Мой младший внук, только-только научившийся ходить, однажды остановился перед телевизором, видимо, удивленный раздававшимся из него громом орудийных выстрелов. Стреляли в Москве из танковых орудий по зданию высшего законодательного органа страны — Верховного Совета. Из его окон клубами валил черный дым. Американские телерепортеры с крыши соседнего здания транслировали это на весь белый свет, в том числе и на Россию.
На следующее утро мы проснулись, образно говоря, в другой стране. Мой внук рос, не имея ясного представления, верней, получая искаженное представление о той стране, в которой родились, выросли, учились, влюблялись, работали, растили детей и дождались внуков и внучек его дедушка и бабушка. Страна эта стала территорией лишь нашей памяти. Ее оболгали и долгое время оплевывали непорядочные люди, чтобы оправдать свою непорядочность.
Мне вспоминается притча, услышанная более полувека назад на собрании начинающих писателей. Рассказал ее Мустай Карим, уже мудрый тогда в свои тридцать с чем-то лет. Некий восточный правитель, узнав, что его подданные соткали ковер необычайной красоты, поручил двум своим визирям посмотреть на шедевр и рассказать ему затем, как этот ковер выглядит. Один визирь выдернул из ковра для наглядности красные нити и, показав их повелителю, говорит: «Вот из каких нитей он соткан». Другой принес черные нити и повторил те же слова. Правитель, естественно, не смог получить верное представление о ковре: то ли он красный, то ли черный. «Нельзя, — сказал Мустай Карим, — выдергивать из многокрасочной, как ковер, жизни только красные или только черные нити. Писатель должен показывать ее такой, какая она есть, стараясь вызвать у читателя мысли о том, как можно добиться ее улучшения».
Идеологи рыночной экономики, обернувшейся у нас «диким» капитализмом, говоря о нашем недавнем прошлом, выдергивали из него только «черные нити», называли Советский Союз гигантским концлагерем, приводили в средствах массовой информации все более возраставшие цифры, дабы ужаснуть народ числом человеческих потерь и жертв, понесенных при прежнем режиме. Не спорю, были жертвы, я сам вырос без отца, он пропал без вести на фронте Великой Отечественной войны в 1942 году. Были сталинские репрессии. Но, если кто-нибудь возьмется сложить объявленные политологами лукавые цифры, полагаю, число жертв превысит тогдашнюю численность населения страны. То есть получится, что в ней ни единой живой души не осталось. Между тем я вот до сих пор, как ни странно, жив. Малограмотная мать, работавшая то кастеляншей (ведала постельным и нижним бельем) в детдоме, то мастерицей в швейной артели, сумела поставить на ноги нас, меня и младшего брата. Мы, деревенские полусироты, не имевшие никакой поддержки, кроме как со стороны государства, получили высшее образование и, смею думать, стали довольно известными журналистами и литераторами. Мой брат, Мадриль, работал в республиканской печати, затем — собственным корреспондентом Центрального телевидения и радиостанции «Маяк» по Башкирии, в переломный момент в жизни страны был избран членом правления Союза журналистов СССР и депутатом Верховного Совета нашей республики, я — членом правления Союза писателей Башкортостана и депутатом Уфимского городского Совета. Не из бахвальства пишу об этом, а чтобы показать: не так страшен черт, как его малюют. И в прежние времена люди жили более или менее полнокровной жизнью, имели возможность и без толстой мошны проявить свои способности.
К сожалению, в начале смутных 90-х годов прошлого века писатели, прежние властители умов, в большинстве своем замолчали. Кто-то растерялся, кто-то не хотел изменить своим убеждениям, не вписался в новую реальность. Мой давний знакомый, прекрасный башкирский поэт как-то сказал мне грустно: «Я остался на том берегу». Свято место не бывает пусто, вакуум, образовавшийся в литературе, прежде всего — русской, заполнил сонм сочинителей детективного чтива, стоящего на трех культовых «китах»: жажде денег, насилии и сексе. Сейчас, по моим ощущениям, наше общество, истосковавшись по здравому смыслу, повернулось к более объективному отношению к своей истории. Высшие руководители страны все чаще обращаются к опыту советских лет с тем, чтобы извлечь из него полезные уроки. Но и рецидивы огульного очернительства, вакханалии лжи и бесстыдства еще не редки.
Меня постоянно точила подспудная мысль о том, что мой младший внук, так же, как его сверстники, не знает всей правды о стране, ушедшей в небытие, да и о стране, в которой он живет. Я и чаще всего бабушка, конечно, рассказывали внуку о своем прошлом. Но его представления о былом складывались, в основном, под воздействием телевидения. А что показывала и показывает Москва — сами знаете. Для появления какого-либо сообщения в теленовостях нужно, чтобы кто-то кого-то убил, ограбил, смошенничал, что-то взорвал, или должен случиться крупный пожар, упасть и разбиться самолет, сойти с рельсов поезд и т. д. Известный юморист Михаил Задорнов как-то пошутил, что Останкино, откуда ведутся передачи центральных телеканалов, называется так потому, что телевизионщики интересуются главным образом останками. Я добавил бы к этому, что к телевидению в целом очень подходит название одной из передач Первого канала — «Кривое зеркало». Жизнь на голубом экране представала и предстает прежде всего в кривом зеркале бесконечных телесериалов, стоящих на упомянутых трех «китах», и шоу, в которых мелькают несколько сотен набивших оскомину лиц из столичной тусовки. Многомиллионный народ оставался и остается, что называется, за кадром.
Человек в пожилом возрасте живет больше воспоминаниями, нежели мыслями о будущем. Я вступил в такой возраст, и мне хотелось оставить хотя бы для внуков и внучек, а теперь еще и для правнука, какие-нибудь записки о своей жизни. Появился и повод для этого. Республиканская «Молодежная газета» собралась отметить 80-летие юношеской печати в Башкортостане. «Молодежка» — правопреемница «Ленинца», а «Ленинец» принял в свою очередь эстафету у газеты «Йэш юксыл» («Юный пролетарий»), первый номер которой вышел в 1923 году. «Ленинец» сыграл решающую роль в моей журналистской и писательской судьбе. В нем впервые я увидел напечатанным свое стихотворение, в его редакции прошел все служебные ступени от литературного сотрудника до редактора. Это были самые счастливые годы моей жизни. Вот я и решил рассказать молодым читателям о некоторых эпизодах, связанных с моей работой в редакционном коллективе.
У меня не было намерения спеть панегирик прошлому, всякое ведь случалось и тогда — и веселое и грустное. Поэтому я решил привнести в воспоминания долю иронии. Так родились заметки «С прошлым расстаюсь смеясь». В процессе работы над рукописью я вышел за рамки первоначального замысла и в «Молодежную газету» отдал лишь ту ее часть, которая касалась моей работы в «Ленинце». В этой книжке заметки представлены полностью.
За воспоминаниями последовал цикл «Дудкинские рассказы» — о том, как жили — выживали в тяжкие годы конца минувшего века люди, далекие от столичных тусовок и экранных персонажей с их оплаченными улыбками и восторгами. Возможно, некоторые из этих рассказов попадались на глаза читателя, они появлялись в периодической печати в разное время, теперь я свел их воедино.
Как у любого журналиста и писателя, у меня с годами накапливались записные книжки, в которых я делал торопливые записи и пометки с намерением вернуться потом к подхваченной на бегу мысли, любопытному факту, наблюдению. Далеко не все это было использовано в моей работе. Теперь, перелистывая потрепанные книжечки, я зачастую не могу вспомнить, зачем сделал ту или иную запись. Но кое-что высекает искры в памяти, поэтому мне захотелось расшифровать некоторые свои «иероглифы». Чтобы не захлебнуться в потоке беспорядочных воспоминаний, я установил для себя ограничительную рамку, решил останавливаться лишь на тех записях, за которыми стояли факты и наблюдения, вызвавшие у меня в свое время или вызывающие сейчас усмешку. Что из этого получилось — судите сами.
Запись: «Оригинальное сообщение о погоде».
Диктор московского радио, передавая сводку погоды по стране, сообщил:
— В Москве температуры нет.
Мне понравилась такая трактовка нулевой температуры. Эта запись — о погоде — была сделана не так давно. Я, нарушив хронологический порядок, намеренно начал с нее, чтобы сразу заинтересовать читателя. Тема погоды — одна из самых захватывающих. Проснувшись утром, мы спешим выслушать сообщение синоптиков. В течение дня значительная часть наших разговоров так или иначе касается состояния атмосферы.
Если при встрече со старым знакомым нам не о чем поговорить, мы говорим о погоде. На погоде держатся светские беседы. О погоде говорят все — от дворников до президентов. Американский, к примеру, президент, прилетев к нашему, прежде всего отмечает, что день выдался прекрасный и это символично, ибо наши межгосударственные отношения можно теперь назвать безоблачными. Наш президент отмечает в Америке то же самое.
Хорошо, когда погода хорошая. Но, если слишком хорошая, могут случиться неприятности. В 2002 году небеса перестарались, в России уродилось чересчур много зерна. Где-то там в Африке люди голодают, а тут нате вам — некуда девать хлеб. У населения не хватит денег, чтобы весь этот хлеб раскупить. Заграница тоже вряд ли купит, она привыкла к тому, что мы у нее покупаем. Нет надежды даже на то, что излишки разворуют: все равно некому будет продать. Озабоченное правительство страны, решив выручить земледельцев, кинуло 6 миллиардов рублей на покупку окаянных излишков. На долю Башкортостана пришлось сколько-то миллионов. Наши специалисты усмехнулись: это что дробинки для медведя, проблема этим не решается. Беда да и только…
Как при подобных обстоятельствах поступают американцы? Очень просто. Уродилось у них, скажем, слишком много апельсинов — взяли и вывалили излишки в море. Не раздавать же апельсины бесплатно, нарушая законы рыночной экономики. Совсем недавно американские фермеры разрешили проблему с излишним кукурузным зерном. Выяснилось, что обогревать дома, сжигая кукурузу, выгодней, чем жечь традиционные виды топлива. Дешевле получается. Увидев по телевизору, как они ведрами подкидывают в огонь кукурузное зерно, я подумал: а что если у нас вместо дорогого каменного угля сжигать в топках электростанций пшеницу? Себестоимость электроэнергии, наверно, понизится. Это, конечно, огорчит г-на Чубайса (надеюсь, все его знают). Не удастся ему тогда повысить цену на электроэнергию еще в два с половиной раза, как наметил. Да ничего, переживет…
Запись: «Вежливый Валентин».
В студенческие годы я постоянно отирался в редакции республиканской молодежной газеты «Ленинец». В ту пору действовал очень удобный для авторов порядок: вышел свежий номер газеты — иди в бухгалтерию, получи свои три рубля за какую-нибудь информашку. Без всяких там дней выдачи гонорара.
Рядом с редакцией, буквально за стеной (противопожарной), был расположен ресторан «Урал» с «забегаловкой» в прихожей. Сотрудники редакции и счастливые авторы, в карманах которых «кукарекали» упомянутые рубли, вечерком забегали туда, чтобы опрокинуть с устатку стопку-другую, а то и поболее. В связи с этим с ответственным секретарем редакции Валентином Пичугиным случился казус, получивший нежелательную огласку. При возвращении домой с работы с попутным посещением «забегаловки» встретилась ему на улице женщина, показавшаяся знакомой. Валентин на всякий случай сказал ей:
— Здрасьте!
— До чего же вежливым стал ты у меня, Валька! — воскликнула женщина. Это была его жена.
Запись: «Целина. Крик в ночи».
Летом 1954 года Женя Герасимова, заведовавшая в редакции отделом комсомольской жизни, сказала мне:
— Слушай, у тебя ведь каникулы, давай-ка я договорюсь с редактором, примем тебя на месяц в штат, есть такая возможность, съездишь на целину…
Мне чертовски повезло. Слово «целина» гремело и завораживало, как несколько позже — слово «космос». Я помчался на юго-восток республики, в Хайбуллинский район, единственно возможным тогда кружным путем: через Челябинск до станции Сара, оттуда на попутках до районного центра — села Акъяр и далее еще полсотни километров до поселка Целинного.
Поселок выглядел так: дощатый сарай, в котором разместилась дирекция новорожденного совхоза, два щитовых дома, еще не заселенных, и мечта романтиков — палатки, палатки… Возле одной из них под открытым небом грудой лежали товары, преимущественно телогрейки, кирзовые сапоги и консервы «Треска в томате» или «Печень трески», что-то в этом роде. Потенциальный покупатель мог в любое время взять из этой груды что ему нужно и, отыскав продавца, рассчитаться с ним.
Ко мне в качестве гида приставили юную секретаршу директора, имя ее не помню, к сожалению, не записал. Завершив дневные дела, мы погуляли вдвоем по залитой лунным светом степи. Не подумайте чего плохого, я проявил к девушке лишь чисто журналистский интерес, она вспоминала подробности коротенькой истории совхоза и порадовала меня прелестным эпизодом из этой истории.
Покорители целины начали прибывать в район в марте, их размещали в обжитых местах, а они рвались в степь, хотели скорее приняться за героическое дело. Но возникли обстоятельства, препятствовавшие их неподдельному энтузиазму. На Первомай ударил снежный буран. Вдобавок обнаружилось, что к месту работы доставлен всего один тракторный плуг. Есть трактора, а поднимать целину нечем. Из-за единственного плуга пошел спор между определившимися уже отделениями совхоза. Руководство решило: честь проложить первую борозду предоставить первому отделению, поскольку оно первое по нумерации. Ребята из третьего отделения с этим не согласились, ночью на плечах утащили плуг (эдакую махину!) на свою территорию и на рассвете первыми приступили к вспашке.
Я привез в Уфу статью о героизме целинников и цикл стихов о поселке Целинном. Эпизод с плугом вызвал у пишущей братии черную зависть. Рамиль Хакимов попросил у меня разрешения использовать этот эпизод в одном из его очерков (без ссылки на первоисточник), я, разумеется, в просьбе отказал.
В той командировке и сам я стал «героем» примечательного эпизода, о котором, опасаясь за свой авторитет, никому ни слова не сказал. После прогулки с моим прекрасным гидом я направился к палатке, где мне предстояло переночевать, как вдруг в другой — большой, шатровой — палатке раздался истошный вопль, душераздирающий женский крик. Кого-то режут, убивают? Следуя рыцарскому долгу мужчины, я кинулся спасать жертву преступника. У входа в палатку меня перехватила молодая женщина.
— Куда, дурак?!
— Там же… убивают!
— Никого тут не убивают, роды принимают. Иди, иди своей дорогой.
Здорово я оконфузился. И потом постеснялся спросить, кто и у кого родился. А ведь это было событие: в Целинном родился первый ребенок!
Двадцать лет спустя я снова побывал в Целинном. Поселок выглядел как обычное обжитое селение, выше крыш вымахали тополя. Хотелось мне повспоминать с давними моими героями о былом, повидаться с первенцем поселка. Но первоцелинники, как выяснилось, разъехались, вместо них приехали другие люди. О той роженице и ее сыне или дочери никто ничего сказать не смог.
Запись: «Башкир, комсомолец…»
В редакционном закутке, отгороженном фанерой, печатал свои снимки фотокорреспондент «Ленинца» Лутфулла Исхакович Якубов. Был он уже в годах, и фронтовая контузия сказывалась на здоровье, поэтому не всегда снимки у него получались удачные. Видя, что ответсекретарь, разглядывая снимок, морщится, Лутфулла Исхакович говорил:
— Башкир, комсомолец, чего еще надо!
Вспомнив этот «неотразимый» аргумент, я усмехаюсь и тут же гашу усмешку. Нехорошо смеяться над стариком, да еще каким!
Лутфулла Исхакович воевал в составе Башкирской кавалерийской дивизии, 76 воинов которой стали Героями Советского Союза. Ни в одной другой дивизии Советской Армии не было столько Героев. Молодежь, разглядывающая сейчас в книгах или в музеях снимки, на которых запечатлены бойцы и командиры овеянного славой соединения, обязана этой возможностью фронтовому фотокорреспонденту Якубову. Молодые сотрудники «Ленинца», случалось, передразнивали его. Получая назад забракованный редактурой материал, повторяли сакраментальную фразу: «Башкир, комсомолец, чего еще надо!» Молодость подчас жестока.
Запись: «В. Крупин. Легенда».
Я служил в армии, когда в «Ленинце» произошел переворот. Делегаты областной комсомольской конференции, разгневанные плачевным состоянием своей газеты (скучная, тираж всего около 3 тысяч экземпляров), свергли с поста ее первого послевоенного редактора. (Плюньте в лицо тому, кто скажет, что наше поколение не имело представления о демократии.)
Новым редактором газеты стал Ремель Дашкин, недавний выпускник ЦКШ — Центральной комсомольской школы (не путать с ЦПШ — церковно-приходской школой!). Заместителем к нему напросился Володя Крупин, работавший в партийно-правительственной «Советской Башкирии». Оттуда же перебежал в «молодежку» Рамиль Хакимов и из гадкого утенка превратился в белого лебедя публицистики.
Для Володи Крупина, москвича, окончившего МГУ, были открыты двери редакций центральных изданий (почему — поймете чуть позже), но он приехал в Уфу по причине влюбленности в Веру Ткаченко, распределенную на работу в «Советскую Башкирию» и ставшую впоследствии видным очеркистом главной газеты страны — «Правды». Они поженились, потом разошлись: не сложилась семья, но это к слову, главное не в этом.
Ремель с Володей потащили газету двойной тягой, и она круто пошла в гору. Ремель показал себя блестящим редактором. Володя тоже сыграл в истории газеты выдающуюся роль. Он ничего, кроме зубной боли, не боялся, запросто захаживал домой к первому секретарю обкома КПСС С. Д. Игнатьеву. Игнатьев, бывший секретарь ЦК КПСС и министр госбезопасности СССР, за какие-то провинности сосланный Хрущевым в Башкирию, был близок с отцом Володи — управляющим делами ЦК, ну и семьи их, видать, дружили.
За чаепитием у Семена Денисовича Володя поделился мечтой выпускать «Ленинец» большим форматом. Право на большеформатные (формата «Правды») молодежные газеты имели тогда лишь союзные республики и Москва. Всем остальным, как шутили журналисты, было отпущено «полправды». Изменить это положение без специального решения ЦК представлялось невозможным. Но Семен Денисович, и в опале оставшийся крупномасштабной фигурой, сказал просто, будто еще одну чашку чаю предложил:
— Выпускайте, я Сайранову подскажу…
Сайранов Хайдар Сайранович — тогдашний секретарь обкома по идеологии.
И стал «Ленинец» большеформатной газетой, после чего популярность «молодежки» продолжала расти еще стремительней. Когда в ЦК КПСС схватились, — кто разрешил?! — Игнатьев работал уже в другой республике. За самовольство наказали Сайранова, вкатили выговор (вот он — повод для усмешки). Газету не тронули, она, набрав около 100 тысяч подписчиков, стала прибыльной, прибыль шла в казну партии.
Я пересказал здесь легенду. Услышал ее, отслужив свой срок (три года) в армии и став штатным сотрудником «Ленинца». Володя Крупин, будучи уже собкором журнала «Огонек» по Средней Азии, как-то заехал в Уфу, переночевал у меня. Я спросил у него, соответствует ли легенда действительности.
— В общих чертах — да, — ответил мой гость.
Запись: «Акулы в водах Чермасана».
Вместе с Дашкиным ЦКШ окончил Георгий, Гоша Кудряшов. Они появились в «Ленинце» одновременно и освежили скучноватую атмосферу редакции дерзостью, задором и юмором. Это были веселые ребята, шутники и выдумщики. Вышучивали, например, девиз издателя американской желтой прессы Херста, звучавший в их устах примерно так: «Мне не интересно читать о том, что человека укусила собака, дайте мне информацию о том, что человек укусил собаку». Вышучивать-то вышучивали, но в душе, сдается мне, оба одобряли этот девиз.
Помню, принялись они как-то будто бы пародировать материалы херстовской прессы.
— В водах Чермасана появилась тихоокеанская акула! — воскликнул Ремель.
Для тех, кто не знает: Чермасан — речка в Башкортостане.
— Сто тихоокеанских акул! — уточнил Гоша.
— В водах Чермасана появилось сто тысяч тихоокеанских акул! — пошел напропалую Ремель.
— Дети в ужасе! — подхватил Гоша.
— Паника охватывает все большие пространства. Кюветы переполнены трупами…
— В интервью нашей газете одна бабушка сказала: «Это не простые акулы. Это — акулы империализма…»
Они мололи чепуху и сами хохотали. Смеялись и окружающие. Всем стало весело. А когда на душе весело, легче дышится и лучше пишется.
Запись: «Псевдонимы».
Если возникала необходимость опубликовать одновременно два материала одного и того же автора, под одним из этих материалов ставилась подлинная фамилия, под другим — псевдоним. Пусть читатель думает, что у газеты много авторов, хороших и разных. Меня однажды без моего ведома превратили в М. Ямщикова. Но это еще куда ни шло, могли придумать и что-нибудь посмешней.
В «Ленинце» довольно часто выступал театровед С. Волков-Кривуша. Рамиль Хакимов придумал для него псевдоним Львов-Косоротов. Правда, редактор, то есть Дашкин, псевдоним этот отверг: очень уж прозрачный.
Придумывали псевдонимы и для себя, без особой нужды, из любви, как говорится, к искусству. Молоденькая сотрудница редакции под репортажем с утиной фермы поставила подпись «Венера Милосская». В репортаже она выдала фразу «нежно крякали отдельные утки», чем привела сотоварищей в дикий восторг. Ждали, что скажет редактор. Дашкин, отсмеявшись, пришел к заключению, что нежное кряканье придется вычеркнуть, а имя богини, дабы не порочить его, заменить фамилией автора.
Запись: «Дашкин на Голгофе».
Наш любимый редактор говаривал:
— Попомните мое слово, ребятки, придет время, когда полеты в космос станут обыденным явлением и коротенькие сообщения о них будут помещать на второй или третьей полосе газеты.
Но тогда каждый запуск советского космического корабля становился сенсацией мирового уровня. Сообщение о нем печаталось крупным шрифтом на самом видном месте первой полосы. Журналистские коллективы старались перещеголять друг друга в оснащении сообщений ТАСС своими «шапками» и комментариями.
Полет Юрия Гагарина вызвал всеобщее ликование. До этого на моей памяти наш народ ликовал так 9 мая 1945 года — в День Победы над гитлеровской Германией. К нам в редакцию забегали взволнованные люди, хотели выплеснуть свою радость и гордость на газетные страницы. Запыхавшийся старик принес стихотворение, начинавшееся словами: «Выше голову, ребята, кто-то в космос полетел…» Пришлось его огорчить, ведь не кто-то, а наш советский парень, Юра Гагарин, полетел. (Подвыпивший на радостях Н. С. Хрущев на приеме в Кремле, обращаясь к нему, восторженно кричал: «Юрка!..» Это вылетело в эфир.)
В типографии при верстке газет, выпускающий «Советской Башкирии», увидев на талере нашу «шапку» — «Дорогу к звездам прокладывают коммунисты!», набрал то же самое для своей газеты. У него пустовало место, оставленное для «шапки», наши старшие коллеги никак не могли придумать что-нибудь путное, вот и слямзил. Я, тогда — ответсекретарь «Ленинца», побежал к их редактору Михееву с протестом.
— Ладно уж, — просительно сказал Григорий Григорьевич, — вы, молодые, придумаете что-нибудь другое, эта «шапка» сама в партийную газету просится.
Я проявил великодушие с примесью сарказма:
— Что ж, раз вы такие беспомощные, берите! Мы в самом деле еще лучше придумаем…
Когда советский космический корабль сфотографировал обратную, невидимую с Земли сторону Луны, это тоже стало мировой сенсацией. Издававшийся в Германской Демократической Республике юмористический журнал поместил на обложке коллаж: множество фотообъективов нацелено на ягодицы американской красотки; под коллажем — язвительный текст: русские фотографируют обратную сторону Луны, американцы — «обратную сторону» своих кинозвезд. Журнал распространялся и в нашей стране. Дашкин, увидев коллаж, загорелся: давайте перепечатаем!.. Сказано — сделано. Журнал отослали в типографию, там его обложку пересняли на цинк.
Номер «Ленинца» с этим коллажем неожиданно произвел фурор. Газету расхватали из киосков «Союзпечати», потому что прошел слух: в комсомольской газете изображена голая девица! Мы не учли одну тонкость: в журнале на красотке был цветной купальник, а на черно-белых газетных оттисках он исчез. Случилось ЧП, красотка предстала в костюме Евы…
Чтобы молодому читателю стало понятно, почему незначительное с сегодняшней точки зрения происшествие было возведено в ранг чрезвычайного, я должен отойти немного в сторону от излагаемой истории и порассуждать о явлениях и вещах очень серьезных, более того — прискорбных. Можно посмеяться, говоря о прошлом. Но когда вглядываешься в будущее, каким оно представляется сейчас, становится не до смеха.
Мой воображаемый молодой читатель мог пожать плечами, — экая, мол, невидаль — красотка в костюме Евы. В самом деле, чего только сейчас не увидишь. Не буду уж говорить о голливудской продукции, заполонившей наши экраны, — свои, отечественные, шоумены американцев по части бесстыдства переплевывают. Эстрадные кумиры помешались на околопостельных страданиях. Семнадцатилетняя московская студентка с конкретным именем и фамилией за 10 тысяч рублей разделась донага на глазах миллионов телезрителей, в число которых угодил и я. В телешоу «За стеклом» молодая пара продемонстрировала половой акт — натуральный, не игровой, как в паскудных фильмах. Сам этого не видел, слышал от других, верю — не врут. «Секс, секс, секс…» — сотни раз на дню звучит на общероссийских телеканалах.
Приходит мне в голову мысль, что под концом света следует подразумевать не одномоментную гибель мира, а процесс, уже начавшийся. Преднамеренное, ради наживы, разрушение нравственных устоев общества можно поставить в один ряд с возможной ядерной катастрофой. Таинство зачатия новой жизни, оберегавшееся под покровами стыдливой любви, превращено в публичное зрелище, развлечение оскотинившихся людей, предмет купли-продажи. Хомо сапиенс вместе с разумом утрачивает инстинкт продолжения рода, секс становится самоцелью, случайно зачатый ребенок мешает распутству, — не потому ли на помойках появляются тела задушенных младенцев? Тысячи беспутных мамаш пишут заявления об отказе от своих новорожденных детей и оставляют их в роддомах или без всяких заявлений бросают на улице. И не только у нас. В Германии придумали специально окна с ящиками для подкидышей…
Эта беда по последствиям, по конечному итогу, пожалуй, даже страшней ядерных взрывов. После применения оружия массового поражения — допустим это гипотетически — кто-то, возможно, еще останется в живых. Утрата предусмотренного мудрой природой инстинкта отцовства и материнства вкупе с наркоманией и СПИДом начисто сведет род человеческий на нет.
Нынешним мальчишкам и девчонкам внушают, что в прошлом все было ужасно, что их дедушки и бабушки жили в стране, превращенной в концлагерь, а теперь — свобода. Я вспоминаю свое детство. Жилось нам тогда действительно трудно, мы были плохо одеты и не всегда сыты, шла война. Но учительница взволнованно читала нам в холодном классе: «Товарищ, верь: взойдет она, звезда пленительного счастья…» Для тех, кто не знает: это — стихи Александра Сергеевича Пушкина. «Будущее светло и прекрасно…» — уверял нас революционер-демократ Чернышевский. Мы верили в это будущее, нам и в дурном сне не могло присниться, что оно окажется таким, каким предстало в конце XX века.
Молодость моего поколения пришлась на строгое в нравственном отношении время. Мы не были сухарями в любви, нет, но признавали правомерность табу, оберегавших любовь от грязи, от скотства. Нас учили любить поэзию Пушкина и Блока, прозу Тургенева, Льва Толстого, Чехова. Эти авторы, к слову сказать, в коммунистической партии не состояли. Верхом откровения для нас были «Тихий Дон» Шолохова и романы Мопассана. Девушки, делясь по секрету впечатлениями от этих книг, делали большие глаза.
Мы выросли среди порядочных людей, чьи души очистило от скверны пламя Великой Отечественной войны, — войны, названной священной не из религиозных соображений, а потому, что народ защищал святое — свою Родину.
Кстати, о религии. Можно сколько угодно ругать коммунистов за то, что они боролись с религией, за разрушенные церкви, мечети, синагоги, но нелишне помнить при этом вот о чем: в массе своей коммунисты придерживались нравственных норм, выработанных всечеловеческим опытом и освященных той же религией. Идеалы коммунизма уходят корнями в раннее христианство. Принятый при Хрущеве «Моральный кодекс строителя коммунизма» перекликается с библейскими заповедями: не убий, не укради, не прелюбодействуй… Да, заповеди нарушались, но кем? Прежде всего, с позволения сказать, элитой, руководствовавшейся двойной моралью: всем нельзя, а нам можно. Правда, это не афишировалось, аморальностью не кичились, бесстыдство не выставлялось напоказ, как выставляется сейчас.
Подонки водились и в низах — где и когда они не водились? Большинство же народа пронесло через все невзгоды, через великие испытания и муки свою совестливость, дорожило душевной чистотой, соблюдало правила приличия в народном их понимании.
Наша газета невзначай нарушила правила приличия, вызвав с одной стороны хихиканье, с другой — начальственный гнев. Дашкина «потащили на Голгофу» — вопрос о «проколе» в молодежной газете был вынесен на заседание бюро обкома КПСС. Выступившие на заседании члены бюро в обычном своем стиле метали молнии, гремели громовые басы: строго наказать, гнать таких из партии, снять с должности. Одним словом, распять. Наконец громы отгремели, и З. Н. Нуриев, ставший первым секретарем после Игнатьева, сурово глянув на Дашкина, спросил:
— Ну, что нам с тобой делать, как сам думаешь?
— Я, Зия Нуриевич, думаю, что не надо меня наказывать, — очень серьезно ответил Дашкин.
Кто-то из членов бюро прыснул в кулак, не выдержали и остальные, засмеялись. Нуриев безнадежно махнул рукой:
— Ладно, иди работай, больше так не делай.
Зия Нуриевич относился к молодежи снисходительно, многое ей прощал. Мы его уважали, а потом и гордились им. Он завершил служебную карьеру в должности заместителя Председателя Совета Министров СССР. Знай наших!
Запись: «ЦК ВЛКСМ, тов. Иванов».
Ремеля Дашкина перевели редактором в партийно-правительственную газету «Кызыл тан», издаваемую на татарском языке. На его место выдвинули меня и послали на утверждение в Москву, в ЦК ВЛКСМ. Я, дитя деревни, воспринимал учреждение, именуемое Центральным Комитетом, как нечто заоблачное, приближенное к чертогам Всевышнего. В столь высокие сферы мне еще не доводилось залетать, поэтому я вошел в здание ЦК с трепетом в сердце. Мне надлежало явиться к инструктору товарищу Иванову (не шучу, фамилия подлинная, не из перечня «Иванов, Петров, Сидоров…»). Пройдя строгую охрану на входе, нашел нужную дверь, потянул ее за ручку и чуть не присел, ошарашенный хлынувшим навстречу забористым матом. Товарищ Иванов разговаривал по телефону.
Принял он меня как ни в чем не бывало, оказался в общем-то свойским парнем, ничего ангельского в нем не просматривалось. Поговорил со мной пошучивая, дал задание посидеть в библиотеке, полистать подшивку газеты «Комсомолец Узбекистана» и, на основании откликов на ее материалы, написать заключение о действенности выступлений газеты. Как я догадался, таким образом проверялись мои умственные способности и уровень грамотности. С заданием я, видимо, справился успешно. Иванов отвел меня на беседу к заведующему сектором, тот — к заведующему отделом, и, наконец, я очутился в кабинете секретаря ЦК Камшалова. Камшалов куда-то торопился, задал какой-то пустяковый вопрос, пожал мне руку и пожелал успехов в ответственной работе.
Увы, эти встречи, в особенности первая, с Ивановым, пошатнули авторитет ЦК в моих глазах. С тех пор я смотрю на высокие инстанции несколько скептически. Позже довелось пару раз побывать на Старой площади, в «Большом ЦК». Входил туда уже без трепета в сердце.
Впрочем, я ошибся. Обнаружились более ранние записи, свидетельствующие о том, что скепсис зародился еще до поездки в ЦК ВЛКСМ.
Запись: «Собака на осевой линии».
В августе 1964 года в Уфу приехал Н. С. Хрущев. Правительственный кортеж должен был проследовать с железнодорожного вокзала, направляясь в северную часть города, по улице Карла Маркса мимо нашего газетного издательства. По обеим сторонам улицы плотными шпалерами выстроился народ. Никто его к этому, по-моему, особо не принуждал, просто тех, кому хотелось увидеть главу партии и правительства, отпустили с работы. Я в это время зачем-то зашел в редакцию «Советской Башкирии» и устроился с ее сотрудниками на балконе, откуда была видна вся улица от поворота со стороны вокзала. Ждем, переговариваясь о том о сем, когда появится кортеж.
Вот народ заволновался, издали по шпалерам в нашу сторону как бы покатилась волна. Едут!.. Но что это? Вместо машин из-за поворота появилась собака. Дворняге, каким-то образом угодившей в живой коридор, некуда было деться. Если она брала чуть влево, слева раздавались веселые крики, смех, свист, улюлюканье. Возьмет вправо — то же самое. Бедняжке не оставалось ничего другого, кроме как бежать по осевой, равноудаленной от людей линии улицы.
Наконец появился и кортеж. Хрущев стоял в открытой машине, в шляпе, надвинутой на лоб, — моросил дождь. Лицо его показалось мне усталым, серым, плохо запомнилось. Зато собаку помню отчетливо.
