Erich Fromm
SIGMUND FREUD`S MISSION
GREATNESS AND LIMITATIONS OF FREUD`S THOUGHT
First published by Harper & Brothers, New York, in the «World Perspectives» Series edited by Ruth Nanda Anshen.
Печатается с разрешения The Estate of Erich Fromm and of Annis Fromm и литературного агентства Liepman AG, Literary Agency.
© Erich Fromm, 1959, 1980
© Перевод. А.В. Александрова, 2011
© Издание на русском языке AST Publishers, 2012
Психоанализ, как любил подчеркивать сам Фрейд, был его созданием. И великие достижения, и недостатки этого учения несут отпечаток личности своего основателя. Не приходится сомневаться, что истоки психоанализа следует искать в личности Фрейда.
Что он был за человек? Какие движущие силы заставляли его действовать, думать и чувствовать именно так, как он это делал? Был ли он, как утверждали его враги, венцем-декадентом, погруженным в чувственную и распущенную атмосферу, типичную, как принято думать, для Вены, или великим мастером, лишенным личных недостатков, тщеславия и себялюбия, бесстрашным и бескомпромиссным в своем поиске истины, любящим свою семью, добрым к ученикам и справедливым к врагам, каким считают его самые верные последователи? Несомненно, и обличения, и героизация мало что дадут для понимания сложной личности Фрейда; не помогут они и оценить воздействие его личности на структуру психоанализа. Та самая объективность, которую Фрейд считал необходимой предпосылкой при анализе пациентов, незаменима при попытке создать картину того, кем он был и что им двигало.
Наиболее заметными и, возможно, самыми мощными эмоциональными силами Фрейда были его страсть к поиску истины и бескомпромиссная вера в разум. Для него разум был единственной человеческой способностью, которая могла помочь разрешить проблему существования или по крайней мере облегчить страдания, неизбежные в человеческой жизни.
На взгляд Фрейда, только разум был тем инструментом – или оружием, – с помощью которого можно понять смысл жизни, избавиться от иллюзий (религиозные догмы Фрейд считал лишь одной из них), сделаться независимым от сковывающей власти авторитетов и тем самым стать хозяином себе. Эта вера в разум была основой его непреклонного поиска истины, стоило ему только обнаружить теоретическую закономерность в сложности и многообразии наблюдаемых феноменов. Даже если с точки зрения здравого смысла результаты казались абсурдными, это Фрейда не беспокоило. Напротив, насмешки толпы, чье мышление определялось стремлением к удобству и спокойному сну, только подчеркивали различие между убеждением и мнением, разумом и здравым смыслом, истиной и рационализацией.
В своей вере в силу разума Фрейд был сыном века просвещения. Его девизом – Sapere aude («Смей знать») – Фрейд руководствовался и в жизни, и в работе. Эта вера исходно порождалась освобождением европейского среднего класса от ограничений и предрассудков феодального общества. Спиноза и Кант, Руссо и Вольтер, как бы ни различалась их философия, разделяли эту страстную веру в разум; все они боролись за новый, истинно просвещенный, свободный и гуманный мир. В XIX веке это стремление продолжало существовать среди представителей среднего класса Западной и Центральной Европы, в особенности среди ученых, посвятивших себя прогрессу естественных наук. Еврейское происхождение Фрейда[1] только способствовало его приверженности духу просвещения. Сама еврейская традиция основывалась на разуме и интеллектуальной дисциплине; кроме того, подавляемое и презираемое меньшинство испытывало сильное эмоциональное стремление к поражению сил тьмы, иррациональности, суеверий, которые препятствовали его освобождению и прогрессу.
В дополнение к общей тенденции, свойственной европейской интеллигенции конца XIX века, в жизни Фрейда существовали особые обстоятельства, возможно, усилившие его стремление полагаться на разум, а не на общественное мнение.
В отличие от других западных держав Австро-Венгерская монархия при жизни Фрейда была разлагающимся трупом. Она не имела будущего, и разные части страны удерживались вместе исключительно силой инерции, несмотря на то что национальные меньшинства яростно стремились к независимости. Это состояние политического упадка и развала не могло не вызвать у интеллигентного подростка подозрений и не разбудить его ищущий ум. Противоречие между официальной идеологией и фактами политической реальности неизбежно должно было вызвать сомнения в словах, лозунгах, заявлениях властей и укрепить его критическое отношение к действительности. В случае Фрейда этому способствовало и еще одно обстоятельство. Его отец, преуспевающий мелкий предприниматель из Фрейберга (Богемия), потерял свое дело из-за общих перемен в экономике Австрии, которые разорили его и привели к обнищанию Фрейберга. Подростком на собственном горьком опыте Фрейд узнал, что экономической стабильности доверять следует так же мало, как и политической, что никакая традиция или общественное устройство не обеспечивает безопасности и не заслуживает доверия. К чему же все это могло привести необыкновенно одаренного мальчика, кроме как к выводу о том, что полагаться можно только на себя и на свой разум как на единственное надежное оружие?
Такими же были обстоятельства, в которых росли многие другие мальчики, однако они не стали Фрейдами; не возникло у них и страстной жажды истины. В личности Фрейда должны были присутствовать особые качества, которые отвечали за необыкновенную интенсивность этой жажды.
Что это были за качества?
Несомненно, в первую очередь следует подумать об интеллектуальной одаренности и жизненной силе, далеко превосходящих средний уровень, которые были присущи Фрейду от природы. Такой необыкновенный дар в сочетании с философией Просвещения и отказом от обычного доверия к словам и идеологиям – одного этого могло бы хватить для объяснения стремления Фрейда полагаться на разум. Могли наличествовать и чисто личные факторы: например, желание добиться успеха, что тоже предполагало опору на разум, поскольку никаких других преимуществ, будь то деньги, высокое социальное положение или физическая сила, в распоряжении Фрейда не имелось. Если присмотреться к еще более глубоким чертам характера Фрейда, которые, возможно, объясняли его страсть к истине, необходимо отметить некоторые отрицательные элементы: отсутствие эмоционального тепла, привязанностей, любви и наслаждения жизнью. Это может звучать как неожиданное утверждение применительно к человеку, который открыл «принцип удовольствия» и считался поборником сексуальных наслаждений, однако факты говорят о таких качествах Фрейда достаточно ясно, чтобы не осталось никаких сомнений. Позднее я приведу некоторые доказательства этих заключений; здесь достаточно сказать, что, учитывая дарования Фрейда, культурный климат, специфически европейские, австрийские и еврейские элементы его окружения, молодой человек с его жаждой славы и признания, лишенный радостей жизни, должен был искать приключений в сфере знания, если хотел осуществить желание всей своей жизни. Могли существовать и другие обстоятельства, объясняющие эту сторону личности Фрейда. Он был очень неуверенным в себе человеком, легко пугался, чувствовал себя преследуемым, преданным; поэтому, как и следовало ожидать, он испытывал огромное стремление к надежности. Фрейду, учитывая его характер, любовь этого принести не могла; единственную надежную опору ему давало знание, и он должен был завоевать мир интеллектуально, если хотел избавиться от сомнений и чувства неполноценности.
Джонс, рассматривая страсть Фрейда к истине как «глубочайший и сильнейший мотив в его натуре, тот, который двигал его к пионерским открытиям», предлагает объяснение, соответствующее ортодоксальной психоаналитической теории. В соответствии с ней Джонс указывает, что стремление к знанию «вскормлено мощными мотивами, проистекающими из детского любопытства к первичным фактам жизни» [7; Vol. 2; 433] (рождению и тому, что к нему привело). На мой взгляд, в таком заключении допущена огорчительная путаница: между любопытством и верой в разум. Ранняя и сильная сексуальная любознательность может быть обнаружена у людей с выраженным личностным любопытством, однако представляется, что между этим фактором и страстной жаждой истины связь незначительна. Другой фактор, упоминаемый Джонсом, также не намного более убедителен. Сводный брат Фрейда Филип был шутником, и «Фрейд подозревал его в связи со своей матерью; он со слезами умолял его не сделать мать снова беременной. Можно ли верить в то, что такой человек, который, очевидно, знал все секреты, скажет правду? Судьба странно пошутила бы, если бы этот незначительный человечек – говорят, он кончил тем, что стал разносчиком, – одним фактом своего существования высек счастливую искру, зажегшую в будущем Фрейде решимость доверять только себе одному и подавлять стремление доверять другим больше, чем себе, и тем самым сделать имя Фрейда бессмертным» [7; Vol. 2; 434]. Действительно, странная шутка судьбы, если бы Джонс был прав. Но не является ли это чрезмерным упрощением – объяснять «искру», зажегшуюся во Фрейде, существованием недостойного сводного брата и его сомнительными шуточками?
Говоря о страсти Фрейда к истине и разуму, необходимо упомянуть (хотя это будет обсуждаться ниже, когда мы дойдем до более полного рассмотрения характера Фрейда), что для него разум ограничивался понятием «мысль». Чувства и эмоции per se были для него иррациональны и тем самым уступали мысли. Философы века Просвещения в целом разделяли это осуждение чувства и эмоции. Мысль была для них единственным способом достичь прогресса, а разум проявлялся лишь в мысли. В отличие от Спинозы, они не видели, что аффекты, как и мысль, могут быть и рациональными, и иррациональными и что полное развитие человека требует рациональной эволюции того и другого. Они не видели того, что если мысль и чувства разъединены, то и мышление, и чувства искажаются, и что представление о человеке, основанное на таком разъединении, оказывается искаженным тоже.
Эти рационалистические мыслители полагали, что если человек разумом понимает причины своего несчастья, то это интеллектуальное знание даст ему силы изменить обстоятельства, которые вызывают его страдание. Фрейд находился под сильным влиянием такого подхода, и понадобились годы, чтобы преодолеть ожидания того, что одного знания причин невротических симптомов хватит для того, чтобы их излечить.
Описание страсти Фрейда к истине сделало бы его портрет неполным, если бы не дополнялось указанием на одно из его самых необыкновенных качеств – его мужество. Многие люди потенциально обладают стремлением к истине, к правде. Трудным реализацию этого потенциала делает то, что она требует мужества, а мужество встречается редко. Мужество, о котором идет речь применительно к Фрейду, – это мужество особого типа. Доверие к разуму требует готовности рисковать тем, что окажешься в изоляции, в одиночестве, а такая угроза для многих страшнее, чем угроза для жизни. Однако поиски истины неизбежно подвергают того, кто ищет, именно опасности изоляции. Истине и разуму противостоят здравый смысл и общественное мнение. Большинство держится за удобные рационализации и за поверхностный взгляд на вещи. Функция разума – проникнуть глубже этой поверхности и добраться до сути, скрытой за ней; объективно – то есть без оглядки на свои желания и страхи – показать силы, движущие материей и человеком. Такая попытка требует мужества, чтобы вынести изоляцию, а то и презрение и насмешки со стороны тех, кого истина тревожит и кто ненавидит нарушителя собственного спокойствия. Фрейд обладал такой способностью в высочайшей степени. Его огорчала изоляция, он страдал от нее, однако никогда не проявил даже малейшего желания пойти на компромисс, который облегчил бы его положение. Это мужество было предметом его величайшей гордости; он никогда не думал о себе как о гении, но ценил свое мужество как самое выдающееся качество своей личности. Такая гордость могла даже иногда оказывать негативное влияние на его теоретические формулировки. Он с подозрением относился к любому теоретическому положению, которое могло показаться примирительным и, как Маркс, находил определенное удовлетворение в том, чтобы говорить вещи, pour épater le bourgeois (шокирующие буржуа). Определить источники мужества нелегко. В какой степени это был врожденный дар Фрейда? В какой степени он – результат чувства своей исторической миссии, в какой степени – внутренняя сила, связанная с его положением несомненно любимого сына матери? Скорее всего все три источника внесли свой вклад в развитие необыкновенного мужества Фрейда, однако дальнейшее обсуждение этого, как и других черт личности Фрейда, следует отложить до тех пор, пока мы не придем к более глубокому пониманию его характера.
Понимание факторов (не считая конституциональных), которые определяют развитие характера любого человека, должно начинаться с изучения его отношений с матерью. Однако в случае Фрейда мы знаем об этом относительно мало. Впрочем, этот факт сам по себе знаменателен, потому что Фрейд в своих автобиографических трудах о матери почти не упоминал. Среди более чем тридцати собственных снов, которые он приводит в «Толковании сновидений», лишь два касаются его матери (усердный сновидец, Фрейд наверняка видел гораздо больше снов, в которых она фигурировала, но сообщать об этом не захотел). Те два, о которых идет речь в «Толковании сновидений», выражают глубокую привязанность. Ниже приводится «сон о трех судьбах».
«Я вошел в кухню в поисках пудинга. Там оказалось три женщины; одна из них была хозяйкой гостиницы и что-то мяла в руках, как будто лепила клецки. Она ответила мне, что нужно подождать, пока она будет готова (определенных слов при этом не произносилось). Я ощутил нетерпение и вышел, чувствуя себя обиженным. Я надел пальто. Однако первое, которое я померил, оказалось мне длинно. Я его снял, удивившись тому, что оно отделано мехом. Второе, которое я надел, имело длинную полосу вышивки в турецком стиле. Ко мне подошел незнакомец с длинным лицом и короткой торчащей бородой и стал мне мешать, говоря, что это его пальто. Тогда я ему показал, что оно все покрыто турецкой вышивкой. Он спросил: «Какое отношение турецкий узор имеет к вам?» Но потом мы разговаривали друг с другом вполне по-дружески» [4; 204].
В этом сновидении мы узнаем желание Фрейда быть накормленным матерью (то, что хозяйка, а может быть, и все три женщины представляли мать Фрейда, становится ясно из ассоциаций, которые у Фрейда возникли в связи со сновидением). Специфическим элементом сна является нетерпение сновидца. Когда ему было сказано, что нужно подождать, «он вышел, чувствуя себя обиженным». Что же он делает после этого? Он надевает отделанное мехом пальто, которое ему слишком длинно, потом другое, принадлежащее кому-то еще. Мы видим в этом сновидении типичную реакцию мальчика – любимца матери; он настаивает на том, чтобы мать его накормила («кормление» следует понимать символически: как заботу, любовь, защиту, обожание). Он нетерпелив и обижен, если его не «кормят» немедленно, поскольку чувствует, что имеет право на немедленное и полное внимание. В гневе он выходит и принимает на себя роль большого мужчины-отца (что символизирует слишком длинное пальто, принадлежащее кому-то другому).
Другое сновидение, касающееся матери, относится к детству Фрейда, когда ему было семь-восемь лет; он его все еще помнил и подверг толкованию тридцатью годами позже. «Я видел мою любимую мамочку с особенно мирным, сонным выражением лица. Ее внесли в комнату два или три человека с птичьими клювами и положили на постель» [4; 583]. Фрейд помнил, что проснулся в слезах, с криком, – это понятно, если учесть, что ему снилась смерть его матери. Тот факт, что он так живо помнил этот сон после тридцати с лишним лет, показывает его значение. Рассматривая оба сна вместе, мы видим мальчика, ожидающего, что мать исполнит все его желания, и глубоко испуганного мыслью о том, что она может умереть. Впрочем, то обстоятельство, что Фрейд сообщает только о двух сновидениях, если рассматривать его с психоаналитических позиций, возможно, доказывает предположение Эрнеста Джонса, «что в самые ранние годы Фрейд имел чрезвычайно сильную мотивацию скрыть некую важную фазу своего развития – возможно, даже от самого себя. Я рискнул бы предположить, что это была его глубокая любовь к матери» [7; Vol. 2; 409]. Другие факты, которые нам известны, указывают в том же направлении. Может быть, то, что Фрейд испытывал сильную ревность к своему брату Джулиусу, родившемуся, когда самому Фрейду было одиннадцать месяцев, и что он никогда не любил сестру Анну, которая была на два с половиной года его младше, и не дает особых подтверждений этой гипотезе, но существуют другие, более специфичные и более яркие факты. В первую очередь это его положение любимого сына, которое было подчеркнуто очень драматично событием, случившимся, когда сестре Фрейда было восемь лет. Их мать, «которая была очень музыкальна, заставляла девочку практиковаться на фортепьяно, но хотя это было на некотором расстоянии от «кабинета», звуки так беспокоили юного Фрейда, что он настоял на том, чтобы с фортепьяно расстались; так оно и произошло. В результате никто в семье не получил музыкального образования, как впоследствии и дети самого Фрейда» [7; Vol. 1; 17]. Нетрудно представить себе, какое положение занимал десятилетний Фрейд в глазах матери, если он мог помешать музыкальному образованию членов семьи потому, что ему не нравился «шум» музыки[2].
Глубокая привязанность к матери нашла выражение в позднейшей жизни Фрейда. Он, который, помимо партнеров по игре в тарок и коллег, мало на кого тратил свое свободное время (включая собственную жену), каждое воскресное утро посещал свою мать и до старости приглашал ее каждое воскресенье к обеду.
Эта привязанность к матери и роль обожаемого любимого сына имели важные следствия для развития характера Фрейда, которые он осознавал и отразил в автобиографических записях: «Человек, который был безусловным фаворитом своей матери, на всю жизнь сохраняет чувство победителя, ту уверенность в успехе, которая часто настоящий успех и приносит» [2; Vol. 4; 367]. Материнская любовь по определению безусловна. Мать любит своего ребенка, в отличие от отца, не за его достоинства, не за его достижения, но потому, что это ее ребенок. Восхищение матери сыном также безусловно. Она преклоняется перед ним и обожает его не за то или иное деяние, а потому, что он – это он и он – ее сын. Такое отношение оказывается особенно выраженным, если сын – любимец матери и к тому же мать обладает большей жизненной силой и воображением, чем отец, и поэтому управляет семьей, как, по-видимому, случилось в семье Фрейда [10; 272]. Обожание матери в детстве приносит то ощущение победы и успеха, о котором говорил Фрейд. Его не нужно приобретать, оно не подлежит сомнению. Подобная уверенность в себе рассматривается как нечто само собой разумеющееся, ребенок ожидает уважения и восхищения, она дает ему ощущение превосходства над средним человеком. Естественно, такой тип выпестованной матерью высочайшей уверенности в себе встречается как у чрезвычайно одаренных людей, так и у посредственностей. В последнем случае мы часто наблюдаем трагикомическое несоответствие между запросами и дарованиями; таланту же бывает обеспечена мощная поддержка для развития его дара. Мнение о том, что Фрейд обладал таким типом уверенности в себе и что она основывалась на привязанности к матери, высказывает и Джонс: «Эта уверенность в себе, – пишет он, – которая была одной из выдающихся черт Фрейда, лишь редко изменяла ему, и Фрейд был, несомненно, прав, относя ее за счет надежности материнской любви» [7; Vol. 1; 5].
Такая сильная привязанность Фрейда к матери, которую он по большей части скрывал от других, а может быть, и от себя самого, имеет величайшую важность не только для понимания характера Фрейда, но и для оценки одного из его фундаментальных открытий – Эдипова комплекса. Фрейд объяснял привязанность к матери вполне рационалистически: как основанную на сексуальном влечении маленького мальчика к женщине, с которой он более всего близок. Однако, учитывая интенсивность его любви к собственной матери и тот факт, что он пытался ее подавить, вполне понятно, что он интерпретировал одно из самых мощных побуждений человека – жажду заботы, защиты, всеобъемлющей любви и поддержки матери – как более ограниченное желание маленького мальчика удовлетворить через мать свои инстинктивные потребности. Фрейд открыл одно из самых фундаментальных устремлений человека – желание оставаться связанным с матерью и тем самым с ее лоном, с природой, с до-индивидуальным, до-сознательным состоянием, – и в то же время противоречил своему открытию тем, что ограничил его небольшой частью инстинктивных побуждений. Его собственная привязанность к матери была основой и его открытия, и его сопротивления осознанию того, что его привязанность привела к ограничению и искажению этого открытия[3].
Однако привязанность к матери, даже очень благополучная, предполагающая неоспоримую уверенность в материнской любви, имеет не только позитивную сторону, давая абсолютную уверенность в себе; она имеет и негативную сторону, выражающуюся в создании чувства зависимости и в возникновении депрессии, если эйфорическое наслаждение безусловной любовью и восхищением отсутствует. Представляется, что эти зависимость и незащищенность и были центральными элементами в структуре и характера Фрейда, и его невроза.
