Таежный пилот. часть 3. Ил-18 или золотой век авиа




*****


Первый мой рейс вторым пилотом, на Симферополь. В толчее штурманской я нашел своего нового командира, представился. Он познакомил меня со штурманом. Теперь я всегда буду летать со штурманом. Штурман с серьезным выражением лица рассчитывавший на линейке свой бортжурнал, сунул мне руку и вновь погрузился в расчеты. Я его понимал и больше не отвлекал. Взял сборник, стал изучать схему Оренбурга, первого пункта посадки, прикидывая, откуда и как будем там заходить. Командир спросил, умею ли я чертить центровочный график. Теоретически я, конечно, знал, а практически надо было звонить в перевозки, узнавать загрузку, да спросить у штурмана заправку, да то, да се…

Короче, сел командир со мной за стол, вынул свою записную книжку и стал диктовать нужные телефоны, рассказывать последовательность получения необходимой информации и учить технологии подгонки центровочного графика задом наперед, задавая необходимую по РЛЭ центровку, а уж под эту цифру подгоняя на бумажке расположение загрузки по рядам кресел и багажникам. Так как все пассажирские места навсегда, до конца времен, были заняты полностью, центровочный график был пустой формальностью, а колебания центровки зависели только от загрузки багажников, которой распоряжался «третий номер».

Третьим номером оказалась дебелая тетка-проводница, которая в двух словах, с ухмылкой ввела салажонка в курс дела: «груз-багаж-почта – пополам». В дальнейшем расчет центровочного графика меня не напрягал: загрузка багажников всегда была пополам, а если груза не было, багаж закладывали всегда во второй багажник.

Я, как член экипажа, ответственный за загрузку, встал под багажником, контролируя процесс, мешая всем и следя за тем, чтобы загрузка была в конце закреплена багажной сеткой.

В середине процесса один из резко заброшенных с грузовика чемоданов был неловко подхвачен согнувшимся в три погибели грузчиком в багажнике, выпал из его рук и сыграл мне по ключице. Я заскулил и отскочил в сторону, споткнувшись об колесо. Больше охоты стоять под чемоданами у меня не возникало.

Ссадина долго не заживала и все время напоминала мне о том, что каждый должен заниматься своим делом профессионально. Поэтому я все силы обратил на подготовку рабочего места к полету, на оформление бумаг и, собственно, на сам полет, предоставив подсчет мест третьему номеру, а проверку закрепления сеток – бортмеханику.

Подготовка рабочего места начиналась с обучения процессу посадки в кресло, включавшего низкий поклон приборной доске, а также подгонку кресла, ремней и педалей. Из множества выключателей, которыми кабина была богато оснащена, второму пилоту доверялось включение всего одного тумблера … не помню уже какого.

Особое внимание уделялось умению закрывать форточку. Кабина была герметична, поэтому никаких перекосов или недозакрытия замка допускать было нельзя: на высоте прижатую перепадом давления форточку уже не поправишь.

Поразила специальная дырочка в желобке, по которому скользил ролик форточки при сдвигании ее назад. При открытии откидной резиновой пробочки в эту дырочку стекала дождевая вода, капавшая со стекла открытой форточки на стоянке. В наборе высоты, пока не создалось должного перепада давления, дырочка шипела; затем пробку постепенно присасывало, шипение прекращалось. В полете на эшелоне, откинув пробку, в шипящую дырочку удобно было стряхивать пепел от сигареты. Для этого надо было отъехать с креслом от штурвала подальше назад и курить, изогнувшись и прильнув к дырочке так, чтобы и дым тоже высасывало за борт.

Возле боковых стекол фонаря был устроен удобный подоконник, на заиндевевшей поверхности которого, за шторкой, через полтора часа полета хорошо охлаждались бутылки с минералкой. А чтобы не мерзло плечо от холодного переплета фонаря, бралась развернутая газета, на нее плевалось по углам и прилеплялось к замороженным рамкам; этого было достаточно. Вот это, замороженное, потрясло меня больше всего. На тренировках мы долго на высоте не задерживались, и мой первый рейсовый полет в течение аж четырех часов подряд поразил именно этим ощущением: висения летом в ледяном солнечном пространстве. А после посадки иней таял, и вода стекала в пресловутую дырочку.

Командир доверил мне набор высоты врукопашную, проследил за тем, как я выдерживаю скорость и курс, удовлетворенно хмыкнул и занялся перекладыванием стопки каких-то картонок. Я, весь в счастье, выдерживал параметры, бортмеханик за мной приглядывал… ну все точно как на Ил-14.

Громадные винты ревели вразнобой, резонанс от их нескладных оборотов резал ухо: дры-ынн, дры-ынн, дры-ынн… Я спросил у бортмеханика, почему он не сведет обороты, как на Ил-14. Он засмеялся и предложил мне сделать это самому. Я задумался. Мне было объяснено, что четыре винта – четыре! – это тебе не два: их обороты на слух не сведешь. Придется уж потерпеть годика три-четыре, а там вроде бы как уже и реактивный Ту-154 на подходе…

И была принесена первая моя курица! Из-за плеча округлые женские руки подали поднос с горой жареных крылышек, украшенных всякой вкуснятиной. Девчата уж постарались, видать командир подсказал, что первый же раз… Это выглядело очень эффектно. После Ил-14, с этими вечными талонами и столовками, я прям прослезился. Это было счастье. Это был символ: Большая Авиация!

После обеда командир показал мне, как правильно на Ил-18 оформляется задание на полет:

– Вот задание, вот графы; данные бери здесь и здесь, заполняй время, заправку, расход, а сопроводительные ведомости – вот так, а сверху – штурманский бортжурнал, а здесь центровочный график, а уж последними – требования на ГСМ… а талонов на питание нет и не будет никогда. И сначала – карандашиком. А уж потом я проверю, тогда заполнишь чернилами, и я подпишу. Понял?

– Понял.

– Вот и вся твоя работа. Поел? Задание заполнил? Спи-отдыхай.

– А как же… ветер, угол сноса, расчет пути, ориентировка, пролет пунктов, связь?

– На то есть штурман и радист. У них свои обязанности. Они за это деньги получают. А ты получаешь деньги за то, что поел, задание заполнил и по указанию командира подержался за штурвал. Всё. Приглядывайся, набирайся опыта.

На пути стоял грозовой фронт. Командир выдвинул на себя громоздкий ящик радиолокатора, повернул к себе, заглянул в круглый резиновый тубус, задвинул обратно, откинулся в кресле и развернул газету, перекинувшись парой реплик со штурманом.

Вершины гроз были выше нас, но проходы между наковальнями на нашей высоте нашлись, штурман из-за спины пару раз скомандовал мне изменить курс, я аккуратно стронул с места коричневую рукоятку автопилота… да, это не гидравлика… Командир проворчал «плавнее», мы проскользнули, тучи разошлись, и лайнер вновь повис в спокойном воздухе. Что интересно: ведь как после взлета и набора трех тысяч болтанка прекратилась – так ее весь полет и не было.

Большая Авиация оказалась намного солиднее, чем я мог себе представить.


*****


Началось знакомство с новыми для меня аэропортами. После нищеты сибирских райцентров поражали изобилием рынки Ростова, Симферополя, Ташкента, Одессы… Пачки картонок в умелых руках экипажа мгновенно превращались в объемистые коробки. Конечности надо было иметь крепкие: штурвал должен быть в уверенных руках; поэтому тренировки такого образца не осуждались. А вот лететь с юга с одним портфелем считалось снобизмом.

Правда, бортпроводникам руки, видимо, требовались еще более крепкие и уверенные, чем пилотам. И я постепенно привык к обычному зрелищу: перед посадкой пассажиров к багажнику валко подруливала электрокара с тонной-двумя истекающих всеми соками корзин, коробок и эмалированных ведер, а уж сзади, на полусогнутых, пыхтя и отдуваясь, трусил экипаж с руками ниже колен, оттягиваемыми тарой, переполненной дарами юга.

Один наш бригадир проводников, помнится, из Симферополя как-то привез пятьдесят штук эмалированных ведер вишни. Это был рекорд.

Самолет-то вез все, что на него ни грузили. Все объемы в самолете должны быть заполнены – такой принцип хоть вроде и вступал в противоречие с понятием максимального взлетного веса, но соблюдался истово, со святой верой в резервные возможности машины-кормилицы.