Запись: «Вечером у Ирека».
Я сидел в кабинете друга моего Юры Поройкова, занимавшего тогда пост первого секретаря Уфимского горкома комсомола. Рабочий день уже закончился, мы засиделись, разговорившись на вольные темы. Речь шла, кажется, о Булате Окуджаве. Власти, особенно провинциальные, относились к творчеству барда настороженно, потому что его песни гуляли по стране в неподконтрольных им, властям, как бы нелегальных магнитофонных записях, возбуждая молодежь своей необычностью. Юра устроил в зале общества «Знание» коллективное прослушивание песен Окуджавы, чтобы снять с них налет нелегальности. Народу в зал набилось столько, что ненароком выдавили часть оконных стекол. Мы гадали, попадет Юре за это от вышестоящих товарищей или не попадет.
Неожиданно раздался телефонный звонок. Позвонил первый секретарь обкома комсомола Ирек Сулейманов. Отвечая ему, Юра сообщил, с кем он сидит, и, положив трубку, сказал:
— Ирек пригласил нас обоих к себе домой, поехали!
Приглашение заинтриговало меня. Зачем пригласил, что нас там ждет? С другой стороны, мне любопытно было взглянуть, как живет первый секретарь обкома. Всегда были и будут суды-пересуды о привилегиях начальства, а Ирек, хоть и комсомольский, все же большой начальник.
Оказалось, что квартира у него обыкновенная двухкомнатная, в каких жили тысячи рядовых семей. Никакой роскоши. С нашим приходом Ирек выставил на стол бутылку «Московской». Жена его, Мукарама Садыкова, тогда еще начинающая писательница, принесла с кухни закуски: хлеб, ломтики сыра, соленые огурчики… Ирек, загадочно поглядывая на нас, наполнил рюмки.
— Ребята, Хрущева сняли. Выпьем по этому случаю.
Мы слегка обалдели. Когда выпили, языки развязались, и пошло: Хрущев такой, Хрущев сякой…
Отношение к Хрущеву в народе было неоднозначно. После его смерти в печати промелькнули сообщения, что скульптор Эрнст Неизвестный придумал для него двухцветный надгробный памятник: одна сторона лица покойного из белого мрамора, другая из черного. По делам, стало быть, и память.
Свершенные Никитой Сергеевичем дела можно пометить одновременно и знаком «плюс», и знаком «минус». Он развенчал культ Сталина, одним это понравилось, других рассердило. Хорошо помню его слова о том, что на наших столах будет вдоволь белого хлеба. После целинной эпопеи это подтвердилось. Некоторое время в столовых хлеб выставляли бесплатно, ешь, сколько хочешь. Но освоение целинных земель вышло боком для Центрального Нечерноземья, оттянули оттуда ресурсы, и хозяйство на исконно русских землях пришло в упадок. При Хрущеве построили много жилья. Строили быстро, не думая о комфорте, лишь бы скорей обеспечить всех более или менее благоустроенными бесплатными квартирами. Люди переселялись в них из бараков со слезами радости на глазах. Теперь построенные в те годы кварталы насмешливо называют «хрущобами».
Очень много беспокойства стране доставили хрущевские эксперименты и реорганизации. Разогнал министерства, восстановил совнархозы. Ликвидировал районы, заменив их территориальными производственными управлениями. В обкомах партии вместо одного полномочного бюро учредил два: одно по промышленности, другое по сельскому хозяйству. Коснулось это и комсомола. Я, между прочим, несколько дней числился членом сельскохозяйственного бюро Башкирского обкома ВЛКСМ. Едва его создали, как пришло указание упразднить. Надоела людям вызванная всем этим суета и бестолковщина. Говорили, что в Перми кто-то написал на памятнике Ленину: «Дорогой Ильич, проснись и с Никитой разберись».
Хрущев искренне стремился улучшить жизнь народа. Но поневоле вспомнишь сейчас крылатую фразу, сорвавшуюся с языка В. С. Черномырдина: хотели как лучше, а получилось как всегда. Впрочем, страна под руководством Хрущева то вскачь, то кувырком все же здорово продвинулась вперед.
Хорошее забывается быстро, плохое помнится долго. Наверное, поэтому распалились мы с Юрой, принялись, что называется, лягать мертвого льва. Послушал нас Ирек, послушал и говорит:
— А я ведь пошутил, решил проверить ваш полиморсос.
Для тех, кто не знает: «полиморсос» — шутейное слово, означающее политико-моральное состояние.
Мы замерли с раскрытыми ртами. Мукарама рассердилась на мужа.
— Да ты что! Хочешь, чтоб ребят инфаркт хватил? Успокойтесь, ребята, Хрущева в самом деле сняли, скоро, наверно, по радио сообщат…
— Извините, братцы, это я спьяну, — повинился Ирек.
Так закончилась для нас «хрущевская оттепель». Начался брежневский этап в истории страны.
На обложке этой книжки оттиснуто: XVI съезд ВЛКСМ. Делегатом на съезд меня избрали не за какие-то особые заслуги, а как редактора любимой «молодежки». Осталась на память красивая записная книжка, которую я не стал марать. Писать отчеты о работе съезда было кому и без меня. Фиксировать в книжке то, о чем я мог рассказать ради смеха, было бы тогда неразумно. Но и чистые странички напомнили сейчас кое о чем.
Запонка Подгорного. Делегации от Башкирии досталось в Кремлевском Дворце съездов очень хорошее место. Президиум съезда — как на ладони. А в президиуме самое видное место отведено членам Политбюро ЦК КПСС. Нашим, можно сказать, отцам, пришедшим в гости к нам. Смотрим на них во все глаза, вполуха слушая отчетный доклад, с которым выступает наш комсомольский вождь Евгений Тяжельников.
Вот сидит Л. И. Брежнев. По правую руку от него — Председатель Президиума Верховного Совета СССР Н. В. Подгорный. Чувствуется, скучновато старикам, слушать Тяжельникова им не интересно. Сидят по обязанности, исполняют ритуал. Сидеть долго без движений — дело утомительное. Подгорный положил руки на стол, вытянул вперед. При этом из пиджачного рукава вылезла манжета рубашки, блеснула запонка. Брежнев, увидев ее, оживился. Полуобернулся к Подгорному, сказал что-то. Ну, вроде бы как спросил, где тот такую запонку достал. И минут, наверное, десять они тихонько разговаривали, поглядывая на запонку. Меня это сильно задело. Бывает, знаете, что человека расстраивает сущий пустяк. А тут был не пустяк, тут я понял, что дела наши и заботы отцов наших мало волнуют. Или даже вовсе не волнуют. Запонка для них важней судеб молодежи. А может быть, не только молодежи. Все им до лампочки…
Растравил я себе душу такими мыслями, и до того тоскливо мне стало, что вечером в гостинице взял и напился. ЦК ВЛКСМ заранее принял меры, чтобы делегаты съезда не прикладывались к рюмке. В ресторане при гостинице в дни съезда даже пиво не подавали. Но долго ли было слетать в знаменитый Елисеевский магазин, расположенный в каком-нибудь квартале от нашего пристанища! Бутылка коньяка «Плиска» стоила всего 6 рублей. Словом, заперся я в своем номере и пил в одиночестве, как последний алкаш. Наутро стало стыдно, очень стыдно, хотя никто пьяным меня не видел. Со зла на себя я даже снял с пиджака свои регалии. Все делегаты по случаю съезда ходили при наградах, у кого какие были. У меня была медаль «За трудовое отличие» и почетный знак «За активную работу в комсомоле». Вот их я и снял. Юрий Маслобоев — он работал тогда вторым секретарем нашего обкома — заметил это. Почему, спрашивает, без наград? Я чистосердечно признался в своем проступке, не достоин, говорю, я наград. Он от души посмеялся. И потом, годы спустя, Юрий Александрович при наших встречах вспоминал об этом и смеялся.
Сабля Буденного. Члены Политбюро посидели до перерыва, почтили наш съезд своим присутствием и удалились, должно быть, их ждали важные партийно-государственные дела. Зато в президиуме появился легендарный маршал, о котором, по свидетельству поэта М. Исаковского, один начинающий автор сочинил незабываемый стих: «Семен Михайлович Буденный скакал на сером кобыле». Маршала, взяв под руки, вывели на сцену два полковника, заботливо усадили у правого края стола.
Оказалось, Буденный должен вручить комсомолу свою боевую саблю. Настал торжественный момент. Маршала подняли и, вложив в его вытянутые вперед руки саблю, направили на авансцену. Слева навстречу ему двинулся Тяжельников. Им предстояло встретиться примерно напротив середины длиннющего стола президиума. Но Буденному приближавшийся к нему штатский человек, видимо, не понравился. Старец развернулся и пошел вручать саблю часовому, стоявшему под Знаменем комсомола в глубине сцены. К счастью, шустрые комсомольские функционеры были начеку, не дали Семену Михайловичу дойти до намеченной им цели, опять направили куда нужно. Тяжельников снял саблю с его рук под бурные аплодисменты участников съезда.
Речь Улановой. В том же Кремлевском Дворце, где проходил съезд, мастера искусств порадовали нас великолепным концертом. Искренне говорю, это был настоящий праздник, сотворенный чудодеями сцены. Сейчас по телевидению часто показывают нам шумные эстрадные шоу. В этих шоу над сонмом кривляющихся придурков, которых, не будь у них микрофонов, никто бы не услышал, возвышается горстка истинных талантов, в их числе — Николай Басков, справедливо именуемый золотым голосом России. Вообразите на сцене сразу много Басковых, приплюсуйте к ним чудесные детские коллективы, вызывающие у зрителей слезы радости, и вы получите представление о том концерте.
Перед началом концерта к делегатам съезда обратились с приветствиями два замечательных представителя высокого искусства. Блестяще выступил Михаил Ульянов, заворожил огромную аудиторию умной, эмоционально накаленной речью. Его сменила Галина Уланова с бумажкой в руке, и мы… разинули рты в недоумении. Предполагаю, что великая балерина выступать с речью не хотела, не для произнесения речей родилась, но ее принудили выступить, и она показала характер, устроила в знак протеста фарс: прочитала приготовленный для нее кем-то текст чуть ли не по слогам, намеренно запинаясь на каждом слове. Ей все-таки тоже поаплодировали.
Об этом инциденте, так же, как о заминке в спектакле с участием Буденного, в газетах, конечно, не упоминалось.
Запись: «Розыгрыши. Эдик».
В редакции «Ленинца» часто разыгрывали друг друга, энергия молодости выплескивалась в шутки, иногда и небезобидные. Жертвой розыгрышей становился и я, уже редактор, — ну никакого почтения к руководителю! Однажды, как только вошел в редакцию, мне сообщили, что был звонок из обкома КПСС, мне велено ноги в руки и — к Нуриеву. Я, понятно, помчался в обком. Секретарша Зии Нуриевича посмеялась надо мной, сегодня же, говорит, первое апреля, наверно, вас разыграли ваши сотрудники.
Разыгрывали и моего заместителя Эдвина Нуриджанова, Эдвина Саркисовича, в просторечии — Эдика. При его бурном южном темпераменте розыгрыши получались особо смешные. Как-то сотрудница наша Люся Филиппова позвонила ему из соседней комнаты, прикинувшись телефонисткой междугородной связи, — сказала, что соединяет его со Свердловском, нынешним, значит, Екатеринбургом. Оттуда якобы звонил главный бухгалтер издательства «Уральский рабочий». Роль бухгалтера исполнял Петр Печищев (впоследствии — писатель), сунувший себе в рот для изменения голоса клочок бумаги. Эдик заглотнул крючок. Незадолго до этого в журнале «Уральский следопыт» напечатали его очерк, он получил солидный гонорар, об этом гонораре и пошла речь в телефонном разговоре. «Бухгалтер» сообщил, что его подчиненная по ошибке выслала ему, Нуриджанову, денег вдвое больше, чем надлежало, лишнее надо вернуть издательству, иначе виновную в ошибке ждут неприятности.
— Это безобразие! — возмутился Эдик. — Вы-то для чего там сидите, куда смотрели? Так с авторами не поступают!
— Виноват, не доглядел, — покаялся «бухгалтер». — Надеюсь, вы порядочный человек, поможете исправить ошибку, вышлете лишнее назад и как можно скорее.
— Да нет у меня сейчас денег, я весь гонорар уже истратил! — закричал в отчаянии Эдик. Он стоял спиной к распахнутой двери и не видел, что сзади столпились сотрудники редакции, слушают затаив дыхание его разговор. Кто-то не выдержал, хихикнул, Эдик обернулся, все понял и взвился:
— Я вас всех в порошок сотру!
Но был мой заместитель сколь вспыльчив, столь и отходчив, вскоре уже смеялся вместе со всеми.
Он вспоминается мне как колоритнейшая фигура редакции, бурный темперамент сочетался в нем с буйной фантазией. Эдик извергал идеи, как проснувшийся вулкан извергает пепел и камни, не задумываясь, что из этого получится. У меня характер спокойный, думаю, мы составляли с ним неплохую пару. Время от времени я затыкал вулкан пробкой спокойствия, и мы вдвоем выбирали из пепла полезные выбросы. Попадались они довольно часто.
Эдвин Саркисович умер в Москве, — уехав туда, он стал редактором центрального еженедельника. Я боюсь оскорбить какой-нибудь неточностью память о нем, а все же рискну рассказать незаурядную историю из его жизни, услышанную от него самого. Отец Эдика был красным комиссаром, занимал видный пост в Туркестане, а дядя его, брат отца, эмигрировал в Иран и сколотил там огромное состояние. Когда Эдик учился в Ленинградском университете, дядя-нефтепромышленник умер, завещав свои миллионы племяннику, то есть Эдику. Комсомолец Эдвин Нуриджанов мог, сменив гражданство, стать миллионером, но решил остаться верным советской Родине. Ему посоветовали отказаться от наследства в пользу родного государства, он подписал нужные для этого бумаги. В тогдашней обстановке такое вполне могло произойти, но допускаю, что Эдик мог это и нафантазировать.
Армянин по национальности, он был женат на финке. Сошлись пламень и лед. Софья, прекрасная женщина, умница, увлекалась коллекционированием предметов народного прикладного искусства, устраивала выставки тастамалов — расшитых башкирских полотенец. Этим определялись темы ее выступлений в печати. Заглянув как-то к Нуриджановым домой, я запомнил двух их мальчиков. Они, закатав штанины, мыли пол. Воспитывали их, значит, в труде. Старший из них, Арсен, теперь — видный уфимский предприниматель, его имя нет-нет да мелькнет в прессе.
Не знаю точно, что расстроило брак Эдвина и Софьи. Молва винила в этом Эдвина. Знаю только, что он, оставив семью в Уфе, уехал и некоторое время мытарился без квартиры в Москве.
Запись: «Теща не поймет…»
У меня зазвонил телефон. Кто говорит?..
— Здравствуй! — послышалось в трубке. — Шакиров говорит. Не сможешь ли подъехать ко мне к двум часам?
М. 3. Шакиров занимал тогда пост первого секретаря Уфимского горкома КПСС. Мы не были знакомы, поэтому обращение на «ты» несколько удивило меня. Но я знал, что «хозяин города» человек властный, жесткий, может в своем кабинете даже республиканского министра поставить по стойке смирно, поскольку тот подчинен ему по партийной линии.
— Конечно смогу, — сказал я в ответ на приказ, облеченный в форму вежливого вопроса.
Дело, оказалось, вот в чем. В Уфе побывал М. А. Суслов, «серый кардинал» партии. У него, пользуясь случаем, получили разрешение учредить газету «Вечерняя Уфа». Уже подобрали редактора, стал им Явдат, в обиходе — Яша, Хусаинов, бывший сотрудник «Ленинца», ушедший от нас собкором в «Комсомольскую правду». В его присутствии Шакиров попросил меня отдать новой редакции часть моих сотрудников. Я честно предложил Яше пятерых самых опытных своих товарищей. Исходил при этом из двух соображений. Во-первых, не вечно же сидеть людям в «молодежке», а тут представлялась возможность продвинуть их вверх по служебной лестнице. Во-вторых, и для «Ленинца» это выгодно: наберем сотрудников помоложе, у молодых энергии и задора побольше, а опыт — дело наживное.
В кабинете Шакирова, таким образом, был решен вопрос о костяке «Вечерки».
А перед этим вроде бы разрешилась моя личная жилищная проблема. Яша Хусаинов к двум часам не пришел, «задержался», видите ли. Пока ждали его, Шакиров стал расспрашивать меня, как я поживаю, какая у меня семья. Семья у меня была такая: сам я, жена, двое детей, теща моя. А жили мы в деревянном полубараке, куда после ряда хитроумных обменов помог мне переселиться из частного угла обком комсомола.
— Да-а, — сказал Шакиров, выслушав меня, — теща тебя не поймет…
Слова эти побудили меня сообщить ему, что в Совете Министров республики заложили в план текущего года 50 квадратных метров жилой площади для «Ленинца» и коллектив редакции решил отдать эти метры мне. Но одно дело — цифра на бумаге, другое — квартира в натуре. Улита едет, когда еще будет…
Шакиров поднял телефонную трубку, набрал номер и сказал:
— Иван Федорыч, у меня сидит молодежный редактор, для него в плане, оказывается, предусмотрена квартира, отдай-ка ему… — далее последовали номер дома и номер квартиры.
По завершении разговора о «Вечерке» я полетел на крыльях радости знакомиться со своим будущим жилищем. Там моя радость сразу угасла. Квартиры в только что достроенной пятиэтажной «хрущевке» восторга не вызывали, а предназначенная мне выглядела худшей из них. Тесная, темная, с проходной комнатой. Угловая — значит, будет холодно. Вселившись в нее, я потеряю ощутимую часть ожидаемых квадратных метров. Более всего опечалило меня то, что негде будет поставить письменный стол для себя. Я мечтал о спокойном уголке, где мог бы работать вечерами, ведь я не только журналист, но и литературой занимаюсь. А тут в совмещенном санузле, что ли, придется запираться? Словом, после долгих лет томительного ожидания приличного жилья мне предстояло, как говорится, поменять шило на мыло…
Что делать?
На следующий день отправился к упомянутому Ивану Федоровичу Артемьеву. Он возглавлял в горисполкоме отдел по распределению жилья, я его знал, обращался к нему, когда хлопотал о крыше над головой для своих сотрудников. Прошу:
— Иван Федорыч, дай, пожалуйста, что-нибудь получше!
Он руками развел, не могу, говорит, «хозяин» назвал точный адрес и не забудет об этом, память у него крепкая…
Обидно мне, за что, думаю, Шакиров подложил мне свинью, что плохого я ему сделал? Попробую-ка обратиться к председателю горисполкома Сергею Сергеевичу Воронинскому. Он, конечно, тоже под Шакировым ходит, но авось да поможет выпутаться из этой ситуации. Пошел в приемную председателя, а его нет, лежит, сказали, в больнице с сердечным приступом, всеми исполкомовскими делами ведает его первый зам Равиль Шакирович Сайфуллин. Ага, это неплохо, решил я, Равиль Шакирыч свой брат, — когда он работал в обкоме комсомола, у меня сложились добрые отношения с ним. Толкнулся к нему. Сайфуллин встретил меня шутливым вопросом:
— Что это занесло тебя в наш муравейник?
— Да вот, — говорю, — пытаюсь выяснить, есть ли власть у советской власти.
— Даже в шутку на минутку не впускай в голову такие мысли, — сказал Сайфуллин, посерьезнев. — Что случилось?
Я объяснил — что. Чуть-чуть подумав, он позвонил опять же Артемьеву:
— Иван Федорыч, я по поводу квартиры для редактора «Ленинца». Не надо мне объяснять, я все знаю и понимаю. Нельзя ли все ж как-нибудь извернуться? Согласись, неприлично же мы будем выглядеть… Слушай, а что если ма-аленькими буковками вписать его в обкомовский список? В случае чего я подставлю свою шею… Вот и ладненько, значит, договорились…
Выяснилось, что в большом девятиэтажном доме один подъезд предназначен работникам аппарата обкома КПСС, они ведь тоже нуждались в крыше над головой. Квартиры в этом подъезде такие же, как в остальных, но все они спланированы удачно, потолки повыше, чем в «хрущевках». Обкомовцев решили вселить в один подъезд, чтобы им удобно было общаться меж собой.
Меня вписали в список новоселов этого подъезда, список пошел на утверждение к З. Н. Нуриеву, он его подписал. Не могу сказать, обратил ли Зия Нуриевич внимание на мою фамилию.
Он предпочитал заниматься крупными делами, в мелочи особо не вникал.
Я получил хорошую трехкомнатную квартиру и нарадоваться не мог. Только вот рядом с благодарностью Равилю Шакировичу осталась в душе обида на Шакирова.
Запись: «Инцидент с номерами телефонов».
В 1972 году меня перевели в редакцию «Советской Башкирии» на должность заместителя редактора. Я попал в обстановку, резко отличавшуюся от веселой, демократичной обстановки в «Ленинце». У редакторов партийно-правительственных газет было по два заместителя. Де-юре они были равноправны, де-факто неравнозначны, один из них в зависимости от способностей лидировал, ну, как бы выполнял функции премьер-министра при королевской особе. До моего перевода в «СБ» первым замом редактора Г. Г. Михеева, считалась Надежда Михайловна Неред. Я эти тонкости внутриредакционной иерархии постиг не сразу и по неведению произвел «дворцовый переворот».
На второй или третий день моей работы на новом месте заведующие отделами собрались, как обычно, в редакторском кабинете на утреннюю планерку. Григорий Григорьевич отсутствовал, должно быть, с утра сразу поехал на заседание бюро обкома, и я, решив, что планерку надлежит провести мне, направился к редакторскому креслу, дело-то ведь для меня привычное. А по другой стороне комнаты шла Надежда Михайловна с той же, оказывается, целью, о чем я догадался лишь потом. Не сообразив вовремя что к чему, я сел в кресло первым. Надежда Михайловна несколько растерянно опустилась на стоявший у стены стул. Планерку провел я. Исходя из этого, заведующие отделами пришли к выводу: власть переменилась! И смех и грех…
Смех смехом, но на следующий день Надежда Михайловна пришла в мой кабинет со свежим выпуском газеты и сказала укоризненно:
— Зачем вы так, зачем об этом на всю республику объявлять?
— О чем вы, Надежда Михайловна?
— Зачем поменяли местами номера телефонов?
Я понятия не имел, что на четвертой странице газеты номера телефонов заместителей редактора переставлены, первым поставлен мой. Стали разбираться. Выяснилось, что дежурный по выпуску расстарался.
Номера телефонов вернули на прежние места, но Надежда Михайловна то ли из-за этих инцидентов, то ли под грузом прожитых лет, ставшим с приходом молодого коллеги более чувствительным, заметно сникла. Отошла в руководстве редакцией на второй план. Это определило мое место в редакционной жизни на последующие одиннадцать лет. Не очень, должен сказать, веселых.
Запись: «Главная неприятность».
С Григорием Григорьевичем Михеевым я сработался легко, у нас установились дружеские отношения. Он был добрый, порядочный человек. Если в газете проскакивала какая-нибудь ошибка, принимал удар сверху на себя, старался оградить сотрудников от неприятностей. Но чувствовалось, что он устал из-за постоянной нервотрепки. Частенько Григорий Григорьевич уезжал куда-нибудь в сельский район, посмотреть, как сам он говорил, на поля, давал душе отдохнуть. В таких случаях мне приходилось присутствовать вместо него на заседаниях бюро обкома КПСС, на меня ложилась неприятная процедура согласования с обкомом официальных материалов, вплоть до небольших информаций.
Главная неприятность заключалась в том, что первым секретарем обкома стал М. З. Шакиров. Поначалу на новом месте он, видимо, чувствовал себя неуверенно, при этом решил сразу же показать свой крутой характер, отчего слегка пострадал и я. С подачи нового Первого бюро обкома приняло постановление о наказании за небольшие в общем-то провинности нескольких знаменитых председателей колхозов, зубров сельскохозяйственного производства. Общий отдел обкома прислал проект постановления в редакцию, дабы мы подготовили его изложение для опубликования в газете после согласования текста с Шакировым.
Тут надо заметить, что официально главной газетой республики считалась газета «Совет Башкортостаны», издававшаяся на языке титульной нации. Но и обкомовцы, и местные руководители читали русскоязычную «Советскую Башкирию», ведущей фактически была она, по ней определяли, куда дует ветер. Согласованием официальных материалов занималась наша редакция, о том, что и как публиковать, другие редакции узнавали от нас.
Так вот, подготовив изложение, я, опять же по неопытности, отправился к Шакирову вместо того, чтобы перевалить согласование на нижестоящих обкомовцев. Шакиров внимательно изучил доставленную мной бумагу, повертел ее в руке и сказал:
— Подумай-ка над этим еще. Почитай «Правду» и подумай.
Никаких конкретных замечаний или пожеланий. Я решил, что стиль изложения ему не понравился. Вернувшись в редакцию, посидел, подумал, добавил блеску в стиль и поехал в обком вторично. А Шакиров опять напустил туману, подумай, говорит, еще. Вышел я в обкомовский коридор, соображаю, кто из нас дурак: я или он. Проходил мимо знакомый работник обкома, я попросил у него совета и помощи. Он, посмеиваясь, раскрыл мне глаза. Зря, говорит, с этим ходишь, Мидхат Закирыч засомневался в правильности постановления, оно им не подписано, стало быть, не имеет силы.
Выходит, Шакиров мурыжил меня, не зная, как быть, подписать или не подписать.
После этого я старался держаться как можно дальше от него. А он вскоре, обретя уверенность, перестал узнавать многих прежних своих знакомых, в том числе и меня. При случайных встречах в кулуарах разных совещаний не здоровался.
Вернусь к теме согласований, измучивших и обкомовских аппаратчиков, и — в еще большей степени — нас, газетчиков. Представьте такую ситуацию. Приехал, скажем, в республику высокопоставленный визитер. Первый секретарь выехал с ним показывать наши города и веси. В завтрашних газетах в обязательном порядке должна появиться информация об этом, согласованная с самим Шакировым. И вот несчастный Урал Насырович Бакиров, заведующий отделом пропаганды обкома, «висит» на междугородном телефоне, ловит Первого, чтобы прочитать ему эту пустячную информашку. Я «вишу» на другом телефоне Бакирова, коллеги по Дому печати «висят» на моем внутрииздательском. Согласовал-таки Урал Насырович текст часам к десяти вечера. А у нас все графики уже полетели к чертям, газеты на поезда и самолеты не попадут, читатели в глубинке получат «свежие» новости лишь через два-три дня. Зато утром высокопоставленному визитеру будут показаны газеты с информацией о его пребывании в республике.
Редактор газеты «Совет Башкортостаны» А. Г. Исмагилов в конце концов взбунтовался против такого рода безобразий, написал возмущенное письмо в адрес бюро обкома. Вследствие этого Абдулле Гиниятовичу пришлось расстаться с газетой. Благо, он имел ученую степень, пошел преподавать в вуз.
Запись: «Мне предложили взятку…»
Пришел ко мне в редакцию пожилой мужчина, житель, как выяснилось, села Бураево. Вот, говорит, есть у меня фотокарточка, тут я снят с моим фронтовым другом, хочется, чтоб вы поместили фотку в газету ко Дню Победы.
Два молодых человека в военной форме напряженно смотрят в объектив. Тысячи таких простеньких снимков можно увидеть в застекленных рамках на стенах деревенских изб. Особенность этого снимка заключалась лишь в том, что на груди друга моего визави висела Золотая звезда Героя Советского Союза. Ах, если б качество снимка было получше!..
Посетитель, видно, уловив на моем лице сомнение, сказал:
— Уж пожалуйста! Я вам заранее приготовил подарок…
И положил на стол свернутую в трубку газету, из которой высовывались шкурка норки и краешек пятидесятирублевой купюры. Я почувствовал, что багровею. Что же это получается? Мне предлагают взятку!
— Слушай, дядечка, — прошипел я, — забери-ка все это и выметайся отсюда, пока я не вызвал милицию. Быстро!
Дядечка глянул на меня испуганно, схватил свой сверток и ушел. Для меня взяточничество было и остается одним из отвратительнейших пороков общества. Так уж воспитан. Не хочу этим сказать, что в те времена не давали и не брали взяток. И давали, и брали. Но мздоимство наказывалось очень сурово. Разве лишь в высших эшелонах власти все прощалось. Врезалось в память газетное сообщение: заведующую пищеторгом одного из курортных городов суд приговорил за взятки в особо крупных размерах к расстрелу, приговор приведен в исполнение. Меня поразило, что расстреляли женщину, поэтому сообщение запомнилось. Да что ходить за примерами так далеко! Отраслевому секретарю нашего обкома партии из района привезли гостинец — кадочку меда, и он гостинец принял. Факт получил огласку. Секретаря обкома с треском-шумом сняли с должности.
Сейчас такая провинность вызвала бы, наверно, только снисходительную усмешку. Коррупция ныне повсеместна и привычна, приобретает подчас совершенно неожиданные, изощренные формы. Рядом с нами, в Оренбургской области, построили церковь в родном селе В. С. Черномырдина. Тогда он возглавлял правительство России. Средства массовой информации радостно сообщили россиянам, что «Газпром» не поскупился, потратил на эту церковь что-то около 17 миллиардов тогдашних рублей. Со школьной скамьи мы помним, что во времена насмешника Гоголя взятки давали борзыми щенками. А теперь, как видим, можно и церквями. Газпромовцам не пришло в голову построить, скажем, мечеть в моем родном селе. Я же не председатель правительства.
Впрочем, я начал с того, что и мне была предложена взятка. Тот дядечка ушел, забыв впопыхах на моем столе свой снимок. На обороте снимка были сведения о нем самом и о его друге. Повертел я снимок в руке, повертел и позвонил в Бураевский райисполком. Известен ли вам, спрашиваю, такой-то. Слышу в ответ: известен, он у нас в мукомольном производстве работает, очень старательный труженик и скромный человек, хотя полна грудь боевых наград.
Неловко мне стало, зря, думаю, обошелся с ним так грубо. Ну, хочется человеку, чтоб односельчане узнали, какой у него был друг, что тут плохого? Допустил, конечно, промашку, решив отблагодарить меня за услугу по деревенскому обычаю, так ведь не зря говорится, что конь о четырех ногах и то спотыкается. Написал я текстовочку, и опубликовали мы снимок в День Победы. Пусть человек порадуется!
Запись: «Мы застряли в Тбилиси».
В ту давнюю пору заметным явлением в спортивной жизни страны были ежегодные массовые легкоатлетические кроссы на призы газеты «Правда». Проводились они не только в Москве, — как бы путешествовали по разным городам. Однажды в редакции наших республиканских газет прислали аккредитационные карточки с предложением послать корреспондентов на кросс в Тбилиси. Выяснилось, что в кроссе примет участие и один из самых быстроногих наших бегунов — работник Уфимского моторостроительного производственного объединения Миннивасик Абдуллин. Воспользовавшись случаем, полетели в столицу Грузии двое: от «Советской Башкирии» — я, от газеты «Совет Башкортостаны» — Булат Рафиков, товарищ мой еще по работе в «Ленинце», ставший впоследствии видным башкирским писателем.
В Тбилиси есть на что посмотреть, но прежде всего мы должны были думать о кроссе. На стадионе пристроились к болельщикам в полусотне метров от стартово-финишной черты. Видим в огромной толпе бегунов нашего Миннивасика. Он стартовал не спеша. Хотелось, чтобы сразу вырвался вперед, ну да ладно, ему видней, как бежать. Кроссмены вскоре скрылись из виду, и не знаю уж, спустя какое время вновь показалась их лидирующая группа. Миннивасик бежал в ней где-то посередочке. Неужто не станет призером? Ах, какая досада!
Когда лидирующая группа поравнялась с нами, я закричал отчаянно:
— Васик, жми!
Закричал непроизвольно, не надеясь, что он услышит в шуме-гаме, но случилось чудо: Миннивасик рванулся вперед, побежал чуть ли не вдвое быстрей, на глазах изумленной публики оставил позади одного, второго, третьего… Словом, на последних метрах обогнал всех, достиг финиша первым. Боже мой, как мы с Булатом орали от радости!
Вечером участников кросса и гостей-журналистов пригласили на концерт детского ансамбля «Мзиури» («Солнышко»). Это стало вторым чудом того дня. Прошло много-много лет, но и сейчас будто слышу голоса этих удивительно талантливых мальчишек и девчонок, вижу оркестр, в котором девочка лет 13–14 вытворяла на ударных чудеса почище иного фокусника. В Грузии все любят петь и поют великолепно, но, когда поют дети, причем особо одаренные, впечатление это производит неизгладимое.
На следующий день у нас выдалось время, чтобы поближе познакомиться с Тбилиси: самолет в Уфу вылетал вечером, о билетах позаботился оргкомитет кросса, так что можно было спокойно побродить по городу.
Мы с Булатом оба писали стихи, были влюблены в поэзию, а здесь все напоминало о ней, о Пушкине, Грибоедове, Лермонтове… На проспекте Руставели Булат задумчиво продекламировал самые, может быть, знаменитые строки «Витязя в тигровой шкуре»: «Лучше гибель, но со славой, чем бесславных дней позор…» Постояли над бурной Курой, и, конечно же, всплыла в памяти задиристая строка Маяковского: «Шумит, как Есенин в участке…»
Не могу сказать, есть ли еще где-нибудь в мире дворец, построенный специально для шахматистов, в Тбилиси мы побывали в таком дворце. В юности, прочитав исторический роман «Великий Моурави», я запомнил, что грузины издревле очень уважали эту игру. Неспроста уже в наше время две грузинки носили корону чемпионки мира по шахматам среди женщин. Дворец тоже произвел на нас сильное впечатление.
