Владимиров Виталий Свое время

Виталий Владимиров

Свое время

Жизнь длиннее, чем надежда,

но короче, чем любовь.

Булат Окуджава

Считать, что время проходит - вот

величайшее заблуждение человека.

Время - как берег: движемся мы, а

кажется, что он.

Антуан де Ривароль

Над смертью властвуй в жизни быстротечной, и

смерть умрет, а ты пребудешь вечно.

Вильям Шекспир

Глава первая

Бесконечно падают в вечность песчинки мгновений, и прах времени паутиной забвения затягивает прошлое. Исчезают запахи, линяют краски, все глуше голоса прошлого - так память бережет своего хозяина, потихоньку отсеивает все худое, не дает мне надорваться под бременем пережитого. Но есть события, которым суждено остаться в памяти по-прежнему яркими. Как вспышка.

Словно и не минули годы, хоть и прошло тридцать лет, а я, как сейчас, вижу спрятавшийся за деревьями старого парка, покрытыми прозрачной весенней зеленью, длинный желтый дом с мезонином, ворота бывшей барской усадьбы, группку провожающих, и сквозь окно автобуса - глаза Наташи.

О чем они меня молитвенно просили? Что пытались удержать крепко вцепившиеся в лацканы пальто Наташкины руки? Не навечно же разлучало нас это прощание, но уже раскололось что-то, и невидимая пропасть пролегла между остающимися и уезжающими.

Семь месяцев назад я переступил эту границу, войдя в приемный покой стационарного отделения противотуберкулезного диспансера. Туберкулезные палочки Коха есть почти у всех. Они вяло дремлют в лимфатических узлах подавляющего большинства людей.

Семь месяцев, проведенные сначала в диспансере, а потом в сана- тории - срок вполне достаточный, чтобы понять, что же их разбудило.

Тронулся, разворачиваясь, автобус, увозящий меня в Москву, качнувшись, уплыла вбок, словно отвели объектив киноаппарата, Наташа, автобус нырнул в ворота и выбрался на шоссе. На переднем стекле еще некоторое время трепетал, как бы пытаясь удержаться, неизвестно откуда взявшийся прошлогодний лист под щеткой дворника, но и его снесло ветром.

Назад. В прошлое.

Как давно это было?.. Ребрышки грудной клетки осторожно перпендикулярны вертикальным горячим ребрам радиатора отопления, мама сидит на полу, поджав ноги, строит колонку из кубиков, они падают, рассыпаются по паркету, я смеюсь, мама протягивает мне руки, а я боюсь оторваться от теплой батареи, которая бурчит и вздыхает, как живая, я боюсь кубиков, потому что они только притворяются неживыми и ждут, когда я на них наступлю, чтобы вывернуться из-под ноги, и я смеюсь, но к маме не иду, хотя ужасно хочется упасть в ее протянутые руки.

Сказка моего детства - город Пушкин, Царское Село, малая родина, как сейчас говорят...

Когда я поступил на работу в отраслевое издательство, то вся моя биография уложилась в три слова: родился, учился, женился.

Свое время... У каждого из живущих и ушедших оно - свое и другого не было, нет и не будет.

Глава вторая

--===Свое время===-

Глава вторая

Простая история: родился...

От длинных досок пола, выкрашенных бордовой масляной краской, несет плотным холодом. Зябко вылезать из теплой, согретой за ночь постели, но любопытство и острое, до замирания души, опасение - а вдруг она исчезла? вдруг ее унесли черной ночью - пересиливает все. Мгновенно покрываются гусиной кожей ноги и руки, а тут еще неудача - огромный стул с гнутой спинкой надо передвинуть - он упирается, недовольно скребется толстыми ногами по полу, приходится толкать его всем телом, он, нехотя, боком застревает в ребрах батареи отопления, зато теперь уже просто: сначала на стул, потом на ледяной подоконник, чтобы сквозь мерзлые узоры стекла выглянуть в занесенный снегом палисадник. О, радость! - она стоит, завернутая в мешковину, среди поникших, голых, как бы сломленных морозом вишен, яблонек и груш, и остро торчит ее зеленая вершинка. Она - пришелец из другого, неведомого моей памяти пространства - из леса, она весталка праздника, его алтарь и жертва.

День, обычный, неяркий зимний день превращается в бесконечную цепь растянутых лихорадочным ожиданием мгновений, пару раз заглядывает соседская тетя Клаша, торопливо проносится обед, разделенный с усталой, молчаливой матерью, забежавшей до мой с работы, серый свет за окном незаметно старится, становится сумеречней, пока глаза не слипаются от крепкого сна...

Пробуждение от прикосновения маминой руки ужасно - неужели проспал? Скорей одеваться - штопаные, перештопанные чулочки, короткие, совсем уже не по росту рубашка и штанишки, валеночки, через плечи крест-накрест шаль, завязанная на спине узлом. Нас пятеро или шестеро малышей со всей квартиры, и елка - на всех одна, но для каждого она - своя елка. Игольчато-колючая, смолисто-пахучая, в блеске мишуры и спиралях разноцветного серпантина, увенчанная зеркально-лазурной звездой...

... и парящие в хвое глазурные самолетики, и серебристые дирижабли, так удивительно похожие на те, настоящие, охраняющие черное небо военной поры...

... и хоровод вокруг елки, состоящий только из женщин и детей...

Сказка моего детства.

В сказке моего детства - горячие пустые щи из крапивы во время эвакуации, светлая горница деревенской бабки где-то под Саратовом да судорога голода, доводящая почти до обморока и через сорок с лишним лет. Немец в сорок первом надвигался так стремительно, что последовал решительный приказ - перерезать скот, чтоб не достался врагу.

Простая история: родился, учился...

После войны жили в Москве на Каретном ряду - коммуналка -втроем в крохотной комнатке, тридцатиметровый коридор, где, по мимо нас, еще шестнадцать душ по закуткам. Ежедневный поход в школу пролегал мимо сада "Эрмитаж", кинотеатра "Экран жизни", далее по Косому переулку и дворами до Каляевской. И так изо дня в день, пока на экране моей жизни не возник серый мартовский день пятьдесят третьего. Объявленное по радио страшное известие потрясло всех - осиротел народ. В тот день в школе стояла необычная тишина - никто не носился, как угорелый, по коридорам, не "жали масло" из зазевавшегося у стенки пацана, не стреляли горохом из металлических трубочек ученических ручек. Учительница истории Раиса Абрамовна вызвала к доске, нет, не вызвала, пригласила второгодника Леньку Лямина и попросила его прочесть автобиографию великого вождя и друга народов мира. Ленька, отбывающий свой срок в школе, как тяжкое наказание, Лямин, которого никакими угрозами и посулами невозможно было заставить сделать что-либо общественно-полезное, непривычно-серьезный Ленька читал все сорок пять минут сказку о жизни такого мудроо, такого простого, такого прозорливого пастыря, который покинул свое стадо.

Когда прозвенел звонок на перемену, никто не шелохнулся за партами. Ленька Лямин продолжал читать и читал до конца.

Уроки отменили, мы вышли молчаливой гурьбой из пустой колы в пустой Косой переулок - прохожие, если попадались, шли в одну сторону - к центру. Москва спешила на похороны, боясь опоздать, люди шли днем, шли ночью, по одиночке, семьями, группами, делегациями, колоннами, неорганизованными толпами, создавая гигантские человеческие пробки на Самотечной, Трубной, Неглинной. В выбитые витрины магазинов ставили детей, чтобы спасти их от давки. Очередь начиналась от Курского вокзала, двигалась перебежками по Садовому кольцу, сворачивала на улицу Чехова и дальше шла медленным шагом по улице Герцена до Дома Союзов, где лежал Он. Лезли, как муравьи, вовсе щели, поднимались по пожарным лестницам, прыгали с крыш домов во дворы, протискивались под воротами - лишь бы увидеть того, кто при жизни так редко являлся народу... Гения...

У него была кличка - Цыган. Никто не знал его настоящего имени. Кроме милиции. Он и вправду был черноволос, смугл и белозуб... Объявился Цыган после амнистии, в пятьдесят четвертом, но гулял на воле недолго. Вокруг него тут же собралась пацанва, для которой самой великой наградой в жизни была похвала, одобрение Цыгана.

Каретный ряд запел новые песни - "гоп со смыком это буду я, да-да...", азартно заиграл в новые игры на деньги - очко, три листа, железку, заговорил на чудном, непонятном для непосвященных языке - "по фене ботаешь?" И мы восторженно смотрели Цыгану в рот, поднимали воротники своих пальтишек, эта привычка у меня до сих пор так и осталась, руки всегда держали в карманах.

Когда к Цыгану, стоящему в подворотне, подошли трое, мы не ожидали ничего худого. Мы знали их - шпана из Колобовских переулков. Но один из них, видно главный, в надвинутой на глаза кепке и белом кашне, растопырил руки и пошел на Цыгана, почти не выговаривая, а как бы сплевывая слова. Как шелуху от семечек.

Я видел глаза Цыгана - равнодушные, я видел лицо Цыгана - ни один мускул не дрогнул, я видел резкий, короткий взмах его руки.

Нож вошел в живот, как в масло. Цыган выдернул его таким же коротким движением, и колобовский парень с лицом, белым, как кашне на шее, стал оседать вдоль стены, захрипев розовой пеной в уголках губ...

В школе моего детства - лошадиный жмых вместо пирожного, жесткие игры московской шпаны: оглушительные взрывы от гвоздя, вонзившегося в набитую серой бородку дверного ключа, расшибалочка и пристеночек, приклеенный к куску кожи с шерстью тяжелый довоенный полтинник, сотни раз поднятый в воздух ногой до до изнеможения, до грыжи...

В школе моей юности - музыкальный хоровод катка "Динамо" на Петровке, папиросы "Три богатыря" - метр курим, два бросаем, и лихо маскируемый интерес к соседней женской средней школе...

Простая история: родился, учился, влюбился...

Оттепель. Чистое небо. Ледоход, ломающий культ. Реабилитация свободы: вернулись уцелевшие, в Университете на Моховой один день провисела стенгазета "Колоколъ" с твердым знаком на конце, три комсомольских секретаря крупнейших вузов столицы вышли "наверх" с предложением использовать прохождение студентами практики на производстве для выявления недостатков и причин, тормозящих технический прогресс.

Мы рвались в бой. Мы хотели дела.

Реорганизация экономики: вместо министерств - совнархозы, два обкома - промышленный и сельскохозяйственный.

Трансформация сознания, понятий, вопросы без ответа: говорим одно, делаем другое, думаем третье...

Разноцветной, разноязыкой рекой тек по Садовому кольцу фестиваль молодежи и студентов в серых берегах молчаливо-удивленных москвичей. Ньюорлеанский джаз из Италии в парке Горького бесшабашно, как плясовую, трубил "Когда святые маршируют", две девочки из Австрии нашего возраста крутили "рок-н-ролл", а мы, дружинники, глазели на них и не знали, что делать - отвести ли их в милицию или завертеться в заводном ритме вместе...

После фестиваля - целина: телячий вагон - сорок лошадей, шестьдесят людей, ровная, как стол, Барнаульская степь и бесконечный поток зерна, горы зерен хлеба, которые надо перелопатить, пересыпать, перегрузить...

День-то был будничным, неприметным: с утра монотонные лекции по математике и физике, потом семинар по марксизму-ленинизму, лабораторные работы по химии. Часок поиграли в пинг-понг, сдвинули столы в одной из аудиторий. Выпили по кружке пива в парке Горького и разъехались по домам. Только вечером немного странная картина: массы людей на улице, неподвижных, с запрокинутыми лицами, высматривали в темном осеннем небе новую звездочку со сразу ставшим всемирно популярным именем "Спутник". Символ новой эры. Космической. Не серебристый скафандр с пластмассовой колбой вместо головы, а человек, простой человек в кургузом плаще, костюме производства "Мосшвея"и ботинках "Скороход", удивленно уставившийся в небо.

Человек моего поколения первым вышел в космос, и не такими уж нереальными казались нам звонкие обещания, что люди ныешнего поколения, считай, значит, моего, будут жить при коммунизме.

Возникло солнце

Колчан лучей,

И значит, снова

На взлет качель,

На вздох весь воздух,

На всплеск вода,

И значит, снова,

В шагах нога,

И нет терпенья,

Горит желанье

Восстановленья

И воссозданья.

Проснулся голод

Быть гордым в днях...

Проснулся город

Таких, как я.

Они появляются чаще всего в дороге, когда долго качаешься вместе с вагоном, или когда засыпаешь, реже, когда просыпаешься, но всегда, когда ты один. Один наедене с собой - пусть люди вокруг и жизнь, просто пришло их время. Они разные. Одни сверкают, как росинка, и ничего в них нет, кроме лучей и прозрачности, кроме трепетного ритма и завораживающего звука. Другие четки, строги и прекрасны, как чугунные решетки Летнего сада. Третьи корявы, чудовищны, но все они - мои дети, мои строчки, мои стихи, моя поэзия...

Простая история: писал стихи, снимал кино, попал в больницу.

Глава третья

--===Свое время===-

Глава третья

- Зарядку делает. У нас будет сын, Валерий. Твой сын.

Вот она расплата, предреченная Наташей.

...все меняется

и мы изменяемся.

Страшнее:

по залам дворца

вспоротым горлом гонца

кровавый крик

сумасшедшая пена:

И З М Е Н А!..

Жизнь идет, и человек стареет. Это естественно. Но есть моменты, когда стареешь в одно мгновение сразу на несколько лет. И не потому, что сокрушителен удар судьбы и свершилось непоправимое, нет, тем первомайским утром рухнули мои надежды, прошедшая было болезнь ощутилась металлической оскоминой и разом навалилась смертельная усталость.

Тамара сидела на смятой постели и ровным голосом рассказывала, что была готова прервать беременность, но в больнице неожиданно потеряла сознание. Обморок был настолько глубоким, что врачи не решились на операцию, да и она, испугавшись, выписалась .Мне она написала в письме, что все в порядке, потому что не хотела меня тревожить и срывать лечение.

Время от времени она уже привычным для себя движением оглаживала живот. По ее словам выходило, что она серьезно поссорилась с матерью, которая настаивала на аборте и на нашем разводе, убеждая Тамару, что зря она связывает жизнь с больным человеком да еще заводит от него ребенка, на что Тамара ответила, что она и так виновата передо мной и надеется заслужить прощение, родив мне сына.

Прощение? Простить, значит забыть.

