Джозеф Мэллорд Уильям Тёрнер был дитя Лондона. Отец его, перебравшись в столицу из небольшого девонского городка, открыл цирюльню на Мейден-Лейн, неподалеку от Ковент-Гарденского рынка. Матушка была из семьи потомственных лондонских мясников. Сам Тёрнер всем знававшим его казался воплощенным горожанином – приземист, коренаст, полон энергии и задирист. Речь его была речью кокни, лондонского простонародья, и изъяснялся он на языке улиц.
Этим его наследство не ограничивалось. Внешне он весьма походил на отца, который, по словам друга семьи, был “невысок, худощав и мускулист, с небольшими голубыми глазами, крючковатым носом, выпяченным подбородком и свежим цветом лица”.
Тёрнер в кабинете гравюр Британского музея
Сын мог похвастать, если можно так выразиться, тем же носом и подбородком. Однако старший Тёрнер, добавляет свидетель, “имел нрав повеселей, чем у сына, и улыбка никогда не сходила с его лица”. Легкий его характер, несомненно, способствовал успеху цирюльни, где главное – угодить посетителю, да и коммерческая жилка, похоже, была у него в крови. Свое отношение к деньгам родитель передал сыну. “Если отец и хвалил меня, вспоминал Тёрнер, – то только за то, что я сэкономил шиллинг”. Это был урок, который он усвоил на всю жизнь.
У Мэри Тёрнер нрав был куда круче. Подверженная взрывам темперамента, она впадала в припадки ярости, которые с годами стали неукротимы, так что дело дошло до сумасшедшего дома. Судя по описанию ее ныне утраченного портрета, Тёрнер имел “несомненное сходство с нею в области глаз и носа… держалась она прямо и выглядела мужеподобно, чтобы не сказать свирепо”. Раздражительность матери Тёрнер унаследовал также, но границ здравомыслия не пересекал никогда.
Уильям и Мэри Тёрнер обвенчались летом 1773 года в церкви Святого Павла постройки Иниго Джонса[1], что в Ковент-Гарден. То обстоятельство, что на брак пришлось получать “особое разрешение”, наводит на мысль о спешке или каких-то иных затруднениях. Два года спустя, в их собственном доме – номер 21 по Мейден-Лейн – появился на свет их первый сын. Младенца крестили всё в той же церкви в Ковент-Гарден, позаимствовав троицу крестильных имен, скорее всего, у деда и прадеда по материнской линии. День рождения Джозефа Мэллорда Уильяма Тёрнера, 23 апреля 1775 года, известен в народе как день святого Георгия, а также считается днем рождения Шекспира. Было и другое предзнаменование. Когда ребенку исполнилось четыре дня от роду, в послеполуденном небе наблюдалось явление “трех солнц” – достойная прелюдия к карьере художника, по преданию объявившего на смертном одре, что “солнце – бог”.
Жизнь окрест была деятельная и шумная. Цирюльня Уильяма Тёрнера располагалась на первом этаже; там он, орудуя мягкой барсучьей кисточкой, бойко намыливал щеки представителям публики почище. Подвал соседнего дома занимало заведение, иносказательно именуемое “ночной концертный зал”, но торговали там сидром. Любопытно отметить, что дом 21 по Мейден-Лейн использовался Свободным сообществом художников[2] в качестве выставочного помещения, а позже там разместилась школа Объединенного общества художников Великобритании. Что ж, Лондон полнится случайными совпадениями такого рода.
Некоторое время спустя Тёрнеры переехали в дом 26 по той же Мейден-лейн, напротив, и поселились на северной ее стороне. Впрочем, солнце в любом случае вряд ли пробивалось в глубь этого узкого проулка, расположенного в самом сердце района, уже тогда известного как Вест-Энд.
Район, вообще говоря, был популярный; селились там актеры, художники и проститутки. Площадь Ковент-Гарден славилась банями и борделями, недаром один из современников окрестил ее “площадью Венеры”; таверн с игорными домами поблизости тоже хватало, и проворные карманники шныряли в толпе. Словом, если б вам вздумалось пройти краткий курс по теме “жизнь лондонской улицы”, стоило бы прогуляться по Мейден-Лейн и окрестностям. Часто отмечают, что у детей на рисунках Тёрнера такие настороженные, внимательные лица, и выглядят они, как бы это сказать, не по возрасту. На одном из своих набросков художник приписал снизу: “Дети собирают лошадиный навоз, полют траву”. Такова была его жизненная среда.