Мы поглядывали на часы, дабы не опоздать на самолет, но времени оставалось еще много. Пошли на тбилисский рынок посмотреть, что и как там. Прилавки на рынке ломились от цитрусовых, продавцы громко зазывали покупателей. Один из них обратился к нам с предложением:
— Поменяйте мне мелкие деньги на крупные, дам за это по килограмму мандаринов бесплатно.
Крупных денег у нас не было. Посмеявшись, пошли дальше. Купить ничего не купили. Как ни странно, апельсины и мандарины в Тбилиси стоили дороже, чем в Уфе, хотя торговали ими у нас тоже сыны Грузии. (Между прочим, бывший грузинский Президент Эдуард Шеварднадзе, будучи еще секретарем ЦК комсомола республики, прикатил однажды в Уфу с командой ребят спортивного вида и разогнал на нашем рынке своих земляков, чтоб не позорили Грузию спекуляцией. Но вскоре все вернулось на круги своя.)
Нагулявшись, отправились мы, наконец, в аэропорт. Сидим ждем регистрации и посадки на самолет. А объявления о нашем рейсе все нет и нет. Встревожились мы, обратились к девушке в справочном бюро: «Почему не объявляют рейс на Уфу?». «Ваш самолет, — отвечает она, — давно улетел, точно по расписанию».
И только тут дошло до нас, что мы, раззявы, не перевели часы с уфимского на местное, вернее, на московское время. Сгорели наши билеты. Это бы еще полбеды, но выяснилось, что и завтрашним рейсом нам не улететь, и послезавтрашним, все билеты проданы заранее. Кассы в аэропорту осаждали толпы народа — обычное явление в разгар курортного сезона.
Кое-как пробился я к дежурному по аэропорту, сунул ему свою визитную карточку, так мол и так, попали мы в переплет, помоги, генацвали, двум представителям братской Башкирии если не домой, то хоть в сторону дома улететь. Дежурный отнесся к просьбе сочувственно, пообещал помочь при первой же возможности. И где-то около часу ночи помахал нам рукой. Есть, говорит, одно место до Ульяновска.
От Ульяновска до Уфы, наверно, с полтысячи километров, а все же не за Кавказским хребтом он расположен, и авось, думаем, там с билетами полегче, надо кому-то полететь.
— Давай лети ты, — сказал Булат, — без меня в редакции обойдутся, а ты — руководитель, ты там нужней. Я уж как-нибудь потом…
Я поколебался, неловко оставлять товарища одного в таком положении, но уговорил он меня, полетел я в Ульяновск. Да, к несчастью, и там застрял. Рейсов в Уфу в ближайшее время не предвиделось.
Утром, гляжу, направляется ко мне Булат, рот до ушей. Попал в следующий самолет с посадкой в Ульяновске. Только вот в сторону родного города не скоро улетим. Подумали мы, подумали и отправились ловить счастье на железнодорожный вокзал…
Такой вот получился у нас «кросс». У башкир и татар есть поговорка: муки дорожные — смертные муки. Это уж точно. Натерпелись мы — дальше некуда.
Впрочем, о Тбилиси я вспоминаю с чувством признательности и легкой грустью. Грустно оттого, что вряд ли снова побываю там. Меж Россией и Грузией пробежала черная кошка, народы наши переживают «бесславных дней позор».
Запись: «Игра "Найди ошибку" и прочее».
Не так давно случилось мне полежать в больничной палате рядом с Т. И. Ахунзяновым, бывшим секретарем обкома КПСС по идеологии, ныне просто писателем в годах. Было у нас с ним о чем повспоминать, чтобы скоротать вялотекущее время. При одной из наших бесед я пошутил, что ему, наверно, поставят, как Хрущеву, двухцветный памятник. Как человек творчески одаренный Тагир Исмагилович помогал кое в чем нашему брату, журналистам и писателям, как секретарь обкома доставлял неприятности, подчас немалые. Мне тоже от него перепадало, я раза два тогда с ним поругался, после чего повышать голос на меня он перестал. Теперь мы беседовали мирно, мне интересно было слушать его, он помнил много и смешного и грустного из прежнего обкомовского бытия.
Вот одна из историй, услышанных от него. Ко дням рождения Л. И. Брежнева было принято готовить пышные приветственные адреса и подарки, себестоимость коих зависела от возможностей дарителей. Скажем, писатель Шараф Рашидов, он же первый секретарь ЦК КП Узбекистана, мог преподнести адрес в золотой обложке с платиновой надписью. У Башкирского обкома возможности были поскромней. Однажды по поручению М. З. Шакирова Тагир Исмагилович придумал подарить ковер, на который как бы кинули вроссыпь обрызганные росою розы. Чуть ли не год трудились уфимские ткачихи, создавая художественный шедевр. А дорогой Леонид Ильич взял да умер, в высоких наградах, приветственных адресах и подарках он больше не нуждался.
Полежал ковер, полежал, и, пока ценную вещь не побила моль, решили подарить ее М. С. Горбачеву. Он несколько раз побывал в нашей республике, разок даже инкогнито — приехал с женой, Раисой Максимовной, чтобы повидаться в Стерлитамаке с ее родственницей. В фотоальбоме «Башкирия», изданном в 1986 году, можно увидеть снимок, на котором Михаил Сергеевич внимательно смотрит в развернутую перед ним газету «Кызыл тан». В связи с этим мне почему-то вспоминается другой, широко известный в прошлом, снимок: В. И. Ленин читает «Правду». Впрочем, это не имеет отношения к истории, рассказанной моим соседом по больничной палате. Соль ее в том, что Михаил Сергеевич подарок, имеется в виду ковер, приготовленный для Леонида Ильича, принял…
Вспоминали мы и о том, что у Ахунзянова не заладились отношения с новым Первым. Когда Шакиров работал в горкоме, Ахунзянов смотрел на него с обкомовской высоты и позволял себе иногда разговаривать с ним в начальственном тоне. Но положение переменилось, и поговорка «я — начальник, ты — дурак» обернулась острием против Тагира Исмагиловича. Вдобавок к прежним промахам он допустил оплошность, высказавшись при Первом в том смысле, что он, Первый, может не обременять себя руководством газетами, поскольку у него опытный секретарь по идеологии, профессионал в своем деле (и редактором газеты поработал, и диссертацию на тему развития печати в Башкирии защитил). Первый ответил ему ледяным взглядом и замечанием, что руководство газетами входит в обязанности первого секретаря. Дальше — больше. Первый принялся методично выбивать из Ахунзянова профессиональную спесь. Просмотрев утром республиканские газеты и обнаружив в них какую-нибудь «блоху», вызывал его к себе и вежливо (Шакиров, по-моему, всегда был по-иезуитски вежлив) указывал на ошибку, вот-де в твоем ведомстве — непорядок. Выйдя от него, Ахунзянов спускал собак на нижестоящих, срывался на крик.
Однажды мне позвонил инструктор сектора печати обкома, взмолился: Тагир, говорит, Исмагилович велел нам найти ошибку в текстовке к вашему снимку, у нас ум за разум заходит, не можем ее обнаружить, скажи бога ради, в чем она заключается. Текстовка была простенькая, на снимке, гласила она, — передовой рабочий завода резиновых технических изделий такой-то. Я тоже поломал голову, стараясь найти ошибку, но безрезультатно. К вечеру Ахунзянов сжалился над своими инструкторами, раскрыл секрет. Незадолго до этого заводу по инициативе Шакирова было присвоено имя М. В. Фрунзе. Сей факт мы в текстовке не отразили, то есть не дополнили привычное название завода словами «имени М. В. Фрунзе». В связи с этим секретарь обкома по идеологии получил очередное вежливое замечание и в сердцах устроил игру «Найди ошибку».
Чтобы предотвратить ошибки в газетах, прежде всего в «Советской Башкирии», и тем самым сохранить себе хорошее настроение, Тагир Исмагилович стал вечерами, накануне праздничных дат и торжественных местных событий, просматривать оттиски со сверстанных газетных полос. Часто оттиски возил ему я, иногда ввиду позднего часа — к нему домой. Как-то принял он меня лежа в постели, утыканный иглами, — иглотерапевт подлечивал его расшатавшуюся нервную систему.
Непосредственных контактов с Шакировым у меня тогда не было. Нет, вру, один раз в отсутствие редактора был вызван к нему на правеж. В объявлении на четвертой странице газеты из слова «Троицкий» выпала буква, получилось «Троцкий институт».
— Никогда еще не было у нас такой похабной ошибки, — начал разговор Шакиров.
Я отделался от наказания, промямлив, что за объявления отвечает не редакция, а отдел объявлений издательства, которому мы лишь предоставляем газетную площадь, но впредь во избежание таких неприятностей объявления будут вычитывать и наши корректоры.
Это был мой последний разговор с Шакировым, однако по долгу службы мне приходилось видеть и слышать его издали довольно часто — на заседаниях бюро обкома, на крупных совещаниях и торжественных мероприятиях. Я поневоле изучил его повадки, запомнил его любимые выражения. С нетерпением ждал, например, когда он скажет: «Леонид Ильич нас учит…» — от этого мне становилось весело. Фраза «трудящиеся нас не поймут» (в контексте недовыполнения плановых заданий) вызывала у меня воспоминания о моей покойной теще, хорошая была у меня теща, царствие ей небесное…
Прошло несколько лет, прежде чем Ахунзянов и Шакиров притерлись друг к другу. Все это время мы, газетчики, испытывали сверхнормативное напряжение. У меня в душе выработалась стойкая антипатия к Шакирову. Да и другие граждане вряд ли любили его. Боялись — это да. Осмелившийся противоречить ему мог угодить и в «психушку», и в тюрьму, были тому примеры. Нашему Первому симпатизировал разве лишь Брежнев. Леонид Ильич самолично прицепил к лацкану его пиджака Золотую звезду. За что? Из года в год ради красивых рапортов Шакиров выжимал из наших хозяйств выращенное ими зерно сверх всякой разумной меры, отправлял в «закрома Родины», сажая животноводство на голодный паек. В благоприятном для урожая году выгреб из республики более 3 миллионов тонн зерна и добился вожделенной цели, получил звание Героя Труда.
А народ удивлялся, почему с прилавков исчезла колбаса.
Запись: «Н. П. Конфликт за конфликтом».
Под крылом Григория Григорьевича Михеева я чувствовал себя более или менее защищенным, но пришла ему пора уйти на пенсию. На посту редактора «Советской Башкирии» сменил его Н. П. Каменев, работавший до этого помощником первого секретаря обкома, то есть Шакирова.
Николай Петрович пришел в редакцию с грузом странноватых для нас привычек.
В частности, перед уходом из кабинета он убирал все бумаги в сейф. Чтоб не угодило что-нибудь секретное в чужие руки. Это касалось всех работников аппарата обкома, для поддержания их бдительности устраивались специальные проверки. Но на редакционных-то материалах гриф секретности не ставился, а Николай Петрович из виду это упустил. Положили ему на стол кипу материалов, подготовленных для очередного номера газеты. Только начал он их просматривать — позвонил Шакиров. У Первого — свои привычки, привык он к своему помощнику и долго еще выдергивал его из редакторского кресла, брал с собой в поездки. Так вот, позвонил Шакиров: айда поехали! Николай Петрович быстренько убрал все бумаги в сейф и уехал из редакции.
Вскоре в секретариате редакции началась тихая паника: материалы — в сейфе, из чего номер делать? Выпустить газету — это вам, как говаривал светлой памяти фотокорреспондент Лутфулла Исхакович Якубов, не баран чихнул, это длительный и сложный процесс. У секретариата, конечно, всегда есть какой-то запас материалов. Но их надо еще продуманно скомпоновать, затем должны прочитать их ведущий номер заместитель редактора и по возможности — редактор, что-то при этом будет подправлено, что-то возвращено на доработку и перепечатку на пишущей машинке. Лишь после этого материалы попадут в типографию, там линотипистки превратят тексты в металлические строки, метранпажи сверстают из строк полосы, корректоры вычитают оттиски с полос, исправят ошибки, допущенные при наборе, на следующем этапе работы прессовщики изготовят матрицы, по матрицам стереотиперы отольют формы для печатных машин, печатники выдадут готовый тираж газетной экспедиции, работники экспедиции отправят часть тиража на автомашинах в ближайшие почтовые отделения, часть — к поездам и самолетам, далее эстафету примут почтальоны. Как видите, сотни профессионалов стоят за свежим номером газеты. Так было раньше, так и теперь, хотя в технологической цепи появились компьютеры. И теперь, если не сработает какое-либо звено этой цепи, свежего номера газеты вы не получите.
Надеюсь, читатель может уже представить, какой ужас обуял нас из-за полезной в одних и совершенно неуместной в других условиях привычки.
Николай Петрович вскоре после полудня вернулся в редакцию, проблему с очередным номером газеты утрясли. А если бы он уехал с «шефом» в район?
И таких «мелочей» случалось немало. Из-за этого отношения с Николаем Петровичем у меня сложились напряженные. Хотя мы понемногу притирались друг к другу, в редакции «Советской Башкирии» мне стало все же неуютно, и я решил исполнить давнюю свою мечту — уйти с газетной работы на «вольные хлеба». Но для того, чтобы уйти с номенклатурной должности, нужно было серьезное основание. Посоветовался с Мустаем Каримом и при его поддержке — он возглавлял комиссию по приему в Союз писателей — быстренько вступил в писательское братство. Написал заявление с просьбой отпустить меня из редакции по собственному желанию, поскольку, мол, хочу послужить Отечеству на ниве литературного творчества. Отпустили живым-здоровым. Подсобил мне в этом деле и секретарь обкома КПСС Т. И. Ахунзянов, он же — писатель Т. Тагиров.
Люди мечтают об отдыхе у моря. Меня это удивляло. Правда, по молодости и сам я несколько раз поддался соблазну поваляться на морском берегу.
Однажды — давным-давно — мне предложили «горящую» путевку на базу отдыха знаменитой китобойной флотилии «Слава», и я со щенячьей радостью помчался к «самому синему в мире» Черному морю. Но возле Одессы, где отдыхали китобои, оно оказалось ужасно грязным. Невелико, знаете ли, удовольствие купаться среди радужных мазутных разводов и всякого мусора. Не понравилось мне Черное море.
Не понравилось поздней и Балтийское. Угодил на побережье Финского залива в дождливое время. Было сыро, серо, неуютно.
Потом случилось пожить некоторое время у моря Ядрана — так сербы и хорваты называют Адриатическое море. Попал я туда в составе молодежной туристской группы. Это было как раз в ту пору, когда отношения между нашей страной и Югославией, омраченные расхождением Сталина и Тито во взглядах, наладились и обе стороны чувствовали себя, как влюбленная пара после глупой ссоры. Югославы среднего возраста, хорошо помнившие войну с «немчинами», узнав, что мы — из России, тут же принимались на смешанном сербско-хорватско-русском наречии высказывать приязнь к нам.
Во время первой же нашей прогулки по Белграду пожилой серб, услышав русскую речь, заговорил с нами и едва не затащил всю группу — тридцать человек — в кафе, чтобы поднять за его счет по чарочке сливовицы во имя дружбы народов. Мы благоразумно отказались от угощения. Нас уже и так слегка пошатывало: встречающая сторона за завтраком предложила пару тостов за советско-югославское братство, и мы познали силу сливовицы — родственницы нашей сорокоградусной злодейки.
Что касается лично меня, я был в полном кайфе, потому что после завтрака вызвался сходить с нашим гидом в банк для получения по дорожному чеку местных денег на всю группу. В Югославии в это время ходили и старые динары, постепенно изымавшиеся из обращения, и новые, подорожавшие в тысячу раз. Мне в банке почему-то выдали старые динары, и я впервые в жизни подержал в руках денежную сумму, выражаемую семизначной цифрой. Гид убедил меня в необходимости отметить успешный исход финансовой операции в соседнем баре еще одной чарочкой сливовицы. Представьте теперь себе дурачка, идущего по людной белградской улице с блаженной улыбкой на лице и несколькими миллионами завернутых в газету динаров под мышкой.
Нас, как внезапно застигнутых штормом моряков, носило по бурным волнам разливанного моря крепких напитков. На следующий день группу повезли в сельскую общину и завели в хранилище вин, в котором стояли высокие чаны емкостью, как нам сообщили, по 40 тысяч литров. Хозяева, может быть, смеха ради закинули в них концы тоненьких резиновых шлангов и предложили нам продегустировать их продукцию, высасывая ее с помощью этих шлангов. Один из наших парней так насосался вин разных сортов, что лег около чана и уснул. Пришлось нашему руководителю вечером побеседовать с членами группы в строгих тонах, дабы не пали мы жертвами югославского гостеприимства.
После недельной поездки по стране нас высадили на берегу моря Ядрана в безлюдном молодежном лагере близ небольшого курортного городка и сказали:
— Вот бунгало, где вы можете разместиться по своему усмотрению, вот лодки, если вам захочется поплавать по морю, вон столовая, где вас будут кормить, живите, как вам заблагорассудится, отдыхайте…
Когда разместились, вся группа, издавая восторженные крики, кинулась купаться. Стоял октябрь, курортный сезон завершался, поэтому лагерь и пустовал. Но было еще тепло, как у нас, скажем, в конце августа. Море, удивительно чистое и прозрачное, — можно было сверху пересчитать донные камешки даже на десятиметровой глубине, — приняло нас в ласковое обьятие, и ребята наши, и девчата, перевернувшись на спины, постанывали от удовольствия. То и дело слышалось:
— Господи, хорошо-то как!
Мы попали в рай. Впечатление усиливалось тем, что в некотором отдалении от нашего берега был расположен островок, облюбованный нудистами. По нему граждане обоих полов расхаживали в костюмах Адама и Евы. Эта невероятная для воспитанников комсомола картина дня два вызывала у нас жгучий интерес, мы даже стали опасливо подплывать к этому островку на лодках, чтобы поглазеть на диких людей с близкого расстояния. Они не обращали на нас никакого внимания, и, в конце концов, смотреть на них нам наскучило. Да и вообще долго жить в раю, оказалось, скучновато, нам чего-то стало нехватать. Чего — осознали несколько позже. После того, как побывали в гостях у Марко.
Кто-то обнаружил в столовой эстафетную тетрадь, в которой предыдущие группы наших молодых соотечественников оставили записи о своем здешнем житье-бытье. И чуть ли не во всех записях упоминался некий Марко. «Не имей сто рублей — подружись с Марко!» — перефразировал кто-то известную русскую пословицу.
Кто такой этот Марко? Выяснилось, что так зовут виноградаря, хозяйствующего по-соседству, — крестьянина-единоличника по нашим тогдашним понятиям, а сказать по-нынешнему — фермера. Его усадьба была расположена на холме, возвышавшемся примерно в километре от лагеря. Туда вела тропинка, протоптанная, надо полагать, туристами.
А почему бы не сходить к Марко и нам? Интересно же посмотреть, как живет югославский крестьянин, тем более что он, судя по записям в эстафетной тетради, встречает туристов очень радушно. Собрались мы, восемь парней, и пошли…
На плоской вершине холма рядом с домом и хозяйственными строениями, крытыми красной (как и почва в тех местах), черепицей, высокий, сухощавый мужчина средних лет обрабатывал междурядья виноградника. Вспахивал землю, представьте себе, деревянной сохой — прежде мне доводилось видеть это древнее земледельческое орудие лишь в музейной экспозиции. Пахарь, увидев нас, приветливо помахал рукой, быстренько распряг лошадь, умылся у висевшего на столбике умывальника и, подойдя к нам, поздоровался по-русски. Так мы познакомились с Марко. Он, оказалось, неплохо владеет русским языком и осведомлен о том, что в молодежном лагере остановилась на отдых очередная группа туристов из Советского Союза. Марко гостеприимным жестом пригласил всех нас за сколоченный перед домом длинный дощатый стол и весело крикнул:
— Даница, вина!
Спустя несколько минут из дома вышла очень похожая на него чернобровая девушка лет шестнадцати с глиняным кувшином и керамическими кружками на подносе. Поставила поднос на стол, окинула нас дружелюбным взглядом, встала в сторонке. Мы замерли в восторге: девушка была чудо как хороша. Уж и не знаю, с чем сравнить ее прелестное лицо — разве что с сиявшим внизу лучезарным морем. Даница не произнесла ни слова, но одно лишь ее присутствие вызывало ощущение нежданного праздника, и мы с удовольствием потянулись к разлитому хозяином по кружкам вину.
— Оно молодое, еще не очень крепкое, можно пить, не опасаясь последствий, — сказал Марко, широко улыбнувшись. — Ну, за нашу встречу!
После первой же кружки завязался непринужденный разговор. Вскоре мы уже знали, что землю здесь Марко получил бесплатно за заслуги в войне с фашистами, что виноградник у него сравнительно небольшой — дал этой осенью три тысячи литров вина, есть в округе хозяева, которые запасли и пять, и восемь тысяч литров, но ему достаточно и того, что имеет. А почему он пашет землю сохой? Нет средств, чтобы купить небольшой трактор с плугом? «Сохой — выгодней», — ответил Марко. Можно бы купить трактор вскладчину с соседями, но тогда придется расширить междурядья в винограднике, лозы и, значит, урожая станет меньше.
После второй кружки Марко поинтересовался:
— Где в Советском Союзе вы живете, в каких краях?
— В Башкирии.
— Башкирия… Это, кажется, республика на Урале, так?
— Ну да. У нас ведь много разных народов. Вот и у вас тоже — сербы, хорваты, черногорцы…
— Не люблю хорватов, — сказал Марко, нахмурившись. — Они против нас на стороне фашистов воевали. Вот черногорцы — верные люди. — И засмеялся: — Знаете, что они о себе говорят? «Нас вместе с русскими двести миллионов!» Многие считают: если человек живет в России, значит, он русский.
— Марко, ты хорошо говоришь по-русски. Специально учился?
— Да нет. Просто часто встречался с людьми из вашей страны, жизнь научила. Началось это еще во время войны. Мне было тогда двадцать лет. К нам ваши присылали связников, надо было объясняться с ними, а когда Црвенна — Красная, значит, — Армия вступила на нашу территорию, мы сражались с врагом бок о бок с ней. Мой отряд разведчиков передали вашей дивизии, я подружился с командиром разведроты капитаном Амосовым. И дело у нас было общее, и за стол садились вместе. Сергей рассказывал мне о своем Урале, и, кстати, о башкирах я впервые услышал от него. Славный был человек капитан Амосов…
— Почему — был?
Марко погрустнел.
— Он погиб в бою за Белград. Много ваших тогда погибло, а наших — еще больше. Мы же за освобождение своей столицы сражались. Сергея до этого ранило в ногу, не очень тяжело, от госпиталя он отказался, а ходить — больно, он приспособился ездить верхом на лошади. — Тут Марко опять засмеялся. — Немцы, увидев верхового, открывали огонь из минометов, а Сергей в ответ — мать вашу перемать!.. О, слышали бы вы, как виртуозно он крыл фрицев! Да… А в хорошем настроении любил петь. В застолье чаще всего пел о девушке Катюше. Вы знаете эту песню?
— Конечно!
— Давайте споем ее в память о моем друге!
Мы обратили взгляды на Ваню Солнцева. Тезка и однофамилец героя знаменитой повести Катаева «Сын полка» играл в Уфе в небольшом оркестре филармонии на трубе, — не певец, но как на человека из артистического круга еще в начале нашей поездки на него была возложена обязанность запевалы. Ваня прокашлялся и запел «Катюшу», остальные, включая и нашего гостеприимного хозяина, дружно его поддержали. Поплыла в предвечерней тишине над морем Ядрана мелодия, чрезвычайно популярная в ту пору во всей Европе.
По знаку взволнованного отца Даница принесла еще один кувшин вина. Марко, как ни странно, захмелел быстрее всех сидевших за столом, должно быть, оттого, что был усталый после работы в винограднике. Его глаза радостно блестели, на лице было написано, что он готов перецеловать всех нас и спеть еще. Да и мы уже вошли во вкус. Охотно спели пользовавшуюся в послевоенные годы большим успехом песню «Под звездами Балканскими», затем «Летят перелетные птицы». Марко воодушевленно вплетал свой хрипловатый голос в хор наших голосов, энергичными кивками подтверждая свое согласие и с тем, что «а Россия лучше всех», и с тем, что не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна.
Свечерело. Пора было нам и честь знать. На прощанье поочередно обнялись с растроганным встречей хозяином. Я, казначей группы, тихонько спросил у него, сколько мы должны за угощение.
— Да ты что! — обиделся Марко. — Я с русских денег не беру! Приходите еще, буду очень-очень рад!
По мере того, как мы спускались с холма, возвращаясь в свой лагерь, возбуждение, охватившее нас за столом у Марко, спадало. Некоторое время шагали молча, и вдруг Ваня Солнцев сказал:
— Знаете, ребята, в гостях хорошо, а дома все-таки лучше. Я хочу домой…
И словно какое-то поветрие накатило на нас. Послышалось:
— И я!
— И я!..
— У нас сейчас листопад, — мечтательно продолжал Ваня. — Помните, как сыплются листья с лип у оперного театра, как шуршат, когда идешь по ним?
— Я живу на круче у Белой, — подхватил кто-то его слова, — глянешь осенью от нас на Забелье — такая там красота! Как у Пушкина: в багрец и золото одетые леса…
Все задумались, должно быть, вспоминая дорогие им места. Так вот чего нам стало нехватать — родной земли под ногами!
Я читал в разных книгах, что людей, надолго или навсегда разлучившихся с Родиной, мучает неизбывная тоска, называется это ностальгией. Наше путешествие было рассчитано всего лишь на две недели, и все-таки где-то на одиннадцатый-двенадцатый день я почувствовал смутное беспокойство, перераставшее в томление души. Она пресытилась видами и красками пусть и дружественной, но чужой страны, возникло еще не облеченное в слова желание скорей вернуться домой. Ваня высказал это оказавшееся общим для нас всех, подогретое спетыми у Марко песнями желание.
Продолжая начатый Ваней разговор, я сказал:
— Здесь красиво, но на Белой есть места и покрасивей, а ее верховья — просто сказка…
Сказал так, и прежде всего дивного дива в той сказке вспомнилось мне маленькое чудо природы в первозданном роскошном обрамлении — впадающий в Белую ручей Акавас. Вспомнилось столь отчетливо и зазывно, что сердце у меня на миг замерло, затем забилось учащенно. Акавас, Акавас… Я покатал это слово во рту, словно галечку, вынутую из хрустально чистой воды горного ручья, и подумал, что больше, пожалуй, ни к каким морям ездить не буду — лучше проводить отпуск у себя на Белой, там не соскучишься, не затоскуешь…
Вот, собственно и вся история, связанная с поездкой в Югославию. Она не имеет прямого отношения к другой истории, к которой сейчас перейду. Но эти две истории живут в моей памяти рядом, наверно, потому, что мысль, пришедшая мне в голову там, у моря Ядрана, оказалась стойкой: шесть последующих отпусков я провел у милого моему сердцу Акаваса.
О том, как я открыл для себя этот очаровательный уголок родной земли и как его лишился, и пойдет речь дальше.
Это случилось опять-таки очень давно. Четверо молодых приятелей — Стас, Саша, Рамиль и ваш покорный слуга — решили отправиться на лодках вниз по течению Белой от Старосубхангулово, центра горно-лесного Бурзянского района нашей республики, именуемого в обиходе просто Бурзяном, до степного села Юмагузино. В те времена верховья Белой не были еще затоптаны толпами туристов, только-только собирались открыть там всесоюзный туристский водный маршрут, о чем свидетельствовала карта-схема, добытая шустрым Стасом в республиканском Совете по туризму. На ней сверху в рекламных, надо думать, целях были крупно напечатаны слова, вложенные Максимом Горьким в уста одного из его героев: «Там, на Белой, места такой красоты, что ахнешь… сто раз ахнешь!»
Мы и заахали, когда спустили на воду две плоскодонки, заранее заказанные по телефону в Бурзянском леспромхозе, и поплыли, подхваченные стремительным течением. Крутобокие горы, покрытые веселым смешанным лесом, причудливые скалы и обрывы, нависшие над рекой с ее быстрыми перекатами, удивляли ежеминутно менявшимися картинами первозданной природы, разнообразием очертаний и ярких красок. Сиял над нами купол неба, безупречно голубой в зените, зеленоватый на востоке, — там в бездонной выси отражались леса Урала и, возможно, бескрайняя сибирская тайга. Красота в самом деле изумительная.
Однако красотой сыт не будешь, а по части продуктов питания мы допустили оплошность. Хлеб, купленный в Бурзяне, на третий день был съеден, в наших рюкзаках осталось лишь по нескольку баночек тушенки и сгущенного молока на брата, две бутылки водки на случай простуды (договорились на воде не пить), по пачке чая и соли. Долго ли продержишься на таком запасе? Собираясь в путешествие, мы рассчитывали на рыбную ловлю, а также на товарообмен с аборигенами. Один из наших знакомых, уже проплывший по этому маршруту, посоветовал нам приобрести как можно больше всяких рыболовных принадлежностей для обмена на продукты, поскольку в нескольких прибрежных селениях, которые увидим в пути, на деньги вряд ли что купишь, а на лески, крючки, грузила можно выменять и хлеб, и картошку, и сметану, и мед. Мы последовали совету, да вот беда: заторопившись на самолет, летевший в Бурзян, забыли в квартире Стаса не только сверток с предназначенными для обмена и рыбалки покупками, но и спиннинг, который он намеревался взять с собой. В старосубхангуловском универмаге были в продаже крючки, но годные разве лишь для ловли акул. Твердо зная, что в Белой акулы не водятся, мы от этих крючков отказались, так ни с чем и поплыли.
А река дразнила своим рыбным богатством. Вечерами, незадолго до заката солнца, на перекатах начиналась умопомрачительная рыбья пляска: на воде словно бы возникали и опадали бесчисленные протуберанцы — играл хариус. Ночью на плесах что-то бухало так, будто в реку бросали бревна, — видимо, охотилась крупная рыба. Днем в прибрежной полосе сновала тьма разной мелочи. Стоило ступить в воду босыми ногами — нахальные пескари принимались пощипывать их.
Ах, были бы у нас удочки!..
Подплывая к селению Акбута, увидели отдыхавшее на берегу стадо. Пастух, пожилой башкир, стоял посредине переката с длинным удилищем, без штанов, вернее, в трусах, штаны висели у него на шее, а в одной завязанной снизу штанине трепыхалась его добыча. Заинтересованные этим зрелищем, мы причалили к берегу.
Справедливо полагая, что здешние аборигены не владеют русским языком, Рамиль обратился к пастуху по-башкирски:
— Бабай, не продашь ли нам рыбу?
— Зачем продавать? — отозвался он по-башкирски же. Привожу разговор с ним в переводе на русский. — Так отдам. Себе еще наловлю. — И, подойдя к нам, высыпал в лодку с десяток серебристых хариусов.
— На что ты ее ловишь? — спросил я.
— На петушиное перышко, — ответил пастух и показал свой крючок, к которому красной ниткой было привязано изумрудно-зеленое перышко. — А что, вы сами не умеете ловить?
Пришлось объяснить ему, в каком мы оказались положении. Он сочувственно поцокал языком.
— Плохо! Отдал бы я вам свою удочку, да другой у меня нет. Но немножко могу помочь…
Старик сходил в свой шалашик, принес нам полкаравая хлеба и початую банку сметаны. Мы отдарились баночкой тушенки.
Живем!
В Акбуте удалось купить ведро прошлогодней вялой картошки. Как сказал Рамиль, не фонтан, но и на том спасибо добрым людям!
Когда встали на ночевку, Саша, занимавшийся рыболовством с детских лет, выпотрошил хариусов, посолил, завернул в листья кувшинок и испек их так же, как картошку, в горячей золе костра. Знатный получился ужин!
Но к следующему вечеру мы опять оголодали. Рамиль, флегматичный чревоугодник, первым возроптал на такую жизнь.
— Нет, я больше так не могу! — заявил он. — Надо поскорей вернуться в цивилизованный мир!
— А как?
— Наляжем на весла, будем грести с рассвета дотемна!
У него была еще одна причина спешить. Вчера вечером он поднял свой сапог, собираясь сесть, подложив его под себя, и чуть не упал в обморок: из сапога выпал полуметровый уж. Видно, приполз на вкусные запахи и забрался туда. Повеселевший после плотного ужина Стае, подмигнув мне с Сашей, подлил масла в огонь.
— Знаете, почему в этих местах мало народу живет? Потому что много этих… — Стае зигзагообразными движениями указательного пальца изобразил движения змеи. — Давеча я целый клубок гадюк видел. Швырнул в них палку — расползлись куда-то…
Рамиль побледнел. Добродушный Саша поспешил успокоить его:
— Не верь ему, Рамиль! Там, где водятся ужи, гадюк не бывает, не терпят они друг дружку.
Тем не менее Рамиль не успокоился. На ночь тщательно закрыл вход в свою со Стасом палатку, а утром поднял нас чуть свет.
И мы налегли на весла. Гребли изо всех сил. Скорей, скорей в цивилизованный мир! Однако неожиданное происшествие изменило наши намерения. Стае обнаружил в кармане своего рюкзака моток лески и коробочку с несколькими блеснами, припасенными для забытого в Уфе спиннинга. Саша, увидев находку, тут же нашел ей применение. Закрепил моток на дне нашей с ним лодки так, чтобы он свободно разматывался, привязал к концу лески блесну, покрутил ее над головой, забросил довольно далеко в реку, затем вытянул обратно. Один бросок, второй, третий и — ура! — в лодке затрепыхался окунь-горбач, позеленевший то ли от старости, то ли со злости. Грести мы перестали, я лишь направлял лодку по течению на удобном для моего партнера расстоянии от берега. Проплывали мимо хуторка в пять — шесть изб, Саша загляделся, что ли, на них — очередной раз бросил блесну неудачно: взлетев круто вверх, она шлепнулась в воду в нескольких метрах от лодки. И вдруг случилось чудо: вода взбурлила там, где упала блесна, показался на миг ярко-красный хвостовой плавник какой-то рыбины — большущий, примерно вдвое шире лопасти весла. Саша охнул, леска заструилась меж его пальцев, уходя в глубину.