Как же я могу забыть Наташу? А как забыть Тамариного утешителя, художника? Зашевелился в душе, извиваясь, черный червь подозрения - чей это плод в чреве жены? Я же не плотник Иосиф, который уверовал в непорочное зачатие своей мадонны, за что и был канонизирован в святые при жизни. Тамара даже не убеждала меня в обратном - просто презрительно фыркнула. А ведь Отелло достаточно было наговора, чтобы дойти до убийства...

После первой ошарашенной растерянности я осознал, что все впустую мои мечты начать все заново и наши планы с Наташей. Я должен, я теперь обязан был жить с чужим человеком - какой же надо быть скотиной, чтобы оставить беременную женщину. И какое имело значение, что мы о чем-то договаривались, что-то обещали друг другу, рассуждали про любовь и нелюбовь. Это все были слова. А он уже существовал, ворочался в утробе матери, требовал, чтобы о нем заботились.

- Устал, небось, голодный... Я пойду, приготовлю чего-нибудь. Хочешь сырники со сметаной и клубничным вареньем? - Тамара, не дожидаясь ответа, тяжело поднялась и ушла, шаркая шлепанцами, на кухню.

Сначала я смотрел в окно, на крышу соседнего дома, потом развернул стул, сел около телевизора и включил его. Появился звук, засветился экран.

Как в кино.

Вынырнула, словно собралась в пучок, распластанная до того в эфире картинка: шли колонны демонстрантов, гремела музыка, раздавались раскаты разнесенных мощными динамиками по площадям и улицам призывов: "Да здравствует... Ур-р-ра!"

Я выключил звук.

По экрану молча поплыли черно-белые лица. Они улыбались, неулетевшими птицами бились во взмахах кисти рук, у каждого из них была своя судьба, своя жизнь.

Как и у меня.

Вспомнилось, как еще мальчишкой на бульваре я увидел орла. Слякотный, промозглый день ранней весны. Мощными когтями орел цеплялся за голые черные прутья городского дерева, которое гнулось под его тяжестью, он дико и гордо озирался на скопище домов, машин и людей, и беспомощным веером свисало его перебитое крыло.

Глава четвертая

--===Свое время===-

Глава четвертая

Ощущение камня.

Нет, и не надо, и не хочется ничего. Вокруг меня что-то двигалось, происходило, кто-то смеялся, о чем-то спорили, волновались, сокрушались - я был безразличен, равнодушен.

Я был мертв.

Позвонила радостно-взволнованная мама, мои родители ждали нас к праздничному обеду, и все мои ссылки на усталость с дороги и дурное самочувствие Тамары звучали, как пустые отговорки, мы были обречены на встречу.

Я принял душ, побрился - все как-то механически, тупо, с паузами, не удивился, что обнаружил в шкафу выстиранные рубашки и отутюженный костюм, - что-то новенькое в нашем доме, раньше такого в заводе не было, положил костюм на кровать и долго рассматривал темный двубортный пиджак, размышляя над тем, что по идее - это моя самая бережно хранимая вещь, в этом обличии я женился, застыл на свадебных фотокарточках, присутствовал на всех торжествах, впрочем, какие там особенные торжества - дни рождения да праздники три раза в году: первомайские, ноябрьские, новогодние. В этом костюме я наверняка явился бы в суд, на развод.

Тамара тоже собиралась долго, не спеша, потом мы медленно дошли до метро. Эскалаторы, платформы, вагоны были заполнены толпами, несли картонные коробки с тортами, перевязанные шпагатом, деревянные палки с бумажными цветами, бумажными лентами, бумажными гирляндами, как будто шла неорганизованная демонстрация, и часто, очень часто попадались на глаза такие же темные, двубортные фигуры, как моя.

За стол сели вчетвером: отец, мать, Тамара, я, поэтому и разговор пошел чисто семейный.

Отец, как всегда, точными вопросами собирал информацию, анализировал ситуацию, делал выводы и прогнозы.

- Как самочувствие, Валерий?

- Спасибо, хорошо.

- Что значит хорошо? Лучше, чем полгода назад, или хуже, чем когда ты был полностью здоров?

- Как у космонавта.

- Понятно. Что говорят эскулапы?

- Выпустили на волю. Очевидно, я в них не нуждаюсь. Снимки хорошие. Очаг распался.

- Как распался? - не поняла мать.

- Ну, было что-то вроде нарыва на легком. Теперь что-то вроде рубца.

- Куришь?

- Бросил.

- Не тянет?

- Иногда.

- С учета сняли?

- Еще год-другой подержат.

- Два года? - встревожилась мать.

- А лекарства ты должен какие-нибудь принимать?

- Нет.

- Вот это хорошо, - удовлетворенно сказал отец. - Значит, действительно, сдвиги есть. - Что с отпуском? - спросил я у отца.

- Как всегда, раньше октября не получается.

- Значит, лето в Москве просидите?

- Не первый раз. Незаменимый, - кивнула мать на отца. - Как лето, так он один за всех лямку тянет.

- Надо, - коротко отрезал отец.

- Ну, хорошо, хорошо. Ты тетю Клашу, соседку нашу по Потылихе, помнишь? - спросила мать у меня.

- Помню.

- Хотим сарайчик у нее на лето снять. Хотя бы на субботу, воскресенье выбираться. Совсем недалеко - электричкой полчаса да еще минут десять пехом. Речка, лес... Приезжайте, всегда будем рады.

Я покосился на Тамару. Она ответила безучастной, блаженной улыбкой. Могла бы моих стариков пригласить на свою дачу, вот где сарайчиков хватает.

Мать поняла мой взгляд по-своему.

- Скоро?

- В конце июня будет семь месяцев, вот и считайте, - тихо сказала Тамара.

Хорошо, что есть телевизор в доме. Можно сделать вид, что очень увлекся передачей, хотя на экране мелькали какие-то самодеятельные, бутафорски разряженные ансамбли песни и танца.

- Пойдем-ка, что я тебе скажу, - мать увела Тамару на кухню.

- Как твои творческие успехи? - осторожно спросил отец.

Он не одобрял моих занятий кино, боялся, видно, что я собьюсь с дороги, потеряю время, считал, что кино - это только увлечение, блажь, которая с годами обязательно пройдет, но сейчас с ней нельзя не считаться.

- Работал, - вяло ответил я. Разве ему расскажешь о живописце Болотникове, герое моего сценария? Не поймет. А если отец не поймет, то кто?

Отец как будто угадал мои мысли о художнике.

- Ты в "Известиях" недели три назад статью об абстракционизме не читал?

- Нет.

- Почитай. Советую.

- О чем она?

- Вредное это искусство - абстракционизм.

- Папа, как искусство может быть вредным? Цель его - облагораживать людей, иначе это не искусство.

- Правильно. Вот в "Известиях" и написано, что абстракционизм - не искусство, а вредная для народа живопись. Народу она непонятна, значит, не нужна.

- Непонятно - не основание, чтобы сказать, что что-то плохое и вредное. Пусть художник пишет, как ему бог на душу положил.

- Так, как они малюют, так и я смогу.

- Смоги. Попробуй.

- Вот Шишкин - настоящий художник!

- Фотография.

- Я бы себе в дом такую пачкотню ни за что не повесил бы.

Я оглядел стены комнаты: отрывной календарь с красной цифрой числа на сегодняшнем листке да керамический львенок на телевизоре - пусто, далековато до любителя и ценителя живописи. Когда отец в последний раз был на художественной выставке? Кого он знает из современных художников? Про Пикассо, наверное, слышал, а вот Поллак, Брак, Клее... Но о живописи, тем более модерне, рассуждает смело - в "Известиях" все сказано, куда идти, что хорошо, что вредно.

Я молчал.

Потом спросил. Наверное, с той же интонацией, с которой он интересовался моими творческими успехами:

- Как на работе?

- Опять назначили пропагандистом. Пятый год подряд, - с оттенком гордости сказал отец.

Я смотрел на него и думал - какой же ты у меня, батя, правильный, сил нет. Люблю я тебя, родной ты мой, но все-таки не трогал бы ты лучше того, чего не понимаешь. Знаю, некогда тебе было в своей жизни, нелегко тебе все давалось, время твое было такое. Голодали, сидели, воевали, строили. Ради чего? Ради будущего, ради меня. Вот я и пришел. И ты любишь меня, и ты боишься, чтобы я не наделал глупостей, не увлекся вредным для на рода абстракционизмом, за это еще и посадить могут, вот и даешь мне готовый рецепт, как жить: капитализм гниет, социализм стро ится, раз в газетах напечатано, значит, так и должно быть. И не иначе. Верь, не размышляя, не сомневаясь, легче будет жить, а ведь за легкую жизнь и боремся... Я вспомнил, что в Африке, в черной, страшной Африке, члены племени так верят своему сельскому колдуну, что если он прикажет умереть, то здоровый, крепкий воин ложится и умирает. Потому что верит очень. Не сомневается.

Мы вернулись домой.

Домой.

Так, словно и не было больницы, санатория, Наташи.

Пропало то время, кануло.

Я сидел на стуле, вперившись в экран телевизора, пока не кончились передачи.

Встал, выключил телевизор. Обернулся.

Тамара сидела на кровати и плакала. Беззвучно, тихо.

Просто катились и катились слезы из глаз.

Ушел на кухню.

Очень хотелось курить. Очень.

Постоял у открытой форточки.

Наплевать и забыть, как сказал Чапаев в кино. Мое дело - кино. Мое дело - делать кино. Говорить киноязыком о своем времени. Для этого поступить на Высшие режиссерские. Это - главное. Остальное будет как будет.

Я вернулся в комнату, разделся в темноте, залез под одеяло. Тамара отодвинулась, освобождая мне место. Я обнял ее. Она взяла мою руку и осторожно погладила ею свой живот.

Глава пятая

--===unsaved:///newpage2.htm===-

Глава пятая

Свершилось.

С высших режиссерских пришло официальное приглашение на собеседование. Это означало, что творческий конкурс я прошел, что мои сценарии чем-то приглянулись, чем-то привлекли внимание высокой комиссии. С работы ушел, сказав, что вызывают в военкомат.

Небольшой просмотровый зал: пять или шесть рядов кресел, шелково отсвечивающий прямоугольник экрана, уютный пульт с микрофоном для переводчика - в таких зальчиках, где главный хозяин - экран, проходят закрытые просмотры, здесь святая святых искусства кино. Между креслами и экраном - стол, прогнувшаяся в почтительном наклоне лампа. С той стороны стола он, с этой - я. В коридоре, в толпе таких же претендентов, мне назвали его фамилию.

Чулков.

Я видел его фильм "Весенние заботы". Серость. И он будет учить меня кинорежиссуре?

Чулков поднял голову, изучающе осмотрел меня. Как доктор больного.

Я рассмотрел его тоже. Почти совсем лысый, впалые щеки, тонкие губы, очки в массивной оправе. Такие очки придают значительность лицу.

- Расскажите о себе, - наконец попросил он.

- Родился... учился... женился...

- Какое удивительное совпадение, - усмехнулся Чулков, - и я родился, учился, женился. По образованию вы кто?

- Инженер.

- Так и работали бы инженером себе на здоровье.

Про здоровье лучше не поминать - еще узнает про туббольницу. Чахоточных в режиссеры не берут.

- Я работаю редактором в издательстве.

- В каком? - оживился Чулков.

- В отраслевом. По распределению.

- А... - неопределенно-разочарованно произнес Чулков.

Скорее всего интерес у него ко мне не пропал бы, будь я сотрудником "Искусства" или "Художественной литературы".

- И все-таки зачем вам в кино?

Дурацкий вопрос. Неужели неясно? Хочу рассказать про новогоднюю елку с военными игрушками, голод эвакуации, удар ножом в живот колобовского парня, похороны Сталина, оттепель, чистое небо, запуск первого спутника... про свое время. Только разве он поймет?

- Кино люблю с детства. Хочу поставить фильмы по сценариям, которые представил на творческий конкурс.

- Ага, - согласно кивнул головой Чулков. - Тогда все понятно.

Что ему понятно, уже раздраженно подумал я. Мне не нравился этот человек, не нравилась его картина "Весенние заботы" про колхозное село с ядреными девахами и сельскими чубатыми парубками, которые преодолевают трудности в вопросах весеннего сева и любви, распевая частушки. Когда сеять им, конечно же,подсказывает секретарь парткома, правда, предварительно посоветовавшись со стариком, народным умельцем и балагуром. Красивые полушалки, красивые полушубки, красивая полуправда.

- Возьмем для начала ваш сценарий "Немая", - Чулков действительно взял листы со стола, вгляделся в них. - О чем история? Девочку контузило во время войны, а заговорила она снова, когда влюбилась. Чисто медицински это возможно?

- Не знаю. Разве такой вымысел недопустим?.. Здесь же идея: любовь сильней войны.

- Любовь? Сильней? Войны? - скептически пожал узкими плечами Чулков. - Ну, хорошо, предположим, хотя где-то это уже было... Все было... Все эти мелодраматические терзания на фоне красивых морских пейзажей. Давайте-ка поставим вопрос по-другому. Ответьте мне: Кто она? Чем занимаются ее родители? Какая профессия у героя? Портной, космонавт, сталевар?..

- Понятия не имею, - пришла моя очередь пожимать плечами.

- Автор сценария, - назидательно сказал Чулков, то есть вы, обязаны знать про своих героев все. Иначе, в чем же у вас правда жизни?

В полушалке и в полушубке, подумал я.

- Получается абстракция, а это не пойдет, не пройдет. Любовь сильней войны. Чистый пацифизм. Море, пляжи, чайки, волны - все красивенько, но откуда эти люди? Что они, из чего-то не материального созданы? А скорее всего, так оно и есть. Они - не люди, гомункулюсы, плод вашего разгоряченного воображения. Не более того. Следуем дальше. "Живописец Болотников".

Он взял листки моего сценария, поднял на лоб очки, сразу потеряв значительность, и подслеповато углубился в чтение. Ясмотрел на пустой экран за его спиной. Белый, как бы ждущий взрыва, готовый для проекции полотен Болотникова. Вот уж про кого я знаю все. Еще бы - лежали в одной палате. Болотников не мог рисовать, как мечтал, мучился, страдал, заболел из-за этого. Как Ван-Гог расплатился рассудком за свою палитру...

- Опять война, - откинулся Чулков на спинку кресла, - почему война? Художник и Война, скажете. Опять абстракция. Или вот: почему у вас эсессовец с еврейским лицом, вы так и пишете - с семитскими глазами. Что вы хотели этим сказать? Что и среди арийцев были иудеи? Что евреи пролезли даже в отборные войска фюрера?

