Обыкновенно утверждают, будто человек не способен общаться с так называемым Незримым Миром или созерцать что-либо сверхъестественное; но я, опираясь на собственный опыт, склонен сомневаться в истинности подобных утверждений.
Прошло около года после великого бенгальского мятежа, и я воротился домой в отпуск по болезни. Здоровье моё было серьёзно подорвано службой в Индии и тяготами, которые мы претерпели во время мятежа; ранение картечью, полученное под Лакнау сильно повлияло на мою нервную систему, в результате чего я стал замечать множество совершенно новых для себя вещей, причём настолько странных, что пока я не прочёл работу барона Рейхенбаха по магнетизму и кристаллизму, я, к своему ужасу, полагал, что схожу с ума. Я мог, например, чувствовать на себе влияние магнита, даже если тот находился за три комнаты от меня, а дважды в кромешной темноте — во всяком случае, так казалось гостям — видел, как моя комната начинает наполняться светом. Впрочем, барон считает, что тьма изначально пронизана светом и что, если повысить восприимчивость глаз, то этот тончайший, находящийся на другой вибрационной частоте свет сделается видимым для нас вместе со всем тем, что он объемлет.
Мне пришлось теперь признать существование в природе явления, которое барон именует «одическим светом», равно как и множества иных феноменов, описанных в «Der Geist in der Natur» Кристианом Эрштедом[1]. Понимание этих вещей заставило меня взглянуть на окружающий мир совершенно иными глазами.
Вернёмся, однако, к моей истории.
После мятежа прошёл почти год. Армия возмездия, шедшая из Умбаллаха, жестоко отомстила туземцам за резню в Дели, Лакнау, Канпуре и других городах, а я, совершенно опустошённый и обессиленный, или, говоря словами поговорки, «слабый словно дитя», очутился в Лондоне. Суматошная жизнь большой столицы оглушила и ошеломила меня; поэтому я с радостью принял радушное приглашение Сиднея Уоррена, одного из «наших», перешедшего впоследствии на штабную работу, провести несколько недель, а если угодно и месяцев, в Хёртсе, его имении. Жил Уоррен в прекрасном старинном замке эпохи Тюдоров, подъездная аллея вела в сторону дороги на Лондон. Эта аллея казалась огромной триумфальной аркой, созданной самой природой из величавого переплетения ветвей и густой листвы.
Как мог хозяин такого места, подумалось мне, по собственной воле перебраться в Индию, чтобы там задыхаться в казарме Дамдума или в покрытых тростником бараках Дели и Мирута?
Мой друг стремительно вышел мне навстречу.
— Как дела, дружище? Добро пожаловать в мои пенаты! — воскликнул он.
— Сидней, старина, привет!
И мы по-солдатски крепко пожали друг другу руки.
Я заметил, что Уоррен, с которым мы не виделись с самого начала мятежа, сильно изменился и что здоровье его тоже изрядно подорвано. Мне было известно, что во время резни в Мируте погибли его сын и жена, которых он безумно любил. Тем не менее, он принял меня сердечно, как и полагается старому другу и товарищу; нам было что вспомнить и обсудить, взять хотя бы наш полк, который уже ни одному из нас — а ему-то уж точно — не доведётся более увидеть: о нём мы могли говорить бесконечно.
Сиднею было уже за сорок, но выглядел он значительно старше своих лет. Его некогда тёмные волосы и чёрные, как смоль, усы, почти совсем поседели. Выражение лица было необычайно грустным, словно его снедала некая тайная печаль. Во взгляде сквозило что-то странное и отрешённое, и у меня возникло опасение, что Сиднею не суждено долго пребывать в этом мире. Между тем он прошёл сквозь пекло индийской войны, не получив даже царапины! Как это могло случиться?
За два дня, что я прожил в Хёртсе, Сидней уже успел показать мне все достопримечательности дома и его окрестностей; галерею, где висели портреты придворных в пышных рюшах и дам, являвших образцы мод разных времён: то длинные корсажи, то декольте; ознакомился я и с коллекцией индийских древностей, собранных во время разграбления Дели; всего более заинтересовали меня рыцарские доспехи, разбитые и изрубленные ещё во времена войны Алой и Белой Розы, а также потрёпанный стяг, под которым уорреновский эскадрон сражался «за Бога и Короля» в битве при Нейсби.