— Не сорвись, только не сорвись! — умоляюще забормотал Саша, притормаживая леску, а когда она туго натянулась и заходила из стороны в сторону, начал осторожно подтягивать рыбину к лодке. Она долго сопротивлялась, наконец, утомилась, дала подтянуть себя к самому борту. Саша мгновенно сунул пальцы в ее жаберную щель и рывком вытащил добычу в лодку. Я плюхнулся на рыбину животом, чтобы — не дай бог — не выпрыгнула обратно за борт…
— Таймень! — крикнул Саша. — Ребята, причаливаем!
Причалили возле устья ручья, вытекавшего из зеленого тоннеля, образованного сомкнувшимися ветвями деревьев — черемухи и ольхи. Вода в ручье оказалась кристально чистой и до того холодной, что сразу заломило зубы, когда мы попробовали ее на вкус. На нашей карте-схеме и ручей этот, и хуторок, мимо которого только что проплыли, были обозначены одним названием: Акавас.
Теперь особой нужды спешить у нас не было, появилась еда, пятнистый красавец таймень тянул на глазок на пять-шесть килограммов, да еще окунь-горбач… Решили остановиться на дневку. В сторонке от ручья стояла старая береза, окруженная веселым молодым потомством. Там в тенечке и устроились. (Вернувшись сюда в следующем году, я услышу от старика из хутора, что березки эти — памятного 1941-го года рождения. Ушли мужчины на войну, траву на поляне перестали скашивать на сено, вот береза-вековуха и насеяла потомство.)
Пока Саша приготовил рыбу уже известным читателю способом, мы поставили палатки и огляделись. Угодили мы в прелестное местечко. Это была обширная луговина, простиравшаяся влево от Акаваса примерно на километр. Она с южной стороны ограничивалась горной грядой, изогнутой, как лук, с северной — рекой, сияющей тетивой этого гигантского лука.
Тихо, безветренно. Деловито с цветка на цветок перелетают пчелы, порхают разноцветные бабочки. И вот что замечательно: за все время нашего путешествия ни разу ни днем, ни ночью нам не досаждали комары, не было их и здесь: нет стоячей воды, негде им разводиться. В прозрачном воздухе разлит аромат разнотравья в цвету. Благоухают белые соцветия кашки и куртины душицы. От горных склонов наплывает медовый запах цветущей липы. Словом, дыши — не надышишься.
После сытного — плоть тайменя не уступит курятине — обеда мы валялись, постанывая от удовольствия, на траве, как вдруг рядом с нами объявился мужчина лет за тридцать, по обличию русский, волосы — русые, глаза — синие.
— Привет, ребята! — сказал он. — Можно мне немного посидеть с вами?
— Посиди, мы за это денег не берем, — отозвался хамоватый Стае. — Откуда ты взялся?
— Меня Павлом звать, — представился мужчина. — Я живу тут. Неделю уж людей не видел, поговорить хочется, а то скоро разучусь разговаривать.
— В робинзоны, что ли, записался? — продолжал допрос Стае.
— Да нет. Вон там, возле липняка — колхозная пасека, я — при ней.
— Один?
— Один.
— И давно ты так?
— Третье лето.
— Скучно, поди, одному? Тоска не заедает?
— Что вы! Хорошо тут и за работой некогда скучать. Только поговорить вот хочется. Ладно еще туристы вроде вас нет-нет да появляются. И жена раза два-три в месяц приходит, еду приносит — хлеб, масло, мясо иногда. Мясо и масло в банках в ручье держу, долго там терпят, не портятся.
— И рыбу, конечно, ловишь?
— Чтобы специально, так нет. Поставил в Акавас морду, залетают в нее хариусы и пеструшки, форель по-вашему, в ручье лишь они и водятся. На еду мне хватает, а больше и не надо.
— Слушай, а почему ручей называется Акавас, что это значит?
— Башкиры так назвали. Вы мимо хутора проплыли, там их шесть семей живут. Запасают заготовки для саней и тележных колес, мочало вымачивают, зимой по льду в райпромкомбинат вывозят. Спрашивал у них насчет названия, говорят, правильно-то — Ак аваз, чистый звук, значит. Почему чистый? А вот послушайте… — Павел приложил руки ко рту рупором, крикнул: — О-го-го-о-о!
— Го-го-о-о-о! — отчетливо откликнулось эхо.
Мы стали расспрашивать словоохотливого пасечника, много ли меду дает пасека («Год на год не приходится, но колхоз в общем доволен»), можно ли подъехать к Акавасу посуху («Трудно, но можно. А как бы иначе ульи сюда привезли?»). Оказалось, наверху, по нагорью пролегает грунтовая дорога, с нее можно свернуть в распадок и по руслу высохшего когда-то ручья спуститься к реке на телеге с заторможенными задними колесами, а однажды председатель колхоза и на «газике» съехал.
— Приехать бы сюда будущим летом со снастями! — мечтательно сказал Саша. — Похоже, крупной рыбы тут много.
— Много, — согласился Павел. — В яме возле устья Акаваса тайменей полно. Иногда солнце высветит яму насквозь, и видно: все дно будто поленьями устлано. Должно быть, в жаркое время их холодная вода привлекает. А ниже в струе из Акаваса стая подустов стоит. Заметили, когда приставали к берегу?
— Нет.
— Так, идемте, посмотрите!
Мы из любопытства последовали за Павлом. Он жестом щедрого хозяина повел рукой, указывая на песчаную отмель, и мы снова ахнули: начиная немного ниже устья ручья, на небольшой глубине растянулась до темного плеса огромная стая тупорылых рыб. Одноразмерные, сантиметров по 20–25 длиной, они «стояли» на виду, лениво пошевеливая плавниками. Правда, когда мы подошли к воде, вся стая враз немного отодвинулась речнее, но все-равно до ее ближнего края было всего шагов пять, не более.
— Ух ты! — изумился Рамиль. Даже у него, флегматика, глаза азартно загорелись. — Это сколько же рыбы можно отсюда выгрести, если пройтись с бреднем?!
— Не один, пожалуй, центнер, — сказал Павел. — Но что с ней делать? Все не съесть, продать тут некому…
— И никто их не ловит?
— Иногда в выходной день приезжают на мотоциклах двое парней из Салавта. Штук до ста надергают и уезжают, набив рюкзаки. Их удочки вон к старой березе приставлены. Хотите, так попользуйтесь. Только потом верните на место, а то ребята на меня рассердятся.
Павел ушел на пасеку, пообещав вернуться попозже, а мы, конечно, воспользовались его советом. На удилища были срезаны и обструганы прямоствольные березки, превосходные получились удилища: крепкие, длинные — как раз до подустов достанут. Опытный Саша покачал в сыром месте у ручья молодые деревца, и из-под их корней полезли на поверхность земли потревоженные черви. Собрав их в брошенную кем-то на берегу консервную банку, Саша с Рамилем наживили крючки, забросили их в реку. Но странное дело: подусты проявили к предложенному им угощению полное равнодушие. Ребята подводили червяков к самым мордам рыб, а те отодвигались в сторонку, не брали наживку. Попробовали порыбачить я со Стасом — результат тот же. Хотели уже отказаться от этой затеи, как вдруг стая будто какой-то сигнал получила — начался бешеный клев, только успевай насаживать червей! У нас от волнения руки затряслись. Клев продолжался минут 10–15 и прекратился так же неожиданно, как начался. Стая снова впала в полное равнодушие…
Все же на свой бивак вернулись мы с уловом на хорошую уху. Тут и Павел вернулся, принес гостинец — баночку меда. Это еще больше воодушевило нас.
— Есть мнение… — сказал Стае.
— Поддерживаю, — сказал Рамиль.
— А уговор? — напомнил Саша о нашем уговоре не садиться в лодки хмельными.
— Мы люди вольные, — сказал я. — Можем переночевать здесь. Утром поплывем трезвые, как стеклышки.
— Значит, возражений нет, — констатировал Стае и вытащил из рюкзака бутылку водки. — Ты, Паша, как насчет по маленькой ради знакомства?
— Вообще-то водку я не пью, пчелы этого не любят. У меня есть питье получше…
— Лучше водки может быть только водка! — возразил Стас.
— Не скажи! От водки дуреешь, а от моей медовухи только колени слабеют, а на душе весело и голова остается ясной. Хотите — принесу?
— А что! Давай сходи! А мы пока переместимся с солнцепека в холодок, хотя бы вон под ту черемуху у ручья, — решил за всех Стас.
Вернулся Павел с эмалированным бидончиком в руке, странно изменившись: лицо белое, идет пошатываясь, как пьяный. Сразу удивил просьбой:
— Ребята, налейте мне стакан водки…
— Что это тебя вдруг на водку потянуло?
— Потом объясню. Пожалуйста!.. А то хана мне…
Стае, недоуменно пожав плечами, исполнил просьбу. Павел выпил налитое не переводя дыхания. Посидел, закрыв глаза. Немного погодя объяснил:
— Открыл пустой улей, где храню медовуху, а оттуда вылетел шершень и — в лоб меня… Яд у него сильный. Я читал, что в Индии от укуса змеи спасаются водкой или что у них там крепкое… Действует как противоядие…
— Может, еще тебе налить?
— Нет, хватит. Вообще-то я привычен к пчелиному яду, но черт этого шершня знает, испугался, думал — окочурюсь… Вы уж извините меня! Вот принес вам медовуху…
Чтобы не получился «ерш», водку пить мы не стали, лишь плеснули ее немного в подоспевшую вскоре уху. Похлебав ухи, Павел окончательно пришел в себя, а мы от его медовухи впали в блаженное состояние — в самый раз для душевного разговора у вечернего костра. О чем только мы не переговорили! И об упомянутой Павлом Индии и заклинателях змей. И — глядя на высыпавшие в небе звезды — об освоении космоса. И о жизни при обещанном Хрущевым коммунизме… В общем, рассуждали обо всем, что приходило в голову, и так хорошо было на душе!
Наутро, подловив подустов про запас, простились с Павлом как с закадычным уже другом в полной уверенности, что снова встретимся с ним через год.
Через год на Акавас я не попал, подвернулась заманчивая возможность съездить в Югославию, считавшуюся тогда у нас полукапиталистической страной. А потом наша дружеская четверка как-то рассыпалась, удалось получить отпуск одновременно только с Сашей, и мы с ним тем же путем приплыли к Акавасу с женами и детьми: и у него подрастали дочка с сыном, и у меня.
Это было, пожалуй, самое счастливое мое лето. Радости детей усиливали ощущение счастья и у нас, взрослых. А дети словно оказались в сказочной стране. Вылезут утром из палаток — в двух шагах ждут их омытые росой кисти спелой дикой клубники. Полакомившись ягодами, можно сбегать к старой черемухе возле устья Акаваса. В ее густой, раскидистой кроне обитает семейство рябчиков. Интересно понаблюдать за их суетой, людей они не боятся. А тут еще к бурному восторгу нашего младшего поколения повадился подглядывать за нами любопытный зайчишка. Сядет поодаль, поглазеет на нас, пошевеливая ушами, и ускачет до следующего утра.
Днем — купание вволю. И к рыбалке дети приохотились. Сделали мы им коротенькие удочки с толстыми, чтоб не запутывались и не рвались, лесками, с крупными крючками: пусть, дескать, научатся насаживать червяков и закидывать их в реку. И поди ж ты — даже на такие примитивные снасти нет-нет да зарилась рыба. Вижу однажды: мой четырехлетний парнишка «воюет» с кем-то. Перекинул удилище через плечо и то шагнет вперед, то попятится. Подбежал я к нему, перехватил! удилище и… выволок на берег солидного, килограмма на три, жереха. Доныне хранится в нашем семейном фотоальбоме снимок: гордый рыболов держит, поднатужившись, на весу рыбину длиной чуть меньше его собственного росточка.
Всесоюзный водный туристский маршрут по верховьям Белой к этому времени уже приобрел довольно широкую известность. Теперь частенько мимо нас проплывали на резиновых надувных плотах ватаги любителей путешествий. Иногда мы перекликались с ними, узнавали, кто откуда. Плыли чаще всего уфимцы, москвичи, свердловчане, магнитогорцы, была одна группа даже из Чехословакии. Словом, людно стало на реке.
Как-то проплывали двое москвичей на байдарке. Один работал веслами, второй на ходу размахивал спиннингом, закидывал то влево, то вправо блесну. За байдаркой тянулся длинный «хвост»: насаженные через жабры на капроновый шнур живые рыбины, главным образом щуки. Рыболовы эти пристали к берегу ниже нашего бивака, в конце переката, принялись обустраиваться на ночь. Ничего против такого соседства мы не имели бы, но один из них, дюжий парень, пришел с топориком в березняк, начал валить молодые деревца. Пришлось поскандалить с ним. Мы возмущенно кричим, а он, не обращая внимания на наши крики, рубит. Что мы могли предпринять? Устроить драку, кинуться с топором против топора?
Утащил парень срубленные березки на свой бивак. Смотрим, поставили палатку и соорудили несколько треног. Затем поотрубали головы щук, подвесили тушки в этих треногах, накрыли зелеными ветками и развели внизу дымные костерки, решили, стало быть, подвялить свою добычу в дыму. Что у них из этого получилось — трудно сказать. Уплыли москвичи через два дня, оставив на мелководье множество щучьих голов с разинутыми страшными пастями. Это было жуткое зрелище, оказавшееся предвестием беды. Надвигалась беда на нашу прекрасную, песенную реку, на ее рыбное богатство, на первозданные ее берега, на светлоструйный Акавас.
Как было уже сказано, после поездки в Югославию я провел у Акаваса шесть отпусков. С семьей и друзьями. И каждое лето удручало нас какой-нибудь неприятной новостью.
Следующее, второе по счету, лето. На сей раз добрались до Акаваса посуху. Павла застали на берегу Белой в мрачном настроении. Вот что он рассказал. Накануне приехали на подводе трое деревенских мужиков. Выгребли бреднем из ямы возле устья ручья более сотни тайменей. Увезти весь улов не смогли — не уместился на подводе. Павел был занят тем, что сбрасывал палкой оставленную ими дохлую рыбу в реку, чтобы не завоняла на берегу. Добрались-таки люди без совести до нашего заветного уголка.
Третье лето. Узнаем, что из Салавата пригнали за полтораста километров бульдозер, расчистили, выровняли спуск к реке по горному распадку. И много народу стало наезжать сюда в выходные дни на легковых машинах. Берег замусорили, загадили. Вырубили половину потомства березы-вековухи. Зачем-то сломали плетневый нужник, который я соорудил еще в первый наш приезд. Стая подустов в реке поредела — ловили рыбу сетями.
Четвертое лето. Дошла слава Акаваса до Стерлитамака. Приехала оттуда на грузовике пьяная компания. Перегородили сетью ручей, в полукилометре выше по течению вывалили в него ящик каустической соды. По этикетке на брошенном там ящике Павел определил, что в нем было. Все живое в ручье погибло. Зачем понадобилась этим вандалам набившаяся в сеть отравленная рыба? Если сами съели — поделом им! Но могли и в продажу пустить. Пути-то до Стерлитамака на машине всего три часа. К сожалению, у Павла не было возможности связаться с милицией. Хорошо еще, что пасеку его не тронули.
Пятое лето. Павла больше мы не увидели. Колхоз перенес пасеку куда-то в другое, более спокойное место. Взамен пригнали к Акавасу на откорм стадо бычков. Выжрало, вытоптало стадо траву на пышной прежде луговине. В жаркие часы пастухи загоняли его в тень у ручья. И там утоптало оно берега так, что начали хиреть и засыхать деревья, прежде всего нежная ольха. А нам не стало житья от расплодившихся при стаде оводов и слепней. Наш маленький земной рай постепенно превращался в ад.
И все же по старой памяти и в надежде на чудо — вдруг да все былое возродится! — провел я в полюбившемся месте еще один отпуск. Но надежда не оправдалась. Природа оказалась бессильной перед алчностью гоняющегося за сиюминутной выгодой человека.
Эти записки я набросал еще до того, как Акавас исчез совсем — залило его Юмагузинское водохранилище. Понимаю, водохранилище нужно народному хозяйству, по крайней мере, сейчас. Однако понимание не избавляет от грустных мыслей, от печали. Долго лежала рукопись в ящике моего письменного стола. Никак не мог я придумать концовку к ней. Искал слова, которые проняли бы читателя, взбудоражили его разум, отозвались болью в его сердце — и не мог найти. Но вот, кажется, сама природа, именуемая теперь окружающей средой, выдает эту концовку.
Магеллан, если не ошибаюсь, потратил на кругосветное плаванье три года. Мир казался тогда людям огромным, а его ресурсы неисчерпаемыми. Юрий Гагарин, облетев земной шар за 90 минут, назвал его шариком. Мир, оказывается, не столь уж и велик. Наш «шарик» под воздействием так называемой цивилизации, с одной стороны алчной, с другой безразличной к будущему, занедужил, затемпературил. Ученые бьют тревогу: океаны потеплели, растаяла треть арктических льдов. И все смешалось на нашей планете. Средства массовой информации с каким-то сладострастным придыханием — как же, привалили им сенсации! — сообщают об участившихся в последние годы природных катаклизмах континентальных масштабов. Залихорадило старушку Европу, когда-то гордо поставившую памятник последнему волку, — обрушились на нее небывалые наводнения и бури. Америку, которой мы так завидовали, сотрясают сокрушительные ураганы, почему-то носящие ласковые женские имена. Цунами неслыханной мощности оборвал в юго-восточной Азии сотни тысяч человеческих жизней. В жаркой Африке, где не знали, что такое зима, выпал снег. Что-то неладно стало и в нашей необъятной России: зацвели в январе на свою погибель сады, а в Сибири посреди календарной зимы вздулись реки…
Слушая подобного рода сообщения, я думаю: может быть, и то, что происходило у Акаваса, послужило одной из, пусть и малюсеньких, причин, вызвавших эти катаклизмы. У каждого из нас, наверно, был свой Акавас, свой любимый уголок в этом мире. И каждый что-то утратил. Не уберег. Причем, не кто-то со стороны повинен в этом. Не какие-нибудь инопланетяне вывалили в чудесный ручей ящик каустической соды. Не правительство страны распорядилось пригнать к Акавасу стадо на откорм и вырубить там березки 1941-го года рождения. Либо сами мы это сделали, либо при нашем попустительстве те, кто живет рядом с нами. И теперь мы пожинаем плоды всеобщей алчности и беспечности.
Тридцать уже с лишним лет тому, как один из моих приятелей выхлопотал для своих сослуживцев землю за рекой Уфой у деревни Дудкино. Долго хлопотал, а когда отвалили ему вдруг восемь гектаров неудобей, земли этой для небольшого коллектива оказалось многовато, потому что более четырех соток на семью тогда не полагалось. Пришлось приятелю вписать в список членов садоводческого товарищества и сторонних людей. Вспомнил он при этом и обо мне.
Я было замахал руками: ну их, твои сотки, мне свобода дорога! Но хозяюшка моя давно мечтала о садовом участке. По ее настоянию вступил я в товарищество, совершенно не представляя, к чему это приведет.
Нам выпало стать пионерами освоения заброшенных угодий пригородного овощеводческого совхоза, загубленного дураками и бездорожьем. За нами последовали другие товарищества. Теперь, если посмотреть на Зауфимье с правого, гористого, берега реки, взгляду открываются тысячи садовых домиков, рассыпанных среди курчавых дубрав. Вдоль по левому берегу растянулись километра на два останки бывших деревенских дворов. Сады подступили к ним сзади вплотную, словно намереваясь столкнуть их в реку. Наиболее сообразительные дудкинцы, потеряв работу, продали свои усадьбы горожанам, и те хозяйствуют на них на птичьих правах.
Поперек реки с промежутками в полчаса курсирует катер, давным-давно списанный в военном ведомстве. Он с Дудкинской переправы и на зимний отстой не уходит. Городские предприятия подогревают Уфу — Уфимку — теплыми стоками, отчего даже в крещенские морозы лед на ней ненадежен. Рядом с тропой, протоптанной по льду, вздыхает, колышется вода в промоинах. Нет-нет да угодит в одну из них торопливый садовод, решивший попариться в субботу в своей баньке или забрать из садового погреба банку с заготовленным на зиму соленьем, и поминай как человека звали. Поэтому катеристам вменено в обязанность плавать по пробитой через ледяной массив дорожке, не позволяя ей замерзнуть.
Садоводы, люди теперь большей частью пожилые, стабунившись на берегу в ожидании катера, философствуют о том о сем, критикуют политику властей. Лет десять все дружно ругали Горбачева и Ельцина. Иногда разговор касался печальной участи деревни Дудкино. Слышу как сейчас надтреснутый голос дедка с орденом Отечественной войны на куртке:
— Откуда, думаете, взялось ее название? Жил, говорят, стрелец по прозвищу Дудка, деловой, видать, был мужик: выписал у царя Алексея Михайловича лицензию и держал тут перевоз. Тут как раз пролегала главная в ту пору дорога в Сибирь…
— Не у царя, а при царе Алексее, — поправил рассказчика старик, присевший на свою ношу — обернутые газетой обрезки досок. — Стал бы тебе царь выписывать лицензию! И слова-то такого в те времена не знали.
— Ладно, не у царя, так у воеводы уфимского бумагу выправил, не в этом суть. Два ли, говорю, три ли века простояла деревня имени Дудки, и нате вам — разорили…
— Помните, когда мы начинали, в деревне и магазин какой-никакой был, и школа, — вставила слово женщина, которую спутники называли Андреевной.
— Школу, я слышал, продали на слом за два миллиона рублей.
— Два миллиона?! Кто ж ее смог купить?
— Да хоть бы и ты купила. Продали до того еще, как в деньгах срезали нули, когда все мы ходили в миллионерах.
— А-а. Выходит, недорого взяли. Одних досок из обшивки школы хватило бы на пяток таких, как у меня, домиков…
Взревел, отчаливая от противоположного берега, катер. Разговор оборвался.
Дудкино считалось частью городского района и в казенных бумагах именовалось поселком, а по укладу жизни это была деревня как деревня. С упразднением совхоза половина ее жителей разъехалась кто куда, остальные ждали предоставления квартир в городе и жили тем, что Бог пошлет: сажали картошку, держали кое-какой скот. Я близко познакомился с ними благодаря своим соткам.
Меня, как многих горожан, обуяло стремление вырастить что-нибудь плодоносящее, перехитрить природу с ее зимними морозобоями, весенними заморозками и потопами. Уфимка трижды, не считая ежегодных терпимых наводнений, затопила наши домики до крыш. Пережив стихийное бедствие, мы все начинали почти заново. Коренные дудкинцы, глядя на нас, посмеивались: мол, зря стараетесь, не дождетесь тут яблок, климат для яблонь у нас неподходящий, слушаете, чай, сводки погоды — на нашей низине всегда холодней, чем наверху, в городе. Яблок мы все-таки дождались, климат на Земле, говорят, помягчел. Но тут подвело меня сердце. Можно сказать, раздался первый звонок, приглашая меня на тот свет.
По моим расчетам, должны прозвенеть, как в театре, еще два звонка. Мы с женой, решив держаться до третьего поближе к природе, подальше от городской суеты и стрессов, перебрались жить на свой садовый участок. До инфаркта я успел срубить из выловленных в реке осиновых бревен избенку, сложил кирпичную печку — удачная получилась печка. Под потолком горит электрическая лампочка, о событиях в мире сообщает транзисторный приемник — чем не жизнь! При редких вылазках в город за продовольствием мы свое исчезновение объясняли знакомым тем, что предпочитаем жить на загородной даче. Дача — это звучит!
Таким вот образом мы оказались свидетелями предсмертных лет деревни Дудкино. Она умирала на наших глазах. К прошлому году в деревне осталось шесть или семь семей, прописанных в ней. Для городской администрации они были лишней головной болью, и потому последних дудкинцев известили, что изыскана наконец возможность переселить и их. Не в фешенебельный район, конечно, а на другую окраину города, но и там квартиры — с удобствами, не надо по нужде выскакивать на двор.
Будущим новоселам было сказано также, что ордера на квартиры они получат лишь после того, как разрушат свои деревенские избы. Приедет комиссия, проверит, все ли как надо сделали. Чтобы, значит, никто в эти избы не вселился и администрация не нажила опять ту же головную боль. И дудкинцы — кто с шутками-прибаутками, кто со слезами на глазах — принялись рушить свои родовые гнезда. Одна только баба Клава уперлась:
— Никуда я не поеду, помру тут!
Сын ее, Андрей, и так и эдак к ней подступался, ему-то, молодому, хотелось обрести цивилизованное место жительства, а мать не соглашается, и все тут.
Мы покупали у бабы Клавы молоко, то хозяйка моя к ней ходила, то я. Я не знаю ее фамилии, в деревне принято было называть друг друга по имени, иных по отчеству, а ее — баба Клава да баба Клава, ну и мы — как все. Ходить к ней было дальше, чем к другим деревенским, кто держал корову, но понравилась нам старушка своей приветливостью, словоохотливостью и опрятностью. Приду, бывало, к ней ранним утром — она на миг вся засветится, тут же засуетится:
— Ай, миленький, я еще прибраться не успела, ты в горницу уж не заглядывай. Не знала я, придешь седни, нет ли, а все ж банку молочка для вас оставила, вот…
В деревне считали ее отмеченной Богом — потому у нее и корова удоистая, и огород урожайный. Нельзя, говорили, обижать бабу Клаву — Бог за это накажет. Маленькая, сухонькая, она была трудолюбива, как пчела, и не по летам проворна. Соседи за неимением в деревне хотя бы фельдшерского пункта шли со своими хворями к ней, и всем она помогала ласковым словом и умным советом. Когда-то, в молодости, работала она в больнице санитаркой и знания, приобретенные тогда, сохранила.
Знал я и ее старика, деда Пашку. Не Павлом, не Пашей его звали, а именно Пашкой. Деда не то чтобы не уважали — смотрели на него со снисходительной улыбкой. Он был чудак, почти каждый день совершал прогулку в город, причем, поднявшись на гору, не садился ни в автобус, ни в троллейбус, хотя как ветеран войны и труда имел право ездить бесплатно, а непременно шел пешком от Выставочного центра до торгового, километра, пожалуй, три вдоль транспортной магистрали, рассекающей парковый массив, потом тем же путем возвращался обратно. Для здоровья, говорил, полезно. Заботу о своем здоровье дед Пашка совмещал с нехитрым бизнесом. На прогулки он отправлялся с рюкзачком за спиной, заткнув спереди под его лямки предмет бизнеса — очередное топорище.
Иногда я встречался с ним перед подъемом на гору. Дед Пашка был старше меня лет на десять, но я не мог угнаться за ним, мой «мотор» тянул слабовато. Ради попутной беседы легконогий старик убавлял шаг.
Как-то я поинтересовался, какую древесину использует дед для топорищ: они были розоватые, с красивым природным рисунком.
— А ветлу, — ответил дед Пашка. — Принесла вода весной дерево, оставила напротив моих ворот. Я его распилил, расколол, положил под крышу сушить. Большой у меня запас.
— Так ведь у ветлы древесина мягкая, — удивился я. — Обычно на топорища берут березу, клен…
— И береза, и клен — тяжелые. Зачем рукам лишняя тяжесть? Ветла — она мягкая, верно, зато и вязкая, не расколется. А весу в ней… на-ка, сам прикинь. Умный человек, коль дать на выбор, мое топорище выберет.
— Убедил, дед!
— А черенки у твоих лопат какие? Небось из магазина, березовые? С такими лопатами мне и моей бабке хоть ложись и помирай. Ими пустыми на огороде помахать — и то руки оборвешь. Я уважаю липовые черенки. В них весу — тьфу, а прослужат не менее березовых.
— Ну да уж!
— А ты испытай. Сруби весной прямую липку, ошкурь, положи сохнуть. На другой год не нарадуешься…
Случалось, дед пускался в рассуждения политической направленности.
— Ты на последних выборах за кого голосовал? За Зюганова? — спросил он у меня. — Садоводы у причала больше за него высказывались. А я — ни за кого. Посмотрю еще, как дальше дело пойдет. При социализме, конечно, кое-что лучше было. Стеклотару, к примеру, намного дороже принимали. Я, бывало, пустую бутылку на берегу подберу, сдам за двадцать копеек и куплю буханку хлеба. А теперь купи-ка! Вон их, бутылок, сколько валяется, а никто не подбирает. Неохота ради той же буханки тащить в гору полный рюкзак бутылок. Вот я и взялся за топорища. Продам одно, бабке своей булочку куплю и себе на четвертинку отложу. Бабка у меня строгая, тратить пенсию на водку не позволяет, лучше, говорит, сыну со снохой деньги отдам, пусть радуются. Ну и ладно. Я себе могу еще заработать. К капитализму тоже можно приспособиться…
Однажды поздним вечером, услышав крики со стороны реки, я пошел полюбопытствовать, что там происходит. Оказалось, у катера погнулась лопасть гребного винта, должно быть, от удара о льдину, дело было в декабре, по реке шурша плыло ледяное крошево. Катер стоял, приткнувшись к левому берегу, в ожидании ремонта. А на правом, городском, смутно чернела одинокая фигура, и в морозном воздухе звучал крик деда Пашки:
— Клава я тут. Я живой!
Дед успокаивал свою старуху, а она в больших, не по ногам валенках с укороченными голенищами, длинной, — опять же не по фигуре, надо думать, — дедовой телогрейке сновала возле катера, растерянно восклицая:
— Господи, что ж делать-то? Куда ж Сашка запропастился? Лодку бы его отомкнуть!..
Сашка, он же — Александр Григорьевич, сторожил наши сады. Как выяснилось, в это время совершал обход доверенных ему участков. Но вот он вернулся с обхода, отомкнул плоскодонку, опрокинутую на берегу. Стащили ее под обрыв, столкнули, ломая прибрежный лед, на воду, и Александр Григорьевич, пренебрегая опасностью, отправился за дедом Пашкой. Минут через двадцать старик ступил на родной берег. Баба Клава на секунду, как бы невзначай, ткнулась головой ему в грудь, затем побранила:
— Что ж ты, непутевый, так запозднился? Я уж и не знала, что думать, пока не услыхала твой крик! Озяб, наверно, и проголодался, пойдем скорей домой!..
Последний раз я увидел деда Пашку спускающимся с горы. Шагал он как-то неуверенно, ступал нетвердо.
— Что это, дед, тебя пошатывает? — шутливо спросил я, поздоровавшись. — Никак, выпил маленько?
Он остановился, и я, приглядевшись, заметил, что лицо у него, обычно румяное, сильно изменилось, приобрело землисто-серый цвет…
— Хвораю… В поликлинику ходил, да не помогли. Лекарств от старости нет…
Спустя месяца три после этой встречи неожиданно в нашу дверь в саду постучалась баба Клава. Пришла одолжить немного денег. Стояла зима, в садах кроме нас и сторожей — ни души, и у деревенских, видно, занять не удалось. Жена моя пригласила гостью выпить чашку чаю, но баба Клава отнекалась, лишь присела на минутку на придвинутую к ней табуретку.
— Некогда засиживаться, дел у меня много. Слыхали, нет ли — Паша ведь мой умер, — сказала она, почему-то пряча глаза.
— Как умер?!
— Ну как… Рак у него в легких обнаружился. Слава богу, недолго мучился, сгорел как свечка… Отвезли на городское кладбище, на Южное. Похороны нынче больно уж дорого обходятся. Я телку за шестьсот рублей продала, и эти деньги, и остальные — все ушли… Завтра сороковой день, надо хоть бутылку водки купить, помянуть. Я бы долг вам молочком вернула. Когда корова отелится…
Денег ей мы дали. Через месяц она снова пришла — сын, объяснила, пенсию ее потратил, хлеба не на что купить. Опять полсотни рублей дали. А весной на катере я услышал, что баба Клава, похоронив своего старика, пристрастилась к водке, ради нее, злодейки, ходит по знакомым, деньги занимает. Вот уж от кого никто этого не ожидал! Ну, сын ее Андрей пьет, так он — мужик, все мужики деревенские пьют от безделья, почти не просыхают. А она-то!..
Грустно стало нам с женой от такой новости. В наивной надежде спасти светлую душу от пагубы постановили мы денег бабе Клаве более не давать.
Минули весна и лето. Глубокой осенью случилась история с ордерами на квартиры. Баба Клава, как было уже сказано, переезжать отказалась.
Соседи ее — из тех, что хозяйствуют на птичьих правах, — видели, как Андрей полез на избу рушить кровлю. Мать с причитаниями — за ним. Он отдирает рубероид, она то под гвоздодер сунется, то под топор. Андрей рявкал:
— Уйди, мамань, ударю ведь!
