Святой Илья из Мурома

Часть первая СТРАНА ЯЗЫЧНИКОВ

Глава 1 Калики перехожие


олодой медведь, ещё прошлым летом ходивший у матери пестуном младших медвежат, первую зиму спал в берлоге один. Половодье выгнало его из-под корней поваленной сосны, и вот уже несколько дней он бродил по весеннему лесу, наполненному запахами, шорохами, щебетанием птиц, жевал, как подсказывал ему инстинкт, всё, что было съедобного, да вот не всё мог взять — не хватало умения. Пробавлялся всякими корешками. Отогнал волков от загрызенной ими и наполовину сглоданной оленихи — вдоволь наелся. По глупости залез в муравейник и полдня потом вычихивал еду́чих муравьёв, всю ночь прятал искусанный нос во влажный болотный мох, а на рассвете пошёл к реке.

Река уже вернулась в берега, но была ещё по-весеннему быстроходна, хотя уже почти по-летнему мелка. Вверх по течению, подпрыгивая над порогами, сверкая серебром чешуи, шла на нерест рыба.

Выбрав песчаную отмель, где река делала поворот и была совсем неглубока, медведь примостился ловить обессиленных борьбой с течением рыбин. Он ополоснул нос в шёлковых водяных струях — полегчало. А охотничий азарт заставил позабыть про муравьёв. Сел прямо в воду, левой лапой навёл на воду тень, чтобы видно было похожее на большое полено рыбье тело, и молниеносным движением цапанул его когтями правой лапы. Толстая рыбина, упруго изогнувшись, взлетела над водой — медведь сноровисто подхватил её, прокусил голову и сунул под себя, придавив в воде задом. Тем же манером поймал вторую, третью... Но когда пошарил под собой по дну — рыб там не оказалось!

Замотав недоумённо башкой, медведь кинулся искать — рыбы не было! Застонав от огорчения, он поймал ещё двух и тем же манером спрятал под себя, но и те пропали! В огорчении мишка заколотил лапами по воде... И решил попробовать в последний раз!.. Но странный звук, не похожий ни на один голос леса, заставил его насторожиться, поднять голову и глянуть на противоположный берег...

Там стоял человек. Он — смеялся.

От растерянности мишка открыл пасть и оторопел. Человек вдруг согнулся и прошёлся по берегу, как медведь...

Мишка увидел себя. Человек изображал, как медведь рыбачит. Гибкой рукой показал и взлетевшую над водой рыбу, и как медведь спрятал её под себя.

Мишка как заворожённый смотрел на человека... А тот объяснял, как течение унесло пойманную рыбину, когда медведь потянулся за второй. Человек показал, как взлетела над водой рыбина и как нужно её вышвырнуть на берег, откуда она не уйдёт. Мишка понял. Тут же выхватил из воды очередную добычу и швырнул её на песчаный берег. Поймал вторую рыбину... Оглянулся. Первая, шлёпая тяжёлым хвостом, плясала на прежнем месте. В восторге медведь запрыгал по мелководью, поднялся на задние лапы... Глянул через реку, но там никого не было... Не шевелились низко нависшие над водой смородиновые кусты, строго, чуть качая в вышине вершинами, безмолвствовали сосны...

А человек был уже сажен[1] за триста. В глубине оврага, почти не давая дыма, горел маленький костерок. Около огня другой человек ловко и сноровисто чинил лапоть. Пришедший от реки поставил ближе к костру деревянный жбанчик с водой и покидал в него раскалённые в костре камушки. Вода мгновенно закипела. В неё человек положил крупные куски рыбы и две рыбьих головы, туда же бросил две луковицы и, как величайшую драгоценность, — крупную серую соль. Когда глаза в рыбьих головах побелели, человек выхватил из костерка головешку и загасил её в ухе. Его товарищ тем временем закончил ремонт лаптя, убрал снасти — кочедык[2], шило, крюк... Обул лапоток, притопнул ногой. Причесавшись деревянными гребешками, оба мужчины — были они немолоды, седина выбелила головы и бороды — стали на колени лицом к солнцу и начали беззвучно молиться, широко осеняя себя крестом и кладя земные поклоны. Отмолившись, так же тихо перекрестили еду и взялись за ложки. Между ними не было сказано ни одного слова, всё совершалось в полной тишине. Закончив трапезу, они, так же молча, помолились. Затем тщательно уничтожили все свои следы — кострище закопали и прикрыли дерниной, завалили ветками примятый за ночь телами мох, — покрыв головы монашескими скуфьями, закинули на плечи полупустые котомки и, взяв в руки крепкие, отполированные в странствиях посохи и перекрестясь, зашагали через непролазную чащобу, ступая легко, словно невесомо. Они шли сторонясь селений и далеко обходя капища местных племён. Как лист древесный, упав на воду, не оставляет за собою следа, так и они неслышно и незаметно шли лесами, пойменными сырыми лугами и болотами, прорезая своими телами чащобы и заросли, беззвучно и легко, как птицы прорезают воздух, а рыбы — воду.

Несколько раз выходили они к славянским городищам, к острогам мерян и руси, о чём-то беседовали со старейшими и шли спокойно дальше, потому ни для кого не представляли ни угрозы, ни поживы. Годами были преклонны и для полона и продажи в рабство не годились, а при себе не имели ни сколь-нибудь дельных животов, ни злата, ни серебра, ни меди красной, ни одной железной вещи. Иглы да шила у них были костяные. Костяным же был и нож, один на двоих, и даже схороненные далеко под рубахи нательные кресты были резаны из кипариса ерусалимского — деревянные.

Однако, хранимые Господом Иисусом Христом, Богом новой для сих леших мест веры, не были монахи странствующие, калики перехожие, беззащитны. Не единожды лихие люди пытались примучить их забавы ради, да выходило не больно ладно. У лесов муромских, в стороне от всяких городищ, кинулась на них мурома соловая, белоглазая, желтоволосая. Ни о чём не спрашивая, изгоном-излётом выскочили из кустов да с деревьев попрыгали с десяток лихих разбойничков, удалых охотничков... Хотели, видно, монахов христианских православных в жертву своим идолам деревянным принести. Сказывают, у здешних язычников пуще славы не было, как перед богами своими из груди священника либо муллы вырвать сердце и вымазать им, кровоточащим, горячим и трепещущим, губы деревянному истукану с рогами позлащёнными.

Потому кинулись лютые муромы, не поздравствовавшись и даже не задираясь, сразу, будто ждали калик перехожих. Были они ребята молодые, крепкие и хоть не высоки ростом, но кряжисты и дородны. Первый, курносый и конопатый, с безволосым лицом, хватанул лапою в рыжей шерсти монаха — того, что с медведем беседовал, — за плечо и хотел, как дерево трухлявое, пред собою повалить, да как-то неведомо повернулся старец и, с места не стронувшись, ударил разбойника посохом: навершием — в лицо, ступицей — в брюхо. Тут же и второй воин муромский пополам согнулся и кровью залился, а как достал его клюкой-посохом старец? Неведомо.

Второй калика и посохом не защищался, а ударил врага нападавшего локтем в переносицу, а как тот назад откачнулся, схватил его той же рукою за загривок да об своё колено и треснул — повалились трое разбойничков, кровью умываючись, в траву придорожную. Тут уж стало остальным видно, что дело-то не шуточное и голыми руками старцев диковинных не возьмёшь! Двое на старцев в мечи пошли, а двое воровским манером со спины наскочили.

Схватил белобрысый мурома старца за шею, зажал голову локтем, а старец как-то присел, крякнул и, будто мешок с репою, перекинул супостата через себя прямо на меч сотоварища. Напоролся он на железо калёное, будто воск на шило.

Второй же калика ткнул нападавшего посохом в плечо так, что меч из ладони выскочил, а рука повисла, как верёвка, безжизненная. Увернулся от меча другого нападавшего, а когда тот пролетел мимо, промахнувшись, клюкою его за горло перехватил да и дёрнул маленько, так что у того глаза из орбит чуть не выскочили.

Двое, что издали на побоище смотрели, луки тугие изготавливали, пустили в старцев по стреле, но обе стрелы один калика поймал да в руке переломил, а второй метнул в стрелков посохом так, что у одного передние зубы вылетели, а второй с перебитой ключицей бежать в лес кинулся.

Огляделись калики. Стонут воины муромские, кровью умываясь, по траве ползают, на своём языке пощады просят. Вздохнули старички да принялись их врачевать. Одному руку вправили, другому — челюсть, третьему — ногу ломаную в шину положили. С разбитых лиц кровь мокрой тряпицей отёрли да каким-то снадобьем, на мёду, ссадины смазали.

Сидит мурома, притихла. Больно не воиста сделалась. Толичко поскуливают да на старцев, как мальчишки нашкодившие, поглядывают. Старцы убитого муромчанина положили ровно ногами на восток, меч из него вынули, руки на груди ему сложили. Покачали головами седыми сокрушённо, натянули скуфеечки да и пошли своим путём, будто и боя не было. Только к вечеру, когда на сон грядущий молитвы читали, правили канон покаянный и пост себе заповедали — неделю без пищи и воды идти. Потому — грех содеяли: кровь человеческую пролили.

Вернулся белоглазый мурома с ключицей ломаной из своего городища с подмогою, а за каликами — уж и следу нет!

Кинулись догонять с собаками охотничьими. Скулят собаки, а следа не берут... Да и те, что на бое пораненные, сильно своих соплеменников догонять старцев отговаривали. Мол, не ходите, зла не делайте! Всё зло против вас и обернётся. Старцы-то, видать, не простые... Догоните — не обрадуетесь: ежели голов не сложите, то всем вам целыми не бывать! Вот мурома разбойная от погони и отступилась.

А старцы как шли своим путём, так и следовали — скоро да споро.

Дней через десять после столкновения с муромой, уже на закате дня, подошли они к затворенным воротам Карачарова городища. С умом было оно строено. Невелико, да прочно. И ров полон водой, и откосы вала круты — не зацепишься. И угловые башни, что высились над частоколом, были удобны для стрельбы и в поле, и вдоль заострённых брёвен стены. Особливо же отметили про себя старцы умение, с каким были построены ворота. Вели они в самую большую надвратную башню острога, но не прямо, а сбоку, куда вела довольно крутая дорога. И всё, что по ней шло или ехало к башне, становилось к стене правым боком — как раз под стрелы... Сажен с десяток пришлось бы нападавшему правый, щитом не прикрытый бок под стрелы да копья подставлять, пока он до ворот добежал бы. И ворота, видать, были с умом построены. Проломившийся в них оказывался в башне, а там наверняка и вторые ворота, крепче первых, есть.

Набьётся ворог в башню, напрут задние, давя передних, ан перед ними — ещё ворота. Кинутся назад, да упадёт сверху железная решётка — забрало — и перекроет выход. А наверху для попавших в западню уж и копья готовы, и вар на огне клокочет, и смола кипит... Потому как двухэтажная башня, и пол на втором уровне так поделан, что сквозь щели в нём того, кто в башню попал, — видно, а того, кто на втором ярусе стоит, — не достать.

«Ладно строено! — враз подумали старцы. — Видать, живёт в Карачаровом городище народ воинский, во многих схватках да затворах накопивший опыт боевой... Он ведь даром не даётся, он на крови да бедах людских копится». Но самое главное, что отметили старцы и что жадно искали глазами, пристально изучая городище из лесной чащи, — виднелся за частоколом православный крест на деревянном шатре церковки. Разом перекрестились калики и без опаски пошли по открытому лугу, такому сырому, что и на луг-то он не больно смахивал, а походил на болото, где конному да оружному непременно завязнуть суждено.

И это отметили калики, прыгая, как зайцы, с кочки на кочку: изгоном-набегом городища не взять!

Пока добрались они до затворенных ворот — город приготовился к встрече, и хоть мычали в хлевах коровы, недавно пригнанные с поля, но явно слышали старцы, как торопливо пробежали в башню воины. Это пришлось каликам по сердцу: обутые бежали, не босые, не лапотники, но в сапогах с подковками... Стало быть, народ в городище не бедствует и во всём достаточный, а в воинском деле — не новичок...

— Молитвами святых и всехвальных Мефодия и У Кирилла да сохранит вас Господь в городище сём... — дружно пропели калики, постучав в ворота клюками.

— Аминь, — ответили из башни, — Да сохранит вас Пресвятая Богородица под покровом своим.

— Аминь, — ответили, кладя поясные поклоны, старцы.

Створки ворот чуть приоткрылись — ровно настолько, чтобы прошёл один человек, и старцы поочерёдно протиснулись в башню. Ворота за ними сразу же затворились…

В темноватой башне, где они, как и предполагали, оказались перед вторыми, наглухо затворенными воротами, голос сверху спросил:

— Молитвами и предстательством законоотец наших Кирилла и Мефодия, откуда путь держите? Чьи вы люди?..

— Из стольного града Киева. Монаси...

— Ого! — сказал кто-то невидимый, простодушно удивляясь, из какой дали явились эти странники. Давно ли идёте?

— Да с полгода будет. На Покров выходили, по-зимнему...

Створки вторых ворот также чуть приоткрылись, и монахи вышли на свет уже за стенами карачаровскими. Их ждали несколько крепких смугловатых и черноволосых воинов, совсем не похожих на населявшие эти края людей.

Больше всего они смахивали на печенегов или на родственных печенегам торков, что служили Киеву. Были на них чёрные высокие шапки-колпаки — чёрные клобуки... Но говорили они по-славянски чисто, и, самое главное, в расстёгнутых воротах рубах виднелись гайтаны крестов.

Калик отвели к церкви, и первым их расспрашивать, кто они да откуда, принялся священник — каппадокийский грек, неведомо как оказавшийся в здешних лесных и дремучих местах.

Удостоверяться, что это монахи, не самозванцы, в те годы было бессмысленно, только истинный православный христианин, положивший для себя превыше всего служение Христу, мог заявить о вере своей. Хотя христиане были на Руси не в редкость, но большая часть племён и родов, населявших Русь, пребывали в язычестве и христиан в лучшем случае избегали, как, впрочем, и мусульман, и иудеев, а чаще — казнили без милости, принося в жертву Перуну или иным своим богам... Зачем пустились смиренные Божьи люди в столь дальнее хождение, грек не спрашивал — не по чину ему было. Раз идут — стало быть, не без причины, а коли есть причина — сами скажут.

Присматривались и монахи к городищу, к священнику, к детишкам, что шныряли повсюду и совали по-летнему облупленные уже носы в раскрытые двери церкви, где в трапезной батюшка потчевал репой и хлебом странников.

Дивились монахи и церкви — деревянной, будто изба, и строенной, словно это баня или амбар. Не видали они таких-то в южных краях. Перво-наперво поднялись они по широким ступеням на крытую галерею, где, будто в княжеском тереме, стояли столы и лавки, — видать, бывало здесь пирование; прямо против крыльца сквозь растворенные двери виднелся собственно храм, освещаемый несколькими лампадами. Виден был и престол, и всё его убранство, и несколько икон, висевших за престолом и стоявших на алтарной перегородке. Иконы все были греческие.

Ведя приличную месту и чину беседу, монахи странствующие распытали обиняком, что за народ пребывает во граде сем, кто князь и кто набольший.

Народ пришлый! Не от корня здешнего, — ничего не скрывая, ответствовал священник. — Бежали от гор Кавказских, когда хазары православных громили и резали, тому уж лет сорок будет. Тогда Хельги, регина русов, в Константинополь к цесарю Византии помощи противу безбожных хазар просить ездила...

— Помним, помним... — закивали калики. — Она тогда ещё в язычестве пребывала.

— А уж я-то, — рассказывал грек, — с нею приехал, когда она крестилась и привезла в Киев стольный, вместе с именем своим Божиим — Елена, и первые книги, и нас — попей смиренных, кои согласились в языческий край ехать.

— А сюда-то как попал?..

— Так ведь при регине богобоязненной, православной, кою славяне Ольгой по темноте своей зовут, а по закону она есть Хельги — Елена, жилось в Киеве православном сносно. И крестились многие, и паства была, и Хельги-регина нас всем одаривала и кормила. Но Господь взял её в чертоги свои, и княжить стал её закосневший в язычестве сын Святослав. Сей был дик и свиреп! И, кроме войны, ничего знать не хотел. Да и воевал-то всё не путём... Всё в местах отдалённых, а вотчины своей не берег! Так и сгинул на перекатах днепровских. Сказывают, печенег Куря из его головы чару сделал да вино пьёт.

— Тьфу! — дружно плюнули оба монаха. — Погоди, будет этому Куре за деяния да волхвования колдовские...

— А по мне, так и поделом Святославу. При нём такие гонения на христиан в Киеве пошли, что почище хазарских погромов будут. Славяне да варяги в истуканов своих веруют почти что одинаково. Вот они без Хельги-то регины меж собой живо сладились да и почали христиан имать да в жертву приносить, а живых хазарам торговать, а то и сами за море везли... Вот и побежала братия киевская куда глаза глядят — в леса да пустыни... Тако и я здесь оказался.

— Однако же он сокрушил Хазарию — котёл зла бесовского и разврата сатанинского, — возразил один из монахов.

И грек догадался, что монах в мирской своей жизни был воином и, должно быть, ходил со Святославом громить и жечь столицу Хазарии Итиль-град.

— Да где же сокрушил? — возмутился грек. — Только стены градские разрушил да дворцы их пожёг. А Хазария как стояла, так и стоит. Как творила зло во славу сатаны, как торговала зельями, да шелками, да рабами, отовсюду ведомыми, так и торгует.

— Однако от Святослава-князя, — не унялся калика, — киевский каган кагану Хазарии дани не платит.

— Сегодня не платит, а завтра придут вои хазарские, пожгут стольный Киев-град и станут дань взимать как прежде, как триста лет взимали!

— Да не платил Киев дани триста лет! — вяло возразил монах.

— Триста не триста, а платил! А что Святослав Итиль пожёг... — продолжал грек. — Был я в том Итиле. Сие есть град и на городище не похожий! Стены хоть и высоки и толсты, да глинобитные, а строения все деревянные, а крыши — войлочные! Такой-то хоть сто раз жги — он, глазом не моргнёшь, опять отстроится.

— Не стенами крепок град, но воинством! Спарта эллинская и вовсе стен не имела, но войско стеною было ей несокрушимою, — сказал скрытую похвалу греку, за тридевять земель от Эллады ушедшему нести слово Христово, второй монах. — Ещё Хельги-старый, воевода Рюрика, конунга русов, Итиль разорил да всех иудеев в Киев на телегах привёз.

— На горе себе! — завопил грек. — И тогда Итиль отстроился, и Хазария, как феникс-птица, из пепла восстала, и зло от неё не преуменьшилось. Идут караваны рабов из Итиля и в Мадрид, и в страны далёкие, восточные, где их на шёлк меняют да на блудниц искусных азиатских, на танцовщиц. А Киев-град весь в долгах у общины иудейской — хазарской — да на виду у Хазарии, как на ладони. В Итиле про каждый чох княжеский на другой день знают. Потому и пришлось Ольге за море в Царьград за помощью бежать, что на своих киевских воев надёжа мала.

— Не скажи! — закипятился калика, что со Святославом Итиль громил. — Не скажи...

Но товарищ его перебил, видя, что спор разгорается и ни к чему хорошему не приведёт:

— А кто у вас княжит либо воеводит? Кто во граде вашем набольший?

— Да несть у нас ни князя, ни воеводы его, — прихлёбывая молоко из глиняной чаши, спокойно сказал грек.

— Как так?

— Сказано вам: народ тут пришлый. От разных языков, и едина у него только вера православная. Вожди, кои и были, так все перемёрли... А оно и к лучшему. Несть во граде нашем ни при, ни замятии княжеской! Никто супротив другого не возвышается.

— Тело венчает глава, а страну — князь! Разве можно без главы?

— И мы не без главы. У нас глава — старейшина. Да совет мужей мудрых, годами преклонных, в коих страсти утихли от множества лет и молитвы христианской, а мудрость прибыла и умножилась от опыта житейского и слова Божия.

— А кто воев водит? Чаю, не без войны живете?!

— Кругом опасно живём! — вздохнул грек. — И болгары камские нападают, и мурома соловая-белоглазая по лесам разбойничает, людей имает да не то хазарам, не то варягам продаёт...

— А во граде Муроме, слышно, князь сидит от Киева? Что ж он смерды не блюдёт?

— Какой он князь! Огнищанин княжеский! И дружина у него — варяги да иудеи, два жида в три ряда! Мы и не град, а селище, но много как его воистее. Он сам дани просит да полюдьем примучивает, а защиты от него — никакой! Только на себя и надеемся.

— А среди воев кто набольший?

— Да был Илья. Хоть и годами не стар, а таков воитель и здоров телом преужасно...

— Погиб, что ли? Ты сказываешь «был»? — встрепенулись монахи. — А ноне он где? — Видно было, что про Илью они слышали, а может, к нему и шли.

— Да не мёртв он нынче и не жив, в расслаблении пребывает... Уж который год в расслаблении: ни руками, ни ногами не владеет.

Монахи глянули друг на друга и, не сговариваясь, торопливо прошли в церковь и пали перед алтарём.

— «Вот оно, видение игумена нашего», — только и услышал греческий священник сказанные одним из калик, будто про себя, слова.

Удивительна была молитва монахов. Молились они молча, истово, без славословия и пения. А вставши с колен, оборотились к греку:

— Веди к сидню вашему. Где он? Где родители его?

— Родители-то в лесу, на расчистках — лес под пашню выжигают. Во граде — только дружина малая. Все наши карачаровцы тамо, а Илья-то где? В бане своей своей сидит. Куда он денется? Как он расслабленный! — торопливо толковал грек, едва поспевая каликами, которые шли мимо землянок, огнищ и строений так, будто знали дорогу сами.

Дивился грек перемене в них. Словно огонь запылал в монахах, и в сумраке надвигающейся ночи странно светились их бледные лица с широко распахнутыми глазами.

Глава 2 Муромский сидень


Не в избе, но в стоящей на толстых сваях баньке пребывал, ради немощи своей, карачаровский сидень Илья. Грек-священник еле поспел за каликами, когда споро и ловко, перепрыгивая через огородные грядки с буйно возросшей капустной рассадой, подошли они к заволочному оконцу и пропели:

— Слава Господу и Спасу нашему Иисусу Христу!..

— Во веки веков, — тяжко и низко простонал голос за неохватными брёвнами банного сруба. — Кто здесь?

— Калики перехожие, монахи с печор киевских. Притомились, пообились в пути немереном, подай испить водицы странникам, Илюшенька...

Ничего не понимал грек в этом странном разговоре-перепеве, но и сказать ничего не мог — точно столбняк на него нашёл. Торчал посреди огорода будто путало.

— Рад бы услужить вам, люди добрые, да ноне я в немощи. Ни руками, ни ногами не владею. Не прогневайтесь и мною не погнушайтесь: не побрезгайте ради болезни моей, пойдите возьмите ковшик да сами водицы и налейте.

— А был бы здрав, Илюшенька, не погордился бы странникам убогим услужить? — спросил один из монахов.

— Чем гордиться-то? — удивлённо спросил-пророкотал голос за стеной. — Я не князь, не кесарь... Я — сын христианский, и все люди — дети Христа и Бога нашего, чего чваниться?.. Была бы прежняя моя сила, не гнил бы я в бане заживо. Заходите, Божьи люди; коли немощи моей не гнушаетесь.

Монахи, согнувшись, посунулись в баньку. А грек так и остался стоять столбом, не в силах с места стронуться. Во мраке баньки мерцала лампада перед иконою да струился из двух заволочных оконцев слабый свет. А рядом с каменкой, на полке, полулежал-полусидел в белой чистой рубахе до колен немощный Илья.

— И почто ж ты, Илюшенька, в баньку забился, от людей хоронишься? — спросили монахи.

— Стыдно на людях быть в таком художестве. Раньше одной рукой семерых валил, а ныне комара отогнать не могу. Вона, едва-едва руками двигаю, грех сказать: порток завязать сам не могу. А здеся, в баньке, жене моей обмывать меня сподручнее, я ведь, — всхлипнул Илья, — хуже дитёнка грудного сделался. Детишков своих стыжусь.

— А за что ж тебе сие расслабление? Не припомнишь ли греха за собою какого?

— Нет, — твёрдо сказал Илья. — Все грехи свои припомнил и исповедался. Спасибо, поп наш меня сюды приобщать да исповедовать приходит, да Евангелие читать. Несть греха моего знаемого! Может, согрешил когда неведомо, неведением своим, да и в том уж сто раз покаялся.

— За что ж расслабление тебе?

— По воле Господней, — твёрдо ответил Илья, опуская кудрявую голову на глыбоподобную грудь.

— И не ропщешь противу Господа, и сомнения тебя не берут? — опять спросили монахи.

— Нет, — так же твёрдо ответил Илья. — Господу виднее! Я из воли его не вышел.

— Так для чего ж Он силы тебя лишил? Живым мертвецом сделал?

— Кто ты, человек, что спрашиваешь меня? — пророкотал Илья. — Зачем терзать меня пришёл? Так вот я тебе отвечу! Как Иов многострадальный, в муках не возропщу, не усумнюсь, ибо неисповедимы пути Господни, но всё, что творит Он, Отец мой Небесный, — ко благу моему. А вы меня не мучьте и не докучайте. Вона кадка с водой — попейте да и ступайте с миром. Дух от меня лежалый, тяжкий идёт, мне это неловко.

— Сие не дух, а запах! — сказали монахи, подходя к огромному, привалившемуся к стене Илье и едва доставая до его лица. — А дух в тебе, Илюшенька, медов стоялых крепче и елея слаще.

— Да полно вам! — гудел он, отворачиваясь, но калики троекратно расцеловали его. — Да почто же вы плачете?

— От радости, Илюшенька, от радости.

— Какая радость колоду такую бездвижную видеть?!

— Господь, Илюшенька, пророка Иону во чрево Левиафаново поместил, во глубь моря-окияна низверг, дабы он из воли Господней не вышел, и там во чреве китовом он в разум полный вернулся и возопил:


«Ко Господу воззвал я в скорби моей —

и Он услышан меня.

Из чрева преисподней я возопил —

и Ты услышат, голос мой.

Ты вверг меня в глубину, в сердце моря,

и потоки окружили меня, все воды

Твои и ванны Твои проходили надомною.

И сказал я: отринут я от очей Твоих,

однако я опять увижу святой храм Твой.

Объяли меня воды до души моей,

бездна заключила меня;

травою морскою обвита была голова моя.

До основания гор я снисшёл,

земля своими запорами на век заградила меня.

Но Ты, Господи Боже мой,

изведёшь душу мою из ада.

Когда изнемогла во мне душа моя,

я вспомнил о Господе,

и молитва моя дошла до Тебя,

до храма святого Твоего.

Чтущие суетных богов

оставили Милосердного Своего,

а я гласом хвалы принесу Тебе жертву:

что обещал — исполню,

у Господа спасение»[3]


пропели монахи.


И больной Илья, словно в полубреду, повторил:

— ...Что обещал — исполню. У Господа спасение...

— А что бы исполнил Господу, Илюшенька, когда бы извёл тебя Господь из немощи твоей?

— Какое Господь заповедовал бы послушание, тем бы и служил.

— А мечом служил бы Господу нашему?

— Я человек воистый, приходилось отчину оборонять. И обучен стариками к тому. Служил бы.

— Обетоваешься ли оставить дом и всех сродников своих ради служения воинского? — спросили старцы.

— Обетоваюсь!

— Обетоваешься ли покинуть чад и домочадцев своих ради служения воинского Царю Небесному?

— Обетоваюсь!

— Обетоваешься ли отринуть славу мира сего, и гордыню людскую, и всю суету и красоту тленную мира сего ради Господа и Спаса нашего?

— Обетоваюсь! Господь — моя сила, и в Нём — спасение мира и народа моего, — ответил Илья, дрожа от странного экстатического напряжения. — Да не отступлю и не постыжусь!

— Аминь! — выдохнули старцы. И, споро раскрыв котомочку заплечную, достали оттуда корчажку глиняную запечатанную. — А вот, Илюшенька, испей-ко нашего питья, ровно три глотка.

Они плеснули из корчажки в ковшик. Поднесли к губам больного.

— Раз, два, зри, а более не надо. Запевай за нами «Верую».

— Верую! — пророкотал Илья. — Во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым... — Голос его стал стихать, и на словах: — Исповедую едино крещение во оставление грехов[4], — он откинул голову и уснул.

Монахи, надсаживаясь, вынесли его в огород и положили на траву.

— Отец наш! — кликнули они стоявшему посреди огорода греку, тот словно очнулся от обморока. — Пособи баньку вытопить.

Пока деловито и быстро топили баню и ждали, когда выйдет из неё, чёрной, угар и наполнится вся внутренность ровным жаром от раскалённой каменки, монахи стянули с могучего Ильи рубаху и внимательно прощупали-осмотрели его всего.

Грек видел, как цепкими пальцами старцы перебрали каждый сустав, каждую мышцу огромного, литого тела Ильи.

— Осклиз, — наконец произнёс приговор свой один из старцев, и второй согласился.

— Осклиз — вот здесь и здесь, — показывая на позвоночник, сказал он. — Тута жилу пережимает, а тута вовсе в бок пошёл.

Не смея подойти и дивясь, как это в тесном городище никто не подходит к старцам и не собирается толпою, будто здесь и людей не стало — ни жён, ни стариков, ни мальчишек, — греческий священник наблюдал, как старцы что-то мазали у Ильи на спине, словно письмена какие-то на позвонках его выводили. А потом, обхватив громадное и мягкое, как тесто, Ильино тело, волоком потащили его назад, в баньку.

— А ты-то, отец мой, что раскрылился? Пособляй! — просипели они, сизые от натуги, греку.

И тот поспешно схватил огромную руку Ильи, перекинул через плечо и потащил грузное тело в раскалённую баню.

Старцы растянули спящего на полу, и один из них, разувшись, стал босыми ногами ему на спину.

— Владычица Богородица, помоги нам, грешным! — Старец переступал по широкой спине лежащего ничком Ильи. И вдруг подпрыгнул, мягко и упруго надавив на позвоночник.

Второй в этот момент изо всех сил потянул Илью за ноги. Раздался щелчок, словно переломили сухую палку, и старцы опять кинулись выщупывать чуткими своими пальцами бамбук позвоночного столба.

— Стали! Стали! Мосолки на место стали! Ну, слава Господу! Поправится. Недаром нам игумен говорил: «Во граде незнаемом сыщите расслабленного, в память Ильи Пророка наречённого, излечите его, и слава его будет славою Самсона Ветхозаветного». Так и есть, по-речённому. И нас, грешных, Господь сподобил послужить! Теперь он спать трое суток будет. А ты, батюшка, иди и не сомневайся, да никому про нас не сказывай...

И грек пошёл, пребывая в полном недоумении.

— Как не сказывать? Будто старцы на крыльях прилетели? Будто их никто не видел? А стража? А жители городища?.. А жена да домочадцы Ильины? Жена-то ведь каждый день с расчисток бегает: обмывать да кормить его.

Но три дня мелькнули, как сон утренний, — никто про старцев и не вспомнил, да и грек стал сомневаться, а были старцы-то, либо во сне привиделось? Порывался несколько раз к Ильиной баньке сходить, но ноги, словно заговорённые, в другую сторону несли, и мигом дело всякое неотложное находилось.

Так и не выбрался.

А старцы, сменяя друг друга, трое суток молились подле спящего.

На рассвете четвёртых суток стал Илья во сне постанывать да раскидываться. Раскрывал глаза, но глядел бессмысленно, не по-здешнему.

Старцы подняли его и усадили на лавку под образом Богородицы, который выносили, когда Илью голого на полке да на полу правили да парили, чтобы икона сраму не видела. Надели на Илью рубаху белую, заботливо выстиранную, дали в руку ковшец, из коего он сонное снадобье пил.

Тут Илья и очнулся. Крякнул и, ещё не вполне проснувшись, утёр усы и бороду рукавом.

— Илюша! — позвали его калики. — Так принеси водицы нам.

Илья поднялся и, только треснувшись головой о низкий потолок, понял, что ходит. Он ощупывал себя, топал ногами. А удостоверившись, что двигается, владеет всем телом своим, которое было безжизненно прежде, закричал от радости и пал перед старцами на колени.

— Не нас! Господа благодари, — ответствовали старцы. — Чуешь ли силу в себе?

— Чую силу великую! — плача и смеясь одновременно, отвечал Илья. Он схватил со стола корчажку малую и раздавил её в ладони в порошок.

— Э, брат... — протянули старцы. — Это в тебе ещё зелье гуляет. Так ты у нас как берсерк варяжский сделаешься — те мухоморов сушёных нажрутся и чувствуют в себе силу великую. А как действо зелья пройдёт, так и бери их голыми руками. Нам ты такой не надобен!

— Да как же, отцы мои, благодетели, — дрожа мелкой дрожью, стуча зубами и плача, говорил Илья. — Я силою своею послужу! Ох, как послужу!

— Сила есть — ума не надо! А тебе ума много потребуется! — осадили его старцы. — Ну-ко!

Они достали другую заветную корчажку с иным зельем:

— Вот, испей — охолонёшь.

Стуча зубами о край глиняной плошки, Илья выпил.

Его прошибла испарина. Словно вынырнув с большой глубины, он тяжело дышал и обмяк, привалившись к стене.

— Ну вот... — говорили старцы, отирая его рушниками. — Вот и ладно будет. Теперь-то небось силы не чуешь?

— Вовсе ослаб. Но шевелю руками, ногами-то!

— Знамо, шевелишь. И ещё как шевелить станешь. Только в силу тебе входить надо теперь медленно: шутка ли, сколь ты времени сиднем сидел. Теперь тебе заново ходить учиться нужно.

— Да нет! Ходить-то могу, — сказал Илья, поднимаясь и сутулясь под низким для него потолком баньки. Однако ноги, будто кто стукнул под коленями, согнулись, и он едва не упал...

— То-то! — засмеялся монах. — Давай-ка, как с дитём малым, тихохонько пойдём. Одной ноженькой, другой. Одной, другой...

Илья, обвисая всем своим мощным, непослушным телом на плечах монахов, выполз на волю... Вдохнул полной грудью:

— Господи Боже ты мой! Хорошо как...

Хрустальный рассвет стоял над городищем. Чуть дрожал воздух над избами, согреваемыми человеческим теплом, а дальше, за частоколом стен, зелёными валами лежал бесконечный лес, синеющий вдали и своей бескрайностью слитый с голубыми небесами.

— Да, не насытится око зрением, — согласились с Ильёю монахи. — А ухо — слушанием.

И верно: разноголосым щебетанием был полон лес, в городище орали петухи. Зазывая на утреннюю дойку хозяек, мычали в хлевах коровы. Весело и гулко трещал по сосне клювом дятел. Сороки, вереща, перепархивали с крыши на крышу.

— Во как! — засмеялся Илья, следя глазами за стрекотухами.

Нечёсаный беспорточный мальчишка выполз из избы, пустил с крыльца струю и получил шлепок от древней старушки, что вслед за ним вышла на воздух.

— Знай место, срамник! Лень ему по росе до овражка добежать.

— Так ить студёно!

— А вота таперя заднице твоей горячо!

— Во как! — смеялся Илья, не в силах выразить словами счастье выздоровления.

Он перевёл взгляд поближе — среди капустных гряд, укутанная по глаза платком, вся в утренней лесной росе, стояла Марьюшка, глядя неверящими, распахнутыми глазами на Илью.

— Марьюшка! — позвал Илья. — Не бойся! Я это! Здоровый.

Будто птица белокрылая, кинулась к нему жена и обвисла; совсем без стыда при чужих людях, при монахах, забилась в счастливых слезах на широченной груди мужа.

— Ну вот... ну вот... — гудел Илья. — Я здоров, а ты теперя плачешь. А не ты ль говорила: «Молись, Илюшенька! Господь всё ко благу управит!»

Монахи отошли, сели на солнышке, а Илья так и стоял, уперев руки в дверные косяки, а Марьюшка только вздрагивала от рыданий, прижимаясь к нему.


* * *

Сила возвращалась быстро, но Илья торопил её. Напрасно монахи запрещали ему тяжёлую работу, объясняя, что достаточно одного непомерного, резкого усилия, и опять сорвёт он позвоночник, и опять обезножеет.

Илья понимал, соглашался, каялся, зарекался не подымать до времени тяжести, не таскать брёвна на вал для починки частокола, не катать камни на стену, чтобы потом, при осаде, обрушить их на головы врага... Вечерами стонал от боли в мышцах, отвыкших от работы. Но просило выздоравливавшее тело тяжести для полного усилия. Потому не стерпел Илья и уже через неделю пошёл на расчистки.

Селище, в котором нашли приют старшие родичи Ильи, бежавшие от резни христиан в Хазарии, прежде принадлежало славянам-вятичам. Они бросили его, откочевав в леса, но постепенно вернулись и перемешались с христианами. Так что и мать, и жена Ильи были славянками. А поскольку славян было больше, чем беглецов, то говорили в городище на их языке, и хотя Илья понимал тюркское наречие, а на нём уже не говорил. Почему же вятичи вернулись? Почему две общины слились в одну и стали единой православной семьёй?

Причин было несколько. Во-первых, и вятичи были в здешних местах сравнительно недавними поселенцами. Их небольшие поля окружали бескрайние ловы и охотничьи угодья финских племён, граничивших на востоке с камскими болгарами. Пришедшие же с юга христиане были родственны болгарам: и те и другие — тюрки. И это давало возможность мира и союзничества с мощным и многочисленным соседом.

Но самое главное — южане были искуснейшие земледельцы. Не тащили они в перемётных сумах ни арабского серебра, ни византийского золота, но превыше всех богатств сберегали семенные зёрна пшеницы-полбы, которой в здешних местах до них не сеяли. Быстро переняв у вятичей умение выжигать лес под пашни, они стали получать такие урожаи, что община забыла про голод. Ещё принесли они невиданные в здешних местах доспехи и воинское мастерство, лесным славянам неведомое. Не умели так сражаться храбрые и сильные, но не бывавшие ни на военной выучке, ни в походах дальних, ни в сражениях кровопролитных вятичи.

А беглецы были все воинами, поколениями не выходившими из боев, потому что родина их, страна Каса, лежала на перекрёстках древнейших военных дорог, помнивших и воинов Македонского, и тяжёлую поступь римских легионов, и совсем недавнее, многими волнами накатывающее нашествие арабов-мусульман, с которыми, напрягая все силы, сражалась держава Хазария, бросая против исламских войск всех, кого могла поставить в строй: чёрных болгар, алан, буртасов, барсилов, савиров, славян, плативших дань Хазарии, — всех, кого можно было нанять, заставить или уговорить.

Но если арабы, воодушевлённые пророком Мохаммедом, были единоверцами, то в хазарском войске, поначалу совершенно веротерпимом, бок о бок сражались и язычники-тенгрианцы, и христиане, и иудеи, и те же мусульмане. Злейшим врагом Хазарии была Византия, с которой хазарские каганы дрались за господство в Крыму.

Византия была государством православным. Поэтому после принятия иудаизма власти Хазарии начали уничтожение христиан. В резне 943 года погибла большая часть тюрок-христиан, крестившихся чуть ли не с четвёртого века и до 861 года. Остатки уцелевших после резни бежали в донские степи и ещё дальше, чуть не до Оки и Камы, спасаясь от свирепых хазарских иудеев. Беглецы несли в новые места веками накопленные знания: мастерство земледелия, воинское мастерство и даже грамотность. Которая, впрочем, за ненадобностью была вскоре забыта. Новое поколение, рождённое от славянок (среди пришельцев не было женщин!), уже не помнило тюркского письма, а еврейская грамота для рядовых хазар, даже принявших обрезание, была под запретом. Ею владели только посвящённые, в чьих жилах текла кровь потомков сынов Израиля. Таких в Хазарии было очень немного.

Они — управляли. А ловили рыбу, пахали землю, трудились на виноградниках, воевали многие народы, в том числе и хазары-тюрки, в основном православные или тенгрианцы. Земледелие, рыболовство, садоводство и война — вот были основные их занятия. Они превосходно разбирались в агрономии, полеводстве, в плодородии почв и умении обрабатывать её. Потому и заполыхали в муромских лесах, окопанные глубокими канавами, лесные участки, превращаясь на несколько лет в сказочно плодородные поля.

Однако плодородие лесных почв истощалось быстро. И каждый год пахари выжигали новые и новые участки, уходя всё дальше от городища. Когда новые пашни отдалялись на несколько десятков вёрст и как грибы после дождя поднимались близь них беззащитные деревни-селища — переносилось на новое место или строилось новое городище, куда в случае нападения врагов мог укрыться земледелец, чтобы переждать наезд лихих людей, перетерпеть осаду и снова приняться за самое тяжкое своё занятие — за хлеборобство, самой тяжёлой частью которого была расчистка.

В феврале, многозначительно называемом славянами «сечень», шли по насту, под лихими ветрами и секущей лица позёмкой, сечь лес — валить секирами все стволы подряд. Волокушами выволакивались к городищам и селищам, к рекам и протокам гожие для строительства стволы. Всё же остальное высыхало, превращаясь весенними и летними месяцами в многокилометровые кострища, пылавшие неделями. На будущие поля свозили всё, что могло гореть, окапывали глубокой межой, чтобы, упаси Господь, огонь не перекинулся на соседний лес, и терпеливо ждали, когда же прогорит всё...

Тяжело и редкостно было искусство огнищника, который выбирал место для расчистки, чтобы не дай бог не запалить торфяники, но выжечь лес до корней. А далее, по ещё дымящемуся пожарищу, начиналась самая страшная работа — корчёвка пней и уборка каменных россыпей.

Чем севернее, тем выше были каменные валы вдоль полей, но каждую весну на бороздах появлялись, выдавленные морозом на поверхность, новые и новые булыжники, точно их сеял кто. И опять приходилось собирать их, откатывать к меже. Но это была постоянная, привычная работа, а вот корчёвка!..

Чёрные от гари, с воспалёнными глазами и поуродованными руками, с гноящимися занозами, которые недосуг было врачевать, словно обезумевшие, люди выдирали из земли горелые пни и остатки корней. Работа была тяжела ещё и тем, что не давала человеку отдыха. Остановишься, заболеешь, выбьешься из сил, дашь себе роздых, хоть ненадолго, и оживут горелые корни. Пустят молодые побеги, поднимется на поле свежая поросль, и уж никаким пожаром её не выжечь — пропали многолетние труды.

Здесь, на этой работе, формировался характер будущих русских людей, здесь накапливали они страшную силу, делавшую их непобедимыми в тесном рукопашном бою, но здесь и калечились они во множестве — срывая позвоночники и животы, умирая от всевозможных грыж и увечий... Нынешние врачи только догадываются, что такое все эти многочисленные осклизы, срывы, килы и поломки мосолковые....

А ведь нужно было ещё и за меч держаться. Это зверь лесной уходил от огня и дыма, а зверь людской на дым да на свет расчисток шёл. Налетал на работников нежданно и гнал в полон... Или выслеживал ночёвки да налетал на беззащитные деревни из полуземлянок, где отлёживались пахари, чтобы вязать их врасплох скопом, чтобы никто не мог убежать в чащобу и скрыться.

Ещё не гожий ни к полному труду, ни к рати, Илья пошёл работать встречь зажигальщикам — по старым полям собирать камни.

Неотступно шли за ним калики перехожие. Не давая катать валуны и подымать сверх меры, напоминая, что так-то он себе спину и сорвал.

Но ежедневные тысячи поклонов за камушками, метание их в крайнюю борозду наливали тело прежней силой. Однако болели мышцы, и, если бы не мази-снадобья, коими натирали Илью старцы, не смог бы он спать как убитый и вставать поутру как заново родившийся.

Поили они его отварами, кормили какими-то своими кашами, растирали каждую мышцу на широченной спине, на груди, на руках и ногах.

— Подымайся, свет Илюшенька! Вороти силушку! Тебя Господь призывает!

Илья свои зароки помнил. Но ни о чём старцев не расспрашивал, а только слушал и постепенно понимал, зачем отыскали, немощного, калики, на какой труд воинский обетовался он и что угодно от него Господу.

Глава 3 Хазарин Великая


Не нужно особой фантазии, чтобы представить, что почувствовали родители Ильи, когда пришёл он сквозь чащобу лесную на расчистку, живой и здоровый. Хотя, пожалуй, не всякая фантазия может нарисовать, что происходило на выгоревшем участке леса, среди обглоданных огнём корней и пней, тысячу лет назад. Люди всегда остаются людьми, и мать, наверное, вскинулась и чувств лишилась, и отец слезу радости уронил: люди ведь и тогда чувствовали и переживали, как мы. Собственно, ведь это и есть мы — только тысячу лет назад!

Но во многом наши предки от нас отличались. И это обязательно нужно помнить, чтобы понять их поступки и чувства. Так, мир, окружавший их, сильно разнился от нашего. Мало того, что леса и степи были плотно населены животными, примерно как ныне — редкие, уцелевшие кусочки заповедников, он был населён ещё и страхами, и верованиями тогдашних людей. И населён очень густо. Не было уголка в лесу, на озере, на реке, в поле, в огороде, в жилищах и хозяйственных постройках, где бы не таились десятки духов — капризных, несговорчивых, глуповатых и очень жестоких.

Человек шагу ступить не мог, не столкнувшись с ними, хотя жили они только в его представлении. Могли Илью родичи принять за оборотня, могли за лешего, потому что он уже так вымазался и так оборвался, работая на уборке камней, что на чистого, благообразного человека — того, что сидел в избе, вросшей в землю, под образами, — и не походил.

Но был крест православный на груди, была улыбка белозубая и счастливая, был голос, слезами наполненный, когда, захлёбываясь от счастья выздоровления, крикнул он:

— Отец! Матушка! Вот он я!..

А потом сидели в землянке, ели толоконную кашу, репу, в молоке паренную.

Хлеба, правда, уже не было. К апрелю кончился — так только, на пасхальный кулич мука оставалась. Ну да ничего — скоро новины будут. Новый хлебушко народится!

Об этом толковали долго. Прикидывали, как можно расширить запашку. Да мало ли о чём могли говорить люди, главным занятием которых была пашня? Иван, отец Ильи, посматривал из-под нависших, уже по-стариковски кудрявых бровей на сына, на двух старцев, что подняли его от одра болезни, и понимал, что пришли они и свершили это неспроста.

Разглядывали Ивана и калики перехожие — украдом, вскользь. Был Иван так же велик и крепок, как сын, может, чуть ростом поменее — перевалило за пятьдесят, — сутулиться да в росте уменьшаться начал, а сын был в полной поре, в полной силе. Вот силушкой Иван, пожалуй, сыну ещё не уступал. Но не это интересовало монахов — сильно не походили отец и сын на здешний люд. Вот мать, хлопотавшая у глиняной печи и тревожно взглядывающая на гостей, — славянка. А эти — нет. Чёрные кудри: у сына — гроздьями виноградными, у отца — с проседью; густые чёрные бороды: у Ивана — уже изморозью седины припорошённая; и тёмно-синие глаза... Не похожи они ни на вятичей, ни на кривичей, ни на мерю и мурому белоглазую. Несть в них и крови варяжской — уж больно кудрявы да темноволосы...

— Что же ты меня так рассматриваешь? — улыбнулся Иван, поймав на себе взгляд монаха. — Али диковину какую увидеть хочешь?

— И то, — ответил старец, — диковинно мне, что вы на тутошних людей не похожи.

— Так мы им не родня. Жена вот моя да сноха — от рода вятичей, а я — издалёка... Из проклятой Хазарии совсем мальчонкой сюды прибежал.

— Так ты — хазарин?

— В Хазарии, Богом проклятой, многие народы томятся. Рабов от всех язычников — тысячи. Да и сами хазары — разные, не одного племени и рода люди. Она ведь, Хазария, от моря Чермного до Гургана — моря великого. От лесов полунощных — до Железных ворот Дербент-кала. На восходе — Яик-река, на закате — Данапр. А с полуночи течёт Итиль-река великая, и на ней — народов множество... Сейчас-то Хазария помене стала — обкорнали её мечи славянские да булат басурманский, а прежде велика была — киевские каганы ей дань платили да аж из-за Яика-реки рабов вели. Рабов-то ей много надобно. Сие — главный промысел.

— Это нам знаемо! — перебил один из монахов. — Так было от веку!

— Ан вот нет, брат, не от веку! — закрутил кудрявой Толовой Иван, — Мне дед мой иначе сказывал. Ране хазары коренные жили на Тереке, на Сулаке-реке да на Итиле. Которые уже и крестились от армян и сирийцев. Иные же во тьме языческой пребывали, но зла никому не делали, потому — земля вокруг богата была и всего хватало. И принимали хазары всех, кто к ним приходил. Приняли общины еврейские, что из Ирана бежали от гонений. И тут мирно жили. Хазары рыбачили, виноградники растили, евреи скот пасли, как при пророках древних. Пришли с востока тюрки — люди бога Тенгри. И этих хазары приняли и жили мирно. И долго так было. Но на Дербент пошли басурмане из Аравии, и хазары, совокупно с евреями и тюрками, дали им отпор. И отбились, а как силы были невелики — стали искать союзников. И в чёрный час позвали иудеев с пути Шёлкового! Рахдонитов-купцов. Те пришли и веру свою принести, и закон свой установили. И стала власть над всеми в Хазарском каганате! И стала Хазария врагом рода людского, потому что одним делом занялась: разбоем — ловлей рабов.

— И это нам ведомо! — как эхо, повторил монах. — Емлют хазары рабов от Перми Великой до ятвягов. А где своих воев послать не могут — скушают рабов у варягов да у печенегов.

— Да как же они веру переменили, как ты говоришь, так быстро? — спросил другой калика. — Я ведь ветхую веру иудейскую ведаю. Тамо только сыны двенадцати колен Израилевых могут её наследовать. Потому Христос с фарисеями и спорил...

— Дак никто и не переменял! — сказал Иван. — Всяк при своей вере и остался. Только каган да все знатные обрезание сделали, да и то не сразу. Владел каганатом род Ашина — тюрки. А рахдониты привели им жён с Шёлкового пути — евреек прекрасных, искусных в пении, танцах и всяком деле женском, коего хазарянки не ведают. И стали они рождать детей каганам, а по закону их от еврейки рождается еврей, ибо плоть мужская берёгся в плен. И стали новые каганы считаться хазарами, а веру исповедати иудейскую. А другие как веровали своим богам, так и веруют... Только вера там одна — мамона! Корысть денежная! Вот вся и вера. Вся жизнь в каганате Хазарском на деньгах стоит. Всё продаётся, всё покупается! День и ночь торг шумит! Чего только не привозят в Итиль-город и в Тьмутаракань: и ткани, и благовония заморские, и злато-серебро, но пуще всего — рабов, потому что нет этого товара дороже.

— Тьфу! — не выдержал почтительно слушавший родителя Илья. — Греха не боятся.

— Вот и нас, — продолжал Иван, — вывели из земли Каса, весь род наш. И сделали лучниками-черкасами. В войске хазарском. Но как нам не доверяли, то держали так, чтобы мы не могли ни в бою, ни в сражении изменить. Лучники всегда меж двух огней стоят: спереди враг, а сзади — свои: тяжёлая пехота да конница. Не побежишь.

— И что, не бунтовал народ? Вои не бунтовали?

— Я же сказал — там всё на деньгах да на наживе держалось. К примеру, ведут в поход, а семьи-то в залоге остаются. Ежели победят хазары — десятая часть добычи воинам идёт. А ежели не победят — всех, кроме воевод иудейских, казнят без милости, а семьи в рабство продадут.

— Вона... — протянул один из монахов, — а я с хазарами по молодым годам рубился и диву давался — нет их в бою храбрее, люты в сече. А как в полон возьмёшь его — так он и меча держать не хочет...

— Ну вот и мы так-то... Я ещё маленький был, — продолжал Иван. — Отец меня с собою в поход брал, чтобы, не ровен час, в Хазарин проклятой меня от матери в рабство за море не продали. Частенько там детей у таких, как мы, христиан отымали да за море везли. Ребёнок родины не помнит и оборониться не может. Кирилл равноапостольный был в Хазарии и, сказывают, встретил по пути полон не то алан, не то хазар — тюрок дальних, из Поля, с верховьев Танаиса. В рабство их гнали. Он и спроси: как, мол, в полон попали? Те ответствуют: шли к морю креститися в городе Азове, да наскочили хазары конные, побрали нас сонных. Теперь гонят на продажу в страны басурманские, где несть света веры Христовой. Кирилл равноапостольный, что грамоту народу славянскому дал, и спрашивает: «Откуда про веру Христову знаете?» — «От славян, от болгар дунайских, греков и алан степных... ибо среди них уже есть христиане, и нет нам той веры желаннее». — «Чем же вам вера та мила?» — «Веруем Господу и Спасу нашему Иисусу Христу, ибо он заповедовал мир и любовь и всех объявил равными, по подобию Божию сотворёнными. И праведным обетовал Царствие Небесное, и сам путь указал к воскресению из мёртвых!» Кирилл говорит: «И днесь вера ваша спасла вас!» Весь полон на свои деньги выкупит и крестил в Азове, где ещё от Андрея Первозванного церковь стоит, — сказал Иван, крестясь.