Опять он выворачивает все наизнанку.

- Нацист или шовинист остается фашистом в любом обличье.

- Вы антисемит?

Я удивленно вгляделся в его лицо. Чулков? Может у него по жилам бежит часть чужой крови, и вот она взывает сейчас к расправе надо мной?

- Нет, я не антисемит. У нас в издательстве работают и русские, и евреи, узбечка, латыш, украинцы... Особой разницы между ними не вижу. Евреев даже больше, чем других.

- Ну и как?

- Что как?

- Ну, вообще.

- Хорошие люди.

- Вы сионист?

Все-таки он - Чулков.

- Хватит об этом, - решил он. - Наконец, третий ваш опус. Опус номер три. "Белые горы". Кто эти люди? Куда они идут? Где это происходит, в конце концов?

- В Тяпляпландии, - буркнул я. - Бессмысленно отвечать на эти вопросы - там же все написано.

- Бунт на корабле, - неодобрительно скривился Чулков.

- Все написано и сказано. Как у Чехова. Ишь ты, извините, ишь вы. Вопросы будут задавать худсовет, директор студии, работники Министерства кинематографии. Поверьте мне.

Он умолк.

Потом улыбнулся. Зубы белые, как полотно экрана.

И тихо, по-дружески сказал:

- Все, что вы написали, придумали, вообразили - это прекрасно. Вернее, кажется прекрасным. Причем, на сто процентов - только вам. И вам придется, будучи человеком самой страшно унизительной и открытой любым нападкам профессии, будучи кинорежиссером, постоянно убеждать кучу людей, тупых, упрямых, иезуитски мыслящих, льстивых, коварных, бестолковых, обидчивых, усталых, равнодушных, что вы - гений. В конце концов, даже ваши коллеги по съемочной группе должны верить вам. Такие вам предстоят заботы...

- Весенние, - неуклюже сострил я.

Он очень цепко глянул на меня.

- Чтоб цыпляток по осени считать. Последний вопрос: какой период в создании кинокартины главный по вашему мнению?

- Монтаж.

- Абсолютно неверно. Идите. Впрочем, еще один вопрос. Стихи в сценариях чьи?

- Мои.

- Прочтите свое. Что хотите.

Я почему-то повел головой, словно скидывая тяжесть, и, четко отпечатывая слова, стал читать само собой пришедшее на память:

Мой мозг тяжел и сер.

Он многосвязным языком

облизывает вечность.

Он, как английский пэр,

смешной, шалун беспечный.

Он свят, как сатана.

Изыскан, как крестьянин.

Криклив, как немота.

И, как реальность, странен.

Мой мозг тяжел и сер.

Он многосвязным языком

облизывает вечность.

Он ограниченный без мер,

что хочет бесконечность.

Мой мозг тяжел и сер.

- А вот это интересно, - оживился Чулков. - Слушайте, вам надо в Литературный. Какого черта вам делать в кино? Для синематографа вам нехватает характера, упрямства, пробивной, как таран, силы. Вы должны были меня рассмешить, напугать, развлечь, разозлить, обольстить, в конце концов. Убедить, что вы дьявольски талантливы, но, как алмаз, нуждаетесь в огранке, в помощи. Как я делаю с директором студии. И если бы завтра мы с вами явились на худсовет со своими творческими заявками, вы проиграли бы. К постановке приняли бы "Весенние заботы", а не "Белые горы". Идите. Работайте. Пишите стихи. Успеха.

Я повернулся спиной к пустому экрану, к просмотровому залу и вышел.

А ведь он прав. Чулков.

Преподал мне наглядный урок. Уж очень я люблю себя, свои стихи, свои сценарии. И надеялся, что все будут потрясены ими. Ах, как необычно, как оригинально! Шиш с маслом не хотите?

Здесь все пишут стихи, сценарии, одарены каждый по-своему и каждому надо пробиваться, драться за свое место под солнцем. И быть соперником, и побеждать соперника.

Я не смог.

Кстати, надо собрать все свои стихи.

Глава шестая

--===Свое время===-

Глава шестая

Можно доехать в метро до станции, от которой рукой подать до издательства, а можно сойти на остановку раньше и спуститься по бульвару почти до набережной Москвы-реки. Я так и сделал - так много солнца было в тот день на улице: в безоблачном небе, в стеклах домов и проезжающих машин, в зеркальцах мелких луж ночного дождя.

По утрам все ощущения обостряются - отдают новизной пробуждения, хотя с годами эта новизна блекнет. В детстве я был уверен, встав от послеобеденного сна, что "вчера" было утром. Почему же так быстро пролетело детство, если в каждом дне было два?

Издательство наше размещалось в доме, построенном когда-то богатым человеком. Широкая лестница двумя плавными полукружиями вела наверх, на бельэтаж, где соединялась в площадку, с которой с одной стороны вход в двухсветный зал, как сказали быбывшие владельцы дома, а с другой стороны находились когда-то жилые комнаты, в одной из которых стояли теперь столы нашей редакции. Высокий зал был разгорожен тонкими переборками, как огород, и отведен под производственный, хозяйственный и другие функциональные отделы издательства. В конце зала, в отдельном помещении, стоял бильярдный стол, но не полный, а половинный - предмет нашего вечного соперничества с Яном Паулсом, моим коллегой по редакции, моим товарищем.

В нашей комнате во всю длину прикноплены обложки журнала - пропагандиста передового опыта и новых технологий. Площади стены хватает на тридцать шесть обложек - по двенадцать за год. Стена помогает оценить, каким было лицо нашего издания, лучше оно стало или хуже.

Я, как всегда, слегка опоздал - Малика Фазыловна, заведующая редакцией, и Ян уже о чем-то спорили, сидя каждый за своим столом. Я прислушался, чтобы в случае чего поддержать Яна.

- Ну, сколько я тебя просила, - отчитывала Яна Лика, - напиши типовое письмо, разошли его по светилам науки и корифеям промышленности, пусть выскажут свое мнение о нашем журнале.

- Лика, ты очень красивая женщина, - галантно сказал Ян и сделал паузу. Поправил пенсне. Откуда он его откопал?

Лика молча ждала.

- Ты не только очень красивая, ты очень умная, - продолжил Ян со вздохом. - И не только умная, ты опытная. Ты же работаешь здесь с основания журнала. Неужели тебе неясно, что настоящие светила и корифеи давно перемерли, а тем, кто сейчас занимает их места или мнят себя таковыми, до высокой лампочки такие мелкие проблемы, как тематика какого-то отраслевого издания.

- В конце концов, кто здесь начальник? - уже не на шутку завелась наша заведующая.

- Вот стило, вот папирус, - взмахнул авторучкой Ян, - сейчас изготовлю текст.

Через четверть часа он положил Лике на стол исписанный лист. Лика стала читать и сердито рассмеялась:

- Ну, не нахал? Нет, ты посмотри, Валерий... Это же надо такое отчебучить.

В правом верхнем углу листка каллиграфическим почерком было выведено: "Новодевичье кладбище, участок 62, секция 21, академику Ивану Ивановичу Иванову". Далее следовал текст типового письма.

- Раз уж у Яна такие связи с загробным миром, - серьезно сказал я, вам, Малика Фазыловна, следовало бы на ближайшем заседании редколлегии ходатайствовать о персональном окладе старшему редактору Паулсу. Откроем новую рубрику в журнале.

Консультация живых и рвущихся на пьедестал с теми, кто уже по пал в святцы, по проблемам технического прогресса.

- Фирма "Харон Паулс энд Стикс Корпорейшн", перевозка идей, умеренные цены, смазанные уключины, - холодно блеснул стеклышками пенсне Ян.

- А зачем смазанные уключины? - поинтересовалась Лика.

- Чтоб не скрипели, - хором пояснили мы.

- Ну вас к дьяволу, - сердито улыбаясь, фыркнула Лика.

- А действительно, пойдем подышим серой. Импортной, - Ян достал из стола пачку сигарет. - "Астор". Новинка на советском рынке.

Мы вышли с Яном на лестничную площадку. Я повертел в руках нарядную коробочку - в такой упаковке любая дрянь вызовет интерес. С портрета в овальной рамке на меня презрительно смотрел холеный старик в камзоле и при седых буклях парика.

- Астор... английский лорд? - спросил я у Яна.

- Нет. Западная Германия.

- Почем?

- Дешевка. Восемьдесят копеек.

- Восемьдесят? Пачка? - не поверил я. - Всю жизнь курил "Дукат". Гривеник десяток.

- Времена наступают другие, молодой человек, - похлопал меня Ян по плечу. - Зажиточные. Скажешь, нет?

- Что-то не чувствуется.

- Раз они, - Ян поднял палец кверху, - считают, что это нам по карману, значит, так оно и есть.

- Ты лучше, старик, расскажи, что новенького в нашем заведении. Я даже не успел толком поговорить с тобой после возвращения.

- Да все по-прежнему. Проводим заседания, делаем план, выпускаем стенгазету. Директор раздает нагоняи, главный редактор спит, о, кстати, о главном. На него же исполнительный лист пришел.

- На Ярского? - у меня отвалилась челюсть от изумления.

- На него. На алименты.

- Ему же под семьдесят.

- Не скажи. Он - ровесник века.

Все равно уже не помнит, как это делается. Хотя раз лист пришел, значит кто-то поддался очарованию этого старого гриба.

- Жена. На него на алименты подала жена.

- Что за чушь?

- Это же не первый брак у Ярского, - объяснил мне Ян. - В первый раз он одуплился лет пятнадцать назад. Родил дочку, все как положено. Потом у него роман случился с Ольгой Лядовой, помнишь секретаршу директора? Хотя нет, ее ты не застал. Шумное было дело, но Ярский таки развелся, и теперь ему Ольга родила. Тоже дочку.

- А при чем тут алименты?

- Это просто. По закону Ярский платит алименты первой же не - двадцать пять процентов. Ольга может, не разводясь, подать на мужа на алименты, что она и сделала. Теперь он отстегивает треть зарплаты, зато половина этой трети идет первой дочке, а другая - второй.

- Сколько же Ярские выиграли на этом в месяц?

- Рубля двадцать два, двадцать три.

- Цена его порядочности... Ты не задумывался, Ян, что все имеет свою цену, причем иногда можно назвать точную сумму таких вроде бы абстрактных понятий, как честь, совесть? Двадцать три рубля в месяц, меньше рубля в сутки. А откуда вы все это узнали?

- Гладилин, секретарь нашего партбюро, поручил мне, как своему заместителю, разобраться.

- Ну и что теперь Ярскому будет?

- А ничего. В райкоме сказали - не трогать, Ярский - член комиссии старых большевиков, нельзя подрывать авторитет партии.

Пожурили нашего Дон Жуана и отпустили с миром.

- Мне такое в голову не пришло бы.

- В твою голову и не придет. Кстати, о тебе. Какой-то ты нерадостный после возвращения, что-то тебя гложет, старик. Или я не прав?

- Угадал.

- Тогда расскажи, если не секрет.

Я коротко обрисовал Яну свою ситуацию.

Он задумался.

- И что же ты решил? - спросил он наконец.

- Ждать. Тамара родит. А там видно будет.

- Разумно... А ты не замечал такое странное свойство времени: время покажет, время подскажет, что делать. По прошествии времени ты понимаешь, прав ты был или нет, но при этом время просто пройдет, исчезнет навсегда, его не вернешь, и изменить что-либо будет просто невозможно... И да минует меня чаша сия.

- Почему же она должна тебя миновать?

- Я никогда не женюсь.

Ян снял пенсне, близоруко прищурился. Лицо его сразу изменилось словно подтаяла, отекла, набрякла вековой усталостью доселе непроницаемая маска.

- ?.. - безмолвно-вопрошающе смотрел я на Яна.

- К чему плодить несчастных? - ответил он.

- Получается, что тот, кто у меня родится - сын ли, дочь - уже обречены?

- Пожалуй, что так, - Ян опять утвердил пенсне на носу.

- А ведь ты и впрямь Харон.

Глава седьмая

--===Свое время===-

Глава седьмая

Наверное, только повзрослев, мы осознаем, какую счастливую беззаботность в детстве дарила нам мама. Мама подаст, мама уберет, мама выслушает и вытрет слезы. Мама встретила меня в передней, кряхтя, нагнулась, хотя ее мучил радикулит, и достала шлепанцы. На кухне уже стоял обеденный прибор, нарезанная закуска, зелень, хлеб.

- Сынок, ничего, что я здесь накрыла? А хочешь, в комнату перенесем? Там телевизор, - спросила она у меня.

- Ну, что ты, ма, не надо. Я ненадолго, поем и домой.

- Ты закусывай, закусывай. Вот колбаски положи. Я сейчас подрежу еще, ешь.

- Не надо, мамуль. Спасибо. Хватит.

- Как же не надо - тебе-то, ой, как надо хорошо питаться. Тамара готовит или по-прежнему на пельменях да на яичнице сидите?

- Готовит. Ты не беспокойся. Я и на работе обедаю - у нас вполне приличная столовая.

- Ну, слава богу, хоть бы у вас все наладилось. Главное, живите дружно. Ты ее уж не обижай, повнимательнее будь - у нее сейчас время такое, беспокоить ее нельзя. А ты опять в своей киностудии пропадаешь? И что ты там потерял? А деньжат хватает? Может подбросить? Хотя много-то я не могу, сам знаешь.

- Не надо, ма. Я за бюллетень получил за три месяца, так что пока есть.

- Мы с отцом решили коляску вам подарить - вы не вздумайте сами покупать.

- Спасибо. И что бы мы без вас делали?

- Такая уж у нас забота - детей вырастить... Теперь и ты своих няньчить будешь. Только что-то ты невеселый в последнее время, сынок, случилось что?

Я долго не отвечал. Родители не были в курсе всех наших с Тамарой разногласий, но почему бы, в конце концов, как говорил Чулков, не сказать матери всю правду? С другой стороны, как ее скажешь?

- Не знаю, мам... Только мне кажется, что рано нам заводить ребенка.

Мать рассмеялась.

- Сделанного не воротишь - теперь никуда не денешься, считай, семь месяцев прошло. Раньше надо было думать.

- Раньше мы думали вместе, потом врозь. Я никак не могу понять логики Тамары - мы же фактически разошлись, как в море корабли, и сколько было крика и обид, и всем-то я ей нехорош был, и вдруг - на тебе...

- Хочешь понять женскую логику? - Мать лукаво улыбнулась.

