Глава первая
Горжетка стоит на небольшом возвышении перед доской и злится:
– Сними головной убор.
Я вытираю кепкой пот с головы.
Какая же она страшная эта Горжетка. Возраст не определить. Такой как она, можно быть и в пятнадцать лет, а можно и в шестьдесят. Лицо не то подростка, не то бабушки. Не то злится, не то ласково обижается.
Была бы бабушкой – ещё полбеды. Но ведь Горжетке всего-то лет двадцать, не больше. И на нашем развинченном пианино она играет кое-как. Никакого туше. Никакого шквала эмоций. Всё, что бы не играла, звучит этюдом на интервал. Ой – мы – все- мат-рёёё…..
У меня есть с чем сравнивать. Я видел, как шпарил на нём однажды толстяк, интересующийся горжеткиными руками и сердцем. Клавиши под его вспотевшей рукой проваливались как кнопки на старом баяне. А эта – жалеет, словно не может инструмент, как следует, завести. Легко-легко, словно птицу какую-нибудь, гладит, касается. Может, боится?
Интересно, горжеткина вуаль считается головным убором? Если да, то причём тут я. А если нет, то чем считать её вуаль? Неужели педагогическим материалом?
Ну, уж шубу, то точно ей снять не повредит. Кто же играет в шубе, когда на дворе октябрь? А Горжетка – она оттого и Горжетка на всю жизнь, что шубу будет носить до апреля. Но как в апреле появится вдруг без шубы – так и не Горжетка она уже, а смущённая как опавший лист молодая, пионерского вида училка, озадаченная и робкая, будто перепутавшая женский туалет с мужским. И все смеются, даже учителя. Но потом привыкают.
До апреля, вроде, ещё далеко. И запах ядрёного нафалина с её шубы ещё не выветрился – бьёт в нос вплоть до четвёртого ряда, если не принюхиваться. А если принюхаться, то и до последнего долетит. Неужто она не понимает, что шуба источает нафталин как побитая молью тряпка? Вроде бы и не курит, а запах свой всё равно не чувствует – оборачивается, когда собеседник воротит от неё нос, морщится – мол, чем таким резким вдруг откуда-то повеяло. А запах, повторю, от неё. Даже я, хоть и курю, но всё всегда сажусь на шестой ряд, куда её нафталин, вроде бы не доходит – по крайней мере, с точки зрения человека курящего. Некурящим то и вовсе трендец – не скрыться, только знай себе прочихивайся.
В довершение ко всему из-под этой шубы торчит собачий хвост.
Шуба лисья, а хвост собачий.
– Образное мышление! Образное мышление! – кричит Горжетка и делает брови домиком. Потом стучит точёной указкой по моей парте, – Включай образ, Артём! Образ включай, кому говорят!
Вот уж выдумки. Я никогда не мыслю образами.
Если уж на то пошло, то мыслю я сполохами и кластерами.
Это значит – четыре действия подряд. Например, дано – чайник, чашка, сахар, ложка. Всего четыре. Чтобы продолжить надо вспомнить ещё четыре действия. Размешать, отставить в сторону, прихлебнуть, закинуть ложку подальше в раковину. И уже после этого остановиться и попытаться понять, что, собственно говоря, сделал. Если не уложился в восемь тактов, то нужно сделать что-нибудь еще. А если уж перебрал, то извините. Или заново начинать, или, как говорится «топить в неочевидном пассаже». Простите – не тактов, а действий. И не в пассаже, а в разрушениях, которые я готов причинить всем вокруг, лишь бы поскорее зачирикать неправильную последовательность предыдущих действий. Со стороны это выглядит, как будто я самый настоящий псих. Но это такая привычка. Что с ней поделаешь?
Остальные здесь, в школе – не совсем такие, как я.
А точнее – моя полная противоположность.
У этих – образное мышление, цветомузыкальный каскад в голове и прочая дремучая азбука из арсенала дошколят с пластмассовыми блок-флейтами. А я в эти сказки про образы не верю. Не верю, что у них в в голове зеленеет, стоит только утреннему будильнику взорваться нотой «ля» (что прикажете делать с обертонами от «ля», если будильник стоит как у нас дома, на постоянно трясущемся холодильнике?). И в глубине души я всегда смеюсь, когда Мямлик бурчит что-то под нос про ми бемоль стального цвета. Стального цвета, представьте себе! Да ещё и с блеском металлическим! Откуда там взяться металлическому блеску, если этот бемоль – всего лишь подножка от ми, которая по горжеткиной семафорной логике должна быть зеленой, будто бронхитные сопли.
Вы уже поняли, что по поводу Горжеткиной системы обучения у меня скепсиса хоть отбавляй. На одном образном мышлении далеко не уедешь. И ненависть к её системе подступает к горлу всякий раз, когда я слышу про ми бемоль стального цвета.
А всё оттого, что Ботинок слишком рано принялся лепить из меня музыкального супергероя. Против всех правил, разумеется. Такой мой отец.
Такие дела.
– Три, четыре, стоп.
– Посмотрите на котяаат! Посмотрите на котяааат!
Все хотят смотреть на котят. Один лишь я хочу чтобы сгорела Горжеткина шуба из чернобурки.
– Мы перебегали берега-а-а!
Ненавижу, когда мы перебегаем берега.
Мямлик тычет меня ручкой в бок. Больно.
– Посмотрите на котяааат – страшным голосом шипит он мне. Я отмахиваюсь. Есть какой-то странный ритмический зазор у этих котят, но пока ещё можно не обращать на это внимания. Я и не обращал, пока за дело не взялся Мямлик. Теперь только об этом и думаю. Опять он сбивает меня с толку. Здесь надо цепляться за вторую долю, но что делать с последним ударом тогда?
Мямлик знает все мои слабые места.
– Мыпе! Ребе! Гали! Бере! Гааа!!
Последнее он тянет долго, при этом глядит мне в глаза. Он будет тянуть, пока не добьётся успеха. И, наконец, добивается.
– Гаааа! – вдруг кричу я и начинаю топить всё в неочевидном пассаже. Превращаю предметы вокруг себя в хаос. Разбрасываю ручки и ластики. Пенал летит в сторону и ударяет в затылок лысого верзилу, которому давно рекомендуют бэйную тубу. Он чешет место удара и, не оборачиваясь, показывает мне увесистый кулак. Мучаясь со своей бэйной тубой, он знает и мою беду – его тоже заставляли артикулировать удар на вторую долю, но не объяснили, зачем это нужно. Эти удары у него в печенках сидят. Так что бить он меня не будет – даже на перемене. Я же стучу кулаком по парте и в бессильной ярости несколько раз повторяю шёпотом вслух – «Мыпе-ребе-гали-бере-гага», «Посмо-трите-нако-тятя», «Упа-пабы-ласа-бака» и всё, что только можно артикулировать естественным образом. Выделяю акцент, выделяю угловую низкую, выделяю окончание слабой доли. И главное, обрубаю все концы – так что текст, который Горжетка предлагает нам для запоминания, все её котята с перебегающими берегами, превращается для меня в непотребную околесицу.
Теперь ясно? Сами видите, как мне трудно учиться в экспериментальной спецшколе для музыкально одарённых придурков.
Ошибка Ботинка, из-за которой мне сейчас приходится страдать, в целом, не такая уж и большая ошибка. Такое и за ошибку-то считать не хочется. Я-то считаю, что Ботинок всё делал правильно. Он у меня молодец. Просто перестарался малость. Взвалил на себя неподьёмную ответственность. Разве может дятел объяснить дереву для чего в музыке двенадцать нот? Нет. Вот и всем так кажется, что не может. Он, кажется, только стучать мастак, ведь так в песне поётся? А нот у него не двенадцать, а максимум три. Точнее одна. Всё остальное «подножка» или «пощёчина», как говорят, и за ноту в последовательности не берётся.
Всё началось с того, что однажды, будучи маленьким, я изобразил Ботинку косолапого мишку под музыку так, что тот свалился со стула и заорал – Свинг!
И жизнь моя, до этого скромная, окончательно преобразилась.
С этого момента, каждый день у меня начал делиться на ровные доли, как по метроному. Мама приходит с работы, а Ботинок тренирует со мной вальсовый шаг. Чищу зубы перед сном – тот рядом, отщёлкивает долю зубной щёткой по тазику. Вверх, вниз, а потом с отскоками. А потом – вместо него я. Я чуть зубов не лишился раньше времени, но Ботинок всё не отставал. Мама сперва нахмурилась, потом хмыкнула, а потом удивилась так, что на работу на всякий случай ходить перестала – взяла декрет в самый разгар карьеры и всё! Никто бы не взял, а она взяла, потому что увидела в таких развлечениях угрозу не только моим зубам, но и всему остальному. Стала читать со мной стихи, разучивать песенки, игрушечные чаепития устраивать. Но всё напрасно. Чай я пил, как уже говорил – на размер четыре-четыре, а если сбивался, то психовал так, что только ложки летели во все стороны. Любые стихи я переиначивал по своему – типа «Упа Пабы Ласа Бака». Или «Яру! Башку! Сшила! Мишке!». Мишке! Простой размер в этих стихах, казалось бы, а сколько удовольствия. Можно шуршать, а потом вдруг бомбануть со смачной оттяжищей – Мишшшш-КЕ. Короче, никому кроме меня, этого удовольствия не понять.
Всё ещё могло закончится достаточно безобидно – понабрался бы скороговорок, может научился бы летку-енку в костюме пингвина танцевать для родителей в первом классе. Но Ботинок продолжал свою воспитательную работу. Только теперь это напоминало партизанскую войну, где главное чтобы мама ничего не заметила. Идёшь в садик – туда аллюром, а на обратном пути обязательно отрабатываешь тредольный галоп. Повторите сто раз слова «тредольный галоп» и вы их запомните. Точно также запомнил трёдольный галоп и я. Это, напоминаю вам, в два с половиной года. А когда мне стукнуло три, я уже мог внятно простучать пять четвертей по тарелке со слониками. Слоников пять, а тарелки четыре, врубаетесь? И у меня получалось. Приходится признавать, что у Ботинка была своя система. Очень наглядная, как я сейчас понимаю.
Подножки с пощёчинами – вот как она называлась. Назад – подножка, вперёд – пощёчина. Вот и всего делов. Говорят, что у нас у всех было трудное детство. Но столько пощёчин сколько получал от жизни в этом возрасте я – это просто уму непостижимо.
Я, разумеется, вовсе не гений. Напрасно на меня тратил время Ботинок.
Конечно, я всё схватывал на лету. Если вдалбливать что-то в том возрасте, в котором пребывал на тот момент я, то любая информация застынет в мозгах не хуже отпечатков ног на только что положенном асфальте. Потом рисуй по нему что хочешь. Асфальт уже положен. Асфальту всё нипочём. Вот и рисуй по нему, сколько хочешь. Потому что всё, что потом нарисуешь поверх мелком – смоется под первым же дождиком. Это только моя проблема. У тех, кто привык и не видит под рисунком асфальта, такой проблемы нет
Так что из ботинкового эксперимента ничего не получилось. Эстрадный барабанщик не может внятно объяснить пятилетнему ребёнку, для чего на седьмой ступеньке гаммы заходит солнце. Не потому что он дурак, а потому что он дятел. В чём то, смелая идея дятла удалась – я мыслю ритмически безупречно. Только вот толку от этого ноль. А удовольствия и того меньше.
Поэтому я здесь – в музыкальной школе для стропалей. Стропали – это те, кому не подходит обычная система обучения. Одним словом музыкальные гении. Мямлик, например, гений. Бэйный малый тоже своего рода гений, но, как и я, оказался здесь случайно. Перерос свою эсную басовую тубу ещё в десять лет, а почему – никому не разобраться.
Вместе с ними я набираюсь опыта. Пытаюсь, наконец, понять, почему солнце всходит на первой ступени, а заходит на последней, седьмой (или седьмой пониженной, в зависимости от септаккорда)…. Бэйному проще – на эсной тубе его солнце заходит максимум на четвёртой, а если переучится на бэйную, то на второй. Так что, в принципе, он может совсем не учиться.
