Отечественный детектив еще находится в стадии становления. Долгие годы этот литературный жанр не разрешали по идеологической причине. Читатель довольствовался переводными А. Конан Дойлем; Г.-К. Честертоном, Ж. Сименоном, А. Кристи, тщетно ожидая появления своих детективных авторов.
Но время тем не менее шло. Печать раскрепощалась понемногу от всяческих «табу», и сегодня у нас в литературе детектив обрел право на существование. Повесть и романы Инны Булгаковой, составившие эту книгу, обладают всеми чертами классического детектива. И недаром названием первой повести стали пушкинские слова («Гости съезжались на дачу…»), а роман («Соня, бессонница, сон») имеет библейский эпиграф: «…Ибо крепка, как смерть, любовь…» (Песнь Песней). Связь с высокими образцами словесности, хороший язык, тщательно продуманная интрига — способствуют чтению произведений Инны Булгаковой «взахлеб». Раскрывать содержание детективов запрещено, чтобы не возмутить тех, кто еще с ними незнаком, и я запрет не нарушу, но как профессиональный литератор выскажу некоторые соображения.
Детективы Инны Булгаковой можно читать по-разному. Можно как детективы только: загадка преступления — подозрения, возникающие по ходу чтения, — неожиданная развязка. И, смею утверждать, такое чтение будет поверхностным. Природа человека, мотивировка его поведения в «пограничной ситуации» — главное в литературной работе Инны Булгаковой. Ее детективы — психологические, она дерзает решать вечные проблемы: добро и зло, любовь и ненависть, взаимосвязь эпох. Тот, кому станет явной булгаковская символика, получит при чтении ее произведений несравнимо больше, чем от заурядного детектива. Ее герои живут, мучаются, думают и тем самым создают атмосферу сегодняшнего дня, с его приметами и подробностями. Это вызывает читательское сопереживание как следствие общения с действительно художественным произведением. Приведу характерный для Инны Булгаковой отрывок:
«Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную, затхлую комнату. Потаенная реальность “пира во время чумы” постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле стола. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:
— Дарья Федоровна!..»
(«Гости съезжались на дачу»)
Начало отрывка словно бы сошло со страниц романтической литературы XIX века: август, сад, героиня в окне. Но дальнейшее мироощущение героини, упоминание мертвого тела властно подталкивает наше сознание к «потаенной реальности», к свиданию отнюдь не романтическому. Это наши беды и наш век.
Есть, впрочем, люди, относящиеся к детективу пренебрежительно, свысока. Мне жаль их. Все дело в том, какой детектив. Достаточно вспомнить «Преступление и наказание», великий роман на детективной основе. Отход человека от нравственных норм жизни, нарушение заповедей не может не волновать и современного писателя. Совершенное преступление — это духовное падение, часто — крах личности. Обнажение скрытых пружин этого — задача автора детектива. В задачу входит и наказание, не обязательно лишь как судебное. В суде возможны и ошибки. Однако есть еще и раскаяние. Только тот, кто лишен его, — человек конченый. В таких случаях прежде говорили «от него Бог отошел». Создание художественного детектива, воплощение вышеизложенных тезисов в людские судьбы требуют особого писательского дара. Свидетельствую: Инна Булгакова обладает им в полной мере.
Она родилась в Орле, городе, который по праву зовется «колыбелью русской литературы». Образование получила в МГУ, окончив филологический факультет. Живет в Подмосковье.
Михаил Шаповалов
Прошлым летом почти весь июль и часть августа я провел в больнице, где явился свидетелем — нет, участником, даже в какой-то степени вдохновителем — событий странных и страшных. Короче говоря, я сыграл роль сыщика в самом настоящем детективе.
Подмосковный дачный поселок Отрада (сорок минут на электричке с Казанского вокзала). Примерно в километре от поселка в пяти флигельках размещалась наша больница, столетняя, когда-то еще земская. Запущенный парк, заросший пруд, дворянская беседка над ним, старинное кладбище, на котором не хоронили много-много лет. Отрадненская больница доживала свои последние деньки (часть отделений уже перевели в новое здание в самом поселке), и в создавшейся переходной ситуации я вовсю пользовался отнюдь не больничной свободой.
Мой опостылевший московский мирок был отрезан от меня напрочь: никто из близких и друзей не знал, что я лежу в больнице, да и об Отраде никто не знал. Зимой мне досталась в наследство от тетки дачка, куда я сбежал ото всех. В больницу я прихватил дачный запас сигарет и, по давней дурной привычке, два новеньких блокнота с шариковой авторучкой. В первый же день появились записи, и вскоре я был настолько захвачен чужой тайной, что забывал о неудачах собственных и жизнь наполнялась азартом и состраданием.
С каждым днем я все глубже влезал не в свое дело и медленно, словно во тьме, на ощупь, шел к разгадке — к развязке. И из кратких блокнотных записей, впоследствии мною литературно обработанных, выросла, так сказать, история расследования в чистом виде, куда включены события, разговоры, мысли, лица и обстоятельства, имеющие только непосредственное отношение к преступлению.
— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся мне доверчиво. Завороженный этой улыбкой — детски-бессмысленной на измученном лице — я ждал продолжения. И он добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.
Я вопросительно оглядел присутствующих, они заговорили охотно и разом, с каждой новой подробностью, новой деталью (многие из которых оказались потом созданными игрой воображения) втягивая меня в эту необычную историю.
Впрочем, к необычному я был готов. Все сошлось: одиночество и опустошенность, зимой мы наконец расстались с женой, я засел на даче, не писалось, не думалось, нежданно-негаданно попал в больницу — сломал левую руку, поскользнувшись на мокрых ступеньках крыльца, — и вот лежу теперь в палате номер семь. Номер шесть, хотелось бы сказать, слушая и созерцая сейчас своих соседей в ядовито-розовых пижамах, да не позволяет критический реализм. Да, прошу прощения, я писатель.
Итак, я писатель и лежу в палате номер семь. Моя койка в углу у окна — кусты сирени и боярышника в предзакатном огне. Рядом через тумбочку расположился Василий Васильевич (бухгалтер из совхоза, под шестьдесят, перелом бедра). В углу по диагонали на доске, покрытой простыней, мучается Игорек (шофер, восемнадцать лет, два сломанных ребра в дискотеке). А прямо напротив лежит и смотрит мне в глаза тот самый старик.
Я начал отходить от сладковатого наркотического дурмана: утром хирург Ирина Евгеньевна занималась моей злосчастной рукой. Мы втроем успели слегка познакомиться и слегка разговориться, и Василий Васильевич уже успел пройтись недоверчиво насчет моего писательского удостоверения, и я его предъявил — как вдруг старик открыл голубые глаза и сказал:
Была полная тьма… — Помолчал и добавил: — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.
Вот так он пугает каждого нового человека — именно этими словами, — отозвался Василий Васильевич на мой вопросительный взгляд. — Ноги кипятком обварил, кастрюлю с бульоном на себя опрокинул… Он, понимаете, не в себе.
— Нервный шок? От кипятка, что ли?
— Да что кипяток! Он совсем не в себе.
— Сумасшедший?
Можно, наверное, и так сказать, — Василий Васильевич поморщился. — А человек хороший тихий, никогда ни на что не пожалуется, все время молчит. Только вот мало что понимает и никого не узнает.
— Амнезия, — вмешался Игорек, — памяти то есть нет.
— И слава Богу, — ответил на это бухгалтер.
— Вы считаете память наказанием? — разговор все больше занимал меня, а тут еще упорный взгляд, устремленный прямо мне в лицо.
— Небось у каждого найдется какая-то гадость, о которой вспоминать неохота, правда?
— Правда.
— А Матвеич пережил настоящую трагедию. В одну ночь жены и дочери лишился.
— Что с ними случилось?
— Убийство, дело темное.
— Кто ж их?..
— Если б знать! Если б он знал, он, может, и не тронулся бы.
— Но убийц искали?
— А как же! Из самой Москвы следователь приезжал. И собака бегала ученая. И по всем улицам ходили, со всеми разговаривали, вызывали. Ну, не нас, конечно, мы из совхоза, все-таки три километра от поселка… а поселок весь переворошили.
— Когда же это произошло?
Давно уж, несколько лет. Сколько лет, Игорек?
— Давно. Пять или три. А вы сами ничего не слышали? — обратился Игорек ко мне. — У вас дача в Отраде?
— Я здесь недавно, с весны.
— Ну, тогда вы ничего не знаете. У них, говорят, золото было.
— Золото! — Василий Васильевич усмехнулся. — Какой дурак будет на даче золото хранить?
— А может, они на даче и скрывали как раз.
— Да, Матвеич наш валютчик известный — врачом в больнице московской работал. Горы золотые. А вот, болтали, кто-то там к кому-то ходил… то ли к жене его, то ли к дочери… кто-то, знаете, со стороны…
Дверь отворилась, вошла медсестра, молоденькая, хорошенькая, во всем белом, шуршащем (Верочка — впоследствии мы с ней подружились). Верочка принялась менять повязку Матвеичу, обнажая багровую запекшуюся кожу. Она снимала бинты медленно и осторожно. Старик дернулся, побледнел и закрыл глаза, но молчал. Наконец экзекуция закончилась, медсестра направилась к двери. Я продолжил разговор:
— А каким образом убили женщин?
Верочка остановилась и взглянула на меня с некоторым ужасом.
— Вот, Вер, писатель интересуется, — пояснил Василий Васильевич, — как Матвеич наш семью потерял. Так вот, трупы не найдены, бесследно исчезли…
— Василий Васильевич! — воскликнула Верочка. — Какие трупы не найдены? Вы ничего не знаете!
— А вы знаете?
— Я все знаю! Я из самой Отрады. А вы правда писатель?
— Да вроде.
— Детектив будете писать?
— Ну что вы! Я их и не читал тыщу лет, — Верочка и Игорек посмотрели на меня с жалостью. — Просто пытаюсь понять, что же случилось с этим человеком.
— С Павлом Матвеевичем? А вот что. Его дочка Маруся познакомилась на пляже… ну на нашей Свирке… с одним типом. Она ему понравилась, понимаете? Он выслеживает, где они живут, ночью влезает в окно в ее комнату. И убивает. После этого мать, жена Павла Матвеевича, умирает. Но своей смертью — от инфаркта. А он сходит с ума.
— Да-а, картинка, — Василий Васильевич покрутил головой. — За что ж он ее убил?
— Видимо, больной. Изнасиловал и убил.
— И сколько дали?
— А его не нашли. И труп не нашли.
— Так что ж ты нам голову морочишь? Она все знает!
— Я знаю то, что все у нас знают. Везде искали этого типа и всех расспрашивали.
— Значит, это была основная версия, — подал голос со своей доски Игорек.
— Да ведь больше некому! Некому, некому! Что ее, сестра родная убила, что ли?
— А откуда вообще известно, что Маруся убита? — поинтересовался я.
— Ведь исчезла. Уже три года прошло, — Верочка села на табуретку возле койки Павла Матвеевича, и я услышал очень неполный и приблизительный рассказ о давно минувших событиях.
Дача Черкасских расположена на крайней улице поселка — Лесной. Эту улицу я знал. Сразу за домами начинается березовая роща, потом луга клевера и речка Свирка, точнее, один из ее рукавов, густо поросший деревьями, камышом и кустарником. Если же пойти от домов не прямо, а направо, можно той же рощей выйти к проселочному шоссе. Это шоссе соединяет Отраду с нашей больницей и далее с совхозом, стоящим на магистрали, что ведет к Москве. Именно таким путем прибывают в Отраду дачники на машинах.
Три года назад летом Павел Матвеевич с женой куда-то уезжали, на даче остались две сестры. Старшая Анна и младшая Маруся. В одно июльское утро Анна, заглянув в комнату сестры, обнаружила, что Маруся исчезла. Окно было распахнуто настежь, диван застелен покрывалом, постель убрана внутрь, как обычно убиралась на день.
— Сестры на ночь закрывали окна?
— Конечно. Ведь они оставались на даче одни, и притом у нас комарья…
— И Анна ничего не слышала?
— Представьте себе — нет!
— Значит, Маруся сама потихоньку вылезла в окно? Так получается?
Не так. Во-первых, вся ее обувь осталась в доме, вообще вся дачная обувь в доме нашлась, понимаете? Ну куда бы она ночью босиком отправилась! И потом: на окне никаких отпечатков пальцев милиция не нашла. Ни на подоконнике, ни на рамах, ни на стекле.
— Отпечатки убийца стер, — вставил Игорек, — это понятно.
— А мне, например, непонятно, — заговорил Василий Васильевич. — Если ее в доме убили — как же сестра не слышала? Какую-нибудь муху прихлопнуть — и то шуму. А человека? Если же ее кто-то в окно живую тащил, отчего она голос не подала? Непонятно. Что-то ты, Вер, знаешь, да все не то.
— Все точно так и было, честное слово! — закричала Верочка, покраснев с досады. — Отпечатки стерты и обувь на месте. И собака служебная только на Свирку милицию и привела. Туда сестры каждый день ходили, жарища жуткая стояла. Там у них место свое было в кустах. Собака привела, а ничего не нашли. Все берега облазили, и рощу, и луг, и кладбище наше… я уж не говорю о самой даче. Нигде ничего! Ее убийца куда-то далеко занес.
— Да убил-то он ее где? — перебил бухгалтер нервно.
— Вот что я думаю, — заявил Игорек. — Убийца был ее знакомым, иначе она бы шум подняла. Ночью у них свидание было назначено. Она открыла ему окно, он влез. Ну, конечно, все по-тихому, чтоб Анна Павловна не услыхала. Тут он ее усыпляет каким-нибудь наркотиком… может, они вино пили. Усыпляет, делает свое дело и убивает. Затем пугается и тащит…
— Во нагородил! — восхитился Василий Васильевич. — Запомни, дружок, на будущее: если девушка ночью в спальню свою зовет, усыплять и убивать ее не надо. Она и так на все готова.
— Пожалуйста, другой вариант. Убийце стало известно, что на даче хранится золото…
— У них вроде ничего не пропало, — вставила Верочка.
— Это они так сказали, а там еще неизвестно. Убийца знакомится с этой девицей на Свирке. Или до этого он знал, или она ему проболталась насчет золота. И убивает он ее как свидетельницу кражи, вытаскивает в окно и стирает отпечатки. Ну а потом отнес подальше и труп закопал…
— Труп закопали, — неожиданно подтвердил Павел Матвеевич, открыв глаза и улыбнувшись.
— Он иногда чьи-нибудь слова последние повторяет, — нарушил Василий Васильевич внезапную и какую-то нехорошую тишину. — Золото и наркотики наш Игорек в боевиках видал. А вот вы как будто писатель, то есть не без ума. Что вы об этом думаете?
Я думаю об отношениях между сестрами. Верочка, вы были с ними знакомы?
— Марусю не помню. Анну Павловну знаю, конечно. Она к отцу в больницу ходит.
И ваше впечатление?
— Строит из себя… Анна Павловна! А сама почти моя ровесница…
— Учительница, — сказал Игорек со скукой.
— Девушка с характером, — включился Василий Васильевич. — К ней и правда не подступись. Никто до сих пор и не подступился. Вдвоем с отцом живут.
Живут Черкасские в новом московском районе, почти на окраине. Каждое лето, как у Анны Павловны начинаются в школе каникулы, переезжают на дачу. Неделю назад, в отсутствие дочери, Павел Матвеевич опрокинул на себя кастрюлю с бульоном. В больнице за ним ухаживает здешняя санитарка Фаина, которую наняла дочь.
— Старый друг к нему ходит часто. Человек интеллигентный, высокого полета, но душевный. Художник. Он приезжает…
Послушайте! — обратился вдруг ко мне Игорек в возбуждении. — А чего это вы насчет сестер намекали? Вы думаете, Анна Павловна ее прикончила?
— Потрясающе! — Верочка вскочила и всплеснула руками.
Воистину: молчание — золото! Я сказал поспешно:
— Не думаю! Мы не знаем, какая атмосфера была в семье Черкасских, как они относились друг к другу. Не исключено, например, что Маруся покончила с собой. Или убежала из дому…
— Босиком?
— А вдруг она убежала с таким мужчиной, который мог одеть ее с головы до ног. Да мало ли какая случайность, какая нелепость…
Я говорил и сам себе не верил. Возможно, рассказы моих первых свидетелей были нелепы — а если нет? Тогда случайность исключалась. Окно не может открыться само по себе, и человек, открывший его, постарался почему-то замести следы. Из дому не убегают босиком, тем более ночью. После самоубийства остается труп, который в конце концов находят профессионалы с ученой собакой. И наконец: какая нелепая случайность могла привести к смерти матери и безумию отца? Полевые лилии в полной тьме.
День был поистине золотой, знаете, когда лето набирает силу… душная дымка, дрожащее марево и жасмин в цвету. Воздух можно пить. Мы собрались на прощанье и на новоселье одновременно. Девочки переселялись на дачу. Маруся только что на аттестат сдала, у Анюты ее первые учительские каникулы начались. А Павел с Любой улетали вечером в Крым, в санаторий… у нее сердце — вот и результат. Мгновенная смерть. И хоронили мы ее в другое воскресенье — в следующее! Вы представляете? Прошла неделя — и семья истреблена, сжита со свету, нет ее. Звучит напыщенно, но поневоле вспомнишь какой-то древний рок в какой-то древней трагедии. Но это было потом, а в тот золотой воскресный день…
Дмитрий Алексеевич говорил с отчаянием и страстью, словно все случилось только что и милосердное время не успело смягчить боли. Со вчерашнего вечера я ждал встречи с ним и с Анной Павловной — Анютой — и готовил наводящие вопросы: все-таки сильно задела меня эта история. Он пришел первый — и никаких подходов не понадобилось. Едва Павел Матвеевич после долгого молчания закрыл глаза, старый друг, сидевший на его койке, отвернулся от больного и наши взгляды встретились.
Тонкое молодое лицо. Наверное, некрасивое, слишком худое, нервное, темное, как будто внутренний жар сжигает его. Черные глаза при русых густых волосах и ни одной морщинки. Удивительное лицо — живописное. При этом высокий рост, современная стройность, современная элегантная небрежность. Одним словом — художник.
— Вот, Лексеич, — бухгалтер ткнул в меня пальцем; мой сосед простоват, да не прост: иронический ум и свои «подходы». — Вот тут писатель у нас интересуется насчет друга вашего: как, мол, довели человека?
— Вы знаете? — спросил художник. — Вы уже слышали?
— Я мало что знаю.
— Я тоже. Вот уже три года занимаюсь этим делом. Июль, — он задумался. — И полная тьма. Заинтересовались?
— Очень.
— Ну что ж, я к вашим услугам. Человеку со стороны, наверное, виднее.
— Следователь был тоже человек со стороны.
— У меня к нему никаких претензий. Наверное, сделал все, что можно. Однако вы писатель.
— Я не детективщик.
— Тем лучше. Не соблазнитесь проторенными тропинками. А воображение — великая сила, правда?
— Правда. Коли оно есть.
Дмитрий Алексеевич засмеялся.
— Вот и себя, кстати, проверите: есть оно или нет. Согласны? Располагайте всеми моими данными.
Уговаривать меня не надо было, я спросил:
— С чего бы вы начали?
— С воскресенья третьего июля. Мы в последний раз, как оказалось, собрались вместе в Отраде. Мы — это Павел и его жена, его дети, его зять, некий юный Вертер — Машенькин поклонник — и ваш покорный криминальный слуга: Дмитрий Алексеевич Щербатов, — он слегка поклонился.
— Иван Арсеньевич Глебов, — в свою очередь представился и я. — О каком это зяте вы упомянули?
— Муж Анюты.
— Значит, она замужем?
— Была. Они развелись через полгода после случившегося.
— Интересно. Из-за чего?
— Анюта подала на развод. Больше я ничего не знаю. Итак, мы собрались в Отраде, обедали, пили чай с вишневым вареньем… стол в саду, самовар на кремовой скатерти, плетеные стулья и гамак… Много смеялись, купались, рощи и луга, и Свирка… присели на крыльцо перед дорогой, чтобы в последний раз взглянуть друг на друга, — и расстались навсегда, — он замолчал.
— Дмитрий Алексеевич, вы ведь, кажется, художник?
— Красиво говорю? Это что — когда-то я был и вовсе неотразим.
— Вы и сейчас хоть куда, — сказал я, и это была правда.
— Правда? Сорок шесть. Павел старше меня на четыре года.
— Да ну?! — дружно воскликнули Василий Васильевич, Игорек и я, и посмотрели на изможденного старика с крупной, породистой головой, сизо-белой гривой, волевым, что называется, подбородком и кроткими детскими глазами.
— А я вот все еще хоть куда, — Дмитрий Алексеевич усмехнулся горько… или едко. — Ладно, давайте без красивостей, по протоколу.
Вот список действующих лиц, который я составил после ухода художника (их данные к моменту преступления).
Павел Матвеевич Черкасский — хирург, сорок семь лет.
Любовь Андреевна — его жена, музыкантша, не работала по болезни, сорок три года.
Анна — его старшая дочь, школьная учительница (русский язык и литература), двадцать два года.
Мария — его младшая дочь, 21 сентября должно было исполниться восемнадцать лет.
Борис Николаевич Токарев — муж Анны, математик-программист, тридцать лет.
Петр Ветров (юный Вертер — прозвище, данное художником) — бывший одноклассник Марии, ее ровесник.
Дмитрий Алексеевич Щербатов — друг семьи, художник, сорок три года.
Маруся с Вертером собирались поступать в МГУ на филфак. Анюта должна была готовить сестру к экзаменам и вообще опекать, пока родители находились в Крыму… Кстати, как Люба не хотела ехать в санаторий, будто что-то предчувствовала. Вечером того же воскресенья я отвез их во Внуково… у меня машина… заодно подбросив в Москву Бориса с Петей. Сестры остались одни.
Место действия (из моего блокнота). Небольшая дача в саду. Вход с веранды. Коридор, куда выходят три двери. Налево комната Анюты, окно на улицу. Прямо — спальня родителей окнами на юг. Направо дверь в кухню, полутемную, поскольку единственное окно выходит на веранду. На кухне печка и люк, открывающий вход в погреб. Туда ведет лесенка, высота погреба около двух метров, электричество не проведено. За кухней комната Маруси — светелка, как ее называли, позднейшая пристройка. Окно в задней стене дома. Таким образом, Анюта ночью была отделена от сестры тремя дверями: своей, кухонной и дверью в светелку.
Соседи. Слева и справа (юг и север) находятся соответственно дачи Нины Аркадьевны и Звягинцевых. Нина Аркадьевна, пенсионерка, живет на даче все лето, встает в шесть утра, ложится около девяти. С ее участка просматривается только небольшое пространство между калиткой и фасадом дачи Черкасских. Справа, с участка Звягинцевых (муж, жена и ребенок), можно сквозь зелень сада увидеть вход в дом, то есть крыльцо и веранду. В будни эти соседи бывают в Отраде редко. Однако в среду вечером, накануне исчезновения Маруси, Звягинцев после работы, в восьмом часу, приезжал полить огород. Он видел свет на кухне у Черкасских: свет падал из окна, выходящего на веранду. И Нина Аркадьевна и Звягинцев со среды на четверг ночевали в Отраде, они благополучно спали и ничего подозрительного не видели и не слышали. Никакими данными о причастности соседей к исчезновению Марии следствие не располагает.
Дом Черкасских расположен прямо напротив калитки, метрах в семи от нее и в тридцати — от заднего забора. В левом углу у того же забора уборная и сарай. Участок двенадцать соток. Под окнами родительской спальни — огород. Все остальное пространство густо заросло деревьями и кустарником: вперемежку липы, яблони, вишни, черемуха, шиповник, сирень, жасмин. Участок просматривается плохо, особенно густы заросли за домом, под окнами Маруси. Тут, на маленькой полянке меж липами, стоит стол, за которым обедали в хорошую погоду. Забор высокий, но просветы между досками довольно большие; на задах — сплошной, две доски отодвигаются и можно сразу выйти в березовую рощу, а оттуда через луг на Свирку, точнее, на тот ее рукав, где сестры облюбовали себе уединенное место. На пляж, обычно многолюдный, идти ближе поселком.
Продолжаю мои блокнотные записи, сделанные тем же вечером, после ухода художника. Почти наверняка можно сказать, что преступник, если таковой существовал, воспользовался окном в светелке и проходом в заднем заборе. Иначе ему пришлось бы пройти мимо двери в комнату Анны. Кроме того, и калитка и крыльцо видны с соседних участков. Предположим, что преступник выбрался из Марусиного окна и, никем не замеченный в зарослях, пролез в дыру в заборе. Дальше он мог пойти либо на Свирку, либо на шоссе, а оттуда на отрадненскую станцию через поселок или на магистраль, ведущую в Москву. Но куда он дел труп и где наконец совершено убийство?
— Скажите, Дмитрий Алексеевич, по нашему шоссе вы обычно и приезжали из Москвы?
— Да. Доезжал до совхоза, сворачивал с магистрали и мимо больницы ехал в поселок на Лесную. И Павел и Борис так же ездили.
— У них тоже машины?
— Нет, я уговорил Павла сдать на права, а Борис потом подключился мечтал о машине. Но пока что они иногда пользовались моей.
— Через березовую рощу можно подъехать к заднему забору дома?
— Нет, исключено: там одни тропки.
— И в то воскресенье, третьего июля, вы ходили на речку через рощу?
— Нет, на пляж, по поселку. Время было ограничено. Кстати, если это вас заинтересует: Маруся с Вертером там поссорились.
— Из-за чего?
— Точно неизвестно. Они переплыли Свирку и удалились в лес на той стороне — плести, видите ли, венки. Петенька вернулся надутый, все время молчал и, когда уезжал, даже не попрощался с ней.
— А Маруся?
— Марусю надо было знать! Настоящий бесенок — все нипочем. Около нее таких Вертеров вертелось… Но вот она предпочла всем именно его.
— Это что, было серьезно?
— По-видимому, да. Она мне сама сказала — и вполне серьезно, — что его любит.
— Вы были так близки?
— Да, и с ней, и с Анютой. Не говорю уже о Павле и его жене. В сущности, кроме них, у меня никого нет. А теперь и их нет.
— Анюта есть.
— Она отдалилась от меня. Вообще ото всех отдалилась после катастрофы.
— Вот как?.. Ну а тогда, в воскресенье, молодые люди сплели венки?
— А как же! Наши прекрасные дамы, все три, были в цветах — ромашки и колокольчики. Господи, неужели это и вправду было? Любовь так женственна, вот именно — Любовь. Анюта в другом стиле, но прелестней женщины я не знаю. Впрочем, вы ее увидите. И Мария — сама юность, сама огонь, — Дмитрий Алексеевич помолчал, потом добавил с горьковатой иронией: — Одним словом, перед нами разворачивался весенний хоровод Боттичелли. А седьмого, в четверг, утром Анюта позвонила мне по телефону… до сих пор в ушах крик звенит: «Маруся пропала!»
— В четверг утром? То есть, как только обнаружила, что сестры нет на даче?
— Она сбегала на Свирку, покричала в роще и пошла на почту.
— Не слишком ли рано она подняла панику? Мало ли куда могла отлучиться Маруся…
— Женщина — тайна, Иван Арсеньевич, сами небось знаете. Однако на этот раз женские предчувствия оправдались — да еще как! Анюта с почты продиктовала мне телефоны Марусиных бывших одноклассников и учительницы.
— А почему она позвонила вам, а не мужу?
— Она ему звонила на работу, в институт, но его не нашли. Он работал на ЭВМ, на машине, как он говорил, в другом здании. Ну, я всех обзвонил…
— И Пете звонили?
— О, Петя! Петя уже скрылся. Дело в том, что за день до этого, в среду, он ездил в Отраду, но сестер на даче не застал. Они были на Свирке.
— И он не догадался там их поискать?
— Искал. Ему соседка сказала, что девочки на реку пошли. Но он не знал их места: в воскресенье мы туда не добрались. Он еще покрутился возле дома и уехал. Куда б вы думали? В Питер. Так что в четверг я до Петеньки не дозвонился: он уже гулял по Невскому.
— А он вообще собирался в Ленинград?
— В воскресенье об этом речь не заходила, впоследствии он утверждал, что собирался и на поездку у него были с собой деньги.
— Он что, не заезжая домой, в Ленинград махнул?
— Вот именно.
— И билет взял заранее?
— Нет, с рук купил — на вечерний поезд. В международный вагон.
— Шикарно. А багаж? Он его с собой в Отраду возил?
— Вертер уехал как был. Без вещей.
— Вообще-то странно.
— Юношеские порывы. Нам этого уже не понять. Итак, я обзвонил всех — без толку. И в восьмом часу приехал в Отраду. Анюта успела уже сходить в милицию…
— Не дождавшись известий от вас?.. Дмитрий Алексеевич, Анюта нервная женщина?
— Вы хотели спросить, не истеричка ли она? Напротив, ее можно назвать человеком гордым и сдержанным. Просто испугалась, ведь сестру оставили на ее ответственность. Да, одновременно со звонком ко мне она заказала разговор с родителями… телефон санатория был ей известен, те ездили туда почти каждый год…
Как перед финалом трагедии, события продолжали нарастать, нагромождаться одно на другое, покуда вся эта глыба не обрушилась и не придавила, разметала, разделила участников. Все случайности и неожиданности сошлись вдруг и вместе. В восьмом часу Дмитрий Алексеевич прибыл в Отраду, чуть раньше подъехал Борис, и сразу принесли телеграмму от родителей: они прилетают в Москву в шесть утра. Художник под утро отправился в аэропорт и привез их к девяти. Борис вышел встречать на крыльцо, Анюты не было: она бегала на Свирку. Едва Павел Матвеевич успел осмотреть дом, как появился участковый.
— Его встретила Люба, мы с Павлом, к несчастью, были в доме. Поделать ничего было нельзя, и она отправилась с нами: ночью в Воскресенском, в двадцати километрах от Отрады, был найден труп девушки, требовалось его опознать. Это оказалась не Маруся, но на мать, да и на Павла, было страшно смотреть.
— Убийцу той девушки нашли?
— Сам объявился. Там другая история, к нашей не имеет отношения. Вообще милиция досконально проработала множество версий. Я о них не упоминаю — все пустые. Так вот, когда мы вернулись, Анюта с Борисом ждали на крыльце. Она подбежала к нам, но Люба вдруг закричала и стала падать. Я подхватил ее на руки, Павел разжал ей зубы и заставил принять таблетку, у него всегда были при себе для нее… Потом он дал еще какое-то лекарство — наверное, самое сильное… наверное, он сделал все, что мог, но она не приходила в сознание и пульс прерывался. Мы вдвоем повезли ее в Москву в его больницу, надеялись, что успеем, я гнал как сумасшедший, но по дороге Люба умерла. Пятница и суббота прошли в каком-то чаду. Хоть Павел и был против, ей делали вскрытие: инфаркт, сердце не выдержало. Хоронили в воскресенье. Все было невыносимо своей внезапностью и каким-то ужасом, тайной. Я вполне очнулся только на поминках, поздно вечером, когда уже все разошлись и нас осталось четверо: Павел, Анюта, Борис и я.
— Как себя вел Павел Матвеевич?
— Павел — человек редкого мужества и самообладания, тут Анюта в него, они и вообще очень похожи. Он ни разу не сорвался — всё в себе. Но я-то его знал много лет и понимал, что он на пределе. Вообще эта семья… они любили друг друга до самозабвения. Обязательно имейте это в виду. Счастливые люди и заплатили за свое счастье полной мерой.
— Вы говорите, ваш друг был на пределе. Но вы не заметили каких-то странностей, которые уже переходили нормальный предел?
— Не замечал, покуда не ушел Борис.
— Борис ушел с поминок?
— Да. Он вдруг поднялся и молча вышел в прихожую. Павел — за ним. Они поговорили минуты две-три…
— О чем?
— К сожалению, я не подслушивал. Впоследствии выяснилось: Борис сказал, что у него болит голова и он уезжает к себе. Они с Анютой жили отдельно, на его квартире.
— Что за непонятная жестокость! Или он по натуре хам?
— Типичный технарь… знаете, с привкусом железа. Суховат, черствоват, прагматик. Рос в детдоме. Но вполне воспитан и в обществе приемлем. Во всяком случае, к Павлу был по-своему привязан.
— А к жене?
— Анюта не жаловалась, хотя мы с ней были очень дружны. Не тот характер. Но — прожили всего два года, так что…
А как она отнеслась к его уходу с поминок?
— Она была несколько не в себе, наглоталась снотворного. Не спала, а жила словно в полусне. Его ухода она, по-моему, не осознала.
— Какую же перемену вы заметили в Павле Матвеевиче после его разговора с Борисом?
Он вошел такой бледный, просто белый, глаза отсутствующие. Постоял перед столом, сел, нас не видит, где-то далеко. Вдруг поднялся и заявил, что пойдет пройдется. Я, конечно, стал навязываться в компанию, но он сказал очень резко: «Если ты пойдешь за мной между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Я остался. Было десять часов вечера. Анюта сидела на диване с широко раскрытыми пустыми глазами, я ходил взад-вперед по комнате. Наконец к пяти она пришла в себя, и мы поехали искать Павла.
— Куда?
— Сначала на кладбище, оно в получасе езды от их дома. Могилы на рассвете — какой-то невыносимый абсурд. Потом в Отраду. Он был там, но это был уже не мой Павел. Двери и окна распахнуты настежь. Мы зажгли на кухне свет — люк погреба оказался поднят, на лавке сидел мой друг, рядом догоревшая дотла свечка. Я его окликнул сверху, он поднял голову и сказал: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Вы, наверное, все это уже слышали? Полгода он провел в лечебнице, но безрезультатно. Потом Анюта забрала его, теперь он на ее руках.
— Дмитрий Алексеевич, вы находите какой-нибудь смысл в его словах?
— Я долго думал над этим. Я бы объяснил их так. «Полная тьма» была в погребе. Лилии — не полевые, конечно, а садовые — мы с ним купили на Центральном рынке, целую охапку, они лежали на могиле его жены. «Лилии пахнут» — у белых лилий пронзительный горьковатый аромат. Почему их закопали, почему нельзя об этом говорить… не знаю, не могу понять. Между фразами отсутствуют связки, может быть, что-то важное скрывается у него в подсознании, а на поверхность всплывают вот эти обрывки.
— А как вы думаете, почему он сидел именно в погребе?
— По приезде из Внукова он прежде всего хотел поговорить с Анютой, но та металась в роще. И Павел принялся осматривать дом. Это он первый установил, что вся обувь, которую привезли на дачу, оставалась на месте, то есть Маруся могла исчезнуть только босая. Больше ничего интересного в комнатах не обнаружилось. Светелку мы осмотрели с порога, чтоб ничего там не трогать. Потом Павел спустился в погреб и зажег свечку. Я смотрел сверху, но ничего необычного и там не было. Тут Люба крикнула из сада: «Паша, скорей сюда! Скорей!!» Мы бросились к участковому. Возможно, последним впечатлением от дома застрял у него в памяти, уже затронутой безумием, именно погреб и ощущение, что он его не осмотрел до конца.
— Милиция, разумеется, погреб осматривала?
— Все там перекопали на следующий день после похорон. Ничего не нашли, как и везде. Тем же утром я отвез Павла в его больницу (правда, ему уже требовалась психиатрическая лечебница, куда его к вечеру и забрали). Я оставил их с Анютой в больнице, а сам поехал в отрадненскую милицию. После моего рассказа началось следствие.
— И конечно, все, что я от вас услышал, вы рассказали и следователю?
— Конечно. Но, видите ли, Иван Арсеньевич, неизвестно главное. Не найдено тело, орудие убийства, непонятны мотивы, не обнаружено место преступления. Одним словом, неизвестны те реальности, с которых обычно начинается следствие. Остается одна психология. И воображение. Разбирайтесь с нами, с действующими лицами, — вдруг зацепите какую-нибудь деталь, подробность, о которой мы знаем, но не придаем ей настоящего значения.
— Этим же занимался и следователь.
— Ну, Иван Арсеньевич, за три года кое-что могло измениться, пересмотреться, — художник усмехнулся, — кое-кто мог и расслабиться.
— Кое-кто мог и все позабыть.
— Вряд ли. Поговорите с Анютой, ее вы скоро увидите. Телефоны Вертера и Бориса я вам дам (также и мой), но попробуйте как-то связаться с ними без моей помощи. Если не сможете, тогда я подключусь. Я в свое время с этой историей им сильно поднадоел. Вообще берите врасплох, наглостью, особенно Петю: он трус.
— Вы, по-моему, к нему неравнодушны.
— Завидую. Молодость и беспечность. Глазом не моргнув, в университет поступил в самый разгар следствия. Не удивлюсь, если он уже давно женат… Кстати, а какие вопросы вам хотелось бы выяснить у них в первую очередь?
— Например, почему Анюта подняла преждевременную панику? Что сказал Борис Павлу Матвеевичу на поминках? По какой причине они развелись с женой? Из-за чего поссорились Петя с Марусей? И зачем он уехал в Ленинград?
— Что ж, Иван Арсеньевич, это мои вопросы, но ответа я на них не получил. Надеюсь, вам повезет больше.
После ухода Дмитрия Алексеевича я записал себе в блокнот еще один вопрос: в кого из трех — в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю был влюблен художник?
Она вошла в палату — я встретил ее с восхищением: высокая, тонкая, алый румянец, русые волосы, прямой пробор, учительский пучок. Хороша, равнодушна, даже высокомерна. Я полночи из-за нее не спал: «копал подходы». И опять они не понадобились.
Анюта бросила с порога: «Здравствуйте», прошла к койке отца, села на табуретку рядом и начала кормить его клубникой. Проглотив несколько ягод, Павел Матвеевич откинулся на подушку и закрыл глаза. Мы, трое недужных, сжигаемых криминальным жаром, глаз не сводили с ее затылка. (Сейчас встанет и уйдет!) И Василий Васильевич не приходил на помощь: они с Игорьком как будто перед ней робели.
Анюта вдруг обернулась — холодноватый, голубоватый взор, какой-то отсутствующий, словно смотрит в пустоту, — и спросила:
— Вы ведь знакомы с Дмитрием Алексеевичем Щербатовым?
— Совершенно верно, — откликнулся я даже с некоторым подобострастием. — Вчера познакомились.
— Вы что, действительно писатель?
— Стараюсь.
— А как фамилия?
— Глебов. Иван Арсеньевич.
— Не слышала.
— Удостоверение показать? — Вообще-то красавица действовала на нервы.
— Вчера вечером ко мне на дачу заезжал Дмитрий Алексеевич и просил оказать вам содействие. Вы собираетесь о нас фельетон написать или трагедию?
— Пока не знаю. На что потянете.
— Однако вы не очень-то любезны.
— Прошу прощения.
— Ладно. Он очень просил, и я дала слово. Но учтите: ваше так называемое следствие я считаю идиотством и пустой тратой времени.
— Учту. И не будем его тратить попусту.
— Что вас интересует?
— Ну, например, Дмитрий Алексеевич.
— Вы его видели.
— А каким его видите вы?
— Он человек оригинальный.
— Это я понял. Но это не ответ.
— Широк, щедр, горяч. Он самый старый папин друг.
— Как они познакомились?
— Через маму. Они в юности были оба в нее влюблены. («Так вот в кого был влюблен художник!») Но она предпочла отца, — Анюта усмехнулась, — несмотря даже на французскую драгоценность.
— Что за драгоценность?
— Воспоминание из детства. Дмитрий Алексеевич имел возможность преподнести обручальное кольцо, а папа… в общем, никаких колец у мамы так никогда и не было.
— И Дмитрий Алексеевич их простил?
— Он был одинок и любил их.
— Вы хотите сказать, что он остался одинок из-за этой своей любви? — Классическое благородство в современных условиях меня всегда как-то настораживает.
— Не думаю. Ведь женщин так много.
Коротко и ясно. Ай да Анюта!
— А теперь давайте вспомним, как вы остались с сестрой на даче. Вы можете об этом говорить?
— Выдержу.
— Ваш распорядок дня?
— Вставали рано, около восьми, завтракали, шли на Свирку, на наше место. Брали с собой термос и бутерброды, там оставались до вечера — Марусю домой было не загнать. Возвращались, ужинали и ложились где-то в одиннадцать. Вообще Маруся занималась, я читала. Так продолжалось все три дня.
— Чем она занималась?
— Готовилась к экзаменам в университет.
— А чем конкретно?
— Какое это имеет значение?
— Анна Павловна, я еще не знаю, какие мои вопросы имеют значение, а какие нет. Поэтому давайте не будем спорить.
— Русским языком. Билеты переписывала.
— Что за билеты?
— Экзаменационные. По которым якобы спрашивают в МГУ.
— Где она их раздобыла?
— Петя принес. Ему какой-то первокурсник их дал… что ли…
— Она переписывала, то есть должна была их Пете вернуть?
— Она не успела.
— Билеты так и остались у вас?
— Ну да.
— Опишите свое место на Свирке.
— Маленькая поляна в кустах орешника, березы, камыш. До пляжа минут пять ходьбы.
— Маруся ходила на пляж одна?
— Ходила. Но сексуальный маньяк, с которым она должна была там познакомиться, не найден.
— А по дороге к вашему месту, за эти пять минут, она имела возможность встретить кого-то?
— Не исключено. Тропинка вдоль речного рукава в зарослях. Утром в среду…
— Расскажите об этом дне подробнее.
— Меня уже проверяли. Мы встали в восемь, пошли через поселок на пляж окунуться, с соседкой поговорили о жаре. На пляже нас видели в течение дня, например, продавщица из местного продмага поздоровалась. Вечером Звягинцев, сосед, заметил свет на кухне…
— Понятно. Маруся была общительна?
— По настроению. Вообще-то от нее всего можно было ожидать. Когда мы с пляжа пришли на наше место, она сказала, что чего-то боится: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Я хотела отлучиться за хлебом.
— Вы расспросили ее?
— Я поняла так, что это очередной розыгрыш.
— Вот как?
— Она всегда что-нибудь придумывала.
— Она была вруньей?
— Нет. Но непрерывно играла: и в жизни, и на сцене. Потом сама же признавалась в своих выдумках. Она была потрясающе забавна.
— Что значит «играла»?
— Врожденная актриса. Один актер, знакомый Дмитрия Алексеевича, смотрел ее в школьном спектакле, в роли Наташи Ростовой… у них кружок хороший, словесница ведет. Так вот, он сказал, что это Божий дар.
— Однако она не собиралась стать актрисой?
— Всю жизнь собиралась, но вдруг весной передумала. Она как-то с весны переменилась.
— Чем вы это объясняете?
— Очевидно, влиянием Пети, раз она с ним в МГУ захотела поступать. Предприятие безнадежное. Читала Маруся, правда, запоем — это у нас семейное. Но языки, история — середка на половинку. И хотя Петя с ней занимался, университетский конкурс она вряд ли выдержала бы.
— А как она сама свои шансы оценивала?
— По-моему, невысоко. Посмеивалась.
— Вы не знаете, из-за чего они поссорились с Петей, когда в лесу венками занимались?
— Она сказала как-то вскользь, со смехом, что он полез к ней целоваться и получил по шее. Но было ли это именно так — не ручаюсь. Возможно, очередная выдумка.
— Маруся была хороша собой?
— Очень. Ее трудно описать…
— Ну, если она похожа на вас, то конечно…
— Мы — две противоположности. Я — в отца, она — вылитая мама. Очень маленькая, мне по плечо, очень тоненькая… по-старинному: грациозная. Ослепительно черные кудри крупными кольцами, такое пушистое облако. Но главное, в ней было много чего-то, знаете…
— Огня?
— Ну да, жизни. Одним словом, в отличие от меня она и в семнадцать лет кружила головы. Жаль, вы не можете видеть наш портрет. Он у Дмитрия Алексеевича, тот все с ним возится. Мама в центре, сидит на скамеечке, а мы обе возле нее на коленях стоим, как два ангела. Смешно, конечно, но здорово.
— Дмитрий Алексеевич хороший художник?
— Буйство красок. На мой взгляд, слишком много азарта и темперамента. Я бы предпочла большей сдержанности. Но он имеет успех, он, можно сказать, знаменитость.
— Так, вернемся к среде.
— Мы пришли с речки в восьмом часу, перед сном я заглянула в светелку. Маруся уже лежала в постели и читала.
— Что?
— «Преступление и наказание». По программе.
— Она спала в ночной рубашке?
— В пижаме.
— Окно было закрыто?
— Мы закрывали на ночь, родителям обещали.
— В чем она исчезла?
— В пунцовом сарафане, в котором обычно ходила на речку, и в купальнике.
— В купальнике? Вы купались по ночам?
— Никогда.
— Но она зачем-то переоделась ночью… и босая…
— Да, «вьетнамки» так и стояли у дивана.
— Она ходила в Отраде босиком?
— Нет.
— А что-нибудь вообще тогда пропало с дачи?
— Красная шелковая шаль, огромная, еще бабушкина. Она ее очень любила, вот Наташу Ростову в ней играла, — Анюта помолчала. — Но тут какая-то странность. Мне кажется, эту шаль я видела на стуле в светелке в четверг утром, как Маруся исчезла. А вот потом, когда милиция вещи осматривала, шали уже не было. Но, может быть, я ошибаюсь.
— Интересно… Скажите, кто-нибудь из-за забора, из рощи, мог видеть, как она, например, раздевалась?
— Забор сплошной и сад весь заросший. Пол-окна закрывает куст жасмина. Чтобы ее в светелке увидеть, надо подойти к окну вплотную. Кстати, и диван из окна не виден, он в углу за письменным столом.
— Вы сами спите крепко?
— Когда как.
— Во сколько вы заснули той ночью?
— В двенадцатом, проснулась около семи, встала воды напиться и свет увидела на кухне. Удивилась, заглянула в светелку: Маруси нет.
— Значит, речь идет примерно о семи часах. И вы ничего не слышали?
— Ничего.
— Анна Павловна, у меня создалось впечатление, что вы, еще толком ничего не зная, восприняли происшедшее как-то сразу трагически…
— Родители уехали при условии, что сестра будет слушаться меня во всем и без разрешения ничего не предпримет. Она была слишком живая и беспечная, понимаете? Но раз обещала маме… И потом: Марусина светелка, пустая, прибранная, окно распахнуто… Вообще, если ее не будили, она могла спать до полудня. И еще эти слова, что она боится…
— Вы ничего не трогали в светелке?
— Нет, только взяла ее записную книжку из сумочки на этажерке.
— Отпечатки пальцев отсутствовали именно на окне? Но в комнате они были?
— Да, конечно.
— Чьи именно?
— Во-первых, Марусины…
— А как определили их принадлежность?
— По ее вещам — расческа, зубная щетка, зеркальце… Провели идентификацию и установили тождество отпечатков, так же определили и мамины: она входила в светелку перед отъездом в Крым.
— А еще чьи-нибудь отпечатки в комнате нашли?
— Мои, например. Папины, Дмитрия Алексеевича, моего бывшего мужа…
— Что же делали Дмитрий Алексеевич и ваш бывший муж в комнате Маруси?
— Они привезли в то воскресенье наши вещи на все лето: чемоданы, сумки… Ну, разносили их по комнатам.
— То есть вы «наследили» все. А Петя?
— Он единственный из нас никаких отпечатков в доме не оставил. Очевидно, он туда не входил.
— Вообще не бывал в доме?
Он впервые приехал в Отраду. Мы все на машине Дмитрия Алексеевича, а он позже на электричке, прямо к обеду. После обеда мы пошли на речку, там они с Марусей поссорились. И до отъезда он просидел в машине. Выходит, действительно в доме не бывал.
— И где Марусина комната, не знал?
— Окно она ему свое показала, когда мы в саду обедали. Похвасталась: живу отдельно, как взрослая. Это я помню.
— До приезда родителей вы сами осматривали дом?
— Да.
— И погреб?
— Да, я спускалась.
— Опишите мне его.
— Там полно разного хлама… мешки, рукавицы садовые, банки, ведра, кадушка пустая, гнилая картошка ссыпана в углу. Папа осенью купил, ценой соблазнился, а в Москву так и не забрали. Родители в июне на выходные ездили на огород и в доме прибрать, но до погреба руки не дошли. На нас с Марусей оставили. Во вторник мы было занялись уборкой, но ей это быстро надоело. Она меня уговорила отложить. Однако в четверг там все оставалось, как перед этим. Я ничего подозрительного не нашла. И папа не нашел.
— Вы не успели поговорить с Павлом Матвеевичем до его болезни?
— Не успела. Мама умерла. Сутки до самых похорон мы сидели у гроба.
— Павел Матвеевич был тогда здоров?
— Вроде бы да. Он как-то застыл.
— Вы не помните, как Борис Николаевич ушел с поминок?
— Смутно. Я осознала это потом.
— Скажите, такой поступок… ну, бессердечный… характерен для него?
Анюта, помолчав, сказала отрывисто:
— Все раскрылось позже.
— Что раскрылось?
— Именно в эти дни… еще до похорон, ну, вот он приехал в четверг, когда Маруся исчезла, — он стал другой, чужой. Наверное, именно тогда он полюбил какую-то женщину.
— Почему вы так считаете?
— Через три месяца после всех наших смертей он объявил мне, что любит другую, и предложил подать заявление на развод.
— А вы?
— Я? — Анюта усмехнулась.
— Он женился?
— Одинок до сих пор.
— Откуда вы знаете?
Мне все безразлично. Вообще все. Но общие знакомые считают своим долгом осведомлять. Он, как всегда, весь в работе.
— Он не навещает Павла Матвеевича?
— Он ни разу не видел папу с поминок и никогда им не интересовался.
— А как он относился к вашей сестре?
— Убивать ее было ему вроде незачем.
— Тем не менее вы сказали, что с того четверга, как исчезла Маруся, Борис изменился. На работе его не смогли найти. И именно после разговора с ним ваш отец сошел с ума. Как вы все это объясните?
— Никак. Я не поручусь ни за кого. Бывают такие ситуации… как их теперь называют — экстремальные?.. когда человек вдруг способен изменить своей природе.
— Вы знаете это по собственному опыту?
— Да.
— Что ж, буду ждать и надеяться, что когда-нибудь вы мне доверитесь настолько, что расскажете о своей ситуации.
— Я вам все рассказала. Вы, должно быть, хотите допросить и этих двух — Бориса с Петей?
— Мечтаю.
— Я сегодня собираюсь в Москву. Хотите, передам Пете?
— Сделайте одолжение. Вы продолжаете считать мое увлечение идиотством?
— Нет. Но все равно, Иван Арсеньевич, вам ничего не удастся.
Даже имя вдруг вспомнила! Дверь захлопнулась. Я перевел дух, я отдыхал под оживленный говор своих идеальных помощников: они не мешали, не лезли, не сбивали с толку, а наблюдали. Очевидно, на этой сцене, полный тайны-тьмы, перед ними — да и передо мной! — разыгрывался единственный в своем роде спектакль, где было все: и жизнь, и смерть, и слезы, и любовь.
— Ну, Ваня… вы позволите мне так вас называть? Я человек простой и старик… — Я кивнул. — Ну, Ваня, ты настоящий писатель. Сумел женщину расшевелить. Теперь она у нас забегает.
— Никак не могу понять, — задумчиво отозвался я, — никак не могу вспомнить… когда именно Анюта заинтересовалась нашим разговором. Просто почувствовал вдруг в ней перемену. Но что ее затронуло? Какой мой вопрос?
— Может, насчет мужа?
— Нет, раньше. Гораздо раньше.
— Сестру вспомнила — смягчилась.
— Нет, не то. Какой-то совершенно определенный интерес. Но к чему?
— Все понятно, — вмешался Игорек. — Испугалась. Вы заметили, какая она здоровая? А сестра, сама призналась, крошка.
— У нее-то сколько угодно было времени и прикончить, и следы замести.
— Не буровь! — отмахнулся Василий Васильевич.
— Что «не буровь»? Она ж ей завидует! Вы не заметили? Может, они Бориса этого не поделили. А он догадался — видишь, говорит, изменился — и донес старику. Тот с ума сошел, а Борис не захотел с убийцей жить.
— Что-то мне Борис этот самый не симпатичен, — заявил Василий Васильевич. — Но в Москву она за мальчишкой собралась, понял? Как-то ты ее Петей поддел, а?
— Когда исчезла Маруся, тот ехал в международном вагоне. Он был на даче почти за сутки — вот в чем дело! И никаких его отпечатков — и на окне их нет. Сама собой напрашивается связь. Но — Вертер весь обвешан ярлыками: алиби! не виновен!.. Хоть бы он завтра появился.
— А почему художник его Вертером называет?
— Двести лет назад один немецкий гений написал «Страдания юного Вертера» — о юноше, который покончил с собой из-за любви.
— Дурак! — отозвался на это Игорек, а бухгалтер заметил назидательно:
— Стало быть, в этом прозвище, по отношению к нашему Пете, заключена ирония.
Однако назавтра, в четверг, юноша не появился. Анюта дала мне новый Петин телефон и сообщила, что он наотрез отказался участвовать в этом деле. Я посовещался со своими помощниками, и уже после обеда Василий Васильевич сумел поймать нашу медсестру на удочку женского сострадания:
— Вот, Вер, писатель тут у нас одинокий, всеми брошенный. Как бы ему с Москвой связаться?
— Телефон только в кабинете у Ирины Евгеньевны, но она не разрешает не по делу звонить. Если попробую ее уговорить?
— Верочка, вы не могли бы сделать для меня одолжение — купить в Отраде на почте талончики для междугородных переговоров? Тогда, думаю, Ирина Евгеньевна разрешит.
Ирина Евгеньевна разрешила, оговорив: только коротко — на аппарате не висеть. И в тот же вечер я услышал голос юного Вертера:
— Да, Петр.
— С вами говорит член Союза писателей Иван Арсеньевич Глебов.
— Ну и что?
— Вам передали мою просьбу? Необходимо поговорить.
— Следствие закончилось, и вы не имеете права требовать…
— Я не требую. Однако срок давности на убийство не распространяется.
— Ну и пусть, а я не хочу и не буду. И никто не заставит…
— Мне не понятна ваша агрессивность. Ведь вы просто свидетель, не так ли? (Молчание.) Я собираю материал по этому делу, и каждый из участников охотно идет мне навстречу. А вы? Неужели вам не хочется восстановить справедливость? Не могу поверить. (Молчание.) Ваше поведение и эти детские какие-то препирательства на фоне преступления выставляют вас в… странном свете.
— Да у меня сейчас сессия, завтра португальский сдавать…
— После Португалии — сразу в Отраду. Там спросите больницу. Травматологическое отделение, палата номер семь, — не дожидаясь ответа, я опустил трубку.
Португалией не Португалией, но какой-то заграницей повеяло на нас при вступлении в палату Петеньки — во всей красе самых последних фирменных атрибутов. Широкоплечий бронзовый юноша вызывал в памяти дискобола или метателя копья на постаменте в каком-нибудь спортивном комплексе. Я глядел с любопытством: его любила Мария — загадочная прелестная актерка, бедный ангел на коленях и врунья.
— Это отец Маруси, — я указал на Павла Матвеевича, и Петя застыл у двери.
Больной, как всегда при виде нового лица, заговорил о лилиях в полной тьме, улыбаясь Петеньке, с которого мгновенно осыпались остатки спортсменского мужества.
— Присаживайтесь. — Он опустился на табуретку посреди палаты для всеобщего обозрения. — Вы сменили телефон?.
— Я живу у жены.
Ага, юный Вертер не только поступил в университет, но и женился. Однако Дмитрий Алексеевич психолог!
— И давно вы женаты?
— Три года.
— Прямо в то лето и свадьбу сыграли?
— Нет, пятого октября.
Через три месяца после исчезновения Маруси ее зять заговорил о разводе, а возлюбленный женился. Ничто не вечно под нашей банальной луною.
— А со своей невестой когда познакомились?
— В августе, на теннисном корте.
— Быстро вы управились.
— Ничего противозаконного в этом нет. А вы материал для детектива собираете?
— До сих пор, видите ли, я этим жанром пренебрегал. А вы?
— Увлекался когда-то. Из-за детективов начал и языки изучать.
— Португальцы стоящие детективщики?
— Нет, португальский для карьеры. У нас редко кто им владеет. А Агату Кристи я, наверно, всю по-английски прочел.
— Теперь охладели?
— Поумнел.
— После того как три года назад в реальном детективе приняли участие, а? Ну, мне приятно, что вы знаток этого жанра, филолог, человек духовной культуры, вам вкус не позволит уклониться от истины, так?
— Я и не уклонялся.
— Прекрасно.
Этот юноша, единственный из всей компании, был фактически неуязвим: оставалось только перебирать психологические струны.
— Вы любили Марусю?
— Никогда! — воскликнул юный Вертер. Ничего подобного!
— Даже так? — я удивился. — Что же вас с ней связывало?
— Чисто товарищеские отношения.
— А вы не могли бы припомнить, из-за чего поссорились товарищи третьего июля, когда плели в лесу венки?
— Мы поспорили. Я сказал, что театр — искусство отживающее. Маруся обиделась.
— А вы не обиделись?
— И я. Она меня обозвала.
— Как?
После молчания Петенька пожал плечами и признался:
— Кретином.
— Действительно обидно. Именно эту версию вы и преподнесли следователю?
— Это не версия, а правда. А что там ее сестра выдумывает, за это я не отвечаю.
— Понятно. Вам не пришло в голову, что Маруся о ваших поползновениях намекнет сестре, и вы придумали интеллигентную версию. А когда следователь с помощью показаний Анюты припер вас к стенке, отступать было уже поздно. Я прав? Надеюсь услышать все-таки, что же произошло в том июльском лесу.
— То, что я сказал.
— Ну, ну… Итак, вас с Марусей связывали товарищеские отношения. И давно связывали?
— С весны. Вообще мы принадлежали к разным компаниям.
— К какой принадлежала Маруся?
— К театральной. Они с Жоркой Оболенским все главные роли играли.
— Маруся дружила с этим Оболенским?
— Не там ищете. Он июль в Прибалтике провел с родителями.
— Ясно. Вы видели Марусю на сцене?
— Вся школа видела.
— Вам нравилась ее игра?
— Да ничего.
— А какая роль особенно запомнилась?
— Да ничего мне особенного не запомнилось!.. Ну, Наташа Ростова ей, по-моему, удалась.
— Расскажите об этом спектакле.
— Ну, второго февраля, на вечере встречи бывших учеников… Три сцены. Первая: Наташа с Соней ночью, она говорит, что полетела бы и тэдэ, а Болконский подслушивает. Потом пляска после охоты у дядюшки. А в третьей Наташа приходит к раненому князю Андрею. Вот и все.
— Что же вам больше всего понравилось?
— Пляска под гитару. Ребятишки в зале балдели.
— А вы?
— Произвело впечатление.
— В чем же она плясала?
— Она выступала в настоящих театральных костюмах. Ей дядя достал, художник, у него связи.
— Что за дядя?
— Дмитрий Алексеевич.
— Щербатов? Какой же он дядя?
— Она называла его дядя Митя. Я думал — дядя.
— И какой костюм на ней был?
— Платье длинное, старинное, в сборку, коричневое, вроде бархат, а на талии широкий замшевый пояс. И платок — большой, красный, с кистями: она ж плясала. В общем — эффектно.
Я представил ее, тоненькую, в тяжелом бархате, в русской пляске, ослепительные кудри и пунцовая шаль на плечах. Правда, эффектно.
— Однако какие вы подробности помните! Дмитрий Алексеевич был на спектакле?
— Он на все ходил. И родители ее, и Анюта с Борисом.
— Ага. Вся наша отрадненская компания в полном составе.
— Маруся собиралась стать актрисой?
— Ну да. Ее в школе и звали актеркой.
— А почему она передумала?
— Понятия не имею. Первого апреля, после каникул, она вдруг подошла ко мне в коридоре на переменке… мы, по-моему, с ней до этого и не разговаривали толком никогда… Она подошла и говорит: «Ты ведь на филфак собираешься?» Я подтвердил, а она в ответ: «И я собираюсь. Давай заниматься вместе, хочешь?» Ну, говорю — хочу.
— Мягко выражаясь, Петр, вы были к ней неравнодушны.
— Да нет же! Неужели не понимаете? Она была у нас звезда, элита. Никому в голову не пришло бы ей отказать. Наоборот. Если хотите знать, это… ну, своего рода честь: сама просит. Вы меня понимаете?
— Пока нет. Я пытаюсь понять ваши отношения и не могу. Вы шарахаетесь от ее тени, а она говорила, что любит вас.
— Мне она этого не говорила! Это ее родня пытается на меня все свалить.
— Что свалить — убийство?
— А я спокоен. Я был в Ленинграде.
— К Ленинграду мы еще вернемся. И я бы не сказал, что вы спокойны. Давайте пока поговорим о вашем визите на дачу в среду, шестого июля. Вы заранее договорились с Марусей, что приедете?
— Да, в воскресенье она сама пригласила, на среду. Наверное, забыла или подумала, что после «кретина» я не приеду.
— А вы приехали. Зачем?
— Помириться и попрощаться, ведь я в Ленинград уезжал.
— Итак, вас оскорбили, а вы на третий день едете мириться. Как хотите: или Маруся была вам дорога, или вы имели другие причины для приезда.
— Ну… это была самая блестящая девочка из моих знакомых, и все оборвалось как-то по-дурацки.
— Престижное знакомство оборвалось, так?
— Пусть так.
Я вдруг почувствовал, что ничего от него не добьюсь: этот юноша прикрывался удобными современными стандартами — иностранные языки, португальская карьера, теннисные корты, престижные связи… А вероятнее всего — и не прикрывался, вероятно, по этим стандартам он жил. Однако надо было продолжать.
— А может быть, вы приехали в среду за билетами?
— Какими билетами?
— Экзаменационными.
— А, за этими. Нет, билеты мне дали на неопределенное время. Я их и не думал пока забирать, ведь я уезжал.
— Ладно, продолжайте.
Петя прибыл на дачу Черкасских в три часа дня. Он постучался, подергал входную дверь (английский замок: уходя, дверь можно просто захлопнуть, не прибегая к помощи ключа). Обошел сад, заглянул в окно светелки: оно было закрыто. На всякий случай («Маруся была соня. Сама призналась») постучал в окно. («Отпечатки пальцев со стекла стерли, конечно, не вы?» — «Мне незачем»). В нерешительности Петя подошел к калитке и остановился. Тут с соседнего участка его окликнула старушка, половшая клубнику. Она сказала, что сестры на речке. И Петя отправился туда.
— Через поселок?
— Ну да.
— А вы знали другой путь — на место, где сестры обычно отдыхали?
— Не знал, но слышал, что в заборе есть проход. За обедом спорили, куда идти. Маруся хотела через рощу — показать местную красоту. Но пошли на пляж. И в среду я пошел туда же, но до их места, оказывается, не дошел. Там заросли, настоящий лес. Когда проводили следственный эксперимент, я показал, где был.
— Зачем проводили эксперимент?
— Анюту проверяли. Ну, где они были в ту среду, что делали. Я действительно их видеть не мог.
С пляжа Петя отправился опять на дачу («Я думал, вдруг они вернулись домой другой дорогой»), но там все оставалось по-прежнему. Посидев немного на крыльце и решив идти на станцию, он направился к калитке, но был вновь остановлен соседкой.
— Она у меня спросила, нашел ли я девочек, прошлась что-то насчет моего нездорового вида — лицо зеленое. Я объяснил, что перезанимался, экзамены и тэдэ.
— А в первый раз ее ваш вид не испугал?
— Как-то вы все поворачиваете ядовито. Я устал, потому и в Ленинград решил прокатиться. Так вот, соседка говорит: «Не ходите сейчас по солнцепеку». Я в тени на крыльце посидел немного, попрощался с соседкой и ушел.
— И уехали в Ленинград?
— Вот именно.
— Не захватив с собой даже пары трусов?
— Да я на три дня поехал, к тетке.
— Через три дня вернулись?
— Через неделю. Не хотелось уезжать.
— Но июль — самый разгар отпусков и каникул. Как же вы заранее не подумали о билете?
— Буду я о такой ерунде беспокоиться. Ведь уехал?
— Во сколько вы купили билет?
— Часов в шесть.
— А поезд отправлялся?
— В одиннадцать с чем-то.
— Почему же за пять часов вы не съездили домой?
— Зачем? У меня была встреча с приятелем. С Аликом. Все проверено. И проводница подтвердила, что я в ее вагоне ехал.
— Очевидно, разыскать ее было нетрудно. Вагон-то международный?
— «Москва — Хельсинки». Я хорошо выспался. И в четверг утром подъезжал к Ленинграду. Все проверено. Ко мне нет никаких претензий.
Не могло быть никаких претензий к нему и у меня — никаких, только смутное ощущение, что мальчишка врет, потому что смертельно боится. Впрочем, ощущение это могло объясняться антипатией, которую Петенька во мне вызывал. На прощанье я сказал сурово:
— До свидания. Если понадобитесь — сообщу. И он нас покинул.
Дурак! — словарный запас нашего Игорька был несколько однообразен. — Его кретином обозвали, а он тут же мириться прибежал.
— Любовь, — сказал Василий Васильевич, усмехнувшись.
— Ага, до гроба.
— Женатый Вертер, — я вздохнул. — И поймать не на чем. Чист, как слеза.
— Что ж это он так позеленел, аж в Ленинград махнул! Заметил, Ваня?
— Заметил, а толку-то? Сестры были на речке, либо Анюта с Петей оба врут. Но зачем?.. Ладно, остается последний свидетель, последняя надежда — или придется закрыть нашу лавочку. — И я пошел звонить Борису Николаевичу Токареву — математику.
— Была полная тьма, — сказал старик и улыбнулся доверчиво. — Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори.
Математик сделал шаг назад к двери, огляделся затравленно и спросил, ни к кому не обращаясь:
— Зачем меня сюда заманили?
— Вас пригласил я. А это Павел Матвеевич, узнаете?
— Зачем вы меня сюда заманили?
— Не узнаете? Таким он стал после похорон жены, точнее, после вашего разговора с ним в прихожей, помните?
Он тяжело взглянул на меня, взялся за ручку двери и отрезал:
— Для шантажа это слишком глупо.
— Да Бог с вами, Борис Николаевич! Неужели не жалко старика?
Он поколебался — и все-таки дрогнул.
— Старика жалко. Он был умен. Но что вы хотите от меня?
— Вчера вечером у нас с ним состоялся следующий диалог по телефону.
— С вами говорят из отрадненской больницы. Здесь лежит ваш бывший тесть, Павел Матвеевич Черкасский. Вы не могли бы срочно приехать?
— Зачем?
— Это не телефонный разговор.
— Почему Павел Матвеевич не может позвонить сам?
— Он в тяжелом состоянии, не встает.
— А вы кто?
— Его сосед по палате. Травматологическое отделение, палата номер семь.
— Хорошо. Я приеду в течение дня.
Я совершенно не надеялся на успех, но он приехал, к счастью, после Анюты. Он приехал и остался, несмотря на жутковатую встряску, которой встретил его больной, несмотря на все эти годы, что разделили их, казалось, навсегда. Что привело его — любопытство, страх или сострадание?
— Вам жалко Павла Матвеевича, потому что он был умен? Вы принимаете в расчет только умных?
— Естественно. Разум — единственно надежный критерий.
— А дураков куда девать? Или того же старика? Ведь он лишился вашей последней надежды — разума.
— Послушайте, вы чем занимаетесь?
— Иван Арсеньевич Глебов. Прозаик.
— Ясно. Слова, слова, слова.
— А вы математик: цифры и цифры. Значит, человеку человека не понять?
— Вы вызвали меня на философский диспут?
— Меня заинтересовала судьба Павла Матвеевича. Хотелось бы разобраться в этом.
— И книжечку издать? — математик улыбнулся. — Правильно. Профессия обязывает.
— Я бы не назвал свой интерес профессиональным. Так же, как и вам, жалко старика.
— Никакая жалость его не спасет.
— Допустим. Но я хочу знать, кто его до этого довел.
— Я — кто же еще? Вы об этом прямо сказали.
— Я упомянул о факте и жду объяснений. Хотите мне помочь?
— Не хочу ко всему этому возвращаться.
— Вы боитесь?
Математик улыбнулся снисходительно, сел на табуретку и выжидающе уставился на меня. Мой ровесник — тридцать три года. Невысокого роста, крепкий, широкоплечий, широколобый, с уже приличной лысиной. Вообще лицо с первого взгляда кажется заурядным, но выражение силы — или злобы? — одним словом, характера — вдруг впечатляет.
— Дмитрий Алексеевич мне рассказывал…
— Ну как же я сразу не догадался! — воскликнул математик. — Ну конечно, Друг дома! Я его так и зову — Друг дома — с большой буквы. Он из этой истории прямо сделал себе хобби. Сознайтесь, ведь это он вас вдохновил? Он и ко мне подбирался.
— Вы не вдохновились?
— У меня в жизни, знаете, есть дела поважнее. Я ведь не свободный любвеобильный художник на собственной машине, который может ездить куда угодно в любое время суток, делать что угодно и по каждому поводу давать волю своим чувствам.
— Каким чувствам?
— Самым благородным, разумеется.
— Звучит двусмысленно. Вы что-то имеете против Дмитрия Алексеевича?
— Лично против Щербатова — ничего. Но в целом эстетов выношу с трудом.
— Эстет? Всего лишь? По-моему, он гораздо глубже.
— Вам виднее, вы с ним наверняка одного поля ягода: поклонники, так сказать, чистой красоты.
— Благодарю. И как же он к вам подбирался?
— Что я делал, где я был. Мне и так осточертели с этим алиби. Когда все версии о сексуальных маньяках и дачных соседях (Звягинцевым все лето отравили), вообще об убийцах со стороны все версии оказались исчерпанными, принялись за нас. И представьте: самой подходящей кандидатурой оказался я. Мальчишка этот, Петя, в Ленинграде, Анюта — сирота, в горе, художник — в творчестве. Всю среду писал портрет одного кавказского друга, а ночью они с ним ездили по гостям, даже ночевали у каких-то знакомых. Одним словом, все вне подозрений. Кроме меня.
— Что делали в это время вы?
— И вы туда же? Так вот, я алиби себе не подготовил и вел нормальный образ жизни. До шести часов работал на машине, перед уходом заглянул в свой отдел. После шести поехал домой и опять-таки работал — один. В двенадцать лег спать — и опять один. Отсыпался в одиночестве.
— Что значит «отсыпался»?
— А, у Анюты патологический сон: просыпается от малейшего шороха.
— Это новость! Она принимает снотворное?
— Нет, она где-то прочитала, что от снотворного не настоящий сон, а обморок.
— Так что же произошло, по-вашему, на даче в ночь исчезновения Маруси?
— Понятия не имею. Разве что какой-нибудь гений злодейства их обеих опоил и усыпил.
— По словам Анюты, они ни с кем в среду не общались. Так что это невозможно.
— Все возможно, если очень захочется. Например, пробраться в дом, пока они были на речке, и подсыпать чего-то в чайник. Он стоял на плите в кухне.
— Но Петя утверждает, что дом был на запоре: и дверь и окна. Следы взлома обнаружились бы.
— Да конечно, все это фантастика! Кому их надо было усыплять и зачем?
— У Черкасских имелись какие-нибудь ценности?
— Они годы жили на зарплату Павла Матвеевича и едва сводили концы с концами. Темная история. Эстет сказал бы: страшная и таинственная история.
— Борис Николаевич, когда вы впервые услышали об исчезновении Маруси?
— Анюта мне в четверг позвонила в институт, но я два дня подряд — среду и четверг — работал в другом здании. В три я зашел в свой отдел, и мне сказали, что звонила жена: на даче что-то случилось. Я поехал на дачу.
— Сколько времени занимает путь от вашего института до Отрады?
— Чуть больше часа.
— Однако вы приехали только в семь.
— Естественно. После окончания рабочего дня.
— Вас не отпустили раньше?
— Я и не отпрашивался.
— Завидное хладнокровие.
— А чего суетиться? Мою жену утешил бы Друг дома, — математик помолчал. — Ну, тут телеграмму от родителей принесли…
— Борис Николаевич, а вас не удивило, что Анюта как-то преждевременно восприняла все трагически?
— Меня ничего не удивило, женщины уже давно меня не удивляют. Утонченные натуры.
— Но ведь она могла предположить, как ее звонок отразится на матери?
— Да ведь звонила она все-таки отцу.
— А почему он так спешно вылетел, не дождавшись каких-то определенных известий?
— Очевидно, почувствовал что-то серьезное. Просто панике он бы не поддался. Анюта рассчитывала, что Павел Матвеевич сумеет приехать один. Но он не сумел. Он сказал жене, что у них несчастный случай в клинике, с его пациентом, нужна срочная операция. Вообще это в его духе, он был настоящий врач. Однако она не поверила.
— Откуда вы все это знаете?
— Павел Матвеевич говорил, когда мы ездили заказывать гроб. Любовь Андреевна была проницательна и слишком любила своих близких. И близкие отплатили ей за любовь полной мерой. Вот вам неразумный критерий.
— Вы полагаете, она жила и умерла бессмысленно?
— Так получается.
— Не верю. Ладно, она поехала с мужем…
— Да, она настояла. Он боялся ее брать, боялся оставить. Уже в самолете пытался подготовить: сестры вроде поссорились, Маруся вроде сбежала в Москву… А тут участковый сразу с трупом… Она, понимаете, не была к этому готова.
