком случае, если рассчитывали устроить с ее (и моей) помощью личную жизнь.
Кощей прикрыл глаза, и, пока композиция не кончилась, у него на лице ничего не шевельнулось. Можно было подумать, что он дремлет. Но я видел, как он иногда постукивает пальцем по остававшейся у него руках стопке.
Когда дорожка кончилась, я поднял тонарм. Кощей открыл глаза:
– Это интересно. Но знаете, я же на все смотрю как радиоинженер. Меня еще и звук интересует.
– И что звук?
– Вы должны перейти на лампы. На ламповый усилитель. Хотя я думаю, с этой музыкой вы не ощутите большой разницы.
– Почему?
Он замялся:
– Понимаете, этот ваш Маклафлин играет с такой скоростью, что там не остается места для развития звуковой волны. Это – стрельба из пулемета. Звук должен течь, плыть по воздуху, вибрировать. Как голос у одессита: «Ви-зна-а-ети-и-и…» Только так можно прочувствовать душу инструмента. Точнее, исполнителя. Слышали выражение – струны души? Вот это оно самое. Вы можете понять душу, только вникнув в мельчайшие детали ее переживаний. А детали возникают только на продолжительных отрезках времени. Возьмите поезд. Чем медленней он едет, тем больше деталей вы видите в пейзаже. При быстрой езде все сливается. Но музыка интересная. А у него есть… что-то э… не такое агрессивное?
Я поставил другую дорожку, но Кощей, не дослушав ее, сказал:
– Знаете что, возьмите пару своих любимых пластинок и пойдем ко мне. Послушаем на моей аппаратуре. Только бутылку не забудьте.
Взяв остаток коньяка, мы отправились к Кощею. На Соборной я спросил Кощея, нравится ли ему здесь. Он посмотрел на меня с удивлением, потом огляделся по сторонам:
– Что вы имеете в виду?
– Да ничего особенного. Я просто недавно обнаружил, что куда ни иду, иду через это место.
– Какая-то магия в нем есть, да? Здесь раньше собор стоял, вы знаете?
– Мне говорили.
Подвал встретил нас темнотой и запахом сырости.
– Сейчас, пока аппаратура прогреется, я рюмки достану. Устраивайтесь.
Включив аппаратуру, засветившуюся оранжевыми огоньками старомодных ламп, он открыл форточки во всех трех окнах и ушел в другую комнату.
Вернулся он оттуда с хлебом и банкой сайры:
– Ну-с, продолжим банкет.
Он вывалил серебристо-коричневое содержимое банки в тарелку и, разделив своими паучьими пальцами хлеб пополам, сказал:
– Макайте прямо в масло, сытней будет. Говорят, в приличном обществе коньяк заедают лимончиком. Или шоколадом. Одно из двух. А может, и тем и другим.
– А у нас ни того ни другого.
– Не страшно, мы – привычные.
Выпив рюмку, он пошел ставить пластинку.
– Какую хотите?
– Ставьте Deep Purple – In Rock. Четвертую дорожку.
Это был диск, который я давно перестал слушать, но в котором одна песня была записана просто замечательно – Child in Time. Особенно начало, где Пэйс и Лорд играли тему – там, та-ра-ри-ра, та-там! там-там-там!
В школе, когда я услышал ее впервые, мне казалось, что красивей этой мелодии нет. Сейчас мне больше нравился текст: «Слепой стреляет в мир, пригибайся, не пригибайся – все равно попадет, не прямо, так рикошетом». Но в целом я к этой песне сильно остыл. Она вся была слеплена из блэкморовских клише, как детский конструктор из кубиков, только ради того, чтобы она вышла подлинней и помногозначительней. Это было чистой воды данью времени: Stairway to Heaven, Grand Hotel, The Gates of Delirium, Papa was a Rolling Stone. Переплюнул всех Jethro Tull co своим Thick as a Brick: один диск – одна песня. Они все претендовали на причастность к «большой» музыке с оркестрами и сложными композициями, но, к счастью, надолго их не хватило.
Короче, когда я услышал Child in Time на аппаратуре Кощея, у меня просто встали дыбом волосы и кожа, как сказала бы моя мама, пошла гусем. Клянусь! Орган звучал так сочно, что звук, казалось, просто течет по воздуху, а тарелки звенели так, словно установка Пэйса стояла прямо передо мной: дзынь-нь-нь-нь….
Минуте на третьей все смешалось в хаосе, и Кощей сделал чуть-чуть потише, но когда пошла вторая часть с той же темой, которую Лорд вел на своем «Хаммонде», Кощей вернул прежний уровень громкости и снова сделал потише, когда Гиллан начал охать и стонать в бурном финале.
– Ну, как? – спросил он, когда песня затихла.
– Класс! – сказал я.
– То есть именно так, как и должно быть. Правильный усилитель и колонки должны донести до вас звук безо всяких отклонений от оригинала. А у нас идет борьба за ватты. В вашем «Бриге» сколько ватт? Сто? А в этом – два канала ватт по пятнадцать. И знаете, что самое интересное в этом усилителе?
– Что же?
– Он слеплен вот этими двумя руками. – Он пошевелил в воздухе своими щупальцами. – Вид страшноватый, но по звуку бьет любой «грюндик».
– А такое можно поставить на массовое производство?
– Боже упаси! Это – штучный товар. Здесь на отбор каждой детали, на ее прогонку уходит столько времени, что никакой радиозавод за это не возьмется. Тут нужна маленькая кустарная мастерская. Пара-тройка людей, соображающих в этом деле. И потом представьте – дорогущий усилитель, который выглядит как тубус-кварц. Кто бы их покупал?
– Японские тоже дорогущие.
– Бросьте, Митя. Люди любят цацки, а это для них – старая рухлядь.
Этот вечер нас окончательно примирил. В наших отношениях появилось новое содержание. Одна святая, как пела наша единственная официальная мегазвезда, к музыке любовь. Кощей вытащил на середину комнаты картонную коробку от болгарского вина, в которой оказались допотопные пластинки на семьдесят восемь оборотов. Они лежали в пакетах из пожелтевшей и высохшей от времени бумаги с дырками в центре. Из них выглядывали малиновые, темно-зеленые и синие «яблочки» с полустертыми золотыми надписями – названиями песен и именами исполнителей. Он произносил их имена с трепетом, как имена святых: Фред Астэр, Томми Дорси, Милдред Бейли, Джек Тигарден. Я никого не знал. И они мне страшно нравились. Страшно. Пластинки были, конечно, с песочком, но голоса и инструменты звучали как живые.
– Вы что думаете, они стали писать музыку на тридцать три оборота, чтобы улучшить звук? Нет, им просто нужно было втиснуть на одну сторону побольше песен! Так что сделали эти еврейские головы? Они замедлили скорость записи, вы понимаете?! Но чтобы сказать, что звук от этого выиграл, так этого мы сделать не можем!
Кощей, найдя во мне благодарного слушателя, завелся. Он меня посвящал в тайны своей религии, видя, на какую благодатную почву падают зерна его проповеди. При прощании мы только что не расцеловались.
В пятницу утром я проснулся от стука в дверь. Анна Николаевна снова вызывала меня к телефону. Я посмотрел на часы. Было девять тридцать. Утро было светлым и тихим, как в счастливом сне. Солнце лежало на сером паркете белыми прямоугольниками, в косых столбах света кружили белые пылинки, занавес покачивался от дыхания воздуха, входившего в приоткрытую балконную дверь.
– Дима, вы меня слышите?
– Да-да, я иду.
