Урсула Ле Гуин
Те, кто уходит из Омеласа
(Вариации на одну из тем Уильяма Джеймса)
Перевод Р. Рыбкина
Со звоном колоколов, поднявшим ласточек в небеса, в город Омелас, чьи веселые башни высятся на берегу моря, пришел Праздник Лета. Мачты судов в гавани украшены яркими флагами. По улицам, где крыши у домов красные, а стены свежевыкрашенные, где сады, такие старые, покрылись мхом, под тенистыми деревьями, минуя огромные парки и общественные здания, движутся процессии. Некоторые из них ведут себя сдержанно: это процессии стариков в длинных одеждах, серых или сиреневых, из жесткой ткани, мастеров (эти идут спокойно, а лица у них суровые), женщин, которые, оживленно болтая, несут своих малюток. На других улицах музыка быстрая, то там, то здесь поблескивают гонги и тамбурины, и люди пританцовывают, шествие движется в танце. Выскакивают из процессий и вбегают назад дети, их звонкие голоса взмывают над музыкой и пением, перекрещиваясь как полеты ласточек. Все процессии направляются на север, за город, где на огромном заливном лугу, называющемся Зелеными Полями, юноши и девушки, одетые только в просвеченный солнцем воздух, у которых руки длинные и гибкие, а ноги забрызганы грязью, сейчас проминают своих беспокойных лошадей: скоро начнутся скачки. Кроме простого недоуздка без мундштука, никакой сбруи на лошадях нет. В гривы их вплетены зеленые, золотистые и серебристые ленты. Лошади раздувают ноздри и, выхваляясь одна перед другой, встают на дыбы; они возбуждены, и это неудивительно: ведь лошадь единственное животное, которое считает наши церемонии также и своими.
На севере и западе, полукружьем вокруг Омеласа и его бухты, высятся горы. Утренний воздух прозрачен, и снег, все еще венчающий Восемнадцать Вершин, пылает в солнечном воздухе бело-золотым огнем. Ветра сейчас как раз достаточно, чтобы знамена, которыми обозначен скаковой круг, время от времени полоскались и даже щелкали. В тишине широко раскинувшихся зеленых лугов отчетливо звучит музыка шествий; меняя улицы, она то становится громче, то слабеет, но все равно приближается - будто едва ощутимое праздничное благоухание воздуха вдруг затрепещет, сгустится, а потом рассыплется на мощные и радостные удары колоколов.
И какие радостные! Как рассказать о радости? Как описать вам горожан Омеласа?
Они, хотя и счастливы, не просты. Но мы, в отличие от них, давно уже не радуемся ничему хорошему. Мы, в отличие от них, разучились улыбаться. Описание вроде приведенного выше заставляет ожидать вполне определенных вещей. Что дальше ты увидишь короля верхом на великолепном скакуне, окруженного свитой знатных рыцарей; или, быть может, его понесут в золотом паланкине рабы с перекатывающимися мускулами. Но короля не будет. Горожане не пользуются мечами, и у них нет рабов. Они не варвары. Я не знаю правил и законов, действующих у них в обществе, но подозреваю, что тех и других до удивления мало. Так же легко, как без монархии и рабства, обходятся они без биржи, рекламы, тайной полиции и ядерного оружия.