Но одну вещь Сидней всё-таки мне не показал. Я заметил при этом, что всякий раз, как она попадалась ему на глаза, он вздрагивал, словно ужаленный. То была картина в его библиотеке, куда он наведывался весьма редко. Судя по размерам, эта картина могла быть портретом в полный рост, но она была плотно задёрнута зелёным сукном. Правила хорошего тона не позволяли мне говорить с другом на эту тему, но при первом же удобном случае я решил удовлетворить своё любопытство. Однажды, когда он отправился на конюшню, я отдёрнул покрывало с таинственной картины.
Она и впрямь оказалась портретом. На нём во весь рост была изображена очаровательная девушка, гордая, статная, в самом расцвете женской красоты. Черты лица правильные, классические, но смуглый цвет кожи, по-видимому, указывал на то, что она не англичанка, хотя вместе с тем красота её была чисто английского типа. Широкий, но невысокий лоб, тёмные, глубоко посаженные глаза, казалось, следившие за мною, чётко очерченные брови, довольно крупный подбородок свидетельствовали о решительном нраве — и вместе с тем нежные, чувственные губы; лицо обрамляли пышные, тёмные, волнистые волосы. Девушка была одета в зелёную амазонку, левой рукой она придерживала полу платья, а правой сжимала узду своего коня.
Женщина на портрете нисколько не походила на жену Сиднея; та, насколько я припоминаю, была невысокой блондинкой. Кто же была эта таинственная незнакомка? Не могу передать чувство; вызванное во мне портретом; но я вздрогнул и задёрнул покрывало с таким ощущением, словно кто-то или что-то не видимое мне, находится рядом со мной; я кинулся вон из полутёмной библиотеки на солнечный свет. Прекрасное лицо это — до сих пор помню каждую черту его — словно преследовало меня с какой-то неприятной, непостижимой настойчивостью. Впрочем, зрительные образы часто посещали меня.
«Здесь кроется какая-то тайна, — подумал я, — которую мне не суждено разгадать». Однако я ошибался Как-то в один из вечеров, а именно в воскресенье, 10 мая, в первую годовщину восстания в Мируте, после превосходного обеда и пары бутылок мозельского вина, а затем бренди со льдом (или «пауни», как мы по-прежнему предпочитали его называть), мы с Сиднеем возлегли на диванах в курительной комнате с «успокоительным зельем». Неожиданно Уоррен разоткровенничался, что, впрочем, нередко случается с нами в такие минуты, и пока он нещадно и горько упрекал себя в трагедии, виновником которой он стал, мне удалось мало-помалу выведать у него тайну задёрнутого портрета.
Примерно за десять лет до того, как я пишу эти строки, Сидней, служивший в то время в гвардии, промотал своё состояние и вконец запутался в долгах. Пока друзья пытались найти ему богатую невесту, он тайно женился на красивой, но бедной девушке, ничего не сказав родным. Вскоре случилось переукомплектование наших войск, он получил назначение в наш полк и должен был уехать в Индию. У молодой жены Сиднея здоровье в ту пору оказалось весьма расстроено, так что о путешествии по двум океанам нечего было и думать, да и врачи решительно возражали против подобного предприятия. Молодым предстояло на время расстаться, и минута отъезда, которая так страшила Констанцию, неумолимо приближалась.
Итак, наступил последний вечер, когда они вместе. Все вещи Сиднея, чемоданы, шпага и шлем, уложены в коробки и перенесены в прихожую. Восход солнца, по-видимому, застанет мужа в саутгемптонском поезде; дом опустеет, и ей уже никогда не увидеть ласковых карих глаз Сиднея!
— Ну вот, опять слёзы! — слегка раздражённо проговорил он, нежно гладя тёмные, пышные волосы молодой жены. — Боже мой, Конни, и что ты так убиваешься? Ведь мы расстаёмся лишь на время.