— А кто-нибудь был к этому готов?
— Вы меня не ловите — не поймаете. Они вернулись с опознания, Анюта их ждала, места себе не находила. Но когда она подбежала к ним. Любовь Андреевна вдруг крикнула: «Как ты могла!» — и потеряла сознание.
Любопытно! Уже с начала нашего разговора я чувствовал, как Борис упорно стремится нацелить мое внимание на художника и Анюту. Против Дмитрия Алексеевича он, видно, фактов не имел, ограничиваясь намеками: «свободный любвеобильный эстет, поклонник красоты… свободен в течение суток…» Против Анюты — имел. И факты любопытные: слишком нервный сон и последние слова матери. Восстановить справедливость он старался или хотел отвлечь мое внимание от себя?
— «Как ты могла»? Мне об этом никто не говорил.
— Мало ли что вам еще не говорили!
— Как вы ее слова объясните?
— Это очевидно. Она знала, что сестры поссорились, и обвинила старшую.
— Но на самом деле они не ссорились, так ведь?
— Мне неизвестно, что в ту ночь произошло.
— Борис Николаевич, об этих обстоятельствах… ну, о сне Анюты и о словах ее матери вы говорили следователю?
— Воздержался. Мы втроем с женой и Другом дома выступали единым фронтом.
— Почему же сейчас сказали мне?
— Догадайтесь.
— Попробую. Ведь вы не случайно проболтались?
— Нет.
— Вы считаете свою бывшую жену причастной к исчезновению Маруси?
— Не догадались.
— Ладно, на досуге подумаю. А о чем еще вы говорили с Павлом Матвеевичем, когда ездили заказывать гроб?
— Ему было не до разговоров.
— Какие-нибудь странности вы в нем заметили?
— Наверное, горе всегда производит странное впечатление. Но каких-то патологических отклонений я не заметил.
— Что вы сказали Павлу Матвеевичу, когда уходили с поминок?
— Что у меня болит голова, и я уезжаю к себе.
— И все?
— И все.
— Что он вам ответил?
— Что-то вроде того, что они без меня обойдутся. Он обиделся.
— Обиделся? С чего бы это? Ведь он всего лишь потерял жену и дочь, а вы в подходящий момент всего лишь бросили его.
— Давайте без фраз. У меня болела голова, а с ними оставался самый близкий друг.
— Поражает вот что. В свете «смертельных» событий ваш уход выглядит малозначительным эпизодом. Однако именно этот эпизод вывел Павла Матвеевича из нормального состояния, может быть, привел к безумию. Так что же вы сказали ему?
— Я вам все сказал.
— Ну что ж… А тогда в прихожей что-то необычное, болезненное в нем чувствовалось?
— Нет.
— Вы развелись с женой из-за другой женщины?
— А это уж мои собственные радости, позвольте мне их самому расхлебывать.
— Вы и следователю так ответили? А может, и это скрыли?
— Мы развелись, когда следствие, наверное, уже закончилось. Во всяком случае, никто по этому поводу меня не вызывал.
— Но следователь расспрашивал о ваших отношениях с женой?
— Интересовался.
— И вы, так сказать, ввели в заблуждение?
— Не люблю вмешивать посторонних, тем более официальных лиц в мои дела, которые абсолютно не имеют отношения к исчезновению Маруси.
— А мне так показалось, что в некоторых пунктах вы весьма откровенны. Но не во всех. Скажите, как вы относились к Марусе? Или это тоже запретная тема?
— К Марусе? — он помолчал. — Обыкновенно… нормально.
— Это не ответ.
— Ну подумайте: что между нами могло быть общего?
— Я подумаю. И все же: какой вы ее помните? Вы ее помните?
— Помню. Эта девочка играла с огнем.
— То есть?
— Просто ощущение — блеска и риска. Вот и доигралась.
— Она ведь, в сущности, была ребенком.
— Не скажите. Ребенком она не была. И вообще не стоит никого идеализировать, даже умерших. Либо их забыть, если можно, либо помнить живыми, а не покрывать патокой.
— Ваши воспоминания живые?
— Да.
— Вы сказали о ней слишком много и слишком мало. Точнее, вы намекнули на многое. Объяснитесь.
— Я же говорю: просто ощущение. Фактами не располагаю.
— Вы ходили на ее спектакли?
— Повторяю, то же впечатление: блеск и риск.
— Как вы думаете, она любила Петю?
— Петю? — он усмехнулся. — Ах, Петю! Не знаю.
— А из-за чего они поссорились на речке, знаете?
— Я об этой ссоре только от следователя узнал. Я на речку не ходил.
— Почему?
— У меня болела голова.
— Слабая у вас голова. Мигрень?
Математик встал.
— Ладно, бывайте! А я пошел делом заниматься.
— Думаю, мы с вами встретимся — и скоро.
— В зале суда?
— Здесь.
— Ну нет, поиграли — и будет. Больше вы меня сюда не заманите.
Он на мгновенье задержался возле койки Павла Матвеевича (я не видел его лица) и ушел, не оглянувшись.
Кончался первый круг впечатлений, разговоров и лиц… Трое мужчин и одна женщина. Довольно яркие индивидуальности, каждый гнет свою линию, что-то скрывает или недоговаривает. И одна общая черта, меня заинтересовавшая: та давняя история ни для кого из них не стала прошлым, дымка времени (пыль и пепел) не исказила в памяти малейшей подробности, не смягчила боли, ненависти и страха. Не говоря уже об Анюте и Дмитрии Алексеевиче, которые, казалось, и жили прошлым, даже молодой карьерист Петенька, вдруг разлюбивший детективы и скоропалительно женившийся, даже он не был равнодушным при всех своих «железных» алиби. А ученый-математик, поклонник разума, три года назад сознательно порвавший с прошлым, ошеломил меня потоком самых неразумных отрицательных эмоций. И Павел Матвеевич не уставал с надеждой повторять о лилиях в полной тьме. Что стремился он внушить, на что надеялся в своей действительной тьме потухшего сознания?
Итак, в субботний вечер, накануне новых открытий, я суммировал факты в такой последовательности.
3 июля, воскресенье. Обед в саду. Приезд Пети. После чая вся компания, за исключением Бориса, отправляется на пляж. Ссора Маруси с Петей. Художник отвозит старших Черкасских во Внуково, заодно подбросив Петю с Борисом в Москву.
6 июля, среда. Сестры встают в восемь. Разговаривают с Ниной Аркадьевной, на пляже здороваются с продавщицей. Маруся — Анне: чего-то боится.
15 часов. Петя на даче. Разговор с соседкой. Ищет сестер на Свирке. Возвращается. Нина Аркадьевна замечает его «зеленый вид». Посидев на крыльце и попрощавшись с соседкой, возвращается в Москву, ночью уезжает в Ленинград.
Сестры приходят с речки около восьми. Звягинцев видит свет на кухне. В двенадцатом часу Анюта заглядывает к сестре: та в постели в пижаме.
7 июля, четверг. Анюта засыпает в двенадцатом часу, просыпается около семи. Маруся исчезла в сарафане и купальнике, босая. Окно открыто настежь, свет на кухне. Сестра, поискав ее на Свирке и в роще, идет на почту. Звонит в Москву и отцу в санаторий. Дмитрий Алексеевич приезжает на дачу в восьмом часу, Борис — в семь. Телеграмма от родителей.
8 июля, пятница. Девять утра — приезд родителей. Анюта на даче отсутствует. Павел Матвеевич осматривает дом. Опознание трупа девушки. Возвращение на дачу. Мать, крикнув: «Как ты могла!», теряет сознание. Павел Матвеевич с художником везут ее в Москву, по дороге она умирает: инфаркт. Хлопоты, связанные с похоронами.
9 июля, суббота. Два момента: садовые лилии на Центральном рынке, разговор Павла Матвеевича с Борисом о звонке Анюты в санаторий.
10 июля, воскресенье. Похороны. Поминки.
Вечер. Четверо: Павел Матвеевич, его друг, Борис и Анюта. Уход Бориса. Его разговор с тестем в прихожей. Перемена в Павле Матвеевиче, отмеченная художником. Его слова: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».
11 июля, понедельник. Пять часов утра. Поездка Дмитрия Алексеевича с Анютой на кладбище. Дача. Раскрытые двери и окна. Погреб. Павел Матвеевич. Тьма, лилии, никому не говори. Больница. Отрадненская милиция. Начало следствия.
Таков внешний ход событий. В рассказах действующих лиц — неувязки и неясности.
Щербатов. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Три года занимается расследованием, вообще захвачен тайной Черкасских, но почему-то не упомянул о двух обстоятельствах, касающихся Анны (сон, слова Любови Андреевны).
Петя. Имеет алиби в ночь со среды на четверг. Неясны отношения с Марусей, причина ссоры. Соседка отметила его странный вид. Поездка в Ленинград похожа на бегство.
Анюта. Самое загадочное лицо. Резко отрицательно отозвалась о моем «следствии». В процессе нашего разговора ее отношение к этому переменилось. Алиби не имеет. О ночи со среды на четверг мы знаем только с ее слов. Возможно, преждевременная паника объясняется «женскими нервами». Но почему скрыла от меня (и от следствия) последние слова матери и то, что обычно просыпается от малейшего шороха? Насилие (единственный предполагаемый мотив преступления) с убийством или похищением могло произойти только в доме: Маруся не пошла бы никуда в ночь босая. И Анюта не могла не слышать шума. Вывод: ее показаниям, кажется, доверять нельзя.
Борис. Алиби не имеет. Охотно высказывается о других, умалчивая о себе. За его пресловутой «головной болью», похоже, что-то скрывается. Ярко выраженная ненависть к «эстету» и бывшей жене (комментарий Василия Васильевича: «Три года назад женщину бросил, а успокоиться никак не может»).
Да, вот еще любопытная деталь: пропажа пунцовой шали. Анюта вроде бы видела ее уже после исчезновения сестры.
Поздно вечером в субботу я кончил эти записи, прошел в кабинет хирурга и заказал разговор с Москвой.
— Борис Николаевич, ответьте: почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?
После долгого молчания он сказал:
— Ладно. Ждите меня завтра в одиннадцать возле вашего флигеля.
— Почему вы скрыли от следствия, что Анюта была любовницей художника?
— Потому, что я был связан словом.
— И кто же вас связал?
— Павел Матвеевич.
Я ждал его на лавочке под березой, он приехал вовремя, подошел ко мне, сел рядом. Мы молча закурили. На этот раз встречи избежать не удалось: в начале кленовой аллеи, ведущей от шоссе к нашему травматологическому флигелю, показалась Анюта. Конечно, она еще издали увидела нас, но продолжала идти неторопливо в золотисто-зеленых пятнах древесной светотени. Бледно-голубое платье, загорелые плечи, нежный румянец. Прелестная женщина со стальными нервами. Она небрежно кивнула мне, Бориса будто бы не заметила, поднялась по трем ступенькам и исчезла за дверьми флигеля. Не сговариваясь, мы встали, пересекли аллею и двинулись куда-то в глубь парка по едва заметной в высокой траве тропинке. Тропинка привела нас к беседке с облупленными грязно-белыми колоннами: их преображенные отражения в темных застывших водах — минувшее благородство подмосковной усадьбы. На той стороне пруда — покосившиеся кресты в густой зелени, над ними — столетние липы.
В этой беседке на двух железных скамейках с ажурными изогнутыми спинками происходило мое дальнейшее общение с четырьмя действующими лицами. Первый, так сказать, официальный круг следствия закончился. Начинался второй — семейные тайны, неожиданные или ожидаемые признания — удачная игра могла вестись только с глазу на глаз, без свидетелей. Наши предыдущие диалоги неоднократно прерывались визитами многочисленной родни Василия Васильевича и Игорька, набегами медсестер и врачей. В своем расследовании я не зафиксировал эти досадные перерывы — меньше всего меня волнует бытовое правдоподобие. Моя цель: в подборе фактов, деталей и разговоров отразить тот путь, которым я шел к разгадке — к развязке.
— Неужели Павел Матвеевич знал об отношениях дочери и друга?
— Я ему сказал.
— Вы? Тогда в прихожей?
— Да.
— Вы выбрали на редкость подходящий момент.
— Такие моменты не выбирают. Я сорвался. А как вы догадались обо всем?
— Вы же хотели, чтоб я догадался.
— Хотел. Надоело слыть подонком в кругу незаслуженных страдальцев.
— И вы сделали все, чтоб я догадался. «Мою жену утешил бы Друг дома» и так далее. Вы не скрывали целенаправленной ненависти к ней и художнику. В этом своем чувстве вы их как бы соединяли… Удивляюсь только, как вам удалось провести следователя.
— Говорю же, мы выступали единым семейным фронтом. Я, в частности, заботливый сочувствующий муж. Ради Павла Матвеевича.
— Думаю, не только ради него. Очень самолюбивые люди вроде вас крайне дорожат мнением окружающих. Роль обманутого мужа смешна, жестокого — опасна. Уверен, что поэтому вы предложили Анюте подать на развод, а не сделали это сами. Считается непорядочным бросить женщину, у которой только что погибли все близкие.
— Ага, более порядочно изменять и врать. Я не мог с ней жить.
Анюте и Дмитрию Алексеевичу известно, по какой причине вы развелись?
— Я ничем себя не выдал.
— Когда вы узнали об их связи?
— Третьего июля, в воскресенье.
После чая все разбрелись по саду. Старшие Черкасские и Маруся с Петей пошли на огород по клубнику. Анюта с Дмитрием Алексеевичем стояли у куста жасмина, о чем-то оживленно беседуя. Борис лежал в гамаке. Вдруг она обернулась и крикнула: «Боря, ты на пляж собираешься? Мы уже все готовы!» Он поднялся и прошел в дом, в их с Анютой комнату. Любовь Андреевна подарила на Новый год дочкам по сумке; две одинаковые дорожные сумки на молниях, синего цвета. В них привезли вещи на дачу.
— Я расстегнул молнию и понял, что сумки перепутали, к нам внесли Марусину… ну, учебники, тетрадки. Отнес ее в светелку. Там на столе стояла наша. Я принялся искать плавки, и вдруг из открытого окна до меня донесся такой, знаете, страстный шепот: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Говорила моя жена. И Друг дома так же плотоядно отозвался: «Люлю, нам необходимо встретиться». Их не было видно за жасмином, огромный куст в белых цветах и сладковатый, пошловатый запах…
— А почему «Люлю»?
— Очевидно, интимное прозвище. Никогда не слышал, чтоб ее кто-нибудь так называл.
— Что же вы делали дальше?
— Да ничего особенного. Отнес сумку в нашу комнату, потом вышел: вся компания уже дожидалась меня у крыльца — объявил, что голова разболелась. — Борис помолчал. — Уверяю вас, эта любовь им бы недешево обошлась. Но я не успел. Как говорится, распорядилась сама судьба.
Нет, математик и в роли обманутого мужа был совсем не смешон. Он был опасен — вот подходящее слово.
— Судьбе кто-то крепко помог. Как вы думаете, почему Анюта скрывает, что чутко спит?
— Она и никогда не любила о себе распространяться. Но здесь что-то другое. Возможно, не скрывает, а кого-то покрывает?
— У меня постоянное чувство, Борис Николаевич, что вы многое недоговариваете.
— А вы думайте, анализируйте, вы ж писатель, психолог. Копаться в чужом белье — ваша профессия.
— Продолжаем копаться в вашем. Как вам взбрело в голову доложить отцу об Анюте в день похорон?
— Водки выпил — отказали тормоза, эти самые сдерживающие центры в мозгу. Ну, не смог больше выносить их присутствия, встал и вышел. В прихожей меня догнал Павел Матвеевич… не знаю, за мной он пошел или еще зачем… Во всяком случае, он меня окликнул и спросил: «Куда ты собрался?» Я сказал, что голова дико болит, поеду к себе, может усну. Он предложил свою спальню. Я уперся: поеду. Тогда он говорит: «Как вам угодно. Со мною и дочерью останется наш друг». Это «вам» и «друг» меня взбесили, и я высказался: «Вашему другу и вашей дочери мы мешаем. У них же большая любовь, не знали?» Он побледнел, схватил меня за руку и прошептал: «Не может быть». Я говорю: «Хотите, докажу?» И тут я почувствовал, что он сходит с ума.
— То есть?
Он молча смотрел на меня довольно долго, но как будто не видел. И вдруг пробормотал что-то неразборчиво… что-то насчет лисиц…
— Насчет чего?
— Лисиц… Точнее, про каких-то лис… Потом сказал четко и внятно: «Полевые лилии. Только никому не говори. Ты никому об этом не скажешь?» Мне стало не по себе, я вырвал руку и ушел. Да, я сбежал! От ужаса, от моей прошлой жизни, от всего. И вчера он меня встретил этими же словами. Писательская любознательность, черт бы вас взял!
— Бросьте! Вы три года мечтали высказаться, что, не так? Вы все четверо об этом мечтали, а теперь врете и скрываете. И помогаете убийце. Но со мной эти игры не пройдут!
Борис поглядел на меня пристально.
— Чего это вы так разволновались, а? Сегодня, кажется, я подкинул вам кое-какую пищу для размышлений. Или пища не нравится? Разочаровались в женщине? То ли еще будет.
Когда, расставшись с математиком, я вернулся в палату, Анюта еще сидела возле отца. Она явно дожидалась меня, обернулась на звук шагов и тотчас заговорила:
— Мне надо вам кое-что сказать.
Мне вообразилось вдруг, будто она хочет исповедаться в своих любовных похождениях, и я пробормотал вполголоса:
— Может, выйдем?
Анюта поглядела удивленно — безмятежный пустой взор, стальные нервы — и пожала плечами.
— Мне скрывать нечего.
Внезапная злость вспыхнула во мне. Интересно, с кем она теперь чувствует себя настоящей женщиной? С эстетом? Или ей нравится разнообразие?
— Помните, вы спрашивали, чем занималась Маруся те три дня, что мы жили вдвоем на даче?.. Ну, она переписывала билеты, помните? Так вот, билеты исчезли.
Я с усилием переключился на другую тему и глупо спросил:
— Куда исчезли?
— Не знаю. Их нет.
— Где их нет? Послушайте, Анна Павловна, давайте оставим все эти намеки и хитрости. Вы не хотите быть со мною откровенны? Ладно, перебьемся, но учтите…
— Кажется, вы бредите, — перебила Анюта высокомерно и поднялась с табуретки. — Я вам больше слова не скажу.
— Простите, — ответил я смиренно и повторил вранье математика: Дико болит голова. Присядьте, пожалуйста, и расскажите о билетах.
— Вы мне о них напомнили, заставили вспомнить. Маруся взяла на дачу учебники и несколько тетрадей. Милиция ее вещи осматривала, и я подтвердила, что все на месте. Я никакого значения этому не придавала: кому нужны ее тетрадки? Вообще мне было не до того. Все так и оставалось в светелке почти два года, дверь на крючке. А прошлым летом я наконец собрала Марусины вещи и отвезла в Москву. Учебники и тетради заперла в письменном столе в ее комнате. Мы с папой туда никогда не заходим: у нас трехкомнатная квартира, у каждого по комнате. Я хочу сказать, что к вещам сестры никто, кроме меня, не прикасался и как-то потеряться они не могли. Понимаете? Когда вы спросили, чем занималась те три дня Маруся. я вспомнила и как будто увидела у нее в руках эти билеты.
— Как они выглядят?
— Они переписаны в школьную тетрадку, от руки. Вопрос по русской грамматике — и тут же на него краткий ответ. Обыкновенная тетрадь в клетку, зеленого цвета, но Марусины были новенькие, а эта очень потрепанная, засаленная, видно, что переходила из рук в руки. Я вам тогда ответила, что билеты остались у нас, и вдруг подумала, что в прошлом году среди других тетрадей их, кажется, не было. Но точно вспомнить не могла. Съездила в Москву, проверила: да, билеты, переписанные Марусей, на месте, а та, Петина тетрадка, исчезла.
Вы просмотрели тетради в тот день, когда Пете звонили?
— Ну да.
— А мне говорите об этом только сегодня.
Анюта нахмурилась:
— Не советую на меня давить.
— Ладно… Итак, билеты. Могла их потерять сама Маруся?
— Не думаю. За те три дня мы с ней никуда не ходили, только на Свирку. Кому нужно подбирать какую-то грязную тетрадь? Через рощу и луг мы обычно шли своим маршрутом, не тропинками, а по траве. Уже в четверг я все эти места осматривала.
— Но в среду утром вы пошли на пляж через поселок. Маруся могла обронить…
— Исключено. В среду после пляжа на нашем месте она переписывала билеты, я помню. Кроме того, свою тетрадку она вкладывала в эту, Петину, и если бы потеряла, то обе. Однако ее тетрадь на месте.
Я подумал с минуту и сказал:
— Анна Павловна, меня удивляет не столько пропажа билетов… мало ли куда они могли деться за три года…
— Никуда не могли. Все Марусины вещи были заперты и все целы.
— Повторяю: удивляет не пропажа, а то значение, что вы ей придаете. Билеты никому не были нужны — только Пете, так?
— Так.
— Значит, перед нами два варианта: или билеты потерялись, или их забрал Петя. Но ваши показания исключают и то и другое. И билеты не терялись, и Маруся с Петей не виделись. Ведь так? Ведь вы в среду не разлучались с сестрой?
— Нет.
— В таком случае исчезновение билетов необъяснимо.
Какое-то время мы молча и недоверчиво глядели друг на друга.
— Анна Павловна, когда Дмитрий Алексеевич собирается к нам в больницу? Он мне нужен.
— Откуда я могу знать?
— Насколько я понял, это ваш самый близкий друг.
— Самый близкий папин друг. А мне никто не нужен, — сказала Анюта и ушла.
Едва дверь за ней захлопнулась, как мои помощники, прикованные к своим койкам, уставились на меня в нетерпеливом ожидании.
— Так вот, друзья, следствие вошло в стадию, которая требует соблюдения полной тайны. Никому ни слова, даже самому дорогому родственничку, самому верному дружку — или наши пути расходятся.
— О чем разговор! — заверил Игорек, а Василий Васильевич посмотрел на меня укоризненно и прямо приступил к делу:
— Ну, Ваня, виделся с математиком?
— Он расстался с женой, потому что она любовница Дмитрия Алексеевича, — я вкратце пересказал наш разговор с Борисом. — Тут особенно интересны два обстоятельства. Во-первых, реакция Павла Матвеевича. Или у него действительно начинался бред, или его слова имеют какой-то глубокий непонятный смысл. Полевые лилии. Он до сих пор об этом говорит.
— Иван Арсеньевич, они ж на базаре их купили на могилу. Ну, художник рассказывал?
— Если Павел Матвеевич вспомнил вдруг те лилии, значит, он уже помешался. «Только никому не говори» — почему? Почему о них нельзя говорить?
— Нет, ребята, — сказал Василий Васильевич задумчиво, — тут что-то другое, тут какой-то странный бред, главное — устойчивый, на годы. И ведь не садовые лилии он вспоминает, а полевые. У нас такие вроде и не водятся. В Библии про лилии полевые говорится. Вроде того, что вот они не трудятся, не прядут, а никакие царские одежды с ними по красоте не сравнятся. То есть смысл тот…
— А, я читал! Макулатурная книжка! — воскликнул Игорек. — Француз один написал про лилии… ну, старые времена. Здорово закручено.
— Вероятно, ты имеешь в виду роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», — вмешался я. — Там лилии — символ французской короны, старинный королевский герб. Думаю, ни Евангелие, ни Дрюон нам не помогут.
Мы посмотрели на Павла Матвеевича, он спал. Неужели проклятое известие о дочери и друге и было тем последним ударом, что добил его? В полутемной прихожей (именно полутемной — так виделось мне: тусклая лампочка, завешанное простыней зеркало, духота и безысходность) стоят двое…
А второе обстоятельство, Ваня? Ты говоришь, два обстоятельства особенно интересны…
— Да сам Борис. Точнее, одна его фраза о художнике и жене: «эта любовь им бы недешево обошлась». Какую роль он сыграл в тех событиях, мне неясно.
— Все они хороши, — угрюмо отозвался Василий Васильевич. — И художник с учительницей, и мальчишка с этими билетами, и зятек. Добили нашего старика.
Не знаю, случайно или неслучайно (возможно, сработали мои слова, сказанные Анюте), но Дмитрий Алексеевич приехал в больницу на следующий же день, после обеда. Поздоровался, подсел к Павлу Матвеевичу, зашуршал пакетами. Я тотчас вышел покурить на лавочке против дверей нашего флигеля. Художник появился вскоре и с готовностью поддержал мое предложение полюбоваться живописным видом из дворянской беседки над темными водами.
— Здесь закаты должны быть хороши, — заметил он, опустившись на железную скамейку. — Знаете, Иван Арсеньевич, чем я занимался эту неделю? Разыскал и прочитал два ваших романа. Занятно, очень — я в вас не ошибся…
— Это скучная тема, — отмахнулся я. — Сейчас меня куда больше занимают ваши романы, Дмитрий Алексеевич. Вы в эти дни виделись с Люлю?
— С Люлю я не виделся, — медленно ответил художник, глядя на меня с интересом и как будто с облегчением. — Слава Богу, Анюта опомнилась!.. Я рад. Теперь я не один.
— Вы скрыли от следствия отношения с Анютой, защищая, так сказать, честь женщины?
— Куда ж было деваться?
— И заранее условились с ней, что будете молчать?
— Не то чтоб условились, она попросила… Ну, я понял, что она не хочет семейного скандала и вел себя соответственно. Обо всех этих пошлостях не стоило бы и упоминать, но они, к несчастью, самым непосредственным образом связаны с исчезновением Маруси.
— Даже так? Кажется, вы считаете свои отношения с Анютой пошлыми?
— Ничего пошлого в них тогда не было. Я увлекся и очень, а она… я не обольщаюсь: просто ей не повезло с мужем. Кстати, вы его видели?
— Видел.
— Ну, так что ж объяснять… Одним словом, я во всем виноват и увлечение мое обернулось пошлостью и ужасом. Анюта вам все рассказала?
Я решил пока что не разуверять его на этот счет.
— Расскажите вы — все, что скрыли когда-то.
— Девочка исчезла в среду, когда Анюта была в Москве.
— В среду?.. Я так и чувствовал, что с Петей нечисто.
— Я тоже чувствовал, но поймать его не смог.
— В какое время Анюта была в Москве?
— Ко мне она приехала во втором часу. Я не ожидал ее так рано…
— Но вообще вы ее ждали?
— В воскресенье мы договорились встретиться в среду вечером.
— Почему же она приехала днем?
— До сих пор не знаю. Анюта не любит об этом говорить, вообще вспоминать. Знаете, в двадцать два года вдруг остаться совсем одной с сумасшедшим отцом…
— Разве вы для нее ничего не значите?
— Выходит, нет.
— А она для вас?
— Конечно, значит. Но что было, то прошло. Я имею в виду страсть.
— Так тем более незачем было скрывать от меня прошлое. Анюта разведена, близкие погибли. Неужели вас волнует ее репутация в палате номер семь?
Дмитрий Алексеевич засмеялся.
— Ну я-то в дурацком положении! Она запретила мне вам рассказывать — и тут же все рассказала сама. Люлю! Просто непостижимо.
— Запретила! Чего она боится?
— Ей бояться нечего. Но раз, слава Богу, все открылось, надо вам мое поведение объяснить.
— Да уж сделайте одолжение. А то втянули меня в историю, скрыв такой важный момент, как время преступления. Я ломаю голову, как Анюта проспала убийство, а она, оказывается, ездила в Москву.
— Видите ли, Иван Арсеньевич, три года назад она была так оглушена и несчастна, что я не мог взвалить на нее еще и семейный скандал: Борис не из тех, кто прощает. А я в мужья не гожусь.
— Что ж так-то?
— А вот не гожусь, Анюта мне так и заявила. У меня есть один недостаток — не один, конечно, но этот для женщин самый существенный — я не способен на вечную любовь. Нет, я конечно, слыхал, читал: спиваются, сходят с ума, идут на преступления. И я верю, но не способен. Значит, на следствии я смолчал, и к ней отнеслись с сочувствием.
— Как вы думаете, из-за чего они развелись? Может быть, Борис что-то узнал о жене и о вас?
— Откуда? — Дмитрий Алексеевич пожал плечами. — Анюта слишком горда, чтоб объясняться. Кончилась эта самая вечная любовь — и разбежались.
— А какие у вас были отношения с Борисом?
— Да никакие. Он меня презирал как «эстета», а я деловых людей как-то побаиваюсь.
— Он ведь пользовался вашей машиной?
— Редко. Три года назад уже на свою скопил, уж давно купил, наверное… Ну, общались, конечно, у Черкасских. Борис у них пропадал: занимался математикой с Марусей.
— Когда он начал с ней заниматься?
— Весной. Его Люба попросила. Все засуетились перед экзаменами. Маруся была вообще беспечна, а к точным наукам относилась с наследственным пренебрежением: в мать. Так вот, Борис с Анютой развелись, следствие иссякло — а тайна осталась. Не знаю, я в вас почему-то сразу поверил. И после нашего разговора заехал на дачу к Анюте. Она согласилась принять участие, но насчет всяких там признаний сказала, что сначала поглядит на вас. И первое впечатление, Иван Арсеньевич, оказалось не в вашу пользу.
— Так вы с ней виделись?
— Да нет. Она на вас «поглядела», в тот же день отправилась в Москву и позвонила мне вечером: все это пустое и вам, Иван Арсеньевич, доверять нельзя…
— И вы послушались! Прямо какая-то рабская покорность, прямо рыцарь с Прекрасной дамой. Сдается мне, Дмитрий Алексеевич, что она вам до сих пор дороже любой тайны.
— Не выдумывайте! — резко оборвал меня художник и переменил тему. — Итак, роковая среда три года назад. Анюта приехала днем, на квартире меня не застала и поднялась в мастерскую. Я живу на Чистых прудах, второй этаж, а мастерская в том же доме на третьем. С утра работал над портретом… так, один приятель, кавказский орел. Вдруг звонок. Открываю дверь — Анюта. Ну, мне стало не до портрета, и Гоги заволновался, однако она не вошла: сказала, что приедет позже, часам к семи. Мы поговорили на пороге и расстались.
— Она приехала?
— Позвонила в шесть по телефону. К тому времени я закончил портрет, мы спустились вниз, пили кофе. Анюта заявила, что уезжает в Отраду… настроение тяжелое, тревожное… что-то в этом роде. Я не стал объясняться, просто сказал: «Я тебя жду», — и повесил трубку. И она появилась в восьмом часу.
— А где она пропадала больше пяти часов?
— Как выяснилось, гуляла по Москве. Гоги намеревался нас покинуть (он из Тбилиси, остановился у меня на неделю). Но как-то сам собой возник общий разговор, друг-кавказец разошелся, выставил коньяк местного розлива, я, в свою очередь, французского и так далее. Где-то в десять Анюта внезапно сказала, что едет на дачу.
— Предполагалось, что она останется у вас ночевать?
— Подразумевалось. Но она не позволила даже проводить себя. Мы с Гоги поехали к его знакомым продолжать… Вообще тоска… Вернулся утром, как раз к ее звонку из Отрады: Маруся пропала.
— Так в какое же время она все-таки пропала?
— Анюта отсутствовала в Отраде с двенадцати дня до, примерно, одиннадцати ночи. Она оставила сестру на Свирке, на их месте. Можно предположить, что Маруся убита на речке, в сарафане и купальнике. Но это не так. Смущает открытое окно безо всяких отпечатков и Марусина обувь. Допустим, преступник мог подкинуть «вьетнамки» и вещи, что брали сестры с собой на пляж, ну, скажем, чтобы создать видимость, будто она исчезла из дому. Но, во-первых, все пляжные вещи оказались именно на своих местах. И потом: как он проник в дом? Замок вполне надежен, окна запираются на шпингалеты. Следы отмычки или взлома обнаружились бы.
— Маруся брала с собой на речку ключ?
— Обычно он лежал в верхнем ящике стола в светелке как запасной. Сестры не расставались и пользовались ключом Анюты. Но в среду обе взяли по ключу: Анюта сказала, что уедет в Москву.
— Значит, преступник мог воспользоваться ключом, взятым у убитой?
— Не мог. Ключ так и нашли на обычном месте в столе. На нем только Марусины отпечатки пальцев. Если бы убийца стер свои, стерлись бы и ее.
— У кого еще были ключи от дачи?
— У Павла с Любой и у Бориса. Все целы, ни один не потерялся. Нет, Марусю убили не на речке — это очевидно. Судя по всему, она пришла, отомкнула дверь своим ключом, положила его на место. И никуда не пошла бы босая. Она убита в доме, и, по-моему, об этом что-то знает юный Вертер.
— Вы располагаете фактами?
— Поймать его не на чем. Но, придя на дачу вторично, уже после пляжа, он так переменился в лице, что даже соседка заметила. Вы видели его?
— Имел удовольствие.
— Спортсмен, прямо-таки Аполлон… Мое мнение: он безумно испугался и сломя голову помчался в Ленинград, не пожалев денег и на международный вагон.
— А откуда у вчерашнего школьника деньги, если не от родителей, на Ленинград?
— От родителей, но не обязательно на Ленинград. Перед отъездом Петенька имел встречу с приятелем Аликом, собирался купить у того какую-то фирменную тряпку, но она ему вроде не подошла. Возможно, именно на эту тряпку ему и дали деньги.
— Откуда вам известны эти подробности?
— Я встречался с Вертером несколько раз после случившегося, в сентябре, пытался, как говорится, его расколоть, но не тут-то было.
— Он охотно встречался с вами?
— Еще бы! Он был пойман на такую приманку — устоять невозможно. Якобы я расписываю панно в спортивном комплексе, и его фигура уж больно подходит для увековечения. Символ юности и мужества. Одним словом, я делал зарисовки этого труса и беседовал, то есть осторожно допрашивал. Он ни разу не сбился, но, как только мог, всеми силами этой убийственной темы избегал. Почему — непонятно. Скажем, боль от потери любимой — нет… Я его расспрашивал об университетских экзаменах и так далее. Мальчик прошел через все, как танк: девятнадцать баллов, только по сочинению четверку получил.
— Какая там боль, Дмитрий Алексеевич! В сентябре он к свадьбе готовился, а в октябре женился.
— Тогда же в октябре! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — К тому же еще и предатель… Раздавить как паука — не жалко! Столько жертв… И ведь ничем себя не выдал, а любовным проблемам мы с ним целый вечер посвятили. Я хотел выяснить, что их связывало с Марусей. И у меня создалось впечатление, что не только к ней, но и к девочкам вообще Вертер довольно равнодушен, что в его возрасте даже странно. Знаете, как будто все его чувства подавлены страхом. Ну, за три-то года он, наверное, оклемался…
— Да нет. Страх я в нем тоже почувствовал. Вы сказали: «столько жертв»… вы считаете его виновным?
— Какую-то роль он сыграл… неясно какую. Он что-то видел там, на даче. Возможно, он видел убийцу и до сих пор боится его.
— Вы полагаете, сам Петя не способен на убийство?
— За те три сентябрьских вечера, что мы с ним общались, я примерял его и на эту роль. По-моему, он не тянет — тут кто-то похитрее и посмелее. Но полностью исключать из подозреваемых Вертера нельзя. Бывает, именно трус в безвыходном положении способен на все. Из инстинкта самосохранения. Мы не знаем их отношений с Марусей — вот в чем дело. Что произошло в лесу, когда они венки плели? Пытался он ее изнасиловать, или милые детишки поспорили о театре?
— Вы ведь видели ее на сцене?
— Не только видел, но и помогал чем мог. Талант — редкость. Все пошло прахом из-за этого мальчишки!
— Вы уверены, что она не догадывалась о ваших отношениях со старшей сестрой?
— Никто не догадывался. Наши, как вы говорите, отношения начались за год до этих ужасных событий, летом. Надеюсь, подробности вас не интересуют? (Подробности меня интересовали, очень, но я промолчал). Ну, в общем, за год мы с ней встретились всего четыре раза, я с ума сходил. И в ту проклятую среду она была неуловима, металась по городу, приезжала, уезжала… Не понимаю!
— Вы не связываете ее тревогу с исчезновением Маруси?
— Что за ерунда! Если женщина изменила мужу, значит, она и на убийство сестры способна? Она и так достаточно дорого заплатила за эти самые наши отношения. Что ж теперь, всю жизнь мучиться?
Очень любопытная парочка — бывшие тайные любовники, и с какой страстью друг друга защищают!
— Однако вы мучаетесь. И сдается мне, Анюта тоже, — холодно отозвался я. — Соблазнить дочь самого близкого друга, по меньшей мере, неосмотрительно, Дмитрий Алексеевич.
— Золотые слова, Иван Арсеньевич, больше не буду.
— Что Анюта увидела, когда вернулась ночью на дачу?
— Дом был пуст. На кухне горел свет, на это обратил внимание сосед Звягинцев, окно в светелке распахнуто настежь.
— При таких зловещих обстоятельствах она могла бы еще ночью обратиться в милицию.
— Не забывайте, что никто из нас, кроме Павла, не догадался осмотреть Марусину обувь. Анюта могла подумать, что девочка отправилась к кому-то на свидание.
— Пусть так. И все же: утром на речке Маруся говорит сестре, что чего-то боится и просит не оставлять ее одну. Но та уезжает в Москву. Там где-то гуляет больше пяти часов, порывается уехать в Отраду, но едет к вам, потом вдруг срывается на дачу. Потом врет в милиции, вводит в заблуждение следствие и так далее. Как вы объясните ее поведение?
— А как она объясняет? Ведь она рассказала вам обо всем?
— Она преподнесла мне то же вранье, что и следователю.
— Позвольте, — Дмитрий Алексеевич был поражен, — откуда же вы узнали о нас с ней?
— Догадался.
— Исключено! — он пристально глядел на меня. — Вы не могли догадаться, что я называл ее Люлю.
— Ну, это-то мне подсказали.
— Кто?
— Дмитрий Алексеевич, кто тут сыщик: я или вы?
— Вы, вы… я восхищен. Об этом прозвище знали только трое: мы с Анютой и еще один человек.
— А именно?
— Маруся.
— Выходит, что-то о ваших отношениях она знала?
— Да нет. В детстве у девочек была какая-то секретная игра, и маленькая Маруся так прозвала сестру. Анюта как-то вспомнила об этом, а мне понравилось. Я стал называть ее Люлю, но очень редко и только наедине. Поэтому ваша осведомленность меня поражает.
— Но, надеюсь, не пугает?
Будто огонь прошел по его лицу, скрытая страстность прорвалась наружу.
— Эх, Иван Арсеньевич, чтобы раскрыть эту тайну, я бы ничего не пожалел.
Так не говорят о прошлом. Я ему поверил: чтоб вернуть свою Люлю, художник ничего бы не пожалел. Несуществующая «вечная любовь» — а ведь не дает покоя.
— Как я вчера сказал по телефону, в деле открылись новые обстоятельства. Советую вам быть предельно искренним, иначе, Петр, эти обстоятельства могут обернуться против вас.
— Я и не врал, — бодро ответил Вертер, но я-то видел, как он встревожен.
Мы с ним сидели в той же беседке. Жгучий полдень, голубой покой больничного сада, солнечные блики на воде и стрекозы, тишь да глушь, наши голоса, боль, страх, жестокость — шло следствие, я шел по следу.
— Итак, поговорим об экзаменационных билетах, которые вы привезли Марусе в Отраду. Кто вам их дал и на какой срок?
— Один парень. Я уж и не помню.
— Постарайтесь вспомнить. Как его звали?
— Вроде Юра.
— Нет, так дело не пойдет. Мне известно, что билеты вам дал какой-то первокурсник. Сейчас вы перешли на четвертый курс, соответственно он на пятый. На филфаке учится не так уж много, как вы говорите, парней. И следственным органам не составит труда разыскать среди дипломников этого самого Юру. Он действительно Юра?
— Нет, кажется, Саша.
— Ага, вы начинаете вспоминать. Расскажите о вашем с ним знакомстве.
— В начале июля…
— А точнее? Третьего билеты уже отданы Марусе. Остается первое и второе.
— Да, второго, в субботу, я отвез документы в университет, сдал их в приемную комиссию и вышел на лестницу покурить. Там ребята стояли, я с ними разговорился… ну, о конкурсе, об экзаменах и тэдэ. Они оказались первокурсниками, у них как раз сессия шла. А один говорит, что у него билеты есть по русскому, по которым на экзаменах спрашивают. Ну, я у него их попросил, а он дал. Вот и все. А чего вам эти билеты сдались?
— Скоро узнаете. У него они с собой были?
— Нет, я ждал, пока он экзамен сдаст. Потом мы к нему домой заезжали.
— Он билеты насовсем вам отдал или на время? Учтите, Сашу отыскать легко, тем более вы знаете, где он живет.
— Дал на неделю, до следующей субботы.
— Он ими дорожил?
— Ну не то чтобы…
— То или не то? Только правду!
— Трясся он над этими билетами, потому и дал на неделю.
— И вы их отвезли Марусе на следующий день, в воскресенье, да?
— Да.
— В котором часу вы разговаривали с ребятами на лестнице?
— Днем. В двенадцать, в час.
— Потом вы ждали Сашу, пока тот сдаст экзамен, ехали к нему, возвращались домой… Одним словом, вы переписать билеты не успели, так?
— Так.
— И в среду приехали за ними в Отраду?
— Ничего подобного! — Вертер так и взвился. — Не за ними, а попрощаться: я уже надумал в Ленинград прокатиться.
— Ведь вы должны были в субботу Саше билеты вернуть?
— Позже бы вернул. Как-нибудь без них он перебился бы.
— Но вы не вернули?
— Не до них было. Маруся исчезла.
— А вместе с ней и билеты исчезли?
— Я ничего не знаю, я их потом в глаза не видел.
— А почему? Почему бы вам потом не забрать — скажем, у Анюты — чужие билеты?
— Мне казалось неделикатным суетиться из-за пустяков в такое время.
— Однако такое время — согласен, тяжелое — не помешало вам блестяще поступить в университет.
— Уж прям блестяще…
— Не спорьте. Я сам из того же заведения и знаю, чего стоят три пятерки на вступительных. И экзамен по русскому, пожалуй, самый ответственный. Билеты вам бы пригодились, а?
— Я не хотел беспокоить родных Маруси.
— Бросьте! В чем беспокойство-то? Подъехать в удобное для Анюты время и забрать? — я выдержал многозначительную паузу. — Но вы, конечно, знали, что билетов у Черкасских нет. Ну, знали? — и вперил в Вертера сверлящий взгляд: приходилось играть на нервах.
— Ничего я не знал, — прошептал он и побледнел.
— Знали, знали… Пойдем дальше. Саша на одном с вами факультете. Вы, наверное, встречали его?
— Встречал.
— Когда?
— Тогда же в сентябре, они с «картошки» вернулись. Вы мне ловушку готовите, да?
— Готовлю. Саша поинтересовался судьбой своих билетов?
— Поинтересовался… чуть драться не полез.
— И что же вы ему ответили?.. Думаете, что сказать? Советую правду — все это легко проверить.
— Сказал… — Вертер вздохнул. — Сказал, что тетрадку потерял.
— Зачем надо было врать?
— Я… мне не хотелось рассказывать… тяжело… — на него жалко было смотреть.
— Придется. Я вас предупредил, что у меня есть новые данные. Отвечайте четко и честно: когда и при каких обстоятельствах вы уничтожили тетрадь с билетами?
Вчера целый вечер я готовился к этому диалогу и предугадал почти все ответы на мои вопросы. Последний решающий вопрос логически вытекал из нашего разговора: билеты, ради которых Петя приезжал на дачу, исчезли, но до Саши не дошли. Однако подкрепить свой вопрос фактами я бы не смог — одни догадки и ощущения: испуг, замеченный соседкой, бегство в Ленинград, вранье Саше и страх. Пришлось идти ва-банк, взять «на понт», сделать ставку на трусость, рискнуть — и выиграть: мальчишка отвернулся от меня и заплакал.
— Я ее не убивал… — тихо сказал он.
— Вас никто не обвиняет, только просят помочь. Вы знаете, кто убийца Маруси?
— Не знаю… я не видел, честное слово! Но догадываюсь.
— Кто?
— Ее сестра, Анюта.
Его страх — какой-то непонятный, темный ужас — вдруг передался и мне. Довольно долго мы сидели молча. Наконец юноша шевельнулся, украдкой взглянул на меня. Я заговорил:
— Давайте восстановим те события. Третьего июля, в воскресенье, вы привезли билеты Марусе и договорились, что приедете за ними в среду. Кто-нибудь присутствовал при этом? Я хочу спросить: знал ли кто-нибудь о том, что вы встречаетесь в среду?
— Никто не знал. Я вошел в калитку, а Маруся как раз выходила из дому с тарелками. Я ей отдал билеты, она отнесла их в дом, и мы договорились насчет среды. И она никому об этом не сказала, как я понял впоследствии. Она была со странностями и любила всякие тайны. А вообще с ней было интересно, я никого интересней не встречал.
Драгоценное признание. Итак, в среду в три часа вы появились на даче и никого не застали, так?
— Так.
— Поговорив с соседкой, вы отправились на речку…
— Нет, сначала было на станцию — разозлился: точно договаривались. Но потом все-таки на речку двинул.
— Понятно. Не найдя сестер, вы вернулись на дачу. Что вы там увидели? Отвечайте спокойно, не упускайте даже мелочей.
— Это нетрудно, Петя усмехнулся. Я уже три года об этом рассказываю — самому себе. Ладно. Дверь была по-прежнему заперта, я постучал, подергал, прошелся по саду и увидел открытое Марусино окно (за час перед этим оно было закрыто). Я заглянул, но в комнате вроде никого не было… и позвал: «Марусь!» Да, дверь из светелки этой самой была приоткрыта, и в соседней комнате свет горел, чего прежде не было. Позвал — никто не отвечает. Вдруг смотрю: на письменном столе — он вплотную придвинут к окну — та самая тетрадка с билетами… протянул руку и взял. Там много тетрадей лежало, а эта — сверху. Я ее засунул за ремень джинсов. Опять позвал — молчание. Я решил записку оставить…
— То есть вы не хотели, чтобы ваша ссора с Марусей переросла в окончательный разрыв?
— Да, не хотел. Я думал, что они с речки вернулись и опять отлучились куда-то. Но у меня ручки с собой не было. Перемахнул через подоконник и стол и тут увидел Марусю, — он замолчал.
— Где она была?
— Она лежала на диване у самой стенки, из окна не видно… Знаете, я этого до самой смерти не забуду! Она мне каждую ночь снилась и до сих пор иногда снится… часто… Моя жизнь это кошмар какой-то, даже женитьба не помогла. Она была задушена, и главное — только что, понимаете? Вот прямо перед этим, еще совсем теплая…
— Вы дотронулись до нее?
— В тот момент нет. Что вы! Это был такой ужас… лицо нечеловеческое, язык наружу… а шея!.. и глаза — вот именно что вылезли из орбит… В общем, я как увидел — даже не помню, как в сад прыгнул и помчался к калитке. И вот подлетаю я к калитке и слышу: «Молодой человек!» Соседка, через забор. Говорит: «Вы девочек так и не нашли?» Я говорю: «Не нашел». И вдруг она руками всплеснула и как заорет: «На вас лица нет! Вы совсем зеленый! Видно, на солнце перегрелись. Может, воды вам принести?» Ну, тут я опомнился слегка, от воды отказался, чего-то там залопотал про экзамены, переутомление, а сам смотрю на нее и думаю: «Эта бабушка меня погубит!» Марусю только что убили, а кроме меня, тут нет никого, и всюду — на столе, на подоконнике — мои отпечатки. Вообще, надо сказать, меня подвела любовь к детективам, именно в том направлении голова заработала… а лучше плюнуть бы мне на все да уйти к черту! Не знаю, может правда, лучше…
— Что же вы сделали?
— Старушка говорит: «Не стоит ходить по солнцепеку, посидите в теньке — вдруг девочек дождетесь». Я ответил: «Посижу, посижу», — и пошел назад. Я решил стереть отпечатки: ничего не видел, к окну не подходил, Марусю ждал на крыльце. Упереться — и все. Фактов нет — докажите! Опять влез в светелку, на Марусю не смотрю, быстро в другую комнату прошел, оказалось, кухня — там свет. Я ни до чего не дотрагивался, взял какую-то тряпочку, вернулся в светелку и подошел к столу. А сам смотрю в сад, чтоб только не взглянуть на диван… И вдруг вижу: у заднего забора кусты зашевелились, там, где дыра, представляете? Кто-то идет, конечно, Анюта с речки, сейчас будет крик на всю деревню, а я около трупа следы стираю. И деться некуда: у калитки старушка засечет. Я решил спрятаться. То есть это я сейчас вам говорю «решил», «подумал» — а на самом деле как будто не я, а какая-то посторонняя сила в считанные секунды мною двигала.
— Инстинкт самосохранения, — подсказал я нетерпеливо.
— Он самый! Я потом высчитал: с моего возвращения с речки до окончательного ухода прошло всего двадцать минут, а я ощущал — вечность. Ну, понятно было, что просто прятаться глупо: крик поднимется, деревня сбежится, меня, конечно, мигом обнаружат… А кусты шевелятся все ближе и ближе к дому, кто-то подходит, очень медленно, но — вот, сейчас!.. Я подхватил Марусю на руки и побежал… сам не знаю куда… прятаться. В общем, я влетел на кухню, споткнулся о дерюжку — она как-то скомкалась у порога — и растянулся на полу. Тут я понял, что погиб окончательно, как вдруг увидел прибитое к полу кольцо — прямо у самых глаз — и сообразил, что здесь люк в погреб. Про погреб я знал: в воскресенье родители сестрам говорили, что прибраться там надо. Одним словом, я открыл люк, спустился вниз — к счастью, на кухне свет горел, было лесенку видно. Положил Марусю на землю, люк закрыл, при этом через щель расправил дерюжку, чтобы кольцо прикрывала… ну, чтоб люк не сразу, по крайней мере, бросился в глаза. Опять спустился вниз и замер. Полная тьма, вонь какая-то гнилая и ни звука. Я ожидал шагов от входной двери, но они раздались в светелке, значит, кто-то влез в окно, на секунду остановился, пробежал прямо над моей головой через кухню, очевидно, в другие комнаты заглянул, опять пробежал в светелку и полез в окно: слышно было, как стол заскрипел. Тут до меня дошло, что это, должно быть, убийца.
— Шаги были мужские или женские, как вы думаете?
— Не понял. Вообще: торопливый бег, быстрый, легкий шаг.
— Убийца имел время стереть отпечатки?
— Да вроде бы он сразу в окно вылез, а там черт его знает! Тряпка моя так и лежала на столе. И заметьте, стекло кто-то вытер, ведь я в первый заход кончиками пальцев в окно стучал, а отпечатков моих потом не нашли. Я стекло не вытирал.
— Так, дальше.
— Я решил, что мне пора выбираться, но сначала надо попытаться спрятать тело.
— В погребе?
— Ну.
— Вы воображали, что его там не найдут?
— Не такой уж я дурак! Милиция, разумеется, в два счета нашла бы, но они начинают следствие только через три дня, а пока запрашивают больницы, морги, сводки происшествий и т. д. У меня возникла идея не спрятать, а припрятать, чтобы впоследствии по состоянию тела было трудно определить точное время убийства — ведь это было как раз мое время, я там ошивался. А жара стояла страшная, за тридцать. В погребе, конечно, прохладнее, но все равно процесс разложения идет.
— Да, Петр, жажда жизни в вас горы способна сдвинуть. Вы не подумали, как затрудните поиск преступника, вообще работу следственных органов?
— Ага, пока б я думал, эти самые органы так бы мне все затруднили, что я только лет через пятнадцать освободился бы. Я тогда вообще ни о чем не думал, а действовал. Главное, чтоб сестра в тот же день не нашла Марусю и не побежала в милицию, а соседка не связала мой «зеленый вид» с убийством. Дальше я не загадывал. А вообще все было невыносимо.
— И что вы сделали?
— Как только я услышал, что убийца вроде скрылся, я чиркнул спичкой — у меня с собой были — и увидел на лавке огарок. Зажег свечку, огляделся. Хлама всякого кругом навалом, но я сразу засек садовые рукавицы — целый ворох — надел, чтоб отпечатки не бояться оставить. В углу за невысокой перегородкой была свалена куча гнилой картошки, от нее и шла вонь, но это было кстати. Туда я и спрятал тело. Найти его, конечно, не составляло труда, но если знать, где искать. А с виду ничего не заметно. Потом выбрался наверх, протер край люка, за который брался, и кольцо, стол вытер тряпочкой, спрыгнул в сад и вытер подоконник. Рукавицы и тряпку с собой взял, в карманы куртки засунул.
— В такую жару вы в куртке были?
— Да из хлопка, японская, с короткими рукавами и накладными карманами. Я ее поверх майки носил, не застегивая — удобно. Но это удобство мне таким боком вышло! Ну вот, к калитке подошел, со старушкой раскланялся — специально, чтоб она не думала, будто я до вечера на крыльце торчу. «Посидел, — говорю, — в теньке, полегчало». Пошел на станцию, тут электричка подошла, 16.35. Настроение, конечно… в общем, так: все ужасно, но, может, выкручусь. А когда я уж полдороги проехал, до меня наконец дошло: со мной все кончено. Я вспомнил про билеты. Они так за поясом и остались, под курткой не видно. Нет, вы представьте: столько перенести, убийцу перенести, эти кусты… как они шевелились!.. Маруся бедная — за что?.. погреб этот, будто я в могиле наедине с трупом — и шаги! А когда я спичку зажег, прямо в глаза ее лицо бросилось… мертвое. И главное — красный сарафан, красное пятно в гнилье!.. Нет, столько перенести, труп спрятать, отпечатки — будь они прокляты! — уничтожить — и такую улику с собой утащить. Я просто обезумел. И назад вернуться… ну, тетрадку подкинуть — не могу. Не могу — и все, хоть режь! Я ведь тогда еще ничего не знал, я думал: сестры нормальные, люди как люди. И только потом догадался, что у них вся семья сумасшедшая. Понимаете? Я представлял так. Они на речке, на каком-то там своем месте, которое я не нашел. Ладно. Маруся говорит, что я, как условились, в три часа за билетами собирался приехать, и уходит. Ну, что должна подумать Анюта, вернувшись на дачу и не застав сестру? Что она со мной. А когда тело найдут? Нетрудно догадаться, что она обо мне подумает. Меня допрашивают — я стою на своем: за дом не заходил, окна открытого не видел, сидел на крыльце и ждал. Никаких отпечатков, никаких улик. Все логично. А теперь? Где билеты, кому они нужны, кроме меня? Крыть нечем — на этом вы меня и поймали. Логично. Но поступки сумасшедших никакой логике не поддаются — вот, оказывается, в чем было мое спасение. Но тогда в электричке я об этом не знал, я знал одно: бежать. Умом понимал, что глупость… но — бежать!.. от этого погреба, красного пятна, от этих кустов и лица Марусиного… куда угодно — только бежать. В электричке народу почти не было, я прошел по составу, нашел совсем пустой вагон, выкинул в окно рукавицы с тряпкой, а тетрадку начал рвать на мелкие кусочки и выбрасывать… Как сейчас помню: Москва надвигается, серые башни, солнце палит — и так хочется жить. Потом эта жизнь мне порядком опротивела… чуть не каждую ночь: кусты шевелятся, погреб, я убиваю Марусю, она кричит, тут просыпаюсь… и снова: кусты, погреб, красное пятно, Маруся, крик… А тогда в электричке… вы себе представить не можете, как хотелось жить! С Казанского вокзала я перебежал на Ленинградский, шум, гам, толпы — безнадежно. Встал в конец очереди в кассу, вдруг дама подходит, именно дама — вся в белом, в драгоценностях — и заявляет: «Один билет до Ленинграда на вечер никому не нужен?» Я ее за руку схватил и закричал: «Чур, я первый!» Я вообще-то как в истерике был. Она засмеялась и говорит: «Молодой человек, билет дорогой, в международный вагон. Вам по карману?» Деньги у меня были, на английскую майку, а Ленинград я еще в электричке наметил: вокзал рядом с Казанским и тетка родная на Фонтанке. Даже приободрился слегка и отправился к Алику: на всякий случай, для алиби. А до этого матери позвонил на работу. Отцу бесполезно: он такую истерику закатит, а мать у меня — человек железный, понимающий. Я ей говорю: «Срочно уезжаю в Ленинград. Зачем — потом все объясню. Знай, что я ни в чем не виновен, но кто б обо мне ни спрашивал, отвечай, что Ленинград задуман давно, тобой и отцом: сыну нужен отдых между экзаменами. Поняла?» Она говорит: «Ничего не поняла, но все исполню, отца подготовлю, завтра вечером буду звонить Кате». То есть тетке, это ее сестра, тоже женщина толковая. У нее я и прожил неделю… не прожил, а прострадал. И главное — за что? Ну скажите — за что?
— Вот вам снится постоянно, что вы ее убиваете. Значит, подсознательно чувствуете свою вину.
— Я не убивал!
— Я не об этом. Вы только спасали свою шкуру — это не вина? Мы — не люди? Один инстинкт? Нет! Вы чувствуете свою вину, чувствуете. Вы думаете, Маруся не хотела жить?
— А, говорить легко! — отмахнулся Петя. — А если б вы были на моем месте — ну, только честно!
— Честно можно ответить, только побывав на таком месте. А так — одни слова. Но знаю, что до ваших комбинаций я бы просто не додумался, у меня ведь нет детективной, тем более зарубежной подготовки.
— Да нет, вы соображаете.
— Благодарю. Итак, вы страдали в Ленинграде.
— На седьмой день мать звонит: «Тебя вызывают в качестве свидетеля». Свидетеля! Гора с плеч, жизнь заиграла, думаю: убийца нашелся. Не тут-то было. Все оказалось настолько запутанным и странным, что я до сих пор понять ничего не могу. После разговора с матерью я сразу в Москву рванул и сразу Черкасским позвонил — наудачу, вдруг что-нибудь узнаю. И узнал. Анюта мне сказала, что Маруся исчезла, найти ее не могут, не знаю ли я что-нибудь о ней. Я обалдел. «Где ж ее искали?» — спрашиваю. Говорит, что везде, но вся Марусина обувь на месте, непонятно, куда она могла деться босая. Я-то, положим, знаю, куда, но вида, само собой, не подаю. «А дом, говорю, весь осматривали?» Оказывается, весь, с собакой, и погреб перекопали. Я подумал так: преступник вернулся еще раз, нашел убитую и унес. И вот тут-то Анюта меня и подкосила. Вдруг говорит: «Соседка сказала, ты у нас в среду был? Надо было заранее предупредить». Я понял, что Маруся о нашей предполагаемой встрече никому не сказала. «Был», — говорю. «Ведь ты нас на речке искал?» — спрашивает. Ага, думаю, подвох готовит. И осторожно отвечаю, что весь пляж осмотрел, на ту сторону сплавал — не нашел. А она так спокойно высказывается: «Мы до самого вечера на нашем месте просидели, в кустах. Там нас действительно найти трудно». Вы представляете? Я чуть трубку не выронил. Но продолжаю: «А когда Маруся пропала?» И она совершенно нагло отвечает: «В ночь на четверг. Утром я ее в светелке уже не застала». Полное равнодушие, и вдруг как зарыдает — артистка! — и трубку бросила. Ну, что вы на это скажете? — Петя глядел на меня чуть ли не с торжеством.
— Кое-что скажу. В среду примерно с двенадцати дня до одиннадцати ночи Анюта ездила в Москву.
— В Москву? — пробормотал Петя растерянно. — То есть как в Москву?
Конечно, откровенности я добился от Вертера потому только, что он считал, будто за все ответит Анюта. И вдруг в такой опасной ситуации он остался совсем один.
— Да вот, в Москву.
— Нет, извините! Зачем она врала?
— У нее были личные мотивы.
— Ах, личные! А алиби у нее было? Например, с трех до пяти, а?
— Нет.
— Ах, нет! Учтите, сумасшедшие на все способны…
— А почему, собственно, вы ее считаете сумасшедшей?
— Да разве с нормальными людьми такие истории случаются? Это патология какая-то! И алиби-то нет! Нету!
— Не суетитесь, Петр. Если обвинять кого-то только за отсутствием алиби, самой подходящей кандидатурой в преступники окажитесь вы.
— А вот и нет! Я свои данные, наверно, тыщу раз в уме прокрутил. Все равно остается неизвестным главное: куда делся из погреба труп? Вы согласны, что его мог перепрятать только убийца… ну, только он в этом заинтересован?
— Согласен.
— А я никак не успевал — по времени.
— Обо всем этом я слышал только от вас. Может, никакого трупа в погребе и не было.
— Ну да, я его на глазах у старушки на улицу вынес.
— Вы знали о проходе в заборе.
— Да как бы я успел за двадцать минут убить, с соседкой поговорить, вытащить, найти место, закопать, — ведь рощу потом облазили…
— И время убийства мне известно только с ваших слов. Соседка три раза видела, как вы уходили с дачи, но ни разу — как вы туда пришли. Вы говорите, что встреча с Марусей была назначена на три часа — а вдруг нет? А вдруг на час или на два? И убита Маруся раньше, а перед бестолковой старушкой вы потом разыграли… пантомиму. Теперь о трупе. Допускаю, что вы его спрятали в погребе и уехали в Ленинград. Но ведь ничто не мешало вам, при наличии толковых родственников, преодолеть страх и вернуться хоть на несколько часов, тело перепрятать и уехать обратно. Звучит, конечно, фантастично, но ведь и вы рассказали не менее фантастическую историю. В пятницу, субботу и воскресенье Черкасские, Дмитрий Алексеевич и Борис были заняты похоронами Любови Андреевны и находились в Москве. Дача была пуста.
— Да за что мне ее было убивать? — закричал Петя.
— Утром перед вашей встречей Маруся сказала сестре, что чего-то боится. Что произошло между вами в лесу, когда вы венки плели? Может быть, в среду вам удалось то, что не удалось в воскресенье, потом вы испугались и задушили ее. Вы не похожи на насильника — да кто в обычной жизни на него похож?
— Я вам всю правду выложил — как человеку, — после долгого молчания заговорил Петя вздрагивающим голосом. Если хотите знать, не вы меня с билетами поймали. Вы б и не поймали: уперся бы и все! — я сам вас выбрал, еще тогда, в первый раз. Я никому ничего не рассказывал, даже своим, три года молчал и не могу больше так жить. Мне страшно. Я думал, вы человек, а вы… охотник, вам бы добычу затравить любым способом.
— Не забывайте: эта добыча — убийца. Я должен прокрутить все варианты, чтоб не ошибиться. Кстати, а родителям как вы все объяснили?
— Понапридумал, выкрутился.
— Может, и сейчас понапридумали? Ладно, продолжаем. Вы плели в лесу венки…
— Ну да, я хотел ее поцеловать — ну и что? Она меня долбанула по голове и обозвала. Ну и что тут такого? Она мне нравилась, даже очень, я ж не знал, что у нее кто-то есть.
— «Кто-то есть»? Кто? Кто есть?
— Не знаю. Она сказала с таким презрением, сквозь зубы: «Кретин! Кому ты нужен? Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Я обиделся.
Очень интересно! Кого же она любила… и боялась? Да, любила и боялась. А художнику сказала, что любит Петю — зачем? Я изучающе посмотрел на него. Нет, не он. Дмитрий Алексеевич? Борис? Необязательно. Совсем необязательно. Какой-то человек, с которым она познакомилась на Свирке? Самое вероятное. Нет! Она говорит о нем Пете в воскресенье, сразу по приезде в Отраду, она не успела еще ни с кем познакомиться… Она изменилась с весны — и не из-за Пети. Несмотря на уговоры художника, бросила сцену — почему? Почему именно университет? Ведь догадывалась, что мало шансов. Ладно, это потом. Среда. У нее было свидание с кем-то на даче. С кем-то, кого она любит и боится… утром призналась сестре, что боится. Но почему на даче? Ведь она знала, что туда должен приехать Петя?
— Петя, вы точно договорились с Марусей на три часа? Именно на даче и именно на три?
— Я сказал: «Переписывай скорее: мне в субботу отдавать, а я еще сам не переписал». Тут она и сказала насчет среды: три часа. Я говорю, чтоб к среде было готово. А она: «Всегда готова!» Вообще к поступлению она относилась легкомысленно.
— А как вы думаете, она смогла бы поступить?
— Если б повезло, а так… смеялась: «Мне абсолютно все равно».
— Странно. Она всегда являлась на ваши вечерние занятия?
— Иногда звонила, что не придет, раза четыре.
— Вот скажите, Петя, вы очутились в светелке и увидели Марусю. А еще? Какие-нибудь мелочи, детали… Постойте! Когда вы в первый раз смотрели в окно, еще закрытое — ну, до речки — вы видели на столе ту самую тетрадь? Сосредоточьтесь, вспомните… стол, тетрадки, сверху ваша… ну?
— Не помню, не обратил внимания. Во второй раз окно было открыто, и тетрадка прямо бросилась в глаза.
— Жаль. Маруся брала ее с собой на Свирку и принесла назад. Когда? До вашего первого прихода или в то время, как вы ее на речке искали?
— Вы хотите сказать… — Петя передернулся. — Вы думаете, они уже были там вдвоем и видели, как я в окно стучал?
— Не исключено. Ведь не могла она назначить два свидания на один и тот же час. Возможно, на дачу она пришла гораздо раньше, и подошел он. Вам они не открыли… Знаете, Петя, в таком случае вы представляете опасность для убийцы, он вас видел из окна, но не знает, что именно видели вы. Да, наверное, все произошло раньше, и убийство…
— Нет, нет! Она была задушена буквально перед моим вторым приходом. Это точно. Она была совсем теплая, когда я ее на руки взял.
— В какой позе она лежала?
— На спине, ближе к стенке… В общем, если б не лицо, то спокойно лежит человек. В этом было что-то жуткое: как будто спит — и такое лицо. Нет, не похоже, чтоб она сопротивлялась, то есть никаких следов борьбы. Это был кто-то свой.
— А одежда? Может быть, что-то сдернуто, порвано?
— Да нет. Красный сарафан, такой пышный, в оборках…
— А шаль? Вы спрятали ее в погребе в пунцовой шали с кистями, да?
— Нет, никакой шали не было. Да! Была. Она висела на спинке стула, но я ее в шаль не заворачивал.
— И еще на ней был купальник, да?
— Опять ловите? — взорвался юный Вертер. — Про купальник я ничего не знаю, под сарафан не лазил!
— Да ведь вы с ней по комнатам бегали, падали, могли заметить.
— Не заметил! Вот браслет у нее был, на левой руке, я обратил внимание.
— Что за браслет?
— Не рассмотрел. Я в погребе его засек — темно. Помню только, что тяжелый. Он с руки сползал, я его вверх подтянул, ближе к локтю.
— Вы раньше видели на ней этот браслет?
— По-моему, нет… Нет. Она никаких украшений не носила. А знаете, — Петя оживился, — может, этот браслет ей убийца и подарил. Вот именно на свидание и привез, она и надела.
— Вполне вероятно, — рассеянно отозвался я. — Ладно, Петр, мне надо думать, думать, думать. Если понадобитесь — позвоню.
— Иван Арсеньевич, а можно я к вам буду ездить?
— Можно.
Действительно он нуждается во мне, потому что я его единственный поверенный, так сказать, единственная надежда? Или им руководят толковые родственнички? На убийцу Петя вроде не тянет, но все ли он рассказал, так ли рассказал?.. Труп в погребе! Загадка… И Павел Матвеевич… Зачем? В безумии? Я в полной тьме.
— Я так и знал, что Анна Павловна, — рассуждал Игорек после завтрака, — только ошибся насчет мужика: не Борис, а художник. Сразу видно — ходок. Обеих сестер охмурил, а в среду чего-то там открылось, по чему-то там Анюта поняла, что у него с младшей полный порядок: та проговорилась на речке. Анюта ее заманивает на дачу — покушать или еще чего, — а той все равно на даче с Петей встречаться. Одним словом, она ее душит и уезжает к любовнику. Приходит, а у самой нервы… и раздумья: труп-то остался. Говорит ему, что к семи вернется, а сама мчится в Отраду прятать. Ну, тут влез этот Вертер с билетами — и она уезжает обратно в Москву. А нервы все-таки сдают. Возвращается ночью, обыскивает дом, находит труп и перепрятывает. Она, она — и по времени все сходится.
— Мало ли что по времени, — проворчал Василий Васильевич. — По времени и Борис мог успеть: на работе его видели утром и вечером, а на какой он там машине занимался — это еще неизвестно. Не время важно, а психология.
В наших прениях Игорек обычно делал ставку на Анюту, бухгалтер же «отдавал предпочтение» математику.
— Именно что психология! Мужчине незачем ее убивать, как вы не понимаете? Незачем! Она ж его любила — кого-то там… не сопротивлялась и так далее. Анна Павловна — больше некому.
— Она была в это время в Москве, — вмешался я. — Петя настаивает, что Марусю убили где-то в четыре. В пять минут пятого она была еще теплая.
— Конечно, теплая — жарища за тридцать. А Петя со страху еще и не то скажет, — Игорек задумался и добавил: — Впрочем, Анна Павловна и из Москвы успевала приехать, убить и опять к любовнику вернуться. Где она больше пяти часов шлялась?
— По Бульварному кольцу, — ответила Анюта, входя в палату; я похолодел. — Люблю старую Москву. Очевидно, Дмитрий Алексеевич уже всех ввел в курс дела. Тем лучше: не придется объясняться.
— Нет, Анна Павловна, придется.
— Зачем? Я разоблачена, передавайте материал в прокуратуру.
Анюта улыбнулась насмешливо и прошла к отцу. Я невольно улыбнулся в ответ. Сколько ж она успела подслушать? Неужели все, что Игорек нагородил?
Помощники мои затаились, Анюта принялась ухаживать за отцом. Горшок в больничном обиходе называется «уткой» — этот заветный предмет снится по ночам, ведь на мне трое неподвижных. Она бегала с «уткой», потом побрила, умыла, причесала отца, поила его молоком… Я наблюдал за ней и готовился к бою, уже наполовину проигранному: не удалось застать врасплох, надо же так попасться! Для полноты картины не хватало художника — и он пришел, остановился на пороге, огляделся, пожелал всем доброго утра. Подошел ко мне, вынул из полиэтиленового мешочка несколько пачек «Явы» и апельсины, выложил все это в тумбочку и сел на табурет рядом с моей койкой. Если б можно было все переиграть, хоть свидетелей ликвидировать на время, но… может быть, оно и к лучшему? Сама собой складывалась «очная ставка» с привкусом скандала. И я решил подогреть атмосферу.
— Анна Павловна! — громко сказал я. — Дмитрий Алексеевич вас не выдавал, не сверкайте так на него глазами. О том, что вы его любовница, я узнал из другого источника. Он только добавил подробностей.
Тут на меня сверкнул глазами художник и вскочил, но меня уже понесло. Я не знал, кто задушил девочку, возможно, никогда не узнаю, однако ее близкие, все четверо, своей крутней и ложью неимоверно запутали дело. Во мне закипал почти гражданский гнев.
— И меня, Анна Павловна, меньше всего интересуют переживания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это слишком высокая тема, чтоб я посмел ее коснуться… высокие, святые чувства: и хочется, и колется, и мама не велит…
Анюта вздрогнула, странно взглянула на меня и пробормотала:
— Откуда вы знаете?
— Все это уже отражено в классике: роковой треугольник, долг и чувство, любовные утехи и семейная скука. И самое страшное: а вдруг узнает муж? — я выбирал детали наиболее пошлые, я вызывал их обоих на возражения: что-то раскроется в споре! — но они молчали. — Вы испугались скандала и все скрыли — понятно, понятней некуда. Повторяю, в дамских переживаниях я копаться не намерен. Но скажите: вы догадываетесь, кого любила и боялась ваша сестра?
Анюта глядела на меня широко раскрытыми пустыми глазами, Дмитрий Алексеевич заговорил с недоумением:
— Но разве не мальчишку? Бросила сцену, загорелась в университет поступать… и потом: зачем бы она мне врала?
— Дмитрий Алексеевич, ну кого может напугать Петя? И девочка была не из пугливых, судя по всему.
— И все же она любила мальчишку, как это ни странно! — упорствовал художник. — Вы бы слышали, как она сказала об этом…
— А, перестань! — оборвала его Анюта. — Она была редчайшая актриса и жила этими своими выдумками…
— Ее смерть — не выдумка, Анна Павловна. Вы не знаете, с кем она должна была встретиться в среду, когда ее убили?
— Я ничего не понимаю! — закричала Анна.
Впрочем, мы кричали все трое, стоя друг против друга посреди палаты, а приговоренные к койкам свидетели лежали, замерев. Оригинальная очная ставка.
— Ничего не понимаю и знать не хочу ваших намеков! Что вам нужно? Да, я во всем виновата! Да, я ее бросила, уехала к любовнику, копалась в своей душонке, тряслась за свою шкуру. Довольны? А я ничего не хочу, вообще ничего!
Анюта бросила на меня прямо-таки ненавистный взгляд (давно уже никто не принимал меня так всерьез!), схватила матерчатую сумку и крупным, резким шагом вышла из палаты. Признаться, я превратился в «профессионала» и следил за ее походкой: «торопливый бег», «быстрый легкий шаг» в светелке, над погребом… Я опомнился и кинулся к двери, крикнув на ходу:
— Дмитрий Алексеевич, обязательно дождитесь меня!