С Дальнего Востока везли рыбу и икру, из Средней Азии волокли виноград, помидоры и дыни, из Крыма и Северного Кавказа доставляли черешню, абрикосы и вишню, – все по смешным для Красноярска ценам. Глаза разбегались. У меня деловая хватка к тому времени еще не развилась… да ее особо и сейчас нету; но многие, ой многие мои коллеги имели от использования матчасти в личных целях неплохой приработок – и не в деньгах, а через связи. В те времена связи давали возможность достать все. Дефицит, товары и услуги добывались по накатанным дорожкам, усеянным фруктовыми косточками, арбузными корками и рыбьей чешуей.

Один из наших коллег, единственный, мог позволить себе летать с плоским «дипломатом». У него супруга заведовала магазином хрусталя, а рубщик мяса с центрального рынка был другом семьи. А сколь ценился иными хрусталь в те времена, я убедился, случайно попав в один дом: у человека на серванте в уголках лежали сложенные горкой крупные обломки двух разбитых хрустальных ваз, хранимые в надежде, что можно будет склеить стекляшки… Ей-богу, не вру.

Поэтому искусство работы с разнообразной тарой у экипажей лайнеров восходило до немыслимых высот и считалось вполне достойной составляющей общего профессионализма.


Если поршневую авиацию в больших аэропортах загоняли в дальние углы и обслуживали в последнюю очередь, то летающий по союзному расписанию лайнер вниманием не обделялся. Однако, прилетая в Москву, я испытывал чувство зависти: все-таки Ил-62 и Ту-114 там обслуживали бегом, а нас – ну, трусцой. Облепленным же с первых секунд всяческой техникой и людьми был, безусловно, едва появившийся красавец Ту-154, пока еще большею частью простаивающий из-за детских болезней и поэтому прозванный острословами «Авророй»: три трубы – и вечно на приколе.

Чувство вечной зависти и ощущение постоянного отставания в летной карьере преследовали меня еще долго. Когда я еще только летал на полотняных крыльях, ровесники уже осваивали Ан-24; когда перешел на старомодный Ил-14, иные уже вовсю рассекали стратосферу на Ту-104; и вот, наконец, и я попал в серьезную авиацию, вроде бы летаю на лайнере… а он морально стареет на глазах и уже готовится уступить дорогу Ту-154.

Амбиции не давали мне долго засиживаться в командирах на старой технике. Больше года я на левом кресле не сидел, рвался дальше. Чисто по-человечески хотелось поскорее полетать на скорости 900… но пока после 300 приходилось осваивать 600.


*****

После «поршней» турбовинтовой двигатель со сложнейшей автоматикой винта потребовал иной техники пилотирования. Перед взлетом надо было не забыть установить винты на упор, чтобы система автофлюгирования была взведена. Дачу газа приходилось контролировать по указателю положения рычагов топлива УПРТ. Сами секторы газа теперь назывались РУДами – рычагами управления двигателями. Оборотов пилоту знать не требовалось, зато был индикатор крутящего момента ИКМ. И вообще, вся эта арифметика управлялась не пилотом, а бортмехаником по команде пилота; надо было запоминать контрольные цифры УПРТ и давать правильные команды, причем, с заметным упреждением. Приемистость турбовинтового двигателя измерялась десятками секунд и была аккурат на порядок ниже, чем у Ил-14, реагировавшего на дачу газов с таким темпом, с каким только ты успеешь перевести сектора до упора вперед.

В общем-то, все было примерно как и на Ил-14, только гораздо, значительно солиднее. Вроде бы такая же кабина, вроде похожие команды, только бортмеханик коршуном висел над центральным пультом и обеими руками долго и плавно, попарно, сначала внутренние, потом внешние, выводил двигатели на режим. Корабель!

На взлетном режиме машину трясло и колошматило на тормозах, а за хвостом взбухали закрученные струи черного сажевого выхлопа. Когда судно страгивалось с места, ускорение ощутимо вдавливало в спинку кресла. В небольших по размерам двигателях таилась огромная мощь, преобразуемая в тягу, которая за полминуты отрывала шестидесятитонный лайнер от матушки-земли.

Огромные пропеллеры работали на зыбком стыке прямой и обратной тяги. Чуть шаг в сторону – и тяга могла изменить знак. Так, если надо было снижаться с эшелона поэнергичнее, РУДы внутренних двигателей устанавливались в положение земного малого газа, до упора на себя; на винтах возникала обратная тяга, и они тормозились о воздух всей своей площадью, как диски. Самолет проваливался быстрее, не позволяя сильно разогнаться поступательной скорости, что и требовалось.

Столь сильна была эта обратная тяга, что использовать подобный прием разрешалось только на внутренних двигателях: если бы вдруг, мало ли по какой причине, возникла разница в величине обратной тяги даже на внутренних винтах, самолет бы бросило в сторону. Внешний же винт на большой скорости мог дать такой бросок, что парировать его дачей ноги было бы затруднительно.

Очень существенной особенностью была необходимость перед посадкой каждый раз рассчитывать по таблице новое положение РУД по УПРТ для полетного малого газа в зависимости от температуры у земли. То есть: при уборке газа перед приземлением надо было ставить именно такой режим двигателям, на котором при данной температуре тяга винта равна нулю, – полетный малый газ. Один-два процента в ту или иную сторону приводили на выравнивании либо к лишней остаточной прямой тяге, либо к возникновению очень нежелательной обратной тяги, а значит, либо к перелету, либо к недолету и грубой посадке.

Конструктор предусмотрел на рычагах так называемую проходную защелку, которая являлась препятствием для уборки РУД на ноль; она выставлялась по лимбу в соответствии с табличными данными и фиксировала ход рычагов. Обычно, как мне помнится, это была величина 13-14. По команде «малый газ» бортмеханик плавно сдвигал РУД до упора в защелку, установленную на этот самый режим 13, и тяга на винтах пропадала. В дальнейшем посадка ничем не отличалась от такой же, как и на Ил-14: выравнивание, выдерживание, «приближается – добирай», тупой удар в зад, более или менее сильный, в зависимости от искусства пилота, затем опускание передней ноги.

А дальше было непривычное: команда «всем ноль» и следом – «с упора». По первой команде бортмеханик, отжав защелку, сдвигал РУД, до самого конца на себя, в положение земного малого газа; на пока еще большой скорости винты создавали при этом какую-то отрицательную тягу, а при последующем снятии с упора взревали диким ревом и давали очень энергичный основной тормозной импульс. Скорость быстро падала, дальше в дело вступали тормоза колес.

Снимать с упора надо было именно на оптимальной скорости начала пробега, примерно 200 км/час. На меньшей скорости снятие с упора уже не давало такого импульса, а на большей винты еще могли и вообще не сняться с упора – так уж он был устроен, этот механизм.

Раньше, на заре турбовинтовой авиации, были случаи посадки на повышенной скорости с последующими выкатываниями за пределы полосы, несмотря на снятие тумблерами винтов с упора; удивленный экипаж не мог понять, почему торможение столь вялое.

Нам это подробно разжевали еще при переучивании: винты снимаются с упора и тормозят, только если скорость меньшая, чем расчетная скорость приземления.

Зато расчет на посадку при помощи этой самой проходной защелки можно было производить очень точно. Выровняв машину на метре и чувствуя, что скорость великовата и намечается перелетик, пилот вблизи подплывающих посадочных знаков давал команду: «Внутренним ноль!» Бортмеханик переводил два средних РУДа за защелку, винты второго и третьего двигателя создавали торможение, самолет как бы натыкался на препятствие; оставалось хорошо подхватить штурвалом – и посадка была обеспечена точно на знаки. Дальше шла команда «всем ноль, с упора!»

Какой хороший способ! Я с тоской вспоминал прежние времена, когда другой раз мажешь, а исправить нечем; приходилось тыкать машину силой об землю и тут же обжимать тормоза. А тут – такой инструмент! Выровнял, замерла, вот они, знаки; внутренним ноль, чуть на себя… касание, всем ноль, с упора! Всё.

Естественно, после касания ножку поднятой не держали. Надо было ее скорее опускать, успевая сделать это между командами «всем ноль» и «с упора». Снятие с упора при неопущенной передней ноге могло спровоцировать задирание носа и даже отделение от земли. А потом – с полной обратной тягой – вновь хлопнуться. Нас об этом строго предупреждали. Правда, передняя нога на Ил-18 крепкая.