Незащищенность Фрейда проявилась в виде, очень характерном для орально-рецептивной личности, – в боязни голода. Поскольку безопасность такого человека основывается на уверенности в том, что мать накормит, будет заботиться, любить и восхищаться, его страхи связаны именно с возможностью того, что эта любовь иссякнет.
В письме Флиссу от 21 декабря 1899 года Фрейд пишет: «Моя фобия, если угодно, заключалась в боязни нищеты или скорее голода; она возникла из моей инфантильной прожорливости и была усилена тем обстоятельством, что у моей жены не было приданого» [5; 305]. Ту же тему Фрейд затрагивает в другом письме, от 7 мая 1900 года: «В целом – за исключением одной слабости, моего страха перед бедностью, – у меня слишком много здравого смысла, чтобы жаловаться» [5; 318. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Этот страх перед обнищанием проявился в один из самых драматичных моментов карьеры Фрейда, когда он уговаривал своих венских коллег, по большей части евреев, принять лидерство цюрихских (в основном неевреев) аналитиков. Когда венцы не захотели принять это предложение, Фрейд заявил: «Мои враги хотели бы видеть меня голодающим; они готовы лишить меня последней рубашки» (цит. по [7; Vol. 2; 69–70]). Это утверждение, даже если учитывать, что оно предназначалось для воздействия на колеблющихся венцев, является совершенно нереалистичным и служит симптомом того же страха перед голодом, о котором Фрейд упоминает в своих письмах Флиссу.
Незащищенность Фрейда нашла и другие выражения. Одним из самых очевидных является его страх перед поездками по железной дороге. Он должен был приехать на станцию за час до отправления поезда, чтобы не опоздать. Как всегда, анализируя подобный симптом, нужно понять его символическое значение. Путешествие часто оказывается символом лишения уверенности, связанной с матерью и домом, символом обретения независимости, отказа от корней. Таким образом, для человека с сильной привязанностью к матери путешествие часто представляется опасным делом, требующим особых предосторожностей. По этой же причине Фрейд избегал путешествовать в одиночку. В своих длительных поездках во время летних каникул он всегда имел спутника, на которого мог положиться, обычно одного из своих учеников, а иногда – сестру жены. Этому же паттерну боязни лишиться корней соответствует и то, что Фрейд жил в одном и том же доме на Берггассе со времени женитьбы до вынужденной эмиграции из Австрии. Ниже мы увидим, как эта зависимость от матери проявилась в отношениях Фрейда с женой, а также с другими людьми – старшими по возрасту, ровесниками, последователями, на которых он распространял ту же потребность в безусловной любви, преданности, восхищении, защите.
Неудивительно обнаружить, что зависимость Фрейда от матери проявилась и в его отношениях с женой. Самым поразительным является контраст между поведением Фрейда до и после женитьбы. В те годы, когда они были только помолвлены, Фрейд проявлял пылкость, страсть и чрезвычайную ревность. Это показывает цитата из письма к Марте от 2 июня 1884 года: «Горе тебе, моя принцесса, когда я явлюсь. Я зацелую тебя, пока ты не покраснеешь, и закормлю, пока ты не потолстеешь. А если ты проявишь строптивость, ты увидишь, кто из нас сильнее: нежная маленькая девочка, которая ест недостаточно, или большой яростный мужчина с кокаином в теле» (цит. по [7; Vol. 1; 84]).
Шутливое упоминание того, кто сильнее, имеет очень серьезное значение. Пока они были помолвлены, Фрейда преследовало страстное желание иметь полный контроль над Мартой; это желание, естественно, сопровождалось сильной ревностью к любому, кто, кроме него самого, мог вызвать интерес и симпатию Марты. Марта, например, проявляла ранее склонность к своему кузену, Максу Майеру. «Наступило время, когда Марте было запрещено называть его Максом, – только герром Майером» [7; Vol. 1; 100]. В отношении другого молодого человека, влюбленного в Марту, Фрейд писал: «Когда ко мне возвращается воспоминание о твоем письме Фрицу и о дне, проведенном нами в горах Каленберг, я теряю всякий контроль над собой, и будь в моей власти уничтожить весь мир, включая нас, чтобы позволить ему начать все заново, даже несмотря на риск, что ни Марта, ни я не будем созданы, я сделал бы это без колебаний» [7; Vol. 1; 114–115].
Однако ревнивые чувства Фрейда совсем не ограничивались другими молодыми людьми; в равной мере распространялись они и на привязанность Марты к членам ее семьи. Фрейд требовал от Марты, «чтобы она не просто была способна объективно критиковать свою мать и брата и отвергать их «глупые предрассудки» – все это она делала, – но также отказать им во всякой симпатии на том основании, что они – его враги, и ей следует разделять его ненависть к ним» [7; Vol. 1; 123].
Тот же дух виден в реакции Фрейда на брата Марты Эли. Марта доверила ему имевшиеся у нее деньги, которые они с женихом хотели использовать для приобретения мебели в свою квартиру. По-видимому, Эли вложил деньги в дело и не очень хотел возвращать всю сумму немедленно; он предложил, чтобы они купили мебель в рассрочку. В ответ Фрейд предъявил Марте ультиматум, первым пунктом которого было требование, чтобы она написала брату сердитое письмо и назвала того «негодяем». Даже после того как Эли выплатил все деньги, Фрейд потребовал, чтобы «она не писала ему [Фрейду] снова, пока не пообещает порвать все отношения с Эли» [7; Vol. 1; 137].
Эта уверенность в естественном праве мужчины контролировать жизнь своей жены была частью убеждения Фрейда в превосходстве мужчины. Типичным примером такого отношения является его критика в адрес Джона Стюарта Милля. Фрейд превозносит Милля за то, что тот «возможно, лучше всех своих современников сумел освободиться от власти общепринятых предубеждений. С другой стороны, он во многих отношениях оказался лишен чувства абсурдного» [7; Vol. 1; 176]. Что же такого абсурдного было в идеях Милля? Согласно Фрейду, это был его взгляд на «женскую эмансипацию… и вообще женский вопрос». По поводу того факта, что Милль считал возможным для замужней женщины зарабатывать столько же, сколько ее супруг, Фрейд говорит:
«Вообще эту позицию Милля просто нельзя назвать гуманной. На самом деле мысль о том, чтобы послать женщин бороться за существование, как это делают мужчины, мертворожденная. Если бы, например, я представил мою нежную милую девочку в роли соперницы, это только привело бы к тому, что я сказал бы ей, как и сделал семнадцать месяцев назад, что я ее люблю и умоляю отказаться от борьбы в пользу спокойной, лишенной конкуренции деятельности у меня в доме. Я полагаю, что все реформы в области законодательства и образования будут разрушены тем фактом, что природа определила судьбу женщины – стать красивой, очаровательной и милой задолго до того возраста, когда мужчина может заслужить положение в обществе. Закон и обычай должны дать женщинам многое, чего они были лишены, однако положение женщины наверняка останется таким же, как и теперь: в юности быть обожаемой возлюбленной, в зрелости – любимой женой» (цит. по [7; Vol. 1; 177]).
Взгляды Фрейда на эмансипацию женщин, несомненно, не отличались от взглядов, которых придерживался средний европеец в 80-е годы XIX века. Фрейд средним человеком не был: он восстал против некоторых самых глубоко укорененных предубеждений своего времени, однако в женском вопросе он придерживался традиционной линии и называл Милля «абсурдным» и «негуманным» за взгляды, которые всего лишь через пятьдесят лет стали общепринятыми. Такое отношение ясно показывает, насколько сильной и непреодолимой была потребность Фрейда поставить женщин в подчиненное положение. Тот факт, что его теоретические воззрения отражали именно такую установку, очевиден. Видеть в женщине кастрированного мужчину, отказывать ей в собственной подлинной сексуальности, приписывать ей зависть к мужчине, слабо развитое Суперэго, считать женщину тщеславной и ненадежной – все это лишь слегка рационализированная версия патриархальных предрассудков его времени. Человек, подобный Фрейду, способный видеть глубже поверхности и критиковать традиционные предубеждения, должен был быть движим могучими внутренними силами, чтобы не заметить рационализирующий характер этих якобы научных утверждений [7; Vol. 2; 421].
Тех же взглядов Фрейд придерживался и пятьюдесятью годами позже. Когда он критиковал американскую культуру за ее «матриархальный» характер, его гость и последователь доктор Уортис возразил: «Но не думаете ли вы, что было бы лучше всего, если бы оба партнера были равны?» На это Фрейд ответил: «Это практически невозможно. Должно существовать неравенство, и верховенство мужчины – меньшее из двух зол» [11; 98. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Хотя годы помолвки Фрейда были полны пламенного ухаживания и ревнивых уговоров, его жизнь в супружестве представляется в значительной мере лишенной активной любви и страсти. Как и при многих традиционных браках, завоевание волновало, но как только оно свершилось, источник страстного чувства иссяк. В ухаживании участвует мужская гордыня; после свадьбы для нее не находится особого повода. В браке такого типа жена должна выполнять единственную функцию – функцию матери. Она должна быть безусловно предана мужу, заботиться о его материальном благополучии, всегда подчиняться его потребностям и желаниям, всегда оставаться ничего для себя не желающей и услужливой – быть, другими словами, матерью. Фрейд был пламенно влюблен до женитьбы – ему нужно было доказать свою мужественность, завоевав девушку, которую он выбрал. Как только завоевание было скреплено печатью брака, «обожаемая возлюбленная» превратилась в любящую мать, на чью заботу и преданность можно было положиться, не проявляя к ней активной, страстной любви.
Насколько потребительской и лишенной эротики была любовь Фрейда к жене, ярко показывают многие выразительные детали. Наибольшее впечатление в этом отношении производят письма Фрейда к Флиссу. Фрейд почти никогда не упоминает о жене, кроме как в совершенно бытовом контексте. Учитывая тот факт, что он в подробностях описывает свои идеи, своих пациентов, свои профессиональные достижения и разочарования, это само по себе весьма показательно, но еще более важно то, что Фрейд, пребывая в депрессии, часто описывает пустоту своей жизни, которая оказывается для него полной, только когда ему сопутствует успех в работе. Он никогда не упоминает о своих отношениях с женой как об источнике счастья. Та же картина видна в том, как Фрейд проводил время дома или во время отпуска. В будние дни Фрейд принимал пациентов с восьми до часа, потом обедал, прогуливался в одиночестве, работал в своей приемной с трех до девяти или десяти, потом совершал прогулку с женой, невесткой или дочерью, и наконец, до часа ночи занимался корреспонденцией и написанием статей, если только в тот вечер не бывало назначено какой-либо встречи. За обедом, как правило, члены семьи друг с другом общались мало. Хорошим примером этого служит привычка Фрейда «приносить свое последнее антикварное приобретение, обычно небольшую статуэтку, и ставить ее на обеденном столе перед собой как собеседницу. Потом статуэтка возвращалась на его письменный стол, но приносилась к обеду еще день или два» [7; Vol. 2; 393]. По воскресеньям утром Фрейд навещал свою мать, среди дня встречался с коллегами-аналитиками, к обеду приглашал свою мать и сестер, а затем работал над своими рукописями [7; Vol. 2; 384]. Его жена обычно во второй половине дня принимала своих друзей, и об интересе Фрейда к жене красноречиво говорит тот сообщаемый Джонсом факт, что, если среди ее посетителей оказывался «кто-то, кем Фрейд интересовался, он на несколько минут появлялся в гостиной» [там же. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Фрейд много времени посвящал летним путешествиям. Период каникул был великолепной возможностью компенсировать тяжелую непрерывную работу в остальную часть года. Фрейд обожал путешествовать, а делать это в одиночку не любил. Однако время отпуска использовалось лишь отчасти для того, чтобы восполнить те немногие часы, которые он проводил с женой дома. Как уже говорилось, он странствовал за границей со своими друзьями-психоаналитиками или с сестрой жены – но не с женой. Этому факту дается несколько объяснений – одно самим Фрейдом, другое – Джонсом. Последний пишет: «Его жена, имевшая другие заботы, редко оказывалась достаточно свободной, чтобы путешествовать; она не могла равняться с Фрейдом в стремлении к перемене мест и в пожирающей страсти к осмотру достопримечательностей. Однако почти каждый день во время своих странствий Фрейд посылал ей открытку или телеграмму и раз в несколько дней – длинное письмо» [7; Vol. 2; 15]. Опять хочется отметить, как традиционно и неаналитически мыслит Джонс, когда дело касается его любимого героя. Любой человек, получающий удовольствие от общества своей жены на отдыхе, просто умерил бы свою страсть к осмотру достопримечательностей, чтобы сделать возможным ее участие. Рационализирующее качество этих объяснений делается еще более ясным в связи с тем, что Фрейд приводит другое основание тому, что он не путешествовал вместе с женой. В письме из Палермо, где он был вместе с Ференци, он писал жене 15 сентября 1910 года: «Мне ужасно жаль, что я не могу показать вам всем здешние красоты. Чтобы иметь возможность наслаждаться этим в компании семи или девяти или даже троих, мне следовало бы быть не психиатром и не основателем предположительно нового направления в психологии, а предпринимателем, производящим что-то полезное вроде туалетной бумаги, спичек или шнурков для ботинок. Учиться этому теперь уже поздно, так что придется мне наслаждаться путешествием эгоистически, но с постоянным чувством раскаяния» (цит. по [7; Vol. 2; 394]).
Нет нужды говорить, что Фрейд здесь прибегает к типичной рационализации – практически такой же, какие используют другие мужья, получающие больше удовольствия от отпуска в мужской компании. Здесь самое замечательное опять же – слепота Фрейда, несмотря на весь его самоанализ, в отношении проблемы собственного брака, и то, как он рационализирует ее без малейшего осознания этого факта. Он говорит о семи или девяти или хотя бы троих членах семьи, которых хотел бы взять с собой, когда речь идет о том, чтобы взять с собой жену – то есть о двоих; он даже принимает позу бедного, но значительного ученого, а не богатого производителя туалетной бумаги – все только для того, чтобы объяснить, почему он не захотел взять за границу жену.
Может быть, самое ясное выражение сомнительной природы любви Фрейда содержится в «Толковании сновидений». Вот каково его сновидение: «Я написал монографию об одном растении. Книга лежит передо мной, и я в этот момент разворачиваю сложенную цветную иллюстрацию. В каждый экземпляр книги вложено засушенное растение, как будто взятое из гербария» [4; 169ff]. Из ассоциаций Фрейда я упомяну следующую: «Утром накануне я видел в витрине книжной лавки новую книгу, называвшуюся «Род цикламена», – несомненно, монографию об этом растении. Цикламены, подумал я, любимые цветы моей жены, и я упрекнул себя за то, что так редко вспоминаю о том, чтобы принести ей цветы, которые ей очень нравятся».
Другая цепь ассоциаций уводит Фрейда от цветка к совершенно другой теме: к его амбициям. «Однажды, вспомнил я, я действительно написал что-то вроде монографии о растении, а именно – диссертацию о растении кока (1884), которая привлекла внимание Карла Коллера к обезболивающим свойствам кокаина». Затем Фрейд размышляет о сборнике, выпущенном в честь Коллера, одного из редакторов которого он встретил накануне. Ассоциация с кокаином отражает амбиции Фрейда. Он выражает сожаление о том, что оставил изучение проблемы коки и тем самым потерял шанс сделать великое открытие. Это также упоминается в другом месте в связи с тем фактом, что ему пришлось оставить чисто исследовательскую деятельность, чтобы жениться.
Значение сновидения совершенно ясно (хотя Фрейд и не видит этого при собственном его толковании). Центральное место занимает высушенное растение, выражающее внутренний конфликт Фрейда. Цветок – символ любви и радости, особенно если этот цветок – любимый цветок его жены, а он часто забывает его ей принести. Однако его научные интересы и амбиции символизирует растение кока. Что Фрейд делает с цветами, с любовью? Он засушивает их и помещает в гербарий. Другими словами, он позволяет любви высохнуть и делает ее предметом научного изучения. Именно это Фрейд и сделал. Он сделал любовь объектом науки, но в его жизни она осталась сухой и стерильной. Научные интеллектуальные интересы были сильнее его Эроса; они задушили его и в то же время сделались заменой опыта любви.
Обнищание любви, выраженное в этом сновидении, также совершенно ясно показывает эротические и сексуальные желания и возможности Фрейда. Как ни парадоксально это может показаться, Фрейд питал относительно слабый интерес к женщинам и испытывал немного сексуальных побуждений. Несомненно, как утверждает Джонс, «его жена была безусловно единственной женщиной в жизни Фрейда» и «она всегда оказывалась на первом месте по сравнению с другими смертными» [7; Vol. 2; 386]. Однако Джонс также указывает на то, что «возможно, страстная сторона жизни померкла для него раньше, чем для многих других мужчин» [там же]. Верность этого утверждения подтверждается несколькими фактами. В возрасте сорока одного года Фрейд писал Флиссу, жалуясь на угнетенное настроение и добавляя: «Сексуальное возбуждение также бесполезно для такого человека, как я» [5; 227]. Ясно, что в этом возрасте его сексуальная жизнь более или менее закончилась. Другой случай указывает на тот же факт. Фрейд пишет в «Толковании сновидений», что однажды, когда ему было немногим больше сорока, он почувствовал физическое влечение к молодой женщине и почти невольно слегка коснулся ее. Он отмечает, что был удивлен тем, что возможность такого чувства «все еще» существует. В возрасте сорока шести лет он писал Бинсвангеру: «Сегодня, естественно, либидо старика выражается лишь в трате денег». Даже в этом возрасте лишь человек, интенсивность сексуальной жизни которого невелика, счел бы само собой разумеющимся, что его либидо утратило сексуальную направленность.
Если позволить себе определенную спекуляцию, я был бы склонен предположить, что некоторые теории Фрейда также являются доказательством его пониженной сексуальности. Он неоднократно подчеркивал, что половой акт может дать лишь ограниченное удовлетворение цивилизованному человеку, «что сексуальная жизнь цивилизованного человека серьезно ограничена», что «возможно, верно предположение о существенном снижении важности сексуальности как источника приятных ощущений, т. е. способа достижения цели жизни» [1; 76]. Фрейд объясняет этот факт, выдвигая гипотезу о том, что полное удовлетворение возможно, только если прегенитальные, обонятельные и другие «извращенные» побуждения не подавлены, и даже высказывает мысль, что «не только давление культуры, но что-то в природе самой сексуальной функции отрицает полное удовлетворение и побуждает нас обратиться в другом направлении» [1; 76–77].
Более того, Фрейд полагал, что после «трех, четырех или пяти лет супружество перестает доставлять удовлетворение сексуальных потребностей, обещанное ранее, поскольку все доступные противозачаточные средства мешают сексуальному удовольствию, оскорбляют тонкие чувства обоих участников и даже оказываются непосредственной причиной болезни» [2; Vol. 2; 421].
Рассматривая замечания Фрейда о его сексуальной жизни, можно предположить, что его взгляды на секс были рационализацией его собственной пониженной сексуальности. Несомненно, было много мужчин его социального положения, возраста и культуры, которые в возрасте около сорока лет не чувствовали, что период счастья, получаемого от сексуальных отношений, для них закончен, и которые не разделяли его взгляд на то, что после нескольких лет брака сексуальное благополучие переставало существовать, даже учитывая необходимость использования контрацептивов.
Сделав шаг дальше, можно также предположить, что и еще одна теория Фрейда имела функцию рационализации: а именно что цивилизация и культура являются результатом подавления инстинктов. Суть этой теории такова: поскольку я увлечен мышлением и поиском истины, я неизбежно испытываю мало интереса к сексу. Здесь Фрейд, как часто и в других случаях, обобщает собственный личный опыт. Он страдал снижением сексуальности по другим причинам, но вовсе не потому, что был так увлечен творческим мышлением. Сексуальная заторможенность Фрейда может рассматриваться как находящаяся в противоречии с тем, что в своих теориях он отводил центральное место сексуальным побуждениям. Однако это противоречие скорее видимое, чем реальное. Многие мыслители пишут о том, чего лишены и что хотели бы обрести для себя или для других. Более того, Фрейд, человек пуританских взглядов, едва ли был бы способен так откровенно писать о сексе, если бы не был так уверен в собственной добродетели в этом отношении.
Отсутствие у Фрейда эмоциональной близости с женщиной также выражается в том, как мало он понимал женщин. Его теории о них представляют собой наивные рационализации мужских предубеждений, в особенности касающихся потребности мужчины властвовать над женщиной, чтобы скрыть свой страх перед ней. Однако не следует делать заключение о непонимании Фрейдом женщин только на основании его теорий. Однажды он высказал его с удивительной откровенностью: «Великий вопрос, на который никогда не было дано ответа и на который я не смог ответить, несмотря на тридцать лет изучения женской души: чего женщина хочет? [Was will das Weib?]» (письмо к М. Бонапарт, цит. по [7; Vol. 2; 421]).