Илья и монахи тоже перекрестились.

— Но после сего диавол разжёг души нечестивые, и стали они по всей Хазарии казнить христиан люто! И бежали иные в горы, иные, как мы, — через Поле, в места лешие-незнакомые, да стали, как звери, здесь много лет и скрываться...

Свет от глиняной печи плясал на стенах, в открытую по-летнему дверь землянки было видно звёздное небо над частоколом лесных вершин.

— Однако вас и в пустыне Господь сберёг, — начал один из калик.

— Здесь не пустыня, — сказал Илья. — Здесь люди спокон веку живут; кабы разбоя не было, так рай бы земной тута был. — Скрыться на земле нельзя, — сказал калика. — Надо супротив сатаны стоять.

— Постоишь тут, — прокряхтел Иван. — Тамо держава целая... Тамо войско к войску... А нас — три десятка с мечами. И хоть каждый с десятком биться может, а всё ж нас — горсть песка супротив горы.

— Мы, калики, давно ходим, и куда ни придём, везде так-то многоразличные бродники скрываются; кабы собрать их вместе...

— Михаил Архангел всех перед концом мира соберёт, — вздохнул Иван, поднимаясь и тем самым давая понять, что разговор окончен.

Но монахи продолжали, последовав за Иваном на полянку, где уселись на бревне поваленном.

— А вот скажи ты мне, — начал издалека один из монахов, — почему никто супротив хазар стоять не может?

— Что ты меня, как вот внучонка моего, распытываешь? Это он глупой ещё, а я то разумею, что всех хазары бьют потому, что держава у них, а кругом только племена да орды... — засмеялся Иван, поднимая на руки внука — сына Ильи, которого по-домашнему звали Подсокольничек, чтобы нечистая сила имени его Божия не услышала да каверзы какой не совершила... — Супротив Хазарии может только держава устоять. Вот, скажем, Царьград чёской веры православной...

— Ну а Святослав-то хазар разбил!

— И у Святослава держава была и войско, да только он много как Царьграда слабее...

— А через чего?

— Так он же язычник! — удивился непонятливости монаха Иван. — А язычник ежели и победит, то ненадолго. И ежели сгонит народы в державу, то они меж собою враждовать будут и развалятся...

— Однако ж, — подначивали монахи, — Хазарский каганат стоит, не шелохнётся.

Подсокольничек тискался к деду цеплялся ручонками за бороду, смотрел чёрными глазами на монахов недоверчиво.

— Спи, дитятко мой! — качал его на руках дед. — Спи. Вон уж месяц поднялся... А Хазария нынче не та, что прежде! — сказал он монахам. — Она, помяни моё слово, падёт скоро и сгинет, как обры сгинули, и следа от зла её не останется.

— Само ничего не происходит, — сказал монах.

— Всё по воле Божией, — встрял в разговор Илья.

— Бог-то Бог, да и сам не будь плох, — сказал другой монах. — Воля Божия через людей творится.

— Это верно, — согласился Иван, передавая уснувшего внука на руки матери.

Женщины понесли ребёнка в землянку, где на нарах уже спала, разметавшись во сне, старшая дочка Ильи. Дверь в землянку притворили. Мужчины остались одни.

— Ну что, Божьи люди, — сказал Иван-старый. — Спасибо вам, что сына моего с одра болезни подняли.

— Так Христос расположил. Всё по воле Божией, — прошелестели монахи.

Иван откашлялся и, переходя к самому трудному разговору, спросил напрямки:

— Сказывайте, люди добрые, с чем пришли? Какое у вас к нам дело? Ведь, я чаю, неспроста вы из пещер киевских полгода сюды пробирались?

— Это разговор долгий, — не сразу ответил и монахи.

Ночная птица пронеслась над их головами, враждебный тёмный лес, казалось, приблизился к людям. Этот мир был им хотя и страшен, но привычен; тот, из которого пришли странники, был Илье неведом, а отцу его памятен и, кроме неприязни и тоски, никаких чувств не вызывал. Иван смутно помнил широкие выжженные степи и стоящие за огромными пустыми пространствами их, будто застывшие облака, горы. Остро он помнил только боль. Даже отца не помнил, словно видел его во сне, а вот боль — неожиданную, жгучую — помнил. Помнил, что, когда пришла весть о казнях христиан в Хазарии, отец его — дед Ильи, внешне очень схожий с нынешним Ильёй, — сказал: «Нам возвращаться, братья, некуда! Нет более наших семей, и на рынках невольничьих нам их не отыскать! Надо уходить за Поле великое, в леса, где нас не отыщут хазары и не приневолят. Там своего часа ждать будем». Они шли долго, ведя в поводу коней или садясь в сёдла, скрытно обходя хазарские и аланские посты-сторожи. Однажды на рассвете, когда маленький Иван заснул совершенно обессиленный, отец разбудил его, повернул лицом в ту сторону, где у самого края неба виднелись снежные шапки гор, и приказал молиться. Иван долго читал молитвы, путая славянские, греческие и тюркские слова. «Смотри! — приказал отец, беря Ивана за плечи и заставляя глядеть на горы. — Это наша земля! Там кости наших предков, и мы вернёмся! Запомни, что ты видел! Там — наша родина!» Иван смотрел изо всех сил, и вдруг испепеляющая боль согнула его: отец приложил к его груди раскалённый в костре медный крест. «Зачем ты это сделал?» — спросил его много лет спустя Иван. И, совсем уже ветхий, прозрачный от седой старости, отец ответил: «Ты ведь забыл всё! Ты забыл лица матери и сестёр, ты забыл всех, кто обижал тебя, ты забыл и бои, и победы, а то утро — помнишь... И всё, что ты видел, — помнишь. Я память твою болью запечатал. И на груди у тебя крест особый! Аджи! Этот крест ты можешь снять только с кожей своей. И помни: здесь мы только живём, а земля наша там, у высоких гор, в стране Каса...»

Когда Илье исполнилось семь лет, Иван выжег у него на груди крест аджи — крест равносторонний, древний... И навек запечатал в его памяти, что он — христианин из земли дальней Каса, которую никогда наяву не видел, а во сне она являлась такой прекрасной, что слёзы текли из-под опущенных век... «И так будет всегда, — думал Иван, — так будет до тех пор, пока не падёт проклятая Хазария и мы не вернёмся! Но, наверное, и тогда останется память о той боли, которую мы принимаем вместе с крестом и причислением к роду христианскому...»

— Будет разговор долгий... — прервал мысли Ивана безымянный монах. — Долгий, а начинать его надобно.

В землянке хныкал проснувшийся Подсокольничек. В других землянках затворяли двери, закладывали на ночь от лихого человека, от работорговца-разбойника, от татя, имение-животы крадущего. Крестились на ночь все запоры от врага невидимого, от бесов языческих, местным народом почитаемых, от козней лукавых, диаволом против христиан творимых. Потаённо отходила во все стороны от работ, от расчисток сторожа[5] неслышная, таилась на всех тропах, откуда мог прийти к родичам лютый враг или зверь-оборотень. Возжигались глиняные лампады пред ликами икон святых — редких, византийского письма, через многие страны и языки сюда принесённых. Взирали из передних углов строгие глаза заступников Божиих, и в неизречённом милосердии Своём хранила народ Христов Богородица.

Мужчины рода Ильина сидели в лунном сияющем свете, среди ещё кое-где дымящихся пней, в дрожащем от тепла воздухе, над будущим кормильцем — полем и слушали всё, что говорили им монахи, ради служения Господу Христу и народу православному отрёкшиеся от всей красоты земной, по воле Господней — от всего своего: от сродников, чад и домочадцев, от близких и кровных своих, от всего имения и живота своего, и даже от имён своих, ушедшие в пещеры киевские, а нынче явившиеся на новый подвиг... А слушать было что. Подробно и неторопливо поведали монахи о мире земном, о странах и языках, его населяющих, о прошлом от Адама до сего дня. И слушали их, затаив дыхание, бродники-беглецы из рабства хазарского в лесах дремучих, за тысячи вёрст от страны Каса — призрачной и манящей, как Царствие Небесное...

Рассказали монахи о мире поднебесном. О великой степи, что протянулась от Золотых гор до Карпат, о народах, в ней кочующих и проходящих этой дорогой от веку. О скифах древних, о сменивших их сарматах, о гуннах, катившихся медленно и неотвратимо из-за Каменного Пояса и сметавших на пути своём страны и народы. О хазарах горных и о хазарах-тюрках, о державе их, покорившей полсвета, и о скором закате её...

— Однако, — говорил монах, когда небо на востоке уже начало светлеть, а луна погасла, — веруем, что Хазария, гнездо сатанинское, падёт, но сила её велика, а народы округ каганата, как стрелы в колчане, бесполезны. Надобен лук, чтобы стали они оружием и крепостью. Луком таким несокрушимым должна стать вера Христова. Она породит народ новый, добрый и праведный, и сокрушит тот новый народ рабство. И будет на земле жить правда Христова, ибо только она истинна, только она свет... Народ нынче во тьме ходит. И князи, и воеводы тоже. Истуканам поклоняются, не ведая, что сие — бесы, ибо их множество и они-то лика сатанинского. И пока единой веры не будет на всей земле, где живут племена славян, финнов, тюрок и сотен иных людей, защиты против Хазарии не будет, и станут казнити хазары всех розно, как они делают до сих пор. И выведут всех людей, и будет здесь пустыня дикая.

Внимательно, ловя каждое слово, слушали потомки беглецов хазарских слова старцев. Огромный мир открылся им, и шумели в том мире события, которые смутным эхом докатывались и сюда, в леса дремучие.

— Да! — сказал Иван. — За тяжкое дело вы принялись и великую думу удумали.

— Не мы! — ответили в один голос монахи. — Не мы, но многие до нас. Мы же благословение приняли от матери народа будущего, княгини Елены. Она, сама крестившись и нас приобщив к вере Христовой, заповедала нести свет истины и подымать в духе державу новую...

— Мы про такую-то и не слыхали... Елена?.. — сказал Иван.

— В миру её звали киевская княгиня Ольга, или Хельги — регина русов.

Глава 4 Хельги — регина русов


Монахи помнили её уже старухой — высокой, стройной и величавой.

Всегда в корзне[6], из-под которого иногда вспыхивало тёмным огнём тяжёлое багряное платье, всегда в княжеской шапке поверх туго повязанного вдовьего платка. При её появлении смолкали дружинники. Она никогда никого не укоряла и не бранила, но при ней не смели появляться в затрапезе или с похмельным запахом.

Нынешних монахов — тогдашних воинов, славянина да варяга, — как опытных кулачных и рукопашных бойцов, приставили охранять княгиню. Воевода Свенельд приказал всегда быть при княгине, служить и помалкивать. Может быть, тогда они и научились молчать. Днём и ночью, позабыв игры и битвы, как тени следовали они за княгиней. И многое открывалось им, что иным людям было невдомёк. Спервоначалу поняли они, почему именно их, славянина и варяга, высмотрела себе в телохранители старая княгиня. Держава её была такова — славянская да варяжская. Сама княгиня, шли разговоры, была из русов, что жили рядом со словенами ильменскими. Если так, то понятно, почему не было в охране воя от русов. Да если честно сказать, их и в дружине уже видно не было: повсюду русами звались и варяги, и славяне, а самих старых русов — днём с огнём поискать. Сказывали, ещё лет с тридцать назад Новгород русами полнился, а сегодня внуки их и не помнят, что они иного, чем славяне, корня. Все по-славянски разговаривают. Да и варяги тоже... Хотя эти кучкой держатся и, чуть что, в иные страны служить, не то воевать подаются. И, приглядевшись, поняли два нарочитых дружинника, что и варяги не одинакие. Те, что нанимались в дружину, приходя из северных краёв, языка славянского не знали, были ненадёжны, хотя и свирепы, сильны и на расправу быстры. Веровали они одноглазому богу Одину, ему молились, ему жертвы приносили. Варяги же киевские говорили по-славянски, веровали Перуну, но не так яростно, как варяги северные, хотя и этот бог требовал человеческих жертвоприношений. Потому для угождения ему, на будущую удачу, приносили в жертву пленников — юношей, девиц, младенцев и чёрных петухов. Варяги стояли за спиною князей, они были шеей, которая поворачивала князя-голову, и он делал многое, что требовали от него дружинники.


* * *

Дружинники-варяги покорили Киев. Дружинники Рюрика Дир и Аскольд покорили окрестных славян, били алан, хазар, ходили на Царьград, их же побил и смерти предал не князь Рюрик, а дружинник — старый Хельги за то, что много воли себе взяли и так в Киеве правили, будто Рюрика и на свете нет... И на престол посадили малолетнего сына Рюрика Янгвара, предпочитая оставаться за его спиной, в тени. Князь был как знамя, как факел пред дружиною в ночи, а вершила все дела дружина, да бояре — дружинники нарочитые, да воеводы — дружинники знатные.

Старый Хельги, или, как стали звать его на славянский манер — Олег, многое предвидел, далеко вперёд смотрел — потому, когда осиротел Игорь, он ему как отец сделался. Он его в походах прикрывал, он ему и жену высмотрел. И не ошибся — он никогда не ошибался, точно заранее знал, что будет, потому и прозвище получил — Вещий... Привели жену Янгвару или, по-киевски, Игорю, от русов, из града их в земле северной, Новгородской, и стала она — Хельги.

При князе Янгваре не видна была — как и положено жене честной. Родила ему сына — княжича Святослава. Его князь в гридницу внёс дружине показать, как только пуповину обрезали. Его на коня сажали, когда ему год исполнился, ему в три года дали меч — засапожный короткий нож, из лука целить стали учить... А в семь лет он сам за копьё взялся. Потому — отца уже не было. И погубила его — дружина...

Много лет спустя, вспоминая то время, уже приняв чин монашеский, обсуждали бывшие дружинники, а ныне калики перехожие, что же случилось в тот год, когда Игорь брал полюдье в земле древлянской. Они и сами на полюдье бывали и видели, что год от года полюдье набег воинский всё меньше напоминает. Это, сказывают, раньше, при Олеге да Рюрике, врывалась дружина в селища и волокла всё, что под руку попадало, а то и рабов, ежели кто замешкался. При Игоре так-то уж не было! Приходили загодя, и выносили смерды дань условленную... И в тот год собрали всё... И древляне, недавно покорённые, но ещё сильные, все вынесли, что было им предписано. И дружина ушла, данью нагруженная. Зачем князь вернулся? Почему стал второй раз дань имати? Для кого?

Да вернулся-то с дружиной малой; что же он думал? Куда дружина его делась? Нить за нитью, словно клубок разматывая, перебирали они, сидя в тёмных кельях, в пещерах киевских. Там при свете слабой лампады можно было легко перенестись в тот ноябрь, когда, скрипя по снегу валенками вослед за санями, поспешали в накинутых поверх панцирей полушубках отроки и гридни варяжские за князем, едущим на коне впереди. Вперяя широко открытые глаза во тьму пещеры, будто видели монахи и коня, фыркающего из ноздрей горячим паром, и заиндевевшее брюхо его. И дружинников с покрытыми сосульками усами — кучка людей средь лесов и снежных просторов, будто волки, идущие след в след на запах дыма... Но почему князь не в алом корзне? Почему шлем на нём, а не шапка княжеская? Да ведь впереди дружины не князь, а воевода — Свенельд. Вот он — совсем ещё молодой, но умелый и безжалостный сборщик дани.

— Всё правда, всё истина... — шептали монахи, вглядываясь в явившуюся им картину и боясь спугнуть зыбкое видение. — Свенельд-воевода был на полюдье. Он с дружиной — опытной и сильной, с дружиной варяжской — ходил древлян примучивать. Он в тот год дань урочную свою собрал и всю в Киев доставил. И долю свою и дружины своей получил.

А это кто опять спешит из Киева? Вот он, Игорь. Едет не на коне, а в санях. Немолод — тяжело ему в седле. И дружина с ним — малая, неопытная. Идёт он опять к ближним древлянам, опять дань собирать. Почему? Почему без дружины, почему второй раз, почему сам?

И шептали монахи, открывая истину потаённую: дань, что Свенельд привёз Игорю, князь кому-то отдал! Кому? Почему его собственная дружина осталась без прокорма, без доли своей, без пропитания? Почему перед самой весною, когда пора возвращаться с полюдья, творимого зимой, поспешал князь к уже уплатившим дань ближним древлянам?

А может, Свенельд дани не отдал? Почему? И выспрашивали они монахов старых, помнивших те годы. И те отвечали. Игорь, дабы оборониться от врагов своих исконных, врагов, и по сей день сильных, — хазар, искал дружбы с Царьградом. С ним мир сотворил и на холме Перуновом клятву принёс. Пятьдесят варягов-дружинников ту клятву удостоверили и сами поклялись... Но клялись они розно, ибо часть варягов была уже крещена. Потому в договоре есть слова новые: «Пусть же крещёные и некрещёные не деразают нарушать мир с греками...» Свенельд был язычник. Свенельд был военачальник, и дружина его, считавшаяся княжеской, была варяжской, языческой. И не хотел он мира с Царьградом. А хотел он дружбу водить с хазарами — они цену хорошую за рабов давали, а Царьград с Игорем уговорились рабов друг у друга по малой цене выкупать: юношу или девицу добрую за десять золотников, середовича — за семь, старца да младенца — за пять... И хотя это касалось только греков и русичей, подданных князя, никогда таких низких выкупов за рабов не устанавливалось.

— Вот тут-то варяги с хазарами и стакнулись,.. — догадывались монахи. И виделся им князь, оставшийся без дружины и без дани, и грозные послы хазарские, приступившие неожиданно, раньше срока, за данью ежегодной, которую в те поры Киев Итилю платил, и Свенельд — не князь, но глава и сила державы Киевской. Этот Свенельд, глядя со стены киевской вслед уходящему князю, понимал, что вдет князь старый на гибель, что спасти его может только чудо.

И чуда не произошло.

Примученные древляне восстали, не желая отдавать последние припасы, и убили князя с дружиною, принеся его в жертву богам своим. Привязали к двум склонённым священным берёзам за ноги и разорвали...

Так стала Ольга вдовою, а Святослав — сиротою...

Иная бы бежала из Киева, подальше от дружины варяжской, подальше от Свенельда. Но Хельги Великая надела мужнину шапку княжескую и стала сбирать осколки державы Киевской. Под жадными глазами варягов, под гнетом дани хазарской, среди народов славянских, норовивших из-под власти единой киевской уйти, среди народов финских, бегущих от дани и полюдья киевского в леса, лицо в лицо с печенегами из степи, подобно суховею-пожару налетающими, встала Ольга!

Уступи она тогда власть Свенельду, воеводе варяжскому, уже сейчас бы не было державы. Опять рассыпались бы племена славянские да иные, как стрелы из колчана, и стали бы, чем были прежде, — тростью, ветром колеблемой. Примучили бы их окрестные народы сильные. Иных — болгары камские, иных — болгары чёрные. Как примучили авары дулебов — так, что не стало сего племени славянского, сильного прежде. Свенельд бы державы не созидал. Зачем? Его дело воевать, гонять ладьи с товарами, полоны и мать да продавать. Ему государство не нужно! Ему нужна страна, где можно было бы на людей охотиться да работорговлю вести. В том ему боги кровавые помогали...

Потому, надевши княжеское корзно и посадив сына своего малолетнего Святослава впереди себя на коня, повела Ольга дружину Игореву возвращать племена славянские в покорность. Явила она силу, и коварство, и ярость свою над поверженными! Зачем сожгла она Искоростень? Зачем велела изрубить дружину древлянскую? А послов их — закопать живыми? у Свенельд с варягами стоял рядом — стремя в стремя, — так вот, чтобы смотрел, и ему на князя было руку подымать страшно!

Да как же не побоялась женщина среди волков-дружинников одна находиться да ещё повелевать? Кто позволял ей быть сильной? Дружина. Как дружина? Она же Свенельдова?! Она же варяжская?! Нет! Дружина — княжеская, а Свенельду не все дружинники подвластны! Есть меж дружинниками — славянами, русами и варягами — незримая граница: одни — язычники, а другие — христиане! Вот они-то за неё стеною и стали. Варяги крещёные, славяне, и пуще всех русы, земляки княгинины, — все веры Христовой. Потому и получила она прозвание в странах заморских — Ольга, регина русов.

Регина — королева! Хельги — княгиня киевская! В один день свалилась на неё тяжесть непомерная. Не стало мужа, и все заботы княжеские обрушились на неё. Ей бы бежать, скрыться, но как бросить людей земли Киевской? Ибо сразу по смерти Игоря шатнулись недавно покорённые варягами земли славянские. Вновь стали платить дань хазарам, драться меж собою — на радость иноплеменным. Игорь мечтал освободиться от дани хазарской — с Византией договор заключил. Всё — прахом! Восстали северяне, что жили между Хазарией Великой и Киевом, восстали древляне, ближние ко граду, отпали уличи, тиверцы, радимичи... Что осталось? Поляне киевские, словены ильменские — новгородцы, варяги да русы... Все. Потому пошла она немедля походом на древлян! Сей пожар полыхал уже в сенях державы её, горького удела вдовьего. Сама повела дружину, не веря ни Свенельду, ни Асмуду-воеводе.

Вывела из града своего Вышгорода всех дружинников до единого, с соседней горы из града Киева всех варягов и русов. Потом она вспоминала всю жизнь и тяжкую поступь дружины, и бряцание доспехов, и топот коней, а пуще того — жиденькие плечики Святослава, что весь поход сидел впереди неё в седле, и она прижимала его к себе, укрывала, ставила дружинников обочь, чтобы, не ровен час, шальная стрела не пресекла жизни его. А стало быть, и её, потому что только один Святослав и был её достоянием. Никому не верила, никому сына своего не оставила бы и в любой сече, как ей тогда казалось, руками бы порвала каждого, кто подскакал бы к Святославу с оружием.

Всю жизнь помнила она войско древлянское: толпы бородатых мужиков с рогатинами да боевыми цепами. Дружину древлянскую малую — со щитами крашеными, в шеломах деревянных, полосами железа окованных. Помнила она смех их, когда увидели они бабу с ребёнком во главе войска. Помнила тот резкий запах пота и кожи, которым пахли стоящие рядом варяги-дружинники... И как выпрямилось, напряглось худенькое тельце её сына. Она пыталась его обхватить, прикрыть хотя бы руками, прижать к себе, но мальчик вырвался. Он выпрямился, упираясь животишком в переднюю луку седла, выхватил из рук стоящего рядом воина тяжёлое копьё и метнул его в обидчиков-древлян. Тяжёлое древко стукнуло коня меж ушей и воткнулось у самых копыт. Неистовый хохот древлян был ответом на этот бросок... Но, перекрывая его, загремел голос Свенельда, кричавшего воеводе левой руки Асмуду со своего правого фланга:

— Что стали? Князь уже начал — потянем за князем!

Многое простила Ольга Свенельду за этот крик.

Надолго вооружилась она терпением, памятуя, что сила — у Свенельда...

И пошла, как стальная лавина, дружина киевская, и была сеча зла, и рубили закованные в доспехи воины мужиков древлянских, как молотильщики снопы молотят. Напрасно пыталась Ольга закрыть ладонями глаза сына своего. Он срывал её руки, жадно глядя на сечу. И когда обернулся, чтобы увидеть, откуда подходит засадная дружина, откуда спешит подкрепление, Ольга ужаснулась лицу его! Не ребёнок это был, но ястреб! Светлы и наполнены яростью, широко и бесстрашно открыты были глаза его, ноздри раздувались на запах крови. Что-то крикнул он повелительным голосом, и клёкот ястребиный почудился Ольге. Когда стали возвращаться с поля забрызганные кровью дружинники и проезжали мимо, вытирая мечи о гривы коней, Святослав приветствовал их, поднимая правую руку. Когда же Свенельд привёл воев своих колонной по шестнадцать всадников в ряду, Ольга поняла, что мешает она сыну...

Тяжёлой рысью шли грузные кони. Свенельд, без шлема, с кровавой повязкой на лбу, без корзно и доспеха, в окровавленной рубахе, сутулясь в седле, провёл дружину мимо князя и, поравнявшись, поднял страшный свой меч, так что заиграло солнце на окровавленной стати, и крикнул хрипло:

— Слава князю Святославу — победителю!

— Слава воеводе Свенельду! — звонко выкрикнул княжич, а дружина проревела из тучи пыли,-

— Слава Перуну, дарителю побед!..

Тогда поняла Ольга: сын больше не её! Свенельд отнял!

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»

Она бы вырвала сына из кровавых объятий варяжского воеводы, но княжеский долг не давал ей достаточно времени для воспитания сына. Ещё Игорю говорила она: «Не след полюдьем князю ходить! Сие поход противу подданных своих!» Но князь не слушал.

Был он немолод и нового не принимал! «Не нами заведено! — говорил он. — Не на нас и кончится».

«Так вот — кончится! — решила Ольга. — Не отдам сына своего на растерзание им ограбленных! Не отдам!» И учредила погосты, где постоянно стояли вои и постоянно жил тиун-данщик. И не он ходил дань собирать, но дань к нему привозили. А ежели какое селище не приносило дани урочной в срок, туда шли воины, и не за данью, а порядок учинять и виновных примучивать. Она объехала все земли подвластные, утишила все споры племенные, восстановила родовые владения, где род на род воевать поднимался, провела и пометила границы племён, установила оброки и дани постоянные и погосты возвела... Два года ушло на труд сей. И, воротясь в город свой княжеский Вышеград, увидела то, чего боялась пуще смерти, — княжич в Киеве в дружине варяжской живёт и Свенельда за отца, а то и превыше почитает.

К матери он приехал, но она его словно не узнала. Стоял перед нею ястребок: светлоглазый, горбоносый, молчаливый не по-детски... Хотелось ей к нему кинуться, как маленького к груди прижать, но стояли позади дружинники Свенельдовы, без которых он шагу не ступал, да и взгляд сына был таков, что не приласкаешь, — воин стоял, в кольчугу дорогую одетый. Перемолвился с матерью о чём-то неважном и вдруг спросил с интересом:

— А в Новгородской земле охота какова? Вепри есть? Туры есть? Я нынче на вепря пойду! Конно! С Асмудом и Свенельдом...

И поняла Ольга — сына не воротить!

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою!..»

Никто слёз Ольги не видел. Никто ведь при ней в горницу её не входил...

Но в переходах теремных увидала она Улеба. Годовалый Улеб — сын Игорева родака. Святославу брат двоюродный. Убежал Улеб от няньки, да в переходах заблудился и плакал, на ступенях сидя. Подхватила его Ольга на руки, отёрла слёзы, утешила, прижала ребёнка к себе, будто найдёныша обрела. И ласкала его и миловала от всей своей материнской тоски. Святослав увидел Улеба и спросил, как обычно, кратко:

— Кто это?

Ольга растерялась и ответила невпопад:

— Улеб — маленький! Брат твой.

— Брат? — криво усмехнулся княжич.

— Двоюродный! Твоего отца племянник...

Но Святослав уже не слушал. Дружина ждала его. Сети были к сёдлам приторочены, рогатины извострены. И поняла Ольга, что потеряла сына навсегда. Улеб тискался к щеке, поворачивал к себе лицо Ольги.

«Кому возвещу печали моя? Кому поведаю тоску мою?..»

Всякий загнанный в угол — хоть зверь, хоть человек — ищет выхода, ищет союзника, товарища в помощь...


* * *

Хазария ещё при жизни Игоря провела успешный поход на Киев, принудила князя стать её подданным и обложила огромной данью. Хазарские каганы предчувствовали скорую свою гибель, но не могли просчитать, от кого. Тогда стали они казнить всех христиан, в том числе и живших в Итиле, и живших в степи и в Причерноморье. Были вырезаны многие хазары-христиане и многие иные народы, принявшие крест Христов. Хазары вырезали алан, населявших донские степи. Изгнали священников аланских, и те, таясь конного и пешего, побрели в Киев, где пополнили и братию монашескую, в пещерах подвиг свой свершающую, и общину христианскую, коя в киевских владениях была.

Вот к ним-то — гонимым и сирым — потянулась Ольга. Потому — видела: эти люди — в горе и несчастье, а не печальны. И сколь на них беды ни обрушивается — стоят, словно ждут новых бед, и от бед тех духом укрепляются! Однажды призвала она двух варягов-дружинников, кои не скрывали, что Христу веруют, и приказала: «Ведите меня тайно на христианское моление».

Ночью молчаливые воины вывели её тайным ходом из Вышгорода и провели оврагами к пещерам киевским. Шли без огня в ослепительном сиянии лунном, сквозь чёрные тени оврага. Наверху темнел Вышгород, на другой горе светил факелами на башнях, шумел песнями дружинников и взвизгиванием девок срамных Киев. А дружинники с княгиней спускались по кремнистой, поблескивающей в лунном свете тропе всё ниже и ниже, пока от стены, словно кусок тени, не отделился монах и не протянул Ольге каганец, при свете которого она вступила в узкий ход... Задевая плечами за стены шершавого песчаника, долго шла в узком, на одного человека рассчитанном проходе, точно в самое нутро земли спускалась. Пересекались-змеились хитростные переходы, и поняла Ольга — небывальцу сюда не войти и отсюда не выйти, иначе бы давно монахов печорских перерезали. Здесь они, в самом теле земном, Христом хранимы. Потому, понимая, что над головою тяжесть земная немыслимая, не боялась её княгиня, а наоборот — словно на волю выходила. Отрывалась от забот бестолковых, бесчисленных, от всех страхов и суеты дневной.

Глухо слышалось пение, и впереди, оттуда, куда шёл монах, забрезжил свет. Стройное пение было всё громче. Никогда Ольга такого не слышала — будто голоса ангельские сплетались и расходились в разговоре. Она вышла в небольшую округлую пещеру, где стоял впервые виденный ею алтарь и священник в сияющей ризе вздымал руки перед иконами.

«Кому возвещу печали моя? Кому принесу тоску мою?..» — услышала она то, что ныло в её душе и не давало покоя.

И словно отворилась душа, и слёзы, давно кипевшие в сердце, хлынули из глаз и принесли облегчение. А прямо на неё смотрела с иконы женщина с младенцем на руках, который прижимался к её щеке...

«Милосердия двери открой мне, Господи...»

Закрывшись повоем[7], Ольга впервые неумело сотворила крестное знамение, заслоняясь им от всех врагов и несчастий и сердцем понимая, что вера Христу — щит и заступа, ибо ничего не вершится без воли Его. И волос не упадёт с головы... Оглянувшись, увидела она это на лицах всех христиан, что стояли рядом с нею. И поняла: вот народ новый! И он обрящет отчину, таким трудом и кровию добываемую...

Глава 5 Язычник Святослав


Двое монахов прекрасно помнили юного Святослава, который от малых лет так отдалился от матери, что ходили слухи, будто он не сын Игоря, а неизвестно кого. Помнится, киевский раввин, которого охраняли дружинники, провожая его через Дикое поле к хазарским постам на Дону, клялся и божился, что весь мир считает Святослава сыном Свенельда или какого-нибудь ещё варяга, потому что при его рождении Игорю было шестьдесят шесть лет.

Смутились тогда дружинники, но старший из них сказал:

— А Ольге сколько было?

— Сорок шесть! — отвечал раввин.

— А сколько было Аврааму, когда он родил сыновей? А Рахили?

— Ну, ты хватил! — засмеялся раввин. — Это были праотцы народа израильского!

— Чудно! — сказал десятник. — Пророкам своим ты веруешь, что они и в девяносто лет детей имели, а князьям нашим — нет... Чудно.

И примолк раввин, понимая, что попал не к варягам, а к дружинникам-христианам, служившим Ольге, и жизнь его висит на ниточке... А ниточка эта — посольская неприкосновенность да славянские заложники, взятые в Тьмутаракани ради его безопасного проезда. Если его убьют, то в Хазарии будут немедленно казнены и проданы в рабство десятки христиан.

Монахи припоминали, что тогда они тоже удивлялись странному отчуждению между Ольгой и Святославом. С каждым годом она становилась всё набожнее, а он — всё воинственнее. Ольга принимала в Киеве всех христиан, особое же предпочтение отдавала грекам и болгарам, которые не только сами переселялись в её державу, но везли возами иконы и книги! На новой отчине своей ревностно принимались проповедовать слово Христово, учить грамоте и, особым попечением княгини, возвели небольшую — первую в Киеве — церковь Святого Ильи Пророка. Но чем больше усиливались в Киеве христиане, тем злее ненавидел их Святослав. На дух не переносил! Его дружина хотя и пополнялась христианами — славянами и варягами, а всё же была языческой, г Когда она возвращалась из походов в Киев, это бывало подобно нашествию иноплеменных! Никто не чувствовал себя в безопасности. Дружинники непрерывно пировали и к жителям мирным, и к дружинникам славянским-христианским относились враждебно, будто к побеждённым. Потому и Вышгород, и Киев вздыхали свободно, когда дружина уходила воевать. Слава богу воевала она постоянно, и постоянно вдали от Киева.

Семнадцати лет Святослав стал сам водить дружину, а Свенельд был у него воеводою. Но Свенельд был шеей, а князь головой: куда шея поворачивала, туда голова и смотрела. А Свенельд был настроен против Ольги и против Киева с его Вышгородом.

Медленно, но неуклонно менялась и Ольга. Всё меньше оставалось в ней, даже внешне, черт варяжской воительницы — регины русов, всё больше становилась она схожей с иконой Заступницы Богородицы. Постоянно были вокруг неё дети — сначала племянники вроде Улеба, а потом внуки — дети Святослава, среди которых старший был любимцем — Ярополк. Говорили, что, страшась гнева Святославова, Ольга тайно крестила Ярополка. Его готовила она во князья, его учили греческие и болгарские попы, и рос он непохожим на братьев своих: пригожим да весёлым, добрым да покладистым. Потому и задирал его постоянно Олег, и дрался с Ярополком. Но это была борьба равных. Как волчонок следил за их драками Владимир-бастард — сын ключницы Малуши, чуть не насильно взятой Святославом. Следил и не смел вмешиваться, памятуя, что они законные сыновья, а он нет! Но Святослав почитал его сыном, хотя на сыновей внимания обращал мало, весь занятый войной.

Двое телохранителей Ольги прекрасно помнили этого князя — варяга истинного. Одевался он просто — от дружинника не отличить. Только оружие у него было дорогое. Дорогое, да не украшенное, как у византийцев или у хазар. Воронёная сталь топора на длинной рукояти, меч длинный у пояса, меч короткий у голени да кольчуга крепкая. Не любил он и шапку княжескую, и дорогое корзно. Самой драгоценной вещью его была серьга с двумя жемчужинами в ухе. Не признавал он ни учения книжного, ни бесед нравоучительных. Не любил пиров долгих и гульбищ весёлых. Варягам, своим дружинникам, гулеванить не препятствовал, а сам — сторонился. Пьян бывал, но и этого веселия не любил. Не любил с боярами советоваться, с лучшими людьми киевскими думу думати. И киевлян не любил! Немо и неподвижно стояли дружинники нарочитые в покоях княгини, когда выговаривала она сыну, а тот, как всегда криво ухмыльнувшись, слушал её...

— Святослав! — говорила Хельги. — Не по правде ты живёшь! Не по истине!

— Это по чьей же я правде жить должен? По византийской али по хазарской?

— А ты по какой правде жить хочешь? — ответила она как можно спокойнее.

— По своей! Бить буду и византийцев хитростных, и хазар! Они друг друга стоят!

— И в этом вся правда твоя? — стоя перед сыном, сидящим на лавке на поджатой, как у печенега, ноге, спрашивала его княгиня и глядела ему в душу синими молодыми глазами. — Один против всех? Так вот и не твоя это правда, а Свенельдово наущение! Он тебя этому учит! Он тебя и предаст! Как предал Игоря!

— Меня небось не предаст! За мной — сила! Игорь-князь старый был и дружины дельной не имел! А у меня дружина вся — вот где! — Жилистый изрубленный кулак взлетел перед княгиней, и она невольно отшатнулась. — Я князь и никого не слушаю!

— В том и беда! В том и заблуждение твоё! Князь, может, менее всех смертных воли своей имеет, но волю подданных своих исполняет!

— Кого? — засмеялся Святослав. — Дружины? Смердов? Варягов? Славян? Кого?

— Всех, кто тебя князем почитает!

— Попробовали бы не почитать! — белозубо оскалился Святослав.

— В глаза-то почитают, а за глаза злословят и проклинают! Ты чужой отчины ищешь, а свою не блюдёшь!

— Не вы ли — закричал Святослав, — попов в Киев понавезли! Шепчутся за моей спиной, как раки в корзине шуршат! Ужо! Сделаю я их из чёрных — красными! Как раков, заживо сварю. — Князь вскочил, исходя гневом. — Небось, когда Хазарию сокрушил и город Итиль взял, все меня славили, а теперь за спиной шепчетесь! Погодите, узнаете вы гнев мой!

— На кого тебе, неразумному, гневаться? — грозно сказала мать. — Пока ты землю родную от злодеев-хазар оборонял и жёг гнездо их сатанинское, на работорговле разжившееся, весь мир поднебесный за тебя Бога молил! А как пошёл ты в державу дальнюю на Дунай, как бросил ты город свой, и княжество, и людей своих, — от кого ты ждёшь подданства?.. Киев крещён, народ милосердия жаждет, а ты в язычестве закоснел! Ты жертвы людские сатане приносишь!

— Это вы бога себе выдумали, на дереве распятого! Нищего! Немощного! Вы что? С сим убогим державу сотворить думаете? Бог грозен бысть должен! Гнева его трепетать должны народы! А вы всё плачете! А того ты, мать, не понимаешь, что каждый, кто крест на шею навесил, слуга не княжеский! Кто попу грехи свои понёс, тот лазутчик византийский! Они хуже хазар-иудеев! Вы из-под одной дани вылезли, а в другую дань скачете!

— Господь нас спасёт и державу созиждет! Господь заповедал: «Блаженны кроткие, ибо они наследят землю...» Кроткие, а не воители!

— Старухи болтают, а лодыри да трусы повторяют! — закричал князь. — Я державу новую сотворю! И место ей определю под солнцем! И новую столицу воздвигну посреди владений своих!

— И где же?

— На Дунае!

— Могилу ты себе воздвигнешь! — тихо произнесла княгиня.

И сказано это было так убеждённо, что князь сбился с крикливого тона и уже совсем по-другому, но так же недобро сказал:

— И не стой с вороньем своим христианским у меня на дороге! Не сейте за спиною моею крамолы! Всех с пути моего сотру! Али ты не помнишь, что сделал Олег с Аскольдом, когда тот противу него и пращура моего, Рюрика, умыслил?

— Олег был варяг дикий! — сказала Ольга. — Аты — князь! Грызлись они меж собою, Аскольд и Олег, за Киев, как собаки за кость! А тебе Киев — отчина!

— Киев в христианстве вашем сгнил давно! Огнём его чистить надобно! Понавезли чепухи византийской! Скоро в баб все киевляне превратятся! Кого только нет в Киеве! И славяне, и евреи, и печенеги, и византийцы, и хазары, и аланы! Яма выгребная, а не город! И бога привезли, смех сказать, нищего-немощного! Державу сила созиждет! Надобно к варяжской силе возвращаться! С гнилого пути византийского сворачивать! Того дружина хочет, а она мне мать и отец!

— Твоя дружина наполовину христианская! — сказала Ольга.

— В том-то и беда, что зараза ваша прилипчивая! Огнём от неё освобождаться нужно! — Князь резко повернулся и ушёл, хлопнув дверью.

Долго стояла посреди горницы старая княгиня. Не шелохнувшись, стояли у дверей дружинники нарочитые — немые, как притолоки.

— Погибель ты себе создал, — услышали они не то шёпот, не то вздох старой княгини.


* * *

Не юношами, но мужами сильными пришли двое дружинников, нарочито безымянные (ибо несть у стражника, немо стоящего, имени), на службу к Ольге и, служа ей бестрепетно долгие годы, на службе сей состарились. Сильно их служба переменила. Сопутствуя княгине во всех странствиях заморских и во всех делах киевских, немо стоя за её спиною, видели они всё и понимали много. Может, даже больше, чем бояре думные. Привыкнув к ним за долгие годы, и старая княгиня доверяла им больше, чем боярам да воеводам.

Оба дружинника крестились в Византии, а спустя срок приняли у старцев киево-печорских обет монашеский и службу свою правили теперь, имея на то благословение особое.

После того памятного разговора Святослава с княгиней (которую надобно звать не Ольгой, как произносили славяне варяжское имя «Хельги», а по христианскому имени — Елена, но, страшась козней диавольских, сие имя Божие княгиня таила) и стала она быстро гаснуть. И её — воительницу победную, княгиню несгибаемую — стала гнуть к земле старость. Всё чаще стала она останавливаться на теремных лестницах и переходах — отдыхать, опираясь на посох княжеский. Всё меньше стала играть с внуками, да и то сказать — внуки выросли, а до правнуков она ещё не дожила... Всё длиннее стали её молитвы. Но Киев, да и вся держава неспокойная — пёстрая, разноязыкая и воистая — были в её воле, хотя и соблюдали покорность Святославу.

Незадолго перед смертью княгиня, сидя в кресле византийском будто на троне малом, вдруг оборотилась к ним — стражам своим многолетним.

— Ухожу я, — сказала она им, коленопреклонённым. — Срок мой близок, и смерть моя при дверях...

Тяжело переводя дыхание, она долго молчала.

— Вам — не стражам, но спутникам моим в странствиях земных — доверяю... Князь Святослав державы не созиждет! Ибо видит власть в силе, а власть — в правде. Правды же он не имеет. Правда его была, когда он на Итиль воев вёл, когда державу оборонял. Но воителем сильным быть — не вся служба княжеская. Князь не себе, но народу своему служит... А Святослав дружине служит, да и то не всей, а только варягам. Он — один, и его предадут на погибель, ибо он во мрак язычества державу свою влечёт, а держава Киевская к свету православия стремится. Кроткие наследуют землю. Кроткие, а не воистые, — повторила она, — ибо у кротких — правда. Князь её постоянно искать должен, иначе его ждёт погибель.

Она молчала долго, следуя мыслям своим. Потрескивали дорогие восковые свечи, плясали отсветы на иконах в божнице, на белёных стенах шатались тени.

— Блажен князь, егда слышит правду кротких, ибо они глаголют правду Господню. И державу наследует их воля, а не воля княжеская. Ныне князь противу воли кротких идёт...

Коленопреклонённые старые воины жадно слушали каждое её слово.

— Держава созиждется не силою, но духом единым. Единения в духе искать надобно. И Вавилон разноплеменный пал, и Бог разметал языки по лицу земли; и Хазария богопротивная хоть сильна покуда — время её сочтено. Ибо не запоры и оковы крепят державу, но дух единый. Князь — что?.. Он и в жизни-то своей не властен, а когда гласа народа своего слышать не хочет, то державе своей опасен. — И, делая над собою усилие — мать ведь Святославу ? она сказала, словно сама себе: — Святослав не обратится к истине. Не принимает Господь мои молитвы! Упустила я его. Святослава-князя убьют. Его и сейчас-то не сила дружины держит, но жизнь моя. Кто придёт за ним? Хочу князем Ярополка.

И дружинники кивнули, думая, что им поручается новая служба.

— Погодите! — сказала она, кладя им руки на плечи. — Погодите. И Ярополка судьбу я вижу плачевну. Не успеет он собрать дружину верную. Сильны сыны сатаны в державе нашей, и диавол, учитель их, хитростен. Надобно дальше смотреть. Меж народом княжеским и князем дружина стоит. Дружину менять нужно. Новые люди веры Христовой, Господу служащие всем сердцем, всем помышлением, прийти должны... Они щитом князю станут, они, яко стрелы, пронзят всё тело державы и скрепят его. Они... Благословляю вас искать для новой державы воинство новое.

Она перекрестила их седые головы, дала приложиться к руке.

— Не плачьте, — сказала она мягко. — Я за службу вашу Бога просить о вас буду. Тяжела она, но во благо служба сия...


* * *

Весной, едва поднялась первая трава из степи, как вал морской надвинулись печенеги. Они легко форсировали Днепр и обложили едва успевший затвориться Киев так плотно, что невозможно было подойти и напоить коней в Лыбеди-реке. Их нашествие было полной неожиданностью для Ольги и для воеводы славянского Претича, что с малой дружиной стал на стены.

Почему пришли с левого берега кочевники? Чего добиваются они? Устоит ли Киев, ежели пойдут они на штурм?

Княгиня старая, но не согбенная и думные бояре её, седые, будто пеплом подернутые, сели обсуждать происходящее...

А под стенами уже дрожала земля от конского топота. Пылали костры до самого горизонта, и голоса печенегов слышны были на безмолвных стенах киевских.

— Князь с дружиной далеко! — сказал Претим. — С малыми силами нашими в осаде не отстояться.

— Где князь сегодня? — спросила Ольга.

— В месяце езды, ежели со всей дружиной поспешать будет.

— Подайте весть князю, — приказала старуха. И, тяжело повернувшись к воеводе, спросила: — Претим, как думаешь, чью руку печенеги держат?

— Тут и думать нечего! — сказал Претим. — Царьграда. Нонь князь с царём болгарским Калокиром Царьград крушит — вот они со спины и ударили.

— Князь четвёртое лето на Царьград походом ходит, что ж печенеги прежде мирны были?

— Видать, договор у них с Византией.

— У них и с нами договор.

В открытые окна терема ветер доносил запахи степи и дымных костров, на которых печенеги жарили конское мясо.

— Лазутчиков с левого берега нет? — спросила в тишине Ольга.

— Нет. Не пройти ко граду.

— Надобно вылазку сделать. Отогнать их маленько... — предложил один из молодых бояр.

— В пустоту ударишь! — сказал Претим. — Они живо от ворот откатятся, за собою в степь тебя утащат, а дорогу назад перекроют. Вот ты и полоняник, а и меча ни с кем не скрестишь...

Княгиня долго молчала, сжимая старческой худой рукою посох.

— Войско за стены выйти не может, а мысль преград не знает! — сказала она непонятную военачальникам фразу. — Кто печенегов подпушил? Царьград? Думайте, бояре да воеводы!

— Ежели и Царьград, — сказал после долгого молчания Претим, — то через хазар.

— Видишь, как ловко. И тем и этим на пользу, — сказала княгиня. — И через Тьмутаракань, не иначе, хазары послов византийских с дарами к печенегам пропустили... — И она вдруг улыбнулась.

— Что, матушка? — вздохнул Претим. — Что весёлого ты нашла в нашей беде нонешней? Оборониться-то нечем! Дружины нет!

— Это и есть оборона наша, — сказала княгиня. — Уж коли так Бог судил. С Византией князь воюет, но не Киев...

Воеводы насторожились.

— Хазария недобитая мечтает как можно более воев наших руками печенегов истребить. Дескать, пущай печенеги и славяне с варягами и русами друг друга бьют — глядишь, на их костях и Хазария прежнюю силу вернёт. И кинулись бы вы с печенегами драться, потому что князь Византию воюет, а печенеги союзны грекам!

— Никак не уразумею я, к чему ты, княгиня, — начал Претим.

— Так ведь и мы грекам не враги, — сказала княгиня и добавила властно: — Берите дары. Берите попов и послов византийских, пущай во всём облачении к печенегам выходят. И уверяют их в дружестве, и пусть не возвращаются, пока печенеги от стен не отойдут. Они войны хотели, они в крови нас утопить задумали... — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Но Господь заповедал: «Кроткие наследуют землю». Кроткие...

Она стояла всё время у окна и глядела, как выходило поутру из ворот посольство. Как целый день там, во глубине серых кибиток печенегских, волнами подымались и гасли голоса. И отошла, только когда с гортанными криками печенеги стали откатываться от стен.

Телохранители помогли ей вернуться в княжеский покоец. Чувствуя старчески непослушное и неуклюжее тело своё, едва переставляя ноги, доползла Ольга до подобия трона, будто надломилось в ней что-то. Широко открытыми глазами смотрела она округ, словно впервые видела покои свои и божницу, прикрытую занавеской.

— Отодвиньте, — повела она слабой рукою.

Дружинники-монахи осторожно отвели занавеску. Среди мелких икон одна большая, византийского письма, засияла, как драгоценный камень. Богородица Одигитрия смотрела на княгиню, испуганный ребёнок прижимался щекой к щеке её...

— Вот и я... отдала... — прошептала старуха, и слеза потекла по её коричневой морщинистой щеке.

Стоящие при дверях монахи-дружинники скорее почувствовали, чем поняли, что думает она о Святославе. А по теремным порогам уже топали мягкими сапогами бритоголовые белозубые печенеги, с одной прядью на лысой голове, как у Святослава...

— Хан Ильдей пришёл к тебе, матушка, — доложил Претич.

Княгиня велела пропустить Ильдея. Громадный печенег еле просунул широченные плечи в узкие двери. Увидел икону, заулыбался.

— Царьград! — одобрительно сказал он. — Я Царьграду — друг, я грекам помогаю. Мне Царьград нравится!

— А Итиль-град, Тьмутаракань тебе тоже нравится? — улыбнулась княгиня.

— Чему там нравиться?! — закипятился кочевник. — Хазары злы! Они нас из-за гор выбили, по степям кочевать заставили. Но мы сильны и здесь хазар бьём. А там, где остались слабые печенеги, их хазары ловят и в рабство за море продают! Мы с Царьградом дружим, а хазар — бьём! — Он пристально разглядывал иконы. — Я в Царьграде был! Такое видел! Красиво очень. И поют красиво! Я плакал, как красиво поют. И огни горят — чуть не ослеп.

Ольга старательно обошла молчанием так и просившийся слететь с губ вопрос, кто научил печенегов идти на Киев. Знала — Ильдей не скажет.

— Людей ловить нельзя! — сказала Ольга. — И продавать нельзя!

— Кто сказал?! — повернулся всем корпусом неожиданно гибко Ильдей.

— Мой Бог не велел.

— А кто твой Бог? Перун? Яхве?

— Христос, — сказала княгиня. — Вон образ его. Он заповедовал людям любить друг друга.

— Я знаю, — сказал Ильдей. — У нас греческие попы жили, много говорили, многие наши крестились...

— Ну а ты что же?

— Я мал был...

— Так теперь крестись!

— Теперь у нас другие попы пришли, от арабов — мусульмане. Многие их слушают.

— А ты ?

— Не знаю, — сказал печенег. — Мне Царьград по душе. Я красоту люблю. А у мусульман нет красоты...

— Детская у тебя душа, — сказала Ольга Ильдею. — Таких, как ты, мой Господь любит.

Ильдей довольно засмеялся.

— Ты хорошая! — сказал он. — Ты добрая. А Святослав князь — злой! Зачем вам такой князь?

— Он сын мой! — сказала Ольга.

— Если бы мой сын творил неправду, я бы убил его, — сказал печенег.

Ольга вздрогнула.

— Твоя правда, — прошептала она.

— Давай, — сказал, внимательно глядя на неё, Ильдей, — мы с тобой мир сотворим! Не с князем, а с тобой. Тебя наши люди уважают. Ты нам зла не делаешь. Твои слуги с нами торгуют честно, детей не отымают, в полон не берут, хазарам не продают. Давай в мире жить.

— Вот что, — сказала Ольга, — ежели надобен тебе князь добрый, пообещай мне, что служить ему будешь. И вечный мир с ним сотворишь.

— Со Святославом?

— Нет, — твёрдо сказала старуха. — Святослава не воротишь!

— А с кем?

— С Ярополком. Он князь будет добрый...

Ильдей, который был не так прост, как казался, и когда подходил ближе, то было видно, что и немолод, долго и пристально поглядел на Ольгу и вдруг сказал:

— Ты сильная, как она. Ты сильная, как эта женщина, что родила Бога вашего. Я знаю про неё.

— Поклянись!

— Клянусь, — сразу ответил Ильдей. — Буду служить Ярополку.

— А что ж ты не торговался, никакой с меня клятвы не взял либо выкупа? — спросила Ольга, когда принесли им закуски и яства и стали потчевать.

— Я хан, а не торговец, — сказал Ильдей. — Зачем многословие? Бог мои слова слышит.

— До Бога, сказывают, далеко... — улыбнулась княгиня.

— В степи много ближе, — засмеялся печенег. — Да и стража твоя слышала.

Он кивнул на немо стоящих дружинников.

— Это не стража, это посланцы... — задумчиво сказала Ольга.


* * *

Она умерла вскоре после того, как прискакал с дружиной Святослав. Сражаться ему пи с кем не пришлось — печенеги ушли в левобережную приднепровскую степь. Святослав отпарился в бане, отоспался и собрался было в обратный путь.

— Погоди, — ухватив его птичьей старческой рукой, сказала княгиня-воительница. — Схорони меня, тогда уезжай.