Мне в этой школе для дураков, пожалуй, сложнее всех. Все учатся, а я переучиваюсь. Мажу мелками по отпечаткам в асфальте. Стараюсь, как-то, приучить их между собой не ссорится.
Иногда я беру верх и мелки с асфальтом принимаются взаимодействовать между собой. Но только до тех пор, пока снова не пойдёт дождь и всё, с таким трудом нарисованное не сотрётся.
– Даже дебил Свадебкин и тот всё понял.
Это прозвучало на весь класс.
Так всегда говорит Горжетка, когда пытается привести свою околесицу к общему условному знаменателю.
Как правило, такое происходит перед самым звонком. Без экзекуции Свадебкина ей не закончить. Как видите, её солнце тоже само по себе не заходит. И спрашивается, чем тогда она пытается мне помочь?
Кто же такой этот дебил Свадебкин? Да ведь это я и есть. «Объясняю в третий раз для дураков» – это тоже про меня. Обычно доходит только на третий раз. А на следующий день выясняется, что я опять ничего не усвоил. Поэтому и дебил. Я уже не обижаюсь. Пусть Горжетка дразнит меня, как ей хочется.
Сегодня дебил Свадебкин не понял ничего даже на третий раз. Но он, по правде сказать, особенно не старался.
– Артём Свадебкин! Подними пенал и подойди ко мне.
Это, несомненно, угроза.
«Держись» – шепчет бэйный верзила. Мямлик вытирает с глаз выступившие капельки смеха. Достаёт из кармана смехочистку и тщательно выскабливает всё, что осело на зубах. Потом напускает на себя серьёзный вид. Остальные угрюмо провожают меня взглядом, как головореза идущего на эшафот. Им всё это порядком надоело. Каждое занятие с Горжеткой заканчивается такой экзекуцией. А ведь можно было потратить это время на нечто более интересное, чем перебирать цвета, как сумасшедший светофор на оживлённом перекрёстке специально для ничего не понимающего Свадебкина.
– Здравствуй, Артём – вкрадчиво поёт Горжетка, – Скажи мне, дорогой Тёма. Ты ведь умный такой. Тебе кажется, что мы тратим зря время? Тебе кажутся глупыми песни про котят в выпускном классе? Не можешь потратить на них полчаса?
Песни про котят – ничего. Но мне действительно кажется, что эти полчаса можно потратить на что-то поинтереснее.
Она недовольно смотрит на меня в упор, но ускорить процесс появления слов в моем горле она не может. Подбадривает – «А?» «О?» и, наконец, взрывается:
– Так кажутся или нет?
– Да, кажутся, – сегодня я совершенно не готов спорить с Горжеткой.
Горжетка удовлетворённо захлопывает журнал и поправляет сползшую на ухо вуаль.
– Завтра ко мне Борис Сергеича позовёшь. С шоколадом и кофе. Да, а что, – обводит взглядом ряды она, – С шоколадом и кофе. Могу я себе позволить кофе и шоколад, раз вместо родного отца с тобой мучаюсь.
Так уж и мучается! Ботинок мой или, если угодно, Борис Сергеич Свадебкин – мировой мужик и не бросит меня никогда. Такого поди поищи ещё в наше время. Уж кто мучается со мной всю жизнь, так это он. Замучался до того, что уже и глаз на меня не поднимает. Это мне только на руку. Плохого слова про Ботинка сказать не могу, а если уж и найдётся пара таких слов, то уж точно не я их припомню. Может быть, мама вспомнит, но точно не я. А про Горжетку и говорить нечего. Не знаю, кем она себя возомнила, но конфеты Ботинок ей точно не понесёт, даже если та на коленях валяться будет.
Закавыка в том, что он не самый скучный на свете человек – мой Ботинок. Но всё-таки, когда умерла мама, жить с ним стало невыносимо скучно. Скучно стало ждать, когда он приходит домой, скучно перебалтываться с ним, когда моешь посуду, да и просто слушать, когда разговаривает – тоже скучно. Так скучно, что хоть на стенку ползи. С мамой ведь как было? Пришёл из школы домой, быстро сделал сольфеджио с добавочной хреновнёй и сиди с ней сколько хочешь, говори о чём вздумается. Ни малейшего напряга. Хочешь, мульты на Дисней-канале обсуждай. Хочешь про белок стихи рассказывай… А ещё она любила надевать мне напёрстки на все пальцы, и я фигачил по холодильнику что-то ритмически навороченное, не хуже Ботинка в его лучшие годы. И тогда она под это засыпала. И чёрт с ним, что однажды она не заснула, а умерла. Это нормально, что люди умирают. Пусть только спрашивают нас о том, в котором часу они собираются это сделать – и всё будет хорошо. Мы подготовимся.
Мама умерла так, что не оставила нам с Ботинком никаких проблем. Точнее, мы остались наедине со своими. И наши проблемы ошарашивали нас куда больше чем мамины. Вот, например, моя проблема. Что нам с ней делать?
Думаю, надо было не суетиться и хорошенько всё обдумать. Ведь я совершенно не музыкант, это ясно сразу. Мог бы пойти на степ. А хоть бы и на курсы быстрой клавиатуры. Печатал бы свои любимые четверти как пулемёт. Газету бы издавал школьную оперативно. Но Ботинок был упрям до отмороженности. Скукожился в своём швейцарском козьем свитере, поджал губы и всё равно решил сделать по своему, поперёк.
Он отправил меня в школу для музыкальных вундеркиндов, можете себе представить? Такие дела…
Ботинок всю жизнь таким был – упрямым и отмороженным. Поломал себе карьеру из-за своей упрямости. Говорят, и маму в могилу вогнал оттого. Хотя, это ещё как сказать.
По идее, барабанщик и должен быть слегка отмороженным. И здесь мой Ботинок прав. Но не до такой же степени, чтобы из-за отмороженности этой тонуть в дерьме самому и ещё, вдобавок утянуть за собой всё, что под руку попадётся!
История гласит, что на весь Ленконцерт их было лишь двое, таких отмороженных – Дятел и Козёл. Они дополняли друг друга как две половинки ореха. Скрепляли любой оркестровый бардак как цемент, держали внешнюю оболочку, как косточка держит шубку от сливы. Иногда к ним присоединялись другие животные, которые были не менее хороши, но то была уже не косточка, а слива, которую можно съесть – а косточка оставалась. Я видел, как они играли вдвоём в каких-то дремучих семидесятых – вваливали как на «Формуле 1» и не особенно друг в дружку вслушивались. Один на гнутой дудке, второй на кастрюлях, напоминающих барабан. Хорошо было. Отмороженно. Естественно и резко как сошедший с ума водопад. И Ленконцерт тут был не причём. Это была их личная, идущая с ним вразрез инициатива.
Но в какой-то момент Козёл свихнулся и захотел всё изменить – в угоду эстрадному жанру. Сам стал играть в костюме хоккеиста, а других заставлял переодеваться, кто во что горазд. Эстрадный жанр, если не ошибаюсь, ведь так? Ещё он сменил альт-саксофон на тенор – говорят, чтобы поменьше было той самой альтовой картавости, а для тех, кто знал об особенностях истерической манеры Козла, выглядело это как непростительный компромисс. Тенор – может это и хорошо, но только на первый взгляд. Пока не начнёшь в него дуть, он кажется таким стройным и одновременно уродливым, как хирургический инструмент, – жаловался Ботинок. Для музыканта это очень круто. Кажется, что когда он начнет играть, то будет еще громче, еще ядрёнее, чем небольшой, в полроста в собранном состоянии альт-саксофон. А на деле тенор принимается вдруг мяучить как кот, распускать сопельки и и проситься на ручки. Альт же, несмотря на свой малый рост, совершенно другой – жёсткий и свирепый. Но это на взгляд профессионала. А для нас дураков, так тенор просто размером побольше, и всё. Но выглядит красивее – вот и Козёл вслед за ним потянулся. Пошёл врост, так сказать. Но это уже не «Формула1» была, это был музыкальный ресторан с разлюбезными официантами. И для того, чтобы в этом ресторане играть, всем требовалось одеваться как официанты. Всем – кроме глупого Дятла. Дятел должен был играть в подгузниках, с нарисованными веснушками, еще с какой-то белибердой на лице, чтобы показать, что он не большой мастер, а какая нибудь фальшивая Золушка с тыквой наперевес. Всё потому что у него глупое лицо – и это действительно так. Глупое и немного наивное лицо у моего Ботинка. А у Козла лицо – решительное и волевое. Контраст. Хотя я считаю, что человека с решительным лицом козлом задаром не назовут. Но это только я так считаю.
Говорят, Дятел тогда извинился, хлопнул дверью и вышел за дверь. И с тех пор его глупое наивное лицо в Ленконцерте не появлялось . И вместе с Козлом его больше не видели никогда. Разве что по личным вопросам созванивались. Такой вот вредный был мой батя, Ботинок, в народе Борис Сергеевич Свадебкин, а по джазовой фене – Дятел.
А что я? Я тоже Свадебкин. Я тоже могу извиниться и выйти. И даже попытку сделаю специально для вас. Жалкую и неудачную, как и всё то, что я делаю, стараясь быть похожим на родного отца.
Сейчас понимаю, какую силу воли надо иметь, чтобы взять и уйти насовсем. На такое способен только настоящий джазовый дятел.
Только дотронулся до ручки двери, как за спиной донеслось жалобное:
– Свадебкин! Не уходи.
Плачущим голосом запела Горжетка. Не к добру.
Я покорно вернулся к доске. На Горжеткином лице – торжествующая улыбка.
– Если умный – разреши аккорд.
Вот, наконец, и окончание урока. Теперь, если директор потребует отчёта, что здесь произошло за сорок минут – все скажут, что мы аккорды в поте лица разрешали.
Я, в принципе, готов разрешить любой аккорд, но Горжетка ядовито добавляет:
– Всем внимание! Сейчас Свадебкин скажет, куда улетят четыре фонарика, прежде чем станут красными!
Не туда! Совсем не туда!
Мел раскрошился в моей руке. Раздосадованный, я стремительно лечу на своё место в шестом ряду. Там я уже медленно собираю вещи – обиделся. Раз – тетрадь в пластиковой обложке, два – остро заточенный карандаш. Три – малиновый фломастер для важных пометок. И на четыре надо громко щёлкнуть портфельным замком, а потом куда нибудь провалиться, не повторяя прогрессию.
ПОСТАРАТЬСЯ не повторять прогрессию – вот что я имею в виду.
Только не надо беситься. Горжетка просто нечестно играет, вот и всё. Запрещённый, нечестный приём. Я ни за что не стану принимать такие правила игры. Пусть оставит свои фонарики для первоклашек с блокфлейтами. Оттого я и держусь из последних сил, как стойкий оловянный солдатик, потому что знаю что шансов на победу у меня ноль.
– И что?
Оказывается, Горжетка всё ещё ждёт ответа.
– Извините. – не двигаясь с места, произошу я, – Это просто четыре черных мушки, а не фонарики. Вы правы только в одном. Как только их просчитаю – мушки улетят. Но красными они не станут, ни за что на свете.
Ну и пусть шансов ноль. Зато я кажусь себе настоящим героем, когда говорю таким тоном с преподавателем.
Любой другой бы на её месте просто вышвырнул меня за дверь.
Но если в аду есть преподаватели по сольфеджио, то во главе них безусловно стоит такая же Горжетка – Надежда Николаевна Голикова. Её методы гораздо более изощрённые, чем адское пламя.
Сейчас она разевает рот, как только что выловленная щука, а может быть даже хочет меня укусить
– То есть… ты хочешь… сказать…
От выступивших слёз она никак не может произнести то, что хочу сказать я и оттого судорожно глотает.
Спешу к ней на помощь. Настоящие герои всегда так делают, ведь так?
– Да, я хочу сказать, что когда прилетят новые четыре мушки, они будут точно такого же чёрного цвета.
Да, герой есть герой. Но на всякого героя находится подлый, совершенно не типичный для героев приёмчик, благодаря которому герои никогда не становятся победителями.