— Ударь, сынок, ударь, — соглашалась она. — Скорей отмучаюсь…
Наконец после очередного выкрика Андрея баба Клава сказала:
— Ладно, спущусь и лягу, ты засыпь меня бревнышками, буду лежать, как в Мавзолее…
До вечера Андрей успел отодрать рубероид, разобрать обрешетку крыши и сбросить стропила. Наутро на наш берег переправились три человека из городской администрации. Убедились, что избы, подлежащие разрушению, разрушены. Вид бабы-клавиной избы без крыши их тоже удовлетворил. Потом всем, кому положено, выдали ордера на вселение в городские квартиры. Кружным путем, по разбитой вдрызг дороге прибыли нанятые в городе грузовики, увезли переселенцев с их скарбом. Андрей с женой уехали, баба Клава, как ее ни уламывали, осталась жить в родных стенах…
Катер наш — не только транспортное средство. Он еще тем хорош, что у его причалов можно, как на восточных базарах, пообщаться с людьми, услышать, что в жизни нового. Упомянутая Андреевна, пенсионерка из учителей, содержала в сарае по соседству с бабой Клавой кроликов, через день приходила в свое хозяйство, чтобы подкинуть подопечным корму, и регулярно сообщала собравшимся на переправе, что старушка жива, но худо дело — пьет она беспрерывно. Однажды, когда река ненадолго встала, баба Клава и сама появилась на берегу. По коварному льду, сторонясь людей, перебралась на другой берег, отправилась в город. Должно быть, получила там пенсию, ковыляла назад с тяжелой ношей: за спиной — дедов рюкзачок, в руках — пузатые сумки. Запаслась, видать, продуктами и выпивкой.
Где-то в конце зимы я решил навестить ее. Подумалось: может быть, сумею как-нибудь помочь бедолаге выбраться из беды? Двор бабы Клавы был занесен снегом, с потолочного перекрытия обезглавленной избы свесился гребень огромного сугроба, будто набежала туда океанская волна да и застыла. Снег был кое-как раскидан лишь возле калитки и крыльца. Потянул дверь — оказалась незапертой. В прихожей встретила меня лаем одноглазая бабкина собачонка. Хозяйка сидела в горнице на кровати, перед ней на голом столе — миска с вареной картошкой и початая бутылка. Но взглянула бабка на меня осмысленно, правда, без прежней приветливости во взгляде. Не успел я рта раскрыть, как она упреждающе сообщила:
— Молока у меня теперь нет, Андрюша корову мою продал…
— Да я не за молоком, просто поговорить заглянул, — сказал я.
Присел без приглашения на шаткий стул.
— Как поживаешь, баба Клава?
— Как видишь…
— Вижу — выпиваешь. Слышал — беспрерывно. Зачем же ты так, баба Клава?
— Зачем?.. Думала, так скорей помру. Да Бог смерти не дает. А Паша, поди, меня ждет…
— Может, и ждет, но не такую, как сейчас, а прежнюю. Раз ты Бога упомянула, подумай-ка вот о чем: не вольна ты распорядиться жизнью, которую дал Он. Мой тебе совет: переберись к сыну с невесткой, квартиру ведь вам на всех предоставили. Доживешь свой век по-человечески…
— Не больно-то я там нужна… Наталье, пока тут жили вместе, я поперек горла стояла. Молчком она терпела, но я-то чуяла, о чем думает-мечтает. Сама со свекровью жила. Пускай свое гнездо вьет. И у меня тут все — свое. Шарик вот, хоть и кривой, да мой. — Шарик, внимательно слушавший хозяйку, пристроившись у ее ноги, шевельнул хвостом. — Его садоводы под зиму щеночком бросили, может, из жалости убить хотели, ударили — глаз вытек. Уж и не жилец вроде был, а Паша его подобрал. А там ведь, в городе, его в квартиру не пустят.
Я не нашел, как опровергнуть этот бабкин довод. Оставалось только обойти его и выкинуть свой последний козырь:
— Баба Клава, ты представляешь, во что превратится твоя изба через месяц? Потечет с потолка, все отсыреет, заплесневеет… Как ты тогда?
— Как-нибудь. Может, Господь к тому времени приберет меня. Виновата я перед Ним, да авось смилостивится.
Не удалась моя миссия.
День уходил за днем, наступил апрель, месяц веселый и суматошный. Он у нас часто бывает жарче мая. С тихим шорохом оседал снег. По ту сторону реки побелели, подсохнув, обнажения гипса на обрывистых кручах. Над ними островки осины словно накинули на себя зеленовато-коричневую кисею — первыми почувствовали весну, изменили цвет. На нашем берегу вытаяли края речного обрыва, волнующе запахло влажной землей. А вот и первый ручеек затренькал, сбегая вниз в набухающую реку.
Жаль, не бывает на Уфимке у наших садов ледохода с его шумом и треском, со встающими на дыбы льдинами. Лед незаметно уходит еще в марте. Но все равно в апрельские дни тянет меня к реке, там глазу просторней и дышится легче.
В один из таких дней увидел я бабу Клаву, может быть, последний раз. Рослый Андрей тащил мать к катеру, просунув руку ей под мышку. А она то и дело останавливалась и, обернувшись, пыталась поклониться в сторону двора, с которым была связана почти вся ее жизнь.
— Хеппи-энд! — блеснула знанием английского языка Андреевна, тоже наблюдавшая эту картину. То есть можно сказать, что у истории с бабой Клавой конец счастливый.
Васена полоскала в реке белье. Рядом в лодке, приткнутой носом к песчаному берегу, ползал ее младший сын Костька. Васена сунула его туда, чтобы не лез в воду. Костька ползал, ползал и вдруг — бултых, кувыркнулся с кормы в реку. А чуть ниже по течению — яма с водоворотом…
С этой ямой связана печальная история. В один из выходных дней переправились на эту сторону городской житель с женой, приманила их полоска песка, на которой можно полежать, позагорать. Сначала они, пристроившись под кусточками, выпили-закусили. Потом муж полез купаться и, дурачась, заорал: «Тону!» Жена кинулась спасать его, хотела, как рекомендуется поступать в таких случаях, схватить за волосы. Он увернулся, сказал, что шутит. Жена возвратилась на берег, а он возьми да и вправду утони! Минута прошла, другая, а его нет. Жена — в крик. На ее отчаянные вопли сбежались жители деревни. Кто-то сбегал к катеру, стоявшему неподалеку, принес багор. Двое парней столкнули на воду лодку, принялись шарить багром в водоворотной яме. Но не нашли утопшего, поглотила его коварная Уфимка.
Все это мгновенно вспомнилось Васене, когда ее малец упал в воду. Захолонуло у женщины сердце. Выронив из рук мужнину рубаху — так и уплыла рубаха белым пузырем, — она скакнула в реку, выхватила ребенка из быстрой струи. Поднялась с ним, ревущим навзрыд, на высокий берег, не зная, что делать. Внизу остался таз с бельем, надо его дополоскать, а куда мальца деть, как обезопасить? Дома никого не было, муж отсыпался в садовой сторожке — он охранял участки одного из садовых товариществ и недосыпал ночами; старший сын с дочкой ушли по ягоды. Тут наткнулась Васена взглядом на свою козу, привязанную к вбитому в землю колышку, и нашла решение. Сходила домой, вернулась с бельевой веревкой, обвязала Костьку одним ее концом под мышками, другой конец привязала к колышку. Пускай, дескать, малец попасется на травке вместе с козой, пока сама она управится с бельем.
Вскоре, совершив очередной рейс, к берегу пристал катер, с него сошла толпа садоводов, и один из них, мужчина средних лет, окликнул Васену сверху:
— Эй, хозяйка, чей ребенок тут ползает, не твой?
— Мой. А что?..
— Что ж ты, фашистка, делаешь? Разве можно так обращаться с детьми?
— Это кто фашистка? Я — фашистка?!
Для людей Васениных лет, чье детство пришлось на годы Отечественной войны, худшего оскорбления нет и поныне. Слово «фашист» вобрало в себя недетскую ненависть к врагам, обрекшим нас на неисчислимые страдания. Васена разъярилась и пошла на обидчика со свернутым в жгут полотенцем в руке:
— Я тебе счас заткну твой поганый рот!
— Да она, видать, ненормальная! — воскликнул мужчина, обращаясь к сошедшим вместе с ним с катера садоводам. — Дернуло меня связаться с ней!.. — И поспешил своей дорогой.
— Чтоб язык у тебя отсох! — прокричала ему вслед Васена. — Чтоб у тебя член на пятке вырос!..
Другой садовод засмеялся, услышав ее странное проклятие, спросил, как это понимать, зачем на пятке-то…
— А для неудобства. Чтоб каждый раз, как надо помочиться, пришлось снимать сапог, — ответила она и тоже засмеялась. Она была отходчива, если и сердилась, то недолго.
Васене по деревенскому обычаю пытались присвоить какое-нибудь прозвище, но как-то не прилипали к ней прозвища. Мишка-охальник, нечистый на руку парень, отсидевший некоторое время за кражу, попробовал было — как сам потом объяснял, «шутя-любя» — опять примерить к ней прозвучавшее после происшествия с Костькой слово «фашистка». Васена, прослышав об этом, прилюдно накрутила ему ухо, как нашкодившему мальчишке, и опозоренный Мишка снова на несколько месяцев исчез из деревни.
Васена была, пожалуй, самой примечательной фигурой этого медленно, но неотвратимо угасавшего селения. Резко выделяли ее среди дудкинцев бесстрашная, напористая натура и зрелая, не увядшая даже к сорока годам женская красота. При первой встрече с ней одни мужчины удивленно разевали рот, другие терялись, впадали в необъяснимую робость, в особенности — слыша ее речь, пересыпанную крепкими словечками, какие не от всякой женщины услышишь. Мне, когда я видел Васену, почему-то каждый раз вспоминалась украинская песня про черные брови, карие очи, хотя глаза ее под угольно-черными бровями были вовсе не карие, а цвета апрельского неба. Уже после того, как связало нас близкое знакомство, выяснилось, почему вспоминалась мне эта песня. Род Васены через деда, переселенца с Украины, восходил к лихому запорожскому казаку. Должно быть, от того казака передались ей и сильный характер, и статная фигура, и черты лица, присущие красавицам-хохлушкам.
В Дудкино мало кто рисковал угодить на язык или под горячую руку этой не обиженной при раздаче мускульной силы бой-бабы. Она даже катеристов, людей сторонних, вогнала в трепет. Стоило Васене ступить на катер, как катерист тут же, независимо от расписания рейсов, запускал двигатель и доставлял ее на нужный ей берег. Такому привилегированному положению Васены предшествовала еще одна история.
Мы, обыкновенные пассажиры, на катериста, взирающего на нас сверху, из рубки, посматриваем с боязливой настороженностью. В нас заложен страх перед любой, даже самой мало-мальской властью над нами. Страх перед всеми, от кого мы в той или иной степени зависим.
Чем, казалось бы, может навредить мне катерист? Да найдется чем. Спускаюсь я, к примеру, с горы, спешу в свой сад. Слышу — катер отходит от противоположного берега. Ах, думаю, успеть бы на этот рейс, иначе потеряю полчаса в ожидании следующего. Я ускоряю шаг, затем бегу мелкой старческой трусцой. С последнего откоса — глинистого, скользкого — сползаю задом наперед, боясь упасть. Уф-ф! Еще шагов пятнадцать-двадцать, и я встану на «козырек» катера, — он у нас удобный, открытый спереди, был сконструирован для армейцев-десантников с расчетом на то, чтобы могла въехать в него боевая машина. Я уже уверен, что вот-вот достигну цели. В этот самый момент катерист, глянув на меня насмешливо, врубает газ, отчаливает. Без меня…
Я смотрю вслед уходящему катеру, задыхаясь от обиды и бессильной ярости. Сволочь он, этот катерист, сволочь, сволочь!.. Однажды я сделал ему замечание за то, что сквернословил при женщинах и детях, так вот припомнил он мне это. Но попробуйте доказать, что он — сволочь! Скажет, глядя на вас невинными глазами: «Вы же сами, блин, ругаетесь, если нарушим расписание! Вон у меня «Маяк» вещает, я отчалил по сигналу точного времени, пассажиры могут подтвердить…»
Не знаю, как на других переправах, а у нас на Дудкинской одно время работала на катере городская пьянь, которой, судя по всему, идти было больше некуда. Наверное, и алкаши эти были когда-то люди как люди, выучились на судоводителей, но мало-помалу спились и сошлись на непрестижном суденышке. Зарплата у катеристов незавидная, работа скучная: мотаться от темна до темна от одного берега к другому с томительными перерывами между рейсами. Но была у этой работы и привлекательная для них сторона: перерывы можно скрасить выпивкой. Добыть выпивку и при мизерной зарплате не так уж сложно, дело это давно отлажено.
При необходимости катер можно поставить на прикол, сославшись на какую-нибудь неисправность. Или же как бы случайно завести его на мелководье и посадить на мель. Ничего страшного, в далекой Павловке отшлюзуют суда, к концу дня вода в реке прибудет, и катер сам по себе сойдет с мели. А покуда он стоит, поработают на переправе бойкие лодочники, с ними все заранее обговорено. Заснует по реке пара моторных лодок, перевозя жаждущих попасть на другой берег. Их, жаждущих, пришедших в надежде на катер, — толпы. Плата за услугу — по конъюнктуре. К вечеру в карманы лодочников набегают приличные деньги, и проворные ребята, глядишь, уже тащат из города на катер ящик пива и авоську с напитками покрепче.
Однажды утром после ночной попойки дежурный катерист принялся опохмеляться и доопохмелялся до полной невменяемости. Он как-то оторвал перегруженный пассажирами катер от правого берега, а довести его до левого оказался не в состоянии. Повис, ничего не соображая, на штурвале. Катер зарыскал, закружил посредине реки.
Утро в тот день выдалось непогожее, мрачное. Дул, навевая тревогу, порывистый, против речного течения ветер, по темной реке ходили высокие белогривые волны. Неуправляемое судно, похожее на совок, развернувшись навстречу набегающим волнам, вдруг подрезало одну из них низко опущенным «козырьком», и волна эта вкатилась в пассажирский отсек, сшибла с ног несколько человек, стоявших впереди, остальных сбила в плотную толпу под рубкой. Центр тяжести катера переместился, «козырек» приподнялся и стал задевать лишь гребни волн, но кто бы мог поручиться, что он не поднырнет под волну снова и катер не пойдет в конце концов ко дну?
— А-ах! — выдохнула толпа пассажиров и замерла в ужасе, стоя по колено в воде.
И тут же взвился над рекой пронзительный детский крик:
— Мама-а!
Толпа зашевелилась. Взгляды обратились к пяти-шести спасательным кругам, висевшим под окном рубки. Назревала паника, она могла привести к гибели даже тех, кто умел плавать, — люди при таких обстоятельствах теряют разум, многие уже готовы были кинуться за борт. Панику предотвратила Васена.
На правом берегу стоят, приткнувшись к горе, несколько домов, Васена полчаса назад переехала туда, чтобы переговорить с хозяйкой одного из них по какой-то надобности, а теперь возвращалась обратно и вот оказалась среди охваченных ужасом пассажиров катера. Может быть, она единственная не потеряла голову — раздался ее повелительный голос:
— Стойте все, где стоите!
По коротенькому трапу Васена взлетела к двери рубки, ворвалась внутрь, рывком откинула от штурвала бесчувственного катериста и скомандовала стоявшей тут же в растерянности молоденькой билетной кассирше:
— Надька, рули!
— Я же… я не…
— Рули! Тыщу раз видела, что надо делать!
Надька неуверенно взялась за штурвал, слегка крутнула его. Катер, повинуясь девчонке, отвернул «козырек» от набегающих волн. Надька, осмелев, догадалась убавить скорость и минуты через две-три довела судно на малом ходу до левого берега, уткнула его в песок. Пассажиры, кто хваля Господа за спасение, кто матерясь, ринулись на сушу. Повозмущались, погалдели некоторое время на берегу и мало-помалу разошлись, разбрелись по своим садам.
Услышав от кого-то из них о том, что произошло на реке, к причалу прибежал катерист Саня Кондров, которому предстояло через пару часов сменить виновника происшествия. Саня — по происхождению дудкинский мужик. Его семья одной из первых покинула деревню, перебралась в город, но Саню тянуло к милым с детства местам, тянуло к земле, он приобрел участок в коллективном саду и нанялся работать на катере. Он тоже попивал на вахте, но внутренние тормоза у него были понадежней, чем у остальных членов команды, да и жена, живя летом в саду, держала его под надзором, поэтому он не перепивал до такой степени, чтобы допустить несчастье.
Саня, перетащив своего бесчувственного товарища в каютку, расположенную позади рубки, откачал с помощью Надьки набежавшую в катер воду. Переправа снова заработала.
Все, казалось, пришло в норму, но Васена никак не могла успокоиться. Покончив с утренними домашними хлопотами, она спустилась к реке, забралась в свою привязанную длинной цепью к дереву лодку, посидела, задумчиво глядя на катер. Лодку эту сколотил муж ее Гриша для того, главным образом, чтобы ловить плывущие по реке бревна на дрова.
В былые годы, когда бесполезно звучал правильный в общем-то лозунг «Экономика должна быть экономной», по Уфимке лесу проплывало видимо-невидимо, — и с берегов его в полую воду смывало, и от длинных плотов, когда на излуках ударяло их о крутояры, отрывались и рассыпались связки бревен. Жителям прибрежных селений от Павловской плотины до самой, наверное, Камы оставалось лишь поработать баграми, чтобы набрать бесплатных дров сколько душе угодно. Впрочем, это к слову пришлось, речь-то — о Васене.
Так вот, посидела Васена, подумала, затем сходила к себе во двор за веслами и, отомкнув лодку, погребла к правому берегу.
Там, неподалеку от места, куда причаливал катер, висел над омутом, касаясь ветвями воды, подмытый половодьем тополь. К нему и подгребла Васена.
Случалось, что глубокой ночью или под утро катер взревывал в неурочный час и при включенном прожекторе подходил к этому тополю. Несколько раз Васена, разбуженная шумом, выходила во двор и наблюдала за странными, даже таинственными действиями дежурного катериста или его собутыльников. Кто-то, издали трудно было разглядеть — кто, склонялся с «козырька» катера к воде, перебирал руками, как бы вытягивая что-то из реки. Если подумать, что выбирали поставленную там рыболовную сеть, то очень уж недолго продолжалось это действо, сеть так быстро не выберешь. Через две-три минуты катер снова взревывал двигателем и возвращался на свою ночную стоянку. У Васены зародилась догадка, и сейчас она решила проверить, насколько догадка эта верна.
Пошарив взглядом среди раскачиваемых течением ветвей, она обнаружила привязанную к стволу веревку. Веревка другим концом уходила в воду. Васена потянула ее и, поднатужившись, вытянула наверх пятидесятилитровую флягу, утяжеленную увесистым камнем. Пристроив флягу у борта лодки, открыла крышку. В ноздри ударил крепкий уксусно-сивушный запах.
Догадка Васены подтвердилась: катеристы держали в омуте флягу с брагой, или по-местному — кислушкой.
А зачем, спросите вы, кислушка, коль добыть водку, как было сказано, не очень-то уж сложно? Так-то оно так, но опасно было слишком часто устраивать фокус с мнимым ремонтом или посадкой катера на мель — жители деревни и садоводы могут расшуметься, жди тогда неприятностей. С другой стороны, закоренелый пьяница, если уж он начал пить, не остановится до полной отключки, то есть до тех пор, пока не потеряет сознание. Но бывает, что он еще в сознании, а водка кончилась. Водка кончилась, а душа горит, требует еще и еще. И случается это чаще всего среди ночи. Где ж ее, окаянную, ночью на реке добудешь? Тут-то кислушка и выручит. Да и утром, когда белый свет не мил, она же поможет раскрыть глаза. Вот и обзавелись катеристы вместительной емкостью, чтобы постоянно иметь под рукой хмельной напиток, а держали флягу в омуте на тот случай, если вдруг на катер нагрянет с проверкой начальство. К тому же в холодной воде Уфимки кислушка дольше не портилась, лишь набирала крепость.
Васена хмыкнула и решительно перевернула флягу вверх дном. Минут через пять она ступила с пустой флягой на катер, доставивший на правый берег несколько пассажиров. Саня Кондров с некоторым любопытством смотрел на нее, попыхивая сигаретным дымом у приоткрытого окна рубки. Васена, оставив флягу внизу, поднялась к нему.
— Вот, Саня, принесла вашу посуду, — сказала Васена. Голос у нее был спокойный, но в этом спокойствии чувствовалась такая угроза, что билетная кассирша Надька, сидевшая в углу на ящике, невольно съежилась.
Саня Кондров ничего в ответ не сказал, лишь ухмыльнулся.
— Хотела в реку кинуть, да жалко стало, вещь хорошая, — продолжала Васена. — Ты ее, Саня, унеси к себе в сад, в баню, может, поставишь для холодной воды.
— Благодарствую! — сказал Кондров, снова ухмыльнувшись.
— Ты, Саня, все ухмыляешься, — сказала Васена, слегка повысив голос. — Посмотрела бы я, как бы ты ухмылялся, если б этот охламон, — она кивнула головой в сторону каюты, где все еще валялся пьяный катерист, — утопил полсотни людей!
— Что ж мне теперь — плакать?
— Не о том речь. Ты, Саня, в команде старшой и еще не конченый человек, поэтому я с тобой разговариваю по-доброму. Ты доведи-ка до своего начальства, что пьянок на катере мы больше не потерпим. Этот алкаш пусть более тут не появляется, а ты и сам для себя заметь, и сменщикам передай: коль увижу на вахте кого с оловянными глазами — уж не пеняйте на меня. Покалечу, ей-ей, на всю жизнь покалечу. Оторву кое-что, не буду при Надьке говорить — что, и рыбам кину. Ты ведь меня, Саня, знаешь, верно?
— Как не знать!..
— Вот и ладно. Значит, договорились.
С тем и ушла Васена к своей лодке. Но дело с утренним происшествием на катере на этом не закончилось. Садоводы, пережившие минуты смертельной опасности, вернувшись ближе к вечеру в город, принялись звонить в разные учреждения и инстанции — в милицию, в мэрию, в редакции газет, на радио и телевидение, словом, подняли шум; и по городу, как от брошенного в воду камня, волнами побежали слухи о страшном происшествии на Дудкинской переправе. Как нередко бывает в таких случаях, правда обрастала домыслами, и доходило до нас потом, что в общественном транспорте пассажиры возбужденно обсуждали перипетии катастрофы на реке, якобы повлекшей гибель чуть ли не сотни людей.
На следующий день в Дудкино прибыл разбираться в случившемся человек из конторы речных переправ, кажется, сам главный начальник конторы, — вид у него был уверенный и властный. Он побеседовал с несколькими группами садоводов, переправившихся на левый берег, выспросил подробности происшествия и от имени своего учреждения поблагодарил участвовавшую в разговоре Васену за находчивость и решительные действия.
— Мне от вашей благодарности ни холодно ни жарко, — сказала в ответ Васена. — Вы вон Надьке, она ваша работница, премию дайте. Катер-то она спасла.
— Конечно, конечно! — согласился начальник. — И вообще, примем меры…
— Какие?
— Сейчас конкретно не скажу, обсудим у себя, подумаем.
— Чего тут думать! — возмутилась Васена. — Вы этих алкашей завтра же смените. Кондрова можно оставить, мы его сами прижмем, баловаться не позволим, а двух других уберите, чтоб и духу их тут не было!
— Завтра же не получится, — сказал начальник. — Это нереально. Переправа должна работать, а найти приличных катеристов не так-то просто. Трудно у нас с кадрами…
— Трудно! — фыркнула Васена. — Мастера вы, начальники, ссылаться на трудности! Легко только в бане писать, штаны не мешают, а вы ведь не в бане — за людей отвечать поставлены, вот и отвечайте!
У начальника брови поползли вверх.
— Ну вы даете, гражданка!
— Не всем… — парировала Васена, и стоявших вокруг хмурых садоводов это развеселило, раздался смех. Начальник, поддавшись общему настроению, тоже улыбнулся и сказал примирительно:
— Хорошо, перекинем сюда проверенных людей с других переправ, а там как-нибудь выкрутимся.
Команду катера в самом деле сменили, даже Саню Кондрова не оставили, перевели на соседнюю переправу, он вернулся к нам год ли, два ли спустя, потом в городской газете, в «Вечерке», напечатали зарисовку о нем как о передовом судоводителе и поместили снимок: Кондров в горделивой позе за штурвалом судна. На Дудкинской переправе утвердился более или менее строгий порядок. Если кто-то из катеристов увольнялся, то пришедшего на смену ему непременно осведомляли о каре, обещанной Васеной за выпивку на вахте, и в команде как бы по эстафете передавалось боязливо-уважительное отношение к ней.
Таким образом, треволнения, связанные с речной переправой, улеглись — благодаря, в немалой степени, и решительному характеру Васены. И думать она не думала, что «зеленый змий» вовсе не сдался, лишь затаился, что подкрадется он к ней самой с неожиданной стороны и ужалит так, что солнце в небе померкнет.
Однажды поздно вечером, когда уже стемнело, вернулся домой из своей сторожки муж ее, Григорий, как показалось Васене, мертвецки пьяным. Еле доплелся до кровати, рухнул, прохрипел:
— Умираю…
Васена собралась было обругать мужа, но воздержалась, испуганная его видом: в лице ни кровинки, глаза бегают как-то странно, не в лад… Из того, что Григорий успел сказать урывками, корчась от боли, выяснилось вот что. Шел из города на Долгое озеро рыболов, намереваясь поставить там на ночь сетешку. Неожиданный дождь загнал его в Гришину сторожку, у рыболова в рюкзаке была бутылка водки, по случаю дождя он предложил выпить… Выпили не так уж много, лишь ополовинили бутылку, и вдруг обоим стало плохо, очень плохо. Рыболов решил вернуться в город, ушел, оставив свой рюкзак в сторожке, на переправу. Григорий поспешил домой…
Минут через двадцать-тридцать он потерял сознание. Васена заметалась, не зная, что делать. Догадалась, что Гриша отравился, попыталась напоить его молоком, из этого ничего не вышло, молоко выливалось изо рта на подушку, муж не глотал. Немного погодя он дернулся всем телом и перестал дышать. Скончался.
Григорий был видный мужчина — рослый, могучего телосложения, да и лицом пригож. Влюбившись в него еще девчонкой, Васена больше ни на кого с женским интересом не взглядывала. Она могла поругаться с мужем, в семейной жизни всякое случалось, но Григорий, Гришенька оставался единственной ее любовью, светом в ее окошке…
Этой ночью в ее волосах появились первые седые пряди.
На рассвете старший ее сын Сергей побежал в город, чтобы сообщить о случившемся в милицию. Отец умер не от болезни, а был фактически убит, и милиция должна была разобраться, кто в этом виновен. Бежать далеко Сергею не пришлось. Поднявшись на гору, он сразу же наткнулся на милиционеров, хлопотавших возле трупа мужчины, — как выяснится позже, того самого, чья щедрость сгубила Григория.
Два милиционера переправились в Дудкино, допросили Васену, поговорили с садоводами, проведшими эту ночь в своих садовых домиках, забрали из сторожки в качестве вещественных доказательств рюкзак покойного рыболова и недопитую водку. К полудню добралась до деревни спецмашина с красным крестом, увезла тело Григория в морг. И там уже точно установили, что смерть наступила вследствие отравления жидкостью с высоким содержанием метилового спирта, проще сказать — поддельной водкой подпольного производства.
…После поминок Васена легла, не раздеваясь, на кровать и пролежала сутки неподвижно, будто окаменела, и ничто не могло вывести ее из этого состояния — ни испуганное перешептывание детей, ни доносившийся из хлева рев недоеных коров, ни визг проголодавшегося подсвинка. Дети потерянно ходили по дому, не решаясь громко разговаривать, лишь дочь, Юля, изредка подходила к матери и жалобно взывала:
— Мам! Ну, мам!..
Наконец Васена шевельнулась, отозвалась:
— Сейчас, сейчас, доча… Встаю…
Говорят, с умершим в могилу не ляжешь. Надо было жить дальше. А жизнь предстояла нелегкая.
Несчастье с Григорием случилось вскоре после того, как в стране произошли события, названные одними революцией, другими — контрреволюцией. Наступило смутное время, разрушившее весь наш жизненный уклад, расстроившее экономику до такой степени, до какой не расстроила ее, кажется, даже Отечественная война. Сергей к этому времени уже ходил в город на работу, слесарил на орденоносном заводе, прежде строго секретном, выполнявшем заказы, связанные с обороной страны и отчасти — полетами в космос, и вот этот завод оказался не у дел, лишился заказов, рабочим по три, четыре, пять месяцев не выдавали зарплату. Так обстояло дело повсеместно, люди маялись без денег, а цены не просто росли — понеслись вскачь. И стало это время похоже на давнее военное лихолетье. Хотя прошло после той страшной войны почти полвека, старики ничего не забыли, и те, чье детство опалила война, помнили пережитый тогда голод, заставивший есть все, что могло обмануть желудок: зеленое варево из лебеды, лепешки из высушенного и растертого в порошок конского щавеля либо листьев липы. Картофелины, случайно оставшиеся в земле и найденные при весенней раскопке огорода, считались уже лакомством.
Над страной вновь замаячил призрак голода, и народ впал в тихую панику. Весной 1992 года все пустоши вокруг наших садов раскопали под картошку, а на садовых участках спешно сколачивали сараюшки для разведения кроликов, для выращивания цыплят, кое-кто обзавелся козами.
Васена тоже помнила войну, помнила, что лучше всех тогда жили семьи, имевшие коров. Выручало молоко, белое чудо, благодаря которому и лебеда становилась вкусней, сытней. И вот теперь, несколько придя в себя после смерти мужа и думая о будущем, о том, как покрепче поставить на ноги детей, Васена решила вырастить родившуюся нынешней весной телочку, а потом еще одну, чтоб стало по корове на члена семьи. Травы в окрестностях деревни, слава богу, достаточно, на заливных лугах вымахивает она выше пояса — лишь коси, не ленись, будешь с сеном на зиму.
Сейчас у нее были две коровы, и картошка своя, только ведь все равно без денег не обойтись. Юля с Костей учатся, ходят на гору, в городскую школу, их надо одевать-обувать, нужны учебники, тетради, то-се, да и Сергей оставался на ее иждивении — работал почти бесплатно, держался за свое место на заводе, надеясь на перемены в лучшую сторону. Поэтому-то Васена обратилась к председателю садового товарищества, где состоял в охранниках Григорий, с просьбой передать ей должность покойного мужа. Председатель просьбу удовлетворил охотно. Садоводы сочувствовали овдовевшей женщине и знали, что она характером и силой никакому мужику не уступит.
Зарплата у садового охранника была не ахти какая, а все-таки — живые деньги. Вдобавок у Васены со временем завелись постоянные покупатели, и по утрам, отправляясь в обход, она прихватывала с собой в рюкзаке несколько трехлитровых банок с молоком. Однажды кого-то из покупателей не оказалось на месте. Васена, чтобы не нести банку назад, домой, завернула к нам в наше товарищество — не купим ли мы?
Мы не отказались, хотя покупали молоко у бабы Клавы. У хозяйки моей в обычае каждому, кто к нам заглянет, предложить чашку чая. Пригласила она за стол и Васену. Васена приглашение приняла.
— У меня, — сказала, — с утра хлопот полон рот, и чаю выпить некогда, в горле пересохло.
Выпила чашку, вторую, распарилась, сдвинула шаль с головы на шею, попросила налить еще. Мы разговорились, она стала рассказывать о себе, о своей жизни, вот тут-то я услышал в подробностях и о давнем случае с Костькой, упавшим в реку, и о происшествии с пьяным катеристом, и о том, как умер Григорий. И о предке своем, запорожском казаке, упомянула Васена. Распахнула душу, и оказалось, что у этой женщины, на первый взгляд грубой, резкой, душа добрая, отзывчивая. Между нами завязалось что-то вроде дружбы.
Васена изредка, после утреннего обхода охраняемых ею участков, стала захаживать к нам, просто так, чтобы поговорить о том о сем, сообщить новости — она была осведомлена обо всем, что происходило в Дудкино и окрестных садах.
Время текло незаметно, редко случалось что-нибудь запоминающееся. Это теперь, когда я бросаю взгляд в прошлое, оно кажется насыщенным всякого рода событиями, потому что временные промежутки между ними в памяти сузились, события придвинулись одно к другому, — так сдвигаются, например, дома, если улицу сфотографировать фотоаппаратом с длиннофокусным объективом.
Крупные события в жизни Васены тоже происходили не часто, но если выписать их подряд, получается вот что. Неожиданно ей по плану переселения дудкинцев предоставили в городе трехкомнатную квартиру. Это случилось еще до того, как городская администрация догадалась выдавать ордера с условием разрушить избы в деревне. Васена забежала к нам взволнованная, у нее на щеках опять запылал румянец, угасший после смерти Григория.
— Пусть там живет Сергей, он собрался жениться, а я с Юлькой и Костькой останусь пока тут, при хозяйстве, — радостно сообщила она и тут же прослезилась: — Господи, если б еще и Гриша был жив!..
Сергей женился, а следом выскочила замуж Юля. Статью и лицом Юля пошла в мать, такая же чернобровая и синеглазая, удлиненное, с правильными чертами лицо будто с иконы списано, да плюс обаяние юности. Еще в школе вокруг Юли крутилось с пяток ухажеров, но она, сказать по-деревенски, гуляла с дудкинским парнем Колькой. Не по любви, а из жалости к нему гуляла. Кольку точила болезнь, врожденный порок сердца, был он худ и бледен, но гонорист и грозился зарезать Юлю, если она вздумает выйти замуж за другого. Васена печалилась, не хотелось ей такого зятя.
Окончив среднюю школу, Юля поступила на курсы парикмахеров, курсы сулили близкие деньги. Но тут каким-то образом познакомилась она с парнем по имени Леонид. Он работал шофером в колхозе, переименованном в АКХ — ассоциацию крестьянских хозяйств, ежедневно возил из своего недальнего района молоко на Уфимский гормолкомбинат. Юля влюбилась в него без памяти и объявила матери, что выходит замуж, уедет с Леней в его деревню, там он живет с родителями, но строит для себя новый дом, скоро достроит.