Однако, говоря о способности Фрейда любить, мы не должны ограничиваться проблемой эротической любви. Фрейд не особенно любил людей в целом, когда отсутствовал эротический элемент. Его отношение к жене, после того как первый жар завоевания угас, было, несомненно, отношением верного, но довольно отстраненного мужа. Его отношение к друзьям-мужчинам – Брейеру, Флиссу, Юнгу и к верным последователям – тоже было далеким. Несмотря на апологетические описания Джонса и Закса, на основании писем к Флиссу, реакции на поведение Юнга, а со временем и Ференци, приходится признать, что Фрейду было не дано испытывать сильную любовь. Его собственные теоретические взгляды только подтверждают это. Говоря о возможности братской любви, он писал:
«Мы можем найти ключ в одном из так называемых идеальных стандартов цивилизованного общества: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя». Он общепризнан и несомненно старше христианства, которое горделиво предъявляет его как свою заповедь, но все же не очень древен: в исторические времена человек еще ничего о нем не знал. Отнесемся к нему наивно, словно встретились с ним впервые. В этом случае окажется, что мы не сможем подавить чувства удивления им как чем-то неестественным. С какой стати нам так поступать? Что хорошего это нам даст? А главное, как можно совершить нечто подобное? Как это вообще возможно? Моя любовь представляется мне ценностью, которой я не имею права разбрасываться без размышления. Она налагает на меня обязательства, и я должен быть готов принести жертвы, чтобы их выполнить. Если я кого-то люблю, этот кто-то должен так или иначе заслужить мою любовь. (Я оставляю в стороне вопрос о том, какую пользу он может мне принести, а также его возможное значение для меня как объекта сексуального интереса: ни один из этих двух видов взаимоотношений не рассматривается, если речь идет о любви к ближнему.) Он будет достоин любви, если он так схож со мной в важных аспектах, что я могу любить в нем себя; достоин, если он настолько совершеннее меня, что я могу любить в нем свой идеал; я должен любить его, если он сын моего друга, потому что боль, которую испытает мой друг, если с ним что-то случится, будет и моей болью – я должен буду ее разделить. Однако если он мне не знаком и не может привлечь каким-либо своим достоинством или каким-либо значением, которое уже приобрел в моей эмоциональной жизни, мне будет трудно полюбить его. Я даже поступлю неправильно, если полюблю его, потому что моя любовь расценивается как ценность теми, кто мне близок; было бы несправедливо в их отношении, если бы я поставил незнакомца вровень с ними. Но если я должен любить его (именно той самой универсальной любовью) просто потому, что он тоже житель мира, как насекомое, дождевой червь или уж, тогда, боюсь, ему достанется лишь небольшое количество любви и для меня будет невозможно дать ему столько же любви, сколько я по всем законам разума должен сохранить к себе. Какой же смысл в столь торжественно провозглашенном предписании, если разум не советует нам ему следовать?» [1; 81–82].
Фрейд, величайший глашатай секса, был тем не менее типичным пуританином. Для него целью жизни цивилизованной личности являлось подавление эмоциональных и сексуальных импульсов и ценой этого достижение цивилизованности. Только нецивилизованная толпа не способна на подобную жертву. К интеллектуальной элите принадлежат те, кто, в отличие от толпы, способен не поддаваться импульсам и тем самым сублимировать их ради более высоких целей. Цивилизация в целом есть результат подобной неудовлетворенности инстинктивных импульсов.
Примечательно, насколько идеи, выраженные Фрейдом в его позднейших теориях, уже были свойственны ему в молодости, когда он еще не занимался проблемами истории и сублимацией. В письме к невесте от 29 августа 1883 года он излагает мысли, возникшие у него во время представления «Кармен». «Толпа, – пишет он, – потворствует своим импульсам [sich ausleben], а мы сдерживаем себя. Мы делаем это с целью сохранения своей целостности. Мы жертвуем здоровьем, способностью наслаждаться, своими силами; мы экономим их для чего-то, сами не зная для чего. И эта привычка к постоянному подавлению природных инстинктов дает нам утонченность. Мы также чувствуем более глубоко и потому смеем не требовать от себя многого. Почему мы не напиваемся? Потому что неприятности и стыд похмелья [Katzenjammer] превосходят удовольствие от обильной выпивки. Почему мы не дружим со всеми вокруг? Потому что потеря друга или случившееся с ним несчастье были бы для нас горьки. Таким образом, наши устремления в большей мере зависят от желания избегнуть боли, чем получить удовольствие. Когда такое усилие оказывается успешным, те, кто сдерживает себя, оказываются подобны нам, кто связал себя друг с другом на жизнь и на смерть, кто терпит лишения и тоскует, чтобы сохранить помолвку, и кто наверняка не пережил бы удара, лишившего нас любимого существа: такие люди, как Эзра, могут любить только раз. Все наше жизненное устройство предполагает, что мы будем ограждены от полной нищеты, что для нас всегда открыт путь к освобождению от зол нашей социальной структуры. Бедные и необразованные не могли бы существовать без своей толстокожести и беззаботности. С какой стати им глубоко чувствовать, если все несчастья природы и общества выпадают тем, кого они любят; почему им отказываться от мимолетного удовольствия, когда никакое другое их не ожидает? Бедняки слишком бессильны, слишком беззащитны, чтобы вести себя так же, как мы. Когда я вижу развлекающихся людей, отбросивших всякую серьезность, это заставляет меня думать, что такова компенсация за то, что они так беззащитны перед налогами, эпидемиями, болезнями, ужасными условиями нашей социальной организации. Я не стану развивать эту мысль дальше, но можно показать, что das Volk [народ] судит, верит, надеется совсем не так, как мы. Психология обывателя несколько отличается от нашей. Такие люди также более наделены чувством общности, чем мы: только они осознают, что одна жизнь продолжается в другой, в то время как для каждого из нас мир исчезает с нашей смертью» (цит. по [7; Vol. 1; 190–192. – Курсив мой. – Э.Ф.]).
Это письмо молодого Фрейда – ему тогда было 27 лет – интересно во многих отношениях. Словно предвидя свои позднейшие теории, Фрейд выражает в нем свою пуритански-аристократическую ориентацию, которую мы только что обсуждали: ограничение, экономия своей способности наслаждаться – это условие сублимации, основа, на которой формируется элита. Однако кроме того Фрейд демонстрирует тут взгляд, долженствующий стать фундаментом одной из его самых важных теорий, которой предстояло сложиться многими годами позднее. Он описывает свой страх перед эмоциональной раной. Мы не любим каждого встречного, потому что разлука была бы очень болезненной; мы не дружим со всеми вокруг, потому что потеря друга причинила бы нам горе. Жизнь ориентирована в сторону избегания печали и боли, а не получения радости, как ясно говорит сам Фрейд: «Таким образом, наши устремления в большей мере зависят от желания избегнуть боли, чем получить удовольствие». Здесь мы находим формулировку того, что Фрейд позднее назвал принципом удовольствия; идея того, что удовольствие на самом деле есть освобождение от неудовольствия, от болезненного напряжения, а не позитивное наслаждение, в последующие годы сделалась для Фрейда валидной как самый общий и основополагающий принцип человеческой мотивации. Однако можно увидеть, что та же идея имелась у Фрейда задолго до ее теоретического оформления; она возникла у него как следствие его собственных викторианских взглядов, боязни потери собственности (в данном случае объекта любви и чувства любви) – в определенном смысле потери жизни. Такая позиция была характерной для среднего класса в XIX веке, более озабоченного тем, чтобы «иметь», чем чтобы «быть». Психология Фрейда насквозь пронизана этой ориентацией «иметь», и поэтому его глубочайший страх – это всегда страх потерять что-то, что он «имеет», будь то объект любви, чувство или половой орган. (В этом отношении Фрейд не разделял протест против собственнических устремлений среднего класса, который можно найти, например, в философии Гёте.)
Следует подчеркнуть и еще одну мысль из этого письма. Фрейд говорит о том, что простые люди обладают бо́льшим чувством общности, чем «мы»: «Только они осознают, что одна жизнь продолжается в другой, в то время как для каждого из нас мир исчезает с нашей смертью». Наблюдение Фрейда, согласно которому буржуазия испытывает меньшее чувство солидарности, чем рабочий класс, совершенно верно, но не следует забывать, что в среднем и высшем классах было немало людей – социалистов, анархистов и истинно верующих, – обладавших глубоким чувством человеческой солидарности. Фрейд был этого практически лишен. Его занимала его личность, его семья, его идеи, как это типично для среднего класса. В этом же ключе семнадцатью годами позже, по случаю Нового, 1900 года, он пишет своему другу Флиссу: «Новое столетие – и самое интересное в нем, смею сказать, то, что оно содержит дату нашей смерти, – не принесло мне ничего, кроме глупой рецензии» [5; 307]. Здесь снова мы находим лишь эгоцентрическую озабоченность собственной смертью и никакого чувства универсальности и солидарности, которое он приписывает только низшим классам.
Зависимость Фрейда от лица, обладающего качествами матери, не ограничивалась зависимостью от матери и жены. Она распространялась и на мужчин – старших, как, например, Брейер, ровесников, как, например, Флисс, и учеников, как, например, Юнг. Однако Фрейд яростно гордился своей независимостью и испытывал сильное отвращение к тому, чтобы быть чьим-то протеже. Гордость заставляла его подавлять осознание зависимости и полностью ее отрицать, разрывая дружеские связи, когда другу не удавалось полностью соответствовать материнской роли. Таким образом, его дружба всегда развивалась по одному сценарию: тесная связь в течение нескольких лет, потом полный разрыв, обычно доходящий до ненависти. Такова была участь дружеских отношений с Брейером, Флиссом, Юнгом, Адлером, Ранком и даже Ференци, преданным учеником, который никогда и не думал об отстранении от Фрейда и возглавляемого им движения.
Брейер, старший и успешный коллега, подарил Фрейду семя идеи, которой предстояло развиться в психоанализ. Брейер лечил пациентку, Анну О., и обнаружил, что, когда он вводил ее в гипнотическое состояние и заставлял рассказывать о том, что ее беспокоит, она избавлялась от болезненных симптомов (депрессии и растерянности). Брейер понял, что эти симптомы были вызваны эмоциональным потрясением, связанным с уходом пациентки за больным отцом; более того, он пришел к выводу, что иррациональные симптомы приобретают смысл, когда удается понять их причину. Таким образом, Брейер дал Фрейду самую важную подсказку, какую тот только получал в жизни, подсказку, на которой была основана центральная идея психоанализа. Кроме того, Брейер питал к Фрейду дружеские и отеческие чувства и оказывал ему существенную материальную поддержку. Как же закончились эти отношения? Конечно, постепенно между ними развились теоретические разногласия, поскольку Брейер соглашался с Фрейдом не во всем, что касалось роли сексуальных побуждений. Однако подобные теоретические расхождения не должны были бы нормально привести к личному разрыву, не говоря уже о ненависти, которую Фрейд испытывал к прежнему другу и благодетелю. Как считал Джонс, «одни только различия научных позиций не могут объяснить горечь, с которой Фрейд в девяностые годы писал о Брейере Флиссу. Если вспомнить, что́ Брейер значил для Фрейда в восьмидесятые годы, его щедрость, его понимание и симпатию, сочетание жизнерадостности и интеллектуальной стимуляции, исходившее от него, позднейшая перемена представляется поистине поразительной» [7; Vol. 1; 254–255].
Замечания, которые Фрейд делает в адрес Брейера, цитируются Джонсом по неопубликованным письмам к Флиссу. 6 февраля 1896 года Фрейд писал: «Было невозможно продолжать отношения с Брейером», а через год, 29 марта 1897 года: «Одного вида Брейера было достаточно, чтобы вызвать желание эмигрировать»[4]. Джонс комментирует: «Это сильные выражения, есть и более сильные, которые не стоит воспроизводить» [7; Vol. 1; 255]. Что Брейер не отвечал Фрейду в том же духе, видно из того факта, что, когда Фрейд захотел вернуть долги, Брейер предложил засчитать ту сумму, которая причиталась Фрейду за лечение родственника Брейера.
Как можно объяснить этот переход от любви к отвращению? По словам самого Фрейда (и Джонс следует за ним в этой типично ортодоксальной интерпретации), такая амбивалентность была продолжением и повторением противоречивого отношения Фрейда к его племяннику (который был немного старше Фрейда) в детстве. Однако здесь, как часто случается, когда Фрейд толкует позднейшие события в качестве всего лишь повторений паттернов детства, игнорируется действительное значение такой двойственности. В начале этой главы была уже кратко упомянута тенденция Фрейда испытывать зависимость и одновременно стыдиться ее и ненавидеть. Приняв от другого человека помощь и симпатию, Фрейд отрицает зависимость, прекращая с этим человеком всякие отношения и исключая его из своей жизни. Джонс замечает и подчеркивает это горячее стремление Фрейда к независимости, однако отчасти из-за тенденции идеализировать Фрейда, а отчасти из-за недостаточности ортодоксальных теоретических построений не обращает внимания на склонность к зависимости в характере Фрейда и на конфликт между гордым стремлением к независимости и рецептивной зависимостью.
Нечто очень похожее случилось и с отношением Фрейда к Флиссу. Самой поразительной чертой этой начавшейся в 1897 году дружбы опять же была зависимость Фрейда от Флисса. Пока дружба длилась, Фрейд выплескивал на Флисса свои мысли, надежды и печали, всегда ожидая, что тот будет сочувствующим и заинтересованным слушателем.
Вот очень характерные примеры такого отношения к Флиссу. 3 января 1899 года Фрейд пишет: «Я живу в мрачной темноте, пока ты не придешь, и тогда изливаю на тебя все свои жалобы, зажигаю свой мигающий светильник от твоего надежного огня и снова чувствую себя хорошо» [5; 272]. В письме от 30 июня 1896 года говорится: «Я в довольно угнетенном настроении, и все, что могу сказать, – это что предвкушаю наш конгресс [так Фрейд называет их встречи] как утоление голода и жажды. Я не привезу с собой ничего, кроме пары открытых ушей и разинутого рта. Я также ожидаю великих вещей – такой уж я эгоист – ради собственных целей. У меня возникли некоторые сомнения насчет моей теории подавления, которые твоими соображениями – вроде того, что мужская и женская менструация может иметь место у одного и того же человека – могли бы быть разрешены. Тревога, химические факторы и т. д. – может быть, ты сможешь снабдить меня солидным основанием для того, чтобы прекратить объяснять явления психологически и перейти на твердую физиологическую почву» [5; 169].
Это письмо особенно интересно в данном контексте тем, каким языком пользуется Фрейд: Флисс должен утолить его «голод и жажду» – это характерное выражение неосознанной орально-рецептивной зависимости. Также любопытно и то, что Фрейд высказывает надежду на обнаружение основы для понимания неврозов в физиологии, а не в психологии. Такая надежда в определенной степени говорит о старой любви Фрейда к физиологии, но в то же время ее не следует воспринимать слишком серьезно. Фрейд на самом деле не нуждался в получении от Флисса новых идей, хотя в этом письме он, по-видимому, подобное желание выражает. Фрейд уже доказал такие свои необыкновенные творческие дарования, что нам следует рассматривать высказанные в этом письме мысли исключительно как стремление к удовлетворению чисто эмоциональной зависимости. Фрейду был нужен кто-то, кто поддержал бы его, успокоил, ободрил, выслушал и даже насытил – и многие годы Флисс был именно тем, кто выполнял эту функцию.
Общей картине вполне соответствует то, что отношения были выраженно односторонними, когда дело касалось интереса к другому участнику. Нельзя не заметить, что Фрейд за все годы переписки пишет почти исключительно о себе и своих идеях и почти не интересуется Флиссом. Встречаются выражения вежливого внимания к личным обстоятельствам Флисса, но они по большей части носят поверхностный характер. Фрейд сам заметил это; в письме от 12 февраля 1900 года он признается: «Мне даже немного стыдно писать тебе только о себе» [5; 309]. По-видимому, Флисс жаловался на отсутствие отклика со стороны Фрейда, потому что в письме Фрейда от 3 октября 1897 года говорится: «Но ты не должен ожидать ответа на все; надеюсь, ты сделаешь скидку на то, что отсутствие ответа связано с ограниченностью моих знаний в твоей области, которая лежит вне сферы моих интересов» [5; 278].
Как и в случае с Брейером, разрыв произошел после нескольких лет самой тесной дружбы, и причины этого укладываются в общую картину орально-рецептивной зависимости. Согласно Джонсу, «мы в точности не знаем», как произошло столкновение. «Опубликованная впоследствии версия Флисса заключалась в том, что Фрейд неожиданно яростно напал на него, что представляется весьма маловероятным» [7; Vol. 1; 314]. (Учитывая амбивалентность Фрейда в дружеских отношениях, признаваемую самим Фрейдом и даже Джонсом, представляется, что ничего невероятного в этом не было.) Однако каково бы ни было столкновение, в переписке можно обнаружить две совершенно очевидные его причины. Одной была критика Флиссом метода Фрейда: Флисс говорил, что Фрейд вчитывает пациентам собственные мысли. Фрейд, который никогда добродушно не воспринимал критику, в наименьшей мере принял бы ее от друга, чьей функцией было поддерживать, поощрять и восхищаться.
Другая причина разрыва может быть найдена в реакции Фрейда на притязания Флисса на идею бисексуальности, что опять же позволяет нам увидеть его рецептивные устремления. Главное открытие Флисса заключалось в том, что бисексуальность может быть обнаружена как у мужчин, так и у женщин.
«На последней встрече в Ахензее летом 1900 года Фрейд объявил об этом [о том, что все человеческие существа бисексуальны] своему другу как о новой идее, на что изумленный Флисс ответил: «Но я говорил тебе о том же во время наших вечерних прогулок в Бреслау [в 1897 году], а ты отказался принять эту идею». Фрейд совершенно забыл тот разговор и отрицал всякое знание о нем; только неделей позже к нему вернулось воспоминание» [7; Vol. 1; 314–315].
В примечании Джонс комментирует: «Случай тяжелой амнезии! Только за год до того Фрейд писал: «Ты, несомненно, прав насчет бисексуальности. Я также привыкаю рассматривать каждый половой акт как происходящий с участием четырех индивидов» (письмо от 1 августа 1899 года). А еще годом раньше он выражал свой энтузиазм в следующих словах: «Я подчеркиваю важность концепции бисексуальности и рассматриваю твою идею об этом как самую значительную для моей работы после идеи защиты» (письмо от 4 января 1898 года)».
Джонс не делает попытки объяснить эту «амнезию» психоаналитически. Однако ответ совершенно ясен: Фрейд имел тенденцию получать и поглощать, а поэтому был склонен, особенно в отношении самых близких друзей, считать, что всякая идея принадлежит ему, хотя прекрасно знал, что ее высказал друг. Этот механизм освещается еще более ярко письмом, которое Фрейд написал Флиссу 7 августа 1901 года, через год после той злополучной встречи в Ахензее: «Нельзя скрыть тот факт, что мы в какой-то мере отдалились друг от друга. Я вижу это по многим признакам. Ты дошел до предела своего непонимания, ты выступаешь против меня и говоришь, что «чтец мыслей просто вчитывает свои мысли в других людей», что лишает мою работу всякой ценности». Показав таким образом свое возмущение критическим замечанием Флисса, Фрейд делает поразительное заявление:
«А теперь о самом важном. Моя следующая книга, наверное, будет называться «Бисексуальность человека». Она будет касаться корня проблемы и содержать последнее слово на эту тему, которое мне удастся сказать, – последнее и самое глубокое. Сама идея принадлежит тебе. Ты помнишь, как я годы назад говорил тебе, когда ты все еще оставался специалистом по носоглотке и хирургом-отоларингологом, что решение проблемы лежит в сексуальности. Через несколько лет ты поправил меня и сказал: в бисексуальности; я увидел, что ты прав. Так что, может быть, мне придется еще больше позаимствовать у тебя; может быть, мне по чести следовало бы просить тебя добавить свое имя к моему на моей книге. Это означало бы расширение анатомо-биологической части, которая в моих руках оказалась бы совсем мизерной. Мне следовало бы сделать своей целью рассмотрение психического аспекта бисексуальности и раскрытие невротической стороны. Таков следующий проект, который, надеюсь, успешно соединит нас в научных вопросах снова» [5; 334–335].
