— Ну, с Богом!..
— Прощай!
Максим снял шапку, перекрестился и дернул вожжей. Клячонка махнула хвостом, наклонила голову, и, дернув розвальни, лениво двинулась из-под повети. Марья, жена Максима, пошла за санями. «Шарик», постоянный спутник Максима во всех поездках, выбежал вперед всех, и завернувши крючком свой хвост, с радостным лаем понесся вдоль улицы.
— Смотри, Максим, чтобы ни-ни! напутствовала мужа Марья.
— Ну вот! Чай, тоже понимаю... Все до последней тоесть копеечки сполна!.. — обиженно ответил Максим и с сердцем хлестнул лошаденку. Отвод саней ударился о ворота, из саней послышался свиной визг.
— Что, барыня, али больно? — пошутил Максим, но пошутил как-то строго, серьезно, без улыбки.
— А ты посматривай! Не задушить бы... долго-ли до греха! — крикнула Марья.
— Вот! Чай, не махонький...
Максим пошевырялся в сене, отворотил рогожку, заглянул туда и опять закрыл и погладил по рогожке рукою. Розвальни выкатились на дорогу. Лошаденка побежала тихой, ровной рысцой. Откуда то вывернулись два мальчугана и с криком «тять!» понеслись вдогонку за Максимом; но во время погони поссорились, и, забывши о цели своего состязания, остановились посреди улицы и начали переругиваться.
— Смотри же, Максим! — визгливо прокричала еще раз издали Марья и погрозила пальцем. Но Максим не счел нужным обертываться; он только буркнул себе в бороду: — «Ну, вот еще!» поправил шапку и погрузился в созерцание лошадиного зада. — «Эка, как те вскидывает! — думал он. — Все недосмотры; надо-быть, опоили. Раньше ровно не примечал». Взгляд его остановился на том пункте лошадиного зада, где лоснилась гладкая плешина. «Вишь, облезла!.. И все больше да больше... Теперь еще ничего, а вот лето придет, — комар да овод на это самое облезлое место полезет... замают кобыленку!» И Максим начал размышлять о том, «по какой причине волос на энтом месте вылазит».
— Далеко ли? — прокричал встречный мужик, приподняв над головой свой «гречюшник». Максим встрепенулся, но ничего не ответил, а только ткнул кулаком в рогожку. Свинья визгнула, односелец мотнул головой и проговорил: — Дай Бог!
— Спасибо! — поблагодарил Максим и глубоко вздохнул: эта встреча и разговор напомнили ему всю скверность того положения, в котором теперь находился он и семья его.
— Н-ну! шагай что-ли — крикнул он на лошаденку, которая, воспользовавшись встречею с односельцем, прекратила свою рысь и поплелась, понуря голову, шагом; крикнул и огрел ее вожжами.
Положение дел Максима и его семьи было действительно очень скверное. Вчера опять приходил староста и решительно заявил Максиму, что ежели к пятнице опять денег не будет, так чтобы в субботу утром приходил на «правленский двор» — драть будут. Но и это бы все ничего: Максим не боялся дерки; он относился к ней скептически, смотрел на нее с философской точки зрения: «Дери, сделай милость, сколько твоей душеньке угодно... только ведь толков из этого мало: деньги не посыпятся!» — рассуждал он. Конечно, и тут хорошего мало, ну, да перетерпеть можно, не впервой... А то скверно, что есть нечего. Хлебец давно подъели, по всем соседям задолжали: кому пуд, кому два, кому коровай, коровенка все сено подобрала — кормить нечем, стоит — мычит под поветью, работенки — никакой... Ложись да помирай!
— И что будет дальше, одному Господу ведомо! — говорил Максим, хотя отлично знал, что дальше для него может быть только хуже. Вчера, после ухода старосты, Максим залег на полати; он махнул на все рукой и решил спать и спать, чтобы ни о чем не думать, ничего не слышать. Однако, два ребячих голоса не давали ему забыться; голоса эти приставали к Марье с назойливым требованием поесть и тянули Максима за душу. Пролежав в глубоком раздумьи на полатях до самых сумерек, достаточно покряхтевши и поохавши, Максим вдруг свесил с полатей голову и сообщил жене результаты своих размышлений:
— Завтра свинью в город свезу — вот и все! Пудика три мучки куплю, а остальные «им» отдам.
Марья промолчала. Да и что ей было отвечать? Она молча пошла в хлев, посмотрела с грустью на свинью, ласково пихнула ее под бок ногою, вздохнула и пошла на люди. У соседнего двора, на завалинке собрались посумерничать мужики и бабы. Тут Марья поделилась своим горем, рассказала со слезами на глазах всю биографию своей свиньи со времени ее поросячества и до настоящего дня, выхваляла ее достоинства.