— Как я могу быть в этом уверена? — воскликнула она. — Сидней, милый, мне так грустно. А ты ещё спрашиваешь почему! Мне не даёт покоя предчувствие, что над нами нависла беда.
— Предчувствие, Констанция! Не забивай себе голову такими глупостями.
— Если бы я не любила тебя, Сидней, стала бы я сейчас тревожиться?
— Это всё суеверие, дорогая. Я уеду — и тревога пройдёт.
Констанция нежно, с тоской посмотрела на него: час разлуки приближался, и она зарыдала.
— И много с тобой будет народу? — спросила она, превозмогая слёзы.
— В каюте не очень, — беззаботно бросил он.
— А ты знаешь кого-нибудь?
— Да, там будет двое наших ребят из штаба.
— И женщины на пароходе будут? — помедлив, спросила она.
— Не знаю, Конни, дорогая. Какое мне до них дело?
— Я случайно слышала, что с вами едет мисс Дэшвуд.
— Ну, может быть, и едет,
Она вздрогнула: поговаривали о связи мужа с этой записной кокеткой, но Констанция не заметила, как он покраснел; Сидней отвернулся, зажигая сигару. Итак, четыре, а то и шесть месяцев они с этой женщиной пробудут в море вдвоём.
Констанция слишком хорошо знала раздражительный нрав мужа и больше к этому разговору не возвращалась. Кроме того, она не желала, чтобы ревность отравила последние часы, которые им осталось провести вместе. Воцарилась тишина. Сидней стоял с угрюмым видом, прислонившись к камину и покручивая ус; а на лице его блуждало какое-то странное выражение. Тонкие пальчики Констанции коснулись его руки, и она прошептала:
— Сидней, милый, пожалуйста, прости, если я была сегодня скучной, грустной и такой… мрачной…
— Конечно, малютка, прощаю.
— Сидней, ведь ради тебя я готова умереть!
— Ну, будет, Конни, ты же знаешь, я не терплю сцен, — сказал он, игриво целуя её прекрасно-печальное личико; и бедняжке пришлось довольствоваться столь банальным выражением нежности.
Наступило утро, которого так боялась Констанция, настала минута расставания.
Чтобы заглушить шум отъезжающего экипажа, Констанция зарылась головой в подушки, разметав пышные тёмные волосы. Прошло несколько недель болезни и полнейшего одиночества. Констанция горела желанием вернуть себе здоровье и силы, чтобы, наконец, последовать за своим мужем через моря и океаны и вновь увидеть его. Но здоровье и силы вернулись, увы, весьма нескоро.
Она надеялась, что Сидней напишет ей перед отъеяг дом из Саутгемптона — одной строчки хватило бы, чтобы успокоить её страждущее сердце; но он не написал ни слова, и Констанция решила, что у него не оказалось времени. А между тем, корабль целых три дня простоял в порту после того, как офицеры и солдаты поднялись на борт. Сидней обещал переслать письмо с первой оказией, и одно такое письмо, написанное на Асунсьоне, она действительно получила; но его холодный и беззаботный тон больно ранил чувствительную Констанцию; пара же ласковых слов, вписанных в него, явно звучала неискренне и фальшиво.
— Он пишет мне так — прошептала Констанция, прижав к груди руку и чувствуя, как бешено колотится сердце. — А рядом с ним, быть может, эта женщина!
Она посмотрела на карту и увидела, как далеко-далеко в безбрежном океане затерян этот крошечный островок. Долгие месяцы прошли с той поры, как он побывал там; она знала, что теперь он должен быть уже в Индии, и надеялась, что наконец-то письма станут приходить регулярно. Но, увы, её чаяния не оправдались. Письмо, написанное ею в ответ, было длинным, нежным и страстным; она предлагала приехать в Индию, чтобы быть с ним, если он пришлёт денежный перевод. Но от Сиднея не было никаких вестей, и она невыразимо страдала, томясь в ожидании почтальона, а он так и не принёс ей ни одного письма!
И всё же Констанция не переставала писать, умоляя Сиднея ответить ей и уверяя, что по-прежнему любит его.
Мучительно тянулся год целый год показавшийся ей вечностью!