Потом, уже на «Тушке», этот стереотип быстрого опускания ноги пришлось силой выбивать из сознания: на Ту-154 передняя ножка оч-чень нежная, и уж ее надо было беречь, опускать осторожно.

Подобный же метод частичного подтормаживания в воздухе перед касанием для уточнения расчета применялся потом пилотами Ил-62, пришедшими с Ил-18. Только в роли винтов выступали здесь «ковши» реверса. После установки малого газа командир перед знаками давал команду: «Перекладка!» Бортинженер перекладывал створки реверса из полетного положения в положение обратной тяги. Выскочившие в поток ковши створок загребали воздух и чуточку тормозили машину; пилот подхватывал самолет штурвалом, производил посадку точно у знаков и затем давал команду на включение реверса, т.е. добавление режима двигателям, находящимся уже в реверсивной конфигурации.


В отличие от Ил-14, запуск двигателей на лайнере осуществлял не бортмеханик, а лично командир. А вот запуск вспомогательной силовой установки, которая давала ток электростартерам, предварительно производил штурман: ему со своего рабочего места, из-за спины командира, было удобнее дотянуться до левого пульта.

Запуск двигателя производился раскруткой его ротора при помощи стартер-генератора. Это был агрегат, совмещающий в себе две функции: стартерную раскрутку ротора до оборотов, когда пусковое топливо, сгорая в камере сгорания, уже способно перехватить и взвалить на себя дальнейший выход турбины на обороты малого газа; после выхода на обороты этот же агрегат являлся генератором – источником постоянного тока для электросети самолета.

В процессе выхода на обороты надо было строго следить за температурой газов, и если она подходила к верхнему пределу, надо было частыми нажатиями кнопки срезки топлива чуть уменьшать подачу керосина, чтобы не сжечь нежные лопатки турбины. Навык этот приобретался командиром-стажером только при вводе в строй и отрабатывался в летнее время, когда из-за жары срезка топлива бывала актуальна. Зимой такой необходимости практически не возникало.

Действо запуска двигателей, мощность каждого из которых – одного! – равнялась всей мощности моторов Ил-14, завораживало и вводило меня в щенячьий восторг. Строгие, четкие команды и доклады, собранность и серьезность мужиков, делающих свое любимое, самое лучшее на земле дело, специфические термины «обороты растут», «есть давление топлива», «пошла температура», «давление масла в норме», взаимодействие с наземным техником, доклад об окончании запуска, пожелание доброго пути, – все это звучало прекрасной прелюдией к предстоящему наслаждению полетом через тысячи километров.

Нарастающий ступенями гул подключающихся в работу двигателей, дрожь кабины, щелчки сгребаемых горстями тумблеров, погасание красных ламп, – все это была одна прекрасная, праздничная, вдохновенная симфония Большой Авиации. И у меня в ней, в этой Большой Авиации, было теперь свое законное место.

*****


С автопилотом я пообвыкся быстро, а вот радиолокатор был для меня совершенно новым прибором. С первых полетов я стал настырно просить обучить меня практической работе на этом агрегате. Добрые люди охотно подсказывали, как, куда и каким темпом крутить кремальеры, какими режимами в каких случаях пользоваться и как отличать особенности рельефа от грозовых засветок.

Особенно понравился мне примитивный способ определения угла сноса. Тоненький неподвижный лучик на экране радара кишел светящимися точками, и надо было, плавно смещая его в ту или иную сторону кремальерой, добиться такого положения луча, когда эти яркие точки, нежно именуемые «м…вошечками», начинали шевелиться все медленнее, почти замирали, – это и было направление вектора путевой скорости. Угол между продольной осью самолета и почти застывшим в своем копошении лучиком на экране и был искомым углом сноса.

Конечно, у штурмана в распоряжении были гораздо более надежные и точные инструменты для измерения параметров полета, но этот радиолокационный способ не подводил никогда.

В режиме «горы-грозы» можно было, поднимая и опуская качающуюся из стороны в сторону антенну, определить и засветки от грозовых очагов, и, если взять пониже, хребты, долины рек, озера и города.

В режиме «самолеты» я, набив руку, мог поймать засветочку, яркую точку, от попутного или встречного борта. Правда, режим этот более-менее надежно работал только в радиусе 50 километров, но если впереди висит попутный, а ты его догоняешь, по перемещению засветки относительно масштабных колец можно было рассчитать, когда произойдет обгон и удастся ли маневр по изменению высоты при необходимости.

Когда засветка приближалась к масштабному кольцу 10 км, уже можно было поискать борт в окне визуально. Если это был Ан-24, летящий парой километров ниже нас, интересно было наблюдать, как самолеты летают «хвостом вперед». Если это был обогнавший нас Ту-104 или Ил-62, я любовался срывающимися со стреловидных крыльев и заворачивающимися внутрь вихрями тумана, образующими за лайнером клубящийся спутный след.

Небо было очень тесное. На воздушных перекрестках ночью мигали красные маячки попутных, встречных и пересекающих. В эфире кипели переговоры, и надо было вертеть головой, разбираясь в маневрах встречных-поперечных, набирающих высоту и снижающихся бортов.


Авиагоризонты на нашем лайнере были уже цветные: верхняя половина шара голубая, нижняя окрашена коричневым цветом. Прибор являлся только электрическим указателем на приборной доске, сердцем же его являлась центральная гировертикаль ЦГВ, упрятанная в техотсеке и трижды дублированная: там стояли не один, а три мощных гироскопа, питающие сигналами несколько систем, в том числе авиагоризонты и радиолокатор.

Отдельно между приборными досками, в поле зрения обоих пилотов, стоял третий, дополнительный, компактный авиагоризонт, имеющий свой встроенный гироскоп и запитанный напрямую от аккумулятора. Третий авиагоризонт на лайнерах был установлен не сразу, а лишь после серии катастроф, связанных с отказами авиагоризонтов, питающихся от единого источника. Кроме того, были установлены и блок контроля кренов, и сигнализатор нарушения питания авиагоризонтов, со световой и звуковой сигнализацией, причем, по приказу министра – на всех тяжелых типах самолетов.


Надо отдать должное целенаправленной и очень масштабной работе Министерства, а главное, его Управления летной службы, по повышению надежности работы и контроля авиагоризонтов. Было проведено множество летных экспериментов, разработана и внедрена общая методика тренажерной подготовки, летных тренировок, и все это доведено практически до каждого пилота.

Сейчас такое отношение центрального органа к безопасности полетов кажется далекой легендой, прекрасным сном… Нынешним авиакомпаниям, лишенным централизованного руководства, приходится вариться в собственном соку, нарабатывая давно забытый опыт; а тогда мы чувствовали твердую государственную волю, иной раз ворчали… теперь только вздыхаем. Да что далеко ходить: на хваленых европейских аэробусах и до последнего времени такую сигнализацию установить не удосуживались, что и подтвердила безумная катастрофа под Междуреченском.

Нет, ну, за ваши деньги – любой каприз… Да только компаниям денег жалко, а иные топ-менеджеры – просто не понимают, о чем речь… лишний приборчик… а дорого же. Ну и какая авиакомпания может вообще позволить себе какие-то летные эксперименты?

В наши же времена вопрос этот вообще не ставился, потому что государственная политика была: никаких денег на безопасность не жалеть.

Истина, видимо, где-то посередине.


На авиагоризонте присутствовали вертикальная и горизонтальная стрелки; я поначалу считал, что это такая же курсоглиссадная система, как и на Ил-14, но немного ошибался. Это была директорная система захода на посадку с использованием курсоглиссадных маяков. И авиагоризонт теперь уже назывался «командно-пилотажный прибор». При переучивании мы еще не совсем понимали, как этими стрелками пользоваться, да и почти не было времени учиться заходам в директоре. Зато в рейсах мне быстро втолковали, насколько удобнее заход по директорам, как они в сложных условиях освобождают перегруженный летчицкий ум от лишних расчетов, позволяя мозгам заняться серьезным анализом поведения машины. Держи на заходе кренами стрелку в центре, и всё. А на нижнем, пилотажно-навигационном приборе контролируй положение машины относительно курса и глиссады по тем самым, знакомым еще по Ил-14 курсоглиссадным стрелкам, вернее, «планкам положения».