По соседству имелись и более почтенные заведения: ювелирные лавки, типографии, лавки изготовителей париков. К тому ж туда часто наведывались тогдашние театралы, поскольку с одной стороны находился Королевский театр на Друри-Лейн, а с другой – Королевская опера Ковент-Гарден. Так что ничего случайного в том, что молодой Тёрнер зарабатывал себе на жизнь и тем, что писал театральные декорации, нет; лондонский воздух пропитан театром.
Бродя по Ковент-Гарденскому рынку, Тёрнер впитывал в себя ауру его шумной жизни, очаровывался игрой ярких его красок. Великий толкователь Тёрнера, Джон Рёскин[3], родившийся в девятнадцатом веке, отмечал, что тот “…не только не гнушался хламом и сором, он ценил и искал его – ибо им полон был Ковент-Гарден после рыночного дня”[4]. И в присутствии Рёскина Тёрнер назвал “грудой камней” свой альпийский пейзаж. И апельсины всю жизнь писал так, словно видел их на прилавках своего детства.
И потом, разумеется, рядом текла Темза, чуть южней его дома на Мейден-Лейн. Перейти двор, пересечь Стрэнд, пробежать по проулку – минуты три, не больше, и вот ты на берегу. Тёрнер, прославленный певец Темзы во всех ее настроениях и состояниях, впервые увидел реку у лондонского порта, где качаются на волне у причалов баржи, лодки и всякие прочие суда. Это был шумный и грязный портовый мир, где море и город сливались в объятьи, словно любовники. Мир торговли и мены, но Тёрнер видел не только это. Он видел суету и спешку при приближении прилива, и то, как лодки “проскакивают” под Лондонским мостом, когда отлив благоприятствует этому. Он близко знал моряков и торговцев, рабочих и уличных мальчишек, которые бродят по прибрежной грязи, выискивая, что вынесла им река. Это был его мир. Это был пейзаж его воображения. У Темзы он жил, у Темзы, пришел срок, он умер. Река была неотъемлемой частью его души.
Лондон бывал и губителен, и милостив. В 1786 году в возрасте пяти лет от неизвестной болезни умерла младшая сестра Тёрнера. Внезапно оставшись единственным ребенком в семье, мальчик приобрел, как свойственно таким детям, склонность к уединению и сосредоточенности. Можно предположить, что впоследствии он чем-то переболел тоже, потому что три года спустя родители решили отослать его в Брентфорд-на-Темзе, где воздух был здоровее, чем в Лондоне; его передоверили дяде по матери, Джону Маршаллу, который, продолжая семейную профессию, был мясником. Семья жила над лавкой, на северной стороне рыночной площади. Со временем Тёрнер хорошо познакомился с побережьем Темзы в обе стороны от Брентфорда; впечатления от поездок в Патни и Туикнем, Кью и Хэмптон-корт прочитываются в его дальнейших работах.
Его отправили в Брентфордскую бесплатную школу на Хай-стрит. Там он выучился читать, писать и считать – в достаточной мере, чтобы в дальнейшем заняться торговлей. Однако как раз тут мальчик выказал охоту к совсем иной стезе. Тёрнер сам однажды поведал, что по дороге в школу развлекался, “рисуя мелом на стенах курочек и петухов”. Способности к рисованию не остались незамечены, и весьма вероятно, что первый заработок в качестве художника ему принесла раскраска от руки гравюр в издании “Древностей Англии и Уэльса” Генри Босуэлла. Этот толстый том познакомил его с изображениями соборов и аббатств, замков и монументов; впечатление, надо полагать, оказалось незабываемым и глубоким, поскольку в дальнейшей своей жизни он к этим древностям не раз обращался.
Из Брентфорда с друзьями дяди его отправили в приморский курортный городок Маргит, где он оставался несколько месяцев, также посещая местную школу. Но истинное его образование происходило за её стенами, у моря. Навсегда заворожил его мир рыбаков – их лодки, их сети, их улов.
Самые ранние рисунки Тёрнера датируются 1787 годом. Они вполне традиционны. Двенадцатилетний мальчик срисовывает с гравюр, порой меняя что-то по-своему, мосты и замки. Первые наброски сделаны в Оксфорде, куда дядя его, мясник Джон Маршалл, переехал, уйдя на покой. Однако похоже, что вскорости мальчик уже вернулся в Лондон, поскольку есть свидетельства тому, как в это примерно время отец пришпиливал его рисунки к стенам цирюльни и приторговывал ими по цене от шиллинга до трех. А кроме того, рассказывают, что тогда же Тёрнер-отец заметил одному своему клиенту, художнику Томасу Стотхарду[5], дескать, “сын мой готовит себя в художники”. Ему, надо полагать, хотелось услышать от знаменитости одобрительные или поощряющие слова, но сыну его и без того рвения было не занимать.