— Уж такая свинья, что надо бы лучше, да нельзя!.. Жирнущая... одного жиру, чай, пальца на два будет. Да и плодовита же, проклятущая! Кажний год это чтобы меньше десятку притащила, ни в жисть! Прошлой осенью одних поросят на пять рублей перекололи... Становой их уважает, так ему все...
И вот эту-то жирную и плодовитую свинью вез теперь Максим в город продавать, чтобы не идти в субботу на «правленский двор» и заткнуть «кадыки» голодным ребятам.
Город находился в тридцати пяти верстах от села Неплюева. Было уже совершенно темно, когда длинною лентою огней загорелся впереди Максима город. До настоящего случая Максим был в городе во всю свою жизнь только раз, лет пять тому назад; он вместе с отцом и матерью провожал Николая, своего брата, в солдаты. С тех пор Максиму не доводилось уже бывать в городе. Поэтому теперь, при отдаленном глухом гуле города и при виде тысячей мигающих огней, сердце Максима сильно забилось и упало; он испытывал робость и беспокойство. Нечто подобное испытывает обыкновенно городской обыватель при вступлении в большой таинственно шумящий листвою лес вечерними сумерками, когда каждый звук, каждый шорох, хруст валежника под собственной ногою заставляет нервно вздрагивать и пугливо настораживать до крайности чуткое ухо.
Максим, въезжая в город, чувствовал себя одиноким и беззащитным. Его пугал городской шум, ослепляло постоянное мелькание огней, смущали то-и-дело появлявшиеся светлые пуговицы, кружили голову стрелой пролетавшие мимо дрожки с важными господами... Он боязливо оглядывался по сторонам, ехал как-то неуверенно, с одною постоянною мыслью в голове: не сделать бы чего нибудь такого, что здесь не полагается, за что не попало бы в шею... Когда ему пришлось проезжать через старую триумфальную арку, Максим робко посмотрел на нее и нерешительно снял шапку: «может, так полагается»... Проехав эту арку, он оглянулся назад, надел шапку, и словно обрадовавшись благополучному минованию какой-то опасности, настегал свою клячу. И кляча тоже робела: моталась из стороны в сторону, то дергала, то вдруг в недоумении останавливалась. Один «Шарик» не трусил и невозмутимо скакал за санями, держа хвост попрежнему крючком.
Проехав несколько улиц, Максим остановил клячу и стал соображать. Односельцы, недавно ездившие в город, рассказали Максиму, как найти там «въезжую» фатеру. «Лупи, говорят, сперва все прямо, потом, как доедешь до большого белого дома с чудными воротами, там загни налево. Проедешь еще две улицы, завороти опять влево. Тут прямо увидишь красный фонарь... к ему и загибай!» Припоминая все это и сравнивая начертанный в памяти план с занимаемым им теперь пунктом, Максим ничего не мог разобрать, в темноте все дома и все улицы казались ему совершенно одинаковыми.
— Не знай сюда завернуть, не знай вон туда удариться?
Поломавши голову, Максим решил спросить.
— А что, милая, где у вас тут въезжа фатера? Наши мужики на прошлой неделе с телушкой еще стояли... — робко обратился он к проходящей мимо барыне.
— Тебе номера, что ли? снисходительно спросила барыня.
— Нет, мы без номеру... Мы Неплюевски, свинью, милая, привезли.
После некоторого недоразумения, барыня поняла в чем дело.
Но она не могла указать Максиму постоялого двора.
— Здесь ведь их много; только я теперь не припомню, где. Спроси вон у будочника... Вон на углу то стоит...
Максим подъехал к будочнику.
— Где у вас, милый, со свиньей бы ночевать?.. На прошлой неделе наши приезжали с телушкой, один еще безносый такой...
— Ты кто такой?
— Мы Неплюевски... свинью привез.. продать надо...
— Пачпорт есть?
— Пачпорт? Пачпорту нет... Мы свинью продавать не надолго...
Будочник посмотрел по сторонам (близко никого не было) и что то тихо сказал Максиму.
— Зачем же жулики... Она не краденая, наша собственна... — бормотал Максим, возвращаясь к своим саням.
— Вот эту улицу проедешь, возьми налево. Тут третий дом от угла, громко крикнул городовой.
— Благодарим, ваше сиятельство! ответил Максим и поехал на постоялый двор.