Это письмо заслуживает детального анализа. Почему Фрейд объявляет о книге с названием, не вписывающимся в контекст его изучения неврозов, но содержащим ядро теории Флисса? Почему Фрейд, всегда проявлявший скромность, хвастает тем, что новая книга будет содержать «последнее и самое глубокое слово»? Совершенно ясно, что ответ на эти вопросы содержится в тех же обстоятельствах, по которым он в 1896 году хотел с помощью Флисса найти «солидное основание в физиологии» и по которым в 1900 году забыл об открытии Флиссом бисексуальности. Фрейд бессознательно стремился присвоить открытие своего друга не потому, что он в нем нуждался, но из-за глубокой рецептивной потребности в кормилице. Совершенно очевидно, что Фрейд, когда писал это письмо, осознавал конфликт с Флиссом и в особенности конфликт из-за авторства. Однако он хитро рационализирует собственные притязания. Признав, что сама идея принадлежит Флиссу, он напоминает ему, что в то время, когда Флисс «все еще оставался специалистом по носоглотке и хирургом-отоларингологом», он, Фрейд, уже открыл, что «решение проблемы лежит в сексуальности» и тем самым открытие Флисса является всего лишь «поправкой». Однако даже такая рационализация, по-видимому, самого Фрейда не удовлетворила, потому что он добавляет: ему по чести следовало бы просить Флисса добавить свое имя к его имени. Это высказано в форме предположения, но «таков следующий проект, который, надеюсь, успешно соединит нас в научных вопросах снова». Действительно, Фрейд никогда не написал такой книги, поскольку она совершенно не соответствовала главному направлению его мыслей. Вся идея заключалась в последней попытке заставить Флисса вернуться к роли кормилицы и в то же время в подготовке к полному разрыву, если Флисс окажется не готов принять эту функцию.
За этим последовало совсем немного писем. По-видимому, Флисс критиковал Фрейда за намерение написать «Бисексуальность человека». 19 сентября 1901 года Фрейд отвечал: «Я не понимаю твоего ответа по поводу бисексуальности. Несомненно, понимать друг друга очень трудно. Я, безусловно, не имел другого намерения, кроме обсуждения вопроса, поскольку мой взнос в теорию бисексуальности, включая тезис о подавлении и неврозе и тем самым зависимости от бессознательного, бисексуальность предполагает» [5; 377]. На самом деле объявление Фрейда о книге «Бисексуальность человека» производило совсем иное впечатление, чем объяснение в данном письме.
После этого было написано несколько довольно безличных писем, по большей части касавшихся пациентов, которых Флисс направлял к Фрейду; два последних письма содержат подробное описание назначения Фрейда профессором Венского университета. Они обозначили конец восьмилетней очень тесной дружбы.
Третьим человеком, которого с Фрейдом связывала дружба, хотя и гораздо менее близкая и интимная, был Юнг. Здесь мы находим такое же развитие: великие надежды, огромный энтузиазм, разрыв. Во взаимоотношениях Фрейда с Брейером, Флиссом и Юнгом обнаруживаются очевидные различия. Брейер был учителем Фрейда и дал ему главную новую идею, Флисс был равным, а Юнг – учеником. На поверхностный взгляд эти различия вступают в противоречие с предположением о том, что во всех трех случаях проявлялась зависимость Фрейда. Если это можно признать в отношении Брейера и даже Флисса, то как можно говорить о зависимости учителя от собственного ученика? Однако при использовании динамического подхода видно, что настоящее противоречие отсутствует. Существует очевидная осознанная зависимость от человека, обладающего качествами отца, от «волшебного помощника», от руководителя. Однако существует и неосознанная зависимость, когда доминирующая личность зависит от тех, кто зависит от нее. При таких симбиотических отношениях существует взаимная зависимость, только с одной стороны – осознанная, а с другой – бессознательная.
Такой характер зависимости становится совершенно ясным, если рассмотреть начало отношений Фрейда с Юнгом. Фрейду очень польстило то, что группа швейцарских психиатров, в том числе Блейлер, директор Бюргольцли[5], и его первый помощник Карл Густав Юнг активно заинтересовались психоанализом. «Фрейд, со своей стороны, – пишет Джонс, – испытывал не только благодарность за поддержку, пришедшую к нему издалека, но и нашел личность Юнга очень привлекательной. Он вскоре решил, что Юнгу предстоит сделаться его преемником, и иногда называл его «своим сыном и наследником». Фрейд высказывал мнение, что среди его последователей только Юнг и Гросс обладали истинно оригинальными умами. Юнгу предстояло стать Иисусом Навином, призванным исследовать землю обетованную психиатрии, в то время как самому Фрейду, подобно Моисею, было дано лишь глянуть на нее издалека» [7; Vol. 2; 32–34]. Однако в отношении Фрейда к Юнгу была и еще одна важная составляющая. До тех пор последователями Фрейда были в основном венцы и евреи. Фрейд чувствовал, что для окончательного успеха психоаналитического движения в мире необходимо, чтобы его возглавили «арийцы». Эту идею он ясно высказывал уже в 1908 году в письме к Карлу Абрахаму: Фрейд упрекал Абрахама за неуместную ссору с Юнгом и заканчивал письмо словами: «В конце концов, наши товарищи-арийцы совершенно для нас незаменимы; в противном случае психоанализ станет жертвой антисемитизма» [7; Vol. 2; 51].
За последующие два года это убеждение Фрейда только укрепилось. Во время Психоаналитического конгресса в Нюрнберге в 1910 году Фрейд «понял, что нужно воспользоваться возможностью создать более широкий базис для своей работы, чем тот, который мог быть обеспечен венскими евреями, и что нужно убедить в этом венских коллег. Узнав, что некоторые из них собрались для выражения протеста в номере Штекеля, он отправился к ним и обратился к собравшимся со страстным призывом к согласию. Он подчеркнул окружающую их патологическую враждебность и нужду во внешней поддержке для ее преодоления. Драматическим жестом сбросив пиджак, он воскликнул: «Мои враги хотели бы видеть меня голодающим; они готовы лишить меня последней рубашки!» [7; Vol. 2; 69–70].
Совершенно ясно, что происходило в уме Фрейда. Боязнь не только личного голода, но и голодной смерти психоаналитического движения заставляла его видеть в Юнге спасителя от этой напасти.
Фрейд стремился полностью привлечь Юнга на свою сторону, сделать из него своего наследника и лидера движения. Очень типичным проявлением этого желания стал эпизод во время отбытия Фрейда в Соединенные Штаты вместе с Юнгом и Ференци. Они вместе обедали, и Ференци при поддержке Фрейда убедил Юнга отказаться от принципа абстиненции и выпить с ними бокал вина. Принцип абстиненции связывал Юнга с его учителем Блейлером и многими другими швейцарскими коллегами. Бокал вина стал символом того, что Юнг отказывает в преданности Блейлеру и делается последователем Фрейда. Эта перемена установки привела к серьезным последствиям в отношениях Юнга и Блейлера. Насколько глубоко сам Фрейд прочувствовал символическое значение питейного ритуала, свидетельствует то, что немедленно после него Фрейд упал в обморок [7; Vol. 2; 55]. Если бы и были сомнения в психической причине обморока, они рассеялись бы тем фактом, что Фрейд и в другой раз упал в обморок при очень сходных обстоятельствах[6]. На протяжении 1912 года отношения между Фрейдом и Юнгом стали ухудшаться. Фрейд узнал о лекциях Юнга в Нью-Йорке, на которых проявился антагонизм Юнга к теориям Фрейда и самому Фрейду. Более того, Юнг сообщил Фрейду, что кровосмесительные желания следует понимать не буквально, а как символ других устремлений. В ноябре 1912 года они встретились в Мюнхене. Фрейд упрекал Юнга в нелояльности, Юнг «чрезвычайно раскаивался», признал все ошибки и обещал исправиться. На следующий день за обедом Фрейд «начал упрекать двоих швейцарцев, Юнга и Риклина, в том, что они опубликовали в швейцарской печати статьи, проповедующие психоанализ, не упомянув его имени. Юнг ответил, что они сочли это излишним, поскольку имя Фрейда хорошо известно». Фрейд настаивал, и «я помню, – пишет Джонс, – что подумал: он принимает происшествие слишком близко к сердцу. Неожиданно, к нашему ужасу, он упал на пол, потеряв сознание. Физически крепкий Юнг быстро перенес его на кушетку в холле, где он скоро пришел в себя» [7; Vol. 1; 317]. Фрейд сам проанализировал случаи своих обмороков и выразил мнение, что они прослеживаются к воздействию, которое оказала на него смерть его маленького брата, когда ему было год и семь месяцев. Джонс добавляет: «Представляется, что Фрейд сам принадлежал к типу, представителей которого он описывал как «пострадавших от собственного успеха», в данном случае успеха в поражении соперника, самым ранним примером которого было осуществившееся желание смерти маленькому Джулиусу» [7; Vol. 2; 146]. Возможно, такая интерпретация и правильна, но нужно также учесть возможность того, что обморок стал символом беспомощности ребенка и его зависимости от матери. Такую возможность подтверждает тот факт, что несколькими годами ранее, когда Фрейд находился в том же городе и в том же отеле со своим другом Флиссом, он уже падал в обморок. Фрейд описывает этот инцидент в письме Джонсу и говорит: «В корне этого кроется что-то от неуправляемого гомосексуального чувства» [7; Vol. 1; 317]. Представляется гораздо более вероятным, что обмороки в присутствии Юнга и Флисса имеют одну и ту же причину: глубокую, хотя и неосознанную зависимость, находящую драматическое выражение в психосоматических симптомах.
Следует добавить, что Фрейд сам осознавал подобную склонность к зависимости, которую называл Schnorrer (нищенскими) фантазиями. В качестве одного примера он упоминает, что Рикетти в Париже, не имевшие детей и симпатизировавшие ему, вызвали у него мечту о наследовании части их богатства. Другая подобная фантазия была описана Фрейдом многими годами позднее. Он представил себе, что останавливает взбесившуюся лошадь, из экипажа выходит очень важная персона и говорит: «Вы мой спаситель, я обязан вам жизнью! Что я могу для вас сделать?» Собственная реакция Фрейда на эту фантазию весьма показательна: тогда он быстро подавил подобные мысли, но через несколько лет они вернулись к нему довольно забавным путем – оказалось, что он по ошибке приписал ситуацию рассказу Альфонса Доде. Это было неприятное воспоминание, поскольку к тому времени он преодолел свою раннюю нужду в покровительстве и яростно отвергал его. «Однако самая досадная часть этого всего – писал Фрейд – заключается в том факте, что мало есть такого, что я ненавидел бы сильнее, чем мысль о том, чтобы быть чьим-то протеже. Те примеры подобных явлений, которые мы видим в своей стране, отвращают от любого желания чего-то такого, а мой характер мало располагает к роли опекаемого ребенка. Я всегда испытывал сильное желание самому быть сильным» [7; Vol. 1; 188–189. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Это одно из странно наивных высказываний Фрейда, совершенно явный знак сопротивления, тем не менее принимаемое им вполне серьезно. Именно в этом и заключался его конфликт: он хотел быть независимым, он ненавидел положение протеже – и одновременно желал защиты, восхищения, заботы; разрешить этот конфликт Фрейду так никогда и не удалось.
Если вернуться к дружбе Фрейда с Юнгом, то мы увидим, что она развивалась тем же путем, что и дружба с Брейером и Флиссом. Несмотря на непрестанные заверения Юнга в лояльности, их личные отношения и научные взгляды расходились все дальше, пока дело не дошло до окончательного и необратимого разрыва в 1914 году. Несомненно, это был тяжелый удар для Фрейда; он снова открыл свое сердце человеку, в котором видел того, кто обеспечит будущее психоаналитическому движению, поведал о своих тревогах и надеждах, – и снова оказался вынужден порвать отношения с ним. Впрочем, существовало одно отличие разрыва с Юнгом от прекращения отношений с Брейером, Флиссом, Адлером, Ранком, Штекелем и Ференци: научные расхождения с Юнгом были более фундаментальными. Фрейд был рационалистом, и его интерес к пониманию бессознательного основывался на желании контролировать и подчинять. Юнг, с другой стороны, принадлежал к сторонникам романтической, антирационалистической традиции. Он с подозрением относился к разуму и интеллекту, и бессознательное, представляющее нерациональную часть психики, для него было источником глубочайшей мудрости; для Юнга аналитическая терапия выполняла функцию помощи пациенту в установлении контакта с этим источником нерациональной мудрости и извлечении из него пользы. Интерес Юнга к бессознательному был восхищением романтика; отношение Фрейда было критическим отношением рационалиста. Они могли ненадолго встретиться на ходу, но шли в разных направлениях; разрыв был неизбежен.
Отношения Фрейда с некоторыми из тех его последователей, на которых он больше всего полагался, особенно с Адлером, Ранком и Ференци, развивались по тому же пути, что и отношения с Брейером, Флиссом и Юнгом: пылкая дружба, доверие, зависимость, которые рано или поздно сменялись подозрительностью и ненавистью. Некоторые из этих взаимоотношений будут обсуждаться ниже.
Отношения Фрейда с отцом были прямой противоположностью его отношениям с матерью. Мать его обожала и баловала, позволяя царить среди братьев и сестер, отец же был более беспристрастным, хотя и неагрессивным человеком. Характерным является такой факт: когда Фрейд в двухлетнем возрасте все еще мочился в постель, именно отец, а не мать, делал ему замечания. И что же ответил маленький мальчик? «Не тревожься, папа, я куплю тебе прекрасную новую красную кровать в Нойтитшайне» (цит. по [7; Vol. 1; 7]). Здесь уже заметна черта, которая будет характеризовать Фрейда в позднейшей жизни: неприятие критики, совершенная уверенность в себе, бунт против отца, а также, можно утверждать, против отцовского авторитета. В возрасте двух лет Фрейд не обращает внимания на упреки отца и принимает на себя отцовскую роль – роль того, кто может позднее сделать подарок в виде кровати (для сравнения: см. сновидение о пальто с турецкой вышивкой [7; Vol. 1; 10–11]).
Более резкое выражение бунтарства Фрейда против отца можно увидеть в том факте, что в возрасте семи или восьми лет Фрейд намеренно помочился в спальне родителей. Это был символический акт захвата, проявление агрессии, явно направленной против отца. Отец рассердился, что совершенно понятно, и воскликнул: «Из этого мальчишки никогда ничего не получится!» Фрейд, комментируя то событие, писал: «Это, должно быть, оказался ужасный удар по моим амбициям, потому что намеки на ту сцену снова и снова появляются в моих снах, постоянно сопровождаясь перечислением моих заслуг и успехов, как если бы я хотел сказать: «Видишь, что-то из меня все-таки получилось!» [4; 216].
Данное Фрейдом объяснение сводилось к тому, что замечание его отца было причиной его амбиций; таково часто встречающееся ошибочное ортодоксальное аналитическое толкование. Хотя, несомненно, верно, что ранний опыт – одна из самых важных причин последующего развития, не так уж редко случается, что приобретенная или унаследованная ребенком манера поведения может спровоцировать реакцию родителя, которая впоследствии часто ошибочно принимается за причину проявления той самой предрасположенности в последующей жизни ребенка.
В данном случае ясно, что двухлетний ребенок Фрейд уже обладал чувством собственной значимости и превосходства над отцом. Имеем ли мы здесь дело с конституциональным фактором или с результатом того, что из двух родителей сильнее была мать, провокационное действие Фрейда в семилетнем возрасте является лишь еще одним выражением полной уверенности в себе, которая сохранилась у Фрейда на всю жизнь; замечание отца было весьма умеренной реакцией совершенно неагрессивного человека, который, по словам Джонса, обычно очень гордился сыном и не имел привычки критиковать или принижать его. Замечание – к тому же единичное – едва ли могло быть причиной амбициозности Фрейда.
Чувство превосходства по отношению к отцу, должно быть, получило подкрепление, когда отец рассказал двенадцатилетнему Фрейду о следующем происшествии. Однажды, когда отец Фрейда был еще молод, прохожий сбил с него шапку и крикнул: «Еврей, прочь с тротуара!» Когда мальчик Фрейд возмущенно спросил: «И что же ты сделал?», отец ответил: «Сошел на мостовую и поднял шапку». Пересказывая этот случай, Фрейд добавлял: «Такое поведение большого сильного мужчины, державшего за руку маленького мальчика, показалось мне совсем не героическим. Я противопоставил его ситуации, которая нравилась мне больше: сцене, когда отец Ганнибала, Гамилькар Барка, заставляет сына поклясться перед домашним алтарем отомстить римлянам. С тех пор Ганнибал занял прочное место в моих фантазиях» [4; 197]. Трудно усомниться в том, что негероическое поведение отца не вызвало бы такого отвращения со стороны Фрейда, если бы тот с детства не идентифицировал себя с Ганнибалом; мальчику хотелось, чтобы отец был его достоин. Однако не следует забывать, что амбиции Фрейда, как это часто случается, были составной частью его необыкновенного дара – несгибаемого мужества и гордости. Такое мужество формировало у Фрейда еще в детстве качества – и идеал – героя, а герой не мог не стыдиться столь слабого отца.
Фрейд сам намекает на свое возмущение тем, что его отец не был более значительным человеком, при толковании одного из своих снов: «Тот факт, что в этой сцене своего сновидения я могу использовать своего отца, чтобы заслонить профессора психиатрии из Венского университета Мейнерта, объясняется не обнаруженной аналогией между этими двумя людьми, но тем обстоятельством, что это краткое, но адекватное представление условного предложения в мыслях во время сна, которое в полной форме читалось бы так: «Конечно, если бы я принадлежал ко второму поколению, если бы я был сыном профессора или тайного советника, я быстрее добился бы успеха». Во сне я сделал отца профессором и тайным советником» [4; 438].
Амбивалентность Фрейда в отношении фигуры отца отразилась и в его теоретических работах. Реконструируя начало истории человечества в «Тотеме и табу», он изображает доисторического отца, убитого сыновьями, а в своей последней работе, «Моисей и монотеизм», отрицает то, что Моисей был евреем, и делает его сыном египетского вельможи, тем самым бессознательно утверждая: «Как Моисей не был потомком смиренных евреев, так и я – не еврей, а человек королевских кровей»[7]. Наиболее значимое выражение амбивалентного отношения Фрейда к отцу имеет место, конечно, в одной из центральных концепций всей системы Фрейда, – в Эдиповом комплексе: сын ненавидит отца как соперника, претендующего на любовь его матери. Однако здесь, как и в случае привязанности к матери, сексуальная интерпретация заслоняет истинные и фундаментальные причины. Желание неограниченной любви и обожания со стороны матери и в то же время стремление оказаться победоносным героем приводит к утверждению превосходства как над отцом, так и над братьями и сестрами. (Это наиболее ясно отражено в библейской истории Иосифа и его братьев; возникает даже соблазн назвать этот комплекс «Иосифовым комплексом».) Такое отношение часто подкрепляется почитанием сына матерью в сочетании с ее амбивалентным, принижающим отношением к мужу.
Так что же мы находим? Фрейд был глубоко привязан к матери, убежден в ее любви и восхищении, чувствовал себя высшим, уникальным, обожаемым существом, королем среди других отпрысков. Он оставался зависимым от материнской любви и восхищения – и ощущал тревогу, беспокойство и депрессию, когда ему в них бывало отказано. Хотя мать оставалась для Фрейда центральной фигурой до ее смерти, когда ей было за девяносто, и хотя жена должна была исполнять материнские функции, заботясь о материальных потребностях Фрейда, его нужда в обожании и защите обращалась на новые объекты, главным образом на мужчин, а не на женщин. Такие люди, как Брейер, Флисс, Юнг, а позднее верные последователи обеспечивали Фрейду то восхищение и поддержку, в которых он нуждался, чтобы чувствовать себя защищенным. Как это часто случается с привязанными к матери мужчинами, отец был для него соперником; Фрейд-сын желал быть отцом и героем сам. Может быть, будь его отец великим человеком, Фрейд признал бы его верховенство или проявлял меньше бунтарства. Однако Фрейд, идентифицируя себя с героями, должен был восстать против отца, который годился бы только для обыкновенного человека.