Юный Тёрнер меж тем нашел себе дело при мастерской архитектора, что дало ему хорошую подготовку и на всю жизнь привило интерес к этой профессии. Он как-то заметил одному своему другу, что “начни он жизнь сначала, то скорей стал бы архитектором, чем художником”, а впоследствии даже сам спроектировал один из своих загородных домов.
Так что какое-то время он чертил и рисовал, выполняя задания Томаса Хардвика[6], лондонского архитектора, который работал над реконструкцией церкви Святой Девы Марии на северо-востоке Лондона, а также перестраивал Сайон-хаус[7] в Айлворте. По сути говоря, в течение четырех лет Тёрнер профессионально занимался архитектурным рисунком.
Такого рода занятия с ранних лет привили ему любовь и уважение к человеческому жилью. Складывается впечатление, что он проникает в самую суть тех зданий, которые изображает пером или кистью, словно они живут своей тайной внутренней жизнью, а он ее понимает. В эти же годы Тёрнер посещает уроки еще одного мастера, Томаса Мэлтона[8], искусного рисовальщика перспектив и театрального живописца. В общем, юный художник впитывает знания и умения где только можно.
Возможно, именно Хардвик рекомендовал Тёрнеру подать прошение о зачислении в школу при Королевской академии художеств. Рассказывали, будто он пришел к Тёрнеру-отцу и сказал ему, что “мальчик слишком умен и жив воображением, чтобы привязывать его к ремеслу. Разумней отправить его учиться в Королевскую академию… ” Да, там, где уже выучились Блейк, Гиллрей[9], Стотхард и Роулендсон[10], самое место честолюбивому юному дарованию. Тёрнер нашел поддержку у члена академии Джона Френсиса Риго[11], показав ему те рисунки, что были развешаны по стенам цирюльни на Мейден-Лейн. Итак, на первую ступеньку своей карьеры юный художник взошел, изобразив, в качестве испытуемого, окрестности Сомер-сет-хауса[12]. А в классе античного искусства, называемого также “класс гипсов”, его попросили технически точно нарисовать античную скульптуру.
Работа была сочтена удовлетворительной, и его зачислили в студенты. Учеником он стал самым образцовым, моделью ученика, можно сказать, и следующие два с половиной года работал с гипсовыми отливками и битой скульптурой, рисуя все подряд, включая торс Фавна и пальцы Аполлона. Лучше обучения и придумать было нельзя, поскольку в эти ранние годы он усвоил, как важны линия и объем. Топографической, или пейзажной, живописи в академии не учили. Тёрнер, который впоследствии достигнет выдающегося мастерства в передаче состояний моря и неба, склонность к тому чувствовал изначально и еще в учениках двигался в этом направлении. Однако умение изображать человеческую фигуру отнюдь не лишне в становлении художника.
Многому он научился и у президента Королевской академии, сэра Джошуа Рейнольдса. Этот великий человек, у тому времени уже весьма преклонных лет, позволил ему бывать у себя дома, изучать портреты своей работы. У Тёрнера, может статься, у самого мог зреть план стать портретистом, да только склад характера его для этого рода деятельности совсем не годился. Так что, наверное, некий добрый ангел его от сей стези уберег. В доме Рейнольдса на Лестер-Филдс Тёрнер мог видеть полотна Рубенса, Пуссена и Рембрандта – они произвели на него самое глубокое впечатление. Позже он как-то сказал, что “пожалуй, счастливейшие свои дни” провел с Рейнольдсом, и именно Рейнольдс был единственным английским художником, которого Тёрнер был готов обсуждать на закате своей жизни.
В 1790 году он выставил свою первую акварель. Ему еще нет пятнадцати, но он демонстрирует твердые представления о пространстве и перспективе. Это первые его опыты в технике, в которой он скоро достигнет вершин. Изображен на акварели Ламбетский дворец, резиденция архиепископов Кентерберийских, однако почтенное сооружение частично заслонено двумя выпивохами и пивной, из чего можно заключить, что земное художника явно занимает больше небесного.