Горжетка делает усталые глаза и, украдкой обернувшись на зал, вертит пальцем вокруг своего правого уха.
Актёрский талант у Горжетки, несомненно, есть. Все смеются надо мной, практически угорают. А я ухожу. Не оборачиваюсь. Но внутри себя просто таю со стыда от этого запанибратского хохота.
– Не могу я больше ходить в эту школу – сказал я Ботинку, виновато потупившись. – Всё так же, как и всегда.
– Снова обидно? – деловито интересуется Ботинок
Нет, пожалуй, в этот раз не обидно, а… непонятно.
История на этот раз произошла действительно странная, а главное – неясно, то ли я ушёл, то ли меня прогнали.
Наверняка всё же прогнали. Не стали дожидаться, пока я провалю годовой тест. Не стали ждать пока я выйду к фортепиано. Не стали выяснять, что я могу играть на любой лад, но вот обыграть этот лад – не могу. У этого дохлого школьного фортепиано я, конечно, разыграю «В лесу родилась елочка». От отчаяния, может, и на место к тонике всё это дело верну. Но зачем это всё, если в голове моей будет стучать барабан. Такой, который всегда там стучит. Чтобы барабан не смолкал и не сбился, я обязан ему помогать. Не помочь ему – это всё равно, что перекрыть себе пульс и посмотреть, что из этого выйдет. Так что приходится помогать. И я буду это делать при любом раскладе. Тогда от каждой ни в чём не повинной ноты я вырулю в такие дебри, что весь класс будет умолять меня сдаться и не проверять на практике свои знания никогда.
Господи, там ведь всего только и всего требуется, что сыграть про ёлку. Сто раз объясняли мне это, пронзительно глядя прямо в глаза. А я вместо того, чтобы играть нормально, всякий раз обезьянничал. Так им казалось. В любом случае, диалога не произошло. Те, вроде и пытались меня понять, да не поняли.
И вот, Ботинок! Он смотрит на меня понимающе и непонимающе одновременно. В глазах его детское ожидание чуда. А вдруг всё обойдётся? Или рассосётся само собой. Не зря же он со мной мучается. Типа, под моими руками сейчас вырастет гигантская репа, или ещё чего нибудь. Может, я сам все решу. Но он знает, что я не решу ничего. Получится так же, как и со всеми предыдущими школами.
Приведя меня этой бесснежной зимой к Горжетке, он, втихаря, рассчитал, что от её экспериментального метода будет какой-то толк. Распространялся этот план не столько на меня, сколько на Горжетку. Мол, пусть посмотрит на меня и разберётся, откуда начинать танцевать. Если вообще хоть что-то могло вытанцовываться.
Но оказалось, что Горжетка танцевать может только с нуля. И это помогало ей не обделаться перед опытными ребятами.
По её мнению – главное понять музыку через образ. И пока не поймешь, крути вокруг разноцветные фонарики, выдумывай хитрые пазлы из яркого конфетти. А её задача проста – стой себе как семафор, да командуй.
Я проучился там месяца два. Нажил врага в лице Мямлика и приобрёл пару сочувствующих, вроде того эсного парня, который хочет стать бэйным. С эсным-то я, может, и сошёлся как дикобраз с дикобразом, но с Мямликом не сойдусь никогда. А эсного и впрямь жалко. Трагическая судьба у него. Вся жизнь укладывается один сплошной марш. Всё тот же барабан в голове, что и у меня… Этот барабан требует от парня летать от каждой ноты в кварту в размере два на два и не забивать себе голову другими размерами. Эсный-то у него в голове уже приноровился. А вот бэйный пока ещё нет.
Ботинок в курсе про эсного парня, поэтому мне всего и осталось, что про Мямлика ему дорассказать. А потом предложить вместе подумать, что делать с Горжеткой.
– Может быть, и вправду – с нуля, – спросил тогда загнаный в угол Ботинок почти просительно.
Вот я и рассказал ему о том, почему чёрные мушки никогда не станут фонариками.
Это было несложно. У Ботинка высшее консерваторское образование. Такое же, к слову сказать, как у Горжетки.
– Пошли, – твёрдо сказал Ботинок, надевая свой лучший костюм и ботинки с литыми галошами вместо подошв – Должен же ты своё образование получить. Иначе не жизнь будет, а задница.
И привёл меня к Козлу, с которым расссорился давным-давно.
Козёл был похож на капиталиста из «Незнайки на Луне» – малиновый халат, ледяные глаза, потусторонняя дьявольская бородка. Вместо рукопожатия он дал мне облобызать перстень, но сделал это таким макаром, чтобы я выбрал сам, какой из них достоин облобызания! Вот так Ленконцерт! Разумеется, я ничего выбирать не стал, и после небольшого раздумья укусил его в запястье, стараясь, если не прокусить вену, то хотя бы сделать так, чтобы он никогда больше не играл.
Тогда Козёл брезгливо отнял у меня свою руку. Подёргал ей в воздухе так, чтобы снять боль и примиряюще сообщил:
– А я вовсе и не этим играю. Промахнулся ты малость, старик… Играть надо сердцем.
С этой небольшой пошлости начался мой первый урок под его руководством.
Мне вручили какой-то потёртый, замызганый альт-саксофон, валяющийся в углу на вечном расслабоне. Правильно, ведь Козёл теперь играет только на теноре. Но по мне так пусть хоть баритон меня забодай – с инструментами нельзя обращаться таким образом. Они умирают и не отвечают.
Бедный, глупый облупившийся саксофон! – подумал я задумчиво. Из раструба торчала расчёска. Шею от саксофона Козёл достал из коробочки с разнокалиберными пуговицами. Уже несколько лет на саксофоновой шее штопали носки. А мундштук он выудил из другой коробочки, на этот раз с искуственным перламутром.
– Играй, – радостно сказал Козёл, – шпиляй. Выматывай мне нервы.
Я поднатужился, вышел на писк, потом к нему добавился гук, после чего Козёл злорадно расхохотался.
Теперь он прятался в глубине эркера и поливал цветы. Я же пытался извлечь из инструмента хоть что-нибудь, кроме жалкого гука.
Каркать вроде и получалось, но как то сдавленно. Но скорее, всё-таки, гукать. Перед тем, как спрятаться, Козёл сказал – хоть мяукай, хоть каркай, но звук мне издай. Видимо это был не тот звук – вот Козёл на него и не откликался.
Я начал потихоньку отвлекаться на зеркало, думая, что с саксофоном я выгляжу неплохо. Одновременно с этим оглядывал небогатые книжные полки Козла и вертел на языке те имена, которые.туда сами напрашивались. Си-мо-на-синь-ё-ре. Правильные ребята эти итальянцы. Вот и имена их читаются синкопированными тройками. Не то, что у меня, громоздкое, абсолютно никакими тактами не просчитывающееся имя – Свадебкин Артемий Борисович.
Гук! Гук!
Одна из книг на Козловых полках называется «Советский Джаз». Гук! Её нельзя не заметить – книга наполовину выдвинута из рядов и бросается в глаза при входе в комнату. К тому же, я её хорошо знаю. Раньше у нас стояла такая же. И это была самая вонючая книга, которую я знал.
Книга красовалась у нас на полке точно так, как и здесь, будучи выдвинутой наполовину, для привлечения внимания. А во время переезда Ботинок открыл её, грустно вдохнул мерзкий, вонючий клей, не дававший книге развалиться и заявил, что кое-что в этой жизни сделать он позабыл. А потом взял да порвал фолиант на две части. Зашвырнул прямо из окошка в проезжающий мимо мусорный бак. И добавил, что точность удара – незаменимое качество джазового барабанщика. После этого у нас началась другая жизнь – с отдельным выходом в туалет и без бесконечного мытья коридора по очереди. Просто пылесосишь минут пятнадцать и всё. Совсем не то, что было у нас раньше, в коммуналке с изразцовыми печками.
Душераздирающе гукаю. Поглядываю на «Советский Джаз» и вспоминаю, как было раньше.
Интересно, что мешает Козлу съехать из своего коммунального дна? Ведь все музыканты из джазовой филармонии богатые. Теперь и у Ботинка есть, к примеру, машина-седан, а квартира состоит из трёх комнат. Одна моя, вторая Ботинкова. Третья навечно мамина. Но, несмотря на эстрадный жанр, у Козла—до сих пор никакой отдельной квартиры нет. Зато рояль есть, да больные цветы в порушеном эркере.
Коммуналку эту уже не расселить. А казалось бы можно – крутое название улицы «Большая Фурштадтская», вид из окна, эркер, немецкое консульство напротив, парк… Всё из-за того, что за стенкой вредный циклоп устроил себе гнездо, и не хочет вылезать из пещеры? А может и сам Козёл привык. «На том и спелись Козёл и Циклоп, что живут в одной коммуналке», – ведь недаром смеялся однажды Ботинок, пересказывая мне «Советский Джаз».
А вот, собственно, и Циклоп этот – косится на меня из коридора через открытую дверь. Он, строго говоря, не циклоп, а одноглазый звезда-шансонье Рома Боцман из той же Филармонии Джазовой Музыки. Плакаты с ним развешаны по всему коридору. На одно упоминание в джазовой филармонии приходится десять групповых фото в морском клубе «Карась». А у Козла – всего только и осталось, что этот том «Советского Джаза». Он чуть выдвинут вперед, чтобы задеть, уронить, прочитать, освежить в памяти. Тоже, по сути, есть чем похвастаться. Видно, что тоже гордится своим прошлым Козёл. Может быть, даже показывает шансонье Роме Боцману, когда то выходит в коридор, покуривая папироску.
Кстати, в первой редакции книги «Советский Джаз» – они оба в обнимку сидят, Козёл и Дятел. Прямо на обложке. За столиком. Во второй редакции книги уже один только Козёл. Дятел, к тому моменту успел со всеми попрощаться.
– Да не стучи ты клапанами! Всё бы вашему брату стучать. Лишь бы стучалось!
Я стараюсь. Гук! Гук!
– Стучать надо языком, как дятел по дереву, а не клапанами. Поиграешь здесь пару лет – сам поймёшь, – лениво, как будто сам с собой перебрасывается словами Козёл, чистит губкой листья алоэ, а потом и вовсе переключается на перебирание фотографического проявителя.
Возможно, он даже прав. Дятел – есть дятел. Но что делать, чтобы заиграть как козёл, он так мне и не объяснил.
Так что я пока не играю, а гукаю.
Почему же я гукаю, не решаясь спросить, нормально так или нет?
Всё потому что боюсь Козла. А пока боюсь – он не делает мне шага навстречу.
Зачем мне вообще нужны такие занятия? На кой, спрашивается, ёлки палки, фиг, я стою здесь с ненужным мне саксофоном?
Я быстро выдохся. Гукать перестал – сижу нахохлившись.
Ботинок вернулся часа через три, а с меня пот течёт градом. Хотя я уже давно и не гукаю. Козёл – тот и вовсе куда-то ушёл, оставив входную дверь приоткрытой.
Я говорю, – Папа, пошли домой. Дверь открыта!
Но Ботинок чихает и ничего не отвечает. Простудился видать, пока под дождиком у подъезда стоял.
А потом, знаете что он сделал? Схватил этот наполовину вывалившийся с полки «Советский Джаз» и невесело подмигнув, вынес его под полой костюма!
Глава вторая.
Когда я услышал, что меня отправляют далеко-далеко, я даже обрадовался. А кто не обрадовался бы?
По рассказам Ботинка, я сперва подумал – избушка на курьих ножках будет стоять где-то в лесу. Разбойничий, может, домик. Или пряничный. Меня бы устроил любой из этих вариантов. Ведь хотелось поскорее всё заново начать – с полного нуля. Утопить в неочевидном пассаже, раскидать всё вокруг и успокоиться, а поняв, что живёшь в разбойничьем домике, можно обойтись без лестничных пролётов, без совмещённых санузлов и мусоропроводов. Без соседей под окнами, телефонных разговоров и всего остального. Без советских мультфильмов, джаза, Козла и без того тоскливого погружения в вечность, которым пахло в его коммуналке, а с тех пор как он ушёл оттуда навсегда заполнило собой всё вокруг.