Бунтарство Фрейда против отца имело отношение к одному из самых важных аспектов личности Фрейда в том, что касалось его работы. Во Фрейде вообще видят мятежника. Он восставал против общественного мнения и медицинских авторитетов; без способности к такому противостоянию он никогда не пришел бы к своим взглядам на бессознательное, детскую сексуальность и прочее и не объявил бы о них. Однако Фрейд был бунтовщиком, но не революционером. Под бунтовщиком я понимаю человека, который борется против существующих властей, но хочет прийти к власти сам (и подчинить себе других), который не отрицает зависимости от власти и уважения к ней per se[8]. Его бунтарство направлено в основном против тех представителей власти, которые не признают его; он дружелюбен по отношению к авторитетам, которых выбрал сам, особенно в том случае, если становится одним из них. Мятежники такого типа в психологическом смысле могут быть найдены среди многих радикальных политиков, которые восстают, пока не придут к власти, а обретя ее, делаются консервативными. «Революционер» в психологическом смысле – это человек, преодолевший свою амбивалентность в отношении власти, освободившийся от ее притягательности и желания доминировать. Он обретает подлинную независимость и избавляется от стремления управлять другими. В психологическом смысле Фрейд был именно бунтовщиком, а не революционером. Хотя он бросал вызов авторитетам и наслаждался этим, он одновременно глубоко почитал установившийся социальный порядок и представителей власти. Получить звание профессора и добиться признания от существующих авторитетов было для него чрезвычайно важно, хотя из-за странного непонимания собственных желаний он это отрицал [4; 192]. Во время Первой мировой войны он был яростным патриотом, гордившимся сначала австрийской, а затем немецкой агрессивностью; почти четыре года ему не приходило в голову критически взглянуть на военную идеологию и цели воюющих сторон.
Проблема авторитаризма Фрейда была предметом многочисленных дискуссий. Часто утверждается, что Фрейд проявлял жесткий авторитаризм и был нетерпим к другим мнениям или к пересмотру его теорий. Трудно игнорировать обилие свидетельств, подтверждающих этот взгляд. Фрейд никогда не принимал существенных предложений по изменению высказанных им концепций. Нужно было или полностью поддерживать его теорию – то есть его, – или быть его противником. Даже Закс в своей откровенно апологетической биографии Фрейда это признает: «Я знал, что ему было всегда чрезвычайно трудно принимать мнения других после того, как в результате долгого и трудного процесса он вырабатывал собственное» [9; 14]. Насчет своих расхождений с Фрейдом Закс пишет: «Если мое мнение противоречило его мнению, я откровенно об этом заявлял. Он всегда позволял мне в полной мере высказать свои взгляды и охотно выслушивал мои аргументы, но почти никогда не менял в результате своей позиции» [9; 13. – Курсив мой. – Э.Ф.].
Наиболее показательный пример нетерпимости и авторитаризма Фрейда может быть обнаружен в его отношениях с Ференци. Ференци, который много лет был самым лояльным, ни на что не претендующим учеником и другом, под конец жизни высказал предположение, что пациент нуждается в любви, той любви, в которой нуждался и которую не получил в детстве. Это вело к определенным изменениям техники, гуманному и любящему отношению к пациенту, отказу от полностью безличной, схожей с зеркальным отражением позицией, предложенной Фрейдом (нет необходимости говорить, что под любовью Ференци понимал материнскую или родительскую любовь, а не эротическую или сексуальную).
«Когда я посетил профессора, – отмечал Ференци в разговоре с доверенным другом и последователем, – я сообщил ему о моих последних технических идеях. Они основывались на опыте моей работы с пациентами. Я пытался выяснить из их рассказов, из их ассоциаций, из их поведения – во всех подробностях и особенно в отношении меня, из фрустраций, вызывающих у них гнев или депрессию, из содержания, как осознанного, так и бессознательного, их желаний и стремлений, то, как они страдали от отвержения матерью, родителями или теми лицами, которые их заменяли. Я также пытался благодаря эмпатии представить себе, в какой любовной заботе, в каких специфических деталях поведения на самом деле пациент нуждался в детстве – заботе и поддержке, которые позволили бы ему обрести уверенность в себе, радость жизни, достичь полного развития. Каждый пациент нуждается в особой теплоте и поддержке. Это нелегко выяснить, поскольку обычно осознанно он этого не знает и часто думает прямо противоположное. Бывает возможно ощутить, когда я оказываюсь на правильном пути, потому что пациент немедленно неосознанно подает сигнал в виде легких изменений настроения и поведения. Даже его сны показывают отклик на новое благотворное лечение. Все это должно быть сообщено пациенту – новое понимание аналитиком его потребностей, вытекающее из этого изменение отношения к пациенту и его выражение, собственная очевидная реакция пациента. Если аналитик совершает ошибки, пациент также подает об этом сигнал, проявляя гнев или растерянность. Его сновидения делают ясными ошибки аналитика. Все это может быть извлечено из работы с пациентом и объяснено ему. Аналитик должен продолжать поиск благотворного лечения, в котором так глубоко нуждается пациент. Это процесс проб и ошибок, и аналитик должен производить его со всем умением, тактом и любовной добротой, ничего не боясь. Все должно быть абсолютно честно и искренне.
Профессор выслушал мои объяснения с растущим нетерпением и наконец предупредил меня, что я вступил на опасную почву и отхожу от традиций и техники психоанализа. Такое потворство стремлениям и желаниям пациента, какими бы подлинными они ни были, лишь усилит его зависимость от аналитика. Подобная зависимость может быть уничтожена только эмоциональным отстранением аналитика. В руках неумелого аналитика мой метод, сказал профессор, может с легкостью привести к сексуальному потворству, а не выражению родительской преданности.
Это предупреждение завершило интервью. Я протянул руку, чтобы тепло попрощаться. Профессор повернулся ко мне спиной и вышел из комнаты»[9].
Другим выражением нетерпимости Фрейда служит его отношение к тем членам Интернациональной ассоциации, которые оказывались не полностью лояльны к линии партии. Характерна фраза в письме к Джонсу от 18 февраля 1919 года: «Ваше намерение очистить Лондонское общество от юнгианцев превосходно» [7; Vol. 2; 254].
Тем же духом непримиримости по отношению к несогласным с ним друзьям проникнут отклик Фрейда на смерть Альфреда Адлера. В ответе на письмо Арнольда Цвейга, выражавшего свою печаль по поводу этого события, Фрейд писал: «Я не понимаю вашей симпатии к Адлеру. Для еврейского мальчика из венского предместья умереть в Абердине – само по себе неслыханная карьера и доказательство того, как далеко он продвинулся. На самом деле мир богато наградил его за услуги по противодействию психоанализу» (цит. по [7; Vol. 3; 208]).
Несмотря на все эти свидетельства, верные обожатели Фрейда упорно отрицают авторитарные тенденции у Фрейда. Джонс снова и снова подчеркивает это. Так, например, он говорит, что люди обвиняют «Фрейда в тиранстве и догматических настояниях, чтобы каждый из его последователей придерживался в точности тех же взглядов, что и он сам. Что подобные обвинения смешны и далеки от истины, ясно из его переписки, его работ и прежде всего из воспоминаний тех, кто с ним работал» [7; Vol. 2; 127–128]. Или: «Мне было бы трудно представить себе кого-то, по темпераменту менее годного к роли диктатора, каким его иногда изображают» [7; Vol. 2; 129].
Джонс в этих утверждениях проявляет психологическую наивность, которая не к лицу психоаналитику. Он просто не обращает внимания на тот факт, что Фрейд был нетерпим к тем, кто задавался вопросами или хоть в малейшей мере его критиковал. С теми, кто поклонялся ему и никогда не выражал несогласия, Фрейд был добр и терпим просто потому, что, как я уже подчеркивал, он был так зависим от безусловной поддержки и согласия других; он был любящим отцом для покорных сыновей и суровым и авторитарным в отношении тех, кто смел не соглашаться.
Закс более откровенен, чем Джонс. В то время как Джонс полагает, что, как и положено биографу, рисует объективную картину, Закс честно признает свое «полное отсутствие объективности, о чем я заявляю по доброй воле и с веселым сердцем. В целом обожествление, если оно совершенно искренне, скорее добавляет истинности, чем мешает ей» [9; 8–9]. Насколько далеко заходила эта симбиотическая, квазирелигиозная привязанность к Фрейду, следует из утверждения Закса о том, что, когда он кончил читать «Толкование сновидений», он «нашел то, ради чего стоило жить; многими годами позже [он] обнаружил, что это единственное, чем [он] может жить» [9; 3–4]. Легко себе представить, как человек может сказать, что живет Библией, Бхагават-Гитой, философией Спинозы или Канта, но жить книгой о толковании сновидений можно, только если предположить, что автор стал Моисеем, а наука – новой религией. То, что Закс никогда не восставал и никогда не критиковал Фрейда, трогательно видно из его описания единственного случая, когда он «по доброй воле и настойчиво» делал что-то, чего Фрейд не одобрял. «Он заговорил со мной об этом, когда все было уже почти закончено, сказал три или четыре слова, словно между прочим. Эти слова, единственные недружелюбные, какие я только от него слышал, остаются глубоко отпечатавшимися в моей памяти. Впрочем, когда все миновало, эпизод был забыт, хоть и не прощен, и не оказал длительного влияния на его отношение ко мне. Если я теперь не могу думать о случившемся без некоторого стыда, это чувство умеряется мыслью о том, что такое произошло раз в жизни, один раз за тридцать пять лет. Не такой уж плохой результат» [9; 16–17].
В детстве Фрейд испытывал восхищение перед великими военачальниками. Самыми ранними его героями были великий карфагенянин Ганнибал и наполеоновский маршал предположительно еврейского происхождения Массена [7; Vol. 1; 8]. Фрейд испытывал страстный интерес к наполеоновским войнам и приклеивал бумажки с именами наполеоновских маршалов к своим деревянным солдатикам. В возрасте четырнадцати лет он начал интересоваться франко-прусской войной. В своей комнате он хранил карты с отмеченными флажками позициями воюющих сторон и обсуждал стратегические проблемы с сестрами [7; Vol. 1; 23]. Этот энтузиазм и интересы имели двойной эффект: с одной стороны, породили интерес к истории и политике, с другой – восхищение великими вождями, оказывающими влияние на историю и меняющими судьбы мира. То, что энтузиазм Фрейда по поводу побед Ганнибала и Массены и его интерес к франко-прусской войне мотивировались его озабоченностью историей и политическим прогрессом, а не просто мальчишеской страстью к мундирам и сражениям, подтверждается последующим развитием политических интересов Фрейда. Когда ему было семнадцать лет, он всерьез подумывал о том, чтобы изучать юриспруденцию; это было время «буржуазного министерства».
«Незадолго до этого, – сообщает Фрейд, – мой отец принес портреты добившихся успеха представителей среднего класса – Хербста, Гиски, Унгера, Гергера, – и мы украсили в их честь наш дом. Среди них было даже несколько евреев; с тех пор каждый трудолюбивый еврейский мальчик носил в своем ранце министерский портфель. События того времени, несомненно, оказали влияние на тот факт, что почти до самого поступления в университет я собирался изучать юриспруденцию; только в последний момент я передумал» [4; 193].
То, что у семнадцатилетнего Фрейда имелась идея стать политическим лидером, подтверждается его школьной дружбой с Генрихом Брауном, его одноклассником, который впоследствии стал одним из ведущих немецких социалистов. Через много лет Фрейд сам описывал эту дружбу в письме к вдове Генриха Брауна: «В гимназии мы были неразлучными друзьями. Все свободные часы после занятий я проводил с ним… Ни цели, ни способы осуществления наших амбиций не были для нас ясны. С тех пор я пришел к выводу, что его цели были в основном негативными. Однако одна вещь была несомненна: что я буду работать с ним и что я никогда не изменю его партии. Под его влиянием я также в то время определенно намеревался изучать в университете юриспруденцию»[10].
Неудивительно, что в силу этого возможного интереса к социализму в юности у Фрейда возникла неосознанная идентификация с Виктором Адлером, пользовавшимся успехом вождем австрийской социал-демократической партии. Госпожа Бернфельд привлекла к этому факту внимание в дискуссии об обстоятельствах, при которых Фрейд арендовал квартиру на Берггассе. До 1891 года Фрейд с семьей жил на Шоттенринг; ожидалось появление ребенка, и семья решила переехать.
«Переезд был тщательно спланирован профессором и госпожой Фрейд. Они составили список своих самых важных требований. Они посвятили планированию своего нового местожительства много времени. Однажды днем, закончив визиты к пациентам, он [Фрейд] отправился на прогулку. Полюбовавшись садами, мимо которых он проходил, Фрейд оказался перед домом, на котором имелось объявление «Сдается». Этот дом неожиданно сильно его привлек. Он вошел и осмотрел квартиру, которую для него открыли; обнаружилось, что она соответствует всем требованиям, и Фрейд немедленно подписал договор. Это и был дом на Берггассе, 19. Фрейд вернулся домой, сообщил жене, что нашел идеальное жилище, и тем же вечером отвел ее для осмотра. Госпожа Фрейд сразу увидела все недостатки, но с типичной для нее интуицией поняла, что Фрейду нужен именно этот дом и никакой другой не подойдет. Поэтому она сказала, что квартира ей нравится и она думает, что они сумеют там устроиться. Они и устроились в мрачном и неудобном доме и прожили в нем сорок семь лет»[11].
«Что могло привести, – задается вопросом госпожа Бернфельд, – такого осторожного и вдумчивого человека, каким был Фрейд, к столь импульсивному и неразумному решению и что могло удерживать его в этом доме столько лет?» [Там же]. Ответ, который госпожа Бернфельд дает на этот весьма обоснованный вопрос, основывается на том, что Виктор Адлер, впоследствии ставший неоспоримым вождем австрийского социализма, жил в той же квартире, и что на Фрейда, который раньше бывал у Адлера, произвело огромное впечатление его жилище. Некоторые намеки на даты, связанные с домом на Берггассе, также интерпретируются автором как указание на значение связи с Адлером. Хотя я совершенно согласен с предположением госпожи Бернфельд, думаю, что она упустила одно обстоятельство, важное в данном контексте: гуманитарные идеалы Фрейда и его амбицию сделаться великим политическим лидером.
Существовал еще один вождь социалистов, с которым Фрейд, должно быть, себя идентифицировал. На это, вероятно, указывает эпиграф, который Фрейд предпослал «Толкованию сновидений»: Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo (Если небесных богов не склоню – Ахеронт я подвигну)[12]; он использовался выдающимся немецким социалистом Лассалем в книге «Итальянская война и задачи Пруссии» (1859). Под влиянием Лассаля Фрейд использовал ту же цитату. Доказательство этого можно обнаружить в письме Фрейда Флиссу от 17 июля 1899 года, где он пишет: «Кроме своей рукописи я беру в Берхтесгаден Лассаля и несколько работ по бессознательному. После того как ты отверг сентиментальную цитату из Гёте, мне пришел в голову новый эпиграф для «Толкования сновидений». В нем содержится намек на подавление: «Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo» [5; 286][13]. Забавно то, что хотя Лассаль использовал фразу Вергилия в одной из своих книг, она не содержится в той, которая упомянута в письме Фрейда. Тот факт, что Фрейд не пишет ясно, что использует эпиграф Лассаля, можно было бы рассматривать как указание на бессознательный характер идентификации Фрейда с этим социалистическим деятелем.
Прежде чем более детально обсудить другие случаи идентификации, хочется упомянуть некоторые факты, которые показывают, как глубоко Фрейд интересовался не только медициной, но и философией, политикой и этикой. Джонс сообщает, что в 1910 году Фрейд со вздохом выражал «желание отказаться от медицинской практики и посвятить себя исследованию культурных и исторических проблем – в первую очередь величайшей проблемы: как человек стал тем, что он есть» [7; Vol. 1; 27]. Сам Фрейд говорит об этом так: «В юности я чувствовал всепоглощающее желание понять что-то в загадках того мира, в котором мы живем, и, может быть, даже внести что-то в их разгадку» [7; Vol. 1; 28].
В соответствии с этим гуманитарным взглядом на политику в 1910 году Фрейд заинтересовался Международным братством этики и культуры, основателем которого был аптекарь Кнапп, а президентом – Форель. Фрейд рекомендовал Кнаппу связаться с Юнгом и спрашивал у Юнга совета по поводу присоединения к этой организации. Фрейд писал: «Меня привлекли практические, агрессивные, но в то же время и протекционистские черты программы: обязательство бороться против власти государства и церкви в случае, если они совершают откровенную несправедливость» [7; Vol. 2; 68]. Из этого ничего не вышло и, как отмечает Джонс, «эта затея скоро была вытеснена образованием чисто психоаналитической ассоциации». Хотя идея присоединения к Международному братству показывает, насколько еще в 1910 году Фрейд был привержен к старым идеалам прогрессивного исправления мира, как только он организовал психоаналитическое движение, его явный интерес к этике, культуре и т. д. исчез и преобразовался, как я постараюсь показать, в цели движения. Фрейд видел себя его вождем и в этой роли бессознательно идентифицировал себя со своим старым героем, Ганнибалом, и с Моисеем, великим вождем его предков.
«Ганнибал, – пишет он, – был моим любимым героем в старших классах школы. Как многие мальчики этого возраста, я симпатизировал не римлянам во время Пунических войн, а карфагенянам. В старших классах я впервые начал понимать, что значит принадлежать к иной расе; антисемитские настроения других мальчиков предупредили меня о том, что я должен занять определенную позицию, и образ полководца-семита еще более вырос в моих глазах… Желание побывать в Риме стало в моих мечтах символом других страстных желаний. Их осуществление должно было достигаться со всем трудолюбием и целеустремленностью карфагенянина, хотя в то время представлялось, что это так же не суждено мне, как Ганнибалу – войти в Рим» [4; 196–197].
Для Фрейда идентификация с Ганнибалом не ограничилась подростковым возрастом. Уже взрослым он страстно стремился отправиться в Рим; об иррациональном характере этого желания он писал Флиссу 3 декабря 1897 года: «Несомненно, моя жажда побывать в Риме глубоко невротична. Она связана с моим юношеским почитанием героя – полководца-семита, и в этом году я так же не достиг Рима, как Ганнибал с Тразименского озера» [5; 141]. Действительно, бывая в Италии, Фрейд многие годы избегал Рима. Во время одного из своих путешествий он побывал на Тразименском озере и наконец, увидев Тибр, печально вернулся, когда от Рима его отделяло всего пятьдесят миль (для сравнения: [4; 196]). Фрейд планировал побывать в Италии и на следующий год – но только снова миновал Рим. Лишь в 1901 году он позволил себе туда отправиться.
Какова же была причина этой странной нерешительности, если он многие годы мечтал увидеть Рим? Фрейд полагал, что дело в следующем: «В то время года, когда я могу путешествовать, пребывания в Риме следует избегать, чтобы не повредить здоровью» [4; 194]. Тем не менее в 1909 году Фрейд писал, что для исполнения этого желания потребовалось «всего немного смелости», и с тех пор он стал постоянным посетителем Рима (см. примечание там же). Совершенно очевидно, что «опасность для здоровья» была рационализацией. Так что же заставляло Фрейда избегать Рима? Единственная правдоподобная причина подавления желания Фрейда посетить Рим может быть обнаружена в его бессознательном.
Вероятно, посещение Рима для его бессознательного означало завоевание вражеского города, завоевание мира. Рим был целью Ганнибала, целью Наполеона; он был столицей Католической церкви, к которой Фрейд питал глубокую неприязнь. В своей идентификации с Ганнибалом Фрейд не мог зайти дальше своего героя до тех пор, пока через много лет не сделал последнего шага и не прибыл в Рим, что, совершенно очевидно, было символической победой и самоутверждением после появления его шедевра – «Толкования сновидений».
В том, что Фрейд так долго не бывал в Риме, проявилась и еще одна его идентификация – идентификация с Моисеем. Об одном своем сне Фрейд писал: «Кто-то привел меня на вершину холма и показал Рим, полускрытый в тумане; он был так далек, что я удивился тому, насколько ясно его вижу, но тема «обетованной земли, увиденной издалека», в этом сновидении очевидна» [4; 194].
Фрейд сам чувствовал такую идентификацию, отчасти осознанно, отчасти бессознательно. Осознанная идея была выражена в письмах к Юнгу (от 28 февраля 1908 года и от 17 января 1909). Заявив, что Юнг и Отто Гросс были единственными истинно оригинальными мыслителями среди его последователей, Фрейд писал, что Юнгу суждено стать Иисусом Навином, исследовавшим обетованную землю психиатрии, в то время как Фрейду, подобно Моисею, позволено увидеть ее лишь издали [7; Vol. 2; 33]. Джонс добавляет: «Это замечание интересно как указание на самоидентификацию Фрейда с Моисеем, которая с годами стала очень заметной».