Это произошло быстро. Весь Киев оплакивал Великую Хельги — Ольгу, Елену. Голосили все — и славяне, и хазары, и евреи, и ясы...

Святослав глядел на них, опустив длинные усы на грудь. И видел то, чего прежде не замечал, — эти люди были едины потому, что почти все рыдающие у гроба были христиане. Их было много, они шли и шли, теперь уже не таясь: молодые и старые, рабы и дружинники, смерды и беглый люд, горожане и бояре. Они были едины в горе и в молитве. Пришли из степи крещёные печенеги и аланы, приехали греки и православные подданные Хазарии...

Одни варяги да славяне-язычники плотной кучкой окружали Святослава. Во многолюдном Киеве это была горсть...

«Вот они, кроткие! — с ненавистью думал Святослав, глядя на толпы рыдающих и прущих, как бараны, ко гробу Ольги людей. — Здесь ведь и те, кого примучила она. Здесь и древляне, и вятичи, и до сих пор не покорённые северяне. Те самые, что пропустили невозбранно печенегов через свои земли ко граду Киеву. Печенегов! Врагов своих! Или, может, они врагом Киев считают? Скорее и печенегов, и Киев и радуются, когда враги дерутся между собой».

Князь смотрел на море белых славянских рубах, на сермяги, что плыли по улицам за гробом. От его глаз не ускользнуло, что некоторые его дружинники крестятся и что-то шепчут.

И эти — кроткие! Вот куда зараза достигла!

На минуту ему стало страшно. Безоружное многолюдье — неотвратимое, как горный обвал или половодье, более напоминающее стихию, чем людской поток, — было страшнее любого войска. Там, в бою, был враг, были свои, здесь — ни врагов явных, ни своих...

И похороны матери шли как бы без него. Конечно, он стоял на почётном месте, конечно, проходя мимо него, люди наклоняли головы, но делали всё сами, никто не слушал ни его распоряжений, ни приказов его воевод. Он понял, что с уходом матери эти люди перестали быть его подданными. Киев его не хотел. Киев его исторгал. Старый, хитрый Свенельд всё понял ещё раньше Святослава и сказал, как всегда утешая:

— А что тебе в Киеве сейчас? Начнёшь тут порядок наводить — восстанут! А у тебя дружина вся на Дунае. Да пропади они пропадом! Сначала нужно там победить, а уж потом, во славе, вернуться и каждому воздать по заслугам — кому кол, кому петлю.

Они сидели в пустой горнице Ольги. Варяги стояли у дверей, и Святослав знал — сей покоец так срублен, что подслушать говоримое в нём невозможно, потому говорили без опаски.

Свенельд сидел, упираясь железными поручами в подлокотники, в том кресле-троне, где сиживала мать.

— Киев, — говорил он, — нужно как вражеский город брать! А для этого надо самим сильным сделаться! Далеко зашла ржавчина христианская — сразу не вытравишь.

Седые прямые волосы космами свисали из-под боярской шапки Свенельда. Из-под мохнатых по-стариковски бровей цепко глядели свинцовые глаза.

— Поставь им князя! Пущай радуются и ведают, что власть здесь — твоя.

— Кого ставить? — спросил Святослав.

— А кого они хотят — Ярополка. Раздели меж сыновьями державу, а сам властвуй над всеми.

— А Олега куща?

— Да всё равно! Хоть бы в Овруч! Сыновья не в тебя пошли — слабы!

— А Владимира? И он ведь мне сын!

— Этот другой! Этого нельзя в Киеве оставлять! Этот — волчонок. Ушли его подальше. Вон Новгород князя просит — ушли его туда...

Свенельд потянулся, и старые суставы его затрещали.

— И пусть Ярополку радуются... — сказал он.

— Ярополк руку Византии держать будет! — прохаживаясь по горнице и тяжко ступая по скрипучим половицам, сказал князь. — Я думаю, бабка его крестила тайно.

— Ну и что? Сила-то у тебя.

— А то! — сказал Святослав, придвигаясь к самому его лицу и дыша горячо, по-звериному. — А то, что усилься Ярополк — и ты предашь меня!

— С ума ты сошёл! — не сморгнув, ответил старый варяг. — Я с тобой от рождения твоего...

— Ну и что? — сказал Святослав. — Ты и князю Игорю служил с детства, а предал его.

— Хватит болтать! — прихлопнул ладонью по креслу старик. — Сколько можно глупость эту слышать!

— А может, и убил, — всё так же глядя ему в самое лицо, сказал Святослав. — Сказывают, князь в полюдье не с мужиками сермяжными, а с дружинниками какими-то ратился! Они его и убили, а уж древляне мёртвого разорвали.

У Свенельда задрожал бритый подбородок. Он хотел что-то возразить, но Святослав крикнул:

— Встань! Расселся тут! Это место матери моей! — Став спиной к Свенельду и глядя в растворенное теремное оконце, добавил: — И не мальчонка с тобой говорит, коим вы как хотели вертели! Ступай отсель и помни: кровь неотмщённой не бывает.

Свенельд поднялся и, понимая, что так беседу кончать нельзя — жить ведь и далее вместе, — привёл свой довод:

— Ежели я в смерти князя Янгвара повинен, что же боги мне до сих пор не отомстили? Чего они ждут?

— Терпят, пока ты при мне! А предашь, как многих предал, — тут месть и свершится!

Свенельд не нашёлся что сказать и вышел, громко топая по половицам. Святослав сел в кресло матери своей и уловил запах византийских благовоний и лекарств, которыми пользовалась немощная старуха. Он поднял глаза. Прямо на него из переднего угла смотрела с иконы женщина с испуганным ребёнком на руках.

И князь заскулил, как брошенный щенок...


* * *

Киев не принял Святослава, и, оставив на киевском столе сына, желанного киевлянина — Ярополка, он ускакал по июльской жаре к Дунаю. На бегство был похож его уход. Двое стариков, встреченные им по дороге, остались князем не узнаны. Да и трудно было узнать в двух каликах телохранителей княгини, навсегда снявших воинские доспехи и приобщившихся к братии монахов печорских. А они князя узнали и переглянулись, за долгие годы понимая друг друга без слов: «Либо князь Святослав не вернётся больше в Киев, либо придёт с такою грозою и мукою, что и Киев не устоит».

Куда гнал коней грозный князь Святослав? Куда, бряцая доспехами, в тучах пыли неслась отборная его малая дружина?

К Дунаю! Туда, где стояло войско князя, где командовали его воеводы Сфенкел, Икмор и Свенельд, сопровождавший князя в Киев, словно желая удостовериться, что Ольга действительно умерла.

Новую державу хотел создать Святослав. Война диктовала свои решения. Святослав фактически покорил всю Болгарию, но после переворота в Византии, где к власти пришёл Цимисхий, полководец его Варда Склир разбил соединённые отряды союзников Святослава — венгров и болгар — у Аркадиополя. Разбитые отряды венгров ушли домой, а болгары перестали доверять русам. Святослав направил зимою отряд в Македонию, но болгары восстали против него.

Святослав взял город Переяславец, посадил там Сфенкела, болгарина Колокира и царевича болгарского Бориса, а сам на границах Болгарии и земли славян-уличей в низовьях Дуная укрепился в Доростоле.

Здесь, на окраине земель, подвластных киевским русам, он мог бы основать новое языческое государство, даже если бы Болгария стала независимым государством. Стараясь укрепиться в новой отчизне, князь вёл бесконечные переговоры с красавцем и честолюбцем, великим дипломатом и полководцем Иоанном Цимисхием. Где было суровому и простодушному Святославу перехитрить грека! Он говорил с варяжской прямотой и грубостью, требуя дани. Так всегда поступали варяги, так вели себя на переговорах. Но время варягов прошло!

Всю зиму Цимисхий тянул время. То уступал в переговорах, то отказывался от уже данных обещаний, которые, кстати, для него ничего не значили. Он мог обмануть и предать кого угодно. Императором он стал потому, что в него влюбилась жена императора Никифора Фоки — императрица Феофано. Слуги императрицы под руководством Цимисхия проникли во дворец и зверски убили императора. Но первое, что сделал Цимисхий, став императором, — сослал Феофано и всех, кто помогал ему в заговоре. Раздал всё своё имущество земледельцам и прокажённым. Завоевал популярность в народе бесконечными праздниками и увеселениями, сместив под шумок всю администрацию императора Фоки.

Чему служил он? Почему так легко расставался с богатством, с любовью, со всем, ради чего готовы были умереть многие его современники? Его единственной, испепеляющей любовью была родина. Цимисхий любил Византию и ей служил всеми силами души, ума и тела. Он ненавидел врагов своей страны и ради победы над ними готов был на всё, что угодно.

Весной 971 года, как сообщают греческие хроники, Цимисхий неожиданно для прямодушного и жестокого Святослава начал против него поход. Триста кораблей с огнемётными машинами вошли в устье Дуная, пятнадцать тысяч пехоты и тринадцать тысяч конницы смели отряды русов и варягов, оборонявших проходы на Балканских перевалах, и после трёхдневной осады взяли Переяславец. Отчаянный Сфенкел с небольшим отрядом русов пробился к Святославу. Царевич Борис сдался грекам. Пасху, во всём православном торжестве, Цимисхий отпраздновал в отвоёванном у язычников Переяславце. После этого вся Болгария восстала против Святослава. Святослав, не имея конницы, остался в Доростоле.

Варяги и русы дрались с обычной для них храбростью и яростью. Они были так страшны и так умелы, что сам Цимисхий едва не погиб, но греков было больше. Никакие отчаянные подвиги не меняли общего положения. Погиб храбрец Икмор, погибли или умерли с голоду многие воины Святослава. Никогда князь не терпел такого сокрушительного поражения! Его мозг, как губка напитанный кровавыми картинами и местью, не мог примириться с поражением.

После смерти Икмора Святослав сделался как безумный! Опытный полководец, он видел, что гибели не миновать, и тогда он стал приносить жертвы злым варяжским и славянским богам.

В полнолуние русы вышли на берег Дуная. Здесь они собрали тела погибших и сожгли их на погребальном костре. Потом, совершая погребальную тризну, они умертвили множество пленниц и пленников. Особой жертвой было принесение в угоду богам грудных младенцев и чёрных петухов. Их топили в водах Дуная.

Это были последние дни осады Доростола. Измотанный боями, Цимисхий вступил в переговоры. Греки обязались пропустить русов с ладьями мимо эскадры греческих судов.

Ветреным августовским днём низкосидящие дракары, полные израненными варягами, русами и славянами, прошли мимо высоких бортов греческих кораблей. Достаточно было одной команды, чтобы на головы дружинников Святослава полился кипящий, ослепительный греческий огонь, но Цимисхий на сей раз держал слово.

Поэтому, когда позднейшие историки припишут ему сговор с печенегами, это будет неправдой. О том, что Святослав решит подниматься вверх по Днепру и вытащит у днепровских порогов ладьи на сушу, став, таким образом, совершенно беззащитным, печенеги узнали не от него.

От кого же?

Медленно выгребали дракары к острову Березань. Жадно смотрели на приближающийся берег раненые. Они чаяли в приближающемся острове своё спасение. Но там их ждала гибель!

Святослав обезумел! Все свои беды он приписывал козням христиан. Вернее, свои неудачи язычники объясняли гневом богов на христиан. Поэтому на острове варяжская часть дружины и язычники-русы и славяне принесли в жертву всех христиан. Святослав замучил брата своего Улеба. Зверски запытали всех раненых, в том числе и нехристиан. Но особо изощрённые пытки ждали нескольких священников, кои делили все тяготы похода и войны с дружиной... Святослав решил начать поход на Киев! На сына своего Ярополка, ежели он не подчинится его приказу! Сжечь все христианские церкви! И по своём возвращении изгубити всех христиан!

Весть об этом прилетела стрелою. Киев затворил ворота. В церквах собрались христиане, готовясь к мученической смерти...

Немудрено, что известие о точном времени перехода днепровских порогов ратью Святослава стало тут же известно дружественным Киеву печенегам.

Кто донёс весть до хана Кури, что кочевал по левому берегу Днепра? Да и нужно ли было таиться, если около Ярополка, держа слово, данное старой княгине, был печенег Ильдей, верно нёсший пограничную и конную службу? Никто не предавал Святослава — врага нельзя предать, а он давно стал врагом наполовину христианскому Киеву. Люди иных вер — иудеи, мусульмане — да и язычники грозового прихода полубезумного в мракобесии князя боялись...

От огня к огню, от вышки к вышке вдоль Днепра пронеслись неуловимые всадники. И вот уже загудела степь от тысячи копыт... И на перекатах, где тащили беспомощные ладьи по берегу измученные варяги-дружинники, навалилась на них лавина печенегов. Скоротечен и жесток был бой.

Дорвавшиеся до неуязвимых на ладьях, недоступных для стрел в доспехах варягов, что наконец-то оказались слабее плохо вооружённых, но храбрых, ловких и быстрых степняков, тяжёлые, колючие арканы валили с ног одетых в железо дружинников. Короткие злые стрелы впивались в любую незащищённую часть тела. Прошивали руки, ноги, впивались во вскипающие под жалами стрел глаза. Печенеги утопили, изрубили и затоптали в конной сече всех.

Среди горы трупов нашли истоптанного и посеченного саблями Святослава. Хан Куря, прекрасно помнивший варягов, что охотились на его родню и продавали на невольничьих рынках, с наслаждением обтесал мечом голову князя, откромсал уши, нос, выколол глаза, а потом приказал греческому мастеру сделать из черепа ритуальную чашу, в которой подносил вино особо почитаемым гостям, в том числе и киевлянам...

Но не все дружинники пали в той сече. Уцелел и увёл часть варягов Свенельд. Ещё на Березани, после кровавой, отдающей безумием тризны, он просчитал последствия этого страшного пиршества... Ночью, едва ладьи вошли в Днепр, сразу за вестником, поскакавшим в Киев с приказом жечь церкви, он тихо поднял варягов и вывел ладьи к перекатам, успел перетащить их до подхода печенегов. Он предал — в который раз — киевского князя, теперь уже сына Игоря!

Его струги выгребли к высоким киевским стенам, и Свенельд — прямо с пристани — пошёл к Ярополку, князю киевскому. Он привык подниматься на высокую кручу к терему княжескому. Он привык к тому, что все встречные снимали перед ним шапки, а рабы падали на колени. Он привык к тому, что весь Киев почитал его не ниже князя. Но странным безмолвием встретил его город. Узкие улицы, по которым шла его немногочисленная дружина, были совершенно пусты. Старый вояка почувствовал, что за каждым забором, за каждым заволочным оконцем стоит вооружённый чем ни попадя киянин. Невольно втягивая голову в плечи, он прямо-таки чувствовал спиною направленные в неё жадные стрелы. Навстречу ему выехал находившийся у князя Ярополка на службе сын Лют. Они обнялись.

— Не узнаю я Киева, — сказал Свенельд сыну.

— Нынче всё переменилось,— сказал Лют Свенельдич. — Нынче Киев не тот.

Глава 6 Первая усобица


Охота — вторая война, занятие мужчин, воинов выучка! С гиком и свистом мчалась охота лесами древлянскими, гнала оленей, кабанов и всякую живность на изрядных стрелков и копейщиков, что конно поджидали загонщиков. Бежал дикий зверь, выгнанный из укрытия своего свистом и конским топотом, криком загонщиков, не ведая, что впереди ждут его растянутые меж дубовых стволов сети и стоящие в проходах лучники. Летели сквозь осеннее редколесье пёстрые олени, катились полосатые кабаны, обезумев от страха, кувыркались зайцы, мелькали лисы. Крутолобый зубр, затёсывая рогами метку на дереве, прислушался к приближающемуся шуму. Насторожился. Проревел, сзывая стадо своё, неторопливо пошёл в сторону от загонщиков. Стадо зубров затрусило за ним. Они вышли на поляну, где стоял идол и жертвенник, безбоязненно прошли мимо него, не подозревая, что замечены охотниками и по следу их — по дымящемуся свежему помёту, по примятой траве и задирам на коре — идёт Лют Свенельдич, сын воеводы киевского.

Умело и ловко проезжая верхом на коне меж стволов лиственного, в золотой красе листопада, леса, Лют и два дружинника почти вослед за стадом зубров выехали на поляну, где примятая трава ещё не успела распрямиться, ещё качались задетые зубрами ветки.

— Лют! — позвал первый всадник. — Смотри: капище древлянское. Это какой же бог будет?

— А кто его знает? — ответил статный Свенельдич. — Вона секира у него — Мстиша, значит. Здесь когда-то Игоря-князя убили. В этих местах. А может, тута его меж берёз и разорвали! Вона тут какие берёзы рослые.

— Древляне — они вредные шибко! — сказал третий всадник, молодой отрок-оруженосец Свенельдича. — Так вроде просты-просты, а упорные. Вот мы сейчас по древлянской земле идём — так ведь ни в одном селище нам даже воды не подали!

— Верно, — согласился Лют Свенельдич.

— Ещё отвечают — без уважения! Дескать, мы не вашего князя Ярополка люди! Мы люди князя древлянского Олега. Будто они не братья и не одного отца дети!

— Да не сами они эго выдумывают, — сказал Лют. — У Олега-князя здесь в земле древлянской много старых дружинников, кои ещё Игоря помнят! Вот они крамолу и сеют да князя подначивают. А князь что? Сопляк! На губах молоко не обсохло. Ему от роду всего не то пятнадцать, не то шестнадцать лет...

— Всё же надо бы его разрешения спросить, как сюды на охоту ехать, — сказал дружинник постарше.

— Ага! — сказал младший. — Пока ты спросишься — охота вся уйдёт. Мы им лучше часть добычи оставим.

— Как же! — сказал Лют. — Кто они такие? Мы — кияне, а они — живут в лесу, молятся колесу. Пеньки берёзовые! На них только воду возить да в холопах держать...

Из кустов на поляну выскочила олениха. Увидев всадников, замерла, словно окаменела на точёных ножках. Три воина отразились в её наполненных ужасом влажных глазах. Позади, там, откуда бежала она, шумно валила по лесу ватага загонщиков. Впереди стояли эти трое. Она повела трепетными ушами и услышала, что и справа от неё в кустах стоят люди. Олениха метнулась в сторону, перемахнув куст, и не увидела, как оба дружинника вдруг схватились за горла, в которые впились короткие в палец толщиною стрелы.

Лют ахнул, ударил коня шпорами, но из кустов выскочило несколько дружинников в кольчугах и приняло его на длинные охотничьи рогатины. Кровь хлынула изо рта рослого варяга; дружинники, как ворох сена на вилах, перекинули его рогатинами к подножию идола.

— Всё! — сказал один из них, поднимая личину и снимая шлем. Был он седоволос и седобород. — Князь! — позвал он.

Из кустов, от которых отпрянула олениха, выехал со свитой средний сын Святослава Олег.

— Всё! — повторил старый дружинник. — Свершилась месть за Игоря! Долго же ждать пришлось!

Олег с ужасом смотрел на истыканное рогатинами тело Люта Свенельдича. Варяг ещё дышал, но открытые глаза его уже подёргивались туманной плёнкой смерти.

— Вишь как получилось! — сказал старый дружинник. — Бог Мстиша всё так управил, что на том месте, где дружинники Свенельда Игоря старого убили, теперь сын Свенельда лежит.

— Боги любят тебя! — сказал другой, такой же старый, дружинник. — В небесной жизни ты будешь пребывать в славе — тебе удалось отомстить за деда! Нет такой мести ничего слаще!

Дружинники тащили за ноги убитых слуг Люта Свенельдича. Лупоглазый бог мести, казалось, улыбался, когда старый воин почерпнул горстью кровь; из натёкшей из-под кольчуги Люта лужи и вымазал идолу губы.

— Вот и ладно будет! — сказал он, любуясь работой.

Княжеские отроки стащили с мертвецов сапоги и кольчуги. Сложили их перед идолом, чтобы никто не подумал, будто убитых прикончили ради грабежа.

— Уходите! — сказал князь, поворачивая фыркающего на трупы коня.

— Чего нам уходить! — возразил старый дружинник. — Мы в своей земле!

— Варяги наскочат — посекут вас!

— Эка невидаль! Мы и сами варяги!

— Русы завсегда варягов били! — сказал немолодой и очень крепкий дружинник.

— Ну вот и славно, — переговаривались между собой воины Олега Святославича. — Наши предки в мире мёртвых радуются за нас! Свершилась месть за Игоря!


* * *

Убитых привезли из древлянской земли, и, разглядывая трупы, выставленные на площади, киевляне не сомневались, что убит сын Свенельда и отроки его во отмщение. Помнили ведь смутные слухи о смерти Игоря. Понимали, что убийство это не случайно. А на вопрос, кто убил, не сомневаясь, отвечали: «Олег из Овруча! Брат Ярополка Киевского».

Олег не слал послов с вирою — платой за убийство. Значит, считал себя правым! Многие и в Киеве, и в дружине поговаривали, что младший брат Олег указал старшему — Святополку, как надлежит жить настоящему воину! Поминали Ольгу, что отомстила древлянам за убийство мужа. Хвалили Олега и ругали Ярополка, который рядом с престолом держит человека если не убившего, то замешанного в убийстве его деда и предавшего на дунайских порогах отца Ярополка — Святослава. На Свенельда было страшно смотреть. Старый варяжский воевода согнулся и побелел весь от седины, будто выцвел, бледное лицо его и хрящеватый хищный нос всё больше напоминали какую-то древнюю птицу, и только глаза, ввалившиеся, в тёмных провалах подглазий, горели огнём ненависти...


* * *

Глубоко, в бесконечных ходах киевских пещер, неслышимые как тени, сходились монахи и непрестанными молитвами пытались оградить Киев и жителей лоскутной, только недавно собранной державы от крови и усобиц. Но, стоя на молитве во мраке пещерном или лёжа в нишах, вырытых в стенах, не могли найти они утешения и отдохновения, ибо понимали: новое испытание ждёт ещё не родившийся, а только собравшийся в единую державу народ — кровавая усобица. Во тьме пещерной, едва освещаемой тусклыми огоньками масляных каганцов, являлись им картины будущих кровавых сеч и убийств, сотрясающих земли древлян, вятичей, словен ильменских и прочих, готовых сейчас опять рассыпаться и жить розно. Известия одно страшнее другого ежедневно приносили старцам печорским, послушникам и монахам киевские христиане.

Ярополк войны не хочет, но вся дружина варяжская, и дружина русов, и дружина словен обвиняют его в богоотступничестве. Могут убить его, подстрекаемые Свенельдом, который повсюду говорит, что боги требуют отмщения за его сына Люта, и дружина с ним согласна. Боги языческие хотят крови.

Глядя широко раскрытыми глазами в мрак пещерный, непрестанно думали о Ярополке и два бывших Ольгиных дружинника. Они помнили и любили его, ласкового мальчонку, которого из всех внуков выделяла старая княгиня за ум, за честность, за доброту. Мальчишкой стал он по приказу яростного отца своего Святослава князем киевским. И Киев расцвёл при нём, потому что никого не казнил Ярополк, старался жить со всеми в дружестве. Недаром поговаривали в Киеве, что он тайно бабкой своею крещён...

Румяный и пригожий князь был люб горожанам. Потому, когда проезжал он по улицам на охоту или ещё по каким делам, высыпало из домов полгорода — его приветствовать.

Любил князь пиры и веселие, но не были они так буйны, как при Святославе, и так часты, и это дружине варяжской, что ещё Святославу служила, не нравилось. Чуть не в глаза смеялись они над князем, чуть не в глаза обвиняли его в бабском мягкосердии, а иные уходили в Новгород, где княжил буйный, сильно похожий на отца своего, варяга Святослава, сын рабыни-славянки Малуши — Владимир. Там, в Новгороде, собиралась дружина варяжская, не хуже, чем у Ярополка. И непонятно было, почему Ярополк Владимиру многие обиды прощает! То ли как брату, то ли дружины варяжской боясь?

Умчали варяги наложницу его, которую ему Святослав подарил, греческую монахиню, которую все женой Ярополка считали, умчали по приказу князя Владимира. Владимир её своей женой сделал! Князь Ярополк не отомстил! Собрался князь Ярополк жениться на дочери союзного ему полоцкого князя Рогволда, высокородной Рогнеде. И сватов заслал. И сваты были приняты, и сватовство состоялось. Но сжёг Владимир Полоцк, Рогволда и сыновей его убил, Рогнеду силой женой своею сделал! Ярополк не отомстил!

— Он христианин! — говорили с надеждой одни.

— Он христианин! — говорили другие с ненавистью. И таких было больше. Много больше.

Ярополк тянулся к Византии. Постоянно ездили к нему послы греческие, потому все хазары и евреи киевские были против него. Он не запрещал киевским христианам молиться в нескольких церквах малых, не уничтожал братию монахов, живших в пещерах киевских, — его ненавидели язычники, которых было большинство если не в Киеве, то в дружине.

Напрасно Ярополк объяснял, что без союзников держава прожить не может, что лучше Византии — громадной, богатой, сильной — Киеву союзника не найти. Его не слушали, а, подстрекаемые хазарами, начали роптать. Ярополк замирился с печенегами. Когда хан Ильдей, поклявшийся его бабке беречь Ярополка, пришёл к нему на службу, половина Киева, люди, у которых печенеги либо угнали, либо убили родственников, поднялась против князя. Напрасно Ярополк говорил, что в пещерах киевских издавна монахи живут и трогать их бессмысленно, да и невозможно, как невозможно вытащить улитку из костяного панциря!

— Завали их там! — кричали волхвы — жрецы языческие. — Они там злые волшебства творят! Они людей заманивают! — И добавляли: — И люди становятся слабыми, как ты!

«Князь слаб!» — это становилось общим помыслом. Помысел рос, готовый превратиться в рёв толпы, сметающей князя с престола. Когда же к этому помыслу присоединился Свенельд с отборной дружиной своею, князь попал в безвыходное положение. Собственно, выход был, но для этого нужно было стать героем-мучеником, пошедшим противу гласа толпы.

«Господь испытывает князя, — понимали монахи. — Но князь, давно оторванный дружиною и свитой своей от веры Христовой, не станет героем. Нет в нём силы духа и ясности мышления!»

«Князь слаб!» — понимали монахи, но слабость видели в ином, чем язычники. В неспособности князя служить тому свету и той истине, в которой хо тела воспитать его Ольга. Хотела, да не успела!

Игумен же печорский, обладавший даром провидения, собрав братию, сказал ей: «Не есть князь избранник Божий...»

Потому известие, что дружина княжеская варяжская под командой Свенельда пошла на город Олега Овруч, чтобы отомстить за Люта, никого не удивило, а только заставило слёзно молить Господа о милости к воинам безумным, ибо ни та, ни другая сторона не ведала, что творила в затмении злобном, в ненависти и жажде мести. По первому ледочку, разбивая его коваными сапогами и копытами коней, превращая в пыль множеством поршней и лаптей, двинулась дружина киевская в непокорную землю древлянскую, что на правом берегу Днепра, вниз по течению...

Голыми буковыми лесами, посветлевшими без листвы, ходко шли кони, поспешали за конницей пешие дружинники. Скор и весел был их шаг. Застоялась дружина старая. Стосковалась по сече, где пьянит страх, где кружит голову ненависть и где гуляет меч во всю свою страшную удаль. Недаром сеча с пиром сравнивается. Хмельна она, как пир широкий княжеский. Поспешала на бой и дружина молодая, среди славян набранная; за обиды князю, на месть звали её деревянные злые боги, что стояли на каждом капище, у каждого селища. И только христиане, эти предатели и тайные слуги Царьграда, старались от похода уклониться. Были дружинники, кои в заставы отпросились, в степь заднепровскую, были и такие, что больными сделались, а были и те, кто в пещеры киевские к монахам сбежал. А из пещер этих их не достать!

Что думал князь, влекомый дружиною против брата своего? Может, являлось ему видение болота зыбкого, куда толкнул его воевода Свенельд? И куда ступил он, не в силах сопротивляться общему гласу, а вот теперь трясина кровавая цепко схватила его за ноги и держит... Не раз тоскливо оглядывался он на чёрную змею протоптанной по первоснежью дружинниками дороги. Не раз хотелось ему остановиться, поворотив воев своих обратно. Но понимал он, что сделать этого уже невозможно: как камень, сорвавшийся с крутизны, не остановить, так и не остановить войско, жаждущее крови.

Весёлые песни выкрикивали дружинники, фырчали кони, выдувая с мелкими ледяными осколками пар из пламенных ноздрей. Будто страшный бог Один-отмститель, сутулился на коне Свенельд. Огромными лужами грядущей крови краснели за спинами пеших дружинников большие каплевидные щиты. У дубов, не сбросивших ржавой листвы, а только закудрявивших вырезную крону, пели гимны богам славянским, приносили в жертву специально несомых для этого случая чёрных петухов. И долго безголовые птицы скакали, трепеща крыльями и кропя кровью первые снеги...

— Победа! Победа! — толковали написанные кровью на снегу знаки волхвы.

— Беда! Беда! — откликалось в вершинах дерев эхо.

В двух поприщах от видневшегося вдали Овруча встретила дружину Ярополка дружина Олега. Нарядны были поставленные плотно красные щиты. Нарядно развевались плюмажи на шлемах и копьях. Сияли под утренним солнцем начищенные доспехи, слепил и кривил лица отражённый от снежной белизны солнечный свет.

Как раненый тур, заревел Свенельд, увидев среди войска, по византийскому плану построенного, юного князя Олега, и ринулся в самую середину щитов и копий, нарушая все правила войны. Не вызвав бояр для переговоров или поединщиков. За ним, как стадо зубров, с рёвом и гиканьем пошла в сечу вся дружина варяжская. Будто таран живой, вломились они в стройные ряды Олегова войска, стремясь пробиться к нему, его достать, его кровь пролить!

Рыжие и седые, иссечённые в сражениях, изрубленные мечами славянскими, саблями кочевников, обожжённые огнём греческим, страшны были варяги в ярости своей. И дрогнула опешившая дружина Олегова, и попятились воины его, прикрываясь от ударов чудовищных топоров щитами. А когда пали в первых рядах стоявшие старые бойцы, ещё помнившие Игоря, молодая дружина бросилась бежать к городу.

И дрогнула вся красота построения, вся нарядность изготовленного к бою войска! Ещё дрался, выставив мечи и копья, первый полк дружинников, стоявший оскальзываясь на трупах, посеченных в начале сражения, а сзади уже не было никого! Толпа бессмысленная, конна и пеша, неслась к мосту, ведущему в крепость.

— Князя! Князя спасайте! — кричали воеводы.

Но давились на мосту обезумевшие от страха смертного люди, топтали упавших, а с боков и сзади напирала на них стальная киевская конница, давила конями, рубила по безоружным рукам, колола в испуганные лица копьями. Направо и налево взмахивая длинным мечом, с развевающимся, будто крылья, корзно, плыл по толпе яростный Свенельд, а за ним, будто навоз с дороги спихивая вилами, теснились варяги с копьями, сваливая всё, что давилось на мосту, в ров. Бились и хрипели сбрасываемые на людей кони, звериными голосами кричали раненые и затоптанные...

На плечах бегущей дружины ворвались киевляне в Овруч.

Глядя побелевшими от ужаса глазами на горы трупов, белый как рубаха, едва держась в седле ведомого под уздцы коня, в Овруч въехал Ярополк. Полумёртвый, повалился на руки гридней с коня.

— Где Олег? — простонал он. — Где Олег-князь?

— Да кубыть его с мосту спихнули... — сказал кто-то в толпе.

— Кто видал? — крикнул с плачем князь Ярополк. — Кто видал?

Гридни и дружинники молчали.

— Искать! — прорычал князь.

Дружинники кинулись по ледяному скату в ров, где ещё слышались стоны и хрипы разбившихся и подавленных. Гору трупов разобрали к полудню, когда солнце поднялось из дрожания воздуха и пара, что шёл от остывающих по всему полю трупов, и мертвенно уставилось белым глазом на залитый кровью Овруч.

Князя Олега принесли не скоро, едва опознав его среди других раздавленных по кольчуге. Полудетское безбородое лицо его было смято конской подковой, руки выломаны и перебиты, потому и у застывшего трупа болтались как тряпочные. Его принесли и положили на ковёр перед князем, который всё время поисков неподвижно сидел на вынесенной лавке посреди площади у терема.

Ярополк пал на колени и подполз к брату. Юный Олег глядел открытым глазом в белёсое зимнее небо и оттого, что лицо его было раздавлено, казался улыбающимся. Поскуливая, Ярополк взял в свои ладони неестественно вывернутые руки Олега. Они болтались, как бескостные. Сложил их у брата на груди, убрал со лба прилипшую прядь русых волос и вымазал руку в крови и мозге. Хотел вытереть руку о снег, но увидел в толпе Свенельда.

— Вот... вот... — прошептал он, протягивая руку к варягу. — Ты этого хотел! Ты этого хотел! — закричал он срывающимся голосом, бессильно поднимаясь перед старым воеводой.

Свенельд был выше на голову. Он стоял перед рыдающим князем, чёрный и немой, как деревянный идол, неподвижный и бесстрастный.

— Не простит князь Свенельда! — шептались дружинники, возвращаясь в Киев из разграбленного Овруча.

— Не простит Свенельд князя, — говорили в киевских пещерах монахи.

Пошла мести кровавым крылом своим по землям славянским княжеская усобица. Многие варяги вослед за Свенельдом ушли из Киева в Новгород, на север. Но Владимира в Новгороде уже не было: боясь мести Ярополка, он бежал на ладьях к ближним варягам.

Свенельд сел в Новгороде посадником Ярополка. И казалось, что в стране воцарилось единодержавие.

Но никто в продолжительный мир не верил! Все ждали, что вернётся из-за моря, с варягами, Владимир. Через полтора года, наняв на деньги, взятые где обманом, где силою у новгородцев, огромную варяжскую дружину, Владимир вернулся. И, соединившись с изменившим Ярополку Свенельдом, пошёл на Киев...


* * *

Каждый вечер в течение нескольких недель два монаха, возвращаясь к пережитому, давнему, и совсем недавнему времени, рассказывали карачаровцам, что творилось в Киеве и во всей державе. Они не объясняли, зачем прошли тысячевёрстный путь, зачем излечили немощного Илью... А только рассказывали о князьях, о войнах и усобицах, о врагах и союзниках, с тем чтобы огромный и славный силою своею Илья сам догадался о том месте, на которое предназначено ему стать в грядущей державе.

Так камень замковый не ведает своего предназначения, пока лежит в груде таких же камней, а строитель искусный выкладывает, стоя на лесах, хитростную арку. Обтёсывает кирпичи, скрепляет их белорозовой цемянкой, и растут две дуги, словно руки в объятии тянутся друг к другу, но вот остался один паз, и поднимает крепкая ладонь мастера безвестный камень и замыкает им всю конструкцию, и встаёт арка, скрепляемая каменным замком. Обирают подмастерья, заляпанные раствором известковым, доски креплений, и является арка — творение разума и мастерства, висят в воздухе, подчиняясь строгому расчёту, тяжкие камни, прочно запертые главным замковым камнем... Выбей его, и всё рухнет! Всё в прах обратится, низвергнувшись с высоты поднебесной. Но стоит камень замковый, венчает арку, как корона чело, и чем сильнее давят его с боков тяжкие объятия арочных изгибов, тем сильнее держит он всё строение. Потому и должен это быть камень особой прочности, несокрушимый и тяжкий.

Вот этим камнем, мнилось монахам, станет избранный провидцем-игуменом во тьме и прозрении киево-печорских теснин Илья.

Но не они призвать должны его, а он сам найти своё место. Потому так подробно и точно рассказывали ему о всех переворотах при дворе князей киевских — от Игоря до Владимира. Ибо к Владимиру надлежало Илье идти на службу. Каждый вечер, после тяжких трудов дневных, после ужина, перед вечерней молитвой, снова и снова разматывали они нить воспоминаний. Потому что нет прошлого и нет будущего, но всё — ткань едина, где прошлое будущее определяет. Жадно слушал старцев Илья, и вся пёстрая, неизвестная прежде в таких подробностях картина мира открывалась ему. Все хитростные переплетения варяжских, хазарских, византийских и славянских интересов, столкновений, измен, преступлений, войн и предательств. И только явной была мысль, что, ежели так управляет Господь, значит, так и нужно, значит, место Илье уготовано и иного ему не дано.

Так где же это место и почему именно сейчас пришли старцы?


* * *

Держава Ярополка напоминала слоёный пирог. Сам князь, сильно переменившийся и утративший после гибели брата — князя Олега прежнюю юношескую весёлость, метался в поисках союзников, изо всех сил тяготея к великой и богатой Византии. В православии видел он спасение — и своё, и державы своей. И не ошибался. Православия ждали и киевляне, во всяком случае большая их часть. Но между народом и князем стояла дружина — языческая, варяжская. Если при Святославе значительную её долю составляли христиане, то после резни, устроенной старым полубезумным князем на острове Березань, уцелели только редкие варяжские военачальники: десятники, сотники, исповедовавшие христианство тайно.

Языческую дружину воевод и бояр Ярополк не устраивал, и они явно тяготели к претендовавшему на киевский престол Владимиру. К нему бежали, к нему везли арабские дирхемы и мечтали, что когда сядет он на киевский престол, то вновь возродится союз с Хазарией, вновь пойдут караваны славянских рабов в дальний Итиль, а там — морским или караванным Шёлковым путём — по всему поднебесному миру. Назад к сильному и богатому прошлому тянула дружина. Но если совсем недавно слово дружины было законом для державы, теперь решение дружинников было не бесспорно. Горожане в окрепших и поднявшихся городах думали иначе. Особенно горожане Киева, куда стекалось всё, что было вольного и сильного в лесах, горах и в степях, необозримых просторах безграничной державы.

Все понимали, что это ими собираются торговать варяги и русы, что это их начнут продавать за море. Ярополка поддерживала Степь и самые сильные сыны её — печенеги. Видя в Киеве союзников против хазар и памятуя о том, как громил их Святослав, в Ярополке видели они защиту от хазарских работорговцев.

А варяги с хазарами союзничали, им хазары врагами не были, и рабов, пойманных в славянских лесах, варяги либо сами везли на невольничьи рынки, либо продавали хазарам... Варяги были очень сильны. Потому, когда пошёл Владимир на Киев, многие из дружины княжеской к нему перебежали.

— Иду на тебя! — передал с гонцами Владимир, уверенный в своих силах настолько, что даже не боялся идти открыто. Не случайно выбрал он для своего похода водный путь «из варяг в греки».

По всему пути от Новгорода до Киева стояли варяжские гарнизоны в городах, которые сразу переходили к Владимиру. Тревожно принимали в Киеве каждое известие о приближении Владимира, шедшего на сотнях дракаров и ещё — пеше и конно.

— Все войны, — говорили монахи, — страшны тем, что ведутся за правое дело!

Владимир всюду говорил и рассылал гонцов с вестью, что идёт наказать братоубийцу. И это его утверждение было притягательно всем язычникам, почитавшим месть долгом и верной службой богам. Потому большая часть дружинников склонялась к Владимиру. Дружина Ярополка истаяла настолько, что он не смог выйти против Владимира за стены, затворившись в Киеве.

Владимир понял, что Киев ему штурмом не взять, а сидеть долго под стенами, осаждая столицу, он не мог — деньги кончались, нужно было платить войску или распускать его.

Ярополка окружали несколько разноплеменных дружин. Дружина малая варягов-христиан, дружина конных печенегов под командованием хана Ильдея и большая дружина славян-язычников под командой воеводы Блуда.

Вот к нему-то и обратился Владимир. Тайный лазутчик через дружинников-язычников передал воеводе Блуду послание:


«Будь мне другом! Если убью брата моего, то буду почитать тебя как отца родного и честь большую получишь от меня; не я ведь начал убивать братьев, но он. Я же, убоявшись этого, выступил против него».


Блуд согласился на предательство. Но не мог совершить его сам и в Киеве, потому что большая часть горожан была за Ярополка. И Киев сдавать Владимиру они не собирались, зная, что будет с городом, когда вернутся туда обезумевшие от победы варяги.

Подолгу стоя на киевских стенах рядом с князем, Блуд уговаривал его тайно уйти из Киева, так как дружина ненадёжна и горожане, опасаясь погрома, попытаются откупиться от Владимира головою Ярополка. Ярополк смотрел на огни костров войска Владимира и слушал вполслуха слова воеводы. Отсечённый от киевлян дружиною, он не знал, чего хотят они и куда клонятся. Когда Блуд сообщил ему, что киевляне просят Владимира войти в Киев, он поверил. Ночью, спустившись к Днепру на нескольких стругах, ушёл к Родне, где был небольшой, но хорошо укреплённый замок. Было ли послание от Киева к Владимиру? Было! Но писал его Блуд, требуя скорейшего штурма, так как чувствовал, что киевляне, истомлённые осадой, начинают роптать и могут сами ополчиться на пришельцев в защиту князя Ярополка. Их ожесточение против Владимира было таково, что он поспешил вывести из Киева варяжскую дружину, чтобы не допустить грабежа и побоища. Он боялся восстания горожан против язычников-варягов.

Ярополк затворился в Родне, которая не была приготовлена к осаде, и вскоре в ней начался жесточайший голод. Измождённые дружинники стояли на стенах и на башнях, не собираясь, однако, сдаваться. Ярополк не мог смотреть на них, изъеденных цинготными пятнами или опухших от голода. Тень погибшего по его попущению младшего брата, которого он любил, постоянно стояла перед ним. В каждом умершем дружиннике он видел его черты. Смутно помнивший, что говорили ему когда-то греческие священники, Ярополк не мог молиться идолам деревянным, которые не были для него богами. В душе воцарялась равнодушная пустота. Князя не прельщала уже ни слава земная, ни пышность терема. Он хотел только покоя.

Блуд, неотступно следовавший за Ярополком, постоянно с сокрушённым видом врал о том, как восторженно встречал Киев Владимира-освободителя.

Не было этого! С малой дружиной отборных варягов, держа днём и ночью неусыпную стражу, сидел Владимир в княжеском киевском тереме, стараясь пореже выезжать к основному варяжскому и славянскому войску, стоявшему у Родни. Он расплатился с ними сполна, захватив арабские дирхемы киевской казны, но, зная алчность варягов, сильно боялся, что они потребуют дополнительной платы. Когда умер от голода один из самых юных гридней Ярополка, а Блуд в очередной раз принялся рассказывать, какие пиры задаёт Владимир и как собирается на эти пиры весь люд киевский, Ярополк вдруг сказал:

— Пошлите ко Владимиру и скажите ему: «Что дашь мне, то я и приму!»

— Нет! — вскочил и туг же зашатался — закружилась голова от голода — десятник Варяжко. — Не ходи, князь, к Владимиру — они убьют тебя! Не ходи!

Ярополк медленно поднялся и, обойдя вокруг стола, обнял Варяжка и поцеловал его в лоб.

— Князь! — закричал, плача и целуя его руку; воин. — Не ходи! Умоляю тебя!

Но рано утром из ворот Родни вышли пешком Ярополк и свита его, Родня осталась на попечение дружинников Варяжка. Привели коней, и, тяжело поднявшись в сёдла, измождённые голодом воеводы и князь поехали в Киев.

Владимир волновался, поджидая брата, перед которым был кругом виноват. Но чем острее он чувствовал свою вину, тем меньше хотел её показать. А победил ли он? То, за что бился и сражался Владимир, было Ярополку уже не нужно! Другой, чем тот, кого знал Владимир, человек, постаревший не по годам и состарившийся душою, подъезжал к терему.

И не был он ни сломленным, ни покорённым — ему было всё равно, что с ним будет и что скажет ему Владимир. Отрешённо глядел он на варягов, стражей своих. Без тени интереса — на киевлян, что выбегали чуть не под копыта его коня и валились в ноги в радостном земном поклоне.

В теремном дворе он слез с коня. И двор княжеский показался ему каким-то маленьким и пустым. Поднялся по скрипучим ступеням терема на высокое крыльцо. Двое варягов растворили перед ним двери и пропустили в покои. Блуд, шедший сзади, тут же закрыл их и, повернувшись к свите княжеской, сказал:

— Нечего ходить! Они братья — пусть меж собой сами поговорят!

И свита покорно сошла во двор.

Но Ярополк не дошёл до палаты, где ждал его Владимир. Прямо перед ним, заслоняя двери в следующие покои, вырос Свенельд, совершенно седой и похожий на мертвеца. Он взмахнул рукой, и два варяга, мгновенно вытащив короткие мечи, сунули лезвия князю под рёбра. Князь обмяк и тихо сполз к ногам Свенельда...


* * *

Бешеным махом подошла к Родне орда печенега Ильдея, но уже откатилась варяжская дружина. И вовремя! Иначе не миновать бы сечи! Себя не помня, летел Ильдей от самой дальней заставы в степях у Хазарии на выручку Ярополку, по пути заворачивая все встречные печенежские орды и славянские сторожи с собою. К Родне подошло войско, способное сбить осаду с города.

— Где князь? — прокричал Ильдей. Отряд грохотал копытами по мосту у главной башни.

— В Киев с братом мириться пошёл, — ответили со стены.

Заворачивая бешеного коня, с отрядом самых верных, преданных воинов-печенегов Ильдей поскакал к Киеву. Они влетели на мощёный двор, тут их и побрали.

Их повязали в теремном дворе, куда конников пропустили предупреждённые варяги. Двое или трое всадников замешкались у ворот и, поняв, что хан пропал, поскакали обратно к Родне. Ханских дружинников побили стрелами, а самого его, тяжко раненного, снесли в погреб, который был тюрьмой при княжеском дворе.

Поздно ночью уцелевшие печенеги доскакали до Родни.

— Что с князем? — закричал выбежавший им навстречу Варяжко.

— Всех убили! — ответили всадники.

Это не совсем было правдой! Убили не всех. Но ни Ярополк, ни Ильдей уже не пребывали в мире живых.

Проклиная Киев, Владимира и коварство язычников, Варяжко увёл остатки дружины и орды Ильдея к печенегам и долгие годы был злейшим врагом Владимира, не единожды наводя печенегов, не простивших убийство Ильдея, на княжеские города и сторожи.

Он примирился с князем много лет спустя, когда Владимир клятвенно заверил, что не убивал Ярополка, что ценит Варяжка за верность присяге и что виновные в смерти Ярополка наказаны.

Наказал он предателей — предательством.

В непрерывных пирах и бражничании прошло несколько месяцев. Владимир сидел на престоле киевском и правил единовластно. Принимал послов и всё больше понимал, что самый выгодный ему союз — союз с Царьградом.

Византия не лучше Хазарии, но ей были нужны не деньги и не рабы, а воины! Вот на этом и сыграл «рабычич» Владимир. Приманив варягов, что возвели его на киевский престол, щедрыми посулами и даже выдав им вперёд часть жалованья, почти всю дружину варяжскую он отправил ко двору императора византийского.

Весёлая, хмельная варяжская братия долго грузилась на струги и дракары. Лезли обниматься и целоваться ко князю, и он обнимал и целовал каждого, благодаря за службу и уверяя в вечной дружбе. Вёл дружину Свенельд. Он, как старый коршун, сел на носу передового корабля и повёл флотилию знакомой, не раз хоженной дорогой в предвкушении скорой и обильной добычи.

— Жди нас, князь, обратно с победою! — кричали хмельные варяги. — Держись, мы скоро вернёмся!

Князь улыбался, махал рукой на прощание и пуще всего приказывал беречь византийского посла.

— Не сомневайся, доставим, как яичко целёхонькое! — гогоча, кричали варяги.

Если бы знали они, какое письмо императору везёт византийский посол! Вряд ли уцелел бы и князь, и Киев, попади послание им в руки. Владимир просил императора загнать варягов как можно дальше, в самые кровопролитные сражения, по возможности разделив их на малые отряды.


«Прошу тебя как брата, — писал он, — пусть ни один из них не вернётся! А кто надумает воротиться, да будет убит без милости и брошен без погребения, как собака…»


Воистину собаке — собачья смерть. Не вернулся никто.

Об этом письме знал только один человек кроме князя — дядя его и воспитатель, брат Малуши, древлянский воевода, славянин Добрыня.

— Возвращать их из Византии нельзя! — сказал он, соглашаясь с племянником и глядя вслед уходящей по Днепру флотилии. — А только осталась с тобою дружина малая! С такой не навоюешь! И ты нынче вроде как голый среди волков!

— Ничего! Пойдут дождички — будут и грибки! — весело притопнув каблуками, сказал разудалый князь, сияя беспечной улыбкой.

— Князь нынче, почитай, без дружины, — повторили в пещерах киевских два монаха, получая от игумена благословение на послушание новое, незнаемое прежде. Идти каликами убогими по всем землям и приводить в дружину княжескую верных воинов Христовых.


* * *

— Ибо князь киевский ноне как на весах, — говорили калики Ивану и Илье, — что на чаши брошено будет, то и перевесит. Придут язычники — повторится история Ярополка и Святослава, придут люди новые — станет князь с народом своим заедино. И просветится страна, и скрепится светом православия.

Слушал это старый Иван и понимал, что сын уйдёт, и уйдёт навсегда. Понимала это и мать, но сказать не смела — да её никто и не спрашивал, что она думает. Недаром ведь говорилось у степняков: «Конь и женщина — твари Божии, которых всегда водят. Дочь — отец, жену — муж, мать — сын». Если отклонения от этого правила и были, то лишь для представительниц знатного рода варяжского. У варягов женщина была свободнее, чем у славян или у иных народов. Она могла сама принимать решения и подавать голос, а в других семьях никто женщину и не спрашивал. Что ничуть не уменьшало её страданий...

Страдала и жена Ильи, понимая, что муж уйдёт в неведомые края и, может быть, там голову сложит — ведь не на гулянку идёт, не на пир, а на труд воинский... И они бы совокупно могли удержать Илью, не пустить! Могла жена с матерью за него уцепиться, повиснуть, чтобы только с душой мог от себя оторвать. Мог и отец запретить — под страхом отцовского проклятия, — никуда бы Илья из родного дома не тронулся, но довлело над всеми карачаровцами чудо Ильина выздоровления.

Ежели не сидел бы он сиднем в расслаблении да не исцелили бы его молитвами старцы — не отдали бы своего единственного сына и заступника-кормильца кровные его. Удержали бы.

Исцелённого же Илью почитали, как воскресшего Лазаря.

Односельчане даже побаивались его, как выходца с того света, как пришельца из тьмы внешней, из царства мёртвых. Установилось вокруг Ильи кольцо почтительного отчуждения. И он понимал, что к прежней жизни у него возврата нет. Чувствовал он на себе печать избранности на подвиг, и хоть страшился его, и тяжко было ему отрываться от дома и следовать в жизнь неведомую, а ослушаться гласа Божия не мог. Он смотрел на сродников своих нынче будто с корабля уплывающего. И хоть телесно пребывал с ними, а всё же не так, как прежде, — глядя на многое будто издали, с тоской и печалью, не в силах высказать им всей своей любви.

— Так что, — сказал воскресным днём Иван сыну, — пора... Чего зря тянуть время? Чему быть, того не миновать!

Голосьбой ответили ему женщины. Но Иван велел служить молебен и сбираться.

Две недели шли сборы. И главным из них было сбирание коней. Кони в селище были не табунные, а стойловые. Пасли их летом в огороженных левадах вооружённые табунщики. И когда калики перехожие впервые увидели коников — диву дались!

Кони были бурые и вороные, рослые и дельные, каких прежде ни в Киеве, ни в иных местах монахи не видывали. Массивные, широкогрудые, с кремнёвыми копытами, выносливые и силы необыкновенной — как раз под всадника, закованного в тяжёлые доспехи. Кони были добронравны, послушны и безбоязненны. Особая, невиданная прежде красота была в их тяжком беге, в игре мышц на груди, в том, как прочно и жадно цепляли они землю копытами, как гордо несли всадника. Особой же приметой породы была сказочно длинная волнистая грива, достигающая чуть не до земли.

Каждый конь воспитывался всадником с первых дней рождения, поэтому не знал он страданий при первом объезде, как тот конь, коего брали из дикого табуна и навек отымали волю. Не принимали они муки заламывания в оглобли, потому как приучали их к работе постепенно, не тычком-рывком и страхом, а лаской да уговорами. Через это каждый конь ходил за хозяином как собака, из рук его ел и ему одному служил. Во всё время, что был Илья в расслаблении и немощи, жеребёнок-стригунок и коник Бурушка ждал его. Успел бо Илья привадить его с малолетства, и никого, кроме Ильи, Бурушка не признавал.

К нему, как ребёнку своему, кинулся воин, едва чуть окреп и стал ходить. Его — коня застоявшегося, вошедшего в тяжкую силу, в самый расцвет мощи и быстроты, — вывел он на росные луга. Его гонял по песку, по воде, укрепляя ножные мышцы, отвыкшие в стойле от движения. Его растирал соломенными жгутами, его холил и отпаивал сытой — запаренным в молоке зерном, чтобы конь, без работы скудно содержавшийся (дабы не прилила не находящая выхода сила к ногам, чтобы не обезножел коник в опое, не сорвал сердце от обильной жидкости и не потеря воинской стати от обильной еды), теперь мог набрать тело. Вернуть прежние стати и резвость.