Да ведь Ботинок и сам так хотел. Услышав однажды по радио обрывок песни со словами «…и СССР как планета», Ботинок испуганно втянул голову, поцеловал Мопсю, вызвал такси на Сенную и убежал его ловить под проливной дождь. Вернулся он поздно. А вернувшись, не торопясь поел, уселся перед компьютером, включил колонки и погасил свет. Потом поставил длинный и скучный концерт Майлса Дэвиса. Всё это значило лишь одно – большое дело перед этим проделал, можно и расслабиться втихаря.
Такие концерты Ботинок предпочитал смотреть как футбол, долго готовился, надевал тапочки и халат, открывал пиво, которое не любил и хлопал упаковками чипсов как шариками. Просто так бы не стал этого делать. А Мопся все шевелила губами и шелестела бумагой на кухне. Потом захлопнула дверь и затанцевала такая вся напряжённая, выплескивая энергию как пружина, и сжимая кулаки от бесмысленных усилий.
Ботинок не слышал – весь в своём Майлсе Дэвисе был. А я подумал, что за фигня, не должно так быть, ещё что-то с этого момента будет навечно потеряно.
Как же быстро он со всем справился. И астрономический, по его словам, кредит и опека и виза на год – все на счёт раз-два-три сделал мой отец. Интересно, сколько реально времени у него это заняло? Мне показалось, что не больше недели. А разве так делается? Люди годами занимаются размером квартир и добиваются в этой сфере настоящей виртуозности – не хуже джазового барабанщика. А тут – кредит. Пускай кредит. Но опека? Неужели всё так просто? Неужто, так было проще, чем договориться с Горжеткой на несколько лет вперёд о сдаче всех экзаменов до аспирантуры включительно?
Немного страшно мне оттого, что кому как мне не знать – имея солидный вид, мой Ботинок предпочитает всё делать спустя рукава. Далеко не виртуозно. Не так, как он мечет щётками по натянутой пластиковой поверхности барабана.
Может и в это раз он что-то неправильно сделал? И представив мне всё в ложном свете, молчит теперь, надвинув шляпу глубоко на глаза, мечтая поскорее сбежать, да?
А если мне придёт здесь кердык? От голода или ещё чего-то?
Это опасная игра. И я будто бы в ярости.
Разве это домик в деревне? Разве я так себе всё это представлял?
Спустя месяц после того, как Ботинок включил себе Майлса Дэвиса, мы сели в машину и уехали по Выборгскому шоссе. Всего-то проехали ничего. Но небо поменяло свой цвет, воздух посвежел, сугробы откуда-то выросли невероятно красивые. Люди надели капюшончики, кожаные напульсники и балахоновые куртки, доходящие им до пят. Пенсионеры подстриглись налысо, как детский сад. А в целом ничего нового не произошло. Всё по-прежнему. Даже памятник снулой рыбе не произвёл на меня особенного впечатления.
И вот я сейчас стою посреди тесной однокомнатной квартиры, и не понимаю – зачем всё это произошло в моей жизни.
Ведь мой адрес теперь – Тууликаалио. Тёйхтётияайсенкатуюксививаколме – это если угодно поконкретнее. СССР как планета – это конечно Ботинка ночной кошмар. И я его понимаю. Но ведь променять всё то, что было на это Тууликаалио – это ни в какие ворота не лезет. Многоквартирных панельных домов пруд пруди и у нас. Нечего было городить огород с переходом государственной границы.
Природа? Да. Вокруг, разумеется лес. Но вовсе не романтичный.
Лес пересекает шоссе. По шоссе мчатся грузовые машины. Границу уже не видать, но движение довольно большое.
Тоже ведь не подарок – такое шоссе. Собачку не заведёшь. Собъёт нафиг.
Вокруг – тишина и несколько пятиэтажных панелек. Ничего сверхъестественного. Правда, пока ещё не стемнело и, может быть, откуда нибудь ещё появятся волшебные тролли из сказки. По крайней мере, я буду ждать – времени у меня уйма. И что я собственно, заныл? Хочешь в школу не ходить – получай то, что тебе вместо этого предлагают.
Но всё равно мне как-то не по себе. Может оттого, что Ботинок через полчаса уезжает?
Мопся ждёт у магазина, который закрывается через час, а им еще надо купить таблетки для посудомоечной машины.
А мне придется остаться здесь, на пару-тройку холодных месяцев..
Я уже голодный и вдобавок замёрз, а тут даже вода горячая просто так не течёт. И электричество экономят наверняка, как мне рассказывали. Как спать тут, в таком холодыре? Как еду разогревать? Никто этого мне не объяснил. По крайней мере, Ботинок даже не попытался.
Что тут ещё, кроме холодильника с санузлом? Пустая комната, в которой нет ничего, кроме кровати. Ещё там есть чан для нагревания воды – кажется, вместо ванны.
– Вот так, – буркнул отец и повернул ручку на батарее.
Сразу же стало тепло.
И я примирительно протянул ему руку.
И Ботинок её неторопливо пожал.
Глава третья
Козёл был в ярости, узнав, что я не собираюсь больше каркать под его ленивым присмотром. Он-то считал свой первый урок гениальным. Думал, мол, музыкальное подношение состоялось и никакому пересмотру не подлежит.
– Как это не его инструмент? – кипел он на проводе так, что трубка забурлила ядовитыми испарениями. – А кто мне потраченное время вернёт? Кто дополнит посыл? Кто, чёрт возьми, сделает то, что ещё никому не удавалось сделать? Подать сюда говнюка! Подать сюда Тёмыча!
Ботинок передал трубку мне довольно рассеянно. Но оттуда уже пищали гудки, а перед тем ему было сказано:
– И думать забудь!
Впечатление было таким, что Козёл потратил на меня лучшие годы жизни.
Через пару минут зазвонил и мой телефон.
– Знаешь что, Дятел младший! Я к тебе обращаюсь, не к отцу. Пианино и саксофон! И все ударные инструменты. Сейчас же ко мне заниматься.
Я мотаю головой. И отворачиваюсь.
Ботинок тихонько шепчет, развернувшись лицом перед трубкой:
– А почему нет-то, дядя Шарик? (так он меня называл, когда был в хорошем настроении. В плохом никогда так не называл).
И я решительно отвечаю ему:
– Нипочему!
Беру и бросаю обе руки на рычаг, так, будто завершаю пассаж длинной никому не ведомой нотой. Долго держу, представляю себе, что обе ноги мои на педали.
Вижу что Ботинок вроде в неплохом настроении, а составить ему компанию не могу. Злость разбирает. Редко такое бывает, и вправду, но что поделать, довёл меня бородатый Козёл.
Попытав меня с полчаса, Ботинок понял, что опять попал пальцем неизвестно куда. Это его расстроило.
– Так что с тобой делать вообще, а дядя Шарик?
Тогда дядя Шарик, расчувствовавшись, сообщил Ботинку, что не может сосредоточиться, когда мне приказывают. И когда рядом со мной поливают цветы – ничего не сложится, ни за какие коврижки! Вот если бы отправить меня на необитаемый остров! Или посадить в тюрьму. Да, пожалуй, лучше в тюрьму – главное полностью изолировать. Уж там бы я научился. Только так, чтобы вокруг меня был кто нибудь, кто обо мне ничего не знает, лишних вопросов не задаёт и ваап… ваапп… ваапщ!
Короче, не выдержал я и психанул. Начал с заикания. И расплакался. Не знаю, зачем я завёл эту тему вообще.
Тогда Ботинок посмотрел на мои слёзы с сомнением и усадил меня за пианино на три часа. Вы не представляете себе, но это действительно помогает. Через некоторое время я уже делал упражнения на растопырку пальцев, от нечего делать, кивая головой потешной собачке с головой, висящей на ниточке. Собачка тоже кивала. Раз, два, три четыре. Вверх и вниз.
Интересно, чёрт побери, почему, когда дело заходит далше этого «раз, два, три, четыре», меня обволакивает черная пелена, и я не могу ничего с собой поделать. Даже чижика-пыжика связно не могу сыграть. Или могу? Смотрите, как просто. Раз-два-три-четыре. Вверх и вниз. Всё в порядке. Теперь можно и в школу идти.
Однако, на следующий, после этого чижика-пыжика, день в школу меня не разбудили.
Что же произошло?
Потягиваясь, я вышел в коридор и поморщился от неприятного ощущения.
Кто-то долго ходил по квартире в уличной обуви. Песок под голыми пятками так и хрустел. Ни я, ни Ботинок так сроду не делали. Мать строго-настрого запрещала. Даже в старые времена, в коммуналке мы не ходили в обуви по комнате. Как только мы заходили дальше условной черты, мама нападала на нас с тряпкой и веником. И с тех пор, привычка ходить босиком по вымытому полу осталась у нас на всю жизнь.
Я притоптываю ногой пол, будто проверяю опасные места на болоте. Так и есть. Грязь до самой маминой комнаты. Недовольно приоткрываю дверь и тут же встречаюсь глазами с толстенькой, ярко накрашенной тетенькой. Тётенька прижимает к себе яркий, пластиковый, почти что игрушечный ридикюль и нервно осматривает глазами книжные полки.
Осмотрев вместе с ними меня, она еле заметно кивает. Потом берёт с одной из полок наполовину выдвинутый «Советский Джаз» и с удовольствием рассматривает ту фотографию, где Козёл с Дятлом сидят по разные стороны столика в кафетерии.
Козёл здесь совершенно не причём. Фокус с наполовину выдвинутым «Советским Джазом» мне приходилось наблюдать по сто раз, еще когда Ботинок давал частные уроки на дому в коммуналке. Но, ни одной из тех студенток не было дозволено ходить по нашей комнате в уличной обуви – всё из-за мамы. На остальное мне сейчас наплевать. Ходить по квартире в обуви нельзя. Именно это мне надо сейчас донести до Ботинка.
– Тёмыч! Это тот психиатр, – кричит Ботинок из кухни, кидая на сковородку котлеты. Окна в ту же секунду запотевают. Пот пробирает и меня… Психиатр! За мной пришёл!! Давно пора!!! Но как неожиданно!
Я опрометью кидаюсь в темноту маминой комнаты и тщательно закрываюсь в своей.
Через некоторое время прихожу в себя и взращиваю в глубине души росток надежды – с чего вдруг? Какой психиатр? В нашей квартире? Зачем? Все доводы в его пользу конечно странны. Но всё-таки, как не крути, приходится признавать, что у нас в квартире находится настоящий психиатр.
– Может быть, это Ботинка надо спасать? – пронизывает меня ужасная мысль через какое-то время. Но я не могу с собой ничего поделать. Боюсь перешагнуть через порог. Спустя пару часов, я всё-таки осторожно выглядываю через запотевшую стеклянную вставку в хлипкой двери. Ну как, требуется моя помощь или нет?
Но отцу с психиатром, кажется и вдвоём неплохо.
Они спокойно себе беседуют, держась за руки. Шторы задёрнуты. На заднем плане лениво играет какой то умиротворяющий попс. Возможно Принс. Возможно Джордж Майкл. Ботинок мой в жизни такого ни разу не слушал. Но это не важно. Им вдвоём хорошо
Тогда и мне тоже становится хорошо. Психиатр пришёл не по мою душу. И я обретаю покой. Потихоньку прокрадываюсь на кухню, где недавно пахло котлетами.
Разумеется, котлеты сгорели, и угольки улетели в мусорное ведро вместе с газеткой.
Тогда я невозмутимо прохожу мимо Ботинка и психиатра. Раз – перешагиваю через ботинковые тапочки, два – удивлённо таращусь на женские ноги в запесоченных сапогах, три – морщусь при звуках голоса Джорджа Майкла, четыре – наматываю по комнате круг и выхватываю из за угла большую истрепанную швабру. Потом долго делаю из газеты совок. Удаляюсь на кухню и там громко скребу пол, избавляясь от угольков несостоявшихся котлет. А заодно уж и от песка с её обуви. Главное – чтобы можно было ходить босиком по квартире. Потому что мама бы этого песка, по квартире рассыпанного не потерпела, – думаю я.