Бессознательная идентификация Фрейда с Моисеем нашла выражение в двух его работах: в «Моисее Микеланджело» (1914) и в его последней книге – «Моисей и монотеизм». «Моисей Микеланджело» уникален тем, что это единственная из статей Фрейда, опубликованная анонимно в журнале «Имаго» (1914, т. III). Статье предшествовала следующая редакционная заметка: «Хотя данная статья, строго говоря, не соответствует условиям публикации в нашем журнале, было решено ее напечатать, поскольку автор, лично известный редакторам, принадлежит к психоаналитическим кругам и поскольку его образ мыслей в определенной мере напоминает методологию психоанализа».
Почему Фрейд написал эту статью, в которой не пользуется психоаналитическим методом, и почему ему пришлось опубликовать ее анонимно, хотя вполне уместно было бы предпослать ей информацию о том, что, поскольку статья принадлежит перу Фрейда, она печатается несмотря на то, что не носит строго психоаналитического характера? Ответ на оба эти вопроса, должно быть, лежит в том факте, что фигура Моисея имела для Фрейда огромное эмоциональное значение, однако это значение не было ясно им осознано и против его осознания существовало существенное сопротивление.
Каков главный результат тщательного исследования Фрейдом статуи Микеланджело? Фрейд предполагает, что статуя изображает Моисея не перед тем, как он в припадке гнева разбил скрижали с заповедями, как полагало большинство исследователей, а, напротив: Фрейд старается изобретательно и усердно доказать, что Микеланджело изменил характер Моисея. «Моисей, традиционно изображаемый в легенде, имел взрывной темперамент и впадал в ярость… Однако Микеланджело поместил на надгробии папы другого Моисея, превосходящего исторического, традиционного Моисея». Таким образом, согласно Фрейду, Микеланджело изменил тему разбитых скрижалей: он заставил Моисея сдержать свой гнев из заботы о своем народе и сострадания. Таким образом он добавил фигуре Моисея нечто новое и сверхчеловеческое, так что «огромная скульптура, изображающая чрезвычайную физическую силу, становится лишь конкретным выражением высочайшего духовного достижения, какое только доступно человеку: успешной борьбы с внутренней страстью ради дела, которому он себя посвятил» [2; Vol. 4; 283]. Если принять во внимание, что это было написано во время «измены» Юнга, если, кроме того, вспомнить, что Фрейд считал себя частью элиты, характеризуемой способностью контролировать свои порывы, то остается мало сомнений в том, что Фрейд так страстно заинтересовался своей интерпретацией скульптуры Моисея, потому что видел себя в роли Моисея, не понятого своим народом и все же способного укротить свой гнев и продолжать работать. Этот вывод подтверждается реакцией Фрейда на попытки Джонса и Ференци побудить его напечатать статью под собственным именем. «Основания, которые он приводил для своего решения, – сообщает Джонс, – казались довольно неубедительными. «Зачем позорить Моисея, – говорил Фрейд, – ставя мое имя на статье? Это шутка, но, может быть, не такая уж плохая»» [7; Vol. 2; 366]. На поверхностный взгляд в мысли о том, что Моисей будет опозорен, если на статье появится имя Фрейда, нет большого смысла. Это замечание, впрочем, становится понятным, если рассматривать его как сконфуженную реакцию на бессознательную идентификацию с Моисеем, которая и побудила Фрейда написать статью.
Важность для Фрейда этой темы еще ярче показывает то, сколько времени в последние годы жизни он уделял личности Моисея. Во времена правления Гитлера (первая и вторая части книги о Моисее были опубликованы в 1937-м, а третья часть – в 1939 году) Фрейд пытался доказать, что Моисей был не евреем, а египтянином. Что могло побудить Фрейда лишить евреев их величайшего героя как раз в тот момент, когда могущественный варвар старался их уничтожить? Что могло спровоцировать Фрейда на написание книги, далекой от его области, и на попытку доказать что-то на основании аналогий и довольно неубедительных рассуждений? Ответ представляется очевидным: та же одержимость и идентификация с Моисеем, которые вызвали появление его статьи о статуе Микеланджело двадцатью годами раньше. На сей раз, по-видимому, это уже была не «плохая шутка», и Фрейд не боялся опозорить Моисея, соединяя свое имя с его именем. Однако ущерб Фрейд нанес не Моисею, а евреям: он лишил их не только героя, но и притязаний на оригинальность монотеистической идеи[14]. Будь это область, в которой специализировался Фрейд, или будь его доказательства исчерпывающими, не пришлось бы задаваться психологическими вопросами по поводу того, какой мотив побудил Фрейда опубликовать «Моисея и монотеизм». Однако поскольку это не так, остается сделать вывод: одержимость Фрейда Моисеем коренилась в глубокой бессознательной идентификации с ним. Фрейд, как и великий вождь евреев, вел свой народ к земле обетованной, но не вошел в нее; он испытал неблагодарность и насмешки, но не отказался от своей миссии.
Можно упомянуть еще одну идентификацию, хотя и имеющую гораздо меньший вес по сравнению с Ганнибалом и Моисеем: идентификацию с Колумбом. После того как Юнг покинул движение, Фрейд заметил: «Знает ли кто-нибудь теперь, с кем отплыл Колумб, когда открыл Америку?» [7; Vol. 2; 127]. Сон, который Фрейд видел в конце жизни, показывает, какой глубокой была идентификация с героями-победителями: в поезде, доставившем его из Парижа в Лондон во время бегства из Вены, Фрейду приснилось, что он высаживается в Пивенси, где в 1066 году высадился Вильгельм Завоеватель (см. [7; Vol. 3; 228]). Какое поразительное выражение гордости и уверенности в себе, которые ничто не могло сломить! В конце жизни, прибыв в Англию старым больным беженцем, Фрейд бессознательно полагал, что прибывает туда как герой и завоеватель.
Учитывая очевидное постоянство идентификации Фрейда с великими вождями, от маршалов Наполеона до Ганнибала и Моисея, совершенно удивителен вывод Джонса о том, что все это осталось в прошлом. «Что имеет значение, – пишет Джонс, – так это необыкновенные перемены, которые должны были произойти с Фрейдом в возрасте шестнадцати или семнадцати лет. Исчез драчливый мальчишка, яростно сражавшийся со сверстниками, полный воинственного духа подросток, юноша, который мечтал стать министром и править нацией. Было ли таким уж судьбоносным двухдневное случайное знакомство с крестьянской девушкой?» [7; Vol. 1; 53]).
Нет, конечно, знакомство было не таким уж судьбоносным (речь идет о девушке, в которую Фрейд был недолго влюблен). Ничто из этого не было судьбоносным, поскольку Джонс просто ошибается, делая вывод о том, будто все юношеские фантазии и желания исчезли. Они приняли новые формы и стали отчасти менее осознанными. Мальчик, мечтавший стать министром, превратился в человека, стремившего стать подобным Моисею и принести человечеству новое знание, знание, которое станет последним словом в понимании человека. Ни национализм, ни социализм, ни религия не могли указать путь к лучшей жизни; полное понимание человеческого разума должно было показать иррациональность всех этих ответов и повести человека так далеко, как он только способен пойти: к трезвой, скептичной, рациональной оценке прошлого и настоящего, к принятию фундаментально трагической природы своего существования.
Фрейд видел себя в роли вождя интеллектуальной революции, который совершил последний шаг, доступный рационализму. Только понимая это стремление Фрейда принести человечеству новую весть – не благую, а реалистичную, – можно понять его творение: психоаналитическое движение.
Что за странный феномен – это психоаналитическое движение! Психоанализ представляет собой лечение невроза и одновременно является психологической теорией, общей теорией человеческой природы и конкретно – существования бессознательного и его проявлений в снах, симптомах, характере и всех символических произведениях искусства. Существует ли другой пример терапии или научной теории, преобразовавшейся в движение, руководимое тайным комитетом, изгоняющее отступников, ставшее международной организацией, имеющей местные отделения? Никакой вид медицинского лечения никогда не превращался в такое движение. Если рассматривать психоанализ как теорию, ближайшим аналогом был бы дарвинизм – революционное учение, проливавшее свет на историю человечества и менявшее представление о мире более фундаментально, чем какое-либо другое в XIX веке, – однако дарвиновского движения не существует, не существует директории, которая бы его возглавляла, нет чисток, когда определялось бы, кто имеет право называть себя дарвинистом, а кто утратил эту привилегию.
Почему психоаналитическое движение приобрело такую уникальную роль? Ответ отчасти заключается в приведенном выше анализе личности Фрейда. Он был действительно великим ученым, но, как и Маркс, великий социолог и экономист, Фрейд имел и другую цель, не свойственную людям, подобным Дарвину: он хотел преобразовать мир. Под маской врача и ученого Фрейд был одним из великих реформаторов мира начала XX века.
На следующих страницах я постараюсь показать странный квазиполитический характер психоаналитического движения. Едва ли можно найти лучшее вступление к этой теме, чем привести оглавление первой части третьего тома написанной Джонсом биографии Фрейда, озаглавленной «Жизнь». Подзаголовки в этой части таковы: «Выход из изоляции (1901–1906)», «Начало международного признания (1906–1909)», «Международная психоаналитическая ассоциация, оппозиция, разногласия (1911–1914)», «Комитет; годы войны (1914–1919)», «Воссоединение, дискуссии, прогресс и несчастья», «Слава и страдания», «Последние годы в Вене», «Лондон – конец».
Каждый, кто прочтет эти заголовки, едва ли усомнится, что книга посвящена истории политического или религиозного движения, его росту и расколу; то, что речь идет об истории терапии или психологической теории, покажется совершенно неожиданным и удивительным. Тем не менее этот дух завоевывающего мир движения уже существовал в ранние годы психоанализа. Еще до 1910 года Фрейд сделал свои самые фундаментальные открытия, опубликовал их в ряде книг и статей и ознакомил с ними небольшую группу венских врачей и психологов. Все это не отличалось от работы любого другого ученого-творца. Однако такая деятельность не удовлетворяла Фрейда. Между 1910 и 1914 годами «было запущено», по выражению Джонса, «то, что было названо психоаналитическим движением»; эта фраза не очень удачна, но она стала употребляться как друзьями, так и врагами. «Эти годы радости от растущего успеха и признания были в значительной мере испорчены зловещими признаками разногласий между ближайшими сподвижниками. Фрейд был чрезвычайно встревожен и огорчен мучительными проблемами, к которым это привело, и трудностью их преодоления. Мы, однако, ограничимся рассмотрением более светлой стороны событий: постепенного распространения новых идей, что, естественно, очень много значило для Фрейда» [7; Vol. 2; 67].
Я уже упоминал о том, что Фрейд незадолго до того, как основал «движение», писал Юнгу о своей идее присоединения своих сторонников «к бо́льшей группе, работающей ради практических целей» [там же]. Он думал, что Международное братство этики и культуры могло бы стать формой организации для него и его сподвижников. Однако очень скоро этому братству предстояло быть замененным на братство психоанализа, получившее название Международной психоаналитической ассоциации.
Основанию ассоциации сопутствовал дух, обычно не свойственный научным обществам. Она должна была быть организована в довольно диктаторском стиле. Перед конгрессом Ференци писал Фрейду 5 февраля 1910 года: «Психоаналитический взгляд не предполагает демократического равенства: должна существовать элита, вроде платоновского правления философов». Фрейд тремя днями позже сообщил, что у него возникла та же мысль (оба письма цитируются в [7; Vol. 2; 68]). Ференци сделал еще один шаг дальше, развивая этот общий принцип. Предложив организацию международной ассоциации с отделениями в разных странах, он утверждал, что «необходимо все статьи или доклады психоаналитиков сначала представлять для одобрения» [7; Vol. 2; 69]. Хотя это предложение и не было принято как чрезмерное, оно ярко характеризует существовавший с самого начала дух основанного Фрейдом и Ференци движения.
Второй психоаналитический конгресс имел все отличительные особенности политического мероприятия. «Обсуждение статьи Ференци, – пишет Джонс, – было таким язвительным, что его пришлось отложить до следующего дня» [там же]. Дела пошли еще хуже, когда было сделано предложение предоставить посты президента и секретаря швейцарским психоаналитикам, а длительная и верная служба венцев оказалась проигнорирована.
Фрейд сам понимал преимущества создания более широкой основы для работы ассоциации, чем та, которую могли обеспечить венские евреи, и необходимость убедить в этом венских коллег. Узнав, что несколько венцев собрались для выражения протеста в номере Штекеля, он отправился к ним и обратился со страстным призывом к соблюдению правил ассоциации. Фрейд подчеркнул окружающую их враждебность и необходимость внешней поддержки для того, чтобы ей противостоять. Затем, картинно сбросив пиджак, он заявил: «Мои враги хотели бы видеть меня голодающим; они готовы лишить меня последней рубашки» [7; Vol. 2; 69–70].
Помимо имевшегося у Фрейда комплекса голода, в связи с которым я впервые привел эту цитату, происшествие можно рассматривать как драматический и несколько истерический жест политического лидера, направленный на то, чтобы заставить его последователей принять идею того, что психоанализу предстоит стать всемирным движением и потому лидерство должно перейти из рук венских евреев к швейцарским неевреям. Юнгу отводилась роль Павла в этой новой религии. Однако Фрейд предпринял и политические шаги для того, чтобы смягчить двух предводителей недовольных. Он объявил о своей отставке с поста президента Венского общества, где его должен был сменить Адлер. Он также согласился на то, чтобы в противовес ежегоднику «Jahrbuch», который возглавлял Юнг, был создан новых ежемесячный журнал, «Zentralblatt für Psychoanalyse», который редактировали бы совместно Адлер и Штекель. Недовольные успокоились, согласились на то, чтобы Фрейд стал директором нового журнала, а Юнг – президентом Ассоциации.
Из этого описания легко понять, что в основе мотивации Фрейда, Ференци и других лежал энтузиазм людей, возглавляющих квазирелигиозное движение, собирающих соборы и конклавы, нападающих и защищающихся, а не ученых, занятых обсуждением интересующих их вопросов. Схожий политический дух можно ощутить и в несколько более позднем столкновении Фрейда с выдающимся психиатром Блейлером. В конце того же года Фрейд писал Пфистеру: «У меня большие трудности с Блейлером. Не могу сказать, что хотел бы удержать его с нами любой ценой, ведь Юнг, в конце концов, мне довольно близок, но я с готовностью пожертвую ради Блейлера всем, при условии, что это не повредит делу. К несчастью, надежды у меня мало» [7; Vol. 2; 73].
После первых лет единства в движении начался раскол. На поверхности разногласия касались мнений по теоретическим вопросам. Однако будь это единственной причиной, едва ли возникла бы сопровождавшая их желчность. Несомненно, в значительной мере раздоры и связанное с ними недовольство возникли из-за амбиций несогласных, желавших возглавить новые секты, но в равной мере из-за фанатичности Фрейда и его сторонников. Впрочем, форма, которую приняли расхождения, была следствием не только характера Фрейда и его оппонентов, но и самой структуры движения. В иерархической организации, поставившей себе цель завоевать своими идеями мир, такие методы только логичны. Они такие же, какими пользуются агрессивные религиозные и политические движения, построенные на догме и на обожествлении вождя.
Разрыв с Юнгом, более опасный политически и более болезненный для Фрейда в личном плане, чем какие-либо другие разногласия, привел к новому закручиванию гаек в результате создания секретного международного комитета семи (включая Фрейда), который должен был следить за психоаналитиками и определять курс движения. Необычная идея создания такого комитета показывает политический характер, который приобрело движение. План был предложен Ференци. Джонс упоминает о предложении Ференци, высказанном уже в 1912 году, после отхода Адлера и Штекеля и после заявления Фрейда о напряженных отношениях с Юнгом: «Идеально было бы поставить во главе центров в разных странах нескольких человек, полностью проанализированных лично Фрейдом. Такая перспектива не казалась реальной, так что я [Джонс] предложил, чтобы мы пока сформировали вокруг Фрейда небольшую группу достойных доверия аналитиков, что-то вроде старой гвардии. Это дало бы Фрейду уверенность в поддержке надежных друзей на случай дальнейшего раскола» [7; Vol. 2; 152]. Предложение было горячо поддержано Ранком и Абрахамом. Для ситуации, сложившейся в движении, показательно, что в то самое время, когда это обсуждалось, Ференци спрашивал Ранка, останется ли тот верен, и 6 августа 1912 года писал Фрейду о Джонсе: «Вы должны постоянно держать Джонса под присмотром и отрезать ему путь к отступлению» [7; Vol. 2; 153].
Фрейд с энтузиазмом воспринял предложение и немедленно ответил Джонсу: «Мое воображение сразу же захватила ваша идея секретного совета, составленного из лучших и самых надежных среди наших людей, чтобы позаботиться о дальнейшем развитии психоанализа и защитить наше дело от врагов и случайностей, когда меня не станет… Смею сказать, что жить и умереть мне будет легче, зная, что такое объединение создано для защиты моего творения. Главное: существование и действия такого комитета должны быть совершенно секретными… Что бы ни принесло будущее, из этого маленького, но отборного кружка может выйти предводитель психоаналитического движения, которому я все еще готов доверять, несмотря на недавние разочарования в людях» [7; Vol. 2; 154].
Годом позже комитет впервые собрался в полном составе: Джонс, Ференци, Абрахам, Ранк и Закс. Фрейд отметил событие, подарив каждому античную греческую гемму из своей коллекции, которые впоследствии были вставлены в золотые кольца. Сам Фрейд давно уже носил такое кольцо, а когда через несколько лет гемму получил и Эйтингон, появилось семь колец, о которых говорит в своей книге Закс.
Дальнейшее развитие движения шло по пути, указанному этими событиями, включая формирование комитета. В своей «Истории психоаналитического движения» Фрейд выдает его квазиполитический характер: перечисляет различные завоевания в ряде стран. Выражая удовлетворение прогрессом в Америке, он добавляет характерную фразу: «Ясно, что именно по этой причине центры древней культуры, где встретилось самое значительное сопротивление, должны стать ареной последней решительной битвы за психоанализ» [2; Vol. 1; 316]. О своей борьбе с оппонентами он пишет: «История [противостояния психоанализу] не слишком лестна для ученых нашего времени. Однако к этому я немедленно добавлю, что мне никогда не приходило в голову изливать презрение на оппонентов психоанализа только потому, что они – оппоненты, не считая нескольких ничтожных людей, мошенников и авантюристов, которые всегда находятся с обеих сторон во время войны» [2; Vol. 1; 324]. Фрейд говорит о необходимости наличия «вождя», указывая на то, что многих ловушек, поджидающих любого, кто станет практиковать психоанализ, «можно избежать, если ведущую позицию займет кто-то, кто бы инструктировал и направлял… Должно существовать руководство, чьим долгом было бы объявить: «Вся эта чепуха не имеет ничего общего с психоанализом» [2; Vol. 1; 329–330].
Была создана международная организация с отделениями во многих странах, подчиняющаяся строгим правилам, касающимся того, кто имеет право считать себя психоаналитиком. Здесь мы наблюдаем спектакль, столь редкий в других научных областях, когда прогресс научной теории на десятилетия скован открытиями ее основателя и отсутствует всякая свобода пересматривать определенные фундаментальные положения мастера.
Даже язык, которым пользуется Фрейд, носит квазиполитический характер. Так, в письме к Ференци от 3 апреля 1910 года он говорит о конгрессе 1910 года как о «Нюрнбергском рейхстаге», которым «заканчивается детство нашего движения» [7; Vol. 2; 71]. А когда Юнг, по мнению Фрейда, стал слишком интересоваться интерпретацией мифов, Фрейд предостерегал его и писал об этом Ференци 29 декабря 1910 года: «Я более чем когда-либо убежден в том, что он – человек будущего. Его собственные исследования завели его далеко в область мифологии, которую он хочет открыть ключом теории либидо. Как бы привлекательно это ни было, я тем не менее рекомендовал ему своевременно вернуться к неврозам. Это наше отечество, где мы в первую очередь должны выстроить укрепления против всего и всех» [7; Vol. 2; 140. – Курсив мой. – Э.Ф.].