Через малое время нёс неосёдланный Бурушка Илью по лугам и перелескам, удивляя встречных и видевших его, как стихия вольная, грозовая... На языческого бога войны походил Илья, сидевший на Бурушке. Бурушка косматенький, разметав длинную гриву по ветру, тяжким скоком своим сотрясал округу. Не один европейский рыцарь заложил бы всё имение своё, чтобы получить такого коня. Такой конь стоил замка! В нём долгой работой коневодов и милостию Божией была слита кровь горячих степных коней — низкорослых, сухих и злых до скачки, на коих пришли предки Ильи из-под гор Кавказских, кровь осторожных, чутких и отважных вороных коней горных, которые на любой тропе копыт не снашивали, во тьме кромешной по слуху шли краем пропасти. И коней лесных — густых телом, высокорослых, сильных и выносливых... Слитая в едином теле кровь разных пород дала породу невиданную.

Мощный воинский конь поразил монахов, знавших толк в коневодстве и в лошадях, повидавших коней хазарских и византийских, коней низкорослых и выносливых, как собаки, — варяжских, ведомых с севера — из страны Гардарики, рыхлых копей Балтики, нарядных — Польши...

Это был конь породы новой!

Мощно ступал он по земле, легко неся многопудового всадника, принимал с места, перемахивал через поваленные стволы деревьев, осторожно шёл по незнакомому грунту, слушался малейшего приказа хозяина, словно был слит с ним в единую силу. Разумно, по-человечьи глядели глубокие, тёмно-фиолетовые и янтарные на просвет, породистые глаза его. Горячо и жадно хватали воздух трепетные ноздри, пламенея алым огнём, когда конь ярился или чуял опасность...

— Истинно! — признали калики. — Никогда не видели мы коня такого!

— Господь нас за труды вознаградил, — скромно сказал Иван-бродник — старый отец Ильи.

Когда же стал в стремя, во всём сиянии голубоватой кольчуги, воронёных поручей и панциря, в остроконечном шлеме с бармицами, сам Илья Иванович и явились они взору в невиданной мощи, слитой из силы и стати коня, красы человека и грозы оружия, — калики невольно сняли скуфейки.

Грозный воин вёл отроков своих ко граду Киеву. Грозен и светел был лик его, ясен взгляд, и далеко виделся выкованный на алом круге щита равный христианский крест.

Как и полагалось рыцарю, следовал Илья не один, но с отрядом малым. Четыре оруженосца, на конях лёгких, подвижных, масти гнедой и рыжей, вели по паре коней вьючных — маленьких, но необыкновенно выносливых, масти соловой, масти весёлой, особливо ежели соловый коник бывал чубарым, то есть шли по шкуре гнедой или рыжей большие белые пятна.

Вослед за конниками поспешали шестеро лучников — тоже в железных доспехах, со щитами большими деревянными крашеными, окованными, чтобы можно было нижним концом вбить такой щит в землю и укрыться за ним в пешем строю.

Все отроки дружины малой были обучены изрядно. А вёл их старый бродник, что помнил и службу хазарскую, и службу киевскую, где служил в дружине княжеской. Это он обучал отроков рукопашному бою, бою на мечах, лучной стрельбе и всем премудростям тяжкого воинского труда.

Отслужили обедню. Стали прощаться. Обвисли на отроках матери и молодые жёны. Припали к плечам Ильи мать и жена, будто крылья — в белых своих славянских рубахах. Гладили холодную кольчугу, которая царапала им щёки... Дочь Ильи цеплялась за юбку матери — хныкала. А Подсокольничек, у деда па руках, таращился, ничего не понимая и не ведая, что отец из дому в края неведомые уходит.

— Ну, будя! — сказал Илья, утирая слезу. Перекрестил и перецеловал детишек. Простился с воинами, оставшимися защищать от недругов Карачарово селище. Стиснулся в объятиях с отцом.

Долго стояли они, положив друг другу на плечи кудрявые головы. Один — седую, другой — смоляно-чёрную... Разомкнулись.

Пала дружина с воеводою своим Ильёю оставляемым родителям в ноги, поцеловала землю отцов и, накрывшись чёрными папахами-клобуками, пошла по лесной тропе на запад.

Всхлипывая, опустив бессильные руки, стояли женщины. Жадно глядели вслед уходящим отцы и младшие братья.

— Да ниспошлёт Господь им победы и поспешения во всех делах, — вздохнул священник.

— Дай Господи! — истово перекрестился Иван. — Не будет в делах их Божией милости — и нас не будет. Не устоять нам тута. Сомнут всех поодиночке супостаты.


Приходили калики перехожие,

Они крест кладут по-писаному,

Поклон ведут по-учёному,

Начинают чарочку питьица медвяного,

Подносят-то Илье Муромцу.

Как выпил-mo чару питьица медвяного,

Богатырско его сердце разгорелося,

Его белое тело распотелося.

Воспроговорят калики таковы слова:

«Что чувствуешь в себе, Илья?»

Бил челом Илья, калик поздравствовал:

«Слышу в себе силушку великую».

Говорят калики перехожие:

«Будешь ты, Илья, великий богатырь,

И смерть тебе на бою не писана:

Бейся-ратися со всяким богатырём,

И со всею поляницею удалой».

Глава 7 Соловый белоглазый...


Отряд, вышедший из Карачарова, особо не таился, но и на рожон не лез. Храбростью не бахвалился. Знали, что вокруг люди разных племён и языков и каждый за свою правду стоит супротив соседей. И наречия у всех разные, и вера... А киевских князей хоть и почитали за власть, но дани им норовили не платить, отсиживаясь на залесских украинах каганата Киевского. То, что карачаровский род выслал в Киев Илью, для окрестного люда секретом не было. Вроде никто никого не видал, никто ни с кем не переговаривался, а весть мигом все племена облетела и до самых дальних докатилась. Запомнили имя идущего в дружину князя киевского Владимира — Илья. Но пока что знали о нём, что это сидень карачаровский, который в городище своём сидел тихо, с соседями не враждовал, но и своих обижать не позволял. А тут явились к нему из Киева монахи — калики перехожие, и оставил он отчину свою и родителей. «То ли договор какой выполнял давний, то ли славы искать пошёл в неведомые края?» — шептались окрестные славяне-кривичи.

Пересвистывалась по лесам соловая и белоглазая меря, на своём языке оповещая родичей про Илью.... Но большинство мерян были людьми мирными, жили с карачаровцами хоть и не в любви, а и не во вражде. Не мешали друг другу, и ладно. Одни — охотники, другие — пахари.

Одни по лесам да ловам рыщут, другие — пашню орут; одни зверя промышляют, другие — хлеб растят. А земли вокруг много, и лесов и рек в достаточности, и на пашню, и на ловы всем хватило.

Протараторили об Илье болгары, а от болгар и к хазарам (что путь по Волге из Скандзы в Персию держали до пересечения с Великим шёлковым путём) весть донеслась. Там порядок воинский всё в точности, спешным делом, в Итиль-город донесение доставил. И призадумались хазары-иудеи, что держали в каспийской столице власть: «А не стягивает ли Владимир-князь войска для нападения на Хазарию, как это делали Хельги и Святослав?» — «Да нет! — отвечали другие. — Великий Пейсах надолго вразумил славян! Нападения на Хазарию не будет». Однако в Киев посылали спрос с лазутчиком к жившим там иудеям: «Какие думы князь Владимир по поводу похода на Хазарию имеет?»

Но из Киева отвечали, что походу на Итиль не бывать! Владимир о том и не помышляет. А что идёт в Киев какой-то Илья, из беглых подданных Хазарского каганата, так ведь мало, что ли, их, бродников, скитается по Дальним местам и пустыням? Придёт час — изловим! Не он первый, не он последний! Пусть пока на воле потешится, как скотина, в луга отпущенная, тело нагуляет, а там его и словить можно, и если не на невольничий рынок отправить, то к какому-нибудь делу, для Хазарского каганата нужному, приладить... Скажем, на Византию или на Кавказ в поход. Там рабов либо добыть, либо голову сложить... И то и другое Хазарскому каганату на пользу. Князь же Владимир стольнокиевский никаких военных приготовлений не ведёт и воинов не сокликает. А Илья этот, карачаровец муромский, идёт неизвестно кем званный и для какой службы — неведомо. Самочинно.

«А что? Не напасть ли на Карачарово городище? Не взять ли там рабов для рахдонитов с Шёлкового пути?» — запрашивали киевских иудеев из Хазарии.

«Нет! — отвечали знающие люди. — И Муром, и Карачаров отстоят от Волги-реки далеко. Илья ушёл из городища, почитай, один, только несколько с ним дружинников-гридней. На пальцах пересчитать всех можно. Карачаров дружиной не уменьшился. И хоть невелика она, а пока воины кагана от Волги до городища доберутся — все люди из города убежать успеют, и в лесах их не найти. А дружина карачаровская много может вреда поделать. Кроме того, сейчас все племена в тех украинах залесских не в миру живут. А приди кто со стороны, пленить да неволить, — враз помирятся. И тогда они — сила!»

В каганате помнили, как объединились хазары горные и речные с иудеями-пастухами, когда на Дербент напали арабы. И как из этого единения родился Великий Хазарский каганат.

— Не надо врагов усиливать! — таков был приказ кагана. — Брать рабов из-за Урала. А украины Залесские пока не трогать. Для сей нивы время жатвы ещё не подошло.

Потому успокоило чиновников хазарских самое главное сообщение: «У князя Владимира стольнокиевского денег на содержание даже небольшого нового отряда нет. Потому пойдёт назад от Киева Илья-карачаровец несолоно хлебавши... Отпущенный восвояси за ненадобностью. Были бы у Владимира деньги — давно бы большое войско собрал. А так все бояре да гридни наперечёт. И о том Илье-карачаровце ничего такого, чтобы его в дружину брать князю, не известно. Ничем он не прославлен и ни от кого не знаем! За что в княжеском терему его привечать да в гриднице, и без того переполненной, его оруженосцам место давать?» На том и позабыли на время про Илью.

А он шёл неторопко по дороге, давно запущенной — со времён Святослава да Олега, что на камских болгар ходили да по Волге Итиль разорять сплавлялись, — не чищенной, не загаченной, буреломом заваленной да кустами проросшей, а где и леском молодым.

Калики перехожие дошли с ним до ловов и родовых рек мери соловой, белоглазой да и в сторону подались. Сказались — в Новгород...

Илья остался без советчиков и попутчиков. Крепко запало ему в душу всё, что говорили старцы киевские, калики перехожие. Не просто понял он то, что они ему толковали, а сердцем принял: слава и сила державы грядущей — в Киеве. А сила Киева — в единении всех племён и языков в единый монолит, сплавленный верой православной. С теми думами и шёл князю служить. Много он про Владимира худого слышал, да ведь не Владимиру служить шёл, но князю киевскому: выходило, что, кроме как вокруг Киева, державу не сложить. Либо будет новая страна и народ в ней новый, либо никакого народа вскорости не станет — всех изведут лютый хазарин да варяги заморские.

Понимал он, что князю он вовсе не нужен! Мало ли кто придёт службы княжеской искать... Ни родства, ни свойства у него в Киеве нет. Калики перехожие, конечно же, рассказали, кто в православной общине помочь Илье может, но сама-то община в Киеве не в большой чести. А монахи хоронились в древних пещерах, в переходах подземных киевских, где их никто достать не мог, а то бы давно на хазарские деньги перерезали бы всех.

Нужна была Илье слава, потому что родством он не вышел и знатных родаков не имел. Слава — вот что выше знатности, слава — вот что человека безвестного сразу всеми знаемым делает. Долго думал над этим Илья, и в седле качаясь в такт хлынце Бурушки косматенького, и у костров ночных, а пуще всего в молитвах ко святым угодникам и Заступнице Богородице.

— Господи, помоги, Господи, вразуми! Возьми щит заступничества Своего, покрой меня милостью Твоею, ибо не о себе помышляю, но о всём народе православном... — шептал Илья, встречая молитвой рассветы.

Отроки, что шли вёрст на пять впереди Ильи, вернулись с вестью:

— Дале дороги нет! Разбойник соловый, белоглазый перекрыл. Поборы самочинно творит и берёт пошлины подорожные как ему вздумается. А того ведь разбойника все страшатся, и в такую он силу вошёл, что пошлины ему загодя высылают, да и то, расплатившись, никто без опаски не ездит, потому соловый истинно разбойник. Слова не держит, и ежели что из товаров или коней ему приглянется — берёт без стыда, а борониться станешь — лютой смертью казнит.

— Что ж он так своевольничает? — удивился Илья. — Аль на него управы нет?

— А какая тут управа? Князь киевский далеко, а хазары сюды, в леса дремучие, не заходят; в полной своей власти пребывает разбойник. Так что силы у нас малые — надо бы места эти округ объехать!

А гридень карачаровский посетовал:

— Надо бы не конно идти, а на стругах по рекам сплавляться! Вот бы и миновали места эти разбойные.

— Как не так! — сказал Илья. — На реке как раз хазарам не то варягам в зубы и въедем! Они на каждом перекате заставы держат, а такие пошлины дерут, что нам весь Карачаров заложить придётся, и то до Киева выкупов не хватит! Нельзя рекой идти!

— Смотри! — вздохнули отроки. — Ты у нас набольший!

— Силы у нас малые! — посетовал гридень. — А то бы заломать его, сатану! А придётся тайно лесами обходить!

— Не придётся! — сказал Илья.

Ночью, переобувшись в лапти, с одним ножом у пояса, пошёл вперёд, да не прямо, а здоровенного крюка от дороги загнул так, что к заставе мерянской подошёл с тылу, никем не замеченный.

Была застава промеж двух болот на гати поставлена, как раз где гать из болота выходила на крепкую землю. Здесь роща была густая, дубовая. В лунном свете разглядел Илья и помосты, для засадных стрелков понаделанные, и укрытия их тайные. Всё ему открылось, как разбой чинился: обоз либо конного путника на открытом безлесном болоте далеко видать. Вот его издали соловые и примечали, посвистом своим малым подымали всю засаду, к разбойному нападению изготавливались. А как проезжий — конный ли, пеший — к твёрдой земле подходил, где вовсе гать узкой становилась, путали его свистом лютым да криком, а может, и ещё чем... Кони-то от страха, от неожиданности с гати сшибалися, в болотине вязли, тут их голыми руками и брали...

— Не так страшен чёрт, как его малюют! — сказал Илья, воротясь под утро к своим. — Многих соловей поклевал, а нами авось подавится. — И завалился спать до полудня.

— Илья! — будил его гридень. — Уж солнце высоко... Идём аль нет?

— А вот и славно, что высоко! — щурясь и почёсывая смоляную кудрявую бороду, сказал Илья. — Оно нам и надобно, потому что от солнца на разбойника заходить станем, чтобы ему стрелить нас несподручно было.

Илья подробно растолковал каждому, как нужно действовать. Каждого расспросил, что да как тот станет делать... И маленький отряд вышел к болоту, сам же Илья пошёл в обход по оставленным ночью примёткам. Он вышел как раз в тот момент, когда на дальнем краю болота показались кони и волокуши его товарищей. Тихий посвист собрал всех соловых, быстро и толково разобравшихся по засаде. Илья стоял, затаясь в густом орешнике, и смотрел, как желтоволосые, в рубашках из сыромятной кожи, в кожаных белых штанах, лучники занимают позицию.

Илья ждал вождя — самого разбойника, самого Одихмантьевича, как именовала его молва.

Немолодой, коротконогий и широкоплечий вождь полез по приставленной лестнице на помост, устроенный на дубе среди густой листвы. Илья хорошо рассмотрел его гладкое безусое лицо, лисьего цвета бороду под подбородком, жабий тонкогубый рот... Дорогой лук с накладками, короткий меч и нож на поясе. Он что-то тихонько просвистел своим воинам. Они ответили ему таким же тихим свистом. Так, переговариваясь свистом, они дожидались проезжающих, которые еле тянулись по гати. Впереди шёл всего один конник, а дальше — волокуши и конные носилки.

Илья приказал своим двигаться как можно медленнее, чтобы воины в засаде перегорели жаждой боя, истомились в ожидании. Ему было видно, как его товарищи останавливались, перекладывали вьюки, еле-еле подходя к твёрдой земле, где их ждала засада. Воины Соловья Одихмантьевича пересвистывались всё нетерпеливее. Некоторые, не выдержав, уже спускались с помостов и изготавливались в кустах к рукопашной.

Илья не боялся, что его заметят. Ветер дул ему в лицо, а солнце светило в спину. И даже если бы Бурушка заржал, то Соловей не обратил бы на это особого внимания. По гати шли кони, и, откуда донеслось ржание, было не понять!

Наконец не выдержал сам Одихмантьевич.

Он что-то властно присвистнул-сказал — бойцы кинулись к дороге, и тут раздался страшный, переливчатый, сверлящий уши свист.

«Не зря сказано, что Соловей свистом шапку над крышей держит!» — подумал Илья, едва удерживая Бурушку, который захрапел и забился. Под переливчатый свист воины кинулись к болоту. Илья видел, что там, развернув коней и перегородив гать волокушами, изготовились к бою его лучники. Соловей не ожидал такого отпора и тут же послал подмогу — всех, кто оставался рядом с ним. Вторая группа бойцов с луками и короткими мечами бросилась к дороге.

— Ну, вот и ладно! — сказал, трогая коня, Илья. — Теперь один на один можно ратиться.

Он неторопливо выехал на поляну за дубом, взял в руки лук и наложил стрелу.

Одихмантьевич на дереве стоял к нему спиной, весь поглощённый тем, что происходило на гати. Илья мог всадить ему стрелу промеж широких лопаток, но он был воин, и кодекс воинской чести почитал выше своей головы.

— Эй! — крикнул он соловому. — Обернись!

Одихмантьевич резко повернулся.

— Как ратиться будем? — спокойно сказал Илья. — На мечах, на копьях, а можно и по-кулачному?..

Одихмантьевич свистнул как-то по-особенному — вероятно, собирал своих на подмогу — и тут же пустил в Илью стрелу. Тяжёлая стрела с кованым тупым наконечником, чтобы не убивать, а в полон брать, глухо стукнула Илье в грудь, обтянутую кольчугой. Он пошатнулся в седле.

— Вишь, какой ты невежа! — сказал он, сплюнув кровью. — Не желаешь, значит, по чести ратиться, всё разбойным манером норовишь.

Одихмантьевич, волнуясь, пустил ещё пару стрел, теперь уже остроконечных, боевых, но целиться ему приходилось против солнца, и силуэт Ильи плыл, потому что доспехи, кольчуга и шлем блестели и слепили глаза.

Илья натянул короткий и тяжёлый лук, который был принят за главный у степняков, и, качнувшись вослед стреле, послал её, словно вбил, разбойнику в голову. Соловей, взмахнув руками, ломая ветки, повалился с моста на землю. Илья подскакал и, свесившись с седла, поднял грузного рыжего Одихмантьевича, как баранью тушу положил поперёк седла. Быстро связал ему руки и прикрутил к передней луке. Одихмантьевич пришёл в себя. Стрела выбила ему глаз. Он окривел. Илья из перемётной сумы достал чистое полотенце и туго перевязал раненому голову.

Он, Илья, не испытывал к поверженному разбойнику никакой ненависти, поэтому и был совершенно спокоен. Придерживая раненого так, чтобы не трясти его и не причинить лишнюю боль, выехал к болоту.

А на болоте бой шёл к завершению. Соловьёвичи расстреляли все стрелы. Напрасно посвистывали они, оборачиваясь в тому месту, где на дубе сидел их вождь, прося помощи. Помощь не шла!

Гридни же Ильи в стрелах не нуждались и брали их, сколько было надобно, из открытого заранее тюка. Стрелы из-за поставленных поперёк гати волокуш летели непрерывно, не давая соловьёвичам подойти. Когда же оборонявшиеся увидели вдалеке, за спинами нападавших, Илью, то не могли удержать радостных криков.

Немолодой гридень тут же вытащил меч и полез через завал, чтобы в тесном бою посчитаться с разбойниками. А те, расстреляв все стрелы, спина к спине жались, выставив мечи, потому что щитов у них, по разбойному делу, не было, доспехов — никаких и мечи много короче карачаровских.

— Ну вот! — сказал Илья, поднимая Одихмантьевича. — Пришёл и на крапиву мороз... Кончились разбойства твои.

Соловей тяжело вздохнул. Прикрыл единственный теперь свой зелёный глаз. Бой на болоте прекратился. И соловьёвичи, и карачаровцы стояли опустив мечи. Но победа была за гриднями Ильи. Пять разбойников валялись на гати, со стрелами в головах и в горле. Двое сидели, пытаясь выдернуть калёные жала из рук и ног, а среди карачаровцев не было даже ни одного раненого.

— Убивать будешь или хазарам продашь? — вдруг по-славянски спросил Одихмантьевич.

— И убивать не буду, и торговать людьми не стану! Наш Бог милосерден и милосердным прегрешения прощает, а я Спаса моего Господа всем сердцем люблю. Видишь вот, он мне на тебя победу даровал!

— Твой Бог сильнее наших! — признал Соловей.

— Он добрее ваших, — сказал Илья. — Господь наш Иисус Христос заповедал христианам со всеми в мире и любви жить. И мы с тобой воевать боле не станем, а мир сотворим. И людей я твоих неволить не буду, и другим не дам. А вот тебя повезу в Киев, ко князю Владимиру, — ты в его вотчине разбой вёл, ты с ним и говорить станешь, как дале проживать намерен.

— Я твой пленник, — сказал своим пришепетывающим говором Соловей, — мне спорить не приходится.

Он как-то затейливо присвистнул, и воины его покорно побросали мечи. Вместе с гриднями Ильи они перевязали раненых, посадили их на коней и пошли в селение Соловья.

Оно было похоже и на Карачарово городище, и на славянские поселения. Тот же частокол, те же рвы и валы. Только сделано было всё поплоше, надвратной башни не было, да и угловые были без задней стены: так, только лучникам прикрытие. Видать, полагались местные обитатели не на крепкие стены, а на дремучие леса.

Ворота городища распахнулись, и под вой и причитание белобрысых и конопатых женщин карачаровцы и пленные въехали внутрь. Ото всех домов-полуземлянок бежали мужчины с рогатинами, копьями и луками. Но Одихмантьевич что-то просвистел, и они убрали оружие. На своём свистящем и шипящем языке он что-то сказал старикам, которые кучкой стояли на площади, и те покорно разошлись. Через некоторое время они вернулись. И стали бросать к ногам Бурушки медвежьи шкуры, шкурки белок, горностаев, куниц, а поверх всего кожаные мешочки с деньгами — это был выкуп за пленных.

Илья посмотрел монеты. Деньги арабского серебра были явно хазарские.

— Откуда серебро? — спросил Илья.

— Торгуем, — уклончиво ответил Одихмантьевич.

— Людьми? — спросил Илья, показывая на загоны и срубы, где горами лежали деревянные шейные колодки, в которых водили рабов. — Вот что я вам скажу, соловьёвичи... — своим низким голосом пророкотал Илья. — Ваших пленников отпускаю без выкупа. Но вам зарок кладу: ежели опять хазарам людей ловить станете — вернусь и селение ваше всё разорю и выжгу, а вас самих в полон отдам!

Ведуны-знахари наложили на выбитую глазницу Соловья какие-то снадобья, дали мазей с собою в дорогу, потому что Илья ночевать у них не стал. Это было бы уже верхом безрассудства. И так, когда знахари пользовали Соловья, отроки Ильи мечи держали обнажёнными.

Сам Одихмантьевич о пощаде не просил, понимая, что эта просьба бессмысленна. Никто его не отпустит, потому что он самый важный залог тому, что на карачаровцев никто не нападёт. Уж как бы врасплох ни были бы взяты воины Ильи, а перед тем, как погибнуть, полоснули бы Одихмантьевича по горлу ножом. То, что в те времена брали заложников, было общепринято: именно наличие заложников гарантировало безопасную дорогу от одного места в другое. Правда, редко кто возил таких, как вождь мерянский, знаменитый Соловей-разбойник. И везли его не до ближайшего селения, чтобы выменять на других заложников, но в сам стольный Киев-град.

О чём думали они в долгой дороге, у ночных костров — карачаровский сидень Илья и соловый вождь мери Одихмантьевич?

Мучась от головной боли, он не мог уснуть и единственным своим зелёным глазом рассматривал взявшего его в плен воина.

Илья был высок и крепок, во всей ухватке его, в манере сидеть на коне сквозила страшная сила. И вооружён он был не так, как все, кого видел прежде Одихмантьевич. Не так были одеты и вооружены варяги, не так и хазары. Не однажды смотрел разбойник пленённый, как одевается и снаряжается Илья. Потому что не брезговал воитель частым умыванием и баней. Парился долго, будто век жил с вятичами или с мерей. Выбегал из бани багровый, голый и кидался в ледяную реку или колодец, ежели случалось мыться в каком селище либо городище. В бане хвощался вениками берёзовыми, дубовыми, можжевеловыми... Выл и стонал от наслаждения. Выйдя из бани, утирался, будто князь, холстинковым полотенцем и сидел-остывал на лавочке, привалясь широченной спиною своею к бревенчатой банной стене, — гора мышц, жилами перевитая. Тёмные густые кудри его были подстрижены в скобку, странен был гололицему мере молодой человек с густой кудрявою бородой и усами скобкой.

А встанет Илья — медведь медведем. Даже ходит раскачиваясь, как хозяин леса.

На распаренное тело своё надевал Илья посконную белую рубаху и узкие порты, как принято у славян. Но далее наряд его был воинским, здешним местам непривычным. Поверх сподней рубахи надевали отроки на Илью стёганый (вымоченный в соли и потому колом стоявший) тегиляй, как это делали болгары и хазары. На ноги — сапоги с медными поножами, закрывавшими голень от удара — копьём ли, мечом ли, стрелою ли... А поверх тегилея — кольчугу диковинную, из многих колец сплетённую хитростно, — её ни ножом, ни стрелою не возьмёшь. Разве что ударом копья оглушишь, рёбра переломишь... Но на тот случай надевал Илья поверх кольчуги панцирь кованый, спереди и сзади от любого удара защищавший. Голову покрывал чёрным клобуком, а как к бою готовился, вместо клобука надевал войлочную тафью с наушниками да шлем островерхий с назатыльником да с кольчугою, на шею свисавшею. Опускал стрелку, чтобы переносицу от меча защитить, а к передней части шлема крепил личину — навовсе в железо закованным оказывался. И перчатки у него были либо кольчужные, либо кожаные с металлическими бляшками. А чтобы не сомлеть в железном доспехе, набрасывал на плечи плащ лёгкой ткани заморской, с Востока дальнего ввезённый, как лазурь на солнце игравший. Отроки помогали Илье сесть в седло, так тяжёл он был. Громадный конь его, с чёрною, чуть не до земли гривою, и тот приседал от тяжести всадника. Но когда со своей страшной тяжестью поднимался Бурушка в галоп, казалось, любую стену пробьёт широкою своей грудью.

Удивляло Солового и то, что каждую свободную минуту, когда кони отдыхали или паслись, Илья обучал отроков, бился с ними и на кулачки, и на мечах, и на копьях. И каждый из его немногочисленной челяди превосходил всех известных Одихмантьевичу воинов. И каков же был Илья, если взять они его всем скопом не могли, а он ратился с ними не более чем в четверть силы, как с ребятами не то со щенками играючи. И при такой силе и тяжести был Илья резов и вёрток. Стрелы на лету хватал, а нож засапожный метал, как природный меря, — на полста шагов в денежку.

Присматривался через пламя костра вечернего и карачаровец Илья к пленнику своему, и хоть говорили они мало, а всё друг про друга понимали. Понимал Илья, что соловый мурома Одихмантьевич не по своей воле оказался с родовыми землями на дороге проезжей, меж двух путей: «из варяг в греки» да «из варяг в Хазарию». Первый пучь — по верховьям Волги да через переволоку на Днепровский путь — держали русы-варяги, а второй — по Волге — принадлежал хазарам, примучившим болгар камских. Самая граница владений хазарских подступала к родовым ловам и перевесям Одихмантьевым. Потому не мог он заниматься ни охотою, ни рыбною ловлею, ни бортничеством, а хлебопашеством и не умел никогда.

Стал Одихмантьевич рабов-челядинов для хазар и для варягов по окрестным селищам и мать, из славянских поселений, болгарских, а более всего вятичей, что селились по землям муромским; да и своим корнем, мерянским да муромским, не побрезговал.

Рабов покупали и варяги и хазары. Везли их на юг в страны полущённые. Сказывали, самый большой рынок рабов в Итиле — столице хазарской, через которую и морские и караванные пути во все страны света пролегали, по Великому пути из Кордовы испанской в Пекин. Из Гардарики — страны русов, из Скандзы — в Багдад... На этот рынок свозили пленников со всей земли: от гор Уральских, из земли гузов, из племён печенегов, но более всего от языков славянских — вятичей с Оки и Волги, из земель кагана киевского. В старые времена торговали рабами только купцы из Хазарии, но потом торговлю эту частью перехватили у них варяги-русы. Те, что на ладьях своих по всем морям плавали. От моря тёмного Студёного до моря Чермного тёплого, что до самого Царьграда катит волны свои. Однако и хазарских купцов, и русов было мало, налетали они дружинами небольшими и более скушали рабов у местных князей, чем сами ловили. Могли хазары на непокорных и большое войско привести. Одихмантьевич видал их не единожды. Были в тех войсках хазары разные: хазары белые и хазары чёрные, хазары-иудеи и хазары-тюрки, были и все народы в Хазарском каганате, дань Итилю платившие: и болгары, и печенеги, и вовсе незнаемые ясы, буртасы и даже неизвестно откуда приведённые готы черноморские, а уж мелких родов — не счесть... Как таким не покориться да не платить дани?

Но временами поздними пришли каганы русов: Хельги-старый[8], а до него — Аскольд-варяг, сильно побили хазарские рати. И хоть потом хазары вновь заставили Киев дань платить, а всё ж не те стали... Отец Одихмантьевича ему рассказывал, как пришёл князь великий киевский Святослав и как побил он многих болгар и хазар. Диковинный был князь — и не варяг, и не славянин. Говорил и по-варяжски и по-славянски, а хохол во лбу носил, как степняк... Кто только в его дружине не состоял! И торки, и русы, но всё же была дружина в основе своей славянская. Славянских богов чтили, славянским идолам жертвы носили: петухов да быков, а то и людей...

Шибко тогда Одихманово племя боялось. Далеко на север откочевало. Но Святослав на Волгу прошёл много южнее, а назад не возвращался. Другим путём в Киев пошёл. Разгромил Итиль, перешёл на Чёрное море и по Днепру вверх поднялся в стольный град свой.

И опять стала мурома соловая людей имати (а пуще всего малолетних, кои родство своё забыть могут в новых странах да назад бежать не станут) и русам да хазарам продавать. Но при Святославе русы слабеть стали. Меньше в них стало варяжского корня, всё больше славяне русами стали зваться. И торговля людьми почти замерла, потому что среди русов стали попадаться люди с крестами на шнурках, которые верили невидимому Богу, и чтили Его бескровно, и рабами не торговали.

Потому служил Одихмантьевич хазарам, но если приходили дружинники киевские, от них данью малой откупался. Заходили они на полюдье редко. Больно далеко были леса муромские от Киева — матери городов. «А этот! — думал Соловей. — И не дружинник, а в Киев торопится! Зачем?»

И смутная догадка, что всё дело в том маленьком кипарисовом крестике, что на нитяном гайтане виднеется в распахнутом вороте Ильиной рубахи, заставляла его внимательнее вслушиваться в слова молитв, которые распевали отроки Ильи и он сам на утренней и вечерней молитве.

«Но ведь Киев — самое гнездо языческое! — думал Соловей. — Там ведь самое большое славянское языческое капище. Не так давно туда всех знаменитых идолов свозили. На горе им святилище строили... Правда, с этими идолами не всё гладко вышло: разные племена почитали разных богов. Своих богов, как родичей, не отдавали, а чужим богам не служили, а ругались! Потому бывали на местах служения такие драки, что до муромских лесов про них слухи докатывались...»

И хоть, говорят, сильны и другие боги в Киеве и служат своим богам и христиане, и подольские иудеи, и даже мусульмане, что приняли новую веру и вынуждены были бежать с Волги, а всё же главные боги, Перун да Сварог, — боги славянские, языческие. Им Киев-град и все племена — варяги, русы, древляне, тиверцы, уличи, северяне-вятичи, радимичи, полочане, словены — жертвы несут да костры возжигают. А боги мери, чуди, веси, муромы на Перуна да Сварога походят, потому Киев-град Соловью не враждебный. Боги не оставят Одихмантьевича, который всегда служил им. Кормил их кровью и жертвы всякие приносил, в том числе и пленников. Так что ехал в Киев Соловей, надеясь, что князь его вернёт в его земли, только заставит клятвы на верность принести и служить Киеву, как уже не однажды делали другие киевские князья: Хельги-старый, Янгвар, которого за жадность разорвали меж двух берёз древляне, Хельги — регина русов, Святослав-князь, а вот теперь — Владимир...

И не было особого труда клятву принести новому князю. Старый-то погиб, стало быть, и клятвы ему нет. Можно теперь и новому князю покориться.

Правда, Соловей клялся в верности хазарам... Но хазары далеко... Да и обязательств своих он не нарушал. Рабов поставлял на Великий шёлковый путь исправно. Кстати, может быть, в Киеве община подольских хазар-иудеев заступится за своего союзника, за верного Соловья-разбойника. А уж он потом рабами от них откупится. Надежды у Одихмантьевича были, и небезосновательные. Но меркли они, когда видел он широкую спину Ильи. Человека, для него совсем непонятного: ни киевского князя дружинник, ни князь, ни вождь... Клятв никому никаких не давал, а вот рвётся в Киев! Пленника везёт, который в Киеве, может, и гостем будет, а сам Илья — пленником! Но едет! И работорговцам Соловья не продаёт, и выкупа не берёт... Непонятный, как тот невидимый Бог, которому он постоянно молится, человек этот, Илья из Карачарова...

Неторопливой хлынцой-трусцой шёл крошечный отряд Ильи Муромца, сидня карачаровского, а слава бежала далеко впереди. Невидимые в лесах охотники присматривались к проезжающим да весть в свои становища несли. А как прошли Ильины отроки полпути — поредели леса. Стали слева появляться в рощах сначала поляны великие, а затем уж поля пошли, где рощицы малые гривками держались да затягивала, буйная на переломе лета, все овраги зелень. Начала краснеть бузина, начали розоветь бока у диких яблок, что попадались вдоль тропы-дороженьки...

В попадавшихся редко селищах и погостах путников встречали радушно. Соловья разглядывали с любопытством. Много про его куражества наслышаны были. Иные дивились, что он человек собою, потому — ходили слухи, будто он птица-оборотень.

Раза два летели из чащи в путников стрелы да выскакивали лихие разбойники. Однако их Илья на щит брал да плетью одной учил. Панцирь его стрелы пробить не могли, а в бою рукопашном никто с ним не мог сравниться.

— Что-то больно легко идём! — вздыхал Илья. — Говорили, что дорога вовсе непроезжая, ан вот нам и супротивников нет...

— Нет, потому что слава о тебе пошла как о воителе, — говорил старый гридень. — А случись тут крестьянину ехать неоружному, так и ждать долго не придётся — наскочат лихие людишки. Известное дело: вдоль дорог племена разбоем живут. А ты иди да радуйся, что тебя не тревожит никто...

— Это меня всего более тревожит! — вздыхал Илья. — Когда хорошо всё — мне особенно боязно. Беды жду!

— Да ну тя, накличешь ещё, — плевался гридень.

Так и далее странствовали...


Он пустил добра коня да и богатырского,

Он поехал-то дорожкой прямоезжею.

Его добрый конь да богатырский

С горы на гору стал перескакивать,

С холмы на холму стал перемахивать,

Мелки реченьки, озерка промеж ног спущал.

Подъезжает он ко реченьке Смородинке,

Да ко тоей он ко грязи он ко черноей,

Да ко тоей ко берёзе ко покляпые,

К тому славному кресту ко Леванидову.

Засвистал-то Соловей да и по-соловьёвому,

Закричал злодей-разбойник по-зверинаму,

Так все травушки-муравы уплеталися,

Да и лазуревы цветочки осыпалися,

Темны лесушки к земле еси приклонилисн...

А тут старыя казак да Илья Муромец,

Да берёт-то он свой тугой лук разрывчатый,

Во свои берёт во белы он во ручушки,

Он тетивочку шёлковенькую натягивал,

А он стрелочку калёную накладывал,

То он стрелил в того Соловья-разбойника,

Ему выбирал право око со косицею.

Он пустил-то Соловья да на сыру землю,

Пристегнул его ко правому ко стремечку булатному,

Он повёз его по славному по чисту полю,

Мимо гнёздышко повёз да соловьиное…

Глава 8 Канглы под Черниговом


Беда себя ждать не заставила. В пяти днях пути от Киева отряд увидел первые сожжённые сёла и первых убитых. Старый гридень, Илья и Одихмантьевич, который вроде оправился и пообвык в отряде Ильи и почти уже не чувствовал себя пленником, сунулись следы глядеть.

Сёла были славянские, а убитые — старики да несколько непогребённых воинов. Воины были полуодеты и безоружны — содрали с них оружие, что ли?

— Да и не было его! — сказал Илья, переворачивая на рассечённую спину молодого парня с удивлённо раскрытыми глазами. — Не успели они справиться.

— Да ободрали с него оружие! — сказал гридень.

— Илья прав, — прошептал Соловый. — Он в одном сапоге. Обуться не успел. А так бы сапоги стащили — босой бы лежал.

— Ты-то уж знаешь! — под нос себе пробормотал гридень. — Тебе ль впервой мёртвых разувать!

Соловый расслышал и усмехнулся.

— Кто, — спросил его Илья, — кто это набег творит? Хазары?

— Хазары так далеко не ходят теперь. Нет у них своей силы. Они других посылают. А полон — перекупают.

— Так кто?

— Канглы, — сказал Одихмантьевич, поднимая короткую стрелу.

— Кто-кто? — загомонили отроки.

— Печенеги? — спросил Илья. — Конно, изгоном идут на Киев?

— На Чернигов, — поправил Соловей. — Киев на левую руку от нас.

— Ну, что делать будем? — спросил Илья, когда оттащили из сожжённого селища мертвецов и уложили рядком, не ведая, как погребать. Славяне были язычники. — Что делать будем?

— Силы наши малые, — сказал гридень. — Надо скорее в Киев весть подавать. А в драку лезть нам не след.

— А ты как думаешь, Одихмантьевич? — спросил Илья Солового, поскольку отроки были в боях небывальцы и только глазами хлопали, а совета подать не могли.

— Ты в Киев идёшь? Ну и ступай себе, — ответил пленный. — Подымай там дружину княжескую да под Чернигов, ежели драться охота.

— Хорошо, когда канглы под Черниговом стоять будут, а коли изгоном возьмут? А коли и не возьмут, по селищам полон набрали — по этой дороге назад погонят. Пока дружина к Чернигову пойдёт, они уже в Дикое поле уйдут, за Изюмский бугор, а там их не нагнать, полона не отбить!

— Тебя с твоими мальцами, — сказал Одихмантьевич, — канглы конями стопчут и не почуют, только головы ваши под копытами конскими треснут.

— На всё воля Божия! — сказал Илья, поднимаясь в седло. — Бери, гридень, двух отроков, да скачите в Киев-град, а мы встречь канглы на Чернигов пойдём.

— А этого куды? — спросил гридень, кивая на Солового. — Ежели мне его вести, то двух отроков мало. Тут ночёвки три-четыре будет — ещё сбегёт.

— Куда мне здесь бежать? — усмехнулся Одихмантьевич. — Мне и так полон, и эдак. — А про себя подумал: «Одно дело — с витязем, пленившим меня в бою, пред очи великого князя, кагана киевского, прибыть, иное — со слугою его на верёвке, как собака, прибежать...»

— Я с тобой пойду, — сказал он Илье.

— Сбежит разбойник к печенегам! — заговорил гридень. — Непременно сбежит. Уж лучше его тут прикончить.

— Старый ты, а глупый, — сказал Одихмантьевич. — Только мне к дикарям этим в полон попасть недоставало! Для вас я — пленник, а для них — раб незнаемый!

— Всё врёт, собака! — закричал гридень. — Обманы пущает!

— Собака врёт! — огрызнулся мурома. — А я дело говорю.

— Тогда поехали, — подытожил Илья. — И вы поспешайте! Пусть дружина под Чернигов идёт. Непременно, печенеги там стоят. А ты не трус! — похвалил Илья разбойника муромского.

— Я с мечом ходил, когда ты ещё за мамкину юбку держался, — не принял похвалы мурома.

— Вона! — удивился, поворачивая Бурушку на Черниговскую дорогу, на северо-запад, Илья. — А я думал мы ровесники.

— «Ровесники», — передразнил его, становясь своим конём рядом ко стремени, Одихмантьевич. — Я тебя вдвое старше. Я Хельги Великую помню! Когда она ловам да перевесям рубежи устанавливала, я уже воином был.

— А какая она была? — спросил Илья.

— Хельги-то? — переспросил Одихмантьевич. — Истинно княгиня Великая! Во всём княгиня.

Он припомнил летнее утро, когда вместе с родичами и других родов воинами они долго шли лесами и сплавлялись по рекам к городищу, в котором их ждала княгиня.

Закованные в латы варяги стояли, опираясь на громадные двуручные мечи, на топоры с длинными рукоятями. Грозно вздымались их шлемы. Сильно схожие с ними были вои русов и славян. Только славянские воины, или, как они сами себя именовали, храбры, были одеты чуть пестрее и подешевле. Шлемы у них были деревянные, кожей обитые, охрой выкрашенные. Были тут и хазары черноглазые — наёмники, в меховых шапках и конно, с косами, на спину откинутыми, как у женщин, были и готы крымские в шлемах блестящих греческих.

Никогда, ни прежде, ни после, Одихмантьевич такой дружины не видывал.

Прямо на поле перед городищем были накрыты столы широкие, всякими яствами уставленные. Трубачи проревели в трубы позлащённые, и дружинники и гости уселись на лавки за столы. Вот тогда из ворот городища вышла княгиня. Было в её фигуре в княжеском корзно, которое украшала только одна серебряная фибула-застёжка, в бледном лице, что казалось белее повойника, что-то такое строго-величественное, что все воины примолкли и поднялись, не сговариваясь. Княгиня жестом пригласила всех сесть и поклонилась.

— Князь вас потчует во здравие! — сказала она звонко.

И только тут многие обратили внимание на то, что рядом с ней стоит князь Святослав, совсем мальчонка, — матери, невысокой, ниже плеча. Но и на его лице была та же строгая княжеская печать. Прямо и твёрдо глядели широко открытые серые глаза, и держался он как мужчина и как воин.

Он сел на высокое место во главе стола. Он первым поднял чару с мёдом, приветствуя разноплеменных воинов. Но слово сказала стоящая рядом с ним мать-княгиня. Коротко было слово, и не запомнил его тогда плохо понимавший славянскую речь Одихмантьевич, однако смысл понял и до сего дня в душе сохранил.

Было в том слове пожелание счастья и мира, добра и справедливости, было и объяснение, зачем позваны сюда разных языков люди. Одну державу, живущую по правде истинной, призывала создать Великая Хельги, где каждый будет в уделе своём покоен и благополучен и от врагов защищаем...

Долго кричали воины здравицы Великой Хельги, чтобы и за стенами города, куда ушла она, ибо не пристало женщине и ребёнку пировать с мужчинами, слышала она их.

Потому и принимали беспрекословно все границы, все ловы и перевеси, которые устанавливала Великая Хельги. И хоть многим сие казалось утеснением, однако соглашались, понимая: хоть и тесно, да справедливо. Особенно же по нраву пришлись погосты, которые устанавливала Хельги по разным землям и странам, чтобы сидел в погосте тиун княжеский, принимал по счёту дань с племён окрестных, а не шастал князь, как волчара, со стаей дружинников по городищам и весям, лихоимствовал да грабил, как тать, да брал, что ему глянется, а дружинники девок скоромили да бражничали, точно не в своём уделе, а в стране вражеской, и не дань берут законную, а грабят что ни попадя.

— Видать, научили Хельги уму-разуму древляне, — сказал тогда старый Одихмантий сыну своему, Соловому, — научили, разорвавши мужа её князя Игоря меж деревьев, наказывая за корыстолюбие и жадность. — Но сказано было без злобы, без злой радости.

И несли дани охотно, и границы держали честно, потому что все порядку довольны были. И дороги стали мостить, и новые поля выжигать, и городища ставить. Да только попёрли со всех сторон враги в богатую-то страну. А за каждым набегом, за каждой схваткой кровавой видна была рука Хазарии, которая, как умирающий колдун, хваталась за живых, норовя утащить с собою в могилу.

Это они раскачали племена степные. Выбили из-за Урала каменного печенегов, и пошла гулять по державе Киевской война. А Святослав-князь воин был изрядный и поражений не знал, но, кроме войны, и не ведал ничего...

Пока, уведя дружину, бился в краях дальних, частыми набегами сокрушили кочевники и дороги, и погосты, и всё, что так долго и мирно налаживала дальновидная Хельги. И опять рассыпались, словно прутья из веника незавязанного, все языки и племена, которые собрала воедино Великая Хельги, развалилось всё, будто стена каменная, без цемянки сложенная. Опять заколодели дороги, стали тати грабить, а разбойники рабов ловить да варягам и хазарам продавать. Стал и Одихмантьевич этим страшным промыслом жить.

Его мысли прервали выходившие из леса пешие воины.

— Кто вы? — спросил Илья, не обнажая меча.

— Сперва вы скажете, чьи вы, далеко ли путь держите?

Илья подумал и сказал правду:

— Едем Чернигову на подмогу...

— Тогда и нам с вами по пути. И мы идём Чернигов вызволять да полон отнимать. Мы ведь хоть и мужики деревенские, а данники князя черниговского, его отчины люди.

Таких отрядов становилось всё больше. И вскоре шла по дороге на Чернигов дружина немалая. Хоть и пестро были снаряжены и вооружены небогато, а шагали сноровисто; хоть и не вои шли, не дружинники, а мужики черносошные, но рвались в бой! Сокрушить лютого пришельца, отбить полон, освободить Чернигов-град от осады.

Такого единомыслия в простом народе Одихмантьевич никогда не видел, да если честно, то и славян столько, скопом да оружно, не встречал никогда: шли тут и бортники, и пахари, и кузнецы, и иного рукомесла люди, шли тут и охотники — лучники завзятые. И хоть усмехался Одихмантьевич: «Грозны, мол, вы на походе, таковы ли будете, когда на вас тучей канглы пойдут! Мол, хороши вы, на рать идучи. Не пришлось бы вам на рати в порты нас...», — но упирался его взгляд в широченную спину Ильи, и понимал он: в этом воинстве разнопёстром есть становой хребет, есть воевода. Странно было ему идти одним войском с мужиками, которых он, как зверей, по деревням отлавливал да, как скотину бессловесную, болгарам, хазарам да варягам продавал. Но удивительное новое чувство единения в большую воинскую семью заставляло его быть радостным, хотя каждую минуту он помнил, что пленник. Оружия-то ему не давали, больно худа была за разбойником славушка.

Совсем недалеко от Чернигова выскочили на дорогу всадники. Ополченцы всполошились, но оказалось, что это «свои поганые» — торки. Было их два десятка. Подскакали они на хороших конях к Илье, и дрогнуло его сердце, когда он увидел их оружие, посадку, одежду, а более всего — когда услышал тюркский язык, который был ему понятен.

— Ты кто? — спросил старший всадник.

И сидень карачаровский неожиданно для себя ответил тюркским словом:

— Богатырь. Илья, сын Ивана-христианина.

— Вижу, что богатырь, а какого ты племени? — всё так же по-тюркски спросил старший всадник.

— Деды вышли из земли Каса, каганата Хазарского, ради веры православной, — по-славянски ответил Илья.

— Ты похож на нас, — сказал горбоносый и темноглазый воин, — и одет и вооружён ты не по-славянски.

— Христос — моя отчина! И племя моё, и род мой, — чтобы не вдаваться в лишние толки, сказал Илья.

— В Киеве я видел христиан, — сказал торк. — Удивительные люди. Как можно молиться тому, чего нет? Я их спрашиваю: покажите своего Бога... Они говорят — он невидимый и везде. Как это может быть?

— Ты живёшь? — спросил Илья.

— Живу, — насторожился торк.

— Покажи мне, что такое жизнь!

Ошарашенный торк замолчал.

— Вы-то откуда? — переходя к делу, спросил Илья.

— Да мы сторожа киевская, княжеская. Татей да разбойников по дорогам гоняем, заставу держим.

— Что ж вы печенегов проворонили? — сказал Илья.

— А ты знаешь их сколько? Почти с тысячу! А может, и больше, если ещё другими дорогами идут! Мы, как положено, в Киев весть дали, а сами подмоги, дружины княжеской, ждём.

— И давно ждёте?

— Вторая неделя пошла!

— Стало быть, либо не дошли ваши вестники, либо князь вас бросил! Тут езды-то хлынцой, сказывают, три дня не будет.

— Наше дело печенегов ведать, а не биться с ними.

— Ну и чего вы ведаете? Стоят канглы под Черниговом?

— Стоят! Уж всю траву коньми приели! Скоро в обрат тронутся.

— Отсидятся, стало быть, черниговцы в осаде?

— А как же! Там и стены, и башни — всё в исправности. Да печенеги города брать не горазды! Они округу зорят, а на стены нейдут.

— А округу, говоришь, всю разорили? И полон большой?

— Большой.

— Ну что, мужички! Надо под Чернигов идти!

— Знамо, надо! — закивали мужики черносошные. — Нельзя полон упускать!

Илья отобрал из мужиков посноровистее, посильнее — тех, кто и в кулачном бою в первых бойцах ходил да и ополчался не единожды. Наказал им по пять, по шесть человек при каждом конном состоять и любой ценою за ним следовать, чтобы пешие тяжеловооружённого всадника стащить на землю не могли. Но это не спервоначалу, а когда сойдутся дружины в тесном бою, где несть коннице простора и негде бойцам расступитися. А по первости бой вести налётом-наскоком, чтобы не поняли канглы сколь малое число на них нашло. И главное, полон отсекать, отгонять людей к лесу, слобонить и на волю пущать, да не давать их, бшущих, всадникам печенежским рубить.

— Эх! — не скрываясь, вздыхал Илья. — Леску-то здесь маловато! Кабы это в лесах муромских, дак мы бы любое войско в болота завели да в лесах запутали.

— Потому они в леса наши и не захаживают,— сказал Соловый, да осёкся, напоровшись на взгляд Ильи: знаю, мол, что не захаживают, — ты, разбойник, им людей ловил!

Но вслух Илья ничего не сказал. Только вздохнул тяжело. И может быть, первый раз шевельнулось в Одихмантьевиче нечто похожее на совесть. Ведь была же она у него! И его мать рожала, и не век он разбойничал!

— Дал бы ты мне меч, — сказал он Илье, потупя свой единственный глаз.

— Мечи все при руках! — ответил Илья. — На вот тебе сулицу — копием обороняйся. Оно с конными-то и сподручнее...

Не одобрили Илью гридни-отроки, да спорить с богатырём не стали: Илье виднее! Его Господь ведёт!

К Чернигову вышли затемно, легко миновав беспечную печенегскую стражу, которая не то пьяна была, не то от долгого стояния и полного отсутствия противника совсем оплошилася. Илья проехал мимо стражников, когда те уж валялись связанные, с затычками во ртах. Отроки повязали. Впереди какой-то печенег окликнул всадников. Торки ответили ему, и он успокоился.

Пылающие в лагере костры делали тьму ещё непрогляднее. Не видали сидевшие у костров косматые воины, какими волчьими глазами глядят на их бражничание и гульбу полночную затаившиеся славянские мужики. В ханских шатрах стоял смех и вопли пьяные. Под утро выкинули оттуда истерзанных славянских девушек — совсем девчонок. И на них, как собаки на кость, хозяином брошенную, ринулись рядовые ордынцы... А те были так истерзаны, что и кричать уже не могли. Одна была совсем крошечная, лет восьми. И надо же такому случиться, что терзали её, окровавленную, там, где в кустах стоял Илья!

Будто дочь свою, врагом истязаемую, увидал Муромец. Рано было, не время ещё, не уснул печенегский лагерь, не всё ещё печенеги отстегнули мечи да повалились спать у костров. Часа бы через два нападать, в самое петушиное время, в самое забытье предрассветное! Но, позабыв себя, Илья-карачаровец позабыл и заветы, и зароки свои!