– Да, – спохватывается Ботинок, – Тёмыч, друг! За хлебом спустись. Сделаю всем бутерброды с селёдкой.
И незаметно от психиатра даёт мне вдруг столько денег, что хватило бы на радиоуправляемый игрушечный вертолёт
С тех пор я каждый день спускаюсь за хлебом. А на третий день покупаю себе этот чёртов вертолёт, представляете? Про школу и разговора нет. Я совершенно внаглую прогуливаю все занятия у Горжетки.
На четвёртый день, вместо того, чтобы идти за хлебом, я собираюсь испробовать, как летает мой вертолёт на улице. Окрестные дети осматривают меня с безжалостным скепсисом. Вертолёт довольно убог и каждый раз заваливается набок. Но мне-то всё равно. Уж это точно не самое главное в жизни. Просто хреновый пластмассовый вертолёт на радиоуправлении, и расшибись он сейчас о стенку теплоцентрали я и не расстроюсь. Так всегда бывает с тем, что сваливается тебе на халяву. Вот если бы и всё остальное свалилось так!
«Надо бы поднять ставку», – лениво обдумываю дерзкий план, – «и купить радиоуправляемую машинку посолиднее». А что? Ботинок уже совсем стесняться меня перестал и спит с психиатром в одной двуспальной кровати. А если соседи узнают? Кому, как не мне его покрывать. Из нашего полуоткрытого окна уже битый час раздаются звуки ужасного стариковского танго. Там танцуют. Я удивляюсь в глубине своей отощавшей, ни разу не влюблявшейся души – Ботинок конечно дядя немолодой, но ведь ему нет ещё и пятидесяти. А психиатру уже давно за пятьдесят. Неужели эта толстая тётенька и вправду посещает его не только по должностным полномочиям?
«Вдруг та помрёт, а он расстроится», – посещает меня неожиданно новая мысль. Но я не успеваю её хорошенько обдумать
– Пссс, – шепчет кто-то за спиной хрипло. – Слышь! Эй!
Я раздражённо направляю вертолёт прямо в стенку теплоцентрали. Интересно, получится его как следует раздолбать, или нет?
– Дятел! Младший дятел! Ты слышишь меня?
Бум! Вертолёт наконец врезается и рассыпается на пару частей. Никакой вспышки, никакого облака. Даже на взрыв тоже ничего похожего не произошло. Я разочарован. Осколки вертолёта немедленно окружают дети и вопросительно смотрят на меня. Я машу рукой, – мол, забирайте себе – и заинтересованно оглядываю двор в поисках того, кто назвал меня Дятлом.
Я вижу, как у нашей парадной пасётся Козёл. Сам Козёл! Козёл, поздравлявший недавно людей в новогоднем голубом огоньке в аккурат после самого губернатора! Прямо перед дверью дежурит, прислонившись к столбику. В руках у него синий полиэтиленовый пакет из строительного магазина. Он облокотился головой о стену и вязко, неровно дышит.
Я отдаю первому попавшемуся малышу запесоченный пульт и, наконец, чувствую себя свободным от вертолёта. Зачем я его купил? Не правда ли хорошо без него стало? Больше никогда не буду себя обременять.
Но не тут-то было.
Кажется, полиэтиленовый пакет в руках Козла предназначен по мою душу. А может и не по мою? Наверняка, это Ботинок что-то затевает
Козёл не спешит мне навстречу, а терпеливо ждёт, когда я к нему подойду.
Рано или поздно мне приходится это сделать.
– Папа в отпуске, – сымпровизировал я, поравнявшись с Козлом, опустившись до его уровня глаз – он низкорослый. – И его не будет до субботы. – Пришлось отворачиваться в сторону от тянущегося вслед за ним перегара.
Ответа не последовало. Похоже, что великий джазовый Козёл сегодня не импровизирует. А может и вовсе разучился за столько лет. Прошло их немало….
Я пожимаю плечами и закрываю от него рукой домофон так, чтобы Козёл не увидел секретного кода. Но тот кашляет. Я оборачиваюсь в последний раз.
– На, – говорит Козёл и настойчиво пытается мне всучить в руки пакет – это оркестровый инструмент. Ты уже с ним знаком уже… Дятел младший.
Ощупываю пакет – там явно лежит саксофон. Скорее всего, тот самый, с шеей из пуговичной коробочки.
Оркестровый… Я не могу понять, плохо это или хорошо. Поэтому переспрашиваю.
– Это хорошо, – убедительно доказывает что-то Козёл, – только у оркестровых сбоку такой крепёж… У этих, новых уже нет. И у тех, которые классики любят тоже. А вообще, крепёж – это чтобы тебе потом со жмуром ходить можно было. Оркестр! С покойником! У-у-у, – и делает лицо как у Франкенштейна.
Я не могу понять, в чём здесь толк. Опять робко переспрашиваю. Тот машет рукой – мол, неважно.
– Будешь стучать! – настраивает меня на победу Козёл. – На таком как этот – стучать надо, к-к-к-как дятел. Дятел, п-п-п-понял? По другому т-т-ттебе его и не удержать.
Не могу сказать, что Козёл сильно пьян. Но видно, что даже при сильном желании, он не способен мне объяснить о своей затее внятно, по человечески.
Я принимаю пакет в руки. Козёл машет рукой и ловко сбрасывает зелёную харкотину в мусорный бак. Потом насыпает в ладонь и спешно глотает таблетки.
– Отцу привет передавай. Только не выпендривайся. Передай, а? Ну, пожалуйста…
Я обещаю передать привет, и Козёл поспешно прощается.
– Ну, спасибо, что ли. За саксофон, – делаю вежливое лицо я. Никакого радушия не высказываю Всё таки это козёл. А хорошего человека козлом, как говориться…
– Не благодари, он ничего не стоит.
Козёл снимает шляпу и растворяется в темноте. Я не понимаю, может, приснилось? Но нет, вот же он саксофон, который ничего не стоит, у меня в руках. А добрый Козёл, или злой – в конце концов, какая мне к чёрту разница?
Надо сказать, что, втюрившись в психиатра до линии собственных ушей, Ботинок перестал уделять мне внимание совершенно. Вместо того, чтобы спрашивать как дела, он взял привычку отбояриваться деньгами. Ничего удивительного. Деньги у Ботинка водились всегда, а иногда до такой степени, что девать было некуда. И всё же такой щедрости от него никто не ожидал.
В школу я уже не ходил больше недели, воспринимая все возможные оттенки халявы, как должное. Ботинок исправно сыпал деньгами, а я был свидетелем тому, как психиатр приходит к нам каждое утро, а иногда остаётся переночевать. Как Ботинок встречает её букетом, обнимает и приглашает к танцу. И как потом оба дремлют в дрянном прожжённом кресле на кухне. Незаметно для себя, я и сам стал вылезать из бывшей маминой комнаты и подсаживался рядом с ними, занимаясь каким-нибудь обыденным делом. Меня притягивало молочного цвета тепло исходившее от психиатра, но, приглядевшись поближе, я замечал её неровные зубы и тепло испарялось. А жаль. Возможно, именно такого тепла мне, незадолго до неизбежного совершеннолетия не хватало.
И так, в общем, каждое утро. Танго. Почти что праздничная суета.
Хлеба сегодня я так и не купил. Сегодняшний день я проведу вместе с вами.
Понемногу осваиваюсь и в какой то момент даже спешу на кухню сделать потише газ. Это, чтобы котлеты не пригорели. Ботинок благодарит меня кивком, а психиатр растроганно улыбается. Какой славный малыш, как помогает тебе по хозяйству – вероятно, думает про себя она. И смотрит на меня странным взглядом, словно душу наизнанку выворачивает.
Но каждый прибранный мной газ стоит нехилых денег. Я, таким образом, уже тысяч десять заколотил, не считая всяких там походов за хлебом и сахаром. Думаете, я славный малыш? Нет. Я хитрая, изворотливая гадюка. Ничего. Пусть привыкают, если конечно хотят продолжать строить личную жизнь или что им там по глупости вздумалось.
– Он просится в тюрьму. Или на необитаемый остров, – смеется Ботинок,– на той неделе мне сказал. Успокоил, можно сказать. Как убаюкал.
Психиатр очухивается от своего растроганно-отрешённого помрачения.
– Ну, а как в школе у мальчика дела?
– Три недели уже в школу не ходит, – слегка привирает Ботинок. Не три, а две, вспоминаю я и бесшумно прячусь в темноте коридора. Не хватало ещё, чтобы эта пухлая психиатрша испортила мне всю малину. Меня все устраивает, – сверлю её глазами из темноты я, – В школу я не хожу. Поняла, ты? Вот и умница.
– Правильно, мастер – улыбается мне психиатр. – Только зачем же хотеть в тюрьму, если ты уже из школы уходишь? Надо радоваться. К самостоятельности себя приучать. А какая тебе в тюрьме будет самостоятельность?
Самостоятельность! У меня прямо от сердца отлегло. Сколь удивительно прекрасен этот день, дарующий прекрасный поворот событий!
– Ты правда так думаешь? – скептически поднимает бровь, заинтересовавшись вдруг моими перспективами Ботинок.
Психиатрша встаёт, долго смотрит в окно, выключает бесконечное танго.
– Выйди, Борис. Я тебя прошу. Дай с человеком поговорить.
А как только Ботинок выходит, делает в мою сторону лихой разворот и хищно требует чтобы я выложил ей всю подноготную.
Она психиатр. Ей явно хочется, чтобы лично я рассказал ей этот бред про тюрьму, а не батя. Может, в слова Ботинка не верит. Может, хочет потренироваться немного на мне. Ведь психиатр же она самый настоящий, – ещё раз напоминаю себе я. Просто без халата сложно в такое поверить
Но чего бояться? Хуже не будет уже, ведь так?
И я медленно, неторопливо ей объясняю. А по мере того, как расширяются её глаза, понимаю, что немного переборщил. Ну что поделать. Мне уже нравится ей объяснять. В конце концов, она психиатр… хотя без халата это и не сразу определяется!
– И часто ты, Тёмыч из школы уходишь? – запанибратски спрашивает она.
Хочу соврать, что в первый раз, но подслушивающий у дверей Ботинок выкрикивает очень настойчиво:
– В четвёртый раз. Нигде не задерживается. И школы, как ты понимаешь, Мопся – все музыкальные…
Так я узнаю, как зовут психиатра – Мопся.
Глупое домашнее имя.
Мопся. Тьфу.
От этой Мопси меня тошнит и начинает болеть голова, но что поделать – пусть теперь у папы будет своя домашняя мопся.
Спустя часок-другой, проведённые с отцом в ритме танго, Мопся ещё разок переманивает меня к себе, а Ботинка выгоняет в магазин за мороженым. Как будто в кабинет для опытов позвала. Так я и знал, что рано или поздно этим закончится – опытами над бедным подростком.
– Скажи мне раз, – требует она. – Досчитай до восьми.
Я тихонько говорю «Раз», но всё-таки движениями пальцев завершаю цикл до требуемого. Потом повторяю. Четыре такта в четверти.
– Как интересно, – таращит глаза она. – А ну ещё раз! Раз!
И я отказываюсь наотрез. Пусть сама себе разкает. Пусть таращит глаза… Мопся!
И она закрывает глаза, печёт меня ими сквозь накладные ресницы, сжигает дотла, дырявит взглядом насквозь, жуёт палочку корицы из Ботинком сваренного хитрого кофе – одним словом раздумывает.
– Нет, в школу ты больше не пойдёшь. Не старое время. Откажемся. Сейчас обо всём можно договориться.
Ботинок как почувствовал, что мне это пришлось по душе. С мороженым подоспел. А в другой руке – коньяк «Метакса», из которого и мне достаётся в напёрсток.
На следующий день вместо меня пошла в школу Мопся, а после этого, я уже больше никуда не ходил. Бездельничать мне понравилось. Жаль, продолжалось всё это недолго…
Глава четвёртая
Первую поездку в Тууликаалио, Ботинок совершил ещё без меня.