Васена, можно сказать, попала из огня да в полымя. Новый претендент в зятья ее вполне бы устроил, если б не предстояла разлука с дочерью. Но что поделаешь, пришлось дать согласие, не согласись она — Юля все равно бы уехала, потому что готова была последовать за своим Леней хоть на край света. Свадьбу сыграли в Лениной деревне. Васена вырвалась туда на пару дней, оставив дом и двор под приглядом соседей. Подарила молодым одну из своих коров — зять потом увез ее на грузовике.
Осталась Васена с Костей, вдвоем потянули хозяйство. А хозяйство немалое: соток десять под картошкой на огороде, три коровы с приплодом, два непременных на каждый год поросенка на откорме, да сверх всего — охрана садов. Костя — паренек старательный, но помощник пока слабосильный. Ждать помощи больше не от кого: Юля — за сто с лишним километров, Сергею все некогда, у него свои дела и заботы. Позвала его Васена летом помочь на сенокосе, а ему махать косой неохота, договорился с трактористом из лесничества, тот за пару бутылок тракторной косилкой уложил траву на Васенином лугу. Через день-другой надо было собрать сено, но Сергей из города не пришел и тракторист с согребалкой в обещанный срок не появился. Пока то да се, испортилась погода, зарядили дожди. Почернело сено, пропало. И до самой осени Васена с Костей урывками выкашивали огрубевшую траву на лесных опушках, ставили копешки. И уже по снегу, выпросив у многодетного дудкинца Михея лошадь, единственную на всю деревню, Васена подвозила сено в розвальнях к своему двору.
Надо сказать, что помимо коров, телят и свиней была у нее еще и вовсе не обязательная живность, постоянно требовавшая пищи, — свора собак и три или четыре кошки. При одном из первых наших с ней чаепитий зашел разговор о бессердечных садоводах — приводят они из города на лето собак, приносят кошек, а на зиму уходят, бросив их на произвол судьбы. Поводом для разговора послужила история нашего Афоньки.
Заполз к нам осенью в предбанник невесть откуда взявшийся щенок — полуживой, несчастный. Жена моя его пожалела, поставила перед ним миску с супом. Он не сразу решился поесть, не доверял людям, но голод не тетка — тихонечко, с остановками подобрался-таки к миске. Потом, поверив в наше добросердечие, перебрался под крыльцо дома, да так и остался при нас. Дали мы ему первую пришедшую в голову кличку — Афонька. Сколотил я конуру у крыльца, и пережил в ней Афонька зиму, вырос главным образом на размоченных сухарях — баловать-то его особо было нечем. Милый, пушистый получился из него песик, страшный подлизуха с веселыми, умными, говорящими глазами. Мы к нему привязались, стал он для нас близким существом. Но весной случилось несчастье. Решил, видно, Афонька ознакомиться с окрестностями и нарвался на бродячего пса. Загрыз его пес насмерть.
Мы погоревали и твердо решили больше с собаками дела не иметь — слишком тяжело их терять. Приютили кошку, но и ее, Маруську нашу, умницу, постигла та же судьба — угодила в собачью пасть…
Вот об этом и зашла речь, когда Васена заглянула навестить нас, а с нею прибежал ее неизменный спутник — белый пудель Пушок.
— Не люди это, а крокодилы! — возмущенно говорила Васена, имея в виду тех, кто бросает своих собак и кошек. — Я бы с ними, заразами, не знай что сделала!.. В саду «Рассвет», это в верхнем конце деревни, живет, вроде вас, круглый год мужик, татарин ли, башкир ли — Мидхатом звать. Прошлой зимой к его дому сбежалась целая орава брошенных кошек, семнадцать штук насчитал. Голодные, тощие, у многих уши помороженные отпали… Они же к людям привыкли, к теплому жилью тянутся. Ор-визг. Мидхату ночью спать не дают. Он терпел, терпел, потом переловил их, посадил в мешок, отвез на санках на реку, спустил в полынью. Представляете? У меня сердце перевернулось, когда услышала об этом. Не по злобе он их утопил, от безвыходности, чтоб не мучились, а все же… Я бы так не смогла…
Может быть, Васена даже не слышала о писателе Антуане де Сент-Экзюпери и его Маленьком принце, убежденном в том, что люди ответственны за тех, кого они приручили. Но эта ответственность была у нее в крови, и все больше брошенных хозяевами бедолаг приживалось у нее. В Васенином дворе перед домом бегал вдоль натянутой меж столбов проволоки желтый пес Барон. На задворках у бани сидела на цепи пятнистая сука Изольда. Они зарабатывали свой корм, неся охранную службу. Еще одна сука, Альма, возвещала о себе хриплым лаем у садовой сторожки, дабы воры знали: сторожка обитаема, охрана сада всегда начеку. О пуделе Пушке было упомянуто выше. Этих собак можно было назвать официально признанными иждивенцами Васены. Три-четыре собаки сами сочли ее двор местом своей приписки. Как вольноопределяющиеся, они могли бегать где угодно и сколько угодно, но ночевали, как правило, в этом дворе, где им перепадала кое-какая пища. Здесь же, возле Изольдиной конуры, устраивались собачьи свадьбы.
Васена ежедневно варила в огромном чугуне картошку для поросят. Она же, эта картошка, поддерживала жизнь собак. Меню их иногда разнообразилось черствым хлебом, размоченным в снятом молоке. Васена понимала, что ее питомцы страдают от недоедания. Барон отощал так, что даже издали можно было пересчитать его ребра. Сердце Васены изболелось, и она без лишней огласки — дабы не дошло это до председателя сада и не вызвало у него недовольство — нанялась ночной охранницей наверху, в каком-то городском диспансере. Дежурить там надо было через две ночи на третью. Не ради заработка туда пошла, какой уж в больнице заработок, а ради кухонных отходов, точней — остатков с больничных столов. И стала возвращаться с дежурства с тяжелым рюкзаком, в котором несла полиэтиленовый мешок с этими остатками. И поросятам корму прибавилось, и собаки повеселели…
Тащила Васена воз забот, даже для иного мужика непосильный. Она огрузнела, подурнела лицом — сказывалась постоянная усталость, да и старость уже надвигалась. Спала она мало, в обычные дни, когда не дежурила в больнице, вечерний обход садов завершался летом где-то в двенадцатом часу, а в пять утра она была уже на ногах, доила коров, выгоняла в стадо.
Как-то я высказал ей сомнение в разумности ее образа жизни.
— Зачем ты так надрываешься, жилы из себя тянешь? Так ведь и ноги недолго протянуть. Скота, что ли, меньше бы оставила. Старшие дети у тебя уже сами могут о себе позаботиться, а вам с Костей на двоих много ли надо? — сказал я. — У Сергея твоего, уж извини за откровенность, совести ни на грош, только осенью к тебе за мясом и картошкой заявляется, а чтобы помочь — нет его.
— Ну так что ж, — возразила Васена. — Я — мать, и все равно душа за него болит. Да и зачем мне жить, если о них не заботиться? Жизнь-то нынче какая!.. Вот позавчера мужик из города у нас тут утопился…
— Как то есть утопился?
— Да как сказать… По собственному желанию… Пришел на катер, посидел на скамейке, с людьми разговаривал, пока рейса ждали, на жизнь жаловался. Андреевна там как раз была, по льду не решилась перейти. С мужиком-то что приключилось? Язвой желудка он маялся, долго его обследовали, потом положили-таки в больницу и полжелудка вырезали. Пока лечили, жена его, стерва, с кем-то другим сошлась, пришла к нему в больницу, известила, что жить с ним больше не будет. Ну, перемог он это. Когда выписали из больницы, отправился к себе на работу, а там их участок ликвидировали, всех рабочих сократили — кругом кризис… Встретились ему два приятеля, товарищи по работе, тоже сокращенные, айда, говорят, выпьем с горя. А ему пить с половиной-то желудка нельзя, зашел с ними в кафе просто так, посидеть рядом. Те двое выпили, и, видать, крепко. На улице увидели их из милицейской машины, всех троих загребли. Этот стал доказывать, что он трезвый, а его за сопротивление — резиновой дубинкой по спине. В общем, переночевал в вытрезвителе и утром прямиком — сюда. Посидел, значит, поговорил, потом встал, снял полушубок, положил на скамейку, сверху — паспорт и шапку. Сказал: «Простите, люди добрые!» — и пошел на лед. Никто ничего сообразить не успел — подошел он к открытой воде и сиганул в нее солдатиком… Так вот я и говорю: тяжко стало людям жить, как же я детям не помогу?..
Рассказ Васены подтвердился неожиданным образом. Об утопшем сообщили в милицию, та разыскала его родню, известила о случившемся. Неизвестно, как восприняла это его жена, пришел на реку только племянник, положил на лед хвойную гирлянду, почтил память дяди. Поздно вечером прибежал в сад сын моего недальнего соседа Сашка — накормить кроликов и переночевать. Сашка — парень лихой, не стал дожидаться катера, перешел через реку по льду, по пути, увидев хвою, подхватил, обрадовался: кроликам витамины. В сумерках не разглядел, что в хвою вплетены бумажные цветы, уже в сарае при электрическом свете увидел их. Утром заглянул ко мне спросить, что бы это значило.
А Васена тащила свой воз, тащила и в конце концов надорвалась. По весне, в мае, случилась с ней беда. Стаскивала с берега лодку, хотела поймать проплывавшее мимо бревно, и вдруг упала в воду, хорошо еще — головой на песок. Лежит, еле шевелится. Заметили это люди с катера, прибежали несколько человек, вытащили ее на сушу. Лицо у Васены было перекошено, силилась она что-то выговорить, но лишь мычала — язык отнялся. Потом уж врач установит, что случился у нее инсульт, а по-просторечному — хватил паралич. Попытались унести Васену домой, да была она сама грузна и одежда намокла, отяжелела. Сходили за Костей, он притащил корыто с веревкой, уволокли ее, уложив в это корыто.
На следующий день извещенный младшим братом Сергей пришел с друзьями. Соорудили носилки, чтобы донести Васену до катера, а на том берегу ждала машина. Увезли ее в больницу. Остался при хозяйстве один Костя. Взял на себя материны заботы в надежде, что скоро она поправится. Забегая вперед, скажу, что надежды его не оправдались, поэтому через несколько месяцев скот пришлось распродать.
Что касается собак… Удивительно, как чувствуют они человеческую беду, Лишившись хозяйки, горестно завыли Васенины собаки, выли дня три беспрерывно. У Альмы была для этого еще одна причина. В апреле она ощенилась. В мае окрепшие щенки занялись изучением окружающего мира. Симпатичные, любопытные, начали выползать на дорогу, возле которой стояла сторожка. Поначалу, завидев прохожего, они пятились, уползали под проволочную сетку, натянутую вдоль дороги, но мало-помалу привыкли к людям, доверчиво помахивали своими крысиными хвостиками и уже не боялись, если кто-нибудь склонялся к ним, притрагивался, чтобы приласкать. И, должно быть, воспользовавшись этим, ребятишки, а их весной и летом в садах, при бабушках и дедушках, немало, растащили щенков.
И вот Альма завыла, изливая свое двойное горе. Далеко разносился ее тоскливый вой, этот собачий плач, не давая нам покоя ни днем ни ночью. Но случилось вдруг нечто поразительное. Через участок от нас под садовым домиком, редко посещаемым хозяевами, устроила себе логово и ощенилась еще одна сука, вольная, ничья. Окрасом она была точно такая же, как Альма, вполне вероятно — одного с нею помета, то есть ее сестра. Выйдя из дома утром, я увидел, как она вылезла из логова с щенком в зубах и неторопливо потрусила туда, откуда доносился вой. Я из любопытства пошел следом: что это она надумала? Сука подтрусила к Альме и положила своего щенка перед ней. Альма, оборвав вой, предостерегающе зарычала, обнажила зубы, но щенок безбоязненно ткнулся носом в ее брюхо. Альма понюхала его и отвернулась. Щенок продолжал искать сосок. И Альма приняла его, легла, подставила ему соски, успокоилась.
Если бы не увидел это своими глазами, а услышал об этом акте милосердия от кого-нибудь, честное слово, не поверил бы, что собаки способны на такие поступки.
Костя, числившийся теперь охранником вместо матери, изредка прибегал в сторожку, кормил Альму. Впрочем, особой нужды в этом не было. Садоводы, идя из города, приносили в полиэтиленовых мешочках то кости, то зачерствевший хлеб, то остатки какой-нибудь каши, кидали ей.
Спустя примерно полгода после того, как Васену парализовало, я, встретившись на катере с Костей, поинтересовался ее состоянием.
— Начала разговаривать, встает, по комнате передвигается, — сказал Костя. — О вас спрашивала, велела привет передать. Хочется ей сюда…
Но больше на берегу Уфимки Васена не появлялась. Без нее жизнь в Дудкино как-то сразу потускнела, ощутимей стало, что деревня умирает.
Шло время. Костя женился, родился у него сын. Вместе с последними дудкинцами он получил однокомнатную квартиру в городе. Пришлось для этого по условию, поставленному городской администрацией, разрушить отчий дом. Теперь на бывшем Васенином дворе среди буйно разросшейся крапивы догнивают кучки бревен.
Часть пути от речной переправы до наших садов пролегает по дудкинской улице, если можно назвать улицей разбитую вдрызг дорогу вдоль домов, некогда поставленных в один плотный ряд, а теперь изреженных, торчащих там-сям подобно старческим зубам. Наибольшие неприятности и шоферам, и пешему народу доставляет она на подходе к Венкиному двору. Тут в низинке, вконец изуродованной большегрузными машинами, даже в июльскую сушь масляно поблескивает грязевое месиво. Сырость в низинке поддерживается вербой-вековухой, с ее узеньких листьев и в знойные дни непрестанно сочится влага, сыплется дождем на раскисшую землю, — плачет и плачет старое дерево о чем-то, нам неведомом.
Однажды Венка предпринял попытку осушить руганое-переруганое место, прокопал глубокую канаву поперек дороги, чтобы жидкая грязь стекала под береговой обрыв. Грязи убавилось лишь чуть-чуть, никому легче от этого не стало, напротив, бедным садоводам, преимущественно старикам и старухам с рюкзаками за спиной, пришлось еще и перепрыгивать через канаву, чертыхаясь и призывая на голову мелиоратора кары небесные. Не тот уже у них возраст, чтобы изображать из себя легконогих козочек.
Венка их чертыханий не слышал, он глуховат. Кажется, он стесняется своей тугоухости, поэтому не очень общителен, в разговоры вступает настороженно, опасаясь не расслышать слов собеседника и сказать что-нибудь невпопад. День-деньской, отнеся с утра в город постоянным покупателям несколько банок молока и купив там что нужно для себя, он копошится в своем дворе: то задает корм мелкой живности, то машет лопатой, перекидывает коровьи лепешки на завалинок дома для утепления его к зиме, то распиливает ножовкой натасканный из лесу сушняк.
На вид Венка самый что ни на есть деревенский мужик, в особенности — когда отрастит бороду. Поносив бороду с полгода, он сбривает ее и некоторое время ходит с клоунским лицом: сверху оно загорелое, обветренное, цвета дубовой коры, снизу бело-розовое, как тельце молочного поросенка. Одевается Венка непритязательно, на голове — пожеванная теленком шляпа, неизменная кацавейка залоснилась так, что издали можно принять ее за кожаную куртку.
Но были времена, когда Венку уважительно называли Вениамином Алексеевичем. Тогда работал он инженером в солидном учреждении, занимавшемся автоматизацией нефтедобычи, и зарабатывал неплохо. К несчастью, жизнь — она ведь полосатая, у Вениамина Алексеевича светлая полоса сменилась темной. Нет, он не спился, как это у нас нередко случается, хмельным не злоупотреблял, а в последние года и вовсе ни капли в рот не берет. Просто не повезло человеку со здоровьем. Что-то стряслось у него с почками, и одну почку доктора вырезали. После операции стало пошаливать сердце, прописанные в связи с этим немецкие таблетки, оказалось, вымывают из организма кальций — начали крошиться зубы. Заодно грипп дал осложнение на уши.
С работы, связанной с командировками на нефтепромыслы, пришлось уволиться. Считалось — временно. Ради укрепления его здоровья на семейном совете решили перебраться в деревню, сохранив за собой и городскую квартиру. Перебрались в Дудкино вроде бы как на дачу. В это время и в стране все пошло наперекосяк: кризис, раздрай в экономике, безработица… Такое вот стечение обстоятельств лишило Вениамина Алексеевича возможности вернуться на прежнюю работу — и здоровые-то люди уныло толпились у офисов службы трудоустройства.
А жить как-то надо. Не оставалось ничего другого, кроме как заняться крестьянским хозяйствованием. Благо, усадьба, купленная ввиду поспешного отъезда прежних владельцев совсем недорого, предоставляла условия для этого. Дом, хоть и обветшавший, еще держал тепло, рядом — просторный сарай, хлевушка, где откармливали свиней, курятник, на задах — соток восемь огорода. Правда, власти покупку не узаконили, но и жить здесь не запретили.
И стал Вениамин Алексеевич Венкой. Семь ли тебе лет, семьдесят ли — по стародавней традиции в деревне ты Ванька, Санька, Венка… Вместо отчества получил он прозвище — Бамбук.
Прозвище дал смотритель окрестных лесов по имени Алмас, либерал и всеобщий приятель. За либеральное отношение к самовольным порубкам леса его в конце концов из лесников выперли, он выпал из круга нашего общения, но прозвища, придуманные им, по сию пору напоминают о нем. Почему Бамбук — Алмас не объяснял. Были всякие толкования. Например: сверху гладкий, внутри пустой. Но с Венкой это как-то не вяжется. Или истолковывали прозвище, ссылаясь на анекдот о Чапаеве. «Ну и дуб ты, Василий Иванович!» — говорит знаменитому комдиву Петька. «Да, — отвечает Василий Иванович, — я — человек крепкой породы». И это толкование, как Сказал бы шахматист, некорректно, Венка отнюдь не глуп.
Я знаком с ним лет десять. Проходя мимо Венкиного двора, я ловлю его взгляд и приветственно вскидываю руку, — голосато он может не услышать. Он в ответ кивает, сдержанно улыбается, приоткрыв щербатый рот. Случается, выйдет со двора, перекинемся парой фраз. Обычно обмениваемся мнениями о погоде или еще о чем-нибудь в общем-то несущественном.
Вот и на днях вышел. Перешагнул, направляясь ко мне, через кошку, растянувшуюся на пригретой солнцем дорожке. Сказал о ней:
— Экая упертая тварь! Ни за что не сойдет с твоего пути. Собака отбежит, корова отойдет, а эта и не шевельнется…
— Должно быть, она очень высокого мнения о себе, — предположил я. — Как-никак родственница царя зверей.
— М-да… Прогноз на сегодня не слушал? Дождя не обещают?
— Слушал. Нет, не обещают.
— Плохо. Картошка нынче, пожалуй, не уродится…
Из сеней высунулась Венкина жена, Лариса, Ларка, закричала пронзительно:
— Веньямин, ты почему урину не выпил?
— Отвяжись! — отозвался Венка.
— Иди выпей сейчас же!
— Дурит моя мормонка, — вздохнул Венка. — Сдвиг у нее по фазе. Помешалась на медицине. Опять голодает, на две недели запрограммировалась…
Отношения у Венки с женой напряженные, они этого и от посторонних не скрывают. Наверно, была у них прежде любовь, была, да вся вышла. Живут теперь вместе по привычке, ломать сложившуюся жизнь, налаживать новую, когда тебе за пятьдесят, поздновато. Характер у Ларисы властный. Бывшая детдомовка, росточком мужу до плеча, никак не может она избавиться от стремления командовать им. Часто в утренней тишине ее раздраженный голос доносится до нашего садового участка. А Венка предпочитает молчать.
Может быть, оттого что он иногда за день не проронит и десятка слов, Лариса ловит прохожих, чтобы поговорить. И меня не раз останавливала. Собственно, ей нужен не собеседник, а слушатель. Речь у нее скорострельная, как бы без запятых и прочих знаков препинания, и говорить она может без умолку полчаса, час, пока терпение у тебя не лопнет.
— Извини, что перебиваю, — говорит она, если ты попытаешься вставить реплику в ее монолог, — на мой взгляд…
Ларису распирает желание пересказать содержание особо ценимой ею книги или взволновавшей ее журнальной статьи, присовокупив к этому свое мнение о прочитанном. Круг чтения у нее своеобразный. Ее настольной книгой стало сочинение одного из расплодившихся в последние годы «народных целителей». Отсюда — страсть к уринотерапии, то есть употреблению в качестве лечебного средства мочи, и лечебному якобы голоданию. Она испытала себя, добровольно проголодав семнадцать дней, и регулярно подолгу постится. После длительного воздержания от пищи ее, как говорится, ветром качает, все заботы по хозяйству лежат на муже, ради здоровья которого она будто бы и старается, доказывая на собственном примере эффективность нетрадиционных методов оздоровления. Венка отбивается от ее требований насколько это возможно, согласившись в конце концов на один голодный день в неделю.
Кроме упомянутого сочинения Лариса читает журнал «НЛО», доставляемый ей знакомыми из города. Как-то, дабы прервать ее длинный монолог по поводу любопытной журнальной публикации, я попросил дать прочитать несколько номеров «НЛО» мне самому. Она вынесла из дому три номера, добавив к ним еще и невесть как попавший к ней выпуск издаваемого в Нью-Йорке иеговистского журнала «Башня стражи». Иеговисты меня не заинтересовали, а в «НЛО» в самом деле было много любопытного по части явлений и фактов, пока что не поддающихся научному объяснению. Не все, что публикуется в журнале, можно принять всерьез, но Лариса принимает: раз напечатано, значит, так оно и есть.
Когда Венка в разговоре со мной впервые назвал жену мормонкой, я было предположил, что у нас в городе объявилась секта мормонов и Лариса состоит в ней. Позже выяснилось, что Венкино определение — своего рода метафора, жена его никакого отношения к сектантам не имеет. Ее можно назвать верующей, но условно: верует она одновременно в Будду, Христа и Ленина.
— Христос защищал обездоленных, и Ленин — тоже, — доказывала она мне. — Разве в Ленине не признали бы Бога, если б советская власть продержалась пусть не две тысячи, а хотя бы двести лет? Я считаю, еще признают. Вот в журнале пишут, что Землю, возможно, людьми заселили инопланетяне. Может, и Будду, и Христа, и Мухаммеда, и Ленина ниспослал людям Космос…
Мне представляется, что к богоискательской мешанине Ларису расположило еще ее несчастливое, детдомовское детство. Потом был сильный испуг, страх потерять мужа, тогда любимого. Мысли ее, искривляя сознание, метались в поисках спасения. Муж остался жив, но понадобилось покинуть свитое ею семейное гнездо, нарушился привычный уклад жизни, да и мир вокруг потерял устойчивость, опять пошли разговоры о близком светопреставлении. Добила или почти добила психическое здоровье Ларисы гибель младшего сына — Толюши, Толяна…
Ах, Толян, Толян, сколько с ним было связано радостей и надежд! Кстати сказать, Толян и направил внимание отца с матерью на Дудкино.
Мальчик — он, и семнадцатилетний, конечно, оставался для мамы мальчиком, сыночкой — только-только окончил среднюю школу и получил работу на престижном номерном заводе, когда страну постигла «шоковая терапия». Люди старших возрастов тогда за малыми исключениями внутренне оцепенели, не знали как быть, что делать. Молодежь быстрей сообразила что к чему, первой потянулась к предпринимательству. Ушлые комсомольские вожди захватывали позиции, сулящие скорое обогащение. Рядовые комсомольцы ставили перед собой задачу поскромней: как-нибудь выжить…
Толян почувствовал ответственность за семью. Старший брат давно отделился, у него своя жизнь, отец болен, следовательно, добытчиком, кормильцем семьи должен стать он, Толян. Завод залихорадило, вскоре, лишившись государственных заказов, остановили главный конвейер. Работы нет и зарплаты нет, надо искать средства существования где-то в другом месте.
У Толяна был дружок Серега, а у родителей Сереги — садовый участок возле Дудкина. Дружки еще школьниками бегали туда, купались в Уфимке, рыбачили. И вот теперь, задумавшись, каким бы прибыльным делом заняться, вспомнили о заброшенном хозяевами дощатом сарае на деревенских задворках. А не воспользоваться ли этим сараем, скажем, для откорма поросят? К осени будет мясо, а мясо — это верные деньги.
Родителям идея пришлась по душе. Их сбережения не были еще съедены набиравшей скорость инфляцией — снабдили юных предпринимателей начальным капиталом. Приобрести пяток поросят оказалось несложно, в городе на Колхозном рынке по воскресеньям торговали скотом. Увидели там жеребенка и не смогли преодолеть соблазн, тоже купили. Ну, это не столько для дела, сколько для забавы, не расстались еще ребятки с детством. Забегая вперед, скажу, что потом на Венкином дворе жеребенок превратился в красивого — глаз не оторвать — конька. К сожалению многих, кто любовался им, на третьем году жизни конек пропал — увели конокрады.
В ту пору, когда затеяли дело с откормом поросят, Вениамин Алексеевич бюллетенил после операции, но уже встал на ноги, выписался из больницы. Почувствовав себя в силах совершить небольшое путешествие, он отправился в Дудкино посмотреть, что и как там у ребят. У реки в ожидании катера услышал разговор: в деревне такие-то спешно продают усадьбу, ищут покупателя. Получилось, что на ловца и зверь бежит, через полчаса Вениамин Алексеевич уже договаривался с владельцем усадьбы насчет цены.
Перебравшись на новое место жительства, отец с матерью немедленно забрали Толяна к себе. На мальчиков жалко было смотреть: отощали, почернели, питались кое-как, спали где придется. По настоянию Ларисы компаньонам пришлось разойтись, живность поделили. Толяну по жребию достался один поросенок и жеребенок. Они и положили начало Венкиному хозяйству. Некоторое время спустя купили корову, затем нежданно-негаданно — трактор.
Вышло это так. Вениамин Алексеевич пошел в город попрощаться с сослуживцами, повстречался там с приятелем, который заведовал гаражом. Тот и говорит:
— Слушай, дошло до нас, что ты обзавелся поместьем, тебе не нужен трактор?
— Трактор?
— Мы тут списываем кое-какую технику, можем списать «Беларусь». Врать не буду, он на пределе возможностей, но ты ведь инженер, малость подновишь, и он еще побегает.
— И во что это мне обойдется?
— Ну… поставишь коллективу гаража пол-ящика «Московской» — и пользуйся на здоровье.
Цена плевая, за детский велосипед больше отдашь. Смутила Вениамина Алексеевича лишь мысль о возможных последствиях такой сделки.
— А что закон насчет этого скажет?
— Да ты что? — возмутился завгар. — Кто сейчас о законах вспоминает? Оторвался ты, брат, от жизни, гуляючи по больницам. Оглядись, кругом все растаскивают. На днях по телеку рассказывали: на Тихоокеанском флоте втихаря списали линкор и пытались сплавить под видом металлолома в Южную Корею, что ли. Журналисты шумнули, притормозили это дело. Но то ведь боевой корабль, а тут — тьфу, тракторишка бросовый…
Договорились. Парень из гаража доставил трактор самоходом к Венкиным воротам.
У Толяна глаза вспыхнули, не глаза — фары.
— Пап, я, я буду на нем ездить!
— Конечно ты, кто ж еще…
Разобравшись с помощью отца в системе управления, Толян сделал несколько пробных поездок. Да что толку от трактора без прицепа! Не на крышу же кабины дрова или сено грузить. Приткнули «Беларусь» к забору, простоял бесполезно до следующей весны.
Весной пришел к Венке с другого, верхнего, конца деревни Тереха, мужик себе на уме. Походил возле трактора, попинал по колесам, предложил:
— Давай договоримся: ты отдаешь мне трактор, я перегоню к тебе свой грузовик. Но! — Тереха воздел указательный палец, требуя обратить на то, что он скажет, особое внимание. — Владеть грузовиком будем совместно, потому как он дороже твоего трактора и в смысле полезности намного превосходит. Трактор твой стоит без толку, а на мою машину хошь счас же грузи и вези. Надо тебе — ты возишь, мне понадобится — я вожу. Согласен?
Хитрил Тереха, выгоду ловил. Нащупал он в недальнем разбредающемся колхозе возможность приобрести по сходной цене тракторную косилку и согребалку в рабочем состоянии. Коль добудет и трактор, можно будет неплохо зарабатывать на сенокошении по найму, а то и на продаже сена с доставкой к месту потребления, — травы в округе — коси да коси.
О планах своих Тереха распространяться, ясное дело, не стал, но Венка даже зная о них предложение принял бы. Транспортная проблема в деревенском хозяйстве — одна из самых жгучих, а сделка с Терехой ее разрешала. И Толян против сделки не возражал, водить грузовик и интересней, и престижней. Ударили по рукам.
Тут надо рассказать о чуде технической мысли, именовавшемся грузовиком. Забавна история его появления в Дудкино.
Если Венке «Беларусь» досталась без всяких хлопот — будто с неба свалилась, то Терехе в поисках того же самого пришлось побегать по предприятиям. Нашел-таки. Продали ему и списанную «Беларусь», и в придачу за совсем уж смешную плату — выпитые с его участием три бутылки водки — отдали раскуроченный «ЗИЛ» без двигателя, с разбитой кабиной, но с целым еще кузовом и сносной резиной на колесных дисках. Тереха не представлял, как воспользуется таким подарком, однако принял: в хозяйстве все может пригодиться.
Трактор ему достался поплоше Венкиного, можно даже сказать — никудышный. Двигатель, правда, фурычил, должно быть, сравнительно недавно его капитально отремонтировали, а изъеденная коррозией ходовая часть собиралась развалиться на глазах, покрышки были разукрашены трещинами и вздутиями, похожими на раковые образования на больных деревьях.
Смотрел Тереха на свои приобретения, смотрел, и пришла ему в голову мысль слепить из двух машин одну, переставив двигатель и кабину трактора на шасси автомобиля. Даже в специальных ремонтных мастерских задачу эту сочли бы слишком сложной, но россиянин тем и знаменит, что умеет решать не просто сложные, а неразрешимые, казалось бы, задачи, с камня, как говорится, лыка надерет. Тереха потратил на осуществление своей затеи всю зиму и к весне удивил народ невиданным доселе механизмом — тракторомобилем, который остряки немедленно нарекли «Тянитолкаем».
Видели бы вы, как важно восседал Толян в кабине этого дива! Технический гибрид набирал на дудкинских дорогах скорость до 20 километров в час. Случалось, он застревал в колеях, достигающих местами полуметровой глубины. На такой случай в кузове машины всегда лежали наготове крепкие слеги. Сердобольные прохожие, вооружившись ими, помогали Толяну вытащить «Тянитолкая» из западни.
Прожили благополучно эту весну и лето и следующего лета дождались. Хозяйство у Венки мало-помалу разрасталось. Корова, названная, конечно же, Зорькой, порадовала уже двумя телочками, которым тоже предстояло стать буренками. Купили на расплод пару овечек и козу. Проблем с сеном, так же, как с дровами, не возникало. «Тянитолкай», так сказать слуга двух господ, исправно служил своим хозяевам, пока не произошло несчастье с Толяном.
Однажды, когда Толян у своих ворот регулировал работу двигателя, мимо проходила ватажка пацанов и девчонок лет пятнадцати-шестнадцати. Остановились, увидев странную машину, стрелявшую в небо колечками дыма из выхлопной трубы, торчавшей перед кабиной.
— Эй, шеф, подбрось нас до «Зеленого мыса», — обратился один из пацанов к Толяну то ли в шутку, то ли всерьез.
«Зеленый мыс» — садоводческое товарищество километрах в четырех от нас.
— Вам тут что — стоянка такси? — насмешливо ответил Толян.
— Че тебе, трудно, что ли? — стал настаивать пацан.
— Трудно.
— Это ж недалеко.
— Вот и хорошо, ножками дотопаете. Отвали! — отрезал Толян.
— Ну, хмырь, мы тебя запомним! — пригрозил пацан, и ватажка ушла своей дорогой.
Тем же днем Толяну поклонился пожилой садовод из «Зеленого мыса», попросил отвезти к его участку кучу железа, переправленного с противоположного берега на катере.
— Я заплачу, — пообещал садовод.
Просьбы такого рода для Толяна были не внове. Дело в том, что на той стороне реки, на горе, был расположен пионерский лагерь, много лет доносилось оттуда до нас пение пионерского горна. Но вот лагерь этот закрыли, отраслевой профсоюз, содержавший его, обезденежел. Основную часть лагерного имущества куда-то вывезли, строения продали на слом. Однако на территории лагеря осталось кое-что, а именно: груда вышедших из моды железных кроватей, трубы системы водоснабжения, качели-карусели, сваренные опять же из металлических труб. Из полуразрушенных фундаментов можно было выковырять кирпичи, тоже немалая ценность. Когда ходившие мимо лагеря садоводы уразумели, что все это добро брошено, стало ничейным, началась азартная растащиловка. Если вы прогуляетесь сейчас по зауфимским садам, то кое-где увидите ограды, сооруженные из кроватных сеток, и спинки кроватей, превращенные в калитки.
Тот садовод из «Зеленого мыса» тоже разжился несколькими кроватями и разрезанными на части трубами, перетаскал добычу к реке, перевез на левый берег, но перетаскай-ка все эти тяжести на участок, до которого — четыре километра! Толян согласился помочь старику. Покидали груз в кузов «Тянитолкая», поехали.
Поездка должна была занять от силы полчаса. Однако прошел час, второй, свечерело и ночь наступила, а Толяна нет. Мать с отцом, понятно, обеспокоились. Венка решил, что грузовик опять где-нибудь застрял, наметил отправиться искать как только начнет светать.