Я опустил ноги на пол. Сегодня у меня был последний свободный день, на который я наметил генеральную уборку комнаты. Я поднялся, надел джинсы, майку и пошлепал в коридор.
– Слушаю вас?
– Поздно спите молодой человек, – сказал голос в трубке.
– Кто это?
– Неужели забыли?
Я вспомнил сразу всем организмом, от головного мозга до сжавшегося в ужасе места неподалеку от копчика.
– Почему на работу перестали ходить, а? Бойкотируете задание редакции?
– У меня травма. Я был у врача.
– Ранение в заднем проходе, – сказал Майоров, саркастической интонацией подчеркнув недоверие. – Неужели тоже ведете асоциальный образ жизни?
Я молчал.
– И конечно, запаслись больничным.
– Я обратился к врачу и получил больничный.
Я себя ненавидел за необходимость объясняться перед ним.
– Ну, а как наше дело? Что-то узнали?
– Нет, я ничего не узнал, потому что я в течение недели нахожусь дома. Мне тяжело ходить.
– А-а, ну, конечно. Ну, выздоравливайте. Продолжим разговор, когда вы поправитесь. До скорого!
Он повесил трубку, не дожидаясь ответа. Речевой аппарат в этот момент у меня переживал что-то типа паралича. Я весь переживал что-то вроде паралича. Этот кровосос просто отказывался отцепиться от меня. Не успел я начать отвыкать от него, как он тут же напомнил о себе новой порцией яда.
– Митя, дорогой, на вас лица нет. – Анна Николаевна вопросительно смотрела на меня, держа в руках большую кастрюлю. – Что-то случилось?
– Так на работе…
– Из-за работы убиваться нельзя, – сказала она. – В случае чего новую найдете.
– Конечно, – вздохнул я. – Конечно найду.
Действительно, новую работу я мог найти легко. Например, на стройке. Вопрос в том: хотел ли я работать на стройке? Хотел ли я вернуться на стройку, где я уже раз был и которая начисто отшибла у меня всякую трудовую романтику? В университете я учился на вечернем отделении, а днем работал маляром-штукатуром. Эта работа длилась три года, и только когда я перешел на четвертый курс, смог устроиться учетчиком писем в газету. Это была стартовая должность для многих, кто приходил в газету с улицы. После получения диплома меня перевели с нее на корреспондентскую.
Все наши ходоки в народ обычно ходили туда в качестве учителей политграмоты уже после университета. Я пошел вынужденно, поскольку идти было больше некуда. Тяжелая и грязная работа, а главное – необходимость общения с нашим пролетариатом пришлись мне не по душе. Сильно не по душе. Рабочие были сплошь беглым людом из сел. В надежде остаться в городе они принимали заводскую каторгу и комнату в общежитии как непременное условие переселения. Когда мои товарищи по бригаде заскорузлыми, неразгибающимися пальцами раскладывали на газете вареную колбасу, лук, открывали коробки рыбных консервов, ломали хлеб, разливали по стаканам водку, без которой обед был не обедом, садились, не снимая пыльных ватников, к столу, громко и неряшливо ели, отпускали шутки по поводу общежитейского быта, где супруги делили одну комнату с двумя-тремя детьми, я понимал, что мой союз с ними временный. Не могу сказать, что я не любил свой народ. Это не совсем так. Слова «свой народ» или «мой народ» были до известной степени поэтическим преувеличением. Мы жили с этим народом в одних и тех же границах и говорили приблизительно на одном языке. И тем не менее они меня воспринимали точно так же, как я их, – как чужого. То, что я ел с ними за одним столом одну и ту же кильку в томате и раз в неделю, когда приходила моя очередь, покупал водку, ничего не меняло. У меня за спиной они называли меня «наш» или «он». В кино они меня должны были бы называть «профессор», зная, что по вечерам я хожу на занятия. Но в жизни они обходились одними местоимениями. И я даже понимаю почему. В кино иронически-доброжелательное отношение рабочего человека к интеллигенту предполагало, что рабочий человек хотя и выше профессора по социальной значимости, но он все же понимает, что и профессор выполняет отведенную ему функцию. Пусть бы даже в контексте данного кинофильма клоунскую. Но реальному пролетарию профессор был не нужен ни в каком виде. В его социальной иерархии существовали только он сам и прораб, дававший работу и плативший за нее. Мои достоинства они в упор не видели, мои недостатки были непереносимы. Один раз поздней осенью я зашел в вагончик – они уже сидели за столом – и оббил на пороге грязь с сапог. Это вызвало взрыв возмущения штукатура Вити Марченко, который до тех пор упорно не замечал меня.
– Где грязь сбиваешь, раздалбай?! – крикнул он, повернув ко мне голову, но при этом глядя в сторону, и добавил, как бы сам себе: – Все не как у людей!
Он был прав. Грязь я должен был счистить с сапог, как все они, нормальные люди, у входа в вагончик, на земле. Но я, из-за отсутствия такого опыта, осознал это с опозданием. В смысле после замечания. У них были не только свои представления о порядке, но и свой опыт жизни в незнакомых мне условиях. Как по мне, так в вагончике, где мы переодевались, обедали, а после работы оставляли инструмент и рабочую одежду, было ненамного чище, чем на улице. Выходило, что они более точно дифференцировали степень чистоты различных секторов среды своего обитания. В их глазах я был особью другой людской породы, с более низкой ступени эволюции. Недоразвитым, одним словом.
Когда меня брали на работу в газету, тетка из отдела кадров, открыв мою трудовую книжку, сказала с чувством, что, мол, моя трехлетняя работа на стройке, в гуще рабочего люда, она так и сказала «рабочего люда», обогатила меня опытом, который поможет мне на журналистском попрщие. Она могла в этом даже не сомневаться! Этот опыт можно было назвать прививкой от повторного общения с этим людом.
Свое отношение к рабочему люду и постоянно пополнявшему его трудовому крестьянству я продолжал формировать и на газетной работе, когда меня стали посылать в командировки по селам, точнее, по колхозам, куда я уже приезжал «редактором из района».
Словом «корреспондент» сельские не пользовались. Редактор исчерпывал весь спектр журналистских профессий. А главное, что слово «редактор» поднимало меня в звании и указывало на то, что я – важная птица, состоящая в близких отношениях с самым высоким начальством. Передо мной расступались, говорили мне «вы», отчитывались за достигнутое. При этом я мог бы поручиться, что моих статей они не читали. Объективно им не за что меня было уважать. Каковы были мои полномочия? Что я мог проверить, как в случае чего наказать? Я ни хрена не знал в их деле и не обладал никакими полномочиями. Они это прекрасно знали, и их уважение ко всем нам, «редакторам из района», было деланым. Между тем даже это совершенно фальшивое отношение питало амбиции многих моих коллег. Они так себя и воспринимали – глазами тех, кто их встречал в селах или на заводах. И поскольку каждому воздается по вере его, рано или поздно наш Юрий Иванович, Коля или Жанна могли бы стать реальными начальниками этого народа. Керувать им. Давать с серьезным лицом указивки, которые, в свою очередь, получали бы сверху, что гарантировало бы веру исполнителей в их силу. Народ же следовал традиции – изображал послушание, поскольку ослушание грозило наказанием. Но послушание не включало ожидания положительных результатов приложенных усилий. Что и усилия делало не столько даже усилиями, сколько их инсценировкой. Шутка «они делают вид, что платят, а мы делаем вид, что работаем», была не совсем шуткой. То есть совсем не шуткой. Именно поэтому в магазинах было хоть шаром покати. Все наше сельское хозяйство было одной грандиозной театрализованной постановкой.