Имелись у него занятия и в местах не таких возвышенных, попроще. Так, он подрядился помогать художникам-декораторам в театре “Пантеон” на Оксфорд-стрит, где ставили и драму, и оперу. Тут, надо полагать, он живописал штормящее море и грозовые тучи – что уж там требовалось для той или иной мелодрамы. Это был способ пополнить себе карман, в чем он очень нуждался, заработать на более насущные уроки, однако склонность к театральной живописи определенно у него имелась. Так что наверняка Тёрнер немало огорчился, когда спустя год после того, как его зачислили в штат “Пантеона”, театр сгорел дотла. Тем не менее, не теряя присутствия духа, наутро Тёрнер явился на дымящееся пожарище и зарисовал его. Десять дней после того он не ходил на занятия в академию – работал над захватившим его замыслом. Огонь и руины всегда его завораживали; в этой ранней работе заметны уже и мощь, и сила воображения. На будущую весну он выставит в Королевской академии законченную акварель, озаглавив ее “Театр “Пантеон”, утро после пожара”. В дальнейшем, придумывая подписи к своим картинам, он станет куда изобретательней.
Вдохновение Тёрнер находил не в одном Лондоне. Прирожденный путешественник, всю жизнь он совершал вояжи по Британии и другим европейским странам. Ранней осенью 1791 года, отпущенный из академии на каникулы, он отправился на запад, в Бристоль, где остановился в доме Джона Нэрроуэя, знакомого Тёрнера-отца, и, как это бывает с гениями в процессе становления, произвел на все семейство неизгладимое впечатление. Одна из племянниц хозяина вспоминала потом, что шестнадцатилетний Тёрнер “был совсем не похож на обычных молодых людей, держался поодаль, много молчал, интересовался одним только рисованием и не желал появляться в обществе”, “у него не было склонности дружить”. Собственно, таким казался людям и Тёрнер зрелый: если не молчалив, то резок и бесцеремонен.
Один из Нэрроуэев, попросив его нарисовать карандашом автопортрет, услышал в ответ: “Какой смысл рисовать такую незначительную фигуру, как я? Это может навредить моим рисункам. Люди скажут, что способен нарисовать такой малыш!” В пересказе слышится подлинная речь и угадывается страшная застенчивость Тёрнера. Разве не бывает, что робость и стеснительность прячутся под панцирем нелюбезности?
Тем не менее его, видимо, все-таки уговорили, поскольку один автопортрет сохранился, пусть даже его подлинность оспаривают; на рисунке изображен миловидный молодой человек с длинными волнистыми волосами, в модном сюртуке. Этот образ подкрепляет собой сведения о том, что в молодости Тёрнер был франтом. И отчего бы ему не франтить? Так хотелось понравиться миру! Не исключено, что этот мотив руководил художником и тогда, когда он писал несколько идеализированный автопортрет 1799 года (на цветной вклейке).
Утверждают, что Тёрнер сделал этот автопортрет, когда в 1791 году гостил в Бристоле в семье Джона Нэрроуэя. Тёрнеру здесь 16 лет. Хозяину дома до того не нравились резкие манеры гостя, что портрет этот он повесил на лестнице: “Не допущу, чтобы маленький невежа висел в гостиной”
Та же племянница вспоминала, что “порой он выходил из дому порисовать до завтрака, а бывало – и до, и после обеда”. Иначе говоря, постоянно работал, и еще хозяева дали ему прозвище “принц скал”, поскольку он обожал взбираться на скалы, нависающие над водами Эйвона. Альбом, который он всюду носил с собой, заполнен набросками речных берегов. Тёрнер нащупывал свой путь в ландшафтной живописи и в прогулках над Эйвоном искал свой образ прекрасного и возвышенного. Акварели, написанные им на основании этого опыта, вскоре появились на стенах Королевской академии живописи.
Вернувшись к учебе, он был переведен из класса гипсов в натурный класс. Рисовать дозволялось только обнаженных мужчин-натурщиков, которых рассаживали в грациозных или выразительных позах, заимствованных из картин старых мастеров. В натурном классе он оставался с 1792 по 1799 год, неспешно выучивался изображать человека. Наиболее эффектно результаты этого ученичества представлены в немногих так называемых “порнографических” набросках, которые спаслись от неумеренного целомудрия его наследников. Тёрнер набил руку в изображении обнаженных натурщиц в эротических позах и даже в старости много рисовал женские половые органы; спасая его репутацию, большую часть этих набросков после его смерти сожгли – шокирующий факт с точки зрения ценителей искусства! И всё-таки подлинные интересы художника определенно лежали не здесь. Рисунки, представленные на выставке 1872 года, а также на выставках всех последующих лет, изображают башни, часовни, церкви и монастыри, все в разной степени разрушения. В 1793 году ему присудили за пейзажный рисунок “Большую серебряную палитру” (Greater Silver Pallet) – серебряную медаль, средства на которую выделяло Общество поощрения искусств, ремесел и коммерции. Медаль свидетельствовала о том, что его необыкновенные способности к ландшафтной живописи замечены. Однако она оказалась единственным отличием, которое он получил в своей жизни.