Поиск не понадобился, незадолго до рассвета Толян вернулся. Молчком, не раздевшись, свалился на постель. Видно, сильно устал, подумали родители и не стали досаждать ему вопросами.
В полдень Лариса подошла к сыну — пора бы ему подняться, поесть. Толян трудно дышал, постанывал во сне. Почувствовала мать: жаром от него пышет. Осторожно расстегнула ему ворот рубашки, чтобы легче дышалось, увидела кровоподтек на груди. Расстегнула еще несколько пуговичек. Батюшки, все тело у парня в синяках!..
К вечеру Лариса выпытала у сына, что его избили. Те самые пацаны и пацанки, которые просили его подвезти до «Зеленого доыса». Встали на его пути, когда ехал обратно. Толяна это не встревожило, он ведь старше и сильней любого из них. Спокойно открыл дверцу, выставился из кабины.
— Чего вам?
— Сейчас узнаешь… — сказал один из пацанов.
Он приблизился к Толяну и неожиданно, слегка подпрыгнув, схватил его за волосы. Мигом подоспели остальные, тоже вцепились в него — вступил в силу закон волчьей стаи. Выволокли из кабины, кинули на землю, всей гурьбой принялись пинать. Пинали, пока не потерял сознание. Толян запомнил, что особенно усердствовали девчонки, стараясь перещеголять пацанов и в матерщине.
Толяну было плохо, очень плохо, он отказался от еды, лишь воды попил. На следующий день температура у него подскочила под сорок градусов, он не мог встать на ноги, временами впадал в беспамятство. Отец, попросив знакомых садоводов вызвать к переправе «скорую помощь», донес сына на руках до катера, перевез на правый берег, оттуда «скорая» увезла его в больницу.
Там, в больнице, через две недели Толян умер. У него были повреждены внутренние органы, травмы, по терминологии врачей, оказались несовместимыми с жизнью. Или жизнь оказалась несовместимой с ними.
Милиция нашла тех… не знаю, как их назвать, — для кого-то они доченьки и сыночки, а с точки зрения родителей Толяна — подонки, выродки, нелюди. Следствие длилось долго и кончилось ничем. Юные изверги на допросах делали большие глаза, клялись, что никого никогда и пальцем не тронули, а того парня видели мимоходом один раз, обратили на него внимание из-за потрясной по причине уродства машины. Потерпевший мертв, свидетелей у обвинения нет — поди докажи суду вину преступников…
Вот после этого у Ларисы и произошел окончательный «сдвиг по фазе». Венка ходил сам не свой, потерял интерес к хозяйству. Сказал Терехе о «Тянитолкае»:
— Забери, пусть у тебя стоит, видеть его не могу!
Коров с потомством продали, оставили себе только овец и коз, да и за ними приглядывали кое-как. Тем не менее козы бешено размножались. Слегка одичав, эти бестии стали грозой для окрестных садов и огородов, люди возненавидели их не менее, чем колорадских жуков.
Следующим летом, увидев Венкиных овец, я ужаснулся. Весной их не остригли, с бедняг безобразными ошметками свисала забитая колючками шерсть. Лариса как раз выгоняла их со двора, и я упрекнул ее:
— Что ж вы так, почему не остригли?
— А не нужна нам шерсть, — ответила она.
— Тогда зарезали бы, что ли…
— Мы баранину не любим.
— Зачем же их держите? Грех мучить животных.
— Отдадим башкирам или татарам на Курбан-байрам. Раньше просили продать…
Мне горько было смотреть в погасшие глаза Ларисы, а самой-то ей каково?..
К счастью, даже самое горькое горе со временем теряет свою остроту. Время, говорят, лечит, и это — правда. Тем же летом, ближе к осени, на Венкином дворе опять появилась корова. Оправился, стало быть, хозяин от душевного потрясения, ожил. Но тут жизнь снова подкинула ему неприятность. Пошел к Терехе за «Тянитолкаем»: понадобилось сена подвезти.
— Что ж, подвези, — сказал Тереха. — Только теперь ты будешь мне платить за эксплуатацию машины.
— Как это — платить за свою же машину?
— А вот так! Нынче экономика у нас рыночная. Я на запчасти потратил столько денег, что уже впятеро, наверно, перекрыл цену твоего трактора. Так что считай — все теперь мое, и бесплатно пользоваться грузовиком ты не будешь.
Венка спорить не стал.
— Ладно, черт с тобой!
Лариса немного пошумела, жаловалась прохожим:
— Что же это такое на свете творится? Тереха нас средь бела дня ограбил! Разбойник не хуже Чубайса!
Время от времени я справлялся у Венки, не восстановил ли он свое право на «Тянитолкая». Он, досадливо махнув рукой, отвечал:
— Драться мне с ним, что ли? Буду платить, пусть подавится!
После смерти Толяна прошло четыре года. Летом по утрам, еще затемно, я иду к реке посидеть с удочкой и вижу: во дворе у Венки горит лампочка. У него опять полон двор скота. Сам он доит коров, Лариса — коз. Скоро присоединят их к стаду, которое здешние скотовладельцы пасут поочередно. Потом Венка сходит в город и до захода солнца будет колотаться в своем разросшемся хозяйстве. Я задумываюсь: зачем ему это нужно? Толяна нет, старший сын в поддержке не нуждается, сами в еде не роскошествуют, одеты, прости господи, не лучше иного бомжа, — ради чего он приговорил себя к каторжной жизни?..
Наш разговор, начавшийся с суждений о кошке, против обыкновения затянулся, Венка разговорился, и я задал ему вопрос насчет целесообразности такой жизни.
— Как тебе сказать… — Он в раздумье прикусил губу. — Выписывая меня из больницы, лечащий врач предупредил: не напрягаться, самая большая тяжесть, какую мне позволяется поднять, — ковш воды. Когда мы перебрались сюда, в хлеву стояла навозная жижа, по щиколотку примерно. Я решил — была не была и принялся вычерпывать ее ведром, таскать на огород. И, как видишь, жив. А остальные, кто лежал со мной в одной палате, уже умерли. По-моему, люди от безделья умирают чаще, чем от работы. Надо больше двигаться, а для этого нужен стимул, без хозяйства я обленился бы…
— Но ведь в народе говорят: от работы кони дохнут…
— Глупая поговорка! Не верю я ей… С другой стороны, черт знает, что нас завтра ждет. Случись опять какая-нибудь заваруха — с голоду не помрем. Как ни странно, мне еще пожить охота, посмотреть, что дальше будет.
— Будем надеяться на лучшее, — сказал я.
— Будем, — согласился Венка.
Впервые я увидел Савву зимой, кажется в январе. Жил я тогда на своем садовом участке возле деревни Дудкино круглый год, надеясь поправить подорванное инфарктом здоровье в стороне от городской суеты, загазованности и стрессов. Бреду однажды по занесенной снегом тропке, возвращаюсь к себе из деревни с банкой молока и вижу: какой-то человек, похоже, горбатый, неподалеку от наших садовых ворот распиливает ножовкой жердину, оторванную от ограды, которой кто-то из садоводов прошлой весной обнес на пустыре сотки две земли под картошку.
Появление незнакомого человека близ наших владений не могло не насторожить меня. Балуются в садах, особенно зимой, пацаны из города и бомжи, взламывают двери садовых строений, и мало им оставленного там скарба — по присущей детям Адамовым склонности к вандализму непременно все переломают, перебьют, изгадят. Поэтому я остановился, окликнул горбуна, стоявшего спиной ко мне:
— Эй, приятель, что ж ты делаешь?! Кто-то старался, огораживал, а ты ломаешь!
Он обернулся, и мне стало не по себе: лицо у него было ужасное. Ну, одна сторона лица вроде нормальная, разве лишь чересчур бледная, изможденная, а на другой под круглым, как у совы, глазом — багровое пятно во всю щеку. Такие лица я видел в детстве, когда возвращались домой с фронта танкисты, обгоревшие в подбитых врагом танках.
— Мне растопка нужна, дрова у меня сырые, — сказал этот человек невозмутимо и добавил: — Весной принесу жердину, привяжу тут… — Голос у него был глухой, надтреснутый.
— Кто ты, откуда взялся? — спросил я растерянно.
— Меня Саввой звать, живу с Машаней вон в той избе, председатель разрешил, — ответил он, указав на сторожку соседнего с нашим товарищества «Дубки».
В свое время этой сторожкой пользовался охранник Гриша, дудкинский житель, умерший, отравившись паленой водкой, затем — его жена Васена, пока не свалил ее инсульт, затем их сын Костя. После того, как Косте дали квартиру в городе и он переселился туда, сторожка пустовала, руководству «Дубков» не удавалось подобрать подходящего охранника. Но, видать, подобрали все же, то-то я замечал, что из трубы сторожки вьется дымок.
— Сторожем, что ли, тебя наняли? — продолжил я допрос.
— Нет, просто пожить тут попросился.
— А Машаня — это кто? Жена твоя?
— Нет, теленок. Телочка…
— Гм… Ты уж, Савва, не озоруй тут, а то садоводы озлятся, наживешь неприятности, — предупредил я и пошел своей дорогой, а Савва снова принялся ширкать ножовкой.
Той зимой еще несколько раз мимоходом видел я Савву возле сторожки, но не заговаривал с ним, только от нашего охранника, Сани, услышал, что заглянул он к этому странному человеку. Неприхотлив Саня в житье-бытье, но и он поразился, увидев, в каких условиях обитает приблудный бомж. Спит Савва, рассказывал наш охранник, в одном углу на куче тряпья, в другом — теленок; там он, теленок, и мочится, пол уже подопрел, ладно еще печку можно топить, она вытягивает из избы вонь. Чем Савва питается? Получает, оказывается, пенсию по инвалидности, ходит изредка в город за продуктами. Там у него сестра старшая живет, но он к ней заходит не часто, зять его не любит, и Савва отвечает ему тем же…
А весной прошел слух, что какой-то калека каждый день купается в Уфимке, хотя по ней еще плывут льдины. Вот сумасшедший!..
Уже летом, идя с удочкой вдоль по берегу, я набрел на Савву, купавшегося поодаль от людских глаз, в укромном месте, прикрытом зарослями ивняка. Заметив меня, он торопливо выбрался из воды, натянул брюки, и опять мне стало не по себе, когда я увидел его обнаженное тело. На руках, на груди багровели страшные следы от ожогов, ямки на правой ноге наводили на мысль о сквозной ране, причиненной то ли осколком, то ли пулей.
— Привет, Савва! — сказал я, стараясь не выдать голосом свое смущение. — Я слышал, ты в любую погоду купаешься. Не боишься простуды?
— А что ее бояться? Потому и не простужаюсь, не болею, что купаюсь. Только вот рана в ноге покоя не дает.
— Извини мое любопытство, где это тебя так разделали?
— В Афгане…
— М-да…
Помолчали. Мне захотелось продолжить разговор, спросил:
— Что-то я тебя в последнее время не видел, ты все еще в этой сторожке живешь?
— Не-е, вытурили. Машаня пол там подпортила.
— И где ж ты теперь?..
— В «Рассвете» пристроился. Избенку там брошенную с сараюшкой купил, почти даром отдали.
«Рассвет» — товарищество у другого конца деревни.
— Так ведь «Рассвет» эвон где, а ты сюда ходишь купаться…
— Там кругом сады, Машане негде пастись, сюда ее пригоняю. Тут вон сколько лугов, и сена на зиму тут накошу. Только таскаться с косой, граблями, вилами далековато, тяжело будет.
— А ты принеси все что нужно ко мне, будешь налегке ходить, — предложил я.
Объяснил, как мой участок найти, он предложение принял, и мы стали как бы приятелями.
Стал Савва захаживать ко мне, хозяйка моя встречала его приветливо, усаживала за стол выпить чаю, а если была готова какая-нибудь еда, то и поесть, и приятельство наше крепло.
К следующему лету Машаня вымахала в здоровенную телку, породистой оказалась, костромской, должно быть, мясомолочной породы. Савва по-прежнему пригонял ее пастись на недальних от нас лугах, и я как-то спросил, не ждет ли он теленочка, не обгулялась ли Машаня.
— Да нет, — мотнул головой Савва, — где ж я ей быка найду?
— Так ведь деревенские где-то находят, поговори с ними, — посоветовал я.
Прошел еще год, и вот Савва, радостно улыбаясь, если можно назвать улыбкой гримасу на обезображенном лице, принес нам трехлитровую банку с молоком — гостинец от Машани.
Так мало-помалу вник я в подробности нескладной Саввиной жизни, сложилось у меня полное представление о ней.
Не посчастливилось Савве в самом начале жизни, с именем не посчастливилось — надо ж было родителям в наше время наречь его так! В детстве сверстники звали его, конечно же, Сявкой, дразнили, называя Саввой Морозовым, — был в нашей отечественной истории добряк фабрикант, носивший это имя и фамилию, характеризовавшийся потом в школьных учебниках в общем-то положительно, но при всей своей положительности принадлежавший к презренному в понимании тогдашней ребятни классу эксплуататоров-капиталистов.
Но так ли сяк ли дожил Савва до призывного возраста. В армии ему не повезло по-крупному, послали воевать в Афганистан. Ребятам, погибшим там, теперь хорошо, ничто их не мучает. Хуже вернувшимся домой покалеченными. Уже на исходе этой неправедной войны БМП, в которой ехало отделение Саввы, подбили душманы. Машина загорелась, ребята выметнулись из пламени, но тут же угодили под пулеметный огонь, возможности сбросить с себя тлеющую одежду не было. Савве в ногу угодила душманская пуля, раздробила кость.
Его сумели вытащить из-под огня, из полевого госпиталя переправили в Ташкент. Врачи спасли ему жизнь. Когда его, покантовав с год по госпиталям, поставили на ноги, он посмотрел в зеркало и застыл в ужасе. Ожоги на теле скрывала одежда, а лицо не скроешь. Он не мог даже зажмуриться, чтобы не видеть себя, один глаз, лишенный ресниц, с обгоревшими веками, не закрывался, а щека под ним напоминала бифштекс с кровью.
Шел Савве двадцатый год. В этом возрасте все, можно сказать, разговоры парней сводятся к отношениям с девушками, все планы и мечты связаны с ними, будущее немыслимо без них, без семьи. А какая, скажите, девушка, взглянув на его лицо, не отведет в испуге взгляд? Он, конечно, может полюбить, но стать любимым не сможет никогда…
После выписки из госпиталя Савва в родное село не вернулся, не мог представить себе, как он, по натуре застенчивый, будет жить среди людей, и прежде нередко смотревших на него с усмешкой. Теперь они, глядя на него, смеяться, пожалуй, не будут, зато будут травить душу унизительной жалостью, это уж точно. Поехал в Уфу к старшей сестре, Капитолине, Капе, попросился пожить, пока не устроится как-то иначе, у нее.
Капа с мужем, Николаем, и сынишкой обитали в халупе, прилепленной к крутосклону наподобие горской сакли. Таких халуп на окраинах Уфы в былые годы, когда беспаспортный деревенский народ стремился перебраться в города, понастроили немало. Со временем городские власти начали сносить их, переселяя обитателей нахаловок в более или менее благоустроенное жилье, но халупа Николая и Капы как стояла, скособочившись, так и осталась стоять на склоне глубокого оврага неподалеку от железнодорожного вокзала. Если бы сестра и зять Саввы, приехав в город из села, укоренились на одном из солидных предприятий, то и они, возможно, получили бы приличную квартиру, но Капа, покрутившись продавщицей от потребсоюза на Центральном рынке, бросила работу в связи с рождением сына, а легкомысленный и любивший выпить Николай нигде долго не задерживался, то носильщиком на вокзале устраивался, то грузчиком при магазине, то есть там, где квартира ему не светила.
Появление нежданного родственничка Николаю не понравилось: и без постояльца жили в тесноте, к тому же выпивать с ним, так же, как и без него, Савва наотрез отказался. Отношения между зятем и шурином установились напряженные. Вечерами Николай заводил примерно один и тот же пьяный разговор:
— Ну что, герой, не нашел работу? Изжевала, значит, вас мать ваша Родина и выплюнула? Эх, вы! Был бы у меня пулемет — я бы их!..
Кого «их» — Николай не уточнял.
— Заткнись! — взвивалась сердобольная Капа. — И без тебя человеку тошно!
Савва, попривыкнув к своему положению калеки, приискивал работу. Сестра слышала, что есть в городе организация участников афганской войны, посоветовала сходить туда, авось помогут. Савва сходил, вернулся мрачный. Это не по мне, сказал он, там занимаются куплей-продажей, а какой из меня купец! В конце концов устроился разнорабочим — с прицелом на мастеровую должность — на престижном, номерном прежде заводе, без продукции которого ни самолеты, ни космические корабли летать не могли бы.
На заводе дела у него пошли сносно. Савва, не тративший ни копейки на курево или выпивку, отдавал заработок сестре, и Николай, видя это, даже зауважал его и не доставал особо пьяными разговорами.
Но вот страну перекосило, утвердилась, постреляв из танков в Верховный Совет, новая власть, и завод залихорадило. Оказалось, России не нужны свои самолеты, а на космос нет денег. Перестали поступать на завод государственные заказы. Тем не менее рабочие по-прежнему ходили на работу, надеясь получить все дольше задерживаемую зарплату, и Савва ходил, пока не стряслась с ним новая беда. Утром, направляясь на завод, поскользнулся он на обледеневшем крутосклоне, — хромая нога подвела, — кубарем покатился вниз, сильно ударился спиной обо что-то твердое и потерял сознание. Спасибо добрым людям, наткнувшимся на него, вызвали «скорую помощь», отправили в больницу.
В больнице у него начал расти горб, только этого и не хватало, чтобы комплект его несчастий стал полным. Тем временем на заводе провели сокращение штатов, сократили и Савву. Незаконно сократили, не имели на это права, пока лежал в больнице, но кто в ту пору считался с законами!
Из больницы ему некуда было идти, кроме как к сестре. Вернулся к ней, лег на кровать, отвернувшись к стене, пролежал так несколько суток, равнодушный ко всему на свете, даже поесть не вставал.
Капа, плача, взроптала на вышнюю власть:
— Господи, за что ж ты его так?! Говорят, за грехи караешь, а какие у него грехи? Он их еще нажить не успел… Саввушка, ну не надрывай мне сердце, ну скажи, как тебе помочь! Может, живность какую купить, все тебе забота будет, отвлечет от горя? Люди вон собак держат, от тоски, говорят, спасают. Или кур купить? Нет, куры — бабье дело. Ты мальцом животных очень любил, телят, ягнят… Знаешь, я слышала: не так далеко от города один колхоз обанкротился и телят распродает, недорого. Может, съездишь туда, теленочка купишь?
— Зачем он мне? — разлепил губы Савва.
— Ну, бычка откормишь, осенью мясо будет.
— А где его держать? Во дворе у нас двоим не разойтись.
— В дровяном сарайчике место есть, поставишь туда и травку, ветки будешь ему приносить. Вот тебе и занятие…
Задумался Савва, и словно светлый лучик жизни в кромешной тьме его поманил — обернулся к сестре.
— А деньги где взять?
— Саввушка, я не все твои деньги тратила, откладывала на всякий случай… Значит, согласен съездить? Ну пожалуйста!
— Ладно, съезжу.
— Только не торопись. Тебе надо день-другой хорошо поесть, окрепнуть…
Через два дня Савва, сходив в службу трудоустройства, подав заявление насчет пособия по безработице, поехал в колхоз; Капа разузнала, как туда доехать, автобусов в ту сторону ходило много. И вот он в телятнике. Телят еще не всех распродали. Пока Савва разглядывал их, один теленок доверчиво потянулся к нему, решив пожевать полу его куртки. У Саввы дрогнуло сердце, выбор был сделан. Заплатил за теленка, повел его на веревочке к автобусной остановке и только там догадался посмотреть, бычок это или телочка. Оказалось, телочка. Ну, телочка так телочка…
Однако в автобус с теленком его не пустили. Ни в первый, ни во второй, ни в третий… Что было делать, кроме как отправиться в город пешим ходом? Четверо суток вел свое приобретение по обочине шоссе, подкармливаясь наскоро в придорожных кафе, благо недостатка в них не было. Ночевал в поле, прижавшись к теплой спине Маши, Машани — имя это, вернее кличка, первой пришла в голову.
С неделю Машаня провела в дровяном сарайчике, и Савва, все более привязываясь к ней, единственной живой душе, признавшей его полноценным существом и ждавшей его заботы и ласки, ползал по косогору, дергая пыльную, огрубевшую траву. Эх, на луг бы, думал, Машаню выпустить, на росное приволье! Мысль эта завладела им, и он принялся ездить на окраины города, приискивая место, где и Машане было бы хорошо, и ему самому нашелся бы какой-нибудь приют. Так попал он в Дудкино. Роскошные луга в разнотравном уборе очаровали его, а вскоре и какой-никакой приют нашелся. Знакомец мой Венка, случайно встретившись с Саввой, спросил, что он ищет, и указал на заброшенный сарай, в котором сын его Толян с дружком предприняли безуспешную попытку разбогатеть, откармливая поросят. И оставалось Савве прожить несколько месяцев в указанном сарае, а затем, с наступлением холодов, перебраться в садовую сторожку, чтобы оказаться в поле моего зрения.
А мне любопытно наблюдать за людьми, — вглядываться в жизнь человека, обитающего рядом, как неказисто он ни выглядел, по-моему, не менее интересно, чем ездить по дальним странам, разглядывая великолепные чужие витрины. Не мной сказано, что внутренний мир каждого человека равен вселенной. Если вам эта метафора покажется чрезмерным преувеличением, то я готов утверждать, что даже в безвестной миру деревне Дудкино, теперь — бывшей, и близ нее любая судьба — это отражение истории страны со всеми ее зигзагами и изломами.
Но вернемся к нашему Савве. Как сложилась дальнейшая его жизнь? К сожалению, ждал бедолагу впереди новый удар судьбы, связанный с появлением в его избушке женщины по имени Наталья.
В числе последних дудкинцев, переселенных властями в город, получили ордер на квартиру в многоэтажном доме баба Клава, у которой я покупал молоко, ее сын Андрей и невестка Наталья. Но сама баба Клава переезжать категорически отказалась, осталась зимовать в родной избе без крыши — сын снес ее ради получения этой самой городской квартиры. В одиночестве, в тоске баба Клава неожиданно пристрастилась к «зеленому змию», начала спиваться. Весной Андрей силком увез ее в город. Казалось, история с бабой Клавой завершилась счастливо. Но вскоре дошел до нас слух, — добрая слава, как говорится, на месте лежит, а худая по земле бежит, — дошел, значит, до нас слух, что старушка и там пить не перестала, и Андрей пьет, а Наталья, присоединившись к ним, вовсе в одночасье спилась.
Не знаю, что подтолкнуло Наталью к бутылке — раньше она скандалила с мужем из-за его пагубной страсти. Может быть, затосковала по привычному укладу жизни или безделье ее сгубило в городе ведь нет того груза, что женщина несет на своих плечах в деревне. Так или иначе — случилась беда. Врачами-наркологами замечено, что женский организм впадает в алкогольную зависимость впятеро, а то и вдесятеро быстрей, чем мужской, и женщина в деградации на этой почве заходит дальше, чем мужчина, хотя трудно себе представить падение ниже потери человеческого облика.
Наталья, видимо, приблизилась в своем падении к последней черте, даже небезгрешный Андрей не выдержал поведения жены, выставил ее на улицу — иди куда хочешь! По старой памяти пришла Наталья в Дудкино, верней, к тому, что от деревни осталось, походила туда-сюда и торкнулась к Савве:
— Пусти меня к себе пожить, я от мужа ушла, за коровой твоей буду ухаживать, еду тебе варить, а хочешь, так стану тебе женой.
Савва растерялся: то ли счастье ему привалило, то ли черт-те что. Он давно запретил себе думать о любви, не надеялся даже на мимолетную близость с женщиной, не было в его жизни того, о чем рассуждает теперь любая сопливая девчонка, смакуя вслед за эстрадными кумирами завозное слово «секс». Но несмотря на свою отталкивающую внешность, в душе-то он оставался нормальным человеком с нормальными мужскими потребностями. Немного подумав, он сказал:
— Ладно, живи…
Наталья, приняв вид расторопной хозяйки, подмела пол и, потупившись, попросила:
— Дай мне немного денег, тут один садовод, я знаю, торгует водкой, мне надо чуточку выпить, а то я постесняюсь лечь к тебе в постель…
Савва, поколебавшись, дал сорок рублей.
Ночью его впервые ласкала женщина, точней любовница. Наталья не брезговала его телом, во-первых, наверно, потому, что одна выдула потихоньку полбутылки водки, во-вторых, потому, что ночью, по присловью, все кошки серы, в темноте и урод за красавца сойдет.
Утром новоявленная хозяйка, сославшись на головную боль, выпила оставшееся в бутылке и пошла доить Машаню. Вернулась тут же с округлившимися глазами:
— Там это… корова к земле примерзла…
— Как примерзла?!
— Иди посмотри…
Погода в последнее время стояла ясная, несколько дней слегка подмораживало, а этой ночью ударил крепкий мороз, тополевая роща на берегу Уфимки и дубравы за садами закуржавели, стали белым-белы, красотища как в Берендеевом царстве. Но Савве было не до красоты природы, поспешил в щелястую сараюшку, не державшую тепло. Там теленок Машани, тоже телочка, спокойно лежал на остатках сена, а Машаня — на пропитанной навозной жижей земле, примерзнув к ней брюхом, выменем и ляжкой. Как только Савва вошел в сараюшку, корова задергалась, стараясь подняться, но ничего из этого у нее не вышло.
— Зарезать придется, а то сдохнет, и ни коровы, ни мяса не будет, — сказала Наталья, подошедшая следом.
Зарезать? Зарезать Машаню, ставшую для Саввы если не смыслом существования, то поводком, связывавшим его с жизнью?! В смятении Савва не подумал о том, что можно попытаться спасти жалобно мычавшую корову, подрубить вокруг нее лед, подкопать лопатой снизу… Впрочем, если бы и подумал, из этого тоже ничего бы не вышло, Машаня начала бы биться, порвала себе шкуру, вымя и все равно погибла. Лучше уж было зарезать, чтобы не мучилась долго.
— Я не могу ее зарезать, — сказал Савва Наталье.
— Ну найди, кто может!
Она не понимала, что для Саввы убить Машаню — почти то же, что убить родную сестру, и продолжала талдычить свое. В конце концов он сдался, поехал к зятю Николаю, у него-то рука не дрогнет, — поблизости не было никого другого, кто мог бы помочь в таком деле: зима пришла, садоводы разъехались по своим квартирам.
Николай оказался дома, обрадовался, услышав просьбу: и ему мясо перепадет! Живо собрался, до дудкинских садов путь недалек, минут сорок ехать в троллейбусе, затем минут десять пешком под гору до катера, на другом берегу еще пять минут ходу — и все, они на месте.
Савва ушел в тополевую рощу, чтоб ничего не видеть и не слышать. Наталья помогала Николаю. Он, освежевав тушу, набрал себе полный рюкзак вырезки, остальное, разрубив, подвесил в сараюшке, — тут, пока морозно, мясо не испортится, — и ушел.
Когда Савва вернулся в избу, Наталья собиралась пожарить мясо.
— Не надо, — мрачно сказал он, — я не буду это мясо есть, видеть не могу.
— Что же с ним делать?
— Не знаю.
— Сходи завтра в город, может, в каком-нибудь ресторане или кафе согласятся все сразу купить и сами увезут, не выбрасывать же!
На следующий день, помедлив до полудня, Савва снова отправился в город. Походил по ресторанам и кафе, но нигде охотников купить не проверенное санитарной службой мясо не нашлось. Савва запозднился в городе, переправа на Уфимке работала только в светлое время суток, пришлось переночевать у сестры. Пришел наутро в свою избенку, а Натальи там нет. Понял, что она ушла и не вернется, не обнаружив под тюфяком деньги, пенсионные и вырученные за счет продажи Машаниного молока. Заглянул в сараюшку, а там и мяса нет, только шкура и потроха остались.
Савва сел на порог и безмолвно заплакал. В Афгане не плакал, в госпитале, терзаемый дикой болью, не плакал, а тут не выдержал обиды. Уже потом, спустя несколько недель, кто-то ему скажет на переправе, что приехал в тот день Андрей, искал Наталью, отыскал, и они вдвоем перевезли на катере на правый берег какие-то тяжелые мешки, увезли их на подвернувшейся под руку машине. Ясное дело, мясо увезли, но поди теперь докажи это. Что с возу упало, то пропало…
Когда сидел Савва в отчаянье на пороге, в сараюшке замычал голодный теленок. Савва встрепенулся: господи, не все ведь еще потеряно, оставила Машаня себе замену!
И покатилась его жизнь снова да ладом по накатанной уже колее. Правда, Савва теперь наглухо замкнулся в себе, сторонился людей и ко мне перестал захаживать, года два я его не видел, вернее, видел несколько раз лишь издали.
Но как-то пошла моя жена в луга собирать лекарственные травы и вернулась взволнованная. Встретилась ей незнакомая женщина, спросила, не видела ли она корову, запропастилась куда-то. Хозяйка моя ответила отрицательно и поинтересовалась, кто она, эта женщина, мы, мол, всех, кто в ближних окрестностях держит корову, знаем, а ее что-то прежде не замечали. А та: «Я недавно тут замуж вышла, а вон и мой муж идет…» Указала на появившегося на опушке леса Савву, заторопилась к нему. И пошли они рядышком…
Выходит, женился Савва?
Не только, выяснилось, женился. На переправе я услышал разговор, что он новый дом себе строит. Купил еще до окаянной встречи с Натальей сруб, оказавшийся ненужным одному из садоводов, дешево купил, теперь взялся достраивать.
А совсем недавно пришел Савва ко мне справиться, работает ли мое электроточило, топор надо наточить, ширкал, ширкал бруском, а он все тупой. Был Савва весь такой ухоженный, одежда чистая, не то что прежде, и лицо как-то посвежело, пятно на щеке стало незаметней.
— Работает, работает! Давай, — говорю, — быстренько наточу.
— Да я только спросить зашел, завтра с топором приду.
— Ах ты! — огорчился я. — Завтра нас тут уже не будет. Уходим в город до весны, устали зимовать здесь, через час внук должен за нами на тот берег подъехать. Извини…
— Да ладно! Найду еще у кого-нибудь.
— Слушай, Савва, ты, оказывается, женился. Поздравляю!
— Спасибо!
— Хорошая женщина?
— Хорошая… Ну, я пойду, она меня у ворот ждет.
На этом мы и расстались.
Великий все-таки инстинкт заложен в человека: жить, во что бы то ни стало жить, не опускать руки, карабкаться вверх даже из самой глубокой пропасти. Глядишь — и выкарабкался…
Не перевелись еще у нас смекалистые люди, самородные Кулибины, которые, если захотят, хоть марсоход из бросовых деталей соберут, разве только без электроники — найти подходящую на свалках пока что затруднительно.
Однажды я уже рассказал об умельце, создавшем на основе списанного трактора и автомашины без мотора гибрид, тракторомобиль, прозванный дудкинцами «Тянитолкаем». Теперь расскажу о чуде техники, появившемся в другом месте, в селе, куда я изредка езжу навестить родственников. Назовем его условно трактором, потому что бывший колхозный механизатор Иван Егорович Самохвалов при конструировании этого чуда тоже воспользовался деталями списанных тракторов своего разоренного экономическим кризисом колхоза. Но собранный им самодвижущийся механизм установлен не на обычном для тракторов массивном шасси, а на двух небольших шарнирно соединенных меж собой рамах. На переднюю раму поставлен возвращенный Егорычем к жизни двенадцатисильный двигатель, на задней — рулевое управление и сиденье с емкостью для топлива под ним. Вместе с прицепной тележкой самодельный механизм имеет перед стандартным трактором то преимущество, что может разворачиваться в ограниченном пространстве, двигаться по кривым закоулкам или по лесу, извиваясь среди деревьев, как змея. Поскольку при этом он попыхивает дымом из направленной вперед выхлопной трубы, быстро нашлось прозвище для него — Змей Горыныч.
С ним, Змеем Горынычем, Иван Егорович горя не знает. Нужно подвезти для дворовой живности сено-солому либо урожай картошки с выделенного ему, как пенсионеру, участка в поле — нет проблем. Он и соседям что надо подвезет, не бесплатно, конечно, отношения меж людьми теперь рыночные, и солярку даром, как прежде, не нацедишь из колхозной цистерны, но плату он берет по совести, умеренную. Поэтому-то пришел к нему с поклоном бывший агроном Вадим Сергеевич:
— Егорыч, выручи!
Срубленную из осины баню Вадима Сергеевича источил древоточец, из стен белый порошок сыплется. Неплохо бы, подумал он, новую, сосновую поставить. А почему бы и не поставить? Хотя реформы последнего времени вышли для большей части народонаселения боком, свободный рынок упростил решение некоторых жизненно важных задач. Скажем, приобрести стройматериалы теперь несложно, были бы только деньги. Предприимчивые люди, мало-мальски обзаведясь ими, взялись за топоры и пилы, строят себе новые дома, а успевшие разбогатеть возводят чуть ли не замки.
Семка Чумаков, живший через три двора от Вадима Сергеевича, занявшись предпринимательством, отгрохал в сторонке от всех, у чудного озера, трехэтажный кирпичный особняк. Начал с торговли в киоске продуктами питания, ездил за ними на еле живом «Москвиче» на оптовые базы, скопил капиталец, купил десятитонный «КамАЗ», расширил дело, именовавшееся раньше спекуляцией, основал сам оптовую базу для обслуживания мелких торговцев и теперь, говорят, ворочает миллионами.