Кинулся он на тучеподобном коне прямо в костры печенегские с рёвом медвежьим, рассекая мечом тяжким печенегов на полы! От него в разные стороны, будто молния ветвистая пала, прыснули отроки — даром что небывальцы и крови людской не пробовали, а выучка своё дело делала! Покатились клубки тел перед конями бешеными. Пыхнули свечками в небо шатры печенегские и высветили пленников в белых рубахах и портах, будто стадо овечье ко земле прижавшихся у оврага. Туда кинулись мужики с ножами засапожными — путы резать, колодки сбивать. И вот уж 6eгут славяне, истерзанные, и не канглы, конским потом провонявшие, их терзают, а они в прах супостата разносят. Оглоблями, цепями, а то и колодками, с шей снятыми, крушат истязателей своих, в горла им впиваются, бьют не по воинской науке, а со всего плеча, по ненависти.

А ко городу в толпе печенегов, как волк в отаре, плывёт, посекая кругом себя мечом, будто цепом на молотьбе, Илья Муромский, и валятся от него направо и налево горы трупов с раскроенными черепами, с головами снесёнными, с плеча до пояса распластанные! Только рёв, будто рык звериный, слышится, с громом небесным тот рык сходен.

Скоротечна и кровава сеча была под Черниговом! Как на рассвете разъяснело — печенегов уже и след простыл, тех, конечно, кто коней своих за хвосты поймать успел да охлюпкой на спину взлез.

Остальных полоняне освобождённые добили всех без милости, не глядя, целый или раненый. Всех дрекольем поубивали. Тут только Илья и очнулся, когда вой и крик над полем стихли и хрястанье колами по черепам печенежским прекратилось. Оглядел он поле, трупами заваленное, глянул на себя, словно в крови вымоченного, клейкими мозгами врагов забрызганного, и стало ему худо.

Опомнился он, когда в Десне омылся, а как к реке подошёл, и не помнил! Кто доспех снять помог — не чуял. Очнулся и увидел, что стоит по колено в воде да слёзно молится, у Бога прощения просит за кровь пролитую. В голос кричит, слезами умываючись...

А когда чуть успокоился, оглянулся — на берегу, под берёзой кривою, Одихмантьевич сидит, глядит на Илью глазом своим зелёным. Хотел Илья мимо него пройти — отроков своих поискать, чтобы ему рубаху чистую из тороков принесли, — да Соловый его за порты схватил:

— Стой, Илья!

— Чего тебе?

— Век я такого боя не видал! И такого богатыря, как ты! Верь слову — про тебя слава в веках прогремит!

— Пропади она пропадом! — сказал Илья.

— Ведь, я чаю, ты людей-то впервой убивал! — не веря себе, ахнул Соловый.

Илья не ответил, но, сутулясь, по-медвежьи косолапя, пошёл к воям своим. А уж открылись ворота черниговские, и оттуда пошли толпою жители с хлебом, солью да всяким яством — благодарить-потчевать своих избавителей.

В полубредовом сознании, смутно понимая, что с ним делают, сходил Илья в баню. Попарился. После бани выспался. И приступили к нему черниговцы знатные, ахают да охают, да на Илью дивятся — век такого бойца не видывали. Смотрит Илья, а народу в Чернигове в достаточности, чтобы не за стенами, а в поле с врагами ратиться.

— Что ж, — сказал он, — мужики черниговские! Что ж вы супротив врага не ополчилися? Что ж вы смотрели, как супостат над полоном измывается?

— Несть тела без головы! — говорят черниговцы. — Несть города без воеводы! А наш воевода в Киев сбежал! Без воеводы город — как стадо без пастуха. Иди, Илюшенька, к нам воеводою!

— Нет, мне завет даден в Киев, в дружину княжескую идти...

— Да что Киев?! — говорят мужики черниговские. — Наш город не в пример как древнее и славнее. Чем в Киев дружинником, иди к нам воеводою!

— Нет! — отрезал Илья да налегке поехал дорожкой Киевской, обгоняя по пути своих ратников, что под Черниговом с ним печенегов били, а ночью по селищам своим расходилися и славу об Илье Муромце далеко несли.

Дорога между Киевом и Черниговом была самая прямохожая-прямоезжая и не больно дальняя. И по нынешний час она такова: со всеми на ней поворотами не будет полутораста вёрст...


Из того ли-то из города из Муромля,

Из того села да с Карачарова

Выезжал удаленький дородный добрый молодец;

Он стоял заутреню во Мурамли,

А к обеденке поспеть хотел он в стольный Киев-град,

Да и подъехал он ко славному ко городу к Чернигову.

У того ли города Чернигова

Нагнано-то силушки черным-черно,

А и черным-черно, как черна ворона;

Так пехотою никто тут не похаживат,

На добром коне никто тут не проезживат,

Птица чёрный ворон не пролётыват,

Серый зверь да не прорыскиват.

А подъехал как ко силушке великоей,

Он как стал-то эту силушку великую,

Стал конём топтать да стал копьём колоть,

А и подбил он эту силу великую.

Он подъехал-то под славный город Чернигов-град.

Выходили мужички да тут черниговски

И отворяли-то ворота во Чернигов-град,

А и зовут его в Чернигов воеводою.

Говорит-то им Илья да таковы слова:

«Ай же мужички да вы черниговски!

Я нейду к вам во Чернигов воеводою.

Укажите мне дорожку прямоезжую,

Прямоезжую да в стольный Киев-град».


Илья сумрачен и молчалив стал. Не ел, не пил на привалах, а только Богу молился. И ночью к нему сон не шёл. Лежал, в небо звёздное уставясь, будто кто меж век соломины воткнул.

На последнем привале подсел к нему Одихмантьевич. Сидел, в костерок хворост подбрасывал, а когда отроки обочь захрапели, во сне губами зачмокали, сказал:

— Вот, Илья, ты в Киев торопишься, а ведаешь ли, к кому идёшь?

— Ко князю, ко Владимиру!

— Да полно тебе! Князь ли он?

— А кто ж?

— Рабычич! Рабычич княжеский! Отец его Святослав был князь истинный! По малолетству его Хельги Великая княжила, а как стал он на возрасте, женила его княгиня. И были у него два сына законных! Два воина крови княжеской! И Хельги Великая, и Святослав, сын Ингвара, коего славяне Игорем кличут, и сыновья его законные были викинги! От корня варяжского! А славяне были им слугами да рабами! Ингвара древляне на полюдье за жадность меж берёз разорвали. Страшно, по-варяжски, им Хельги отомстила...

— Слыхал я... — прервал его Илья, не желая про зверства слушать. — Слыхал.

— Слыхал, да, может, не всё! Убил Игоря князь древлянский Мал. А его исказнила Великая Хельги — княгиня киевская. А родову его в полон взяла. Так попала к нему Малуша древлянская да брат её Добрыня, что нынче в Киеве воеводой набольшим. Была Малуша у Хельги рабыней-ключницей! Вот во тереме княжеском поял её Святослав, и родила она ему сына внебрачного, князя нынешнего — Владимира.

— Ну и что? — сказал Илья. — Да у язычников всё — грех. И брак у них не таинство, а блуд прилюдный! По мне, и два князя старшие ничуть Володимира не законнее! По мне, всем им одна цена, потому и пошёл брат на брата и убил его, и далее усобиться будут, как не знают они веры Христовой и закона истинного.

— Хо! — засмеялся, скривив тонкие губы, Одихмантьевич. — В тех двух была кровь высокая, варяжская, княжеская, а это — сын славянки-рабыни...

— Что ты заладил: княжеская да княжеская... Христом сказано: несть ни князя, ни раба, но все — сыны Божии...

— Тебе, может, и так, а другим-то не так!

— Кому?

— Да хоть бы Рогнеде! Княгине истинной! Дочери Рогволда полоцкого... Ещё при жизни Святослава, отца Владимира, посадил он сыновей своих законных, Олега да Ярополка, на княжение... Ярополк, старший, после смерти Святослава стал править в Киеве. Олег — в Овруче. А у Святослава новгородцы просили князя. Законные-то сыновья в такую даль не пошли, а послал Святослав Владимира.

— Да слыхал я и это. Вот князья-то ваши законные дружка дружку-то и поубивали... — отмахиваясь от Солового, как от мухи назойливой, сказал Илья. — Только отец умер, они и перегрызлись. Ярополк Олега убил, а Ярополка — варяги его любезные...

— Ты погоди варягов ругать. Когда распря меж братьями началась, Владимир из Новгорода к ним бежал и с ними же вернулся — походом на Киев идти...

— А варяги, как волки, на любую поживу кидаются...

— Не на любую! В Полоцке издавна старый варяжский род Рогволда сидит... Так ведь он-то Владимира не признал! С Владимиром на Киев шла дружина варяжская малая... Он и посватайся к Рогнеде, дочери Рогволда, а она и ответила: «Не хочу розути[9] сына рабыни...»

— Я знаю это! — сказал Илья. — Пошёл Владимир на Полоцк, взял его, убил Рогволда и сыновей его и поял Рогнеду силою! Вот обычай языческий! И к чему ты мне всё это сказываешь?!

— А к тому, что не всеми Владимир-князь признан! И явись сила — полетит он, как пух по ветру, из Киева. А сила может быть любая!

— Это какая ж любая — он князь!

— Да он такой же князь, как и ты! Мой-то род ещё и постарше будет!

— К чему ты клонишь, не пойму я!

— К тому, что сейчас не кровь в жилах дело вершит, а кровь, что из жил бежит! Не прогадай, ко Владимиру-князю в дружину торопясь! Найдётся и на него сила! Сейчас у него всего-то варяги да дружина Добрыни-древлянина — дяди его, дружина славянская. Варяги-то в любой момент на другую сторону преклонятся. Кто больше заплатит да кормление даст, тому и служить станут. А славянская дружина — малая... С ней легко!.. Вот и выйдет, что нынче — князь, а завтра — мордой в грязь...

Не мог уснуть в ту ночь Илья. Всё, что говорили ему калики перехожие в Карачарове, подтвердил этот разбойник муромский, который, видать, много знал, с варягами, болгарами да хазарами якшаясь. Да и годами был немолод и опытен...

К чему он говорил: «Нет, мол, у князя ни силы, ни власти»?

Так потому и ведёт к нему отроков Илья, чтобы князь усилился...

Но князь-то языческий. И вон какой грех сотворил с Рогнедою.

Уж тут не только по христианским законам грех, и по варяжским, и по славянским — вина непрощённая!

Сказывают, для него и по окрестным сёлам по триста наложниц держат. Язычники считают: чем князь родовитей и удачливей, тем плодовитее. Тогда и земля его богаче да урожайнее... А ну, как и впрямь приду в Киев, а дружина варяжская к какому иному вождю шатнётся?..

Сбросят Владимира-рабыча! Скажут: «Нет в нём княжеской крови!» Мучительные эти мысли спать не давали, кошмаром душили, когда забывался Илья коротким сном. Да и во сне-то всё сеча кровавая мнилась. Вставали посеченные Ильёю печенеги... тянули к нему руки окровавленные, а он всё рубил и рубил, как по стогу сена. Закричал Илья во сне, проснулся, сел...

— Господи! Вразуми...

Розовели небеса на востоке; разрумянившись и разметавшись под плащами, спали юные отроки, будто не было сечи, а спали на печи ребятишки...

И вдруг стало ясно Илье: «А что нудиться? Что себя изводить? Калики перехожие, старцы, чудо исцеления со мной сотворившие, благословили князю служить. Что тут думать да смущаться?! Не воинское это дело, присягнувши да обетовавшись, решение менять!»

— Хоть бы я и один у князя остался! — сказал вслух Илья. — А не предам, как варяги Ярополка, не побегу, как язычник!

— Что, что? — вскинулся спавший рядом Соловей.

— Подыматься пора! — сказал Илья. — Умываться, снаряжаться, ноне в Киеве будем...

«Собрался ты в пир... — подумал, глядя в спину спускавшемуся к реке умываться Илье, Одихмантьевич, — а не угодил бы ты в оковы. — И ещё подумал: — “Й таким тугодумом свяжешься — беды не миновать! А жалко! Повернуть бы в Киеве по-своему! Посадить своего князя да выйти при нём в воеводы набольшие! Кабы сидел в Киеве наместник Хазарии не то Болгарии Волжской, а хоть бы и кто иной, — можно было бы ему послужить. И не быть у Владимира пленником, а вернуться в городище своё княжеским человеком: огнищанином, а то и наместником. Только князь должен быть свой! — И ещё подумал и чуть не вслух сказал: — В Киеве ещё неизвестно как повернётся! Поживём — увидим».

Под высоким берегом, где они ночевали, Илья купал Бурушку в холодных водах реки. Конь фыркал, бил широким своим копытом, прыгал-играл вокруг полуобнажённого богатыря. Слепила вода, отражая солнечные лучи, драгоценными камнями сверкали брызги, лоснился мокрый круп коня, блестела мокрая спина муровлянина.

«Ох и здоровы! — подумал Одихмантьевич и о коне, и о рыцаре-богатыре. — Уродятся же такие! Век бы их не видать!»

А ещё думал он о том, что вынужден подчиняться этой силе. Он, потомок древнего и славного рода, главным предком считавшего птицу Сумь[10], ей поклонявшегося и приносившего жертвы — глаза и печень врагов.

Птица снилась ему то в облике женщины с крыльями, где перьями были горностаевые, драгоценные шкурки, а голова — совиная, и только грудь и торс — женские, многоплодные, благодетельные, желанные... Когда поили его жрецы-шаманы магическим питьём, падал Одихмантьевич в сладкое забытье, в котором совокуплялся с божественной птицей, пил из медовых сосков её силу и знание, храбрость и удачу. И не было его сильнее в лесных краях, в великой тайге-парме. Его род был славен по всем финским племенам, расселённым от Камня Великого до Ледяного моря и страны Роусти, откуда выходят викинги. И не вина Одихмантьевича, что со всех сторон тесним он врагами — варягами, болгарами волжскими, хазарами... И славянами. Но эти хоть не гнетут и в рабство не захватывают, только леса под пашню выжигают да ловы свои на родовых реках устраивают... Однако и хлеб — еду новую — дают, и железо. Поэтому мужики чёрные — что у славян, что у него — роднятся. Оставляют финские охотники семьи свои под защиту славянских городищ — неспокойно стало в парме... Слишком много людей бродит по лесным тропам. И только за стенами от них можно укрыться. Первые среди врагов — проклятые викинги! Они повсюду бродят и живут на севере близко. И приходится с викингами Одихмантьевичу в мире жить и воинов им давать, когда нападают они на славян или иных людей. Потому и — это твёрдо знал вождь муромы — в Киеве у князя Владимира, бастарда Святослава, ему нужно держаться варягов — они его союзники, а Владимир от них во всём зависит — дружина-то у князя варяжская. Вот если бы с такими, как этот Илья, соединиться, то можно было бы и с князем, и с варягами по-иному говорить. Отбиться от них в случае нужды в лесах и жить, как жили предки, никому не подчиняясь...

Думал над сказанным Соловым и Илья, едучи налегке, без доспехов, на заводной лошади, ведя в поводу Бурушку косматенького. Утомился богатырский конь на сече — нужно было ему отдых дать.

И карачаровский сидень, Илья-муровлянин, чувствовал себя меж многих огней. Ему в Киев, где никто сто не ждал и не звал, ехать было совсем не по душе. Припомнил он всё, что слышал о князе, и не нашёл в нём ничего хорошего! Ни одной черты или поступка. Как говорил отец Ильи, старый Иван-христианин: «Во всём Владимир — язычник закоснелый».

Привёл Святослав-язычник полонянку греческую, монахиню, и, не ведая страха Божия, отдал её ради красоты её сыну Ярополку; так Владимир двойной грех сотворил: умчал жену Ярополка, монахиню бывшую, и себе на ложе женою приволок! А сказывают, была она уже беременна, и родился Святополк — старший сын Владимира-князя! А какой он ему сын, неведомо. Иные скажут — «он сын Ярополка», другие — вовсе нелепицу: он-де сын двух отцов — Ярополка и Владимира.

А старый отец Ильи сказал, как припечатал: «Язычники не в браке, а во блуде живут! Ярополк монахиней натешился, да и не хранил жены своей, а Владимир всё доказать стремится, что он — княжич истинный, всё сыновьям отца своего навредить норовит. И с монахиней этой, и с Рогнедой! И неча думать, чей сын Святополк, яснее ясного, он — сын греха. И горя от него много в мир придёт. Помяните моё слово».

А Владимира этого сатана крутит да путает. Он, сказывают, так в Новегороде княжил, что, кабы не дружина варяжская, убили бы его мужи новгородские. До сих пор они на Владимира и родову его ножи вострят. А дружину свою варяжскую только тем и удержать может, что каждый день у него в терему пирование да столование идёт, да бражничание! А жён у него сразу несколько, и наложницы, блудницы искусные, и рабыни примеченные. И всё богатство, что в Киев рекой течёт, Владимир-князь проматывает. Слыханное ли дело? Хмельные варяги за брагою стали ругаться, что мы, дескать, деревянными ложками едим, так он взял всю казну киевскую, все дирхемы серебряные, да им на ложки и перелил!

— Силы у него нет! — сказал отец Ильи. — Вот он перед дружиной и заискивает. Подкупом её берёт, таковая дружина — ненадёжная! Страну грабит почище деда своего Игоря и всё пропивает-проматывает! Язычник, одно слово — язычник.

Слушали тогда отца Ильи калики перехожие, монахи печорские, согласно и сокрушённо головами кивали, а всё же вывели по-иному:

— Кроме как вокруг Киева, державе новой православной быть негде! А князь что... Князь — голова, а дружина — шея: куда шея повернёт, туда и голова смотрит. Аль не ведаете, как дружина жадная старого Игоря в лютую казнь от древлян предала?!

«А дружина и ныне варяжская! — думал Илья, покачиваясь в такт шагу конскому. — Правда, сказывают, варяги не те, что прежде, те вовсе по-славянски не говорили, а эти в Киеве от веку, а всё ж у волка ягнята не родятся! Их — много! Они все дела в Киеве вершат, легко с хазарами договариваясь... А вот православные-то христиане не видны. Есть, наверняка есть, да таятся». Теперь Илье надлежит открыто о себе сказать: «Я — сын христианский». Так заповедали калики и в том присягу с Ильи взяли — поворотить князя на хорошее. Отвадить от бесовского искушения. Да станет ли князь слушать? Илья-то не князь, не дружи} шик, не боярин знатный. Однако разница между тем, когда давал он обет в служение идти, и тем, что ныне, — есть. За спиной у Ильи — слава: очистил дорогу от разбойников Соловья да и самого его в Киев пленником везёт. С Чернигова-города осаду печенегскую снял, полон освободил. Таковая слава многого стоит! Тут и незнаемый знатным становится.

— Слава-то позади, а Киев-то впереди! Никто меня там не знает и не ведает, и захочет ли знать — неведомо! — не замёл ил Илья, как вслух сказал.

— Что? Что, Илья Иваныч? — спросил ехавший чуть впереди отрок.

— Да это так! Ошалел маленько от сечи под Черниговом.

— Страх! — согласился отрок.

— Истинно! — вздохнул Илья. Не то что был он в бою небывалец, приходилось ему и меч кровавить, и со стен камни в супротивника да стрелы метать, а всё ж в такой резне не бывал, и столько людей кряду не рубил, и поля такого, человечьим мясом устланного, не видел. Есть с чего ошалеть!

И подумал Илья, что теперь вот это — его служение постоянное будет! К тому он идёт. Да ещё проситься к такому служению станет, хоть душа назад к дому родному рвётся. Да ещё возьмёт ли его князь, не побрезгует ли...

— Киев! — взволнованно крикнул, оборотясь к ехавшим позади, дозорный отрок.

Илья поднял голову. Впереди, за широким разливом Днепра, на склоне холмистого берега, чернел Киев — мати городов русских, как велел называть его Хельги-старый, приведший сюда дружину сто лет назад.

На пути к Днепру их встретили три сторожи, во всех трёх воины были разные: и хазары, и варяги, и славяне... Хазары на Бурушку языками прищёлкивали, головами качали: мол, здоровенный какой, а славяне — на Соловья-разбойника, как узнавали, что это мучитель муромский!

Переправились через Днепр, уж когда солнце высоко стояло, через Подольские ворота и через весь Подол проехали невозбранно, поражаясь шуму-гаму и многолюдству.

Стучали в кузнях молоты, тяжко вздыхали мехи, пыхая жаром, дымились горны. Прилежно трудились мечники, лучники, копейщики, потому что первым делом испокон веку и, видать, до скончания веков будет промысел оружейный. А дале трудились ткачи, ювелиры, портные, меховщики-скорняки и прочего рукомесла люди. Народ тут всё был разноязыкий: славяне, хазары, евреи, торки заезжие. По мясным лавкам — ясы, касоги...

На берегу, на погрузке товаров, — русы, варяги, чудь и меря белоглазая, неизвестно как сюда попавшая.

Поразило Илью не столько обилие товаров разных, сколь ловко с ними управлялись. Особенно же верхи телег съёмные, колоды долблёные, в коих товары перевозили. В стругах они стояли плотно, друг дружки касаясь, поверху накрепко верёвками связанные. А как к берегу причаливали, брали их молодцы киевские и на передки тележные взваливали — как есть телеги оказывались.

С трудом прошли они ворота в град князя Володимира — велика тут была стража, сплошь варяжская. Только дородством и важеством Илья поразил их, и пропустили они дружину малую карачаровскую на широкий двор княжеский.

Встретил их старый гридень из Карачарова.

— Чё ты тута? — спросил его Илья.

— А где мне быть?

— Весть передал?

— А как же! Ан и без нас князь на печенегов ополчился. Дружину славянскую на Изюмский шлях послал. Повёл первейший воевода — Добрыня древлянский, дядя княжеский. Его князь Володимир пуще всех отичей и дедичей, пуще отца-матери почитает!

Гридень прижился при дворе княжеском, всех здесь знал. Вскоре вывел из терема Володимирова варяга, такого дородного да жирного, что и представить немыслимо, как он в дракарах — стругах варяжских помещается. Варяг подробно расспросил, откуда Илья да за какой надобностью, и наказал ждать...

Илья спешился, велел отрокам доглядывать за Соловым и, отводя глаза от его ищущего взгляда, перешёл ближе к распахнутым дверям княжеского терема. Варяг появился и мигнул Илье — заходи, мол. Илья, набычившись и сутуля широкие плечи, прошёл за ним в теремную горницу.

Жаром и потом многолюдства обдало его. В огромной горнице стояли столы широкие, и за ними пировало число воев немыслимое: человек с двести! Никогда лесной карачаровский сидень такого многолюдства не видывал.

— Садись пока тута, — сказал варяг толстомясый, кивнув Илье на самый край нижнего стола...

Илья присел рядом с оруженосцами и отроками. Выше по столу сидели дружинники, а ещё выше — бояре и гости заморские. На почётном месте, за княжеским столом, что стоял поперёк горницы, сидели плечо в плечо варяги знатные, хазары-тюрки с косами, и хазары-иудеи с пейсами, и вовсе Ильёй незнаемые послы византийские.

Илью поразили их тонкие, словно из кости слоновой резанные, лица. Люди смысленные, по всему видно, да не крепкие. Не то что варяги — будто топором рубленные, нечёсаные, страшные, щербатые, горластые, пьяные... Хмельны были и хазары с косами и бритыми, как у женщин, лицами, ан вот не хмельны бояре да хазары-иудеи с пейсами, кои вились у щёк. А посреди стола сидел князь Володимир, не пьян, но и не трезв, — горячие глаза выдавали в нём хмель, да и говорил он горячее, чем к случаю прилично.

— Среди богов наших первейший есть Перун! Он дружину княжескую боронит! Он воям силу даёт! — кричал князь.

— Первейший бог есть Велес! — возражал ему, сидя среди славян-дружинников, волхв-жрец славянский. — Велес — бог скотский! Он приплод всему сущему умножает, он стада от немощей и болезней блюдёт... А ты, князь, воздвиг жертвенник — капище богу, нами не почитаемому и не знаемому! Перкунасу! Он бог ятвягов да дружины твоей! А что он может? Молнии метать да наказывать, а может ли он народ свой блюсти?

— Не Велес, а Ярило — бог первейший! Он тепло и светло даёт! Он землю согревает и всё в ней сущее пробуждает к жизни. Ярило — бог пахарей и пастухов, а Перун — бог дружинников. Ты угодить дружине хочешь, потому и воздвиг ему капище! — встревал другой волхв.

— Братие! Братие! — кричал князь, и каштановые кудри его, как грозди виноградные, свисали из-под княжеской позлащённой короны. — Братие! Да созиждем пантеон богов наших! Потому и приказал я собрать всех богов — от всех язык, со всех земель! И воздвиг им капище в Киеве потому, что надо нам усобицу кончать! Мы во единый народ, во единую отчину слиться должны...

— Это с кем? — кричал варяг. — Со славянами-рабами?..

— Да мы тя, свейская морда, из Киева взашей вытурим! — отвечал ему гридень славянский и тянулся через стол — уязвить варяга чем ни попадя.

— Братие! Братие! — кричал Владимир и не видел, как ухмыляются, не скрываясь, хазары-иудеи, как отводят глаза византийцы. — Несть в вашей пре толку!

— Князь глаголет! Князя слушайте!.. — закричали десятские, сотские, и хмельная дружина едва утишилась.

— Собрали мы на холме Перуновом всех досточтимых богов: и полянских, и древлянских, богов варягов и радимичей, богов кривичей и сербов, дабы все в державе нашей равны стали! Потому что князь — всем отец и радетель...

— И вдруг в тишине, на минуту воцарившейся за столом, чей-то трезвый голос явственно произнёс:

— Сие не боги, а истуканы, резанные человеком! Дрова-чурки и каменюки бессловесные!

— Кто сказал? — закричал, стуча кулаком по столу и разметав кудри, огненноглазый князь Владимир.

— Я! — сказал, поднимаясь из-за стола, варяг, сидевший неподалёку от Ильи. — Я сказал! Десятник Фёдор варяжской дружины. Христианин!

Илья вздрогнул, услышав эти слова. До сих слов он робел, за столом широким сидючи, а теперь робость, как сон, отлетела; будто проснувшись, глянул он на варяга поднявшегося.

— А не боишься, что боги отец наших накажут тебя? — прошипел сидевший напротив славянский волхв.

— Это не боги, а сатана, который, приняв личину их, душам людским вредит! — бестрепетно сказал варяг.

Илья впился в его лицо? светлое, северное. С распахнутыми голубыми глазами.

— Будь ты проклят! И пусть покарают боги весь род твой и лишат тебя потомства! — завопил волхв.

Несколько варягов и славян схватились за мечи...

И тут Илья поймал на себе взгляд Владимира. Взгляд был ясен и трезв.

— Откуда ты? — спросил князь, и пьяный шум за столом стих.

Лица всех обернулись к Илье. Даже отроки, что разносили яства на широких блюдах и на столы их ставили да вина в чары подливали, остановились.

Илья поднялся во весь рост:

— Из Карачарова муромского! Пришёл к тебе в дружину воем!

Дружинники за столом засмеялись.

— Много званых, да мало избранных! — сказал князь. — Твой спрос — моя воля! Чем заложиться можешь, что мне ты надобен?

Дружинники все повернули лица к Илье; тихо стало, только собаки грызлись из-за костей, бросаемых пировавшими под столы.

— Я Чернигов от печенегов ослобонил. И полон взятый по селищам распустил!

— Ты? — захохотал князь, и вослед за ним вся дружина.

— Да ты видал ли хоть одного печенега? Мы на Изюмский шлях воеводу Добрыню древлянского отрядили, и то нам сумнительно, что возьмёт он печенегов.

— Знамо, не возьмёт! — сказал Илья, его начало потряхивать от смеха дружины громогласного. — Ему и брать нечего! Я печенегов всех побил!

— Да... — сказал Владимир-князь. — Много видал я брехунов и хвастунов, а этот брешет и не краснеет... Не ушибся ли ты на голову?

— Нет! — сказал Илья как можно спокойнее. — А не веришь — пошли гонца узнать: где ватаги печенежские и затворен ли Чернигов-град стоит?

— Гонцов слать мне не почто... — надул красные жадные губы молодой князь. — Она, правда, сама явится. Ты врёшь, тебе и доказывать! Как зовут тебя?

— Илья, Иоанна-христианина сын...

— О! О! — зашевелились за княжеским столом хазары-иудеи, затрясли пейсами. — А верно ли слух идёт, что ты Соловья Одихмантьевича в полон взял?

— А верно ли, — повторил за иудеями Володимир-князь, — сплётки про тебя бают, что ты полонил Одихмантьевича?

— Не сплётки, а истина! — сказал Илья. — Вона он у тебя во дворе стоит. Повязанный...

Мигом взметнулись за княжеским столом гости. Сам князь, накинув на правое плечо подбитое соболиными шкурками корзно, резво вскочил из-за стола и пошёл, топая каблуками сафьяновых сапог, на высокое гульбище своего терема.

Илья не торопясь спустился вниз, вывел связанного Соловья и стал рядом посреди широкого княжеского двора.

— Ты ли Соловей Одихмантьевич? — спросил Владимир-князь, чуть перегибаясь через перила.

— Я! — ответил Одихмантьевич. — Я — сумилайнен... из Одинхейма!

Илья стоял так, что ему были видны все, кто высыпал и на широкое гульбище, и на крыльцо, виден и Соловый, что стоял не смущаясь. Разговаривал с князем не то что как с ровней, а вроде даже как с младшим.

Сильно изменилась его повадка. Так стоял и так говорил он, будто не пленник, а посол державы могучей. Видать, разглядел он своим единственным глазом среди толпы, окружавшей Владимира, союзников, а стало быть, и заступников. И в подтверждение своей догадки услышал он нарастающие и всё громче звучащие речи.

— Что ж он, как пленник, повязанный стоит? Это рыцарь, нами знаемый и повсюду славный... Его нужно в терем звать да принимать в дружество.

— Пущай связанный стоит! — кусая губы и нервно вцепившись в перила тонкими пальцами, перстнями унизанными, сказал князь. — Пущай стоит, разбойник! Он державу мою зорил, людей полонял...

Но уже теснились к Владимиру хазары, что-то шептали на ухо — видать, объясняли, что надобно с Соловым дружество водить.

— Невелика мудрость врагов наживать, — доносилось до Ильи, — надобно врагов в друзей обращать.

— Он все дороги перекрыл татями да разбойниками своими, — пристукнул кулачком, притопнул ногой князь.

— Вот и ладно... — плыл шёпот. — Он места тамошние ведает, воев имеет, и все ему подвластны, а что боятся людишки тамошние — тебе это, князь, на руку!

И понял Илья то, что старцы говорили: «Князь — голова, а вот это — шея его... Куда шея поворотит — туда и голова глядит...» Вот они и поворачивают, а у князя силы нет, чтобы по-своему сделать... Али он не ведает, что николи Соловый служить ему не будет, а хазары-иудеи хитростные своего данщика выгораживают, кто им служит и дале служить станет?

Жадно всматривался Илья в капризное лицо князя. И видел: про князя можно что угодно сказать: и сластолюбец, и гневлив, может, и на сечу не горазд, но что глуп — никому бы в голову не пришло.

Встретился князь глазами с Ильёй, и понял богатырь: ищет он выхода, и слобонить Солового ему резона нет.

«Он же разбойник!» — подумал и глазами показал на Солового Илья.

«Знаю, — немо ответил князь. — Но видишь, что делается. И дружина, и послы хазарские — за него».

А голоса за Одихмантьева сына уже звучали всё громче, всё увереннее:

— Освободить, в дружину звать! Огнищанином делать!

А кто-то уж вякнул:

— Воеводою муромским!

Уже и хазары-тюрки языками защёлкали, мол, нехорошо такого знаемого воина во дворе, с верёвкой на шее, держать. И варяги начали прихохатывать да на шутку всё переводить, дескать, кто из нас не разбойничал — это как посмотреть...

Византийцы стояли отдельной невеликой кучкой и глядели более с любопытством, как на игру занятную в тавлеи, следили, какой ход князь сделает, что предпримет. Славяне смотрели на Солового по-волчьи. Это их родичей он по лесам имал... Скрипели зубами и беловолосые воины мери, что в лесах муромских с Соловым соседствовали. Но они, как понял Илья, более на него самого злобились: зачем он в Киев стольный разбойника приволок — его тут, не ровен час, боярином сделают.

Князь Владимир кусал губы, не видел выхода, и молчание его затягивалось. И он опасался, что присутствующие увидят его слабость перед дружиной и прочими. «Нужно, чтобы Соловей говорил! Нужно, чтобы он наболтал побольше, а там речи его как угодно повернуть можно».

— Сказывают, ты свистишь по-соловьему. рычишь по-звериному? — не то смехом, не то всерьёз сказал Владимир.

И многоопытный, немолодой Одихмантьевич понял, что князь норовит всё на пустую забаву свести.

Он свистнет, гридни посмеются — так всё и уйдёт, как вода в песок. Ему же нужно показать, что не князь тут хозяин и не боится он (вождь народа лесного, про кого легенды ходят, что и в птицу он превращается, и крылья у него совиные бесшумные) внебрачного сына рабыни.

— А ну-ко покажи нам своё умение! — смеясь, сказал князь, стараясь уйти от серьёзного разговора.

Но непрост был Одихмантьевич.

— Не ты меня пленил, не тебе мне и приказывать, — сказал он как можно спокойнее.

Его слова вызвали одобрительный гул. Особенно развеселились варяги.

«Сейчас князя по плечам станут похлопывать!» — подумал Илья.

А Соловый посмотрел на Илью весело: дескать, видал, как по-другому поворачивается, но напоролся на тяжкий взгляд Ильи.

— Свисти! — пророкотал Илья. — Свисти, собачий сын! Как тогда на болоте свистел!

— Дурак ты! — прошептал Соловый и сплюнул под ноги Илье. — Дурак.

— Ан нет, — ответил Илья.

Он понял, о чём это Соловый-разбойник: мол, в дружину хочешь, а князь тебя не возьмёт. Он меня, вождя народа лесного, боярином сделает, а уж тебя я возьму. Я тебе цену знаю! И сейчас тебя, дурака неотёсанного, я возвысил! А вслух Соловый сказал:

— Я в дороге притомился! Подайте мне чару вина самолучшего, а уж тогда я вам свистну.

— Как слуге приказывает! — прошептал кто-то из славян.

А Илья, даром что в стольном городе не жил, во пиру не сиживал, понял, что ежели поднесут чару — стало быть, Соловый из пленника в гостя превращается. Но уже торопился кто-то из оруженосцев хазарских, бежал по ступеням крутым, расплёскивая темно-алое вино византийское из чаши серебряной.


* * *

Глянул Илья на князя и прочёл в глазах его полную растерянность.

Соловый выдул весь кубок, наплескав себе на грудь и обмочив рыжую свою бороду. Красное вино пятнами пошло по холщовой рубахе.

«Будто кровь», — пронеслось в голове у Ильи. Соловый отёрся рукавом.

«Ну вот, — подумал богатырь, — сейчас он силу свою будет показывать. Постарается князя осрамить и унизить».

Понимание предстоящего прочёл он в княжеском взгляде. И сам так на Владимира глянул, что тот успокоился.

«Не бойсь! — говорил его взгляд. — Я служить тебе пришёл!»

И глянул Владимир на Илью с надеждой, как мальчонка на воина сильного, на брата старшего.

А Соловый уже набрал полную грудь воздуха и засвистел тем страшным, переливчатым, родовым своим посвистом, что заставлял коней сшибаться с мостов и гатей. Сверлящий уши свист этот поднял тучи галок с тёмных крыш, забились у коновязей кони, забрехали по всей округе собаки...

Захохотали довольные варяги. И понял Илья, что эту минуту упускать нельзя. Засапожным ножом, что более на короткий меч смахивал, сунул он Одихмантьевичу в мягкое подреберье. Икнул, оборвавши свист, разбойник и, повернув удивлённое лицо к Илье, стал медленно оседать на землю.

— Полно тебе, разбойник, детишков пугать да сиротить! Полно тебе и жёнок вдовами делать, — сказал Илья и, поворотившись к остолбеневшей толпе, стоявшей на гульбище и на крыльце, спокойно пояснил: — Разбойнику смерть по чину — собачья!

Крик и гам были ему ответом!

— Что он натворил! Убил Соловья! Он же нас в войну втравил! Надо с Соловым дружиться, а он убил!

Илья смотрел на суетню и беготню княжеских гостей, и тошно ему сделалось. Он вынул нож из тела Одихмантьевича. Пальцем огромной своей руки прикрыл его единственный остекленевший глаз, удивлённо глядящий в небо...

— Взять деревенщину! — услышал он окрепший и набравший власть голос Владимира. — Закопать в погребе! За кровь, на дворе княжеском пролитую, пущай издохнет с голоду, согниёт заживо! Такова ему казнь!


Тут Владимир-князь стая молодца выспрашивать:

«Ты скажи-тко, ты откулешный, дородный добрый молодец,

Тобе как-то молодца да именем зовут,

Величают у детого по отчеству?»

Говорил-то старыя казак да Илья Муромец:

«Есть я с славного из города из Муромля,

Из того села да с Карачарова,

Есть я старыя казак да Илья Муромец,

Илья Муромец да сын Иванович!»

Говорит ему Владимир таковы слова:

«Ай же ты, старыя казак да Илья Муромец!

Да и давно ли ты повыехал из Муромля

И которою дороженькой ты ехал в стольный Киев-град?»

Говорил Илья он таковы слова:

«Ай ты, славныя Владимир стольнокиевский!

Я стоял заутреню христовскую во Муромле,

А и к обеденке поспеть хотел я в стольный Киев-град,

То моя дорожка призамешкалась;

А я ехал-тo дорожкой прямоезжею,

Прямоезжею дороженькой я ехал мимо-то Чернигов-град.

Ехал мимо эту грязь да мимо чёрную,

Мимо славну реченьку Смородину,

Мимо славную берёзу-ту покляпую,

Мимо славный ехал Леванидов крест».

Говорил ему Владимир таковы слова:

«Ай же, мужичищо-деревенщина!

Во глазах, мужик, да подлыгаешься,

Во глазах, мужик, да насмехаешься!

Как у славного города Чернигова

Нагнано тут силы много-множество,

То пехотою никто да не прохаживал,

И па добром коне никто да не проезживал,

Туды серый зверь да не прорыскивал,

Птица чёрный ворон не пролётывал;

А у той ли-то у грязи-то у черноей,

Да у славной у речки у Смородины,

А и у той ли у берёзы у покляпые,

У того креста у Леванидова

Соловей сидит разбойник Одихмантьев сын;

То как свищет Соловей да по-соловьему,

Как кричит злодей-разбойник по-звериному,

То все травушки-муравы уплетаются,

А лазуревы цветки прочь отсыпаются,

Темны лесушки к земли вси приклоняются,

А что есть людей, то вси мертво лежат».

Говорил ему Илья да таковы слова:

«Ты, Владимир-князь да стольнокиевский!

Соловей-разбойник на твоей дворе,

Ему выбито ведь право око со косицею,

И он к стремени булатному прикованный».

Глава 9 Первомученики


Илья, не сопротивляясь, отдал оружие боярам — старшим дружинникам и глянул вверх на гульбище, стараясь перехватить взгляд княжеский, но князь глаза отвёл. И заговорил о чём-то со своими приближёнными.

Мог Илья плечами ворохнуть, и посыпались бы, как яблоки перезрелые по осени, княжеские вои, да не стал. Смущена стала душа его. Потому, когда отвели его в выкопанный в откосе обрыва погреб, втолкнули в сырую полутьму, дверь затворили, и слышно, как дверь завалили землёю, чтобы никто открыть не мог, он даже успокоился. Непросто ведь было ему Солового зарезать. Непросто.

Огляделся он в сыром и длинном коридоре погреба, потрогал стены плотного песчаника, плечом попробовал — крепки, не прокопаться, не проломиться.

В одной стене — небольшое оконце. Стена из камней сложена: громадные камни, раствором в единый монолит слепленные, — не ворохнуть. Выглянул Илья в оконце — двор чёрный, где дрова и всякие ломаные телеги стояли, лодки рассохшиеся... и усмехнулся — вот, мол, я в терем мостился, а на помойку, как ветошка негодная, попал. Глянул под ноги — в углу белели кости и череп человеческий.

«Ну вот, видно, и мне здесь дни прикончить», — подумал он. Но душа не ужасалась близости кончины, душа не верила. Очень уж всё сразу приключилось да нежданно. Бой под Черниговом, терем княжеский, крики и споры, и вот давящая тишина погреба и приговор — уморить голодом. «Спасибо тебе, светлый князь, что поблагодарил меня за услугу, за то, что я тебя от унижения спас, а войско — дружину твою — от врага нескрываемого!» — прошептал Илья, ибо был уверен, что Соловый, если бы в свои леса вернулся, опять бы хазарам да варягам-ворогам служить стал. Нет у него другого выхода, не мог он князю Владимиру, как Илья, служить, да и не верил ему.

Илья отыскал в стене выкопанную кем-то нишу, стряхнув оттуда солому и чьи-то кости, втиснулся, подогнув ноги, на холодную сырую лежанку — как в могилу лёг. И поблагодарил того, кто эту нишу перед смертью, видать, руками в стене выскреб — крысы под ногами шастали, своими ходами-лазами пробираясь сюда с хозяйственного двора.

В холодном сыром полумраке, глядя перед собою раскрытыми глазами, припомнил Илья и Карачаров, и детишек, и Марьюшку, и отца с матерью... И всё то житьё, которым он жил совсем недавно. И показалось ему, что даже тогда, обездвиженный, он был счастливее, чем сейчас. Потому что только за последнюю неделю он понаворочал горы трупов! А вот теперь и Солового зарезал...

— Когда сиднем сидел — греха-то не ведал, — сказал Илья. — А теперь по грехам и мука.

Он почувствовал, как слёзы потекли у него по щекам. Нелегко ведь безнадёжно, заживо, в могиле лежать. Одно спасение — молитва. И, осенив себя крестным знамением, богатырь зашептал:

— Господи, Спаситель мой! Спаси, укрепи и помилуй, ибо несть у раба Твоего иного заступника, кроме Тебя... Ты мой щит и крепость, на Тя уповаю в печали моей...

И потянулись дни и ночи, мало отличимые друг от друга.

Никто не шёл к погребу, и голоса людские сюда не доносились. Только крысы визжали, чуя человека, но, не в силах достать его, клубками катались по соломе.


* * *

А Киев кипел. Решение Владимира создать единую для его нового государства веру привело к последствиям страшным.

Религиозные распри в Киеве усилились. Варяги и славяне, благополучно забывавшие своих богов, чтившие их скорее по обычаю, нежели по вере, теперь пустились в споры, чей бог выше!

Киев не объединился вокруг вновь созданного пантеона, где стояли деревянные и каменные истуканы. Только они одни оставались в молчании и согласии! Люди же — спорили и дрались! Дрались и вокруг капища, вновь отстроенного, прямо у ног идолов. Дрались и на улицах, и в домах.

А ближе к осенним праздникам пыхнул в Киеве настоящий погром, в котором били и правого, и виноватого. Били христиан и мусульман, иудеев и тенгрианцев. Бушевала стихия языческая — страшная и непредсказуемая тем, что не было в ней твёрдых догматов; строго говоря, не было и священнослужителей, а были волхвы-самосвяты, решившие, что они и врачевать, и будущее предсказывать могут. Среди них случались и проходимцы, и юроды — недоумки или одержимые. Никакого подобия устроения церковного не было, а поэтому стихия стала неуправляема и жестока. Особенно же набирала она силу в толпе, бессмысленной и пьяной!

В тот день ничто не предвещало крови. Рано утром, обрядившись в лучшие одежды по случаю своза последнего снопа в амбар с поля, славяне устроили большое радение, с веселием. Сноп везли на огромной телеге, запряжённой шестёркой белых волов с позлащёнными рогами. Сам князь вёл первую запряжку, а сноп украшен и разодет, как человек.

Сноп привезли к тому месту, где на холме устроено капище.

Вершина холма срезана плоско. В ней вырыто многосаженное углубление. Вымощена камнем круглая солнцеподобная площадка, в центре устроено возвышение из камня, а вокруг тянулась каменная скамья. На алтаре разводили жертвенный костёр и на нём приносили жертвы.

С возжигания костра начинался новый год, приходившийся на 1 сентября.

Для костра добывали живой огонь. Приготовлены были сухие брёвна и построено специальное сооружение. В сухое бревно, положенное наземь, входило другое бревно, стоящее вертикально, сверху прижатое ещё одним бревном. Получалась не то квадратная рама, не то пряжка со шпеньком посредине. Это вертикальное бревно обмотано толстой верёвкой. Концы верёвки взяли в руки несколько десятков мужчин. И по команде под мерное пение стали тянуть то в одну, то в другую сторону. Бревно заскрипело и стало вращаться.

Быстрее, быстрее двигались мужчины, быстрее, быстрее вращалось бревно. Волхвы, в особых одеждах с начертанными знаками-оберегами, расчесав седые бороды, внимательно следили, где появится дым — под верхней перекладиной или под нижней. День был сырой, и дерево долго не начинало тлеть.

— Боги гневаются на нас! — говорили волхвы, оглядываясь с опаской на стоящих вокруг капища страшных резных истуканов.

Огромная толпа, окружавшая холм, раскачивалась вместе с добытчиками огня, подпевая и вскрикивая в такт движению.

— Боги гневаются на нас! Зима будет холодной, а следующее лето — дождливым! Жито озимое вымерзнет, а летнее — вымокнет!

— Помилуй нас, пресветлый Ярило! Перун, защити нас грозной секирой своею! — кричали то одни, то другие. Но пуще всех вопили третьи:

— Добрый Велес, помоги нам!

Наконец из-под вращающегося бревна стал виться дымок. Волхвы кинулись к нему, подкладывая сухой мох и трут, раздувая слабое пламя.

— Плохая примета! — говорили волхвы. — Хороший знак, когда пламя рождается вверху или сразу вверху и внизу. Если только внизу — боги могут простить нас. Они добры — но мы виновны!

Вот уже появился, побежал по труту добытый живой огонь, и заполыхал факел. Под крики толпы седобородый волхв в белой, как его борода, одежде понёс огонь — возжигать жертвенный костёр перед лицами всех богов славянских.

Толпа, чуть успокоенная тем, что огонь явился, запела заговор. Жрец поднёс огонь к кострищу, и загорелись первые ветви, задымились...

И вдруг в этот момент сооружение из брёвен для получения огня заскрипело и стало разваливаться. Сидевший на верхней перекладине молодой волхв не успел спрыгнуть и рухнул вниз. Брёвна покатились вниз по холму, давя людей.

— Горе! Горе! — закричали исступлённо десятки голосов. — Боги гневаются на нас!

Бревно подскочило и торцом ударило варяга-дружинника, стоявшего в оцеплении.

— Варяги виновны! — крикнули в толпе славян.

Как искра воспламеняет факел, а факел — костёр, пыхнула в толпе ярость. И вот уже рвутся криком рты:

— Жертву! Жертву!

И кто-то из волхвов, бывших на пиру у Владимира, крикнул:

— Боги требуют принести в жертву сына оскорбителя наших святынь, сына десятника Фёдора-варяга!

Прямо с холма сотни людей хлынули в город, сметая на пути жидкие цепи дружинников.

Волхвы бежали впереди горожан, вздымая над головой факелы чистого, живого огня. Толпа ворвалась в квартал, где жили варяги. Дома и землянки были пусты — почти все варяги, кроме христиан, на капище. Безумной волной, словно стадо взбесившееся, залила толпа узкие улицы, обступила избу Фёдора. На крыльцо выскочили Фёдор и сын его Иван. Полуодетые, без шлемов и панцирей, с обнажёнными мечами в руках.

— Что вам нужно? — крикнул Фёдор, становясь так, чтобы стрела или камень не попали в совсем ещё юного Ивана.

— Боги требуют жертвы! Подай сына своего! — вопил, брызгая пеной в истерическом припадке, волхв.

— Не боги они, а истуканы деревянные! Сатана, враг человеческий, помутил разум ваш, что требуете вы жертвы людской!

— Отдай сына! — вопила толпа. — Или мы тебя убьём!

— Звери вы! — закричал Фёдор. — Звери вы бессмысленные в облике человеческом! Ославьте кровавые замыслы свои!

— Ага, боишься! — злорадно, кривляясь и приплясывая, кричал волхв. — Не боялся богов наших хаять! А теперь они мстят тебе!

— Это ты мне мстишь, собака! — ответил волхву Фёдор. — А смерти ни я, ни сын мой не боимся! С верою и умрём за Христа!

Кто-то из жрецов повёл речь мирную:

— Признай богов наших, варяг! И мы принесём в жертву только сына твоего! Перун возьмёт его к себе, и он будет благоденствовать! А ты будешь жить в славе и покое — сын твой пойдёт к нашим богам.

— Я поверю в ваших богов, — спокойно ответил Фёдор, — если они смогут оторвать от меня сына моего.

Отец и сын замерли, выставив мечи.

— Верую! — запел юноша. — Во единого Бога Отца, Вседержителя...

Несколько копий, пущенных одновременно, пронзили насквозь отца и сына, навеки скрепляя их вместе. Подрубленное, рухнуло крыльцо. Волна хвативших браги язычников наваливалась на изгородь двора, ломилась в ворота.

Волхв метнул факел под соломенную крышу избы, и она пыхнула костром.

— Боги мстят оскорбителям своим! — выкатив белые глаза, кричал волхв.

А по улицам плотным строем шли конные дружинники Добрыни, бичами и древками копий разгоняя возбуждённую толпу. Только возвращение славянской дружины спасло город от многочисленных жертв.

Но несколько дней город не знал успокоения. Затворились в своём конце хазары, грозя побить стрелами всех, кто приблизится к ограде их поселения. Варяги били до смерти всякого, кто попадался им в их конце Киева и не был их племени. Бились между собою и опрокидывали идолов других племён кривичи и радимичи, поляне и древляне. Как ни метался Добрыня древлянский с конной дружиной разнимать драки, а везде поспеть не мог!

Монахи печорские открыли свои подземные переходы и уводили в гору киевских христиан...

Подняв стражу на стены города своего, ждал нападения толпы Владимир-князь.

Он собрал всех послов иноземных для совета и распытывал их, случается ли в их краях подобное. Иудеи отнекивались, а византийцы честно ответили:

— Чернь всегда склонна к бунту. И надобно содержать дружину обученную, дабы быстро могла волнения подавлять.

— Но волнения у вас в государстве не утихнут, — сказал византиец, оставшись наедине с Владимиром, — пока в княжестве твоём, Владимир, не будет единой веры для всех.

Сидя бессонной ночью у теремного окна и глядя, как бродят по улицам Киева дозорные с факелами, Владимир долго думал над этими словами.

Собственно, он думал об этом и прежде, и постоянно. Его новая держава, теснимая со всех сторон старыми врагами и новыми, поскольку становилась она сильной и богатой, обречена на распад, как Великая Хазария, где, как в державе Киевской, собраны разные языки и дети многих родов и народов. Ибо никто ни в Хазарии, ни в Киевском каганате не чувствовал себя сыном этой державы. Враждовали и веровали своим богам хазары-тюрки и хазары-болгары белые и болгары чёрные, принявшие и прочие народы: черкасы, ясы, буртасы, ко только незнающие люди называют общим и «хазары». А ни они сами, ни соседи их одним дом не считали.

«И у нас так-то! — думал князь. — Варяги, русы, меря, мурома, чудь, хазары, евреи, а славян и счёт потерять можно: поляне, древляне, северяне, вятичи, радимичи, сербы, хорваты, болгары славянские, греки, словене ильменские, кривичи, аланы, торки, чёрные клобуки... Как всё это в единую державу сплотить? Можно, конечно, один народ оставить, — скажем, одних полян киевских, а остальных разогнать, не пускать в державу; да жить такая держава будет не дольше, чем от рассвета до заката, — слабее слабейшего сделается! Ни в одной земле, ни в одном княжестве державы Киевской один язык не живёт, но пребывают языки многие! Как соединить их, разных, в единое тело?»

В терем, тяжело бухая сапогами, вошёл Добрыня.

— Ну что там, вуйку[11]? — спросил его Владимир.

И грузный седеющий Добрыня, присаживаясь на лавку, сказал:

— Да поутихло маленько...

Он выпил из княжеского кубка, закусил яблоком.

— Надо единую веру, — сказал он племяннику. — Все в один голос говорят. Единая вера нужна.

— Единая так единая! — сказал князь. — Давай единую веру насаждать.

Он прошёлся по горнице.

— Коли не могут люди богов своих меж собою примирить, давай им единого бога оставим. И будет сим богом — Перун, бог отца моего, бог достойный, бог сильный, воинский! Пойдёшь по городам и весям, а пуще всего в Новгород — оттуда все крамолы идут...