Она быстро шла под кленами, я догнал ее и схватил за руку.
Засияли голубые глаза, и я вдруг забыл обо всем.
— Анюта, простите ради Бога…
— Ну неужели вы не понимаете? — сказала она равнодушно, но ее всю трясло. — С тех пор как я увидела папу там, в погребе — после маминых похорон — мне абсолютно все равно. Я умерла, понимаете? Меня нет.
— Нет, нет, это не так… так не должно быть, — забормотал — у вас есть жизнь, вы прекрасны, и мы раскроем тайну.
— Зачем? Они не вернутся.
— Мы найдем убийцу.
— Зачем он мне? Я их больше не увижу.
— У вас есть отец.
— Он меня не знает. Ему все равно, кто за ним ухаживает.
— Как вы ошибаетесь. Любовь чувствуют не разумом.
— Ань! — раздался сиплый голос: возле нас стояла санитарка Фаина, похожая на старую швабру, и с интересом слушала. — Твой вчера от котлет отказался, я их скушала сама. Чтоб ты знала…
— Пойдемте! — я опять взял Анюту за руку и увлек на боковую тропинку.
— Куда вы меня тащите?
— В беседку. Мне хочется с вами поговорить. Можно?
— А вы не будете копаться в дамских переживаниях? — с отвращением спросила Анюта. — Как вы сказали: и хочется, и колется, и мама не велит? Мама как раз знала и не велела.
— Любовь Андреевна! — воскликнул я.
— Да, да, случайно. И всё. Я поиграла во взрослые игры — все кругом играют — и будет. Доигралась. Чтоб больше к этому не возвращаться, скажу: ни муж, ни Митя мне и раньше не были нужны, а теперь подавно. Все — пустяки и пошлость.
— Какой такой Митя?.. Ах да! Он вас любит.
— Перебьется.
Я ей не верил: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной» — так ведь она сказала ему? — но настаивать боялся.
— Анюта, признайтесь, почему вы мне не доверяете?
— Это вам Дмитрий Алексеевич сказал?
— Да.
Она остановилась на мгновенье, улыбнулась насмешливо и нервно, как там, в палате, и ответила:
— А об этом вам ни в жизнь не догадаться. Ладно, давайте ближе к делу. Хотя я действительно ничего не знаю, и ваши да вешние вопросы о Марусе меня просто поразили.
Мы вошли в дворянскую беседку. Глаза слепил июльский плеск воды, камыш шуршал, легкие ветви шелестели, и отчаянно надрывалась какая-то птица на кладбище, на том берегу.
— Боюсь, кое-каких переживаний коснуться все-таки придется. Например, почему вы приехали к Дмитрию Алексеевичу в день исчезновения Маруси днем, а не вечером?
— Я сама не знала, поеду я к нему или нет. Утром на всякий случай сказала Марусе, чтоб она ключ с собой на пляж взяла: вдруг я уеду в Москву. Она ответила: «Поезжай. Я Боре не скажу».
— Она знала, куда вы собираетесь?
— Нет, конечно. Но догадывалась, что не к мужу. Год назад, тоже летом, — родители в санатории были — я два раза к Мите ездила и просила ее молчать. Ну, после ее слов мне стало так противно, что я решила покончить с этим не вечером, а пораньше, как можно скорее. Покончить — вы мне верите? — она глядела с тревогой, я кивнул, но не верил. — В двенадцать сказала, что уезжаю, а она вдруг взмолилась: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Сыграть Маруся умела: я испугалась, решила остаться. Но она засмеялась и говорит: «Я просто хотела проверить, кого ты больше любишь: меня или своего друга. Поезжай, поезжай, ты мне мешаешь». Она меня как будто выпроводила, но дала слово, что перейдет на пляж. И не сдержала — на пляже ее Петя не нашел.
— Да, видимо, вы ей мешали, видимо, в тот день у нее тоже было свидание.
— С кем? С Петей?
— И с Петей и, наверное, с убийцей. А вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — никак я не мог свернуть с этого пункта.
— У него там какой-то грузин все путался под ногами, все жаловался: «Вторые сутки в Москве, а по полдня сплю». Да это все ерунда, главное — другое. Главное, что я опоздала на последнюю электричку и проторчала всю ночь на Казанском.
— То есть как? Вы же ушли от художника в десять?
— Да, но я не сразу поехала на вокзал.
— А куда же вы поехали?
— Это не имеет значения. Ночь я провела на Казанском.
— Почему вы об этом никому не сказали?
— Кто б мне поверил? Я торчала на вокзале, а в это время убили Марусю.
— Вы полагаете, ее убили ночью?
— Я так думала.
— Сейчас уже не думаете?
— Не знаю. Просто меня поразило исчезновение билетов. Может быть, Петя все-таки виделся с сестрой? Но зачем-то скрывает? Неужели он… Вы у него о билетах не спрашивали?
— Спрашивал, все пока неопределенно.
— А тогда я была уверена, что Маруся пропала ночью. Во-первых, она на речке сидела до последнего, чуть не до темноты. А вечером дачников из Москвы наезжает, везде народ, дети играют. И потом: все в доме было так, будто она как обычно с пляжа пришла. Все пляжные вещи на месте… одеяло в моей комнате, сумка в прихожей, полотенце и мой купальник на веревке на кухне, термос в шкафчике и ключ в столе. Только окно открыто и свет на кухне. Этот свет меня и напугал…
— Что вы сказали Павлу Матвеевичу по телефону?
— Что Маруся пропала ночью. Он закричал: «Как это могло случиться?» Я говорю: «Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Только тебе! Ты можешь приехать без мамы?» Он спросил: «Да что такое?» Я думала рассказать ему о своих похождениях.
— Он ведь не знал о вас с Дмитрием Алексеевичем?
— Да вы что! Он бы меня убил. Или его. Не знаю.
— И все же вы собирались рискнуть?
— Да, я прямо по телефону начала, настолько обезумела: «Папа, ты должен знать…» Он крикнул: «Замолчи! Никому ничего не рассказывай, поняла? Ничего не предпринимай без меня. Я приеду». А телефонистка говорит: «Сходите в милицию. Может, им уже что-то известно». Я побежала, там сразу стали всякие вопросы задавать: когда и где… А я ждала папу. Я сказала то, что потом повторила на следствии: спала, ничего не слышала… и примерное время — с одиннадцати ночи до семи утра.
— И как же вы не поговорили с отцом!
— Не вышло. Я подбежала к ним, а мама закричала на меня и стала падать. Я ее убила.
— Анюта, — поспешно заговорил я, — перед похоронами, в пятницу и субботу, вы все были в Москве? Я имею в виду вас, вашего отца, Дмитрия Алексеевича и Бориса. Никуда поодиночке надолго не отлучались?
— Кажется, нет. В пятницу мы ездили по всяким учреждениям, что-то там оформляли… в общем, меня не оставляли одну, я только помню себя на заднем сиденье машины, а больше ничего. Да, на ночь папа дал мне снотворное и сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе. А пока никому ни слова».
— Именно о Марусе? Не о вас самой, а о Марусе?
— Он так выразился. Наверное, про ее исчезновение, да?
— Так об этом все знали. Почему «ни слова»?
— Не знаю. Он и когда в погребе сидел… а мы с Дмитрием Алексеевичем просто окаменели, он все повторял: «Только никому не говори». Эти слова у меня в голове звенят. А потом мы папу в больницу привезли, где он хирургом работал, его увели наверх. Я сидела в вестибюле, Дмитрий Алексеевич пошел узнавать. Вернулся и говорит: «Пока неизвестно. Может, обойдется. Я еду в Отраду, в милицию. Мы должны все о нас с тобой рассказать, понимаешь?» А я говорю: «Сначала я все папе расскажу. Он велел молчать». Он сказал: «С Павлом ты, наверное, не скоро сможешь поговорить». Я ответила, что дождусь. Так до сих пор и жду. А Дмитрий Алексеевич меня не выдал, пожалел. Вы говорите: Митя меня любит. Не любит, а жалеет. Он очень добрый, вообще с ним было легко и радостно.
— Ну нет, это не жалость, а самая настоящая страсть. Он как будто ею и живет, я же чувствую. Пусть он человек легкий и радостный, но вы его задели сильно, и никаким цинизмом он не прикроется.
— Я ничего такого не замечаю. Вы, должно быть, более компетентны в страстях. И давайте переменим тему.
— Анюта, вы три раза в ту неделю видели погреб: во вторник хотели там прибраться, в четверг, осматривая дом, и в понедельник, когда там находился Павел Матвеевич. И в погребе ничего не изменилось?
— Ничего.
— А как вы осматривали… перебирали вещи, да?
— Там перебирать нечего, все на виду. А почему вы спрашиваете?
— Да просто интересно, с какой стати Павел Матвеевич оказался именно в погребе?
Но ведь он… — Анюта помолчала. — Он ведь с ума сошел. Дмитрий Алексеевич его позвал, а он сказал про какие-то лилии, что их закопали… Что за лилии?.. Мама их так любила…
— Любила? У вас они росли в саду?
— Да, за домом.
— За домом… Из светелки были видны?
— Может быть… там кусты кругом. В общем, они росли на полянке, где стол стоит.
— А сейчас?
— Нет. Я ничем не занимаюсь. Все равно.
— Но вы помните точное место, где они росли?
— Конечно… Анюта вдруг обеими руками схватилась за мою здоровую руку. — Вы думаете… вы хотите сказать, там Маруся… что ее кто-то закопал?
— Да нет… не знаю, — я и сам был ошеломлен. — Ведь сад осматривали?
— Весь осматривали, с собакой… Ведь если копать могилу, ведь заметно? Иван Арсеньевич!
— Анюта, погодите! — у меня мелькнула безумная идея. — Сегодня я не могу отлучиться из больницы, после обеда хирург из района приезжает смотреть снимки моей руки… — хирурга мы и вправду ждали, но я мог бы ускользнуть после его визита. Однако моя идея собрать их всех четверых на лужайке, где когда-то росли лилии, не могла осуществиться сегодня: надо было еще поймать Бориса и Вертера. — Сегодня не могу, а завтра мы проверим. Вот что, поезжайте в Москву прямо отсюда, переночуйте там. У вас есть с собой деньги?
— Я останусь. Я Марусю не боюсь.
— Зато я за вас… впрочем, как знаете. Я приду к вам в семь часов вечера завтра.
— Буду ждать.
Мы вышли из беседки и пошли в высокой пестрой траве, в ромашках и венериных башмачках. Анюта впереди. На ее волосы, на пышный блестящий узел, лежавший низко на шее, вдруг села бабочка — как драгоценное украшение, — прозрачные узорные крылья задрожали, вспыхивая на солнце. Я засмотрелся и заговорил задумчиво:
— Как бы мне хотелось увидеть тот портрет Дмитрия Алексеевича. Я представляю вас в голубом, а Марусю в красном…
— Да! — Анюта обернулась, бабочка вспорхнула. — Именно так. Я в бледно-голубом длинном балахоне из кисеи, а Маруся в пунцовой шали с кистями.
— И обязательно драгоценности, — продолжал я. — На вас, например, серебряный обруч с жемчугом и волосы распущены. А у Маруси на левой руке тяжелый золотой браслет. Нравится?
— У нас драгоценностей никогда не было, даже у мамы. Мы жили в обрез.
— Неужели Маруся вообще украшений не носила, хоть дешевых? Девочки любят всякую мишуру.
— Ей не нужно было. Она сама была драгоценность.
…Дверь в палату оказалась чуть приоткрытой, сантиметра на два. Я остановился: да, все слышно. С некоторых пор — даже не знаю когда, на днях — меня временами охватывало странное ощущение. Опасности? Да нет, слишком сильно сказано… чье-то невидимое, осторожное внимание — так, словно тень в окне, шорох в траве, след на песке.
Однако мои инструкции выполнялись четко: Василий Васильевич жаловался, что я ничего не рассказываю, «развел секреты, а ведь черт-те что творится, но непонятно». Стоическое молчание моих помощников на допросах компенсировалось полнощными беседами: бухгалтерский опыт и восемнадцатилетний задор.
— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, входя, — прошу прощения за давешнюю сцену. Хотел спровоцировать Анюту на откровенность — и перестарался.
— Осторожнее, Иван Арсеньевич! — угрюмо отозвался художник. — Девочка слишком много страдала — я вас предупреждал. Уже три года…
— Я хочу вырвать ее из этого смертного круга.
— Каким образом?
— Найти убийцу.
— У вас есть какие-то предположения? Вы подловили Вертера?
— Пока не удалось. Он сидел в теньке на крылечке.
— А, черт, я так на него надеялся! Что значит ваша фраза «Маруся кого-то любила и боялась», и с кем она должна была встретиться в среду? Что вы знаете?
— Утром она сказала сестре, что чего-то боится, и тут же почти выпроводила ее в Москву.
— Но ведь это был розыгрыш? Или нет?
— Эти ее розыгрыши… Знаете, Дмитрий Алексеевич, один человек сказал, что она играла с огнем и доигралась.
Он пристально посмотрел на меня.
— Этот ваш человек, видно, хорошо ее знал, лучше, чем я. Но неужели Вертером она нас всех так провела, что мы просмотрели рядом с ней какого-то монстра?
— Что-то просмотрели. К Пете она обратилась с уже готовым решением поступать в университет. Актриса, завораживающая своей игрой и сама ею завороженная, — на что она могла променять это счастье? На филологию? Не верю. Женщина все отдаст только за любовь.
— Боже мой! — воскликнул Дмитрий Алексеевич. — А я ее считал капризным ребенком. И все же непонятно: любовь любовью, но зачем менять сцену на университет?
— Мне тоже непонятно. И для всех вас ее решение было неожиданным?
— Совершенно неожиданным. Павел говорил: «Подумай, больше ты ни на что не способна». В феврале ее смотрел мой старый друг — великолепный актер, — Дмитрий Алексеевич назвал известную фамилию. — Она играла Наташу Ростову и всех поразила. И вдруг!..
— Вы все почему-то вспоминаете именно этот спектакль.
— Он оказался последним. На эти ребятишек было смешно смотреть, но не на нее: она была в своей стихии — Наташа Ростова, в коричневом бархате, в пунцовой шали… Не убавить, не прибавить!
— А мне представляется, там не хватало последнего штриха — для полноты картины.
— А именно?
— Золота.
— Золота? Не понимаю.
— Я как-то вдруг представил эту шаль, пышный бархат, блестящие волосы в пляске и золотой блеск… знаете, вспыхивает золото… что-то такое — ожерелье или серьги… нет, браслет!.. именно тяжелый золотой браслет на левой руке.
Дмитрий Алексеевич задумался.
— Мне не приходило в голову… Я ведь так и написал ее, в этой шали — старинная, еще бабкина… Анюта в голубом, а между девочками Люба в белых одеждах. В общем, стилизация под средневековую аллегорию. Ника сравнил Марусю с отблеском пламени на бело-голубом. Нет, золото не вписывается — диссонанс — без украшений естественнее. Да у Черкасских золота никогда и не водилось.
— Кто такой Ника?
— Да вот актер — Николай Ильич. Он бывал на сеансах, его Маруся заинтересовала. Понимаете, он бы как раз смог ей помочь: для того я их и познакомил — да ей уже ничего не нужно было.
— Да, жаль. И как раз мой любимый актер, — вставил я мечтательно и вздохнул. — Каков он в жизни? Мне всегда хотелось разобраться в психологии лицедея: что остается, когда снимаются чужие маски…
— Знаете, Нику тоже потрясло это преступление. Я ему и о вас говорил, и о вашем оригинальном следствии в сельской больнице. Выздоравливайте — познакомлю. Заодно и портрет посмотрите. Он у меня, Анюта не в силах его забрать, а я не в сила? отдать.
— Благодарю, с удовольствием.
— Ну что ж, — Дмитрий Алексеевич поднялся, — на днях заеду.
— Если можно, завтра. К семи вечера на дачу Черкасских Я там провожу эксперимент.
— Вот как? Интересно.
Едва дверь за художником захлопнулась, Игорек завопил:
— Золото — я же говорил!
— Помолчи, — шепотом сказал Василий Васильевич. — Ты сегодня уже высказался.
— Золото, — зашептал Игорек в упоении. — Я с самого начала говорил. Золото — вот настоящий мотив преступления, а не какие-то там охи-вздохи. Убийца возвращался за браслетом.
— Помолчи ты! Ваня, что за эксперимент?
— Мне не дают покоя эти лилии Павла Матвеевича. В саду против Марусиного окна три года назад росли на лужайке лилии, их любила его жена, — я говорил тихо, тихо пересек палату и резко отворил дверь: в коридоре возле столика дежурной хохотали две медсестры, больше никого не было. Не успокоясь на этом, я выглянул в раскрытое окно над моей койкой: никого. Кусты сирени и боярышника отстоят от стены довольно далеко, метра на три. — Кажется, друзья, у меня начинается мания преследования. Но давайте поосторожнее.
— Ваня, ты думаешь, ее там закопали, а отец что-то видел и в уме тронулся?
— Василий Васильевич, это можно проделать, не оставив следов?
— Ну, в общем, в клумбе незаметно можно закопать. Снять верхний грунт, чтоб корюшки цветов не повредить, копать аккуратно, землю в кучку, лишнюю, которая останется… а обязательно останется, как ни утрамбовывай… так вот, ее потом занести куда-нибудь, хоть в Свирку ссыпать. А сверху положить тот же дерн — цветы и трава. Все можно, коли время есть… Вот только собака ученая — как она вот: почует сквозь землю запах или нет?
— Да чего она там почует! — нетерпеливо вмешался Игорек. — Если Павел Матвеевич что-то видел, то уж в ночь на понедельник, а она умерла в среду днем. При такой-то жаре все разложилось, а собака живую ищет, по обуви…
— Не тарахти. Ты, Ваня, хочешь это место раскопать?
— Эх, черт, и меня там не будет! — простонал Игорек.
— Хочу попробовать.
— Как же ты с рукой-то?
— Так ведь не я буду копать. Есть кому художник, математик, Вертер… А я за ними понаблюдаю. За ними и за Анютой.
— На испуг хочешь взять?
— Поглядим. Хочу на них на всех вместе поглядеть. Да и они давно не виделись.
— Ваня, а актер-то, ну, художников друг, мужик стоящий?
— Кто его знает. Актер сильный, я его видел в роли Отелло. Если уж выбирать, Вертеру до него, как до неба.
— Отелло задушил Дездемону! — крикнул Игорек во весь голос.
Вечером, когда уехал районный хирург, а вместе с ним и Ирина Евгеньевна, из ее кабинета я заказал разговор с Борисом и Петей. Москву долго не давали. Я сидел над блокнотом и размышлял.
Итак, по свидетельству Пети, Маруся убита (задушена) в среду третьего июля, примерно в четыре часа дня.
Версия о «постороннем убийце». Впервые он увидел Марусю на пляже — в понедельник, вторник или в ту же среду. Заметив, что она осталась одна (скажем, подслушав разговор сестер о поездке Анюты в Москву), он следует за ней. Она идет через рощу на встречу с Петей, в то время как Петя по поселку идет на пляж или ищет ее там. Преступник видит, что она раздвигает доски в заборе, проделывает то же самое, оказывается в саду и наблюдает за домом. Маруся включает свет на кухне, кладет на место пляжные вещи, открывает окно. Преступник проникает в светелку, насилует и убивает. Затем уходит прежним путем, но вскоре возвращается, возможно, с той же целью, что и Петя: стереть отпечатки пальцев.
Однако в версии о постороннем убийце есть ряд провалов. Во-первых, внешний вид убитой. Маруся, несомненно, отчаянно сопротивлялась бы, следы борьбы (царапины, синяки, порванная одежда и т. п.) должен был заметить Петя. Допустим, преступник после убийства, так сказать, придал телу спокойную позу, расправил сарафан, но спрашивается, зачем ему тратить драгоценное время на этот камуфляж? Понятно, что медицинская экспертиза без труда обнаружит следы насилия. Во-вторых, самый кардинальный вопрос: куда из погреба исчезло тело? Предположение, что преступник вернулся в дом в третий раз, обнаружил в незнакомой обстановке погреб, вынес тело и где-то закопал — не выдерживает критики. Подобные действия неоправданный риск для человека, не осведомленного о других обитателях дачи: в любой момент может кто-то войти и застать в доме чужого. И самое главное: никому — ни убийце постороннему, ни, так сказать, «своему» — не придет в голову, что под рукой окажется какой-то трус и спрячет концы в воду.
Вот он бежит, скрывается в роще, вдруг спохватывается (что-то упустил, например, уничтожить следы), возвращается. С момента убийства прошло всего несколько минут — а труп исчез! В ужасе он обегает все комнаты: тишина и пустота. Конечно, он не стал даже обыскивать дом и тем более возвращаться туда в третий раз, ведь убийца знает, что сокрытие трупа имело смысл только для него. Он уходит в тяжком, страшном недоумении.
Против «убийцы со стороны» свидетельствует и еще одна важная деталь: браслет на руке убитой. Его видел только Петя (ни Анюта, ни художник) и только после убийства. О чем говорит этот факт? Или браслет подарен только что на свидании (маньяку с речки, очевидно, не до подарков), или подарен раньше кем-то, знакомство с которым Маруся скрывает, а потому скрывает и подарок. Стало быть, на свидание с Петей она не надела бы украшение, хранимое тайно. Стало быть, в тот день у нее было другое свидание.
Стало быть, требуется другая версия. Мне все мерещится школьная сцена, дядюшкина гитара, кудри и пунцовая шаль, восторженный зал и замшевый поясок на тонкой талии. Случайно или не случайно этот спектакль оказался для нее последним? Кто такой Петя — первая любовь или подставное лицо, на которое ссылается она, чтобы как-то объяснить университет? Какой-то мужчина — не школьник, не ровесник: того скрывать нечего — видит Наташу Ростову, увлекается, увлекает и ее.
Но вот их встречи обрываются. Маруся переезжает на дачу, где должна, по требованию родителей, во всем подчиняться старшей сестре. Свидание девочки со своим другом (друг-убийца — насмешка! но как его назвать?) было, конечно, условлено заранее: тот не мог приезжать в Отраду, когда ему вздумается, из-за Анюты. И, наверное, Маруся не случайно выбрала для Пети именно среду — он подставное лицо (она и весной не всегда являлась на их вечерние занятия). Почему она скрыла от сестры, что в среду должна передать Пете билеты? Возможно, она собиралась сообщить об этом Анюте в последний момент, на речке, чтоб та не успела переменить планы на этот день, не осталась бы дома, одним словом, не помешала бы.
Между первым и вторым явлением Пети на даче происходит убийство. Найди, кому это выгодно, и ты найдешь преступника — святая заповедь Шерлока Холмса. Изнасилование, патологический взрыв сексуального маньяка, кража, шантаж, сведение счетов, устранение в качестве свидетеля — все эти мотивы ничем не подкрепляются. Немотивированное убийство тоже исключается: не было следов борьбы.
Состояние аффекта. Чем вызвано? Например, ревностью. Но, судя по всему, Маруся любила своего друга, до которого «всем, как до неба». И он — конечно, не мальчик и, конечно, это понимал. И какая непостижимая власть: ради него отказаться от своего дара, блеска, успеха, от того, чем до сих пор жила. Их отношения — загадка для меня. Может быть, ее слова: «Я боюсь» — не розыгрыш? Может быть, она попыталась освободиться от этой власти и погибла?
Итак, какой-то друг-убийца. Не представляю! Даже если полностью исключить «маньяка с речки», наверняка остается круг лиц о которых мне ничего неизвестно. Отправным моментом версии о тайном друге мне представляется школьных спектакль. Но на спектакле помимо десятиклассников, учителей и родственников присутствовали какие-то там бывшие ученики. В моем же поле зрения всего четверо, причем их роли, кажется, уже распределены: Петя, если ему верить, явился нечаянным соучастником преступления, остальные трое были заняты друг другом и играли в игры рокового треугольника.
Петя. На роль друга-убийцы вроде не тянет (Да! Если б он изнасиловал Марусю, то не унес бы билеты, грубо говоря, в штанах), но имеет толковых родственников, и все мои версии и размышления построены в основном на его показаниях. А если они не точны или лживы?
Дмитрий Алексеевич. Имеет алиби на время убийства (портрет Гоги), вряд ли стал бы назначать два свидания на один день и, кажется, до сих пор с ума сходит по своей Люлю.
Борис. Алиби нечеткое, никем не подкрепленное — с девяти до восемнадцати часов. Весной занимался с Марусей математикой, что-то знает о ней: «играла с огнем, вот и доигралась». Но вообще в те июльские дни, по-видимому, был занят романом жены и художника: «эта любовь им бы недешево обошлась».
Анюта. Ее душа — для меня темный лес. Я топтался на опушке, боясь углубляться, я не хотел, чтобы она оказалась причастной к смерти сестры. И все же: как согласовать ее намерение покончить с любовником как можно скорее и слова, сказанные за два дня до этого своему Мите: «Только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной»? Где действительно она провела больше пяти часов? Как могла опоздать на последнюю электричку, уйдя от художника в десять часов? И наконец: чем я заслужил ее недоверие?
Ника, Николай Ильич, Отелло — новое любопытное лицо. Видел Наташу Ростову, заинтересован, присутствовал на сеансах портрета, потрясен происшедшим. Имеет смысл познакомиться.
Да, круг мой весьма ограничен. И слишком мало данных об убийце. Кто-то «свой»… быстрый легкий шаг… тяжелый браслет на левой руке — подарок… Что-то будет завтра? Неужели там, на лужайке, где когда-то пили чай за столом с кремовой скатертью, цвели лилии и смеялись дети — неужели там раскроется смысл таинственных слов Павла Матвеевича?
Зазвонил телефон. Дали Петю.
— Добрый вечер. Это Иван Арсеньевич. Вы мне завтра нужны на даче Черкасских. В семь часов вечера. Договорились?
— Зачем? — Вертер явно затрепетал.
— Там узнаете.
— А зачем?
— В общем, жду. До свидания.
До Бориса я дозвонился только в двенадцатом часу.
— Здравствуйте, Борис Николаевич. Я вас разбудил?
Здравствуйте. Я работаю.
— Очень надеюсь завтра вечером вас увидеть.
— А я думал, вы уже убийцу арестовали.
— Без вашей помощи — никуда. Вы в состоянии приехать к семи часам на дачу Черкасских?
— Что это вы затеяли?
— Следственный эксперимент.
— Ого!
— Да! Вот еще. Ни от кого не могу добиться толку. Вы видели у Маруси какие-нибудь украшения, например, серьги, ожерелье или браслет?
— Видел. Золотой браслет с рубинами.
В колониальной рубашке цвета хаки, с погонами и накладными карманами (моя собственная, Верочка стащила ее из приемного покоя), в потрепанных джинсах и кроссовках, с рукой на перевязи я ощущал себя раненым, направленным на спецзадание. Мы с Верочкой углубились в парк, миновали пруд, прошли меж замшелыми плитами — «Покойся, милый прах, до радостного утра!» — я помахал рукой своей спутнице и перелез через символическую изгородь в рощу. В ту самую рощу, что подступает к домам улицы Лесной, через нее три года назад, должно быть, спешил убийца после непостижимого исчезновения убитой.
Примерно через километр в березовом кружеве, шелесте и вышине возникли дачные крыши с печными трубами. Я прошелся вдоль заборов, отыскал, по приметам Анюты, нужный — высокий, сплошной, когда-то зеленый, посеревший, — раздвинул две доски и очутился на узенькой заросшей тропинке в саду, в запущенном переплетении веток, листьев, полевых цветов и трав. Постоял, вдыхая жгучий июльский воздух, собираясь с духом (сколько раз представлял это место и представлял именно таким), и направился к дому. Вот маленькая полянка, длинный стол из сколоченных досок, утонувший в траве выше пояса, вот куст жасмина, наполовину закрывающий окно светелки, веранда, крыльцо, молчаливая компания расположилась на ступеньках… Так, дачники, коротающие вечерок на свежем воздухе.
Все собрались, голубчики. Анюта, Дмитрий Алексеевич, Борис, Вертер и еще какой-то респектабельный господин лет сорока пяти в твидовом пиджаке не сводили глаз с калитки. Я эффектно появился с противоположной стороны.
— Добрый вечер!
Присутствующие шевельнулись, отозвались нестройно, художник поднялся и заговорил:
— Вот, знакомьтесь. Николай Ильич — Иван Арсеньевич.
— Послушайте! — мелодично пропел Ника, в неудержимом порыве вскочил и прошелся взад-вперед по кирпичной дорожке (я следил за его походкой — это уже входило в привычку: да, быстрый, легкий шаг… как назло, народ подобрался нервный, поджарый, легконогий). — Послушайте! Это уникально! Я полностью в курсе: Митя ввел. Сегодня в театре свободен — и вот не утерпел. Не помешаю?
— Напротив. Мне нужны рабочие руки.
Это еще зачем? — угрюмо поинтересовался Борис, Вертер как-то поежился, Анюта молча глядела перед собой, в свою пустоту.
— Копать старую цветочную клумбу.
Иван Арсеньевич, объяснитесь, — попросил художник.
— Да, конечно, — я достал блокнот из верхнего кармана рубашки и с деловым видом заглянул в него. — Одной из загадок в том загадочном преступлении является, как вам известно, бесследное исчезновение трупа. Когда я впервые увидел Павла Матвеевича в больнице, меня поразили его слова… вы все, наверное, помните: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Впервые он произнес их после похорон жены и повторяет до сих пор каждому новому лицу. Безумный бред? Или какой-то непонятный смысл скрывается в этих словах? Не знаю. Но вдруг Павел Матвеевич что-то видел в ту ночь в Отраде или о чем-то догадался? Может быть, образ полевых лилий — ключ к разгадке, а выражение «их закопали» — намек на то, что убийца где-то закопал тело Маруси?
— И на чем основаны эти доводы? На словах сумасшедшего! — перебил меня Борис. — Романтика какая-то…
— Потрясающе! — прошептал актер. — Труп в цветах…
Математик пренебрежительно взглянул на него и продолжал:
— Труп, цветы, убийца… Тухлая романтика. Ведь до сих пор неизвестно, что случилось с Марусей… Может, она покончила с собой или просто сбежала куда-то.
— Она была задушена в среду в четыре часа дня.
— То есть как?! — страшно закричал Дмитрий Алексеевич.
Я не рассчитал тяжести обрушившихся слов. В мгновенной паузе я уловил умоляющий взгляд Вертера и искаженное лицо Анюты. Математик резко отвернулся. Прозвучал тихий прекрасный голос:
— Откуда вы знаете? — Отелло легонько прикоснулся к моему плечу, сверкнули светлые прозрачные глаза. — У вас есть свидетели?
— Есть, — меня опять понесло, и я с упоением ощущал в себе зуд безрассудства.
— Выходит, вы знаете, кто убийца?
— Догадываюсь. Мне не хватает нескольких штрихов.
— Это кто-нибудь из присутствующих?
— Кто-нибудь.
— И вы нам скажете, кто именно?
— Не скажу.
— Любопытно! — сладострастный блеск в прозрачных глазах погас. — Очень любопытно. Я прибыл вовремя.
— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Мне не понятны ваши шутки!
— Никаких шуток! Есть свидетель, есть подозреваемый. Все есть! — я небрежно помахал блокнотом над головой. — Но прежде всего мне нужна полная картина преступления, пока что много темных мест.
— Если вы говорите правду, — сказал художник страстно, — а я вам верю! — то сейчас нас слушает убийца. Вы подвергаете себя опасности, себя и какого-то пока что неведомого свидетеля. Мое предложение: назовите имя убийцы при всех. Но если против него улик еще недостаточно и вы вынуждены соблюдать тайну — свяжитесь с милицией. Во всяком случае, сдайте туда блокнот, пока не поздно. Это самое главное.
— Самое главное, — подал голос Борис, — что мне надоел сумасшедший дом и я ухожу.
— Никуда ты не уйдешь, — со спокойной силой заговорила Анюта — впервые за все время. — И вообще все помолчите. Пусть он делает, что хочет.
— Итак, я буду делать, что хочу. Три года назад в саду за домом, где в хорошую погоду пили чай, росли на лужайке садовые лилии, любимые цветы Любови Андреевны… Я хочу проверить, есть ли связь между ними и безумием ее мужа.
— То есть вы полагаете, там могила Маруси, и Павел знает об этом? — в напряженной тишине спросил Дмитрий Алексеевич, и вновь раздался низкий, с богатейшими модуляциями голос:
— И хрупкий прах человеческий уже смешался с прахом земным! Должно быть, реплика из какой-то пьесы.
— Золото прочнее человеческой плоти. Вдруг мы найдем золотой браслет с рубинами, который был на левой руке убитой.
Я в упор поглядел на Отелло, светлые глаза вспыхнули и тут же погасли: он задумался.
— Золото… — пробормотал Дмитрий Алексеевич. — То самое золото, о котором вы намекали мне в связи с моей, так сказать, средневековой аллегорией, да?
— Что за аллегория? — поинтересовался Ника.
Они рассеянно перебрасывались репликами, никто не слушал, все ждали, все тянули время: идти на лужайку за домом было страшно.
— Портрет Любы с дочерьми. Он принадлежит Анюте, но пока висит у меня в мастерской, между окнами. Ты ж бывал на сеансах, не помнишь?
— Тот самый портрет! — закричал Ника. — Ну конечно…
Вертер внезапно поднялся со ступенек и в наступившей паузе направился ко мне. Я ожидал самого худшего (сейчас мальчик со страху выкинет штуку и, возможно, на самом деле подвергнется опасности впоследствии), но он только глухо спросил:
— Где копать?
Анюта спустилась с крыльца, пошла вдоль веранды, мы молча двинулись за ней. В проведении эксперимента Ника очень пригодился: словно играючи, выкосил траву на лужайке. Анюта указала место метрах в трех от стола, Дмитрий Алексеевич, подумав, согласился. Петя первым принялся за работу. Вначале дело пошло быстро: грунт оказался довольно рыхлым. Потом лопата из нержавейки все с большим трудом вонзалась в спрессованную тяжелую глину. Вертера сменил художник… Николай Ильич… Борис… вновь Петя… Страшная продолговатая яма углублялась, росла куча рыжей земли, скрежетала сталь, красные закатные лучи слепили глаза, сигаретный дымок улетал в безмятежное небо, легкой тенью метался актер по свежескошенной стерне. Все молчали. Меня убивала мысль, что среди нас, возможно, есть человек, который знает все. Он уже был здесь с лопатой, ночью, оглядывался и торопился, а откуда-то… из кустов или из окна на него глядел Павел Матвеевич. Мне очень хотелось увести отсюда Анюту и уйти самому: весь мой охотничий азарт куда-то пропал — страх и непонятная тоска. Я молился об одном: чтоб все это поскорее кончилось и кончилось неудачей — пусть с девочкой останется вечный покой, пусть она останется для нас Наташей Ростовой в пунцовой шали.
— Продолжать нет смысла! — откуда-то из-под земли донесся резкий голос математика. — Ее здесь нет.
Будто прошелестел единый, почти радостный вздох, все оживились, заговорили, задвигались. Петя помог Борису выбраться из ямы и стал поспешно сгребать туда кучи сырой земли, актер помогал. Анюта, словно обессилев, присела на краешек стола, я подошел к ней, Борис пробормотал со злостью:
— Романы пишите, писатель! Про гробницы и привидения…
— Нервы сдали, Борис Николаевич? Да, вынужден признать: эксперимент не удался. И все равно — тайна осталась, и где-то спрятан труп.
— А вы уверены, что Маруся действительно умерла? — вдруг задал Дмитрий Алексеевич дикий вопрос, на что его приятель отозвался задумчиво:
— Иван Арсеньевич не только уверен — он даже догадывается, кто убийца. Кто-то из нас. Надеюсь, вы меня уже включили в круг избранных?
— Ника, не смешно! — отмахнулся художник. — Иван Арсеньевич, сдайте ваш блокнот в милицию. Вот прямо сейчас, мы все вас проводим. Эта история мне не нравится: один вы можете проиграть, а тайна так и останется тайной.
— Дмитрий Алексеевич, вы годы занимались этим делом и выбрали меня в союзники. Благодарю! Посмотрим, кто кого!.. Но сейчас, к сожалению, мне пора в больницу. Петя, закопаешь яму? (Вертер кивнул.) А вы, Борис Николаевич, меня не проводите?.. Только подождите, пока осмотрю дом, хорошо?.. Остальные все свободны. Анюта, можно?
Она кивнула, но не двинулась с места.
В прихожей было темно. Я нашарил выключатель справа от входа. Вешалка с какой-то старой одеждой и мутное зеркало в резной раме. Дверь в комнату Анюты. Железная кровать коммунальной эпохи, круглый столик, стул, тумбочка с ночником, раскрытая книга — «Преступление и наказание». (Господи, ну сколько можно жить прошлым!) Бывшая родительская спальня. Такая же кровать с железными шариками, гардероб, комод, над комодом фотография: трое прелестных молодых людей стоят у подъезда старинного здания, юноши высоки, широкоплечи, русоволосы, в просторных пиджаках; меж ними девочка — тоненькая, с большим ртом, ослепительные черные кудри и белое полотняное платье с рукавами-крылышками. Митя, Павел и Любовь.
Кухня. Электрический свет ударил в лицо. Печка, стол с плиткой, настенный шкафчик, умывальник, на лавке ведра с водой. Я ногой откинул вытертую ковровую дорожку на полу. Кольцо, люк, лесенка. Свет из кухни ложился квадратом на земляной пол, углы тонули в подземном мраке. Чиркнул спичкой: деревянная кадка, два жестяных ведра, сколоченная из досок перегородка, примерно полтора метра высотой, отделяет пустой угол. Закрыл люк и сел на лавку. Полная тьма, сырой пронзительный дух земли… Какое-то неуловимое ощущение прошло по сердцу… Здесь он сидел после похорон жены. Именно здесь, где Петя спрятал убитую. Случайное совпадение? Или он что-то заметил в пятницу, когда осмотр погреба прервался с приходом участкового? Что? Блеск золота? Край одежды? Красное пятно сарафана в куче гнилья?.. Нет! Если б он заметил что-то в этом роде, он не стал бы медлить три дня: несмотря ни на что, несмотря даже на смерть жены, он нашел бы время проверить страшную догадку.
Ну хорошо, ничего не заметил, а просто вернулся на дачу, чтобы закончить осмотр погреба — и что он здесь нашел? Свою дочь? И куда она делась потом?.. Или он здесь выследил убийцу… Погоди, погоди!.. Он поехал в Отраду после разговора с Борисом. Борис только что ушел. Может быть, он поехал следом? Боже мой! Всю весну Борис занимался с Марусей якобы математикой, у него нет алиби на время убийства… а я столько дней потратил на роман Анюты и художника. И навел меня на их роман тот же Борис! Что-то преподнесет он мне сегодня по поводу царского подарка из золота и рубинов?
Я встал, нащупал перекладину лестницы, но вдруг замер… то же непонятное ощущение… да, мгновенное ощущение возникло и исчезло, как и вначале, когда я закрыл люк и сел на лавку. Я как будто что-то вспомнил. Спокойно! Вот я сел на лавку, полная тьма… да, слова Павла Матвеевича, дальше у него о лилиях. Нет, я не думал о лилиях. Я ощущал полную тьму и дух сырой земли… да, именно так!.. И тут мелькнуло какое-то воспоминание или ощущение… Нет, не вспомнить!
Светелка выходила на закат. Последние лучи багряными вспышками сияли сквозь листву. Вот этажерка — здесь лежала Марусина сумочка с записной книжкой, конечно, подробно изученной следователем. Небольшой письменный стол — стол заскрипел, когда кто-то полез в окно. Вот диван в углу, довольно широкий (как это говорят — полуторный?), раскладывается — как бы тахта для двоих. Да, для двоих. Я раскрыл окно в сад. Упоительный аромат отцветающего жасмина потек в затхлую комнату. Не с юностью и любовью ассоциировался теперь для меня этот запах — с сыростью погреба… мелькнувшее ощущение не удавалось поймать!
Как ходит тут она — одна по этим низким убогим комнатам: банальная дачная рухлядь выглядела бесприютно, даже зловеще, словно из дома ушла душа. Вот тут стоял Борис, а за кустом… ага, прекрасно слышно. Говорил Ника:
— …а через дыру в заборе можно вынести тело? Ты уверен? Надо осмотреть. Так вы, Анечка (уже «Анечка», актеры — народ бойкий), не возражаете, если мы у вас переночуем?
— Ночуйте.
— Анюта, — осторожно сказал Дмитрий Алексеевич, — ты бы переехала пока в Москву? Я бы тебя возил к отцу, а? Ну как ты терпишь тут одна?
— Нормально.
— Готово! — провозгласил Вертер. — Опять клумба получилась.
Борис ждал меня на крыльце. В прозрачных сумерках его лицо вдруг показалось старым и… несчастным, что ли?
— Самый близкий путь в больницу через рощу. Не возражаете?
— Все равно.
Мы остановились на лужайке. Анюта и двое мужчин стояли у стола, Вертер опирался на лопату и преданно глядел на меня: я его не выдал.
— Ну что ж, граждане, следствие продолжается. Милости прошу в палату номер семь.
— Иван Арсеньевич, — чарующе заговорил Отелло, — я давно уже не испытывал столь острых ощущений. Вы позволите мне на полных основаниях присоединиться к подозреваемым?
— Присоединяйтесь, — я широким жестом обвел присутствующих. — Но вы обязаны пройти через предварительный допрос. Когда вы ко мне приедете?
Актер подумал.
— Послезавтра днем, пожалуй. Вас устроит?
— Вполне. Я буду в палате или в беседке в парке. Допросы обычно провожу в беседке — не хочу своих соседей в это дело впутывать.
— Найду. И еще позвольте, Иван Арсеньевич, одно замечание напоследок. Моя профессия приучила меня к бережному обращению с авторским текстом. Если речь идет о полевых лилиях, то именно о полевых, а не о садовых. Вы меня понимаете?
— Да где у нас их взять — эти полевые лилии?
— А вы найдите, — актер тихонько засмеялся. — Кто аккуратно ищет, тот всегда найдет.
— Иван Арсеньевич, — Анюта подошла ко мне, — вы не заблудитесь? Уже темно.
Я отозвался беззаботно:
— Тут невозможно заблудиться. Тропинка прямо ведет от заборов к кладбищу. А там уж я у себя.
В лесу стояла ночь, беззвездная, беззвучная. Времени в обрез — на полдороге я решил с Борисом расстаться, а там будь что будет! Вероятнее всего, ничего не будет, но подъем духа, неизвестность, пленительная свежесть и голубой взор — кружили голову. Я тихо спросил:
— При каких обстоятельствах вы видели у Маруси браслет?
— Чего это вы шепчете?
— Так надо.
— Ах да, убийца крадется во тьме с кинжалом. Ладно. Я видел браслет в синей дорожной сумке. Помните, сумки перепутали и Марусина стояла в нашей комнате? Я искал плавки, расстегнул молнию: сверху какая-то красная материя — шелковая шаль. Я ее вынул, смотрю: тетрадки, учебники… в общем, понял, что сумка Марусина. Хотел положить шаль на место — вдруг из нее что-то выскользнуло и упало на пол. Поднял: браслет. Ну, завернул его обратно в шаль, в сумку положил, отнес в светелку, где подслушал любовный лепет.
— Опишите браслет.
— Вещь дорогая, старинной работы. Семь рубинов оправлены в золото и соединены в круг золотыми же крошечными звездочками или цветочками. Камни чистейшие, и золото высшей пробы. Ручаюсь: у меня уникальная зрительная память.
— Вы в этом разбираетесь?
— Разбираюсь.
— Откуда?
— Оттуда. Разбираюсь — и все. Просто интересовался драгоценностями.
— А почему вы не сказали о браслете на следствии? Ведь это очень важно.
— Все потому же: обещал Павлу Матвеевичу.
— Удобная позиция: за все отвечает сумасшедший. Так он знал о браслете?
— Я его предупредил. Мы с ним вдвоем справки оформляли. Он все молчал. Вдруг неожиданно будто подумал вслух: «Что же все-таки случилось с Марусей?» Я сказал: «А вы знаете, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Думаю, особого внимания он на мои слова не обратил — не до того было! — отозвался как-то рассеянно: «Потом, потом, все потом. Никому об этом не говори. Обещаешь?» Я обещал. А он, конечно, тут же забыл про браслет, смерть жены его с ума свела… В полном смысле этого слова.
— Борис Николаевич, дальше меня не стоит провожать: далеко вам возвращаться. Давайте постоим, покурим на прощанье. Так вы уверены, что тогда в прихожей Павел Матвеевич был уже в ненормальном состоянии?
— Это очевидно. Какие-то лисы, какие-то лилии ни с того ни с сего. Зачем-то поехал ночью в Отраду, забрался в погреб… Разве это поведение человека разумного?
— А вы, как человек разумный, после разговора с ним, конечно, отправились домой спать?
— Конечно.
— И заснули?
— И заснул. Кстати, Иван Арсеньевич, просветите и вы меня. Как Маруся могла быть убита в четыре часа дня, если в это время сестры находились на речке?
— В это время Анюта была в Москве.
— Вот как? У любовника? Так и думал, что здесь нечисто. Но в это же время на даче мальчик ошивался. Он свидетель или убийца?
— Ни то и ни другое. Он действительно сидел на крыльце и ждал сестер. Это подтверждает мой настоящий тайный свидетель.
— Так он существует в самом деле?
— В самом деле.
— И от него вы узнали про браслет?
— От него.
— Ну что ж, вы смелый человек. Берегитесь. А я пошел.
— Вы на машине?
— На какой еще машине?
— Вроде бы три года назад вы скопили на машину. Или у меня неверные сведения?
— Верные. Раздумал покупать, много мороки.
— А деньги?
— Что деньги?
— Деньги целы?
— А вам какое дело?
— Борис Николаевич, я вас серьезно спрашиваю: вы можете показать мне свою сберкнижку?
— Еще чего!
— А следователю?
— Что вам нужно от меня?
— Вы потратили деньги? Ну, потратили? На что?
— Догадайтесь! — математик засмеялся, но хрипло, с натугой. — Вы ж писатель — дайте простор воображению.
— Любопытный у нас с вами разговор завязался, Борис Николаевич, хочется говорить и говорить, точнее, слушать. Приезжайте ко мне… хоть завтра после работы? Или в субботу, а?
— Ладно, в субботу в двенадцать. Вообще-то я в отпуске.
— И давно?
— С понедельника.
— Поедете куда-нибудь отдыхать?
— Нет.
— И чем предполагаете заняться?
— Да вот вас, например, навещать. Довольны?
— Счастлив. С тех пор как я стал сыщиком, у меня появилась уйма друзей.
— То ли еще будет! — отозвался Борис как-то двусмысленно и мгновенно канул в лесную тьму.
Я громко крикнул:
— Жду вас в субботу в двенадцать! В беседке!
— Ждите!
Засвистев «Тореадор, смелее в бой!..», я двинулся дальше по уже едва заметной, скорее угадываемой, тропинке. Пройдя шагов пятьдесят, резко отскочил в сторону — аж что-то хряснуло в злосчастной моей руке — и замер в кустах. Тишина. Тишина, будь она неладна! Густая июльская мгла, одна звезда в высоких березовых кущах, терпкий ночной холодок и шаги. Наконец-то! Далекие шаги… ближе, ближе… быстрый легкий шаг в светелке, над погребом… Я почти не дышал, я жил полной жизнью!.. Вот, рядом!.. Кто-то прошел мимо меня во мраке и скрылся за поворотом тропинки. Я осторожно двинулся следом. Удобнее всего пристукнуть его у кладбищенской ограды, там, где березы расступались и было светлее. Кто-то крался впереди, шагах в пятнадцати, не оглядываясь. Как будто высокий, не ниже меня… значит, не Борис?.. Дмитрий Алексеевич или актер?.. Но ведь не она же! Вдруг захотелось плюнуть на все и скрыться, но я уже знал, что никуда не денусь. Нет, я узнаю все! Слабый просвет во тьме, и дальше плотная черная масса — столетние липы над могилами. В светлеющем прогале мелькнул силуэт и слился с кладбищенской тьмою. Уже не скрываясь, я бросился вперед, раздался крик, дикий, леденящий душу вопль, кто-то прижался к ограде и кричал. Я слегка ударил ребром ладони по горлу, он умолк и обмяк, я рванул его на лунную полянку, он упал ничком. Да что же это такое? Ведь едва дотронулся и… убил? Я перевернул его на спину. Передо мной лежал юный Вертер.
Полтора часа спустя бесшумно, «яко тать в нощи», я подкрался к нашему флигелю. Мое окно открыто. Посвистел, чтоб предупредить народ, полез в окно, кое-как одолел подоконник и рухнул на койку прямо на руку в гипсе. Не удержался и застонал.
— Ванечка! — задушевным шепотом заорал бухгалтер. — Где ж тебя черти носили? Это ты на кладбище кричал?
— Ну, откопали, Иван Арсеньевич?
— Нет там ничего, — устало отозвался я. — А главное, я рассчитывал поймать убийцу — все сорвалось.
— Ваня, рассказывай!
— Я дал понять этой публике… кстати, и Отелло объявился, просится в преступники… Так вот, я дал понять, что догадываюсь, кто задушил Марусю, что у меня есть свидетель. Если среди них убийца, вы представляете, что он должен был чувствовать: он убивает девочку, а кто-то заглядывает в окно и видит. Свидетель. В общем, я сблефовал, заострил их внимание на блокноте: вроде там все данные, целое досье. Причем я выдал такие детали… ну просто драгоценные детали — точное время и способ убийства, браслет на убитой в подробностях… золото, рубины. Если меня слушал убийца — ему теперь не спать. Я надеялся, он клюнет на блокнот, даже объяснил всем, каким путем в больницу возвращаюсь…
— Стало быть, ты сделал из себя мишень?
— Что значит мишень? Я пока что еще мужчина.
— Дурак ты, извини за выражение, а не мужчина! У тебя рука сломана, а у него, может, нож. Труден первый труп, а потом уже все трын-трава.
— Нет, меня убивать опасно. Останется свидетель, убийца понимает, что он молчать не будет.
— Понимает он. Он понимает, что свидетель этот три года молчал, а уж после твоей смерти навек умолкнет. И вообще… как будто в таких делах логика главное. Он, как зверь затравленный, в панике на все способен.
— Ну и я не инвалид. Правая моя работает нормально. Я в студенчестве занимался идиотством — каратэ. Пригодилось. Вертера бедного чуть не убил. Слегка дотронулся, но он очень испугался.
— Это он орал-то?
— Он. В общем, ничего не удалось.
— Где ты его прижал?
— В роще возле кладбища. Я туда увел на допрос математика. Причем эти двое, Дмитрий Алексеевич с Никой, остались у Анюты ночевать. То есть вся компания в сборе. Я думал, кто-нибудь соблазнится блокнотом, обстановка уж больно располагает. Допросил Бориса, отпустил, вслед ему закричал, засвистел, словом, навел в лесу шороху. И действительно, кто-то идет следом. Но ведь тьма, не видно ничего, и нет времени разбираться. Тут я и сработал правой. Смотрю — Петя. Привел его в образ. Оказывается, он шел за мной, чтобы узнать, как ему жить дальше, ну, он же свидетель… а главное — вы не поверите! — он решил меня защитить от убийцы. Даже трогательно. Петя-то поверил в мой блокнот, наверное, он один и поверил. Что ж, проводил его на станцию, кое-как успокоил, в электричку посадил…
Ну и тип! — возмутился Игорек. — Что ж это он всюду лезет, как банный лист! В погреб влез, теперь в рощу…
— И слава Богу! — проворчал Василий Васильевич. — Тут он вовремя влез. Против ножа в спину никакое каратэ не устоит.
— Как бы не так! — запротестовал Игорек. — Иван Арсеньевич абсолютно прав (как он меня вдруг зауважал), каратист запросто пятерых свалит…
— Помолчите-ка оба! Свалит, свалит — соображать надо. Пусть убивать он его пока не собирается — подчеркиваю: пока! — но блокнот в темени такой да при руке в гипсе вырвал бы очень просто и узнал бы про твоего липового свидетеля убийства.
— Василий Васильевич, я, конечно, дурак, но не до такой же степени. Вообще в моем почерке разобраться… но не в этом дело. Я ловил его на запасной блокнот, чистый. А тот, с записями, спрятан. Пусть ищет.
Вчера утром еще до завтрака в палате появилась Анюта. Я обомлел: в голубых джинсах и голубой майке, высокая, тонкая и загорелая, с распущенными русыми волосами ниже пояса — до меня дошло, что ей всего двадцать пять. Она занялась отцом, потом обратилась ко мне небрежно:
— Вы, оказывается, живы?
— Пока жив.
— И Борис?
— Надеюсь.
— А кто из вас вопил ночью в роще?
— Что, слышно было?
Анюта села на табуретку рядом с моей койкой, я продолжал расспрашивать, она отвечала рассеянно. В ней чувствовалось что-то необычное: чем холоднее и равнодушнее держалась она, тем сильнее на меня действовал какой-то внутренний жар ее — тревога, раздражение или надежда? Как будто что-то сдвинулось с мертвой точки, она уже не глядела в пустоту, но почти не глядела и на меня.
Я знал от Вертера, что после моего ухода с Борисом, он отправился якобы осмотреть проход в заборе, за ним увязался Отелло. Чтобы отвязаться, юноша заявил, что хочет погулять в роще — однако то же самое желание овладело и актером. Они дошли до тропинки, ведущей к кладбищу, и Вертер безмолвно сгинул в темноту. Его дальнейшие похождения более или менее известны, что же касается Ники, то он, как выяснилось, дышал свежим воздухом еще часа два. Появившись на веранде, где беседовали бывшие любовники, Ника принес последние новости: я закричал на всю округу, что жду Бориса в субботу в двенадцать часов в беседке, а минут десять спустя завопил уже нечленораздельно, не своим голосом где-то в отдалении. Благородный Отелло поспешил мне на помощь, но. никого не найдя, продолжил безмятежную прогулку. Услышав про вопли, Дмитрий Алексеевич поднял панику, и они уже все трое прочесали местность, но ничего подозрительного не обнаружили.
— А что у вас произошло с Борисом?
— Просто побеседовали.
Анюта вдруг коротко рассмеялась, я в первый раз услышал ее смех, я смотрел на нее и дивился: что делает с женщиной любовь!
— Да, просто побеседовали. Кстати, Анюта, а почему Борис так и не купил машину? Ведь еще три года назад он деньги на нее скопил, да?
— Не знаю. Страстная была мечта. Его страсти только на эту мечту и хватало.
— И на что он мог их растратить, как вы думаете?
— Это невозможно. В минуты нежности я называла своего мужа «скупым рыцарем».
— И тем не менее…
— Неужели растратил?
— Похоже, что так. Сумма была большая?
— Наверное. Он скрывал. Но все свободное время сидел над техническими переводами. Вообще наша жизнь была посвящена будущей машине.
— Ну а сколько все же: пять тыщ, десять…
— Считать чужие деньги, по-моему, вульгарно.
— А я человек вульгарный. Давайте посчитаем. Какая у него была зарплата?
— Вместе с кандидатскими двести семьдесят. Мне он давал сто.
— Таким образом, за два года семейной жизни, не считая холостяцких сбережений, он мог скопить четыре тысячи плюс гонорары за переводы. Если, конечно, за ним не водились тайные пороки: пьянство, распутство, наркотики.
— Пьянство и наркотики исключаются. А вот когда он предложил мне подать заявление на развод, то сказал, что влюблен. Но представить, будто Боря способен истратить тысячи на женщину, я не могу, не хватает воображения.
— Он ведь интересовался золотом, драгоценностями?
— Чисто теоретически, никогда не покупал.
— А разговор о разводе явился для вас неожиданным?
— Я смутно помню то время. Мерзкий сон. Я жила на квартире у своих. Он приехал, сказал, мне было все равно.
— Вы совсем не помните тот момент на поминках, когда Павел Матвеевич вернулся в комнату после разговора с Борисом?
Помню только, как Митя ходил взад-вперед по комнате, пока не рассвело… больше ничего.
— Вы не задумывались, почему ваш отец вдруг уехал в Отраду?
— Да вы же знаете! — сказала она яростным шепотом. — Он с ума сошел.
— А Борис? Он уехал домой спать?
Не знаю, где он спал, но домой вернулся только утром.
— Он вам сам сказал об этом?
— Соседка по площадке. Я на той же неделе ездила туда вещи кой-какие взять и поднималась с ней в лифте. Она выразила мне сочувствие по поводу маминой смерти. «Ах, Борис Николаевич так переживает!» Она в понедельник рано утром собачку свою выводила, а он дверь к себе отпирал и так странно ей говорит: «Все умерли, все кончено». Она даже испугалась: вид у него был невменяемый. Ну, он объяснил, что возвращается с поминок тещи. Я это вспомнила потом, когда мы разводились.
— Где же он был в ту ночь?
— Очевидно, у той самой женщины. Где ж еще?
— Та мифическая женщина, Анюта, придумана для вас. Не из-за нее он развелся.
— А, меня это не интересует! — отмахнулась она. — А вы не хотите последовать совету Дмитрия Алексеевича и связаться с милицией?
— Не хочу.
Я думал, она будет настаивать (художник всех настроил на мою неминуемую гибель), однако это ее мало трогало. Анюта вдруг склонилась ко мне — глаза засияли жгучим блеском — и очень тихо спросила:
— А может быть, вы мне откроете имя убийцы?
Я б наверняка не устоял, кабы знал. Но отозвался холодно:
— Не открою.
— Ну, так я вам помогу: поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему.
Она поднялась, взяла свою матерчатую сумку и направилась к двери.
— До завтра? — спросил я.
— Завтра я еду на весь день в Москву.
— А она ничего, — снисходительно заметил Игорек после ее ухода. — На человека стала похожа.
— Вот, Ваня, воскресил женщину.
— Это не я. Вы же слышали: вчера весь вечер они провели с Дмитрием Алексеевичем («А может, и ночь!» — добавил я про себя). Во всяком случае, он переезжает к ней на дачу в понедельник. Ну да все это неважно! Важно то, что я до сих пор в полном мраке, — сказал я с каким-то даже отчаянием.
— Держись, Ваня! Остается еще Борис.
А что Борис? Допустим, он истратил свои тысячи на браслет. И сам же мне о нем рассказал? Зачем?
— Это хитрая игра. По твоему вопросу он сообразил, что ты знаешь о существовании браслета, и сочинил сказочку для отвода глаз. И Матвеича приплел.
Можно объяснять так, можно этак. А вдруг мы строим версию за версией на песке, бросаем вызов за вызовом в пустоту и сеем панику среди людей невиновных? А убийца спит спокойно, даже и не подозревая о нашей суете. Ну просто необходимы доказательства — хоть одно! — что он кто-то из наших подопечных.
Это долгожданное доказательство было получено на другой день в субботу. Блокнот лежал на перильцах беседки. Надо было готовиться к поединку, упорному, коварному (математик — отнюдь не юный Вертер), а я устал, меня разбирала тоска. Водяные пауки метались как угорелые по крошечному затончику. Июль дрожал в расплавленном зное, звенел в шелесте, плеске и щебете. А я должен думать о тех двоих в полутемной прихожей. Итак, двое в прихожей. Один уходит, другой возвращается к поминальному столу. Бледное лицо, отсутствующий взгляд. Вдруг встает: пойду пройдусь. Старый друг готов сопровождать — но: «Если ты пойдешь со мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться».
Рассмотрим, так сказать, «нормальный» вариант. Допустим, Павел Матвеевич действует в полной памяти и рассудке (а что значат тогда его «лилии»… ладно, это потом, потом). Внезапное решение ехать в Отраду. Чем вызвано? Что-то узнал? Как-то догадался, что Борис отправился туда? Почему он ничего не говорит о своей догадке близким? Да потому, что Борис только что, выбрав подходящий момент, настроил его против них. Павел Матвеевич собирается проверить свою догадку один и едет вслед за Борисом. Тот спешит: завтра понедельник, начнется следствие, обыщут дом, последняя ночь — последний шанс вынести тело из погреба или хотя бы забрать улику: браслет. Откуда Борис знает, что убитая в погребе? Он мог обнаружить ее там в пятницу утром, когда Дмитрий Алексеевич ездил за Черкасскими во Внуково, а Анюта бегала искать сестру на речке и в роще.
По приезде в Отраду Павел Матвеевич должен был встретиться с чем-то поистине страшным, настолько страшным, чего рассудок не может вынести… Я не замечал сияющего полдня, я видел человека, спешащего по дачным улицам… Ночь, отчаяние, калитка, кирпичная дорожка, крыльцо, дверь, веранда, коридор, свет на кухне, открытый люк, свеча… дальше провал в моих ощущениях, не хватает воображения!.. воистину полная тьма и дух сырой земли… Попробую сначала: коридор, свет на кухне, люк, свеча, чье-то лицо… чьи-то шаги… Я очнулся. Подступающие к беседке кусты бузины шевелились… ближе, ближе… Слышались чьи-то шаги… Из кустов вышел Борис.
— Привет! Убийцу еще не поймали?
— Да вот вас жду.
— Напрасно. Мне сказать вам больше нечего. Все выложил как на духу.
— Поглядим. Присаживайтесь. Как вы полагаете, Борис Николаевич, у Маруси были способности к математике?
— Очень средние.
— Вы ведь, кажется, занимались с ней весной?
— Ну и что?
— Да вот пытаюсь определить тот момент, когда она в университет решила поступать. Вы помните, когда именно начались ваши с ней занятия?
— В марте.
— То есть после ее последнего выступления в роли Наташи Ростовой?
— Да. Меня Любовь Андреевна уговорила. По доброй воле я бы на это не пошел.
— А что, Маруся была туповата?
— Вполне смышленый ребенок, но голова черт-те чем забита. Актерки — опасные существа, никогда не знаешь, что они выкинут.
— Вы б с актеркой не связались?
— Вот уж нет! Жена должна принадлежать мужу, а не публике.
— А если б она не согласилась бросить сцену?
— Тогда катись на все четыре стороны.
— А любовь, Борис Николаевич? Или вы не верите в вечную любовь, из-за которой спиваются, сходят с ума, идут на преступления?
— Не знаю, не пробовал, — лицо его вдруг потемнело. — К чему это вы подбираетесь, а?
— Да вот хотелось бы знать, на что вы истратили деньги, скопленные на машину. Деньги немалые, правда?
— Что вы знаете? — тихо спросил математик.
— Кое-что.
— Ничего вы не знаете и не узнаете! Это абсолютно мое дело. Или спрашивайте по существу, или я уйду.
— Деньги, к сожалению, нечто весьма существенное. Ну ладно. У вас в институте есть какой-нибудь график работ на ЭВМ?
— Есть.
— Шестого июля три года назад была ваша очередь?
— Нет. Но почти весь отдел был в отпуске. Я работал на машине два дня подряд.
— Это где-то отмечалось?
— Утром и вечером я расписывался в журнале.
— Вы в помещении работали один?
— Одинешенек, — Борис улыбнулся язвительно. — Имел возможность съездить в Отраду, задушить Марусю, закопать ее на вашей полянке с лилиями и вернуться на машину. Никто б и не заметил.
— Напрасно иронизируете. Полянка себя не оправдала, а в остальном… может, так все и было.
— Доказательств у вас нет и не будет.
— Вы допустили несколько промахов, Борис Николаевич. Во-первых, скрыли от меня свои занятия с Марусей: сказали, что у вас с ней не было ничего общего. Во-вторых, потратили несколько тысяч и не смеете признаться на что. И в-третьих, соврали, будто провели дома ночь с десятого на одиннадцатое июля, то есть ту самую ночь на понедельник, когда Павел Матвеевич ездил в Отраду.
— Но я действительно был дома, — сказал Борис тревожно.
— Вот как? — отозвался я многозначительно. — А соседка?
— Какая соседка?
— По площадке. Она не только видела, как вы возвращались уже утром — вы даже разговаривали с ней.
— Разговаривал? — переспросил Борис.
— Вы сказали ей: «Все умерли, все кончено».
— Писатель, не выдумывайте!
— И вид у вас при этом был странный. Она испугалась. Вы объяснили, что пришли с похорон тещи. Всю ночь шли?
— Не было никакой соседки!
— А вы вспомните: соседка, которая по утрам выгуливает свою собачку. Существует такая?
— Существует. Болонка. Но вы что-то путаете и хотите меня запутать.
— Борис Николаевич, вы, конечно, не предполагали, что я докопаюсь до этой самой болонки, и многие детали не продумали.
— Вы, значит, воображаете… вы уверены, что я в ту ночь ездил в Отраду?
— Да.
— И у вас есть свидетели?
— У меня все есть, — туманно ответил я, взглянув на блокнот.
— А зачем я туда ездил? — как-то боязливо спросил Борис. (Не думал, что он так легко сдастся.)
— Вот я и жду ваших объяснений. Как человек разумный, что вы неоднократно подчеркивали, логичный и обладающий уникальной памятью, объясните три пункта: математика, деньги, ночь после похорон.
Но он уже собрался с силами — игра продолжается! — поднялся и сказал с вызовом:
— К черту! Я и без вас знаю, что не все поддается логике. Но объясняться не намерен. И вам никогда не доказать, что я способен на преступление.
Он вышел из беседки, я спросил вдогонку:
— Что значит ваша фраза о жене и художнике: «Эта любовь им бы недешево обошлась»? Что вы тогда задумали?
— Убийство! — крикнул он из кустов.
Я расслабился и какое-то время наблюдал за водяными пауками, потом вспомнил по Петину пуговицу, редчайшую, чуть ли не шотландскую пуговицу с фланелевой рубашки, которая, надо полагать, осталась на месте давешнего ночного приключения и о которой сокрушался Вертер на станции. Вышел из беседки, миновал пруд, кладбище, перелез через изгородь. С краю поляны трава была еще слегка примята, и кусочек перламутра блеснул мне навстречу. Я положил пуговицу в карман джинсов и проделал обратный путь. Сколько я отсутствовал? Минут пять, не больше. Но уже издали заметно было, что блокнот из беседки исчез.
Я недаром выбрал это место для допросов, глухое и уединенное. Никто сюда не наведывался: ни медперсонал, ни больные — далеко, а возле флигелей удобные скамейки и расчищенная аллея. К тому же — я взглянул на часы — сейчас время обеда. Нет, тут явно прошелся кто-то свой, кому этот блокнот нужен позарез. Теперь предстояло выяснить — кто?
Я пробежал в густой траве, выскочил на кленовую аллею, ведущую к шоссе. Там, на автобусной остановке, обычно томились те, кому было лень или тяжело идти в поселок пешком. Там стоял Борис, сосредоточенный и напряженный. Через плечо кожаная коричневая сумка на узком ремешке — наверняка в ней мой чистенький блокнот. Вот закурил, глубоко затянулся три раза подряд, отшвырнул сигарету в сторону. Ага, подходит автобус. Математик сел и укатил.
Проще всего провести проверку методом исключения. В нашем коридоре шла обеденная суета, я поймал Верочку и шепотом осведомился, где Ирина Евгеньевна. У главврача, каждую минуту может вернуться. Я проскользнул в кабинет и заказал срочный разговор с Дмитрием Алексеевичем. Он тотчас отозвался:
— Иван Арсеньевич! Я беспокоился и звонил вам вчера и сегодня. Никто не отвечает. Что за больница! Что у вас случилось?
— Ничего особенного, Дмитрий Алексеевич. Просто хотел у вас спросить (о чем спросить? Я не подготовился!)… вот о чем: где вы обычно храните ключи от машины?
— Вообще-то я человек безалаберный и вечно их ищу. Но чаще всего ношу в пиджаке, во внутреннем кармане. А что там с моей машиной?
— Вам случалось забывать в ней ключи?
— Сколько угодно. А в чем дело?
— Так, кое-какие соображения. Дмитрий Алексеевич, вы не могли бы прямо сейчас позвонить Вертеру? Пусть вечером ждет моего звонка.
— Ну, разумеется.
Я продиктовал Петин телефон.
— И еще Николаю Ильичу. Узнайте, собирается он ко мне…
— То есть как это собирается? Разве он не у вас?
— Вроде нет.
— Ведь он выехал к вам в больницу часа два назад. Проконсультировался со мной и отбыл.
— О чем же он консультировался?
— Волнуется человек. Это у него первый допрос.
— Ну-ну. Дайте-ка мне его телефон… на всякий случай… Значит, в отношении звонков я на вас надеюсь? А вы, кажется, в понедельник переселяетесь к Анюте?
— Да. Я завтра должен кончить один срочный заказ, у меня тут народ в мастерской. А то бы я еще сегодня к вам подъехал. — Он помолчал и добавил, понизив голос: — Странные дела, Иван Арсеньевич, творятся в Москве.
— Что за дела?
— Странные и непонятные. Расскажу в понедельник.
Когда я увидел в палате Отелло, поившего Павла Матвеевича «какавой» — так называл этот местный напиток бухгалтер, — сразу заломило левый висок. После Бориса трудно сосредоточиться на актерских тонкостях и выкрутасах.
Ника, цветущий, загорелый, красивый, в изысканном белом костюме, казался и здесь, в деревенской унылой палате, человеком на своем месте. Ловкость и обходительность и незаурядный талант. У ног его валялась сумка — точно такая же, как у Бориса, только черная (а блокнот-то не в этой сумочке?).
— Добрый день! — я сел на койку, прислонившись спиной к подоконнику — обычная поза сыщика. — Давно меня ждете?
С полчаса. Иван Арсеньевич, вас окружает атмосфера тайны.
— Даже так?
— Еще как! Вы пригласили на допрос в беседку. Я явился, подхожу, наслаждаясь природой, — благодать, летний сон. Вдруг из кустов доносится жуткий голос — одно слово: «Убийство!» Я похолодел. Сейчас мы туда пойдем?
— Необязательно. У нас с вами предварительное знакомство. Учтите — ничего, кроме правды. Итак, вы женаты?
— Неоднократно — истинная правда. Но в данный момент одинок.
— Жены небось были актрисы?
— Боже сохрани! На семью больше чем достаточно одного гения, то есть меня.
— Однако вы категоричны. А если б влюбились в актрису?
— Случалось, но вскоре и кончалось.
— И с каких пор вы одиноки?
— Да уж года три, — Ника задумался. — Да, четвертый год. «Где ты, моя юность, моя свежесть?» Гамлета уже не сыграть.
— Я вас видел в роли Отелло. Пушкин считал его не ревнивым, а доверчивым…
— Пушкин в этих делах понимал толк, я уверен.
— А как вы думаете, идея преступления в нем созревала постепенно или явилась вдруг — безумным порывом, вспышкой?
— Вас интересует трактовка образа или мой подход к проблеме вообще?
— И то и другое.
— Для Отелло убийство жены было не преступлением, а возмездием: воин, покаравший предателя. И раскаяние наступило позже, когда он понял, что погорячился: она любила только его. А что касается порывов, то у кого их не бывало… — Ника улыбнулся неопределенно. — Да ведь только единицы идут до конца. Порыв порывом, а внутренняя готовность к преступлению должна быть. Сила, свобода и раскованность. Я кое-что в этом понимаю, — он опять улыбнулся. — Специализируюсь в основном на злодеях.
— Сильное ощущение?
— Да как вам сказать… Игра — это всего лишь игра.
— В жизни не приходилось испытывать?
— Не убивал, — коротко отозвался Ника, прозрачные глаза его сияли, он наслаждался беседой.
— Когда вы узнали о трагедии Черкасских?
— Сразу же. От Мити.
— А чем вы сами в это время занимались?
— Лежал в больнице, — после паузы неохотно ответил актер. — Предынфарктное состояние.
— С чего бы это?
— Перенапрягся. И жара. Когда меня слегка откачали, позвонил Мите пожаловаться — и вдруг! Какая тайна! И какая актриса!
— Вы ведь видели ее в роли Наташи Ростовой?
— Имел счастье. Конечно, алмаз нуждался в шлифовке, но великолепные данные.
— Она там плясала в пунцовой шали, да? В которой потом исчезла…
— Да, пляска, конечно… гитара, русский дух — прекрасно! Зажгла всю публику. Но там еще были такие тонкости. Например, ночная сцена у раскрытого окна. Господи, от кого я только этот монолог не слыхал — совсем заездили… Когда на вступительных какая-нибудь душечка восклицает: «Ах, я полетела бы!» — я всегда думаю: «Шалишь, голубка!» А тут — да, вот, сейчас — полетит! Хотелось сказать словами Вольтера: «Целую кончики ваших крыльев!» Ну а приход к раненому князю прелесть! Эта девочка как будто знала любовь и умела любить — вот что поразительно, вот что такое талант.
— И вы бы взялись отшлифовать этот алмаз?
— Я — да. Но она передумала.
— Странно, правда?
— Да уж… Поглядел я на Петеньку: славный юноша, красавчик. пижон — но ведь ничего особенного! Кстати, насколько я осведомлен, этот Петя был на даче во время убийства, да?
— Он ничего не знает, ждал сестер на крыльце.
— Удивительное дело! Сидит на крыльце юноша и ничего не знает. А в доме черт знает что творится… Вам не кажется это подозрительным?