- Никогда мы с тобой не говорили на эту тему, сын, но ведь у меня с твоим отцом тоже не все гладко получалось, бывали такие моменты, что, казалось, не то, что пить, дышать одним воздухом вместе невозможно... Помню, мы в первый раз поехали вдвоем отдыхать на юг, сразу как поженились. Море ласковое, синее, синее, песок белый. Выпили винца как-то за обедом и купаться пошли. Он развеселился, давай в шутку топить меня. И чуть не утопил. Я только вынырну, кричу ему, перестань, перестань, пожалуйста, а он опять меня под воду, я уже захлебываться начала. Еле вырвалась. Вылезла на берег, реву, он опомнился, да поздно, я ему пощечин надавала, да еще такое наговорила в истерике, весь пляж ахнул, он обиделся и в сторону сел, а я платье кое-как натянула, домой бегом, вещи собрала - и на вокзал.

- Как дети, - улыбнулся я.

- Дети и есть. В вашем возрасте. Хорошо, еще хватило ума у него, чтобы с цветами отыскать меня на вокзале, а у меня - чтобы простить его. Ты запомни, Валерий, нам, женщинам, прежде всего внимание нужно, восхищение, причем постоянно, а не от случая к случаю. Представь себе, какое это унижение, на виду у всего пляжа реветь, как мокрая курица.

- Но ты же сама поколотила отца и тоже на виду у всех.

- Что я? Я - другое дело. У меня и сейчас, как вспомню об этом, руки чешутся. Соображать надо. Какие вы все-таки, мужчины, грубые, фу.

Глаза у матери сверкали, она похорошела от гнева, и в ней проглянула та задорная и гордая девчонка, которая приворожила не очень-то общительного, с нелегким характером отца.

- Разошлись бы, и не было бы меня на свете, - я ласково погладил мать по руке.

- Был бы. Ты уже был, только отец об этом не знал. Я ему на пляже сказала, что не хочу иметь от него детей, а на вокзале сказала, что у нас будешь ты. Уж тут-то его и прошибло...

- Разве на вас угодишь?

- А ты как думал? Мы, женщины, дикое племя. И как бы я хотела, сынок, чтобы тебе в жизни повезло с ними. Я где-то читала, что кошки, хоть и домашние животные, но приручить их человеку до конца так и не удалось. Они принимают еду и ласку, но есть у них своя территория, где они гуляют и охотятся. Так и женщины выпускают когти, когда посягают на их независимость.

... Дикое племя. Я шел домой с сумками, в которые мать выгрузила полхолодильника, и мне представился табун амазонок с луками и колчанами стрел за плечами, бесстрашных и беспощадных, стоящих на страже своих лагерей, в которых мужчины содержатся как жеребцы для продолжения рода. Потом я представил себе мать во главе табуна и рядом с ней Тамару, а вот Наташу в виде воинственной амазонки представить не мог. Нет, она не из дикого племени. Может быть потому, что ее доброта и терпимость выстраданы на больничной койке?

С другой стороны, Тамара с удовольствием теперь готовила и стирала, терпеливо дожидаясь моего возвращения, и от щедрот ее материнской нежности доставалось и мне, - неужели и вправду ребенок так резко меняет психологию женщины?

Глава восьмая

--===Свое время===-

Глава восьмая

Через два дня Тамара сказала мне, вернее не мне, а кому-то в пространство - у нее появилась манера неожиданно начинать и обрывать разговор, говорить, не глядя, невпопад смеяться и хмуриться:

- А послезавтра поедем на дачу...

- С какой стати? - Я никак не мог сообразить, в связи с чем возникло такое предложение, и потому не знал, как на него реагировать.

- То есть как это с какой стати? - подняла одну бровь Тамара. - Будет девятое мая - день Победы.

- Ну и что? - опять не понял я.

- Мой папа - фронтовик, неужели ты забыл? - подняла вторую бровь Тамара.

- Не забыл. Значит, он нас приглашает отметить праздник на даче?

Тамара опустила брови и долго молчала.

- Так приглашает или нет? - не выдержал я.

- Нет... то есть да, но не знаю... Может быть, он просто хочет нас видеть, но это совсем необязательно. Надо будет ему помочь...

Она опять помолчала и, наконец, добавила:

- И мама просила...

Я вспомнил наши разговоры перед отъездом в санаторий, когда она мне рта не давала раскрыть - куда девалась ее энергия, ее желание переделать буквально все по-своему?

Дача находилась по современным понятиям рядом, в пятидесяти километрах от Москвы, а по понятиям того времени, то есть почти двадцать лет назад, не близко.

Электричка была переполнена - народ не только дружно собрался на страдную пору обработки своих садовых участков, но и отправился на загородные кладбища помянуть своих усопших - в белых платках, связанных узелком, везли куличи и крашеные яйца.

Тамаре в вагоне уступили место, и через час мы, не торопясь, шагали по кое-где уже просохшей тропинке вдоль дачных заборов. Чем дальше от станции, тем глуше был слышен вдали грохот проходящих поездов и на смену ему пришел шум, присущий только дачной местности: кто-то стучал молотком, где-то журчала вода, звенела пила и тюкал топор - все эти звуки жили в голубом бездонном куполе неба с белыми ленивыми облаками. Над участками плавал серый дым - жгли прошлогодние листья, обмороженные за зиму и обрезанные сучья,всякий мусор и хлам. Иное дело на участке тестя - он еще с конца марта переселился на дачу и успел выходить свои шесть соток настолько, что даже чувствовался перебор - все так вспахано, так покрашено, так подвязано, все настолько рационально, что даже не хватало чего-то естественного, одичавшего.

Я всегда чувствовал на даче тестя не как в местах отдыха, а как на предприятии по производству сельскохозяйственной продукции, хотя, надо отдать ему должное, горбатился он на участке один, помощи особой не просил и нас почти не эксплуатировал.

Обедать сели часов в пять пополудни за уставленный закусками стол, во главе которого восседал тесть, Иван Алексеевич, сменивший по случаю праздника свой обычный, дачный, из старых ношеных вещей наряд на белую рубашку. Рядом с ним разместился наш единственный гость, сосед, Павел Иванович, которого иначе как Бондарем никто не называл - фамилия у него была такая, и которого я тоже всегда воспринимал, как неотъемлемую часть дачных участков, настолько он был серым, невзрачным, будто припорошенным землей. Сегодня на Павле Ивановиче был надет серый пиджак, сияющий блеском орденов и медалей.

Разговор, естественно, пошел о войне - я никогда не мог себе представить такой жизни, когда изо дня в день над тобой висит смертельная опасность или может прийти страшная весть о гибели твоих близких. И так в течение четырех с лишним лет.

Иван Алексеевич молчал, кратко высказавшись по поводу войны - чего ее поминать, проклятую, а Павел Иванович, наоборот, охотно рассказывал:

- Пожалуй, самое значительное, что со мной случилось, если уж ты интересуешься, это, когда меня в тыл к врагу забрасывали. Под Краснодаром станица есть, Черкесская, вот в ее район нас и выкинули. Задание ответственное, надо было разузнать, действительно ли немцы меняют румын на этом участке фронта или нет. Раз меняют, значит, готовят что-то серьезное. Уже три группы послали, но они пропали, не было связи с ними. Вот в следующую группу я и попал, я же до войны в аэроклубе занимался, имел шесть прыжков. Остальные, как оказалось, ни разу не прыгали. Четверо нас было, радист пятый. Перед самым вылетом один исчез, как потом выяснилось, в санчасть ушел, но никому не сказался, испугался, видно, а у меня во взводе товарищ был, Петр. Я - Павел, он - Петр, нас так и звали Петропавловском, все время вместе - он и вызвался лететь. Я попросил летчика пониже спуститься, чтобы не раскидало нас, он кивнул, ладно, мол, а когда парашют раскрылся, вижу - до земли далеко. Ночью прыгали, но луна светила, и, что самое главное, мешок с продовольствием у меня оторвался, видно, узел я не туго затянул. Ну, так обидно стало, до сих пор обидно, не поверишь. Я пытался запомнить, где он упал, но куда там. Разнесло нас друг от друга - на второй день только вместе собрались. Да там, считай, неделю по тылам ходили, сведения передавали - вот и получилось, что этот мешок нам бы очень пригодился. Когда получили приказ возвращаться, через линию фронта переходили. Вот тут и случилась беда. На немцев напоролись. Один из них гранату бросил, взрыв пришелся в приклад автомата, что у Петра в руках был. А мы бежали цепочкой, и Петя еще метров четыреста бежал сгоряча. Потом в воронке на нейтральной полосе укрылись, тут и увидели, что у него весь живот разворочен. Не дожил Петя до победы, кровью истек. Ему за эту операцию орден Отечественной первой степени посмертно, мне - второй степени. Правда, теперь мы все пятеро - почетные граждане станицы Черкесская. На двадцатилетие Победы ездил я туда, Петру поклониться...

Я слушал Бондаря и думал о том, что героизм для него - дело бытовое: то, что он ночью прыгал в тыл к врагу, это ладно, но обидно, что мешок с провизией оторвался, а так воевать можно. И еще мне подумалось, что война, эта всенародная беда, обнажила до корней человеческую душу - трус бежал в санчасть, а друг шел на смерть за товарищем. Какими же должны стать люди после Победы? Неужели после такой крови, после атомной бомбы они не поняли, что жизнь - самое дорогое на свете чудо и прожить ее надо по законам добра и терпимости? Ни Иван Алексеевич, ни Елизавета Афанасьевна ни разу не навестили меня в больнице, хотя в почти образцовом дачном хозяйстве у тестя на крыльце жил паук, которого он не вымел, а, наоборот, подкармливал пойманными мухами, а Елизавета Афанасьевна детский врач по профессии - уговаривала Тамару бросить больного мужа. Или я несправедлив к этим достаточно хлебнувшим горя в своей жизни людям?

Глава девятая

--===Свое время===-

Глава девятая

... Изогнутое лицо Тамары в блестящем цилиндре ведерного самовара, который она пыталась поднять, ее вой от безумной боли... Серая спина Бондаря, за которой я спешу, спотыкаясь, раздвигая ветви вишен... Большой, розовый, полусонный, полупьяный хозяин "Москвича", худая, как половая щетка, его жена, визгливо ноющая в дверях - не пущу!.. Тесть, стоящий, как в резной раме, на крыльце как раз под паучьей сетью... Долгий путь в "Москвиче", упирающемся светом фар то в разъезженную дорогу, то в пустую темноту неба... Добродушный голос большого, розового водителя - ты мне в машине не рожай, потерпи, голубушка... Безлюдные улицы города Железнодорожный - волком вой, не у кого спросить, где роддом... Невозмутимая полнолицая медсестра в приемном покое, равнодушно заполняющая карточку под стоны Та мары...

Это - не мой сценарий.

Это - жизнь и крутой водоворот в мирном с виду ее течении. Только что мы сидели за праздничным столом, вели неторопливую беседу - и вдруг обвал, оползень...

На следующий день электричкой и автобусом я добрался до роддома, держа в руках сетку с яблоками и бутылками сока. Уже другая дежурная, осведомившись, когда поступила Тамара, поводила пальцем по списку, вспыхнула улыбкой:

- Поздравляю, Истомин, сын у вас, три восемьсот, сорок девять сантиметров.

Я настолько был потрясен, что машинально отдал передачу и вышел на улицу. Неподалеку, на лавочке сидел светловолосый мужчина, нага на ногу. Он долго смотрел на меня, потом окликнул:

- Чего столбом встал? Садись, закури...

Я благодарно кивнул, сел и затянулся папиросой.

- С кем поздравить? - блондин.

- Сын, - растерянно улыбнулся я.

- Счастливый, - позавидовал блондин. - А у меня девка. Говорил своей, лучше домой не возвращайся, так нет, назло непарня родила. Прямо не знаю, что делать... А ты чего сидишь?

- Как сидишь? - не понял я.

- Беги бегом, рынок здесь за углом, цветов купи, записку напиши супруге, радость же у тебя, эх, ты...

Я так и сделал и в ответ получил Тамарину записку, на клочке бумаги с неровными, размытыми строчками, может плакала?

"Поздравляю с сыном. Мне его показывали. Смешной очень. не ничего не надо. Т."

Только в электричке я, наконец, понял, что я - не просто я. Я - отец, у меня есть сын. Сынок. Мальчишка. Подросток. Он придет ко мне и спросит - как жить, отец? Почему на свете есть зло? Помоги, отец... Что я ему отвечу?.. А пока для него все будет впервые - первый вздох и крик, первая боль и вкус материнского молока, первый сон и пробуждение...

А когда-нибудь он станет впервые отцом.

Как я.

А я - дедом.

Глава десятая

--===Свое время===-

Глава десятая

В то время, когда Тамара находилась в роддоме, я получил письмо от Наташи. Впечатление от первых строк было такое, будто она затаила дыхание перед тем, как броситься в ледяную воду. Она писала,что чувствует, случилось у меня что-то непоправимое, и как ей пусто без меня, нет меня рядом, нет меня в бывшей усадьбе, где мы разлучались только на ночь, и если я есть, то только в ее снах.

Письмо Наташи заканчивалось стихами:

Мимо вокзалов, полей и берез

письмо мое едет под стук колес.

Мои беспечные руки

его опустили в ящик

и мечутся нынче в муке

разве оно настоящее?

Вернуть мне его назад!

Где были мои глаза?

Как я сумела,

как смела?!

Как оно пролетело

сквозь духа цензуру?

Прости меня, глупую дуру...

Любить высоко и чисто

за что, мой любимый?

За что, мой неистовый?!

Перечитывать письмо я не стал.

Держал в руках листок клетчатой бумаги, исписанной круглым, полудетским почерком, видел глаза Наташи сквозь окно уходящего автобуса... Что ей сказать?

Правду.

Если поймет, то дождется, если нет...

"... Не вели казнить, вели миловать. Знаю, как извелась, ожидая весточки от меня, и хорошо сделала, что сама написала. Не стану ссылаться на дела и занятость - все оказалось иначе, чем я предполагал - знай только одно, что я не хочу терять тебя и верю в нашу встречу, несмотря ни на что. Все, что было, помню настолько ясно, что остро жаль времени, растраченного в санатории на шахматы и другие развлечения без тебя.

Ты совершенно права - поменялась обстановка, размеренный режим санаторной жизни сменился на суматошный ритм города - и я ощущаю, как нехватает кислорода наших ежедневных прогулок и послеобеденного отдыха, к чему мы так привыкли. Поэтому набирайся как можно больше здоровья и сил, не ленись, не хандри - гуляй, не торопись выписываться, будут предлагать остаться -оставайся в санатории без сомнений как можно дольше.