Первое, с чем я столкнулся в армии, была не боевая или строевая подготовка, а отправка на покрытые снегом поля для сбора несобранного такими вот колхозниками урожая. Был ноябрь. Уже выпал первый снег. Нас отвезли в поле, на черно-белых волнах которого темнела тут и там удаленная из земли свекла. Мы стояли у груды брошенных на землю вил, притопывали леденеющими ногами, ежились от лезущего под ватники холода. Рядом стоял, притопывая и дыша в поднятый воротник шинели, доставивший нас сюда прапорщик. С другого края поля в нашем направлении двигался аккуратно и неторопливо колхозник в высоких валенках и ватнике.
Колхозник знал прапорщика. Пожав ему руку, он сказал:
– Та пиздно вже. Воно ж помэрзло усэ. Транспорта тэж нэма.
– Так что мне теперь, морозить их здесь? – Прапор кивнул на нас. – Привез – пусть греются.
– Ну, як знаеш, – приподнял и опустил плечи ватника колхозник.
Прапор, приставив руки рупором ко рту, крикнул:
– Вилы в руки взять! Свеклу собирать и складывать в кучи! Первая куча возле меня. Вторая двадцать метров слева! Третья двадцать метров справа! Работу на-чи-най!
Артель «Напрасный труд», выпуская пар, начала работу от того места, где стоял прапорщик, и работала до сумерек. Вышло где-то два часа и три аккуратные кучи загубленной и никому не нужной свеклы.
Очередной разговор с комитетчиком выбил из колеи, спутал все планы. Несколько раз я ставил пластинки и снимал: музыка раздражала. Пытался читать – не мог сосредоточиться. Часов в шесть меня снова вызвали к телефону. С несказанным облегчением я услышал в трубке голос Кощея:
– Привет, вчера хорошо посидели, а?
– Да, неплохо.
– Приходите сегодня. Мне тут занесли на ремонт кассетную «соньку», я ее уже привел в порядок, так что можно послушать. Есть настроение?
– Конечно!
Я прихватил с собой кассету с записью, которую мне дал Ганькевич. Когда я вошел в подвал, у Кощея пел Хулио Иглесиас. Серебристая «сонька» с бегающими зелено-красным пунктиром индикаторами уровня сигнала стояла в центре стола. Звучала она сказочно. Иглесиас заливался, как курский соловей. И все вокруг него звенело и переливалось изумрудами и бриллиантами.
– Вполне неплохо, да? – сказал Кощей. – Это на металле записано. Уровень шума довольно низкий, поэтому можно без долби писать. Какой долби-еб придумал это долби, я не знаю.
– Вам не нравится?
– Как это может нравиться? Следует стремиться к тому, чтобы убрать все лишнее между источником звука и динамиком, а не наворачивать туда новую и новую херню.
– Так пленка же шипит, – возразил я.
– Плохая шипит.
– Где же взять хорошую?
– Где? Представляете, Митя, на этой планете есть отдельные места, где купить хорошую кассету так же просто, как у нас – пачку «Беломора».
Когда Иглесиас допел, я попросил его поставить кассету «Бастиона».
– Это одна из самых популярных групп в нашем рок-клубе, – объяснил я.
– Рок-клуб? – Брови у Кощея поднялись.
– Да, рок-клуб, но под чутким комсомольским руководством.
– И редактурой.
– Да какая там редактура, так, пытаются управлять неуправляемым процессом.
Запись оказалась домашней. Слышно было даже, как вначале стукнул микрофон, когда его поставили на твердую поверхность. Сперва зазвучали две аккустические гитары, потом к ним подключился аккордеон, начал позвякивать бубен. Кто играл на аккордеоне, я не знал. Игорь запел сперва неуверенно, голос его подрагивал:
Мимо Дюка я давно не хожу,
Со второго люка на него не гляжу.
Кто-то спросит, и ему я скажу,
Здесь я вырос, и здесь я живу…
Кощей внезапно оживился:
– А вот это – здорово! И это вы называете роком?
– Ну, тут нет электроинструментов и усиления. Это же домашняя запись. А вообще они играют это на своих концертах.
– А это не имеет никакого значения, электроинструменты это или нет! Выключите электричество, и вы увидите, как проявится истинная природа музыки. Вы вообще знаете, что в музыке самое сильное?
– В наши дни – ритм, – предположил я.
– Ни хрена! Национальность! Музыка – самое шовинистическое явление в мире. Я вам даю гарантию, если у нас взять и отменить цензуру, ну вот пусть нам всем такой страшный сон приснится, что на неделю отменили цензуру, знаете, что народ будет исполнять?
– Что?
– Что? Поверьте мне, что не вашего, как его… Маклафлина! И даже не битлов. Будут частушки блатные петь, только вместо обычной гармошки электрическую используют. И все! Ручаюсь! Вот эта песня про Дюка, она популярная у молодежи?
– Встретили ее очень хорошо.
– Я вам гарантирую, что это у них будет шлягер на долгие годы! Его только надо аранжировать и записать по-человечески. Хотите, я сделаю один прогноз, и вы потом проверите, прав ли был ваш старый друг Костя.
– Что за прогноз?
– Если наши комсомольцы, как вы говорите, взялись управлять этим неуправляемым процессом, в смысле самодеятельностью этих хлопчиков, то они непременно начнут отбирать лучших. На свой вкус, конечно, но начнут. И тогда мы станем свидетелями совершеннейшего цирка – когда наши обкомовские и горкомовские тузы в пиджаках будут вручать этим битлакам свои грамоты и премии! Я вам это гарантирую! Запишите, чтобы не забыть!
Он захохотал и потер руки, предвкушая потеху.
– А вы знаете, вы – правы. У них есть песня про старого рокера и в ней такие слова: «Я старый, старый, добрый рокер, мой прадед был в „Гамбринусе“ тапер, а ты дешевый трюк, смазливый попер, все смотришь вдаль, все смотришь за бугор!» Звучит очень патриотично. Просто форма подачи непривычная.
– Я же вам говорю. – Он присел к ящику с пластинками и стал рыться в нем. – «На Дерибасовской открылася пивная, в ней собиралася компания блатная…»
Найдя нужную пластинку, он поднялся, осторожно выпустил ее из желтого бумажного пакета на большую ладонь, поставил на проигрыватель. Игла хрустнула, встретив старую пластмассу, раздалось ровное шипение.
– Это Фред Астэр, вам понравится! И послушайте только, какие с ним люди играют. Сто процентов есть русские! Послушайте рояль, только русские так играют. Это джазовый стандарт, который даже не звучит как джаз!
Действительно, рояль звучал очень романтично, совсем не по-джазовому. А как легко пел Астэр, каким искренним и взволнованным был у него голос!
There may be trouble ahead
But while there’s music and moonlight and love and romance
Let’s face the music and dance
Before the feedlers have fled
Before they ask us to pay the bill
And while we still have the chance
Let’s face the music and dance.
Пока еще не ушли скрипачи, пока еще не предъявлен нам счет, вставай, нас танец зовет, расплата позже придет! Как здорово Кощей перевел это выражение – to face the music – выслушать обвинения. Назвал это расплатой за танец тайных любовников. Да, но какие изначально замечатальные строки! Как органично они вписаны в музыку!
Такую музыку я был готов слушать сам, но только не мог представить, где взять ее. Она существовала только на этих старых пластинках, бережно хранимых в подвале Кощея. Настоящее утерянное сокровище!