— Юноша тут сбоку припека… тут не юноша, тут кто-то другой, постарше да поинтереснее. Она любила человека, «до которого всем, как до неба». Какого числа вы попали в больницу?
— Одиннадцатого июля.
— То есть в понедельник?
— Именно в понедельник.
Мы помолчали, Ника вдруг рассмеялся.
— Иван Арсеньевич, это не я. «Как до неба» — сильно сказано, но не про меня: грешник… и даже не великий грешник, а так, по мелочам.
— Вы хорошо помните неделю, предшествующую вашей внезапной болезни? Например, в среду, шестого июля, что вы делали?
Ничего не помню. Состояние смутное, странное, предынфарктное.
— Так. А вы раньше бывали в Отраде?
— Позавчера впервые.
— И не побоялись заблудиться ночью в роще?
— Я не покидал вашу тропинку.
— Чем вы занимались там два часа?
— Тишиной и покоем.
— И подслушиванием?
— Уловил только концовку.
— Из которой, однако, узнали, что у нас с Борисом встреча сегодня в двенадцать в беседке?
— Так ведь, извините, вы заорали на весь лес.
— И приехали продолжать подслушивать? Можно взглянуть, что у вас в сумке?
— Пожалуйста. Ничего. Пустая, видите?
— Я извиняюсь, — вдруг вмешался бухгалтер. — В первый раз вы сюда заявились без сумочки.
— Вы наблюдательны. Я пришел на разведку, узнать, где сыщик. Потом беседку поискал, понял, что сыщик занят, и вернулся к машине забрать апельсины для доктора. И в этой моей сумочке…
— У вас есть машина?
— «Жигули».
— И давно?
— Давненько, — актер пристально поглядел на меня и внезапно захохотал. — Великолепно! «Господа присяжные! — заговорил он мрачно и торжественно. — Подсудимый сознается, что у него есть машина, зато нет алиби на среду, шестое июля, на четыре часа пополудни!» — «Я не виновен!» — «Убийца! Вас ждет электрический стул!..»
Актер обращался к Василию Васильевичу и Игорьку, с мольбой протягивая руки. Я наблюдал, наши взгляды встретились, Ника осекся.
— Иван Арсеньевич, вы прирожденный сыщик и буквально из ничего умеете сплести удавку. Я восхищен.
— К сожалению, в этой истории мало забавного. Вы узнали сегодня Павла Матвеевича?
— Доктора? Нет. Не ожидал. Мы встречались несколько раз у Мити. Он мне очень нравился, к нему я бы лег под нож. Я привык… все у нас привыкли к словам, словам, словам. А в нем чувствовалась сила и смелость. Знаете, чем он меня встретил? «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».
Я даже вздрогнул: глуховатый голос, интонация задумчивая и в то же время страстная, жалобная — смиренный зов Павла Матвеевича. Больной напряженно, приподняв голову, следил за актером, повторил последние слова «никому не говори», откинулся на подушку и безразлично уставился в потолок.
— Не скажу. Не скажу, бедняга. А может, скажу. Надо подумать. Над этими словами стоит подумать.
— Он впервые произнес их в погребе, куда отправился прямо с поминок жены.
— А вы уверены, что впервые? Вы уверены, что он не принес их из прошлой своей, нормальной жизни? Ничто не возникает на пустом месте — все эти, как вы называете, порывы. А уж тем более помешательство — нужен толчок, неподвижная идея и подходящие обстоятельства.
— Смерть любимой жены — для некоторых обстоятельства подходящие.
— Согласен. Бывает. Человек теряет рассудок с горя… Какое горе? Смерть. Куда бы понесло его? На могилу жены, правда? Заметьте, Митя с Анютой именно на кладбище отправились его искать. А он сидел в погребе. Значит, был какой-то другой толчок, какое-то другое потрясающее впечатление — последнее, что осталось в его душе навсегда. Эти самые лилии.
— Да, если б не лилии, все более или менее объяснимо. В Отраде исчезла его дочь, он что-то не довел до конца, например, не успел осмотреть погреб — вот вам последнее впечатление из прошлой нормальной жизни. А лилии — так, безумный бред, но — я помолчал. — Но дело в том, что вы правы: впервые он упомянул о них не в погребе, а перед бегством в Отраду и повторяет до сих пор.
— А по какому поводу он упомянул о лилиях?
— Безо всякого повода. На поминках один человек сообщил ему новость… неприятную в обычных обстоятельствах, но в тот момент она вряд ли произвела на Павла Матвеевича такое уж потрясающее впечатление. И новость эта не имеет никакой связи с лилиями.
— А может быть, для Павла Матвеевича с ними как-то связан этот «один человек», выбравший подходящий момент для своей новости? Этот человек для вас вне подозрений?
— Не сказал бы. Не знаю. Главное, я не понимаю, что значат «полевые лилии» в данном контексте.
— Не ищите цветочки, Иван Арсеньевич. Это наверняка какой-то символ, какой-то знак.
— Ну понятно. С древнейших времен белые лилии олицетворяют чистоту и смирение. Но они «пахнут»! Вы понимаете? Нечто совершенно конкретное: цветы пахнут.
— Но кто ж закапывает цветы! — воскликнул Ника.
— А символ? Который еще и пахнет?
— Ну, это как сказать… Вот подумайте. Символ — условное выражение какой-то идеи, например, знамя — символ воинской чести. Для вас, Иван Арсеньевич, да и для меня, в силу специфики наших профессий, идея выражается обычно в словах. Слова закопать нельзя, а рукопись можно. То есть символ может быть воплощен в конкретном материале: мрамор, ткань, краски на холсте. Впрочем, это абстрактное рассуждение. Никакой статуи или картины Павел Матвеевич, конечно, не закапывал.
— Он ничего не закапывал, а вот убийца где-то надежно спрятал труп. Кстати, о картинах. Вы ведь присутствовали на сеансах Дмитрия Алексеевича?
— Раза два.
— Случайно попали?
— Да нет. Меня заинтересовала эта девочка.
— А теперь заинтересовала ее смерть?
— Очень. Я игрок по натуре, на этом мы с Митей и сошлись.
…Вечером я имел интересный разговор с Вертером:
— Тебе звонил сегодня Дмитрий Алексеевич?
— Да.
— Мне хотелось бы дать тебе одно поручение.
— Я сейчас очень занят, тяжелая сессия.
— Сколько экзаменов осталось?
— Два. Но сразу уеду.
— Значит, ко мне ты больше не заглянешь?
— Нет.
— Ну что ж, спокойного отдыха.
— Погодите! — тихо и отчаянно закричал Петя. — Не вешайте трубку. Я не могу к вам приехать… за мной, кажется, следят. Что мне делать, Иван Арсеньевич?
— Надо подумать. Когда у тебя следующий экзамен?
— Через два дня, во вторник.
— Надо подумать. Не отлучайся сейчас никуда, жди моего звонка.
Поскольку дворянская беседка оказалась местом ненадежным, я решил проводить в ней беседы только с целью дезинформации моего невидимого, неуловимого противника. Его зловещее существование как будто подтверждалось исчезновением блокнота, сообщением Пети и. наконец, тем, что рассказывал мне сейчас Дмитрий Алексеевич.
Мы прогуливались по кладбищенской аллее, под сквозными, сумрачными сводами отцветающих лип — небесный аромат и сырой дух земли и прелого листа.
А в Москве и вправду творились странные дела. В пятницу утром после ночных воплей, поисков и прогулок художник с актером на «Волге» Дмитрия Алексеевича отбыли из Отрады прямо на Чистые пруды. Возбужденные происходящими событиями, они обсуждали их полдня на квартире Дмитрия Алексеевича. Затем художник отправился в свой клуб, по дороге подбросив приятеля домой на улицу Чехова. Лег спать в одиннадцать, утомленный предыдущей ночкой (интересно, сколько времени они просидели с Анютой на веранде?).
Глубокой ночью Дмитрия Алексеевича разбудил первый телефонный звонок. Спросонок он довольно долго и безрезультатно кричал в трубку: «Алло! Ничего не слышно!» Наконец очнулся, плюнул и снова лег.
Второй звонок раздался уже в предутренних сумерках. Повторилось давешнее: напрасный зов и глухое молчание. Было четверть пятого. Раздраженный до предела, художник закурил и, чувствуя, что уже не заснет, отправился на кухню варить кофе. Потом поднялся в мастерскую.
Легкое приятное головокружение, небывалая тишина старинного центра, утренний холодок, розовая заря… К необычному художник был уже подготовлен. И все же, когда он, закурив вторую сигарету, подходил к окну — первые лучи дрожали на крыше соседнего дома, — ему показалось на миг, будто он видит сон, вполне реальный, однако с элементом абсурда. В простенке меж двумя высокими окнами, где три года висел портрет, стилизованный под средневековую аллегорию, как-то нагло и вызывающе торчал голый гвоздь.
— Абсурд, — сказал Дмитрий Алексеевич, беспомощно пожав плечами. — Ничего не понимаю и за эти дни так ни до чего и не додумался.
— Ну что ж, давайте подумаем вместе. У вас когда-нибудь раньше случались кражи в мастерской?
— Первая. Но я всегда предчувствовал, что моя беспечность и безалаберность выйдут мне боком, — он вздохнул. — И замок ненадежный, как-то я его открыл обыкновенным перочинным ножом (ключ забыл, а дверь захлопнулась). А главное, я много курю за работой… ну и краски — тридцать лет дышу. Так вот, в хорошую погоду я иногда оставляю окна открытыми. Конечно, третий этаж, но рядом с окнами проходит пожарная лестница.
— Куда выходят окна?
— Два, между которыми и висел портрет, во двор, остальные четыре — в переулок. Одним словом, украсть портрет не составляло особого труда. Кому он понадобился — вот в чем вопрос?
— Возможно, вор принял его за старинную ценную вещь?
— Ерунда! В мастерской висит несколько действительно ценных вещей… Бакст, Коровин, Лансере… несколько икон. Все цело, все на месте.
— Опишите портрет.
— Размером он со среднюю икону — 25 сантиметров на 30. Выполнен маслом по дереву. Угол пустой комнаты. Пол из свежеоструганных досок, темные стены. Узкое оконце, закатный огонь подсвечивает группу из трех женщин. В центре на низенькой скамеечке Люба в длинных белых одеждах, пышные складки… плетет золотое кружево… словно сеть. Девочки сидят по обе стороны на полу на коленях и снизу смотрят на мать. Анюта справа в голубом, в руках раскрытая книга. Маруся, закутавшись в пунцовую шелковую шаль, протягивает матери пунцовую же розу. В позах скрытая динамика: все трое как бы в едином порыве льнут друг к другу, к золотым сетям на коленях матери. Вот и все. Ника назвал портрет «Любовь вечерняя». Ну скажите, кому, кроме меня… ну и Анюты — понадобилась эта любовь? Я в отчаянии.
— Вы связываете ночные звонки с кражей?
— Пожалуй. Словно кто-то вокруг меня затеял странную игру. Но в чем ее смысл?
— Вы связываете эту игру с событиями трехлетней давности и нашим следствием?
— Я боюсь себе в этом признаться, но… представьте: рядом на стенах мирискуссники, три иконы шестнадцатого века — и моя бедная аллегория, которая, может быть, драгоценна, но только для нас, для своих… память, любовь… тех двух уж нет, осталась одна Анюта.
— Кто из собравшихся в четверг на даче видел картину?
— Все. Анюта позировала, Ника бывал на сеансах, Борис — тоже, заходил за женой. Вертер видел позже, осенью, когда я пытался его допрашивать.
— Так. Вы помните, в четверг мы говорили о вашей аллегории в связи с браслетом?
— Да нет там никакого браслета! Я о нем впервые от вас и услышал, вообще никаких украшений нет.
— Понятно, понятно… Но может быть, какая-нибудь деталь… ну, не знаю… что-то такое, о чем убийца вдруг вспомнил и испугался?
— Да абсолютно ничего!
— И никакого намека на лилии? Скажем, вышивка на платье…
— Нет, нет, нет! И потом, Иван Арсеньевич, исчезновение портрета никаких преимуществ никому не дает. Чего можно добиться этой идиотской кражей? Я ведь пока жив. Ну неужели я не помню собственное, так сказать, творение? Да каждую складку, выражение лиц, движение рук и глаз… Я могу восстановить портрет по памяти, — он помолчал. — Может, когда-нибудь и восстановлю.
— «Я ведь пока жив», — задумчиво повторил я. — А ведь это опасная игра. И ночные звонки… Очень глупо красть и нарочно привлекать к этому внимание. Глупо. Или кто-то решил проверить, не ночуете ли вы в мастерской?
— По телефону не проверишь. Он у меня спаренный, звонит одновременно там и там.
— Дмитрий Алексеевич, вас хотят предупредить и весьма решительно.
— О чем?
— И виноват в этом, по-видимому, я. Я слишком в тот четверг разыгрался, слишком приоткрылся. Очевидно, убийца именно вас счел моим тайным свидетелем.
Мгновенная тень прошла по лицу художника.
— Иван Арсеньевич, мне не нужно никаких подробностей, никаких доказательств… вы все скрываете — и правильно. Скажите только одно, безо всякой игры — и я вам поверю. Вы действительно считаете, что в тот четверг среди нас был убийца Маруси?
— Да.
— Может быть, вы все-таки ошибаетесь?
— Нет.
— Ладно. Объясните тогда, каким образом он мог счесть меня тем самым свидетелем? Я рассказал вам то же, что и следователю, даже про нас с Анютой вы впервые услышали не от меня.
— А откуда кому известно, что вы вообще мне рассказывали?.. Известно, что вы уже давно и самостоятельно занимаетесь этим делом, по вашим словам, даже всем поднадоели, так? Может быть, по мнению убийцы, вы близко подошли к разгадке, вам остался один шаг — и тут вы подключаете меня. Я же сам ляпнул при всех, что вы взяли меня в союзники, помните? А вы стали уговаривать меня связаться с милицией, то есть как тайный свидетель испугались.
— Я испугался за вас.
— Это знаем только мы с вами, а убийца, например, подумал, что вы трясетесь за себя. И решил напугать вас еще больше, украв портрет.
Дмитрий Алексеевич задумался.
— Нет, не сходится! По вашим намекам в четверг нетрудно было догадаться, что ваш свидетель — чуть ли не прямой свидетель убийства или появился после этого на месте преступления. Он знает точное время, знает, что Маруся задушена, и видел где-то браслет. Так вот, в глазах убийцы я в такие свидетели не гожусь: я никак не мог быть в Отраде в это время. Следствием установлено, что у меня четкое алиби: показания Гоги зафиксированы.
— Все так. Однако не забывайте, что следствие, благодаря Анюте, делало акцент не на четыре часа дня, а на ночное время.
— Но Гоги дал показания и насчет среды: с девяти утра и до шести вечера, до звонка Анюты, мы занимались его портретом… ну, разумеется, с перерывами… обедать ходили и тому подобное. Но не разлучались. Он давал показания уже в Тбилиси, оттуда прислали соответствующие документы.
— Ну вот. Убийца вашего Гоги и в глаза не видел, очных ставок с ним не проводилось. Речь на следствии в основном шла о ночи со среды на четверг, а что вы там делали днем… Могли же вы просто приехать в гости к сестрам?
— Конечно. Я и Павлу с Любой обещал.
— Тем более. Приехали и кое-что увидели.
— И сразу сбежал? И потом молчал?
— Струсили, — я вздохнул, вспомнив Петю.
Дмитрий Алексеевич усмехнулся:
— Струсил, испугался, скрыл, сбежал… Черт знает что такое! И тем не менее придется довести эту роль до конца. Я прикрою вашего тайного свидетеля, я сам им стану — наживкой или приманкой? — на нее мы и поймаем убийцу. Разрабатывайте план ловушки. Не имеющих алиби у нас двое, так? Вертер и Борис…
— Почему только двое?
— Ну, в тот четверг…
— В тот четверг, кроме нас с вами, на даче присутствовали еще Николай Ильич и Анюта.
— Иван Арсеньевич, вы в своем уме? Анюта!
— Хорошо, будем джентльменами. Хотя у нее нет алиби на самое горячее время — с двух до шести.
— Она не стала бы красть портрет, который ей принадлежит, а у меня хранился только временно!
— Кража портрета похожа на демонстрацию.
— Иван Арсеньевич, я вообще отказываюсь впутывать Анюту в это дело! Она свое заплатила и слишком дорогой ценой.
— Ладно, будем беречь Анюту. А вот ваш приятель не смог припомнить, чем занимался в ту роковую неделю…
— Ника бесподобен! И куда он лезет…
— Однако факты, Дмитрий Алексеевич, факты. Второго февраля он видел Марусю в роли Наташи Ростовой, она заинтересовала его до такой степени, что он загорелся вдруг отшлифовать этот алмаз и даже ездил на ваши сеансы. В ту же весну он развелся с женой. У него есть автомобиль. Цветущий мужчина вдруг перенапрягся и чуть не заработал инфаркт, причем именно в тот понедельник, когда вы обнаружили Павла Матвеевича в погребе. И, едва придя в себя, он тут же звонит вам и узнает последние новости о Черкасских. Он сумел остаться в стороне. Но вот спустя три года вы вновь ворошите старое — и Ника тут как тут. В эту пятницу, когда пропала картина, вы с ним поднимались в мастерскую?
— Поднимались, но…
— Он имел возможность ее вынести?
— Ну, вообще-то я отлучался за сигаретами.
— А после этого «Любовь вечерняя» оставалась на месте?
— Я не обратил внимания. Мы сразу ушли. Но такой риск, при мне…
— А, в случае чего отделался бы шуткой — он человек находчивый. У него была с собой черная сумка?
— Да… была.
— Скажите, он имел обыкновение дарить своим женам драгоценности?
— Да, вроде бы… Да, дарил… Юлии серьги подарил. Но все это ерунда, вы подтасовываете. Все эти факты вы узнали от него самого, он ничего не скрывает!
— Ваш приятель, повторяю, находчив и неглуп и знает, как опасно скрывать то, что легко проверить. Развод с женой, история болезни, машина, сеансы…
— Иван Арсеньевич, да вы что — серьезно?
— Пока несерьезно, но смотрите: как бы в нашу ловушку не попался ваш друг!
— Если так, — художник нахмурился, — туда ему и дорога. Но я не верю. Он великий жизнелюб, такие до крайности не доходят. И вообще, о чем мы спорим, когда у нас есть мальчик, который околачивается на даче во время убийства?
— Такие, как Вертер, тем более до крайностей не доходят.
— Согласен. А Ленинград? А испуг? Что-то тут не то. Или он и есть ваш тайный свидетель?
— Вы думаете, что у Пети хватило бы духу рассматривать в подробностях браслет на руке убитой? Или я от него узнал о ваших отношениях с Люлю?
— Да, сдаюсь. Он не свидетель. А вдруг он все-таки убийца?
— Дмитрий Алексеевич, я уже тут провел один маленький эксперимент, у меня тоже кое-что пропало. Так вот, эксперимент этот исключил Петю из числа подозреваемых… а также вас.
— Благодарю. Итак, последний — Борис?
— Да, последний… Ваш Ника подозрителен мне тем, что у него есть машина, а Борис, напротив, — тем, что у него ее нет.
— Что вы этим хотите сказать?
— На машине легко вывезти труп, который пока не найден даже ученой собакой.
— Так вот почему вы интересовались ключами от моей машины!
— Да. А что касается математика, то он истратил свои, так сказать, машинные сбережения не по назначению. И не признается на что.
— То есть, вы полагаете — на браслет?
— Он любит деньги, золото и понимает толк в драгоценностях. Впрочем, тут много еще неясного. Как, по-вашему, он способен на убийство?
— А, я не знаток… не знаю. Как будто железный человек, жесткость, сила, упорство, но… чрезмерное самолюбие частенько прикрывает бесхарактерность, всевозможные комплексы… Я несколько раз ему звонил после случившегося, но он не пожелал со мной встречаться. Я хотел узнать, о чем же они все-таки разговаривали с Павлом тогда в прихожей.
— Это до сих пор вопрос довольно темный.
— После разговора Павел вернулся сам не свой. Он и так-то держался из последних сил, а тут сдал совсем.
— Что значит «сдал совсем»? Вы увидели перед собой сумасшедшего?
— Иван Арсеньевич, я не врач.
— Но вы художник — замечаете и помните каждую деталь. Что именно свидетельствовало о его безумии?
— Понимаете, образ Павла потом… в погребе… как бы заслонил все, наложился на мои впечатления. Я попробую… Вот он появился в дверях, прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола и сел на свое место. Все бы ничего, но вот лицо… — Дмитрий Алексеевич закурил, присел на полуразрушенную кладбищенскую ограду; я пристроился сбоку. — Я вспоминаю лицо… очень бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят… Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», и начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд: в глазах стоял ужас… — Дмитрий Алексеевич задумался. — Знаете, вы, наверное, правы… это был, если можно так выразиться, осмысленный ужас… И все же, если он тогда с ума еще и не сошел, то несомненно к этому шел. Но ответил категорично и резко: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». Нет, это был еще Павел, вот в погребе был уже другой.
— Борис утверждает, что Павел Матвеевич лишился рассудка еще в прихожей.
— Как тут грань провести?.. Вот, пожалуй, наиболее точное мое ощущение: человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию.
— А может быть, человек, собравший последние силы на чрезвычайное какое-то дело, например, на поездку в Отраду?
— Но именно это и свидетельствует о безумии. Почему Отрада? Я ждал его до пяти утра, я бы начал поиски раньше, но не мог оставить Анюту: она была в шоке. Но куда бы я поехал? Конечно, на кладбище, я был уверен… его любовь к жене…
— Кладбище далеко от квартиры Черкасских?
— Минут двадцать на автобусе, час, наверное, пешком. Это уже совсем окраина.
— А вы не подумали, что Павел Матвеевич мог отправиться следом за Борисом?
— Подумал, но, к сожалению, гораздо позже. Тогда я сам был оглушен, мне не пришло в голову позвонить Борису и проверить, дома ли он.
— Он вернулся домой утром.
— Утром? Где он был?
— Мне неизвестно.
— И вы думаете, что Павел поехал за Борисом в Отраду?.. Господи! Ну ладно, друг мой бедный с ума сошел — но что на даче делать его зятю?
— В понедельник должно было начаться следствие. Допустим, он хотел успеть уничтожить кое-какие следы.
— Да не было там никаких следов! Анюта смотрела, я, Павел…
— Он не закончил осмотр погреба. Да и что вы все могли знать о следах, например, о наличии или отсутствии отпечатков пальцев? К началу следствия следов на подоконнике действительно не было, а до этого?.. Да, вот тут возникает вопрос: как вы все провели дни перед похоронами — пятницу, субботу и первую половину воскресенья? Мог ли в эти дни Борис съездить в Отраду?
— По-моему, нет… нет! Около двенадцати в пятницу мы повезли Любу в больницу, Борис с Анютой явились следом. До самого вечера мы вчетвером ездили все оформлять… Вы представляете, что это такое?
— Да. У меня умерли родители.
— Понятно. Так вот, в пятницу на ночь Павел дал Анюте снотворное, она спала, а мы втроем не ложились. Мы сидели с Павлом в общей комнате, как она у Черкасских называлась, в креслах. Ну, подремали немного под утро. Но никто из нас не отлучался — это точно. С утра в субботу ездили за гробом и так далее. В двенадцать ее привезли, и мы уже почти не отходили от гроба… ну, если очень ненадолго. Ночь никто из нас не спал, прощались с Любой. Вообще жили на нервах, я теперь просто поражаюсь, как все выдержали… Правда, Павел не выдержал.
— Вот видите. Если Борис хотел уничтожить следы, то мог это сделать только в ночь после похорон… Кстати, а ключи от машины в те дни были все время при вас?
— С ключами вообще какая-то ерунда. Например, точно помню, что когда в понедельник в пять утра мы садились с Анютой в машину, чтобы ехать Павла разыскивать, ключи были там, а мне казалось — да что казалось, я бы поклясться мог! — что я их в пиджак положил… Нет…
— Дмитрий Алексеевич, это очень важно. Вы были уверены, что ключи в пиджаке, а они оказались в машине? Пиджак был все время на вас?
— Нет, кожаный пиджак… жара. Он висел в прихожей. Вы думаете…
— В прихожей… в прихожей… в той же прихожей! Погодите! Если кто-нибудь в ту ночь пользовался вашей машиной, вы б заметили? Ну, по спидометру…
— Да ну! До того ли было. На заднем сиденье я обнаружил комочки глины, на полу под ногами тоже была глина… Но это с кладбища, там глинистая почва…
— Понятно. Но вообще не исключено, что на вашей машине той ночью ездили в Отраду. Ведь у Бориса были права?
И у него, и у Павла. Но зачем брать машину в Отраду?
— Дмитрий Алексеевич, ну что вы в самом деле! Чтобы вывезти с дачи труп — зачем же еще?
— Да не было его там! Мы все осмотрели…
— Был. В погребе. В куче гнилой картошки.
— Да вы что? — Дмитрий Алексеевич схватил меня за руку, я почувствовал, что его затрясло. — Да что вы говорите? Каким же образом…
— Погодите, сейчас не об этом. Если убийца Ника, то он имел для этого несколько дней, пока вы все были в Москве. Если же Борис, то у него действительно оставалась эта последняя ночь.
Да как бы он посмел без моего ведома взять машину! А вдруг бы я вышел — машины нет. Я звоню в милицию…
— Но вы же наверняка собирались ночевать у Черкасских? Разве нет?
— Да, правда.
— Так что он ничем, в сущности, не рисковал. Он ушел от Черкасских в десять, в пять утра вы уже застали машину на месте. У него было семь часов. Надо узнать у Анюты, не пропадала ли с дачи лопата.
— Позвольте! Павел вышел в прихожую сразу за Борисом. Когда б тот успел…
— Борис мог взять из пиджака ключи заранее. Неужели в течение вечера он ни разу с места не вставал?.. А вообще вы мне подали новую мысль. Возможно, Павел Матвеевич как раз и застал зятя за этим занятием: он шарит по чужим карманам или уже вынимает ключи. И тут между ними возникает разговор… слово за слово… Павел Матвеевич о чем-то догадывается и спешит вслед за Борисом.
— А почему Павел нам с Анютой ничего не сказал?
— У него были на это причины.
— Какие?
— Дмитрий Алексеевич, когда-нибудь вы узнаете все, а пока не торопитесь.
— Хорошо. Что ж было дальше?
— Сколько времени занимает дорога на электричке от квартиры Черкасских до дачи?
— Они живут не очень далеко от Ждановской. Я-то всегда ездил в Отраду на машине… ну, примерно час с небольшим.
— А от них на машине?
— Ненамного быстрее… минут пятьдесят. Но при самых благоприятных для Павла обстоятельствах, допустим, сразу попалось такси до Ждановской, сразу подошла электричка, шла без остановок… он мог бы почти сравняться с Борисом во времени. Даже обогнать, если тот где-то прятал бы машину, например, в роще, шел бы оттуда пешком. Но что было дальше?
— Допустим, Борис опередил Павла Матвеевича. Спрятал машину где-то в кустах на обочине, прошел через рощу к заднему забору, проник в сад, открыл дверь… Ведь у него был ключ от дачи, не так ли?
— Он мог бы обойтись и без ключа. Мы ведь так и оставили окно в светелке открытым, все забыли, Люба умирала…
— Значит, все эти дни до понедельника окно оставалось открытым? Вот этим и мог воспользоваться ваш обаятельный Ника. Впрочем, сейчас не о нем. Итак, Борис зажег свет на кухне и спустился в погреб. В это время Павел Матвеевич идет со станции, входит в дом, видит свет, открытый люк и заглядывает в погреб…
— Дальше!
— Наверное, что-то очень страшное. Например, Борис не сразу замечает его и продолжает раскапывать картошку. Вот в дрожащем пламени свечи показался красный сарафан, руки в трупных пятнах, ноги, черное лицо. Перед ним убитая дочь — и надорванная психика не выдерживает. Он не в силах помешать, не в силах что-то поделать. Борис поднимает голову и видит, что в погреб заглядывает безумный. Борис это понимает, он должен быть уверен, что свидетель безумен, иначе он не пощадил бы и его. Может быть, Павел Матвеевич теряет сознание. Борис беспрепятственно выносит убитую из погреба, озирается в поисках какой-нибудь тряпки, хватает в светелке шаль, заворачивает тело и прежним путем возвращается к машине, стерев отпечатки пальцев с окна и прихватив по дороге из сарая лопату. И мчится куда-то в ночь по проселочным дорогам подальше от Отрады и где-то закапывает труп. Потом возвращается в Москву, ставит машину на место и уезжает к себе в невменяемом состоянии. «Все умерли, все кончено». Очнувшись, Павел Матвеевич ничего не помнит, кроме смутного ощущения ужаса, связанного с погребом. Он спускается вниз, садится на лавку, пытается вспомнить — и не может.
Я замолчал, самому тошно стало от картины, что я нарисовал. Наконец Дмитрий Алексеевич сказал отрывисто:
— Это невыносимо!
— Вы отказываетесь участвовать в этом? — взорвался я. — Вам невыносимы жестокость и грязь? Вам всем спокойнее думать, что девочка как-то незаметно и чистоплотно растворилась в космосе, а отец благородно, интеллигентно сошел с ума от любви к жене. Так вот не было же этого! Марусю кто-то задушил, и она, может быть, несколько дней валялась в куче гнилья, как падаль. И именно в погребе вы нашли ее отца. Совпадение? Нет, не верю. Не верю, что Павел Матвеевич сошел с ума на поминках. Не верю еще и потому, что где-то существуют и значат что-то совершенно реальное полевые лилии!
— Иван Арсеньевич, когда он заговорил о них там, в погребе, он был в ненормальном состоянии, уверяю вас.
— Он вспомнил о них раньше. И когда вспомнил, то собрал последние силы и поспешил к дочери. Эти лилии — какой-то знак, связующий два мира: его прежний, счастливый, и этот, в котором он живет теперь. Может быть, события развивались совсем не так, как я это изобразил. Может быть, он Бориса ни в чем и не заподозрил, а поехал в Отраду сам по себе, потому что что-то вспомнил. Только я не представляю — что. Вы ведь вместе с ним осматривали погреб?
— Он там ходил со свечкой, а я глядел сверху из кухни.
— В какой момент его поиски прервал крик Любови Андреевны из сада, то есть когда появился участковый?
Дмитрий Алексеевич зашептал как в лихорадке:
— Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!
— Спокойно! Ведь если б он увидел… даже не увидел, а уловил какой-то намек, что там его дочь, он бы не выскочил из погреба, он бы прежде убедился…
— Вне всякого сомнения!
— Тогда что же? Ну что, что, что?.. Надо мне еще раз там побывать… Знаете, я закрыл люк, оказался в полной тьме, запахло сырой землей — и словно какое-то воспоминание прошло по сердцу. С тех пор мучаюсь и не могу вспомнить… Ну не лилии же цвели в этой картошке!
— Вы полагаете, Павел поспешил на дачу, мучимый каким-то воспоминанием или ощущением…
— Не знаю, не могу представить! Он вдруг ни с того ни с сего говорит о полевых лилиях и срывается в Отраду. Вот он идет по улицам, входит в дом, зажигает свет на кухне, спускается в погреб. Свечка озаряет угол с картошкой. Он разгребает гнилье и видит свою дочь, и слышит шаги в светелке, на кухне, и замечает тень на земляном полу. Поднимает голову: в погреб заглядывает убийца.
— Но… кто?
— Вы были с Анютой на квартире Черкасских, она помнит, как вы до рассвета шагали взад-вперед по комнате. Петя в Ленинграде. Борис или актер.
— Иван Арсеньевич, — хрипло заговорил художник, — что-то мне от ваших сюрреалистических фантазий не по себе. Давайте уйдем отсюда.
Мы будто вырвались из-под темных столетних сводов на белый свет. Как переливалась, искрилась, вспыхивала солнечная рябь на воде, и густели жгучие небеса, и пылкий ветерок играл прозрачными березовыми светотенями. Но меня не отпускал дух сырой земли. Мы поравнялись с беседкой, я остановился, оглянулся на кресты и плиты, вдруг сказал:
— Все перебираю свои скудные запасы криминальных историй. В одном рассказе Честертона… не помню название… он с присущим ему блеском говорит… что-то вроде: «Где умный человек прячет камешек? На берегу моря. Где умный человек прячет лист? В лесу. А где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел», — я указал на старое кладбище. — Идеальное место для захоронения. И всего в километре от места убийства.
— Вы думаете, вам первому это пришло в голову? Следователь и без Честертона каждый камешек, каждый листик тут осмотрел с собакой. Исходили вдоль и поперек — никаких следов… — Лицо художника внезапно исказилось, и он закричал: — Что такое? Кто там?
Я обернулся на его взгляд: кусты сирени и шиповника шевелились на том берегу… кто-то шел?.. бежал?..
Дмитрий Алексеевич рванул мимо беседки к кустам, крича на ходу:
— Бегите в обход! Мы зажмем его с двух сторон в клещи!
Я помчался, не разбирая дороги, прижимая к груди здоровой рукой левую, в гипсе… Трава выше пояса… вот споткнулся о кочку… березы, камыши… вязкая топь… вырвался… сухой пригорок… дальше, быстрее… кладбищенская ограда… мне навстречу несется Дмитрий Алексеевич. Он отрицательно качнул головой, мгновенье мы стояли друг против друга, задыхаясь. Потом, не сговариваясь, побежали на ту сторону, где шевелились кусты.
Наверное, целый час мы прочесывали заросли по берегам пруда, кладбище, заглянули в рощу. Безрезультатно. Наш враг, если это был действительно враг, бесследно исчез.
Немного постояли под березами, приходя в себя от бешеной гонки.
— Иван Арсеньевич, — заговорил художник, — вы видели, как кусты шевелились?
— Видел.
— Точно видели?
— Да, видел.
— Слава Богу! А то я было подумал, что у меня от ваших кошмаров начались галлюцинации. Но вообще берегите себя.
— Вы тоже. Вы же теперь мой тайный свидетель. Займемся ловушкой?
Благодаря стараниям Верочки в нашей больнице обо мне сложилась благородная сплетня: одинокий, всеми брошенный член Союза писателей уединяется в парке для сочинения романа. «Просто так в наши дни мужчин не бросают, — многозначительно прокомментировала эти сведения Ирина Евгеньевна. — Про что роман?» — «Про любовь», — ответила Верочка. «Пусть сочиняет, не возражаю, — вынесла резолюцию хирург. — Но помнит: на утренних и вечерних обходах присутствие строго обязательно (намек на вечер, проведенный мною на даче Черкасских, после чего в больнице случился легкий, освежающий скандал). Вообще пациент очень нервный».
Итак, пережив утренний обход и хлебнув «какавы», я надел свою колониальную рубашку и удалился в парк сочинять. Оттуда через березовую рощу вышел на шоссе и направился к станции.
Слева совхозное поле пшеницы, дрожащее марево над ним, летучие тени и веселый вороний грай — говорят, так воронье веселится к дождю. Справа березы с довольно густым подлеском боярышника, сирени, бересклета… Одним словом, если туда загнать машину, с проселка она видна не будет.
Полное безлюдье, покой и безмятежность; мысль о том, что кто-то крадется за мной в кустах, кажется нелепой. Тем не менее, дойдя до первых отрадненских домов, я свернул в переулок, постоял у колодца, покурил, понаблюдал. Мимо по шоссе прошли две женщины с бидонами, пронесся на велосипеде мальчик, прошмыгнул рыжий кот… Становилось жарко. Тенистыми, заросшими травой проулочками я добрался до станции, где взял билет до Казанского и обратно.
В железнодорожный ад раскаленного асфальта, железобетона и скрежета я окунулся как-то вдруг, без подготовки. Контрасты возбуждают, я был возбужден и нервно колготился в нервной толпе возле телефонов-автоматов. Ворвавшись наконец в кабинку-парилку, позвонил Борису… занято… Нике… занято… Я упорствовал. Первым сдался Борис.
— Узнал. Прямо родной голос. Что вы тут делаете?
— По издательским делам отпустили до завтра.
— Книжечку пробиваете?
— Роман. Про вечную любовь. Если пробью — весь гонорар вложу в машину или в драгоценности. Как вы посоветуете?
— А идите-ка вы…
— А я и иду. В милицию. Сдаваться: не справился.
— Что? Прямо сейчас?
— Нет, на днях. Вот Дмитрий Алексеевич восстановит свою «Любовь вечернюю», вернет мой блокнот с данными…
— И тут любовь! У вас, у поклонников чистой красоты, одно и то же…
— Как? Вы ничего не слышали? У Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили. Кто-то украл портрет Любови Андреевны с дочерьми, помните?
— Что? — математик долго молчал. — Эту эстетскую штучку? Что за ерунда!
— Художник убит. Работает на закате в нашей дворянской беседке над портретом. Его закаты вдохновляют…
— А зачем ему понадобился ваш блокнот?
— Не знаю. У него какая-то странная идея, он скрывает…
— Не понимаю, зачем вы ему дали свой блокнот!
— Чего это вы так разволновались? Вы вот лучше скажите мне — в последний раз спрашиваю, — на что вы истратили деньги и где провели ту ночь?
— Неужели в последний?
— Да. В следующий раз вас уже будет допрашивать следователь.
— Это наконец невыносимо! — крикнул математик и швырнул трубку.
Потом отозвался и актер:
— Иван Арсеньевич! Счастлив! Вы в Москве?
— По издательским делам отпустили до завтра.
— Ну так ко мне?
— Некогда.
— Как там наши лилии?
— Пока в полной тьме. Слышали, у Дмитрия Алексеевича мастерскую обчистили?
— Боже мой! И «Паучка» увели?
— Какого «Паучка»?
— Он для меня написал — прелесть!
— Нет, украли только «Любовь вечернюю».
— Какую?.. А-а! Жуткая история. Вам не страшно?
— Я-то что! Художник убит. Сейчас восстанавливает эту самую «Любовь» по памяти.
— Так он в Москве?
— Нет, у нас, в дворянской беседке работает на закате. Его закаты вдохновляют. А я сдаюсь, иду в милицию.
— Как? Зачем?
— Не справился.
— Не торопитесь, подумаем вместе! — Актер помолчал, потом спросил сипло (куда-то исчезла чарующая напевность): — А меня тоже будут вызывать, как вы думаете?
— А как вы думаете? (Молчание.) Николай Ильич, вы же сами пожелали присоединиться.
Опять молчание.
— Нет, это невыносимо! И когда вы собираетесь?
— На днях. Как только Дмитрий Алексеевич вернет мне мой блокнот с данными.
— Вы ему отдали блокнот? Зачем?
— На время. Ему нужно для каких-то там деталей. Не знаю. Он скрывает.
— Иван Арсеньевич, давайте подождем!
— Чего? Смерти свидетеля?
Итак, подозреваемые сидят по домам (ах, отрадненские закаты! Пурпур, золото, зелень и синева небес!). Пока сидят. Путь свободен! Вперед!
Я вошел в прохладный гулкий вестибюль, куда не входил уже одиннадцать лет. Старушка вахтерша с любопытством изучила писательское удостоверение, вздохнула отчего-то и пропустила. Молодость вдруг нахлынула на меня ожиданием и надеждой. Какие надежды, какие ожидания? Опомнись, все ушло, разве что поймаю преступника, да и то сомнительно! Одинокий и всеми брошенный подошел я к лифту, вознесся на незабвенный девятый этаж. Аудитория 929. Вертер бросился навстречу.
— Здравствуй, Петя! Как успехи?
— Какие успехи?
— Экзамен сдал?
— А-а… пустячок! Зарубежка. Эдгар По с Бодлером попались.
— О, декаданс, символизм, сфера подсознательного… и какие у тебя с ними отношения?
— На пять.
— Удачно. Пойдем уединимся.
Мы вышли на лестницу, на ту самую лестницу, где я когда-то уединялся с девочкой с романо-германского и где три года назад Вертер выпрашивал злосчастные экзаменационные билеты.
— Ну, за тобой действительно следят? Или воображение играет?
— Не то чтобы… так мне кажется. Во всяком случае, мне звонили по телефону.
— Когда?
— После того четверга, в пятницу, в двенадцать ночи. Все уже легли… я имею в виду жену и ее родителей. А я занимался. Вдруг звонок. Выхожу в коридор, говорю: «Алло!» Кто-то спрашивает: «Это Петя?»
— Кто спрашивает?
— Черт его знает! Тихо-тихо, почти шепотом. Должно быть, через платок, голос какой-то придушенный. Я говорю: «Петя». И он заявляет: «Что ты видел и слышал три года назад шестого июля на даче Черкасских?» Я говорю: «Ничего». А он опять: «Расскажи, что ты видел и слышал, — так будет для тебя спокойнее». Представляете?
— А ты?
— А что я? Я сказал: «На крыльце посидел в тенечке и уехал в Ленинград. Ничего не знаю», — и повесил трубку.
— Молодец. Глядишь, с тобой еще можно будет пойти в разведку.
— Лучше не надо. Что мне теперь делать?
— Тебе — ничего. А вот у меня, чувствую, весь план к черту летит… Ладно, давай разберемся. Вспоминай. Борис: резкий, довольно тонкий голос… Дмитрий Алексеевич: горячий, страстный, чуть с хрипотцой… Актер: роскошный бас, редчайший… Ну?
— Так ведь шепот же!
— Голос-то хоть мужской?
— Наверное… Не знаю!
— Попробуем с другого конца. Твой новый телефон знали только Анюта и я. Дмитрию Алексеевичу я его продиктовал в субботу, а тебе звонили в пятницу…
— Да телефон я сам, дурак, дал.
— Кому?
— Актеру. Он спросил — я дал.
— При каких обстоятельствах?
— Когда мы яму закапывали… так тошно было. Я сказал, чтоб отвлечься, что я его по «Смерти в лицо» помню.
— Что такое «Смерть в лицо»?
— Фильм. Не видели?
— Нет.
— Боевик. Ничего. А он говорит, что сейчас в новом каком-то снимается. «Не хотите поприсутствовать?» Ну, интересно, конечно. И дал ему телефон.
— Кто еще слышал номер телефона?
— Все, кроме вас, могли слышать. Вы как раз дом осматривали.
— Петя, я ведь русским языком тогда сказал, что среди нас — убийца!
— Это убийца мне звонил?
— А кому еще ты нужен?.. Ладно, я тоже хорош, не сумел тебя прикрыть. Вообще-то я уверен, что никто тебя не тронет: нет смысла, и все же… Вот опять ты влез — и все идет насмарку!
— Иван Арсеньевич, — мужественно возразил Вертер, — не меняйте никаких планов из-за меня. Я продержусь. Постараюсь не оставаться один. Сейчас с ребятами на теннис, потом в бассейн, потом…
— Да, сегодня будь на людях, но вообще придется снять напряжение.
— А как?
— Василий Васильевич, бухгалтер наш, за меня сильно переживает. Он предложил пустить слух, что мои соседи по палате полностью в курсе и молчать не будут. Четверо тайных свидетелей, не считая меня, — какая уж тут тайна.
— А почему четверо? Я, бухгалтер и Игорь.
— И Дмитрий Алексеевич. Петя, ты видел в его мастерской портрет Любови Андреевны с дочерьми?
— Конечно. Я ж ему позировал три года назад. Портрет висит на самом видном месте, между окнами.
— Висел. Ты его рассматривал в деталях?
— Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… прямо бросается в глаза… неприятно.
— Портрет исчез в ту же ночь, когда тебе звонили.
— Ничего себе! А зачем он убийце?
— Дмитрию Алексеевичу тоже звонили той ночью, но просто молчали в трубку. Это-то и странно… если б его приняли за тайного свидетеля, как тебя, то принялись бы расспрашивать. Слушай, этот голос звучал угрожающе?
— Совсем нет. Меня как будто просили рассказать, просили как-то устало, почти безнадежно.
— Удивительно! Что же нужно убийце? Я его не понимаю… Как он сказал: «Что ты видел три года…»
— «И слышал».
— «И слышал». Интересно. Ты ведь ничего не слышал?
— Ничего.
— Допустим, он предполагает, что ты вернулся с речки раньше. Само убийство ты видеть не мог, он это понимает: с такими прямыми данными наши поиски уже б закончились. Но, значит, ты мог что-то слышать из открытого окна. Что именно? Голос убийцы? Полагаю, это был не шепот, ты б его узнал, искать опять было бы уже нечего. Крик Маруси? Их ссору? Какое-то имя, которое она произнесла? Какое-то слово… Нет, не понимаю… Мало данных: шаги и шепот… Ты единственный, кто их слышал. Ну, вспомни: шаги и шепот… Не соединяются? Никто не вспоминается?.. Ну, попробуй.
Петя вспоминал изо всех сил — напряженное лицо, чуть слышное бормотание:
— Кусты шевелились медленно-медленно… я под землей с Марусей… пауза… Вот пробежал из светелки над погребом в комнаты… легко, быстро… а шепот медленный, усталый, прошелестел безжизненно, словно совсем без интонации, знаете, словно текст прочитал, одинаково выделяя каждое слово…
— Ясно, боялся, что узнаешь. А с Дмитрием Алексеевичем и вовсе заговорить не рискнул… Или тот слишком хорошо знает голос, даже шепот убийцы, например, своего Ники… Или история с портретом гораздо сложнее, чем я думал. Кажется, я начинаю бояться за художника.
— Почему за художника?
— Почему за него, а не за тебя? — я улыбнулся. — Убийца знает, что твои сведения мне известны — я их сам выложил перед всей честной компанией, блокнотом махал… По телефону он хотел проверить, насколько ты осведомлен. А вот с Дмитрием Алексеевичем я просчитался. Видишь ли, я понадеялся, что не тебя, а его убийца принял за свидетеля… Но, во-первых, идти на такой риск: кража — не шутка… следы, свидетели и тому подобное — идти на такой риск, чтоб только попугать, глупо. А наш убийца не глуп. Он сообразил, кто настоящий свидетель, и принялся за тебя. Это во-вторых. А в-третьих, сам портрет, точнее, твое ощущение от него.
— Да, тяжелое, даже страшное… Но ведь это только потому, что я уже знал, что там изображена мертвая… Это красное пятно, этот красный сарафан… как я его забрасывал картошкой… Господи, Иван Арсеньевич! Раскройте вы поскорей это дело, ведь невыносимо…
— Не бойся, Петр, сегодня же объявится толпа свидетелей.
— Да я не об этом. Я уже, кажется, перебоялся… просто невыносимо.
— Убийце тоже невыносимо, недаром он так мечется. Он тоже знает, что там изображена убитая — им убитая! — он тоже, наверное, видел красное пятно в гнилой картошке. Но он знает что-то еще, он видит что-то еще на этом портрете и крадет его. И конечно, это что-то должен знать сам создатель, сам художник, понимаешь? Дмитрий Алексеевич знает… может быть, какая-то деталь, подробность, сочетание красок… какое-то воспоминание или ощущение — что он вложил в свою работу? Он писал самых близких ему людей, он что-то знает подсознательно, но не отдает себе в этом отчета. Пока не отдает. Но вдруг вспомнит?.. Возможно, это мои фантазии, но зачем красть портрет? А возможно, художник представляет опасность для убийцы, и я боюсь за него. Итак, с нашим планом покончено.
— А что за план?
— Предполагалась ловушка. У нас там, знаешь, тоже кусты шевелятся… И ведь хотел я взглянуть на этот портрет, но не успел. На сеансах присутствовали математик и актер. Надо мне побывать в мастерской, если… Поглядим, что будет сегодня.
— Ну вот, ловушка не состоится, объявятся свидетели, убийца притаится — и как же мы тогда его поймаем?
— Будем искать другие пути. Один у меня уже намечен.
— Какой?
— Более спокойный — научный. Когда у тебя последний экзамен?
— В субботу.
— Что сдаешь?
— Историческую грамматику.
— Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.
…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто клюнет во второй раз, а мой настоящий потрепанный исписанный блокнот — я ничем не рисковал: легче, наверное, разобраться в шумерской клинописи, чем в моей кривописи. Как человек творческий, рассеянный, Дмитрий Алексеевич будет иногда отлучаться, например, за сигаретами, издавая при этом громкие раздраженные восклицания на свой счет. Что же касается частного сыщика, то он будет находиться неподалеку — в полуразрушенном склепе семейства Шуваловых: отличный наблюдательный пункт.
Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек — восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.
Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел — и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.
— Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?
— Да.
— Он запирается?
— Просто снаружи на щеколду.
— Три года назад ни одна лопата не пропала?
— Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.
— А сейчас сколько?
Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:
— Там три лопаты.
Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.
— Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.
— Для кого?
— Ну не для меня же.
— Бросьте! Кому я нужен?
— В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.
— Вот мы и проверим. Если есть смысл — убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.
— Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.
Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.
— Иван Арсеньевич, вы — сюрреалист, ваш метод — чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!
— Сны сыграли свою роль… — неопределенно отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» — Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдет? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.
— Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить — странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.
— Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределенное ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.
— И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…
— Поедете и исполните одно мое поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражами. Мы снимаем напряжение.
— Каким образом?
— В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно — неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и все знают.
— Но ведь это неправда?
— Это правда. Василий Васильевич и Игорек — мои помощники и — чуть что — молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот еще: я хочу побывать в вашей мастерской.
— Да пожалуйста! Когда?
— Потом договоримся. А сейчас уезжайте.
— Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!
— Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас — именно в реальности. И я не до-пушу, по мере своих сил, чтобы все это и кончилось ужасом.
— Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.
— А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.
Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.
— Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.
— Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчиненный. Извольте в Москву на спецзадание!
— Когда я могу вернуться?
— Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?
Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:
— Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привез девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали ее театральные друзья — по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты — серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я ее удержал.
Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжелая страсть. Он любил. Я завидовал.
— А как она вышла замуж за Бориса? — не удержался я и от второго лишнего вопроса.
Он увидел ее на улице, выследил. И стал ходить — долго и упорно. Он ее, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну, не дано этого дара в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.
— Теперь она так не считает?
Художник тонко улыбнулся:
— Теперь она так не считает.
— Дмитрий Алексеевич, а как вы полагаете, что сделал бы Борис, если б тогда узнал о вас с ней?
— Ну, на это у меня воображения не хватает! — он засмеялся. — Воображение, Иван Арсеньевич, это по вашей части, это уже ваш чудесный… нет!.. чудовищный дар. Вы ведь свидетеля можете запугать и черт знает чего от него добиться… Ну, что там с Борисом?.. чьи-то шаги… кто-то заглядывает, чье-то безумие и чья-то смерть!.. А я человек простой и поехал на спецзадание. Будьте осторожны, я прошу вас… я как-то к вам привязался. И заката сегодня не будет — гарантирую. Парит. Ночью наверняка грянет гроза.
Мы взглянули вверх. Прямо над нами неподвижно летело лиловое облачко… вон еще одно… и еще… белый свет томительно темнел и сгущался, становилось трудно дышать.
Заката, золота и пурпура действительно не было. Но беседка была, был блокнот и белесые сумерки. Я понимал, что дважды одна приманка вряд ли сработает, но я ждал… чего я, собственно, ждал?.. Вот зашевелятся кусты, и я успею перехватить… ну, не перехватить, ладно, с моей рукой… успею что-то заметить, хоть силуэт, край одежды, ощутить чье-то дыхание, испуг и ярость… Я ждал, потом забыл обо всем, задумавшись уныло и безнадежно («Теперь она так не считает!»), так что самому стало наконец противно. Встряхнулся. Надо заниматься делом.
Итак, четверг, семнадцатое июля. День знаменательный, в каком-то отношении даже роковой: я вспугнул убийцу и заставил его действовать.
С чудовищным воображением я ставлю себя на его место. Вот он бежит через березовую рощу, что-то упустил, возвращается, лезет в окно… Убитая исчезла бесследно! Непостижимый ужас. Он на этом не успокаивается, не может успокоиться: тело необходимо найти и закопать.
Свидетелем каких-то действий убийцы, возможно, становится Павел Матвеевич. Но его опасаться нечего. Вообще опасаться нечего: никаких улик, никаких доказательств, никаких свидетелей на следствии не всплывает. Убийца мог бы вздохнуть спокойно и постараться все забыть, как страшный сон — кабы не одна загадка, которая временами, наверное, все же должна была мучить его: каким образом тело оказалось в погребе? Значит, существует в этом мире человек, который незнамо с какой целью влез в это преступление и помог убийце — человек, который наверняка что-то знает, но молчит, не шантажирует. Убийца ощущает незримую, неуловимую зависимость от него.
Проходит три года. Шесть человек в саду Черкасских. Частный сыщик намекает на тайного свидетеля и приводит неоспоримые доказательства его существования: время, место, способ убийства, золотой браслет с рубинами. Что при этом должен подумать убийца: неужели всплыл тот самый его таинственный «благодетель» и наконец заговорил? Или «благодетель» и свидетель — разные лица и по-разному замешаны в преступлении? Впрочем, думать убийце особенно некогда. Художник уговаривает сыщика немедленно, в сопровождении всех действующих лиц, отправиться в милицию и предъявить блокнот с данными об этих свидетелях-благодетелях. К счастью, сыщик отказывается это сделать, и убийца понимает: никаких прямых данных о нем пока что нет, одни подозрения. Тогда чего он боится? Не чего (все улики и следы давно уничтожены, он наверняка избавился от браслета и уже невозможно отыскать труп), он боится не чего, а кого — именно: своего неведомого «благодетеля», поскольку не понимает смысла его действий.
На роль свидетеля среди присутствующих как будто годятся двое: юноша, который околачивался на даче в самое горячее время, и художник, давно копавший это дело и теперь из трусости готовый бежать в милицию.
Ночью в роще я допрашиваю Бориса, актер подслушивает. Они оба знают от меня, что в субботу в двенадцать я буду ждать математика в беседке, наверняка с блокнотом: я с ним не расставался на допросах. И преступник совершает следующие действия: расспрашивает Петю, звонит художнику, крадет блокнот и картину.
Кража блокнота логична и понятна.
Звонок Пете… словечко «слышал» не дает мне покоя (должно быть, и убийце). Из того, что я выложил подозреваемым в тот четверг, следует, что свидетель видел, а не слышал. Видеть он мог последствия преступления — мертвое тело, а слышать — живые голоса из открытого окна. Именно это, видно, беспокоит убийцу, этого признания он добивался от Пети.
Ночные звонки Дмитрию Алексеевичу. Почему убийца не заговорил? Хотел просто попугать? Или не решился подать голос, слишком знакомый свидетелю?
Кража портрета пока что совершенно необъяснима. Но меня она почему-то очень тревожит, возможно, повлияло тягостное Петино впечатление. Придется побывать в мастерской и расспросить Дмитрия Алексеевича (вот что меня тревожит! не портрет, а сам художник, точнее, опасность, которая, я почти уверен, ему грозит)… так вот, надо расспросить Дмитрия Алексеевича о сеансах, на которых он писал свою загадочную «Любовь вечернюю».
Кажется, из всего этого можно сделать вывод: преступление совершено одним из тех, кто присутствовал на даче в вечер четверга. И как у убийцы есть два предполагаемых свидетеля, так и у сыщика соответственно два предполагаемых преступника. Дмитрия Алексеевича и Петю я отношу к первому разряду (хотя бы потому, что они не могли украсть блокнот), Бориса и Нику — ко второму. Анюту исключаю вообще, безо всяких доказательств, доверяясь интуиции.
Борис. Именно после разговора с ним (а может быть, за ним?) Павел Матвеевич поспешил в Отраду. Я только не понимаю, зачем он рассказал о браслете… Вот зачем (ответил мне мой внутренний голос) — он расставил тебе ловушку, и ты в нее попался.
Допустим, он хочет проверить, что я знаю, и дает мне ложные сведения об этом браслете с рубинами: на самом деле, может, он серебряный с сапфирами или платиновый с изумрудами и т. п. Я при всех повторяю его описание и тем самым подтверждаю: о браслете мне известно только с его слов. Борис имел возможность вернуться в беседку и украсть блокнот.
Ника. Что значат слова Анюты: «Поинтересуйтесь у Ники, зачем он ездил на сеансы нашего портрета. И не верьте ему»? В его распоряжении было трое суток (и открытое окно), чтобы осмотреть дом и вывезти труп. Правда, если признать, что все это проделал не Борис, а Ника, непонятным становится поведение Павла Матвеевича, его поездка в Отраду ночью. Но, во-первых, могло случиться роковое совпадение: актер и отец убитой случайно встретились на даче именно в ту ночь. Во-вторых, если убийца Ника, можно поверить показаниям Бориса, что у Павла Матвеевича еще в прихожей начался безумный бред. И вот уже три года, как эти загадочные полевые лилии…
Тут я не увидел, не услышал, а как будто почувствовал, что на берегу, совсем близко, зашевелились кусты… кто-то идет? Выскочил из беседки и нырнул в предгрозовые тяжелые заросли, услышал отчаянный крик: «Иван Арсеньевич!», тотчас вынырнул, у меня пропала охота продолжать погоню, впрочем, я что-то не понял, я что-то… Верочка кричала, запыхавшись, возле самой беседки:
— Иван Арсеньевич! Обход! Скорей! Уже в третьей палате!
Ударили первые дождевые капли, засверкало и грянуло… Небесный гнев! Не помню, как мы пробежали лужок с ромашками и венериными башмачками, кленовую аллею, поднялись по ступенькам — и я очутился прямо в объятиях Ирины Евгеньевны в окружении свиты, шествующей по коридору. Меня журили строго, но по-матерински («Хотите остаться калекой? У вас вся жизнь впереди!», «Нервы, молодой человек, нервы!»). Я оправдывался, ссылаясь на законы художественного творчества, в том смысле, что «мы рождены для вдохновенья, для звуков сладких и молитв»… впрочем, не помню, ничего не помню. Гроза бушевала до рассвета, я убеждал себя, что ошибся… мираж, оптический обман: ну разве можно различить в сумеречной зелени мелькнувшее зеленое пятно — пышный подол сарафана из ситца? Нельзя! На рассвете я себя в этом почти убедил.
Вчера на рассвете я себя почти убедил, что Анюта не могла быть в кустах возле беседки. Она пришла после обеда в бледно-голубом платье, в том самом платье, в котором я увидел ее в первый раз. «Вот если бы она была в голубом, — размышлял я, наблюдая за ней, — или в джинсах, я б точно рассмотрел, а так… ошибся, конечно!» Я приободрился и робко спросил:
— Какая гроза страшная была, правда?
— Я не боюсь, — процедила она, не оборачиваясь.
— Но в лесу все-таки как-то не по себе. Эти вспышки…
Анюта наконец обернулась — чистые правдивые небесные глаза.
— Не знаю, что творилось в лесу, я не выходила из дому, и она ушла, не попрощавшись.
Врет! Я почувствовал, что она врет. Зачем? Кому она помогает? Да ведь не может быть!.. А чудовищное воображение — будь оно проклято! — уже работало. Она оставляет сестру на речке и едет в Москву к своему любовнику. «Только с тобой я чувствую себя настоящей женщиной!» Стоило мне подумать о ней или увидеть… Ну ладно. Она едет к своему любовнику, но что-то тревожит ее… Ее тревожат слова Маруси: «Не оставляй меня одну, я боюсь». Возвращается в Отраду. Пляж. Их место на Свирке. Дача. Еще из сада она видит открытое окно и свет. Вот она проникает в светелку… быстрые легкие шаги над погребом, где притаился Петя… Господи, да что это я! Ведь в окно влез убийца! Убийца, а не Анюта, у нее есть ключ, и она не могла задушить свою сестру!
Я ничего не знаю о ней, я совсем ею не занимался. Точнее, я все время ею занимался, но совсем не в том смысле: я никак не связывал ее с преступлением. Как она сказала: «Ни муж, ни Митя мне и тогда не были нужны, а теперь подавно». А ведь это вранье — может быть, не только по отношению к художнику (он живет у нее на даче!), но и к мужу… Может быть, она догадывалась о нем с Марусей, пережила потрясение, а потом помогла ему замести следы. Она его пожалела (страшнее нет бездны, чем душа человеческая!). А вдруг расстрел?
Допустим, она о чем-то догадывалась, и слова Маруси: «Я боюсь» заставили ее вернуться в Отраду. Сестру она не нашла, ощутила тревогу, увидела открытое окно, свет, а возможно, еще какие-то детали и следы, о которых мне неизвестно, которые она уничтожила. Она спешит в Москву, но не может разыскать Бориса, она бросается к Дмитрию Алексеевичу, но у того сидит посторонний. В десять часов она уезжает не на вокзал — на электричку она опоздать не могла, последняя уходит в первом часу, — а к мужу. Происходит объяснение, и они вдвоем вводят в заблуждение следствие (и теперешний ее намек на актера?). Три года спустя она приказывает Дмитрию Алексеевичу ничего мне не рассказывать, вообще со мной не связываться. Она мне не доверяет, то есть боится, что я раскрою ее игру? Нечего себя обманывать: я отчетливо видел зеленый сарафан в листве.
Дмитрий Алексеевич заглянул к нам вечером на минутку доложить, что задание выполнено.
— Дмитрий Алексеевич, вы ведь Анюту в наши ловушки не посвящали, надеюсь?
— Ну что вы! Она ничего не знает. Зачем волновать?
— Правильно. Как вы смотрите на то, чтоб завтра съездить к вам в мастерскую?
— Когда вам угодно. Лишь бы все это поскорее раскрылось и кончилось.
Он ждал меня утром на шоссе. Машина — довольно старая «Волга» цвета морской волны — стояла на обочине возле мощного дуплистого дуба, одиноко возвышавшегося над полем пшеницы. Миновали совхоз, выехали на магистраль, ведущую в Москву, и понеслись в смрадном автомобильном потоке. Я сказал:
— Ночью движение, конечно, гораздо тише. И наверняка он повернул не на Москву, а в противоположном направлении. Проселочных дорог тут хватает.
— Кто «он»?
— Наверное тот, кто позаимствовал у вас ключи из пиджака.
— Иван Арсеньевич, я не уверен, что сам не оставил их в машине. Кажется… а ведь правда не оставлял! — воскликнул вдруг Дмитрий Алексеевич. — Вспомнил! Когда мы вернулись с кладбища, Анюта с Павлом и Борис вышли из машины, а я еще возился, закрывал и догнал их уже в подъезде. Точно! Вообще фантастика какая-то.
— Никакая не фантастика. В понедельник милиция в погребе тело не нашла. На днях я к вам приеду на дачу, спущусь туда еще раз.
— А я видеть этот погреб не могу после Павла, а теперь тем более! И как убийце пришло в голову спрятать там тело? Ведь понятно, что найдут.
— Так ведь не нашли. Может, его в погребе спрятал не убийца.
— Вы полагаете, у него был сообщник? Но это невероятно!
— Дмитрий Алексеевич, чем больше я занимаюсь этим делом, тем более невероятным оно мне представляется. И неизвестно еще, что нас ждет впереди.
Нас ждал трехэтажный дом в стиле модерн начала века с затейливыми лепными выкрутасами по фасаду, высокими стрельчатыми окнами, овальной аркой. Оставив машину в узком, стиснутом домами переулке, мы прошли через гулкий с кошачьей вонью тоннель во двор — тоже узкий, заасфальтированный, без единого деревца.
— Вон мои окна на втором этаже, а наверху мастерская, видите?.. Тесно, неудобно, но — привык, ничего уже не хочу в своей жизни менять.
Обшарпанные грязные стены (по контрасту с благолепным фасадом), ржавая пожарная лестница… да, легко взобраться, окно рядом. Но представить, что Борис карабкается по ней ночью… действительно, абсурд. И тревога. Как только я вспоминал о портрете, меня охватывала тревога. А правда, поскорее бы все это кончилось.
Сначала мы зашли в квартиру. Темноватые комнаты, тяжелые портьеры, чудесный узорный паркет, одним словом, старинные покои. Художник явно прибеднялся: чего уж тут менять, жить тут да жить, тихо, уютно… но тревога не унималась. Книги, книги (и какие! завидую). Картины на стенах…
— Это все не мое. Пока работаю, горю, а закончу — сразу стараюсь избавиться. Неинтересно, скучно, надоедает.
— Знакомое чувство. Перечитывать себя неохота.
Мы поднялись на третий этаж. Дмитрий Алексеевич продемонстрировал, как открывается замок перочинным ножом. Я попробовал — получилось. Но представить себе крадущегося с ножом по лестнице Бориса… как будто это на него непохоже. Вот Ника… мелькнула усмешечка в прозрачных глазах… Нику представить легко (Дмитрий Алексеевич выходит за сигаретами, актер мгновенно подскакивает к «Любви вечерней», хватает, прячет в сумку… шаги художника. «Знаешь, Митя, мне уже пора. Подбросишь домой, а?»), Нику в любой роли представить легко. Впрочем, если в портрете таится опасность, хоть тень опасности, можно пойти на все — и на пожарную лестницу, и на взлом — для убийцы все роли хороши.
Просторная высокая комната, метров шестьдесят, не меньше, почти без мебели: два круглых столика на витых ножках, кресла, расписная китайская ширма в углу, за ней край тахты, полки, папки, тюбики, баночки, мольберт, холсты, кисти и так далее. Гвоздь в простенке… взгляд в окно — мрачноватая яма московского дворика… пестрое великолепие картин в разнообразных рамах — «Это не мое» — золото и пурпур икон… «А вот это мое» — на белом фоне букет белых искусственных роз в вазе. Я смотрел и дивился: стеклянная прозрачность и легчайшая пыль на потускневших лепестках, тончайшие штрихи паутины, намек на паутину меж проволочных стеблей и бумажных бутонов, а в одном из них притаился крошечный, черный, мохнатый, неправдоподобно живой паучок. Да-а… вот это мастерство, вот это тоска!
— Забавно? — художник закурил, опустился в кресло, я последовал его примеру. — Вообще-то для меня характерно буйство красок, как выражаются критики. Ну, сколько ж можно буйствовать, годы не те… Ника в восторге, это по его заказу подарок ко дню рождения.
— Дмитрий Алексеевич, как вы расцениваете такое признание: «Я игрок по натуре»? Какие качества эта черта, по-вашему, предполагает?
Он ответил сразу, без раздумий:
— Азарт и усмешку. Стремление дойти до крайности, забавляться опасностью, не думая о последствиях, наоборот, риск еще больше возбуждает. В экстремальной ситуации — игра с жизнью и смертью: рассудок подавлен страстью.
— А теперь расскажите, как Ника попал на ваши сеансы. Я так понял, что он специально приезжал, ради Маруси.
— Это он вам дал понять? — удивился художник. — Странно. Он ничего не знал, заехал ко мне случайно — я только приступил к работе.
— Случайно? А не Маруся ли предупредила его о сеансах?
— Сопоставляйте сами. В феврале я как-то заехал к Черкасским. Павел поил Любу лекарствами, сложный состав. И я понял внезапно, что больше нельзя откладывать. Я Бог знает еще когда задумал этот портрет, как бы не опоздать…
Как бы не опоздать! Вот она — «Любовь вечерняя». В основе замысла: мелькнувшая мысль о смерти и о ее преодолении — в любви… вечер, закат, книга, пылающая роза и золотая сеть. Название всему этому придумал Ника.
— Ну, объявил нашим дамам. Люба сразу согласилась. «Память будет дочкам». Это было где-то в середине недели, а к воскресенью я подготовил доску, и они приехали ко мне. И тут появился Ника.
— Он ведь собирался отшлифовать алмаз.
— Опоздал. Маруся уже передумала.
— Вот как? А когда именно она заговорила об университете?
— Да вот когда я заезжал, насчет портрета договорился. Мне этот день еще и потому запомнился.
— И сколько это времени прошло после спектакля? То есть после второго февраля?
— Давайте я расскажу все по порядку, — Дмитрий Алексеевич улыбнулся задумчиво, заговорил медленно, вспоминая: — Стояла зима, холодная и пушистая. В январе мне позвонила Люба, попросила взять из театра костюмы: Маруся будет играть Наташу Ростову. Я все продумал. Две сцены ночью, у окна и приход к князю Андрею длинное белое платье, вышитое гладью. А между ними русская пляска — по контрасту: яркое пятно, коричневый бархат и пунцовая шаль. Я как раз оформлял один спектакль, переговорил с костюмершей, забрал костюмы и встретил в театре Нику. Мы вместе вышли, и вдруг мне пришла в голову идея показать ему Марусю. С его опытом и связями он бы чудеса сотворил. Ника, естественно, заартачился: «Эти бездарные девицы мне вот так вот…» Я не разубеждал, я готовил ему сюрприз. Уже в первой сцене, когда она вышла, встала у воображаемого окна и сказала что-то вроде: «Соня, какая ночь!..» Ну, это трудно передать, это надо сыграть… даже не сыграть, а прожить… эту юность, прелесть и восторг! Одним словом, я почувствовал, как Ника вздрогнул и насторожился. Мне не надо было его уговаривать, он сам тут же после спектакля доложил Марусе, что счастлив будет с нею позаниматься.
— Все были счастливы с нею позаниматься! — вставил я. — Этот спектакль… вы хорошо его помните?
— Еще бы! Последний. Всех охватило возбуждение, ее вызывали, в общем, успех, триумф. Тут я впервые увидел Петю: он преподнес ей на сцене букет белых цветов…
— Да? Мне он сказал, что в апреле после каникул чуть ли не впервые с ней заговорил.
— А вы ему больше верьте, — заметил Дмитрий Алексеевич. — Он преподнес ей нарциссы. Видимо, тогда у них все и началось.
— Началась тогда, на спектакле, я уверен, но не с ним.
— Не знаю. Я запомнил его. Она взяла цветы и поцеловала Вертера. А дня через три примерно я заехал к Черкасским и задумал портрет. Там были Анюта с Борисом, сцены, женская половина в волнении: девочка решила посвятить себя науке. Я возражал и раздражался, Павел посмеивался. Он никогда ни на кого не давил, он любил их безумно…
— Всего три дня, Дмитрий Алексеевич! И так подчиниться, так полюбить какого-то монстра… — я все больше и больше волновался, я чувствовал, что мы подходим к главному — к завязке, к истоку, к мотивам преступления.
— Мне кажется, Иван Арсеньевич, у вас несколько неверное представление об этой истории. По-моему, она не полюбила — вот в чем дело.
— Но Петя утверждает…
— На вашем месте я бы не слишком доверял Пете. Пусть он не убийца, но с ним все не так-то просто. Я много думал над этим, анализировал. И мне кажется, любила она все-таки его, а не монстра — потому и погибла.
— Вы хотите сказать, что она не ответила на чувства, и он…
— Ну да. А какая еще могла быть причина? Вот представьте. Она, так сказать, не отвечает на чувства — и в то же самое время маячит в саду, заглядывает в окно юный поклонник.
— А дальше?
Понятия не имею. Но совпадение нехорошее, правда?
— Но из-за этого задушить…
— Согласен. Вряд ли только из-за этого. Поклонников у нее была тьма. Потому и говорю: должно быть, Вертер сыграл более значительную роль, чем нам представляется.
— Голова кругом идет, — признался я. — Роли, игры, игры, роли — где же истина? Хотелось бы мне хоть на мгновенье заглянуть в душу убийцы.
— Вы думаете, там истина? Там ослепление, ужас и тьма.
— Но ведь была же минута, может быть, секунда, граница между светом и тьмою, которую он посмел переступить.
— Как теперь выражаются, пограничная ситуация. Посмел переступить и наказать.
— Вот оно — своеволие! То есть свобода только для себя, самоутверждение за счет других. Если не мне, так и никому — лучше смерть!
Зазвонил телефон. Художник поднялся, подошел, взял трубку.
— Алло!.. Алло!.. Не слышно, перезвоните! — Вернулся, сел, как прежде, в кресло, пробормотал: — Напрасно отказались от ловушки, сейчас бы не гадали, а знали.
— И частенько вам вот так звонят и молчат?
Он вопросительно взглянул на меня.
— Вы думаете… Да нет, наверняка что-то на линии не сработало. Нашим общим друзьям известно, что я живу сейчас на даче. Может, чайку или кофе? Что хотите?
— Если можно, чаю.
— Я сюда принесу. А вы пока входите в атмосферу, осваивайтесь.
Дмитрий Алексеевич вышел. Я задумался, пытаясь определить причины неутихающей тревоги: нервы никуда, телефонный звонок чуть не вывел из равновесия. А тогда за окном, может быть, шел снег, они сидели в том углу, где сейчас пустой мольберт: Любовь Андреевна и две дочки. Чувствовала ли она, что ее девочек, ее красавиц, окружает опасность? Уверен, что да. Наверное, она знала, что недолго ей уже заботиться и любоваться на них. «Память будет дочкам» — «Любовь вечерняя». Белые одежды, золотая сеть. Анюта в голубом (зеленое в предгрозовой зелени! Боже мой! Что она скрывает? Что связывает ее с убийцей? Жалость?.. Ладно, это потом). Маруся в той самой пунцовой шали, в которой она играла Наташу Ростову и которая истлевает теперь где-нибудь в сырой земле. Трое мужчин — художник за мольбертом, актер и математик. Сидели, должно быть, в креслах, курили, наблюдали. Среди них кто-то… неправдоподобно живой паучок в белых бутонах. Юный Вертер подарил Наташе Ростовой белый букет, она поцеловала его. Все это он от меня скрыл. А позже, осенью, вдруг увидел портрет. «Я вообще на него не смотрел. Там Маруся в чем-то красном… неприятно». Спортивного Петю, взлетающего по ржавой лестнице, представить…
— А вот и чай!