В нашей студии меня встретили так, будто расстались только вчера. Родные лица ребят - Коля Осинников, Виталий Вехов. Я рассказывал тебе о них. Серьезно поговорили с Костей Гашетниковым, руководителем нашей киностудии. Он уже заканчивает режиссерские курсы, куда я отослал свои работы, и приступает к съемкам самого настоящего полнометражного фильма о лесничих. На курсы я, к сожалению, не поступил, может быть это и к лучшему.

Иная ждет меня стезя.

Наше несчастье, наша болезнь оказалась причиной нашей встречи. Неужели счастье всегда приходит после несчастья? В таком случае твои предчувствия не обманули тебя - нам предстоят новые испытания. У меня родился сын. Я должен вернуться к жене, к матери моего ребенка.

Как все сбудется, как сложится - не знаю, честное слово.

Повторяю, терять тебя не хочу, поступить иначе не могу.

Сохрани любовь.

Сохрани веру..."

Три спички, зажженные ночью одна за другой.

Первая, чтобы увидеть твои глаза.

Вторая, чтобы губы увидеть твои.

Третья, чтобы увидеть лицо твое

все, целиком.

И чтобы помнить все это,

тебя обнимая потом,

непроглядная темень кругом...

Где я читал эти стихи?

Глава одинадцатая

--===Свое время===-

Глава одинадцатая

Мы молча пожали друг другу руки. Сели. Закурили.

Я внимательно рассматривал Костю Гашетникова. Сколько мы с ним не виделись? Несколько месяцев, наверное. Став профессиональным режиссером после окончания Высших курсов, он, пожалуй, слегка погрузнел, как бы спрятался за новым слоем брони и поглядывал на меня изнутри маленькими глазками.

- Как Елена?

- По-прежнему. Без работы. Без настоящей. Парадокс, хорошая актриса, это я тебе не как заинтересованное лицо говорю, а ролей никто не дает такой типаж уже есть. Актрису такую Корнееву знаешь? Так вот, моя Ленка на экране точная ее копия. Как близнецы.

- А ты взял бы ее к себе в картину, придумал бы ей эпизод.

- Нельзя. Жена. Это раньше можно было, а сейчас категорически не приветствуется.

- А Самборов? Всю жизнь жену снимал. И сейчас, по-моему, снимает.

- Так то Самборов. Он же Сам...боров.

- Жаль... А что у тебя с фильмом?

- Это уже интервью? - Костя Гашетников с усмешкой уставился на меня. Как прежний, ироничный и саркастический Гашетников.

Я сам попросил его о встрече - сыну полгода, денег в обрез, решил подзаработать, тем более, что Ян Паулс обещал посодействовать - у него знакомый редактор в "Советском экране". - Нет... Не знаю, как писать о тебе. Наверное, о Самборове легче было бы. Но у меня задача другая. Нужен материал о молодых.

- Тогда просто, - прищурился Костя. - Значит, так... В своей первой ленте "Полнолуние" начинающий режиссер затронул волнительную для всех нас тему охраны русского леса, так глубоко и полно раскрытую старейшим советским писателем Леонидом Леоновым. Молодые кинематографисты. Какие они? Какие проблемы находятся в центре их внимания? На остром конфликте между новым и старым молодые авторы, из которых следует особо выделить старейшину операторского цеха Бориса Карловича Юрловского, работавшего еще с Дзигой Вертовым, исследуют разные характеры, рассматривают через объектов киноаппарата...

- Перестань, я так никогда не напишу, - прервал я Костю.

- Но зато финал фильма, апофеоз апогея, это победа добра над злом, рассвет на вырубленной делянке и молодые побеги будущего леса.

- Пусть так профессиональный кинокритик пишет.

- Ладно, старик, шучу. Давай в самом деле о деле... Ты сценарий фильма, который я собираюсь ставить, читал?

- Какой вариант? - спросил я тихо.

Костя глубоко затянулся сигаретой, внимательно, навскидку глянул на меня:

- Тебе известно?

- Да.

Он откинулся на спинку кресла.

- А какой вариант ты читал?

- Оба.

- Каким образом? - жестко спросил он.

- Рассказ в "Новом мире" был опубликован два года назад, легко представить себе, что из этого вышло. А твой вариант сценария дал мне Коля Осинников.

- Николай?.. Тогда понятно... Ладно, хорошо. Ну и что? Твое мнение?

- Так ты же, хитрец, все поменял. Рассказ был простой, камерный, лирический - он и она едут на дачу, проводят там субботу и воскресенье, уезжают влюбленными, а возвращаются чужими друг другу людьми.

- Вот-вот, ты совершенно точно это уловил, чужими людьми, - оживился Гашетников.

- В твоем же варианте появляется третий персонаж. Хозяин дачи. К нему в гости и едут влюбленные герои рассказа. В электричке к девушке пристают хулиганы, и третий выходит с ними, а второй остается. Драка. В тамбуре. Драка тупая, под стук колес. На остановке третий падает на пол, и автоматические двери зажимают ему шею. А хулиганы продолжают бить обезглавленное тело, которое корчится в бессильных судорогах. После этого трое проводят ночь вместе на даче. В разных углах. В страхе. Утром солнце и снег берут свое, и, казалось бы, забыта ночь. А на обратном пути в Москву опять в вагоне появляются те же хулиганы. Они не бьют, просто на ходу небрежно сдвигают третьему шапку на глаза. На вокзале трое расходятся в разные стороны. Как чужие... Их разлучил страх... Страх разлучает людей... Я знаю этот страх, Костя, холодный, животный страх, от которого слабеет тело и меркнет разум... Я хорошо помню послевоенные подмосковные поезда, по которым ходили приблатненные компании... Страх, который надо преодолеть, если хочешь быть человеком.

- Верно, старина. Вот поэтому я и назвал свой вариант "Трахома". Без операции не обойдешься, иначе ослепнешь.

- И тебе разрешат ставить свой вариант?

Гашетников болезненно, как от зубной боли, сморщился, пожал плечами:

- Вряд ли.

- Может быть, все-таки лучше остаться в любителях?

Костя ответил не сразу:

- Ты и сам знаешь, как у нас, в Технологическом, нередко сценарий менялся прямо по ходу съемок. На "Мосфильме" же план, метраж, смета. Мне до истинного профессионала еще далеко. То ли дело Акулов! Пришел в павильон, сел в кресло, спросил, какой объектив, и уже по расстоянию до актера знает, каким планом его снимают.

Гашетников скорчил брезгливую гримасу, изображая, очевидно, Акулова:

- Я же просил крупнее, а ты как сымаешь?.. Недавно с лесов софит свалился, грохнулся прямо рядом с ним.

- Неужели сбросил кто-нибудь? - недоверчиво спросил я.

- Не думаю. Но Акулов именно так и решил, даже съемку отменил в тот день.

- А на тебя лампы падают?

- Нет. Пока.

- Хорошо, а что такое кино, ты теперь знаешь?

- Это хороший вопрос, Валерий. Я много думал об этом. Мы с тобой родились, уже когда существовало звуковое, цветное, стереоскопическое, панорамное кино, но мы открыли для себя заново, что по экрану ходят люди и движется поезд, и мы были потрясены этим чудом. А потом, когда, благослови его, господи, профком Технологического института купил киноаппаратуру, мы все время совершали открытия. Помнишь, как ты носился с гениальной идеей, что изображение может быть одним, а звук к нему - совсем другим? Например, в кадре бюрократ, а в звуке хрюк. Я и сейчас уверен, что на этом приеме можно сделать интересный фильм. Но дело-то совсем не в приемах...

- Прием тоже важен, Костя. Пример тому - твой же этюд "черное и белое". Женщина в белом, женщина в черном, телефон и черный фон. И черная нитка бус на белой женщине. И Стравинский... А в результате серебряный приз на международном смотре любительских фильмов в Югославии. Ты же сам говорил, что за этот фильм тебя и приняли на режиссерские курсы. Меня же вот не взяли.

- В этом твой туберкулез виноват. А так поступили бы вместе еще два года назад. Кстати, как здоровье?

- Спасибо. Не жалуюсь.

- А почему у тебя с курсами не вышло?

- Мимо сада с песнями. Про "Немую" сказали, что это пацифизм, про "Белые горы", что это не наша философия, про "Живописца Болотникова" абстракция, умозрительность.

- А к кому ты попал на собеседование?

- К Чулкову.

- Знаю такого... Погоди-ка, погоди-ка... Только что на Рижской киностудии один начинающий режиссер, интересный парень, между прочим, по сценарию Чулкова короткометражку поставил. Я ее видел. Героиня - контуженная во время войны девушка, знакомится со студентом консерватории, любовь, прогулки по старой Риге, она приходит на концерт и начинает слышать музыку вперемешку с грохотом бомбежки... Это же твоя "Немая"!

- Нет, не моя. У меня - море, солнце, пляжи... Так что же такое кино?

- Кино, кино, - вдруг завелся Гашетников, - причем здесь кино? Кино это ты. Неважно что: кино, книга, картина, важен художник. Есть художник-режиссер, есть художник-оператор, есть художник-артист, есть художественное кино. И не надо никакого художественного совета, если ты творец, если ты - художник. А может так и начать статью для "Советского экрана"? Не пропустят... Как "Трахому" Гашетникова... Кто не пропустит?..

Знакомый редактор Яна Паулса, вот кто, подумал я, садясь за статью. Какой худсовет вы имеете в виду, скажет.

Я перечеркнул написанное и начал снова: "Молодые кинематографисты. Какие они?.."

И опять все перечеркнул. Надо по капле выдавливать из себя раба, говорил Чехов. Чтобы стать человеком. И не бояться подмосковных хулиганов. И не бояться редактора журнала. И не бояться редактора в себе.

Глава двенадцатая

--===Свое время===-

Глава двенадцатая

Странно.

На звонки никто не ответил.

Ну, мало ли, наверное, не может отойти от сына, но когда я открыл дверь своим ключом, то понял, что Тамара дома. На мой вопрос, что случилось, ответом было равнодушное молчание. Если я появлялся в комнате, она уходила на кухню, оттуда в ванную до тех пор, пока я не взорвался:

- Ты что, язык проглотила?

- Не ори, Сережа не выносит твоего крика.

- Может объяснишь свое поведение?

- Это не я, это ты должен объясниться, - почему-то рассмеялась Тамара и брезгливо сморщилась. - Откуда эта гадость?

Тамара открыла сервант и швырнула на стол два конверта.

Письма Наташи.

Все ясно, подумал я, ощутив всю безнадежность и неизбежность предстоящих объяснений.

- Я не могу одного понять, - с удивлением в голосе заговорила Тамара. - У тебя же есть сын, потрясающий сын, люди на улицах останавливаются и любуются им, а ты... С какими мучениями он мне достался, ты, конечно, себе этого не представляешь, никто из вас еще не рожал, а ведь я помню каждый денек Сережкиной жизни. Преждевременные роды и ему нелегко дались, у него же все время животик болел, криком исходил, бедненький, и все-таки выходила я его, пока ты в своей студии пропадал.

Ки-но-лю-би-тель... Неужели не дошло до тебя, когда провалился ты со своим поступлением на режиссерские курсы, что пустое это все и что тяжело нам с Сережей здесь одним? Ты бы хоть заметил, как он любит мою красную матрешку и как начинает сердиться и плакать от зеленого зайца, которого ты ему подарил...

Неправда, подумал я, когда я прихожу домой, Сережка радуется больше всего именно мне, я же вижу, что на других он гораздо меньше внимания обращает.

- Он же пятимесячный сидеть начал, а в семь месяцев, это считай на самом-то деле в пять, у нас первый зубок прорезался - вот как быстро мы выросли. Да если бы он не кусался, я бы ни за что от груди его не отняла. А какой он умница, все понимает, ну, абсолютно все, разве не удивительно? Я ему на днях пальцем погрозила, нельзя, Сереженька. А он посмотрел на меня, немного подумал, потом погрозил пальчиком ножу , за которым тянулся, потом погрозил мне, а потом неумело так ручонку вывернул и себе погрозил тоже. Ну, не ласточка?.. Нашел тоже на кого нас променять...

Я молчал. Все не так, все несправедливо, все неправда, только разве в чем-то убедишь Тамару? И почему я должен доказывать свою невиновность? Противно. А за провал на курсах просто горько и обидно.

Мое молчание Тамара восприняла как подтверждение своим словам.

- Сказать-то нечего? Ты же никогда меня не любил, я теперь это точно знаю. Сколько же на мою долю выпало и за что мне такие мучения? Ведь ты же не только зазнобу завел в санатории, вот они, доказательства, тут уже не отопрешься, у тебя и в диспансере девка эта из Подмосковья была, не ври, была, так, кроме того, ты и на работе романы крутишь.

Я онемел от изумления. Это что-то новенькое.

- Что за чушь! Ты хоть соображаешь, что мелешь? С чего ты взяла?

- Не надо, Валерий, я все знаю, абсолютно все. Ты думаешь, почему я тебя так редко в диспансере навещала? Спасибо, добрые люди из издательства позвонили, подсказали мне, с кем ты амурничаешь все обеденные перерывы и на собраниях рядом сидишь...

- Звонили?.. Кто?.. Почему ты раньше не говорила?

- Неважно. И сейчас не скажу, сам подумай, может у тебя их там не одна.

- Ну, и с кем же это я на собраниях сижу? С кем амуры развожу?

- С Ветлугиной Светланой. Скажешь нет? Ты же ее к себе в кино сниматься звал. И в диспансер она к тебе бегала, забыл?

Вот тебе, как говорится, бабушка, и Юрьев день, правда, скорее уж Тамарин день. С самого начала разговора я ничего не ощутил, кроме мерзостной пустоты, а сейчас почувствовал себя, может быть впервые в жизни, необыкновенно глупо. В диспансере я пытался разобраться в причинах наших раздоров с Тамарой и пришел к выводу, что мы соединили наши судьбы слишком поспешно, не обдумав этого серьезного в жизни шага, что эгоизма в Тамаре куда больше, чем любви, а оказывается, за моей спиной шла какая-то неведомая мне жизнь, кто-то распоряжался моей судьбой, звонил Тамаре. Светлана Ветлугина из корректорской, действительно, интересовалась нашей киностудией, я ни для кого не делал из нее секрета, даже приглашал Светлану сниматься, где еще найти в любительском кино актрису? Но она отказалась, не знаю по каким причинам. Верно, что она в диспансер ко мне приходила. Как страхделегат, это ее общественное поручение.

- И кто же тебе звонил?