Добрыня ухмыльнулся.

— Чего смеёшься? — спросил князь.

— И мы! — сказал Добрыня. — И мы с тобой из Новагорода пришли в Киев.

— А хоть бы и мы! — подтвердил Владимир,— Новогородцы вечно ковы куют! Неугомоны! Вот и начни с них. Всех прочих богов — долой! Пущай один Перун будет для всей Руси.

— Не отдадут своих богов славяне, — сказал Добрыня. — Кровь польётся!

— Пущай кровь льётся, а держава крепится! — запальчиво сказал князь.

— Ты князь, тебе виднее, — согласился Добрыня. — А наш-то древлянский бог не Перун, а Сварог.

— Да это одно и то же, только имена разные.

— Да нет! Мне тут волхв знающий толковал, да я не запомнил: Хорс и Сварог — одно и то же, а Перун — нет.

— Пущай один Перун главным богом будет, остальные ему в подчинении.

— Вроде как ты — князь, остальные — бояре, — объяснил себе Добрыня. И тут же подумал, что многие на княжеское место норовят. — Тут силой придётся!

— Затем тебя и посылаю! Силой так силой...

— Когда выступать? — спросил, поднимаясь, Добрыня.

— Вот тут поутихнет, и поезжай. Не тяни, а то в самую слякоть да распутицу попадёшь, на полночь ведь поедешь...

Добрыня мешкал.

— Чего ты? — спросил князь.

— Сказывают, к тебе какой-то храбр приехал. Христианин...

— Ну, приехал, так что?

— Сказывают, он Соловья у тебя во дворе зарезал, Одихмантьевича, коего сколь годов взять не могли. Верно?

— Верно.

— Так ведь он Чернигов от канглы освободил и полон распустил.

— Ну и что?!

— А ты его в погребе голодом моришь!

— Не твоего ума дело! — вскипел князь.

— Смотри! — сказал Добрыня, — Он доя смердов — герой! Смотри!

— Я тебе сказывал в Новагород идти, вот и ступай!

— Ты князь, тебе виднее! А только так-то людей верных казнить безвинно начнёшь — не пришлось бы нам опять за море к варягам подаваться!

— Иди! — закричал князь. — Разговорился тута!

— Не ори! — спокойно урезонил буйного князя Добрыня. — А то как возьму хворостину по старой памяти...

Владимир представил, как грузный седоватый Добрыня заголяет его — князя киевского, — и прыснул со смеху.

— То-то и оно, что князь... — вздохнул Добрыня, подходя к племяннику и целуя его в лоб. — А следовало иной раз, ох как следовало бы... Не путно живёшь! Бестолково.

— Полно тебе ворчать-то! Самому тошно!

— Ан не живи так! Раз тошно.

— А как жить? Кабы этих дуроломов плетьми не разогнали, так они бы весь Киев пожгли... Видишь, вона варягов двоих убили! За что? И ты мне убийц сыщешь! — опять превращаясь в прежнего крикливого и взгального князя, закричал Владимир. — Средь бела дня людей режут.

— А ты пои их больше! — тоже повысил голос Добрыня. — Дружина твоя обожралась вся на пированиях. Что ни день — то веселие, что ни веселие — то пьяны суть!

— Веселие руси есть пити! И не можем без того быти! Русь никакого веселия, кроме как хмельное питие, не ведает...

— Пити, да не утшватися! Оне что, и в домах своих пьют? А кто на ловы ходит? Кто невода тащит? Это русь у тебя в дружине пьяна! А небось в лесах да в болотах северных не больно повеселишься. Их тамо новогородцы, да сумь, да варяги мигом окоротят! А тут что русь, что варяги, что хазары-дружинники — все пьяны от безделия! Ан не зря варяг Феодор, коего славянские волхвы намедни убили, говаривал: «Безделие — всем порокам ворота!» Именно так.

— Погоди! — сказал князь. — Скоро в поход пойдём — они утишатся!

— Да они в поход негожие! Они уж и меча не держат! А ты подумай, кто тебе вина заморские возит? Кто хмельные меды во Киеве ставит? Византийцы да хазары! А они спят и видят, как тебя из князей сковырнуть. Ты им и нужен-то, пока дружина есть. Хазарам — чтобы византийцев пугал, а византийцам — противу хазар! Вот ты и болтаешься, как дерьмо в проруби: то туды, то сюды! Надо свою линию гнуть! Своим умом да державой крепиться!

— Эх, Добрынюшка... — только и смог, что вздохнуть сокрушённо князь.

— Вот те и «Добрынюшка», — продолжал ворчать дядька. — У тебя всего и есть к бою гожие, что храбры дружины славянской! Потому что я им ни пить, ни гулять не даю. А и они в шатании: как пошла эта кутерьма — чей бог лучше, — так готовы друг другу глотки рвать! Одни только христиане и служат.

— Они Царьграду служат!

— Не бреши! Они тебе служат! К тебе идут! А ты их вон в погреба содишь! А ну как не зарезал бы этот храбр разбойника Солового, что бы он, помилованный, сейчас творил и с кем? А не помиловать нельзя! Силёнок у тебя, князюшка, нет!

— То и оно, — признал князь. — Не мог я Илью в подземелье не посадить.

— Дак и сади! Морить-то зачем?.. Он тебе ещё пуще меня служить станет.

— Я его помилую, дай срок!

— Он у тебя там ноги протянет е голоду! Он к тебе шёл! Вона какую службу тебе сослужил, а ты его в погребе держишь!

— Пойми ты, старое полено! — закричал князь. — Его тут хазары изведут мигом!

— А уж лучше ты его изведёшь, недоумок! Так, что ли?! — закричал и Добрыня. — Корми его тамо, голова садовая!

— Счас побегу!

— Домашних пошли! Рогнеду!

Князь невесело засмеялся.

— Она и меня-то скоро ядом накормит. Змеюка варяжская! Так бы и удавил!

— Она тебе четырёх сыновей родила!

— Да сыновья-то эти подрастут — на меня в ножи пойдут! Её корень, змеиный, — что Изяслав, что Всеволод...

— А Ярослав? Такой мальчонка золотой! Даром что хроменький!

— Ярослав не воитель будет.

— Больно ты ведаешь, кто кем будет!

На том и простились. Но перед тем, как уехать и увести из Киева дружину, пошёл Добрыня к сестре — постаревшей, но всё ещё красивой, княжеской матери Малуше, — в терем её, более на избу смахивающий. И там полдня ел пироги да с Ярославом играл, который, считалось, гостил, а на самом деле жил постоянно у бабушки. И, выходя к застоявшейся, ожидавши его, конной дружине, ворчал довольно:

— Тебе, стало быть, нельзя! Тебе не по чину княжескому! Дурь ломать — по чину! А правду творить — не по чину! Ладно! Мы и без тебя обойдёмся.

Сотники свистнули, десятники гикнули. Качнулся строй всадников, заскрипел тяжкий обоз — пошла дружина славянская вослед за Добрыней-древлянином в Новагород. Перуна-бога там устанавливать...


* * *

Илья очнулся от голодного забытья, как из омута на воздух вынырнул. Соскочил с лежанки, что устроил себе, от крыс спасаясь, качнулся от слабости и тошноты. Держась за осыпающуюся земляную стенку, подошёл к оконцу-отдушине в каменной непробиваемой кладке. Выглянул.

На мощёном дворе стояла высокая старуха в чёрном плаще, повязанная платком по брови, а из-за неё выглядывал мальчонка в княжеской собольей шапке, дорогой рубахе до колен и сафьяновых сапожках. Он испуганно таращил громадные серые глаза на Илью.

«Регина Хельги?.. — пронеслось в замутнённом голодом мозгу Ильи. Но тут же он опомнился: — Какая Хельги! Она умерла давно! И не княгиня это вовсе. Мальчонка, видать, князь, а она — нет».

— Здравствуй,.. — совсем нестарым, звонким голосом сказала старуха. — Как звать тебя величать, буйная головушка?

— Илья, — ответил он и подивился своему хриплому, слабому голосу.

— Кто ж ты будешь? Какого роду-племени?

— В Карачарове муромском богатырём слыл, а теперь вот ослаб...

— Богатырь,.. — произнесла задумчиво старуха новое для себя слово. — Ты чьей земли воин?

— Пращуры в земле Кассак у хазар в работе были, — сказал Илья, — да, когда гонения пошли, через Поле Старое в муромские леса откочевали.

— За что гонения?

— За веру православную, — прямо глянув в синие старухины глаза, сказал Илья.

Княжонок вышел из-за старухи и теперь уже без страха смотрел на него.

— Ты христианин? — спросила старуха.

— Да, — бесстрашно ответил Илья.

Княжонок подошёл к самому окну и глянул снизу вверх в отдушину-оконце и сказал, желая подбодрить богатыря:

— Я тоже буду!

Старуха улыбнулась, сверкнув по-молодому жемчугом зубов:

— Ярослав! Ты бы лучше дал хлеба брату своему во Христе!

Княжонок покраснел и торопливо принял из рук старухи узелок с едой, кувшин с молоком и просунул в оконце.

Илья сдержался, чтобы не кинуться на еду.

— Спаси тебя Бог, мати...

— Мальфрида, — сказала старуха. — Смолоду-то Малушей-ключницей звали.

— Вон ты кто! А я было подумал, что ты княгиня Ольга...

— Говорят, я на неё похожей становлюсь... — опять улыбнулась старая женщина. — Вот ведь как бывает... А она меня иначе как чернавкой и не звала... Рабыней! А я — князя родила! И от двух ветвей княжеских — славянской и русской — князь Владимир киевский! И варягам, и русам, и славянам, и всем — князь истинный!

«Кабы ему ещё разум княжеский!» — чуть было не сказал Илья, но пожалел мать.

— А этот вот, — старуха прижала к себе княжича, — ещё и басилевса византийского внук. Видишь, какая кровь — золото!

— Кровь у всех одинакая! — сказал Илья. — Что у человека, что у скота бессловесного...

— Ишь как! — удивилась старуха и даже подбоченилась, уж совсем не по-княжески. — Так ты, выходит, князей не чтишь?

— Несть ни князя, ни раба! Ни эллина, ни иудея, но все — сыны Божии, — ответил богатырь.

— Это кто же такое сказал?

— Господь мой, Иисус Христос, заповедал...

— А ещё что он тебе заповедал? — усмехнулась старуха.

— Он не ему заповедал, а всему миру, — сказал вдруг княжонок.

— Истинно так. Да благословит Господь твою разумную головушку, — сказал Илья и подумал, что Ярослав не в отца пошёл, слава Богу! И умён, и не буен.

— Сказывают, ты в Киеве сильнее всех? — перевела разговор на другое старуха.

— Был! — сказал Илья. — Ноне — слабее внука твоего...

— А что ж ты, когда в силе был, покорился да в застенок пошёл?

— Я не варяг! — ответил Илья. — Это они на князя руку подымают... А я князю служить пришёл, ради народа православного. Не моя вина, что князь в затмении диавольском...

— Так и ушёл бы на волю! При твоей силушке кто бы устоял супротив?

— Я не торк и не печенег, чтобы от службы в степь бегать. Я — воин Христов, и это Бог мой мне испытание посылает, смирением меня испытывает... И аз, аки Иов многострадальный, не возропщу! Господу виднее, как со мной будет... Он не оставит меня!

— Так ведь князь велел тебя голодом уморить без вины!

— Его грех! А моего — нет и не будет... Истина явится!

— Ты что, Илья, там у себя в погребе костей не видел? Не ты первый, не ты последний здесь пребываешь...

— Господь меня не оставит. Без воли Его и волос с головы человеческой не упадёт...

— Уж не ведаю, как он спасёт тебя... То ли глуп ты, то ли упрям.

— Спасёт! — сказал Ярослав. — Мы же пришли!

Старуха засмеялась, подхватила княжонка на руки, расцеловала.

— Нас Господь вразумил, — отпихиваясь от бабушки, пыхтел княжонок.

— Может, и так, — сказала она, опуская внука на землю. — Удивительны и непонятны вы мне, христиане... Какие-то другие вы... Ну да ладно. Поешь. Мы тебе ещё еду носить станем, а там, глядишь, и князь волю свою переменит, он горяч, да отходчив. В отца, в князя Святослава,.. — сказала она, припомнив что-то.

— Илья! — сказал вдруг Ярослав, снимая княжескую шапку. — Прости родителя моего, князя Владимира, что он тебя сюда, в узы тесные, заточил.

— Бог простит.

— Ты прости! Прости, Христа ради!

— Ярослав! — ахнула бабка. — Ты же княжич! Кому ты кланяешься! Вовсе чести не имеешь!

— Не в чванстве честь княжеская! — сказал Илья. — А ты не сомневайся, я князя не виню... Его сатана соблазнил.

— Он опомнится! — сказал Ярослав. — Он добрый!

— Спаси тебя Христос, милостивец мой!

Старуха взяла княжича за руку и, нахлобучив на него шапку, повела от оконца подальше, но он вырывался и, оборотившись, кричал:

— Я и завтра приду! И всегда! И кормить тебя стану! Я молиться за тебя буду...

Илья медленно, по крошке съел хлеб, чтобы не умереть; по глотку за весь вечер медленно выпил молоко. И впервые за много дней уснул крепким сном выздоравливающего.

Глава 10 Добрыня древлянский


Добрыня ехал в Новгород охотою. Потому что не Киев, а Новгород считал родным городом. Киев для него был городом княгини Ольги, которую он не любил — слишком памятен ему горящий Искоростень, дружина варяжская, рубившая всех мужчин, и сама Ольга-мстительница во вдовьем повойнике, в княжеской шапке, с бездонными синими глазами, где отражался пылающий славянский город...

Добрыня и до сего дня считал, что Игоря — мужа её — древляне, его родичи, убили по правде и по совести. Справедливо. Да и убили-то они его, принеся в жертву богам, так что, может быть, в мире мёртвых он и сейчас княжит.

А потом вон как вышло: Малуша — старшая сестра Добрыни — мать князя киевского, а он — воевода набольший. Вот небось Ольга в могиле переворачивается! А может, и нет! Под старость, когда стала она христианкою, сильно переменилась! Куда девалась лютая варяжка — стала в старости тихая да добрая. Во внучонке своём души не чаяла — словно видела его будущее. Князем его растила, у Малуши отобрав. Изредка мать Владимира видела. А перед смертью призвала Ольга ключницу свою и прощения у неё попросила.

Потому, когда Святослав отдал Владимира в Новгород князем, поехали с ним и Добрыня, и Малуша, и вся их древлянская родова. Сильно Добрыне Новгород глянулся. И город хорош, и люди в нём лучше, чем в Киеве. Нету в них спеси — не стольный ведь город, потому и дышится в нём легче. И хоть варягов в городе полно, и руси, а не такие они, как в Киеве. Здесь у них дома да семьи! Потому делится город на пять концов: русский, варяжский и три славянских. А ещё проще: варяжский и русский, потому что уже не понять, кто рус, а кто славянин ильменский. Русы все только по-славянски говорили. Да и варяги давно в Новегороде ославянились. Жизнь в Новгороде ключом бьёт! Не то что в каком-нибудь Муроме или другом пограничном месте. Здесь торжище шумит, на пристанях товары многоразличные грузятся. В ремесленных мастерских да в кузнях работа кипит, а пуще всего — топоры стучат, потому что новгородцы — прирождённые плотники — и ложку и лодку одним топором смастерить могут.

Здесь в Новегороде, куда прислал их Святослав, высмотрел. Добрыня себе жену. Туг на Ярилин день и женился. Тут и детей родил. Жил не как богатые славяне, по нескольку жён имея, а вроде христианина — одну жену имел. Её одну почитал, на других жёнок и не заглядывался. Потому сейчас хоть и староват стал и жена поседела, а любви Добрыня к ней не утратил. Рвалась душа его домой, в Новгород, к жене, к детишкам. А Киев был для него службой нежеланной. С лёгкой душой поспешал он... Да только из Киева сюда быстро не доедешь! Скачи не скачи, а всё дней сорок-пятьдесят дорога занимает.

Ехали встречь осени. Когда к Чернигову подходили, деревья чуть золотом тронуло, а уж под Новгородом на лужах ледок хрустел. Много за дальнюю дорогу передумал Добрыня. Много прошедшего за последние годы в памяти перебрал. Помнил, как по этой дороге ехал он с княжичем Владимиром, совсем ещё юношей, в места дальние, незнаемые. Шагали по тропам, гребли на стругах суровые варяги. Теперь таких мало — те все в сечах полегли да за моря уехали. Счастье-добычу искать. И видел Добрыня тогда, как злобится молодой князь на братьев своих сводных:

— Меня отец в Новагород послал, а не Ярополка с Олегом! Они отцовы дети законные, а я так — сбоку припёка!

Напрасно утешал его Добрыня: мол, погоди, княжич! Ещё неизвестно, как повернётся. Сказывают, Новгород не хуже Киева! Не то что Овруч или ещё какое ближнее селище-городище! Но княжич стоял на своём: «Усылают, с глаз долой — из сердца вон!»

И только Малуша, ехавшая с сыном и тосковавшая по Святославу, сказала тогда:

— Отец тебя путце прочих сыновей любит. Уводит тебя от греха, а может, и от смерти! И вотчину тебе даёт самую богатую! Попомни: из этих краёв и Хельги-старая, и пращур твой конунг Рюрик. Отсюда Олег деда твоего, Игоря, в Киев повёз. Здесь — страна Гардарика, здесь всей руси начало, здесь, а не в Киеве!

Так оно и сталося. Но тогда даже Добрыня этого не понимал. Тогда о другом думалось: замыслят братья Владимира убить, а он — далеко. Чуть что — в лёгкий струг и по Волхову в Нево-озеро, а там — по проливу либо реке широкой к другому берегу — вот она и страна русов. А уж тут никто его не достанет! Здесь края князьям киевским неподвластные. Здесь русь живёт да варяги. Пришлось и такой судьбы хлебнуть, когда после смерти Святослава началась меж братьями усобица. Сильно тогда Владимир старшего брата Ярополка боялся. И было чего!

Всю жизнь Владимир красивому, сильному, внешне на отца похожему Ярополку завидовал. И гадил ему, как мог! Мыслимо ли? Про красоту жены его, гречанки, только слышал, а Ярополку досадить решил. Послал варягов — они её и выкрали! Да привезли в Новгород, а вскоре объявилось, что она беременна неизвестно от кого: не то от Ярополка, не то от Владимира.

Сильный тогда в Новгороде переполох был. Кричали люди новгородские, что, ежели придёт Ярополк за жену свою мстить, они защищать князя не станут! А выдадут его, охальника, оскорблённому мужу!

— Верни ты её! Пропади она пропадом! — долдонил тогда Добрыня.

И Малуша укоряла, говорила сыну о мести варяжской, родовой.

А Владимир только ногти грыз да злобно шипел: мол, лучше сдохнет, как собака, чем первенцу Святославову уступит! Варягов при себе держал днём и ночью, струги изготовленные — летом, а зимою — коней да сани, за море бежать!

А волоокая греческая монахиня только слёзы роняла — она и языка-то не понимала, ни варяжского, ни славянского. Умела бы говорить — объяснила бы, что и Ярополк женой её не считал! И при ней, как бы только наложнице, решил взять другую жену — Рогнеду полоцкую. И та согласилась, потому что родство высокое, древнее, от Рюрика прямая линия: Рюрик — Игорь — Святослав — Ярополк. И хотя у Ярополка и другие жёны есть — так что?! У многих князей по нескольку жён. Главной считается самая родовитая. И Рогнеда считала себя таковой, когда дала согласие на брак с Ярополком.

Тут словно нечистый дух вселился во Владимира! Ни о чём другом он и не говорил, как о том, что нужно ему жениться на Рогнеде! Приплетал он и то, что Полоцк всегда на север глядел, а он — князь новгородский, от страны полунощной! И что варяги все на полночи живут! И чего только не толковал! Что хватит, мол, полоцким князьям, нерюриковичам, вольно жить! Пора в державу общую! Но Добрыня видел и ужасался, что пуще всего хочет Владимир Ярополку досадить. Он ведь и не видал Рогнеды до той поры никогда! И оскорбила она Владимира отказом неучтивым: мол, не хочу разути рабычича!

Какая была резня в Полоцке! Что творил в тереме княжеском Владимир!

И повалил Рогнеду, как пленницу, не разуваясь и не сбрасывая доспеха окровавленного... Тогда Добрыне страшно сделалось — кого он вырастил! Страшно и оттого, что сделает с ним Святослав, когда вернётся из похода. Но Святослав не вернулся.

И стало ещё страшнее — на киевский высокий стол взошёл Ярополк! Вот и пригодились струги быстроходные — побежал Владимир за море, за озеро Нево... Потому что, наглядевшись на княжеские дела, ужасались его новгородцы и уж вовсе защищать не собирались...

— Ох уж эти новгородцы! — вздыхал Добрыня, поспешая в Новгород, пересаживаясь с коня на ладью, с ладьи на коня...

Новгородцы были народом особым, сильно непохожим на киевлян. Непохожесть эта даже внешняя: сказывалась во многих русская и варяжская кровь — были новгородцы голубоглазы, беловолосы, а то и рыжие, как викинги. Сноровисты и ловки, как киевляне, а вот крикливы и драчливы — только как новгородцы. Рыбаки и корабельщики в большинстве своём, привыкшие к борьбе со стихиями водными, скорые на ногу, выносливые, готовые постоянно, подобно варягам, сбиться в ватагу молодецкую и не имеющие киевского страха и почитания перед властью, были они упрямы и непокорны. Истинного почитания власти, как, скажем, в племенах восточных, где каган или старейшина был полубогом, здесь и быть не могло! Князей они себе призывали и выгоняли, если князь не по нраву. Могли дать князю воев, а могли и не дать! Всё решало горластое и непредсказуемое новгородское вече, где, сойдясь по зову колокола, они орать могли сутками, пока не принимали общее и потому обязательное для всех решение.

Но Добрыня-то знал, что решения эти, выкрикиваемые на народе, долго и тщательно обсуждаются людьми лучшими, людьми денежными и властными. Поэтому в Новгороде, где одни узнавали Добрыню, лезли обниматься, а другие косились: мол, явились козлы княжеские опивать-объедать казну новгородскую, пошёл Добрыня в городище княжеское, а не в детинец — главную крепость Новгорода, воевода и гарнизон постоянный.

Там, разместя храбров своих на отдых, Добрыня объехал всех, с кем можно посоветоваться, как вводить единобожие.

Были среди собеседников Добрыни и купцы, и посадники, но мнение их было общим: новгородцы Перуна примут, только если главного бога новгородцев Велеса, коему верили, поклонялись и жертвы несли, киевляне не тронут. Да и то вряд ли...

Призвал Добрыня мастеров искусных, и принялись они бога из дубового ствола вытёсывать. Добрыня за работой приглядывал. Хороший бог получился. Видный. Высоко поднимал он страшную, увенчанную рогами голову. Добрынюшка расстарался: велел один рог позолотить, другой — высеребрить.

Долго с новгородцами толковал, выкатывал им бочки медов, однако и лучшие люди, и толковые новгородцы, от сотен чёрных простого народа, головами крутили: мол, не знаем, как бог киевский с богами нашими уживётся. К волхвам Добрынюшка и не приступал! Те, как узнали, кто на Добрыниной дворе плотниками из дуба вытёсывается, за сто вёрст его обходить стали. Перед тем как везти нового идола на капище, услал Добрыня своих подальше от Новгорода. Сын старший Константин, который с попом греческим якшался и себе имя такое выбрал — постоянный, мол! — всех младших увёл в селище подгорное, а жена заартачилась:

— Никуда не пойду!

— Ах ты, бестолковая моя! — говорил Добрыня, обнимая её за круглое плечо. — Мало что тут будет?

— А что бы ни было! — отвечала она. — Не пойду я от усадьбы своей да от хозяйства!

— Да пропади оно пропадом, хозяйство это. Али тебе головы своей не жаль?

Дородная жёнушка Добрынина походила, потопала по избе да и брякнула:

— Хватит! Нажилась я без тебя! Никуда не поеду! Ты поедешь — и я с тобой, а одна не поеду!

— Куда я поеду, у меня служба! — смеялся Добрыня.

— А я вот — жена твоя! Куды ты, туды и я!

— Во как! — улыбался Добрыня. И виделась ему не эта многопудовая краснолицая крикливая тётка, а та, тоненькая, синеглазая, коей дарил он ленту голубую на русую косу, покрывал худенькие плечи шубейкой собольей... И не было с тех пор для него женщины милей и краше. Сел он рядом с ней на лавку, помолчал и сказал, вздохнувши:

— А хорошо мы с тобой жизнь прожили...

— Хорошо, — вздохнула по-девичьи жена и тоже притихла...

Во дворе ходили кони, брякали удилами. За рекой орали, надрываясь, мужики на подводах — перевозчика звали, а тот, видать, загулял.

— Перевозчик! Перевозчик, чтоб ты сдох! Перевозчик!..

— Ты меня прости, — сказал Добрыня.

— За что? — удивилась жена.

— Коли я что не так... Чем обидел тебя...

— Я счастливая, Добрынюшка, — сказала жена. — Жалко только, что быстро жизнь прокатилася...

Пришли храбры, позвали Добрыню. Ехал он в тяжёлый доспех закованный, скрипели оси передков, на которых волы волокли истукана Перуна-бога. А Добрыня думал, что ж это он с женой так говорил? И вдруг догадался, что не увидит её больше никогда! Хотел всё бросить, назад поворотить. Но окружали его на узкой дороге вои, сбегался кругом народ новгородский, и нельзя было службу оставить...


* * *

Драка началась сразу, как только поднял превыше других идолов свои рога Перун. Старый волхв подбежал к нему с котелком кипящей смолы и плеснул, стараясь попасть в страшный лик вислоусого бога. Промахнулся, плеснул на дружинника. Тот за лицо схватился.

Но бежал уже другой, дымился в его руке, тяжко оттягивал её котелок...

Толпа выла и свистела, в дружинников полетели комья мёрзлой по первозимью земли. С холма Добрыня увидел, что по улице уже поспешают мужики новгородские с дрекольем.

— Тесни! — скомандовал он. И первый, сначала плашмя, для вразумления и острастки, ударил стоящего рядом волхва Велесова.

Но тот ощерился, выхватил нож засапожный и полоснул по коню Добрынину. Коня-то не поранил — длинная попона, коей тот накрыт, спасла; тогда Добрынин за ногу схватил, попытался с коня стащить. А через воющую толпу уже пёрли мужики с оглоблями, и тогда воевода рубанул со всего маху. Сплеча. Разваливая пополам тяжко смердящую, брызжущую кровью человеческую плоть.

Воющая толпа покатилась вниз по склону холма. Храбры скакали за ними, стараясь не рубить, а разгонять толпу. Били поначалу плетьми, тупиками копий, мечами плашмя... Но из толпы летели камни, и волхвы или особенно верующие в силу богов бросались на всадников с ножами, кольями... И двое воев уже валялись бездыханными...

— Руби! — крикнул Добрыня.

Надвинув личины и смыкая строй, дружинники пошли рубить всерьёз.

Скоро толпа разбежалась. Но через некоторое время собралась вновь и теперь уже оружно шла на Добрыню. Он рассеял и этих. Толпа собралась бы и в третий раз, но в городе и в посаде полыхнули пожары, и новгородцы бросились их тушить. Добрыня постоял ещё часа два на капище. Двое калик перехожих подошли к холму. Стали сносить зарубленных, ища ещё живых.

— Ну что? — сказал один из них, бесстрашно глядя Добрыне в лицо. — Привезли чёрта... Вот он, сатана, жертву кровавую и получил.

— Молчи, старик! — только и мог ответить Добрыня.

— Погоди! То ли ещё будет... Кровь не вся! — не унимался калика. — Ты не смотри, что истукан твой деревянный — чурка бессловесная, он зло округ себя сеет!

— Как смеешь ты бога хулить! — устало, скорее по привычке, чем от души, прикрикнул Добрыня.

— Бог добрый, а этот злой, стало быть, не Бог, а сатана...

— Этот-то — колода позлащённая! — поправил второй старец. — А дьявол через него в души людские вселяется и зло творит.

Добрыня, словно оглохший после боя, усталый и забрызганный кровью, смог только спросить:

— Христиане, что ль? — и, не получив ответа, сказал: — Шли бы вы отсюда. Народ ошалел совсем — убьют вас!

— Нас Господь хранит!

Добрыня махнул рукой, не желая вступать в пререкания с христианами — болтунами известными. Пущай с волхвами спорят. Всю ночь пробыл в караулах. Только под утро вернулся на своё подворье.

Ещё издали увидел в конце улицы провал, над которым курился дымок. У снесённых ворот валялись двое храбров с размозжёнными головами. За ними — несколько челядинов убитых.

Добрыня пробежал дальше. У развалившегося? крыльца, со стыдно завёрнутым подолом рубахи, простоволосая, глыбой лежала его жена. На белой шее её, где всегда алели дарённые Добрыней заморские кораллы, сочился сукровицей ножевой разрез.

Добрыня сел подле трупа жены и, накрывшись плащом, завыл страшно и тягуче, как волк...

На холме, где новгородцы с факелами искали среди убитых и затоптанных своих родичей, сиял в лунном свете серебряным и золотым рогом вислоусый Перун и ждал новых жертв...

Поутру Добрыня пришёл на холм. Ночью опять дрались, и опять были убитые — и среди храбров, и среди новгородцев. Воевода, не слезая с коня, въехал на вершину холма. Конь, похрапывая на трупный запах, что держался на камнях капища, на дереве идолов, медленно вошёл в круг деревянных и каменных истуканов. Выворачивая белки и роняя пену с удил, конь опасливо пошёл под жёсткими шпорами воеводы по кругу.

Добрыня, постаревший за ночь на сто лет, вглядывался в звероподобные лики божеств. Вот Мокошь — дарительница многоплодная, Стрибог, Симаргл, Хорс, Дажьбог, вот Святовит Сварожич, а вот и среброусый Перун.

Несколько кругов проехал Добрыня. Замерев от ужаса, смотрели его дружинники, не решаясь и пешими-то войти в магический круг, где на коне разъезжал их воевода.

Они ждали, что боги накажут святотатца. Грянет гром, упадёт молния и превратит его в пепел. Но гром не гремел, молнии не сверкали. Дружинники не могли понять, что делает Добрыня. А он тоже ждал, ждал смерти от божества. Но смерти не было. Воевода остановился прямо против Перуна, глянул в его лупатые глазницы.

— Ну! — сказал он негромко. — Что же ты? А?.. — И плюнул в самую истуканову морду.

Ахнул и закрыл глаза руками молодой храбр.

А Добрыня всё так же шажком выезжал из святилища и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Бревно ты, человекам на страх, человеком тёсанное...

Глава 11 Рогнеда


«А что не жилось?» — думал князь, когда вспоминал о Рогнеде. Собственно, думал-то он о ней постоянно. Она всё время жила где-то глубоко в сознании — не то как вечный укор, не то как вершина какая-то недоступная, но всегда чужая, всегда сама по себе.

Владимир видел другие семьи — и славянские, и варяжские. Такую-то, как у Добрыни, — поискать! Где жена с мужем будто одна плоть и душа. Муж — глава, жена — тело. И не в счёт, как эти жёны взяты! Украдены, выкуплены или родичами приведены. Раз в дом вошла, женой названа, значит, будь женой! Вон древляне все жён воруют! У варягов в каждом граде по две жены, а свои варяжки за морем живут и не сетуют. Лишь бы добычу привозил да сам гостевать наведывался. И радуются, и ластятся, и во всём угодить стремятся! А уж если муж совет с женой заводит, так счастливее её и на свете нет. А ведь тоже — и родовитые, и знатные среди них, и, как Рогнеда, крови варяжской.

Это враги, как змеи подколодные, шипят: «Никогда Рогнеда не простит, что Владимир братьев её да отца убил!» Не убивал он их! Погибли они в бою, в резне на стенах и улицах Полоцка, где князь и не был! И меча-то не обнажал. И кто убил их — неизвестно. Там одних затоптанных в сече — пол крепостного рва.

А что, если получилось бы по-другому, так, как хотел Владимир: взять город и как выкуп просить за себя Рогнеду? Не «рабычичем», но победителем? И отдали бы, да ещё и радовались, что за город выкуп такой малый! Так-то все рыцари делают! Вся Европа так живёт. А что погибли — неча на стены лезть с простыми дружинниками заедино! Сами виноваты! Разве там, в бою, в крови да горячке, разберёшь, кто смерд, кто князь, кто боярин? Руби по шелому, по доспеху да щиту, и вся недолга! Это уж потом, когда трупы растаскивают: «Ах! Князя убили! Ах! Воевода погиб!» Больно там разберёшь, в кровавом месиве, кто князь, кто воевода!

И взял её Владимир правильно! Не свадьбу же с ней играть! Я — рабычич, княжеский выблядок, так вот ты ещё хуже меня! Другой бы на месте князя отдал её дружинникам! А осталась бы жива — стала бы девкой срамной! Вон сколь их по Киеву шляется! Войско! Переспит с дружинником где ни попадя — расплатится он дирхемом, а то и за так! И без обиды! Всяк знай, к чему тебя судьба приладила. Вот бы ей там самое и место.

Но всегда, когда думал такое Владимир, сердце у него сжималось. Потому что любил он эту женщину! Любил или ненавидел? А не одно ли это и то же, раз всё сердце этим полнится?!

Она была ему всегда желанна, как победа! И когда кричала в сладкой муке — он был победителем, но на секунду! Как только кончалась её горячая судорога — снова вставала меж супругами стена. И снова он — «рабычич», а она — от рода княжеского.

Была победа, да не было награды!

И бился о её холодность и молчание князь, как о стену крепостную. Случалось, и почасту её бивал. Но родила она сына, и дал он себе зарок — пальцем мать княжича не трогать.

Помнил он Рогнеду, первенца кормящую, в кружевной шали заморской, у окна... Плакать он был готов тогда от любви к ней!

— Эва! — говаривал, не то смеясь, не то сокрушаясь, Добрыня. — От кого ты любви ждёшь? От варяжки? От княгини? Да она и не баба вовсе! Она бабой по ошибке сделанная! По обличью только, а так то — мужик как есть! Ей и дети не надобны, ей бы на престол княжеский — вот тут бы она покняжила! Тут ей самое место! Только и там бы всё ныла, что, дескать, такая судьба жестокая — нет женской доли. А она ей, доля-то женская, и не надобна!

— Ты-то откуда знаешь?

— А что, Ольга, бабка твоя, не такова была? В точности! От таких-то жён бечь надоть сломя голову куды глаза глядят! А никак! Всё тебе кажется, что ты её любовь выслужишь либо завоюешь... Петушки! Она такая же, как ты, только тем и разнится — рожать умеет. И конца муке твоей не будет, пока в твоём сердце другая женщина не угнездится. Да только вряд ли — она там всё место занимает, другой-то влезть некуда! А уж коли полюбишь другую, так про эту и не вспомнишь! Скажешь тогда — дурак я был! Загубил я столько лет на колоду каменную! Эх! Бедный ты мой!

Понимал Владимир — прав Добрыня, а ничего с собой поделать не мог! Всегда шёл от Рогнеды, будто его, как щенка, пинком из покоев хозяйских выгнали. Всегда — униженный. И ласкал её, и подарки разные дарил, и в ногах валялся, и бил, как собаку, — всё как прежде.

— Что ты колотишься! — по-своему утешал князя Добрыня. — Толку не будет. Вон печенеги про таких говорят — «шерстяное сердце». Если железное — постучи в него, но хоть как отзовётся; каменное сердце слеза, говорят, пробивает, а шерстяное, мохнатое — ни отзвука, ни перемены...

Кидался Владимир от Рогнеды по гульбищам-игрищам, с наложницами в банях допаривался до беспамятства, других жён приводил. А стояла Рогнеда, как скала неприступная, хоть в прах рассыпься — не стронется, не шелохнётся, хоть полмира к ногам положи — всё едино: ни гласа от неё, ни воздыхания...

Иногда, проснувшись рядом с нею, Владимир неслышно поднимался и смотрел в её лицо, во вздрагивающие веки. Что она во сне видит, где странствует, кого любит?

— Да никого! — смеялся Добрыня. — В ней этого вовсе нет... И ежели любит, дак только себя!

Но опять и опять ехал Владимир, не верила душа в страшное «никогда»...

И каждый раз одно и то же... Молчание Рогнеды или слёзы. А теперь уже и слёз нет. Только молчит. Не раз казалось, что другой ей по сердцу. Владимир, умирая от унижения и презрения к самому себе, посылал соглядатаев, которые доносили о каждом шаге и взгляде жены, но ничего соглядатаи не высмотрели. В приступе омерзения к себе Владимир досмотр снял, соглядатаев велел придушить поодиночке.

Не однажды собирался он в порыве отчаяния прикончить Рогнеду. Однажды даже вбежал к ней с обнажённым мечом!

Она сидела на лавке у окна и держала на руках Ярослава, который и на пятом году отроду всё не мог стать на ноги. Не ходил. Владимир вышиб дверь и, вероятно, был так страшен, что Рогнеда вскочила и выронила ребёнка. Ярослав упал, заплакал и вдруг пошёл, припадая на левую ножку.

Может, он и спас тогда Рогнеду?

Владимир подхватил ребёнка на руки, осыпал поцелуями. Ярослав испугался: плакал и отпихивался. Кулачком угодил отцу в глаз! Князь выпустил младенца, тот поковылял к матери и спрятался за юбку выглядывая из-за Рогнеды, как волчонок.

«Вот они — враги мои! — подумалось тогда вдруг Владимиру. — Вот они, отмстители за мать!» Четверо княжат, варягов Рогнединых, что родила ему плодовитая жена: Изяслав, Мстислав, Ярослав и Всеволод... Вот они — волчата семени варяжского.

Тяжкие мысли стали роиться в голове его: вот они вырастут и казнят отца, а народу скажут, мстили за бесчестье матери. И народ поднимет их на щитах как освободителей!

Потому отдал он Всеволода и Ярослава матери своей — Малуше, кою звали теперь на готский манер, Малфридой! Смеялась она этому новому имени. Изяслав, старший, так вцепился в мать, что гридни отступились. Да и варяги-дружинники зароптали: что, мол, за князь такой, с бабой воюет!

Ох уж эти варяги! Спору нет — воюют здорово! А только устал от них Владимир. Надоели они ему своею жадностью, наглостью, хвастовством и непрерывными требованиями пиров, подарков, игрищ!..

С подозрением присматривался Владимир к варягам, когда, охмелев на пированиях, они расхваливали Рогнеду, красоту её, величественность, многоплодие: шутка ли, четыре сына, каждый год по ребёнку! Настоящая варяжка!

«Вот оно! — подумалось князю. — Вот они, мечи наёмные!..»

И припомнилось, как ехал к нему с миром князь Ярополк. Первенец отца их Святослава. Хоть и был Ярополк похож на отца сильно, а душою — другой. Отец свиреп — сын кроток. Отец мстил врагам беспощадно — Ярополк о мести и не помышлял. Всё варяги! Варяги — вечные мстители!

Когда Святослав погиб на порогах днепровских, остался Ярополк в Киеве, Владимир — в Новгороде, а Олег — в Овруче... Каждый в уделе своём.

Но варяги, кои фактически правили всей державой Киевской и при Ольге, и при Святославе, решили поставить на княжение своего человека. Таким они видели Владимира! И он их всячески в этом поддерживал. Они, варяги, посадили его на престол киевский, они убили и Олега, и Ярополка. Развязали Владимиру руки.

Труся на коне по киевской улице, Владимир-князь ухмылялся, вспоминая и драного ястреба Свенельда, и всю дружину пьяную на стругах и дракарах, в Царьград заморский уплывающую, себе на погибель. Осталось варягов в Киеве наперечёт! Правда, другая беда в глаза глядит — дружина мала! Наскочи хазары — Киеву не устоять. Да только боги милостивы к Владимиру. Подслухи доносят: какая-то резня в Хазарин Великой идёт. Какой-то хан басурманский Хазарию воюет. Берёт крепость за крепостью, истребляя хазарское воинство. Сам же — из Хорезма, а Хорезм этот — поди знай где! Николи тамошние вои до Киева не дойдут через степи безводные. Пущай себе Хазарию режут — князю киевскому раздышка.

Князь поднял голову. Над ним сияло синевой родное тёплое небо. Стрижи метались высоко, тащили под застрехи глину на гнезда. Весна. И как-то сразу подумалось об Илье карачаровском, что всю зиму отсидел в погребе, — может, и не жив уже. Здорово он князя выручил, но пришлось его с глаз долой убрать и предать лютой смерти! Дружина варяжская в силе была. А вот теперь от неё рожки да ножки остались. Подумалось о Рогнеде: как дружина варяжская ушла, что-то в ней переменилось. Несколько раз видел Владимир её глаза заплаканные. Может, кто ей из варягов люб? Одна ведь рыбья кровь! Не поймёшь, что в её голубых глазах кажется! Свенельд к ней благоволил. Всё её выговаривал! А где Свенельд, там жди измены!

— Только теперь предавать Свенельду некого! Самого Свенельда предали земле! — сказал князь и захохотал.

Охрана подскакала к смеющемуся князю:

— Чего надо, князь?

— Идите, идите от меня! — прогнал их Владимир.

Сдох, собака. И хоть Владимиру от Свенельда ничего, кроме пользы, не было, а всё брезговал он им. За глаза иначе как дохлым судаком и не величал! И всё ему казалось: как поговорит со Свенельдом, так у него и плащ и руки завсегда тухлой рыбой воняют! Рыбоеды морские! Отродясь на рыбе возрастают. Потому, может, столько крови и льют, что собственная не греет? Что он Рогнеде сулил? Какие козни строил старый Свенельд? А попался, как свинья на помоях!

Эдак помоев нальют и бочку набок положат, а поросёнок за помоями покорыстуется. К самому бочонку подойдёт да в него морду засунет.

— Тут бочонок торчмя ставят да поросёнка и легчат... — сказал он вдруг воеводе, что подъехал поближе. — Я видал!

— К чему ты это, князь, вспомнил? — спросил строгий славянский воевода.

— Так и Свенельд за богатством, как поросёнок за помоями! — откровенно сказал Владимир. — Жадность сгубила! А на что оно, богатство? С собой в могилу не возьмёшь!

— Под старость люди копят, — сказал воевода.

— Эх! — махнул рукой князь. — Да кто из князей до старости доживает?! Ежели князь — не то убьют, не то отравят.

— Полно тебе, князь, такое говорить! — надулся воевода. — Обидно слушать даже.

— Слушай! — зло сказал князь. — Слушай! Твоя служба такова! И не вороти рожу-то! Кто убивает?

— Вы, ближние люди!

— Обижаешь холопов верных! — затряс щеками воевода.

— Да? — прищурился князь. — А кто Ярополка предал, не Блуд ли? Первейший среди ближних! А не Свенельд ли Святослава на порогах одного оставил?

— Были и другие! — налившись краской, сказал воевода, оскорблённый до глубины души.

— Это кто же?

— А хоть бы Ильдей — хан печенежский, что за Ярополка на смерть, не дрогнув, пошёл, или Варяжко, что по сю пору с печенегами на твои заставы ходит!

— Мне! — закричал князь. — Мне тот Варяжко надобен! Мне он служить должон! — И добавил, заканчивая разговор: — Добудьте мне его в дружину! Мне таковые люди на службе надобны!

И опять вспомнил про Илью! Жалко, если уморили в погребе голодом.

Выехали на берег Лыбеди, поднялись к замку деревянному Предславцу, где под охраной жила Рогнеда. Опустили скрипучий мост. Князь, нагибаясь в воротах, проехал по гулкой мостовой на мощённый камнем двор. Соскочил с коня. Рогнедины челядины кинулись принимать коней у дружинников, заводить в стойла. Владимир взбежал на высокое крыльцо, простучал коваными каблуками по темноватым покоям.

Рогнеда сидела у себя в горнице. При вошедшем князе сенные девушки и мамки-чернавки прыснули вон, как мыши от свету!

— Как живёте-поживаете? — спросил князь и, как обычно, не дождался ответа.

— Рогнеда встала. Была она чуть не на голову выше Владимира. Стояла, как всегда, молча, будто нарочно стараясь разозлить князя.

— Ну, что молчишь, как статуя ромейская?! — сказал он, обходя её, будто неживую, вокруг. — Поздравствуйся с мужем! Почтение князю окажи!

Рогнеда, как всегда, безмолвствовала.

Князь приблизил своё лицо к самому лицу Рогнеды, она стояла не дрогнув — видно, ждала, что он её поцелует или ударит. Что равно могло произойти и равно не получило бы ответа.

Владимир почувствовал, как обычное раздражение, могущее вырасти в исступление, истерику; крик и беспамятство, стало накапливаться в нём...

— Ну что? — сказал он, усаживаясь за столик, на котором стояли дорогие угощения: заморские вина, засахаренные фрукты византийские. — Хошь, обрадую тебя?! Вестник из Царьграда прибыл, привёз известь печальну! Вся дружина варяжская, порознь, в разные гарнизоны малыми силами разосланная, болгарами перебита! Не стало боле твоих сродников дорогих! Уж я плакал-плакал от горя... — сказал он, смеясь и набивая рот сластями. — Кто же теперь за Рогнеду заступится? Кто помнить станет, как Владимир на площади, среди навоза, в грязи её, как свинью, катал, дружинникам на потеху?!

Рогнеда глядела ледяными глазами, и ничто не дрогнуло в бледном лице её, только веснушки проступили ярче.

— Вот так! Яйцо конопатое! — сказал он, полоща горло вином и вытирая руки о скатерть. — А знаешь, кто императора Цимисхия надоумил варягов истребить? Я! Так что ехали отсюда — покойники! Так и с другими будет, кои думают, что они мне, «рабычичу», ровня!

Он повернулся к Рогнеде спиной и вдруг, будто толкнул его кто, шагнул в сторону, как учил его Добрыня. Обернулся. Мимо упала Рогнеда с ножом в руках. Обученный изрядно воинскому мастерству, Владимир мгновенно вывернул ей руку и вырвал нож.

— Убил! Убил! — рычала неузнаваемая Рогнеда. — Всех убил! Кровь на тебе! Отца убил! Братьев! Изверг! Зарежу тебя!

Вбежавшая стража скрутила Рогнеду. Она билась в руках дюжих гридней и кричала в истерике, обливаясь слезами:

— Изверг! Жизнь мою растоптал! Зверь!

Никогда прежде не видел её такою Владимир. Он растерялся.

— Связать её! — кричал воевода. — На князя! На мужа! С ножом кинулась!

Славяне и теперь уже немногочисленные варяги-дружинники только головами качали: за покушение на мужа, по обычаю, полагалось закопать неверную жену в землю живьём. Таков обычай был и у варягов, и у славян; у мусульман и хазар-иудеев казнь была не менее жестокой — преступницу побивали на площади камнями.

— Не надо вязать княгиню, — сказал Владимир, удивляясь своему спокойствию и ровному голосу.

— Чего с ней делать? — спросили два боярина, держащие за руки княгиню.

— Пусть завтра сядет на брачную постелю, как невеста убранная, — сказал Владимир, поднимая за косы голову Рогнеды. — Дожидается! Я сам ей башку снесу!


* * *

Мимо воющих нянек и мамок, мимо насмерть перепуганных челядинов по скрипучим переходам перешёл он на свою княжескую половину. Дал по шее отроку, который замешкался, расстёгивая ему пряжки перевязи, на которой меч висел. Выгнал всех, повалился на лавку. Но ни отдохновения, ни покоя не было. Встал, выпил вина — зубы стучали о край посудины византийской. Хотел, как обычно после встречи с Рогнедой, поехать к девкам... Да расхотел. Так и мыкался по горнице, сшибая ногами ковры и лавки.

Никогда Рогнеда такой не была. Сломалась стена каменная, неприступная!

— Велика же, крепка была твоя раковина, улитка ты заморская! — шипел себе под нос князь. — А вот и тебя я достигнул. Вот теперь и тебе, как мне, худо! И тебе, как мне, больно. Сквитались!

Но мысль эта не приносила радости.

Чуть успокоившись, уже ближе к ночи, после ужина, как всегда обильного, князь стал перебирать все мелкие подробности происшедшего. Цепкая память его восстановила все слова, жесты, выражения лица Рогнеды... Он начал обдумывать, что же побудило жену к столь отчаянному крику и поступку? И первое, что приходило в голову, — изгнание варягов.

«Вот оно что... гадюка подколодная! Как я варягов за море услал, так зубы тебе ядовитые вырвал! Не стало надежды у тебя, что они, соплеменники твои проклятые, меня прикончат! От бессилия ты на меня кинулась! Сколько же лет ты меня ненавидела! Ах, змеюка!»

Пришли две девки спальные, постелили постелю, задирая толстомясые зады, взбили перину. Князь смеха ради задрал одной подол, шлёпнул по тугой заднице. Девка взвизгнула, на всё готовая, повалилась на перину.

— Да пошла ты отсюда! — притопнул ногой князь. — Пошла отсюда, лохань помойная!

Девки обиженно умелись восвояси.

В одной рубахе, босой, сидел князь на лавке у оконца, бычьим пузырём затянутого, и во мраке покоя спального странные мысли приходили в его буйную кудрявую голову.

С детства любил и умел он, вот так в одиночку сидя, всё обдумывать. Поначалу его удивляло, как это он ухитряется сразу думать о нескольких вещах, будто в голове у него несколько человек сидит и каждый о своём помышляет. А потом понял, что это дар Божий. И его не страшиться, а радоваться ему нужно, потому только так дальнее меж собой соединяется. Грек-наставник его, коего привезла из-за моря бабка Ольга, — учил княжича, как разделять в размышлении мысли от чувства, как выводить из одного другое по правилам науки древней — логики.

Вот и сейчас князь спокойно, точно рыбу пойманную разделывал, отделил чувства свои от мыслей. И удивился. Чувства переменились: не было в них больше ненависти-любви к Рогнеде. Думал он о ней теперь, будто о чём-то постороннем и его, Владимира, некасаемом. И оправдывал её! Глядел на всю их жизнь, начиная от сватовства до того, как Рогнеда, битая и целованная мать его детей, на него с ножом бросилась, отстранённо...

И вдруг явился ему перед мысленным взором Ярополк — таким, как лежал он в луже крови во тереме киевском, когда закололи его варяги, при дверях стоящие.

Владимир перевернул его на спину — странное было лицо у брата. Ни муки, ни укора. Ясно и открыто глядели синие глаза его... Владимир прикрыл глаза Ярополку и увидел, что измазал лицо брата кровью. Он поднял голову — как изваяние, стоял ястреб линялый Свенельд.

И тогда на глазах у бояр и нарочитых дружинников, глядя в самые глаза Свенельдовы — выцветшие, свинцовые, в чёрных подглазьях, как у бога смерти, — Владимир вытер кровавую руку свою о белую рубаху варяжского воеводы.

«Как не побоялся!» — усмехнулся, сидя в тёмном покое, князь. И не было ему тогда страшно, а ведь кругом отроки Свенельдовы стояли — могли, только прикажи Свенельд, с мечами на князя кинуться. Но не приказал воевода, а сами они не посмели.

— И Свенельд не посмел! — сказал вслух Владимир. Он тогда точно знал, что никто ничего не посмеет ему сделать.

А что же сейчас? Что мучит его? Что высекла в его сердце криком своим Рогнеда? Ведь молчала же она, когда он терзал её, голую, перед всей дружиной, в грязи на площади, у пылающего терема княжеского во взятом Полоцке. Молчала она и потом, все эти годы. А теперь вот закричала и с ножом бросилась...

Князь припомнил всё, что творил он с Рогнедою, и вдруг почувствовал, что полыхнули краской стыда его щёки. И он завыл-застонал, колотясь затылком о бревенчатую стену терема.

И вдруг ему показалось, что в покоях он не один, а кто-то очень старый смотрит на него...

— Ты кто? — спросил князь и поразился, как глухо звучит его голос. — Ты кто? — повторил он и добавил со страхом: — Отец? Князь Святослав?

Святослава он обожал и боялся. И сейчас ему сделалось страшно, будто грозный отец его пришёл по его душу.

Никто не ответил, и Владимир понял, что в покоях никого видимого и живого нет.

— Эй! — закричал он отрокам, стоявшим при дверях. — Огня подайте!

Торопливые отроки подали каганцы и даже две свечи византийские. Но и при свете ощущение, что Владимир не один, не проходило. И не было страшным. И странно, что Владимир вдруг стал разговаривать с этим невидимым. Собственно, говорил он один, а молчание было ему ответом.

— Это ты вёл меня все эти годы? Ты сделал так, что я побеждаю? Почему ты не велишь поступить с Рогнедой по закону? Зачем ты мучишь меня? Ты хочешь, чтобы я припомнил всё, что совершил плохого? Да, я совершил много греха! — И Владимир вдруг заплакал. Слёзы текли у него из глаз, и он с удивлением ощупал мокрую свою бороду. — Что ты делаешь со мной?! — прошептал он. Но со слезами выливалась из него вечная боль любви к Рогнеде, злоба и ненависть, страх, и становилось легко и ясно на душе... — Помилуй меня! — вдруг сказал, всхлипывая как ребёнок, Князь. — Прости и помилуй. И управь по Промыслу Своему...