— А если Сидней погиб? — со страхом спрашивала себя Констанция, хотя и знала, что родственники его (те даже не подозревали о её существовании) не носят траура: ведь, случись такая трагедия, они бы непременно ходили в трауре. По наивности, она даже не подумала обратиться в штаб конногвардейского полка, где могла бы многое узнать о своём муже, причём и такое, что она отнюдь не стремилась бы выяснить.
И вновь её мучили мысли о мисс Дэшвуд; в памяти то и дело всплывали сотни неприятных мелочей, приобретая реальные и осязаемые очертания. Но однажды ей случайно попался на глаза номер «Индиа мэйл», и она узнала, что мисс Дэшвуд, её злой гений, вышла замуж за некоего майора Мильтона. Кроме того, сообщалось, что полк Сиднея «находится в настоящее время на марше», но эта фраза представилась ей странной и непонятной.
Деньги кончились, а немногие друзья Констанции были не богаче её самой. Драгоценности — бесценные подарки Сиднея — пришлось продать в первую очередь. Такая же участь постигла мебель её уютного домика, а затем и сам домик с садом прекрасных роз. Пришлось переехать в скромную квартиру на улице победнее. И вскоре Констанция Уоррен поняла, что ей придётся жить, не рассчитывая на помощь мужа. В течение пяти — вообразите! — пяти долгих лет она вела отчаянную борьбу за существование.
Одной даме, отправлявшейся в Индию, «требовалась молодая женщина в качестве гувернантки и спутницы».
В Индию! В Индию! Констанция на коленях молилась, чтобы выбор пал на неё. И молитва её оказалась услышана: из сотни писем дама отобрала три, а из них отдала предпочтение письму Констанции. Констанция умолчала о своём браке, но о нём говорило обручальное кольцо, которого она, храня любовь к Сиднею, никогда не снимала. Пришлось сказать, что она вдова.
Наконец после долгого путешествия она оказалась вдали от Англии, в великолепном доме европейского квартала Калькутты — в настоящем дворце посреди города дворцов, выходящем на эспланаду перед фортом Вильям. Констанция присматривала за болезненной, но славной девочкой, дочерью хозяев.
Где-то через месяц после её приезда хозяева решили навестить своих родственников в Мируте, в городе, где, как знала Констанция, был расквартирован полк Сиднея! В этом совпадении ей почудилась рука судьбы. Как она обрадовалась! Там-то она узнает страшную тайну его судьбы, ибо к этому времени ей удалось выяснить, что его имя в полку не значится. Но сердце подсказывало, что его, возможно, перевели в какой-нибудь другой полк.
«Если он жив, то стоит ли он моей любви?» — спрашивала себя Констанция, но всякий раз отгоняла мрачные мысли. С великой радостью отправилась она в путешествие по Гангу на речных пароходах и лодках до Джехангирабада, откуда им предстояло проехать порядка пятидесяти миль до места назначения в дилижансе.
По дороге пришлось заботиться ещё и о маленьком мальчике, ехавшем к родителям в Мирут вместе со служанкой-индианкой. Мальчик был удивительно красив: ямочки на пухлых щеках, карие глаза, вьющиеся золотые волосы, весёлая обворожительная улыбка. Что-то в его лице привлекло внимание Констанции, сердце её невольно вздрогнуло. Где она видела эти глаза?
Констанция ласково обняла ребенка, поцеловала его красивый открытый лоб, и тут её взгляд упал на кольцо, привязанное к его галстучку — простой синей ленте. На золотом кольце были выгравированы инициалы К. и С., и «узел верности» между ними. Это были инициалы её и мужа, Сидней никогда не снимал этого кольца. Констанция задрожала от волнения. Она почувствовала, как кровь отхлынула от лица, и комната завертелась перед глазами. Всё же ей удалось совладать с собой, и она спросила:
— Дитя, позволь мне взглянуть на это кольцо! Удивлённый мальчуган протянул ей свою безделку.
Констанция осмотрела вещицу, и у неё не осталось и тени сомнения, что это то самое кольцо, которое она много лет назад так часто видела в Лондоне.
— Откуда оно у тебя?
— Это моего папы.