- Не имеет значения. Она не назвалась.

Кому же надо было сделать этот выстрел, напоить ядом свою ложь? Кто же мой Яго? Или, вернее, Яга? Баба-Яга из нашего издательства.

- Значит, женских рук дело. Ну, ладно, с этой доброй феей я еще разберусь. Непонятно только, что же ты сразу не порвала с таким негодяем, как я?

- Я не была уверена, - помолчав, ответила Тамара. - И потом меня муж Ветлугиной отговорил.

- Ты с ним встречалась?

- Да. Мне дали его телефон.

- И что же?

- Он сначала отказывался, но я настояла. При встрече я ему все объяснила, но он сказал, что все равно все зря, потому что он верит своей жене.

- А ты?

- Ну, и я решила поверить своему мужу. Так благороднее.

Я молчал. Спорить? О чем? О том, что благороднее верить мужу, чем не верить? Оправдываться? В чем? В своих чувствах? Что бы ни говорилось все впустую, все отступит перед тем истинным, чему врать никак нельзя. Надо только прямо держать ответ.

Да или нет. Любишь Тамару? Нет. А Наташу? Да. Господи, и почему Наташка не ответила на мое последнее письмо?

И все же я попытался собрать осколки. Не ради себя. И не ради Тамары. Ради Сережки.

- Ты знаешь, Тамара, если ты действительно хочешь, чтобы был отец у твоего сына, пойми, не на словах пойми, всей кожей, всей сутью своей проникнись - настоящее чувство не в страсти, не в горении, оно - в добротерпении, во всепрощении...

- Да брось ты высокие слова, - перебила она меня. - Оставь их для своих принцесс. Все вы мужики одним мирром мазаны.

Разве я сама не знаю, что стоит подолом махнуть да томно вздохнуть и готов родимый, стойку сделал, глазки загорелись, а чем ты от других отличаешься?

Она умолкла, махнув рукой.

- Это что, твои последние слова? - после долгой паузы спросил я.

- Да. Нам с Сережей такой отец не нужен. Другого найдем. Честного и верного.

- Глупости говоришь... А ты знаешь, Том, я уже устал. Устал бороться с тобой, за тебя, за себя, за нас. Ничего не получается у нас... Значит, развод?

- А я уже подала заявление.

Судьба, подумал я. Вернее, несудьба.

Значит, конец.

И я неожиданно успокоился.

Даже легче стало.

Так бывает.

В противотуберкулезном диспансере, куда я провалился, как в яму на бегу, на соседней койке умирал человек. И я ночами не спал, лежа на одном боку, спиной к нему, прислушиваясь к его булькающему дыханию, и обреченно погружался в болото мрачного отчаяния, пока не дошел до какого-то психологического тупика, в котором само собой рассветно забрезжило ощущение, что я только гублю сам себя своими переживаниями.

И я успокоился.

И стал выздоравливать.

Значит, и здесь я дошел до своего предела. На следующий день я собрал свои вещички и отвез их к родителям. Сделал то, что должен был сделать года два назад.

Правда, в наследство от этого разрыва мне достался сон, который мне видится время от времени. Он связан с одним воспоминанием: мой дед умер много лет назад, но когда я был еще десятилетним мальчишкой, он как-то приехал ранним утром из своего Моршанска и, ссутулившись, сидел на фанерном чемодане в перед ней коммунальной квартиры, где мы жили в угловой комнате. Я увидел его в конце темного коридора, он улыбался и кивал мне, а я смотрел на него и силился проснуться. А теперь, в своем сне, я дед, и я уже умер, как мой дед, но сижу на чемодане в передней, киваю седой стриженой головой и улыбаюсь, а маленький мальчик, мой внук, его зовут скорее всего так же как и меня, сын моего Сережки, смотрит испуганно и сонно на меня в конце темного коридора и не узнает, потому что он меня никогда не видел. И не знал, что я - родной ему по крови. А я не мог предположить, что сон-то пророческий.

Глава тринадцатая

--===Свое время===-

Глава тринадцатая

Весной после размена мои родители переехали в новую квартиру. От метро до их пятиэтажного дома надо было идти чуть ли не полем мимо оврага, где летом жгли разломанную тару и упаковочную стружку из мебельного магазина, а зимой дух захватывало смотреть, как мальчишки летят с ледяных склонов на санках. Овраг всегда привлекал внимание своей пусть неопрятной, но естественной неровностью впадины, окруженной стрижеными газонами и ритмичной аккуратностью рядом проходящих путей метрополитена. Впрочем, газонов с высаженными березками, кленами и даже голубыми елями поначалу не было. Была жидкая, непролазная, казалось, вовеки неистребимая грязь после сдачи объекта в эксплуатацию, пока не проехал мимо какой-то начальник, видимо, очень большой и толстый и дал нагоняй другому начальнику, что пониже и потоньше, и тогда нивесть откуда появились машины и люди и буквально за неделю из грязи сделали парк. Было приятно после этого сознавать, что есть еще добрая сила над злой силой, хотя и не часто она проявляется. И уж совсем абстрактно думалось о той неимоверной доброй силе, которая укротила бы самую большую существующую злую силу.

Когда я расстался с Тамарой, то перебрался к старикам, и жизнь моя под родительским кровом потекла спокойно и вольно - дома меня всегда ждал обед и раскладушка, а временем своим я располагал, как заблагорассудится. С Тамарой я виделся после суда и развода только тогда, когда изредка брал погостить Сережку, с которым больше нянькались мать с отцом, чем я.

Особенно любили друг друга дед Сергей и внук Сергей.

Мой отец и мой сын.

После неудачи с режиссерскими курсами, после разговоров с Гашетниковым я поостыл к кино. Я понимал, что при настойчивости и терпении в конце концов добьюсь желаемого, но меня вдруг крепко поразила мысль, что фильмы стареют.

Как люди.

Куда девается фильм после проката? В небытие, из которого его уже ничем не вытащишь. Фильм - не книга, которую можно снять с полки, перечитать и задуматься над раскрытой страницей.

Кроме того, прав был Чулков, что кино - это промышленность со своим планом и десятками людей, претворяющих сценарий в кинокартину, которые не станут ждать, если у тебя что-то не складывается, как хотелось бы. И потом минимум два года уходят на создание фильма, но все это время режиссер должен жить одной идеей, только тем материалом, который снимает, единым ощущением как части, так и целого...

Без Гашетникова затихла, будто обмелела, наша любительская киностудия. Поразлетелись, обзавелись семьями мои одержимые друзья словно утолили свою нетерпеливую молодую жажду у источника искусства и уступили свое место другим...

Наташа?.. Ее московского адреса я не знал, но что-то останавливало меня от ее поиска. Скорее всего то, что она не ответила на мое письмо, в котором я фактически с ней прощался, когда родился Сережка, а ведь с тех пор прошел почти год...

Так я и жил.

Давали задание на работе - я исполнял. Но не больше. Звали в гости я шел. Молчал телефон - я смотрел телевизор. Желтели мои сценарии, задохнувшись в чемодане под кроватью. Можно было уйти и бродить по весенним улицам, прыгая по проплешинам сухого асфальта, но кроме солнца на земле есть еще тучи и ветер - в конце концов возвращаешься обратно продрогший и усталый. Работа, киностудия, друзья, знакомые были похожи на спицы одного колеса, осью которого был я. Все крутилось, неподвижен был лишь я сам.

Но проходит время и приходит время, от которого не скроешься, как бы ни старался прикрыться маской занятости и безразличия. В минуту эту озаряется разом бестолково прожитое прошлое и горек ответ на вечные вопросы - для чего живешь? Кому радуешься? Чем утешается сердце твое в этой скоротечной жизни? И эти вопросы сверлят душу, несмотря на то, что кого-кого, а себя уж перед самим собой человек всегда оправдает.

А пока я расслабился, течение жизни медленно, но неумолимо стало сносить меня от желанного берега, к которому я когда-то стремился. Как выплыть? Рецепт простой - работа...

А я сегодня выступал...

был зал

и свет маняще резок,

а я стоял

и вспоминал

обрывки строк - отрезан

растерянностью и тишиной

ищу,

как в темной кладовой,

лекарство,

дыханью - выход,

горлу - звук,

отчаявшись в бою,

так смерти ищут!

И да обрящет разум мой

спасенье в памяти!..

Минутку... ...я вспоминаю детский кубик,

меня берущие и поднимающие руки,

качели вверх,

ступени вверх,

тепло щеки,

склоненной на моем плече,

и то мгновенье

сколь бесконечное не знаю

любви,

немой от чувств избытка,

но снова наступает пытка,

по подземельям памяти вступаю

в холодный пот камней.

Тупик.

Молчит презрительно театр.

Темнеет жалостью кулиса.

Бегу, как слабый гладиатор

бежал по кругу.

Смысл

происходящего мне страшен:

еще один не смог,

еще один глашатай,

не родившись,

мертв.

Не-е-ет!

Я, повернувшись, жду меча

и выдыхаю сгоряча

стихи,

что по ночам ворочал

и что ворочали меня,

шепча мне строчки: о чем мне пел полдневный зной, какой веселый и какой я злой,

я не слова - я гимн пою про то, как эту жизнь люблю!

И мне не страшно обнаженье

оно, как звездное паденье

в зал.

А зал?

Я ощущаю на щеках

ресниц поднявшихся дыханье,

я слышу в людях пониманье

и вижу мир прекрасно-зыбкий...

О, как идет слеза улыбке!

Помню, Ленька Сергеев в пионерском лагере, когда нечаянно свалился в море, поднял, отчаянно барахтаясь, такую тучу брызг, что с набережной тут же попрыгали несколько человек. Ленька все же наглотался воды, но его быстро откачали, и первым делом, открыв глаза, он попросил пить... Ох, и смеялись же мы тогда!..

Глава четырнадцатая

--===Свое время===-

Глава четырнадцатая

Наклонной неторопливой вереницей эскалатор двигался вверх. В метро, если не читаешь, некуда деть глаза - невольно рассматриваешь соседей, представляешь их судьбы, характеры. Среднюю ленту из трех эскалаторов остановили на ремонт, и проезжающие пассажиры глядели на группу женщин в серых рабочих халатах, протирающих лакированные доски. Женщины чувствовали на себе эти взгляды и, как на сцене, почти театрально, вели разговор, по обрывкам которого можно было понять, что невестка кому-то попалась ленивая и с дурным характером: "я ей говорю, поработай с мое, вот тогда и отдыхай, а она в ответ"... Все-таки, весь мир - театр, все люди - актеры. Даже в обычной беседе двоих - один произносит монолог, другой - его зритель.

До районного диспансера от метро три остановки на троллейбусе: две коротких и одна длинная. Каждый раз, когда я вхожу в диспансер для очередной проверки, а это бывает раз в полгода или после простуд и гриппа, замирает душа - а вдруг все опять по новой? В этом диспансере я в первый раз - несколько дней назад подскочила температура, мать вызвала своего участкового врача, и я попросил ее дать направление, хотел провериться там, где я не состою на учете, обнаружат ли следы моих болячек или я могу уже позабыть о них?

Рентген в пятом кабинете, по коридору направо, тупик с обитой дерматином дверью, над которой горит надпись "Не входить!" Несколько стульев вдоль стен. Я сел на крайний и машинально вертел в руках белый прямоугольник направления.

Я не заметил, как она подошла и села напротив - смотрел на оторвавшийся дерматин около ручки двери... Сердце рванулось, как птица в сетях, и упало... Этого не может быть!.. Истонченное лицо, опущенные плечи, безвольно подвернувшаяся в лодыжке нога...

- Наташа... - сорванным голосом позвал я.

Она мельком взглянула на меня и опять уставилась в пол. Что за наваждение?.. Ты ли это?.. Маленькие елки на снежной поляне в лесу, как слонята... На пепле чувств любви подснежник... Стихи... Могилки Кузнецовых, твоего деда и твоей бабки на деревенском кладбище, куда ходили мы как на смотрины...

Где все это?.. Как исчезло, сгинуло, минуло?..

Я пересел на стул рядом с ней. Сидевшая у двери пожилая женщина с острым любопытством разглядывала нас.

- Ты что, Наташенька? - я взял ее за руку. В неплотно сжатом кулаке торчала трубочка бумажки. Я развернул ее, прочитал направление на томограмму, верхушка правого легкого.

В этот момент надпись над дверью погасла, вышла медсестра и, окинув взглядом ожидающих, скомандовала мне:

- Мужчина, пройдите.

Я положил Наташино направление ей на колени и вошел в рентгеновский кабинет. Хорошо знакомая процедура: раздеться до пояса, встать, уложив поднятый подбородок в специальную ложбинку, руки на пояс, вздох, не дышать, одевайтесь...

Я дождался Наташу, и мы вышли вместе из диспансера. С утра было безоблачно и даже закапало с крыш, выходящих на солнечную сторону, но сырой, промозглый ветер нагнал туч, и день неуютно посерел. Мы спустились в метро и долго молча ехали, пока Наташа не потянула меня за рукав:

- Выйдем здесь...

Мы присели на мраморную скамейку с врезанной в нее доской желтого лака, и здесь Наташа впервые посмотрела не меня:

- Как же тебе живется, Валера, рассказывай...

Выслушав меня, Наташа усмехнулась:

- Бедненький ты мой...

- Неправда, Наташа, я теперь снова богатый...

- Что же ты меня не искал, милый? - Наташа схватила мою руку и стала ее гладить, как бы согревая, а может быть, греясь ее теплом. - Я же тебя ждала. ждала, письмо тебе написала, что буду ждать тебя, сколько скажешь, а ты не ответил, вот я и подумала, что позабыл ты меня, кончилась твоя любовь...

- Какое письмо? Когда?.. - встревожился я. - Вспомни, первое письмо ты дала мне, когда я уезжал из санатория, второе - я получил примерно через неделю, и все, больше не было, это я тебе писал, но ты умолкла.

- Не было? - удивилась Наташа и задумалась. Я же все мучилась, не могла решиться... У тебя жена, сын, и кому я нужна больная... Потому и отправила перед самой своей выпиской.

- Тогда ясно, кому оно попало, - вздохнул я и спросил, помолчав:

- А что ты в нем написала?

- Повторить? - Наташа прижалась лицом к моей ладони. -Сказать?.. Что значат слова и бумага?.. Жить не хотела... А ведь я тебя чуть было не потеряла... Я же тебя увидела сразу в диспансере, сидишь на стуле, отвернулся, и я хотела уйти, но осталась, слава богу...