Я попросил его поставить пластинку еще раз, и он с удовольствием выполнил мою просьбу. И когда я попросил ручку и листик бумаги, он подал их, многозначительно подняв брови, вспомнив о просьбе помочь ему с переводом. Русские слова укладывались в мелодию так же легко, как и английские:
Возможно, позже и грянет беда,
Но пока музыка льется и светит луна.
Любовь свой романс нам поет,
Вставай, нас танец зовет!
Ах, скоро-скоро не будет луны,
Совсем другую песню услышим мы!
И может, даже всплакнем,
Но это будет – потом!
А пока музыка льется, светит луна,
И любовь свой романс нам поет,
Вставай, нас танец зовет!
– Прекрасно! – воскликнул Кощей, получив листик. – Это что, точно по тексту?
– Приблизительно, – ответил я. – Точно переводил только Самуил Яковлевич Маршак. В нашем нынешнем состоянии нам главное сохранить тему и идею.
– Прекрасно!
К окончанию бутылки в подвале появились двое молодых очкариков, видом напоминавшие двух лохматых птичек. Еще у входа они вместо «здрасьте» достали свою бутылку, в которой я по коричневой этикетке опознал кофейный ликер. Это оказались сотрудники Кощея, которые, подсев к столу, тут же завели разговор про какие-то децибеллы и пикофарады, сделав меня посторонним на их радиопразднике. Кощей им что-то объяснял, а они кивали своими растрепанными головками, как два китайских болванчика, иногда вставляя радостное «А!» или понимающее «да-да, да-да». Два китайских болвана. Пришли и все наломали. С таким же успехом они могли прийти и заговорить на венгерском языке. Я тихонько взял ликер и стащил с него жестяной козырек. Кощей, заметив это, вернулся ко мне:
– Господа, минутку, у меня есть кока-кола. Представляете, я вчера шел по улице и смотрю – торгуют кока-колой! Я просто опешил. Думаю, неужели в порту высадилась американская пехота и нас ждет оккупация и процветание?
Птички быстро переглянулись и, как по команде, засмеялись.
Кощей скрылся за дверью и скоро вернуся с двумя узкими, запотевшими от холода бутылочками с красно-голубыми этикетками и еще двумя стаканами. Это была пепси-кола, что не меняло сути дела.
– Одна знакомая работница городского общепита научила меня чудесному коктейлю, – продолжал он. – Немножко коньячку, немножко кофейного ликера и остаток – кока-кола.
Он упорно называл пепси-колу кока-колой. Слушая его, гости продолжали кивать своими китайскими боловками. Они явно болели одной специальной болезнью. Сперва мама думала, что они не держат головку, а годика в три выяснилось, что все значительно серьезней. В конце череды доцентов, профессоров и народных целителей оказался заезжий немецкий специалист, обслуживавший только звезд эстрады и театра.
Заявив, что медицина на данном этапе своего развития бессильна, он научил братьев технике кивания головой. Это помогло замаскировать врожденный дефект. Два инвалида, освобожденные от воинской службы, но мечтающие о своей семье, обрели вид умных и послушных детей, готовых внимать учителям, начальникам, родителям, будущим женам и тещам. При этом они по-прежнему ни хрена не соображали. Головы у них были пустые, как коробки от обуви.
Поставив четыре стакана в ряд, Кощей разлил остаток коньяка, так что в каждом оказалось где-то по сантиметру, потом влил еще по два сантиметра густого, как машинное масло, ликера и, наконец, наполнил стаканы до краев пузырящейся пепси-колой. Пупсик Оля, приподнявшись над бортиками тары, покачивала от волнения пористым бюстом.
– Ну, снимем пробу. Мой консультант еще ни разу не оши бался.
Кощей бросил взгляд на меня, как бы проверяя мою реакцию на упоминание консультанта. Я взял свой стакан и сделал глоток. Напиток был настолько лучше предыдущего, что не передать словами. Было даже удивительно, как из трех дрянных продуктов можно было соорудить такую амброзию.
– А знаете, вообще как придумали коктейли? – спросил хозяин.
– Как?! – какнули хором радиопопугайчики.
– В Америке во время сухого закона изысканной публике ничего не осталось пить, как простонародный самогон. Но поскольку вкус у него был отвратный, они его наловчились смешивать со всякими сладкими наливками и соками.
– Потряса-а-ающе! – заболтались головные боловки.
Я допил свой стакан и, поскольку коньяк скоропостижно кончился, снова наполнил стакан на четыре сантиметра ликером и на шесть пепси-колой.
– За консультанта! – сказал я и стал жадно лакать.
– Гук-гук-гук! – заговорило мое жадное горло.
– Эк! – ответили легкие, которым совсем не надо было столько воздуха.
– Ништяк! – подвел итог я.
Птички с испугом смотрели на меня, потом повернулись к Кощею и снова защебетали про свои пикофарады. Я не существовал для этих бесчувственных децибеллов.
– Мне пора. – Я поднялся, обнаружив, что пол дал сильный крен, как палуба взбирающегося на волну корабля. Мне, бывалому моряку, это ничуть не помешало добраться до двери, где Кощей негромко извинился за то, что не смог уделить мне внимание, поскольку на работе горел какой-то проект и… и так далее.
На улице было темно и свежо. На небе большие звезды водили плавный хоровод. В желтых окнах сидели вперившиеся в телевизоры манекены. Я расправил крылья и полетел к себе. Когда я открыл дверь, под ноги упала сложенная вдвое салфетка с красным отпечатком губ. Я их очень нежно поцеловал, сунул в задний карман джинсов и потащился в «Вечерку». Дружинники на дверях меня не впустили по причине нетрезвости, которую с головой выдавала моя неторопливая дикция. У них был очередной закрытый вечер, а в просвете между их крутыми плечами я не увидел никого из знакомых, которые помогли бы мне проникнуть в этот очаг молодежной культуры. Наконец один из вышибал согласился позвать менеджера, и тот, узнав меня, сказал, что Лиза сегодня не работает.
Из последних сил я поплелся на Маразлиевскую. Окна ее квартиры были темны. Я испытал невероятно болезненный приступ ревности. Такой болезненный, какой ощущаешь только в нетрезвом состоянии. В жутких муках я снова направился к Кощею, но свет в его окнах теперь тоже был погашен. Жизнь на глазах становилась невыносимой. Все от меня просто попрятались, как тараканы от света. Я был один посреди неторопливо вращавшегося вокруг меня города, его светящихся витрин, черных, пропахших мочой и запахом борща парадных, похожих на старинные гаубицы урн, ящиков с гниющими овощами, дребезжащих трамваев, теней прохожих. Я сосредоточился и навелся на резкость – передо мной снова была Соборка. Моего усилия едва хватило для определения своего географического местоположения. Окна в домах, видных в просветах деревьев, притормозив на секунду, снова поплыли своей дорогой. Это движение было настолько непереносимым, что я сел на асфальт.
– Меня все бросили, – сообщил я незримой аудитории. – Прошу считать меня круглым сиротой.
И, сказав это, я разрыдался. Как ребенок. Слезы просто хлынули из меня. Мне было так жалко себя, самоубийцу Кононова, нашу общую и непонятно где шляющуюся в эту ночь любовницу, отказывающую мне в любви и ласке Наташу, живущую в какой-то непостижимой глухомани девочку Полину и вообще всю мою страну, наполненную уставшим и безразличным ко всему народом с тупым и наглым начальством над ним. Поплакав, я испытал очень сильное облегчение, а затем такую сладкую расслабленность, что лег на асфальт, прямо где сидел, закрыл глаза и временно прекратил свое существование. Разбудил меня довольно-таки сильный пинок в плечо.