И однако, я повторяю, они не кроткие пейзане, не благородные дикари, не прекраснодушные граждане утопии. Они не менее сложны, чем мы. К сожалению, мы привыкли считать (и в мысли этой нас старательно укрепляют педанты и лжемудрецы), что быть счастливым - значит обязательно быть дураком. Только боль, пытаются они внушить, интеллектуальна, только зло интересно. Чисто художническое предательство - отказ признать, что зло банально, а боль ужасающе скучна. По принципу: "Не можешь победить врага - присоединись к нему". Что-то причиняет тебе боль - подвергай себя этому снова и снова. Но ведь воспевая отчаянье, ты чернишь радость; принимая насилие в свои объятья, выпускаешь из рук все остальное. Мы выпустили уже почти всё - мы не в состоянии больше описать счастливого человека, не в состоянии даже отличить праздник от будней. Как рассказать вам о жителях Омеласа? Они вовсе не дети, наивные и счастливые, хотя их собственные дети, вообще-то, счастливы. Сами же они зрелые, умные, страстные взрослые люди, и назвать их несчастными никак нельзя. Жизнь их удивительна. Жаль, я не могу описать ее лучше. Создать впечатление полной достоверности... Омелаc, когда я о нем повествую, кажется городом из волшебной сказки: "Когда-то давным-давно, в далеком государстве, жили..." Может, лучше всего вам представить его себе таким, как велит собственное ваше воображение, которое, хочу надеяться, не подведет, ибо сама я угодить на все вкусы, конечно, не смогу. Например, как быть с техникой? Мне кажется, ни автомобилей на улицах, ни вертолетов над улицами быть не должно, иначе как жители Омеласа могли бы быть счастливыми? Ведь в основе счастья лежит умение различать необходимое, не необходимое, но и не пагубное, и пагубное. Во вторую категорию (не необходимое и не пагубное, категория комфорта, роскоши, изобилия) они вполне могли бы отнести центральное отопление, метро, стиральные машины, а также те чудеса науки и техники, которых у нас пока нет: парящие в воздухе источники света, способ получать энергию, не загрязняя среды, лекарство от насморка. А может, ничего такого у них нет вообще - это не имеет значения. Как вам больше нравится. Что касается меня, то я склонна думать, что жители прибрежных городков по обе стороны Омеласа прибыли в Омелас на Праздник Лета на очень быстрых небольших поездах и двухэтажных трамваях и что вокзал в Омеласе самое красивое здание города, хотя по архитектуре он и проще великолепного Крестьянского Рынка. Но даже если мы допустим, что там есть поезда, я боюсь, что пока еще кое-кому из вас Омелас представляется городом в высшей степени благопристойным: улыбки, колокольный звон, шествия, лошади и так далее, и тому подобное. Если и вправду Омелас видите таким, то, пожалуйста, добавьте сюда какую-нибудь оргию.
Не колеблясь - если только вам кажется, что оргия поможет делу. И однако, давайте договоримся, что не будет храмов, откуда появляются прекрасные нагие жрецы и жрицы уже наполовину в экстазе, готовые совокупляться с мужчиной или женщиной, возлюбленным или незнакомцем, любым, кто возжаждет слияния с божеством, живущим в его крови, хотя именно таков был мой первоначальный замысел. На самом деле, по-моему, лучше, чтобы в Омеласе вообще не было храмов - во всяком случае, храмов со священнослужителями. Религия - да, духовенство - нет. Пусть бродят по округе красивые обнаженные тела, пусть предлагают себя, как приготовленное богами суфле, голоду алчущих и неистовству плоти. Пусть вливаются в процессии. Пусть над совокуплениями бьют тамбурины, пусть гонги возвещают о триумфе желания и (это немаловажно) пусть те, кто вследствие этих восхитительных ритуалов появится на свет, станут предметом всеобщей любви и заботы. Чего, я точно знаю, у жителей Омеласа нет, так это чувства вины.
Но все-таки что еще, кроме названного выше, должно в Омеласе быть? Сперва я думала, что там нет наркотиков, но думать так - пуританство. Улицы и переулки города, возможно, благоухают слабым, но стойким ароматом друда.
Что еще должно быть в этом счастливом городе? Чувство победы, разумеется, преклонение перед храбростью. Но как мы обошлись без духовенства, так же давайте обойдемся и без солдат. Радость после удачной бойни - не та радость, что нам нужна; она сюда не подойдет; она вызывает ужас, и она тривиальна. Беспредельная и щедрая удовлетворенность; великодушное торжество, но не над каким-то материальным врагом, а через приобщение к прекраснейшему в душах всех людей и к роскошной благодати лета - вот что переполняет сердца жителей Омеласа, и победа, которую они празднуют, есть победа жизни.
Почти все шествия уже достигли Зеленых Полей. Из-под красных и синих тентов плывут невероятно вкусные запахи.