— Папы? А как тебя звать?
— Сидней.
— А дальше? — выдавила она из себя.
— Сидней Уоррен Мильтон.
— О, Господи! Но почему же тебя так назвали? Здесь какая-то тайна, но она скоро раскроется. Где ты родился, малютка Сидней?
— В Калькутте.
— Сколько же тебе лет?
— На следующий год мне будет семь.
— Семь лет… Какое странное у тебя имя!
— Это папино имя, — гордо и чуть-чуть раздражённо ответил мальчуган.
— А где жил твой папа до того, как приехал в Калькутту?
— Не знаю… во многих местах — как все солдаты.
— Он солдат?
— Мой папа — майор Мильтон и живёт в Мируте.
— Скоро я всё узнаю, — прошептала бедная Констанция, с ещё большей нежностью целуя мальчика.
Но, приехав в Мирут, она заболела и на несколько дней слегла в постели, снедаемая слабостью и жаром. По ночам она не могла сомкнуть глаз, наблюдая за красными светляками, вспыхивавшими за зелёными жалюзи, а днём её мучили странные, жуткие сны. У Констанции было лишь одно-единственное, жгучее желание — увидеть майора Мильтона и узнать от него о судьбе мужа. На пятый день, вечером 10 мая, она лежала на подушках, наблюдая, как лучи заходящего солнца падают на развалины мечетей и величественное надгробие Абу. В ту минуту, когда пушка крепости возвестила о заходе солнца, прислуга-индианка принесла визитную карточку, на которой было написано: «Майор Мильтон, штаб полка».
— Пусть майор войдёт! — проговорила Констанция упавшим голосом и дрожа от волнения: сейчас она узнает всё.
— Сюда, в спальню, мэм-сагиб? — удивилась индианка.
— Да… Скорей же!
Прислуга вышла, а Констанция, почувствовав прилив сил, соскочила с кровати, надела туфли, накинула на себя просторный кашемировый халат и села в бамбуковое кресло, трепеща от волнения. В зеркале напротив она увидела своё лицо, белое как мел. Дверь отворилась.
— Майор Мильтон, — послышался голос, заставивший её задрожать ещё сильнее. Одетый в полевую форму, со шлемом в руке, на пороге остановился её муж, который, казалось, не постарел ни на день. Он вздрогнул и застыл в замешательстве, точно вкопанный; ни на лице, ни во взгляде не изобразилось ничего, что хотя бы отдалённо походило на радость. Его облик был воплощением ужаса.
Годы промчались точно сон, и вот они снова вместе, эти двое, которых никакая человеческая сила так и не смогла разлучить. Нежность, печаль и упрёк на лице Констанции исчезли. Лицо её словно окаменело, глаза вспыхнули, полные губы сжались, а подбородок ещё сильнее прежнего выражал необычайную решимость,
— Ах, Констанция… Констанция, — с дрожью в голосе заговорил он. — Не знаю, что и сказать!
— Может быть, это и к лучшему, Сидней? — при одном только этом имени губы её задрожали. — Так ты и есть майор Мильтон, муж мисс Дэшвуд?
Наступила долгая пауза. Наконец Констанция сказала:
— Я не спрашиваю, почему ты так безжалостно бросил меня, но откуда взялось это имя — Мильтон?
— Я получил в наследство поместье. Оно так называется, и… Но ты, конечно, уже давно не любишь меня, Кон-^ станция?
— И ты же ещё смеешь говорить со мной таким укоризненным тоном?! — воскликнула она, и в глазах её сверкнула молния. Но затем, с мольбой обратив взор к небу, она прошептала — Боже мой! И это человек, ради которого я страдала все эти годы!
— Прости меня, Констанция! Ты теперь знаешь, что нет такого предательства, на которое не было бы способно сердце человеческое по своей слабости. И всё-таки я любил тебя, и любовь эта жива и доныне.
Констанция, ломая руки, спросила почти с былой нежностью:
— Так ты действительно когда-то любил меня, Сидней?
— Да, — ответил он и стал приближаться, но Констанция отпрянула от него.
— Тогда откуда в тебе такая жестокость?