– Ну, что за свинья, – раздался голос с неба. – Хоть бы на газоне устроился, нет, он прямо посреди дороги лег.
Другой небожитель поддержал разговор:
– А мог бы и на мостовой лечь. На Дерибасовской угол Советской Армии. Вот бы смеху было!
Это могли быть мои ангелы-хранители. Строгие, но не лишенные иронического отношения к подопечному грешнику. Я открыл глаза и тут же закрыл их. В лицо бил свет. Это были не ангелы. Это были космические пришельцы, светившие на меня фарой своего НЛО.
– Сам встанешь или поднять? – сказал один инопланетянин.
– Сам, – ответил я и начал по мере сил подниматься, преодолевая страшную ломоту в спине.
Менты поставили меня между собой и прогулочным шагом привели в отделение на Карла Либкнехта. В большой комнате, залитой мутным казенным светом, стояли два стола. Один пустовал, за другим дежурный писал что-то в блокноте.
– Алкаш? – бросил он коллегам.
– Так точно.
Со стороны я должен был напоминать героя картины «Снова двойка».
– В клетку хочешь? – Дежурный кивнул на решетчатую дверью в дальнем конце комнаты.
За дверью стоял небритый мужик с пятнистой и неровной от припухлостей рожей. Толстыми и пятнистыми, как загнившие сосиски, пальцами он держался за железные прутья. На нем была салатовая майка с огромными, чуть не до пояса, проймами, полосатые кальсоны и тапочки на босу ногу. Нижняя губа с запекшейся на ней черной кровью была страшно вывернута наружу. Глаза едва проглядывали из-под опухших фиолетовых век.
– Курить дайте, бесы, – сказал он и, не дождавшись ответа, сильно затряс прутья.
– Документы есть? – спросил дежурный.
– Нет, – ответил я.
– Где работаешь?
Я едва удержался, чтобы не сказать, что уже нигде. Я даже увидел, как Юрий Иванович со своей насмешливой улыбкой говорит, что трудовую книжку я могу взять у Риммы. То, что у нас народ выпивал и нередко являлся на летучку в сильно ослабленном состоянии организма, было делом вполне ординарным. Но так пить, чтобы попадать в милицию… Интеллигентный человек должен был либо соблюдать меру, либо не попадаться.
– В газете.
– Кем?
– Корреспондентом.
– Начальник, курить дай! – продолжил добиваться своего мужик в клетке.
– Кем работаешь, не понял?
– Корреспондентом.
– Как фамилия?
– Кириллов.
– Какая газета?
– «Комсомолка».
– Что ж ты так насвинячился, космомолец ты хренов, а?
– Случайно.
– Сядь. – Он кивнул на табурет у окна.
Я сел. За дверью зашумели, и в комнату ввалились сразу человек шесть-семь. Среди всех выделялись парень с девушкой. Оба были в джинсах и белых рубашках. Им было немого больше двадцати. У парня из носа текла кровь, и он обеими руками пытался промакивать ее, хотя часть попала на рубашку. Девушка была возмущена. За ними коренастый милиционер лет пятидесяти втолкнул в комнату двух парней. Оба были пьяны.
– Драка? – спросил дежурный.
– Да вот полезли на нормальных людей на Гаванной. Говорят, сидели и пили кофе, и тут – эти. Искатели приключений. А ну, с-сюда!
– Куда сюда?
Парни стояли, припав друг к другу плечом, как два дерева, всем видом показывая, что им плевать на то, что их задержали, плевать на милиционеров и плевать на то место, где они оказались. Один из них был покрепче и повыше. Оба были в грязных джинсах, на одном была очень нечистая светлая футболка, на другом – коричневая нейлоновая рубашка с закатанными рукавами. Руки у него были большие, мускулистые.
– Да, именно напали. Жлобы! – выкрикнула девушка. – Сбросили чашку со стола, ударили человека ни за что ни про что!
– Та кто его трогал… твоего человека, – протянул парень в майке.
– К столу сказал! – рявкнул пожилой.
Парни не двинулись с места. Тогда пожилой шагнул к ним и, схватив того, что был поменьше, легко подтащил к клетке. Другой милиционер, уже поджидавший его там, ловко открыл перед ним дверь, и парня втолкнули в камеру. Между тем двое других милиционеров приблизились к парню в светлой футболке, намереваясь подтолкнуть его к столу. Но тот отступил в сторону, и в секунду руки парня и одного из милиционеров сплелись с сырым звуком шлепающих друг о друга кусков мяса и расплелись. Парень отскочил на середину комнаты и, согнув ноги в коленях и раскинув руки, стоял в ожидании нападения. Сердце у меня ушло в пятки, и, думаю, у пары в белых рубашках тоже. Я ни минуты не сомневался, что сейчас парня просто повалят на пол и изобьют до крови, до потери сознания, до смерти. В комнате было, я сосчитал, шесть ментов. Двое – у входа в комнату. Третий сидел на подоконнике. Четвертый стоял у двери в клетку. Еще были дежурный и плотный пожилой мент, который доставил сюда пару. Еще несколько ментов могли стоять в коридоре, хотя со своего места я их не видел. Смертоубийства не произошло.
– А ну, дай им волю! – крикнул дежурный. – Волю дай!
Мент с парнем снова походили по кругу, разбросав руки и тяжело дыша, потом бросились друг на друга. Они били друг друга короткими ударами, обнимались, потом упали на пол и катались по нему, покраснев от усилий и громко сопя, потом вскочили и ходили по маленькому кругу, сверля друг друга ненавидящими взглядами.
– Взял? Взял? – спросил парень, спровоцировав противника на новое нападение.
Они снова со страшным грохотом повалились на пол.
Я не верил своим глазам, и я не понимал, почему менты не помогают товарищу. То ли остерегаясь получить от хулигана, то ли используя того, как тренировочное средство.
Поединок остановила девушка.
– Прекратите это немедленно! – В ее голосе звучал ужас. – Что здесь происходит?!
Крик привел всех в чувство.
– Давай его в клетку, – скомандовал пожилой.
Он первым шагнул к сплетенным телам на полу и, взяв парня за руку, стал отрывать от коллеги. Еще несколько ментов склонились над ними, и их отодрали друг от друга, после чего парня втащили в клетку и с грохотом закрыли за ним дверь. Он тут же оказался у прутьев, оттолкнув фиолетового мужика, и крикнул:
– Всех вас, козлов, имел! Всех до последнего, пидарасов!
– Это какой-то кошмар, просто какой-то кошмар. – Девушка взялась руками за голову и качала ей, словно отказывалась верить в происходящее.
Ее кавалер одной рукой придерживал салфетку у носа, второй обнимал ее. Лицо у него было довольно жалкое. Не хотел бы я оказаться на его месте. Бедолаге явно предстояло сживаться с позором собственного бессилия. Мне даже показалось, что этот вечер мог стать последним для них совместным.
– Протокол будешь составлять? – спросил пожилой дежур ного.
Тот не ответил, и тогда пожилой скомандовал стоявшим в стороне ментам:
– Перцев, Овчинников, Желудков, со мной. В парк Шевченко прокатимся.
Они вышли из комнаты, где теперь остались только дежурный, еще один куривший на подоконнике мент, парень с девушкой и я.
Дежурный повернулся ко мне:
– В вытрезвитель поедешь, корреспондент?
– Да я уже трезвый.
– Как твоя фамилия, ты сказал?