На другой день Максим чуть свет продрал глаза. Постоялый двор еще крепко спал; по лавкам и всему полу лежали ночевщики, раздавался дружный храп и сопенье. Только в другой комнате, за перегородкой, кто-то шлепал туфлями и постукивал посудой: это постояльная «куфарка» Матрена возилась около печи, хлопотала по хозяйству.
Первою мыслью Максима было: «что лошадь и свинья!» Моментально вскочив с полу, он поднял и накинул на плечи кафтанишко, служивший ему тюфяком, одеялом и подушкой, и опрометью бросился в сени.
— Это кто? — выглянула из-за перегородки заспанная физиономия Матрены.
— Это мы, насчет свиньи... — на ходу бросил Максим и выбежал.
На дворе под навесом стояли десятки лошадей, и торчал целый лес поднятых вверх оглобель. Лошади аппетитно похрустывали овсом, жевали сено, время от времени пофыркивали, встряхивались и позванивали привязанными под шеей колокольцами и бубенчиками. Откуда-то выскочил давно проснувшийся «Шарик» и начал весело прыгать у ног своего хозяина.
Отыскав не без некоторого усилия свои сани, Максим осмотрел их, ткнул свинью, и убедившись, что все благополучно, подошел к своей лошаденке. Та оторвалась от сена и обернулась. Максим потрепал ее по заду.
— Пожевывай, пожевывай! Скоро домой поедем, вот только свинью продадим. Вишь ты, овес жрет! — не без зависти подумал он, взглянув на соседнюю рыжую лошадь. — Постой, ужо как свинью продадим, я тебе фунтиков с десять куплю, — решил он, а пока до покупки, влекомый чувством доброжелательства к своей тощей лошаденке, подошел к колоде, из которой ела рыжая лошадь, и начал выгребать из-под ее морды овес себе в полу.
— Эй, бела борода! Чиво делашь? — послышался вдруг чей-то голос.
Максим смутился, высыпал овес из своей полы обратно в колоду и как ни в чем ни бывало направился к своим саням.
— За это по морде вашего брата бьют, вот что! прибавил сердитый голос.
— Почем брали? — счел нужным осведомиться растерявшийся Максим.
То-то «почем брали»!.. Жулики! право, жулики.
— А ты полно, милый! Я ведь и взял-то всего с горсточку, посмотреть только.
Долго еще сердитый голос ворчал и ругался. Максим не отвечал; он, молча, насупившись, шевырялся в своих санях и мысленно повторял: «Ну, и народ же! Разорвать тебя рад из за всякой пустяковины»! Потом он почесал в затылке и пошел в горницу. Там шла теперь страшная кутерьма; спавшие поднимались с пола, обувались, разбирали одежду; одни умывались, другие молились, третьи ругались с «куфаркой». Максим успел уже за ночь познакомиться со всеми наезжими мужиками и расспросить их где можно продать свинью, много-ли могут дать за нее и проч.
Часов в восемь утра Максим выехал со двора. Город давно проснулся; на улицах его шла сутолока, кипела жизнь, все суетилось и двигалось. Но теперь Максим уже не ощущал той робости и беспокойства, которые охватили его вчера при въезде в город. Пребывание на постоялом дворе, встреча и разговоры с «бывалыми мужичками», в особенности-же происшедшая вчера в ночь драка в помещавшемся внизу дома трактире, — драка, в которой приняли живейшее участие многие из случайных знакомых Максима, — все это вместе сильно поколебало во мнении его авторитет и тот неведомый страх и беспокойство, которые внушал ему каменный город с его обывателями. Максим видел, что он здесь не один, что здесь ихняго брата достаточно; вчера он был свидетелем сцены, которая возвысила его в собственных глазах: во время драки один из «ихняго брата» ругался с квартальным, и тот «ничего не взял», т. е. не причинил никакого вреда ругателю; стало-быть, тоже и «ихний брат» не лыком шит, кое-что да значит и он. Робость и беспокойство пропали, на смену им явилось признание за собой некоторого значения, ощутимость собственного «я». Теперь Максим уже не думал, что вот вот он, по неведению, сделает что нибудь не так, не «по положению» за что могут и «по шеям».
Максим ехал в мясные ряды, где, как он узнал, можно было продать свинью. Навстречу ему попадались мужики, которые, проезжая тихим шагом по улице кричали: «Вот картофи, кому картофи!..» «Луку, репы, моркови!..» «Молока, молока, молока-а-а!» На это Максим обратил теперь особенное внимание; на его лице проглянуло какое-то раздумье, размышление. Раздумье это скоро разрешилось самым неожиданным образом.