- Умница, теперь все в порядке, теперь мы никогда не расстанемся, радость моя, - я гладил Наташу по голове, а она судорожно рыдала, вцепившись в меня.

С воем влетали на станцию поезда, шипели автоматические двери, толпа устремлялась на переход, люди торопились по своим делам, но невольно сдерживали шаг и тихо обходили скамейку, на которой сидели, прижавшись друг к другу, мы. Кто из нас был актер, а кто зритель?

Нет, мир - это не театр.

Глава пятнадцатая

--===Свое время===-

Глава пятнадцатая

Я очнулся, я снова жил и только потом, по прошествии лет, понял, что сценарий "Планета пустынь" - это мир фантастических видений, в основе которого была реальность - мне надо было рассказать о своей любви к Наташе.

О нашей любви.

Эти письма с далекой планеты - караван лебедей, улетающих вдаль...

Ночью молчит пустыня. Синее солнце наполняет день звоном жары - монотонной, как мелодии Востока, вечером сворачивается в клубок баловень цвета закат, а ночью молчит пустыня.

Совсем не страшно - здесь некого бояться. Шагаешь по песку, как по снегу в морозную ночь, и сухой воздух жадно ловит пар твоего дыхания. Звездный свет пронизывает вечно безоблачное небо и блестит в глазах. Мысли по-кошачьи ленивы - хоть и дремлют, н за кем-то следят.

Почта Эфира почему-то молчит. Мачты раскинули невод антенн и ловят рыбу-золото твоих посланий. Скоро исполнится год, и прибудет смена, если только археологи Космограда решат продолжить поиск Разумных на этой планете. А пока мне необходимо закончить эксперимент.

Планета пустынь.

Планета - пустыня.

Но только здесь я отчетливо вижу в тугой прозрачной глубине быстрые спины рыб и кипящий веер брызг при развороте на водных лыжах. Только здесь мне видится море и видится ручей. Море в минуты вздыбленной ярости, когда сорваны все паруса и нет надежды, осталось только смутное желание коснуться твердой суши, а ручей - капли, льющие свет и захлебывающиеся от тихого смеха.

Планета пустынь - мгновенная жизнь.

Все живое лежит веками под беспощадным солнцем, чтобы взорваться ослепительной торопливой вспышкой, если будет вода.

Раньше ее было много, и дети Разумных ходили по лужам, воображая себя капитанами, а влюбленные целовались под теплым дождем.

Но воду выпила цивилизация, и Разумные улетели, оставив ланету пустынь, где все истерто в песок. Зыбкий, как мираж. По песку можно ходить, но нельзя останавливаться. Тонет все, что тяжелее. Утонули в песке дома, улицы, города Разумных. Задохнулась жизнь под покрывалом эрозии.

Что же осталось?

Остались семена приспособившихся растений - они нашли такую форму, чтобы удержаться на поверхности. Они легче песка.

Планета пустынь - планета ждущих семян. Если зернышко дождалось воды, то лопается оболочка, ярко вспыхивает узор цветов и вот уже твердеет под жгучими лучами новое семя, новое звено в цепи превращений, новая инкарнация жизни.

Планета пустынь - планета тягучего ожидания и взрыва. Авария на станции случилась также, как взрыв. Разом расползлась, словно растаяла, стенка резервуара, и поток воды, оседая и дробясь, грузно извергся на планету пустынь. Желтые, лиловые, оранжевые, белые, синие, серебряные, кумачевые цветы укрыли ярким ковром поверхность образовавшегося озера, которое высыхало и блекло на глазах. Так выцветают незабудки.

За резервуаром с запасами воды наступила очередь других строений моей станции. Нержавеющие, тугоплавкие конструкции ,выдерживающие вакуум и холод космоса, разъедались спорами, которые провели свою кропотливую работу незаметно для меня. Я успел послать зов о помощи и спуститься в археологическую шахту.

Пробираясь сквозь толщу песка, мы искали дно, материк, на котором жили Разумные. Что ж, когда-нибудь станция, вернее останки станции, под тяжестью собственного веса достигнут дна. Верхние строения станции разрушились под действием спор, исчезли сдерживающие распорки, рассыпались синтезаторы воды. Станция - мой саркофаг, его не так-то просто будет откопать, аварийного запаса воды осталось дней на десять...

Я успею написать тебе, Наташа...

... пустыня,

пустыня без края у ног,

звенит безоблачный зной,

в зубах песок

и в ногах песок,

сухой, горячий и злой,

в зыбком песке,

в зыбком песке,

ссыпаясь вперед с песком,

шагаю в тяжелом шуршащем сне,

шагаю вперед ползком,

и ссохшийся рот

поперек разорвав

распухшим чужим языком,

песню пою,

что Создатель прав,

что жизнь распустилась цветком,

любовь подарила свой дар,

я пью твоих рос нектар...

... я смотрел, потому что не оторваться, я слушал, потому что ты смеялась, я молчал, потому что ты говорила... почему я не слышу тебя, почему не вижу?.. разве может быть так, что тебя нет?..

... ты пришла

и этим все сказано!

радость моя

под глазами

слезами размазана...

... люблю! и головой вперед, как в водопад, разбиться в радугу, взлететь и лечь прохладой брызг в прохладу плеч...

... и хотя мы одни с тобою, мы совсем не одни - балеринами над стеною танцуют огни..

все пройдет... останутся губы, целующие голубую соленую влагу твоих глаз...

... Мой саркофаг достиг дна... Разумные были, Разумные жили - станция опустилась в мертвом городе и стала одним из его домов...Разумные стали Безумными и погубили свою планету...

На стене единственной комнаты, что мне удалось откопать, осталась фреска, тусклая от патины времени. Женщина ждет любимого. Женщина ждет любимого, улетевшего к далеким мирам. Я долго вглядывался в лицо женщины, потом вылил на губку остатки воды и протер фреску. На миг засиял божественной красотой лик с твоими глазами и скрылся под распустившимися цветами...

Где мне найти высокие слова сильнее смерти? Они есть и они единственные:

Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ

Глава шестнадцатая

--===Свое время===-

Глава шестнадцатая

Наташа словно расцвела. Как мы радовались каждой нашей встрече, телефонным звонкам, совместным прогулкам. А как она волновалась, когда я в первый раз привел ее к себе домой и познакомил с родителями. Я очень хотел, чтобы она понравилась моим старикам - так и случилось. Вроде бы само собой, естественно, Наташу приняли как родную в нашу семью, но только позже я понял, сколько такта было проявлено матерью и отцом.

Когда я, проводив Наташу, вернулся домой, отец сидел за столом и, видно, ждал меня.

- Садись, Валерий, поговорим.

Мать, как была в фартуке, пришла с кухни и тихо присела в кресле у телевизора.

Отец разглаживал складки скатерти, вертел очки в руках - искал слова.

Наконец, решился.

- Насколько я понимаю, у вас с Наташей серьезно? - спросил он, строго нахмурившись.

- Да, - сразу и твердо ответил я. И даже обрадовался тому, что сказал, что у нас с Наташей действительно серьезно.

- Ну, и как же вы рассчитываете дальше жить? - отец испытующе поглядел на меня. - Насколько я понимаю, Наташа замужем?

Разговор будет нелегким, подумал я.

- Официально замужем, но она не вернулась после санатория к мужу и живет сейчас с матерью и братом. Здесь, неподалеку.

- Брат младше ее?

- Нет, старше. Он мастер спорта. По ручному мячу. За ЦСКА играл. Сейчас работает не то тренером, не то завскладом.

- Насколько я понимаю... - отец третий раз употребил это выражение, и жить там негде?

Мать сдержанно вздохнула в своем углу.

- У них двухкомнатная квартира. В одной комнате брат, в другой - Наташа с мамой. Здесь, естественно, тоже негде - не приведу же я жену к вам на кухню, на раскладушку. Но вы не беспокойтесь, сами знаете, я стою на очереди в издательстве, мы строим дом на проспекте Мира, и мне обещают однокомнатную квартиру с учетом моего заболевания... А пока перебьемся как-нибудь... Кроме того, Наташу опять кладут в больницу - не долечилась она, судя по всему.

- Не может быть, сынок! - всплеснула мать руками. - Как же это получилось?

- Дела... - покрутил головой отец.

Я молчал.

Молчал отец.

Молчала и мать.

В словах не было необходимости, но мне было до боли жалко стариков. С их точки зрения, я еще совсем молодой и многого не понимаю, мне хоть бы сейчас пожить да не тужить, а я уже перенес серьезное заболевание, остался без дома, сын мой растет без меня, а я еще решил связать свою жизнь с милой, но беспомощной Наташей, которая не сегодня-завтра ляжет на больничную койку...

И, наверное, им где-то в глубине души было даже неловко чувствовать себя здоровыми и благоустроенными... Как объяснить отцу и матери, что не квартиру, не дачу, не машину - обрел я любовь, что пошатнулось Наташино здоровье от нашей разлуки, что пойдет она теперь на поправку...

Не надо им ничего объяснять, они поняли.

- Хорошо, - как о решенном деле сказал отец и больше для порядка добавил:

- Подумай все-таки...

- Чего же тут думать? - сказала мать. - Тяжело вам будет, Валерий, ох, тяжело, да уж чему быть - того не миновать. Может, чайку попьешь, сынок? А? С бараночками.

Глава семнадцатая

--===Свое время===-

Глава семнадцатая

Сам не знаю откуда и почему, но во мне проснулась и жила твердая, безоглядная уверенность - все у нас с Наташей будет хорошо, иначе просто быть не может. Поскорей бы ей только вылечиться. Наташе дали направление в клинику института туберкулеза, но попасть туда оказалось не так-то просто, мы ждали недели две, пока освободится место. Наконец, ей сообщили, что можно приезжать.

Когда я заехал за Наташей, она уже ждала меня, немного взволнованная, но сосредоточенная:

- Почему-то мне кажется, что именно в этом институте мне помогут.

Я постучал по деревянному дверному косяку.

Мать Наташи, Елена Ивановна, собралась было с нами, но Наташа упрямо замотала головой:

- Нет, нет, нет. Ни в коем случае. Я только с Валерой хочу. А ты потом приедешь, навестишь. Еще наездишься.

- Ну, хорошо, хорошо, доченька, - покорно согласилась Елена Ивановна. - Лишь бы тебе лучше было. Делай, как хочется. Давай-ка присядем на дорожку.

- И то верно, - случайно в один голос сказали мы с Наташей, улыбнувшись друг другу, но тут же стали серьезными.

Сели.

Я с Наташей на диване. Елена Ивановна - на краешке стула.

Воцарилось молчание. Стало слышно, как гулко тикает большой пластмассовый будильник, как глухо булькает вода в трубах центрального отопления.

Мы держались с Наташей за руки, смотрели друг другу в глаза, а Елена Ивановна - на нас.

- Ну, с богом, - шмыгнула она носом.

Мы поднялись.

В это время загремел звонок в передней.

- Когой-то еще несет нелегкая? - всполошилась Елена Ивановна. - Не заперто там. Никак Кирилл?

- Ну, боялся опоздаю! - крупный, громоздкий Кирилл сразу заполнил собой пространство комнаты. - Сестренка, родная моя, давай попрощаемся что ли?

Наташа утонула в объятиях Кирилла.

- Фу, уже успел, - брезгливо отвернулась она от него. - С утра. И не стыдно?

- День сегодня такой, - виновато потупился Кирилл. - Я и с собой прихватил, давай на дорожку, а?

Он вытащил из боковых карманов пальто две бутылки темного стекла с оранжевыми этикетками.

- Совсем без понятия, идол, - сердито закричала Елена Ивановна. - Ей к докторам, а она выпимши.

- Маманя, цыц, - добродушно отмахнулся Кирилл от Елены Ивановны. Это же не водка, а вино. Портвейн. "Лучший". Сто тридцать семь копеек с посудой. Тогда с тобой, Валерка? За Наташкино здоровье неужели не выпьешь?

- Вот вернется она домой здоровая, тогда и выпьем. Все вместе, - отрицательно покачал я головой.

- Это сколько ждать, - уныло протянул Кирилл. - Месяца три как штык. Столько мой слабый организм не выдержит.

- Бугай ты, слонище, еще жалуется, - с горечью в голосе сказала Наташа. - Слон и есть. Большой, добрый и глупый. Представляешь, Валера, пока он в свой ручной мяч играл и сам был, как ручной. Чемпион Союза, мастер спорта, любимец команды, а как ушел из большого спорта - кто он? Десятиклассник необразованный. Кому он нужен? Да никому, кроме забулдыг подзаборных. Проводили его, правда, с почетом, телевизор подарили, завскла дом назначили. Была я у него. Проходной двор. Всех алкашей с округи собрал. Сборная алкоголиков.

- Ребят не трогай, им тоже несладко живется, - помрачнел Кирилл.

- Гляди, добром это не кончится, - вздохнула Наташа. - Ну, хватит, поехали.

Мы вышли на улицу, я нес сумку, а Наташа ухватила меня за свободную руку и крепко прижалась ко мне. Мартовское солнце словно играло с городом в прятки, то скрываясь, то выглядывая из-за быстро бегущих облаков. Славный был денек.

Мы спустились в метро, сели в полупустой вагон. Напротив нас сидел мрачный старик с взъерошенными кустистыми бровями. Он обводил грозным взглядом вагон и что-то презрительно ворчал себе под нос. Мы было притихли, но вдруг Наташа фыркнула, сдерживая смех, и показала мне глазами на ноги старика. Он был в разных носках, черном и желтом.

Теперь и я не мог удержаться от смеха.

Мы с безразличным видом смотрели по сторонам, потом встречались глазами с Наташей и начинали мелко трястись и постанывать от очередного удушающего приступа смеха.

Старик заметил наши судороги, сначала изумленно уставился на нас, а потом, когда поезд вылетел из туннеля и сбросил ход у очередной платформы, встал и театрально громовым голосом произнес, глядя на меня:

- И лишь бумажные цветы воды боятся...

И вышел.

Вот тут мы уже дали себе волю и нахохотались до слез.

Научно-исследовательский институт, куда мы ехали, располагался в пределах Москвы, но добираться до него было легче электричкой. Выйдя из поезда, мы поднялись с железнодорожной платформы на переходной мост и спустились в березовую рощицу, в глубине которой виднелась институтская ограда.

Исчезли, пропали городские шумы, нас обступила тишина, нарушаемая шорохом оседающего снега, редкой капелью с веток берез и невнятным говором ручейка в придорожной канаве. Весна, подумал я, но когда мы зашли в больницу и я ждал Наташу в приемном покое, то подумал, что не имеет значения весна, лето или зима - раз первый день в больнице, значит осень. Осень нас, чахоточных, как цыплят, ловит и считает. Осенние итоги: сколько кому отпущено?