– Кирилллов.
– А газета твоя?
– «Комсомолка»
– Витек, – повернулся дежурный к молодому менту на подоконнике. – Пойди на второй этаж в Красный уголок, поищи там «Комсомолку». Пару номеров найди.
Витек соскользнул с подоконника и вразвалочку вышел из комнаты.
Дежурный повернулся к молодой паре:
– Ну, что делать будем, ребятки?
– Вы нас спрашиваете, что делать?! – возмутилась девушка. – Вам же сказали – протокол составляйте!
– Я-то понимаю, что протокол. Я спрашиваю: что писать в нем?
– Как что? – наконец подал голос пострадавший. – Мы сидели в кафе. Никого не трогали. Подошли эти двое. Сбросили со стола мою чашку. Напали.
– Так что мне теперь из-за чашки их за решетку отправлять? – почти отечески сказал дежурный.
– Начальник, я сказал – курево!
– Эй вы, лохи, дайте человеку курево!
– Нет, их, конечно, не надо отправлять за решетку. Они же только чашку со стола сбросили! – ядовито сказала девушка. – Отправите, когда они кого-то зарежут!
– Ну, прямо таки зарежут, – усомнился дежурный.
– Вы посмотрите на них, вы же для них не власть! Вы только послушайте, как они вас называют! У вас вообще профессиональная гордость есть?
– Наша гордость сейчас не главное. У вас свидетели нападения есть?
– Там люди сидят еще, наверное, – неуверенно сказал пострадавший. – Пошлите кого-то. У вас что, каких-то сыщиков нет? Следователей каких-то…
Произнося слово «сыщик», парень, кажется, ощутил несоответствие произнесенного слова с реальностью этого участка. Вообще реальной жизни. И стух еще больше.
– Ну да, – заметил дежурный. – Следователей по разбитым чашкам и носам. Есть один, но он сейчас в отпуске. В Крым поехал с семьей.
– Так вы хотите это просто так оставить?
– А вы хотите передать дело в суд?
– Но как-то наказывать вы их собираетесь?
– Непременно.
– Вот и напишите – хулиганское нападение, и пусть они отвечают за него.
В комнате появился молодой мент с ворохом газет, которые он положил на стол перед дежурным.
Тот взял одну и развернул:
– Это же «Знамя коммунизма», а я тебя просил «Комсомолку».
– А я знаю, какая там «Комсомолка»? – Пожав плечами, тот снова устроился на подоконнике. – Я все взял, чтоб без ошибки.
– А вы говорите, следователя вам дать, – негромко сказал дежурный. – Вот они наши следователи.
Перебрав несколько свернутых газет, он наконец, извлек из пачки «Комсомолку».
– Так, ищем Кириллова. На первой нет. На второй… – он захрустел страницами, разворачивая их, – тоже нет.
Я помнил этот номер с большим фото входящего в порт парусного брига «Товарищ».
– Посмотрите на четвертой странице, материал называется «Вино с Десятой станции».
– Хм, действительно. Так это вы прямо с репортажа в парк зашли передохнуть? – В конце туннеля возник свет. – Как, на всякий случай, зовут вашего героя?
– Григорий Христофорович.
Дежурный проверил:
– Действительно, старый винодел Григорий Христофорович… Ладно, поверим товарищу корреспонденту.
Он сложил газету и бросил ее на стол.
– А вы в газете работаете? – вдруг обратилась ко мне девушка. – Неплохо было бы осветить, что у них тут происходит. Как они тут развлекаются, при этом не могут написать обычный рапорт.
– Я вас о чем-то спрашивал, уважаемая? Посидите две минуты тихо.
– Мне нечего стесняться, я преступлений не совершала! Я просто обращаю внимание представителя прессы на то, что у вас тут происходит!
– Спасибо за помощь, гражданка, но пока не надо. Значит, так. – Дежурный повернулся ко мне. – Вот тебе карандашик и бумажка. Пишешь фамилию, имя, отчество. Дату рождения. Место работы и должность. Домашний адрес. Понял? Оставляешь здесь и тихо идешь домой. Не шатаясь и не привлекая к себе лишнего внимания, понятно?
Я подвинул к себе лист бумаги и написал документ, который менты могли теперь считать своим страховым полисом. Самочувствие у меня в этот момент было приблизительно такое же, как у сидевшего по другую сторону стола парня с разбитым носом. Что я мог написать обо всем этом как представитель прессы? Ничего. Но одно дело, когда не мог, а другое, когда еще и сказали «не моги» до того, как я даже осознал, что об этом можно было бы написать.
Я подвинул лист дежурному и, не глядя ни на кого, пошел к выходу. Ощущение у меня было такое, словно рубашка у меня на спине сейчас вспыхнет от взгляда девушки.
Я, конечно, мог пойти к врачу и продлить больничный, но подумал, что начальство расценит это как демонстративное дезертирство. В понедельник я вышел на работу. На летучке зава спортивного отдела Алика Охотникова хвалили за футбольную статью о нашем «Черноморце». Команда в очередной раз продула, но проявила то мужество и стойкость, которые обещали Алику квартальную премию. Плинтус стучал карандашом по зубам, деля на ритмичные порции струившийся из его души поток зависти. Алик улыбался в пышные усы и изредка бросал из-под таких же пышных, как усы, бровей огненные взоры на Лену и Наташу. Они были лучшими двумя третями женской половины редакции. Потом Юрий Иванович завел свою старую песню о повысившемся значении живого очерка о современнике как способе приближения газеты к читателю. Мои сожительницы, обычно сигналившие глазами, как близко к сердцу они принимают директивы начальства, на этот раз избегали смотреть на меня. Как будто знали о чем-то, что сулило мне неприятности. Когда мы зашли в кабинет, Лена, тут же разложив перед собой блокноты, взяла карандаш и увязла в бесконечном телефонном разговоре. Наташа взяла со своего стола свежий номер газеты и, положив передо мной, вернулась на место.
Газета была открыта на верхней четверти третьей страницы, где был материал под названием «Гибельный тупик». Меня обдало жаром буквально после первых строк:
«Что побудило профессионального тунеядца Владимира Кононова, которому не исполнилось тридцати пяти лет, перерезать вены, отринув возможность учебы, продуктивной работы и создания здоровой семьи? Что предшествовало выносу из пропитанной запахом многолетнего разложения квартиры изуродованного гниением трупа? Что стояло за роковым росчерком бритвы? Хмельные кухонные дебаты о смысле жизни привели к его исключению из ВУЗа. Сокурсник Владимира, работающий преподавателем истории в одной из городских школ, помнит его как нелюдима, предпочитавшего обществу товарищей по учебе общество таких же отщепенцев, как он.
„Я помню, как он смеялся над командой КВН нашего факультета, – рассказывает соученик Кононова, попросивший из деликатности ситуации не называть его фамилию. – Ему были абсолютно чужды наши интересы. Шутка, которая вызывала хохот в зале, у него вызывала гримасу отвращения, которое он даже не пытался скрыть. Он постоянно демонстрировал полное отчуждение от студенческого коллектива, от общества, в котором жил“.
Соседи, Михаил и Светлана Климовецкие, работающие в Центральном райпищеторге, добавляют новые штрихи к портрету асоциальной личности, позволяющие проследить процесс деградации – в частности, увлечение восточной религией, скорей всего буддизмом. Оно проявлялось в слушании заунывных восточных напевов, способных свести с ума нормального человека, имеющего законное право на отдых после тяжелого трудового дня. Казалось, что одна нота повторяется миллионы раз, вводя слушателя в транс. Этому состоянию способствовал аромат курений с душком конопли.