— И в-вот свинью, свинью, свинушку! — залился он вдруг высочайшим тенором. Бежавший за санями «Шарик» громко залаял. Прокричав, Максим осмотрелся: ничего особенного не произошло. Он опять закричал, — и опять ничего. Так, не встречая по пути никаких затруднений, Максим выбрался на главную улицу. Заметив здесь усиленный шум и движение, он и сам надбавил силы.
— Вот кому свинью, да-свинью-ю-ю, да-свинью-ю-ю.
— Прочь! — крикнул с угла городовой и сделал соответственное возгласу движение рукою. Максим не понял: он приветливо улыбнулся и тоже махнул городовому рукавицей. День был воскресный; на улицах было людно и солнечно, в морозном воздухе разносился веселый колокольный трезвон. Максиму вдруг стало почему-то очень весело и он, замахав в воздухе вожжами, сильнее прежнего закричал:
— А да-вот кому свинью, барыню жирну, а-да-вот... Но здесь Максим подавился от сильного толчка в шею.
— А ты не балуй; смотри, я тоже... оглянулся он с выражением удивления и неожиданности; но выражение это тотчас сменилось испугом, когда он увидал перед собою сердитую физиономию городового.
— Мы ничего... свинью продаем только...
Городовой ударил по морде Максимову лошаденку, заворотил оглобли и пихнул подвернувшегося под ноги «Шарика». Но «Шарик» оказался не робким, не спустил: он взвизгнул и схватил городового под коленку.
— Чья собака?
— Наша, милый, наша... Она у нас сызмальства, не замай!..
— Штаны казенны! Три целковых!..
— Что ты, Бог с вами! Ведь и изъяну-то никакого не сделала тебе она!..
— А это что? — Городовой поднял ногу.
— Хозяйка зашьет, только и всего!..
— Поезжай за мной в участок!
— Нам некогда, милый... Ты гляди, где солнце-то!... Надо к ночи домой поспеть...
И Максим чмокнул губами и дернул вожжей, намереваясь уехать.
Спустя полчаса Максим, его кобыленка, свинья и «Шарик, были на большом дворе полицейского участка. Кругом возвышались высокие каменные стены домов с несколькими рядами окон. По двору то-и-дело бегали и проходили светлые пуговицы. Максим стоял у своих саней с непокрытою, низко опущенною головой и был бледен как полотенце.
Уже смеркалось, когда Максим выехал из ворот полицейского участка. Как только розвальни выкатились на улицу, он настегал и пустил в галоп свою кобыленку. Максим еще не подумал, куда он едет: первое время он инстинктивно мчался вперед, лишь-бы поскорее подальше уехать от того места, где он принял столько горя и натерпелся смертельного страху. Только проехав несколько улиц, Максим попридержал расскакавшуюся лошаденку и свободно вздохнул. Вслед за этим с его языка посыпались ругательства; сперва он ругал людей, потом штаны и наконец «Шарика». Теперь Максим был сам-друг со своей кобыленкой, «Шарика» у него отобрали, и не взирая ни на какие мольбы и увещания со стороны хозяина, куда-то увели на веревочке. Свиньи в санях тоже не было: Максим уступил ее всего за пять рублей.
Таким образом, Максиму больше незачем было ехать в мясные ряды. Однако и домой ехать тоже было нельзя: во-первых, надо было выкормить достаточно наголодавшуюся лошадь, а во вторых выкупить кафтан, оставленный на постоялом дворе в обеспечение уплаты долга за «постой»; короче, Максиму необходимо было переночевать еще ночь в городе. По окнам загорелись уже огни, когда Максим подъехал к воротам постоялого дома. По случаю праздника тут происходило страшное галдение: весь наезжий люд высыпал на улицу и терся около трактира, погрызывая семечки, перекидываясь остротами и ругательствами; говор не смолкал, пьяные голоса старались кричать, как можно громче. Дверь трактира не успевала притворяться, как уже опять растворялась для новых и новых гостей, безостановочно визжа петлями и блоком. Оттуда вылетал какой-то вини-грет звуков, среди которых резко выделялся один сиплый и пьяный голос, сопровождаемый писком вятской гармоники.
«Ходи-д' изба, ходи-д' печь.
Хозяину-д' негде-д' лечь...»
Рубил он речитативом, и чьи-то ноги в лаптях мягко, но крепко пристукивали в такт этой песни по полу.
— Гуляют! — подумал Максим, въезжая на двор мимо расступившейся на две стороны толпы. Он почесал в затылке и вспомнил свою Марью. «Смотри, Максим, чтобы ни ни!» прозвучали в его ушах напутственные слова жены. Потом Максим вспомнил свое обещание «предоставить сполна, т. е. все до единой копеечки» и выругался.