Так мы от прыганья вдогонку плавно перешли к думанью наперед. Тяжелая машина требовала лететь не на три, а на пять фюзеляжей впереди самолета.


Непривычным был двухстрелочный указатель скорости. По мере набора высоты тонкая стрелка отделялась, отлипала от толстой и потихоньку уходила вперед. Я, конечно, понимал теорию: на высоте воздух жиже, а значит, чтобы сохранить подъемную силу, надо увеличить истинную скорость. Вот она незаметно и увеличивается. А пилотируем мы по скоростному напору, его и показывает толстая стрелка. На эшелоне мы держим скорость 400 по толстой, а на самом деле летим относительно неподвижного воздуха с истинной скоростью 650 км/час. А эффективность рулей я чувствую именно по приборной скорости, 400. Это скоростной напор потока дрожит сейчас на рулях, с приборной скоростью 400. Так что тонкая стрелка – это нам только для контроля и для штурманских расчетов.


Еще новым для меня было кислородное оборудование. Вентиль кислорода для приведения системы в готовность полагалось открывать после набора высоты 3000 метров. Висящая за плечом на крючке кислородная маска, военного образца, на резиночках, никак не стыковалась с громоздкой авиагарнитурой; да мы особо и не заморачивались. Летали мы на эшелонах 7800 да 8400; при разгерметизации экстренно снизиться до 4000 не составило бы труда, полторы минуты, тем более, «всем ноль», да с выпущенными шасси… За минуту сознание не потеряем, два-три вдоха из маски в руке всяко-разно успеем сделать.

Поэтому кислородом пользовались, в основном, для того, чтобы ночью взбодриться, когда уж сильно засасывало. Ведь полеты длились по 5-6 часов без посадки. Др-рынн, др-рынн, др-рынн… Вот уж где нависелся я между небом и землей.


*****

После постоянной каторги на местных воздушных линиях мы, казалось, попали в рай. Союзное расписание соблюдалось неукоснительно, боже упаси было задержать рейс – виновных наказывали очень существенно. Поэтому работа шла почти без сбоев.

Если происходил отказ материальной части в рейсе, запасные агрегаты либо изыскивались на месте, либо их оперативно высылали ближайшим бортом. А так как Ил-18 являлся основным типом, эксплуатирующимся в нашем аэрофлоте, то практически в любом аэропорту, куда приходилось летать, обязательно базировался отряд этих прекрасных машин, а значит, были и запчасти, и специалисты, способные немедленно устранить неисправность и с чистым сердцем выпустить машину в полет.

Существовал всесоюзный обменный фонд запчастей ВОФ, и оформление бумаг много времени не занимало.

Не было проблем и с отправкой пассажиров застрявшего борта: Центральная московская производственно-диспетчерская служба ЦПДУ находила оптимальный вариант, подключала силы и средства любого производственного отряда, находила самолет и экипаж, – конвейер доставки пассажиров работал непрерывно.

Так что работа на союзных линиях была постоянно под оперативным контролем министерства. Все вопросы, не имеющие отношения непосредственно к штурвалу, решались на земле, специально обученными людьми. Нам же, летчикам, оставалось одно – безопасность полета.

Чего ж бы так и не работать. А ну-ка: один рейс из Красноярска на Москву или на Магадан занимал 11 часов летного времени. Шесть таких рейсов, да еще какой-нибудь Благовещенск, – вот и саннорма. Времени это занимало, ну, шесть-семь суток, да плюс отдых между полетами 12 часов, да плюс набирающиеся шесть дней отдыха между рейсами. За полмесяца свободно вылетывалась саннорма. Ну, день разбора, ну, два резерва. Ну, там еще Норильск-другой прилепят. А остальное-то время куда девать?

Я уж не упоминаю экипажи дальних Ил-62, у которых саннорма перекрывалась четырьмя-пятью рейсами в месяц.

Поэтому летом сходить на месяц в отпуск проблемы не составляло. С первого по пятнадцатое – саннорма; с пятнадцатого следующего месяца до тридцать первого – еще саннорма. А в промежутке – пляж в Крыму или в Сочи, с семьей; билет бесплатный, жене – за 50 процентов, малому ребенку – полбилета. Билет от Красноярска до Сочи стоил всего-то рублей 70.

А рейсов этих, особенно на Магадан, было столько, что сидение там было либо 12, либо 18 часов от посадки до взлета. 24 часа уже считалось долгой тягомотиной.

Так же и в Москве. Одновременно в воздухе по трассе на Москву висело несколько бортов; иной раз доходило до соревнования: кто первый сел и первый добежал до АДП, тот успевал встать в план на вылет через 12 часов; неудачнику приходилось куковать в профилактории сутки. Да еще иной раз по указанию ЦПДУ выдергивали экипаж в рейс на Абакан, а абаканцев, запоздавших на несколько часов, ставили на ближайший Красноярск.

На работу мы ходили из дому и возвращались в дом, может, и не совсем как рабочие в заводском цеху, но планировать жизнь семьи можно было реально. Из разговоров бортпроводниц, знающих расписание и просчитывающих наперед все варианты лучше любого командира, можно было понять, что они вполне успевают управляться и с семьей, и со своими коммерческими делами. В этой сети регулярных полетов они были как рыба в воде, постоянно возили какие-то посылки, смело отправляли через всю страну с чужими экипажами своих несовершеннолетних детей, и не было случая, чтобы с ребенком, отданным в чужие руки, что-то случилось. Да я и сам так делал.

Не было никаких досмотров, никаких террористов. Вернее, террористы или там «предатели Родины», может, и рвались угнать самолет за рубеж, иногда и угоняли; событие скупо освещалось, раздавались награды, писались некрологи… но ТАКОЙ паники, ТАКОГО нагнетания страстей и ТАКОЙ повальной, безумной трусости перед полетами, как сейчас, не было и в помине.

А летали мы на простом железе. Оно, железо это, не требовало слишком больших знаний, летчики не отличались уж таким особо глубоким умом, не обладали излишними запасами особо уж сложной информации, но ремесло свое знали, умели взаимодействовать в этом ремесле друг с другом, с машиной и с землей… и выполняли ту же самую работу, которую нынче, в двадцать первом веке, выполняют современные пилоты на навороченных иноземных самолетах. Выполняли ее точно так же, в точно таком же небе, между такими же грозами, в таком же обледенении, используя несовершенные приборы и простейшие системы захода на посадку.

Правда, правила полетов в те времена были просты. Выучить их вполне мог и летчик со средним советским образованием. Не требовалось плутать в хитромудрых формулировках, параграфах, ссылках, поправках, приложениях и дополнениях. Язык отечественных руководств был прост и понятен русскому человеку. Английский язык изучать месяцами не требовалось. Его ВООБЩЕ не требовалось.

Отличительной чертой времени было то, что летчики на дух не принимали всяческие бумаги, обходились без них, выучив назубок самую суть руководств да несколько цифр, занеся их для памяти в записную книжку. ЗУБРИТЬ – НЕ НАДО БЫЛО!

Но в экипаже, в большом экипаже, требовалось уметь наладить отношения. В экипаже работали живые люди, добрым отношением их друг к другу ковался летный дух. В экипаже был КОМАНДИР, единоначальник, старший товарищ, авторитет. В решающую минуту он принимал решение, и, судя по статистике безопасности полетов, решения эти принимались в семидесятые годы столь же правильно, как и нынче.

Это был настоящий коллективный профессионализм, нарабатываемый годами, поколениями, и человек в этой системе пропитывался полетным духом в течение долгих часов, проводимых в реальном небе, а не на занятиях и тренажерах.


Как же так получилось, что нынче, сорок лет спустя, пилот возит тех же пассажиров, по тем же трассам, практически на тех же высотах и скоростях, в той же атмосфере, в тех же погодных условиях, на те же аэродромы, выполняя ту же самую работу, что и предыдущие поколения летчиков, – но пилот этот стал человеком-функцией, человеком, в распухший мозг которого втиснуты тонны макулатуры, человеком, который вынужден в процессе летной работы общаться на чуждом языке, человеком, которого, прежде чем он сядет за штурвал или сайдстик, сначала заставляют проходить унижающий достоинство летчика досмотр, потом он должен перелопатить кучу информации, затем он набивает программы, после чего без секунды отдыха в течение всего недолгого полета работает с кнопками, в конце рейса чуть не часами висит в суете воздушной пробки над московским аэродромом, а напоследок самолет автоматически ударяет его задницей об землю, и после всего этого он ползет домой как под наркозом от такого вот, извините за выражение, полета. И так – изо дня в день, изо дня в день, изо дня в день, как на галерах… но зато – ВОТ ЗА ТАКИЕ БАБКИ!