Сияющие лица детей вымазаны лакомствами; в чьей-то дышащей добродушием седой бороде застряли крошки пирожного. Юноши и девушки на лошадях - у стартовой линии скакового круга. Маленькая толстая старуха, смеясь, раздает цветы из корзины, и высокие юноши вплетают их в свои блестящие волосы. Немного в стороне сидит мальчик лет девяти-десяти и играет на деревянной флейте. Люди останавливаются, слушают, улыбаются, но не заговаривают с мальчиком: ведь он, поглощенный своей игрой, не обращает на них внимания, его темные глаза их не видят, прозрачная, нежная мелодия околдовала его.
Но вот он кончил играть, и его руки вместе с флейтой медленно опускаются.
Сразу, будто сигналом к тому служит наступившее молчание его флейты, в павильоне у стартовой линии звучит труба, звучит печально, властно, пронзительно. Тонконогие лошади взвиваются на дыбы, некоторые начинают ржать.
Молодые ездоки с серьезными лицами гладят им шеи и успокаивают их, шепча: "Ну-ну, красавица моя, надежда моя, спокойно, спокойно..." Всадники выстраиваются у стартовой черты. Толпы по сторонам скакового круга похожи на цветы, колеблемые на лугу ветром. Праздник Лета начался.
Вы поверили? Убедило вас описание Праздника, города, радости? Тогда позвольте мне описать еще кое-что.
В подвале одного из красивых общественных зданий Омеласа - или, быть может, одного из его просторных частных домов - из досок сделана комнатушка. Она без окон, а единственная ее дверь заперта. В щели между досками просачивается слабый, будто пыльный свет - не прямо снаружи, а уже пройдя через затянутое паутиной окошко где-то в другом конце подвала. В углу комнатушки стоит ржавое ведро и две или три швабры со свалявшимся, затвердевшим, вонючим мочалом. Пол земляной, сыроватый, длиной примерно в три шага, шириной в два - обыкновенный чулан для швабр или ненужных инструментов. В углу комнатушки, наиболее удаленном от ведра и швабр, сидит ребенок. Это может быть мальчик, а может быть и девочка. На вид ребенку лет шесть, но на самом деле около девяти. Он слабоумный. Возможно, он родился таким, а возможно, заболел от страха, плохого питания и отсутствия ухода. Он сидит, съежившись, и ковыряет в носу, и время от времени трогает у себя пальцы ног и гениталии. Швабр он боится. Более того, испытывает перед ними ужас. Он закрывает глаза, но все равно знает, что швабры тут, и дверь заперта, и никто не хочет к нему прийти. Дверь заперта всегда, и никто к нему не приходит - только через какие-то промежутки времени (ребенок не ощущает, длинные или короткие) дверь со скрежетом отворяется и за ней оказывается один или несколько человек.
Бывает, один из них войдет и пнет ребенка, чтобы тот встал.
Остальные стоят за дверью, только заглядывают внутрь, и глаза их полны страха и отвращения. Вошедший торопливо наполняет едой его миску, водой кувшин, выходит, запирает дверь - и их глаз ребенку больше не видно. Люди эти всегда молчат, не произносят ни слова, но ребенок не вечно был здесь, он помнит солнечный свет и голос матери и иногда начинает говорить. "Я буду хорошим,- говорит он.- Пожалуйста, отпустите меня! Я буду хорошим!" Ему никогда не отвечают. Раньше ребенок громко кричал по ночам, зовя людей, и много плакал, но теперь только хнычет: "Ы-хыы, ы-хыы", а говорит все реже и реже. Он очень худой, ноги у него как палочки; живот вздут; кормят его раз в день, дают полмиски каши из кукурузной муки с растопленным салом. Он голый. Ягодицы и бедра у него покрыты гнойниками, потому что сидит он все время в собственных экскрементах.
Все они, все до единого жители Омеласа, о нем знают.
Некоторые приходят на него посмотреть, другим достаточно просто о нем знать. И все понимают, что находиться там он должен. Некоторые понимают почему, а некоторые нет, но все знают, что в основании их счастья, красоты их города, нежности их дружб, здоровья их детей, мудрости их ученых, мастерства их тружеников, даже изобилия их урожаев и приветливости их небес лежат страшные страдания, которые терпит этот ребенок.