О других областях Фрейд часто говорил как о колониях психоанализа, а не отечестве. Это поистине язык строителя империи или политического лидера. Мальчик, восхищавшийся маршалом Массеной, юноша, который хотел быть либералом или социалистом, взрослый человек, идентифицировавший себя с Ганнибалом и Моисеем, видел в своем творении, психоаналитическом движении, инструмент для того, чтобы спасти – и завоевать – мир ради идеала.
Ответить на вопрос о том, что же представлял собой этот идеал, нелегко. Фрейд и его сподвижники подавляли осознание своей миссии. Их идеи не содержали выражения подобных квазирелигиозных целей напрямую. Это были терапевтический метод и психологические теории бессознательного, подавления, сопротивления, трансфера, толкования сновидений и т. д., не содержавшие эксплицитно ничего, что могло бы образовать ядро веры. Суть этой веры всегда оставалась имплицитной. Фрейд отрицал, что психоанализ представляет собой какое-либо Weltanschauung[15], какую-либо философию жизни. «Психоанализ, – говорил он, – по моему мнению, сам не в состоянии создать собственный Weltanschauung. Ему нет в этом нужды, потому что он – отрасль науки и может принять научное Weltanschauung. Впрочем, последнее едва ли заслуживает такого высокопарного названия, поскольку не охватывает всего в целом, является неполным, не претендует на объяснение всего и создание системы» [3; 248]. Таким образом Фрейд, по его собственным словам, опровергает существование особой философии, выражаемой психоанализом; однако, учитывая все факты, можно прийти только к одному выводу: это то, во что Фрейд осознанно верил и во что хотел верить, в то время как его желание основать новую философско-научную религию было подавлено и оставалось бессознательным.
Тем не менее тот же самый Фрейд в трогательном письме Ференци от 8 мая 1913 года писал: «Вполне возможно, что на этот раз мы действительно будем похоронены – после того как похоронный марш для нас столь часто исполнялся напрасно. Это очень изменит наши личные судьбы, но ничего не изменит в судьбе науки. Мы владеем истиной; я был уверен в этом еще пятнадцать лет назад» [7; Vol. 2; 148].
Что же это была за истина? Что составляло ядро психоаналитической религии, чем была догма, давшая энергию для образования и распространения движения?
Я полагаю, что эта центральная догма наиболее ясно выражена Фрейдом в «Эго и Ид»: «Эго развивается от опознания инстинктов к доминированию над ними, от послушания им к их подавлению. Суперэго, будучи отчасти реакцией против инстинктивных процессов в Ид, в высшей мере способствует этому достижению. Психоанализ – это инструмент, которому суждено осуществить прогрессивное завоевание Ид» («Эго и Ид», гл. 5. – Курсив мой. – Э.Ф.). Фрейд выражает здесь религиозно-этическую цель, победу разума над страстью. Эта цель коренится в протестантизме, в философии века Просвещения, в философии Спинозы, в религии Разума, но в концепции Фрейда она приобретает специфическую форму. До Фрейда предпринималась попытка укротить разумом иррациональные аффекты человека, их при этом не зная, точнее, не зная их глубинных источников. Фрейд, полагая, что он открыл эти источники в либидозных устремлениях и сложных механизмах их подавления, сублимации, формировании симптомов и т. д., должен был верить в то, что теперь впервые вековая мечта человека о самоконтроле и рациональности может быть реализована. Если провести аналогию с Марксом, то как Маркс верил, что нашел научную основу социализма в противоположность тому, что он именовал утопическим социализмом, так Фрейд полагал, что нашел научную основу для старых моральных целей и тем самым преодолел утопическую мораль, представленную религиозными и философскими учениями. Поскольку Фрейд не верил в среднего человека, эта новая научная мораль оказывалась целью, доступной только элите, и психоаналитическое движение становилось активным авангардом, маленьким, но хорошо организованным, которому предстояло обеспечить победу моральному идеалу.
Возможно, Фрейд мог бы стать социалистическим лидером, вождем этико-культурного движения или, уже по иным причинам, предводителем сионистского движения; мог бы – но не мог, поскольку кроме желания разрешить загадку человеческого существования обладал всеобъемлющим научным интересом к человеческому разуму, начал свою карьеру как врач и был слишком чувствительным и скептичным, чтобы сделаться политическим лидером. Однако под прикрытием научной школы он реализовал свою старую мечту – быть Моисеем, который указал человечеству путь в землю обетованную: победу Эго над Ид и путь к этой победе.
Теперь интересно рассмотреть вопрос о том, каковы были собственные религиозные и политические воззрения Фрейда. Ответ, касающийся его религиозных убеждений, прост, поскольку в различных своих работах, особенно в «Будущем иллюзии», он высказал их совершенно ясно. Он видел в вере в Бога фиксацию на жажде полной защиты со стороны отца, выражение желания помощи и спасения, когда в реальности человек способен если не спасти себя, то по крайней мере себе помочь, пробудившись от детских иллюзий и используя собственную силу, разум и умения.
Политические взгляды Фрейда описать труднее, поскольку он никогда систематически их не излагал. Они к тому же сложнее и противоречивее его отношения к религии. С одной стороны, у Фрейда можно обнаружить отчетливые радикальные тенденции. Как говорилось выше, во время своей школьной дружбы с Генрихом Брауном он, вероятно, проникся социалистическими идеями. Затем, перед поступлением в университет, Фрейд намеревался изучать закон, чтобы получить шанс на политическую карьеру; его энтузиазм явно подогревался идеями политического либерализма. Те же симпатии, должно быть, выразились в его интересе к Дж. С. Миллю, работы которого он переводил; они, вероятно, все еще существовали в 1910 году, когда Фрейд обдумывал возможность вместе с другими психоаналитиками присоединиться к Международному братству этики и культуры.
Однако, несмотря на ранние либеральные и даже социалистические увлечения, представления Фрейда о человеке никогда не расходились со взглядами представителей среднего класса XIX столетия. На самом деле нельзя в полной мере оценить его психологическую систему, если не рассмотреть социальную философию, на которой она базируется.
Рассмотрим фрейдовскую концепцию сублимации.
Благодаря отказу от удовлетворения инстинктивных желаний, самоограничению, как считал Фрейд, элита в отличие от толпы «копит» психический капитал для культурных свершений. Вся тайна сублимации, которую Фрейд так адекватно и не раскрыл, есть тайна накопления капитала в соответствии с мифом среднего класса XIX века. Точно так же, как богатство есть продукт накопления, культура есть продукт фрустрации инстинктов.
Другая часть представлений XIX столетия о человеке также была полностью принята Фрейдом и выразилась в его психологической теории; я имею в виду взгляд на человека как на существо, изначально агрессивное и склонное к конкуренции. Эти идеи Фрейд очень ясно раскрыл в своем анализе культуры в «Недовольстве культурой»: «Homo homini lupus[16]; кому хватит смелости отрицать это перед лицом всех свидетельств его собственного опыта и истории? Обычно эта агрессивная жестокость нуждается в какой-либо провокации или проявляется ради какой-то другой цели, которая могла бы быть достигнута и более мягкими средствами. При благоприятных условиях, когда те силы ума, которые обычно препятствуют агрессии, перестают действовать, она проявляется спонтанно и превращает человека в дикое животное, которому чужда всякая мысль о том, чтобы пощадить представителя собственного вида» [1; 86–87].
Эта природная агрессивность человека приводит к другой черте, центральной в существовавшем тогда представлении о человеке: его врожденному соперничеству с другими. «Цивилизованному обществу постоянно угрожает распад из-за этой первобытной враждебности людей друг к другу» [1; 85–86]. Корни такой враждебности, очевидно, лежат в экономическом неравенстве. «Отказ от частной собственности лишает человеческую любовь к агрессии одного из ее инструментов, несомненно, сильного, но, безусловно, не самого сильного». Что же является самым важным источником человеческого – точнее, мужского – соперничества? Это стремление мужчины к беспрепятственному и неограниченному доступу ко всем женщинам, которых он может пожелать. Изначально это конкуренция между отцом и сыновьями за мать; затем это конкуренция между сыновьями за всех женщин, к которым имеется доступ. «Предположим, что со всеми личными правами на материальную собственность удалось разделаться; однако остаются прерогативы в сексуальных отношениях, которые должны вызывать сильнейшую вражду и самое яростное противостояние между мужчинами и женщинами, в остальных отношениях равными между собой» [1; 81–82].
Для мыслителей из среднего класса времен Фрейда человек был изначально изолирован и самодостаточен. Поскольку человек нуждался в определенных товарах, за которыми приходилось отправляться на рынок и встречаться там с другими индивидами, которые нуждались в том, что он предлагал к продаже, и сами продавали то, в чем нуждался он, этот взаимно выгодный обмен составлял суть социальных связей. В своей теории либидо Фрейд выразил ту же идею, только в психологических, а не экономических терминах. Человек по своей природе машина, движимая либидо и регулируемая потребностью в уменьшении болезненного напряжения до определенного минимального порога. Это снижение напряжения лежит в основе удовольствия. Чтобы получить такое удовлетворение, мужчины и женщины нуждаются друг в друге. Они удовлетворяют взаимные либидозные потребности, и это вызывает у них взаимный интерес. Впрочем, они остаются изолированными существами, совсем как продавец и покупатель на рынке, и хотя притягиваются друг к другу потребностью в удовлетворении своих инстинктивных желаний, никогда не преодолевают свою фундаментальную отдельность. Человек для Фрейда, как и для большинства мыслителей его времени, являлся общественным животным только в силу необходимости во взаимном удовлетворении потребностей, а не в силу изначальной нужды в близости друг с другом.
Это описание связи взглядов Фрейда и других представителей среднего класса XIX века на человека было бы неполным без упоминания о главной концепции теории Фрейда – об «экономическом аспекте» либидо. По Фрейду либидо – это всегда фиксированное количество, которое можно расходовать так или этак, но которое подчиняется законам материального мира: то, что истрачено, не может быть возвращено обратно. Это положение лежит за такими концепциями, как нарциссизм, где речь идет о том, чтобы или направить либидо вовне, или обратить его на собственное Эго, как деструктивность, направленная или на других, или на себя; оно же определяло мнение Фрейда о невозможности братской любви. В цитировавшемся выше отрывке он в терминах этой концепции объясняет абсурдность заповеди «Возлюби ближнего твоего, как самого себя».
«Моя любовь представляется мне ценностью, которой я не имею права разбрасываться без размышления. Она налагает на меня обязательства, и я должен быть готов принести жертвы, чтобы их выполнить. Если я кого-то люблю, этот кто-то должен так или иначе заслужить мою любовь. (Я оставляю в стороне вопрос о том, какую пользу он может мне принести, а также его возможное значение для меня как объекта сексуального интереса: ни один из этих двух видов взаимоотношений не рассматривается, если речь идет о любви к ближнему.) Он будет достоин любви, если он так схож со мной в важных аспектах, что я могу любить в нем себя; достоин, если он настолько совершеннее меня, что я могу любить в нем свой идеал; я должен любить его, если он сын моего друга, потому что боль, которую испытает мой друг, если с ним что-то случится, будет и моей болью – я должен буду ее разделить. Однако если он мне не знаком и не может привлечь каким-либо своим достоинством или каким-либо значением, которое уже приобрел в моей эмоциональной жизни, мне будет трудно полюбить его. Я даже поступлю неправильно, если полюблю его, потому что моя любовь расценивается как ценность теми, кто мне близок; было бы несправедливо в их отношении, если бы я поставил незнакомца вровень с ними. Но если я должен любить его (именно той самой универсальной любовью) просто потому, что он тоже житель мира, как насекомое, дождевой червь или уж, тогда, боюсь, ему достанется лишь небольшое количество любви, и для меня будет невозможно дать ему столько же любви, сколько я по всем законам разума должен сохранить к себе» [1; 81–82].
Едва ли требуются дальнейшие рассуждения, чтобы показать: Фрейд здесь говорит о любви, как человек его времени говорил бы о собственности или капитале. Он фактически применяет в точности тот же аргумент, который часто использовался против неправильно понятого социализма: если все капиталисты разделят свои деньги между бедняками, каждому из них достанется лишь небольшая сумма.
В XIX веке и экономист, и средний человек видели в представлении о человеке доказательство того, что современный им капитализм лучше всего соответствует человеческому существованию, потому что удовлетворяет стремлениям, заложенным в человеческой природе. Так поступают идеологи любого общества; они должны так поступать, потому что приятию данного социального порядка чрезвычайно способствует вера в то, что этот порядок естествен, а потому необходим и хорош. Что я хочу подчеркнуть, так это то, что Фрейд не выходил за пределы представлений о человеке, свойственные современному ему обществу. Он даже придал новый вес общепринятым воззрениям, показав, что они коренятся в самой природе либидо и его действия. В этом отношении Фрейд был психологом XIX столетия, который показал, что представления о человеке, на которых базируется экономическая система, даже более правильны, чем могли вообразить экономисты. Его концепция Homo sexualis[17] была углубленной и расширенной версией предложенной экономистами концепции Homo economicus[18]. Только в одном отношении Фрейд отклонялся от традиционной картины: он заявлял, что степень сексуального подавления, считавшаяся нормальной в его время, чрезмерна и вызывает неврозы. Однако и в этом Фрейд не подвергал сомнению основополагающий взгляд на человека; как и все либеральные реформаторы, он лишь пытался облегчить бремя человека в пределах традиционных представлений.
Если теоретические взгляды Фрейда на человеческую природу были теми же, что и взгляды большинства его современников, то и политическая его позиция не отличалась оригинальностью, в особенности по отношению к Первой мировой войне, явившейся суровым испытанием не только для чувств, но и для разума и реализма людей того времени. «Немедленный отклик Фрейда на объявление войны, – пишет Джонс в письме Абрахаму от 26 июля 1914 года, – был неожиданным. Можно было бы предположить, что ученый-пацифист пятидесяти восьми лет от роду встретит его с ужасом, как это случилось с очень многими. Реакция Фрейда, напротив, была скорее выражением юношеского энтузиазма, несомненно, отражающим пробуждение воинского пыла его отрочества. Он даже назвал безответственные действия [австрийского министра иностранных дел] Берггольца «освобождением от напряжения благодаря мужественному энергичному деянию» («Das Befreiende der mutigen Tat») и сказал, что впервые за тридцать лет почувствовал себя австрийцем… Он был чрезвычайно увлечен, не мог думать о работе и проводил время в обсуждении событий со своим братом Александром. Как выразился Фрейд, «все мое либидо отдано Австро-Венгрии»» [7; Vol. 2; 171].
Характерно, что Фрейд сравнивал военные события с противостоянием в психоаналитическом движении. В письме Хиршману в августе 1914 года он писал: «Мы выиграли кампанию против швейцарцев, но я не уверен, что германцы победят в войне и что мы продержимся до того момента. Мы должны от всей души надеяться на это. Напор германцев как будто гарантирует их победу; возрождение австрийцев выглядит многообещающе» [7].
Для идолопоклонства Джонса, как и для ортодоксального взгляда в целом, характерен камуфляж моральной и политической проблемы поддержки войны Фрейдом «интерпретацией», с которой мы здесь сталкиваемся: Джонс пишет о «юношеском энтузиазме, несомненно, отражающем пробуждение воинского пыла его отрочества». Джонс, вероятно, был несколько удивлен такой реакцией Фрейда, так как добавляет: «Это настроение, впрочем, длилось не долее пары недель, и Фрейд пришел в себя» [7; Vol. 2; 171]. Однако дело обстояло иначе, как показывает дальнейший отчет Джонса; во-первых, Фрейд «пришел в себя» только по части энтузиазма в отношении Австрии и по причине, которая тоже не кажется резонной: «Довольно любопытно, – пишет Джонс, – что переворот в чувствах Фрейда был вызван отвращением к некомпетентности его вновь обнаруженного отечества в кампании против сербов» [7; Vol. 2; 172]. Однако в том, что касалось Германии, потребовалась не «пара недель», а несколько лет, чтобы энтузиазм Фрейда угас. Еще в 1918 году он желал победы Германии, хотя это и казалось ему маловероятным (для сравнения: «Неизбежна ли война?» [7; Vol. 3; 195]). Только к самому концу войны преодолел Фрейд свои иллюзии. Однако испытания Первой мировой войны и, возможно, его самообман в ее отношении оказали на Фрейда, в отличие от многих других, глубокое очищающее влияние. В начале тридцатых годов XX века в знаменитой переписке с Эйнштейном о том, можно ли сделать что-то для предотвращения будущих войн, Фрейд говорит о себе и об Эйнштейне как о пацифистах и не оставляет никаких сомнений по поводу своего антагонизма в отношении войны. Хотя он видит корни готовности человека к военным действиям в инстинкте смерти, он утверждает, что с ростом цивилизации деструктивные тенденции все более интернализируются (в форме Суперэго), и выражает надежду на то, что интернализация агрессии и ужасы разрушений, к которым приведет еще одна война, в не столь отдаленном будущем положат конец всем войнам, – не такая уж утопическая идея [2; Vol. 5; 273–288].
Однако одновременно с этим в своем письме Эйнштейну Фрейд высказывает политические взгляды, гораздо более правые, чем либеральные, взгляды, которые он выразил в «Будущем одной иллюзии». Фрейд утверждает, что деление людей на лидеров и зависимых есть аспект их конституционального и неизменного неравенства. Вторым, представляющим подавляющее большинство, нужна власть, которая принимала бы за них решения; толпа следует этим решениям более или менее безусловно. Единственная надежда заключается в том, что элита будет состоять из избранных, способных руководствоваться разумом и не боящихся вступать в битву за истину. Идеал, естественно, представляет собой «объединение людей, подчинивших свои инстинкты диктату разума» [2; Vol. 5; 284].
Мы снова узнаем фундаментальную идею Фрейда: доминирование разума над инстинктом, – в смеси с глубоким неверием в способность среднего человека определять собственную судьбу. Таков один из трагических аспектов жизни Фрейда: за год до прихода Гитлера к власти он разочаровывается в возможности демократии и видит единственную надежду в диктатуре элиты, состоящей из мужественных, обрекающих себя на фрустрацию людей. Разве это была не надежда на психоаналитическую элиту, которая сможет направлять и контролировать пассивные массы?
Приведенный выше анализ ставил своей целью показать, что целью Фрейда было основание движения за этическое освобождение человека, новой светской научной религии для элиты, которая должна была направлять человечество.
Однако собственные мессианские импульсы Фрейда не смогли бы преобразовать психоанализ в такое движение, если бы это не соответствовало потребностям его последователей и в конце концов широкой публики, с энтузиазмом принявшей новое учение.
Кто же были эти первые преданные ученики, обладатели шести колец? Они были городскими интеллектуалами, испытывавшими жажду обрести преданность идеалу, вождю, движению, однако не имеющими каких-либо религиозных, политических или философских убеждений; среди них не было ни социалистов, ни сионистов, ни католиков, ни ортодоксальных иудеев (хотя у Эйтингона могли иметься умеренные сионистские симпатии). Их религией было Движение. Все расширявшийся круг аналитиков вышел из той же среды; огромное большинство были и остаются интеллектуалами – представителями среднего класса, без религиозных, политических или философских интересов и принадлежности. Огромная популярность психоанализа с начала тридцатых годов XX столетия на Западе, особенно в Соединенных Штатах, опиралась, несомненно, на тот же социальный базис. Существовал средний класс, для которого жизнь потеряла смысл. Его представители не имели политических или религиозных идеалов, однако искали значение, идею, к которой могли бы испытывать преданность, объяснение жизни, не требовавшее веры или жертв, которое удовлетворяло бы их потребности чувствовать себя частью некой общности. Все это могло дать им Движение[19].
Однако новая религия разделила судьбу большинства религиозных движений. Начальный энтузиазм, свежесть и спонтанность скоро пошли на убыль, сложилась иерархия, основывающая свой престиж на «правильной» интерпретации догмы и присвоившая себе право судить о том, кто является верным последователем религии, а кто – нет. Постепенно догма, ритуал и обожествление вождя заняли место креативности и спонтанности.