И мы в свое время знавали каторгу полетов изо дня в день. Но каторга эта была чисто физическая: надо было вытерпеть, и все. Спасало нас то, что мы постоянно, от полета к полету, от посадки к посадке, без всяких зубрежек, познавали живую железную машину, сливались с нею, чувствовали ее через дрожь штурвала. Голова же была занята решением простых задач полета. А сердце трепетало от каждой сотворенной собственными руками удачной посадки. И мы рвались выше, на новую матчасть… и она, матчасть эта, была, наша, отечественная, и ее хватало на всех. Только водку уж так сильно не пей…

Мне немножко жалко нынешних пилотов. Мне и пассажиров жалко, да я уже на них, трусов, махнул рукой: дети цивилизации… бог с ними. Но пилотам… пилотам особенно сочувствую. Они в рабстве. Им заткнули рот высокой зарплатой и соцпакетом – и погоняют. Иным из них еще «жутко интересно» кнопки нажимать… погодите, через пяток-десяток лет восплачете. Здоровье, выжимаемое из вас такой вот работой, не восполнишь никакими деньгами. Нажал на кнопку… а мешок-то на горбу!

Да так, собственно, на любой работе сейчас. Ремесло. Логистика. Бизнес не спрашивает, тяжело тебе или очень тяжело. За такие бабки – вкалывай от зари до зари, а не нравится – уматывай. Ты – человек-функция.

А как мы просились: ну, примите нас, диких совков, в ваше, такое вожделенное, буржуинство!

Видимо, в погоне за европейскими стандартами, наш авиационный бизнес слегка перестарался. Нам пришлось, спотыкаясь, перепрыгивать сразу через несколько ступенек, догоняя эрбасовские хвосты. Мы были вынуждены принять американские правила игры в самолетики. А государство – и растерялось. Некогда великой авиационной державе нынче оттаптывают ноги в рыночной толкотне, где европейские и американские локти гораздо острее. А «вероятный противник» потирает руки.


*****

Великой авиационной державой СССР был в семидесятые годы прошлого века. Государство имело парк вполне современных собственных самолетов, обеспечивающий перевозку ста с лишним миллионов пассажиров в год внутри огромной страны, ну, немножко и за рубежом. Государство имело мощнейшую авиационную промышленность, обеспечивающую потребности страны и в пассажирских перевозках, и в выполнении народно-хозяйственных работ, и в обороне. Да что там говорить: государство наше было абсолютно самодостаточно.

Сейчас, в 21-м веке, на наших трассах, внутри страны, самолетов не густо. И в Магадан, не говоря уж об Анадыре или Певеке, из Москвы по пять рейсов в день явно не планируется. Страна ужалась в аппетитах. Не очень, мол, и хотелось. Перетерпим, мол. Еще оскомину набьешь…

Не очень хочется летать и из Красноярска в Мотыгино. Подождем, когда на Ангаре лед пройдет, сплаваем пароходиком. И так далее.

И так вот вновь в величайшей России появляются дремучие медвежьи углы. А москвичи пренебрежительно роняют: «пра-авинцыя…»


Я приходил на работу в провинциальный красноярский аэропорт как на праздник. Быстро рассчитывал центровочный график, выслушивал вместе с экипажем консультацию синоптика и шел на свой самолет. Главное было – не перепутать номер борта и не забежать по трапу в чужую машину, которых стояло два дли-инных железных ряда. Оставлял в кабине свой портфель, выходил осматривать матчасть, затем садился в кресло, дожидался, когда закончится посадка пассажиров, подписывал ведомость, включал свой тумблер, отвечал по контрольной карте; на взлете мягко держался за управление, дожидался, когда командир устанет и передаст штурвал мне. И начиналась тренировка, набивание руки и наработка чувства инерции большой машины, без которого не получится настоящего пилота большого лайнера.

Если было «жутко интересно», пилотировал вручную час, а то и два, выдерживая все параметры. У старых капитанов в экипажах было заведено: побольше пилотировать в штурвальном режиме, набивать, набивать и набивать руку: мало ли что. Был один специалист, старый командир, из бывших военных летчиков, так он надевал тонкие перчатки и все шесть часов от взлета до посадки пилотировал корабль вручную, с перерывом только на обед. «Как в армии», – говаривал он.

Конечно, тяжеловато было выдерживать на эшелоне высоту плюс-минус 30 метров, но выдерживали же! Мы таки умели летать.


Новым навыком, которым я, после поршневой авиации, еще в полной мере не владел, был устный счет. Пилот, независимо от штурмана, должен был уметь прикинуть необходимую вертикальную скорость, время расхождения со встречным, время набора следующего эшелона. Я поначалу удивлялся, как быстро пилоты оперируют кратными значениями расстояний, высот и скоростей. Но после полетов на скоростях 300 полеты на скоростях около 600 потребовали не очень уж сложного, двукратного пересчета: не 5 км в минуту, а 10, и т.п. При наших вертикальных скоростях набора, практически одинаковых, что на Ан-2, что на Ил-14, что на Ил-18, умножать и складывать эти цифры вполне хватало времени: вертикальные скорости не превышали иной раз и 3 м/сек; сиди себе, считай. Казалось бы, вот он, практический потолок уже… не полезет… а машина все скребется и скребется, и таки выползет на эшелон, и еще и разгоняется на нем.

Время в полете замирало. Каждый занимался своим делом, но дела этого было так мало, что все читали газеты и книги. Я заполнял графы полетного задания, на этом моя работа заканчивалась, и поневоле приходилось раскрывать книжку. Один только штурман был занят расчетами на линейке, связью, настройкой приборов, но и у него были долгие периоды простого сидения в ожидании неспешного перемещения ориентиров.

Вообще, я заметил, что экипажи Ил-18 практически все были читающими. И на отдыхе в профилактории каждый ложился и засыпал с книжкой, обычно небольшого веса… чтобы случайно не получить травму лица. Возможно поэтому, Руководство по летной эксплуатации самолета было отпечатано книжечкой практически карманного формата; да и другие наши «снотворные» документы, НПП ГА и НШС ГА, были такого же размера.

Словосочетания «Чикагская конвенция», насколько я помню, никто никогда не упоминал. Да мы о ней, о конвенции этой, и представления не имели. Как мы только без нее летали, уму непостижимо.

И никто никогда ничего не зубрил. Если возникали вопросы, то легче всего их было растолковать в полете, а так как были они чисто практического плана, то арматура кабины всегда была под рукой как наглядное пособие.


Через два часа полета минеральная вода, разложенная в стеклянных бутылках на заиндевевшем подоконнике, за шторкой, охлаждалась до приемлемой температуры. А так как самолет наш системы кондиционирования на земле еще не имел, потеть перед вылетом приходилось предостаточно, особенно в Ташкенте, и водичка на эшелоне пилась всласть. Кроме того, для меня еще непривычным был жареный высотный воздух, которым потом пришлось сушить горло долгих 27 лет.

Конфетами «Взлетная» были у нас набиты все карманы; так же точно портфели были полны пачками гигиенических «вонючих» салфеток с эмблемой Аэрофлота, которые применялись по любому поводу и действительно освежали тело.

На козырьке приборной доски лежали кипы свежайших газет, которые третий номер обязан был без зазрения совести извлечь из связок в нашей почте и предоставить экипажу. Макулатуры мы перевозили много, даже слишком, а массовый читатель от отсутствия перед обедом советских газет явно не страдал.

Кроме газет, на обширный козырек класть любые предметы запрещалось. Рассказывали о случае, когда упавшая с козырька конфетка попала аккурат на грибок лампы-кнопки флюгирования винта, и двигатель остановился в полете, со всеми вытекающими расшифровками.

Пассажирских кресел в салонах было либо 89, либо 100, в зависимости от модификации. У нас эксплуатировалось несколько старых Ил-18В, а в основном, новейшие Ил-18Д, с повышенным взлетным весом, большей заправкой и автоматической системой захода на посадку БСУ-ЗП.