В свободное от учебы время он бродил по окрестностям, выглядывая виды с развалинами и монументами. Уже нашлись люди, готовые приобретать его работы, и периодические издания, готовые их публиковать. Один из рисунков, к примеру, был напечатан в журнале “Коппер-плейт мэгэзин” (“Гравировальная доска”); это серьезное для начинающего художника достижение к тому ж открывало виды на то, какие коммерческие возможности предоставляет ему его дар. В последующие годы его рисунки появляются в самых разных иллюстрированных изданиях, так что имя Тёрнера становится известно широкой публике. В 1792 году он съездил в Уэльс; на следующее лето посетил Херефорд, Вустер и Ившем. Нашел также время и средства постранствовать по Кенту и Сассексу, где в старых городах Рочестере, Дувре и Кентербери художнику есть на что посмотреть. Регулярно он проходит по двадцать пять миль в день, делая быстрые зарисовки на ходу; все необходимое для жизни завязано в узелок, покачивающийся на конце палки, палка перекинута через плечо. Странствуя так налегке, он наблюдает за всем, что происходит вокруг него и над ним.
В 1794 году он осматривает центральные графства Англии и составляет список всех увиденных им достопримечательностей, которые снабжает пометками “прекрасно” или “романтично”, а также точным показателем расстояния от одного места к другому. У него с собой два альбома, переплетенные в телячью кожу, с медными застежками, что выглядит вполне профессионально. На следующий год он вернется в Уэльс, а потом направится к югу, на остров Уайт. Альбом для эскизов имеет теперь надпись: “Заказные рисунки”. Он работает, выполняя пожелания заказчиков, будь то частные лица или журналы. Но на острове Уайт, однако, не отказывает себе в удовольствии поработать не по заказу, над тем, что нравится самому. Рисует морской простор и скалы, волны, разбивающиеся о берег, валуны и лодки. Море он любит страстно.
Вернувшись в дом родителей на Мейден-Лейн, где под мастерскую была занята комната над цирюльней, очень скоро Тёрнер переезжает: он снял жилье и помещение для работы неподалеку, на углу Хэнд-корт. Работы теперь так много, что дополнительное пространство не помешает, но не исключено, что к переезду его подвигнул и крайне неровный характер матери.
Он возвращается в натурный класс при Королевской академии, но в 1796 году его привлекает новое поле деятельности: на очередную выставку он представляет первую серьезную работу, выполненную маслом. Озаглавленная “Рыбаки в море”, она явилась прямым следствием поездки на остров Уайт. Репутацию акварелиста Тёрнер уже заслужил, и теперь стремился показать свое умение и в других сферах изобразительного искусства. В масляных красках он хотел выразить то, что постиг в акварели. “Рыбак в море” – сюжет, что называется, “атмосферный”: лодка вздымается на волнах, освещенная лунным светом и его отражением.
Художник уловил острое ощущение одиночества человека в ночи. В печати появилось два одобрительных отклика, и полотно купили за десять фунтов.
Тёрнер нуждался в дополнительных источниках дохода, и пришлось кстати, когда доктор Томас Монро нанял его скопировать несколько акварелей из своей коллекции, размещенной в Аделфи-террас[13]. Работали на пару: приятель и ровесник Тёрнера, художник Томас Гёртин[14], делал рисунок, а Тёрнер подцвечивал его определенными оттенками синего и серого, нанося блики света и тени. Так получилось, что доктор Монро за свой счет дал художникам многому научиться, а Рёскин так даже назвал его “истинным учителем” Тёрнера. Один из академиков назвал дом доктора Монро “вечерней академией”. Тёрнер получал три шиллинга шесть пенсов за вечер плюс блюдо устриц на ужин. Но не это было главным. Работа, которую некоторые называли унылой поденщиной, оказалась выгодной не только с финансовой стороны. Осмысленно копируя великие подлинники, Тёрнер набирался мастерства. К примеру, рассказывали, что в процессе он освоил способ промакивать лишнюю краску хлебным мякишем – полезный прием для любого художника. И когда Тёрнера донимали расспросами, он отвечал, не без яду: “Ну да, и что, разве есть лучший способ поупражняться?” Однако, работая днем и ночью, он переутомился, и поздней осенью 1796 года направился в Брайтон, где поправил здоровье и сделал несколько набросков с натуры.