Он очнулся лежащим на полу. Уже не дымили сгоревшие свечи и начисто выгоревшие масляные каганцы. Тусклый свет шёл от окон. В спальне никого не было.

Владимир сел на полу и вдруг неожиданно для себя громко сказал:

— Я знаю, кто ты! Ты — Бог бабки моей, старой Хельги. Она тебе молилась, и она молит Тебя в Царствии Твоём за меня!

Князю подали умыться. Обрядили в праздничную одежду. Он вспомнил, что произошло вчера, потому что все переходы и все лестницы терема были полны боярами, гриднями, воеводами. У иных на лицах был страх, у других любопытство, словно пришли на собачью травлю глядеть, третьи были сумрачны и смотрели на Владимира недобро.

Владимир толкнул ногою дверь в покои Рогнеды. Прошёл через приёмную горницу, вошёл в спальню.

Рогнеда, убранная по-варяжски в белое платье с откидными рукавами, сидела опустив голову на застланной по-праздничному постели.

И Владимир покраснел, вспомнив, какую глупость он вчера сморозил, приказав ей убраться, как невесте, и ждать его на брачном ложе, потому что придёт убить её.

Вчерашний день, со всеми его криками, воплями, топотнёй прислуги, толстозадыми девками, бородатыми боярами, воняющими потом и перегаром дружинниками, показался ему таким далёким и таким отвратительным, что он чуть не задохнулся от стыда.

Но Рогнеда ещё там, в том вчерашнем дне. И она подняла голову, и в глазах её Владимир увидел страх животного, когда его ведут под нож мясника… Но не успел он ничего сказать или сделать, как из тёмного угла к нему шагнул старший сын Изяслав и протянул меч в ножнах.

Перепуганный насмерть, мальчик пролепетал вбитые ему в память слова:

— Ты не один, о, родитель мой! Сын будет свидетелем.

Владимиру сделалось тошно.

«Никогда, — подумал он, — никогда ничего не поймёт ни Рогнеда, ни дети её».

Он повернулся и вышел. Все бояре, набившиеся в горницу, стояли на коленях.

— Князь! — тряся бородою, сказал старший из них. — Молим тебя — прости княгиню ради детей своих...

Владимир посмотрел на всю стоящую на коленях толпу, на их по-дурацки торжественные лица. И понял, что они всю ночь готовились, что долго выясняли, кому где на коленях стоять, потому и здесь стояли «по чинам».

«Неужели и я — один из них?» — подумал князь.

И стало ему смешно.

— Да делайте вы что хотите! — сказал он, стараясь удержаться от смеха, а смех готов был перейти в рыдание. — Делайте что хотите!

— Добрыня приехал! Добрыня из Новгорода вернулся! — послышались крики во дворе.

— Благодарю Тебя! — сказал Владимир Тому невидимому, что был с ним ночью и, наверное, был сейчас здесь. — Благодарю.

Это достойное завершение. Всё закончилось!

— Идите Добрыню встречать! — крикнул он повелительно. И бояре, толпясь, как овцы у кормушки, заторопились во двор, толкаясь и теснясь около узких дверей.

Глава 12 Сон и молитва


Добрыня дважды вызывал подкрепления из Киева. Посылал за варягами через Нево-озеро. И только месяца через полтора смог задавить бунты новгородцев, которые не желали признавать верховенство киевского бога Перуна над их древними божествами: Велесом и Мокошью. Дружинники Добрыми перебили народу не меньше, чем в хорошей войне, пока Новгород не притих, затаясь.

В ежедневных спячках, поджогах, защите немногочисленных христиан и гостей заморских сильно изнемог не только Добрыня, но и Новгород. И хотя видимая жизнь в городе и на пристани не замерла, гостей в гостином дворе поубавилось. Кто имел зимние ловы по окрестным лесам — на заимки семьи увели. Усталость от постоянных драк и неразберихи поселилась в городе, весёлом и богатом Новгороде. Теперь утро каждого дня начиналось с того, что шли по городу оружные люди — славяне, да русь, да варяги: смотрели, что нового, какой разор за ночь жителям приключился. Устали они от таковой жизни. Устали и жители. Всё меньше выбегало их с колами и мечами биться за Мокошь и Велеса... Теперь на призывы волхвов бесноватых чаще всего отвечали:

— Ну, стоит Перун, и ладно! Вам не нравится — вы ему и не молитесь! Если наши боги сильней — зачем их защищать, они сами себя защитят!

Большинство же никакой разницы в новой жизни при верховенстве Перуна не видело — молились, как и прежде, больше по обычаю. А почему обычай так вершился — никто не ведал, никто не задумывался: не нами, мол, заведено, не нами и кончится. Да и волхвы стали уже не те. Самых-то злых, горластых дружинники порубили да в Волхов-реку покидали. Остались те, кто годами ветхий — оружия держать не может, а ежели шамкает какую хулу на князей киевских да на Перуна-бога, так мало кто слышит, — пущай его шамкает! На чужой роток не накинешь платок! Лишь бы свару не учиняли...

Добрыня же примечал, что многим его дружинникам наплевать, какие боги на капище стоят, потому что всех этих богов — что деревянных, что каменных — они за богов не почитают. А молятся своему невидимому и неслышимому Богу, везде пребывающему, и человеку нищему, распятому на крестовине деревянной. Ребята они были славные, дрались ревностно, держались дружно. Но главное было в них, что жили они как-то мимоходом, уповая на будущую жизнь. Неловко было расспрашивать воеводе рядовых храбров, а по обрывкам разговоров понимал Добрыня, что ждут они после смерти новой жизни, не такой, какую сулили волхвы. У тех и за гробом было всё как в миру: ловы, охоты, пиры... А вон у варягов ещё и битвы бесконечные — великая радость!

Христиане же толковали, что праведные со Христом станут в жизнь вечную, и этого Добрыня не понимал, но силился понять... Он тосковал по жене, понимая, что никогда не найдёт ей замены, и часто старался остаться в одиночку, даже уходя от детей, которые тосковали не меньше его; перебирал в памяти мельчайшие подробности всех кратких мгновений, когда был он со своею семьёю, с женой... И плыли перед ним картины из прошлого, и возвращался он в действительность только тогда, когда борода становилась мокрой от слёз.

Языческим истуканам, отнявшим у него жену, он больше не верил. Скорее не верил в их милосердие, а зла от них не боялся, потому что навредить они могли ему только в жизни земной, а он боле ею не дорожил...

По первому снегу, оставив в Новгороде усиленный гарнизон, пошёл Добрыня обратно в Киев, a пока добрался, и весна пришла. Въехал он в Киев в самый разгар гонения Владимира на Рогнеду, как об этом молва доносила, потому сразу и помчался в Преславец на Лыбеди, и, как ему казалось, вовремя поспел. Только, к удивлению Добрыни, Владимир-князь и без его наущения Рогнеду помиловал.

— Ты мне скажи! — отмахивался князь от дядькиной похвалы. — Помиловать-то я её помиловал, и как с души у меня тяжесть свалилась, а вот куда мне её теперь девать?

— Задача, — соглашался Добрыня. — Отпусти её на волю... Она ведь начнёт ковы супротив тебя строить!

Они сидели в княжеском покое, ели вяленое кабанье мясо, запивали ставленым мёдом.

— А супротив козней любых теперь тебе защищаться мудрено, — крутил сильно тронутой сединой бородою Добрыня. — Дружину-то разогнал!..

— Да от дружины самые козни-то и шли! — утирая усы и кудрявую короткую бороду, говорил Владимир. — Ну-ко вспомни, кто отца моего предал? Кто Олега с Ярополком стравил, кто убил их обоих? А? То-то и оно, что дружина!

— Без дружины нельзя! — сокрушался старый воевода.

— Кто говорит, без дружины! — соглашался князь. — Но и та, что была, не надобна.

— Новые люди нужны! Верные! Княжеские! — обгладывая кость, говорил изголодавшийся в походе воевода. — А вот я помню, к тебе какой-то, сказывали, приходил, тот, что мурому Солового во дворе твоём теремном зарезал. Где он? Он ведь служить шёл и, видать, от души к тебе рвался. Где?

— А кто его знает! — ответил, стараясь казаться беспечным, князь. — Пришлось его в погребе закопать. Должно, и сейчас там.

— Ты что! — Добрыня швырнул кость на серебряное блюдо. — Ты что, вовсе, что ли, совести не имеешь?! Зима ведь прошла, а он у тебя всё тамо? Он же тебя от врага лютого спас!

— А что я мог поделать? Тут вся дружина, как стая волков, глядела...

— Ну!.. — сказал Добрыня, не находя слов... — Ну! Я таких, как ты, не встречал! Будто тебя и не баба рожала!

— Погодь! — крикнул князь.

Но Добрыня отшвырнул ширинку, которую расстелил на коленях, чтобы не запачкать рубаху.

— Чего ты разошёлся! — кричал ему Владимир.

— Как тебе служить?! Как тебе служить, скажи ты мне, племяш мой дорогой, ежели от тебя такая благодарность?!

— А как мне его было помиловать при всём честном народе?! А? У меня самого тогда голова на ниточке болталась.

— Не голова у тебя, а бубенец пустой! Только звонить и можешь!..

— Да ладно тебе! — примирительно и хитро сказал князь. — Сказывают, он христианскому Богу веровал... Вот ежели Бог это истинный, стало быть, и храбр тот жив пребывает!

— Тьфу! — Добрыня с досады плюнул Владимиру под ноги, и Владимир побелел. Но Добрыня был один таков, кто мог себе позволить говорить князю истину.

— Давно надо было его из темницы вызволить да правой рукой во всём сделать!

— Давно? — закричал Владимир. — Да у меня варяги на шее сидели! Они только за льдом в Царьград ушли, я только вчерась известие получил, что они назад не возвернутся!

— А вот седни! Седни же надоть было не с Рогнедой воевать, а воина того слобонить!

— Да от него небось уже и костей нет!.. — вздохнул князь.

Но Добрыня его не слушал. Бурей пошёл он по терему, кликнув холопов с заступами, велел немедля раскапывать заваленную дверь погреба.

Мужики, торопясь, принялись разгребать ещё не совсем прогревшуюся землю. Дорылись до окованной двери. Надсаживаясь, отворили. Тяжким духом нежили и грязи вынесло из дверного провала.

— Эй! — крикнул Добрыня, не решаясь войти в темницу. — Жив ли ты там? Кем тебя кличут?

— Ильёй! — глухо раздалось из-под земли.

— Что? — схватился за сердце воевода. — Ильдей? Ильдей, ты сказал? Да Ильдея года, почитай, с два сюды мёртвого приволокли!

— Ильёй! — сказал, вырастая в дверях, страшный, с провалами глазниц, чёрный от грязи и зелёный от отсутствия света, богатырь. — Дайте одёжу какую ни на есть, согнило на мне всё.

Его стали переодевать прямо здесь. Сняли прогнивший тулуп, что с великим трудом просунула ему в оконце Мальфрида, шерстяные одежды вязаные, которым Илья и названия не знал.

— Немедля это всё в огонь! А малого — в баню! — скомандовал Добрыня. — Сколь же ты тут обретался? — спросил он Илью.

— Счёт времени потерял. На Пасху полгода было ровно!

Добрыня припомнил, что не так давно христиане праздновали воскресение из мёртвых Бога своего. Его удивило, что все дружинники-христиане говорили друг другу «Христос воскресе» и целовались троекратно. И радовались...

— А кто ж питал тебя, что ж мороз тебя не забил? — ахал Добрыня.

Илья же вдруг улыбнулся и сказал твёрдо:

— Видать, моя служба впереди! А что Господь меня спасает — так это не впервой! Бог даст, и ты просветишься светом Его...

Илью вымыли в бане. Долго стригли, расчёсывали бороду и густые завшивевшие кудри. Затем, обрядив в новую одежду, с трудом найденную тиунами — всё Илье мало, — повели ко князю.

Владимир сначала не поверил, что Илья жив. Ахнул и он, услышав столь сходное с именем верного Ярополку хана печенежского имя Илья. Совсем как Ильдей! О нём помнил Владимир, и сетовал, и завидовал покойному брату, коему служил верный печенег. И жалел, что убили Ильдея варяги, а то не было бы ему цены в дружине у Владимира.

Когда же Илья явился, сутулясь и нагибаясь под притолоками дверными — так велик и высок он был, — в покоях княжеских, Владимир вызвал охрану нарочитую: мало что Илье в голову взбредёт!

Илья встал посреди гридницы, где встретил его князь, едва не доставая потолка головой, прямо и открыто глядя князю в лицо. Редко встречал князь такой ясный взгляд. Владимир тонко чувствовал всех, с кем говорил, и он сразу понял — с Ильёй обиняком да увёртками толку не добьёшься.

— Зла на меня не держишь? — спросил он напрямки.

— За что? — пророкотал богатырь. — Что ты меня в погребе закопал? На всё воля Божья! И ты в сём не властен. За что на тебя гневаться?

— Разве ж тебе там хорошо было?

— А ты разве не в погребе? — усмехнулся Илья. — У каждого своё испытание.

Владимир растерялся. Он не верил, что несправедливо заточенный и обречённый на смерть человек может не таить обиду и ненависть. Князь подошёл к Илье, кому оказался чуть ли не по грудь:

— Верно ли говоришь, что не таишь злобы?

— Бойтесь уловляющих душу... — загадочно ответил Илья. — Ты же меня в душе моей укрепил...

И Владимир понял, что этот верзила не обманывает.

— Я ведь воли тебя лишил...

— Воли меня никто лишить не может, — перебил его Илья. — Я и в темнице свободнее тебя, князь.

Добрыня только рутами всплёскивал и хлопал себя по коленям. Нравился ему этот детина. Очень нравился!

А Владимир путался в мыслях и, что сказать Илье, не знал.

— Служить-то мне будешь? — спросил он растерянно, как провинившийся мальчишка.

— На тебе печать избрания Божия! — сказал Илья. — В дружине твоей служить буду, пока ты пути своего, Богом указуемого, не поймёшь. Пока деяния твои Бог допускает...

Совершенно теряясь оттого, что никто никогда так с ним не разговаривал, Владимир сказал-догадался:

— Ты христианин?

— Да, — ответил Илья и показал выжженный на груди своей крест.

— Тогда на святыне своей поклянись служить мне верно...

— Господь не велел клясться и заповедал заповедью своей: «Не клянись»... Я тебе, князь, обещаю, и в том слово моё верно. А теперь пусти меня. Я своих отроков искать пойду да гридня...

— Садись, со мной раздели трапезу, — попросил Владимир.

— Не по ряду мне будет с тобой за одним столом сидеть, — пророкотал странный человек никогда прежде невиданной Владимиром породы, — Ты — князь. Живи по-княжески. Я — воин Христов, а служить тебе стану дружинником...

Громадный Илья поклонился князю и пошёл, чуть по-медвежьи косолапя, как все сызмала привычные к верховой езде более, чем к ходьбе.

Странно, но ни князь, ни Добрыня не посмели остановить или задержать Илью. Он, вчерашний заточник, во тьму погреба заключённый, вёл себя с ними как старший, как хозяин и терема, и княжества, а может быть, и страны?

Князь и старший воевода долго сидели молча, пока князь не сказал:

— Буйку! Я не знаю, что про этого человека думать. Я таких не встречал прежде.

— А таких, должно, прежде и не было, — сказал Добрыня. — Это какой-то во всём новый человек явился. Я дольше твоего землю топчу, а и то таких не видывал ни разу.

Они стали рассуждать об Илье. Явился на службу сам! Вона какую услугу сделал: разбойника поймал и в самый сложный момент убил. Полгода в заточении пробыл, а не озлобился и служить не передумал!

— Что у него на уме? — крепко ступая по дубовым половицам, вышагивая по горнице, говорил князь. — Чего от него ждать можно? Какой крамолы? Либо измены?

Добрыня долго молчал и сказал нечто вовсе для князя неожиданное:

— И так и сяк прикидываю, а не вижу в нём умысла никакого. В том его сила: он всё, что думает, то и говорит и умысла никакого не имеет.

— Нет таких людей, чтобы корысти ни в чём не видели! Вызнай, в чём его корысть? Чего он желает? Глаз с него не спускай! Чует моё сердце, скоро славнее его в Киеве никого не будет, ибо тут дураков — хоть пруд пруди. Вот он им вождём и станет!

— Не похоже... — почёсывая задумчиво затылок, сказал Добрыня,— Не похоже.

— Гляди за ним! — приказал князь. — А то варягов сплавили, а этот хуже варягов оказаться может.

Илья знал, что о нём будет князь с первым воеводой разговаривать, и это его нисколько не тревожило. С той минуты, как он исцелился, уверенность, что Господь избрал его для какой-то особой миссии, в нём только укреплялась. Полугодовое заточение, в котором он неминуемо должен был погибнуть от голода, но не погиб и не замёрз зимою, ещё более его в этом укрепило. Хотя сам он никакого чуда (в отличие от чуда исцеления) в том, что выжил в заточении, не видел.

Завалив горою земли дверь в его подземелье, охрану убрали, и оконце в каменной кладке стало для него спасением. Мать Владимира, Малуша, и маленький княжич свято выполняли обещанное и носили Илье пищи вдоволь. После нескольких недель, без пищи и воды проведённых, месяца через два он оправился и обустроился в погребе, превратив его из подземелья в келью.

Он вывел крыс — заделал их лазы, собрал все кости и всю старую солому, что была в погребе, и, выпросив у Малуши заступ, клятвенно ей пообещав, что откапываться и бежать не подумает, закопал останки умученных.

Постепенно он расширил погреб, сделал в нём несколько помещений, в том числе и отхожее место, чтобы не жить как свинье. О том, что он жив, прознали несколько воев-христиан. Тайком они приносили ему чистые рубахи. На Рождество к оконцу прильнул греческий священник: Илья исповедался и причастился Святых Таин. Он привык к холоду сухого и просторного погреба. Да можно ли это холодом считать, если даже изморози на стенах не было и погреб не промерзал? А в земле он привык жить и прежде, поскольку в землянках жили и в Карачарове.

Однако произошло с ним и то, что самому Илье было незаметно. Постоянно пребывая в состоянии молитвенном, он не замечал времени и не тосковал.

Стоя на коленях перед самодельным аналоем и глядя на изображение креста, сделанное им на восточной стене погреба, он беседовал со святыми, и однажды, как ему показалось, сама Богородица пришла и отёрла его лицо от слёз, потому что о детях своих и о домашних своих он не мог молиться без слёз.

Являлся ему и святой Георгий, победивший змея словом Божиим. И другие воины Христовы — Димитрий Солунский, Фёдор Стратилат... Они говорили с ним и утешали его, укрепляя в сознании избранности и правоты. Он знал, что выйдет из погреба живым и невредимым, потому что здесь сама мати-земля сохраняет его в утробе своей, как ребёнка, до срока, и должен выйти он отсюда новым человеком.

Поэтому, когда застучали торопливые заступы, открывая ему выход в мир Божий, он не удивился, а поцеловав стены в своём узилище, прочитал отходную молитву всем погребённым и без страха вышел на волю, зная, что не на муку, но на службу новую призывают его.

Князь показался ему вздорным мальчишкой, но что-то подсказывало: этот князь тоже избран к служению, но не знает ещё пути своего. Потому и с ним, и с дядькой его он разговаривал спокойно. И обид за своё заточение на них, совершенно искренне, не держал. Единственное, что волновало его: куда делись его оруженосцы и гридень, ведший их, где кони и Бурушка косматенький?

Потому, прямо от князя вышед, испросил он в конюшне княжеской лошадь и поехал искать своих. Гридни княжеские — то ли приказ имели всё ему дозволять и во всём споспешествовать, то ли Илья был таков, что возражать ему никто не смел, — всё выполнили.

Он приходил и просил, что ему нужно, и ему тут же это давали.

Ещё полгода назад он бы и сам удивился сему. Но после заточения удивляться перестал, потому что как бы жил в двух измерениях: земном — человеческом и особом — молитвенном. Ещё там, в погребе, стало казаться ему, что он постоянно слышит церковную службу. Она непрерывно шла в его сознании.

Поседлав неказистого, но крепенького коника, который безропотно принял на спину сильно похудевшего и полегчавшего Илью, богатырь поехал Киевом, который и рассмотреть-то в первый день своего пребывания не успел. Усмехнувшись, что вот, мол, в Киеве больше чем полгода, а Киева не видал — хоть загадку такую детишкам загадывай, — поехал он по узким улицам к Днепру, к перевозу, где стояли крик и гомон, где толпились всякого звания и разных племён люди, где можно было всё узнать и обо всём расспросить встречных.

Не ведал Илья, правда, что следовали за ним соглядатаи княжеские и о каждом его шаге доносили Добры не. Вот и сейчас не успел он подъехать к перевозу, а в Вышгород, Добрыне, донесли: Илья своих отроков разыскивает.

— А где они? — спросил князь. — И что он про них знает?

— Да пытались их рассовать по разным заставам, но они кучкой держатся, — доложил старший гридень. — Так их вместе под Черниговский шлях услали. Они сейчас там, чтобы с Ильёй никак соотноситься не могли.

— А что же они из города не шли? — удивился князь. — Ведь на Илью тут опала была — могла их коснуться. Что ж они не боялись?

— Не знаю, — ответил гридень. — Их и гнали, и в дружину не брали. Они, всё потратив, меж дворов волочась и милостынею питаясь, не уходили. Ждали своего набольшего.

— Так ведь он умереть должон давно!

— Всё едино! Говорили: «Пока тела Ильи не получим, восвояси не пойдём».

— Это не варяжское упорство, — сказал Владимир Добрыне. — Это что-то новое.

— Они славяне-вятичи, — подтвердил гридень.

— Ну и что вы с ними сотворили? — спросил Добрыня.

— А что ж по нынешнему времени можно сотворить? — прикидываясь простодушным, ответил гридень. — Дружина нынче мала. Варяги за море в Царьград подались — нужно же кому-то Киев-град от набегов боронить. А они при конях, вои изрядные и храбры. Взяли их в заставы. Пущай дозорами ходят по степи. И от Киева не близко, и толк от них.

— Не побоялись, что к печенегам уйдут?

— Куда они уйдут, когда их набольший здесь?

— В чём замечены?

— Да ни в чём, — докладывал бестрепетно гридень. — Сказывают, только к монахам печорским ездили. Да ведь кто к ним только не ездит?

— С варягами, греками, хазарами дружество не водят?

— Нет.

— Ступай.

— Вот тебе ещё загадка, — сказал Добрыне Владимир. — Видать, не один Илья таков — пенёк упрямый, и вои его таковы же есть!

— Да таких-то нонче полный Киев! — не удивился Добрыня. — Тут со всего свету люди беглые. Разных языков и состояний. Киев всем приют даёт.

— Да чьи же это люди?

— А ничьи, — сказал Добрыня. — Разных родов. Кто из полона, кто так пришёл. Они и есть народ киевский. — Он помолчал и добавил, глядя на прохаживающегося по горнице князя: — Сумеешь — твои будут. А люди они верные, судьбой намучены, бедой научены. Им жизнь недорога!

— А что же им дорого?

— Воля.

— Воля — удел высокородных.

— Они, как мне мои дружинники толковали, в ином волю видят. Они в воле Божией ходят, и потому несть для них ни князя, ни раба, но все — сыны Божии...

— Христиане?

— Так.

Князь долго молчал, прохаживаясь перед Добрыней и зябко потирая красивые, все в перстнях, руки.

— Вот смотри, — сказал он Добрыне, что горой сидел на лавке в проёме больших теремных окон, остеклённых разноцветным византийским стеклом. — Вот смотри. Ярополк руку Царьграда и христиан держал — его варяги убили и мне престол отцовский вернуть помогли. Но как я варяжской руки держаться начинаю — всё в разор идёт!

— Ярополк был слаб, — сказал Добрыня.

— Ярополк был слаб, — перебил его князь, — а союзников выбирать умел! Царьграда надо держаться. А Царьград — христианский удел! Видишь, как выходит!

— Вижу, — сказал Добрыня. — Как мы сами что-либо с тобой ладить начинаем, хоть бы с Перуном этим, — никакого проку нет. Одна кровь льётся, и вся держава розно ползёт! А как начинаем глупства этого Ярополка повторять — ан и не глупствами они оказываются. Бабка-то твоя умна была. Уж на что я её не любил, а ума в ней отрицать не могу. Она далеко провидела — путь твой к Царьграду лежит.

Они долго толковали, перебирая все ошибки Святослава, Ярополка, Свенельда, Олега... И постоянно приходили к тому, что, сокрушив Ярополка, заняв его место на киевском столе, нельзя менять его политику сближения с Византией... Говорили, пока в пестроцветных стёклах окон не погас вечерний свет. Сидя в полумраке, устав от разговоров, племянник и дядя примолкли.

— Что-то новое грядёт, — сказал князь. — Новое! Нельзя боле по-старому жить.

— Да! — сказал Добрыня. — А Перун этот, коего везде поставили, — бревно крашеное, да и только! Выдумка!

— Ты что, в его силу больше не веришь?

— Ежели она и есть, то злая! А на зле ничего не созиждешь! — сказал Добрыня. — Это христиане правду говорят.

— Так что же, всем прощать, всем покоряться? Этак задушат, как курёнка, и не заметишь сто! Сунут под рёбра ножи, как Ярополку...

— А кто сказал, что добро есть слабость? — спросил племянника Добрыня. — Вона Царьград стоит несокрушим...

— Да в Царьграде зла в тысячу раз больше, чем у нас творится...

— А хоть бы и вот Илья этот! Он что, слаб?

Князь не нашёлся что ответить. И только когда Добрыня был уже в дверях, сказал неожиданно:

— Знаешь... Давай Рогнеде Полоцк возвернём. Пущай там сидит со Всеславом.

Добрыня оглянулся и увидел новое выражение лица у князя Владимира — спокойное и уверенное, которого он никогда прежде не видел.

— Никак ты её прощаешь? — спросил воевода.

— А в чём её вина? — спросил князь. — Что с ножом на меня кинулась? Дак и мышь на кошку бросается, когда мышонка спасает!

— Пущай в Полоцке Всеслав сидит, — согласился воевода. — А мать — при нём. Только боязно, не стала бы мстить.

— Чего раньше времени загадывать, — спокойно ответил князь. — Пущай с миром идёт. Намучилась она со мною.

Никогда Добрыня не слышал таких слов от племянника буйного, хитрого и мстительного. Он внимательно вгляделся в его лицо и понял, что князь говорит сейчас искренне и никакого тайного умысла не имеет.

— Вот так Илья! — сказал Добрыня, спускаясь с теремного крыльца и легко поднимаясь в высокое боярское седло. — Вот те и заточник.

Глава 13 Меж Вольгой и Микулой


Илья отыскал своих не скоро, вдоволь наездившись меж деревянных и полукаменных замков-крепостиц, из которых, собственно, и состоял Киев и окрестные укрепления.

Не за один раз, велением старейшины или князя, построилась мати городов, но прилеплялись, наращивали стены, друг ко другу прижимаясь, новые и новые цитадели. Обрастали посадами, избами и полуземлянками чёрных людей, наполнялись людом пришлым, беглым, вольным и мастеровитым, но оторванным от отчины своей и потому настороженно глядящим и в сторону терема княжеского, и в сторону стен городских, и в поле, откуда каждую минуту могла пристигнуть беда. Приживались свои к своим: потому был в Киеве и хазарский квартал, и еврейский, жили здесь и торки замирённые, на службе княжеской состоящие, и варяги, но повсюду; всё перекрывая и во всех концах поселяясь, жили славяне. По-славянски говорили меж собою все, кто ступал на землю Киева.

И хотя варяжский воевода кричал команды ратникам своим на северном языке, а хазарин, при посольстве державы своей, по-тюркски ставил метки на документах — на улице, на торжище говорили все только по-славянски. Отличались одеждою греки и мирные печенеги, ассии — аланы донские, приводившие на продажу диких и сильных коней, разнились наречиями и хазары, но господствовал и в церквах малых, потаённых, и на капищах, огромных, со множеством молящихся, язык славянский.

И было уже не разобрать среди горожан, пришедших издавна, кто вятич, кто древлянин, кто из земель северян, кто радимич или дрегович, древлянин или рус... Все жили по закону киевскому, все равно вставали на защиту стен его, где бы сия стена ни стояла — в детинце княжеском или окружала посад городской.

Дружинники держались и в городе, и в посаде особняком, как, впрочем, особняком держались и в своих концах жили кожемяки и кузнецы, плотники-ладейщики и ювелиры, плавившие серебро и золото. Разница только в том, что в древности, сказывают, дружинники жили по избам и по землянкам своим, а со времён варяжских стали жить в детинце, в гридницах, только там чувствуя себя в безопасности, потому что при малейшем бунте горожане объединялись против них. И хоть гордились дружиной, когда, возвращаясь из похода, шла она по улицам городским, а пустись дружинник, да ещё не языка славянского, один по городу ходить — глядишь, и побили бы для острастки. Потому что горожане — люди вольные, а дружинник — холоп княжеский, и непонятно, что тому князю в голову взбредёт: возьмёт да прикажет горожан мучить!

Поэтому в основном различные небольшие отряды, коих не могли вместить детинец и двор княжеский, стояли гарнизонами в крепостицах вокруг Киева.

Там и отыскал Илья своих карачаровцев. За высоким тыном с угловыми башнями были и конюшни, и длинные полуземлянки, где на нарах спали воины, был и плац для учения. Полуземлянки и всякие службы лепились под невысокими стенами, а всё пространство посреди укрепления свободно, только в углу у стены мостилось когда-то капище Перуна. Но сейчас стояло оно заброшено: многие вои — христиане, а иным не до молитв.

Оставшись без основного ядра своего войска — без варягов, Владимир спешно набирал новую дружину. В городок почти ежедневно приходили новые и новые молодые парни наниматься на княжескую службу.

Их никто не спрашивал, откуда они, потому что даже беглый холоп, вступивший в войско, делался неприкосновенным и хозяин его вернуть не мог. Приводили даже рабов купленных — тех, кто отличался крепостью мышц или взят в бою, с оружием в руках. Воинов старались привлечь, а рабам не доверяли. Потому что была разница! Раб за рабство своё держался — жизнь берег, а воин жизнью не дорожил и лучше бы смерть принял, чем в рабстве жить. Из рабов вои не получались.

А вои ежели и попадали в рабы, то либо погибали там, либо воли добивались. Освободиться из рабства было можно! И воин, особенно славянин, нипочём бы в рабах не остался.

Воинов кормили лучше, но и постоянно гоняли в учении! Трудились они не меньше, чем рабы в каменоломнях, овладевая боем лучным, мечным, рукопашным и на копьях. Часами ломались на плацу — в схватках меж собою и в умении на взаимодействие. Дрались россыпью, дрались стенкой, дрались под командой византийских инструкторов, по их уставу, где каждый по команде должен выполнять общий приём. Византийцы привыкли драться в строю, в тесноте, где главное — плечо в плечо стоять и заедино действовать. Дрались и прикрывая витязя-поединщика. Закрывая конного тяжеловооружённого всадника от нападения пехоты. Дрались и в рассыпном лучном бою, и в шеренге мечников — за щитами, и на стене.

Отдельно умились каждому приёму, умились владению мечом, кистенём, цепом боевым, топором, ножом.

В углу у коновязи, зажав коленями большие камни, дрались на мечах и на копьях всадники — прежде чем на коня сесть, добивались крепости в ногах, чтобы на любом коне, как на своих ногах, держаться. Придирчиво следили старшие воины-гридни, не уронит ли кто двухпудовый камень, не окажется ли слаб в коленках. Того с грузом на плечах сотни раз приседать заставляли, плясать воинские танцы, гусиным шагом ходить.

Сызмала воинов учили, поэтому каждый воин искуснее в бою, чем смерд, и малая дружина всегда большую толпу мужиков чёрных побивала.

Обучившись строю, учились бою рукопашному, учились езде верховой, умились с седла рубить и стрелять и копьём колоть. Большую часть дня в учении проводили и до того изматывались и наламывались в упражнениях, что небывальцы, неуки да новики, едва на нары вползти от усталости могли. А гридни постарше — ничего. Привычно мечом махали и переход конный любой выдерживали. И трусцой с мечом, щитом и топором бежать могли сколь угодно. Такова была дружина молодшая, через которую проходили все небывальцы или вновь пришедшие на службу княжескую. Называлась она молодшей не случайно. Вои тут все ребята молодые, и по чину была она ниже дружины старшей.

Старшая дружина помещалась в Киеве и состояла из бояр и мужей нарочитых. Таковые все в броню закованы на походе и в бою, имели коней боевых и коней заводных, на коих доспех тяжкий и припас воинский возили.

При каждом боярине либо храбре нарочитом состояло по пять-шесть отроков, что, как правило, принадлежали ему по праву владения или родства. Они прикрывали боярина в бою от пеших воинов и лёгких всадников степных, кои доспеха тяжкого не имели и налетали, как вихрь из степи.

Ежели дружина молодшая получала от князя кормление и котлы свои в городках держала, то дружина старшая кормилась из рук княжеских в его тереме.

А отроки и дети боярские — так звались оруженосцы и боевые холопы старших дружинников — кормились из рук их. Они им на постой кормление привозили либо из вотчины своей, либо из княжеского кормления.

Илья попал как бы сразу в две дружины: как небывалец и храбр, особо при княжеском дворе незнаемый, должен он в молодшей дружине быть, где его отроки находились, пока он в погребе пребывал; но вот как вышел он и князем помилован стал, вроде бы должен и в старшую дружину перейти. Для того, правда, должна его дружина старшая принять и место его среди себя определить. А это непросто.

Кроме дружины старшей, была ещё дружина княжеская — прежде состояла она вся из варягов и русов: дружина богатая, хорошо вооружённая и многими милостями княжескими пожалованная. Она-то в Киеве всё и вершила. Но Владимир-князь дружину эту за море услал, а русов, что с варягами не ладили, всех со старшими дружинниками сравнял.

Хотя сравнять было непросто. По старой памяти русы на кормлениях и пирах княжеских сидели за высоким столом — выше бояр, рядом с князем, хотя у многих из них, кроме доспеха да меча, ничего и не было и отроков они не имели.

Это хорошо увидел Илья, когда прискакал гонец княжеский звать его в терем Владимира, на столование княжеское.

Обрядившись во всё лучшее, пошёл Илья кон но в Киев-град. Оставил Бурушку на коновязи с отроком, а сам без оружия, как предписывали правила, прошёл в горницу, где за столами широкими столовалось человек с двести бояр да храбров нарочитых.

Огромный зал под деревянными стропилами крыши был почти по всей длине занят тремя столами; с обеих сторон столов стояли лавки для храбров. А средний стол, во главе, увенчивался ещё одним — поперёк стоящим. Там сидел князь с думными своими боярами и воеводами, особо приближёнными.

Увидал тут Илья по правую руку от князя Добрыню — дядю княжеского, коему вся старшая дружина подчинялась, по левую — воеводу из русов, Рагнара, коего больше на славянский манер звали Волчий Хвост. Сидело с князем за высоким столом не более двадцати человек.

Илье указали место за столом по левую руку от князя, и он сел безропотно среди храбров молодых, много его моложе. Рядом с Ильёй оказался и вовсе безусый славянский храбр, в дорогой рубахе, с гривной серебряной на шее, а против Ильи сидел торк — почти что одного с Ильёй возраста. Он сразу обратился к Илье по-тюркски, но Илья сделал вид, что не понимает этого языка.

Многое Илье было удивительно: и многолюдство, и яства обильные, и гомон, и слуги, разносившие еду, и уродцы, что меж столами кувыркались.

Каждое кушанье носили сперва к княжескому столу, и он отламывал и от лебедя по кусочку, и от кабанов жареных; иные куски ближним передавал, чествуя их. Посылал со своего стола кушанья и чары с мёдом особо отличившимся храбрам или кого почествовать желал.

После того как обнесли гостей первым кушаньем и первой чарой, заиграли на гудках и заплясали скоморохи, веселя пирующих. Зашумели за столами гости, принялись разламывать и птицу печёную, и кабанов, и прочую снедь. Куски и кости бросали под стол или валили на широкие блюда, кои выносили на двор нищим. Молодой храбр, что сидел рядом с Ильёй, видать, был роду хорошего. Потому что ел по-учёному: большие куски не хватал, не вгрызался в них, а брал перстами понемногу, словно пробовал, чтобы видно было — не обжираться сюда пришёл, а ради чести княжеской. Куски на подносы бросал большие, чтобы нищим больше досталося. А торк ел в охотку, смеялся и грыз кости, подмигивал Илье, как своему соплеменнику: «Пировать так пировать, а не руки поджимать!»

Разглядел Илья и князя, и всех бояр его; разглядел и храбров, за высокими столами сидящих и за столами средними, и младших, где он сидел. Все храбры схожи тем, что не было среди них людей слабых и немощных. Старшие были все в боях и сражениях иссечены, но не увечны и для новых боев гожи. Были все в одеждах праздничных, и ясно становилось, что все при достатке и, верно, много животов имеют либо от племени своего, либо от рук княжеских, а пуще всего от добычи воинской.

Илья поел для приличия, омыл руки в чаше глубокой, что отроки меж столов носили, да и сел так, чтобы гусляров послушать.

Гусляры князю пели песни изрядные, но их мало кто слушал, пока князь не встретился глазами с Ильёю. Долог и глубок был княжеский взгляд. И вспомнилось Илье, как полгода назад они с князем переглядывались, когда Соловый во дворе у стремени Бурушки стоял. И князь, видать, вспомнил. Он поманил отрока, и тот, выслушав что-то князем сказанное, побежал к гуслярам. Князь хлопнул в ладоши, и мгновенно все голоса за столами замолкли. Гусляры ударили по струнам, и старший из них запел:


Молодой Вольга Святославгович,

Он поехал к городам и за получкою

Со своей дружинушкой хороброю.

Выехал Вольга во чисто поле,

Ён услышал во чистом поли ратоя.

Ехал Вольга он до ратоя,

День сутра ехал до вечера,

Да не мог ратоя в поле наехати.

А орёт-то в поле ратой, понукивает,

A y ратоя сошка поскрипывает,

Да по камешкам омешики прочиркивают.

Ехал Вольга ещё другой день,

Другой день сутра до пабедья,

Со своею со дружинушкой хороброю.

Ён наехал в чистом поле ратоя.

А орёт в поле ратой, понукивает,

С края в край бороздки помётывает.

В край он уедет — другого не видать.

То коренья-каменья вывёртывает,

Да великие каменья ecu в борозду валит.

У ратоя кобылка соловенька,

Да у ратоя сошка кленовая,

Гужики у ратоя шёлковые.

Говорил Вольга таковы слова:

«Бог тебе помочь, оратаюшко,

А орать да пахать да крестьяновати,

С края в край бороздки помётывати!»

Говорил оратай таковы слова:

«Да поди-ко ты, Вольга Святославгович!

Мни-ка надобно Божья помочь крестьяноватъ,

С края в край бороздки намётывать.

А й далече ль, Вольга, едешь, куда путь держишь

Со своею дружинушкой хороброю?»

Говорил Вольга таковы слова:

«А еду к городам я за получкою,

К первому ко городу ко Гурьевну.

К другому-то городу к Ореховцу,

К третьему городу к Крестьяновцу.

Ай же, оратай-оратаюшко!

Да поедем-ко со мною во товарищах,

Да ко тем к городам за получкою».

Этот оратай-оратаюшко Гужики с сошки он повыстенул

Да кобылку из сошки повывернул,

А со тою он сошки со кленовенькой,

А й оставил он тут сошку кленовую,

Он садился на кобылку соловеньку;

Они сели на добрых коней, поехали

По славному раздольицу чисту полю.

Говорил оратай таковы слова:

«Ай же, Вольга Святославгович!

А оставил я сошку: в бороздочке,

Да не гля ради прохожаго-проезжего,

Ради мужика-деревенщины:

Они сошку с земельки повыдернут,

Из омешиков земельку повытряхнут,

Из сошки омешики повыколнут,

Мне нечем будет молодцу крестьяновати.

А пошли ты дружинушку хоробрую,

Чтобы сошку с земельки повыдернули,

Из омешиков земельку повытряхнули,

Бросили бы сошку за ракитов куст».

Едут туды два да три добрых молодца

Ко этой ко сошке кленовоей;

Они сошку за обжи кругом вертят,

А им сошки от земли поднять нельзя,

Да не могут они сошку с земельки подвыдернути,

Из омешиков земельки повытряхнуть,

Бросити сошку за ракитов куст.

Методой Вольга Святославгович

Посылает он целым десяточком

От своей дружинушки хороброей

А ко этой ко сошке кленовоей.

Приехали оны целым десяточком

Ко этой славной ко сошке кленовенькой;

Они сошку за обжи кружком вертят,

Сошки от земли поднять нельзя,

Не могут они сошки с земельки повыдернути,

Из омешиков земельки повытряхнути,

Бросить сошку за ракитов куст.

Молодой Вольга Святославгович

Посылает всю дружинушку хоробрую,

Тридцать молодцов да без единого,

А подъехали ко сошке кленовенъкой,

Брали сошку за обжи, кружком вертят,

Сошки от земельки поднять нельзя,

Не могут они сошки с земельки повыдернути,

Из омешиков земельки повытряхнути,

Бросити сошку за ракитов куст.

Говорит оратай таковы слова:

«Ай же, Вольга Святославгович!

Не дружинушка тут есте хоробрая,

Столько одна есте хлебоясть».

Этот оратай-оратаюшко

Он подъехал на кобылке соловенькой

А ко этой ко сошке кленовенькой,

Брал эту сошку одной ручкой,

Сошку с земельки повыдернул,

Из омешиков земельку повытряхнул,

Бросил сошку за ракитов куст.

Они сели на добрых коней, поехали

Да по славному раздолью чисту полю.

Говорил Вольга таковы слова:

«Ай же ты, оратай-оратаюшко!

Как-то тобя да именем зовут,

Как звеличают по отечеству?»

Говорил оратай таковы слова:

«Ай же, Вольга ты Святославгович!

Ржи напашу, в скирды складу,

В скирды складу да домой выволочу,

Домой выволочу, дома вымолочу.

Драни надеру, да то я пива наварю,

Пива наварю, мужичков напою,

Станут мужички меня покликивати:

Ай ты, молодой Микулушка Селянтювич!»


Не успел гусляр закончить былину, ещё не стихли струны его гуслей, а к Илье уже бежал-летел отрок с кубком вина.

— Князь чару вина тебе присылает! Выпей за здравие.

Илья поднялся во весь свой громадный рост, поклонился князю и, глядя ему в глаза, под одобрительные крики дружинников осушил чару непривычного ему византийского вина до самого дна.

«Князь мне место моё указывает, — понял он. — Меж Вольгой и Микулой». Губ его коснулось что-то со дна кубка.

Он отнял кубок ото рта: в кубке лежал княжеский перстень.

Илья вытряхнул его на широкую свою ладонь. Будто в крови, в красном вине лежал серебряный перстень с камнем дорогим.

— Целуй перстень! — подсказал ему молодой дружинник, сидевший рядом, — тот, что, видать, к пирам был привычен и знал, как подобает вести себя учтивому человеку.

Илья поцеловал перстень. И под завистливыми взглядами еле надел его на мизинец.

— Поклонись! Поклонись! — шипел дружинник.

Илья отвесил поясной поклон и хотел вернуть кубок отроку.

— Нет, нет! — сказал тот. — Кубок князь тоже тебе жалует.

Илья поднял кубок над головой и в третий раз поклонился князю.

— Да... — сказал вежливый дружинник. — Сколь много князь тебя пожаловал... Да... Кто ж ты таков будешь? Я недавно в дружину пришёл, не ведаю, кто ты? Откудова?

— Илья, — сказал богатырь. — Илья из Карачарова.

— А где это?

— Из земель муромы...

— А... Дак ты Муромец. Сказывают, там земли не мирные — болгары камские людей имают да хазарам продают.

— Бывает, — сказал Илья, и сердце его сжалось от тоски по домашним, от которых он никаких известий не имел.

За третьей переменой, когда на столы поставили питье изобильное, князь поднялся из-за стола и, пожелав всем веселия и здравия, ушёл вместе с воеводами нарочитыми. Илья понял, что главная часть столования закончена и можно уходить, потому что стали дружинники напиваться — кричать непотребное, дразнить шутов, а шуты и скоморохи — их, пьяных! Стали друг ко другу задираться, и пошло всякое непотребство. Дружинник вежливый исчез, печенег буйной головой на стол повалился, а к Илье подошёл отрок.

— Тебя воевода зовёт, — позвал он.

Илья, чуть захмелевший, пошёл за отроком во двор, где уже конно стоял с дружинниками Волчий Хвост.

— Илья! — сказал он, будто век его знал. — Завтра приводи всех отроков своих и воев своих в Киев, да возьмите две подводы да весь доспех воинский.

— Что это может быть? — спросил Илья отрока, когда они ехали обратно. Проклятое зелье туманило голову, мешало думать.

— Поход, надо полагать. Поход, Илья Иваныч...

У себя в городке Илья повалился спать как убитый. Подняли отроки его на рассвете. Пришёл священник греческий и служил молебен. Отроки исповедались и причастились.

Священник попенял Илье, что тот вчера хмелен был, но ради похода допустил к исповеди и принятию Святых Таин.

— Куда поход, не слышно? — спросил Илья гридня.

— Да что, Илья Иваныч, с отравы иноземной глупой какой сделался! — заворчал гридень. — Весь Киев только и говорит, что поход на радимичей, а ты один не знаешь! На радимичей! И мы в передовой полк назначены. Волчий Хвост, воевода, поведёт.

Глава 14 Дружинушка хоробрая


Поход на радимичей, которые явно не выступали против Владимира и к войне не готовились, был скорее демонстрацией силы, чем войной. Радимичи — славянское племя, сильно напоминавшее ляхов и, вероятно, пришедшее из Привислинья, держало селища и грады свои в верховьях Днепра, по левому берегу. Правый берег заселяли дреговичи, по понятиям того времени болотные люди и вовсе дикари. Ни князей, ни войска у них не было, и выходили они на битву по родам своим, с вождями во главе. А вот с юга и востока граничили земли радимичей с отчиной северян и вятичей.

Северяне, подчиняясь Киеву, постоянно норовили ему какую-либо пакость учинить. Памятно было, как они через свои земли пропустили на Киев печенегов, и такое они творили не единожды. А вятичи и вовсе считали себя независимыми и только дань платили, а посадников киевских к себе не пускали и в любую минуту могли восстать.

Во граде Любече, что стоял на границе трёх племён — северян, дреговичей и радимичей, — назначено было собираться войску.

Первый раз Илья шёл с дружиною маршем и походом и многому учился, потому как самому ехати или с малым отрядом — одно, а с войском — совсем другое.

Ежели отряд мог и по тропам пройти, то войску надобна была дорога; ежели богатырь с воями мог и в селище постоем стать, то дружине нужны были постои особливые и лагеря укреплённые, где на них супротивник не мог нежданно наброситься.

Жадно учился Илья искусству ведения войска. Смотрел, как шла обочь отрядов и далеко впереди высланная разведка — сторожа, как шли при дружине мужики чёрные — дороги и гати мостили, рубили просеки, по которым шла дружина и конница. Конница же была двух родов: лёгкая — из торков и мирных печенегов набранная — и тяжёлая — из таких, как Илья, храброе. За каждым таким конником, в тяжкий доспех обряженным, шли его отроки, тянули кони поклажу на подводах либо на вьюках.

Теперь понимал бывший карачаровский сидень, почему после того, как войско проходило, пролегали по его следу дороги торговые, а с годами становились пули знаемые; почему на местах привалов и лагерей вырастали городища и крепости, а вокруг них посады, превращая городища в города.

Понимал и другое — сколь много условий, учитывая которые путь воинский прокладывается: сколь рек и оврагов перейти множеству тяжко нагруженных людей, коней и подвод надобно; какие болота обогнуть либо загатить; где броды отыскать либо перевоз через реку учинить. А увидев всё это, стал понимать, что воевода не столько кулаками, сколь умом силён. Потому и не удивляло его, что в дружине киевской идут хитростные греки из Царьграда, показывают, как путь прокладывать, как оборону округ ночёвки ставить и много чего другого, и почему их воеводы, как малые робяты, слушаются.

В Любече гомон стоял до неба, скрипели телеги, кони ржали и гулко гудела земля под их копытами. Отроки споро ставили шатры для воевод, натягивали пологи, под которыми спали княжеские дружинники, а пехота строила шалаши за городской стеной. Печенеги и горки стреножили коней, чтобы не растерять, уводили их в луга заливные на прокорм.

Видел Илья, что в толчее этой, пестроте воинской, есть свой порядок и воеводы им твёрдо управляют. А не будь воевод, мигом всё войско смешается — обозы с конницей на пехоту наползут, и передавится войско — погибнет и до боя не дойдёт.

Каждый день из разных мест подходили новые и новые дружины, приезжали новые храбры со своими отроками. Ждали князя. Но князь вослед войску не торопился, словно давал радимичам к сражению подготовиться. Из разговоров воевод Илья понял, что это не от лености князя зависит, а так задумано.

Молодые вои в бой рвались, требовали скорее из Любеча выходить!

— Куда? — урезонивали их старые опытные воеводы. — Где супротивник? Городов ни великих, ни малых у радимичей нет, а из городищ и селищ они мигом по лесам непролазным да болотам-дрягвам попрячутся. Вот и выйдет, что эдакий кулак, в Любече собранный, в пустоту ударит.

— Надобно россыпью идти! — кричали молодые. — Радимичей поврозь имати!

— Глупые вы! — ругался Волчий Хвост. — Как не поймёте, что, когда вы в ряду и порядок держите, нет вас сильнее, а в лесу своём, один на один, когда радимич вас видит, схоронившись, а вы его нет, он каждого из вас много сильнее. И побьётся всё войско, так врага и не увидев.

— Уж не раз так было! — подтверждали немногочисленные старые дружинники-русы. — Иной раз придём воевать, а не с кем! Впусте селища да городища стоят. А как восвояси вернёмся — они опять полны и крамолу чинят. Только бы ополчились радимичи! Только бы войско выставили...

Ждали сторожей да подслухов, что в земли радимичей ходили. Тайно принимали от радимичей перебежчиков. Вели их по тёмному времени в боярские шатры и там выспрашивали, а после тайно назад отправляли.

Илью, как особо князем отмеченного, на советы воевод приглашали, хоть и был он в большой войне небывалец. На советах ом сидел, слушал да помалкивал, многому учась.

Понял он, почему князь поход на радимичей, вроде бы мирных, учинил. Радимичи были ненадёжны, и непонятно, куда могли приклониться и кого к себе в подмор позвать, случись какой в Киеве замятие. Потому нужно было учинить в их землях ряд и посадников поставить. Момент был подходящий: разрозненные роды радимичей не объединились и вождя набольшего у них пока нет. Войско же киевское на две трети — из небывальцев, потому и решил князь его в походе недальнем и нетяжком пообмять.

— Это не дружина варяжская, не войско Святославово, — вздыхали старики-русы.

— Сопляки-мальчишки да мужики-лапотники, и все языков словенских, хоть и родов разных! Какой с них толк?! Набрались толпы великие, народу множество, а все слабы. То ли дело варяги были — каждый сотни таких-то стоил! Они бы уж давно по землям радимичей прошлись, как стая волчья, и полоны бы такие привели, что года три на всех рынках были бы только рабы-радимичи!

Илья слушал да помалкивал, а про себя понимал, что такой-то войны — охоты на людей, кою варяги вели, — князь и не хочет. Не все воеводы и бояре, особливо из стариков-русов, это понимают. Не поход за добычей, но державы приращение — вот цель княжеская. Однако и он в лагере томился. В толчее и суете лагерной была своя тягота. Кони всё округ повыели, дороги повытоптали, от отхожих мест, что округ лагеря были, шёл дух тяжёл. Мухота над каждым котлом висела столбом, коней до крови заедала. Ещё неделя, кабы не меньше, и пойдут от тесноты людской среди воев болезни.

— Что ж медлим-то? — спрашивали вои-небывальцы.

А бояре да воеводы на совете только головами крутили: «Радимичи где? Где дружины воев сбираются?» И с облегчением слушали, как подслухи с той стороны доносят: в родах радимичей победили вожди молодые, кои с киевлянами на бой стремились, тогда как старые предлагали в лесах утаиться и в бой не вступать. Малая часть войска старших послушала и в земли дреговичей, в дрягвы их непролазные, ушла. Остальные же, спешно собрав всех, кто способен оружие носить, ополчаются и встречь киевлянам идут.