Кормежка была всегда одним блюдом – курицей, со всякими вариантами добавок – от лососины до банальных вареных яиц, в зависимости от щедрости цеха питания различных аэропортов. Курица доставлялась на самолет в вареном виде, уложенная в сотейники. Кстати, по моим наблюдениям тех лет, лучшей курицы, чем красноярский бройлер, ни в одном порту не было; иногда из дальнего цеха питания залетала к нам и вообще синяя и волосатая «птица счастья завтрашнего дня».

Далеко не все пассажиры эту курицу, даже нашу, красноярскую, употребляли, иные вообще отказывались от еды, в нашу, естественно, пользу. Их, видите ли, от болтанки тошнило.

Девчата, надо отдать им должное, умели выварить из красноярской курицы превосходный бульон, а курицу зажарить так, что я на спор с командиром однажды съел 2 (прописью: два!) сотейника жареных крылышек, общим числом 36 штук. И ничего со мной не случилось; спор выиграл, и не стошнило.

В середине полета физиология тянула посетить отхожее место. На Ил-18 туалеты были расположены в самом шумном и изнывающем от лихорадочной дрожи месте машины – в центроплане, рядом с винтами. Зуд там стоял такой, что особого желания засиживаться не возникало. Тем более что курение в полете на пассажирских местах тогда еще разрешалось, и пассажиры спешили из вибрирующего ящика поскорее вернуться в уютный салон.

Кухня на Ил-18 была расположена за вторым салоном. А за нею был еще третий салон, помнится, мест на 14-15: три ряда кресел и отдельный туалет! Вот там лететь было приятно. Гул винтов, основных источников шума, сюда доходил слабо, вкусные запахи пробивались из кухни и будоражили аппетит, борьба с голодом была недолгой.

Но в болтанку… Мы, конечно, старались пилотировать аккуратно, но хвост есть хвост, и иногда вестибулярному аппарату пассажиров третьего салона изрядно доставалось.

Когда же самолет шел полупустой, а экипаж возвращался пассажирами из командировки ночью, этот отсек мы забивали как отдельное купе с лежачими местами. И уж что там ни вытворяла атмосфера с кораблем, нам было безразлично. Шесть часов сна, на мягких креслах… да о чем еще мечтать. Баю-баюшки-баю…

Большая Авиация работала круглые сутки, так что ночных полетов на лайнере хватало. Даже оборачивалось так, что чаще летали либо под вечер, либо под утро. Были и ночные тяжелые рейсы, например, с разворотом на Благовещенск, туда и обратно, почти восемь часов налета под звездами.

Это уже были не каких-то два часа от Туруханска до Подкаменной. После набора высоты начиналась борьба с голодом, поначалу отвлекавшая от борьбы со сном. А после сытного ужина борьба с наваливающейся дремотой, под бесконечное, часами, «дры-ынн, дры-ынн», вступала в свои права.

Дышали кислородом. Перекуривали и вновь дышали из маски. Выдумывали всякие шутки. Задремавшему старику-командиру заклеивали очки бумагой; через определенное время он просыпался в темноте и не мог врубиться. Кому-то незаметно отстегивали от кислорода шланг маски и вдували в дырку табачный дым. Безобидные шутки эти встряхивали, но не надолго. Затевался разговор, обсуждалась какая-нибудь интересная статья, травился анекдот. И вновь: дры-ынн, дры-ынн… И застывшие стрелки приборов.

Так я учился преодолевать трудности летной работы.

Да если бы они были в авиации только такие… то слава трудностям.


*****

Но я запомнил полеты на Ил-18 именно как золотой век нашей авиации. Теперь, с высоты прожитых лет, период этот кажется божьей благодатью. Наше летчицкое дело было одно: уметь пилотировать, уметь взаимодействовать, уметь анализировать полет. Все остальное если и касалось нас, то вскользь, и мы прекрасно понимали, кто есть главный в авиации. Красноярская школа учила доходить на практике до самых глубин летной работы – мы и доходили. Мы обсуждали нюансы претворения в оптимальный полет всех нововведений. Старались друг перед другом доказать именно свою глубокую приверженность этим нормам, цифрам, рамкам. Мы разрабатывали способы удерживания самолета в рамках безопасности полетов и делились друг с другом богатствами летного ремесла. Каждый, кто сумел растолковать что-то другому, на пальцах, простыми понятиями, до полного усвоения, гордился своим профессионализмом.

На летном разборе командир авиапредприятия, сам прекрасный пилот, делился соображениями практической экономии топлива. При полной заправке слишком энергичные развороты на рулении приводили к выплескиванию топлива через дренажи. Разрабатывались способы оптимального руления на разворотах, выбор маршрута, обсуждались преимущества буксировки в точку запуска, продумывались обстоятельства запроса запуска в нужное время, чтобы потом не молотить на старте, матеря себя за то, что не учел причин, из-за которых идет задержка, а топливо улетает в трубу. Штурманы разрабатывали профили оптимального снижения с эшелона, учета ветра на время полета, делились опытом шумахерского подрезания углов «по внутреннему радиусу» при пролете поворотных пунктов. И все били в одну точку: практическое применение своих навыков к достижению экономичного и безопасного полета.

Не было тогда еще перебоев с топливом. Не надо было летчику считать стоимость керосина в разных портах. Не требовалось пилоту рассчитываться наличными с наземной службой. И вообще экипажу не надо было изворачиваться; надо было просто честно работать, как того требовали и совесть, и документы, и начальство. Топлива было много: труба в те времена еще качала его внутрь страны.

Самолет Ил-18Д имел вместительные баки, топлива в них всегда плескалось больше чем достаточно, и практически никогда пилот на топливомер не глядел. Ну, разве что единичные случаи сильного встречного струйного течения при неоправдавшемся ветровом прогнозе, когда «ветер во втулку» заставлял все-таки подсаживаться по пути на дозаправку. Помнится, у меня за четыре года был всего один такой случай.

А так – полная загрузка – и вперед, без посадки, до Москвы, 3600 км. Пилоты ильюшинских машин были, прямо скажем, избалованы отсутствием необходимости постоянного контроля за расходом топлива.

Платили, по тем временам, хорошо, на жизнь хватало. На второй год я уже купил себе новенькую машину. Марок приличных массовых машин в стране тогда было три: «Волга», «Жигули» и «Москвич»; «Запорожец» в летной среде не котировался. Ну, мне достался «Москвич». Командиры лайнеров имели «Волги». Проблема была не в деньгах, а в талонах: добыть талон на машину считалось везением, очереди были по два года.

Рейсы все были длинные. Посадок, требующих от экипажа определенного напряжения, получалось немного. Самолеты были надежны и просты в управлении, прощали ошибки. Чтобы разложить Ил-18, надо было уж очень постараться.

В производственных отрядах не было разнотипности. Наш Красноярский ОАО эксплуатировал на местных линиях и спецприменении самолет Ан-2; на краевых линиях ходили Ил-14 и Як-40; на союзных трассах летали Ил-18; грузовыми перевозками занимались Ан-12. Сил авиационно-технической базы хватало на обслуживание этих типов воздушных судов, от запчастей ломились склады. Тренажеры по всем пассажирским типам были свои, не требовалось летать в другие отряды и побираться, подстраиваясь под чужой график тренировок.

План работ спускался сверху; не надо было ломать голову, а требовалось только приложить все силы к его выполнению. Министерство думало стратегически, а уж тактика отдавалась на места. Отряд должен был следить за состоянием матчасти и за уровнем подготовки летного состава и служб. Поэтому профессионализм, не обвешанный ненужными веригами (за исключением обреченно-безнадежной партийно-политической работы), был нормой жизни.

Даже никому не нужная ППР («посидели, поп…дели, разошлись») была направлена на повышение уровня профессионализма, первейшей статьей которого в партейных верхах считалась «беззаветная преданность».

Плохо это было или хорошо, что государство тогда действительно всерьез занималось авиацией, рассудит история. Но то, что в 70-е наша авиация достигла своего расцвета, не вызывает сомнений. И уже когда страна катилась, и когда Союз совсем развалился, – авиация России, уже будучи бизнесом, все еще сохраняла положительную инерцию, набранную в эти благословенные для полетов годы. На ней, на инерции этой, бизнес держался в 90-е годы и даже в начале двадцать первого века. А потом к чертовой матери полетели все старые принципы и наработки, а организация и перипетии вокруг полетов стали полууголовными, причем, до такой степени, что прокуратура сует в них нос теперь уже по любому, самому незначительному поводу.