Дмитрий Алексеевич возник с чайником и фарфоровым чайничком, взял с полки чашки, сахар и мед. Душистый парок поплыл по комнате, и вновь зазвонил телефон. Художник поднял трубку, повторилось давешнее.
— Однако действует на нервы, Дмитрий Алексеевич! Проверю-ка я, что там поделывают наши клиенты.
Бориса и Пети дома не было. Актер откликнулся:
— Иван Арсеньевич! Вы опять в Москве?
— Мы с Дмитрием Алексеевичем у него в мастерской.
— Это очень кстати. Я хочу забрать своего «Паучка». Боюсь, он следующая жертва.
Я передал трубку художнику со словами «Пусть приедет», он послушал и сказал сухо:
— Приезжай и забирай. Мне твой «Паучок» надоел… Да и Ника надоел, — проворчал он, усаживаясь. — Сумели вы, Иван Арсеньевич, заразить меня подозрениями.
Час спустя актер появился; тихая, доверчивая атмосфера сразу изменилась: шум, блеск, «ужимки и прыжки». Я был настроен недоброжелательно.
— Иван Арсеньевич, — сказал Ника, принимаясь за чай, — вам ни о чем не говорит такое название — «царские кудри»?
— Цветок?
— Совершенно верно. Наши отечественные полевые лилии. Испокон веков, оказывается, процветали в средней полосе. Возможно, в каком-нибудь потаенном месте еще остались. Цветы крупные, на длинных стеблях, метра полтора высотой.
— А окраска?
— Довольно зловещая: грязно-пурпурными темными пятнами. Мить, не помнишь, росли такие на даче Черкасских?
— По-моему, нет… Пурпурные, полтора метра… Нет, я б запомнил.
— Нет, — с удовлетворением повторил Ника. — Так я и думал. Доктор говорит не о цветочках. Иван Арсеньевич, надо копать с погреба. Доктор в погребе — концовка и тайна этой истории.
— Это концовка, — подтвердил я, внимательно наблюдая за актером. — А начало: Наташа Ростова на школьной сцене.
— Не вижу связи.
— Убийца, наверное, видит.
— Но я же не убийца, — Ника засмеялся. — Он охотится за нашим художником. Напрасно. Я бы на его месте занялся юношей на крылечке. Он ведь свидетель, а? Ну, будьте откровенны, сыщик, здесь все свои.
— И как бы вы занялись этим юношей?
— Будь я убийцей, — вкрадчиво и сладострастно начал актер, — я бы прежде всего узнал его телефон, позвонил и, изменив голос, поинтересовался, что тот видел и слышал в день убийства на даче Черкасских.
— А если б тот отказался ответить?
Ника пожал плечами:
— Тогда остается один выход — убрать свидетеля. Так ведь следует по законам жанра? — Помолчал и добавил мечтательно. — Неплохое название для детективного романа — «Смерть свидетеля».
— Банально. И вообще, Николай Ильич, вы бы этого не сделали. Кто б там ни был этот свидетель — его сведения имеются у сыщика.
— Прекрасная идея. Убирается сыщик с блокнотом. Свидетель — и так, судя по всему, великий молчальник — умолкнет навсегда. Иван Арсеньевич, берегитесь! Серьезно предупреждаю.
— Спасибо. А связь между сценой и погребом вот какая. Кто-то увлекся Наташей Ростовой, а поплатилась за это не только она, но и ее мать и отец.
— Так вы полагаете, на спектакле…
— Полагаю. Объясните, от кого вы узнали, что Маруся будет позировать Дмитрию Алексеевичу?
— От него, от кого же. Мить, я ведь от тебя узнал?
— Не от меня.
— Разве?.. От тебя, от тебя. Ты забыл.
— Я ничего не забыл.
— Давайте вспоминать вместе. Николай Ильич, вы прибыли на первый же сеанс?
— Ну да. Сидел в этом кресле, в котором сейчас сижу, а женщины располагались вон в том углу, где мольберт. Митя между нами. То есть я видел сразу и картину и натуру. Вот появились первые мазки, пятна, какие-то неясные еще контуры, потом проступили лица…
— Вы присутствовали и на втором сеансе?
— Да. Увлекательное занятие: из хаоса создается мир.
— И было в этом мире что-то такое, что могло встревожить убийцу, как по-вашему?
— По-моему… — начал Ника, его голос внезапно осип. — Я не знаю.
— Вы ведь придумали название? «Любовь вечерняя». Какую любовь вы имели в виду?
— М-материнскую… — он отвел глаза и вдруг поднялся, подхватил свою черную сумку с пола. — В общем, закат, вечер, мать… понятно. А мне уже пора. Ждут на телевидении…
— Николай Ильич, — сказал я вдогонку, — так для кого же все-таки портрет представлял опасность?
— Митька прав, я ничего не помню.
— «Паучка» своего забыли!
— В другой раз, не к спеху! — ответил Ника с порога и исчез.
Мы с художником в жгучем недоумении уставились друг на друга.
— А за что Отелло задушил Дездемону? — спросил Игорек.
Вопрос повис в больничной тишине, за окном жаркий день незаметно переходил в душный вечер, и звонко копошились воробьи в кустах сирени.
— Недоразумение вышло, — отрывисто отозвался Василий Васильевич. — Один гад ее оговорил. Средневековье — нравы жестокие. Да оно и теперь как-то не легчает. Сидит в человеке зверь.
— А с виду не подумаешь, да, дядя Вась? Шикарный мужик. Но когда он насчет болезни заюлил, я сразу про него догадался.
— Как же, догадался ты. Но похоже, правда, что он.
— Отелло, гад. Или Борис. Кто-то из них. Анюта отпала, признаю…
«Отпала»! Знали бы они. Вчера она с усмешкой отвечала на мои мимоходом заданные, незначительные вопросы. Да, в больницу она всегда ездит на автобусе, садится у магазина, где покупает продукты. «Нет, через рощу я не хожу, папа любит свежее молоко». Во вторник она приезжала к отцу утром, так что на закате возле беседки делать ей было абсолютно нечего. И все же она была там. Наваждение! Все безнадежно запуталось и перепуталось в бедной моей голове. Анюта в кустах, Борис с браслетом, Вертер с букетом, Ника и «Любовь вечерняя». Беспорядочные, безобразные пятна и мазки проступали во тьме — цельной картины не складывалось. Но в этом хаосе, путанице и абсурде я смутно ощущал целенаправленное движение чужой воли, отчаянной и непреклонной. Казалось, вот-вот появится кто-то — и хаос превратится…
Дверь тихо отворилась, и в палату вошел Петя (ах да, он же сегодня сдал последний экзамен). Поздоровался, сел на табурет против моей койки и сказал озабоченно:
— Иван Арсеньевич, надо посоветоваться.
— С исторической грамматикой справился?
— На четыре. Иван Арсеньевич, я хочу спросить…
— И я хочу. Петя, как ты все-таки относился к Марусе? Может, раскроешь тайну?
— А что?
— А то. По твоим словам, первого апреля, когда она подошла к тебе с просьбой насчет занятий, ты чуть не впервые с ней разговаривал, так?
— Может, когда и разговаривал, все-таки в одном классе учились. Но это был первый… как сказать?.. личный разговор.
— Первый? А до этого никаких личных отношений у вас не было?
— Никаких.
— Слушай, может, ты, выражаясь по-школьному, бегал за ней? Тайно вздыхал?
— Да ничего подобного!
— Странно. Проклятая история — никому из вас нельзя верить. Ну ладно, это потом, я тебе устрою очную ставку. О чем ты хотел со мной посоветоваться? (Петя выразительно огляделся.) Выкладывай, тут все свои.
— О лилиях.
— Ты уже успел что-нибудь узнать?
— Ничего интересного. То есть для нас, по-моему, ничего. Я после того разговора — в университете, помните? — в Историчку смотался. До закрытия проторчал — ничего такого не нашел.
— А что все-таки нашел?
— Сначала в «Брокгаузе и Ефроне» поискал, там только про цветы: луковичные, черт-те сколько видов… Ну вы же сказали на цветы акцент не делать. Пошарил в «Гранате» — там тоже про цветы и еще про деньги. Оказывается, при Людовике XIV была такая монета — «лилия». Это, видимо, намек на эмблему дома Франции, деталь геральдики, знаете: белые лилии по голубому полю. Стал я копать про этот герб — безнадежно. Известно только, что появился в XII веке, наверное, при Филиппе II Августе: проводил централизацию, Нормандию отвоевал. Вообще флёр де лис…
— Что?! — закричал я и вскочил с койки. — Как ты сказал?
— Флёр де лис, — Петя тоже поднялся, глядя на меня с недоумением. — Переводится «цветок лилия» — этот самый символ французской короны. Карл V в честь Троицы утвердил три лилии…
Я прямо-таки дрожал в предчувствии разгадки… неужели вот она, та самая деталь, которая рассеет хаос, просветлит полную тьму… Однако взял себя в руки, снова сел, усадил Петю рядом, спросил:
— Что ты узнал про тот символ?
— Почти ничего. Там одна старушка библиотекарша… надоело ей, наверное, кирпичи эти таскать… в общем, спрашивает, что я ищу в словарях. Я говорю: «Мне все про лилии надо знать». Она посоветовала «Жизнь растений», но в Историчке ее нет. Я говорю: «Мне не про цветы, а в символическом плане что означают лилии». Ну, произвело впечатление, тут она заинтересовалась (образованная старушка), стала вспоминать, что лилии еще в Древнем Египте были известны, вообще на Востоке использовались во всевозможных орнаментах, а потом вот на королевском гербе. И говорит: «Вам надо «Лярусс» почитать, там наверняка есть про лилии как символ».
А я-то, как назло, во французском — валенок… ну, английский, немецкий, теперь вот португальский… Ну, мы с ней нашли в «Ляруссе» эти самые флёр де лис, кое-что она мне перевела. Вот я и хотел спросить: переводить мне всю статью в «Ляруссе» или нет? Она огромная, шрифт убойный, без лупы не рассмотришь… Одним словом, провожусь я с ней… Нет, вы не подумайте, я готов, чтоб только кончилось все поскорее. Но главное — для нас ведь ничего интересного… Не про французскую же корону Павел Матвеевич три года твердит.
— Что тебе еще перевела библиотекарь?
— Да только то, что происхождение лилий на королевском гербе неизвестно: до сих пор спорят историки и археологи. Возникли в XII веке, вроде даже впервые в 1180 году. Есть работа какого-то Бомона «Исследование о происхождении лилий». Он считал, что название «флёр де лис» образовано от кельтского «ли» — король. Но это недостоверно, в общем, выдумка.
— И все?
— И все. Тут ее позвали, и она ушла. Я посидел-посидел, увидел там стишок в тексте, хотел перевести — ерунда какая-то получается. А под стишком, правда, одну фразу одолел, что-то вроде того: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с притчей из Евангелия по Матфею».
— Что еще?
— В общем, все что успел до закрытия. Я, дурак, с королями, конечно, долго провозился, как-то увлекся: Меровинги, Каролинги, Капетинги — что вытворяли! Если б я сразу за «Лярусс» взялся… Да, вот еще, я перерисовал несколько орнаментов, — Петя вынул из кармана рубашки смятый листок, я с жадностью схватил: четыре геральдических цветка с тремя крошечными лепестками различных форм и пропорций.
— Они изображались на знаменах, на украшениях разных, на эфесах шпаг, — продолжал Петя, — эти самые французские лилии — флёр де лис. Я вот думаю, Иван Арсеньевич, не заняться ли мне историей?
— Какой еще историей?
— Может, средних веков? Знаете, я начал читать — не оторвешься, правда, вот для нас ничего интересного.
— Ошибаешься, — ответил я задумчиво. — Все это крайне интересно. И история средневековья крайне интересна. Попробуй займись.
— Значит, переводить статью?
— Пожалуй, не стоит. Пожалуй, мы и так обойдемся… Давай-ка помолчим десять минут, требуется подумать.
Я закрыл глаза, сосредоточился. Чудовищная идея — не может быть!.. Может, не может, а надо проверить…
— Так. Сейчас мы навестим Анюту… да и в погреб я давно собираюсь. Ты пойдешь со мной.
— Ага.
— Иди, я догоню.
Я подошел к койке Василия Васильевича, шепнул ему несколько слов — бухгалтер взглянул на меня с диким любопытством, но ответить не успел: я бросился за Петей.
Анюта, в своем ядовито-зеленом сарафане, слегка покачиваясь, полулежала с раскрытой книгой на коленях в гамаке, подвешенном за сучья старых корявых яблонь. Дмитрий Алексеевич сидел и курил в шезлонге рядом. Мы с Петей пристроились на лавочке возле стола; напротив продолговатая клумба без единого цветка действительно напоминала свежую могилу. Я вздрогнул, то самое ощущение, нет, воспоминание, что мучило меня с моего посещения погреба, вдруг вспыхнуло в душе ярко и пронзительно: я вспомнил.
Художник спросил:
— Есть новости, Иван Арсеньевич?
— Всего лишь одна, зато не просто новость, а прямо-таки драгоценность. — Меня не интересовал сейчас художник — я не спускал глаз с Анюты: она глядела исподлобья, хмуро и недоброжелательно. — Наш юный друг, — я кивнул на Петю, — занимался в эти дни французской историей. Интересные дела творились в этом королевстве при Филиппе II Августе.
— При ком? — недоверчиво переспросил Дмитрий Алексеевич, словно не веря ушам своим.
— XII век: мрачное средневековье, феодальная раздробленность, слабые еще правители по крохам собирали прекрасную Францию, — я выдержал паузу. — И представьте себе, именно тогда, восемьсот лет назад, случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича.
Среди моих слушателей произошло движение: у Вертера, как мы говорили в детстве, отвисла челюсть; Дмитрий Алексеевич всем телом подался вперед, выражая нетерпеливое ожидание; Анюта мгновенно выпрямилась, голубые глаза сверкнули тревогой.
— Иван Арсеньевич! — воскликнул художник. — Все это непонятно, конечно, но… Если вы догадались о тайне Павла, то, может быть, догадываетесь и кто убийца?
— Не догадываюсь, а знаю.
— Так кто же?
— Потерпите немного. В сущности, меня по-настоящему волнует только один момент, я должен его выяснить… Собственно, я пришел посидеть в погребе, с вашего позволения, — я вопросительно взглянул на Анюту, она кивнула нехотя. — Ну и просто поговорить, уточнить…
— Но послушайте! Неужели какой-то французский Филипп Август… чем он вообще знаменит-то? Все, что до «Трех мушкетеров», для меня в тумане… Нет, серьезно, в истории Франции вы нашли ключ к разгадке преступления?
— Да. Разумеется, помогли еще кое-какие обстоятельства. Например, история создания одного портрета…
— Моего? Вы знаете, где он?
— Он, по-видимому, увезен… далеко, за две тыщи километров… ну, что еще?
— А вот что еще, — Анюта тяжело глядела на меня. — Вот этот вот мальчик, который букеты кому-то дарил, а?
— Да, Петр, объяснись, наконец. Давай до конца выясним твои отношения с убитой.
— Да не было у нас никаких отношений! — заорал он в панике.
— Не было? — заговорила Анюта низким вздрагивающим голосом. — Букеты… билеты! Ты взял в ту среду у Маруси билеты? Признавайся!
— Какие еще билеты? — удивился художник.
— Да это уже неважно, Дмитрий Алексеевич, — начал я, но Анюта перебила:
— А для меня важно!
— Ладно, ладно… — сказал я рассеянно. — Помните, Дмитрий Алексеевич, сияющую, как вы выразились, весну Боттичелли? В то воскресенье Петя привез Марусе билеты по русскому языку, которые он выпросил у одного первокурсника, ну, по ним вроде бы на экзаменах спрашивают. Так вот, именно к среде она обещала их переписать, и Петя явился за ними. После этого билеты с дачи исчезли. Но сначала объяснимся с букетами. Ты дарил Наташе Ростовой нарциссы?
— Ну и что? Мне Елена Ивановна поручила, наша литераторша, от имени класса преподнести. Можете у нее спросить, если не верите!
— Возникнет надобность — спросим, — разговор все больше начинал занимать меня. — Не волнуйся так. Маруся тебя поцеловала. Почему ты мне об этом ничего не сказал?
— Не придал значения.
— Мальчик, не морочь мне голову!
Петя покраснел и отвел взгляд.
— Ну придал, придал. Слишком большое значение. Ну дурак! И не я один: все ребята решили, что она за мной бегает, когда ей вдруг вздумалось в университет со мной готовиться.
— Так она бегала или не бегала?
— Вы же знаете, — прошептал он.
— Знаю, не знаю… вы тут столько понакрутили… Расскажи для Анюты. Она этим очень интересуется. Правда, Анюта?
— Да, интересуюсь!
— Ну, Петя? Что произошло, когда вы с Марусей венки в лесу плели? (Он молчал.) Не стесняйся! Здесь, как и в палате, все свои.
— Ну… я хотел ее поцеловать, а она выдала мне по шее.
— И что сказала при этом?
— Иван Арсеньевич!
— Что сказала?
Петя вздохнул:
— Что я кретин.
— А еще?
— «Кому ты нужен! Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба», — вот что она сказала, и отстаньте от меня.
— Слышали, Анюта? Вы удовлетворены?
— Нет. Куда он дел экзаменационные билеты?
— Он их порвал.
— Значит, он виделся в ту среду с Марусей?
— Виделся. С убитой Марусей. Он видел ее труп в светелке на диване. Более того, он видел ее в вашем погребе в гнилой картошке. (Анюта в ужасе глядела на меня.) Вы начинаете кое-что понимать? — спросил я с болью.
— Иван Арсеньевич! — решительно вмешался художник. — Мне не нравится ваш тон, я предупреждал. Давайте передохнем. Анюта, пошли чай приготовим, а?
Он подал ей руку, помог встать, она двигалась машинально — кукла-марионетка, — глаза потухли, и взгляд, как прежде, как в первую нашу встречу, был устремлен в пустоту. Ну и пусть! Я должен знать!
Дмитрий Алексеевич ходил в дом и обратно, принося чайную посуду, сахар, варенье и так далее… она не появлялась. Наконец был разлит чай, крепкий и душистый. Мы ждали, она подошла с блюдечком малины. За столом царила, если можно так выразиться, нервная тишина.
— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, наспех покончив со своей порцией, — теперь вы позволите мне поговорить с Анютой? Поверьте, для меня это очень важно.
— При чем здесь он, — отозвалась она высокомерно. — Я еще не впала в маразм и полностью отвечаю за себя.
— Тем лучше. Когда Любовь Андреевна узнала о вас с Дмитрием Алексеевичем, помните?
— Люба! — художник чуть не опрокинул чашку. — Знала? Откуда?
— Знала, знала, — перебила Анюта брезгливо. — Обязательно нужно это ворошить?
— Обязательно.
— В мае. Я зашла к нашим, мама спала. Тут ты позвонил, — она взглянула на Дмитрия Алексеевича. — Не мне, маме, но я взяла трубку. Оказывается, она уже проснулась. Ну, по некоторым деталям… «ты», «Митя»… она кое-что поняла и взяла с меня слово, что все между нами будет кончено.
— Как вы думаете, ее слова перед смертью: «Как ты могла!» — не намек на происшедшее в мае?
— Да, наверное.
Так. Павел Матвеевич, конечно, знал, что ночью вы имеете обыкновение просыпаться от малейшего шороха и не пользуетесь снотворным?
— Знал.
Теперь такой вопрос. Если не ошибаюсь, на следствии вы заявили, будто спали с Марусей при закрытых дверях, то есть вас с ней разделяли три двери: в светелку, на кухню и в вашу. Так ли это?
— Я соврала! — ответила Анюта в том духе раздражения, который точно характеризовал ее отношение ко мне: я ее безумно раздражал. — Да, соврала. Перед отъездом родители потребовали, чтоб наедине мы спали при открытых дверях. На всякий случай… они беспокоились.
— Понятно! — воскликнул я в неизъяснимом волнении. «Боже мой! Какая тайна и… как все необычно!» Но не радость открытия, подтверждения, а тоска сжигала меня. Взгляд упал на перекопанную цветочную клумбу… — Сейчас я спущусь в погреб, проверю одно свое ощущение. Прошу публику не расходиться.
Я зажег свет на кухне, откинул ногой потертую дорожку, поднял люк, спустился, захлопнул его и сел на лавку. Полная тьма и дух сырой земли. Вот оно! Да, все сходится. Поминки. Уход Бориса. Воспоминание Дмитрия Алексеевича: «Вот он появился в дверях. Лицо бледное, глаза ускользающие, словно ничего не видят. Прошел по комнате, движения быстрые, энергичные, его движения. Секунд пять постоял у стола, сел. Вдруг говорит: «Пойду пройдусь». Я предложил: «Я с тобой», — начал подниматься, и тут меня остановил его взгляд… в глазах стоял ужас…» Именно эти пять секунд у поминального стола решили дело: он вспомнил. Третьего дня в пятницу он ходил тут со свечкой, а художник смотрел сверху из кухни. Дмитрий Алексеевич: «Да, да, вы правы… вы абсолютно правы… да, это точно, я вижу, как сейчас!.. Он склонился в углу над кучей картошки!» Я чиркнул спичкой — и тут пережил самое страшное мгновение в своей жизни! Никогда! Ничего подобного! Я даже не подозревал, что может существовать такой ужас. И все равно: теперь я знаю, что испытал сотую, нет, тысячную долю того, что вынес Павел Матвеевич, но даже это было невыносимо. В полной тьме я метнулся куда-то, схватился за перекладину, припал к лестнице и замер. Сердце колотилось как бешеное, его стук переполнял тесное подземелье, я чувствовал, что сейчас задохнусь, глаза как будто ослепли. Нет, не ослепли! Только что, в мгновенном озарении спички так явственно, так реально вспыхнуло красное пятно за перегородкой, в куче гнилья. Да ведь не может быть! Прошло три года. Спокойно! Что со мной? Я схожу с ума?.. Вот лестница, вот перекладины, вот… я поднял руку… шероховатые доски — люк. Сегодня суббота, двадцать шестое июля, мы пришли сюда с Петей, я разгадал тайну полевых лилий… Нет, я не сошел с ума! Значит, надо… надо всего лишь зажечь спичку и посмотреть. Дрожащими пальцами я нащупал в кармане рубашки коробок. Надо! Мгновенное озарение. Вот оно что! Спичка обожгла пальцы, погаснув; какое-то время я стоял, прижавшись к лестнице, медленно приходя в себя. Затем вылез из погреба, миновал кухню, прихожую, веранду, вышел на крыльцо и крикнул:
— Анюта! У вас есть свечка?
В шкафчике на кухне! — донеслось в ответ. — А зачем вам?
— Нужно!
В шкафчике на верхней полке я нашел оплывший огарок в ржавой консервной банке и заставил себя вновь спуститься под землю. Вот лавка, полная тьма, дрожащее неровное пламя, закатный огонь в оконце, золотая сеть, книга, роза, пышные одежды, белое с голубым и яркое пятно — пунцовая шаль. С краю перегородки, прислоненная к сырой земле, в блеске сияла стилизованная средневековая аллегория. Анна, Мария и Любовь. Я долго сидел, восстанавливая цепь событий. Круг замкнулся. Какая наглость! Нет, последнее отчаяние.
— Анюта, — спросил я, подходя к чайному столу, — когда вы в последний раз были в погребе?
— В прошлом году, летом. А что?
— Дмитрий Алексеевич, а вы?
— Три года не заглядывал и не имею ни малейшего желания.
— Придется заглянуть.
Он стремительно поднялся, Анюта метнулась следом, я схватил ее за руку.
— Ни с места!
— Да что такое?!
Дмитрий Алексеевич бросился к дому, Вертер сидел ни жив ни мертв, Анюта отчаянно пыталась вырваться.
— Да как вы смеете?
— Смею!
Свободной рукой она хотела разжать мои пальцы, тогда я исхитрился, перехватил обе ее руки и сжал как в тисках. Она вскрикнула, я ослабил хватку и прошептал жарко, близко, прямо ей в лицо:
— О чем вы разговаривали с Дмитрием Алексеевичем третьего июля в воскресенье перед гибелью Маруси… вон там! возле куста жасмина! О чем?
— Вы бредите!
— О чем? Ну?
Она явно испугалась и начала тоже шепотом:
— Мы говорили… Да отпустите же меня!
— Не отпущу!.. О чем? Дословно помните? Только не ври — у меня есть свидетель!
— Мы говорили… Митя сказал: «Все как прошлым летом, да?» Я ответила… Да не сжимайте руки, мне больно!.. Я ответила что-то вроде: «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Он сказал: «Люлю, нам необходимо встретиться». Я отказалась, он настаивал: «Я буду ждать тебя в среду вечером» — и отошел. Все. Вы довольны?
— Очень.
Я увидел художника и отпустил ее. Он медленно, с каким-то потерянным лицом шел к нам, держа в руках свою аллегорию. Подошел, устало опустился, упал на лавку и сказал с дрожащей улыбкой:
— Вот, Анюта, видишь? Нашел в погребе наш портрет.
Она вырвала доску у него, вгляделась и воскликнула:
— В погребе? Ты нашел в погребе?
— Анюта, — я из последних сил наблюдал за ней, — у Бориса остался ключ от дачи, так ведь?
— При чем тут Борис!
— Остался или нет?
— Остался, но он тут ни при чем. Я знаю, кто это сделал!.. Я помню, как три года назад он на нее смотрел на сеансах…
— Кто?
— Актер — этот подонок, кто ж еще!
— Анюта, не выдумывай! — вмешался Дмитрий Алексеевич. — Как Ника мог попасть в погреб?
— Я сама его впустила.
— Вы? Каким образом?
— Он явился сюда со своей черной сумкой. У каждого по сумке — оригинально, да? Как раз поместится «Любовь вечерняя». Любовь в сумке. Нет, я умру со смеху! Он сказал, что хочет осмотреть место, где папа… а!.. где папа тогда ночью с ума сошел. «Я хочу попытаться войти в его психологическое состояние». Психолог! По системе Станиславского! И попросил вам об этом не рассказывать: великий сыщик якобы будет недоволен, что вмешиваются в следствие.
— Когда все это происходило?
— В прошлую субботу, когда вы его в больницу на допрос вызывали.
В ту самую субботу! Понятно, понятней некуда! Вот теперь круг действительно замкнулся. Что делать? Я не мог поставить последнюю точку, я боялся. Нет, есть что-то пострашнее погреба и сырой земли. Я окинул безнадежным взглядом обращенные ко мне взволнованные лица, махнул рукой в отчаянии и побрел к дыре в заборе. К черту! Я не сыщик, пусть живут, как хотят, пускай корчатся в собственном аду! Постоял, упершись взглядом в посеревшие мирные дачные доски, услышал голос за спиной:
— Иван Арсеньевич, что с вами? Я могу вам чем-нибудь помочь?
Обернулся, вгляделся в юное открытое лицо: страх, но и надежда. А ведь есть еще и надежда!
— Что будем делать, мальчик? Разоблачать?
— Я не знаю, — Петя беспомощно пожал плечами. — Я как вы. Я вам верю, больше никому.
— Это ты зря. Но вообще правильно, надо ведь и верить;— я вдруг словно очнулся. — И чего это я панику преждевременно поднял, а? Ведь видимость может обмануть, правда?
— Правда. Со мной так и было. Но вы же мне поверили?
— Да, пошли. Я хочу выяснить и убедиться, что я не прав. Факты фактами, но должно же быть что-то и выше — что я чувствую, несмотря ни на что!
Дмитрий Алексеевич и Анюта молча стояли на лужайке, меж ними на столе лежала аллегория. Я заговорил:
— Анюта, помните, в пятницу, после того как клумбу копали, вы пришли к отцу в больницу?
— Помню.
— Помните наш разговор?
— Ну?
— А концовку? Я сказал вам: «До завтра?» Вы ответили: «Завтра я на весь день еду в Москву». Помните?
— Что вы ко мне пристали!
— Вы уехали в Москву? (Пауза.) Никуда вы не уезжали. Где вы были на самом деле?.. Не хотите говорить? Во сколько к вам явился Ника?
— Не помню. Днем.
— А до его появления? Вы были в кустах у беседки, да? Вы слышали наш разговор с Борисом?.. Анюта, я прошу вас!.. Вы украли блокнот?
Она расхохоталась дерзко.
— Ваш блокнот! Вы настоящий сыщик, расчетливый и предусмотрительный. Вы подсунули мне чистенький, новенький блокнотик. Профессиональный писатель заносит в такой блокнот курьезные случаи, психические аномалии…
Сумасшедший дом! — простонал Дмитрий Алексеевич. — Когда же все это кончится?
— Сейчас. Она нам скажет. Анюта, кому вы помогаете? (Молчание.) Вы кому-нибудь помогаете?
— А если даже так? А если жалко и страшно за кого-то? — ответила она после паузы устало; одно незабываемое мгновенье мы глядели глаза в глаза; лицо ее вдруг исказилось, и я понял, что действительно до сих пор совсем не знал ее.
— Кого вам жалко? — спросил я через силу. — Убийцу? Три года назад в июле вы так же ездили в Москву. (Она словно застыла.) Помните, что из этого вышло? Не пора ли задуматься?
— Я вас ненавижу, — произнесла она очень тихо, но вполне внятно, повернулась и ушла в дом.
Все было кончено — для меня, во всяком случае. Но официальную концовку еще предстояло организовать. Какой же я идиот! Нет, идиот облагорожен классикой, а я просто неудачник. Я сказал:
— Поезжай, Петя, в Москву. Сиди дома, не высовывайся. Но знай: про твои полевые лилии известно бухгалтеру. Жди моего звонка, наверное, ты понадобишься.
Петя кивнул озабоченно и помчался к калитке спортсменским аллюром. Я наконец взглянул на художника.
— Дмитрий Алексеевич, вы меня проводите до больницы? Вот теперь мы с вами имеем возможность заняться настоящей, великолепной, убойной ловушкой.
И березовая роща распахнулась нам навстречу.
Я почти не спал. Уже под утро увидел сон, до отвращения реальный. Будто просыпаюсь один в палате, гляжу в окно: пыльные кусты сирени начинают шевелиться, чуть-чуть, едва заметно, потом сильнее, дрожат листы, прогибаются веточки… И главное, я знаю, кто крадется там, в зеленой тьме, но не могу шелохнуться, крикнуть, встать. Ничего не могу, все безнадежно. А шевеление и шелест приближаются к моему окну… приближаются… вот!.. Просыпаюсь.
Мои неосведомленные о вчерашних событиях помощники спят безмятежно и крепко, о чем свидетельствуют матерый размеренный бухгалтерский храп, а в промежутках едва слышное юное посапывание. Лицо Павла Матвеевича в предрассветных сумерках кажется внезапно молодым, энергичным и собранным… наверное оттого, что не видно его кротких, беззащитных, впавших в детство глаз. Он не выдержал, ушел ото всех, ушел из этого мира и создал собственный — только теперь я могу хоть в какой-то степени его понять. Труднее понять другого. Действительно ли род людской — это «волки и овцы»? Или в каждом из нас есть частица того и другого зверя, и в этой самой пресловутой пограничной ситуации (граница — борьба добра и зла) никто не поручится за себя?
Однако надо начинать новый день. И он начался — для меня с приходом Анюты. Она быстро подошла к моей койке — я доедал манную кашу — и спросила:
— Куда вы дели Дмитрия Алексеевича?
— То есть как?
— Он исчез.
— Когда?
— Доигрались? Он предупреждал вас, чтоб вы связались с милицией? Предупреждал или нет? Он чувствовал…
— Анюта, погодите, ну что вы сразу так трагически…
— Как тогда… все, как тогда! Понимаете? Пустой дом, свет на кухне, окно распахнуто в светелке настежь…
— А где ночью были вы?
— После того как Митя пошел вас провожать, я уехала в Москву.
— Опять в Москву! Зачем?
— Надо.
— Так. Вы вернулись…
— Вернулась сейчас, утром, дом заперт, окно…
— Вы осматривали дом?
— Да.
— А погреб?
— Да, да, да!
— Машина на месте?
— Ее нет. Вы дали ему поручение?
— Да, пожалуй, но он… — я вдруг испугался и вскочил. — Он не должен был уезжать. Он должен был заехать за мной. Мы сегодня…
— Чем вы вчера занимались?
— Ловушкой, — сказал я упавшим голосом.
— О Господи! Да вы просто… идиот! Если уж вы все знаете, как хвастались, то должны знать, что он способен на все.
— Кто?
— Вы знаете кто. Или не знаете?
— А вы? Вы-то знаете?
— Да!
Я во все глаза глядел на нее.
— Анюта, я идиот! Я не подумал, я был уверен… Иду звонить, вы останьтесь…
— Кому звонить?
— Дмитрию Алексеевичу и Пете, ведь они оба… Не забывайте, Петя тоже вчера был здесь…
— Этот ваш Петя! А тому вы собираетесь звонить?
— Кому?
— Убийце.
— Я должен удостовериться…
— Ну так идите же!
Я промчался по коридору, распахнул дверь в кабинет: Ирина Евгеньевна разговаривала по телефону.
— Что надо? — поинтересовалась она любезно.
— Позвонить… срочно!
— Ах, позвонить! Хватит. Вы с моего телефона не слезаете.
— Ирина Евгеньевна, речь идет о жизни и смерти…
— Представляете, в какой обстановке приходится работать? — пожаловалась она кому-то в трубку. — Вот ворвался как сумасшедший…
Я вышел в коридор, тихонько прикрыв за собой дверь. Что же могло случиться с Дмитрием Алексеевичем? Никогда себе не прощу! Надо было идти в милицию, а не заниматься убойными ловушками — все сам, сам… Доигрался! Хирург выплыла из кабинета и поплыла по коридору, я не отставал.
— Ирина Евгеньевна, не могу поверить в вашу жестокость.
— А дисциплина?
— А женское милосердие?
— Не милосердие, а женская дурь. Привыкли на нас ездить.
— Привыкли, — согласился я покорно. — На кого ж еще и надежда, как не на вас?
— Ладно, только коротко.
Я заказал срочный разговор, минут через пять телефонистка проговорила безразлично:
— Абонент не отвечает.
— Перезвоните, пожалуйста! — На что я надеялся? Бездарность и дилетантство.
— Абонент не отвечает.
— Тогда вот по этому телефону попробуйте, — я дал номер Пети.
— Не кладите трубку.
И через несколько секунд я услышал далекий, но живой — вот что главное! — живой голос:
— Алло!
— Петя? Иван Арсеньевич. Как там у тебя дела?
— Нормально. Иван Арсеньевич, можно я к вам приеду?
— Приедешь, приедешь. А пока сиди дома и будь наготове. Сегодня или завтра — последний срок.
— Иван Арсеньевич, я забыл сказать. Эти самые лилии, они употреблялись как рисунок на тканях. И вышивка…
— Да, да, молодец. Можно сказать, ты и раскрыл эту тайну.
— Раскрыл! Понять ничего не могу, всю ночь думал. Этот Филипп Август, кстати, третий крестовый поход возглавлял…
— В так называемой тьме средневековья, Петр…
Верочка заглянула в кабинет с криком: «Человека убили!» и исчезла. Я бросил трубку, выскочил в коридор — она как сквозь землю провалилась. Да что ж это такое? Анюта стояла посреди палаты и ломала руки: так и врезался в память умоляющий жест прекрасных женских рук.
— Это он, — прошептала она, увидев меня.
— Анюта, вы…
— Это он. Его машина: старая «Волга» цвета морской волны.
— Где? В роще?
— На шоссе.
— Верка сейчас забегала, — заговорил Василий Васильевич виновато. — Там убитого нашли возле машины. Похоже, Ваня, что мы…
— Смерть свидетеля! — крикнул Игорек.
— Это он во всем виноват! — перебила Анюта, указав на меня. — Он все знал!
— Анюта, я правда не думал…
— Все умерли, кроме меня. Зачем? — она пожала плечами. — Ну не вы, не вы — я виновата, знаю, — она отвернулась и долго смотрела на отца; тот отвечал равнодушным взглядом. — Но в чем смысл? Объясните, ради Бога!
— Когда-нибудь потом я…
— Не подходите ко мне! — и она крупным резким шагом вышла из палаты.
Я побежал за ней. Больница вымерла, очевидно, все, кто хоть как-то мог передвигаться, собрались на месте происшествия. Идти было с полкилометра по шоссе в сторону совхоза. Еще издали я узнал ветвистый дуб, под которым ждал меня Дмитрий Алексеевич утром в четверг. Прошло три дня. А, будь оно все проклято! Прошло три недели, всего три недели провел я в больнице, а дел наворочал… будто жизнь прожил. Я взглянул на Анюту. Она шла чуть впереди, торопясь и тяжело дыша. Сейчас она увидит… Господи, хоть бы его уже увезли!
Труп уже увезли, машину тоже. На обочине толклась странная публика, большинство в ярко-розовых бумазейных халатах: театр-балаган! Анюта растерянно стояла в толпе, я старался не терять ее из виду. Ко мне сразу прицепился старичок язвенник, из тех, которые «все знают». Оказывается, убитого обнаружили еще в три ночи (а мы расстались в два — что же произошло за это время?). Какой-то дачник спешил из Москвы в Отраду, как вдруг фары вырвали из тьмы лежащего на шоссе человека.
— Он лежал на шоссе?
— Голова на шоссе, а туловище в траве на обочине.
— Как? — меня всего передернуло. — Голова отрезана?
— Зачем? Убит тяжелым ударом по черепу. Я при милиции тут не был, но все знаю. Лежал, говорят, аккуратно, ничком. Тот, видать, сзади подкрался — и наповал.
— Его личность установлена?
— Слишком быстро хочешь! Что ж он тебе, около трупа, что ль сидел? Он, должно быть, уж…
— Кто убитый, известно?
— Художник московский, удостоверение в кармане… и деньги, говорят… значит, не обокрал. Может, не успел? Этот дачник-то как увидал убитого — мигом в отделение подался. Ну а те быстро управились!
— Несчастный случай исключен?
— Какой тут случай? — удивился язвенник. — Самое настоящее убийство. И заметь, с машиной вот какая закавыка…
— Иван Арсеньевич! — позвала меня Анюта.
— Прошу прощения, — я подошел к ней.
— Вы собираетесь идти в милицию? — спросила она нервно.
— Придется. Думаю, вам необязательно, я сам опознаю, и вообще…
— Я пойду. У него, кроме меня, никого не осталось. Только… вы прямо сейчас идете?
— Прямо сейчас. Все это слишком серьезно. Хотите, пойдем вместе?
— Иван Арсеньевич… — она заколебалась, но все-таки продолжала, — а может быть, завтра?
— В чем дело, Анюта?
После долгого молчания она спросила шепотом:
— Вы точно знаете, кто убийца?
— Точно. Потому я и должен идти, не откладывая.
— Но все же… вы исполните мою просьбу?
— Постараюсь.
— Не объявляйте сегодня убийцу в милиции.
— Почему?
— Я хочу, чтоб вы пригласили его вечером к вам в больницу, в палату. Я хочу, чтоб он сам все рассказал. У вас есть, на чем его поймать, есть улики?
— Есть. Анюта, вы представляете, что вас ждет?
— Я вас прошу.
— Зачем вам это нужно?
— Потом узнаете.
Я задумался.
— Хорошо, но только до завтра. А в милицию я все-таки пойду. Я должен убедиться, что это Дмитрий Алексеевич.
— Я понимаю. Нет, не понимаю! Ничего не понимаю! Еще вчера… он все на картину свою смотрел, помните? И чай пили в саду — в последний раз… А! ладно! Мне не привыкать!.. Вам тяжело?
— Тяжело, Анюта, очень. Но так и быть, попробуем. Вы сами позвоните с почты — это будет, пожалуй, надежнее.
— Кому? — спросила она одним дыханием.
— Пете…
— Пете?!
— Борису…
— Борису…
— И актеру. Пусть тайное наконец станет явным… скажем, в семь часов вечера, сегодня, в воскресенье. Вас устроит? Но будьте готовы ко всему: вы этого хотели!
Ушли последние посетители, Ирина Евгеньевна (после раннего воскресного обхода), ходячее население больницы подалось в «терапию» смотреть по телевизору зарубежной детектив; мы ждали. Анюта, задумавшись, сидела возле отца; она застала только Петю: сумеет тот известить остальных?
Петя сумел. В восьмом часу послышались шаги в коридоре, вошел Борис и прямо с порога начал свару:
— Ну что вам еще от меня нужно?
— Сегодня узнаете все.
Наверное, в моем голосе послышалось что-то необычное: математик умолк, как-то съежился, постоял в нерешительности.
— А художник где?
— Его нет.
— В каком смысле?
Дверь распахнулась, в палату вошли актер с Петей.
— Добрый вечер! — пропел Ника. — Мне сегодня звонит юноша прямо в театр… требует на допрос. Я и его кстати подбросил. А тут полный сбор! Неужто разоблачать будете?
Все молчали, Ника огляделся и — странное дело! — тоже вдруг замолчал, глаза забегали. Потом спросил тихо:
— Где Митя?
— В морге, — ответил я.
Средь вновь прибывших взметнулось смятение, я посмотрел на Анюту, и меня поразило ее лицо, полное жадной жизни. Такой я ее еще не видел. Она упорно не сводила с кого-то глаз — мне не надо было проверять с кого.
— Прошу садиться! — громко заговорил я, все поспешно расселись по табуреткам. — Итак, Дмитрия Алексеевича нет больше с нами. Сегодня мы занимаемся разоблачением.
— И кого вы собираетесь разоблачать? — угрюмо поинтересовался Борис.
— Убийцу. Подойдите-ка ко мне, Борис Николаевич. Подойдите, не бойтесь.
Он криво усмехнулся, встал и подошел.
— Вот взгляните, — я протянул ему мятый листок бумаги. — Вам это ничего не напоминает?
— Что такое?
— Не торопитесь, рассмотрите внимательно. Вы ведь гордитесь своей зрительной памятью, не так ли?
Он поднес листок близко к глазам… пауза… вдруг лицо его выразило изумление, он быстро взглянул на меня.
— Узнаете?
— Да. Откуда вы это взяли? — он словно задохнулся. — Вы что — нашли труп?
— Нет. Как видите, здесь несколько образцов.
— Но откуда вы…
— Это не я, это Петя. Но я догадался.
— О чем вы еще догадались?
— Наверное, обо всем.
— Что вы этим хотите сказать?
— Помните, в роще вы меня просили догадаться, а? Ну вот: лучше поздно, чем никогда.
— Мне что — уйти отсюда?
— А как вам хочется?
— Иван Арсеньевич! — нетерпеливо вмешалась Анюта. — Мы попусту тратим время. Пусть уходит, если хочет, лишь бы не сбежал тот.
— И кто здесь тот? — раздался прекрасный бархатный голос — и в наступившей разом тишине все обратили взоры на Нику. — Что это вы так на меня уставились? Я, что ли, тот?
— А кто ж еще? — вкрадчиво спросила Анюта. — Кто спускался в погреб с картиной?
— Я ее не крал. Вы не понимаете главного. Иван Арсеньевич, я сбежал из мастерской совсем по другим причинам, поверьте мне.
— По каким?
— Теперь я не могу их назвать, язык не поворачивается. Но вам, как человеку тонкому и проницательному, признаюсь: я горько ошибся и раскаиваюсь. Вы меня поймете…
— А я не пойму! — грубо вмешался Борис. — Я не пойму, почему убийца среди нас разыгрывает благородную роль и его никто не остановит!
— Боря, ты прав! — сказала Анюта, и бывшие супруги обменялись молниеносными взглядами. — Глаз с него не спускай.
— Я — убийца? — голос Отелло внезапно осип. — Ну, знаете…
— Николай Ильич, помните вашу фразу о том, что вы игрок по натуре?
— Ну и что?
— Буквально помните?
— Да не помню я ничего!
— Эта фраза помогла мне проникнуть в психологию.
— В психологию убийцы, вы хотите сказать?
— Да.
— Мне просто смешно! Вот тут перед вами сидит человек, — актер ткнул пальцем в математика, — который годы ненавидел Митю.
— И вы, и ваш Митя…
— Ладно, хватит. — Ну чего я тянул? Ведь она сама захотела! — Вы оба не виноваты.
— Иван Арсеньевич, не томите! — взмолился Вертер, а Игорек завопил что есть мочи:
— Я с самого начала говорил, что это она!
Она поднялась, глаза вспыхнули, я сказал поспешно:
— Анюта, запомните это мгновенье. И берегите силы — они сегодня вам еще понадобятся.
Наступила затаившая дыхание пауза, в которой как бы со стороны я услышал свой голос:
— Хочу сделать заявление. Шестого июля 1983 года художник Дмитрий Алексеевич Щербатов задушил свою невесту Марию Черкасскую.
И в этой чреватой возгласами паузе прозвенело в ответ:
— Это правда, Иван Арсеньевич?
— Правда, Анюта. Он сознался, после того как я изложил ему свои соображения, выделив три момента, которые явились для меня ключевыми в расследовании убийства. Мне продолжать?
— Продолжайте и не обращайте на меня внимания.
— Это невозможно. Итак, три момента: французская драгоценность, портрет и полевые лилии. Обо всем этом я узнал, Анюта, от вас.
— Разве? Странно.
— И все же: два разговора — самый первый в палате и второй в беседке. Вы упомянули про обручальное кольцо, которое Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери ко дню свадьбы. Но она вышла замуж за вашего отца. Тогда и началась эта история, кульминация которой случилась три года назад, а развязка — только сегодня ночью. Он действительно любил вашу мать — так, как способен был любить: до самозабвения, до забвения всего, в том числе и всего человеческого. У вас на даче в бывшей родительской спальне я видел фотографию. Юные Павел, Митя и Любовь. Я видел ваш групповой портрет, я сравнил. В сущности, и не надо никаких доказательств, чтобы догадаться о движении его чувств, точнее, об их концентрации, превращении в неподвижную тяжкую манию.
— И об этом вы догадались, когда я упомянула, что мама отказалась от обручального кольца?
— Если бы! Догадался я только вчера. Вы слышали в детстве о какой-то французской драгоценности в связи со свадьбой. Ну, конечно, кольцо, по ассоциации: свадьба — кольца. В действительности Дмитрий Алексеевич собирался подарить вашей матери старинную, прабабкину еще, драгоценность — золотой браслет с рубинами. Этот браслет его прабабка купила в Париже. И много лет спустя он подарил его своей невесте. 21 сентября, в день восемнадцатилетия Маруси, они собирались объявить о своей свадьбе. Но тут, как всегда вовремя, встрял юный Вертер. Прости, Петя, но это так.
— Но это трагедия! — воскликнул актер. — И вы видели портрет — так я и знал.
— Я вовсе не имел в виду средневековую аллегорию или вашего, Николай Ильич, «Паучка». Эти создания художника очень любопытны в плане психологическом. А вот портрет Гоги помог устранить одно как будто неустранимое противоречие — непрошибаемое алиби убийцы. И Анюта подала мне идею, как это алиби можно прошибить. И наконец — полевые лилии, которыми одержим Павел Матвеевич. Ваш отец, Анюта, тогда в прихожей не сошел с ума, но, как выразился его старый друг, несомненно к этому шел.
— Ну конечно, — вставил актер, — его свел с ума этот погреб. Я там был и скажу…
— Его свела с ума любовь. Вечная любовь, о которой с усмешкой говорил художник, но из-за которой, однако, спиваются, сходят с ума, идут на преступления. Так, Борис Николаевич? Вы согласны со мной?
— Что вам мое согласие? Лучше скажите: наш эстет — сексуальный маньяк?
— Нет, нет, ему нужна была одна, и он, повторяю, любил вашу мать, Анюта, и продолжал ее любить в вашей сестре. Они — внешне, по крайней мере, — были будто один человек, вы знаете. Но он сумел подавить старую любовь, а новую не осознавал годы. Он жил легко и радостно, вы сказали. Да, в отместку за первую свою неудачу он брал от жизни все (своеобразный комплекс неполноценности) — все только самое лучшее. Так он взял вас… простите, что я касаюсь этого, но…
— Мне все равно. Столько всего прошло и разрушилось, что речь, в сущности, идет не обо мне. Меня той уже давно нет. Верите?
— Хочу верить. Верю. Так вот, когда он осознал любовь — было уже поздно. Уже были вы, дачная скука, веранда, гроза… нельзя все время радоваться — приходит возмездие и страдание. И оно пришло сразу же. Когда Наташа Ростова вышла, и встала у воображаемого окна, и заговорила — вместе с внезапным восторгом возник страх. Да, Петя, не вовремя ты поднес букет белых цветов, а девочка, в порыве успеха, поцеловала тебя. Дмитрия Алексеевича потряс собственный восторг и напугал чужой. Он стал опасен. И, как я понимаю, это ощущение опасности, риска и страсти увлекло «прелестную актерку». Она тоже в своем роде «играла с огнем». Но она полюбила иначе, она позабыла себя и опомнилась только в последний момент и с блеском сыграла последнюю роль — так, что он, вопреки своему чутью и опыту, поверил. Эта роль стоила ей жизни.
На другой день после спектакля Дмитрий Алексеевич ждал ее в машине неподалеку от школы. Предчувствуя препятствия, он был предельно осторожен, дождался, пока она осталась одна, усадил в машину и, не давая опомниться, сделал предложение. Он мне признался, что ему и в голову не пришло отнестись к ней, как обычно к женщинам, — «легко и радостно», она была нужна ему навсегда. По одному ее слову он откажется ото всего в жизни, но того же требует и от нее. Она согласилась на все с восторгом. Самый счастливый день в его жизни! Но, к несчастью… или во имя какой-то непостижимой высшей справедливости, от прошлого нельзя просто отказаться, за него приходится платить. И очень дорого. Но пока… Маруся, не задумываясь, обещала, что бросит театр, а он предложил МГУ в уверенности, что на эту вершину ей не взобраться: она будет принадлежать только ему.
Итак, обручение, старинная драгоценность.
Через три дня Дмитрий Алексеевич приехал к Черкасским, и Маруся заговорила о филологии. Семейные сцены, уговоры, забавная игра… Тут у Любови Андреевны случился сердечный приступ, и художник, готовый тогда обнять весь мир, решил выразить свою любовь свойственным лишь немногим избранным способом: он решил ее написать.
— Эх, Митька! — вскричал актер. — Какой художник! И дернул же его черт так влюбиться. Не понимаю.
— Да, черт дернул. А он, кстати, вас понял, да вот и Анюта…
— Признаюсь: девочка меня увлекла. Но поверьте, это был всего лишь эпизод, и я…
— Охотно верю. Вы живете эпизодами, «грешник по мелочам», сами себя определили. Поиграться и бросить. Но тут, мне кажется, вы ничего не добились бы. Ее поразила, подавила абсолютная страсть человека, которого она любила с детства. А его погубил и довел до преступления именно эпизод, как будто мимолетный эпизод с Анютой. Смотрите, Николай Ильич! Мелкие грешки однажды соберутся в смертный грех.
Художник пригласил вас открыть новый талант — тогда у него и мыслей не было о какой-то там вечной любви. Только увидев Наташу Ростову в тех одеждах, которые со вкусом и увлечением выбирал для нее, он понял, что погиб — и поспешил поставить условия. Как вы сказали, Борис Николаевич: «Жена должна принадлежать мужу, а не публике». Условие господина: только мое, не мне — так и никому. Господин — тот же раб: владеть — значит бояться потерять. Любовь для себя, а не для любимого — на грани ненависти.
Дмитрий Алексеевич готовил доску для портрета, когда к нему пожаловали вы, Николай Ильич. Сгоряча, поглощенный замыслом, художник проговорился о сеансах. Но вы стали восхищаться Наташей Ростовой — и приобрели врага. Впрочем, он сумел оценить ситуацию правильно (девочке до вас дела нет), но впоследствии его опыт, так сказать, дал сбой. И вот в самую горячку событий вновь вмешивается юный Вертер.
Художник обычно ждал свою невесту после уроков в машине два раза в неделю. Главное — осторожность! После весенних каникул, первого апреля, она вдруг сообщила, что один мальчик будет готовить ее в университет. Новая неприятность, но возразить нечего. И она показала ему Петю (ты шел домой из школы). Дмитрий Алексеевич сразу узнал красавчика с букетом и, выражаясь фигурально, с поцелуем на устах. Однако он смолчал: не стоит внушать вредных мыслей. Но мне кажется, девочка что-то почувствовала и, привыкнув играть всевозможные роли, беспечно вошла в новую: «роковая женщина», которую ревнуют. Не подозревая, конечно, в каком напряжении держит своего возлюбленного (который был на двадцать шесть лет старше, но дело не только в возрасте: он не мог быть с ней на равных, он тащил за собой прошлое и боялся). Несомненно, она была редчайшей врожденной актрисой, если ей удалось разыграть столь глубокого психолога, как художник. У меня есть веские основания считать его таковым. Он мгновенно раскусил меня самого и догадался о скрытых причинах моей заинтересованности этим давним преступлением — догадался гораздо раньше, чем их осознал я сам. И виртуозно сыграл на этом и сумел до такой степени запутать меня, что только вчера, с приходом Пети, глаза мои раскрылись для истины.
— Но если он был таким непревзойденным психологом, — нетерпеливо вмешался Борис, — как он мог поручить вам следствие? На что рассчитывал и зачем рисковал?
— Это очень интересный вопрос. Но — погодите. Пока вернемся к началу… впрочем, где начало этой истории? Выбирайте сами. Пятьдесят второй год. Люба отказалась от блестящего художника и выбрала своего Павла. Девятнадцатый век, Париж, русская женщина приобрела золотой браслет с рубинами. Французское средневековье, хоругви с королевскими лилиями: белое на голубом. Школьная сцена, Наташа Ростова у воображаемого окна: «Соня, какая ночь!» Или двое на дачной веранде, июльская гроза — небесный гнев, по выражению художника… Но тогда весной он был счастлив.
В мае он вдруг заметил, что отношение Любови Андреевны к нему резко переменилось, недоумевал, тревожился, удвоил осторожность, только сейчас до конца осознав: именно близкие способны все разрушить. Главная опасность — Анюта. Верно оценивая ее характер, Дмитрий Алексеевич знал, что скандала она не поднимет, но полной уверенности, что она ничем не выдаст себя, у него, естественно, не было. Он решает встретиться с ней наедине и раскрыть карты. Как бы вы поступили, Анюта, при таком раскладе?
Не представляю! — лицо ее пылало, глаза потемнели. — То есть, конечно, я устранилась бы. Еще до разговора с мамой я… я ведь не любила его… как мужчину.
— Он знал, на это и рассчитывал. И вот мы подходим к роковому дню — к воскресенью третьего июля. Именно тогда завязалось и перепуталось столько случайностей, что почва для преступления была, в сущности, уже готова. Обед в саду. Появление Пети. Маруся пригласила тебя именно на этот день?
— Она просто сказала, что с третьего июля на даче будет жить. «Если хочешь, — говорит, — приезжай».
— И ты прилетел мгновенно… «Никого интересней не встречал», да?
— Так до сих пор и не встретил.
— Дмитрий Алексеевич, несомненно, чувствовал этот пылкий интерес. Юноша с букетом проник и в Отраду, имея возможность появляться там часто, законно и открыто.
На обеде в саду важны четыре момента. Первый: родители наставляют дочек тщательно запирать на ночь дом и оставлять двери внутри открытыми, светелка на отшибе. Второй: просят прибраться в погребе — так о нем узнает Петя. Третий: Маруся показывает юному поклоннику окно своей комнаты. Наконец возникает спор, каким путем идти на Свирку, выбирают короткий на пляж — в среду Петя до тайного места сестер не добирается, он его просто не знает (в чем убеждается следователь — алиби Анюты не поколеблено). Актриса кокетничает, художник втайне беснуется, громовой удар: юные влюбленные переплывают Свирку и скрываются в лесу. И нет возможности поговорить наедине, успокоиться: родители уезжают при условии, что бойкая и умеющая далеко заходить в своих играх Маруся должна подчиняться сестре и не разлучаться с ней. Чрезмерные требования Любови Андреевны, которая знает, что случилось со старшей дочерью, и не доверяет ей.
Чтобы иметь возможность видеться со своей невестой, Дмитрий Алексеевич решается на крайнее средство: во всем открыться Анюте.
— Но он мне ничего не говорил!
— Он не успел. Знаменитая сцена у жасмина. Как будто самое безопасное место для разговора, просматриваются действующие лица на огороде с клубникой и Борис Николаевич в гамаке. К чему столько предосторожностей? Он не боялся никого и ничего, он бы выдержал любой скандал, не дрогнув. Но — Маруся: он чувствовал, что «эпизода» с сестрой она ему не простит. Так оно в конце концов и случилось.
«Все как прошлым летом, да?» — «Все да не все. Я ошиблась, прости. Прошлым летом мне на минуту показалось, что только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной». Прекрасно! Но художнику мало убедиться в ее безразличии, она должна стать его союзницей. «Люлю, нам необходимо встретиться».
— Да, я согласилась, чтоб поскорей кончить этот разговор. Мне было страшно.
— Вам было страшно, что вас услышат. Вот почему вы удалили из сада своего мужа и просчитались: убедившись, что сумки сестер перепутали, Борис Николаевич прошел в светелку за своими плавками, где и услышал разговор… нет, к сожалению, всего лишь две реплики из середины: «…только с тобой я себя чувствую настоящей женщиной», «Люлю, нам необходимо встретиться». Эти слова ввели в заблуждение не одного мужа, но и сыщика. Я не понял, Анюта, ваших взаимоотношений с художником — главный (и не единственный) промах в моем следствии. Я ощущал в нем подавленную страсть, но относил ее на ваш счет. Ну и конечно, Дмитрий Алексеевич на этом крепко сыграл: ему как будто была известна ваша тайна.
— Что за ерунда! — вспыхнув, воскликнула Анюта.
— Разумеется, — поспешно согласился я, вглядываясь в ее лицо: неужели? неужели правда, ерунда? — Не будем этого касаться, игра воображения. А тогда я верил в классический треугольник: муж, жена и любовник.
— Я не в каких треугольниках не состоял, — процедил математик.
— Да ну? Что означала ваша фраза: «Эта любовь им бы недешево обошлась?» Что вы собирались сделать, кабы не помешали дальнейшие события?
— Ничего.
— Совершенно верно. Вас хватило только на то, чтобы бросить в беде человека, которого вы уважали, и женщину, которую любили. Любите и сейчас.
— Но, но, писатель!..
— Ты абсолютно прав, — обратилась вдруг к нему Анюта. — Какая б там беда…
— Нет! — отрезал я. — Ему не хватило великодушия, и он дорого за это заплатил.
— Чем? — поинтересовалась Анюта.
— Прежде всего тем, что потерял вас.
— Невелика потеря!
— Для него велика, правда, Борис Николаевич?
Анюта расхохоталась:
Да вы предполагаете в нем какие-то глубины…
— Предполагаю. На что, по-вашему, он истратил свои автомобильные сбережения?
— Я их пропил, — заявил Борис неожиданно. — За три года.
— Правильно. А пить начал еще на поминках, ночью продолжил и вернулся домой в невменяемом состоянии. Соседке в голову не пришло, что он пьян — впервые! И что б вам признаться в свое время! Я-то воображал, как Павел Матвеевич спешит за вами в Отраду, а та ночь просто выпала у вас из памяти. Ладно, мы отвлеклись. В диалоге у жасмина мелькнуло одно слово, которому ни я, ни Борис Николаевич не придали настоящего значения. А между тем в этом слове — ключ к мотиву преступления и ко всей той круговерти, что творилась вокруг меня и Пети во время следствия. Угадать его невозможно, мне его назвал сам Дмитрий Алексеевич. Это ваше детское прозвище, Анюта, — Люлю.
— Странно. Мы действительно играли в детстве в шпионов, наши подпольные клички Мими и Люлю. Но какая связь…
— Ведь эти клички были подпольные? О них не знал никто, кроме Маруси, так?
Ну да. Я как-то вспомнила… тогда, в грозу, на веранде… о нашем детском шпионаже. И рассказала Дмитрию Алексеевичу… ну, забавно. Он раза два так назвал меня. Вот и все.
— Нет, не все. Ваш «эпизод» с художником начался со слова «Люлю» — им окончилась его любовь с Марусей. Впрочем, давайте покончим с тем сияющим воскресным днем, о котором Дмитрий Алексеевич вспоминал с таким волнением, что я записал в блокнот: «В кого из трех, в женственную Любовь, гордую Анну или бесенка Марусю, был влюблен художник?» Да, Дмитрия Алексеевича я увидел первым из свидетелей, и он произвел на меня впечатление. Потом-то он частенько прикидывался непонимающим добрым дяденькой, но тогда… И его необычная внешность (некрасив, но на редкость молод, на редкость привлекателен), нервность, страстность. Вот мужчина, который сводит женщин с ума. Но главное: в нем чувствовалась тайна. Он уговаривал меня заняться расследованием — прямо горел. Он жил прошлым — черта, кстати, поразившая меня во всех четырех свидетелях. Может быть, кого-то из Черкасских он любил особой любовью?
Мой второй разговор с Дмитрием Алексеевичем имел огромные последствия, о чем я и не догадывался. Во-первых, он сумел направить меня по ложному следу, тонко сыграв напускное равнодушие к Анюте, под которым якобы скрывается вечная любовь. Художник надеется с моей помощью раскрыть тайну и вернуть возлюбленную. Во-вторых, он внимательно рассмотрел мой исписанный блокнот и впоследствии сумел избежать ловушки. И наконец, именно тогда он услышал от меня это подпольное прозвище — Люлю.
Картина преступления начала постепенно вырисовываться, но я исключал из нее настоящего преступника. И не только из-за алиби. Я исходил из неверной предпосылки: тайный друг, тайное, заранее условленное свидание. Дмитрию Алексеевичу незачем встречаться с сестрами в один день — можно просто не поспеть. Только вчера я вспомнил наш разговор с Анютой: «Вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — «Да нет, у него там какой-то грузин путался под ногами, жаловался: «Вторые сутки в Москве, а сплю по полдня». Дмитрий Алексеевич писал портрет приятеля с девяти утра до шести вечера. В седьмом часу пришла Анюта. Когда Гоги спал? Когда художник куда-то отлучался?
Итак, день убийства. Почему все-таки, Анюта, вы приехали к Дмитрию Алексеевичу днем, а не вечером?
— Вы уже изобразили, Иван Арсеньевич, страдания дамы, мятущейся между мужем и любовником. Это не для меня, я не могла больше… вы мне верите? Одним словом, я решила покончить и с тем и с другим в тот день, но мне ничего не удалось. Мужа не было на работе, у Дмитрия Алексеевича сидел посторонний.
— И вы сбежали?
— Да, струсила, ненавижу сцены. Сказала, что заеду вечером. Он не стал меня удерживать и ответил, что будет ждать.
— Конечно, не стал. Маруся одна в Отраде — уникальная возможность! После вашего ухода он намекает Гоги (вы беседовали в дверях, тот ничего не слышал), что внизу, в спальне, его ждет эта дама, замужняя, ужасно боящаяся скандала, и что он надеется на скромность друга. Его надежды оправдались полностью: Гоги до сих пор нем как могила. Нет, он не покрывал убийцу, он был уверен, как и все, что Маруся исчезла ночью, когда приятели развлекались у общих знакомых. Вот почему и впоследствии он не выдал тайны друга и замужней женщины.
Дмитрий Алексеевич рассказывал мне, что он жил как одержимый — одним желанием: увидеть свою девочку, услышать, что она его любит, он бешено ревновал ее. Но ему не было известно, что именно в тот день к Марусе должен приехать Петя за экзаменационными билетами.
Вот что произошло. Дмитрий Алексеевич оставил машину на опушке рощи в кустах, в пяти минутах ходьбы от дачи. Он предполагал, что Маруся на Свирке, но по дороге решил заглянуть в дом — на всякий случай. Раздвинул доски в заборе, прошел по саду и постучал в дверь. Его никто не видел. Внезапно дверь отворилась. Маруся! Просияв от радостной неожиданности, она пустила его в темную прихожую. Они еще не успели сказать друг другу ни слова — вновь стук. Дмитрий Алексеевич сделал движение к двери: прятаться опасно, у Анюты ключ. Но Маруся обняла его и шепнула на ухо: «Тихо. Нас нет». Но он уже и сам понял, что на ступеньках топчется какой-то мужчина, приговаривая вполголоса: «Странно… условились…» Мужчина протопал вниз, томительная пауза. И вдруг — стук в окно светелки. Дмитрий Алексеевич резко освободился от ее рук и прошел на кухню. Дверь в светелку была открыта, а за окном стоял все тот же Вертер. Маруся подошла и встала рядом. «Ты ждала его?» — наверное, в его голосе ей послышалось что-то страшное, потому что она соврала — это было глупо! — «Нет, не ждала». — «Тогда почему ты здесь, а не на речке… и что значит «условились»? Вы условились?» Испуг ее, видимо, уже прошел, и она отозвалась беспечно: «Условились, не условились — какое это теперь имеет значение! Главное, ты приехал!» — «Так да или нет?» — «Условились позаниматься». Вертер исчез. Они быстро прошли через кухню, и Маруся раскрыла дверь в комнату Анюты, из окна которой видна калитка. Вертер в нерешительности подходил к ней, вдруг повернул голову и что-то кому-то сказал. «С Ниной Аркадьевной разговаривает, — объяснила Маруся. — Вот, поговорил и пошел. Куда? На станцию. Умница!» Петя, ты ведь действительно сначала на станцию пошел?
— Да. Потом развернулся.
— К сожалению, они этого уже не видели. Если б он знал, что ты тут бродишь в окрестностях, может быть… а, чего гадать! Почему она не сказала о билетах? Думаю, она продолжала игру. Он запретил ей сцену — тем с большим жаром она играла в жизни. наслаждаясь драматизмом ситуации. Ей нравилось ходить по краю, да, Анюта?
— Пожалуй. Она с детства любила тайны, игры — в этом была ее прелесть. Но никогда не врала: разыграет сценку — и тут же признается со смехом. Он научил ее врать.
— Да. Но она любила его. Ей удалось внушить ему, что она счастлива, и все прекрасно. На ней был пунцовый сарафан, она набросила свою любимую шаль и надела его подарок — браслет. Как я уже говорил, Дмитрию Алексеевичу и в голову не приходило отнестись к ней, как к женщине, «легко и радостно». Он ее еще ни разу не поцеловал. Но это последнее свидание было, как он выразился, жгучим и страшным. Маруся пошла на кухню попить воды и зажгла там свет. Помнишь этот свет, Петя? Сбросила шаль на спинку стула и открыла окно, было душно. Она лежала на диване и болтала о разных пустяках, а он ходил по комнате, смотрел на нее и слушал. Потом он помнит, как лег рядом, обнял ее и тут с ним случилось что-то странное. Он говорил мне, что годы бесконечно прокручивал эти мгновенья в душе, но так и не смог объяснить свой непостижимый, невероятный промах: сам себе отомстил — и если б одному себе! Он думал только о ней, смотрел на нее, слушал ее, потом обнял и сказал с последней нежностью: «Любимая моя, Люлю…»
— Господи! — перебила Анюта. — Какая нелепость! Он ошибся… случайный, ненужный эпизод!
— Четверо погибших за случайный эпизод!
— Четверо погибших за случайный эпизод. Не слишком ли дорого?
— Иван Арсеньевич! — возмутился Ника. — Вы идеалист и средневековый аскет. А между тем нет ничего прекраснее свободы и прежде всего — свободы чувств.
— Согласен. Но — обоюдной. Дорожишь своей свободой не души ее в других.
— Я тебя слушаю, Ваня, — заговорил Василий Васильевич дрожащим голосом, — и никак не могу понять, как у него рука поднялась, а?
— Состояние аффекта, как правило, возникает в ответ на сильный раздражитель, то есть потерпевший как бы провоцирует безумную вспышку ненависти. Любовь стала ненавистью. Нет, он не случайно обмолвился «Люлю», мне кажется, подсознательно он чувствовал всю запретность, невозможность своей любви в этой семье. Вдруг всплыли мелкие грешки и превратились в смертный грех… впрочем, судите сами. Вот его рассказ перед смертью… перед своей смертью. Как будто со стороны он услышал это страшное слово — детское прозвище… И долго ничего не мог выговорить. Маруся все поняла мгновенно: наверное, вспомнила прошлое лето, отлучки сестры, всякие мелочи… Если б она была взрослой, уже поднаторевшей в житейской сутолоке, она, может быть, отнеслась к происшедшему снисходительней, хотя кто знает… Но юность и предательство — две вещи несовместные. И она сыграла свою последнюю роль. Дмитрий Алексеевич ей поверил, но вчера согласился с моими доводами: роль. После паузы она сказала лукаво: «Ну что ты замолчал? Как будто я не знаю, что Люлю — твоя любовница. С прошлого лета знаю». — «Откуда? — смог он наконец выговорить. «От нее. Сама призналась, ведь ей приходилось от Бори все скрывать».
— Я ей ни в чем не признавалась, — прошептала Анюта; на нее тяжело было смотреть.
— Разумеется. Она актриса — и осталась верна себе. «И… как ты к этому относишься?» — осторожно спросил Дмитрий Алексеевич. «Нормально. А что тут такого? И сегодня она к тебе поехала на ночь, я знаю». — «Маруся, ты ошибаешься. Это было давно и случайно. Мне, кроме тебя, никто не нужен. Ты должна поверить». — «И чего ты вскинулся из-за такой ерунды? Наоборот, я рада, что не нужно больше притворяться». — «Так ты по-прежнему согласна выйти за меня замуж?» — «Конечно. А что изменилось? Я ведь и раньше знала». Тут его как будто что-то кольнуло в сердце: все-таки слова ее были странны для чистого ребенка, каким он считал ее. Он приподнялся на локте и поглядел ей прямо в лицо: безмятежное, лишь легкая дразнящая улыбка блуждала в черных глазах и на губах. «Я увидел совершенно незнакомое лицо, — сказал он мне вчера, — развратное и хитрое». Хитрость поразила его даже больше. «Маруся, что с тобой? — она слегка отвернулась, словно он застал ее врасплох. — Девочка моя!» — «Мне это надоело, — ответила она капризно (и вновь на него глянуло незнакомое лицо с нагловатой улыбочкой — вот оно, лицедейство!). — Говорю же, я рада, что мы наконец откровенны. И готова выйти за тебя замуж, — она повертела левой рукой перед глазами, любуясь жгучим золотом с багрянцем, старинным блеском. — Но давно боюсь, что не потяну: от Наташи Ростовой меня уже тошнит, понял?» — «Не понял!» — «Не ври, ты умный. Ты понял, кто сегодня нам помешал. Неужели не понял? — она захохотала с каким-то злорадством. — Видел бы ты сейчас свою физиономию!» («Я видел перед собой маленькую дрянь, — говорил Дмитрий Алексеевич, — и чувствовал, как бешенство накатывает на меня и освобождает от всего… еще слово!..» — «Маруся, замолчи!» — «Нет уж, я долго молчала. Я люблю Петю и хочу быть с ним… пока. Дальше не знаю. Но ты должен терпеть все — вот мое условие. Все, понимаешь?» — «Это почему?» — «Это потому… — она улыбнулась детской жестокой улыбкой, — это потому, что ты старик!» Он помнил только, что положил ей руки на горло и сжал… Больше ничего. Провал в памяти. Он увидел себя уже в машине и даже не сразу сообразил, где он и что с ним. Вдруг душная светелка и Маруся на диване — живая, мертвую он не видел — предстали перед ним с такой мучительной силой, что он застонал, повалившись головой на руль, — омерзительный рев автомобильного гудка врезался в мозг и привел в чувство. Все было кончено, жить не имело смысла, и он пошел к ней. Ни про браслет, ни про отпечатки он не думал.
— Так кто ж стер отпечатки со стекла? — перебил Петя.
— Ты удивишься, когда узнаешь. Итак, он хотел попрощаться с ней и пойти в милицию. Проник через дыру в сад, перелез через подоконник — и почувствовал, что мешается в уме: Маруся исчезла! «Может быть, ничего не было и я видел жуткий сон?» Обегал все комнаты, выскочил в сад, огляделся. Значит, я не убил, она жива и убежала… наверное, в Москву», — почему-то решил он (вероятно, подсознательно боясь оставаться на месте преступления) и побежал, задыхаясь, через рощу к машине, вывел ее на шоссе и погнал как сумасшедший. В голове все вертелось красное пятно шали на спинке стула, оно сливалось с пунцовым сарафаном, с рубинами на браслете — огненное пекло, в котором он задыхался и жил потом три года. В стрессовых ситуациях, как говорят медики, усиливается чувствительность к красному цвету.