На следующий год он выставил в Королевской академии две картины маслом: одна – лунная ночь над Темзой, вторая – закат над морским побережьем. Два огненных шара точно соответствуют друг другу, осеняя оба пейзажа надмирным светом, придавая им нездешнее тепло и непостижимую достоверность. Этого оказалось довольно, чтобы критик из “Морнинг пост” объявил: молодой художник обладает “талантом и собственным мнением”. Чувствуется, проницательно продолжил критик, что “он особым взором смотрит на природу и ее проявления”. Еще один внимательный посетитель выставки записал в своем дневнике: “Художник мне незнаком; но если он продолжит, как начал, то непременно станет первым по своему ведомству”. Одну из акварелей Тёрнера, показанную на той же выставке, “Сент-Джеймс кроникл” провозгласила “равной лучшим работам Рембрандта”. В двадцать два года Тёрнер стал одним из ведущих художников своего времени.
Он по-прежнему не чувствовал себя финансово обеспеченным – строго говоря, остается спорным, что такое вообще когда-либо было, – и потому взялся за преподавание: давал уроки рисования, пять шиллингов в час, но занятия проходили в самой неформальной манере, не так, как у всех. Сам Тёрнер признавался современнику, что его метод – “сделать рисунок в присутствии учеников, а потом позволить им его срисовать”. Со временем преподавание ему наскучило, или, верней, отпала необходимость в дополнительном заработке. Остались вспоминания одного из учеников, которому Тёрнер казался “чудаковатым, но добрым и забавным”. Подобные свидетельства людей, хорошо его знавших, заставляют думать, что человек он был живой и добродушный, и разрушают более поздние мифы о неприветливом старом скупердяе.
В тот год, когда его провозгласили молодым дарованием, Тёрнер впервые поехал на север Англии. Журнал “Коппер-плейт мэгэзин” заказал ему несколько рисунков Шеффилда и Уэйкфилда, и он воспользовался случаем, чтобы исследовать дикие, мало освоенные человеком ландшафты севера. Хотелось к тому ж побывать на Озерах, уловить отблеск величественного в родных пределах. И не такая уж это случайность, что на будущий год Вордсворт и Кольридж опубликуют свой совместный труд, “Лирические баллады”, общепризнанный провозвестник романтизма – движения, которое сделало очевидным эстетическую заинтересованность в пейзаже возвышенном и возвышающем. Тёрнер испытывал то же радикальное преображение во вкусах и представлениях, которое положило начало поэтическим достижениям английских романтиков, и потому так важно, что рисовал и писал он те самые пейзажи, которые их вдохновляли. Не говоря уж о том, что в результате этой поездки он расширил свой творческий диапазон и укрепил свою репутацию как художника.
Это была самая долгая экспедиция из тех, что он доселе предпринимал. Он взял с собой два больших, переплетенных в кожу альбома и приступил к зарисовкам уже в нескольких милях от Дерби. Направившись на восток, он пересек Йоркшир, Дарем и Нортумберленд, а затем две недели провел в Озерном крае. Часами просиживал в церквах, любовно прорисовывая нефы и крипты. Нанимал лодки, чтобы увидеть предмет своего интереса с самой выгодной точки. Был необыкновенно прилежен и тверд в намерениях. В Йоркшире и Дареме посетил почти все древности, часовни и аббатства, деятельно воплощая свою страсть к старым камням в рисунки церковных интерьеров и церковных руин. Любопытно, что много лет спустя Тёрнер снова вернётся к некоторым из тогдашних своих сюжетов, таким, как аббатство Кёркстолл и Норемский замок. К последнему он питал особую нежность. Некий его попутчик вспоминал, как они в экипаже проезжали мимо развалин замка, и Тёрнер, тогда уже пожилой, почтенный художник, встал с места и поклонился развалинам, а потом, видя удивление спутников, пояснил, что, написав в молодости вид Норемского замка, никогда больше не сидел без заказов. В позднейшие свои поездки он часто изображал это место таким, каким видел его во дни своей юности, пренебрегая переменами, случившимися за прошедшие годы. Память его, живая, мощная, насыщала пейзаж и здания той достоверностью, которая переживает века. Последний из видов Норемского замка, написанный им на склоне лет, окутан многоцветным сиянием. Собственно замок, когда-то прорисованный им в деталях, тонко и отчетливо, преобразился в светящееся нечто – так переосмыслило его воображение Тёрнера.