Это объясняют всем детям после того, как они достигнут возраста восьми лет, но до того, как они достигнут возраста двенадцати,- как только взрослые решат, что дети поймут; поэтому посмотреть на ребенка приходит в основном молодежь, хотя приходят также (нередко уже не в первый раз) и взрослые. Как бы хорошо им ни объясняли заранее, юношей и девушек всегда потрясает то, что они видят в чулане.
Они испытывают отвращение, подобного которому не испытывали никогда. Испытывают, несмотря на все данные им объяснения, гнев, возмущение, бессилие. Испытывают желание сделать что-то для ребенка. Но ничего сделать они не в состоянии. Вывести ребенка оттуда, где он находится, в свет солнца, отмыть его, накормить и утешить, конечно, было бы замечательно; но в тот самый день и час, когда это будет сделано, процветание, красота и прелесть Омеласа исчезнут без следа. Таково условие. Променять все хорошее в жизни каждого в Омеласе на небольшое улучшение в жизни ребенка, пожертвовать счастьем тысяч ради возможности дать проблематичное счастье одному - вот уж это наверняка означало бы позволить воцариться в городе чувству вины.
Условие должно соблюдаться строжайшим образом: даже доброго слова нельзя сказать ребенку.
Часто юноши и девушки, когда они посмотрели на ребенка и осознали существование страшного парадокса, уходят домой в слезах или разгневанные. Нередко парадокс этот занимает их мысли в течение недель, месяцев, а то и лет.
Но постепенно они начинают понимать, что если ребенка выпустить, большой радости это ему не принесет: какое-то слабое, смутно осознаваемое удовольствие от тепла и пищи он, наверное, испытает, но и только. Уж слишком он деградировал, слишком слабоумен для того, чтобы по-настоящему радоваться. Он слишком долго боялся, и теперь ему уже никогда не освободиться от страха. Он уже не сумеет правильно реагировать на человеческое к нему отношение. Более того, теперь, по прошествии столь долгого времени, он, вероятно, будет чувствовать себя несчастным без стен вокруг, без полутьмы и без возможности сидеть в собственных экскрементах. Слезы молодежи, вызванные вопиющей несправедливостью, высыхают, когда юноши и девушки начинают видеть страшную справедливость реальности и ее понимать.
И однако, именно слезы и гнев жителей Омеласа, попытки проявить благородство и последующее примирение с собственным бессилием обогащают, быть может более чем что-либо другое, их жизнь. Счастье их никак не назовешь легким.
Им становится понято: как и этот ребенок, они не свободны. И понятно, что такое сочувствие. Именно благодаря существованию ребенка и их знанию о том, что он существует, так величественна их архитектура, так страстна их музыка, так глубока их наука. Именно из-за этого ребенка так ласковы они со своими детьми. Они знают: если бы этот несчастный не хныкал там, в темноте чулана, другой, тот, что играет на флейте, не мог бы радовать и услаждать их своей игрой, когда молодые всадники выстраиваются во всей красе перед началом скачек в солнечном свете первого летнего утра.
Ну как, теперь вы в них верите? Разве теперь не легче вам в них поверить? Но осталось рассказать еще кое-что, такое, во что поверить уж совсем невозможно.
Иногда какой-нибудь подросток, девочка или мальчик, после того как сходит посмотреть на ребенка, не только не идет домой плакать или неистовствовать: он не идет домой вообще. А иногда мужчина или женщина много старше перестают вдруг разговаривать на день или два, а потом выходят из дома. Выйдя на улицу, такой человек отправляется в путь.
Он идет и идет и прямо через необыкновенной красоты ворота выходит ич Омеласа. Минует близлежащие засеянные поля. Каждый такой человек, юноша или девушка, мужчина или женщина, идет в одиночку. Наступает ночь; путник проходит по деревенским улицам, между крестьянских домов с освещенными окнами, и идет дальше во мрак полей. По-прежнему один, он направляется в сторону гор, на запад или на север. Идет все дальше и дальше. Уходит из Омеласа в темноту и больше не возвращается. Представить себе, куда идут эти люди, труднее даже, чем вообразить город счастья Омелас. Я не берусь описать место, куда идут эти путники. Возможно, его даже не существует.
Но похоже, что те, кто уходит из Омеласа, знают, куда идут.