Он приехал на квартиру Черкасских, долго звонил… Потом помчался к себе, решив просто дожидаться каких-то известий. По дороге начал высчитывать время, что было нетрудно, несмотря на провал в памяти: в течение свидания он машинально отмечал минуты, чтоб не опоздать на объяснение к Анюте. Выходило, что в светелке он отсутствовал не больше десяти минут. Что могло случиться за это время? Даже если кто-то там побывал и дал знать в милицию или в «скорую» — забрать ее, убитую или раненую, не успели бы. Значит, она ушла сама, убежала, спряталась от него. Он сидел у себя в кабинете. Говорил ей о любви, плакал и просил прощения — защитная реакция от невыносимого страдания. Вдруг зазвонил телефон. Было шесть часов. Схватил трубку, голос Анюты: тяжелое настроение, она приезжает в Отраду. Ему было все равно, говорить он не мог, но кое-как выдавил: «Я тебя жду»… («Зачем, зачем я так сказал — кого я жду?») Безумие! Надо взять себя в руки, ведь ничего еще не кончено. Наскоро принял холодный душ, выпил кофе, поднялся в мастерскую. Гоги спал, проснулся и поинтересовался: ушла ли дама. Ушла, но, возможно, вернется. «Какая женщина, прелесть, завидую», — жизнерадостно поздравил приятеля Гоги. Они спустились вниз, и вскоре появилась Анюта. Любопытно, как инстинкт самосохранения начинал овладевать Дмитрием Алексеевичем. Еще до ее прихода он дал понять Гоги, что никаких намеков на свидание с дамой не потерпит. Никакого свидания вроде бы и не было. «О чем речь! За кого ты меня принимаешь? Я вообще сразу уйду». — «Нет, ты не помешаешь, ты человек светский, остроумный, развлечешь». («В каком умопомрачении я пригласил Анюту? Я себя выдам. Пусть спасет человек посторонний».) И Дмитрий Алексеевич затеял вечер с коньяком. Гоги вел себя безукоризненно — и все же у него проскользнула фраза, которая помогла мне разрушить алиби художника. Анюта ушла в десять и каким-то образом умудрилась опоздать на последнюю электричку.
Я поняла, что здесь объяснение не состоится, и поехала к Борису.
— Который в это время работал дома, — вставил математик.
— Да, я видела свет в окне… но не решилась, просидела, как дура, во дворе. Иван Арсеньевич, я опоздала, вы мне верите?
Верю. Жаль только, что впоследствии вы не рассказали об этом Дмитрию Алексеевичу. Это избавило бы вашего отца от такой муки, может быть, спасло бы его.
— О чем вы?
Скоро узнаете. Дмитрий Алексеевич поехать с вами в Отраду не мог, он боялся. Всю ночь он пил, но не пьянел. И рано утром уже сидел у телефона. Звонок Анюты: Маруся исчезла. Значит, он не сошел с ума и есть надежда. Гоги он сказал, что ночью пропала дочка его друзей. Полдня он звонил бывшим Марусиным одноклассникам, на квартиру Черкасских, еще полдня заставлял себя поехать в Отраду. Прибыл в начале восьмого и с изумлением выслушал версию Анюты для мужа, которая и легла в основу официальной версии. Поразительно! Какие-то страшные силы хранили его.
Под утро Дмитрий Алексеевич поехал во Внуково, успев, однако, переброситься с Анютой словечком: зачем она все это сочинила? «Боишься мужа?» — «Папа велел молчать. Он, по-моему, что-то знает. Учти, я расскажу ему о нас с тобой. Будь готов, но сам не говори ничего».
На опознании, вспоминал Дмитрий Алексеевич, его так и подмывало сознаться, он был уверен, что не выдержит. Но вот милиционер откинул простыню: незнакомое девичье лицо в кровавых подтеках. Надежда оставалась. Как ни странно, надежда (нет, ее слабая, ускользающая, мистическая тень) оставила его только тем вечером на даче, когда я сказал при всех: «Она была задушена в среду в четыре часа дня». Начались игры затравленного зверя, в которые он играл с наслаждением.
Но в те дни, три года назад, он ничего не понимал. Лишь слова сумасшедшего друга, долетевшие из погреба, Заставили очнуться. Впрочем, из этого бреда он понял только два слова: полевые лилии. Люба, Митя и Павел. Полузабытый разговор в юности.
Он был полностью в курсе следствия, время шло — нет ее, ни живой, ни мертвой. «А кому, кроме меня, придет в голову хоронить концы? Может быть, трупа нет в природе? А есть непостижимая загадка?»
Шли годы — прошлое не отпускало. Помните, Николай Ильич, своего «Паучка»? В искусственных мертвых розах притаился живой гад — таким он видел себя. И однажды в сельской больнице преступник встречает человека, будто бы тоже одержимого «полевыми лилиями». И он сумел меня заразить.
Чего он, собственно, хотел? Чтобы ему объяснили, куда делась Маруся. И еще: углубляясь в эту тайну, в эту бездну, он хотел заново прожить прошлое.
Как он мог пойти на такой риск? Ответ ищите в личности художника. Его образ неоднозначен. Страстный игрок по натуре бросает мне вызов и вступает в борьбу — раз. Преступник, больше всех заинтересованный в раскрытии преступления, помогает мне — два. И наконец, человек иронический, потерявший желание жизни, наслаждается остротой ситуации и подсознательно ищет гибели. Именно это избавило меня от… скажем, неприятностей.
Вот моменты нашей с ним борьбы-игры. Она началась незаметно, исподволь. Самоотверженный друг семьи внезапно, благодаря показаниям Бориса Николаевича, оборачивается для меня… как бы поточнее?.. сладострастным эстетом. Дмитрий Алексеевич чувствует перемену во мне и с ходу переворачивает ситуацию: безнадежно влюбленный, с ума сходящий по своей Люлю.
Люлю — вот в чем загвоздка. Я подчеркиваю, что узнал об этом прозвище не от Анюты. Так от кого же? Он называл ее так без свидетелей, да, но в момент убийства прозвучало это имя при раскрытом окне. Вот почему, Петя, позвонив тебе ночью, Дмитрий Алексеевич спросил: «Что ты видел и слышал…» Неужели тайный свидетель существует? И художник тогда же, во время нашего разговора с Люлю, заинтересовался моим блокнотом: надо украсть его и узнать все.
На другой день Дмитрий Алексеевич приехал в больницу и привез мне сигареты и апельсины, что дало ему возможность заглянуть в тумбочку: блокнота с записями там нет. Зато лежит запасной, чистый, на который в тот знаменательный четверг художник уже не попался. Более того, разыграл роль человека благородного, переживающего за сыщика (вот, должно быть, позабавился). Да, сыщик блефует и все же знает много, слишком много: время, место, способ убийства, знает о браслете.
Вывод: тайный свидетель, которому что-то известно о Марусе, который зачем-то спас убийцу, спрятав или уничтожив труп, и который, наконец, открылся сыщику — такой свидетель существует. Дмитрий Алексеевич решил найти его, а заодно запутать и меня. Последнее ему удалось.
Свидетелей было двое: Петя и Борис Николаевич.
То, что случилось с Петей на даче, ни в какие ворота не лезет. Рассмотрим ход событий. Дмитрий Алексеевич в беспамятстве прошел через рощу к машине. Петя появился у открытого окна в 16 часов 5 минут. Взял тетрадь с билетами со стола, но, решив оставить записку, проник в светелку. Тут же выскочил обратно, заметив убитую, и помчался к калитке. Во время разговора с соседкой он принимает отчаянное решение вернуться и стереть свои отпечатки. Чтобы поверить во все дальнейшее, надо разобраться в натуре моего свидетеля.
Петя — знаток детективного жанра и свои знания в этой области (верхний слой сознания — шелуха цивилизации) призвал на помощь древнейшему животному инстинкту самосохранения. В пограничной обнаженной ситуации этот инстинкт проявился с редкостной силой. Пройдя через страдания, он стал человеком, но тогда… все душевные чувства его (жалость, боль, изумление, даже ужас перед случившимся и первое естественное в своем благородстве движение помочь) были задавлены страхом наказания.
Петя подходит к столу с тряпкой и замечает в окне, что кусты у заднего забора шевелятся: кто-то идет. С Марусей на руках он прячется в погребе и слышит быстрые легкие шаги Дмитрия Алексеевича. Потом прячет тело в гнилой картошке, вытирает стол и подоконник и уезжает, лишь в электричке обнаружив за ремнем джинсов тетрадку с билетами. В панике бросается в Ленинград, а по возвращении узнает от Анюты по телефону официальную версию, которой и придерживается. На руке у убитой Маруси Петя видел тяжелый браслет. Его краткое описание дал мне Борис Николаевич, обнаруживший браслет в сумке, где искал плавки.
Как только я впервые осторожно намекнул Дмитрию Алексеевичу о браслете, он сразу подставляет мне своего друга Нику. Но еще раньше он подсунул мне Бориса Николаевича: тот весной занимался с Марусей математикой.
На эти приманки я и попался, бесконечно разрабатывая две тупиковые версии. Но самый тонкий ход его был связан с Анютой.
В четверг, когда мы занимались клумбой, любознательный Отелло с Вертером отправились на прогулку в рощу, где я проводил допрос математика. Художник с Анютой остались вдвоем, и он тотчас, сгущая краски, заговорил об опасности, которой подвергаются сыщик и его тайный свидетель. Чтобы «охранять» меня, он просит разрешения у Анюты переехать на дачу: игрок стремится в гущу событий. И добавляет мельком: «Если б я не был в числе подозреваемых, я бы украл блокнот, сдал в милицию и поставил разыгравшегося сыщика перед фактом. Довольно жертв!» Дмитрий Алексеевич намекнул на своего друга как на реального кандидата в убийцы и сумел заразить Анюту страхом. Тут с прогулки возвращается Отелло — предполагаемый убийца — и сообщает, что в субботу у сыщика свидание с Борисом Николаевичем. «И я подъеду», — объявляет он.
И Анюта решается действовать. Соврав мне, что уезжает на всю субботу в Москву, она устраивается неподалеку от беседки и крадет чистый запасной блокнот. У Дмитрия Алексеевича уже второе, считая портрет Гоги, безукоризненное алиби.
Он идет дальше. Когда-то верно оценив характер Пети, он не заметил перемену в нем, связанную, очевидно, с тем, что для юноши кончилось его одиночество в страшной тайне. Художник звонит ему ночью, но ничего не добивается.
Что делать? Блокнот недостижим (кстати, он хранился у Василия Васильевича под матрасом). Дмитрий Алексеевич решает превратиться из подозреваемого в жертву и стать моей правой рукой. Он инсценирует кражу портрета. Шаг рискованный, странный, абсурдный. Художнику надо было сидеть спокойно, никто его не подозревал. Однако спокойствие не в натуре страстного игрока, к тому же не трясущегося за свою жизнь. А кроме того, он правильно угадал природу моего воображения, основанную на бессознательных, едва уловимых ощущениях. Я выразил желание посмотреть портрет — и он исчез. Мне кажется, если бы я увидел его вовремя, я бы не поверил в «вечную любовь» художника к Люлю.
Дмитрий Алексеевич привез аллегорию в Отраду и спрятал в родительской спальне, где ночевал. А я после кражи портрета окончательно растерялся, но неправильно истолковал причину своей тревоги: я начал беспокоиться за художника. Таким образом он стал жертвой и предложил план ловушки: тут-то в его руки и попал бы желанный блокнот.
Беспокоясь за него, я отменил ловушку, он попытался меня отговорить, потом вдруг вспомнил начало своего романа с Анютой: июльскую грозу — небесный гнев. Он дразнил меня и открывался, но я был по-прежнему слеп. Из-за Анюты. Когда я увидел зеленый сарафан в листве, я чуть с ума не сошел. Все та же железная схема Шерлока Холмса: кому выгодна эта слежка? Убийце или его сообщнице. А тут еще Дмитрий Алексеевич, уже невольно, подлил масла в огонь: говоря об отношении Анюты к одному человеку, он выразился, что она его пожалела. И ведь не просто пожалела на минутку, а думала прожить с ним из жалости всю жизнь. И разрушила чужие жизни.
— Моя жизнь не разрушена. — холодно заметил математик. — Или вы считаете меня алкоголиком?
— Ерунда! Каждый спасается как может.
— Наш сыщик, — иронически проронила Анюта, — не сыщик — а учитель жизни. Он все про всех знает. Он спустился к нам учить.
— Не знаю, а надеюсь. А вы, Анюта… — взорвался я внезапно (знала б она, чего мне стоит в этом копаться!). — Если б у вас хватило терпения ждать, а не метаться между мужем и…
— Что б вы ни сказали обо мне — слабо! Я думаю о себе еще хуже.
— Ладно, мы отвлеклись. Как бы там ни было, а у меня чуть не составилась новая схема. Борис Николаевич убийца, а бывшая жена из жалости его покрывает.
Однако посещение мастерской переключило меня на другую версию: Николай Ильич. Заметив мое болезненное впечатление от «Паучка», художник намекнул, что это — заказ друга. Далее: он подчеркнул пылкий интерес актера к Наташе Ростовой на сцене. И наконец, прямо соврал, что не говорил Нике о сеансах. Стало быть, тот узнал о них от Маруси? И странные телефонные звонки подогрели атмосферу, и вы, Николай Ильич, постарались. Своим бегством…
— Я ведь сбежал потому…
— Теперь понятно. Я заставил вас в подробностях вспомнить процесс создания аллегории — вы ведь, извините, живете эпизодами, память коротка. Не материнская любовь в замысле портрета, а другая: вечерняя, последняя любовь. Вы догадались, что своей ложью (ведь сам художник сообщил вам о сеансах), он специально подставляет вам под удар. Зачем? Причина может быть одна: вывести из-под удара себя самого. Значит… Тут и вспыхнуло в памяти пунцовое пятно на средневековой аллегории, так? И вы испугались. А Дмитрий Алексеевич уже действительно неоправданно рисковал, он ускорял конец.
В сущности, конец настал вчера — ко мне приехал Петя со сведениями. Несомненно, я счел бы слова Павла Матвеевича бредом, кабы не образ «полевых лилий». Они меня как-то задели. Вначале я воспринимал их только как цветы: сочетание «лилии пахнут».
Однако Николай Ильич настроил меня искать в них смысл переносный, символический.
Чем полевые лилии в этом смысле отличаются от садовых или от других цветов вообще? Их образ пронизан определенной символикой: полевые лилии использованы в евангельской притче. В «гранатовском» словаре Петя узнал, что символ лилии именуется по-французски «флёр де лис». Вот о каких лисах, Борис Николаевич, заговорил ваш тесть на поминках, а заметив, видимо, ваше изумление, так сказать, перевел: «полевые лилии».
Об этих «флёр де лис» Петя нашел некоторые сведения в словаре «Лярусс» — запомните это название.
Вот что перевел Петя: «Короли французские открыли герб: небесные три цветка лилии из золота, это девиз: лилии не трудятся, не прядут — связанный с Евангелием по Матфею». У нас этот стих переводится с древнегреческого, как «полевые лилии не трудятся, не прядут». А ведь мы рассуждали об этом, да, Василий Васильевич? Вы вспомнили Библию, а Игорек роман Дрюона «Негоже лилиям прясть», именно в этом заглавии подчеркнута связь между королевским гербом и словами Христа. Вот цепочка: евангельские «полевые лилии» — флёр де лис на французской короне — лилии из золота в качестве элементов, деталей на украшениях.
Петя перерисовал несколько орнаментов. В одном из них Борис Николаевич узнал те самые, по его словам, звездочки или цветочки, что соединяют рубины в браслете, подаренном Дмитрием Алексеевичем своей невесте.
Когда Петя сообщил мне эти сведения, первое, что зацепило мое внимание, — это выражение «флёр де лис». Я вспомнил лисицу в прихожей (демонстративное презрение к эстетике, Борис Николаевич).
И вдруг прямо-таки вспыхнула французская драгоценность, о которой упомянула Анюта: именно Франция, именно французская — может быть, не кольцо? И наконец — вот она, связка! — Павел Матвеевич знал от зятя, что младшая дочь прячет ото всех золотой браслет с рубинами.
И… старинные книги на полках в квартире Дмитрия Алексеевича? «Лярусс»? Впервые в беспощадном свете я увидел художника. Но если французская драгоценность — этот браслет, то как он оказался у Маруси?
Мгновенно возникла фантастическая версия: девочка шантажирует тайных любовников, от нее откупаются браслетом, а потом убивают. Фантастика, но в нее складно вписывается Анюта в кустах: не бывшему мужу она помогает, а любовнику.
И я бросился на дачу Черкасских. Прежде всего я очень туманно намекнул Дмитрию Алексеевичу о «полевых лилиях»: восемьсот лет назад во Франции случилось событие, имеющее связь с безумием Павла Матвеевича. Если моя версия правильна, он должен меня понять: в его кабинете стоят все тома «Лярусса» — а откуда еще старый его друг (не филолог, не историк) взял это выражение «флёр де лис»? И я коснулся алиби: помогла история создания одного портрета, завезенного за две тыщи километров. Гоги из Тбилиси — Дмитрий Алексеевич меня понял.
Но не французская история и не Тбилиси заставили художника сдаться: между Петей и Анютой возникла перепалка по поводу экзаменационных билетов и нарциссов, которые по поручению учительницы он преподнес Наташе Ростовой. Художник услышал рассказ о ссоре юных влюбленных, когда Маруся сказала. «Я люблю человека, до которого вам всем, как до неба!» Как же она ошиблась и как это признание мертвой потрясло вчера художника! Он поднялся и предложил Анюте заняться чаем. Она пошла собирать малину с кустов перед домом, а он, зная, что я хочу посетить погреб, отнес туда свою аллегорию. Художник до конца остался верен своей натуре игрока-эстета и обставил капитуляцию пышно. Но если у него было намерение свести в могилу сыщика — это ему почти удалось. Что почувствовал я, когда чиркнул спичкой и увидел красное пятно там, за той перегородкой, где в куче гнилья когда-то лежала в пунцовом сарафане мертвая! Потом в пламени свечки я долго глядел на портрет… вспоминал и сопоставлял различные моменты и детали. Например, ярко выраженную ненависть Дмитрия Алексеевича к Пете и редкостное сходство матери с младшей дочерью на портрете. Вспомнил один разговор с Анютой о мучительной страсти художника к ней. «Я ничего такого не замечаю», — возразила она с искренним недоумением. Да как же не заметить такую любовь… если она есть? А если нет? Однажды, пытаясь вызвать Анюту на откровенность, я почти оскорбил ее, а Дмитрий Алексеевич не обратил внимания, занятый только Марусей, точнее, моими вопросами о ней. И побежал успокаивать его Люлю не пылкий любовник, а сыщик. И так далее… Мелькнула мысль о мотиве преступления — да ведь сам же художник приоткрыл тайну! «… Она, так сказать, не отвечает на чувства. А в это время за окном маячит юный поклонник». Я вспомнил даже, с какой горечью он произнес слово «юный». Юный Вертер — вот оно что, вот в чем смысл этого прозвища! И исступленная ненависть: раздавить, как паука!
Я глядел на портрет — у меня не оставалось сомнений. Художник сам рассказал о своей любви — как сумел. Каждый из вас вкладывал в эту аллегорию что-то свое. Анюте представлялись два забавных ангела на коленях. Борис Николаевич видел эстетскую штучку. Пете мерещилось кровавое пятно. Глубже всех понял замысел Николай Ильич: отблеск пламени на бело-голубом. Голубое (холодная, высокомерная Анюта с книгой — такой ее ощущал художник), да, голубое — только фон для пламени. И все же в картине действительно все это есть: и изысканный эстетизм, и аллегорические ангелы, и золотая сеть на милосердных материнских коленях, есть и мысль о смерти в закатных лучах.
Но главное — это любовь, огонь, пунцовая роза, которую с радостным ожиданием протягивает Мария — Любови. Они похожи. Вечная любовь и — Петя тоже прав, я это испытал — красное пятно в гнилье.
Чтобы поставить последнюю точку, я вынудил Анюту пересказать ее разговор с Дмитрием Алексеевичем у жасмина. Да, это был отнюдь не любовный разговор.
Я попросил художника проводить меня до больницы. Было девять часов вечера, в два мы расстались, в три он погиб. Во избежание возможных эксцессов я предупредил убийцу, что о «полевых лилиях» на браслете известно Василию Васильевичу. Вот что рассказал мне художник. Старинный браслет переходил по наследству от прабабки к бабушке и матери. Давным-давно в гостях у него были Люба с Павлом, положение всех троих еще не определилось — и художник показал французскую драгоценность.
Люба заинтересовалась лилиями, Дмитрий Алексеевич нашел «флёр де лис» в «Ляруссе», где кое-как перевел фразу о евангельской притче. Очевидно, Павлу Матвеевичу так и запомнились флёр де лис, полевые лилии, браслет с рубинами. Причем юный художник намекнул, для кого предназначается подарок. Вот почему, Анюта, вы в детстве слышали о французской драгоценности.
— Всего лишь раз, мельком. Не было денег, говорили о продаже отрадненской дачи. Я испугалась — любила Отраду. А папа сказал: «Как-нибудь выкрутимся, не привыкать, — и засмеялся. — Надо было тебе в свое время за Митьку выходить, были б деньги, даже французская драгоценность на свадьбу».
— Которая дала мне ключ к преступнику. Мы бродили в сумеречной роще, его не надо было допрашивать: я выслушал исповедь человека раскаявшегося. Первым толчком к раскаянию был, оказывается, образ, созданный моим, по выражению художника, сюрреалистическим воображением. Образ его любимой девочки, валяющейся, как падаль, в куче гнилья. Наверное, тогда он подумал о конце. Конец приблизился, когда он узнал, что зверское убийство было еще и напрасным… не только в онтологическом плане (кто дал ему право отнимать чужую жизнь!), но и в плане души человеческой: напрасно — она любила его.
Мы решили наутро поехать к следователю, который вел дело об «исчезновении Марии Черкасской». И когда я узнал от Анюты, что художник сбежал… нервы сдали, паника, юный Вертер — свидетель… «Человека убили!» — и своим концом он распорядился сам, театрально восстановив сцену убийства: свет на кухне, открытое окно в светелке.
Сообщение участкового: по-видимому, Дмитрий Алексеевич развил на автомобиле огромную скорость и врезался на полном ходу в одинокий могучий дуб на обочине. Дверца распахнулась от удара, и его самого, уже мертвого, откинуло на пять метров от искореженной машины.
Как показал осмотр места происшествия, несчастный случай почти исключен. Самоубийство. Анюта, зачем вы ездили в Москву в эту ночь?
— Вы сказали, что безумие папы как-то связано с XII веком. Он когда-то вел дневник. Я читала всю ночь, но никакого упоминания о французском средневековье не обнаружила.
— А почему вы настояли, чтобы преступник был разоблачен здесь, в палате?
Она опустила голову.
— Да глупость! Мне вдруг показалось, что если папа увидит настоящего убийцу и все услышит — может быть, что-то случится, что-то сдвинется… В общем, глупость.
Мы посмотрели на Павла Матвеевича: он лежал, как обычно, глядя в потолок.
Среди присутствующих не было новых для него лиц, и он никому не рассказал сегодня о лилиях в полной тьме. И все же…
— И все же именно ваш отец, с помощью нас всех, разоблачил убийцу. Он сделал все, что мог, и погиб, это оказалось выше сил человеческих. Трагедия в том, что погиб он напрасно. Он все знал — но в искаженном свете… Нет, не напрасно! В сущности, все решили его слова, обращенные ко мне: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори». Кажется, я разгадал эти слова.
Дмитрий Алексеевич в самом начале предупредил меня, что в семье Черкасских любили друг друга до самозабвения. Тут мы подходим, пожалуй, к самой таинственной части преступления: к бесследному исчезновению трупа. Свидетелей нет и не было, пришлось восстанавливать концовку по крупицам, обрывкам воспоминаний, ощущений, деталей и обмолвок. И в буквальном и в переносном смысле брести во тьме на ощупь.
Итак, начало. Бессвязные слова старика. Дмитрий Алексеевич: они с Анютой впервые услышали о лилиях от Павла в погребе.
Борис Николаевич: узнав в прихожей о связи друга со своей дочерью, тесть сходит с ума… какие-то лисы — и вновь полевые лилии!
Удивительно! Показания Пети. Меня поразило совпадение: отец оказался именно в погребе, где Петя спрятал труп его дочери. Совпадение? Безумие? Маниакальная идея довести до конца осмотр дома… все так. Но — образ полевых лилий, как бы сопровождающий, освещающий евангельским светом метания сумасшедшего!
Сумасшедшего? Так утверждали все. Анализ поведения Павла Матвеевича на поминках, проведенный художником (его самого страшно занимала эта загадка), представил события в иной плоскости: «Человек, собравший последние силы, чтобы противостоять безумию». «За поминальным столом был еще Павел, а вот в погребе был уже другой».
Когда я догадался о браслете с «полевыми лилиями», поступки Павла Матвеевича для меня почти объяснились. Почти. В березовой роще мы с убийцей восстановили потаенный ход событий. Но для этого придется вернуться назад.
Вспомним разговор Анюты с отцом по телефону: он узнает, что Маруся исчезла ночью. «Никому ничего не рассказывай. Ничего не предпринимай без меня. Я приеду!»
Как она могла исчезнуть ночью? Необычайно чуткий сон старшей дочери, обещание сестер не разлучаться и не закрывать на ночь внутренние двери дачи, истерический тон обычно сдержанной Анюты по телефону, намек на какие-то признания («только тебе!»)…
Еще в аэропорту Любовь Андреевна накинулась на друга дома с вопросами, но муж, выразительно поглядев на него, повторил версию о ссоре сестер. «Так ведь, Митя?» — «Кажется, так».
Осмотр дома Павел Матвеевич начал с одежды и обуви. Он был потрясен. «Я ничего не понимаю. Анюта сказала, что Маруся исчезла ночью. Босиком? Как же так?» — «Павел, Анюта тебе все объяснит. Все ужасно. Но я не могу тебе сказать: она мне запретила» (нет, Дмитрий Алексеевич не собирался исповедаться в убийстве, он продолжал надеяться; под словами «все ужасно» подразумевался «эпизод» с Анютой, о котором предстоит услышать его старому другу от дочери). «Запретила говорить? Странно. Ну ладно, дождусь ее. Скажи только, ты знаешь, где Анюта провела ту ночь? Ведь не на ее глазах исчезла сестра?» — «Павел, она тебе все объяснит. А насчет ночи могу точно сказать: она провела ее на даче».
По словам художника, Павел Матвеевич сразу замкнулся и больше ни о чем не спрашивал. Погреб. Участковый. Нетрудно догадаться, чего ему стоила поездка на опознание трупа и предсмертный крик Любови Андреевны, обращенный к Анюте: «Как ты могла!» Но пока что все заслонила смерть жены. Борис Николаевич, при каких обстоятельствах вы рассказали Павлу Матвеевичу о браслете?
— При самых трагических. Мы оформляли смерть Любови Андреевны. Когда чиновник стал аккуратно рвать ее паспорт, Павел Матвеевич покачнулся, сделал шаг назад и пробормотал, конечно, не вникая в слова: «Что же все-таки случилось с Марусей?» — а сам следил за руками чиновника. И я ответил машинально, чтоб его отвлечь: «А вы не знали, что она прячет ото всех старинный золотой браслет с рубинами?» Он прошептал: «Все это потом, потом. Только никому не говори, обещаешь?» Я обещал.
— Мои догадки: Павел Матвеевич в слова зятя не вник, но эта деталь — браслет — где-то осела в душе. Недаром в пятницу, давая Анюте на ночь снотворное, он сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе». Может быть, о ценном подарке стало известно старшей дочери? И именно об этом она собиралась сказать по телефону?
И вот — кульминационный момент. В прихожей отец вдруг узнает, что Анюта — любовница художника. «Не может быть!» — «Хотите, докажу?» Старый друг открывается с неожиданной стороны. И, по ассоциации идей — молодость, любовь, только что умершая Люба — он вспоминает браслет и бормочет: «флёр де лис»… Случаются такие мгновенья в жизни-мгновенья страшной концентрации мыслей, воспоминаний, движений души. Вспышка, озаряющая потемки. Человек осознает все и разом. Это случилось с Павлом Матвеевичем за считанные доли секунды, он даже не осознал, а ощутил… Маруся исчезла ночью, я должна тебе признаться, как ты могла, Павел, все ужасно, она провела ночь на даче, у них же большая любовь, она прячет ото всех старинный… В словах это передать невозможно, получается длинный ряд… А может быть, к этому ряду прибавилось еще что-нибудь, Анюта?
— Я не понимаю… Неужели вы думаете, что папа…
— Да, да. Что-нибудь еще, Анюта?
— Неужели папа… — заметно было, что она дрожит. — Я на кладбище кричала, что во всем виновата, а он не подошел, не взглянул…
— Да, тогда в прихожей Павел Матвеевич вдруг осознал, что образовался невероятный треугольник: его дочки и старый друг. Словом, он окончательно решил, что вы причастны к исчезновению сестры. Он возвращается в комнату быстро и энергично, очевидно, с целью узнать правду, какой бы она ни была. Но вот он подходит к столу, останавливается, стоит пять секунд. И за это время в его отсутствующем взоре появляется ужас.
Все, что я скажу дальше, мои догадки, не больше, но они подтверждаются дальнейшими действиями Павла Матвеевича. Как ни страшно то, что он ощутил сейчас в прихожей — человеческому горю нет предела, — его ждал еще больший ужас. Ведь оставалась надежда, что влюбленные дочки действительно поссорились из-за друга семьи, и Маруся сбежала. Однако, подойдя к поминальному столу, он что-то вспомнил.
Вот мой путь к догадке. Когда я впервые спустился в погреб, и оказался в полной тьме, и почувствовал дух сырой земли — у меня мелькнуло что-то вроде воспоминания. Я не смог поймать этот слабый промельк, как ни старался. Озарение пришло внезапно, вчера. Я сел на лавку на лужайке, где когда-то цвели садовые лилии, взгляд упал на бывшую клумбу, сейчас напоминающую свежую могилу. И я вспомнил похороны своего отца в страшную жару — запах земли словно смешивался с запахом тления.
Вот он ходит со свечкой по погребу, а художник заглядывает сверху из кухни. Вот Павел Матвеевич склоняется над кучей гнилой картошки — и слышит крик жены из сада. Погреб на время отступает в сторону. Но сейчас у поминального стола, где только что лежала его Люба, он вдруг вспоминает слабый, сквозь картофельное гнилье, запах мертвого тела. «Полевые лилии пахнут!» — безумный бред, который Павел Матвеевич повторяет уже три года. Он хирург, он отлично знает, как пахнет разлагающийся труп.
И эту тайну он не решается доверить никому. Своим подавленным сознанием, больной душой, возможно, он чувствует за поминальным столом присутствие убийцы. И боюсь, Анюта, что убийцей он считает вас.
— Этого не может быть!
— Не может — в обычном, нормальном состоянии, но слишком многое обрушилось, психика подорвана — и он собрал последние силы, чтобы спасти вас. Неужели вы думаете, что он стал бы покрывать друга-убийцу?
Павел Матвеевич говорит художнику: «Если ты пойдешь за мной, между нами все кончено. Вы оба должны меня дождаться». В прихожей он берет из пиджака Дмитрия Алексеевича ключи от машины. Десять часов вечера. Он спешит в Отраду, зная, что завтра, в понедельник, начнется следствие и, если жуткое воспоминание его не обманывает, в погребе найдут тело младшей дочери, при том, что органам известно из слов Анюты: сестры провели вместе ту последнюю ночь. Криминалистика теперь творит чудеса, и мало ли какие тайны в этом случае откроются! Значит, все тайны необходимо устранить, спрятать, уничтожить немедленно.
— Замолчи! — закричала Анюта. — Устранить, уничтожить… Ты все врешь, выдумываешь, ты не знаешь папу…
— Анюта, ради Бога… я же говорил, вам потребуются силы. Ну кончим, кончим на этом, а потом…
— Нет, сейчас!
— Постараюсь короче. Павел Матвеевич действовал очень осторожно. Никаких свидетельств о его поездке не осталось. Наверное, он оставил машину в роще, вошел в дом, спустился в погреб, нашел дочь и браслет. Завернул ее в шаль и отнес в машину, по дороге взяв из сарая лопату.
— Я не понимаю! — не выдержал Борис. — Павла Матвеевича нашли на даче, а машину на месте?
— В ту ночь он ездил в Отраду дважды.
— Но зачем?
— Думаю, вот зачем…
— Да погодите вы! — перебила Анюта — Куда он дел Марусю, вы скажете наконец?
— У меня почти нет доказательств… одно, косвенное, но кажется, я не ошибаюсь. Это можно проверить — но нужно ли? «Сломанная шпага» Честертона навела меня на мысль… «Где умный человек прячет мертвое тело? Среди других мертвых тел».
— Так Маруся здесь? В Отраде?
— Нет, нет, кладбище почти рядом с дачей — зачем брать машину? Павел Матвеевич похоронил ее с матерью — я уверен. Там и браслет. «Полевые лилии пахнут, их закопали».
Он похоронил дочь. Небольшой промах, косвенное доказательство: лопата на заднем сиденье машины, Дмитрий Алексеевич обратил внимание, сиденье было запачкано глиной. Потом по дороге он где-то лопату выкинул, поскольку вторично поехал на дачу электричкой. Возможно, он предчувствовал, что у него не хватит сил вернуться в ту же ночь в Москву, и боялся, что милиция обнаружит машину в Отраде. Ему пришлось оставить в «Волге» ключи, чтоб не подниматься в квартиру, где его ждал убийца. Зачем он вернулся на место преступления? Вероятно, уничтожить следы, о которых мы уже ничего не узнаем. Понимаете, он был наедине с убитой дочерью и просто не мог думать в это время об уликах, отпечатках и так далее… Допустим, он вспомнил об открытом окне и решил его протереть (стер и твои, Петя, отпечатки на стекле). Или сложил в кучу раскиданную картошку. А возможно, его преследовал тот страшный смертный запах — вдруг догадаются?
И он вернулся. Раскрыл все двери и окна, спустился в погреб — и тут его измученную душу наконец отпустило в другой мир — великий мир забвения — и он смог сказать: «Была полная тьма. Полевые лилии пахнут, их закопали. Только никому не говори».
Мы бесшумно спустились по ступенькам флигеля. Пронзительная деревенская тишина — нет, звонкий щебет в кустах, медовый холодок, розовое и голубое — нежная полоска зари. Небесная чаша сияла над старыми садами, русскими полями и темными водами.
Какое-то время мы постояли в кленовой аллее, словно задыхаясь от свежести, простора и жизни. Затем двинулись к машине Николая Ильича.
— Я всех подвезу — и прежде Анну Павловну. Вы позволите?
— Нет, я пойду через рощу. Не хочу. Я одна.
— А ведь она и вправду осталась одна, — с жалостью сказал актер, глядя вслед — легкой тени в предутреннем тумане. — Немое, разумеется, дело… я растроган, слезы сейчас потекут. Не мое дело, говорю, математик, но я бы проводил женщину.
— Вот и проводите.
— Кто вы там? Кандидат или доктор? До президента Академии наук ведь дойдете с такими железными…
— Может, я догоню? — подал голос Петя.
— Давайте-ка, свидетели, прощаться, — заговорил я. — Где машина?
— Да вон на обочине.
Мы подошли к «Жигулям», Петя по привычке спросил:
— Иван Арсеньевич, можно, я к вам буду ездить?
— Можно.
— Тогда уж и мне разрешите продлить знакомство. Или с моими мелкими грешками я недостоин…
— Простите меня, я был не в себе. Я не победитель.
— Победитель! Как вы меня сегодня долбанули! Требуется продолжить и кое о чем поспорить.
— А я не хочу спорить — вы меня освободили, — вдруг заявил Борис и протянул мне руку. — Мы, конечно, больше с вами не увидимся вы знаете почему. Я хочу на прощанье старомодно, по-эстетски снять шляпу перед великим сыщиком.
— Ура! — рявкнул Вертер, и подхватил актер.
И они уехали. Я побежал. Кленовая аллея. Полянка. Смутно белеющие ромашки. Нежные венерины башмачки. Дальше пруд, кладбище, березовые кущи, старый забор, старый дом… Господи, как хорошо!
Я дышал, я жил полной жизнью и услышал тихий безнадежный плач. Так, она в беседке!
Она плакала в беседке.
Я ее почти не видел, но сильно чувствовал. Вошел и сел рядом. Мы молчали.
— Анюта, я в отчаянии.
— Почему? — недоверчиво, сквозь слезы спросила она.
— Всю ночь терзал тебя ревностью… как будто я сам, подонок, имел терпение ждать тебя.
— Как ты смеешь так говорить о себе! Замолчи!
— Да кто я такой, чтобы учить…
— Ты есть ты. — Длинная-длинная пауза. — Я чувствую, он сказал тебе.
— Сказал — да ведь не может быть?
— Может.
— Что может? — я замер.
— Ты знаешь.
— Что может?
— Я тебя люблю.
— Анюта!.. Он говорил мне, я не поверил, я неудачник.
— Как хорошо! — она засмеялась, слезы зазвенели смехом. — Ты не будешь копить на машину и дарить мне драгоценности?
— Никогда, — я коснулся губами пылающей щеки, жгучих слез. — Ты меня охраняла.
— Постоянно. Пряталась в кустах и подслушивала.
— Твой зеленый сарафан — мой самый любимый. Помнишь, я догнал тебя под кленами, и ты сказала, что умерла, что тебя нет, помнишь? Тут до меня дошло наконец, что ты есть, так есть, что… ну, вся жизнь моя — тебе, если ты возьмешь.
— Нет, я сразу поняла, как только вошла в палату и тебя увидела. Я испугалась и прямо из больницы поехала в Москву. Я просила его ничего не рассказывать.
— Да, да, он говорил мне, что уже по твоему звонку догадался, что ты…
— Что я тебя люблю. А я сказала даже, что не доверяю тебе, ты тот еще тип. Я ужасно боялась, что ты узнаешь про меня, ну, про все эти дамские мерзости… и все для меня будет кончено.
— А он-то понял сразу и разыграл нас как детей. Ну что б тогда Борису подслушать весь ваш разговор, а то… Представляешь? Любовь у жасмина — и вот он переезжает к тебе на дачу. Я был ослеплен тобой. Я с ума сходил, считал, все в тебя влюблены — и художник, конечно. Ошибочную версию гнал. Я понимаю теперь твоего отца… О нем можно говорить?
— Тебе — все можно.
— За что такое счастье?
— Это — счастье? Разве удастся все забыть?
— Нельзя и не надо, что ты! Это смерть, но ведь и жизнь, это трагедия — но ведь и любовь — вот что самое главное. Как я понимаю теперь твоего отца. Я пережил… ну, конечно, ничтожную долю того, что ему досталось — но я его понял. Знаешь, когда я в погребе чиркнул спичкой и увидел красное пятно — кажется, последний ужас, кажется, страшнее уже ничего не будет. Оказалось, будет. Тогда же в саду я вдруг догадался, что ты украла блокнот, то есть вроде помогаешь убийце, вот тут я почувствовал настоящий ужас, не сравнимый ни с каким погребом. Я хотел все бросить и знал, что не могу без тебя жить. И тут мне Петя помог, я поверил… то есть наоборот, я понял, что ничему о тебе не поверю, какие бы там факты…
— А вот папа поверил, что я убийца. Я убила Марусю, девочку мою…
— Он был болен и единственное, что мог сделать, — это отдать за тебя жизнь.
— Ну и как я теперь буду жить? — закричала Анюта. — Нет, ты скажи — как?
— Со мной и с папой.
Гости съезжались в прошлом году. А жизнь складывалась так, что дачу требовалось продать немедленно. Двадцатого августа Дарья Федоровна отправилась на встречу с покупателями. Какие-то пенсионеры. Она ничего не знала о них, на днях случайно (нет, не случайно: освободиться от всего во что бы то ни стало!) наткнулась в «Рекламе» на объявление: «Муж с женой купят дом в Подмосковье. Звонить по телефону такому-то».
Позвонила, условилась и вот едет сейчас, прекрасным августовским утром, рассчитывая прибыть на встречу где-нибудь за час до назначенного срока: ровно год — завтра исполнится год, — как не была в Опалихе, надо хотя бы убрать остатки («Останки!» — Дарья Федоровна усмехнулась) «пира во время чумы».
Жалкая усмешечка. Дарья Федоровна — женщина тридцати пяти лет, экономист-международник, твердой поступью шедшая к диссертации, едет продавать наследство и безумно боится. Именно безумно, потому что страх ее не имеет реальной основы, все законно… «Нервы, — успокаивает себя Дарья Федоровна, задыхаясь в переполненной субботней электричке. — Просто нервы».
Москва долго не отпускает, тянутся и тянутся белые, серые и голубые башни, трубы с разноцветными дымками, ржавые свалки… Наконец простор, поля и перелески, дрожащий осинник, одинокие сосны, Опалиха, платформа, тропинка, по которой потянулись граждане с рюкзаками и сумками.
«Зачем я приехала одна? Зачем? Надо было взять кого-нибудь с собой…» Надо бы, но дело в том, что у Дарьи Федоровны нет друзей, у нее вообще никого нет.
Она поднимает щеколду, отворяет калитку и входит в сад — запущенный, пышный сад на исходе лета: высокие травы, малинник, одичавшие розы, старые, но плодоносящие еще яблони сливы… Легкий шорох — осот и мятлик заколыхались. Должно быть, крыса. В этом раю живут крысы.
Дарья Федоровна проходит по кирпичной дорожке, поднимается по трем ступенькам на открытую просторную веранду. Так и есть! Покрытый белой (серой в безобразных пятнах) скатертью длинный стол, ждущий гостей, нет, покинутый гостями: в беспорядке отодвинутые стулья, переполненные пепельницы, засохшие цветы, ножи, вилки, тарелки, блюда и салатницы (конечно, угощение доели крысы в ту же ночь). Как странно, что это сохранилось в неприкосновенности, пыльное, замшелое, что снится ей в бесконечных снах, — прах и тлен. Не хватает графина с наливкой и серебряных стаканчиков, их забрали на экспертизу… Ладно, ладно, все забыть, как страшный сон.
Дарья Федоровна пошла в сарай за ключом. Вот он, старинный тяжелый французский ключ в потрепанной, но все равно кокетливой, бабушкиной сумочке, хочется сказать «ридикюль». Но к делу, к делу — проверить комнаты, принести воды из колодца, вымыть посуду, подмести пол: не стоит пугать пенсионеров призраком отпетого притона.
Отомкнула дверь, вошла в прихожую, включила свет, распахнула окна на кухне, в столовой, остановилась у входа в кабинет (надо себя пересилить!..) и шагнула через порог.
Что это? Звенящим солнечным полднем продолжается сон — привет с того света. Дарья Федоровна зажмурилась, чувствуя, как подступает ужас: вдруг представилась та женщина… как она входит сюда, чтобы уйти навек. Галлюцинация. Стоит только открыть глаза и… Никакой мистики — предмет конкретный, материальный. На письменном столе напротив окна — блестящая металлическая коробка, в таких обычно держат шприцы. Именно на том месте, что и год назад. Но ведь этого не может быть? Надо дотронуться, открыть и убедиться… нет, опасно, отпечатки! Может быть, ее хотят свести с ума? Предлагают отравиться в скорбном ощущении вины? Дарья Федоровна прошла на кухню, взяла льняное полотенце, вернулась к письменному столу. Однако… тут еще кое-что есть: немецкая пишущая машинка, допотопная, бабушкина, на привычном месте с левого края, но в нее вставлен лист бумаги… кажется, из стопки, что лежит на столе, — да, именно так: привет с того света… Отпечатано: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Бред! Но блестящая зеркальная коробочка, стоящая перед нею, не бред. Осторожно, обернув руку полотенцем, она подняла крышку. Белый порошок. Шорох, под ноги бросилась серая тварь. Дарья Федоровна закрыла коробочку, прошла быстрым шагом по комнатам, заперла дачу и помчалась на станцию, забыв про пенсионеров, забыв про все на свете.
У нее совершенно выпало из памяти, как ехала на электричке, в метро, как шла к своему дому, поднималась в лифте на пятый этаж. Остальное забыть невозможно — вот она открывает кухонный шкафчик, на самой верхней полке пятилитровый старинный графин из стекла с узорами, десять серебряных стаканчиков и металлическая блестящая коробочка, в которой обычно хранят шприцы. Однако ни шприцев, ни белого порошка в ней нет, она пуста. Эту зловещую коллекцию могла бы дополнить записочка, исчезнувшая в недрах правосудия, но не исчезающая из памяти. Стремительные нервные буквы: «Прощай. Будь оно все проклято. Макс».
Итак, все на месте. Дарья Федоровна мрачно улыбнулась. Выбросить, забыть, продать дачу и жить дальше? Она не колебалась ни минуты. Если это вызов — вызов принят.
Достала записную книжку, села на диван, поставив на колени телефонный аппарат. К вечеру она дозвонилась до всех.
Список гостей, которые съезжались на дачу.
Супруги Загорайские — Виктор Андреевич (пятьдесят четыре года) и Марина Павловна (крепко за сорок) — экономисты, коллеги по институту, в котором она работает.
Братья Волковы — Евгений и Лев Михайловичи (около шестидесяти лет) — крупные деятели, соответственно в сферах коммерции и в дебрях лингвистики.
Малоизвестная, всегда молодая актриса Ниночка Григорьева, курортное знакомство.
Ее вечный рыцарь, драматург-неудачник сорока лет — Флягин Владимир Петрович.
Всем известный фотограф Лукашка (Лукьян Васильевич Кашкин) — книжный маньяк неопределенного возраста.
И Старый мальчик, Александр Петрович, Алик Веселов — бывший одноклассник Дарьи Федоровны, не затерявшийся в глуби времен, зубной врач.
Разговор по телефону, со всеми одинаковый.
— Здравствуйте. Это Дарья Федоровна. Вы помните, какой завтра день? (Все помнили; смущение, волнение, любопытство, тревога — странная смесь ощущений, будто волнами поднимающихся из трубки.) Я буду в двенадцать в Опалихе, на даче. Вы подъедете? Передайте жене.
Или: «Передайте своему брату». Или: «Передай, Нина, Флягину». Тут случилась заминка. «Я с ним больше не вижусь», быстро ответила актриса. «И давно?» — «Да уж с год.» — «Тогда — дай мне его телефон. Я позвоню сама».
Даша и Макс учились в одном очень престижном институте и уже на вступительных экзаменах из всей колготящейся нервной массы сумели узнать друг друга мгновенно, с первого взгляда, с первой улыбки и слова — и полюбить раз и навсегда («Эх, раз, еще раз, еще много, много раз» — обожаемая Максом цыганщина). Удивительно, что оба были сиротами. Макс — круглый, законченный детдомовец, не помнящий родства. У Дашеньки мать умерла при родах, но имелся отец — угрюмый солдафон, жизнь с которым была невыносима. Они скитались по Москве, снимая клетушки в коммуналках, покуда папа не освободил жилплощадь, скончавшись от инфаркта.
Тут перед возлюбленной парой открылись банальные возможности для устройства быта, о которых в убогих коммуналках они не помышляли: юность и счастье заменяли все. Поработав два года за границей, они с увлечением принялись вить гнездо — дешевую отечественную разновидность европейского «моего дома — моей крепости». Детей оставили «на потом» — надо успеть пожить! — в институте бодро пошли в служебную гору (особенно Макс, умевший обольстить всех и каждого, в тридцать защитивший кандидатскую и тут же приступивший к докторской, впрочем, способный, она предчувствовала, одним ударом разбить вдребезги налаженное житье; она чувствовала, потому что и сама была такой же — человек порыва, готовый на безумства). Однако благополучие процветало и уже надвигалась тоска — зачем? к чему? в чем смысл? — как вдруг жизнь подбросила совсем уж неожиданный сюрприз.
А именно: в прошлом году зимой Макса разыскала бабушка, родная бабушка по отцовской линии, и он неожиданно обрел родство, корни и дачу в Опалихе. Ольга Николаевна более тридцати лет разыскивала его — безуспешно, потому что попал он в детдом при обстоятельствах, может быть, и типичных для того времени, но достаточно трагических. В пятьдесят втором его отец, филолог, сгинул в лагерях за «низкопоклонство перед Западом», мать умерла, бабушка на год слегла в больницу, и двухлетним Максом занялись официальные лица. Любопытно, что сын повторил путь отца — с Запада на Восток, — скитаясь по приютам, из которых он убегал, а его ловили, водворяли, перемещали и так далее.
Бабушка успела оформить наследство и умерла светлой майской ночью, когда томительно и страстно надрывались соловьи в саду.
Макс был одержим (как-то угрюмо одержим) Опалихой и домом, где, по его словам, сконцентрировалась грозовая атмосфера — с того незабвенного довоенного тринадцатого года, по сравнению с которым народное хозяйство все круче набирает темп. Именно в тринадцатом году дед Макса построил дачу.
И вот — старый дом в старом саду. Хлам эпох. Самый древний дворянский слой: готовые стать прахом, но по сути своей бессмертные стулья с неудобными изысканными спинками, канапе и овальный стол; учтивое зеркало, в котором все лица — смутная игра светотеней — кажутся прекрасными, во всяком случае, пристойными; бюро драгоценного черного дерева, на котором стоят часы с нежной любовной парой — пастушком и пастушкой, — часы, как ни странно, идущие и даже отбивающие время; двенадцать серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами; желтый комод и гардероб, расписной сундук на чердаке, набитый бумагами и письмами… и так далее и тому подобное.
Прошлым летом большую часть августа Дарья Федоровна провела в Крыму (им не удалось уйти в отпуск одновременно, и Макс собирался в Крым в сентябре) и вернулась накануне дня своего рождения, который они решили отпраздновать в Опалихе в кругу друзей… Нет, у них не было друзей, они не нуждались в них… в кругу знакомых: никто еще не видел старого дома. Кстати, вместе с домом они получили в наследство крыс — наглое полчище, особенно распоясавшееся после смерти престарелого, но отважного кота Карла. Кот умер через неделю после хозяйки.
Двадцать первого августа, в сияющий субботний полдень «гости съезжались на дачу» — так громогласно озаглавил это событие Макс, добавив как-то непонятно: «Пушкинский пароль, таинственный отрывок». Первыми приехали супруги Загорайские — институтское начальство, что-то вроде безысходной общественной нагрузки — и вручили напольные весы: «В здоровом теле — здоровый дух». Далее возник Лукашка с бодлеровскими «Цветами зла» (давняя вожделенная добыча для Макса). Лукашка — великолепный фотограф, которому особо удавались портреты вождей, книжный жучок, тот еще тип, изворотливый, но с готовой пролиться слезой, — знал всех и вся. И «все и вся» его также знали. По просьбе хозяина он привез знакомых через третьи руки влиятельных братьев Волковых, способных якобы помочь с ремонтом дачи (младший Волков был обязан Лукашке книжной редкостью — «Словом о законе и благодати»). Братья презентовали коньяк, коробку конфет и цветы, целый ворох пунцовых роз. «Оранжерейные, — заметил Макс. — А наши дичают потихоньку». Дарья Федоровна занялась цветами, расставляя их в вазах и вазончиках по центру стола на открытой веранде. Хозяин и Лукашка — с неизменным потрепанным портфельчиком — уединились в кабинете по своим меновым делам (у Макса каждое дело доходило до страсти). Однако вернулись вскоре: дело не сладилось. Лукашка, по обыкновению, лукавил, Макс не уступал.
Тут прибыла неразлучная парочка — актриса и драматург Флягин — с французскими духами. И все сели за накрытый стол, и появился последний приглашенный — Старый мальчик (прозвище ревнивого Макса). Да, что-то несоединимое поражало в облике зубного врача: элегантная стройность — и шаркающая стариковская походка; свежее румяное детское лицо — и потухший усталый взгляд. Он подарил Дашеньке серьги, поцеловал руку и вынул из прозрачного целлофанового мешочка блестящую коробочку, в которой медики держат шприцы.
— Здесь яд, — объяснил Старый мальчик.
— Яд? — протянула Дарья Федоровна. — И кого ты собираешься отравить — меня или Макса?
— Он просил. — Старый мальчик поставил коробочку на стол и уселся рядом с хозяйкой. — Я привез.
— Да, друзья, жизнь невыносима, — откликнулся Макс.
— Мрачноватый подарок, — заметил Загорайский. — Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…
— Типун тебе на язык! — отрезала супруга — дама с неутомимым и ядовитым языком.
— Крысы одолели, — Макс встал, взял коробочку. — Мне посоветовали положить мышьяк в кусочки фарша, а потом… — Он скрылся за дверью, тотчас появился, продолжая: — Кусочки разбросать в местах…
— Макс, ради Бога, за столом…
— Ах, ну да! Просто я без тебя тут за месяц осатанел. И ведь какая гнусная тварь. — Он взял бутылку шампанского. — Кому нравится роль виночерпия?
— Позвольте мне, — отозвался старший Волков. — Я за рулем, так что займусь розливом. За хозяйку?
— За тебя, красавица моя!
— За красавицу! — поддержал старший Волков, одобрительно взглянув на Дарью Федоровну, а младший поинтересовался любезно:
— Вы случаем не из князей Мещерских?
— Я-то? — Макс усмехнулся. — Я детдомовец.
— Но это не исключает… Известная фамилия. Сто лет назад князь Владимир Петрович, ретроград и мракобес, издавал журнал «Гражданин». Редактором, между прочим, был Достоевский.
— Думаю, мы не из этих. У нас все Максимы, и отец, и дед, и прадед… Макс нахмурился. — Моя родня никому не известна и не интересна. Вообще я только недавно узнал, кто я таков есть. Жил без прошлого — и неплохо жил.
Как необычно! — воскликнула актриса в каком-то даже экстазе. — Вот тебе, Володя, материал для трагедии.
— На трагедию не потянет.
— Все это тыщ на пятнадцать потянет, — вставил Лукашка. — А как тебя бабушка разыскала?
— Очень просто. Годы писала по всяким инстанциям — без толку. А незадолго до смерти обратилась в Мосгорсправку — и пожалуйста!
Кроме дома — что-нибудь ценное?
— Кой-какой антиквариат, бумаги, письма. Самые старые — дедовские с фронта. Первая мировая.
— И домик мировой. Но ремонт необходим, правда, Евгений Михайлович?
— Серьезный ремонт, — подтвердил старший Волков. — Прежде всего перебрать подгнившие бревна. И все-таки как строили! Признаться, нам далеко.
Вопрос следователя: «Куда именно ваш муж отнес металлическую коробочку с мышьяком?» — «На кухонный стол». — «Каким же образом яд оказался в кабинете?» — «Его перенес туда Лукашка». — «Кто?» — «Лукьян Васильевич Кашкин». — «Да, на коробочке отпечатки пальцев зубного врача Веселова, вашего мужа и Кашкина. Зачем он перенес мышьяк в кабинет?» — «Я попросила».
Старый сад млел в жгучих безучастных лучах, но под навесом на открытой веранде было не жарко, изредка тянуло легчайшим, едва заметным сквознячком. Они выпивали, закусывали и беседовали о ремонте, до которого никому не было дела, в том числе и ей. В бездумной беседе, взглядах мужчин и ответном женском смехе, в жгучем воздухе и в ней самой, она чувствовала, сквозил соблазн. Он не разрешился бы в классическом разгуле: народ подобрался воспитанный. Совершенно невозможен, например, секретарь ученого совета, откалывающий коленца; громящий посуду драматург; рвущий на себе ли, на ком-то — уже неважно! — рубашку Лукашка; братья, рыдающие «Степь да степь кругом…», или вцепившиеся в волосы друг друга соперницы. А почему, собственно, невозможно? Все возможно. Цивилизация давит, а темные силы подсознания требуют выхода. Но вероятнее всего, вожделение разрешится в легкой игре, цинизме и лепете.
— Чудесный сад! — пролепетала актриса Ниночка — прелестный мальчик. — А весной, когда все цветет? Яблони и…
— Да, совсем забыла! — воскликнула Дарья Федоровна. — Я ведь падалицу собрала, надо…
— Я помою.
Макс встал, прошел в угол веранды, поднял таз с горкой ярко-оранжевых яблочек. Горка разрушилась, яблоки покатились по половицам прямо под ноги младшего Волкова, покуривающего трубку.
— Я помогу, помогу. — Волков положил трубку в пепельницу, подобрал упавшие яблоки и, прижимая их к груди, удалился с Максом на кухню. Оживление и смех возрастали, покуда грустный Лукашка не заныл:
— Дарья, а Максимушка твой меня сегодня обидел. Четырех «Аполлонов» пожалел для старого друга. Ведь непереплетенные, в самом поганом виде… Люди добрые, скажите, стоит прижизненный «Огненный ангел»…
— Не плачь, останешься при своем «Ангеле».
— Я зла не помню, а вот он очнется и пожалеет. Еще как пожалеет, да поздно будет. Он думает, что Брюсов…
Тут вернулся хозяин с помощником, Лукашка умолк, все расхватали яблоки, наискосок, откуда-то, наверное из подпола, к ступенькам метнулась серая тень.
— Совсем обнаглели! — воскликнул Макс. — Средь бела дня, при народе… Видели?
— Говорят, чтобы крысы покинули дом, — сказал младший Волков, — надо одну из них поджечь. Она пронесется по комнатам, на ее визг кинутся остальные твари — и дом очистится.
— Гнусный способ, — отозвался Макс, передернувшись.
— Борьба за существование в известном смысле вообще гнусна. Попробуйте мышьяк.
— Кстати, а куда ты его дел? — поинтересовалась Дарья Федоровна.
— В кухне на стол поставил.
— С ума сошел! Там же еда, немедленно…
— Я отнесу, — вызвался Лукашка, ближе всех сидевший к двери. — Куда?
— Да поставь в кабинете, на стол, — ответил Макс.
Книжный маньяк исчез, но вскоре появился, заявив:
— Есть занятные вещицы. Господа, вам повезло.
— Максим Максимович, можно посмотреть комнаты? — осведомилась Загорайская.
— Разумеется, — Макс было поднялся, но она жестом остановила его:
— Занимайте гостей. Витюша!
Витюша помедлил, глядя на свой стаканчик с коньяком, залпом выпил и пошел вслед за женой; за ними двинулся и строительный деятель осмотреть, как он выразился, «фронт работ».
Вопрос следователя: «Когда ваш муж пошел мыть яблоки, он не взял с собой стаканчик с вином?» — «Нет, и у него и у Волкова руки были заняты». — «Больше он не вставал из-за стола до своего последнего ухода?» — «Вставал. Они с Ниной…» — «С гражданкой Григорьевой?» — «Ну да. Они ходили за гитарой». — «В кабинет?» — «Гитара висела в спальне». — «Итак, за три часа, что гости сидели на веранде, Мещерский три раза входил в дом: отнес мышьяк, мыл яблоки и брал гитару».
Прекрасный низкий, чуть с хрипотцой голос — и юное лицо мальчика-пажа: контраст, неизменно действующий на мужчин:
Вечер, поле, два воза,
Ты ли, я ли, оба ли?..
Ах, эти дымные глаза
И дареные соболи!
Як, як, романэ, сладко нездоровится,
Как чума, во мне сидит жаркая любовница…
— Браво! — рявкнул старший Волков, и все подхватили:
— Браво! Розу! Увенчать розами! Вон, из вазы… Нет, свежих из сада… Владимир Петрович, поднесите своей даме розы… Володь, по тропинке в угол сада…
Флягин, проворчав «знаю», спустился по ступенькам. Макс поднялся с серебряным стаканчиком в руке, подошел к двери в дом, Загорайская сказала вслед:
— Максим Максимович, можете считать себя с понедельника в отпуске. Я поговорю с директором.
— С понедельника? Превосходно! — он усмехнулся. — Нет, с сегодняшнего дня, точнее, с этой минуты у меня отпуск. — Макс приподнял стаканчик, театрально поклонился и исчез.
Вопрос следователя: «Через какое время после его ухода вы вошли в кабинет?» — «Минут через семь — десять», — «Зачем вы туда пошли?» — «Не знаю. Ни за чем. Просто почувствовала… тревогу». — «Почему тревогу?» — «Не могу вам объяснить». — «За столом произошло что-нибудь, что вызвало эту тревогу?» — «Нет». — «Ладно. Что вы увидели в кабинете?» — «Макс стоял спиной к двери, глядел в окно и повернулся на мои шаги». — «Коробка с ядом была на столе?» — «Да. Рядом стаканчик с наливкой. Он повернулся, пошел мне навстречу и начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол. Его вырвало». — «Он что-нибудь успел вам сказать?» — «Нет». «У него были причины покончить с собой?» — «Если и были, я о них ничего не знаю». — «По своему характеру он мог пойти на это?» — «Наверное, мог. Он во всем доходил до крайности». — «То есть?» — «Я хочу сказать: если он загорался чем-нибудь, его нельзя было остановить. Он шел напролом — и всегда выигрывал». — «Вообще он был психически нормален?» — «Да». — «По-моему, вы хотите что-то добавить». — «Как выяснилось, у него была тяжелая наследственность. Его мать, когда Максу было два года, тоже покончила с собой». — «Каким образом?» — «Отравилась».
Он глядел на нее, задыхаясь, судорога прошла по телу, лицо дико исказилось. И вдруг затих. Она стояла посреди комнаты, потом сорвалась с места, быстро прошла на веранду и сказала изменившимся голосом (наверное, он прозвучал страшно, потому что все разом вскочили, отодвигая стулья). Она сказала:
— Там Макс!
Старый мальчик крикнул:
— Где?
— В кабинете.
— Что с ним?
— Не знаю.
Он промчался мимо нее, за ним гурьбой кинулись остальные, она в хвосте. Компания ввалилась в кабинет, Старый мальчик встал над ним на колени, щупая пульс, приказал:
Тихо! — Потом поднял голову и объявил. — Он умер.
То ли вздох, то ли стон пронесся меж собравшимися, зарыдала Загорайская, Лукашка прошептал:
— Но… почему?
— Откуда я знаю!
— Товарищи! — начальственный бас старшего Волкова покрыл смятенный ропот и рыдание. — Без паники! Во-первых, необходимо вызвать «скорую»…
— Никакая «скорая» ему уже…
— Они засвидетельствуют смерть. Взгляните на стол!
Посередине письменного стола стояла коробочка с ядом, рядом серебряный стаканчик, раскрытая авторучка с «золотым» пером и лист бумаги.
— Ни до чего не дотрагивайтесь. Я прочту издали, — и Волков прочел: — «Прощай. Будь оно все проклято. Макс». Дашенька, это его почерк?
Все взоры обратились на Дарью Федоровну, стоявшую на пороге, все вдруг осознали, кто здесь главное действующее лицо.
— Это его почерк?
— Евгений, опомнись! — воскликнул младший брат, подошел к Дарье Федоровне, бережно взял за руки, забормотал: — Надо как-то выдержать, пойдемте отсюда…
— Правильно, вдову на веранду!
— Какую вдову? — закричала актриса истерически и вдруг побледнела. — Он умер? Да вы что? Этого не может быть!
Рыдания оборвались, Загорайская грузно осела на пол, ее супруг ничего не замечал, не сводя воспаленного взгляда с мертвого тела подле стола.
— Воды… кто-нибудь! — приказал Старший мальчик, Лукашка метнулся на кухню, старший Волков скомандовал (вовсе не начальственно, а нелепо, идиотически звучал его голос):
— Всех дам на веранду!
— Евгений, да что с тобой!
Дарья Федоровна высвободила руки, подошла к столу, вгляделась, сказала:
— Это его почерк. — Помолчала, потом спросила: — Значит, все кончено? — Ей никто не ответил. — Алик, все кончено?
— Даша! — Старый мальчик оторвался от Загорайской, пришедшей в себя. — Тебе лучше уйти. Пошли… — Он обнял ее за плечи и повел из комнаты.
— Всем очистить помещение! — вновь встрял старший Волков. — Кто пойдет звонить?
— Я сбегаю, — вызвался Лукашка.
Гости гуськом двинулись на веранду; там стоял драматург Флягин с пунцовой розой в правой руке и задумчиво глядел вдаль.
— Где вы все… что случилось?
— Макс отравился! — брякнул Лукашка, губы его тряслись, желтые глазки бегали.
— Вот как? — Флягин вздрогнул и резким движением швырнул розу через перила в сад.
— Ничего еще не известно, — поспешно сказал младший Волков, взглянув на Дарью Федоровну. — Дашенька, где здесь телефон?
— Автомат возле станции.
— Лукашка, идемте?
— Ага, побежали.
Вопрос следователя: «Товарищ Загорайский, у вашего бывшего коллеги были в последнее время какие-нибудь служебные неприятности?» — «Никогда ни малейших. Его очень высоко ценил наш директор и я лично в качестве секретаря ученого совета. Несмотря на молодость, он считался крупным специалистом по вопросам Общего рынка и, без сомнения, блестяще защитил бы докторскую», — «Значит, вам ничего не известно о причинах самоубийства?» — «Абсолютно ничего». — «У него не было врагов среди присутствующих на дне рождения, как вы думаете?» — «Представить себе не могу!» — «А его взаимоотношения с женой?» — «Ему повезло, как всегда. Прекрасная женщина». — «Ну, насчет везения…» — «Да, да, конечно! Странно, непостижимо, не понимаю! Такой ясный… я бы даже сказала, насмешливый ум, никаких отклонений. Не понимаю!»
Вопрос следователя: «Александр Иванович, когда именно Мещерский попросил вас достать мышьяк?» — «Он позвонил мне за неделю до дня рождения Даши». — «Она в это время отдыхала в Крыму?» — «В Алуште». — «Он сам попросил вас о мышьяке?» — «Нет. Он пожаловался на крыс. Я предложил помощь». — «То есть яд предложили вы?» — «Я». — «Скажите, вы всегда ездили к Мещерским один, без жены?» — «Всегда». — «Почему?» — «Это мои друзья». — «И каковы были их взаимоотношения?» — «Они любят друг друга». — «Вы сказали «любят»?» — «Да».
Вопрос следователя: «Лев Михайлович, о чем вы разговаривали с Мещерским, когда мыли яблоки?» — «О даче, о саде. Он был как-то возбужден, кажется, приятно возбужден. Впрочем, я его совсем не знаю». — «Коробка с ядом стояла на кухонном столе?» — «Не могу сказать, не обратил внимания. Стол был весь загроможден. В общем, Максим Максимович мыл яблоки, я вытирал их полотенцем, при этом мы разговаривали и смотрели друг на друга». — «Вы хотите сказать, что Мещерский при вас к коробке не прикасался?» — «Это я могу утверждать совершенно точно». — «Вы не отлучались из кухни?» — «Ни он, ни я никуда не отлучались». — «Вы ведь были у Мещерских впервые? Какое впечатление сложилось у вас об этом знакомстве?» — «Самое отрадное, кабы не концовка». — «Что вы об этом думаете, как человек со стороны?» — «Тайна, должно быть, страшная тайна». — «То есть?» — «Просто так с жизнью не расстаются. До самоубийства нормального человека надо довести. Кто-то довел». — «Кто, по-вашему?» — «Я же человек со стороны».
Вопрос следователя: «Евгений Михайлович, насколько мне известно, за столом вы единственный не пили спиртное?» — «Я должен был вести машину. У нас с братом своеобразная очередь насчет этого дела. Мы с ним вообще не злоупотребляем. И уверяю вас, никто из присутствующих не зашел за пределы. Да и не с чего: наливка, по отзывам, почти безалкогольная». — «А сам хозяин?» — «Нет, нет, я лично разливал… все-таки занятие». — «Вы сидели радом с Мещерским?» — «Совершенно верно. Я слева, мадам Загорайская — так, кажется, ее кличут? — справа. По-моему… знаете, я б поклясться мог, что покойник себе за столом аду не подсыпал. Как он умудрился? Загадка». — «А может, кто-то другой умудрился?» — «Шутите! Под моим носом!» — «Но вы ведь вставали из-за стола?» — «Всего только раз, ходил осмотреть комнаты, однако в этот промежуток мышьяк не мог оказаться в стаканчике». — «Почему вы так думаете?» — «Логика, товарищ следователь. Народ выпил сначала бутылку шампанского, потом коньяка, а к наливке из черноплодки приступили позже. Яд обнаружен именно в наливке и именно в стаканчике Максима Максимовича». — «Который все время стоял на столе?» — «На столе перед моими глазами, покуда не был унесен хозяином в его последний путь. Безумно жалко вдову!»
Вопрос следователя: «Марина Павловна, вы ведь давно знали Мещерских?» — «Семь лет они работали в нашем институте. Максим Максимович кончал докторскую, я была в курсе. Честно сказать, снабжала его бумагой и папками… Я потрясена и до сих пор не могу прийти в себя. Только что он сидел рядом за столом, курил, смеялся — и вдруг труп. Все произошло слишком быстро, понимаете? В этом есть какая-то странность, необъяснимая и… невыносимая. Проклятый дом!» — «Почему проклятый?» — «Не знаю. У меня в глазах стоит кабинет и солнце падает из окна на мертвое лицо». — «Значит, дом произвел на вас гнетущее впечатление?» — «Теперь он мне представляется ужасным, но вначале… есть, конечно, прелестные вещи, антиквариат теперь в цене…» — «Когда вы осматривали кабинет, на столе стояла коробка с ядом?» — «Лучше не напоминайте! Да, да, на столе… Дарья Федоровна рассчитывает все продать, и я ее понимаю. Страшные воспоминания… правда, с ее нервами жить можно. Железная женщина, завидую. Ни слезинки не пролила».
…Вопрос следователя: «Товарищ Кашкин, вы перенесли коробку с ядом в кабинет?» — «Ну, я. А что тут такого?» — «Вы бывали на даче раньше и знали расположение комнат?» — «Не бывал. Но в кабинете мы сидели с Максом перед обедом». — «Почему вы уединились?» — «Хотели обменяться книгами». — «Какими книгами?» — «Видите ли, мне не хватает для полного комплекта, для полного, так сказать, счастья четырех экземпляров «Аполлона». Выходил такой журнальчик в начале века. Причем они у Макса в ужасающем состоянии, не переплетены… А я предлагал прекрасно сохранившегося Шопенгауэра». — «И Мещерский не согласился?» — «Нет. Но я его из-за этого не отравил». — «Неуместная шутка». — «А, все неуместно, все безумно, все черт знает что такое!» — «Вы о чем?» — «Отравление — психологическая загадка. Человек только что пожалел для старого друга потрепанных символистов, то есть собирался жить. Я так понимаю?» «Значит, за столом произошло что-то такое, что изменило его намерения?» — «Ничегошеньки. Говорили в основном о ремонте дачи и кто куда в отпуск собирается, актриса романсы пела, я фотографировал…»
Вопрос следователя: «Товарищ Флягин, как по-вашему, у Мещерского были причины для самоубийства?» — «Какие нужны причины? Жить надоело — и все». — «Вдруг надоело?» — «А что? Он был человек… игривый». — «В каком смысле?» — «Ну, способный на все». — «На что?» — «На все. Себя не жаль, и никого не жаль. В день рождения жены пошел и отравился. Записку читали? То-то же. «Будь оно все проклято». Цинизм и усмешка». — «А что именно проклято, как вы думаете?» — «Он же написал: все. Весь мир, и он сам, и мы вместе с ним, и любимая жена. Откровенно говоря, я не понимаю, чего вы от нас от всех добиваетесь? Ведь факт самоубийства налицо?» — «Да, вскрытие показало, что он отравился мышьяком, который обнаружен в наливке в его стакане». — «Правильно. Он прошел в кабинет, написал задушевную записочку, всыпал в наливку яд и выпил. Это же очевидно?» — «Не совсем. Мышьяк не мог подействовать мгновенно, исходя из той дозы, которая обнаружена в стаканчике. Он принял яд раньше. Каким образом — вот в чем вопрос. Ведь столько свидетелей и никто ничего не видел». — «А разве нельзя сыпануть незаметно?» — «Можно. Но зачем? Хозяину проще проделать все это в доме, чем при свидетелях». — «М-да, признаться, я его недооценивал. Принял яд и сидел с нами смеялся. Это ж просто сверхчеловек!» — «Вот и хотелось бы узнать, что этого сверхчеловека довело до самоубийства».
Вопрос следователя: «Нина Станиславовна, вы близкая подруга Мещерской?» — «Я ее обожаю. Это такая своеобразная натура. Ее все любят, не я одна». — «Что значит «все»?» «Ну, окружающие. А она совершенно равнодушна. Знаете, мое давнее наблюдение: женщин… как бы это выразиться… ускользающих, неспособных на глубокую привязанность, обычно обожают». — «Вы намекаете, что Мещерская не любила своего мужа?» — «Как его можно было не любить?» — «Вы сказали: она ускользала». — «Я неточно выразилась… существуют такие психологические нюансы… то есть, понимаете, она любила его, несомненно, но — чуть что — ушла бы не оглянувшись», — «Чуть что?» — «Ну, вы меня понимаете. Например, в Пицунде… мы ведь познакомились в Пицунде, да, уж лет пять назад…» — «Вы были там с Владимиром Петровичем Флягиным?» — «Это мой друг. Основа нашей дружбы чисто интеллектуальная: он пишет для меня драму. Но кругом завистники. Нет ничего страшнее зависти…» — «Так что же произошло в Пицунде?» — «Абсолютно ничего, понимаете?» — «Не понимаю». — «Сейчас поймете. Макс однажды не явился ночевать, познакомился с какими-то бродячими бардами, всю ночь пели песни у моря… ну, словом, что-то невинное, студенческое… Он пришел утром, Даша даже не стала объясняться, просто в тот же день улетела в Москву, представляете?» — «А Мещерский?» — «Полетел следом, разумеется. Знаете, что я вам скажу? Все это ужасно, конечно, но не удивительно: они оба сумасшедшие не в клиническом, конечно, смысле — а… отчаянные. Макс весь нервный, издерганный, прямо какая-то «мировая скорбь» — правда, правда». — «Нина Станиславовна, вы ведь ходили с ним в дом за гитарой?» — «Дашенька попросила». — «Сколько времени вы отсутствовали?» — «Не помню. Недолго». — «Хозяин имел возможность взять яд из кабинета?» — «Совершенно исключено. В кабинет мы не заходили и ни на мгновение не разлучались». — «Значит, вывод следует единственный: Мещерский прихватил щепотку мышьяка, когда заносил коробку на кухню. Удивительное самоубийство… задуманное буквально за секунды». — «Так ведь он просил мышьяк у Старого мальчика… то есть у Алика, еще когда приглашал его!» — «Не просил — в том-то и дело. Просто упомянул о крысах. И так театрально, так цинично отравить всем праздник… Загадочная фигура — ваш Максим Максимович Мещерский».