Оказавшись за стенами ВУЗа, Владимир не смог сделать волевого усилия, которое могло бы еще вернуть его к нормальной жизни. Мы знаем немало случаев, когда молодой человек, которому не удалось настроиться на учебу, делает остановку, чтобы найти ответы на свои вопросы на военной службе, в трудовом коллективе. Но Кононов выбрал другой путь. Все его последующие работы были временными и недолгосрочными. Работа сторожа в РСУ сменилась должностью вахтера в одном из городских музеев, а работа кочегара в одном из роддомов сменилась долгим перерывом на медитацию под отупляющее бренчание восточных струн.
По мнению соседей, причиной самоубийства могла быть несчастная любовь к молодой женщине из тех, которые находят легкий, хотя и смертельно опасный заработок в компании иностранных моряков. Обычно его пассия приходила к нему заполночь, как правило подшофе. Начинались шумные выяснения отношений. Какое будущее ждало этих людей? Дальнейшая деградация и, как подсказывает простая логика, уголовная специализация для удовлетворения порочных наклонностей.
Что заставило его взяться за бритву? Наркотики или дурная болезнь, полученная от веселой подруги? Самым верным будет такой ответ – Кононова погубил выбор асоциальной жизни, отрыв от интересов общества, в котором он вырос.
Вадим Мукомолец».
Когда я прочел фамилию автора, я просто не поверил глазам. Тупо глядя на страницу, я перечитывал ее снова и снова: Вадим Мукомолец… Вадим Мукомолец… Я чувствовал, как горячая кровь ударила в голову, физиономия у меня, должно быть, стала красной, как если бы ее натерли буряком. Я даже не могу сказать, от чего именно я возбудился. От той чуши, которую сочинил мой корреспондент, или от того, что он, не спросясь моего разрешения, влез на территорию, которую я пытался оградить от других своим бездействием.
Наташа, по своему обыкновению, виновато улыбалась:
– Ну, а что он должен был делать? Тебя нет. А материал уже запланирован. Жанна ему позвонила, он же ей тоже писал. Он, конечно, согласился. Узнал, где учился Кононов, пошел в архив, нашел фамилии соучеников, потом поговорил с этими Климовецкими. Вот и все.
– Да, но откуда эти наркотики, эта восточная музыка, эта женщина легкого поведения? Откуда это все взялось? Зачем это сочинять?!
– А мы этот вопрос, между прочим, разбирали на летучке, – вступила Лена, повесившая к тому времени телефонную трубку. – Мы тут просто отвыкли называть вещи своими именами. У каждого из нас есть какой-то знакомый Вася, Петя, Коля, который так, промежду прочим, покуривает планчик. Но поскольку мы его знаем с детства и он вроде бы свой парень, ни у кого не поворачивается язык назвать его наркоманом. А кто он, если не наркоман? Или надо, чтобы он валялся под забором весь обгаженный или кого-то прирезал за рубчик? Вот тогда он наркоман! А наркомания с чего начинается? С вот этого вот самого планчика и начинается!
– А кто сказал, что он курил этот план? Это же его догадка! Тут вообще про какие-то благовония написано, кто сказал, что это был план?
– Соседи, я так понимаю.
– А эта женщина легкого поведения, откуда она взялась?
– А я откуда знаю? – Лена пожала плечами. – Тоже, наверное, от соседей.
– А откуда они-то знают? На ней что, штамп стоял?!
– А может, это ему новые товарищи подсказали? – Наташа кивнула наверх.
– Слушай, ты хоть раз видел этих девушек, которые в баре «Красной» собираются? – спросила Лена. – На них не то что штамп стоит, на них штампы негде ставить! Там за километр видно, каким местом они на жизнь зарабатывают! У них, говорят, верховодит какая-то бандерша по кличке Соси Лорен. Не слышали?
– Так он же не про какую-то Соси Лорен писал! Он вообще непонятно о ком! Одна молодая женщина! Один соученик! И все это, чтобы вывалять в грязи человека, который уже ничего не ответит. Он из него сделал и наркомана, и какую-то несчастную любовь к валютной проститутке ему приписал, и сифилис, и воспоминания какого-то безымянного соученика. Что это за фигня?! Если есть валютная проститутка, то почему без имени? Он ее что, укрывает? У нас, между прочим, проституция и торговля валютой запрещены, ты не слышала? Ты что не понимаешь, что это…
От бешенства, я просто задохнулся.
– Что?
– Это – поклеп на мертвого человека. Это – низость!
– Слушай, этот Мукомолец – твой воспитанник, между прочим, – заметила Лена. – Ты же его тут пригрел. Надо его было раньше своей морали и нравственности учить. А ты с него только строчки получал. Но ты напрасно так переживаешь. Кононов твой газет уже не читает…
– А кто эту газету вообще читает?
– Не волнуйся, кому надо, те читают.
– Правильно! Сами заказывают и сами читают! Они еще и писать должны научиться сами. На хрен мы им нужны? Чтобы красивей излагать?
Я вышел в коридор. Меня трясло. И я вдруг понял отчего. Нет, совсем не от того, что мой «воспитанник» оказался безнравственной сволочью, а от постоянно всплывавшей темы о валютной проститутке. О том, что она приходила к нему после двенадцати. То есть когда заканчивала работу в «Вечерке». Стараясь дышать глубоко и ровно, я прошелся до кабинета редактора, потом вернулся в наш конец коридора, присел на подоконник. Наташа неслышно подошла ко мне, положила руку на плечо:
– Бедный, я так тебя понимаю. Но послушай, ты ведь не хотел писать про эту историю, вот она и досталась Вадику. И все равно это никто читать не будет, ты же сам говоришь.
– Конечно, – согласился я. – Просто хотелось бы, чтобы журнали стика не была второй древнейшей. Тебе заказали – ты написал…
– Митя.
– Что?
– Ты лучше подумай, что было бы, если бы ты не вышел на больничный? Это все пришлось бы писать тебе. Ну, может быть, другими словами, но в целом то же самое. А что он должен был сделать? Ему тоже надо на жизнь зарабатывать.
– Проститутки тоже зарабатывают на жизнь! – выпалил я, тут же пожалев о сказанном.
Лицо у Наташи было такое, как если бы я ее ударил. Между тем она была абсолютно права: если бы они на меня насели, то не могу сказать, как бы я поступил сам. Мое благородное негодование оказалось возможным исключительно благодаря тому, что по счастливому стечению обстоятельств меня не загнали в угол, не поставили перед необходимостью сделать выбор. По сути Мукомолец избавил меня от грязной работы.
– Ты знаешь, что ты сейчас должен сделать? – прервала молчание Наташа.
– Что?
– Подготовить хороший очерк. Про какого-то интересного человека, что-то необычное, как ты умеешь. Показать им, что у тебя своя специализация. Что тебя есть за что ценить. С этим Кононовым не получилось, зато с другим получится отлично.
Я кивнул.
– У тебя есть кто-то на примете?
– Один молодой ученый из Новосибирска.
– Кто это?
– А мы его у твоей сестры на дне рождения встретили. Помнишь, в белой рубашке такой, с короткой стрижкой.
– А чем он занимается?
– Исследует разбалансировавшиеся системы.
– Какие системы?
– Типа той, в которой мы живем.
Она смотрела на меня и улыбалась своей виноватой улыбкой, пока дверь нашего кабинета не открылась и в коридор не выпала лохматая голова Лены.
– Митя, тебя к главному просят зайти.