Чрезвычайное значение догмы в ортодоксальном психоанализе едва ли требует доказательств. За пятьдесят лет произошло относительно мало теоретических подвижек за исключением собственных теоретических инноваций Фрейда[20]. Теории Фрейда по большей части применялись в клинической практике; всегда имела место тенденция доказать, что Фрейд был прав, а другим теоретическим возможностям уделялось мало внимания. Даже наиболее независимое развитие учения, отводящее особую роль Эго, в значительной мере представляется перефразированием хорошо известных положений в терминах фрейдовской теории, не открывающим значительных новых перспектив. Однако помимо относительной стерильности «официальной» психоаналитической мысли, ее догматизм проявляется в реакции на любое отступление от предписанного. Один из наиболее показательных примеров я уже приводил: реакцию Фрейда на идею Ференци о том, что пациент нуждается в любви как условии исцеления. Это только подчеркивает то, что происходило и происходит в движении. Те аналитики, которые открыто, честно и публично критикуют идеи Фрейда, рассматриваются как отступники, даже когда они не имеют намерения основать собственные «школы», а лишь пытаются представить результаты своих наблюдений и размышлений, основываясь на учении Фрейда.
Ритуальный элемент в ортодоксальном психоанализе также очевиден. Кушетка с креслом позади нее, четыре или пять сеансов в неделю, молчание аналитика (за исключением тех случаев, когда он дает «интерпретацию») – все эти факторы превратились из того, что когда-то было полезным средством достижения цели, в священный ритуал, без которого ортодоксальный психоанализ немыслим. Наиболее ярким примером этого служит, пожалуй, кушетка. Фрейд выбрал ее потому, что «не хотел, чтобы на него таращились по восемь часов в день». Потом добавились другие причины: пациент не должен был видеть реакции аналитика на то, что он говорит, – а поэтому лучше, чтобы аналитик сидел позади него; пациент чувствовал себя более свободным и расслабленным, если ему не приходилось смотреть на аналитика; «ситуация кушетки», как стало подчеркиваться позднее, искусственно воссоздавала ситуацию раннего детства, которая должна была приводить к лучшему развитию трансфера. Какова бы ни была ценность всех этих аргументов – лично я полагаю, что она не так уж велика, – при любом «нормальном» обсуждении терапевтической техники их можно было бы свободно оспаривать. В ортодоксальном же психоанализе отказ от использования кушетки рассматривается как свидетельство отступничества и prima facie[21] как доказательство того, что вы – не «аналитик».
Многих пациентов именно этот ритуал и привлекает; они чувствуют себя частью движения, испытывают ощущение солидарности со всеми теми, кто подвергается анализу, и превосходства над лишенными этой чести. Часто пациентов занимает не излечение, а волнующее осознание того, что они нашли свой духовный дом.
Наконец, картину того, какой квазиполитический характер имеет движение, завершает культ личности Фрейда. Я могу остановиться на этом коротко и сослаться на приводимый Джонсом портрет: Джонс отрицает и страстную жажду общественного признания, и авторитаризм Фрейда, и вообще любую человеческую слабость с его стороны. Другим хорошо известным симптомом того же комплекса является привычка ортодоксальных фрейдистов начинать, заканчивать и перемежать свои научные тексты замечанием «как уже сказал Фрейд», даже когда содержание работы совершенно не требует такого частого цитирования.
Я старался показать, что психоанализ, как и было задумано, развился в квазирелигиозное движение, основанное на психологической теории и дополненное психотерапией. Это само по себе совершенно законно. Критические замечания, высказанные на этих страницах, направлены против тех ошибок и ограничений, которые возникли в процессе развития психоанализа. В первую очередь он пострадал от того самого дефекта, излечить который ставит своей целью: от подавления. Ни Фрейд, ни его последователи не признавались ни другим, ни себе в том, что стремились к большему, чем научные и терапевтические достижения. Они подавляли свою амбицию завоевать мир благодаря мессианскому идеалу спасения и в результате оказались в ловушке двусмысленностей и нечестности, которые неизбежно следуют за таким подавлением. Вторым недостатком движения был его авторитарный и фанатичный характер, который помешал плодотворному развитию теории человека и привел к возникновению бюрократической структуры, унаследовавшей мантию Фрейда без его креативности и без радикализма его изначальной концепции.
Однако более важным, чем упомянутые моменты, является содержание идеи. Действительно, великое открытие Фрейда – новое измерение человеческой реальности, бессознательное – является элементом движения, имеющего целью реформирование человека. Однако это открытие фатальным образом увязло в болоте. Оно было приложено к небольшой области реальности – либидозным устремлениями человека и их подавлению, – но не к широкой реальности человеческого существования и не к социальным и политическим феноменам. Большинство психоаналитиков, и это верно даже для Фрейда, не менее слепы к реалиям человеческого существования и к бессознательным социальным феноменам, чем все прочие представители их класса. В определенном смысле они даже более слепы, потому что верят, будто нашли ответ на все вопросы жизни в формуле либидозного подавления. Однако нельзя видеть определенные аспекты человеческой реальности и оставаться слепым в отношении других. Это особенно верно в силу того, что весь феномен подавления есть феномен социальный. В любом обществе индивид подавляет осознание тех чувств и фантазий, которые несовместимы с мыслительным паттерном общества. Силой, вызывающей такое подавление, является боязнь оказаться в изоляции, стать изгоем из-за того, что подобные мысли и чувства никто не станет разделять. (В самой экстремальной форме боязнь полной изоляции есть страх перед безумием.) Учитывая это, для психоаналитика абсолютно необходимо выйти за пределы мыслительных паттернов своего общества, посмотреть на них критически и понять, какие реалии эти паттерны порождают. Понимание бессознательного данного индивида предполагает и делает необходимым критический анализ общества, к которому тот принадлежит. Сам факт того, что психоаналитик-фрейдист почти никогда не отказывается от представлений об обществе либерального среднего класса, составляет одну из причин узости и в конечном счете стагнации в вопросе, который и составляет суть его задачи: в понимании индивидуального бессознательного. (Кстати, существует странная – хотя и негативная – связь между ортодоксальной фрейдистской и ортодоксальной марксистской теориями: фрейдисты видят индивидуальное бессознательное и слепы в отношении бессознательного социального; ортодоксальные марксисты, напротив, остро чувствуют бессознательные факторы в социальном поведении, но совершенно не замечают индивидуальной мотивации. Это привело к вырождению марксистской теории и практики, и обратный феномен вызвал упадок психоаналитической теории и терапии. Этот результат никого не должен удивлять. Что бы ни было предметом изучения – общество или индивид, – изучаются всегда человеческие существа, а это означает, что дело касается их бессознательной мотивации; нельзя отделить человека как индивида от человека как члена общества, а если такое случается, то кончается непониманием и того, и другого.)
Каков же тогда наш вывод в отношении той роли, которую фрейдистский психоанализ играл в начале XX века?
Во-первых, следует отметить, что в начале – с 1900-х по 1920-е годы – психоанализ был гораздо более радикален, чем впоследствии, когда он приобрел свою огромную популярность. Для представителей среднего класса, воспитанных в викторианских традициях, утверждения Фрейда о детской сексуальности, о патологическом эффекте сексуального подавления и т. д. были вопиющим нарушением табу, и для преодоления табу требовались мужество и независимость. Однако тридцатью годами позже на волне сексуальной распущенности и широкого отказа от викторианских стандартов те же самые теории уже не выглядели шокирующими и вызывающими. Таким образом, психоаналитическая теория стала популярной в тех слоях общества, которые отрицательно относились к настоящему радикализму, т. е. к стремлению «докопаться до корней», и все же жаждали критики и отказа от консервативных нравов XIX столетия. В этих кругах – среди либералов – психоанализ выражал желанный средний курс между гуманистическим радикализмом и викторианским консерватизмом. Психоанализ заменил удовлетворение глубокого человеческого стремления найти смысл жизни, соприкоснуться с реальностью, избавиться от искажений и проекций, создающих преграду между действительностью и человеком. Психоанализ стал суррогатом религии для горожан – представителей среднего и верхнего среднего классов, которые не хотели предпринимать радикальных и более всеобъемлющих действий. В Движении они нашли все – догму, ритуал, вождя, иерархию, ощущение владения истиной, превосходства над непосвященными, – однако без лишних усилий, без более глубокого понимания проблем человеческого существования, без понимания и критики собственного общества и его уродующего воздействия на человека, без необходимости менять свой характер в действительно важных вещах: избавлении от алчности, злобы и глупости. Все, от чего нужно было избавиться, – это определенные либидозные фиксации и их перенос, что иногда бывало важным, но недостаточным для достижения того характерологического изменения, которое необходимо для полного соприкосновения с реальностью. Из передовой и смелой идеи психоанализ превратился в безопасное кредо для тех испуганных одиноких представителей среднего класса, которые не находили прибежища в более традиционных религиозных и общественных движениях своего времени. Упадок либерализма выразился в упадке психоанализа.
Часто говорится о том, что изменения в сексуальных нравах, произошедшие после Первой мировой войны, сами по себе были следствием растущей популярности доктрин психоанализа. Думаю, что такой вывод совершенно неверен. Нет необходимости напоминать о том, что Фрейд никогда не был глашатаем сексуальной распущенности. Напротив, он был, как я старался показать, человеком, чей идеал заключался в контроле над страстями со стороны разума и кто в собственном отношении к сексу оставался верен викторианским традициям. Фрейд был либеральным реформатором, поскольку критиковал викторианскую сексуальную мораль за ее чрезмерную суровость, иногда вызывающую неврозы, однако это совершенно отличается от сексуальной свободы, которую принесли с собой двадцатые годы XX века. Это новое сексуальное поведение имело много корней, однако самый главный из них лежит в характере современного ему капитализма, в стремлении к всевозрастающему потреблению. Если средний класс в XIX веке руководствовался принципом накопления, то в XX столетии он подчиняется правилу немедленного потребления, без большей отсрочки удовлетворения любого желания, чем это абсолютно необходимо[22]. Такое отношение касается не только потребления товаров, но и удовлетворения сексуальных побуждений. В обществе, построенном на основе максимального и немедленного удовлетворения всех потребностей, не может быть большой разницы между разными объектами желаний. Психоаналитические теории не были причиной такого развития; они предлагали удобную рационализацию подобной тенденции в том, что касалось сексуальных влечений. Если подавление и фрустрация потребностей могли быть причиной невроза, тогда фрустрации следовало избегать любой ценой – и именно к этому призывала реклама. Таким образом, психоанализ обязан своей популярностью тому, что предлагал сексуальную свободу как удовлетворение новой страсти к потребительству, вовсе не являясь причиной новой сексуальной морали.
Учитывая то, что целью Движения была помощь человеку в контроле над его иррациональными побуждениями с помощью разума, такое злоупотребление психоанализом указывает на трагическое крушение надежд Фрейда. Даже хотя свободные нравы двадцатых годов XX века позднее уступили место более консервативному поведению, развитие сексуальной морали, каким мог его при жизни наблюдать Фрейд, было, безусловно, не тем, в чем он видел желательное влияние своего движения. Однако еще более трагичным оказалось поражение, понесенное в великой битве между 1914 и 1939 годами разумом, божеством XIX столетия, утверждению которого были посвящены усилия психоаналитиков. Первая мировая война, победа нацизма и сталинизма, начало Второй мировой войны ознаменовали этапы пути отступления разума и здравого смысла. Фрейд, гордый вождь движения, ставившего себе целью создание мира разума, стал свидетелем наступления эры все усиливающегося социального безумия.
Фрейд был последним великим представителем рационализма, и ему выпала трагическая участь окончить жизнь, когда рационализм оказался побежден самыми иррациональными силами, какие западный мир знал со времен судов над ведьмами. Однако, хотя только история может вынести окончательный приговор, я полагаю, что трагедия Фрейда носит скорее личный характер, связанный с тем, что окончание его жизни совпало с безумием гитлеризма и сталинизма, с преддверием холокоста Второй мировой войны, чем с провалом его миссии. Несмотря на то, что его движение выродилось в новую религию для тех, кто искал прибежища в мире, полном тревоги и растерянности, западная мысль оплодотворена открытиями Фрейда и ее будущее немыслимо без их плодов. Я говорю не только о том очевидном факте, что Фрейд заложил новую основу психологической теории своим открытием бессознательного и его воздействия на сновидения, симптомы, черты характера, мифы и религию, показом важности опыта раннего детства для развития характера и многими другими, может быть, менее значимыми открытиями, но о его воздействии на западную мысль в целом.
Хотя работы Фрейда знаменовали собой кульминацию рационализма, одновременно он нанес рационализму смертельный удар. Показав, что источники действий человека лежат в бессознательном, в глубинах, закрытых для инспектирующего взгляда, и что сознательные мысли контролируют поведение человека лишь в незначительной мере, Фрейд разрушил представление о том, что интеллект доминирует без ограничений и соперников. В этом отношении, в ви́дении сил «нижнего мира», Фрейд был наследником романтизма, направления, которое пыталось проникнуть в сферу нерационального. Таким образом, историческая позиция Фрейда может быть описана как объединяющая две противоречащих друг другу силы, определявших мышление XVIII и XIX веков, – рационализм и романтизм.
Однако, чтобы в полной мере оценить историческую функцию Фрейда, мы должны сделать еще один шаг. Общий подход Фрейда к человеку был частью – а возможно, и кульминацией – самой важной тенденции в западной мысли после XVII века, попытки прийти в соприкосновение с реальностью, избавить человека от иллюзий, которые затуманивают и искажают действительность. Основу этому заложил Спиноза своей новой психологической концепцией, согласно которой ум человека является частью природы и функционирует в соответствии с ее законами. Естественные науки, вооруженные новыми открытиями, касающимися природы материи, шли к той же цели своим путем. Кант, Ницше, Маркс, Дарвин, Кьеркегор, Бергсон, Джойс, Пикассо – эти люди характеризовались тем же стремлением к неискаженному и непосредственному восприятию действительности. Как бы ни отличались они друг от друга, они стали олицетворением яркого взрыва стремления западного человека к избавлению от ложных богов, от иллюзий и к восприятию себя и мира как части действительности. Такова цель науки в интеллектуальном плане, так же как – в плане опыта – цель самых чистых и рациональных форм монотеистического и в особенности восточного не-теистического мистицизма.
Открытия Фрейда – неотъемлемая часть освободительного движения. Даже несмотря на то, что они были трансформированы в новые рационализации испуганным поколением, утратившим страстное желание соприкоснуться с реальностью, которое наполняло Фрейда, будущее развитие человечества, если ему удастся пережить темный период иррациональности и безумия, связано с новыми прозрениями, в которые Фрейд внес свой вклад.
Завершая эту книгу, посвященную личности Фрейда и его миссии, мы можем оглянуться на его величавую фигуру, забыть легенды, обожествление и враждебность, которые искажали его образ, и увидеть в нем человека, каким он и был.
Мы увидим в нем личность, обладающую страстной жаждой истины, безграничной верой в разум и готовую с несгибаемым мужеством эту веру отстаивать. Мы увидим человека, остро нуждающегося в материнской любви, восхищении и защите, полного уверенности в себе, когда они ему обеспечены, угнетенного и лишенного надежды в их отсутствие. Эта уязвимость, как эмоциональная, так и материальная, заставляла его стремиться к контролю над теми, кто от него зависел, чтобы он мог на них положиться.
Незащищенность может также быть фактором, направлявшим его энергию на достижение признания со стороны внешнего мира. Фрейд верит, что ему все равно, он считает себя выше этой жажды уважения, и все же потребность в почете и славе, горечь, когда надежды на них не оправдываются, остаются его сильнейшими переживаниями.
Его метод нападения решителен. Его оборона представляет собой обходной маневр, быстрый и находчивый. Фрейд смотрит на жизнь как на интеллектуальную загадку и твердо намерен победить в этой игре благодаря своему могучему разуму. В тех идеях, с которыми он работает, он ищет более глубокие значение и смысл. Его внутренняя борьба с амбициями и понимание истинных ценностей, часто вступающие в конфликт, вызывают мучительные душевные переживания. И еще часто возникает меланхолическое ощущение того, что цена достижений не соответствует их ценности.
Фрейд обладал способностью с энтузиазмом тратить всю свою энергию и ненасытным стремлением к экспериментированию в различных областях и во взаимоотношениях. Он часто настаивал на мелочах и ссорился с теми, кто не приветствовал его идеи и его помощь. Фрейд инстинктивно ощущал собственную чрезмерную впечатлительность; в попытке казаться более независимым, чем он был в действительности, он был готов без нужды ссориться с теми, кто производил на него самое сильное впечатление.
Энергия и амбиции всегда борются между собой. Враждебность и злоба тревожили Фрейда больше, чем среднего человека, даже несмотря на то, что и самоконтроль у него был сильнее. Он мог быть обходительным и уступчивым, но в то же время оказывался совершенно недипломатичным, часто упрямым, и делал некоторые вещи, просто чтобы полюбоваться переполохом.
Фрейд обладал умением легко сосредоточиваться и справляться со многими делами одновременно. В своих лучших проявлениях он уподоблялся универсальному человеку Гёте, в худших – становился дилетантом, но даже и тогда сохранял способность чего-то достичь. Фрейд был чувствителен к возможностям и целям общества, интересовался и воодушевлялся значимыми событиями, однако выражал это с независимостью. Фрейд яростно восставал против вмешательства в свои дела, что иногда вело к эксцентричности и тщеславию, хотя в то же время он отличался деликатностью, позволявшей ему понимать своих оппонентов и предвидеть их поступки. Он колебался между проявлением безграничного человеческого понимания и безнадежно несправедливым и фантастическим подходом к людям и идеям. Фрейд обладал способностью вызывать в других энтузиазм и слепое обожание, играя драматическую роль, иногда ведя себя как гений, иногда – как фанатик. Он отличался замечательным умением доводить дело до конца, безжалостно отсекая любые посторонние интересы или требующие времени личные контакты.
Он не был любящим человеком, отличался эгоцентризмом, был преисполнен идеей о собственной миссии, ожидал, что другие станут его последователями, будут ему служить, жертвовать ему своей независимостью и интеллектуальной свободой. Мир для него был сценой для драмы его Движения и его миссии. Он не гордился собой как личностью, но был горд своей миссией, величием своего дела и собой как носителем идеи. Фрейд жил, боясь боли, которую причинила бы потеря того, чем он дорожил. Поэтому он избегал радостей и удовольствий и ставил себе целью контроль над всеми страстями, привязанностями, чувствами при помощи силы воли и разума. Его идеалом был сдержанный, контролирующий себя человек, высоко вознесенный над толпой, отвергающий радости жизни, однако наслаждающийся уверенностью в том, что никто и ничто не может его ранить. Фрейд был несдержанным в своих отношениях с другими и в своих амбициях и парадоксальным образом даже в своем аскетизме.
Фрейд был одиноким человеком; он был несчастлив, когда не погружался в свои открытия и в преследование своих квазиполитических целей. Он был добрым и проявлял чувство юмора, кроме тех случаев, когда чувствовал вызов или опасался нападения. Фрейд оставался трагической фигурой в главном и отчетливо это видел: он хотел показать человечеству землю обетованную разума и гармонии, но мог только видеть ее издали; он знал, что никогда в нее не войдет; возможно, он чувствовал также – после измены Иисуса Навина – Юнга, – что и верные его приверженцы не войдут в землю обетованную. Один из величайших людей человечества и первопроходцев, Фрейд должен был умереть с чувством глубокого разочарования, однако его гордость и достоинство никогда не были поколеблены болезнью, поражением и разочарованием. Более независимым мыслителям, чем его верные последователи, было, возможно, трудно уживаться с Фрейдом и симпатизировать ему, однако его дарования, его честность, его мужество и трагический характер его жизни наполняют нас не только уважением и восхищением, но и любовным сочувствием к этому истинно великому человеку.
1. Freud S. Civilization and Its Discontents. L.: The Hogarth Press, 1953.
2. Freud S. Collected Works. L.: Hogarth Press, 1952.
3. Freud S. New Introductory Lectures on Psychoanalysis. N.Y.: W.W. Norton & Co., 1933.
4. Freud S. The Interpretation of Dreams. N.Y.: Basic Books, 1955.
5. Freud S. The Origins of Psychoanalysis, letters to Wilhelm Fliess. N.Y.: Basic Books, 1954.
6. Freud S. The Origins of Psychoanalysis. N.Y.: Basic Books, 1954.
7. Jones E. The Life and Work of Sigmund Freud. N.Y.: Basic Books, 1957.
8. Puner H.W. Freud, His Life and His Mind. N.Y.: Grosset and Dunlap, 1943.
9. Sachs H. Freud, Master and Friend. Cambridge: Harvard University Press, 1946.
10. Simon E. Sigmund Freud, the Jew // Yearbook II of the publications of the Leo Baeck Institute. L., 1957.
11. Worthis J. Fragment of an Analysis with Freud. N.Y.: Simon and Schuster, 1954.