В Озерном крае он поддался очарованию скал и гор. Тема оказалась огромна, величественна, неисчерпаема. А эффекты тумана и водной пыли, закутывающие окрестности в таинственную вуаль! Тёрнер жадно писал дождь и радугу, свет утренний и закатный.
В Лондон он привез материал для девяти картин, которые выставил на следующий год в Королевской академии, не говоря уж о частных заказах. По поводу акварельного рисунка Норемского замка обозреватель газеты “Уайтхолл ивнинг пост” высказался в том смысле, что “от нее часами не оторвать глаз, и все не наглядишься”. Некий академик живописи, зайдя на выставку перед ее открытием, “нашел там Тёрнера, который наносил последние штрихи на свои картины и произвел впечатление человека скромного и здравомыслящего”. В тот же период художник Джон Хоппнер[15] посетил Тёрнера в его студии на Хэнд-корт, и тот показался ему “робким и осторожным” – надо полагать, он застал хозяина в самом необычном из его настроений. Эти высказывания, собственно, приведены здесь для того, чтобы показать: начиная с этого времени Тёрнер становится темой для разговора. Его знакомства ищут. По сути говоря, он почти знаменитость.
Именно потому издательство “Кларен-дон-пресс” заказало ему несколько акварелей Оксфорда с тем, чтобы в виде гравюр напечатать их в вестнике университета. Однако честолюбие его простиралось и в ином направлении – очень хотелось быть избранным в члены Королевской академии, пусть даже он не достиг еще оговоренного для этого возраста. На эту тему он не раз беседовал с eminence grise[16] академии, Джозефом Фарингтоном[17], который заверял его, что он “пройдет”. Фарингтон оставил дневниковую запись об одном таком разговоре. Многообещающий молодой художник просил совета, не следует ли ему покинуть окрестности Мейден-Лейн. “Он полагает, что переезд в окружение более респектабельное может сулить ему выгоду Он сказал, что имеет сейчас больше заказов, чем в состоянии выполнить, и получает денег больше, чем тратит”. Под “более респектабельным” окружением понималась публика классом выше; теперь, когда он хорошо зарабатывал, среда, в которой он вырос, выглядела неподобающей. К слову, Фарингтон посетил студию Тёрнера и отметил, что “квартира несомненно тесна и не приспособлена для художника”. То есть резоны для переезда, несомненно, имелись.
В тот год он совершил две поездки к друзьям, от которых тоже остались крохи воспоминаний. Весной гостил в Футс-крей в Кенте, у преподобного Роберта Никсона. Никсон часто захаживал в цирюльню на Мейден-Лейн и поддержал юного Тёрнера при первых шагах его карьеры. Любопытно при этом отметить, что Тёрнер, невзирая на профессию хозяина, особой религиозности не проявлял. Еще один приятель Никсона, также гостивший тогда в пасторском доме, вспоминал, что “он боготворил природу со всеми ее красотами, но забывал про Создателя”. Когда все семейство отбывало по воскресеньям в церковь – ритуал обязательный в доме деревенского священнослужителя, – Тёрнер “запирался в своей маленькой комнатке… и прилежно писал акварели”. Рвение к работе нимало не удивляет, но обстоятельства не оставляют сомнений, что к проявлениям благочестия художник относился прохладно. Церкви и аббатства он страстно любил, особенно в виде руин, но от религии отмахивался, как от пустяка. По сути дела, был почти что язычник.
Никсон и его гости не раз затевали вылазки на природу с целью запечатлеть красоты Кента. Как-то заехали на постоялый двор пообедать, и преподобный Никсон попросил принести вина. “Нет, – возразил Тёрнер, – я против”. Так что обедали без вина. Мемуарист объяснил этот инцидент скупостью, “любовью к деньгам”. Однако обвинение выглядит несправедливым – по меньшей мере, в этом особом случае. Художник ехал рисовать и желал делать это на свежую голову – что ни говори, а в рисовании он видел смысл своей жизни, – и потом, зачем мешать дело и удовольствие? Этот эпизод, впрочем, еще раз подчеркивает его силу воли, целеустремленность. А потом, “любовь к деньгам” вовсе не мешала ему давать в долг. В одном из альбомов для рисования сохранилась пометка: “Одолжил м-ру Никсону 2 шиллинга 12 пенсов”.