— Штаны-ы! — ворчал Максим, выпрягая свою кобыленку. — Христа на вас нету... Три целковых... Тьфу! Да ты и весь-то со штанами не стоишь этого капиталу!
— За много-ли свинью-то продал?—осведомилась «куфарка», когда Максим вошел в горницу.
— За деньги, — неохотно ответил он и сел в дальний темный угол. Там он вынул из-за пазухи грязный мешочек и пересчитал деньги; по счету оказалось два рубля. Максим вздохнул.
— Вам много-ли отдать-то придется? Три пятака или больше?
— Овес брал?
— Взял пять фунтов.
— Ну, стало-быть, за все тридцать семь.
Максим покачал головой и прошептал: «Ну и народ-же!» Но нужно было платить.
— Кафтан мой выложи! — добавил он, кладя на стол деньги.
— Ладно.
Съевши ломоть черного хлеба, Максим залег на печь. Долго он валялся там в самом скверном расположении духа. В его голове невольно подводились итоги всей поездки в город, его мысль переносилась домой; он видел свою голодную семью, и тоска все сильнее и сильнее одолевала его. По временам эта тоска сменялась приливом злобы; он ворочался, сжимал кулаки, плевался и ругался нехорошими словами. Но злоба замирала, и опять тоска вливалась в душу, сердце болело и ныло.
А снизу доносился глухой шум трактирного веселья, хриплый голос выходил из себя, отчетливо вырубая свое: «ходи изба-д', ходи-д', печь»; вятская гармоника назойливо пищала; слышался приплясывающий топот многочисленных ног.
Максим долго прислушивался к этим звукам. «Гуляют!» проговорил он наконец и с такою быстротою метнулся вдруг с печи, словно его кто-нибудь сбросил оттуда.
— Все одно, толков никаких! — пробормотал он на ходу и скрылся за дверью.
Через минуту Максим стоял уже около трактирной стойки, улыбался и поглаживал свою белую бороду. Он успел уже помянуть свою «барыню» и теперь раздумывал, не следует-ли повторить.
— Ну уж, милый, налей еще стаканчик!
— За сколько: за три или за пять?
Максим несколько секунд колебался, но потом махнул рукой и решительно ответил:
— За пять валяй!
А еще спустя час он обнимался с каким-то рыжим мужиком и изливал ему свое горе.
— Нет, друг милый, ты скажи мне: вдруг за штаны да три цалковых! А? Рази это правильно? А? Милый...
— Известно, какое тут... Эх!
— И штаны-то ведь дрянь... вся цена им полтина. А я три бумажки ему отвалил... новеньких, милый...
— Дрянь-то пущай дрянь, да они казенны, — вот в чем штука, — вмешался сидевший на лавке посетитель, и довольный собственным замечанием, моргнул глазом и тряхнул головою.
— Думал все рублев восемь домой привезу, да вот видишь... Ни свиньи, ни «Шарика»! Это собачка у меня была. Она штаны-то ему и разорвала. Думал мучки купить, да вот... Э-эх!.. Налей нам, милый, еще по стаканчику! Все одно — толков никаких!
Короткий зимний день догорал и гас с каждой минутой. Зарумяненные прощальными лучами солнца облачка заметно теряли свой алый оттенок, становились мутными, серыми. С потускневшей синевы небес глянул бледный серп месяца.
Над селом Неплюевкой сгустились вечерние сумерки.
В избе Максима царила уже полная ночь. Два небольших окна, стекла которых были во многих местах заткнуты грязными тряпицами, заклеены сахарной бумагой и покрыты сплошною корой ледяных сосулек, поглощали в себя и тот остаток дневного света, который теплился еще на улицах. По углам, потолку и полу расползлась черная непроницаемая мгла. В избе было тихо, так тихо, что если-бы не чьи-то глубокие вздохи, время от времени раздававшиеся в этой мертвой тишине, — можно было бы подумать, что изба пустует.
Марья сидела у окна, подпершись рукою. Она мучилась ожиданием Максима и предчувствием какой-то беды. По ее расчетам, Максим должен бы воротиться еще вчера вечером. Но вот прошла уже целая ночь, прошел еще день, а его нет и нет. Сегодня по утру опять приходил староста и велел беспременно явиться Максиму завтра в правление. «Драть велено», сказал он, и уходя, пригрозил описью имущества.
В избе висит горе. Марья сидит под окном и тихо, подавленно плачет. А на печи лежит старый дед, отец Максима, больной дряхлый старик, возится, шуршит одеждой, вздыхает и тихо шепчет: «Господи Иисусе!»..