– Иду.
Когда я встал с подоконника, мы оказались с Наташей почти лицом к лицу. С удивлением я увидел, как она, не отрывая от меня взгляда, аккуратно сложенными в щепоть пальцами прикоснулась сперва к тому месту, где у меня сходились ключицы, потом к тому, где было сердце, потом к правой стороне груди и потом к солнечному сплетению. Крест вышел приплюснутый, но ясно, что это был крест. Повернувшись, она ушла в кабинет, а я направился к редактору.
Юрий Иванович кивнул, чтобы я сел. Я устроился у края стола, длинного, как бабелевская дорога, с очень ухоженным Юрием Ивановичем на краю.
– Как ранение?
– Проходит.
– А как это тебя угораздило, вообще?
– Поскользнулся, упал.
– Очнулся – гипс, – добавил начальник.
– Закрытый перелом, – закончил я.
Помолчали.
– Ты Римме больничный сдал?
– Сдал.
– Над чем сейчас работаешь?
– Есть пару наметок на очерк о герое производства. Радиоинженере. Корифей в своей области. Ламповые усилители его производства звучат лучше японских транзисторных.
– Это как, из области научной фантастики?
– Я послушал, действительно лучше.
– Думаешь, этот ура-патриотизм тебе сейчас поможет?
– Вы не верите, что наше может быть лучше японского?
Эта фраза его вернула к действительности, хотя косая улыбочка до конца его физиономию так и не оставила.
– Ну пиши, почитаем…
– Я пишу.
– Только не упади еще раз. Смотри под ноги.
– Буду стараться.
– Да, зачем я тебя вызвал… Значит, временно – я подчеркиваю, временно – пойдешь на понижение. Получишь должность учетчика писем. Ставка на двадцать рублей меньше, но я думаю, ты эту потерю переживешь. Накатаешь на две заметки больше, я попрошу ребят в «Вечерке» и в «Знамени», чтобы они тебя почаще пропускали. Осенью Плинтус уезжает в Москву, пойдешь на его место.
– А чем это все вызвано, если не секрет?
– Вадика Мукомольца знаешь?
– Ну, знаю.
– Он давно к нам рвется, но только у меня места для него не было, а тут еще за него походатайствовали.
– Ясно.
Помолчали.
– Так тему с Кононовым вести теперь будет он?
– Не знаю. Ты у своих знакомых спроси.
– Они мне телефон не оставили.
– Ну, тогда жди, когда позвонят.
Я не поверил своим глазам – Юрий Иванович беззвучно засмеялся, потом помахал в воздухе рукой, чтобы я очистил помещение.
Когда я уже был у двери, он добавил:
– Митя, ты, главное, не принимай близко к сердцу. Работай спокойно, только помни: мы – партийный орган, а не свободная пресса. Нам ставят задачу – мы выполняем. Это понятно?
Когда я вернулся в кабинет, Наташа сказала:
– Тебе звонила какая-то Лиза, просила, чтобы ты ее срочно нашел.
– Что тебе главный сказал? – спросила Лена.
– Сказал, что переводит на должность учетчика писем. Временно.
– Ничего, Плинтус сейчас уедет в Москву – снова станешь корреспондентом.
Теперь стало ясно, почему мои сожительницы избегали смотреть в мою сторону на летучке.
– Меня другое интересует: я могу тут оставаться или мне какое-то другое место выделят? – спросил я. – Где-то поближе к параше.
– Мукомольца к Жанне посадят. У нее там стол пустой.
Мы еще посидели так молча, потом Наташа сказала:
– Впечатление такое, что тебе сейчас не до работы.
– Отчего же, творческие планы меня просто переполняют, – ответил я.
– Не хотела бы я, конечно, быть на твоем месте, – пожалела меня Лена.
– Напьешься – будешь, – ответил я.
– Ты только не пей сейчас, – сказала Наташа. – От алкоголя будет только хуже. Хочешь, чаю тебе сделаю?
На улице был чудесный день. Теплый, солнечный. Чай в такую погоду пить не хотелось. А выпить я как раз был бы не против.
– Ладно, девочки. – Я встал из-за своего стола. – Пойду соберу впечатления для новых произведений.
Я сунул в сумку газету со статьей и пошел к Кощею. Хотелось обсудить эту публикацию с ним. И потом я хотел действительно написать очерк о нем, о его ламповых усилителях.
Прочитав статью, Кощей стал мять всей пятерней лицо, наконец сказал:
– Вы понимаете, кого они теперь ищут?
– Догадываюсь.
– Этот ваш, как его… Рукомоец, поторопился выполнить задание, поэтому копать глубоко у него просто не было времени. А поскольку нашим неутомимым чекистам надо работать, то, скорей всего, они попросят его копать дальше. И в случае успеха они найдут, сами знаете кого, а потом всех остальных, включая вас.
– Что вы предлагаете?
– Во-первых, забудьте про меня. Никаких очерков о героях производства. У вас явный талант привлекать к себе внимание.
– Спасибо за комплимент.
– Знаете, что бы я сделал на вашем месте?
– Что?
– Я бы взял Лизу и уехал с ней в какой-нибудь Чернигов, в Умань, любой маленький городок, расписался бы с ней там, а оттуда мотанул в Америку. Что вы рот разинули?
– Жениться на ней – это я еще понимаю, но мотануть в Америку? Это как?
– Это очень просто, сейчас дверь снова открыли. Послушайте меня, еще год-два – и народ повалит отсюда валом.
– Насколько я понимаю, уезжают по вызову родственников. Это называется воссоединением семей.
– Ерунда! Половина вызовов липовая. Их там клепают в любой конторе за копейки. Получите вызов от какого-нибудь дяди Бени из Тель-Авива, подадите документы в ОВИР и через полгода будете в Штатах. Решайте быстро. Вызов все равно надо заказать, пройдет время. Может быть, два-три месяца.
– Что значит, решайте быстро?
Ощущение у меня возникло такое, словно передо мной разошлась земля и теперь надо было срочно решить, прыгать ли на другую сторону или оставаться. Даже дух захватило.
– Я же вам объяснил, – раздраженно сказал Кощей.
– А зачем мне ехать куда-то? Все бросать, зачем?
– А что у вас есть? Усилитель «Бриг», вертушка «Техникс» и полсотни пластинок на окне чужой комнаты в коммунальной квартире? Или перспективная работа в комсомольской газете?
– Вы просто боитесь, что все это дойдет и до вас.
– Я, безусловно, боюсь, что это дойдет до меня. Причем через вас. А вы ничего не боитесь?
– А чего мне бояться?
– Нечего, да?
– Я ничего не сделал такого.
– Только помогали укрывать архив с фотопленками, а так ничего. А что будет с Лизой, вам безразлично?
– Ну, пытать же они ее не станут. Скажет, что ничего не знает, и все. Чем бы ни занимался Кононов, она к его книжным делам не причастна.
– Если вы только не подскажете им, зачем лазили с ней в опечатанную комнату.
– А зачем мне это подсказывать им?
– Ну, я так понял, что вас из вашей редакции не сегодня-завтра просто выкинут. Что вы тогда будете делать? Кононов, тот мог лопатой махать, а вы на такого не похожи. Так что, если вы еще не расстались со своей мечтой сделать карьеру в журналистике, то самое время пойти к ним с повинной и полным отчетом обо всем, что вы видели и слышали.
– Ладно, пойду. – Я встал и уже у дверей сообразил, что сказал двусмысленность. – В смысле домой.
– Я так и понял, – сказал он. – Всех благ.