Познакомился с соседями и с удовлетворением понял, что никому здесь до меня никакого дела не будет. Именно то, что нужно. Именно то, чего не хватало, и не будет хватать мне в Петербурге, гори он ясным пламенем, вместе с соседями и преподавательницей по кличке Горжетка. Так что приехал я сюда, можно сказать сюда как барин, на всё готовое.
Среди моих новых друзей, живущих вверх по лестничной клетке старуха с кудряшками, старуха без кудряшек, скрюченная старушка передвигающаяся гусеницей, ничем не примечательный мотоциклист с брекетами, как у подростка и едкая, черная как смола, но очень приветливая девушка в колючей искуственной шубе. Я не буду их видеть и слышать тоже не буду. А вот они меня будут, да ещё как! Потому что я музыкант – именно так им и сообщили. Но вряд ли кто-то проявит ко мне что-то кроме дежурного добрососедского интереса . Здесь такое не принято. И я считаю, что это просто прекрасно.
С тех пор у меня каждый день проходит согласно вялотекущему плану.
Играть на пианино можно с шести до шести. Если я не играю – Кудряшка стучит по батарее. Ботинок договорился с ней – а вот как не знаю. Может «Советский Джаз» ей показал. Может быть денег дал много, что вряд ли. А впрочем, почему бы и нет. Выходит, что по документам она теперь мой опекун, и стучать по батарее – её работа. Об этом знают даже в полиции. Но по сути Кудряшки этой никакого до меня дела нет. Её доставляет удовольствие стучать по батарее и таким образом разгонять тишину. Она довольно мила, но попробуй только издать какой нибудь звук ПОСЛЕ шести. Сразу же последует разъяренный звонок в квартиру. Я уже насобачился не открывать, а просто кричать «Юммаран синут!» прислонившись лбом к холодному дверному глазку. И она ласково мне кивает.
Вместо телевизора у меня перед глазами ничем не занавешенное окно. Через него хорошо видно как мимо снуют прохожие – их немного, они чёрны как тараканы, но очень приветливы. Я вижу их, и они видят меня. Скользят по моему окну бесстрастным, но заинтересованным взглядом. Ей Богу, словно в аквариуме! Такой аквариум изрядно бы меня напрягал, занимайся я дома, под колпаком у Горжетки. Но я, слава Богу, не дома.
Иногда я поднимаю руку в приветствии и тогда каждый, кто видит, приветствует меня. А когда мне не хочется, чтобы меня видели, я просто прячусь за кадку с алоэ, стоящую на подоконнике.
Вот и всё.
Это может показаться глупым, но чтобы здесь, в Тууликаалио спрятаться, кадки с алоэ вполне достаточно.
Я просыпаюсь, ощущаю голыми пятками холодный пол и тут же бегу на кухню кипятить чайник. Вскипятив его, я с наслаждением выливаю кипяток в таз и, размешав с холодной водой из под крана, грею там ноги.
Что уж тут говорить – немного странно я себя чувствовал, впервые приехав в Тууликаалио. На подступах, всё вокруг казалось таинственным, а вот теперь уже нет. Как будто тогда я умер, а сейчас снова живу. Именно такое впечатление засело у меня в голове сразу после перехода государственной границы.
Граница государственная – это ведь странная вещь. Шутить нельзя. Улыбаться нельзя. С собакой дружить нельзя. Что уж тут говорить о цели визита – соврать с три короба. И если удалось – то всё, в общем, неплохо. Я давно наловчился их проходить, по методу насвистываний, улыбок и большой, нагретой фиги в кармане.
А в этот раз, сразу после границы, мне приснился странный сон. Как будто не только обыкновенную границу надо было переходить, но и психиатрическую тоже. Забавно, не так ли? Переход психиатрической границы в моём сне оказался довольно простым. Таким простым, что вообще нефиг делать. В окошечке была Мопся, одетая как генерал. Надраена как лакированная деревянная ложка. Я показываю паспорт, а она – вот уже злая, точно собака, спущенная с поводка – требует новый и новый. А я с лёгкостью достаю еще и еще. Забросал её, наконец, паспортами, такой лихой – взял, да и дальше пошёл. Окаазалось, психиатрическую границу, в отличие от обычной, переходить – одно сплошное удовольствие.
Просыпаюсь – вроде бы всё тоже неплохо. Радио выключили, наконец. За рулём – кислый Ботинок. Рядом на сиденьи сонная Мопся. Но совсем не такая, как в моём сне. Не побоюсь этого слова – хорошая.
Вообще, с этой Мопсей мне не всегда удавалось найти общий язык. Иногда я искренне недоумевал, что именно отыскал в ней Ботинок. Я и сам было пытался в ней что-то найти – никакого результата. Возможно, там было что-то по молодости, но теперь, как после лесного пожара – поди разыщи, что там было. Может горелые обрубки, какие найдёшь. Может быть хворосту пара охапок.
Мопся ещё и вязала, представляете? Большие, неудобные сумки и кошельки. Ещё она лепила пельмени. Прической занималась по полтора часа, большие железные спицы туда всаживала – и меня передёргивало. Говорила, что успокаивает себе нервы.
Потихоньку и Ботинок втянулся разматывать нитки и подбирать по размеру крючки. А то и пельмени лепить присоседится. Мультфильмы у нас теперь стали дома запрещены и сбивающая меня с толку музыка тоже под негласным запретом. Вместо них – песни на русском языке, и тут даже Ботинок недоумевает; ну какой вред мог нанести Чарли Паркер четырнадцатилетнему. Но нет, следует хладнокровный Мопсин ответ, – она знает про Паркера всё, и в том числе то, что Паркер принимал наркотики. И песни у него все про наркодельцов – например этот твой ужасный «Мусин муж»!
После таких слов Ботинок завял и начал слушать вместе с Мопсей Виктора Цоя. Ещё и меня пытался на него подсадить, говорит, что поёт интересно – на октаву ниже, чем надо и вообще для общего развития подойдёт… Я послушал, ничего интересного. Моему барабану в голове, эти пониженные октавы без разницы. По мне уж лучше Мусин муж, точнее Moose the Mooche! – всё равно я в нём ничего не понимаю, кроме идеально ровного ритма. И мне от него хорошо.
В общем, жить с Мопсей мне так и не понравилось. Иллюзия домашнего уюта у камина оказалась мерзкой приторной гадостью. Так что, пожалуй, теперь я даже радуюсь, что буду с ними видеться раз в три месяца, по истечению каждого из шести сроков двухгодовой визы.
Везите меня отсюда поскорее куда захотите.
Пока Ботинок собирается в прихожей, в моей потревоженнной дурным пограничным сном голове звенит мысль, что всё складывается как нельзя хорошо. Да здравствует самостоятельность. Долой вязание. Долой Виктора Цоя. И хватит с меня уже твоей Мопси, старик. Взрослым я стал, врубаешься!
И Ботинок виновато отвечает на Мопсин звонок, – Да-да! Иду уже.
– Пока, дядя Шарик!! – сдержанно улыбается он.
– Пока, Ботинок, – скучным голосом говорю я.
Так мы и попрощались.
И как только за ним захлопывается дверь, я понимаю, что был прав. Меня охватывает чувство свободы. Тут, в Тууликаалио забавно. Одеяло оказывается с подогревом. Да еще и жаркое такое, что я вмиг расслабился как на пляже и моментально заснул.
Нет, ну сначала-то мне, конечно, ничего здесь не нравилось. Было немного от ощущения брошенного в космосе астронавта. Или, исходя из специфики пейзажа за моим окном – тоски бешеного волка из Джека Лондона по школьной программе. В первый раз, проснувшись под электрическим одеялом в глубокую ночь, я даже немного повыл на белёсую пластмассовую луну, топорщившуюся из окошка. Выл, правда, недолго. Кудрявая бабушка стукнула в батарею так, что сверху посыпалась штукатурка, а ведь вроде на совесть здесь всё соображено. Тогда я представил себе, что дело обстоит так, будто я и вправду одинокий волк. И мне стало легче.
Я распахнул окно и начал выть прямо в него, чтобы не пугать старушку.
Так- то со стороны всё в жизни может показаться довольно скучным. Особенно когда перед тобой шоссе, лес, да супермаркет с небольшим отделом для розжига костров и товаров для охоты – и ничего похожего на маршрутки до места работы. Напрягает? Возможно. Я ведь городским ребёнком всегда и был. Когда это меня выпускали из-под родительского присмотра, скажите на милость? Все эти истории о поездках на товарных поездах и отравлениях угарным газом из футбольного мячика – для меня всего лишь истории, и ничего больше. Дерзкие хулиганы навязывают таким, как я, свой взгляд на жизнь, а сами, кроме того, что им показали по телевизору, в жизни ничего не видали. Здесь тоже можно всё что угодно придумать – абсолютно на пустом месте. Всё-всё-всё можно изобразить, вплоть до нападения лося в дремучей чаще. В чём разница тогда? А вот то, чего не придумаешь с панталыку никогда – так это то, что живёшь здесь один, с собственным паспортом и без присмотра Ботинка.
Согласитесь – жить в свое удовольствие в собственной квартире, когда только стукнуло четырнадцать лет – куда лучше, чем постоянно попадать под перекрестный огонь отцовского воспитания или, что ещё хуже, удостаиваться внимания его ненаглядной Мопси, мачехи-психиатра. Вдобавок – Финляндия. Рядом – река Вуокса. Летом тут, наверное, совсем хорошо. Ну, до лета я, может, не доживу, помру со скуки. Или всё-таки нет?
Думая об этом, я грею ноги. Одновременно, просматриваю газету из почтового ящика. Финский пока не учу – так, слегка балуюсь. Впрочем, выучить финский я не прочь – а почему, собственно говоря, и е выучить?
Готовлю завтрак. Сегодня – дьявольский торт из блинов, чипсов и зелёной, выдавливающей глаза из орбит пасты из отдела мексиканских продуков «Текс Мекс». Я не вдаюсь в подробности, но, кажется, она называется хумус. Превосходная вещь, эта паста. Где ты был раньше, друг хумус?
Забавно вот что: иногда я приветствую проходящих мимо людей, а иногда они приветствуют меня первыми. А как только я сажусь за пианино, заинтересованных взглядов хватает с лихвой. Люди сами начнут мне махать-улыбаться, но мне уже будет не до того.
Но рано об этом. Время для пианино ещё не наступило. Так что, пока я пью себе в удовольствие растворимый клубничный сироп – наливаю его прямо из пятилитровой канистры с весёлой картинкой и заедаю ужасным зелёным хумусом.
Такой завтрак стоит всех горестей, связанных с моим отлучением от родного дома.
Ну, уж, пожалуй, теперь-то я точно себя окончательно успокоил. Небольшой утренний психоз на тему бесполезности жизни в очередной раз снят с повестки дня. Я решительно выливаю остатки холодной воды в скучающий на подоконнике алоэ и принимаюсь за будничные дела.
Ботинок учил меня так – включать что-нибудь бессмысленное и свингующее одновременно и не отставать ни на долю. Бессмысленное, ради того, чтобы шпарила техника ради техники и никакой красоты не предусматривалось вообще. Например, концерт Эрика Долфи в Уппсале, на котором он сломал на сцене язык. Не себе, разумеется, а кому-то из отказывающихся раскачиваться в такт зрителей. Слушая этот концерт, во всякие сломанные языки легко вериться. Да и не только Долфи язык мог сломать. Взять, к примеру, любой из концертов Монка, который прекращал играть и затыкал любого из музыкантов, кто осмеливался сбиться с ритма во время его знаменитых пауз. Не хотел бы я оказаться рядом с Монком в такой момент. Да и Долфи, я, пожалуй, поостерёгся бы слушать вживую. Крутые ребята они все, ничего тут не скажешь.
Раз-два-три бац, раз-два-три бац. Это уже почти что гипноз. Он усыпляет мою неусидчивость. Теперь, вогнав себя в транс, можно приниматься за дело. Это несложно. Я ведь не занимаюсь физическим трудом. Только, пожалуй что, умственным. Вот только труд ли это – умственный труд? Когда-то казалось, что труд. А теперь всего-то и надо, что обозначать в голове прогрессию. Потом левой пяткой перекладываешь её на пианино. Например «два-пять-один». Или «шесть – три- один – семь – уменьшить». Можно упростить. Можно усложнить. Но главное в этом деле – не вылететь из ритма «раз-два-три-четыре».