Одни только старые летчики могут сравнить и оценить, как было тогда и как оно оборачивается сейчас.

На Ил-18 из провинциального Красноярска я тогда регулярно летал в следующие города: Москва, Ленинград, Львов, Киев, Одесса, Симферополь, Сочи, Минеральные Воды, Харьков, Волгоград, Ростов, Нальчик, Куйбышев, Горький, Казань, Набережные Челны, Пермь, Свердловск, Челябинск, Магнитогорск, Уфа, Оренбург, Кустанай, Актюбинск, Астрахань, Ташкент, Алма-Ата, Фрунзе, Балхаш, Павлодар, Кемерово, Новосибирск, Абакан, Енисейск, Норильск, Игарка, Хатанга, Благовещенск, Владивосток, Якутск, Мирный, Магадан, Петропавловск-Камчатский. Потом на Ту-154 добавился еще десяток областных центров: Белгород, Омск, Петропавловск-Казахский, Караганда, Уральск, Новокузнецк, Запорожье, Днепропетровск, Краснодар, Анапа, Полярный, Чита, Иркутск… не упомнишь все наши тогдашние рейсы.

А сейчас из Перми в Красноярск приходится летать через Москву.


*****

Взлеты из красноярского аэропорта производились, в основном, с курсом 222, на город. Причем, сразу за торцом полосы начинался одноэтажный район Покровка, частный сектор, со знаменитой в те времена барахолкой. Местность за полосой плавно повышалась, и взлетающие лайнеры проходили низко над жилыми домами, казалось, аж шифер на крышах шевелился; говорят, в том направлении и коровы не доились, и куры не неслись. Народ-то, живущий в этом цыганском районе, привык, а вот постороннему человеку, заехавшему на рынок и внезапно попавшему под линию взлета, приходилось несладко; иные с перепугу аж приседали, а может, и того хуже…

Махнув крылом знаменитой часовне на обрыве, той, которая изображена на известной российской десятирублевке, четырехмоторный лайнер повисал над ямой города, убирая закрылки аккурат над соседствующими друг с другом зданиями управления гражданской авиации и крайкома партии. Ну, управленцам, в основном, бывшим и действующим летчикам, к гулу над головой не привыкать, а вот партейным боссам оно резало слух; ну и опаска была: а вдруг сверзится на голову… Да и взлетная полоска в две с небольшим тыщи метров была уже маловата, а здания обступали аэропорт со всех сторон, и огромное пустое поле соблазняло расширяющийся город к застройке. Видимо, поэтому было принято решение строить новый, современный аэропорт за городом. Мы еще, помнится, ездили в лес, помогали растаскивать срубленные ветки на огромной лесосеке.

Говорят, перепробовали тринадцать мест под новый аэропорт, да все не удавалось окончательно согласовать их с Красной Армией: вокруг индустриального центра было натыкано в тайге пусковых площадок ракет ПВО, и никак нельзя было подобрать оптимальную схему полетов так, чтобы и «сапогов», и «пинжаков» устраивало.

Видимо, из этих соображений место для аэропорта было выбрано далековато от города, а главное, залегание двух его параллельных ВПП, оказалось не в розе господствующих ветров. Курс 222 в старом аэропорту при прохождении атмосферных фронтов идеально соответствовал максимальным ветрам, а вот 289 градусов в аэропорту Емельяново – явный перебор к северу. И теперь фронтальные ветра дуют там аккурат под 45 градусов, да еще через гриву, лежащую рядом с полосой; так что помимо бокового ветра приходится вкушать еще и радости орографической болтанки.

Но пока до ввода в действие нового таежного аэропорта было еще далеко. А старый аэропорт, находясь в черте города, был удобен тем, что на работу добираться было без проблем, троллейбусом прямо к аэровокзалу; а после тягомотного ночного полета, если уж совсем засасывало, – хватай такси, два рубля… и всего через час после посадки ты уже остограммился и – в постель.

Позже, стоя в бесконечных очередях на автобус в новом порту, смертельно уставшие, мы с тоской вспоминали эти времена – именно как золотой век. Такого удобства работы, пожалуй, нигде уже нет… и не будет. Аэропорты располагаются далеко и очень далеко от жилья, и уставшим летчикам и бортпроводникам не позавидуешь. Не говоря уже о тех, кто вынужден добираться на свою летную работу из других городов, – и такие среди нашего брата есть, и немало.


*****

Нравственные ценности во второй половине 20 века оставались теми же, что и во второй половине 19-го. Поэтому сидение в Москве или Ленинграде зимой по двое суток использовалось не только для кросса по Большому Собачьему кольцу (ГУМ-ЦУМ-Детский Мир). Нередко экипажами ходили по музеям. Простаивали у картин великих мастеров, в раздумьях о высоком. Нищеты, матери всех пороков человечества, летчики не знали, поэтому могли себе позволить созерцание Черного квадрата (ну, его точной копии). Лично я, в невежестве своем, проходил мимо него с легким сердцем, зато в зале Крамского или Саврасова мог простаивать часами.

В Русском музее потрясала «Волна» Айвазовского. Вообще, реализм, как мне кажется, более близок душе летчика, соприкасающегося с природой без всяких экивоков и реминисценций, непосредственно и жестко. Может, поэтому я недолюбливаю разговаривающих полунамеками людей – они подобны коварному сдвигу ветра.

Картины Рериха заставляли задуматься над глубиной бытия. Хотя мы и были избалованы видами прекрасной нашей матушки-Земли, но скоротечность летного процесса возбуждала только желание осмыслить увиденное… было бы свободное время. Не знаю, как кто, а я из музея выходил каким-то просветленным. Там – думалось. И потом, в полете, в долгом, вязком, бесконечном полете, эти мысли додумывались и дозревали. И снова и снова тянуло меня всмотреться в любимые картины.

Спросите нынешнего, по горло занятого столичного жителя, когда он последний раз бывал в музее. А я побывал там десятки раз. Тянуло к настоящему. И было свободное время.

Из Киева я мог позволить себе поездку в Канев, к могиле Тараса Шевченко. В Крыму мог окунуться в атмосферу произведений Грина. Во Львове ходил на «Фауста» в знаменитый, великолепный оперный театр.

А в Одессе – на Привоз. И в том же Львове у проклятых спекулянтов и фарцовщиков покупал заморские дешевые часы с музыкой – три доллара ведро. Жизнь шла своим чередом и позволяла укладывать в душе рядом сиюминутное и вечное.

Но где бы я ни был, всегда находил возможность соприкоснуться с лучшими произведениями труда человеческого, с памятниками созидания, с жертвенностью Художника, которому не дано видеть лица благодарных потомков, но велено творить для них на века.

Так складывалось мое реалистическое, созидательное мировоззрение.



*****


– Так. Меня Лехой зовут. А ты, значит, Василий? Ну, залезай на свое левое кресло. И запомни: у меня в экипаже – с чьей стороны солнце, тот и пан. Тот и спит. У тебя дача есть?

Это мой инструктор, Алексей Сергеевич Цыганенко, он вводит меня в строй командиром. Из двух интересов его жизни – полетов и дачи – второй с возрастом начинает явно преобладать. Он на даче живет, с нее ездит на работу, туда же возвращается по страшно раздолбанной, полуглинистой-полугравийной дороге с вкраплениями бетонных плит. Разговоры у него тоже, в основном, о дачных проблемах, он дышит ими; что касается обучения стажера нюансам принятия решений и собственно пилотирования с левого кресла, это отдано на откуп экипажу. Тем более, от Шевеля он наслышан обо мне и вполне убежден, что основную школу я в том экипаже уже получил.


Школа командира Ил-18 Александра Федоровича Шевеля, и правда, запомнилась, особенно тем, что он постоянно держал второго пилота в легком напряжении и мог выкинуть фокус на любом участке полета. Например, на разбеге, после команд «Рубеж» и «Продолжаем взлет» он мог внезапно бросить штурвал с воплем: «Бери управление, я умер!» – и я вынужден был взмокшими ладонями крепко сжимать рога и по команде штурмана «Подъем, отрыв, безопасная» производить необходимые операции… и попробуй ошибись. Поневоле приходилось быть все время в контуре полета, или как сейчас принято говорить, «в теме».