— Не помню, кто написал: «Мы любим, полагая, что это и есть настоящее чувство, а потом вдруг встречаем другого человека, с которым, оказывается, действительно составляем целое, и тогда ничему уже нас не остановить».
— Какая отвратительная софистика! Но если у тебя нет сожаления, то, может быть, есть страх?
— Страх? О, да! Я боюсь, — дрогнувшим голосом ответил он. — И потому, Констанция, умоляю тебя, вспомни, что ты когда-то любила меня, пожалей… не меня, а моего мальчика и его бедную мать… не разбивай их счастья…
— И пожертвовать собственным? — глухо спросила она.
— Пожалей и не изобличай меня… ведь моё звание… моё положение здесь…
— Не я стану причиной твоих утрат, — ответила она всё слабеющим голосом. — Но оставь меня… мне душно… темнеет в глазах. Прощай, Сидней… поцелуй за меня своего малыша…
Он хотел было взять её за руку, но она оттолкнула его последним отчаянным усилием и, вскинув руки, повалилась навзничь в кресло — в горле у неё что-то заклокотало, голова бессильно поникла, а рот приоткрылся.
— Боже!.. Она умерла! — воскликнул он. Однако к испугу примешивалось эгоистическое чувство удовлетворённости и облегчения от сознания вновь обретённой свободы.
Казалось, даже кровь вольнее заструилась у него в жилах…
В крепости зазвонили, и этот звон, означавший, что уже девять часов, словно разбудил Сиднея.
— На помощь!. Помогите! — закричал он, но никто не явился на его зов. Сидней бросился вон из комнаты и вдруг услышал грохот мушкетных выстрелов, крики и стоны — в Мируте началось восстание индийцев, а вместе с ним — нещадное избиение европейцев. Эта бойня не миновала и тех, кого он любил больше всего на свете: в полночь у него не осталось ни жены, ни ребенка, а сам он крался по манговой роще в Карнаул, одинокий и убитый горем.
Пока я слушал рассказ своего друга Сиднея, часы на камине пробили девять, и он слабым голосом проговорил:
— В этот самый час, ровно двенадцать месяцев назад, мой мальчик и его мать были убиты. И произошло это в тот самый миг, когда умерла Констанция.
Только он произнёс эти слова, как в углу комнаты возникло странное белое сияние, и посреди него постепенно сделались ясно различимы две фигуры — маленький мальчик с золотыми кудрями и женщина, обнимавшая его левой рукой — красавица с точёными чертами лица, пышными волнистыми тёмными волосами, невысоким лбом, полными нежными губами, крупным подбородком и классическим бюстом — точь-в-точь женщина с портрета, задёрнутого покрывалом. Но только она, по всем признакам, была живой: грудь её вздымалась, движимая дыханием, во взгляде светилась небесная радость, и она улыбалась самой восхитительной и счастливой улыбкой. Вместо амазонки на ней было некое свободное белое одеяние, не поддающееся описанию. Лицо её излучало какой-то нездешний свет — преображение неземного восторга и великой любви.
— Констанция… Констанция и мой мальчик! — вскричал Сидней, но крик этот тут же перерос в его предсмертный вопль — и в ту же секунду белый свет и видение, с которого мы не сводили глаз, исчезли без следа!
Видение потрясло меня, сердце у меня бешено, до боли, забилось. Сознания я, правда, не потерял, но всё же прежде, чем я заметил, что включён свет и что на крик моего друга в смятении сбежались слуги, прошло какое-то время. Они тщетно пытались привести Сиднея в чувство после случившегося с ним удара. Но он в себя так и не пришёл. Тяжёлое, хриплое дыхание его постепенно слабело и, в конце концов, затихло вовсе. Пришедший врач уже не застал его в живых.
Согласно медицинскому заключению, смерть Сиднея столь же внезапная, как и смерть Констанции в ту полную событиями ночь, вызвана апоплексическим ударом. Но мне известно ещё и иное. С той поры последствия ранения на мою нервную систему почти изгладились, но я вынужден всё же согласиться с избитой фразой Гамлета: «есть многое на небе и земле, что и не снилось нашей школьной премудрости».
1895 г.