Итак, ровно в восемь утра я сажусь за маленький, почти игрушечный рояль «Эстония» и дребезжу, не заботясь о том, чтобы звук был красивым. Игрушечным этот инструмент кажется только в том случае, если ты видел в своей жизни другие рояли. А для непосвящённых – это огромный гроб на полкомнаты, хоть и считается по недоразумению маленьким. Я из тех людей, которые спотыкаясь о «мини-рояль» думают: «Надо же, мать твою… А еще маленький, кабинетный…». Раньше я и на роялях-то никогда не играл, только на пианино… Дома у нас стояла слегка горбатая «Рига». Играя на «Риге» я представлял себе и Домский собор и себя в этом соборе, играющим на органе. Это помогало собраться с мыслями и я, бывало, действительно наяривал на «Риге», как на органе, поддавая пространства ногой. В классе Горжетки доживал свой век чудовищно убитый «Ростов-Дон». Тут уж я ничего не представлял. Даже подходить к такому боялся… Теперь, вот «Эстония».
Хоть звук на этом рояле и дерьмо – главное сейчас увидеть гармонию. И я вижу её без проблем. Ну а что вы хотите, каждый день, в одном и том же режиме – ещё и не такое увидишь. Это вам не Горжеткин спецкурс по серо-буро-малиновым в крапинку птичкам на проводах, с перерывами на распекание дураков типа Свадебкина.
Никаких сорока минут. Полтора часа без перерыва – иначе насмарку. Всё это – под собственным контролем, представьте себе. И никакого телевизора у меня нет. И никакой прикольной картинки перед глазами. И даже будильник у меня звонит этой Уппсалой, потому что барабан в голове останавливать нельзя. А когда я прогуливаюсь или закупаюсь продуктами из супермаркета, мне следует затыкать уши, лишь бы не перебить барабан развесёлой рекламной песенкой из громкоговорителя в универмаге.
Без наушников на улицу выходить тоже не стоит. Хороший плеер позволяет замедлять темп проигрываемой им пьесы настолько, насколько мне хочется. Замедляясь на светофоре, я прибираю темп поворотом ручки, а потом вывожу на тот же темп. Слушать, двигаться и чистить картошку – всё в одинаковом ритме. И одновременно с тем повторять гармонию. Один. Пять. Два. Шесть. Три. Один. Пощёчиной увеличить, подножкой уменьшить.
Можно сказать, последнее родительское благословение мне было дано. Эти пощёчины ещё помогут мне со всем расквитаться.
Ботинок был замечательный педагог. По итогам его дьявольских экспериментов я либо трёкнусь и никогда не приду в себя, либо вернусь из битвы с Горжеткой победителем.
Но иногда, мне кажется, что я начинаю сходить с ума прямо сейчас.
После долгого прослушивания этой Уппсалы, на фоне всей этой прекрасной музыки мне явственно слышится тонущий в аплодисментах хмурый русский голос: «Тёмыч, мозги не напрягай, бери нахрапом»
Это, пожалуй, уже перебор.
Сходить бы прогуляться.
Да И прикупить ещё чуть-чуть хумуса, пока не закончился.
В перерыве я отправляюсь в магазин. Это заменяет мне все развлечения. А ещё по дороге я прокручиваю в голове то, что лень осваиваить с инструментом. Выбираю простенькие пьесы, где прогрессия вычисляется уже машинально, поэтому они не отвлекают меня от интересных событий.
При входе я сразу рассматриваю пробковый стенд, чтобы понять, что произошло новенького со вчерашнего дня. А произошло немало. Потерялся французский бульдог. Отличительная черта – кулончик старой металлической группы и попонка в виде рок-музыкального балахона. А вот ещё. Нашелся пакет с документами на имя Росмолайнена. Но сам Росмолайнен тоже разыскивается – с позавчерашнего дня без документов уехал… куда интересно, зачем: Нет, мне ни за что не прочитать, куда уехал Росмолайнен. Эти точки над буквами быстро выключают в моей голове барабан, а переключать барабан нельзя не при каких обстоятельствах.
Тогда я иду на площадку молодняка, расположенную на первом этаже супермаркета и остервенело наматываю по ней несколько кругов. Никто мне не запретит, да и мысли запрещать ни у кого здесь не появляется. Все улыбаются, а кассирша, прибежавшая на шум, показывает мне большой палец вверх. И я сам тянусь вверх за этим пальцем, выпрямляю спину и бросаю по-фински «Привет», потому что это моя любимая кассирша. Она очень мила, к тому же протыкана сотнями булавок, как та пробковая доска с объявлениями, да и объявления на ней тоже есть – многочисленные татуировки заканчиваются примерно на подбородке. А потом снова начинаются, уже прямо на лбу – фрагмент тернового венца, переходящий в лавровый.
Иногда, когда лень переться четыре километра пешком или надоедает бродить по бесконечным рядам супермаркета у границы, и я иду в тот маленький магазин, что прямо напротив – тёмный и засыпанный сугробами, как дом бабы Яги. Там, разумеется, совсем другой выбор. Копчёная рыбка с названием «муйкку». Газированный кипяток. Бесплатная микроволновка. Белобородый дед за столиком с миллионом червей для рыбалки всякий раз пытается разговориться по-русски, но я протестую. Как только слышу русскую речь, в моей голове перестаёт стучать барабан – вот так незаметно я привыкну и к финскому языку и его многоударной, уступчивой ритмике.
В общем, покупка еды в финских магазинах для меня сейчас самый большой прикол. Как я буду без этого дальше жить – пока непонятно.
Расписание соблюдается беспрекословно. Как только темнеет и в окнах соседских избушек загорается свет, я разбираю саксофон и иду в лесок и присаживаюсь под выступающие камешки. Здесь можно расслабиться. Правда, вот, ничего не могу с собой поделать – всякий раз, когда дело доходит до саксофона, мне кажется, что он пахнет покойником. Воняет, как от Козла. Но через минуту я вспоминая, что это не сам саксофон, а всего лишь, чемодан ему раньше принадлежавший. Но от самого саксофона, как и от Козла в тот памятный день несёт холодом.
Поливая цветы, Козел был скорее свиреп и я боялся обжечься, поэтому не стал акцентировать в памяти этот момент. Вместо этого, я на всю жизнь запомнил руку Козла передающую мешок с саксофоном – она уже была холодной, как у мертвеца.
В тот день, вернувшись домой Козёл умер и его прощальный привет отцу я передавать не стал. Мы даже на кладбище собрались, но Ботинок беззлобно сказал пред иконой: «Вечность продлится без Верасов» – тем и отделались…
В общем, я открываю футляр и ещё раз вспоминаю Козла…
Как он там говорил – хочешь каркай, хочешь перди, а звук издай такой, чтобы все тебя услышали. Ну, вот и слушай теперь, старый дурак.
Гуу! Гууу!
В один прекрасный вечер, мне надоело. Я рассердился и плюнул внутрь, стараясь переломить трость пополам. Так, как выплёвывал в детстве мёрзлую черноплодку из жестяной палочки. Трость не переломилась – что ей сделается? А звук вдруг приобрёл требуемую упругость. Я нехотя повторил и сразу понял – поймал. Вот оно. Гнутый сапог саксафона издал звук похожий на карканье. Но это было не то сдавленное стариковское карканье, к которому я уже начал потихоньку привыкать. Это был нормальный звук саксофона.
Я попробовал ещё, но сразу же заткнул дребезжащую трость языком. Карканье прекратилось. Издался хотя и тихий, но, всё же, достаточно сильный удар. Его можно было соединить с тем барабаном, который заучал у меня в голове и выглядело это уже вполне себе достойно. Противным он был ровно настолько, насколько это было нужно. И я бы очень обрадовался, если успел. Но я не успел. Меня отвлекла огромная, потная, обкаканная, спускающаяся по веткам пока ещё не обстуканной дятлами сосенки белка.
Глава пятая
– Тело не ус! – бормотала белка, и медленно, раздумывая над каждым движением спускалась вниз по сосне. – Не ус – тело! Неустелло. Тело не ус! Бу-бу-бу…
Стоило больших трудов убедить себя в том, что встретить такую белку в финском лесу – это нормально.
– Тело не ус!
А , может, и нет.
– Да почему же не ус -то? – не выдержал я.
И обмер.
И зачем, спрашивается, я вмешиваюсь? Я даже не был уверен в том, что белка по русски сейчас говорит! Ловлю на себе недоумённый белочкин взгляд. Нет, всё таки по-фински, наверное…
– А что, ус что-ли? – обхлопала себя белочка со всех сторон лапой.
Я не могу удержаться и тоже делаю попытку дотронуться до неё.
В ответ на такой моветон Белочка со всей силы гаркнула:
– Отвяжитесь!
Вот так штука. Отставляю в сторону саксофон. Мы смотрим друг на друга заинтересованно. Но белка косит глаз на мою правую руку, в которой лежит саксофон…
– Саксофон, – жадно пыхтит белка и тянет к инструменту лапы.
– Ух ты, – в свою очередь радуюсь, делая попытку счистить с белки лесного клопа, кажущегося мне опасным – Вот это да.
Невозможно выразить, как я рад. Хотя белка очень вредная – сразу видно. И кусачая. А уж большая! Бывают такие, интересно, вообще? В Тууликаалио, наверное, бывают. Зверей в Тууликаалио хоть пруд пруди. То лису увидишь, то зайца-альбиноса невероятных размеров. Если до Вуоксы дойти – там будут тусоваться редкие осенние цапли. Прямо рядом с домом на дорогу пару раз выходил лось. Я помахал ему также как и всем случайным прохожим, но лось не стал откликаться. Так что, хоть полярный медведь здесь появись – я бы не капельки не удивился.
Хотя по поводу белочки всё же возникают некоторые сомнения – существует она в реальности или нет? Если надавить на глаз, как советуют в случае галлюцинаций – существует. А если резко помотать во все стороны головой, будто хочешь избавиться от кошмара – то нет.
Но белка, напротив, совершенно не тяготится своим присутствием в этом лесу. Она даже не собирается убегать. Белка пытается посмотреться в матовый, вытертый временем саксофон как в зеркало и нервно поправляет нахлобученную прическу.
Тогда я осторожно беру саксофон левой рукой и тихонько отвожу его в сторону. Белк делает шаг вперед. Он словно привык смотреться во всякие никелированные поверхности и не понимает, почему в этот раз у него не получается. Как кот, который привык играть с клубком, но сейчас не может заставить его покатиться. Кот обижен.
Делаю несколько шагов в сторону – и белк прыгает за мной как всё тот же обиженный кот за клубком.
«Из лесу белочку взяли мы домой!» – как же хорошо мне поется, но, господи, я же поперёк всех правил это делаю. Нельзя мне крутить в голове незасвингованные песни. Покрутишь так – и две недели работы насмарку. Впрочем, тот самый, настоящий, свинговый плеер у меня в голове и без белочки выключился. А я и не заметил.
Да и важно ли это? Я нашёл в лесу белку и, кажется, она хочет дружить.
Или нет? Или это только так кажется? Дружить она, вроде бы, не очень и хочет. Обращает внимание только на саксофон. А у меня, как назло, в карманах ничего нет. Ни хумуса, ни орешков.
Чем бы ещё её приманить? Пока белке достаточно саксофона. Белк ещё раз скептически обнюхивает его со всех сторон, и всё равно, так и не понимает, почему нельзя туда посмотреться.
Саксофон старый, хоть и добротный, но очень истрепленный временем. Металл его совсем потускнел, хотя при желании ещё можно натереть поверхность и смотреться как в зеркало. А лет пятьдесят назад, так поди, и натирать не надо было вовсе. Слишком много времени прошло. Это понятно и белке. Махнув на свою неудачу хвостом, Белк саксофоном больше не интересуется.