Я дождался Наташу, забрал у нее сумку с вещами. Она достала из пластикового пакета косметичку, покопалась в ней и вытащила маленького облезлого медвежонка.

- Здесь, - по-детски хвастливо показала она мне его. - Мой талисман. Его зовут Потап. Он нам обязательно поможет. Правда, Потап?

Помогали бы амулеты, Наташку обвешал бы ими с головы до ног и сам обвешался бы. У нас в издательстве одна сотрудница, технический редактор по специальности, мы их техредьками зовем, так у нее дома во всех комнатах, даже в туалете, специальные камни разложены. Обереги называются. Оберегать должны от порчи, от сглаза, от всякой заразы. Несчастней ее, кажется, нет женщины...

- Конечно, поможет, Натусь. Ну, Потап, я потопал. Завтра опять жди.

Глава восемнадцатая

--===Свое время===-

Глава восемнадцатая

И тот день начался как один из череды буден, что составляют ритм рядовой рабочей недели. Без двух минут девять я вошел в двери издательства. Главное пересечь порог до того, как минутная стрелка, вздрогнув, встанет вертикально, иначе комсомольский прожектор вывесит плакат с лозунгами "За образцовую трудовую дисциплину!", на котором в числе злостных нарушителей будет вписана черными печатными буквами и твоя фамилия - опять на полторы минуты ты не дотрудился ради общего блага, что, в свою очередь, послужит поводом для нравоучительного поминания в докладах комсомольского секретаря на очередном собрании, а также основанием для снижения баллов родной редакции в широко раз вернувшемся социалистическом соревновании нашего славного коллектива за достойную встречу всемирного праздника трудящихся - Первого Мая и лишения квартальной премии, по крайней мере, на пятьдесят процентов. Лично для меня это грозило обернуться ощутимой потерей: вместо двадцати рублей премии я получил бы десять... За квартал... За три месяца... При окладе в сто двадцать... Минус алименты, налоги, взносы...

Сегодня мне повезло - я успел. И очень вовремя, потому что краем глаза увидел под лестницей около столика вахтера две фигуры с заспанными лицами - комсомольский прожектор высвечивал опоздавших. У одной из фигур была точеная фигурка, ясные голубые глаза, высокий гладкий лоб и копна светлых кудряшек, похожих на ворох древесных стружек.

Жанна Панова.

Мы с ней - члены комсомольского бюро. Она - оргсектор, я - культсектор. Такая веселая, такая улыбчивая. Как солнечный луч. К поручениям относится очень ответственно. Образцовая активистка. Это она, когда в стране неожиданно для всех вдруг стало туго с хлебом и все стали бороться за его экономию, предложила фотографировать в издательской столовой тех, кто не доел свой кусок, и вывешивать обличающие фотодокументы на специальный стенд. Мы еле отговорили ее, сказав, что советовались по этому вопросу в райкоме и там не одобрили эту инициативу.

Жанне легко. Жанна никогда не опаздывает. Для Жанны все всегда ясно. Поэтому она такая лучезарная.

На второй этаж я поднялся по правому полукружию лестницы, хотя равнозначно идти что по правому, что по левому, и все-таки я всегда ходил почему-то справа.

В редакции было тихо. Примерно через час начнутся звонки, совещания, придут авторы, а пока можно еще разок просмотреть статьи, идущие в очередной номер. Я как-то задумался в такую тихую минуту - чем же я все-таки занимаюсь, на что трачу основное время своей жизни? Кто-то что-то создал, сделал, придумал, например, новую технологию разливки стали в вакууме, эту технологию проверили, внедрили, написали об этом статью, созвали экспертную комиссию, прислали рукопись в редакцию. Мы отправили ее на рецензию, обсудили на редколлегии, опубликовали. Мое дело дозвониться рецензенту, члену редколлегии, отредактировать, вычитать гранки, верстку, сигнальный номер... Сделать текст грамотным по технической терминологии, убрать грамматические несуразности, выявить, подать главное смысл статьи и исчезнуть в маленькой строке выходных данных: редактор Истомин В.С. Каза лось бы, все ясно.

Нет. За внешней стороной этого процесса, как за гладью реки, есть свои течения и круговороты. Давно замечено, что слово, опубликованное на газетной странице или в книге, обладает колдовской магией достоверности, причем намного большей, чем это же слово, написанное от руки или даже напечатанное на машинке. Листая пахнущие свежей типографской краской листы, я каждый раз, как незнакомый, как невиданный ранее, читал мною же правленый текст. И ощущал, какая незримая власть дана мне как редактору. Сложнее, когда я сам превращался в автора. Я знал, что обязательно попаду в плен чуждого вкуса, иного взгляда, отличного от моего кругозора, и поневоле сам начинал редактировать себя, вгоняя свои экспрессии в прокрустово ложе стандарта.

Вот и выходит, что смысл моего основного времени жизни - остаться личностью, самим собой, не деформироваться под давлением штампа. И не деформировать других.

А разве не в этом вообще смысл жизни?

Ян поймал мой взгляд и, подмигнув одним глазом, кивнул головой на дверь.

Мы вышли.

Ритуал перекура в издательстве сложился как-то сам по себе, соблюдался неукоснительно и был приблизительно одинаков по составу участников на лестничной площадке четвертого этажа под маршем, ведущим на крышу, на старом продавленном диване собиралась вся наша "похоронная команда": молодежь из разных редакций. Нечасто, но неотвратимо истекал срок жизни кого-то из родных и близких сотрудников издательства и возникала чисто бытовая проблема: кому-то надо было вынести гроб. Работка нелегкая, требовались крепкие руки и нервы, кидался клич в поисках добровольцев, отказываться неудобно - как не помочь людям в беде, и в результате за два с небольшим года я насмотрелся на чужое горе и увидел, как по-разному провожают ушедших - кого в безысходной тоске, кого со светлой грустью, а кого в равнодушной маске скорби. Каждый заслужил свой исход, каждый сам себя привел к своему итогу.

На диване, по-наполеоновски скрестив руки, нога на ногу сидел Алик Синецкий - жгучий брюнет с черной каракулевой головой и постоянно напряженным горящим взглядом. Рядом поблескивал круглыми очками Лева Фалин, тихий паренек из корректорской. Он постоянно задавал вопросы, причем иногда настолько наивные, что даже Алик Синецкий с трудом отвечал на них, а уж он-то в карман за словом не лез. На валике дивана примостился лысый, круглолицый, глазки пуговками Паша Шулепов. Его вряд ли можно было при числить к молодым, но он был веселый, покладистый мужичок и легко уживался в нашей компании.

Алик, как всегда мрачно возбужденный, сегодня был совсем хмур. Еще бы. Вчера его любимое московское "Динамо" проиграло на кубок совсем неизвестной команде "Политотдел" из Узбекистана, о чем я, не удержавшись, язвительно ему напомнил:

- Примите мои соболезнования, сэр.

- Начало сезона, по колено в грязи бегали, вот посмотрим осенью, кто кого.

- А что, уже играют в футбол на стадионах? - спросил Лева Фалин. Никогда не был, это разве интересно?

- Для тех, кто понимает, - презрительно скривил губы Алик. - Кстати, в хоккей еще тоже играют.

- Эдак они вскорости круглый год мячик да шайбу гонять будут, - улыбнулся Паша Шулепов. - Тоже занятие.

- А что это у вас в корректорской за новое диво объявилось? - спросил Ян у Левы.

- Грушина. Полина, - бесстрастно информировал Фалин.

Паша Шулепов, наоборот, необычайно оживился, даже соскочил с валика дивана.

- Ага, Поленька. Ямочки такие под коленками и на локоточках. Когда ручку согнет. Вот так.

И Паша показал, как Грушина сгибает ручку.

- Тебе бы, Паша, снайпером быть. Без бинокля все видишь, - заметил я.

- Глаз у меня острый, - согласился Паша. - Но служил я в войну, извините, не снайпером. Наш взвод целый полк обстирывал.

- Главнокомандующим банно-прачечным трестом состоять изволили? - насмешливо спросил Алик.

- Почти что так выходит. Двадцать девять вольнонаемных женского полу было у меня в подчинении. Но до Берлина дошли только четырнадцать.

- Неужели погибли? - осторожно прервал я наступившее молчание.

- Не, - осклабился Паша. - Убыли в декретный отпуск, можно сказать. Хоть и следил я за ними строго, но куда там... Особо трудно доставалось мне на построении. То одна, то другая в шеренге отсутствует. Нет в наличии. Где боец такая-то, спрашиваю. Ей сегодня в строй нельзя, отвечают. По уставу три дня в месяц не положено быть на построении, поскольку от природы никуда не денешься. А когда у них эта природа сработает, я почем знаю? Не составлять же мне график этих явлений. Вот и получается...

- Закон жизни. Стихия, - сказал Ян.

- Это точно, - радостно подтвердил Паша.

- Кстати, о птичках, - тихо сказал Лева Фалин. - Крошилова Танька, ну, та, что недавно замуж вышла, вернулась после медового месяца, так наши девчонки как на нее накинулись, давай рассказывай, говорят. Ну, Танька и распустила хвост, начала исповедоваться во всех подробностях.

- Прямо при тебе? - не поверил Алик.

- Да они меня совсем не замечают. Не считают нужным. А я сижу в своем углу, никому не мешаю.

- Дальше-то что? - нетерпеливо спросил Паша.

- Таньке только волю дай. Она же случайно подцепила какого-то балбеса на крючок. Три дня после свадьбы мурыжила несчастного, пока не сдала свою крепость после очередного штурма. А Евгения Степановна, наша заведующая, тоже стояла, слушала, слушала Танькины откровения и так удивленно спрашивает: "Как! И это все без наркоза?"

Мы рассмеялись. Даже Алик улыбнулся.

Евгения Степановна в старомодном пенсне со шнурочком, седыми буклями, папиросу за папиросой курящая "Беломор", была настоящим книжным гурманом. Казалось, не было на свете книги, которую она бы не прочла. Это она была одним из корректоров биографии Сталина. Той самой, которую читал нам вслух в гробовой тишине второгодник Ленька Лямин в марте пятьдесят третьего. Евгения Степановна рассказывала, что текст вычитывали ночами, в полной тишине, читали не только текст, но и начала и окончания строк, по диагонали, особенно следили за переносами, чтобы не случилось, не дай бог, такого переноса, как бри-гады, например, тогда с новой строки читалось бы "гады". Она же с усмешечкой рассказала о другом каверзном случае в ее биографии. Как-то, еще будучи рядовым корректором, она заметила, что ее начальник сидит, уставившись в свежие оттиски, и, расстегнув пиджак, пытается его запахнуть то слева направо, то справа налево. На столе перед ним лежала стопка пробных оттисков портрета Сталина. Шла книга о развитии советской черной металлургии. Естественно. она открывалась портретом вождя. По законам книжной архитектоники портрет должен был смотреть в корешок книги, на оригинале же он смотрел в противоположную сторону. Незадачливая техническая редакторша дала указание типографии отпечатать зеркальное изображение. С ее точки зрения Сталин в своем военном кителе был абсолютно симметричен. При этом она не подумала, что звезда Героя Советского Союза, единственное украшение мундира, переедет на другую сторону и что вождь на портрете будет застегнут не по-мужски, а по-женски. Спасибо начальничку, заметил вовремя, а то дело могло бы кончиться в те годы весьма плачевно.

Снизу по лестнице степенно поднялся к нам Семен Васильевич Гладилин, наш партийный секретарь.

- Подбросьте огоньку, мужики, - добродушно улыбаясь, попросил он.

Паша Шулепов протянул ему свою горящую сигарету. Семен Васильевич осторожно взял ее и, стараясь не помять, сделал несколько мелких и частых затяжек. Лицо его подсветилось, как от костра. И казалось, что такой же горячий уголек вспыхнул на мгновение в черных глазах Алика Синецкого. Он заговорил, вроде бы ни к кому не обращаясь, куда-то в пространство, но речь его явно адресовалась Гладилину:

- Нет, я все-таки не понимаю, сколько можно гонять нас, высокообразованных людей, в колхозы, на овощные базы, заставлять выполнять неквалифицированную работу грузчика, сортировщика, черт знает кого из-за полного отсутствия малой механизации. Ту работу, за которую уже кому-то заплатили. Это же невыгодно государству, стране. Миллионы рублей ежегодно тратятся на ветер. Зачем? Ума не приложу. Прямо вредительство какое-то.

Гладилин словно не слышал тирады Алика. Было у него такое свойство оставаться на людях глубоко погруженным в неведомые остальным заботы какого-то иного, гигантского, похоже, масштаба. Но при словах "государство", "страна", "миллионы" Гладилин поднял спокойные глаза на Алика и веско возразил ему:

- Все это - временные трудности. Первая в мире страна победившего социализма. В отличие от волчьего принципа империализма мы помогаем друг другу. Интеллигенция, служащие работают на колхозных полях, чтобы обеспечить прилавки овощами, картошкой, фруктами. Плохо ли закусить сто грамм соленым огурчиком? - перевел разговор в плоскость шутки Семен Васильевич.

- То, что надо, - радостно поддержал его Паша Шулепов.

- А вот в сегодняшних "Известиях" напечатана статья против того, чтобы отрывать людей от дела. Так и сказано, хватит пускать миллионы на ветер.

Алик торжествующе уставился на Гладилина.

Тот не смутился:

- И правильно! Давно пора было поставить этот вопрос ребром. Я же говорил тебе, что трудности эти временные. Теперь пусть колхозники в полную силу потрудятся, а мы - на своих участках.

Гладилин сильно затянулся, лицо его опять подсветилось, и выпустил через ноздри две струи серого густого дыма.

Мы молчали.

- В сегодняшних "Известиях" говоришь? - спросил он у Алика. - Надо почитать.

И также степенно пошел вниз.

Вот она - сила печатного слова, подумал я.

Мы продолжали молчать. Когда в наших прениях наступала долгая пауза, то это означало, что все актуальные темы исчерпаны. В такие моменты затевался спор, поначалу добродушный, просто так, ни о чем, но постепенно доходящий до высокого накала, до хрипоты. Такой спор мог длиться, то угасая, то вспыхивая, по несколько дней, пока не иссякал ввиду своей полной безысходности. Вот и сейчас сцепились Алик Синецкий и Лева Фалин.

- А все-таки второй стакан чая горячее, - как всегда начал первым Алик.

Загрузка...