На снижении Шевель заставлял меня считать изменяющиеся параметры параллельно со штурманом и постоянно вежливо-ядовитым тоном долбил и долбил азбучные истины. Например, если ты отстал от выполнения команды на пять секунд, то надо сначала увеличить темп снижения, потом убежать на пять фюзеляжей вперед, оценить все условия и обстановку, и когда кажется, что догнал, еще увеличить темп и еще раз подумать и просчитать… и только-только дай бог успеть догнать траекторию.

– Вот видишь, у меня триста восемнадцатый волосок на лысине седой? Это потому, что я попадал в ситуации, и жизнь заставляла считать, считать, считать… Волосы от напряжения все выпали, а вот этот, триста восемнадцатый, закаленный, – он доставал из кармана расческу, совершенно бесполезную, и оглаживал блестящий череп, – этот выжил, остался. Считай, считай и действуй… и у тебя потом выпадут, не сомневайся. Да снижайся же! Не успеваем, сэр! Не будете ли вы так любезны … твою мать! Внутренним ноль!


У Цыганенко все было проще. Командир подремывал… ага, знаю я теперь, как оно подремывается… одним глазом и одним ухом все время на взводе… – а меня в два смычка драли штурман с бортмехаником; иногда подключался и бортрадист. Ведь им, экипажу, предстояло пережить вместе со мной первые мои капитанские двести часов самостоятельного налета… а жить-то хочется… Тем более что я в экипаже был самый молодой и, естественно, относился к указаниям и тычкам экипажа с должным возрастным пиететом. Да и особых поводов к вставанию волос дыбом я экипажу не давал. Речь шла о нюансах красноярской школы, с усвоением которых на моих крылышках вырастали и крепли все новые и новые перья.


Штурман, Александр Николаевич Афанасьев, которого в экипаже звали не иначе как «старЫй», был прекрасный специалист, но отличался ворчливостью, и в полетах, и по жизни. Он не прощал ошибок стажерам, а свои промахи, которых не бывает только у тех, кто не работает, переживал, каменея лицом, молча и долго, потом с сердцем матерился и махал рукой:

– Ну, мудак старЫй! Учили тебя, учили…

Это и было-то всего раз, когда ветер на снижении столь внезапно и резко развернулся на 180 и так нас подхватил, что, даже установив «внутренним ноль», мы не успели потерять высоту для захода с прямой, и пришлось крутить позорный «чемодан» через привод. А как раз меня проверял замкомэски, тоже старый волк, и он от позора чуть не лупил в спину бедного штурмана, а тот мотал головой и все ругал, все порол себя… Хотя все мы понимали, что вина наша в одном: в стремлении сделать снижение на пределах… и не получилось, запаса по расстоянию не было. А постоянно летать с запасом – некрасиво же: потом подтягивать придется в горизонте.

Замкомэски, Михаил Ефимович Сухов, сгоряча высказавши свое «фэ»… понял нас. Ну… бывает. И не стал читать мораль, что, мол, лучше всегда снижаться пораньше и с запасцем. Он понимал красоту полета на острие и знал пользу этого навыка в практической работе.

Александру Николаевичу понравилось, что молодой командир-стажер не только надеется на штурмана, но и сам в уме постоянно считает и прикидывает – пусть пока хуже и медленнее, чем он, старый профи, – но все же стажер, оказывается, думающий, а это вселяет надежду. И дранье за нюансы продолжалось. Школа заключалась в том, чтобы из хорошего выжать лучшее, а из лучшего, даст бог, отшлифуется истинное, драгоценное мастерство.


Бортмеханик наш, Виталий Николаевич Колтыгин, коренной сибиряк, богатырь, столбист (красноярцы знают, что означает это почтенное слово), был из грамотных технарей и относился к своим обязанностям столь ответственно, что, докладывая перед запуском обычное «двери-люки закрыты, штыри, заглушки, чехлы на борту» и щелкая одной рукой тумблеры над головой, другой едва успевал отирать обильный пот, струившийся с коротко, под бокс стриженной светлой головы. Так истово, бегом, с таким желанием все сделать, не забыть, проверить, вложить всего себя в процесс, наш бортач работал, что для него не существовало ничего вокруг, кроме лайнера, на котором он был полновластный хозяин. И смахивая пот со лба при докладе командиру, бортмеханик был на сто процентов уверен, что самолет к полету таки готов.

Человек очень активной жизненной позиции, он в сложных ситуациях смело шел на конфликт, если сознавал свою правоту. И я как-то сразу понял, что на этого могучего синеглазого сибиряка можно положиться как на каменную гору.


Что интересно: мы все пели. У всех был неплохой музыкальный слух… и таки спелись. Совершенно разные характерами, мы уже представляли себя единым экипажем, и хотя молодому командиру еще не раз предстояло ощущать строгий контроль членов экипажа, тем не менее, право принятия решений, а значит, дирижирования нашим маленьким хором, плавно перешло ко мне и не оспаривалось. А инструктор одним глазом поглядывал.

А уж я как старался! Уж как мне хотелось соответствовать высокому званию капитана лайнера! И как же часто еще проскакивали досадные ошибки, и как же я казнился!

Но в общем, по очкам, профессионализм на левом кресле я набрал.

Очень запомнилось мне, сколь непривычным сначала казалось мое физическое положение на левом кресле. Ну вот как будто я сижу аж на самой законцовке левого крыла, а кабина, экипаж и весь самолет болтаются вокруг меня где-то далеко справа. Несколько полетов я так мучился. Потом как-то попали мы в сложнячок, глаз от приборов оторвать было некогда, внимание сконцентрировалось на решении задач… и как-то оно вроде щелкнуло – и все: я на своем месте. И дальше уже проблем с осознанием моего положения в кабине не было. А к концу месяца я плотно врос в самолет и стал чувствовать себя его главной частью.

Это ж спасибо инструктору, Алексею Сергеевичу, который хоть и называл себя запросто, Лехой, но обладал не всем доступной летной мудростью, умением определить действительный потенциал стажера, а также инструкторской твердостью духа – лишний раз не вмешиваться. И постепенно экипаж стал оглядываться не на инструктора, а на решения своего будущего командира. И если инструктор где-то и подсказывал, то таким лениво-небрежным тоном, мол, «ты же сам понимаешь… мы же с тобой понимаем…» – что авторитет молодого командира совершенно не страдал.

Многое интуитивно перенял я в инструкторской манере Алексея Сергеевича Цыганенко, потом сам использовал эти приемы, воспитывая учеников. Спасибо доброму человеку… уже нет его среди нас, а память вот осталась. Добрая память.

« С чьей стороны солнце…»


Вот лучами того солнца, тем теплом, которое светилось в добрых глазах моих инструкторов, я и греюсь.


*****


Сейчас, завершая седьмой десяток лет жизни, я вспоминаю полеты на Ил-18 как прекрасный сон. Не было никаких происшествий, за которые может нынче зацепиться угасающая память. Все было ладно, гармонично, красиво, беззаботно. Вал положительных эмоций того времени подавил редкие ростки недовольства, и я даже не пытаюсь вспомнить, что же мешало тогда летать и жить. Я был счастлив тем, что прекрасная мечта сбылась, и все.

Поэтому и писать больше не о чем.

Нынешняя смена наша выросла в совсем другие времена. Возможно, в своих мемуарах она будет так же описывать счастливые минуты своих полетов на иной, более сложной и современной технике и гордиться тем, что ей довелось летать, а главное, зашибать ТАКИЕ ДЕНЬГИ, в наше непростое время – в первые десятилетия 21 века.

Но того чувства неспешности, уверенности, основательности, спокойствия и защищенности, которое обволакивало нас со всех сторон, как забота родной матери, вам, ребята, ощутить не дано. И того уважения в народе, которое испытывали мы, – тоже.


И я жалею вас доброй жалостью старика, в полной мере испытавшего то, чего вам, нынешним, не познать никогда. Это счастье самой прекрасной в мире, самой уважаемой, гордой небесной работы в период зрелости и расцвета, в Золотой век нашей отечественной авиации.


*****

Загрузка...