– Мартин. С таким вот кляпом. И фа-диеза нет. Бедняга… – бормочет он себе под нос.
Что?
– Он оркестровый, – небрежно бросаю я, и белка косится на меня удивлённо. Она ничего не поняла.
– Фа диеза нет… Ладно, – машет лапой. – Тело не ус! Отвяжитесь!
Но почему же не ус? Не понимаю.
Вот же фа-диез. Дайте-ка самому вспомнить, где он.
Оказалось, белк имеет в виду самый верхний диапазон, до которого мне вовек не добраться.
Ну что-же, я знаю, как с вами тогда поступить, играющая на саксофоне белка! С уважением протягиваю ему саксофон. Кланяюсь слегка, прижимаю руку к груди, как на концерте под конец школьной четверти.
Немного сарказма – сейчас белка покажет мне, как надо брать верхний фа диез, да ещё и без специального фа-диезного клапана.
Белк неуклюже встаёт на задние лапы, приноравливает саксофон к усам, принимает романтическую позу и напряжённо вслушивается в то, что говорит ему лес.
Тело его действительно «не ус». Массивное, грузное тело. Оно основательно перевешивает фундамент его лап, а, учитывая саксофон перед собой – и вовсе не собирается на них удерживаться.
Терпеливо жду, что произойдёт дальше. Будет хрипеть или каркать?
Пока ничего не происходит. Я собираюсь ещё немного подождать, потому что торопиться мне в Тууликаалио, в принципе, некуда.
В конце концов, так ничего и не издав, Белк оглушительно чихает и катится вниз по пригорку.
Так не пойдёт. Я отбираю у него саксофон. Проверяю работоспособность саксофона после падения и терпеливо укладываю его в вонючий чемоданчик. Дома ещё раз проверю, не поломал ли чего.
– Фортепиано, может, поблизости есть? – спрашивает белка, как ни в чём не бывало и озирается по сторонам. – Или рояльчик…? Я, вот, когда фортепиано…
– Пошли, – коротко говорю я.
Уложив саксофон, я хлопнул его по плечу. Для этого пришлось слегка привстать на цыпочки.
Белка опять фыркает. Отвяжитесь!
– Фортепиано! – зову его я, делая призывные жесты руками. Как же мне непривычно называть фортепиано этот инструмент. Просто язык не поворачивается.
Белк недовольно фыркает ещё раз и недовольно
Но через минуту он уже браво топает рядом со мной и обрывает руками всякие съедобные листики.
Из лесу белочку взяли мы домой!
Отец мой действительно никогда не называл этот инструмент фортепиано. Портфель, портфолио и даже портфельпьяно – вот так немного презрительно обозначал присутствие «Риги» в нашей квартире Ботинок. Пианино или даже пьендрос – это жуткое слово звучало в нашем доме ещё чаще. Стараясь не садиться за него лишний раз за «пьендрос», отец всё же иногда не удерживался. Подкравшись к инструменту исподтишка, он нападал и откаблучивал что-то на редкость ритмичное. Но надолго Ботинка не хватало никогда. Через минуту отходил от него в сторону и сообщал всем сбежавшимся, мол, «какой никакой инструмент, а всё же ударный!»
Поэтому я вовсе не удивился, в один прекрасный день, увидев этот ударный инструмент, торчащим из отъезжавшего «Газелькина». Мопся махала ему обеими руками вслед, а Ботинок выглядел слегка обескураженным.
Несмотря на то, что я подходил к нему лишь для того чтобы напомнить себе лишний раз, как идут тролли, внутри я почувствовал в тот момент какую-то пустоту. Без возможности лишний раз ударить по клавишам, доказав себе, что ещё что-то могу засвинговать в одиночку, дома уже не сиделось. Да и Ботинок тоже был не рад. «Хороший инструмент был…. Ударный…Рига, опять же…» – слонялся по комнате он, не зная куда деть руки. Одна Мопся была, пожалуй, счастлива. Вместо пианино перед окном поселилась колония цветков, напоминающая кошмары джунглей, только без питонов и ящериц. Иногда она отламывала листик, клала себе в рот и смущённо жевала. Нервная почва, – объясняла она потом, то ли себе, то ли цветку, – во всём виновата плохая нервная почва…
Теперь у меня есть и рояль и алоэ – надо сказать, гораздо более аккуратный и принаряженный его вариант, чем тот алоэ, что был до того. Говорят, если съесть кусочек такого растения, помрёшь в страшных судорогах .Пожалуй этот вариант я приберегу напоследок. Но торопиться, всё же, не буду. Чем чёрт не шутит, может быть, Мопся меня в этом опередит. Приедет и слопает этот красивый алоэ на своей нервной почве…
Вам и не передать, какая это была липкая и грязная белка! До прихода домой, белка напоминала она скорее шишку – вся в смоле и в том экологически чистом природном дерьме, которое обычно разбросано по всему финскому лесу. А сейчас передо мной сидит пушистый шар с ушами и торчащими из-под них подвижными бусинками. Это впечатляет. Всё прошло хорошо. Кроме того, что нагревать воду в этой квартире – ужасная головная боль…
После ванны белк подцепил лапкой тёмные очки, надел ненароком и я ахнул – как же белке это идёт. Но Белк умудрился их потерять. А потом как фокусник вытащил их хвостом из под… скажем так, из под неприличного пушкового отворота.
Насмотревшись на все его фокусы исподтишка, я усаживаюсь делать себе блинный торт и решаю попробовать угостить моего Белка.
Разрезаю упаковку блинов, кидаю их в микроволновку. Потом смазываю каждый блин хумусом. Прокладываю трескучим сладким печеньем. Добавляю карамелизированный лук и заканчиваю намазным фаршем. Соединяю, прихлопываю, режу на части, чтобы не обжигаться… Вот мой блинный пирог!
Белк тщательно принюхивается. Кажется, он не будет есть такое.
Я молча открываю холодильник нараспах и белк проваливается туда по самые задние лапы
– Рыбка муйкку! – гремит он на всю квартиру. Чихает, надрывает оболочку и принимается глотать рыбок как цирковой морж. Сожрав всё, он усаживается на кровать, весь первазюканный. Потом громко чихает в очередной раз и изо рта летят непрожёванные хрящики и молоки. Аапчхи.
Фу. Вазюки-мазюки.
Я делаю постное лицо.
– Отвяжитесь! – безрадостно провозглашает белк и укладыватся спать поперёк всей кровати.
Тогда я втихаря выволакиваю из-под белки одеяло с подгревом. С таким хвостом, как у него, одеяло вряд ли понадобится, а вот я без своего одеяла здесь пропаду.
Мое замечательное одеяло. Настоящий друг. Каждый вечер оно выручает меня. И, в принципе, с таким одеялом я могу спать на полу, а белк пусть остаётся в кровати.
Это будет справедливо.
И приняв справедливое решение спать на полу, я, в одних трусах, не торопясь жую свой блинный торт, смотрю на звезды и вздыхаю. Теперь мне точно кажется, что я именно в такой избушке нахожусь, как и хотел всегда и как хотел Ботинок. Это чрезвычайно удобно, а уж о практичности такого местонахождения и говорить не приходится. Днем можно купить всё для блинного торта, а вечером получать удовольствие от одиноких лунных вечеров. Иными словами здесь можно всё.
Я решаю не чистить зубы, и заснуть прямо в носках, чтобы было теплее.
Устроившись под электрическим одеялом, я засыпаю и улыбаюсь во сне.
Мне можно всё… У меня есть домашняя белка!
Может и домашняя была эта белка, но совершенно не ручная – это факт! На ручки не просилась, в одиночестве не плакала. Скорее наоборот. Развела такую ночную деятельность, что никакой ёж не сравнился бы, а уж про остальных зверей и говорить нечего. Белк три раза вставал в туалет, гремел крышкой, ронял туда небольшие предметы, проваливался, пытаясь их вытащить, спускал воду несколько раз, потом возвращался и засыпал заново. Во сне с кем-то свирепо сражался – передними и задними лапами, а также зубами, по итогам битвы оказавшимися вставными. Слово «отвяжитесь» было произнесено раз пятьдесят. И раз тридцать – «отфафитефь».
Ну что тут поделать.
Такая, вот, белка…домашняя.
И всё-таки, засыпая и просыпаясь, я продолжал радоваться. Но окончательно проснувшись – вознегодовал. Просыпаться оттого, что Кудряшка стучит по батарее – это уж слишком. Это оттого что белк ночью сильно храпит? Нет, за окном давно утро. И Кудряшка стучит не оттого что мешают спать, а оттого что не слышит моих занятий на пианино. Этому тоже Ботинок её научил.
Взглянул на часы – так и есть, второй час и, конечно, не ночи. Придётся сегодня отменить поход в супермаркет, благо блинного торта ещё немного осталось на блюдечке.
Только что проснувший белк прижимает уши к голове и пытается понять – откуда стучат. Приметив над головой трубу батареи, он фыркает. Батарея отвечает ему звуком глухого удара.
– Что это? – с подозрением спрашивает он у батареи, нахлобучивая прическу так, чтобы выглядеть пострашнее.
Приходится постучать три раза в ответ. Раздаётся последний стук, означающий «Внучок, ты поспал, но давай, принимайся-ка теперь за работу»
Диалог с Кудряшкой состоялся.
Но Белк продолжает мне что-то втолковывать
– Я играть сейчас буду, – с яростью произношу я, специально для поселившегося в моём доме белка и понимаю, что придется повременить, пока не расчищу заплеванную рыбными косточками рояльную крышку.
– А, ну играй, – белка растягивается вдоль кровати гармошкой и принимается слушать. Я смотрю на него с негодованием. Ненавижу, когда вот так смотрят. Под чьим-то взглядом ничего не сможешь сыграть – это правило для таких, как я, стесняющихся собственного пальца на инструменте. Даже Горжетка тактично отворачивалась, когда заставляла меня разрешать аккорды. Она знала, что своими взглядами она ничего от меня не добьётся. А это существо смотрит пристальным, выжидательным взглядом, прожигая скепсисом похуже горжеткиного. Был бы у меня в руках саксофон, я бы унес его и спрятался в туалете. Потом гамму бы заиграл. Кудряшка бы меня тут же убила за шум, но хоть немного я бы глядишь и поиграл.
Но на саксофоне я играю лишь вечером. А пока в моём распоряжении пианино. Поэтому мне только и остаётся, что испепелять белка взглядом и негодовать по поводу его присутствия.
Я с утра не подарок, знаю. Никогда не встаю с нужной ноги.
Пытаться со мной подружиться с утра – бесполезная и небезопасная задача.
Но белк этим, кажется, нисколько не озадачен.
– Давай, давай играй, – требует он, взбивая лапами подушку. – Тело не ус!Тело не ус!!!
Интересно. Я ему что – парк развлечений?
– Простите, – издевательски замечаю я, – а почему вы всё время повторяете «Тело не ус!».
В ответ белка выдирает из-под ноздри увядший от времени ус и с грустным видом сравнивает его со своим разбухшим, совсем не беличим телом.
Я играю, играю, играю. Проходит часа четыре, а быть может и пять. Хотя на деле, возможно, что и всего-то минут сорок прошло. Так часто бывает. На часы я не смотрю никогда. Если смотреть на часы, то легче сразу повеситься – настолько долго здесь тянется время.
В наушниках слушаю, разумеется, Монка. Потому что его ритм-секция делит время на доли ровнее всех. Понять в чём там дело совсем не сложно, но и не нужно мне сейчас никаких сложностей. Только Монк со своими вариациями на тему блюзовой гаммы может заставить меня забыть о том, что по всей квартире шастает толстая нелепая белка в человеческий рост.
Или не может?
Белка принимает душ, ловит вставные челюсти над унитазом, пьёт воду из под крана так, что оттуда хлещет фонтан, разбивает очки, спотыкается о полку с ботинками, усаживается на блинный тор задницей, ругается так, что хоть уши затыкай, забыв о том, что начинает танцевать, долго меряет перед зеркалом лыжную шапочку, засовывает в микроволновую печь только что собственноручно выстиранный галстук… нет, это невозможно! Белка стирает галстук!