Также в этом году Тёрнер еще раз съездил в Бристоль к Нэрроуэям, где снова оставил по себе впечатление “необразованного юноши, стремящегося единственно к тому, чтобы усовершенствоваться в своем мастерстве. Уразуметь его было трудно, так мало он говорил… ” Но это ведь характерно. Художники, в массе своей, отнюдь не интеллектуалы и не краснобаи, и если уж заговаривают о своем искусстве, то делают это совсем не в тех выражениях, что критики или ценители. Говорить – не их работа. Они просто делают ее, и всё. А что касается Тёрнера, то было замечено также, что по вечерам он “сидел тихонько, в явной задумчивости, не занятый ни рисованьем, ни чтением”. А думал он, скорее всего, о том, как будет рисовать завтра.
Из Бристоля Тёрнер съездил к живописным руинам средневековых замков Чепстоу и Денби, а также аббатства Тинтерн, и посетил, среди прочих, старинный приморский городок Аберистуит. Некоторые из сделанных там рисунков и акварелей испещрены следами дождя.
По возвращении в Лондон он получил неприятное известие о том, что, вопреки всем надеждам, не избран в кандидаты академии. Впрочем, ждать этого оставалось недолго, и, огорчившись, но не слишком, он сыскал утешение совсем в другом месте. В конце 1790-х он близко сошелся с семейством Денби. Джон Денби некоторое время жил за углом от Тёрнеров на Ковент-Гарден. Он был композитором – писал песни и католические мессы, а также подвизался как органист при театре “Пантеон”, когда Тёрнер подрабатывал там декоратором. В тесном мирке Лондона подобные связи могли привести к многолетней дружбе, только вот не всем выпадает многолетняя жизнь. Джон Денби умер весной 1798 года, оставив вдову и четырех дочерей.
В тот момент Сара Денби жила в Лондоне на Аппер-Джон-стрит. Когда мы сталкиваемся с этим именем в следующий раз, она живет уже неподалеку, на Нортон-стрит. Попросту говоря, живет с Тёрнером. Надо полагать, вскоре после смерти мужа он ее навестил, и его ухаживания не были отвергнуты.
Мы еще убедимся в том, что художник испытывал слабость к вдовушкам. Даже если это и совпадение, нельзя не заметить, что его влекло к особам старше по возрасту или, по крайней мере, женщинам зрелым. Он так и не женился, предпочитая отношения более вольные. И если так выражал себя страх перед несвободой, то проистекал он, надо полагать, из глубинного стремления к уединению (и порой даже к секретности), а также из глубоко личной природы его визионерства, мистического свойства переживаний. Впрочем, весьма вероятно, что отнести этот страх можно и на счет ужасного брака его родителей, который он наблюдал вблизи. Он всегда выказывал большую привязанность к отцу, и наверняка понимал, какое несчастье связать себя с женщиной, которая всё дальше и дальше удаляется от границ здравомыслия. Мать Тёрнера время от времени испытывала устрашающие приступы ярости, и зрелище безумия, бушующего в семье, вполне способно отвратить от всякого рода формальных уз.
И не случайно одолевала его потребность устраивать себе подобие семьи и оказывать покровительство. Клара Уиллер, дочь одного из приятелей художника, вспоминала, как он являлся к ним в дом, словно это было “прибежище от семейных бурь, слишком личных, чтобы о них говорить”. Молодой художник “обычно проводил у нашего камина три-четыре вечера в неделю”. В своих отношениях с Сарой Денби и ее детьми он, надо полагать, тоже искал душевного тепла, которого ему недоставало. Лишь позже Королевская академия стала для него и семьей, и домом.
В тот год, когда начались его отношения с семейством Денби, мать Тёрнера пришлось отправить в сумасшедший дом на Олд-стрит. На волю она больше не вышла. На следующий год ее перевели в Бетлехемскую больницу, известную как Бедлам, где она и скончалась два года спустя под вопли обитателей отделения для неизлечимо больных.
О своей матери Тёрнер ни с кем никогда не говорил. Когда кто-то, гораздо уже позже, в беседе с ним ее упомянул, он только “приосанился и дьявольски сверкнул глазом”. Причина такой уклончивости более чем понятна. Болезнь матери всегда была для него темой, неприятной для обсуждения, но куда более важно то, что он сам, втайне, не мог не опасаться наследственного безумия. И придет время, когда Тёрнера таки обвинят в нем некоторые, самые горластые из критиков.