Следователь: «Что ж, Дарья Федоровна, позвольте пожелать вам, несмотря ни на что… ну хотя бы покоя. Надо жить». — «Самоубийство можно считать доказанным?» — «Да. Записка написана вашим мужем, его авторучкой (больше ничьих отпечатков на ней нет — только хозяина), запись свежая. Мышьяк обнаружен только в его стаканчике, который все время стоял на столе и на котором опять-таки остались отпечатки пальцев Мещерского. О мотивах, к сожалению, ничего не могу сказать. Возможно, он страдал какой-то формой невроза, однако психическое расстройство, на которое вы намекали в связи с тяжелой наследственностью, вскрытием не подтверждается: никаких патологических, функциональных изменений в организме нет». — «Хорошо. Прощайте». — «Одну минуту. Вот взятые на экспертизу вещи: десять стаканчиков, графин, авторучка и коробочка, разумеется, пустая. Записка остается в деле». — «Я ничего не хочу брать». — «Таков порядок. Можете все это выкинуть: ваше право. Распишитесь вот здесь, пожалуйста». — «Надеюсь, я вам больше не нужна?» — «Дело прекращено за отсутствием состава преступления. Примите мое искреннее сочувствие». — «Прощайте».
Наступил вечер, ласковый и безмятежный. Труп увезли на вскрытие, официальные лица покинули дом, оставив на веранде, посреди «пира во время чумы», ошеломленную потерянную группку из девяти человек. Дарья Федоровна находилась в страшном оцепенении, из которого боялась выйти…
— Даша, — сказал Старый мальчик осторожно, — тебе нельзя здесь оставаться.
— Где? Здесь? Почему?
— Ты сейчас не в себе. Выпей немного вина, расслабься, и потихоньку поедем…
— Вина? — она расхохоталась. — В этом доме все отравлено.
— Господи! — ахнула Загорайская.
— Дарья Федоровна, — вмешался Загорайский, — мы с женой будем счастливы, если какое-то время вы поживете у нас.
— Счастливы? Да ну? Марина Павловна, вы будете счастливы?
— Успокойся, Даш, он тебя не стоил, — пробормотал Флягин.
— Кажется, это вам, Владимир Петрович, надо успокоиться, — властно заговорил младший Волков. — Дашенька, полностью располагайте мною и братом. Мы можем остаться с вами здесь, если пожелаете, или отвезти вас на машине куда угодно и пробыть с вами сколько угодно. Мы с ним старики, и никто…
— Я хочу домой. Отвезите меня.
— Однако надо прибраться, — заметил Лукашка. — Я останусь. Кто со мной?
Все молчали. Было тихо-тихо, только приглушенная упорная возня доносилась с чердака. Там резвились крысы.
— Ничего не надо. Они все доедят, — сказала Дарья Федоровна, спускаясь в сад. — Я потом сама, я приеду (она приехала через год, чтобы обнаружить предназначенный — кому? ей? — белый порошок — привет с того света). Пойдемте скорей. Будь проклят этот дом.
— Там у меня портфельчик… в прихожей… — Лукашка подскочил к двери, открыл. — Я сейчас, мигом!
— Кстати, где ключ? — поинтересовался старший Волков, придержав полуоткрытую дверь. — Не в прихожей?
Фотограф вынырнул из тьмы с потрепанным портфелем, Старый мальчик крикнул Дарье Федоровне, стоявшей у калитки:
— Где ключ от дачи?
— В сарае, в старой сумке, на стене висит. Закрой и положи на место.
Все, опять сбившись в кучку, молча наблюдали, как Старый мальчик вошел в сарай — ветхое строеньице у самого забора на улицу, — вышел, поднялся на веранду, спросил:
— Даша, ты ничего не возьмешь?
— Сумочка в спальне на комоде.
— А подарки?
— Не хочу. Здесь все отравлено.
Она стояла на веранде, оглядывая длинный, покрытый белоснежной скатертью, сверкающий фарфором, стеклом и пунцовыми розами стол. Десять стульев с неудобными изысканными спинками, десять приборов, десять серебряных стаканчиков с двуглавыми орлами, пятилитровый графин с бабушкиной наливкой, хранимой в подполе.
Утром по приезде она завела, вспомнив, как показывала бабушка, часы с пастушком и пастушкой. И сейчас в пыльных закоулках дома глухо пробило полдень — настолько глухо, что она скорее не услышала, а почувствовала. Нервы натянуты до предела. Да нет, человек страшно живуч и, если можно так выразиться, беспределен.
С первым ударом часов Дарья Федоровна вошла в спальню. Раздвинула гардины, высветлился прах эпох, фигура в зеркале в бесформенном бабушкином бумазейном халате, подпоясанном веревкой… А там, за спиной, сад (он полюбил этот сад, этот жуткий дом с грозовой атмосферой двадцатого века… Полюбил? Нет, не то слово… надо подумать, вспомнить…) отразился, пронзенный солнцем, запущенный и пышный, дрожащая листва, оранжевые яблочки, сизая птица, угол желтого комода с французскими духами… Кто тогда принес духи? Ах да, актриса с Флягиным. А Старый мальчик? Золотые серьги и яд. «Прощай. Будь оно все проклято!» Вся жизнь ее отразилась в зеркале, она глядела в свои глаза, усмехнулась, изогнулись уголки губ, в голубой глубине отозвался огонек (однако есть еще огонь! есть! она не поднесет к губам чашу… серебряный стаканчик с ядом!), лицо преобразилось. Вынула шпильки, волосы обрушились на плечи, на руки, на спину (темные пряди вспыхивали красным лоском), сбросила бумазейную ветошь — прозрачный сиреневый сарафан, плетеные сандалии — и скорым легким шагом прошла через кухню и столовую, окна которой выходили на фасад.
Калитка отворилась. Так и есть! Загорайские первые — как тогда. Что сказал Макс: «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок». И все началось. Сейчас она выйдет к ним, к своре жадных соучастников, — и начнется следствие. Эту случайную разномастную компанию объединяло только одно: тайна смерти.
Оказывается, гости приехали все разом, словно сговорившись, на одной электричке, и тотчас за забором завизжали автомобильные тормоза: прибыли братья.
— Прошу садиться! — сказала Дарья Федоровна при полном молчании; поднялся шумок отодвигаемых стульев. — Нет, Лукаша, это стул Максима. Ты забыл?
— Чур меня! — Лукаша метнулся к перилам.
— Предлагаю расположиться, как год назад. Или вы боитесь, Марина Павловна?
— Мне бояться нечего. Но вообще-то странная затея…
— Кто-нибудь обменяется местом с Мариной Павловной? Ну, кто смелый?
— Я, конечно, сяду, но все это как-то… — пробормотала Загорайская, усаживаясь рядом с пустым стулом; по другую сторону от него молча примостился старший Волков.
— Евгений Михайлович, чья сегодня очередь на выпивку?
— Опять Льва.
— Удивительное совпадение. Ну так разливайте. Шампанского нет, извините, салатов тоже, так, собрала кое-что… да и праздника нет. Вот бабушкина черноплодная рябиновка.
— Дарья Федоровна, Дашенька! — заговорил младший Волков с состраданием. — Прошу прощения, но ведь вы родились в этот день. Жестокий праздник, согласен, и все же…
Атмосфера слегка разрядилась (что значит вовремя сказанное словцо!), и жизнь сразу заиграла жестоким праздником. Лукашка спросил:
— Помянем? — и пустил слезу.
И потек праздник с пустыми разговорами, намеками и подходами, с вечным солнцем, едва заметным сквознячком из каких-то подпольных щелей, крысиной возней на чердаке.
— Как ваша драма, Владимир Петрович? — любезно осведомился старший Волков.
— А… Главное не написать, а пробить.
— У нас в театре пробиться невозможно, — защебетала Ниночка, юный паж, лукавый отрок с золотистой челкой. — Интриги, сплетни, склоки — настоящая травля таланта. Господи, да я уж и не помню, когда была на природе… вот в таком вот раю, например.
— Да, в деревне есть своя прелесть, — согласился старший Волков.
— Не нахожу! — отрезал Лукашка. — Жизнь — это Москва, борьба, кипение страстей.
— Ну конечно, — вставил младший Волков с усмешкой. — Кто кого надует, обменяв Платона на Юлиана Семенова.
— Во мне не сомневайтесь, Лев Михайлович.
— Даша, ты теперь здесь живешь? — спросил Старый мальчик, и все замолчали.
— Мы собрались в последний раз. Дача почти продана. Пусть другие наслаждаются этим раем и делают ремонт, Евгений Михайлович.
— А я б его теперь и не осилил. Выпроводили на пенсию с легким скандалом, — старший Волков засмеялся. — Иные времена — иные нравы. А вот братец мой, напротив, процветает. Не шутите: перед вами член-корреспондент.
— Да-а! — протянул Загорайский с горечью. — И где это вы так процветаете?
— На просторах великого и свободного русского языка.
— Ведь это ж надо! — умилился Лукашка. — Мы с утра до ночи языком болтаем, а люди на этом дела делают.
— Дела, — членкор вздохнул. — Дела наши — прах и тлен. А вот слово — это жизнь. Во всяком случае, вся моя жизнь и любовь.
— Но все-таки, согласитесь, приятно, когда любовь вознаграждается, — уныло заметил драматург.
— Творчество само по себе счастье, независимо даже от результата, Владимир Петрович. Впрочем, простите, кажется, я впадаю в нравоучительный тон.
Актриса взвизгнула и проворно вскочила на стул, у кого-то с грохотом упала вилка.
— Ой, вон, видите! Видите? Вон! Уже в траве!
— Где?.. Что такое?
— Крыса! Боже мой! — Ниночка села, заметно побледнев и дрожа. — Вы представляете, что-то прикоснулось к ноге, что-то мягкое, мерзкое… Как ты терпишь тут? — она исподлобья взглянула на Дарью Федоровну.
— А я и не терплю. С дачей покончено.
— Дашенька, — заговорил старший Волков с отеческой лаской, — главное — не продешевить. Вы ведь единственная наследница?
— Единственная.
— Прекрасно. Мебель не продавайте ни в коем случае. Лучше сдайте в скупку свою московскую — ведь наверняка ширпотреб? А антиквариат с каждым годом растет в цене. Перевезете отсюда, это обойдется…
— Я продам дом со всем содержимым.
— Да вы что? — старший Волков задохнулся от возмущения. — Вы ж не поэтесса какая-нибудь, чтоб поддаваться святым порывам… Вы — экономист, серьезный человек. Я осматривал, так, мельком… ну, например, овальный стол, кресла и канапе. Побойтесь бога!
— Желтый комод в спальне, — прошептала восторженно актриса. — И зеркало.
— Да даже эти стулья, Дарья Федоровна, — включился в общий хор Загорайский, — на которых мы сидим. Где такое изысканное неудобство теперь найдешь?
— И не забывайте про часы, — горестно вздохнул нищий Флягин. — Пастушок и пастушка, помните? На них можно скромно протянуть годика два.
— Дарья, не суетись! Я найду знатока… — загорелся Лукашка, но Дарья Федоровна перебила его, в упор глядя на Флягина:
— Зачем? Знаток у нас уже есть. А, Володя?
— Я… не знаток.
— Не прибедняйся. Лучше объясни: откуда у тебя такие знания? Про пастушка и пастушку — про нежную любовную пару. А?
Драматург не отвечал, со странным выражением уставившись на хозяйку; та продолжала в гробовом молчании:
— Часы стоят в кабинете на бюро. И, кажется, ты единственный из всех соучастников там не бывал. Или бывал?
— Не бывал.
— Позвольте, — удивился старший Волков, — мы же все поспешили в кабинет, когда покойник скончался.
— Евгений, не торопись, — задумчиво отозвался его брат. — Владимир Петрович в это время спускался в сад за розой для своей дамы. Может быть, вы заходили в кабинет потом?
— Никто при официальных лицах не заходил туда, кроме меня и Алика, — отрезала Дарья Федоровна. — Однако целый год в сарае висел ключ. Так когда же ты бывал в доме?
— Никогда.
— Тебе кто-нибудь описывал часы?
Молчание.
— Кто-нибудь из вас описывал Владимиру Петровичу часы? — членкор выжидающе смотрел на присутствующих.
Молчание.
— Володь, когда ты их видел? — спросил Старый мальчик настойчиво.
— В окно.
— В окно?
— Я заглянул в окно кабинета, когда ходил за этой розой, будь она проклята!
— Куда-то ты не туда ходил, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Окно кабинета выходит на огород, а розовые кусты растут в противоположном углу.
— Да, я не сразу пошел к кустам, а прошелся по саду.
— Заглядывая в окна?
Флягин не отвечал, и членкор заметил спокойно:
— Самое любопытное, что хозяин и драматург ушли с веранды почти одновременно: один навсегда в кабинет, другой на огород.
— Господи! — ахнула Загорайская.
— Не поминайте всуе! — огрызнулся Флягин. — Вам ли не знать, из-за кого погиб Макс.
— Что это значит? — спросил Загорайский дрожащим голосом.
— Поинтересуйтесь у своей супруги.
Загорайская откинулась на спинку стула, ловя ртом воздух.
— Изумительный дом! — доложила ученая дама, выходя на веранду. — Правда, Витюша?
— Однако денежек на ремонт потребует.
— Какой ты материалист. Поэзия и красота…
— Поэзия тоже требует денег, — перебил строительный деятель. — Чем выше поэзия, тем больше плата. Половицы, например, в кабинете и на кухне надо менять. Двери…
— А, все надо менять! — Макс махнул рукой. Я, собственно, пока и не собирался — это Лукашка деятельность развил. Тут ведь действительно нужны деньги и деньги. Разве что продать драгоценности жены?
— Если б они у меня были!
— Эх, Дашенька, с вашей красотой да сто лет назад…
— Ага, при князьях Мещерских!
— Если серьезно, Максим Максимович, я могу составить приблизительную смету. И возможно, — Волков выдержал многозначительную паузу, — возможно, дешевле построить новый.
— Нет! — возразил Макс, нахмурившись. — Мне нужен именно этот дом… несмотря ни на что. Заранее благодарен, но все это не к спеху: осень на носу.
— Бархатный сезон, — светским тоном подхватила Загорайская. — Кстати, Максим Максимович, вы уже достали билет в Пицунду?
— Нет. И не собираюсь.
— Раздумали? Понятно. В это время нужны просто нечеловеческие усилия, чтоб уехать, — продолжала Загорайская. — Но игра стоит свеч. Изумительное место, целебный воздух. Мы с Витюшей были там всего один раз, и я целый месяц спала, как ребенок.
— Хе-хе, — сказал Лукашка и отхлебнул наливочки. — На курорт, Марина Павловна, не спать ездят.
— Каждому свое! — черные глазки мадам Загорайской сверкнули победоносно. — Некоторых южная нега располагает к любви. Правда, Ниночка?
— Может быть, не знаю, — актриса умоляюще сомкнула детские ладошки. — Я так выматываюсь за год в театре, что во время отпуска действительно сплю, как ребенок.
— Вы и есть ребенок, — вставил старший Волков — неутомимый ценитель женской красоты. — В этом ваша тайна.
— Какие тайны! — капризно отмахнулась актриса. — У меня их никогда и не было.
— А я так думаю, у каждого что-нибудь такое отыщется, если хорошенько поискать, — гнула Загорайская свою линию. — Но вам, Ниночка, я сочувствую, работа действительно нервная. Я б, например, не выдержала, здоровья не хватило бы. — Все с сомнением оглядели мощную, мужеподобную фигуру ученой дамы. — Наверное, на гастролях переутомились?
— В это лето сумела отвертеться.
— Теперь, как всегда, на Кавказ?
— Нет, надоело! Только в Прибалтику.
— Хорошее дело, — заметил старший Волков. — Но там все зависит от погоды.
— Господи! — вздохнул Лукашка. — Мечутся, прыгают с места на место, деньги тратят. А ведь достаточно закурить сигарку. — Тут он и впрямь достал из внутреннего кармана пиджака гаванскую сигару. — О, «Ромео и Джульетта»! Что может быть лучше?
— Трубка лучше, — откликнулся младший Волков и закурил трубочку.
— Нет, сигарка. Так вот, закурить, говорю, в мягком кресле под настольной лампой, открыть, например, томик Рембо… «Пьяный корабль» — и поплыл. Какие там курорты! Вот Максимушка меня поймет. Тоже любитель. Правда, Макс?
— А?
— Декаданс, говорю, любишь.
— Какой декаданс?
— Только русский. Ты — славянофил, не отпирайся. И я тебя за это не осуждаю, даже уважаю…
— Отстань от меня.
— Я отстану, я зла не помню, — Лукашка занялся сигарой, старший Волков сказал озабоченно:
— Обратите внимание, Максим Максимович, на дым от трубки. Видите, откуда тянет? Откуда-то из подпола, щели, норы, лазейки…
— Это вы верно заметили, — Макс усмехнулся.
— Старое дерево, понимаете? Гниет. — Он повернулся к перилам, постучал. — Чуете звук? То-то же. И веранда наверняка позднейшая пристройка.
— Почему вы так думаете? — заинтересовалась Загорайская.
— Взгляните на скобы. А? Уверяю вас, это советские скобы.
— И все равно стоящий дом, — пробурчал ученый секретарь. — Прямо-таки драгоценность. Вам, Максим Максимович, как всегда, везет.
— Как ты считаешь, Даша, мне всегда везет?
— Тебе — всегда. Это опасно. Смотри не сорвись.
— Пойдем чаем займемся?
— Нет. Сегодня мой день. Что хочу, то и делаю. Все, что захочу, все сделаю, правда?
— Любое ваше желание, Дашенька, — закон, — подхватил старший Волков. — Сбросить бы мне годков десять, а то и двадцать…
— Евгений Михайлович, не прибедняйтесь!
— Значит, у меня есть шанс?
— Еще какой! Все согласны, что мое желание — закон? Нина, ты согласна?
— Дашенька, дорогая моя…
— Ну так я хочу, чтоб ты пела. Весь вечер. Ведь не похороны у нас, а праздник. Свобода — это праздник!
— Правильно! — загремел Лукашка и взял висевший на спинке стула фотоаппарат. — Шире улыбки, господа! Входите в образ! — Он вскочил. — Замерли! Готово!.. А теперь из личного расположения — академика… Лев Михайлович — индивидуально, во весь рост!
— Какой я академик!
— Будете! Прошу на ступеньки, вот так, с трубочкой…
— Ты будешь петь? — поинтересовался Флягин у Нины. — В этом доме есть гитара?
— Здесь все есть, — сказал хозяин; Ниночка поднялась, пробормотав:
— Пойдем, Макс, посмотрим, можно ли настроить.
Они ушли, Лукашка передвигался по веранде, дымя сигарой и выбирая натуру.
— Дарья, улыбайся, сегодня твой праздник! Прекрасно… Евгений Михайлович!..
— Я уже улыбаюсь.
— Прекрасно, а главное — бесплатно. Супруги Загорайские! Виктор Андреевич — к жене! Вот так… в лучшем виде… Алик!
— А? — Старый мальчик словно проснулся и пробормотал со сна: — Все идет к концу.
— Чего ты такой кислый? Снимаю.
— А, не до тебя!
— Что именно идет к концу? — спросил младший Волков, покуривая свою трубочку на ступеньках веранды.
— Все.
— Вы молоды, я старик. Запомните: ничего никогда не кончается.
Вошла Ниночка — золотистый паж в алых одеждах, за ней Макс нес гитару. Она занялась настройкой, фальшиво звенели струны. Он сел на свое место, младший Волков также присоединился к компании, его брат разлил бабушкину наливку по серебряным стаканчикам.
— Ну что, за хозяина? Кажется, еще не пили?.. За вас, Максим Максимович, за вечный успех и любовь? Будучи за рулем, присоединяюсь духовно.
Все потянулись к хозяину.
— Один момент! — Лукашка в последний раз щелкнул фотоаппаратом, сел и поднял стаканчик. — Максимушка, за тебя!
Макс отхлебнул наливки, раздались вкрадчивые, старинные, трогающую русскую душу аккорды, и прекрасный низкий голос запел:
Две гитары, зазвенев, жалобно заныли
С детства памятный напев —
Старый друг мой, ты ли?..
Ее просили еще и еще, праздник продолжался, изредка пробегал легчайший сквознячок, будто сквозили отзвуки золота, зелени, пурпура и лазури, уходила жизнь, душа разрывалась от боли и страха, опять прошмыгнула крыса. Последнее прощание. Макс шагнул в темный дверной пролом, прихватив с собой скорбную усмешечку и серебряный стаканчик и оставив слова: «С этой минуты у меня отпуск. Ухожу» — а также записку с вечным проклятьем.
Одновременно драматург Флягин, последовательный неудачник, последний рыцарь в духе средневекового «Романа о розе» и поэт, спустился в сад, но попал на огород.
Загорайская выпрямилась, обвела присутствующих пронзительным взглядом и заявила:
— Я всегда стою за справедливость и нравственные идеалы!
— Что это значит? — с тревогой поинтересовался ее муж — ученый секретарь.
— Это значит, — объяснил обычно молчаливый и сдержанный Старый мальчик, — что нос не следует совать в чужие дела.
— Уж вам бы лучше помолчать!
— Вам в свое время помолчать бы. Откуда вы узнали, что Макс собирается в Пицунду?
— Дашенька, — прошептала актриса, — я уже почти достала путевку на Рижское взморье.
— Год тебя не видел, — оборвал Флягин детский лепет, — и отдыхал душой.
— Да, я хотела вывести ее на чистую воду! — закричала Загорайская. — Но откуда ж я могла знать, что все так кончится!
— Может быть, из уважения к чувствам вдовы мы эту тему похерим? — начал было Лукашка, но Дарья Федоровна прервала холодно:
— Мои чувства свободны. Я вас слушаю, Марина Павловна.
Марина Павловна Загорайская кандидат экономических наук, дама властная и, если можно так выразиться, монолитная, заведовала в институте сектором, в котором работал Мещерский. От своих подчиненных, в силу субординации, она была отгорожена двумя шкафами с пыльными папками. В ту пятницу, за день до гибели Максима Максимовича, она вернулась с обеда раньше других сотрудников готовить докладную для директора и сидела в своем унылом уголке, охваченная редчайшим творческим вдохновением. Хлопнула дверь, кто-то вошел в комнату, почти сразу раздался телефонный звонок, и знакомый голос сказал: «Алло!.. Конечно, узнал. Здравствуй, радость моя (пауза). Мне б твои заботы… Похоже, я взвалил на себя непосильное бремя. Со мной такое впервые. Как сказал бы твой рыцарь: и страх и счастье… Не опережай события: все откроется в понедельник, во всяком случае, надеюсь (пауза). Тайна, которой я живу с весны (пауза). Я, разумеется, подонок… ну, мне лучше знать. Но в жизни появился смысл, может быть, позорный смысл… Нет, пусть тайное станет явным (пауза). Ничего ты не потеряла, твои серьги в Опалихе, забыла на даче в последний раз. Отдам в воскресенье… Даша? Утром приехала, сейчас бегает по магазинам (пауза). Если б кто знал, как меня все это мало занимает… Можно и в Пицунду, мне все равно, но с билетами, должно быть, глухо (тут ошеломленная Марина Павловна услышала шаги и голоса возвратившихся с обеда коллег). Ну, пока, Ниночка. Наплевать, я человек рисковый, до завтра.
— Фигурально выражаясь, из моих рук выпало перо, — заключила Загорайская свой пикантный рассказ (и впрямь в похождениях Макса был какой-то пошловатый шик: роковая тайна и актриса-любовница, Кавказ, драгоценности, кабы… кабы не мертвое тело в кабинете и лицо… не надо вспоминать!). — Докладная так никогда и не была написана, — грустно добавила заведующая сектором. Дарья Федоровна, я понимаю, как вам тяжело, и сочувствую от всей души, но я всегда за правду.
Ниночка, враз постаревший подросток-переросток, заплакала, утирая кулачком глаза.
— Я не виновата, — прошептала она, — то есть виновата, но… Даша! Ты должна мне поверить. Когда тут всплыла Пицунда… из-за этой вот ехидны (сквозь детские пальчики на Загорайскую блеснул остренький жесткий взгляд — та ответила ненавистным блеском), я дала себе клятву, я и раньше собиралась, но тут решила твердо покончить и сказала об этом Максу.
— Когда вы ходили за гитарой? — спросила Дарья Федоровна.
— Ну да, ну да.
— А что ответил Макс?
— Ни слова, — Ниночка опять заплакала. — И отравился.
— Стоящий был мужик во всех отношениях, — Лукашка всхлипнул, — царство ему небесное.
— Какая романтическая история, — пробормотал старший Волков и разлил наливку по стаканчикам. — Аж не верится.
— Вы не верите, что можно покончить с собой из-за любви? — ядовито поинтересовался последний рыцарь Флягин.
— Признаться, никогда не верил, но… факт налицо. Я, конечно, мало знал покойника, можно сказать, совсем не знал… Однако умереть на празднике, почти при всех, оставив такую, извините, безобразную записку… Патологическая любовь.
— Ну, именно в безобразии для него и заключалась особая сладость, — заметил драматург. — Оплевать все и всех.
— Не забывайте: он умер в муках, — сказал членкор тихо. — Имейте сострадание.
Помрачнели, помолчали, жгучая тайна сквозила, брезжила в грозовой атмосфере старого дома, старого сада, манила за собой в темный провал — темный ужас (по-старинному — ад), в котором она жила уже год.
— Нина, о какой тайне говорил тебе Макс по телефону? — спросила Дарья Федоровна.
— Наверное, о нас с ним.
— Наверное? Ты не помнишь?
— Слава богу, у меня профессиональная память… правда, и тут профессионалы собрались (косвенный взгляд на Загорай-скую). Не дадут забыть.
— Тайна, которой он жил с весны. То есть весной вы с ним сошлись, так?
— Ну неужели тебе доставляет удовольствие…
— Скверное удовольствие. Но я слушаю. И ты будешь отвечать.
Их любовь началась тою весной в «Славянском базаре» на банкете после премьера «Пиковой дамы», в которой режиссер-новатор доверил Ниночке роль Лизы (ненадолго — это было явно не ее амплуа). Флягин находился в творческой командировке (старался, но безуспешно, овладеть «молодежной» темой на очередной стройке века). Дарья Федоровна сидела дома с простудой и слушала слегка бредовые и жутковатые россказни старенькой Максимовой бабушки Ольги Николаевны, сумевшей как-то и зачем-то пережить близких (удачно, что старушка не дожила до двадцать первого августа).
Дарья Федоровна могла бы догадаться, что Макс, «мужик, стоящий во всех отношениях», не отказывается от того, что само плывет в руки, да и вообще не привык себе ни в чем отказывать. Могла бы, но не догадывалась, потому что не хотела: останавливал страх. Но в день своего рождения — самый страшный день — вдруг очнулась.
— Я позвонила просто так, пожаловаться: интриги душат творчество… впрочем, сейчас не об этом. Ну да, он действительно сказал, что ему бы мои заботы. Я спросила о его заботах, а он заговорил о каком-то бремени, с ним такое впервые, надо открыть тайну и так далее. Открыть именно в понедельник… Я поняла так, что он не хотел портить тебе праздник.
— Вы собирались с ним пожениться?
— Я ничего не знаю и не понимаю! — закричала актриса. — Я не собиралась, наоборот, я стала просить его ничего не рассказывать, а он обозвал себя подонком.
— А что значит «я человек рисковый»?
— А, я сказала, зачем он упомянул мое имя, может, мадам Загорайская подслушивает. Он засмеялся, а она и вправду…
— Значит, ты бывала в Опалихе без меня?
— Ради бога, я умоляю тебя! Зачем копаться…
— В этой грязи, — докончил ее рыцарь. — И вправду незачем.
— Погодите, — заговорил членкор. — Как только мы оказались здесь сегодня, я сразу понял, что не поминки устраиваются и уж, конечно, не день рождения. Идет следствие, так, Дарья Федоровна?
— Да.
— Вы хотите понять, почему погиб ваш муж?
— Да.
— Мне кажется, я не ошибусь, если скажу, что мы все этого хотим.
Членкор не ошибся, он выразил общую мысль, нет, чувство, даже ощущение, едва сквозившее в лицах, взглядах, словах, движениях: на пороге тайны. Души, заполненные житейским мусором, трепетали навстречу неизъяснимому. Почему он посмел умереть, черт возьми, такой же, в сущности, жизнелюб, как они сами, занятый карьерой, комфортом, сексом и тому подобным? Образ самоубийцы (пустой стул меж старшим Волковым и мадам Загорайской) волновал, беспокоил.
— Итак, Владимир Петрович, — продолжал членкор, — давайте послушаем современный «Роман о розе».
Связь драматурга с актрисой была давней, прочной, почти узаконенной (почти — потому что обе творческие личности взаимно предпочитали свободу, грубо говоря, они предчувствовали, что не смогут ужиться). В каждый бархатный сезон парочка отправлялась в любимую Ниной Пицунду, между тем как Мещерские, побывав там однажды, предпочитали Крым. Прошлым летом актриса, затравленная интригами (замена для пушкинской Лизы готовилась), объявила, что слишком переутомилась и нуждается в одиночестве. Флягин уступил (Пицунда ему осточертела), однако на праздничном обеде благодаря борцу за правду — Загорайской мигом догадался, какого рода «одиночества» жаждет его подруга. Первым порывом было послать их всех куда подальше. Вторым — затаиться… ненависть и странный страх. Дело в том, что Флягин был действительно «последним рыцарем», то есть всю жизнь любил одну женщину.
«Вечер, поле, два воза, ты ли, я ли, оба ли, ах, эти дымные глаза и дареные соболи…» Он спустился в сад оглушенный, не помышляя ни о каких розах, и пошел куда-то по узенькой тропинке в золотых светотенях. Под тяжелыми ветвями старых яблонь, в зеленом раю звенела тишина, горели оранжевые яблочки и блуждала тревога. Она шла откуда-то извне. Он резко повернулся: издали, из распахнутого окна, на него глядел Макс. Словно завороженный этим взглядом, Флягин зашагал к дому.
— Я никогда его таким не видел, — сказал драматург. — Глаза безумные, лицо белое и бессвязная речь. Словом, человек, покончивший счеты с жизнью.
Флягин подошел к окну и спросил: «Так как насчет Пицунды, Макс?» — «Ты понимаешь, как будто начиналась новая жизнь». — «Знамо дело. Новая любовь в бархатный сезон. Вы с ней спутались на «Пиковой даме», так?» — «Пиковая дама»! — Макс оживился и потер лоб. — Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями». — «О Господи, драгоценности! Обойдешься дешево, свозишь на курорт…» — «Брось, Володь! Это не имеет значения». — «А что для тебя, для подонка, имеет значение?» — «Вот именно. Подонок ей не нужен, а я без нее жить не могу». — «Пожить собираешься?» — «Я ухожу, — Макс тяжело дышал, — прямо сейчас». — «Давай, давай, в преисподнюю. И ее прихвати. Там вас ждут!»
— Цитирую точно, — завершил драматург свое повествование, — поскольку в ту же ночь записал этот разговор.
— Материал для будущей пьесы, — процедил Старый мальчик.
— Это мое дело!
— Владимир Петрович, — поинтересовался членкор, — а почему об этом разговоре вы не сообщили следователю?
— Зачем вытаскивать на белый свет эту грязь? Он за нее жизнью заплатил.
— Значит, вывод таков: Максим Максимович отравился, после того как Нина объявила ему о разрыве. Ведь он признался вам, что не может без нее жить?
— Признался, и совершенно искренне, — Флягин помолчал. — Странное ощущение осталось у меня от нашего диалога (потому я его и записал). Реплики совпали, но… знаете, будто бы я говорил об одном, а он — совершенно о другом. Должно быть, чувствовал, как смерть надвигается.
— И вы, посулив ему адские муки, сразу ушли?
— Ушел.
— Разглядев, однако, пастушью парочку на часах?
Флягин криво усмехнулся.
— Вы воображаете, будто я влез в окно, всыпал сопернику яду в стаканчик, заставил написать записку и выпить? Так вот, где-то в середине диалога послышались шипение и гул, Макс вздрогнул и обернулся, воскликнув: «Пиковая дама!» А я заглянул в окно: раздался бой часов, три удара. И жизнь его кончилась.
— Нина, — обратилась вдруг Дарья Федоровна к актрисе, — тебе Макс дарил драгоценности?
— Да что ты! У меня, можно сказать, их вообще нет, ну, цепочка, перстень… серьги — это Володины.
— Я, я дарил, сообразуясь со своими средствами. Назвать эти пустяки драгоценностями — дать простор игре воображения.
— Макс отдал те серьги, что ты здесь забыла?
— Отдал. В спальне, когда мы ходили за гитарой.
— Кстати, о серьгах, — заметила Загорайская вскользь. — Александр Иванович принес их вместе с ядом. Помните, Дарья Федоровна? Подарок на день рождения?
— Я все помню. — Она в упор поглядела на заведующую сектором. — Марина Павловна, а почему ваша докладная директору так никогда и не была написана?
— Потому что в ней отпала надобность, — угрюмо ответила Загорайская.
— Это почему же?
— Максим Максимович скончался.
— И какая здесь связь?
— Я писала на него характеристику.
— Зачем?
— Его собирались назначить секретарем ученого совета.
— Вместо вас, Виктор Андреевич?
— Совершенно верно, — Загорайский отхлебнул наливки. — Дело сугубо конфиденциальное, поскольку у руководителей института не сложилось единого мнения по данному вопросу и не хотели, так сказать, возбуждать коллектив. Вообще все должно было решиться в понедельник. Муж вам ничего не говорил?
— Нет. Я поинтересовалась по приезде, как дела в нашем заведении, он отшутился: «Там из-за меня полыхают страсти, а я отстранился и ухожу в отпуск». Я спросила, уж не собираются ли его увольнять, он сказал: «Кажется, наоборот».
— В понедельник откроется тайна, — пробормотал членкор. — Может, об этом он намекал Нине по телефону?
— Вполне вероятно. Он был в курсе. Директор с ним беседовал, а также я. Я был рад свалить с себя тяжкое бремя.
— Все сходится! — закричал Лукашка. — Он сказал по телефону, что взвалил на себя непосильное бремя, так ведь? Не любовная тайна, а служебная. Вы-то хоть это бремя свалили?
— Не на кого. Максима Максимовича я действительно уважал…
— Вы его ненавидели, — холодно возразила Дарья Федоровна. — И завидовали во всем, — она подчеркнула последнее слово. — Вы меня понимаете?
— Я не…
— Вы частенько повторяли, что Максу слишком везет.
— И на этом основании вы смеете утверждать…
— Не только на этом. Вы недооцениваете силу коллектива, Виктор Андреевич. Ходили слухи, что кое-кто вовремя умер, а секретарша Валечка донесла мне про ваше заявление директору: «Он влезет в это кресло только через мой труп». К сожалению, я узнала об этом слишком поздно, иначе вам пришлось бы повертеться перед следователем.
— Подобные намеки… — Загорайский побагровел и встал. — Марина, пошли отсюда!
— Никуда я не пойду, — черные глазки сверкнули злобно. — И тебе не советую.
— Грехи наши тяжкие, — вздохнул Лукашка. — Успокойтесь, Витюша, сядьте, успокойтесь. Неприглядная, конечно, картинка, но ведь не из-за этого Макс отравился, дураку понятно.
— Это абсурд! — закричал Загорайский, падая на венский стул. — Да, признаю, я считал, что ему везет не по заслугам. Но действительно, не из-за меня же он покончил с собой — неужели вы не понимаете? Казалось бы, должно быть наоборот. Перед ним, а не передо мной открывалась блестящая карьера, с выходом, может быть, в международные сферы… Он, а не я выходил победителем. Я мучился над этой загадкой весь год — и сегодня узнаю… — Загорайский захохотал нервно. — Ведь я оказался прав: не по заслугам! Беспечный и беспутный человек. Проклясть все и всех и собственную жизнь из-за какой-то шлюхи!
— Вы имеете в виду свою жену? — с улыбкой уточнила актриса, невинный маленький паж. — Любопытно было бы почитать ту самую характеристику на Макса… Она не сохранилась?
— Она сохранилась, — глухо ответила Загорайская. — А под шлюхой подразумевается…
— Никто не подразумевается, — сухо перебил ученый секретарь — на одно мгновение приоткрылся темный подвальчик подсознания и тут же закрылся намертво; перед ними сидел корректный чиновник. — Я увлекся, забылся и от всего сердца прошу прощения — инцидент исчерпан. А что касается характеристики, все они на один лад. Зачем ты ее хранишь?
Жена не ответила, членкор заговорил задумчиво:
— Я уже старик, и все моложе сорока кажутся мне юношами. Дашенька, сколько лет было вашему мужу?
— Тридцать пять.
— Молод. Для такого назначения и в таком институте молод. Надо думать, он был действительно талантливым человеком. Или у него была протекция?
— Как ни странно, не было, — ответил Загорайский. — Вот уже год, как я…
— Как вы разыгрываете весьма пошлый вариант «Моцарта и Сальери».
— Во всяком случае, — Загорайский усмехнулся, — яду я ему не подсыпал.
— Так ведь никто не подсыпал? — задал Лукашка риторический вопрос и прищурился, словно подмигивая. — Записка ведь настоящая? Он сам писал?
— Записку написал он, — сказала Дарья Федоровна. — И все же не исключено, что среди нас находится убийца моего мужа.
Гости переглянулись, украдкой, с соболезнующим видом поглядывая на вдову.
— Вы хотите сказать, что я этого Моцарта… — начал Загорайский угрожающе, но старший Волков перебил с ласковой укоризной:
— Дашенька, вам надо встряхнуться и осознать, что жизнь все-таки прекрасна. Съездить, например, на курорт…
— В Пицунду?
— Ну зачем вы так. Маниакальные идеи…
— А может, мне закурить сигарку и поплыть на «Пьяном корабле», а, Лукаша?
Лукашка вздохнул и опустил голову.
— Ну что ж, — пробурчал он, — Рембо у тебя есть.
— Правильно. Рембо есть. А вот Брюсова нет. Роман «Огненный ангел». Или есть? Как ты думаешь?
— Засекла все-таки. Ну женщина! Я всегда тобой восхищался.
— Дарья Федоровна, — вмешался членкор, — объясните нам, непосвященным…
— Охотно. На прошлом дне рождения Лукашка пожаловался, что Макс не захотел сменять своих «Аполлонов» на «Огненного ангела». Не захотел, Лукаша?
— Увы.
— Так каким же образом этот «Ангел» оказался в столе у Макса?
— Промашка вышла. Я тебе, Дарья, хотел все объяснить, помнишь, звонил осенью? А ты сказала, что видеть никого из нас не хочешь.
— Помню. Вы мне все звонили. Я бы тебя выслушала, если б ты не начал с дурацкого предложения руки и сердца.
— Ишь Лукаша наш какой прыткий! — изумился старший Волков.
— Не прытче других! — огрызнулся Лукашка, желтые глазки блеснули фанатичным огоньком. — Подумал: какая женщина пропадает.
— И библиотека, правда? Лукьян Васильевич мечтал объединить наши библиотеки. Так объяснись насчет Брюсова.
— Господа, вы должны меня понять. Во-первых, этих самых четырех «Аполлонов» мне как раз не хватало для комплекта. Во-вторых, я был выпимши. Теперь судите меня: я провернул обмен самостоятельно.
— Когда переносил мышьяк в кабинет?
— Именно тогда. «Ангел» у меня в портфеле обретался, в прихожей. Я его прихватил, а также яд. Ну, открыл верхний ящик стола — туда при мне Максимушка бедный «Аполлонов» спрятал, — папку с журналами вынул, а «Ангела» подложил. Все законно. Я же не украл?
— Ладно, ты не вор. Так почему бы не рассказать обо всем этом следователю?
— Э, нет. В уголовщину я не впутываюсь никогда — это мой принцип.
— Разве самоубийство — уголовщина?
— Я ничего не знаю. Но когда я увидел труп, моим первым порывом было переиграть, разменяться обратно. Не сумел, народу тут толклось.
— Но теперь-то, надеюсь, ты обменом доволен?
— Да как тебе сказать…
— Да так и скажи: обмена не было, «Аполлоны» остались тут же в столе. А?
Говорю же: промашка вышла. Я впопыхах не ту папку взял. Забавно, правда? — Лучистые глазки Лукашки бегали, он торопился покончить со скользкой темой. «Аполлоны», непереплетенные, в распаде, лежали в зеленой папке… в точно такой вот, — он нырнул под стол к своему портфельчику, вынырнул с папкой зеленого цвета в голубых накрапах. — Видишь, я привез, мне чужого не надо.
— А что в этой папке?
— Видимо, какая-то научная работа. Да я и не читал, почерк скверный.
— Здесь наверняка черновики докторской Максима Максимовича, — заговорила Загорайская. Я лично дала ему эти папки для работы. Три штуки.
— Точно! — заверил Лукашка. — Черновики: зачеркнуто, перечеркнуто. На последней странице подпись: Максим Мещерский.
Дай-ка сюда, — Дарья Федоровна открыла папку: рукописный хаос, в котором мог ориентироваться только Макс; обычно из такого хаоса, сбрасывая леса, вырастало стройное здание доказательств и выводов. Она рассеянно заглянула куда-то в середину рукописи — вдруг буквы поплыли у нее перед глазами и давешний страх (он сутки не отпускал ее, он год не отпускал ее) вспыхнул с новой силой. Она вздрогнула, закрыла папку и услышала пронзительный голос Загорайской:
— Дарья Федоровна, в память о Максиме Максимовиче необходимо издать монографию. Ведь труд почти закончен, я в курсе. Оригинальная концепция, великолепный подбор материалов, успех обеспечен. Особенно сейчас, когда пересматриваются и уточняются магистральные экономические установки. Правда, Витюша? Давайте черновики, мы поможем, разберемся. Его смерть…
— Я во всем разберусь сама, — стремясь побороть страх, Дарья Федоровна оглядела обращенные к ней тревожные лица. Почему они так смотрят на меня? Они думают, что я сошла с ума. Но я запомнила страницу. 287-я. Среди хаоса нервных строчек четко выписаны и подчеркнуты черной чертой четыре слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Я ничего не скажу им. Это опасно. — Я во всем разберусь сама, — повторила Дарья Федоровна, поднялась, прижимая папку к груди, подошла к двери, взялась за ручку. Членкор сказал:
— Не покидайте нас надолго, Дашенька.
— Я сейчас вернусь.
— Может, ты мне отдашь «Аполлончиков», ну, ту, другую папку, а, Дарья?
Все может быть, — отозвалась она неопределенно, отворила дверь, миновала темную прихожую и шагнула через порог. Все на месте. Тикают часы с пастушком и с пастушкой. Металлическая коробочка посередине стола, лист бумаги в машинке. «Иначе — берегись!» Вновь представилась та женщина, разложившийся труп — что от него осталось через год?.. Господи, ну время ли тревожить давно исчезнувшие тени! Сегодня, сейчас, опасность, угроза, смерть… Окно! Она оставила открытое окно — точь-в-точь как год назад. Флягин подал идею: он перегнулся через подоконник, чтобы взглянуть на часы. Но ведь достаточно протянуть руку к столу, открыть коробочку… Сегодня кто-нибудь выходил в сад? А тогда? Не помню… я ничего не помню! Следователь выяснял, кто бывал в доме, а ведь подобраться к яду можно и другим путем, но я не помню. В глазах пляшут стремительные нервные буквы, и есть какая-то странность, что-то не то в этом тексте… Ладно, это потом. Гости съезжались на дачу — пушкинский пароль, таинственный отрывок… Ладно, потом, я разберусь, я тоже кое-что понимаю в экономических проблемах Общего рынка, куда затесались эти самые съехавшиеся на дачу гости. Кто-то поставил на стол коробочку с ядом, напечатал загадочную записку, затеял загадочную игру. Никакой мистики! Она разберется, если… Дарья Федоровна усмехнулась… если кто-то не успел еще спуститься в сад, подойти к окну, перегнуться через подоконник и протянуть руку… Она положила папку в верхний ящик стола, заперла окно и вышла на веранду.
Гости рассматривали, передавая друг другу, фотографии и негромко, подчеркнуто спокойно переговаривались. Очевидно, установка такова: отвлечь «безумную вдову» от маниакальной идеи. Старший Волков провозгласил жизнелюбиво:
— Здоровье Дарьи Федоровны!
— Вы присоединяетесь духовно?
— Увы!
Все потянулись к ней с серебряными стаканчиками, она взяла свой, заботливо наполненный до краев; внезапно всплыла фраза следователя: «Мышьяк — яд легко растворяющийся, не имеющий ни запаха, ни вкуса». Помедлив, она пригубила густую, отливающую багрянцем почти безалкогольную, но в избранных случаях обладающую смертельными свойствами, бабушкину наливку. Пусть будет, что будет! Она пойдет до конца.
Дарья Федоровна подняла глаза от стаканчика, почувствовала чей-то упорный, испытующий взгляд. Но разве разберешь, откуда идет опасность? Придвинула к себе пачку фотографий, вгляделась. Веселая компания, очевидно, запечатленная Лукашкой сразу после разговора о Пицунде. Она, как и сейчас, во главе стола (на противоположном от входа на веранду и в дом конце; на этом настоял Макс: «Удаляю тебя от кухни — сегодня твой праздник»). На другом конце, почти рядом с дверью в дом, располагался Лукашка, его, естественно, на фотографии нет. Зато все остальные налицо. Слева от нее, вдоль перил веранды, сидят соответственно: Загорайская, Макс и братья Волковы; справа — Старый мальчик, Нина с Флягиным и ученый секретарь (супруга его подсела к Максу). Стол уставлен розами, блюдами и тарелками; напротив старшего Волкова графин с наливкой и два стаканчика: один Макса, другой — самого виночерпия, так и неиспользованный. Отчаянным усилием она заставила себя взглянуть на мужа. Улыбается, со лба откинуты густые русые пряди, светлые славянские глаза глядят со странным выражением. Отстранился, ушел в себя. Рука протянута к пепельнице, сигарета в длинных пальцах, прозрачный дымок поднимается вверх, чуть косо (сквознячок из каких-то подпольных щелей). «Шире улыбки, господа! Входите в образ!» — приказал Лукашка: каждый создал свой образ и улыбнулся. Загорайская — с угрюмым торжеством; Ниночка — умоляюще, с опаской: шалунишка, побаивающийся наказания. В добродушном неведении относительно скрытого смысла Пицунды улыбаются старики братья (впрочем, не такие уж и старики: ну, старший — еще туда-сюда, толстый, лысый, а младший — «профессорская» бородка, глаза застланы стеклянным блеском очков — наверное, ровесник Загорайского, из тех, кто пошел в гору в шестидесятых: «Мы — шестидесятники», — подчеркнул он). Грузный, весь в нервных морщинах ученый секретарь и худой сутулый рыцарь рядом пытаются улыбнуться — и это им почти удается, только улыбочки отдают оскалом (волчья борьба за существование, за кресло, за женщину). Старый мальчик словно застигнут врасплох, словно в ту же секунду отпрянул, отвернулся от нее, от Дашеньки, и, рассеянно прищурившись, взглянул в объектив. И она — еще не вдова… нет, уже вдова («Даша, — заметил как-то драматург, посягнувший на трагедию, — инфернальная женщина»; она не поленилась посмотреть в словаре: «инфернальная», с латинского: «находящаяся в аду», «демоническая»; ужасно, но ведь не про нее?), итак, она, уже вдова, с легкой, дразнящей и непреклонной улыбкой вступает в свой одинокий ад.
Лукашка — настоящий художник. Замечательная фотография, нет, картина: «пир во время чумы» на сумеречной, в тенях от навеса веранде, открытой в шелестящий, пронизанный светом, покоем и жизнью сад.
Далее — целая стопка индивидуальных портретов. Те же неестественные праздничные улыбки, сквозь которые Лукашка сумел чуть-чуть проявить истинные лики. Нет Макса и Нины… ну да, они ушли за гитарой. Загорайский стоит, слегка наклонившись над стулом жены со стаканчиком в руке, значит, он по требованию фотографа подошел к их краю стола. Членкор на ступеньках с трубкой. И последний снимок — групповой, перед цыганскими романсами: все, кроме нее, тянутся к Максу со стаканчиками; он приподнял свой с ядом и вопросительно глядит на нее — она отвечает молча; все в движении, в смятении, которое вскоре перейдет в ужас мертвого тела подле письменного стола.
— Дарья, — сказал Лукашка нетерпеливо, — ну так как же насчет «Аполлончиков»?
— Бери.
— Где?
— Тебе лучше знать.
— Лучше… — проворчал Лукашка, встал и шагнул к двери. — Один раз уже напоролся… — Исчез в прихожей, и не успел никто слова вымолвить, как его вынесло обратно.
— Ну, знаешь! Ну, ты даешь!.. Или ты вправду…
— Да что такое? — воскликнул кто-то.
— Там на столе коробка эта самая с ядом стоит!
— С ядом? — переспросил Старый мальчик и вскочил. — Тебе следователь отдал мышьяк? Быть не может!
— Нет, пустую коробку. Она находится сейчас в Москве в кухонном шкафу.
— А… эта откуда?
— Не знаю, — Дарья Федоровна оглядела притихшие лица. — Кто-то из вас принес сюда и поставил.
В грозном, чреватом взрывом молчании членкор произнес сакраментальную фразу:
— Так посылали яд античным аристократам духа для самоубийства.
— Или я сошел с ума, или все тут… — начал его брат, а Старый мальчик поспешно двинулся ко входу в дом.
— Не пускать! — крикнула Загорайская. — Не подпускать его к яду!
— Я хочу только убедиться, действительно ли это мышьяк.
— Вам не хватило прошлого отравления, чтоб убедиться?
— Прошлого отравления, повторил Старый мальчик, на глазах присутствующих преображаясь в мужчину: схлынул розовый румянец детства и лицо затвердело. Вы на что намекаете?
— Это вы достали для него яд! Именно вы!
— Для крыс.
— Да замолчите вы оба! — оборвал Загорайский перебранку и вскочил. — Идиоты! Если среди нас опасный маньяк, мы, очевидно, все уже отравлены! Все, кроме одного!
Кто-то ахнул в наступившей мертвой паузе, старший Волков пробормотал:
— Что вы так на меня смотрите?
— Вы все еще за рулем? гремел Загорайский. — В прошлом году за рулем, в этом году… А графинчик — вот он, на столе. И кому какие дозы вы отливаете… всем кроме себя!
Старший Волков потерял дар речи, гости с ужасом уставились на свои стаканчики. Членкор раскурил трубочку и заговорил:
— Пока мы еще не умерли, давайте хладнокровно рассмотрим ситуацию. Все сели, ну? Дарья Федоровна предъявила нам обвинение в убийстве своего мужа. Пусть она объяснит, на чем основаны ее подозрения.
Она молчала, стараясь связать воедино мысли свои и ощущения. Флягин спросил отрывисто:
— Даш, если, умирая, он открыл тебе тайну, почему ты спохватилась только год спустя?
— Потому, — взвизгнула Ниночка, — что она собрала нас всех, чтобы отравить меня!
Лукашка хохотнул нервно, Старый мальчик спросил:
— Какую тайну, Володь? Ведь Макс умер молча.
— Он умер не молча, — ответил Флягин, и все вздрогнули. — Был разговор.
— С тобой?
— С женой.
— О чем?
— Не подслушал.
— Даша не стала бы скрывать.
— Однако скрыла.
— Не выдумывай.
— Трагедия моей жизни заключается в том, — заметил драматург, — что я не способен ничего выдумать. Даша, я уважал твою волю: умолчать о последних словах мужа. Но теперь, обвиняя нас в убийстве, ты должна объясниться. Я слышал ваши голоса, когда отходил от окна.
Актриса пела о цыганской любви, остро пахло свежескошенной травой из сада, Старый мальчик прошептал:
— Ты сама не своя! Что ты собираешься делать?
— Я уже сделала.
— Даша, можешь располагать мною как угодно, что бы ни случилось, ты знаешь.
Она поглядела на него долгим взором и усмехнулась.
— Может быть, ты и пригодишься.
Вокруг закричали «браво», Флягин поплелся за розами, Макс исчез в дверном проеме. Нарастала странная тревога, вытесняя постепенно другие, более жгучие и жестокие чувства. Тревога заставила ее подняться, пройти по веранде, окунуться во мрак прихожей, бесцельно заглянуть в столовую, спальню и наконец отворить дверь кабинета.
Макс стоял у раскрытого настежь окна, обернулся на звук шагов и сказал, задыхаясь:
— Ты все-таки пришла!
— Что с тобой? — закричала она.
— Ничего. Я счастлив.
— Счастлив? Ты еще свое получишь.
— Я на все согласен, только не уходи… Черт, голова так кружится и тошнит! А я хотел… Даша, ты ведь ничего не знаешь.
— Я все знаю.
— Разве? — удивился он, потер рукой лоб и пошел от окна навстречу. — Только не уходи… — Вдруг он согнулся напополам, и его вырвало. — Господи! — Лицо страшно исказилось, он начал медленно сползать на пол, цепляясь за стол и забормотав в бессвязном бреду: — Ты не знаешь, не уходи… предательства нет, эти драгоценности… — вдруг задохнулся, судорога прошла по телу… раз, другой третий… Он затих.
— Да, мы разговаривали в кабинете, — подтвердила Дарья Федоровна и холодно отчеканила странные реплики предсмертного диалога.
— Кто-нибудь что-нибудь понимает? — беспомощно вопросил старший Волков.
— Перед нами разыгрывается спектакль, — произнесла Загорайская. — Только я не знаю, с какой целью. Весь год я была уверена, что Максим Максимович покончил с собой, но если он действительно убит… нетрудно догадаться, кто это сделал.
— Ну, ну? — выдохнул Лукашка.
— Его жена.
— Мариша, тебе голову напекло или ты…
— Ничего мне не напекло. Когда актриса тут распевала, Дарья Федоровна сама призналась своему так называемому другу, что она «уже сделала», а тот ответил, что она может им располагать как угодно, что бы ни случилось. Я это слышала своими ушами. Убийцы! — глухо вскрикнула Загорайская, на миг обнажилась неукротимая натура ученой дамы.
— Вы за всеми своими сотрудниками следите или только за Мещерскими? — поинтересовался Старый мальчик.
— Только за нами, — объяснила Дарья Федоровна. — Марина Павловна так же любила Макса, как ее муж ненавидел его. И, заводя разговор о Пицунде, все рассчитала точно.
— Интересно! — протянул ученый секретарь, угнетенный безупречностью жены. — Интересно! — воскликнул он в предчувствии перспектив. — Очень интересно!
— Ничего интересного, — отозвалась Дарья Федоровна, загоняя Загорайских обратно в семейную камеру. — Чувство сильное, безответное, скорее материнское.
— Материнское? — недоверчиво уточнил старший Волков, но Загорайский, очнувшись от мечтательных перспектив, рявкнул:
— Так что же она рассчитала?
— Что после ее намеков я с Максом жить не стану. Он собирался якобы в Крым, и, конечно, я сразу догадалась зачем — точнее, с кем — он отбывает в Пицунду. И Марина Павловна знала, что я догадаюсь.
— Какая коварная женщина… — начала актриса печально, и Загорайская уже открыла рот, чтоб достойно ответить, но членкор заговорил властно:
— Все мелкие счеты — потом! Сейчас о главном. Дарья Федоровна, ваш муж тоже знал, что вы догадались?
— Конечно. Мы поняли друг друга, как всегда понимали — с первого взгляда. Он хотел, видимо, объясниться… или оправдаться. Словом, он предложил мне заняться чаем, чтобы поговорить наедине. Я отказалась. Все было кончено.
— Вы, Дарья Федоровна, опасная женщина. Вы не умеете прощать.
— Не умею.
— Значит, он покончил с собой из-за жены, а не из-за любовницы, — протянул старший Волков с недоумением. — Так получается, Дашенька?
— Не получается.
— Но предсмертная записка…
— Да почему «предсмертная»! Да, мы так решили, я целый год считала, что он запутался во всей этой пошлости и в порыве отвращения… к себе, вообще к жизни, все проклял и умер, тем более что его мать умерла так же. А между тем в записке речь идет не о смерти, а о прощании.
— Смерть и есть прощание, — заметил драматург.
— Володя, у меня осталось такое же ощущение от последнего разговора с ним, как и у тебя: мы говорили о разном, он об одном, я о другом. То же и с Ниной по телефону.
— И вы на основании каких-то ощущений… — начал Загорайский, но Старый мальчик выпалил, словно выстрелил:
— Коробка с ядом в кабинете! (Загорайский осекся). Макс прислал с того света?
Все вновь со страхом уставились на серебряные стаканчики с двуглавыми орлами. Незабвенный тринадцатый год — и крысиная возня на чердаке. А ведь кто-то из них знает. Вот в чем ужас: кто-то знает все. Раздался слабый, но четкий, «профессорский» голос членкора:
— Прежде чем идти дальше, позвольте мне, как человеку со стороны, восстановить более или менее известный ход событий. Итак, гости собрались на дачу…
— Гости съезжались на дачу, — неожиданно для самой себя произнесла Дарья Федоровна вслух загадочную фразу.
— Простите?
— Кажется, у Пушкина, Лев Михайлович, есть рассказ или повесть с таким названием?
— К сожалению, только начало повести. Таким образом, мы съехались на дачу. Марина Павловна заводит речь о Пицунде, и кое-кто из присутствующих понимает истинное значение ее намеков.
— Я лично ничего такого не понял, — процедил Загорайский, на что старший Волков заметил назидательно:
— Муж всегда понимает последним, Виктор Андреевич. Такова логика любви.
Актриса с ученой дамой отозвались немедленно и разом:
— Любовь не поддается логике.
— Уж в этом вы спец.
— Да помолчите вы все! — воскликнула Дарья Федоровна. — Лев Михайлович, я прошу вас продолжать. Наверное, вы единственный из нас способны рассуждать бесстрастно.
— Попробую. Я говорил следователю, что в смерти Максима Максимовича кроется страшная тайна, что кто-то довел его до самоубийства. Сейчас дело принимает иной, даже более трагический оборот. Давайте разбираться. Итак, кто догадался о Пицунде?
— Например, я, — сказал Старый мальчик. — Марина Павловна постаралась.
— Кто еще? Лукаша?
— Ни-ни. Я в любовных шашнях ничего не смыслю, а на курортах только деньги зарабатываю.
— Значит, мы с братом, Лукаша и Загорайский глядим и не видим, слушаем и не слышим, какие события разворачиваются перед нами. Муж разоблачен, жена дает понять ему, что между ними все кончено; то же самое, по ее словам, делает и любовница. Он уходит в кабинет, где пишет отчаянную записку и имеет два интересных разговора, с соперником и женой. Пошлая, извините, мелодрама неожиданно кончается смертью. Через год жена заявляет (и, видимо, имеет на это право), что среди нас находится убийца Мещерского. Я пока выдвигаю грубую схему, не касаясь множества деталей, по-видимому, очень важных. Исходя из этой схемы, можно следовать двумя путями. Первый: искать лицо, заинтересованное (или виновное) в гибели хозяина по мотиву преступления, если таковое имело место. Путь психологический. Второй, так сказать, технический: восстановить картину происшествия и тем самым выяснить, кто имел возможность украсть мышьяк и подсыпать его в стакан покойного. Мы все, в том числе и жена, уверовали в самоубийство, как вдруг она находит в кабинете Максима Максимовича коробочку с ядом, так, Дарья Федоровна?
— Вчера впервые после того дня рождения я приехала в Опалиху для встречи с покупателями дачи. В кабинете на письменном столе, точно на том месте, что и год назад, я обнаружила коробку с белым порошком. В пишущую машинку вставлен лист бумаги с отпечатанным текстом: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!»
— Очень любопытно, — пробормотал Флягин.
— Очень, — подтвердил членкор. — Что вы по этому поводу можете сказать, Дарья Федоровна?
— Ничего. Никаких драгоценностей у меня никогда не было. Насколько мне известно, у Макса тоже.
— Тут фигурировали какие-то серьги…
— Да вот они, на мне! — закричала Ниночка. — Бирюза в серебре… вот, глядите!
— Я подарил Даше серьги, — решительно вмешался Старый мальчик, — в виде очень тонких золотых колец. Они целы?
— Так и лежат в спальне на комоде. Это все не то. «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает». Можем договориться, потому что не хватает? Что значит «не хватает»? Бессмыслица. Я не понимаю текст. А ведь кто-то из нас понимает.
Идиотская шутка, — пробормотал старший Волков. — Розыгрыш.
— Так ведь нет же! Не розыгрыш. Макс дважды перед смертью употребил это слово: в разговоре со мной и с Володей. Драгоценности! Что вы об этом думаете, Лев Михайлович?
— Дело представляется все более фантастическим. Дарья Федоровна, ваш муж в тот день употребил это слово трижды. Да, да, и в разговоре со мной, когда мы мыли яблоки на кухне. Но тогда я не придал этому значения. Мы рассуждали о прелести жизни в деревне, он пожаловался, что ремонт будет стоить кучу денег, вдруг спросил: «Вы не интересуетесь драгоценностями?» Я ответил отрицательно, он сказал вскользь, что они с каждым годом растут в цене, и заговорил о садовом участке. Что все это значит? Допустим недопустимое: Максим Максимович был связан с какой-то бандой, спекулирующей драгоценностями. Он умирает, однако за ним остается должок, о чем предупреждают вдову, думая, что она в курсе. Но… коробочка с ядом. Вполне прозрачный намек на прошлый день рождения. Или кто-то из членов банды сидит тут, среди нас? Абсурд!
— Да уж! — возмутился ученый секретарь. — Значит, для ремонта дачи Максим Максимович хотел продать какие-то драгоценности?
— Ничего подобного у нас не было!
— Дарья, не скажи, — возразил Лукашка. — Покойник правда был везунчик, земля ему пухом. Несколько книг у него — настоящие драгоценности, поверь, в этом я кое-что понимаю.
— Наследство, — неожиданно высказался Старый мальчик. — Получил драгоценности от бабушки вместе с дачей.
— Это мысль! — воскликнул членкор. — Ведь не исключено, Дашенька?
— Не знаю. При мне она ни о чем таком не упоминала. Она жила на крошечную пенсию и почти до конца работала уборщицей на станции.
— Да ведь она могла продать хотя бы часы с пастушками! — закричал Флягин. — Видимо, старческий маразм.
— Да нет, не сказала бы. Правда, она иногда заговаривалась, но ведь ей было уже под девяносто и перенести гибель сына, исчезновение внука… а мать Макса отравилась.
— Мышьяком? — вскричала актриса.
— Не знаю. Бабушка, выйдя тогда через год из больницы, не смогла оставаться в Москве и приехала в Опалиху. Здесь, в этом самом кабинете, она и нашла труп невестки.
— О Господи! — ахнул кто-то.
— И все равно она сохранила ясность ума и память, как это ни удивительно. Мне кажется, потеряв всех, она тем более дорожила этим старым хламом и надеялась сохранить его для внука. Все тридцать лет надеялась. Но драгоценности… откуда? Не верю. Ведь не из князей же Мещерских они в самом деле! Средняя интеллигентная семья. И потом: зачем бы Максу это скрывать от меня?
— Он еще и не то от вас скрыл, Дашенька, — вставил старший Волков. — В его жизни готовился какой-то переворот. Помните? Тайна откроется в понедельник.
— Кто-то узнал про эту тайну и убил его, — прошептала она.
В наступившей паузе запела сизая птица в розовых кустах, не заглушив, однако, крысиную возню; их игры то затихали, то возобновлялись, образуя постоянный тревожный фон. Странный контраст сияющего, такого живого сада и «пира во время чумы».
— Тайна понедельника, — сказал членкор, взявший на себя по просьбе хозяйки бремя следователя. — Поговорим в связи с этим о мотивах преступления, то есть пройдем первый путь.
Как известно, в понедельник решалась судьба одного служебного кресла. Об этой тайне знали супруги Загорайские. Вот вам первый мотив. Его психологические корни: зависть. Не перебивайте меня, Виктор Андреевич, уповайте, что будут затронуты все. Если не ошибаюсь, Марина Павловна, вы посулили Мещерскому отпуск с понедельника, то есть намеревались устранить конкурента мужа с поля брани.
Второй мотив: любовь, ревность. Именно с понедельника Максим Максимович, по его словам, собирался «начать новую жизнь», раскрыть тайну или, попросту говоря, сменить семью. Тут замешано много участников: жена покойного, его любовница, его начальница, товарищ драматург и друг жены, принесший яд. Выражаясь романтически, клубок страстей, который, возможно, был разрублен одним смертельным ударом.
Не могу обойти и еще один мотивчик: патологической страсти к обладанию. Да, да, Лукаша, патология. Закоренелый холостяк готов войти в семейную клетку ради, например, «Аполлонов», украсть и, кто знает, может быть, убить.
И последние соучастники — мы с братом. С мотивами я затрудняюсь. Но при уме изощренном и тонком…
«Соучастники! — словно прозвенело в голове неожиданно остро и уместно. — Мы все соучастники. «Гости съезжались на дачу» — зачем он написал это… предупреждение? Да, я схожу с ума. Братья-то уж совсем ни при чем, мы их и не ждали…» Она прислушалась к словам членкора:
— …Каковой я считаю вас, Дарья Федоровна. Прошу!
— О чем?
— Найти мотив для нас с Евгением.
— Пожалуйста, — она приняла вызов. — Например, когда вы мыли яблоки, то узнали от Макса о драгоценностях гораздо больше, чем сказали сегодня нам. Вы сообщаете об этом Евгению Михайловичу, тот, под предлогом ремонта осматривая дом, похищает часть потаенного и подсыпает яд хозяину. Психологические корни: алчность. Довольны?
— Превосходно!
— Ладно, это не игра. Если вы с братом не спекулянты драгоценностями, вас можно исключить из числа подозреваемых: тайна понедельника возникла, когда Макс и не подозревал о вашем существовании.
— Хоть Лев Михайлович и обозвал меня патологическим типом, — заявил Лукашка, — и холостяком (Дарья, на заре туманной юности я ведь был женат, продержался почти год, подумай!), так вот, член-корреспондент не спекулянт. Ручаюсь. Строительный босс также. О Максе они ничего не знали и не слыхали до самого дня рождения, равно как и он о них. Я просто пообещал ему пошукать насчет ремонта среди своих клиентов.
— Цицероновская речь, — членкор усмехнулся. — Что ж, нас пока опустим, а если надо — вот мы, перед вами, всплывем. Значит, круг сужается до семи человек: Дарья Федоровна и зубной врач, супруги Загорайские, актриса с драматургом и Лукаша.
— Даша разыскивает убийцу своего мужа, — вмешался Старый мальчик. — Зачем вы ее включаете в этот круг?
— А вот зачем, — слабый профессорский голос незаметно затвердел. — Ревность — чувство сильное и зачастую неуправляемое, согласны? Например, она стремится выведать, кто из нас проник на дачу с ядом и отпечатал записку, то есть кто-то догадался и шантажирует ее, требуя своей части за молчание. Как там: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Я правильно запомнил? Натура смелая и страстная, она не затаивается, а идет напролом. Нравится вам такой вариант?
— Нет.
Мне тоже. И все-таки мы проверим всех. Итак, коснувшись мотивов, двинемся дальше и постараемся восстановить наиболее полную картину. Дарья Федоровна отдыхает в Крыму, Максим Максимович занимается докторской, да, Марина Павловна?
— Именно здесь, — зловеще подчеркнула Загорайская. Я смотрела сквозь пальцы (время отпускное, дачное), но он… все забросил, каждый день рвался сюда, в этот проклятый дом.
— Понятно. Ученый горел творческим огнем или… и даже вероятнее всего — другим. Ниночка, вы часто бывали здесь?
— Ах нет, что вы!
— Ваши серьги…
— Один раз, всего только раз.
— Профессиональная память дает сбой! — фыркнула Загорайская. — А Максим Максимович по телефону упомянул, что она в «последний раз» забыла серьги. Значит, был еще и первый… раз, еще раз, еще много-много раз — цыганские романсы.
— Ну да, два раза… я забыла… я так люблю природу, ну и любопытно: старинный дом. Знаете, он сказал: «Я принял на себя проклятие».
— Проклятие, — повторил членкор. — То есть измену, прелюбодеяние?
— Но, но… выбирайте выражения! — зеленые глаза актрисы блеснули русалочьей усмешечкой. — И не колыхайте классических трагедий. Все гораздо проще.
— Бывает простота хуже воровства. И Максим Максимович, судя по всему, был не такой уж простак, да и вас никакой Пицундой не запугаешь. Зачем вы явились сюда сегодня, догадываясь, что вдове все про все известно?
— Я… — актриса запнулась, но тотчас нашлась: — Попросить у Даши прощения.
— Простите, что-то непохоже. Одним словом: для меня неясны ваши отношения с покойным, и я должен сказать…
— Я боюсь! — вдруг заявила Ниночка. — Я зря приехала, я боюсь находиться в этом доме. И Макс боялся, честное слово!.. То есть не боялся… Он жутко нервничал.
— Он нервничал с «Пиковой дамы», — объяснила Загорайская. — Не все, как видите, могут жить двойной жизнью. У некоторых есть совесть.
— И вы и ваша совесть…
— Проклятие! — воскликнул драматург, и все уставились на него. — Он сказал «проклятие»… проклятый дом. Просто поразительно, что мать и сын погибли в одной комнате.
Членкор спросил:
— А Ольга Николаевна — бабушка или прабабушка, так, Дашенька?.. — сообщала какие-нибудь подробности о смерти невестки?
— Бабушка? Нет. Очевидно, не могла об этом говорить.
— Я думаю! Ладно, пошли дальше. В пятницу, за день до смерти, Максим Максимович намекает актрисе по телефону на какую-то тайну, которой он живет с весны (то есть с «Пиковой дамы»), тайну, которая вызывает в нем и страх и счастье и которая откроется в понедельник. Я правильно запомнил, Марина Павловна?
— Правильно.
— И вы решаетесь действовать по евангельскому принципу: пусть все тайное станет явным. Однако мотивы ваши отнюдь не христианские. Что лежит в их основе: опасение за кресло мужа или подавленные чувства к своему подчиненному?
Загорайская молчала горестно, муж отрубил:
— Требую оградить нас от клеветы!
— Вы пытаетесь сохранить лицо, и я вам сочувствую… если вы не убийца, конечно. Я ведь проглотил «спекулянта». Посему ставлю условие: или каждый терпит любую клевету до конца или разойдемся. Не хотите? Вы все захвачены? Я тоже. Аморалка — словцо вульгарное, но всеобъемлющее — может послужить, как вам известно, Виктор Андреевич, серьезным препятствием для перспективной карьеры. Да, любопытно было бы ознакомиться с той неоконченной характеристикой… впрочем, уверен, в высшей степени положительной. Ведь так, Марина Павловна?
— Он был настоящий талант, и я…
— Вот-вот! Я склоняюсь к тому, что вами двигало чувство любви.
— Оригинальный вывод, — заметил Флягин.
— Владимир Петрович, вы же драматург, инженер, так сказать, человеческих душ. Женщина до сих пор хранит никому не нужную казенную бумажку, в которой как могла выразила свои чувства, — это очевидно. Итак, в порыве любви Марина Павловна одним махом — изящный, но опасный ход — разводит Максима Максимовича и с женой и с любовницей. Он идет в кабинет и пишет роковую записку. Кардинальный вопрос: прощание — смерть или прощание — уход?
— Уход, — ответила Дарья Федоровна — «Я ухожу, — сказал он Володе, — прямо сейчас». Это в его духе. Я знаю его самолюбие и стремление во всем идти до конца. Он решил расстаться со мной первым.
— Нет, после того как вы с ним уже расстались.
— И он пришел в бешенство, я почувствовала. Он никогда не написал бы такую безобразную записку, он бы раскаялся, прощаясь с жизнью.
— Ведь это что получается! — воскликнул Лукашка. — Убитый подыграл убийце?
— Не уверен, — возразил Флягин. — Даш, он обозвал себя подонком и признался, что жить без тебя не может.
— Без меня? — лицо ее вспыхнуло. — Или без твоей Нины?
— Без тебя — и ты это прекрасно знаешь.
— И он знал, что предательства я не прощу.
— Он же сказал перед смертью, что предательства нет.
— В том-то дело! Оно есть. Ведь есть, Нина? Есть. Все раскрылось, врать не имело смысла, он это знал. Он говорил о другом предательстве, неужели вы не понимаете? Он вообще говорил о другом. Володь, повтори, как он упомянул про драгоценности.
— Ну, я спросил: «Вы спутались на «Пиковой даме»? Он вдруг будто очнулся и воскликнул: «Пиковая дама»! Все к черту! Нет, я должен добиться с драгоценностями».