С пенсионными деньгами Вадима Сергеевича особо не размахнешься, но если потратить их с умом, подыскав самые дешевые материалы и услуги, баню построить можно. Припомнил Вадим Сергеевич свои старые связи, пошел в лесничество к давнему знакомому. Лесник предложил по божеской цене лес на корню, по доброте душевной свозил Вадима Сергеевича на собственном мотоцикле в лесной массив, раскинувшийся километрах в пятнадцати от села, походил по чащобе, выбрал прямоствольные сосны, пометил клеймом.
— Вали их, Сергеич, выволакивай к дороге, а там уж грузовик наймешь, — сказал лесник и шутливо добавил: — Когда построишь баню, с удовольствием попарюсь у тебя. Знаю, спиртное ты принципиально не употребляешь, но кваском, надеюсь, угостишь.
— Ладно уж, разорюсь на что-нибудь покрепче, — пообещал Вадим Сергеевич. На его хмуром от забот лице расцвела улыбка.
Итак, надо было свалить деревья и вытащить бревна на дорогу. Ну, свалить, положим, Федька Комолов свалит, он бензопилой на выпивку зарабатывает, помани его бутылкой — бегом побежит. А как вытащить? Никакая машина в чащу не пройдет. Разве лишь Змей Горыныч Ивана Егоровича. Кстати, есть у него и бензопила…
С этим и пришел бывший агроном к бывшему механизатору.
Самохвалов, сухощавый, жилистый старик невысокого роста, выслушав просьбу, покровительственно похлопал возвышавшегося над ним на полголовы дородного агронома по плечу:
— Плевое, Сергеич, дело, сделаем!
На следующий день около 10 часов утра они прибыли к месту работы. Егорыч, демонстрируя возможности Змея Горыныча, с ходу заехал в глубь леса.
— Приехали! Показывай, где твои деревья!
Вадим Сергеевич, кряхтя, слез с прицепа, — будь он неладен, чуть душу не вытряс, — глянул по сторонам.
— Вроде бы вон там, пойдем посмотрим.
Пошли. Идут, идут, а помеченных деревьев не видно. Что за чертовщина?!
— Давай так: ты иди в ту сторону, а я пойду в эту, — предложил Вадим Сергеевич. — Кто найдет — подаст голос.
Разошлись.
Ходил, ходил Вадим Сергеевич, то зигзагами, то кругами — и уже на грани отчаяния увидел затесы на стволах.
— Эге-гей, Егорыч! — закричал он. — Я нашел, иди сюда!
Ни звука в ответ.
— Эге-ге-е-ей!..
Покричал минут пять, а то и десять — не откликается Егорыч. Что делать? Придется поискать его.
Скоро сказка сказывается, да не скоро, как известно, дело делается. Невесть сколько времени кружил Вадим Сергеевич по лесному массиву, эгегейкал, аукал, пока напарник не откликнулся:
— Тут я!..
— Куда ты запропастился, что не откликался? — напустился на него Вадим Сергеевич.
— Так это… заблудился я, етить их коленвалом!
— Кого — их? — машинально спросил Вадим Сергеевич.
Егорыч на минутку задумался, взглянул в пасмурное небо и нашел ответ:
— Звезды.
— Какие звезды? При чем тут звезды?
— При том, что ни солнца, ни звезд не видать, а то я бы сориентировался. Я же всю жизнь в поле провел, в лесу теряюсь.
— Да ну тебя! — рассердился Вадим Сергеевич. — Айда сходим за трактором.
— А куда идти-то, в какую сторону?
В самом деле, куда идти, в какой стороне искать Змея Горыныча? Водил их леший по лесу, водил и совсем сбил с толку.
— Туда…
Вадим Сергеевич произнес это неуверенно, он ведь тоже всю жизнь, образно говоря, прожил на полях, в лесу ориентировался плохо. Но Егорычу не оставалось ничего другого, кроме как довериться его чутью и последовать за ним.
Поплутали среди деревьев еще с часок, да без толку: Змей Горыныч будто провалился сквозь землю.
— Та-а-ак… — протянул Вадим Сергеевич, уже тяжело дыша. — Давай подумаем. По школьным еще урокам я помню, что мох растет на деревьях с северной стороны. Смотри, вот он, мох… Мы ехали с севера на юг, значит, надо сейчас пойти на север, выйти на опушку леса. Там отыщем след от колес, он приведет нас к трактору…
— Точно! — обрадовался Егорыч. — Голова у тебя, Сергеич, работает. С такой головой хоть в Государственную Думу!
Спустя еще часок пропавший Змей Горыныч был обнаружен там, где его оставили. Теперь предстояло снова отыскать помеченные лесником деревья. А время давно уж перевалило за полдень.
— Знаешь что, — сказал Вадим Сергеевич, — а ну их, эти сосны! Я за них еще не заплатил. Как думаешь, простоит моя старая баня еще лет пять?
— Простоит! — не колеблясь заверил Егорыч.
— Вот и ладно, на мой век хватит. Поехали домой!
— Поехали, етить их коленвалом!
Тут как раз выглянуло из-за туч солнце, мир посветлел, и на душе у стариков стало легко и весело.
Однажды весной, устроив субботник, мы, садоводы, выкопали на пустыре за воротами нашего коллективного сада глубокую яму для отслужившей свой срок всякой всячины от пищевой упаковки и прохудившихся леек до стоптанной обуви и окончательно отказавшихся работать телевизоров, чтобы не валялось все это где попало. И поручили сторожу время от времени сжигать скопившийся в яме хлам.
Придя как-то туда с очередной порцией мусора, я обомлел: кто-то вывалил возле ямы груду разнообразной литературы. Случалось прежде, что после паводков, когда взбухшая Уфимка добиралась до наших жилищ, садоводы выбрасывали кипы сопревших газет, но в этой груде лежали аккуратно связанные в пачки номера журналов, в том числе журнала «Вокруг света», и книги, книги, сухие и чистые — с десяток статистических справочников по разным странам мира и вдвое больше литературы художественной.
Боже мой, у кого поднялась рука выкинуть такое богатство на свалку?! Можно было лишь предположить, что кто-то, любовно и целеустремленно собравший библиотеку по интересовавшим его темам, спешно продал свой участок, уехал, оставив собранное в садовом домике, а новые хозяева, по причине равнодушия к чтению, сочли доставшееся им наследство ненужным. Меня же неожиданная находка взволновала настолько, что сердце бешено заколотилось. Набрал в охапку, сколько мог унести, журналов и книг, потом еще раз пришел за оставшимися.
Перебирая обретенные чудесным образом книги, я обнаружил среди прочих сочинения Петра Кудряшева, литератора пушкинских времен, служившего в воинских гарнизонах глухого тогда Оренбуржья. Сочувственно приняв идеи декабристов, Петр Михайлович увлекся краеведеньем, овладел татарским и казахским языками, пытливо изучал жизнь, быт, обычаи населения наших краев, поэтому его рассказы и повести не были чистым вымыслом, отражали изученные им жизненные реалии.
Я с интересом прочитал его повесть «Искак» — о приключениях каргалинского юноши, влюбленного в красавицу Фатиму, и вдруг меня озарило: так это же повесть о моем прапра… — не знаю, сколько раз надо повторить это «пра» — дедушке Исхаке, автор изменил в его имени лишь одну букву.
Башкиры считают, что каждый человек должен поименно помнить своих предков до седьмого колена. Я в молодости относился к своей родословной легкомысленно. Более того — сознательно пренебрегал ею. Моя осведомленность по этой части не шла дальше двух дедов, по отцовской и материнской линии, да и ими я похвастаться не мог. Хорош был бы рьяный комсомолец, хвастающийся дедами-священнослужителями!
Дело в том, что дед мой по отцу, Хажи-ахун, имел сан, соответствующий сану православного архиерея. Он ведал довольно большим числом мусульманских приходов, прослыл в народе святым. Было это очень давно, в доисторические в моем представлении времена, так что я родственных чувств к деду не испытывал, мне даже казалось, что я никакого отношения к нему не имею. Он умер еще до Первой мировой войны, оставив моего шестилетнего отца сиротой.
Что касается Вали-ходжи, деда со стороны матери, был он карыем в Татарских Каргалах. Карый — знаток Корана. Дед Вали совершил хадж в Мекку, знал Коран наизусть и специальной Грамотой был наделен правом произносить-пропевать суры Священной книги на больших собраниях верующих. Со слов матери я знал, что в 1918 году дед Вали под влиянием революционных событий публично разорвал свою Грамоту, отказался от сана карыя. Но это его в моих глазах не оправдывало. Вот если бы он стал красным командиром или красным партизаном, было бы другое дело. Но ни тем, ни другим он не мог стать по возрасту, не говоря уж о религиозных убеждениях, хотя и в преклонных годах показал себя молодцом: моя мама родилась от второго его брака, когда ему было под 70. Тем не менее дед Вали тоже умер задолго до моего рождения, оставив бабушку в нищете. Мама с 8 лет жила в прислугах у родной тетки.
Это — все, что было мне известно о людях, которым я обязан своим появлением на белом свете. С этим бы и покинул его, не расскажи русский писатель Петр Кудряшев историю, героями которой оказались мои далекие предки. Уточню: предположительно, мои.
История, рассказанная Петром Михайловичем, началась с того, что царь Иван Грозный овладел Казанским ханством, после чего один из отпрысков ханской семьи ушел в партизаны. Извините, это мне захотелось назвать знаменитого разбойника Мустафу партизаном, звание «партизан», знаете ли, звучит возвышенней, чем «разбойник». Славно поразбойничал Мустафа, немалое богатство досталось его наследникам. Через несколько поколений оно, заметно поубавившись, перешло в руки предприимчивого казанца Сеита.
Сеит, разъезжая по торговым делам, присмотрел красивое местечко близ Оренбурга, купил его недорого у башкир и основал на тихоструйной, богатой рыбой реке Сакмар татарское поселение, поначалу носившее название Сеитов посад. Сеитов посад, переименованный впоследствии в Каргалы, известен, между прочим, тем, что наезжал туда со сподвижниками крестьянский «царь» Емельян Пугачев, чтобы погулять-повеселиться. Он будто бы даже сыграл свадьбу с местной татарочкой…
Но вернемся к Сеиту, верней, к его сыну Исхаку и красавице Фатиме. От них пошли в Каргалах Исхаковы. Моя мама в девичестве, мой дед Вали, его дед и дед деда носили эту фамилию. Возможно, если и не все они, то некоторые были священнослужителями, просили Всевышнего простить грехи их предка-разбойника. Согласно легенде, поведанной кем-то Петру Кудряшеву, неприкаянная душа Мустафы, превратившись в привидение, досаждала его потомкам. Теперь оно, привидение, добралось, кажется, и до меня. Шучу, шучу! Неожиданное открытие, сделанное благодаря найденной на свалке книге, развеселило меня. Ничего, что в моей родословной наряду со святыми значится и великий грешник. Если подкараулит меня на узкой тропе кто-то из нынешних разбойников, — а их развелось, сами знаете, видимо-невидимо, — я скажу ему:
— Мы с тобой одной крови, ты и я!
И он не тронет меня. Может быть, не тронет. Ведь услышав этот пароль, дикие обитатели джунглей не трогали героя по имени Маугли. Мы в своей свободной и демократической стране (кое-кто тут добавляет: с криминальным уклоном) от законов джунглей ушли пока что недалеко.
Напоследок мой вам совет, друзья: читайте больше. Авось и вам откроется что-нибудь такое, от чего ваша жизнь станет веселей. И в своей родословной покопаться нелишне: вдруг да вы обнаружите, что где-то за вашей спиной в длинной колонне ваших предков стоит человек необычной судьбы или даже иной, чем у вас, национальности, как за Пушкиным — эфиоп, за Лермонтовым — шотландец, за Аксаковым — татарин… И окажется, что в этом мире вы связаны с гораздо большим, чем вам представлялось, кругом людей. Вы станете богаче.
Самой первой яблоне в моем саду сейчас под сорок — возраст для яблонь старческий. Лет пять уже порываюсь спилить ее, потому что перестала радовать урожаями, не сгибаются ветви к осени под тяжестью краснобоких плодов, да все жалею старушку. Тужится она изо всех сил, стоит весной в белой цветочной кипени, ради этой красы и откладывал я исполнение приговора на год, потом еще и еще. И думал о себе в сопоставлении с нею: и меня ведь неумолимое время приближает к сроку, когда слечу с древа жизни осенним листком, как многие, с кем бок о бок сажал молодые яблоньки.
Выйду иногда на свою садовую улочку и стою в печальном одиночестве. Из шести участков на четной стороне лишь мой более-менее обихожен, остальные дичают, заросли бурьяном. Не звенят уже вокруг веселые детские голоса дети, а затем и внучата выросли, им играть в компьютерные игры интересней, чем жить в саду. Только три-четыре раза за лето приедут на заброшенный участок наследники его умершего или обессиленного старостью хозяина, сбегают на реку искупаться, пожарят шашлык, пошумят-повеселятся и уедут. Скажешь им: хоть бы несколько грядок весной вскопали, что-нибудь посеяли, — а они смеются, дескать, зачем канителиться, проще сходить на рынок, купить за полсотни рублей столько, к примеру, моркови или лука, сколько ты, дед, вырастишь, горбатясь над грядкой все лето.
Двух вещей молодые не понимают. Во-первых, откуда возьмутся на рынке тот же лук или морковь, если никто не будет их выращивать? Во-вторых, между тем, что ты сам вырастишь, и тем, что купишь, большая разница. Ну, скажем, как между материнским молоком и искусственным питанием для младенца. Исстари народ называет землю матерью, но не доводилось мне слышать, чтобы этим святым словом обозначили казенную детскую кухню.
Да и не в еде только дело. Горожанин сажает яблони и копается у грядок не столько ради насыщения желудка, сколько для утешения тоскующей на асфальте души. На своем махоньком садовом участке ты снова — дитя природы, какими были твои далекие предки, и счастлив, как ребенок, припавший к материнской груди. Близость к земле доставляет удовольствие, ни с чем другим не сравнимое. Удовольствие удваивается общением с такими же, как ты, любителями покопаться в земле. Много добрых соседей и приятелей появилось у меня в садоводческом товариществе. Трудно в зрелые годы обрести друзей взамен порастерянных — кто уехал далеко, кто взлетел высоко по должностной лестнице — друзей юности. А я их обрел.
Обрел и вновь потерял…
Ах, Женя, Женя, дорогой мой Евгений Константинович, как мне сейчас не хватает тебя! Иной раз встану утром и, забывшись, иду по привычке в сторону твоего дома, пока не остановит резкая, как удар под дых, мысль, что уже не встречусь с тобой, и никогда больше ты не скажешь мне чуть иронично:
— Эй, татарин, где ты пропадал? Мы с Фаритом с ног сбились, разыскивая тебя!
В «татарине» не было ничего обидного, слово это подчеркивало нашу близость, дающую право на шутливое обращение друг к другу. Тут же, бывало, возникал третий из нашей троицы, Фарит, и, напустив на лицо строгость, выговаривал мне:
— Записываем тебе, бригадир, прогул! Почему утром на рыбалке не был?
Бригадиром Фарит называл меня потому, что я первым поставил прикол на Уфимке. В те времена еще водилась в реке напротив наших садов крупная рыба. Это теперь две-три сорожки за утро — большая удача, оскудела Уфимка, речники перестали очищать фарватер, ямы, где могла стоять рыба, обмелели, заилились, замусорились, и браконьеры все, что можно выцедить из реки, выцедили дешевыми китайскими сетями, а тогда я ходил на рыбалку будто в магазин, каждое утро пару шустрых подъязков, несколько подлещиков, а то и хорошего леща домой приносил. Вот тогда и подошел ко мне поинтересоваться моими успехами садовод из соседнего товарищества, красивый черноволосый, чернобровый мужчина, что называется, во цвете лет, по обличию вроде и русский и нерусский (потом выяснится, что звать его Женей, что по отцу он — грек, по матери — русский).
Примерно тогда же обратился ко мне недальний сосед Жени Фарит, по выговору — западный башкир, попросил совета, где бы и ему поставить прикол. Я показал ему, а затем и Жене места, не занятые другими прикольщиками, по утрам, еще затемно, стал мимоходом будить их, чтобы не проспали короткое время активного клева, — как бы взял на себя обязанности бригадира.
Так завязалось знакомство, положившее начало нашему маленькому интернационалу. Человеку общение с другими людьми, товарищество и дружба необходимы сами по себе, как всему живому необходим солнечный свет, но нашему сближению способствовали и меркантильные в какой-то мере интересы. Садовод не может обойтись без советов более опытных соседей, или, положим, понадобится ему инструмент, которого у него нет, так к кому же он обратится за нужным, как не к соседям? В товариществе «Дубки» люди шли и за тем, и за другим чаще всего к Жене Тонгулиди.
Дело в том, что Женя был, пожалуй, самым крепким в нашей садоводческой округе хозяином, о чем свидетельствовал его видный уже издалека просторный, высокий дом под железной крышей. К слову сказать, когда он строил этот дом, председатель товарищества сильно ему докучал, требуя не превышать предусмотренные тогдашними инструкциями размеры садовых строений, а то, мол, придут проверяющие и нагорит прежде всего ему, председателю. Терпел это Женя, как потом, смеясь, мне рассказывал, терпел и в конце концов взорвался.
— Слушай, — сказал он председателю, милицейскому майору в отставке, — построить курятник вместо дома ты меня не заставишь. Если придут проверяющие с их дурацкими инструкциями, я сам с ними разберусь, а если еще раз подойдешь с нотациями, то — будь что будет — снесу твою башку вот этой лопатой! — И показал лопату, которой размешивал цементный раствор. Все, отпал от него председатель, знал, что Евгений Константиныч слов на ветер не бросает.
Кроме дома поставил Женя на своем участке остекленный парник, добротную баню, пристроив к ней кирпичный гараж для «Муравья» — мотороллера с кузовом, бревенчатый сарай, служивший мастерской и хранилищем для всевозможных слесарных и столярных инструментов. И чего только еще у него не было! Сварочный аппарат, мотопила «Дружба», электроплуг собственной конструкции, кормодробилка с электроприводом (понадобилась в пору ельцинского правления, когда народ, испуганный надвигающейся на страну нуждой, кинулся разводить в садах кроликов, уток и кур). Но главным предметом всеобщего восхищения и зависти была его циркулярная пила на мощной станине, позволявшая распиливать на доски и брусья выловленные из реки бревна. Для всего этого требовалась значительная территория, поэтому Женя расширил свой участок, частично засыпав примыкающий к нему карстовый провал, навозил на «Муравье» землю с пустыря от выкопанных для сбора мусора ям.
Уму непостижимо, откуда брались у него силы и на строительство, и на обслуживание обширного хозяйства, ведь одновременно он работал в городе и выполнял хлопотные обязанности электрика в своем товариществе. Уходил в город на работу в семь утра, возвращался в сад к семи вечера, и оставались у него на все про все лишь вечерние часы да выходные дни, когда хотелось еще и рыбу поудить, и телепередачи посмотреть, и книги почитать — был он страстный книгочей. Работал Женя в управлении механизации строительного треста обмотчиком — так, кажется, называется его специальность, проще говоря, возвращал к жизни сгоревшие электродвигатели различных строительных механизмов и слыл в Уфе одним из лучших специалистов по этой части. Отсюда и энергонасыщенность его садового хозяйства.
Циркулярная пила побудила меня после знакомства с Женей сделать следующий шаг к сближению с ним. Осенью 90-го года было объявлено, что население может бесплатно воспользоваться для своих нужд лесом, растерянным во время молевых сплавов и бесхозно лежащим на берегах рек, заодно очистив их. Я и воспользовался, решил построить себе в саду теплую избу вместо дощатой халупы. Не видя особой разницы между тем, что лежит на берегу, и тем, что плывет по воде, набрал, сколько нужно, осиновых бревен, за зиму поднял сруб и весной попросил у Жени разрешения уквадратить его циркуляркой бревешки на стропила.
— Возьми мою тележку, тащи бревнышки, — сказал Женя. — Только к агрегату я тебя не допущу, сам опилю, циркулярка — вещь опасная, вон Саня мой чуть без руки не остался.
Саня, его сын, ходил с перевязанной правой рукой — раскроил большой палец.
На следующий день в знак благодарности за услугу я принес Жене бутылку коньяка. Он обиделся:
— Я что — барыга или алкаш? Или деньги тебе девать некуда?
— Но, Женя, ты же доброе дело для меня сделал, сам работу выполнил. Труд должен оплачиваться, разве не так?
— Ну ладно, — согласился он. — Пусть постоит в шкафу, выпадет случай — посидим вместе.
Случай долго не выпадал.
У меня не было досок для настилки пола, но повезло выловить из реки сосновое бревно почти полуметрового диаметра. Вернее, выловил его один из моих знакомцев и уступил мне, не найдя ему применения, потому что бревно было полое, сердцевина сгнила. А мне оно сгодилось. Я разделил бревно на три части, расколол, перетаскал на свою улочку и принялся вытесывать топором плахи, чтобы, обстругав их затем рубанком, превратить в половицы.
Женя, увидев меня за этим делом, подошел полюбопытствовать, чем я занимаюсь. Удивленно покачал головой:
— Ты прямо как Робинзон Крузо, будто на необитаемом острове живешь. А циркулярка моя для чего?
— Неудобно ведь, Константиныч, все время тебя беспокоить.
— Неудобно штаны через голову надевать!.. Сейчас я «Муравья» своего подгоню, перевезем ко мне и распилим. А то ты месяц с этим проваландаешься, и мало того, что руки себе отобьешь, еще и половину древесины в щепки переведешь. А древесина ничего, здоровая…
…Пока распиливали, хозяин — у станка, я — на подхвате, пришел Фарит, принялся резать стекло для заложенной Женей второй теплицы. У Жени топилась баня, превосходная, надо сказать, баня на финский манер, то есть с сауной, и, когда мы завершили работу, Женя предложил побаниться втроем.
— Вот и случай, — сказал он, глянув на меня, — распечатать твой коньяк. Посидим, поговорим…
Хорошо, душевно посидели. В предбаннике на небольшом столике запел электрический самовар, и мы, разомлев в сауне и чуть-чуть захмелев от коньяка, долго пили чай, беседуя о житье-бытье. Всем троим это очень понравилось, и с тех пор повелось баниться втроем у Жени, хотя и у меня, и у Фарита были свои баньки. Раз в неделю засиживались до глубокой ночи за чаем и дружескими разговорами.
О чем мы говорили? Да о чем угодно. Женя прекрасно разбирался и в житейских делах, и в политике, и, к некоторому моему удивлению, в литературе. Как я уже упомянул, он был страстный книгочей, я — тоже. О какой бы книге из тех, что на слуху, я ни упомянул, Женя высказывал обоснованное суждение, что для рядового рабочего, хотя бы и со средним образованием, было, на мой взгляд, не совсем обычным явлением. И когда он успевал столько читать?
Правда, когда заходил разговор о книгах, Фарит скучал, он не был начитан, как мы с Женей, к тому же русским языком владел по школьной мерке на «троечку», говорил замедленно, тщательно подбирая слова. Фарит, оказалось, тоже редкостный, как Женя, мастер в своем деле, столяр высшего разряда, даже удивительно, что они приняли меня, неумеху, в свою компанию как равного себе. Но из-за недостаточной начитанности Фарит, видимо, испытывал неловкость и для самоутверждения, преодоления чувства неполноценности принимался хвастаться своими былыми знакомствами в высоких сферах.
Его, как лучшего столяра треста, послали однажды наладить дверь в кабинете первого секретаря обкома КПСС Шакирова. Шакиров Фарита запомнил и затребовал потом на отделку своей квартиры.
— Строгий, скажу я вам, был человек, но с рабочими разговаривал вежливо, — ударился как-то в воспоминания Фарит. — И Королев такой же был…
— Какой Королев?
— Который главный конструктор космоса. Я с ним, братцы, вот как с вами, лицом к лицу разговаривал.
— Иди ты! И где же ты с ним встретился?
— А я в армии, до того как отправили в ГДР, служил под Москвой. Там, зная, что я столяр, послали меня с несколькими ребятами подремонтировать одну дачу. Ну, хозяин там по-простецки поздоровался с нами, спросил, кто из нас откуда призван, какие на гражданке были у нас специальности. Мы не знали, кто он, потом уж, когда начали печатать его портреты в газетах и показывать по телевизору, я его узнал, и городок тот теперь называется Королев… Так что с ба-альшими людьми я встречался…
— Ладно уж тебе хвастаться, — сказал, усмехнувшись, Женя. — И у меня были знакомые не хуже. Вот работал со мной один еврей, Ароном звать, редкий для их нации простой работяга, тоже строгий товарищ. Когда приходил к нему с просьбой неприятный ему человек, Арон говорил: «А сумочка у тебя есть? Хрен тебе в сумочку!» Кто твоего Шакирова теперь добрым словом помянет? А Арона в нашем управлении все помнят и жалеют, что он уехал в Израиль. И я по его примеру нет-нет да насчет сумочки спрошу…
Это уж точно. Был такой случай. Зашла к моей жене соседка, попросила одолжить пакетик черного перца горошком, надо было ей что-то замариновать. У нас перца не нашлось, хозяйка моя посоветовала обратиться к Неле, Жениной жене, мол, у них всегда все в запасе есть. Неля одолжила, соседка пообещала вернуть долг через несколько дней, но не вернула. Недели через три узнал об этом Женя и взвился. Сказал мне:
— Что за люди твои соседи?! Придут еще ко мне, так хрен им в сумочку! Не подумай, что мне этого несчастного пакетика жаль, — ненавижу необязательных людей. Необязательный человек — он и непорядочный. Почему я наши власти и прежде не любил, а теперь тем более не люблю? Потому что там сидят непорядочные люди…
В наших разговорах за чаепитием в Женином предбаннике часто затрагивалась политика нынешних властей.
— В России всегда воровали, но чтоб так нагло, как теперь, никогда еще не было, — сердился Женя. — В верхах совесть начисто потеряли, не краснеют, даже когда за руку их схватят. Плюнь им в глаза — скажут: божья роса…
— Сталина на них нет, — сказал Фарит.
— Или маршала Жукова, — поддержал его я. — Я слышал, Жуков за несколько ночей очистил Одессу от жулья. С согласия Сталина приказал расстреливать застигнутых на месте преступления жуликов без суда и следствия…
У Жени вдруг зрачки сузились, кольнули нас оттуда острые лучики.
— Вы, ребята, о Сталине при мне лучше не упоминайте, — выдохнул он. — Я бы его самого — без суда и следствия, как он моего отца…
Отец Жени, политэмигрант, каким-то образом попал в Уфу, женился и осел здесь. В 37-м был расстрелян как враг народа, реабилитирован двадцать два года спустя. Женя отца не помнил в том смысле, что в памяти его черты не запечатлелись, но образ в сердце сына жил, и Женя не простил Сталину своего сиротства.
Я тоже рос без отца, но мой погиб в бою, на Калининском, полагаю, фронте. Оттуда пришло его последнее письмо. Где его могила — не знаю. Получила мать извещение, что он пропал без вести. Я безумно тосковал о нем, пытался выяснить, где, при каких обстоятельствах погиб, — безуспешно. Может быть, в его минометный расчет угодил вражеский снаряд. Или лежит он среди тысяч солдат, до сих пор не преданных по-человечески земле… Вину за свое сиротство я возложил на Гитлера. Каких только казней для этого нелюдя мы, ребятня, не придумывали, но никакая воображаемая казнь не могла погасить нашу ненависть к нему, утолить жажду мести. А имя Сталина утвердилось в нашем сознании рядом со словом «победа». Поэтому мое мнение о Сталине несколько расходилось с мнением Жени.
Но Женя был безусловным лидером в нашем триумвирате, и коль он сказал — не упоминать при нем имя генералиссимуса, мы больше не упоминали. Если Женя решал, что завтра пойдем рыбачить, значит, шли рыбачить, а если в лес заготавливать дрова на зиму — значит, в лес.
В окрестных дубравах, медленно, но неотвратимо гибнущих то ли из-за перезрелости, то ли под воздействием экологического неблагополучия близ большого города, сухостойных и поваленных ветрами деревьев не счесть. Местный народ смотрит на это пока что спокойно, как тот беспечный хозяин в башкирской пословице, у которого арба сломается, так на дрова пойдет. Упавшие деревья подъедает гнил ь, но на дрова они годятся, пили да пили, конечно, с разрешения лесника. Лесник наш, добрый человек по имени Алмас, впоследствии уволенный с этой должности за доброту, познакомившись с Женей, сильно зауважал его и препятствий в заготовке дров нам не чинил.
Мы с Фаритом распиливали «Дружбой» стволы валежника, а Женя вывозил чурбаки на своем «Муравье» и для себя, и для нас. В последний раз навозил он мне дров на три зимы вперед. Да не понадобились они, до сих пор лежат в поленницах.
Потерял я друзей своих незаменимых, честных и бескорыстных, готовых прийти на помощь в любой час дня и ночи, и стало мне несносно зимовать в своем саду. Раньше хоть малая, да забота была, приглядывал за хозяйством Жени, к его приходу на выходные дни затапливал у него печь, согревал дом…
Болезнь подкралась к Жене, как всегда это случается, нежданно-негаданно. Заболело у него в паху, решил, что невзначай ушибся и сам не заметил, ладно, пройдет. Но боль не проходила. Пришлось обратиться в районную поликлинику. Поводили его по кабинетам врачей, причину боли не смогли определить, дали направление в онкологический диспансер. Там после долгого обследования назначили операцию, вырезали распухший лимфоузел. Женя в волнении ждал, каков будет результат лабораторного анализа опухоли.
— Результат нехороший, — сказал врач, пряча глаза. — Будем лечиться…
— Рак? — спросил Женя.
— Не будем терять надежду…
Значит, рак…
Какая несправедливость судьбы! Как ни посмотри, образ жизни у Жени был здоровый, не курил, не пил по-черному, ну, рюмку-другую выпить в праздничный день или вот иногда с нами не отказывался, и вдруг — смертный приговор!
Хотел было я рассказать, как долго и мучительно таял он на наших глазах, но зачем? Зачем травить душу себе и другим? Скажу только, что не терял он мужества, не жаловался, не ныл, сохранял достоинство. Несколько раз выписывали его из больницы и вновь укладывали на курс химиотерапии. Мы с Фаритом, конечно, навещали его, и не одни мы. Натаскали ему люди, знавшие его, гору фруктов и пакетов с соками, он протестовал: куда столько! Я задумался, чем бы таким особенным его обрадовать, и отнес пару подлещиков, приготовленных способом горячего копчения. Женя в самом деле обрадовался, глаза его заблестели.
— Знаешь, чего мне сейчас больше всего хочется? Посидеть на берегу с удочкой, — сказал он.
И посидел месяца за полтора до кончины, когда отпустили его ненадолго из больницы, пожелтевшего, облысевшего, — выпали его красивые курчавые волосы из-за этой самой химиотерапии. Дело было в августе. Женя тепло оделся, надел валенки с галошами, чтобы не промочить ноги, и пошел на берег реки, взяв кроме удилища небольшую скамеечку. Просидел полдня, надергал сколько-то баклешек — так себе рыбешка, щучий корм — и вернулся в сад со счастливым лицом.
Женя умер в начале октября у себя в городской квартире. Поздно вечером позвонили Неле из больницы:
— Встретьте, пожалуйста, вашего мужа, мы его выписываем. Машину предоставим…
Видели врачи, что близок конец, и выпихнули его из больницы за час до смерти, чтобы не у них, а дома умер и не попал летальный исход в их больничную статистику…
Еще не успел я оправиться от этого горя — случилась новая беда: свалил Фарита инсульт.
Он остался жив, следующим летом несколько раз побывал в своем саду и все пытался подшутить надо мной. Пришел с предложением:
— Я в лесу присмотрел несколько упавших дубов, айда-ка сходим, распилим.
Какое уж там пилить, еле на ногах держался. Чуть поздней у себя на участке упал при мне в обморок. Придя в себя, попросил не сообщать об этом его жене и детям. Но дочь у него — опытный терапевт, и дети прекрасно знали, в каком Фарит состоянии. Они и постановили на семейном совете продать сад, чтобы у отца не было соблазна уходить туда. За ним постоянный присмотр нужен…
И вот стою я на своей садовой улочке в печали, и представляется мне, что мир рушится. Но это лишь мой мир рухнул, а жизнь продолжается.
Еще будут цвести наши сады, только не знаю — долго ли. Пожалуй, постигнет их та же участь, что и переименованную в поселок деревню Дудкино. Официально поселка теперь нет, садоводы не в счет, в городском бюджете не предусматривается дотация на содержание Дудкинской переправы. Управление речных переправ сократило ради экономии средств время работы нашего катера летом (теперь Женя не смог бы ходить на работу из сада), а на зиму катер вовсе уйдет, не будет, как прежде, дежурить на коварной реке.
Садоводы приходят к мысли, что это преднамеренная политика — нас, стариков, хотят выжить из пригородной зоны. Замечено: приезжали люди на иномарках, окидывали наши сады оценивающим взглядом. К Уфимке пробивают тоннель, чтобы напрямую соединить город с трассой, задуманной когда-то как магистраль Москва — Пекин. Когда соединят, подъезд к нашим садам упростится. Мы не владельцы здешней земли, считаемся арендаторами, городским властям не составит труда согнать нас с нее, с тем чтобы продать людям побогаче, чем мы. Деньги, деньги, все теперь решают деньги…
Свято место не бывает пусто, возведут толстосумы особняки, похожие на средневековые замки, как возвели уже во многих других местах, и начнется здесь иная жизнь. Счастливая, нет ли — сказать трудно…