— Вот и ладно! — говорил терпеливый и опытный Волчий Хвост. — Вот и хорошо! Теперь вызнать, где они собираются. А вызнаем — тогда и двинемся.

Наконец сторожи донесли: «Сбираются дружины радимичей на реке Песчанице».

— Ну, теперь бы их только не упустить, удержать на месте! — горячился Волчий Хвост, посылая спешно за князем в Киев.

Служилые торки ночью снялись из лагеря и ушли двумя отрядами в землю радимичей, чтобы подковой охватить их войско. Хотя сторожа говорили, что у радимичей войска нет. Так, мелких дружин множество.

Вот ежели они к ляхам послали и те тяжеловооружённых дружинников с оруженосцами пришлют, тогда сеча может быть зла. Но посылали к ляхам радимичи или нет — никто не знал, и знать было неоткуда. Это могли подслухи из земель ляшских донести, но не в войско, а в Киев.

Вскорости из Киева гонец прискакал с приказом княжеским: «Выступать немедля», из чего воеводы и Муромец поняли, что к ляхам послали и радимичи, на Песчанице стоя, их поджидают.

Потому первый полк повёл сам Волчий Хвост, не дожидаясь приезда Владимира, чтобы сойтись лицо в лицо с радимичами и уж далее их из виду не терять.

Илья и конные отроки пошли в первом полку, с другими такими же тяжеловооружёнными воинами и оруженосцами. За ними поспешали пешие дружинники, все под командой своих старших. Двигались не быстро, чтобы пешцы не отставали. Греки-византийцы очень настаивали на правильном движении полка.

— Торки — конны! — говорили они. — Их дело — сшибка с врагом и отход. А ваша задача — стать и сквозь ряды противника проломиться. Вы малоповоротливы, ускакать, как торки, не можете, потому вас должны пешцы прикрывать, а уж каждого латника — оруженосцы.

На узких дорогах-просеках, проложенных в полях и лугах, пешцы шли обочь: справа и слева, прикрывая конников. В лесах передвигались отрядами. В каждом были и конные, и пешие. Каждый отряд — человек с полёта, как бы малое войско. Ночевали со всеми опасениями и костров не жгли. Двигались быстро, коней пасли только ночью, но кормили по лесным местам сеном, что везли за войском на возах.

Когда вышли к Песчанице, где был разбит лагерь радимичей, остановились от них в одном переходе. На рассвете выдали коням ячменя, поседлали, снарядились сами по-боевому и, перейдя вброд реку, что отделяла киевлян от радимичей, вдоль пологого левого берега, в боевом построении, пошли на сближение.

При восходе солнца передовой полк переправился весь, для того чтобы не быть застигнутым на переправе. Броды прикрывали на обоих берегах реки конные торки. Они же шли обоими берегами до выхода к лагерю радимичей.

Многие воеводы и дружинники ругались на византийцев, что они взяли полную волю и покрикивали на марше воеводам, будто те — смерды незнаемые! А дружинникам простым и палкой доставалось, ежели они строй ломали. При другом случае могли дружинники ответить так, что от тощих старообразных византийцев одни перья со шлемов остались бы. но был строжайший приказ князя: слушать греков и всё исполнять, что они прикажут.

Илью тоже раздражали их крики и повелительная манера командовать, но всё позабыл он, когда одновременно, широко развернувшимся фронтом, киевская дружина, вернее, передовой полк её вышел к лагерю радимичей, где к нападению никто готов не был!

Через широкое поле было видно, как сбегались кучками радимичские кудлатые мужики к своим вожам, и стояли эти кучки по полю розно, не в единую линию. И побить их ничего не стоило.

Загудели боевые трубы, и мерно, под удары барабана, качнулась, опустив копья, пешая рать и двинулась на радимичей, которые толпами носились по полю, бежали от лагеря и сбивались в большую людскую кучу.

В двух полётах стрелы византийцы остановили пешцев, между отрядами устроили проходы. В проходы вошли латники конные со своими отроками. Поперёк всего поля выросла неодолимая стена щитов и копий, а слева и справа от неё подымали пыль конные торки. Илья видел, как отовсюду к успевшим ополчиться кучкам радимичей бежит подмога, но в правильный строй они всё же не становятся. В одном месте толпа гуще, в другом — совсем редка...

Вой толпились вокруг своих предводителей. Мелькнуло несколько конных рыцарей в доспехах боевых — вероятно, из стран западных. Крик стоял над войском радимичей, но крик был общий и бестолковый. Дружина киевлян молчала, слушая команды воевод.

Илья видел, куда можно ударить сейчас конницей, куда двинуть пехоту.

И ему было жалко радимичей, точно это он стоял там в их бестолковых толпах. Он понимал, что совсем недавно, случись ему идти по призыву племенного вождя, и он так бы мыкался по полю, не ведая правильного порядка воинского.

Волчий Хвост что-то сказал грекам, те махнули трубачам, и сигнальный хриплый вой труб проревел над полем.

Вот от войска киевлян выехал на коне трубач и, проскакав перед строем сомкнутых щитов, протрубил вызов поединщика.

От радимичей выехало несколько рыцарей иноземных, выбежало несколько радимичей пеших. Но пешие вернулись в ряды, а от конных на середину поля поскакал один, в воронёном доспехе, с перьями на шлеме.

Илья встретился глазами с Волчьим Хвостом, который, оглянувшись назад, выбирал, кто поедет на поединок. Илья поднял руку:

— Я пойду!

— Ладно! — махнул ему воевода.

Отроки растолкали ряды пехотинцев, раздвинули воткнутые острым концом в землю щиты, освобождая дорогу. Илья, не горяча Бурушку шпорами, трусцой выехал перед лучниками, стоящими впереди мечников, за линией щитов.

Поединщик от радимичей тем временем проскакал на коне вдоль строя воинского, потрясая длинным заморским копьём. Илья неторопливо выехал на середину поля, внимательно разглядывая своего противника. Это был ляшский рыцарь, а может быть, воин из земель немецких: на нём был воронёный яйцевидный шлем с переносьем, кольчужная рубаха, поверх которой был повязан белый плащ, кольчужные же штаны и чулки. Он прикрывался круглым, как и у Ильи, кованым щитом с умбоном[12]. Конь под ним был значительно резвее Бурушки, но не такой массивный и широкогрудый.

Илья прочитал молитву и решил первым не нападать принимать наскок поединщика. Лях, проскакав перед строем, под громогласный крик радимичей повернул коня и, набирая резвости, пошёл прямо на Илью.

— Не горазд ты разумишком, — сказал Илья, когда рыцарь почти поравнялся с ним. Точным движением он отбил копьё врага своим и сунул его так, что получился рычаг, которым он вырвал копьё из рук противника. Тот едва усидел в седле.

Илья думал, что он доскачет до своих, чтобы взять новое копьё. Но лях, видать, разозлился и действительно соображал плохо. Он выхватил меч и опять во весь опор помчался на Илью.

Илья поднял над головою копьё — знак своего преимущества — и воткнул его в землю. Крик одобрения был ответом на его благородный жест. И с той, и с другой стороны. Но Илья не стал выхватывать длинный свой меч, потому что понял — бесполезно! Щит у ляха крепок и кольчуга хороша — не прорубишь, не пробьёшь.

Он поднял, сняв с задней лужи, притороченную там палицу с круглым литым калдашем на конце. И когда мчавший во весь опор лях рубанул мечом — принял удар на щит, а сам двинул поединщика в не прикрытую щитом грудь палицей. Лях взмахнул руками и рухнул навзничь с коня.

Рёв одобрения был ответом на этот удар.

Со стороны радимичей бежали оруженосцы рыцаря, на ходу вытаскивая короткие прямые мечи, чтобы отбить упавшего от оруженосцев Ильи, которые тоже поспешали изо всех сил к месту схватки. Илья сидел на Бурушке, который, казалось, совсем не заволновался, а только прядал ушами — будто комаров отгонял.

Оруженосцы сшиблись в коротких поединках — отроки Ильи оказались много сильнее и резвее, и ежели бы один, самый молодой, не поскользнулся, то никто бы и ран не получил...

Но поединки ещё только вспыхнули, а уж по всему полю завыли трубы, и конные торки, стоявшие на флангах, пошли охватывать с боков толпы радимичей.

— Обходят! Обходят! Окружают! — раздались среди их рядов истерические голоса.

Вожди попытались организовать оборону. Но каждый из пытавшихся обороняться отряд делал это в одиночку, разваливая сомкнутый строй на островки оружных людей, в страхе выставлявших во все стороны, в том числе и против своих, мечи и копья.

Ещё раз завыли трубы, и, подняв от земли высокие щиты, прикрываясь ими, пошли на радимичей от края до края сырой луговины, где шло сражение, пешцы. Они шли медленно, неторопливо. Впереди них на тяжёлых конях шагом ехали воеводы и не позволяли небывальцам, и особенно горячим, ломать строй. Когда подошли на дистанцию полёта стрелы, строй время от времени останавливался, и тогда лучники вымётывали в сторону ещё пытавшихся держаться радимичей сотни стрел.

Стрелы покамест пущались не прицельно, а навесно, чтобы язвить укрывшихся за щитами воинов в плечи и в шею. Урон они причиняли небольшой, но сыпались, как град из тучи, и, ещё не сойдясь в рукопашной, радимичи дрогнули. Сначала попятились передние, ближние... Почувствовав, что первые подались назад, задние бросились бежать в открытую к лесу. За ними повсюду скакали торки, ловя арканами. Когда же передовой строй киевлян дошёл до того места, где неподвижно посреди поля стоял Илья, вышло так, что пешцы невольно остановились. Вперёд продолжали ехать только воеводы во главе с Волчьим Хвостом. Но радимичи, до того пятившиеся, всё одно не выдержали и побежали.

— Радимичи Волчьего Хвоста боятся! — закричал какой-то весельчак из рядов, и громкий хохот был ему одобрением...


* * *

К вечеру приехал Владимир. Он сам осматривал пленных и наиболее здоровых, сильных раздавал воеводам, чтобы они сами смотрели, куда их девать: сажать ли на землю, передать за выкуп боярам либо оставлять в дружине.

Раненых, больных и хилых отправляли домой без выкупа. Именно то, что киевляне не брали в этом у сражении рабов и близких себе славян в рабство не неволили, стало главной причиной того, что радимичи больше никогда не восставали, быстро и безболезненно вливаясь в новый народ.

Шедшие, к своему удивлению, непленёнными в свои селища радимичи толковали, что княжеская дружина нынче не та, что прежде, и воюет по-другому, и все храбры — языка славянского, потому и не свирепствуют над славянами, и не неволят.

Дав этой вести разнестись и укрепиться в сознании племени, Владимир выслал малые отряды, которые установили погосты и наложили на радимичей дань. Большой кусок новой державы прилепился к ней. Стали расти в нём остроги и городища, увенчанные большим градом Смоленском.

Глава 15 Заставщики


Придя в Киев и взойдя на престол отчий с помощью варяжских мечей, князь Владимир ни за что бы не удержался у власти, не изгони он самым подлым, самым мерзостным образом варягов и не предай он их истреблению.

Илья, служивший теперь уже в нарочитой, княжеской дружине, пожалованный многими княжескими милостями (в частности, собственным двором в Киеве, где был не только его дом, но и изба-гридница для ближних его, собственных, а не княжьих воинов-оруженосцев), приглядывался к князю и за многими дурными и противными его пониманию чертами отметил одно достоинство. Князь — капризный, нервный и не верный ни в привязанностях, ни в дружбе, ни в любви — обладал удивительным качеством. Он будто кожей чувствовал, чего хочет народ киевский, и беспрекословно этому велению следовал. Иной бы задумался: как это князю удаётся? Припомнил бы многочисленных подслухов, что доносили в княжеский терем всё, что происходило в его державе; припомнил бы и малые советы, где бояре и воеводы, особо приближённые, думу думали, то есть обсуждали, как ряд вести в державе, какие дела творити, какие уставы давать, кого миловать, кого примучивать. Но этого всего было бы недостаточно для того, чтобы объяснить, как это князю удаётся так поступать, что его всегда поддерживает народ киевский? Как ему удаётся не только угадывать его желания, но почти всегда опережать их?

Иной бы сказал: Владимир — князь прирождённый, политик на все времена, но Илья, его современник, говорил: «Владимир-князь — помазанник Божий. Его Господь избрал на княжение». Воевода Илья Муровлянин, как звали его теперь, в это верил беспрекословно, а потому выполнял все приказы князя, даже если они ему были не очень понятны поначалу. Он тоже учился видеть, куда направлены думы князя, и, как истинный воевода, то есть человек не простой, а смысленный, думный, старался увидеть цель любого действия князя и народа княжеского.

А цель была — расширить державу, присоединив всё неопределившееся, всё находившееся в распаде и брожении. Всё то, что можно было покорить, уговорить, примучить, чтобы, увеличив пределы княжества, выйти на твёрдые границы с державою сопредельною. Иначе соседняя держава, обретая государственность, присоединила бы не только всё, на что претендовал теперь уже славянский Киев, а и самим бы Киевом не побрезговала. Платил же Киев дань хазарам, быв фактически оккупирован варягами! Нельзя было упускать момент, когда варягов не стало, а Хазария Великая, Хазария страшная захлёбывалась водой Каспия и собственной кровью, отражая и стихию морскую, ибо Каспий поднимался, затапливая столицу государства, виноградники и поля, и стихию людскую — волны мусульманского нашествия. Шли на Хазарию хорезмийцы. Держава же Хазарская, потрясённая до основ походом Святослава, вновь оправиться и стать в прежней, страшной, силе уже не могла. Разноплеменные подданные её тянули врозь!

Избранная верхушкой вера иудейская навсегда отсекла малую кучку князей и царедворцев от народа, который этой веры не принял и норовил освободиться от власти каганата.

Шёлковый путь, принадлежавший евреям-рахдонитам, когда-то создавшим Хазарский каганат, прервался. Китай был охвачен восстаниями и перестал давать шёлк на продажу. Испания поднималась на борьбу против арабов-завоевателей. Единственным товаром, который шёл по старым караванным дорогам, были рабы, но весь мир начинал полыхать в войнах, а рабы, как известно, воюют хуже, чем воины убеждённые, дерущиеся за свободу державы своей.

Огромный Хазарский каганат, существовавший почти четыреста лет, развалился на куски, и каждый отдельный кусок его становился государством, поглощая соседей. Поэтому неизбежно должны были столкнуться две части державы Хазарской, ныне ставшие независимыми: Киев и Камская Болгария.

Илью это коснулось в первую очередь как человека, жившего на границе земель славян-вятичей, муромы и Волжской Болгарии... В одно несчастное утро, когда сиял красотою заднепровский простор и силою, упругой молодостью веяло от града Киева, где стучали топоры, гремели телеги, грохотали молоты в кузнях, а на дворах, где обучалась воинская молодёжь, бряцала сталь, пошли через перевоз обозы с беженцами.

Черны были сидящие на них голодные старики и дети, шатались от усталости немногочисленные израненные воины, что, как могли, оберегали беженцев в дороге, ставшей проезжей после того, как Илья сокрушил разбойников Солового.

К возам сбегался люд киевский. Разносился глас повсюдный: «Болгары камские разорили мерянские, муромские и славянские поселения и град Муром пожгли».

Илья прискакал из Заднепровья, где стоял в заставе, на двор свой, потому как сказали ему, что прибежали едва спасшиеся от пленения жена его и дочка.

Не помня себя, мчался богатырь по степи, чуть не вплавь был готов переплыть Днепр, летел по гулким мостовым киевским, пока не пала ему на грудь исхудавшая и постаревшая на сто лет Марьюшка.

— А где родители? Где Подсокольничек? — распытывал Илья, и ему отвечали:

— Старый Иван пал с оружием в руках вместе с защитниками Карачарова, из пожара удалось бежать Марьюшке с девочкой, а матушку с Подсокольничком на руках угнали с полоном болгары волжские.

Илья волосы на себе рвал, а Добрыня утешал, как мог:

— Радуйся, что живы! Живы — весточку дадут! А дадут весточку, где они, — отобьём либо выкупим.

Потому, когда, воспользовавшись нападением болгар на окраинные города залесские как поводом для объявления им войны, князь Владимир пошёл на Каму, не было в его войске человека, который бы рвался на бой столь горячо, как Илья Муромец. Снаряжались не поспешно, но быстро. Всё было к войне готово, Киев дружинниками был переполнен. Всем ведь ведомо: войско набрано — надо воевать, иначе оно опасным для своих делается!

Тем более что было оно во многом из вчерашних супротивников Киева. Шли теперь в одном войске и дружина вятичей, против которых дважды походом ходили, и дружина радимичей, тех, что вместе с Волчьим Хвостом Илья покорял, под руку Киева подводя, шли дружины из недавно отбитых назад у Польши городов червенских, но ядром была славянская дружина киевская. Конными были, как всегда, торки. Те, что много терпели в своих кочевьях от печенегов и тяготели к Киеву.

Ради быстроты пошли на ладьях и конно. Пехота подымалась вверх по Днепру, переволакивалась на Волжский путь, а чтобы на переволоках, когда руки у дружины связаны тяжкой работой — перетаскиванием ладей, не побил бы их кто, берегом шли конные торки и на переволоках их прикрывали.

Илья с отроками шёл с торками, благо понимал язык тюркский и торки считали его за своего. По пути пополнялись малыми отрядами славянскими и лесными мерянскими, муромскими. Приходили и вчерашние разбойники соловые, видя в киевлянах своих освободителей от болгар, полоны рабские на низ Волги, реки болгарской, гонявших.

Прошло войско мимо Карачарова. Поставил Илья крест родителю на пепелище родовом, а священник греческий погибших отпел.

Рвался в бой богатырь, и отроки его зубами от ненависти скрипели — ведь их родителей тоже болгары при мучили.

Видя такое их рвение к отмщению и сече, Добрыня, как мог. Муровлянина сдерживал, чтобы он вперёд не заскакивал да от дружины не оторвался, а там бы голову не сложил или в полон не попал. Хотя знал Добрыня: Илья в полон не дастся! Заставы болгарские смели, как корова языком слизала. Те и сигнала подать не успели! Однако по лесам весть бежит быстрее войска, и скоро стали попадаться передовой стороже заставы без воинов — болгар камских. Успевали болгары отойти до подхода дружины княжеской. Так шли ещё дней несколько, пока не ткнулись в дружину болгарскую, ставшую намертво и готовую к сече за всё Болгарское государство.

Передовые отряды под командой воевод-русов с большими потерями начали пробиваться через многочисленные заслоны, стоявшие на пути к Волге. Болгарские воины были хорошо обучены, сильны и прекрасно вооружены. Владимир-князь уже сталкивался с их отдельными отрядами, ходившими набегами на земли, что были под рукой Киева, но с войском ещё не сталкивался и не подозревал того упорства и мужества, с которым дрались эти воины.

Всё медленнее, всё тяжелее продвигались киевские дружины, пока наконец не стали совсем, а сторожи передовые донесли: впереди стоит войско болгарское.

Илье и его отрокам выпало идти в досмотр. Вышли ночью, двигались скрытно, бесшумно. Шли лесами и сырыми покосами, лугами и перелесками, родными с детства Илье. Это были места, где он родился, где вместе с отцом расчищал поля и выжигал лес, здесь неподалёку были их ловы и перевеси, здесь он впёр вые убил, ещё совсем мальчишкой, первого своего медведя, подняв его из берлоги. Это были его места. И он — потомок рабов хазарских — эти земли считал отчиной, и не было ему этой земли дороже.

Они подошли, незамеченные, к лагерю болгар, и опытные гридни, да и сам Илья поняли, что перед ними не радимичи, не дреговичи. Лагерь был поставлен надёжно и правильно. Округ него шёл неглубокий ров с набитыми в дно кольями — самая злая преграда для конницы. Над невысоким, скоро сметанным валом в полроста по углам уже стояли небольшие башенки — защита таившихся там лучников. Правильными кругами стояли шалаши, юрты и шатры воевод. В центре круга — большой, около которого развевались бунчуки на высоких древках.

В лагере дымились костры, всё ещё спали, но у каждого костра подрёмывал костровой.

Илья никогда прежде не видел такого лагеря и такого воинского порядка. Он ещё больше поразился, когда услышал протяжный длинный крик. Кричали по очереди несколько мужчин, выпевая какие-то непонятные слова...

Из шалашей, палаток и больших шатров стали выходить люди. Иные собирались на площади в центре лагеря, другие группами около шатров, третьи — у входа своих шалашей.

Разведчики киевлян разглядели, что они стелют на земле маленькие коврики, становятся на них коленями, оборотясь лицом все в одну сторону. Опять прокричали-пропели голоса, и весь лагерь одновременно склонился в земном поклоне.

— Гы-гы... — не утерпел молодой дружинник, глядя на сотни задов и спин, напоминавших хорошо уложенную булыжную мостовую.

Но гридень так глянул на него, что небывалец осёкся. Тревожны были лица опытных русов, тревога передалась и славянам. Тихо отошли они к дружине. И только у самого лагеря рус Фрелаф сказал Илье:

— Это тебе не радимичи, не толпа несмысленная... Это — войско! Ох какое войско!

Это можно было Илье и не объяснять. Он сам видел, как слаженно, в едином дыхании, молились тысячи людей, и понимал, что они так же слаженно будут действовать и в бою.

— А какой они веры? — спросил он Фрелафа.

— Восточной! Басурмане, — объяснил рус. — Они её не так давно приняли. Да ещё не все. Половина при своих богах, в леса ушла, и раскололись поволжские племена, а вот поди ж ты! Как быстро в такую силу обратились!

— Вера у них единая, — сказал Илья. Хотя, вообще-то, монахи печорские, кои его исповедовали и причащали Святых Таин в подземных церквах, куда ходил он во все праздники, не приказывали ему много о вере говорить: «Не время!»

— Вера-то у них едина, — сказал ещё один, доселе вроде и не замеченный Ильёй рус. — Но вера-то у них нам чужая. И ежели мы ей поклоняться станем — не бывать нашей державе.

Илья с любопытством глянул на пожилого рябого воина. И спросил, чтобы вызнать побольше:

— А разве у русов и славян веры нет?

Рябой только рукой махнул:

— Какая это вера! Все розно толкуют и своим истуканам поклоняются!

— А разве ты Перуну, Велесу не веруешь? — спросил Илья.

— Был дураком — веровал! — сказал рус. — С Добрыней истукана в Новгороде ставил: умным — на потеху, дуракам — на соблазн. Сколь мы там народу накрошили сатане в угоду!

— А теперь что ж?

— А теперь, — сказал рус, бесстрашно глянув на Илью, — я христианин веры православной, пришедшей на землю нашу от грек!

Не стал ничего говорить ему Муромец, но это была единственная радость для него за весь поход. По тому, как было сказано и что было сказано этим незнакомым человеком иного, чем Илья, племени, он почувствовал брата своего.


* * *

Сшиблись через день, заутро. Без вызова поединщиков, без попыток переговоров. Короток был лунный бой, а потом одновременно двинулись навстречу друг другу передовые полки киевлян и болгар. Не доходя друг до друга, стали в две линии.

Из-за близко составленных щитов долго шёл бой лунный. Била и та, и другая сторона настолько метко, что много раненых и убитых явилось до того, как попытались сойтись меж собою на мечах и копьях.

Простояли так-то до вечера, изнемогая в тяжких доспехах. Стояли так, бились стрелами и второй день. Кони начали падать под всадниками.

Дважды воеводы бросали полки в атаку, и дважды откатывались назад русы и славяне, оставляя убитых и раненых подле щетины длинных копий, высунутых из-за болгарских щитов.

После полудня по совету византийцев были отозваны за линию пеших дружинников все храбры и витязи на конях, в тяжёлых доспехах.

Они построились колонной, во главе стал Илья, как самый сильный и тяжёлый богатырь, справа и слева от него стали воеводы и витязи в тяжёлых доспехах. По команде они подняли коней в рысь.

Полки раздвинулись. Набирая скорость, тяжёлая конница пошла на пролом рядов болгарских. Тяжко застонала под копытами земля. Чувствуя, на какое страшное дело они идут, Бурушка поднялся во весь мах.

Разогнавшись, конница, как стальной таран, ударила в щиты волжских воинов. Напоролись на копья и повалились вперёд кони и латники справа и слева от Ильи. Длинное копьё задело его вскользь по плечу. Собственное тяжёлое копьё Илья уткнул и завяз им в мягком месиве тел, сквозь которое проламывались кони. Раскрутив булаву, Илья бил ею во весь мах по шлемам и головам, по плечам и щитам подъятым; с чавканьем и хрустом опускался железный калдаш! Несколько копий ударили Илью в грудь. От боли у него потемнело в глазах, затрещали сломленные рёбра. Отхаркиваясь кровью, он продавливался вперёд, скорее чувствуя, чем видя, что за ним вламывается в ряды стальной кулак тяжёлой конницы, что в сомкнутых щитах болгар образуется сначала небольшая щель, а затем, как трещина в льдине, разрастается пролом.

С рёвом и стоном в этот пролом, прямо по упавшим коням и ещё живым всадникам, карабкается нарочитая княжеская дружина. Машут длинными мечами старые русы, лезут по залитым кровью щитам и продавленным кольчугам свирепые славянские пешцы, с топорами и калдашами на кожаных ремнях, бьют боевыми цепами и кистенями, стараясь ударить за щит, за которым скрывается искусный и обученный воин болгарский; напарывается на меч или копьё и валится на отступающих пред стеною нападавших болгарская цепь, а по ним, по горам трупов, накатывают новые и новые ряды...

Забрызганный мозгами и кровью, похожий на страшного зверя, словно особой силы невиданная машина, махал палицей Муромец.

Вожи болгарские кричали, указуя воинам, стоящим во второй и третьей линии, как отсечь Илью, оставшегося уже совсем без прикрытия, потому что полегли все, кто шёл с ним рядом и сзади.

— Алла иллия иллия аль рахман, акбар...

От резерва отделились свежие десятки воинов и бегом поспешили к месту прорыва, чтобы своими телами и мечами закрыть пробитуто тяжёлой конницей брешь. Обернувшись, Илья увидел, что за ним болгары смыкают ряды, оттесняя славянских воинов назад.

— Именем Господа и Спаса нашего Иисуса Христа!.. — страшным, звериным голосом прорычал богатырь. И, не переставая отбивать и наносить удары, увидел, как отовсюду к прорыву бегут дружинники с мечами и топорами, многие — отбросив щиты и работая, как лесорубы на просеке.

Развернувшись на хрипящем коне, оборотясь, Илья в одиночку пошёл назад, на почти сомкнувшийся и ладно действующий строй болгарских дружинников.

Болгары дрогнули и на какую-то секунду раздались в стороны. Этого было достаточно, чтобы в образовавшуюся вновь брешь потоком хлынули киевляне. Страшные в своей ярости, со сброшенными шеломами, в окровавленных кольчугах и белых рубахах, они залили собою всё пространство прорыва и стали быстро его расширять.

По команде византийцев и воевод смысленных в прорыв пошли вослед за христианами подоспевшие резервы. И наконец, конные торки слаженно и одновременно ударили по флангам болгар.

Болгарская дружина дрогнула и попятилась к лагерю, но опоздала — между ней и укреплённым лагерем успели прорваться торки.

И пошла резня не на живот — на смерть.

Болгары не думали сдаваться! Последние в сотнях и десятках дрались с тем же упорством, что и первые в самом начале боя, когда исход сражения был неясен. Падая, с рассечёнными головами и отрубленными руками, они всё ещё наносили удары по врагу. Как колосья под серпом жнеца, целыми рядами ложились на землю воины с той и другой стороны.

Бой прекратился, когда воевать стало не с кем...

Илья, прямо на коне, в доспехах, заехал в какую-то невеликую речушку, почерпнул воды, но вода была солона от крови. Чуть умывшись и отдышавшись от горячки боя, он поскакал на зов трубача, игравшего отбой и сигнал сбора.

Конь едва шёл, часто переступая — ибо не было места, куда поставить ему копыта от множества убитых и умирающих, — туда, где воеводы собирали свои поредевшие сотни.

Дружина болгар была изрублена вся. Немногочисленных пленных привели к князю, сидевшему на камне в окружении бояр и думных людей. Владимир внимательно рассмотрел крепких, широкогрудых парней, скуластых и плосколицых, их прочные фигуры, их стать хорошо обученных и выправленных воинов.

Ни страха, ни отчаяния не увидел он в их глазах. Болгары были готовы опять сражаться.

Они стояли плотной кучкой, прижимаясь друг к другу, и как волки глядели на князя. Никто не просил милости или пощады.

— Алла акбар! — вдруг вскрикнул один из них. И остальные ответили хриплым рыком: — Алла акбар!

— Что это означает? — спросил князь.

— Бога своего хвалят, — сказал кто-то из воевод, знавших болгар прежде.

Неловкая тишина повисла над ставкой князя. Вроде бы киевляне победили, но не было ощущения победы, а казалось, будто дружина ударилась в монолитную стену, отвалила от неё кусок, но стена как была неприступной, так и осталась. Неловкость разрядил опытный и мудрый Добрыня.

— Вишь ты! — сказал он князю. — Смотри, князь. Все как есть в сапогах! А у нас полдружины в лаптях.

Князь понял, что имел в виду воевода. Такое войско могла содержать и обучать только очень сильная держава.

— Вижу! — сказал глухо князь. — Станем в другой раз воевати лапотников!

Эта фраза, сохранённая летописцами на века как одна из самых важных, о многом говорила. Ею князь признал независимость и право на самостоятельную государственность Камской Болгарии. Он как бы закрепил не существовавшую прежде, но в битве обозначившуюся государственную границу между собственным княжеством и государством болгар.

Это почувствовали прежде всего те, кто дрался в первых рядах. Если прежде дружина княжеская и ополчение киевское дрались с племенами, то теперь они столкнулись с державою. И держава эта не уступала силою Киеву а может быть, и превосходила его. Сказавши о сапогах и лаптях, князь как бы объяснил свою политику присоединения всего, что стояло на низшей ступени государственного устройства, чем Киев. Столкнувшись же с дружиной Камской Болгарии, он столкнулся с государством если не превосходившим, то равным по воинским и иным возможностям и обогнавшим Киев, бесспорно, в том, что у болгар камских была государственная религия, а у державы Киевской её не было. В первом и во втором (случившемся позднее) походах на болгар Владимир отчётливо понял — он сталкивается с новым народом.

Он сталкивается с тем, о чём думалось и загадывалось ему на будущее: общая для державы религия из людей разноплеменных делает единый народ. В Болгарии такая религия была — ислам, потому и единый народ уже существовал, а в Киевской державе такой религии не было.

Сильно поредевшая дружина, отягощённая военнопленными и обозом с награбленным, медленно потянулась обратно к Киеву. Они победили, но ощущения победы не было, а была смертельная усталость. Дружина, потерявшая почти треть, как бы сразу состарилась...

Три дня отдыхали «на костях», вблизи места сражения. Язычники приносили благодарственные жертвы своим богам, даровавшим победу. Христиане в открытую отпевали и погребали своих товарищей, вознося над их могилами кресты.

Илья отпросился с отроками в Карачаров. К немалой его радости и удивлению, в Карачарове копошился народ. Илья узнал нескольких своих родаков.

— Вот, — говорили они Илье, который звал их в Киев. — Города нашего и селища нашего, конечно, нет — это ты верно говоришь, да разве построить его долго? А вот что взаправду долго и тяжко делать, так это на новом месте поля выжигать да расчищать. А тут города-то пожгли, но поля остались. И неча отсюда куда-то стремиться. А что людей много побили да в полон побрали — горько, конечно, тяжело, спору нет, но бабы новых нарожают. Главное — было бы чем их кормить, новых-то... Так что, Илья Иваныч, никуда мы от своей пашни не пойдём.

— Стало быть, вы от рода Микулы Селяниновича, — грустно усмехнулся богатырь.

— Чего? — переспросили не знавшие этой былины родаки.

«А я вот от какого рода? — спрашивал себя Илья. — Уж ясно: не от рода Вольги». И, размышляя, сказал с уверенностью отрокам:

— Мы — от державы новой и от рода нового, христианского...

Глава 16 В степном пограничье


За несколько лет, что Илья жил в Киеве, град сей сильно переменился. Мало того, что разросся по окрестным холмам, народом умножился чуть не впятеро, — народ в Киеве стал другой. Всё меньше плясал и вопил он на капищах языческих, которые порастали буйной травой, чуть не по пояс идолам, таращившим свои деревянные глаза удивлённо: куда жертвы подевались?

По воскресным дням, кои теперь стали заметны, ибо в эти дни народ не работал, люди чинно шли в несколько деревянных часовен и более всего — к монахам, в пещеры киевские. По субботам зажигались семисвечники в еврейском квартале. По пятницам отдыхали и молились исповедующие ислам болгары и хазары-тюрки — жители киевские.

Но христиан было большинство.

Стараниями Ильи и других православных воевод, исповедовавших свою веру открыто, в дружину охотнее всего брали христиан, невзирая на то, какого он языка и племени. Держали дружинников строго, не так, как при варягах, когда город напоминал хмельной постой сборщиков дани. Молодая дружина жила в казармах-гридницах, ветераны — по своим дворам, где у них были семьи и челядь.

Так жил Илья. Дома-то он почти не бывал, но когда приезжал — душа радовалась: достаток был во всём. На плодороднейших чернозёмах челядины снимали громадные урожаи пшеницы, в коровниках мычали коровы, копошились в загонах свиньи, птица всякая бродила по двору. Марьюшка поспевала повсюду, всё управлялось её хлопотливыми руками, но стала она как на сто лет старше. Ушёл из души её прежде такой весёлый смех, высохла она и сутулилась, как старушка. И когда в редкие часы, проводимые вместе, сидели супруги венчанные на завалинке дома своего, смотрели, как прыгает через верёвочку с подружками дочка — Дарьюшка-Дарёнка, всё больше молчали. Жила в душе, как болезнь, вечная тоска по Подсокольничку. Где-то сынок, врагами украденный? Потому и не улыбались почти никогда и больше молчали меж собою — о чём говорить? Илье про капусту в огороде, да про поросят, да про жеребёнка интересно слушать, только когда это Дарьюшка лепечет, а жене-то о таком к чему говорить? Илья же и смолоду был не больно речист, а теперь и вовсе замолчал. Ежели говорил, то на пирах княжеских, куда ходить был обязан, хотя и тяготился этой обязанностью. Это холостым воинам пиры надобны — там их кормление, а у Ильи свой дом, своё хозяйство, ему княжеский кусок ни к чему, а чести в застолье он не ищет. Говорил на советах воевод, и хотя говорил мало, но слушали его всегда со вниманием, не перебивая. Потому Илья Иваныч пустые безделицы отродясь не выдумывал, а ежели говорил чего — говорил дело.

Заботила Илью служба заставская. Почасту ведь приходилось ему из Киева с малыми отрядами на левый, степной, берег Днепра уходить, стоять сторожами против набегов из Дикого поля. И видел он, что оборона Киева с этой стороны поставлена плохо. Византийцы, которые во всём князю Владимиру советчиками были, степной службы не ведали и присоветовать князю ничего не могли.

Князь же, сбирая казну, ставил в степи городки, но они не успевали стенами обрасти, как налетали печенеги, либо аланы, либо ещё кто, на хазарские деньги купленный, и дружины малые легко посекали, а городки с землёю сравнивали. Сколь воев так-то бесславно в степи голову сложило, сколь богатства было на постройку городков в степи безлесной, куда каждое дерево везти надо было, потрачено, сколь мужиков, чёрных от работы в степи полуденной или зимою под метелью, погибло либо с арканом на шее в Хазарию уведено! Не сосчитать!

Не раз Илья, стоя в дозорах на невысоких стенах городков, думал: что же в службе сей неправильно? Толковал о сём с воеводами, с гриднями, а пуще всего — с Добрыней, с коим сошлись они по душе, несмотря на то что Добрыня был Ильи старше да и по чину не ровня... Добрыня же Илью изо всех воевод выделял и по-другому, кроме как Илья Иванович, не звал.

К случаю пришлось. Прискакали воины из степи и сказали, как всегда, что печенеги сторожу посекли.

— Сколь народу? — закричал Добрыня.

— Бермята с Третьяком полегли да отроки их, Первуша, Фрелаф-рус, Фома, да ещё Кирик, да Моисей-хазарин... — стал загибать пальцы запылённый дружинник, сам, видать, печенегами в бое трепанный: и кольчуга на нём была крючьями порвана, и шлем потерян, голова тряпкой кровавой повязана. — Два пять воев... — сказал он наконец, — из них семь нарочитых!

— Ах, жалко! Ах! — стал всплёскивать своими толстыми руками старый Добрыня.

— Да ещё мужиков чёрных с полста в полон побрали! — подлил масла в огонь дружинник.

— Да что ж они так оплошилися! — причитал Добрыня. — Ведь вои-то все бывалые, крепкие! Когда же эта напасть кончится?

Завздыхали, затрясли бородами воеводы и бояре.

— Никогда, — положил, будто камень, слово своё Илья.

И князь, сидевший на престоле во главе стола, и вся дума к нему головы поворотила, туда, где сидел он, почти на самом нижнем краю...

— Ты никак радуешься?! — зло сказал Ратмир, воевода лёгкой конницы — служилый торк.

— Грех твой так говорить, — спокойно сказал Илья. — Я и сам там голову сложу; как курёнок под ястребом!

— Ну уж ты-то, — не к месту усмехнулся Добрыня.

— Ну-ко, ну-ко... — подался князь к Илье. — Сказывай!

— Городки эти как гробы без окон! — бухнул Илья. — И сидят в них вои — покойники суть — зажмуркой. Когда печенеги либо другие конные кто налетают, они не то что ополчиться — на стены встать не успевают. Их завсегда изгоном берут!

— Верно! — сказал дружинник. — Верно говорит!

— Кольчугу и то надеть не успеваешь! Так вот и спим не разоблакаясь, а какие мы бойцы, не отдохнувши. Тут поднялися, а они уже за стенами всех рубят...

— В степи стена — защита малая! — сказал Илья. — В степи защита — самая степь и есть!

— Ну-ко, ну-ко, — прямо впивался в Илью Владимир-князь.

— В городок засел — себя по рукам, по ногам повязал, да ещё глаза завязал! Тут тебя, тёпленького, хазары и емлют! Ты для них готовый! В городках-то воев с полёта бывает, а мужиков чёрных и считать непочто, их в городки только ночевать пущают, да они и сами за стенами спать не горазды!.. Вот их и бьют без счета — потому что наваливается орда вдруг! И уж мене полтыщи всадников в ней не бывает. В городе от такой рати, затвориться ежели, устоять можно, а в городке — нет!

— Да и затвориться-то не успеваем! — согласился торк Ратмир.

Воеводы внимательно слушали Илью — говорил он им ведомое, понятное и важное.

— Мои пращуры в Хазарии, Богом проклятой, в степи служили — только с той стороны, с Лукоморья. Дак там, сказывали, по-другому оборону вели. И нам так надобно.

— Это как же? — спросил кто-то из старших воевод.

— У хазар поганых учиться? Может, нам ещё и закон их принять? — завёлся какой-то молодой боярин.

— Мало они нас имали в рабы! — прогудел ещё один бородатый тугодум.

— Цыть! — прихлопнул по столу ладонью князь. — Горазды вы языками врагов побивать! Ненавидишь врага — учись у него! Становись сильней и не балы-балы разводи... Сказывай!

— Близь города стоят городки и сторожи крепкие, — начал Илья. — От них в пределах одного перехода — городки помене, числом поболе. Из тех городков в степь идут заставы конные, кои стен не строят и на месте одном не стоят, но по степи ездят и все про супротивника ведают, все пути-дороги пересекают. А от них уж, под самые супротивные кочевья, высылаются подслухи и дозорные. Тайно. Стоят те соглядатаи укромно. И велено им не с врагами ратиться, но скорее весть своим посылать — откуда орда идёт, да самим отходить скорее! Того ради стоят по всей степи вешки со смольём, кострища с костровыми да иные знаки, чтобы по огням или дымам весть быстрее супротивной рати в городки бежала. Враги ещё за несколько переходов, ан уж их ждут, и вои к бою изготовлены, и подмога из державы идёт.

— Это сколь же воев в степи держать надобно, где их столько набраться? — сказал Олаф, воевода русов.

— Меньше, чем в городках сейчас понапрасну головы кладёт! — сказал Илья. — И меньше, чем в городки посылается!

— Ты, Олаф, в степи небывалец! — сказал Добрыня. — А Илья уж два года в заставщиках ходит, ему видней.

— Оборону ставить не надо в линию, как мы сейчас ставим в Заднепровье. Людей в обороне такой много, а толку от них — мало! В одном месте линию прорвут, а в другом месте той же линии про это и не слышали. Надобно храброе друг за другом на расстоянии ставить. И тако: подслух-соглядатай — два-три храбра — застава — храброе с десяток — городок с полусотню... а уж далее крепости и города.

— Дак ежели линию снять, — не унимался Олаф, — как же знать можно, идут вороги или нет...

- И-и... Олаф! — сказал Ратмир. — Степь не море. Это море гладкое совсем, и то острова есть, где схорешиться, а в степи тоже не как на столе. Там не во всяком месте пройти можно, там то увалы, то овраги! Есть где и схорониться, где и секреты поставить, и сторожи крепкие.

— А бывает и так, — сказал Илья, — ты в пяти шагах от неприятеля, а он взять тебя не может, хоть и в силе тяжкой!

— Это как же?

— Да хоть бы через овраг или через реку! — засмеялся, догадавшись, Владимир. — Близок локоть, а не укусишь.

— Илья дело говорит! — подвёл черту Добрыня. — Надобно нам в степь выходить. Хватит нам, как зайцам, уши прижавши, под кустом сидеть, лисы дожидаться — авось мимо пробежит, не почует! Надобно нам самим в степь идти. Ставить городки, выдвигать сторожи, заставы...

— Так-то оно так! — соглашались воеводы. — А только ведь это труды какие! Сколько денег потребуется!

— А вы что думаете? — закричал Добрыня. — Без этого державу сохранить? Обрадовались, что после похода Святославова Хазария опомниться не может! А когда опомнится, куда денетесь? Обратно в колодку да рабами выходы платить?!

— Надобно самим на Хазарию дороги торить! — твёрдо сказал князь. — Пока Хазария жива, нашей державе не подняться!

— Хазарию сейчас Хорезм палит со всех концов, — сказал недавно приехавший из Царьграда с посольством греческим боярин.

— Ан не со всех, а только Итиль-град. Хазария кавказская нетронута стоит, — сказал Владимир. — На неё идти надобно, спору нет, а как? Это не по рекам да не по лесу идти, а по степи, по голому месту. Тут-то на нас печенеги либо асы какие-нибудь и наскочат...

— Не так, — сказал молчаливый древлянский воевода, что когда-то вместе со Святославом ещё на уличей и тиверцев ходил за Днестр и на Дунай. — На Хазарию можно ударить, по Днепру до Чёрного моря спустившись. Но поход сей на ладьях должен быть. Как раз по Чёрному морю выйти на Томатарху, Тьмутараканью именуемую! Вот тут и ударить, пока Хорезм Итиль палит да волжских хазар примучивает. Как её с двух концов прижмёт, тут Хазария и кончится.

— По Днепру — не по Киеву! — притопнул ногами князь. — Как пойдёт караван по Днепру? Не на порогах ли мой родитель погиб?! А? Не на Днепре ли Куря его голову обтесал?..

Воеводы примолкли.

— Степь должна быть покорена! — припечатал князь.

Воеводы не возражали. И тогда, поднявшись, Илья сказал:

— Степь покорить нельзя! Это не радимичи и не болгары даже... Степь — как ветер, как половодье: она покориться не может. Она меняется всё время. Одних степняков покоришь — другие придут. В степи никто на месте не стоит.

— Так что ж, от Хазарии николи обороны не будет?

— Почему? — спокойно сказал Илья. — Можно и оборону учинить, и проходы по степи безопасными сделать. Только делать это надо умеючи, и не так, как прежде вы оборону ладили...

Владимир вспыхивал мгновенно, кричал и топал ногами чуть не до беспамятства! Дрался! Но так же быстро отходил, когда слушал толковые речи.

— Вот ты и давай! — ткнул он пальцем в Илью. — Ты будешь степь безопасить! Ратмир вот тебе в подмогу. С вас — вой! — сказал он воеводам. — С вас — деньги! — боярам.

— С деньгами-то погоди... — прокряхтел старшина ювелиров. — Денег-то на болгарский поход — почти всю казну извели. Нечем на Хазарию идти!

— Это разговор особливый! — сказал князь. — Воеводы, ступайте, а бояре и старшины цеховые — останьтесь.

— Когда ему выступать-то? — спросил Добрыня, поскольку самому Илье было спросить невозможно — невелика птица.

— Вчера! — опять закричал князь. — Вчера! Ты что, не понимаешь, что Хазарию разбить можно, только когда она в войне с басурманами увязла! Вчера!

— Вчера не вчера, — сказал Илье, провожая его до ворот княжьего двора, Добрыня, — а чтобы через три дня был с отроками к походу и службе заставской готов...

— Мне собраться — только рот закрыть! — усмехнулся Илья. — Перекрестился да наконь сел, вот и все сборы. — И, уже поднявшись в седло, добавил: — А и сокрушите вы Хазарию — порядку не будет...

— Через какую беду? — спросил Добрыня.

— А вера у вас у всех разная. Народ не един...

— Во как расположил! — засмеялся Добрыня. — Говорил, говорил — договорился...

— Я дело толкую! — сказал Илья.

— Умней князя хочешь быть? Всё учить его норовишь...

— Чего не поучить, когда он не разумеет толку.

— Ан вот опоздал! — показал шиш Илье Добрыня. — Князь велел звать к себе попов греческих, муллу басурманского и раввина.

— Вона как? — удивился Илья. — Понял, значит.

— И выберет он, что ему надобно, а не по тычкам твоим!

— Он выберет либо жизнь, либо смерть и себе, и многим...

— Это почему же? — невольно труся вприпрыжку за конём Ильи, кричал Добрыня. — Сам выберет. Сам...

— Сам человек только в нужник ходит! — сказал Илья. — Да и то не каждый. Кто и под себя... Ежели слушать душу свою станет — Господь его вразумит, а ежели сатана его обманет и он не то выберет, будет как с Хазарией, где голова — одной веры, а тулово — другой...

— Ох и умён ты, ох и умён... — старался уязвить младшего воеводу Добрыня.

— Да уж не дурак! — не поддался Илья, выезжая с княжеского двора.

— Это почему же? — не зная, что и сказать этому упрямцу, растерялся Добрыня.

— Я по образу Божию сотворён, и разум во мне — от Господа, — сказал Илья уже с улицы.

Добрыня плюнул ему вслед. Но в переходе теремном спросил дружинника, на страже стоявшего:

— Как он сказал: «По образу и подобию»? А ежели бы мы по образу и подобию Перуна стоеросового, из колоды резанного, были сделаны? Вона где красота-то неземная!..

Дружиннику говорить было не положено. Только когда Добрыня ушёл, он ухмыльнулся, подумав: «Чудны дела Твои, Господи!»

Дружинник был христианин.


* * *

Князь Владимир слов на ветер не бросал, и очень скоро Илья это почувствовал. Воеводы с ног сбились, отбирая храброе, гожих к степной службе. Илья смотрел каждого. Надобны были конники изрядные, бойцы опытные, кои не только в строю скопом драться могли, но и в одиночку без всякой подмоги ратились бы до последнего. Норовил брать таких, у кого степняки либо отчины пожгли, либо всех родаков убили. Распытывал в точности — убили али приневолили? — чтобы впоследствии, когда сторожа окрепнет и станет супостату непроходна, не попытались бы хазары подкупом да обещанным обманом сторожу взять.

И у самого сердце сжималось: вот как приведут с той стороны Подсокольничка!..

— Господи! Помоги! Господи, не оставь! — только и шептал.

Особо обращал внимание, чтобы степь бойцы знали, ведали, как в ней дорогу сыскать, как без припаса прокормиться, как спрятаться и скрытно к врагу подойти. Вывозили их в городки заднепровские, и старые гридни их степной езде конно обучали да в рукопашной, киевлянам незнаемой, обламывали.

— Ты в степи не красотой силён, но вежеством и головой своей! Никто тебе не помощник! Только на себя рассчитывай, только собою владей! — кричал новобранцам старый гридень, который с Ильёю ещё из Карачарова шёл. Совсем поседел он, высох на горячем киевском солнце, а не сутулился и силы не терял.

Смотрел Илья на отроков своих, которые нынче чуть не в воеводы выходили. Слава Господу, все живы, ежели изранены были — оправились, заматерели. Кое-кто и женился. Да только какая у воя семейная жизнь? За три года — пять походов, не считая службы заставской да стычек с кочевниками.

По первым морозам прискакал в городок на взмыленной лошади вестник:

— Сбирайтесь скорее, Добрыня меня прислал сказать — князь едет!

— Едет, и хорошо! — ответил Илья. — И неча нам сбираться!

— Да как же! Князь ведь!.. — не понял вестник, что всю жизнь в тереме да во дворе княжеском околачивался.

— Иди поешь! — сказал воевода карачаровский. — Да одёжку поменяй. Ишь взопрел, без привычки скакавши. Обморозишься.

Часа через два-три загикало в степи, зачернело со стороны киевской, пошла через сугробы да перемёты конная свита. Поволокли псари собак княжеских, поехали лучники, копейщики. Не поймёшь: то ли поход, то ли охота.

Прискакал князь в окружении самых ближних воевод и бояр. Поздоровался с Ильёю.

— А ну покажи, как храброе обучаешь.

Илья приказал всей своей дружине конно построиться. Ахнул князь, когда увидел, с какой скоростью храбры сбрую вытаскивают, из конюшен, наполовину в землю вкопанных, коней выводят да седлают. Глазом не сморгнул, а они уж все при конях осёдланных и сами снаряжены.

Похвалил князь и за выучку, когда начали вои-заставщики через препятствия скакать да рубить саблями. Сел, не побрезговавши, с храбрами похлёбку есть. Сделал вид, что не разглядел, как храбры перед едою крестятся и, над казанами притулясь, все без шапок сидят, хоть и мороз. Когда пошли они конно с Ильёю на проездку и поскакали степью, приказав свите чуть приотстать, сказал князь:

— Ты ведь, Илья Иваныч, корня не славянского?

— Мать — славянка, отец — бродник.

— Тебе-то я верю, а что ж ты всю сторожу свою, всю дружину из кочевников набрал? Они тебя сонного в полон не уведут?

— Я набирал их по умению и годности, — спокойно ответил Илья. — Есть меж ними и славяне, хоть и мало...

— Какие славяне! — закричал князь. — Когда они меж собою не пойми как болтают!

— Это чтоб ты не догадался! — засмеялся Илья.

— Ох, с огнём ты играешь! Они же степняки! Как они со степью воевать будут?

— А на что мне вои, кои врага видят и слышат, а что он говорит, не разбирают? — сказал Илья.

Князь примолк. Сзади гомонили свитские, рвались с поводков и скулили собаки.

— А не предадут они тебя? Ты ведь им чужой. Да и все вы — разных языков.

— И я им не чужой, и они мне братья! — сказал Илья. — И не предадим мы друг друга. В том на Евангелии — слове Божием — присягали. И крест целовали. Тут ведь все, князь, вои — христиане.

Князь молчал, покусывая чёрный ус. Из оврага, как из-под земли, выросли два всадника. Примолкла свита. Выскочили вперёд воеводы, чтобы прикрыть князя. Илья поднял руку:

— Свои это. От заставы скачут.

— Слава Иисусу Христу! — раздалось из снежного тумана.

— Во веки веков, — пророкотал Илья.

Всадники подлетели. Стали как вкопанные. Соскочили с коней. Кони, ещё горячие от скачки, храпели, выдувая пар из ноздрей, где как пламя вспыхивала алая подложка, косились на коня княжеского, им незнакомого.

— Всё ли тихо?

— Пока тихо. Огней нет, — ответил старший по разъезду, у которого из-под малахая лисьего свисали две заиндевевших косы, — хазарин! — И сторожа дальняя покойна. И подслухи ничего не доносят.

— Где печенеги немирные?

— Все на низ ушли! Здесь кони тебеневать[13] не могут, а сенники их Аксай-хан прошлым месяцем пожёг.

— Сколько отсюда будет?

— Докуда? До сенников-то? Пять дневных переходов, — чётко отрапортовал всадник.

— Ну, спаси Христос, — отпустил воинов Илья.

— Так вы что, и дальше ходите? — как бы невзначай спросил князь.

— Сторожи тайные и подслухи за печенегами как волки рыщут и к морю вдоль Днепра спускаются.

Князь не ответил. По детской привычке покусывая пухлые алые губы, он смотрел, как прямо с места в намёт поднялись заставщики и ветром пронеслись мимо его свиты в сторону утонувшего в сугробах городка, над которым, сияя в полнеба, опускалось закатное холодное солнце.

Загрузка...