— Добиться драгоценностей?
— Нет, «добиться с драгоценностями». Я отметил машинально, что, видимо в возбуждении, он употребил странный оборот.
— Тут все странно. Должен чего-то добиться, когда знал, что вот-вот умрет. Если уж его так волновали какие-то бриллианты, он упомянул бы о них в предсмертной записке. Нет, он не собирался умирать. Его мучило что-то другое, помимо «любовных шашней», по удачному выражению Лукаши. Лев Михайлович, вы правы: разыгрывалась пошлая мелодрама, но за ней скрывалось что-то еще. Тайна исчезла вместе с ним, через год всплыла, кто-то из нас ее знает.
— Ваши соображения звучат убедительно, — согласился членкор, — и если не отменяют совсем, то сильно колеблют версию о самоубийстве. Только хочу заметить: «шашни» и «пошлость» — слова, не определяющие, Дашенька, ваших отношений с мужем. По-моему, все гораздо серьезнее и глубже… ну, это в скобках. И каков вывод? С мотивами явный перебор: психологически Максима Максимовича могли убить все (даже мы с братом, как вы остроумно заметили). Теперь давайте пройдем второй путь: кто из нас имел, так сказать, физическую возможность подсыпать яд в стаканчик погибшего. Александр Иванович, как специалист, скажите, какая доза мышьяка требуется для отравления взрослого мужчины?
— Я не специалист. — Старого мальчика и вообще-то было трудно назвать «душою общества», а сегодня он замкнулся напрочь.
— Я всего лишь имел в виду, что вы медик. Стало быть, не знаете?
— Знаю. Минимум тридцать миллиграммов на один килограмм живого веса. Для Макса требовалось не меньше 2,15 грамма.
— Видите, как вы все славно рассчитали. А говорите — не специалист!
— Рассчитал. После убийства.
— Вы знаете, что произошло убийство?
— Я верю Даше.
— Во всем?
— Во всем.
— Вам известно, в какое время Максим Максимович был отравлен?
— Примерно с половины второго до половины третьего.
— Вы и это рассчитали?
— Это данные экспертизы.
— Но если яд обнаружен в стаканчике, можно предположить, что Максим Максимович принял его с последней порцией наливки?
— В остатке последней порции яд слабой концентрации, сильно разбавлен. Выходит, принят раньше. Володя слышал три удара — часы в кабинете. Макс умер в 15.07.
— Ладно, будем исходить из этих данных. Дарья Федоровна, во сколько мы сели за стол и появился ваш друг с мышьяком?
— В двенадцать.
— И почти сразу же коробочка была унесена Максимом Максимовичем. Надо установить, кто за полтора часа — с двенадцати до полвторого — заходил в дом, то есть мог взять яд. Кажется, я первый. Мы с хозяином мыли яблоки. Лукаша, откуда ты взял коробочку?
— С кухонного стола. Она вроде за миской с огурцами стояла, я не сразу нашел. Еще там хлеб лежал, салфетки, посуда… В общем, весь стол был заставлен.
— Совершенно верно. Я на эту коробочку внимания не обратил.
— Хоть бы и обратили, — вставила Дарья Федоровна. — Стол вплотную придвинут к умывальнику. Вы не смогли бы на глазах у Макса открыть коробку, взять яд и стереть отпечатки.
— М-мда, рискованно, пожалуй.
— Лева, не отпирайся, — наставительно заметил старший Волков. — За те полчаса, что ты был знаком с покойным, ты успел возненавидеть его до такой степени, что заманил на кухню и отравил. Это очевидно. Прошу только помнить, товарищи: ни я, ни мой брат на учете в психдиспансере не состоим.
— Евгений, не смешно. Если не преступление, то какая-то тайна во всем этом кроется: откуда через год всплыла коробочка с ядом?
— Вот я пойду сейчас и посмотрю, действительно существует в кабинете коробочка или это плод воображения вдовы, потрясенной…
— Там она, Евгений Михайлович, — Лукашка зажмурился. Прям посередине стола. Я своими глазами…
Но старший Волков не дослушал.
— Дашенька, а вы нас не разыгрываете? Вы не сами ее сюда привезли?
— Я на учете также не состою.
Скоро все встанем. Чем-то таким, знаете, замогильным тянет, противоестественным от нашей игры, чем-то…
— Какая игра, Евгений! Речь, возможно, идет о преступлении, очень смелом, очень подлом и очень удавшемся. Итак, номер второй — Лукаша.
— А что Лукаша? Ничего не скрывал, отпечатков не стирал…
Только воровал.
— Обменял! Товарищи, есть же у вас здравый смысл! Ну хорошо, я отравил старого доброго друга за «Аполлонов». Но я же своего «Ангела» оставил — такую улику. Да что Дарья, неграмотная, что ли? Не знает, какие книги у нее есть, а каких нет?
— Дурачком-то не прикидывайтесь! — вставил Загорайский. — Не знаю ценности этих «Аполлонов» и никогда декадансом не интересовался. Но отлично помню, как у вас глазки заблестели, когда вы коробочку с ядом увидели. А что вы заявили, когда Максим Максимович ушел яблоки мыть? Что он еще крепко пожалеет, да поздно будет. А?
— Ну вы, Сальери доморощенный…
— Уголовный тип! Наверняка на учете состоит, не видите, что ли? Другую коробку на дачу подбросить и записку идиотскую отстучать — вполне в его духе. Да я больше никого из нас в этой роли не представляю, а его — просто вижу. Драгоценности — это книги, сам признался. Шантажирует Дарью Федоровну. Жених!
Однако Лукашку не так-то легко было сбить с панталыку.
— Если б я на дачу проник, я бы тогда Брюсова своего забрал и папку с докторской назад положил. Что, не так?
— Нет, Лукаша, ты бы этого не сделал, — возразил членкор задумчиво. — Ты не сумасшедший, а человек весьма смышленый и рассудил бы так: а если Дарья Федоровна уже была на даче и видела в столе Брюсова? Потом она вдруг замечает пропажу. Кто владелец «Огненного ангела»? Ты!
— Да где б я взял яд? Это только Старый мальчик…
— Какой мальчик? — удивился членкор.
— Какой, какой… перед вами сидит, медик наш. Все до миллиграмма рассчитал, и рука не дрогнула. Это его Макс Старым мальчиком прозвал… больно уж они любили друг друга. Взаимно!
— К медику мы еще вернемся. Думаешь, сумел перевести разговор? Учти: ты остаешься под подозрением. Дальше. Яд уже перенесен в кабинет. Кто следующий заходил в дом? Если мне не изменяет память, Загорайские и ты, Евгений.
— Понесла ж меня туда нелегкая! К сожалению, я ходил отдельно, сам по себе. Супруги сразу направились в кабинет, а я прихожую осмотрел, столовую…
— В кабинет заходил?
— И заходил, и коробочку на столе видел, и яд мог достать, и отпечатки стереть. Объясни мне только — зачем?
— Евгений Михайлович, вы ведь крупный специалист в своем деле? вмешалась Дарья Федоровна.
— Кое-что смыслю.
— К вопросу о наследстве Макса… если бабушка что-то скрыла от меня… — Она вдруг запнулась, задумавшись: «Бабушка скрыла… бабушка!» — это слово вызвало какое-то неясное подспудное беспокойство… кто-то что-то сказал… что-то осело в подсознании и не вспоминается… Дарья Федоровна очнулась — гости пристально смотрели на нее — и продолжала. — Так вот, в связи с наследством. Евгений Михайлович, как вы думаете, в доме может быть тайник?
— В этом доме может быть все. Но заверяю вас честным словом, я тайник не обнаружил и драгоценностей не крал. Однако… в такой ситуации честного слова, должно быть, мало?
— Для публики, Евгений, мало. Давай походим в подозреваемых, покуда не найдем настоящего убийцу.
— Вы уверены, что найдете? — поинтересовался Старый мальчик.
— Не уверен, но… кто знает. После того как Лукаша отнес мышьяк в кабинет, Марина Павловна выразила желание осмотреть дом и позвала с собой мужа.
— А ведь так и было, — заметил драматург. — Ну и память у вас.
— Пока не жалуюсь. Виктор Андреевич, если вы не состояли, извините, в сговоре с женой, смогли бы вы тайком от нее взять яд?
— Что за вопрос!
— То есть нет? А вы, Марина Павловна, что скажете по этому поводу?
— Мы были все время вместе, и я не понимаю, каким образом…
— Ну, это понять нетрудно. Например, вы осматривали часы в кабинете?
— Да. Дорогая вещь.
— А вы, Виктор Андреевич?
— Осматривал.
— Вдвоем?
— Что «вдвоем»?
— Одновременно с женой?
— Ерунда какая-то!
— Часы стоят в углу кабинета, при осмотре надо повернуться спиной к столу, а в это время…
— Ерунда! Объясните лучше, как вы это себе вообще представляете? Каким образом можно украсть мышьяк? Допустим, открываю крышку, беру щепотку — а дальше? В пальцах порошок держу? В карман сыплю? Ответьте!
Ответила Дарья Федоровна:
— На письменном столе лежала — и сейчас лежит — стопка писчей бумаги. Один лист из нее взял Макс для записки, другой — убийца, напечатавший предупреждение. Щепотку яда можно завернуть в бумажку и спрятать в карман.
Членкор кивнул одобрительно.
— Ну вот, а иронизируют над женской логикой! Тут вам и логика и интуиция. С такими данными, Дашенька, вы могли бы блестяще провернуть преступление. Однако насчет «убийцы» — повремените. Возможно, вас предупреждает друг, а не враг. А вот с карманами надо разобраться. Ну, с мужчинами нет проблем: все в брюках. Марина Павловна, сегодня вы в трауре…
— Не в трауре, а…
— В черном платье. А что на вас было надето в прошлом году?
— Я была в летнем брючном костюме.
— То есть при карманах, так? Ниночка? Что-то такое яркое, как факел…
— Да, да, в алом платье без единого кармана.
— Но широкие обшлага на рукавах, — заметила Дарья Федоровна. — Три грамма яда туда поместятся.
— Я вообще не заглядывала в кабинет! Мы ходили в спальню…
— И отсутствовали почти пять минут, — не выдержала долго молчавшая Загорайская. — И чем там занимались, неизвестно. К тому же она бывала на даче и отлично знает расположение комнат.
— Вот вам еще один пример женской наблюдательности, — одобрил членкор. — Дашенька, если не ошибаюсь, вы были в этом же прелестном сарафане?
— Да.
— Ну, с ним все прозрачно и ясно.
— Даша не могла украсть яд еще и потому, — вставил Старый мальчик, — что она вообще не поднималась с места.
— Подведем резюме: теоретически к яду причастны я, Лукаша, Евгений, Загорайские (в сговоре или по отдельности) и Ниночка. — Членкор вздохнул. — Слишком много соучастников. Исключение: хозяйка и драматург.
— Алик также не входил в дом.
— С вашим Аликом, Дашенька, дело обстоит сложнее. Ведь он привез мышьяк? И если задумал преступление, то мог держать часть порошка при себе.
— И отравить давнего счастливого соперника, — вставила Загорайская с неиссякаемой энергией. — Или передать яд Дарье Федоровне, сидевшей рядом, чтоб она, по ее словам, «уже сделала».
— Таким образом, непричастным остается один Флягин подытожил членкор.
— Володя, — заговорила Дарья Федоровна, — когда тебя послали за розами, кажется, ты сказал, что знаешь, где они растут. Ты спускался перед этим в сад? Я не помню.
— Спускался в туалет. Ну и что?
— Значит, ты мог подойти к раскрытому окну кабинета, протянуть руку и взять мышьяк. Это реально — я проверила.
— Так-то вот! — воскликнул членкор уныло. — И второй путь ничего не дал. Каждый имел мотив и мог украсть и отравить.
Его брат с усмешкой оглядел присутствующих и заявил:
— Самое забавное заключается в том, что никто этого сделать не мог.
Начальственный благообразный старик произнес многозначительную фразу так спокойно и уверенно, что все вдруг бездумно расслабились, словно высвобождаясь из кошмара в реальный, такой прекрасный мир. Предзакатные лучи, звон кузнечиков, тихий зеленый шелест, терпкий аромат летнего исхода. Только вот не стихала крысиная возня (кто это предложил поджечь одну тварь и очистить дом?)… Но ведь сказано же: среди них нет убийцы. Эта безумная вдова держала всех под гипнозом пять часов, а благородный мудрый старик освободил. Он продолжал:
— Мне всегда это было ясно, но я не прерывал. Подумайте, какие захватывающие, леденящие душу переживания! Ну о чем бы мы с вами беседовали? О погоде да о политике — а тут? Всё на нервах, обнажаются подкладки, изнанки, помыслы и замыслы. Потрясающе!
— Так объясните же, почему никто из нас не мог убить Макса.
— Потому, Дашенька, что я был за рулем и, следовательно, возглавлял застолье. Как известно и как я доложил следователю, мне довелось покинуть компанию всего лишь раз. В мое отсутствие подсыпать яд в стаканчик Максима Максимовича не могли, поскольку к наливке, в которой он обнаружен, еще не приступали. Стаканчик стоял рядом с графином — вот как сейчас (проверьте по фотографиям), то есть перед моими глазами — зрение у меня дай Бог, — а главное, перед глазами самого хозяина. Или находился у него в руке. Так объясните же, каким образом могло быть совершено злодеяние? Никаким — клянусь своей жизнью!
— Сильно сказано, — Дарья Федоровна усмехнулась. — Находясь под столь неусыпным наблюдением, и сам Макс не смог бы себе подсыпать яду?
— Я думал над этим вопросом в свое время, поскольку следователь пришел к выводу, что хозяину проще было бы отравиться в доме в одиночестве, чем подвергаться риску при гостях (вообще тащить из коробки яд на веранду — абсурд!). Однако человеческая душа, Дарья Федоровна, жуткие потемки. Может быть, он хотел совершить этот акт именно в вашем, например, присутствии, на ваших глазах. Своеобразное извращение. А физически, так сказать, совершить это возможно. Ведь стаканчик был в его руках: хозяин — барин. Самоубийство, Дарья Федоровна. И причины у него, как выяснилось, были: он потерял вас… или, пардон, актрису. Как сказал бы поэт: перед нами развернулась трагедия любви!
— Сказано еще сильнее. Итак, вы клянетесь своей жизнью, что никто из гостей подсыпать яд Максу не мог?
— Клянусь.
— Так что же значат отпечатанная записка и коробка на столе?
— Это какое-то недоразумение.
— Так почему же оно не разрешилось сегодня? — Дарья Федоровна тяжелым взглядом посмотрела на каждого — и каждый отвел глаза. — Кто-то зачем-то раздобыл мышьяк и металлическую коробочку, ехал сюда тайком, взял ключ в сарае, открыл чужой дом и вошел в кабинет. Враг или друг? Если друг — отзовись, объясни, расскажи, что ты знаешь о тайне моего мужа, об этих ужасных драгоценностях, о которых Макс трижды упомянул перед смертью и из-за которых, видимо, погиб.
Она говорила тихим, монотонным голосом, с каждым словом возвращая гостей («Гости съезжались на дачу» — предупреждение?) в давешний кошмар, в свой одинокий ад.
Она говорила, в то же время лихорадочно соображая: «Глупо, безнадежно… он не заговорит при всех — тот, кто прислал мне яд. Он придет один, ночью, может быть, сегодня — за драгоценностями. Надо выпроводить их всех и ждать. Ночью? Я боюсь!.. Неправда! Я уже давно ничего не боюсь…» Так она уговаривала себя, между тем продолжая с усмешкой:
— Ну? Кто смелый? Молчите?.. Никогда не клянитесь жизнью, Евгений Михайлович, — это опасно, особенно когда гости съезжаются на дачу. Отравить Макса было невозможно — и все же он был отравлен. Значит — возможно. Легче всего это было сделать вам.
— Идя на допрос к следователю, я продумал этот вариант… в качестве, так сказать, соседа за столом и виночерпия. Но у меня есть свидетель: мадам Загорайская, которая, извините, добровольно следила за вашим мужем.
— Да, Марина Павловна — надежный сыщик. Однако ее внимание раздваивалось: она вынуждена была, подслушивать наши разговоры с Аликом. И — не исключено — между делом подсыпать яду. Или вы, или она могли это проделать, когда Макс уходил за гитарой. Вы — когда Лукаша фотографировал Загорайских и они смотрели в объектив, она — когда фотографировали вас.
— Слушай, Лева, ты заметил бы, как я подсыпаю мышьяк своему соседу?
— Успокойся, заметил бы. Ты не отравитель.
— Лев Михайлович, вы ничего не могли заметить: вы в это время курили трубку на ступеньках веранды.
— Ага! — вставил Загорайский. — Фотограф крутился вокруг стола с сигарой и стряхивал пепел в пепельницу возле стаканчика Максима Максимовича. То же самое проделывал Старый… простите, Александр Иванович.
— Я не курю сигар.
— А сигареты? Я вот вообще не курю.
— Вы! — не оставался в долгу Лукашка. — Вы когда подходили к жене фотографироваться, то самостоятельно угощались наливкой из графина и могли поменять стаканчики.
— О господи! — простонал членкор, раскуривая трубку. — Опять эта чертова круговерть, в которой все соучастники…
— Кроме вас, — вставила Дарья Федоровна. — Когда муж уходил, вас просто не было за столом.
— Ну слава Богу, хоть ты оправдан! — беспечно откликнулся старший Волков. — Ерунда все это! Я был абсолютно трезв и видел все, что у меня под носом творится!
— Но, Евгений Михайлович, — не сдавалась Дарья Федоровна, — вы не можете утверждать, будто в течение часа не сводили глаз со стаканчика Макса. Например, вы обращали активное внимание на женщин. Наверняка оборачивались, чтобы взглянуть на сад, хоть раз…
— Не оборачивался, Дашенька, честное слово, не взглядывал, мне хватало пунцовых роз на столе. Я был занят своими обязанностями. Я… — старик внезапно побледнел, покачнулся и прошептал: — Что-то с головой… кружится…
Среди гостей пронесся то ли вздох, то ли вскрик.
— Что с тобой? — закричал членкор и, резко повернувшись к брату, схватил его за руку. — Он же ничего тут не пил?.. Ты ведь не пил?
— Нет, не пил… я… — забормотал тот со страхом. — Почему ты спрашиваешь?
— Да потому что в этом проклятом доме…
— Я не пил… я только… вон у Дашеньки водички попросил, как мы приехали…
— Дарья Федоровна, вы что, всерьез считаете моего брата убийцей?
— Не более, чем всех.
— О Боже! — вскрикнула актриса истерично. — И ты нас всех… Ну да, он старик, он умирает первый! Алик, какое есть противоядие?.. Впрочем, ты наверняка с ней в сговоре… Что делать?
— Тошнота и рези в желудке — похоже на симптомы холеры, — поставил диагноз Старый мальчик, затянулся сигаретой и стряхнул пепел в пепельницу. — Тошнота и рези. Кто-нибудь ощущает? Никто? Я так и знал.
Тут и остальные вышли из оцепенения, и жутковатый галдеж заглушил было крысиную возню, как вдруг умирающий огляделся затравленно, вырвал руку и поспешно спустился в сад.
— Не нравится мне все, — угрюмо сказал членкор и отправился вслед за братом.
Оставшиеся перед лицом смерти вели себя по-разному: невозмутимо продолжал курить Старый мальчик; золотистый паж рыдал на плече рыцаря-неудачника, повторяя: «Я приехала сюда только из-за тебя», — и тот гладил ее руки; ученый секретарь вскрикивал бессмысленно и безостановочно: «Сумасшедший дом… сумасшедший дом… сумасшедший дом…»; Лукашка бегал взад-вперед по веранде, глубоко дыша по системе йогов; Дарья Федоровна сидела в задумчивости; Загорайская (вот кто не потерял хладнокровия) не сводила с нее глаз; наконец Старый мальчик поднялся, пробормотав:
— Однако пойти успокоить стариков?
— Одного, должно быть, успокоили навеки! — заорал ученый секретарь.
— Не те симптомы, — отозвался Старый мальчик со ступенек. — Просто нервы.
— Куда? — крикнула Загорайская. — Он подойдет к открытому окну и достанет мышьяк!
— Окно закрыто на шпингалеты, — рассеянно объяснила Дарья Федоровна.
Старый мальчик скрылся, Загорайская тотчас придвинулась к хозяйке и зашептала на ухо:
— Вы действуете глупо. Членкор прав: вам предложили сделку за молчание. Отдайте эти чертовы драгоценности, не жадничайте — иначе кто-то потеряет терпение и заговорит.
— Кто?
— Я же говорю: глупо! Надо было с каждым из нас связаться по отдельности и договориться. Кто ж публично признается в шантаже?
— Это вы напечатали записку?
— Нет. Если б у меня были твердые доказательства вашей виновности, я бы рассказала о них следователю. А у шантажиста, очевидно, они есть.
— Как вы думаете, кто это?
— Да хотя бы этот нищий Флягин. Может быть, он подслушал ваш действительный разговор с мужем перед смертью, а не то, что вы нам преподнесли. Впрочем, что гадать? Закругляйте это бестолковое следствие и ждите. Он придет. Или она.
— Она?
— Крокодиловы слезы и хватка крокодила, не видите, что ли? Если драматург знает — знает и она. И неизвестно еще, что ей сказал Максим Максимович, когда они ходили за гитарой. Эта шлюха крутилась тут без вас целый месяц и мало ли что могла пронюхать. Мой совет: отдайте все, что потребуют.
Почему вы заботитесь обо мне?
— Вы страшный человек, Дарья Федоровна, и никогда не любили его. Но я не хочу скандала.
— Боитесь?
— Не хочу, чтоб трепали имя Мещерского.
— Как благородно! Вы не хотите, чтоб трепали имя Загорайских.
— Эх, Дарья Федоровна, если б вы знали, что такое любовь и кого вы потеряли.
Едва закончился этот разговор, как братья Волковы с зубным врачом поднялись на веранду. Старый мальчик повторил:
— Нервы, — и сел рядом с хозяйкой.
— Значит, есть надежда, что мы не отравлены? — Лукашка встряхнулся. — Тогда я пошел! — и подхватил свой портфельчик с пола. — «Ангела», Дарья, я тебе дарю в честь сегодняшнего… Что сегодня было-то? День рождения или поминки? В общем, дарю. Без «Аполлонов» перебьюсь, жизнь дороже. Прощайте, дорогие мои, надеюсь, мы больше не увидимся.
Поднялись Загорайский и Флягин с актрисой.
— Крысы первыми бегут из проклятого дома, — заговорил членкор, загораживая выход. — Однако я хочу добиться истины, и я ее добьюсь.
— Без меня, без меня…
— Прошу по местам!
Было в его голосе, в его глазах что-то такое, что не давало ослушаться; Лукашка покорился, и все расселись в прежнем роковом порядке; и так же шуршали крысы и зиял пустотой венский стул незримого хозяина.
Истина надвигалась исподволь, сквозила легчайшим сквознячком сквозь щели и лазейки, шуршала истлевшей соломой на чердаке, отзывалась жалобным, почти неслышным боем бабушкиных часов в недрах старого дома.
Членкор заговорил настойчиво:
— У моего брата, как справедливо заметил наш медик, сдали нервы. Он прогулялся по саду и пришел в себя. Так, Евгений? Тогда ответь при всех (раз уж ты отказался отвечать мне): что с тобой случилось?
— Старость, Лева, вот что со мной случилось.
— Ну, ну, здоровьем тебя Бог не обидел. И ты единственный из нас смотрел на это опасное следствие как на игру и забавлялся. Я не боюсь спрашивать при всех, потому что уверен в тебе, как в себе самом. Ответь: ты что-то вспомнил?
— Лева, не надо.
— Надо. Произошло убийство.
— Никогда не клянитесь жизнью, — забормотал старик глухо и бессвязно, — жена убитого права. Убитого — вот в чем ужас! И тогда на столе цвели розы вот такие же, пунцовые… нет, пышные, оранжерейные. Мы ж с тобой привезли, помнишь? А меж ними и стаканчиком Максима Максимовича вдруг появилась бумажка… Как же я забыл про нее? То есть не забыл, я и внимания не обратил, не придал значения… А ведь потом она исчезла. На фотографии ее уже нет, на той последней фотографии, когда пили здоровье покойника. Дарья Федоровна, дайте мне карточки! Он вгляделся: руки, державшие снимок, дрожали. — Ну да, ее нет… и в пепельнице нет, кто-то взял.
— Какая бумажка? — прошептала Загорайская. — Я ничего не видела.
— Бумажка… не салфетка, нет!.. клочок писчей серой бумаги, мятый… — Евгений Михайлович помолчал. С белым налетом порошка.
— Евгений!
— Да, да, ты прав — убийство… страшное, непостижимое. У меня на глазах! Дарья Федоровна, вы видели эту бумажку?
— Нет.
— Товарищи, кто-нибудь видел? Серая, мятая… ну?
Молчание.
— Может, кто ее выбросил? Вспомните!
Тяжелое, затаившееся молчание.
— Никто из нас ничего подобного не видел, — заявил Старый мальчик с напором, а Загорайский подхватил:
— Ну, если Евгений Михайлович настаивает на своем, значит, сам Мещерский всыпал себе под столом яд, положил эту бумажку, а потом убрал.
— Не мог он этого сделать! Он уходил за гитарой, а она исчезла, когда фотографировали меня, а Лева курил на ступеньках… нас отвлекли. Вот, глядите, — старший Волков лихорадочно листал стопку фотографий. — Вот следующий после моего снимок — Загорайские; возле стаканчика ничего нет, видите?
— «Нас отвлекли», — задумчиво повторил членкор. — Почему в саду ты мне отказался отвечать? Чего ты испугался?
— Мы с тобой среди чужих людей. Мы здесь никого не знаем, а там в кабинете стоит…
— Ты хочешь сказать… Погоди! Медик привозит яд, ученая дама разыгрывает эпизод с Пицундой, жена требует цыганских романсов, актриса увлекает хозяина за гитарой, фотограф организует суматоху и поднимает меня из-за стола, Загорайские позируют, драматург спускается в сад… Любопытный хоровод. Ты помнишь, когда увидел эту чертову бумажку?
— Кажется, после ухода Максима Максимовича с Ниной… Ну да! Я хотел положить ее в пепельницу: стол был так чист и красиво убран! — но тут Лукашка приказал нам улыбаться.
— И мы улыбнулись. Дарья Федоровна, какого сорта бумага лежит на письменном столе? Ну, на чем написана предсмертная… то есть прощальная записка?
— Дешевая, тонкая.
— Серая?
— Серая.
— Марина Павловна, вы такой бумагой снабжали Максима Максимовича?
— Да, низшего сорта, для черновиков докторской.
— Так. Дарья Федоровна, к вам съезжались всегда одни и те же гости?
— Да, уж пять лет, по праздникам.
— Зачем ты привез нас, Лукаша?
— Я хотел с ремонтом…
— У тебя опять промашка вышла. Товарищ драматург, вы точно записали последний разговор с Максимом Максимовичем?
— Точно.
— Сомневаюсь. Кому еще и в каких выражениях говорил хозяин о драгоценностях? — Пауза. — Ну? Он ведь общался со всеми вами перед смертью. По службе, по любви, так сказать, по обмену книг, приглашал на день рождения, жаловался на крыс, проклинал какую-то тайну и считал ее позорной. Кто кого предал — вы его или он вас? Или «предательства нет»? Что он знал о вас или вы о нем? На празднике в присутствии стольких людей незаметно подсыпать яд в серебряный стаканчик невозможно. Да, нас с братом отвлекли, однако он успел заметить серый клочок с налетом порошка.
Гости молчали, и странно прозвучал в этом странном молчании голос хозяйки:
— «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок», — сказал Макс, встречая своих гостей, свою смерть.
Открытая веранда выходила на запад, тень навеса отступала, вот исчезла совсем, и предзакатные лучи — золото с багрянцем — сквозь деревья старого сада вдруг ярко и пронзительно озарили «пир во время чумы», обнаженные застывшие лица без праздничных улыбок. И она сама сыграла свою зловещую («инфернальную») роль. Весь год Дарья Федоровна чувствовала и сознавала себя убийцей — не освободиться от этого ощущения, вспоминать детали и слова, оттенки интонации, смех, жест, поворот головы. Да и как освободиться — «пир» снился почти каждую ночь; и во сне и в бессоннице муж уходил в темный вечный провал — и напрасно гадать, воображать другой исход: если б она могла простить? Не было бы мертвого тела в кабинете. «Даша, пойдем чаем займемся?» — «Нет». — «Я тебя прошу». — «Нет». И все же я не выдержала, пошла, переступила порог. «Я счастлив, только не уходи», — сказал он, пошел мне навстречу и умер — слишком поздно я пришла! Ты не подонок, и я не могу без тебя жить. Разве это жизнь? Это сон. Продолжается бесконечный сон, в котором гости-соучастники продолжают съезжаться на дачу.
Последние слова она нечаянно — отчаянно! — произнесла вслух и нарушила застывшую тишину. Поднялся гул и ропот — крысиная возня, — но она продолжала упрямо:
— Мне кажется, в этих словах — ключ к убийству.
Ропот усилился; Дарья Федоровна не слушала: сейчас они совместно сплетут новую словесную сеть недомолвок, вранья и оправданий; они не знают, что Макс предупредил меня, подчеркнув четыре слова в черновиках своей докторской. И Лукашка не знает, иначе он не отдал бы мне папку. И я им ничего не скажу, я во всем разберусь сама.
— Мистика какая-то, — растерянно протянул ученый секретарь. — Мракобесие какое-то.
— Удивительно удачное словцо вы подобрали, Виктор Андреевич, — заметил членкор. — Мрако-бесие. Нет, не совсем удачное. То бесы во мраке. А у нас: как крысы, средь бела дня, на солнце, прилюдно и безнаказанно — вот в чем оригинальная особенность нашего преступления. И жертва не сопротивляется, напротив охотно идет навстречу. И бумажку с ядом отчего-то никто не замечает. Ах, кабы не ремонт да не два старых дурака — это мы, Евгений, с тобой, — как бы гладко все сошло!
— Лев Михайлович, — спросил Старый мальчик резко, — какая тайна, по-вашему, может объединять нас всех? Ученого секретаря, например, фотографа и актрису? Меня и мадам…
— Вам виднее, вы медик и можете рассчитать миллиграммы. Возможно, тайна смерти. Иногда мне кажется, это единственное, что объединяет людей вообще.
— Ладно, — Дарья Федоровна встала. — Когда виновны все виновного нет: так получается. Считаю наше следствие законченным.
— Ничего никогда не кончается, Дашенька, запомните, — сказал членкор задумчиво. — В пушкинском отрывке, так полюбившемся вашему мужу, все стремительно идет к катастрофе. Любовь, страсть, отчаяние. Концовки, к сожалению, нет.
— Концовка наступит в понедельник, — ответила Дарья Федоровна с усмешкой. — Ведь речь идет о тайне понедельника?
Гости уехали наконец, она осталась одна. «Мне надо прибраться, прощайте», — твердила она на предложение «поехать вместе» или «остаться вместе» Волковым, Старому мальчику, Загорайским, всем, всем, не желающим покидать «безумную вдову» на даче. Дарья Федоровна глядела с веранды вслед: молчаливая компания продефилировала вдоль забора и скрылась, взревел мотор, умчались братья. Выждав еще бесконечные пять минут, она бросилась в прихожую и вдруг остановилась во тьме перед закрытой дверью кабинета. «Я не боюсь!» — повторила вслух назойливую фразу. Да, там яд, там умерли мать с сыном, и, возможно, туда придет он. Или она! Или они? Но если я не узнаю истину, будет длиться и длиться этот мерзкий сон, темный провал, вечный упрек.
Дарья Федоровна понимала, конечно: надо бы остаться с верным человеком, свидетелем и защитником, — да где ж его взять? Она отворила дверь и шагнула через порог. Вот и та женщина давным-давно, после гибели мужа, так же отворила дверь, вошла и не вернулась. В прозрачных сумерках былую старинную прелесть обрел пыльный прах эпох, уютно тикали часы с возлюбленной пастушьей парой на бюро драгоценного дерева, кушетка в углу… здесь лежал истлевший труп, когда бабушка…
Хватит! Надо заниматься делом. Бабушка… Что я хотела? Сюда вошла бабушка и увидела… нет, не то! За столом кто-то что-то сказал о бабушке, что-то странное… меня задело какое-то слово, не могу вспомнить… Ладно, потом, может быть…
Она выдвинула верхний ящик письменного стола и достала зеленую папку в голубых накрапах. Сегодня никто не мог войти сюда и украсть, подменить, перепутать. Развязала тесемки. Разберет она что-нибудь в гаснущем закатном огне? Включать свет опасно: заметно с улицы — он, она, они могут не войти. Нет, пока видно: сумбурное нагромождение строк… Дарья Федоровна поспешно нашла 287-ю страницу — и вновь безумьем и абсурдом отозвались четыре быстрых роковых слова: ГОСТИ СЪЕЗЖАЛИСЬ НА ДАЧУ. Она глаз не могла отвести от подчеркнутой строчки, и чем больше вглядывалась, тем более необычным, несуразным казалось ей написанное. В чем необычность? Ну, ну, сосредоточься… Никакой мистики: это не его рука, это писал не Макс… Что писал? «Гости съезжались на дачу» под таким условным названием нам известно начало повести, при жизни Пушкина не публиковавшееся. Изменения, внесенные в текст автором…» Да что такое? Что же это? Держа раскрытую папку, она подошла к окну. Да, почерк похож, но это не его почерк! И бумага скорее желтая, чем серая. Как же она могла обознаться за столом? Дарья Федоровна торопливо перелистала таинственную рукопись. Вот начало. Совершенно верно, она не обозналась: знакомая серая бумага, которую выдавала в институте Загорайская, знакомые нервные буквы… Это Макс! Зачеркнуто, вставлено, переставлено, но разобраться можно.
«Сын за отца не отвечает? Кажется, так в свое время выразился Ваш вождь (чувствуя усмешечку под знаменитыми усами)? Ладно, не Ваш. — Вам самим крепко досталось, и почти весь семинар погиб по вине моего отца-предателя. Вы не пожелали в 57-м разговаривать с моей бабушкой Ольгой Николаевной. Помните? — Дарья Федоровна вздрогнула, во тьме сверкнул просвет… Бабушка Ольга Николаевна! Как же я не сообразила сразу? Кто это сказал?.. Не может быть! Мне просто померещилось… Дальше! — Мещерский недостоин реабилитации — пусть так! А если не так? Вы лично читали его показания? Между ним и Вами проводились очные ставки? Я прошу у Вас истины, какой бы «позорной» (Ваше словечко) она ни была: на каком основании существует столь тяжкое обвинение? Все это стоило жизни моей матери и в корне изменило мою собственную жизнь.
Да, я обрел отечественные «корни» но какие! Скажут: такое было время, ломались и самые смелые, кто имеет право судить и т. д. Я не сужу (я — благополучный и беспечный человек), не сужу, а безумно жалею их — и Вас — и хочу знать: как, почему были истреблены мои близкие? И другие близкие? У бабушки — годы молчания и страха, у меня — полного забвения. Тотальный страх и забвение — вот чего Вы хотите добиться своим молчанием (уверен, и отца народов частенько трясло от страха).
Впрочем, простите, я Вас понимаю: возвращаться к прошлому тяжело и больно. Почти месяц я занимаюсь бумагами и письмами нашей семьи (начиная с 13-го года) — жестокий и грозный мир. Но поверьте мне, и там я чувствую любовь и жалость. Это главное, это открылось мне раз и навсегда.
После ареста Мещерского и изъятия части архива мама собрала оставшееся, отвезла в Опалиху и сложила в сундук на чердаке. И на даче она покончила с собой: отравилась мышьяком. Сейчас я сижу в этой комнате, пишу Вам, а потом продолжу разбирать отцовскую рукопись — кажется, единственную цельную рукопись, оставшуюся от него (да и то страниц не хватает, все перепутано). Не знаю, издавалась ли она, я не специалист. Рассчитываю все закончить к понедельнику и передать Вам с надеждой и верой. Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца».
Далее были записаны телефон и ничего ей не говорящие фамилия, имя, отчество: Бардин Алексей Романович.
Тайна понедельника! Позорная тайна, которую они с бабушкой скрыли от нее. Дарья Федоровна глубоко вздохнула и перевернула страницу. Пожелтевшая от времени хрупкая бумага, черные чернила, заглавие:
«Драгоценности русской прозы»
(сравнительный анализ рукописных вариантов и окончательных редакций прозаических произведений Александра Сергеевича Пушкина)
Пушкин как «чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа…».
Едва слышно застонали ступеньки веранды, половицы… медленные осторожные шаги, тяжкий скрип входной двери, тишина… кто-то стоит в прихожей. Она пошла от окна навстречу… кому? чему?.. «Как, почему были истреблены мои близкие?» Дверь внезапно открылась — и в густом вечернем сумраке Дарья Федоровна, Дашенька, с нетерпением и ужасом увидела такое знакомое с детских, школьных лет постаревшее лицо.
Сумрак внезапно перешел в ночь. Она распахнула настежь окно: великолепная августовская ночь с цветами и звездами вошла в душную затхлую комнату. Потаенная реальность «пира во время чумы» постепенно раскрывалась, детали, слова, жесты проявляли подспудный смысл… все влеклось к беспощадной развязке — мертвому телу, вот здесь, на полу, подле окна. Бабушка Ольга Николаевна… чуть косо поднимающийся дымок-сквознячок сквозь щели и лазейки старого дома, нуждающегося в ремонте… вороватая фигура фотографа с потрепанным портфельчиком… Она ждала томительно и жадно, как никогда еще в жизни не ждала; упала ночь, и шепот из сада позвал:
— Дарья Федоровна!
— Да! — Она вздрогнула и выглянула в окно.
— Тихо! За нами могут следить.
— Как хорошо, что вы…
— Да, да, счел своим долгом, вернулся на электричке.
— Проходите в дом, дверь не заперта.
— Как вы неосторожны. Ладно, устроим западню… если он не здесь уже, конечно. Ничего подозрительного не заметили?
— Нет.
— Немедленно закройте окно.
Придвинувшаяся тень отдалилась, исчезла в ночи, едва слышно простонали ступеньки, половицы, двери. Тень надвинулась с порога и сказала:
— Окно закрыли? Свет не зажигайте. Опасно.
— Вы уверены, что он придет?
— Куда ему деваться? Вы ж объявили, что тайна откроется в понедельник. Понедельник надвигается.
Они стояли посреди кабинета друг против друга.
— Вам известен такой человек: Бардин Алексей Романович?
В неплотной звездной тьме она уловила движение его правой руки, скользнувшей за борт пиджака, и отскочила за стол, успев крикнуть:
— Знаю не только я, вы себя губите бесповоротно!
— В доме никого нет. — Он медленно приближался. — Но я не хочу пользоваться этим. Вы знаете, что мне нужно.
— Вам не найти, я спрятала.
— В таком случае… — Он вдруг схватил ее за руку и рванул на себя.
— Я согласна на сделку, — сказала она быстро, вглядываясь в блеснувшие безумным огонечком глаза.
— То есть?
— Я отдам, но сначала хочу понять, как погиб мой муж.
— Дался вам этот подонок!
— Ах, дело не в нем, — она пошевелила пальцами, освобождаясь из мертвой хватки. — Я просто хочу определить степень своей вины перед ним и получить наконец свободу.
— О Господи! — Он засмеялся, пошел и сел на кушетку между нею и дверью; пружины жалобно взвизгнули. — Никто ни в чем не виноват. И я не виноват. Естественный отбор, понятно?
— У меня есть доказательства.
— Их просто не существует в природе! — отрезал членкор. — Иначе я б тут с вами не церемонился, хотя… в своем роде, Дарья Федоровна, вы меня восхищаете, как выразился этот придурок Лукашка. Было бы жаль. Ладно, поэзию в сторону. Что за доказательства?
— Сначала несколько вопросов.
— Никаких вопросов.
— О, совершенно невинных. Вы кончали университет?
— Да.
— В каком году?
— В 52-м.
— Учились на семинаре Мещерского?
— С чего вы взяли?
— Вы себя нечаянно выдали: сегодня за столом назвали бабушку Ольгой Николаевной. Я никогда не звала ее по имени-отчеству — просто «бабушка»; Макс тоже. Стало быть, вы знали Мещерских раньше.
— Это не юридическое доказательство. Его не подтвердит никто из гостей, потому что никто ничего не заметил.
— Это подтвердит университетский архив. Да и Бардин, думаю, не откажется засвидетельствовать, кто был вашим научным руководителем.
— А я и не скрываю: Мещерский. Ну и что?
— Так почему же год назад, появившись у нас в Опалихе, вы это скрыли?
— Что значит «скрыл»! Я был здесь впервые и случайно, мне и в голову не пришло, что хозяин — сын моего учителя.
— Пришло, Лев Михайлович, пришло! Я уверена. Вас не могли не поразить такое удивительное совпадение фамилии, имени и отчества: Максим Максимович Мещерский. Сочетание редкое, и Макс упомянул, что это имя — родовое. Однако вы заговорили о князе, издателе «Гражданина», а не о своем учителе, что было бы естественней. Кроме того, по словам бабушки, Макс был вылитый отец.
— И это все ваши доказательства?
— Есть еще кое-что. Вы утверждаете, что, когда мыли с Максом яблоки, он спросил, не нужны ли вам драгоценности, и добавил, что они растут в цене. Так? Вы направили меня по ложному следу. Не о золоте и бриллиантах шел у вас разговор.
— А о чем?
— О «Драгоценностях русской прозы». Эх, Лев Михайлович, неужели вам неизвестно, что рукописи не горят? И не вы ли сами заметили, что ничего никогда не кончается?
— Сегодня сгорят — и все кончится.
— Вы — убийца!
— К счастью для вас, Дарья Федоровна, вам никогда этого не доказать.
— Не доказать? Вы были с Максом в кабинете, и он показывал вам папку с рукописью и письмом к Бардину.
— Из чего это вытекает?
— Из того, что папки оказались перепутанными. После разговора с Лукашкой перед обедом Макс положил «Аполлонов» в ящик стола, конечно, сверху, — верхнюю папку Лукашка и украл, то есть был уверен, что в ней журналы. Он подтвердит. Между несостоявшимся обменом и кражей никто в дом не входил, только вы с Максом. И, несомненно, переложили одинаковые папки.
— Никто ничего не подтвердит. Рукопись и письмо будут уничтожены, останутся три папки: с «Аполлонами», черновиками докторской и пустая — Загорайская засвидетельствует. Вам надо было раскрыть карты при всех, но вас заворожила фраза «Гости съезжались на дачу» — и вы сочли их соучастниками.
— Вы постарались.
— Я сделал все, что можно. Нет, не все! Как ни старался, до темноты задержать их не смог, и вы успели ознакомиться с папкой.
— Значит, вы сознаетесь в преступлении?
— Нет. И никогда не сознаюсь, не рассчитывайте. Бредом безумной вдовы сочтут ваш лепет в милиции… если вы, конечно, отдадите папку и останетесь в живых.
— Бред? А ведь я догадалась, когда вы подсыпали яд в стаканчик Макса.
— Вот что, дорогая моя. Вся эта комедия с «соучастниками» была рассчитана на женские нервы, чтобы оттянуть время. Я не мог отравить вашего мужа: когда он ушел за гитарой, я по просьбе Лукашки позировал ему на ступеньках, курил трубку и присоединился к компании после возвращения хозяина. То есть в отсутствие Максима Максимовича меня за столом не было. Вот это подтвердят все.
— Я помню — это правда. Вы подсыпали яд в присутствии Макса.
— Я же говорю: экзальтация, связанная с навязчивой идеей, дамский лепет, не имеющий никакой юридической силы. Кто видел, как я подсыпал яд? Никто. Вы видели?
— Нет.
— Ну вот. И наконец, главное: мотив! Вас прежде всего спросят о мотиве: из-за чего я пошел бы на убийство?
— Из-за рукописи — это очевидно.
— А зачем, по-вашему, мне чужая рукопись? У меня своих полно, тома.
— Чужая… — повторила она задумчиво. — Чужая! — мгновенный проблеск, молния в черных потемках. — Вы присвоили, украли! Ну? Скажите!
— Дарья Федоровна, — угрюмо отозвался членкор, — об этой рукописи знают только умершие. Смотрите не присоединяйтесь к ним раньше времени. Я не хочу идти на это: мне вас жаль.
— Жаль? — Она усмехнулась. — Жалость, любовь — вся эта, как вы говорите, «поэзия» вам недоступна. Вы явились из тех времен, когда подобные чувства успешно истреблялись. И не трогаете меня из-за одной моей фразы: «Знаю не только я». А вдруг это правда? А вдруг кто поймает вас на втором убийстве?
— В доме никого нет: я проследил за компанией до самой электрички, а потом наблюдал за улицей из рощи.
— Да, никого нет: можете проверить! — произнесла она громко, раздельно и твердо. — Но вдруг я успела что-то кому-то сказать, например, о бабушке Ольге Николаевне? Итак, у нас у обоих нет выхода — остается сделка. Вы раскрываете картину преступления — я вам отдаю папку. Отдам, не бойтесь: я хочу жить, как ни странно. А бреду безумной вдовы никто не поверит.
— Сначала отдайте.
— Нет, вы тогда уйдете.
— А, черт! Вам надо работать в органах.
— Я вас слушаю, Лев Михайлович.
Какое-то время они молчали, лишь слышались шорохи, скрипы, возня в кромешной тьме.
— Такое впечатление, — сказал членкор задумчиво, — что кто-то ходит.
— Крысы. Кажется, вы посоветовали поджечь одну тварь во имя борьбы за существование?
— Вот что. Давайте-ка осмотрим комнаты. Нет, нет, вместе, я вам не доверяю.
Они прошли по старому дому — прихожая, столовая, спальня, кухня, — включая на мгновение свет: вспыхивал прах эпох в грозовой атмосфере двадцатого века… желтый комод и учтивое зеркало… овальный стол, канапе и кресло… дубовый гардероб… Ни души — только серые тени, исчезающие в норах и лазейках. Вернулись, Дарья Федоровна присела на подоконник, убийца, как прежде, на кушетку.
— Да, я знал их всех. Я, любимый ученик, был вхож в дом. Ольга Николаевна — крепкая старуха, породистая, и Верочка, невестка Вера Васильевна, совсем еще молоденькая, — меня подкармливали. И младенца помню — вашего Макса. Так кто ж виноват? Он, только он, — мой учитель. Атмосферка-то была отнюдь не пушкинская, смертная, обличали космополитизм, преклонение… не перед тем, перед кем действительно надо было преклониться. На время, чтоб потом взлететь. Так и делали. Он не захотел. Он продолжал твердить о русском гении — «всечеловеке», об Александре Сергеевиче, который сумел — черт возьми! — охватить и отразить всю вселенную. И мы, молодые дураки, вместе с ним горели… как выяснилось впоследствии, синим пламенем. Я писал диплом по стилистике, то есть на грани литературы и языка. Диплом был почти готов, а у него окончена работа — семь лет жизни — «Драгоценности русской прозы». Он мне сам предложил — заметьте, сам! — свою рукопись в помощь… ну, вроде методического руководства… ну и, конечно, ему хотелось, чтоб хоть кто-то ее прочел. Дал на неделю, а за неделю много чего случилось. Короче говоря, его взяли, и он мгновенно всех заложил. Кроме меня: любимый ученик, так сказать, надежда. Я остался в аспирантуре, а через год стало известно, что Максим Максимович скончался где-то под Магаданом. Потом пошли реабилитации, Бардин вернулся, но никто не собирался заниматься предателем. Его имя сделалось табу. Вы не представляете, что творилось, какие горизонты внезапно открылись — расправляй крылья и лети!
— И вы полетели с чужими «Драгоценностями».
— Мой учитель, на которого я молился, предал. Ученик — пожиже, помельче — украл. Все хороши, круговая порука, виновных нет. Я переписал рукопись, сжег оригинал и на всякий случай изменил название.
— Однако вы человек рисковый.
— Никакого риска: о «всемирном гении» он писал тайно. Близких, в сущности, не осталось. Ольга Николаевна впала в детство.
— Жена, очевидно, тоже? Кстати, вы сидите на кушетке, на которой нашли ее труп (членкор шевельнулся, пружины взвизгнули, но с места не встал). Вся эта поэзия, то есть любовь, как видите, Лев Михайлович, неистребима ни в пушкинские, ни в сталинские времена.
— Я не виноват в ее смерти. Итак, женщины не в счет, младенец сгинул, чтоб всплыть как кошмар, как последний ужас через тридцать с лишком лет! А тогда — головокружительный успех, премия, докторская степень — все сразу. Ну, полетел, лечу до сих пор.
— Год назад вы не знали, к кому едете?
— Если б знать! Когда я увидел вашего Макса, что-то где-то во мне дрогнуло, но я не осознал. Осознал только, когда ученый секретарь пошутил, помните? «Надежда нашего заведения Максим Максимович Мещерский во цвете лет…» Я вдруг вспомнил, что у них была дача в Опалихе, именно в Опалихе! Но дело не в даче… Я увидел живого покойника. Похож — не то слово: со мной разговаривал мой учитель (только помоложе), сейчас он скажет: «Какими же средствами, Левушка, притча о блудном сыне отражена в «Станционном смотрителе»? Страх. Страх обретал реальность — да еще какую! — самую что ни на есть уголовную, как выяснилось впоследствии, когда мы удалились мыть яблоки. Я прямо приступил к делу и спросил: «Ваш отец случайно не покойный филолог Мещерский?» Сын сразу замкнулся, я, вопреки всякому благоразумию, настаивал: «Ведь Мещерский погиб при культе?» Внезапно он сказал с отчаянием: «Я не верю, что отец — предатель, и добьюсь реабилитации. Вы слыхали о «Драгоценностях русской прозы»? Нет? Тем лучше! Вы все, и Бардин в том числе, узнаете, что такое настоящий талант!» Ну, тут я понял, что он пойдет на все.
— И он пошел на все с убийцей! — отчаянно закричала Дарья Федоровна.
— Я понял и решил… да нет, в ту минуту еще нет. Дело, видите ли, шло к баллотированию меня в члены…
— Член-корреспондент! — она рассмеялась, как помешанная. — Человек погиб из-за… Член-корреспондент! О Господи!
— Нет, нет, вы не понимаете. Меня убили эти «Драгоценности», я понял, что погиб. Я погиб! Да, борьба за выживание, да, естественный отбор… да! Ведь он и не осознал, что умирает, в конце-то концов…
— Ладно, продолжайте.
— Коробка с ядом стояла за миской с огурцами, я чисто машинально отметил это. Идея не сформировалась, нужен был толчок. Знаете, — прошептал он вдруг доверительно, — человека убить не так-то просто: нужны идея и толчок. Я сказал: «Разрешите взглянуть на рукопись, я в этом кое-что понимаю». Мы прошли в кабинет, он достал папку, открыл, объяснил: «Тут записка к Бардину, а вот…» Я увидел то, что сжег, сам лично сжег тридцать лет назад. Воистину рукописи не горят! Ведь и тот сожженный экземпляр был весь в помарках и вставках, вроде бы черновик! И я решился. Покуда младенец-мститель прятал папку в стол, я быстро вернулся в кухню, оторвал кусок бумажной салфетки, с помощью носового платка открыл коробку и прихватил щепотку, крошечную… Да ведь и нужно-то всего три грамма, — членкор вдруг хохотнул и словно захлебнулся. — Три грамма, три секунды, открыть, схватить — и нет ничего, пустота, нем как могила, понимаете? Бумажный комочек с ядом я спрятал в кисет, в карман. Тут за столом разыгрался роковой треугольник… или четырехугольник?.. или пяти?.. Словом, эта самая пошлая мелодрама, которая прикрыла трагедию. Как вы все мне подыграли — как по дьявольским нотам! А я-то не догадывался, я мучительно соображал: как, как, как подсыпать? Украсть папку невозможно, в понедельник он едет к Бардину как подсыпать?
— Вам помог брат.
— Помог — совершенно невольно. Я все рассчитывал, рассчитывал. Сидящие напротив, Лукашка, вы и медик не заметят: мешают розы и графин с вином. Но брат, сам Мещерский и влюбленная мадам — невозможно!
— Вы все время возились с трубкой.
— Да, набивал, раскуривал, выбивал пепел в пепельницу рядом со стаканчиком — словом, к моим манипуляциям все привыкли. И все-таки — невозможно! Как вы догадались?
— Вспомнила. Был только один момент, один-единственный, когда внимание сидящих рядом с вами отвлеклось. Именно трубка, косой дымок-сквознячок сквозь крысиные щели и норы. Ваш брат сказал мужу что-то вроде: «Видите дым? Тянет откуда-то из подпола, старое дерево подгнило». Тут он отвернулся к перилам, постучал, заставил Макса взглянуть на скобы. Загорайская тоже заинтересовалась. Так?
— Точно!
— Когда Евгений Михайлович вспомнил сегодня про вашу трубку, ему стало плохо. Он что-то тогда заметил, да?
— Заметил, но не отдал себе отчета, настолько поверил в самоубийство… да и с какой стати мне убивать незнакомого человека? Заметил краем глаза, что я вынимаю под столом из кисета комочек бумажки.
— Вы с ним договорились в саду?
— Да. Исходя из вашего наваждения — «Гости съезжались на дачу»…
— Эту фразу я прочитала за столом в рукописи.
— Я видел, что с вами делалось. Так вот, исходя из этого, мне удалось на время создать иллюзию всеобщего соучастия. Я спустился в сад за братом, надеясь унести из кабинета папку, чтоб спрятать в кустах до лучших времен. Вы меня перехитрили — закрыли окно. Заявляю сразу: против меня брат показывать не будет.
— Ну, вы себя со всех сторон обезопасили, не сомневаюсь. Но рассказываете с увлечением, любуясь на дело рук своих — безукоризненное и бесследное!
— А разве не так? Именно безукоризненное, законное, неподсудное самоубийство. Однако требовалось уничтожить вторую рукопись — и в ту же ночь я вернулся в Опалиху. Ключ в сарае, хозяйка в Москве, все в порядке — только вот папка исчезла! На несостоявшийся обмен Лукашка жаловался, именно когда мы мыли яблоки на кухне. Я бы сообразил, помню «Огненного ангела» в столе. Промашка вышла. И все же я подумал на него: он единственный покинул дом с портфелем — в дамские сумочки «Драгоценности русской прозы» не поместятся. На время следствия я затаился: ничего не всплыло. Значит, кто-то собирается раскрывать тайну понедельника самостоятельно или шантажировать меня? Книжного маньяка я прощупал тщательно, обзвонил вас всех, намекал и разыгрывал роль; несколько раз будто случайно встречался и беседовал со стариком Бардиным — безнадежно! А между тем кто-то, как и я, возвращался в Опалиху той же ночью и сумел опередить меня, украв папку? С какой целью? Покойный кому-то рассказал? Дело представлялось все более серьезным и чреватым: член-корреспондент (меня уже избрали, и Бардин поздравил, и я тщетно искал на его лице зловещую усмешечку), член-корреспондент — уголовник, вор, может быть, убийца! В каком аду я горел, Дарья Федоровна, вам и не снилось…
— Мне снилось, — сказала она глухо. — Но у нас с вами разные адские отделения — круги, так кажется? — мы друг друга не поймем. А впрочем, что тут понимать? Вы тряслись за свою шкуру.
— Почему столько презрения? Этой самой тряской — инстинктом самосохранения — и жив человек. Отдельные аномалии (самопожертвование за идею, за отечество, например) только подтверждают всеобщее правило. Вы скажете: любовь к детям, к родным — это любовь к себе. Святая, неистребимая и единственная! Вот истина, о которой, однако, не принято говорить, чтоб зверье щипало травку в стаде, а не собиралось в хищные стаи.
— Вы хищник.
— Я-то? Всю жизнь трясся — с детства, с юности постоянный страх. Но этот год… я больше не мог, психически не мог. И решил пойти навстречу… черт его знает кому! Обыскать дом во второй раз было необходимо: может, по каким-то причинам сам хозяин перед смертью перепрятал злосчастную папку. Кроме того, имелась одна зацепка. Еще в ту, первую, ночь в нижнем ящике стола я нашел бумаги, исписанные рукой моего учителя. Целый ворох, оставшийся, очевидно, после обыска в 52-м. Среди них семнадцать разрозненных страниц из «Драгоценностей русской прозы» — мне ль не знать! Естественно, я сразу забрал их и уничтожил. Однако шантажист (образ борца за истину в моем сознании постепенно померк, поскольку рукопись не всплыла ни на следствии, ни у Бардина), так вот, шантажист, возможно, обнаружит недостачу и вернется за ней. Я решил предупредить его запиской и, так сказать, намеком на расправу: «Насчет драгоценностей можем договориться, тем более что их не хватает. Иначе — берегись!» Шантажист должен был меня понять и, если он в курсе, связаться со мной. Или просто испугаться: кому охота рисковать жизнью из-за давно позабытого профессора Мещерского, к тому же еще предателя?
— В этой коробочке, — Дарья Федоровна указала на стол, — обыкновенная сода.
— Откуда вы узнали? — Он насторожился. — Вы не специалист.
— Ну какая ж хозяйка не узнает соду?
— Да? — Чувствовалось, как напряженно он раздумывает. — А не бродит ли где-нибудь в окрестностях наш знаменитый медик?
— Вы ж следили за улицей и осмотрели дом.
— Следить-то следил, но… он мог подкрасться задами, каким-то кружным путем, а спрятаться в этом антиквариате нетрудно.
— Вы боитесь?
— Дарья Федоровна, вы очень опасная женщина. Признаться, год назад из-за всех этих перетрясок я вас толком не рассмотрел и не оценил. Прелестная, слегка капризная дама, убитая горем вдова — все банально, все можно предсказать заранее. Черта с два! Я не считал вас замешанной в кутерьму с папкой: в ту ночь мы с братом оставили вас на руках соседей почти в невменяемом состоянии. И вы, конечно, предъявили бы рукопись с письмом на следствии, объяснив, что мучило вашего мужа перед странным самоубийством. Ну а если б не шантажист, а вы напоролись на записку и коробочку и отнесли их в милицию, вас бы вежливо выпроводили с этой содой. Проделки безумной вдовы. Одним словом, я не считал, что иду на риск, и не принимал вас в расчет, а зря! Вы не побежали с содой в органы, а умудрились собрать всех оптом и блестяще провернуть следствие, хотя я всеми силами, как только мог, сворачивал вас на ложный след. Вы — и никто другой — прицепились к этим уголовным драгоценностям; вы поняли, нет, почувствовали, что в незабвенной пушкинской прозе («Гости съезжались на дачу») — ключ к разгадке. Именно вы еще засветло прервали следствие и выпроводили гостей, чтобы заняться папкой. И я не мог по оживленной воскресной улице невидимкою добраться до вас. И наконец, ловким ходом вы вынудили меня пойти на сделку. Я восхищен, однако учтите: меня здесь нет, брат устроит алиби, а ваши так называемые доказательства я сумею обратить в дамский лепет и безумный бред. Давайте папку.
Она подошла к бюро драгоценного черного дерева, бабушкины часы с возлюбленной парой принялись отбивать двенадцать ударов. Тайна понедельника. Две крысы внезапно выскочили из потаенной лазейки и закружились в яростной схватке посреди комнаты.
— Проклятый дом, — пробормотал членкор. — Здесь трупы. Разделайтесь с ним поскорее.
— Нет. Теперь нет. Он умер здесь.
— Повторяю: я восхищен. Одно для меня непостижимо: как вы могли полюбить такое ничтожество?
Она отозвалась холодно:
— Я вас вижу насквозь. Вы стремитесь возбудить ненависть к убитому, чтобы я простила убийцу.
— Вас не надо возбуждать, возразил членкор вкрадчиво. — После упоминания о Пицунде вы мгновенно возненавидели его. И сумели взглянуть в лицо истине: он променял вас на маленькую дрянь. Как говорится, по Сеньке и шапка, собаке — собачья смерть.
— Это не истина, — прошептала она, слезы любви и жалости подступили к горлу. — То есть не вся истина. Да, я чувствовала, что мы с ним погибаем в житейской пошлости, захотелось остренького, запретного… «Пиковой дамы». Он очнулся первый… несчастный ребенок, сирота, сын предателя, лишенный и детства, и юности. Я ничего не поняла! Себя я ненавижу, я ничтожество, у меня не хватило души простить… или хотя бы проститься с ним, когда он умирал вот здесь, на глазах… Алик! — закричала она, и впервые заплакала, и бросилась к двери, и вспыхнул свет, и старый школьный товарищ поспешил ей навстречу. — Алик! Я никогда его больше не увижу!
— Даша, милая… — он гладил ее по голове, словно ребенка. — Дашенька… гляди!
Старик зашевелился, достал из-за пазухи гаечный ключ (таким при желании вполне можно проломить череп), повертел его в руках, вдруг растянулся на кушетке — пружины в последний раз протестующе взвизгнули — и застыл, как покойник.
Вопрос следователя: «Таким образом, вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Мещерского?» — «Признаю», — «Вы пошли на это из-за вероятного публичного обвинения в плагиате?» — «Да». — «Это единственный мотив преступления?» — «Единственный». — «В архиве Верховного Суда СССР я ознакомился с материалами по «делу» отца покойного, профессора и доктора филологических наук Максима Максимовича Мещерского, начатого в марте и законченного в августе 1952 года. Там я нашел один любопытный документ: письмо, направленное в прокуратуру учеником обвиняемого Львом Волковым. Вы помните это письмо?» — «Тогда все писали. Такое было время». — «Время никого не оправдывает. Именно по этому доносу и было начато «дело» против вашего учителя, а также против ряда его коллег и студентов. Что вы на это скажете?» — «Я только защищался. Ходили упорные слухи, что Мещерского вот-вот посадят за Александра Сергеевича Пушкина и мы загремим как соучастники. Я всего лишь опередил события». — «Какие же мотивы двигали вами?» — «Страх».
— Алексей Романович, значит, вы разговаривали с моим мужем летом в прошлом году?
— Мне позвонил какой-то человек и представился как сын Максима. Второе явление из прошлого. Первое — в 57-м, когда я отказался встретиться с Ольгой Николаевной… Я только что вернулся из лагеря. Но меня ничто не оправдывает. Мы тогда, в пятидесятые, не довели дело до конца, не освободились духовно — и расплачиваемся сейчас. Если б я поспешил навстречу вашему мужу, убийства не было бы. Вот она, невыносимая истина!
— Но как же вы могли поверить, что ваш друг — предатель?
— Мне об этом говорил следователь, называл фамилии арестованных ребятишек с семинара Максима… Но дело не в этом! Я был готов поверить во что угодно: мы жили в искаженном мире, когда вековые законы и заповеди изгонялись и вытаптывались. Друг поверил в предательство друга, ученик предал своего учителя. К счастью, Дарья Федоровна, вам этого уже не понять.
— К счастью? Благодаря вам всем, вместе взятым, погиб мой муж. Здесь его письмо к вам.
Она протянула зеленую папку в голубых накрапах старику — глубокому старцу, высокому, изможденному, — в чем только держится его душа?
— Простите меня, — сказала она тихо.
Он прочитал медленно, шевеля губами, повторив концовку вслух:
— «Я — сын предателя — прошу последнего права: ответить за моего отца». И ведь он ответил.
Они долго молчали. Старик принялся листать рукопись, лицо преобразилось, засияли из-под седых бровей — сочувствием? жизнью? слезами? — ослепительно-синие глаза: однако есть еще огонь, есть!
— Боже мой! Ведь это Максим, я узнаю его… Блестящий, бесценный труд. Понимаете, он проследил по черновикам весь ход работы Пушкина над прозой… как бы это попроще?.. Словом, каким образом наш гений, изменяя компоновку предложений, убирая союзы и связки, создавал свою знаменитую краткую динамичную фразу. Неповторимый стиль, единственный в своем роде, — подражание невозможно. Да, русская проза началась с недосягаемого образца — воистину драгоценности!
— Вы ведь читали эти «Драгоценности»?
— Конечно, тогда же, в 57-м. Это была сенсация, все говорили: школа Мещерского. Лев Михайлович, еще почти юноша, сразу пошел в гору.
— Убийца!
— Да, да… И сам Максим с помощью своего сына разоблачил его. «Гости съезжались на дачу» — пушкинский пароль, таинственный отрывок, ключ к тайне понедельника.
«Ибо крепка, как смерть, любовь»
Черная лестница, зыбкая вонючая тьма, один пролет, другой, третий… тяжелая дубовая дверь, негромкий стук… тишина… неожиданно с протяжным скрипом дверь сама по себе открывается. Путь свободен!
Год назад Москва была возбуждена слухами о зверском убийстве.
Это случилось субботним утром 26 мая 1984 года в угловом доме номер семь по Мыльному переулку. Сияло солнце, дети играли в песочнице. Василий Дмитриевич Моргунков гонял голубей, еще трое соседей следили за стремительной стаей… вдруг этот безмятежный мир раскололся криком с третьего этажа, из квартиры Неручевых. Соня Неручева, восемнадцатилетняя студентка, кричала из раскрытого окна что-то бессвязное («как будто безумное», по позднейшим воспоминаниям свидетелей, запомнивших слово «убийца») и внезапно исчезла в глубине комнаты.
Соседи (среди них жених Сони — Георгий Елизаров) бросились на помощь.
Рассказ Моргункова: «Я крикнул: «Ребята! Бегите через парадное!» А сам рванул по черной лестнице. На площадке первого этажа столкнулся с соседом Антошей Ворожейкиным (тот возился с дверным замком своей квартиры), взбежал на третий этаж. Дверь к Неручевым приоткрыта, чуть-чуть покачивается, постанывает, как живая. Стало, знаете, не по себе. Вошел. Ну, картинка! За кухонным столом лежала Ада (Сонина мать), лицо в крови. На столе топор, к обуху пристали рыжие волосы, рядом полотенце, тоже в крови. Словом, кадр из фильма ужасов, мороз по коже, а в парадную дверь звонят, колотят — Егор с Ромой. Кинулся в прихожую, темно, споткнулся обо что-то на полу, упал. Человеческое тело, под руками что-то липкое — кровь. Поднялся весь в крови, отворил дверь, ворвались ребята, кто-то включил свет — мы увидели Соню. Только что она кричала из окна. И вот — изуродованный труп, вместо лица — кровавое месиво. Что творилось с Егором! Я крикнул, вдруг вспомнив: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» На площадке темновато, но пятно на белой рубашке заметно, просто я не отдал себе отчета, не до того было. И вдруг вспомнил. Рома побежал к Ворожейкиным. Егор сидел неподвижно на полу возле убитой. Я стал звонить в милицию и Сониному отцу…»
Роман Сорин. «Убийство на улице Морг» Эдгара По дает некоторое представление. Везде кровь, все в крови, два обезображенных трупа. Кошмар. Как во сне я спустился на первый этаж, звоню, долго никто не открывает. Наконец дверь распахнулась. Антоша, по пояс голый, босиком. Я спросил почему-то шепотом: «Ты сейчас был у Неручевых?» Он смотрит как безумный. Вдруг побежал от меня прочь по коридору и заперся в ванной. «Открой! Открой! Открой!» Молчание. Только шум воды. Я разбежался, высадил плечом дверь, схватил его за ремень брюк и потащил наверх к Неручевым. Отвратительная сцена, я был на пределе. Увидев Соню, он закричал: «Нет! Нет! Нет!» — словно в истерике. Вскоре подъехала милиция, и мы сдали старого друга… Друг детства… Да, перед этим в квартиру поднялась Алена, Сонина подруга, соседка, — мы только что вчетвером у голубятни стояли. Ну, реакция ее понятна… Слегка опомнившись, она рассказала любопытную вещь. Картина начала проясняться. Однако до сих пор для меня непостижимо главное: как он мог пойти на это?..»
Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и алой ленте в волосах (у нее волосы рыжие, редчайшего медового оттенка), а лицо!.. искаженное от ужаса. Она кричала так дико, что… в общем, непонятно, страшно. Хотя я и не из пугливых, честно сказать. Мужчины побежали в дом, а я не могу. Бедная Соня. И Ада Алексеевна. Зачем я только пошла туда? Трупы, кровь… Василий Дмитрич с Ромой кричали на Антошу, а тот, полуголый, молчал. Зверь. Таких надо расстреливать безо всякого суда. И тут я вспомнила. Накануне, в пятницу, праздновали помолвку Сони с Егором, я помогала накрывать на стол и нечаянно услышала, как Антоша просил у Ады Алексеевны денег взаймы: очень срочно, жизнь зависит. «Приходи завтра утром», — ответила она. И вот он пришел…»
Соседка Серафима Ивановна Свечина. «Я вязала во дворе на лавочке. Детишки в песке возились, а Роман с Егором и Аленой возле Васиной голубятни стояли. Вдруг вижу: из тоннеля, что на улицу ведет, выглядывает Антоша (в белой рубашке и с черной «бабочкой», — стало быть, с работы отлучился, он официант в ресторане). Осмотрелся внимательно, шмыгнул за кусты, пробежал и скрылся в подъезде. Я удивилась… как вдруг крик: Сонечка Неручева с третьего этажа. В словах ее смысла не было, впрочем, не берусь судить, нет. Такое впечатление, будто она помешалась, видя, как смерть приближается…»
Герман Петрович Неручев. «Я появился в разгар следствия. И был вынужден опознавать трупы жены и дочери. Нетрудно представить мое состояние… нет, пожалуй, трудно — это надо пережить. Тем не менее я тогда же машинально отметил, что убийство (особенно Сонечки) было совершено с исключительной, граничащей с садизмом жестокостью — это просто бросалось в глаза. Мне предложили осмотреть квартиру: не пропало ли что-нибудь? Все оказалось на месте за исключением одной вещицы — любимого украшения жены: довольно большой серебряный крест на серебряной же цепочке, выложенный черным жемчугом. «Черный крест» — так называла его Ада…»
Старинная драгоценность почти сразу была найдена при обыске у Ворожейкиных: в кармане старого плаща в коридоре на вешалке. На месте преступления обнаружены отпечатки пальцев Антоши (как задушевно звучит, не правда ли?); по его же собственным словам, он пытался стереть их с орудия убийства полотенцем — и все же один-единственный отпечаток (кровавая мета!) на топорище остался.
Итак, преступник полностью изобличен, справедливость восстановлена, наши нравственные чувства, казалось бы, удовлетворены. Ну а вопрос, высказанный Романом Сориным: как он мог пойти на это?
Как он мог?.. «…Боже! — воскликнул он. — Да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп… буду скользить в липкой, теплой крови, взламывать замок и дрожать; прятаться, весь залитый кровью… с топором?.. Господи, неужели?..» Санкт-Петербург, Родион Раскольников, старуха процентщица и Лизавета — аналогия напрашивается сама собой. Но — другие времена, другие нравы: наш «сверхчеловек» (нет, «тварь дрожащая»!) не раскаялся, он даже не сознался в убийстве беззащитных женщин. Последнее слово подсудимого перед вынесением приговора: «Я невиновен.
Улики против меня неопровержимы, я не могу опровергнуть их. Я ничего не понимаю и прошу об одном: поверьте мне. Я хочу жить!» А из зала суда неслись крики: «Смерть! Смерть убийце!» В разговоре с ним я спросил: да разве ваши жертвы не хотели жить? Я видел перед собой слабого (не физически, нет!), жалкого человечка-садиста, бормочущего: «Я не убивал, нет, нет, я не убивал…» Любителю покера, проигравшему две тысячи и отдавшему в счет долга дневную ресторанную выручку, грозило разоблачение. Он просит взаймы у соседки и приходит в субботу утром за деньгами. Объективности ради приведу показания и самого преступника, которые убедительно опровергаются фактами. «Да, в субботу я должен был вернуть деньги в кассу. Ада сказала прийти утром. Я отпросился с работы — ресторан в десяти минутах ходьбы от дома. Боясь, что меня увидит жена — о карточном долге она не знала, — я постарался войти в дом незаметно…» Следователь — майор Пронин В. Н.: «Тогда логичнее было бы пройти через парадное, а не по двору, рискуя столкнуться с соседями и вашими собственными детьми». — «Совершенно верно. Но Катерина собиралась на рынок, я боялся встретиться с ней на парадной лестнице или в переулке». — «А не потому ли вы выбрали черный ход, что надеялись: авось кухонная дверь не заперта?» — «Мне это даже в голову не приходило». — «Но ведь она действительно оказалась незапертой?» — «Да. Я постучался, дверь внезапно распахнулась. Увидел кровь, мертвое тело — и застыл на пороге. Вдруг померещилось, будто труп шевельнулся. (Заметим в скобках: преступнику, по его словам, явилось и «натуральное привидение», но я не специалист в «черной магии», пусть останется эта очередная выдумка на его совести. — Е. Г.) Бросился к Аде, задел лежащий почему-то на столе топор, тот упал с грохотом, я подобрал его и тут сообразил, что оставляю следы. Схватил полотенце, начал вытирать… внезапно возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия». — «Что конкретно вы увидели и услышали?» — «Не могу объяснить. Как будто неуловимое движение…» — «Вам же померещилось, будто труп шевельнулся?» — «Нет, это вначале, а потом… словно нечто сверхъестественное… невыносимое ощущение. Нервы сдали, я выскочил на черную лестницу, ощутил кровь на руках, побежал к себе. Замок заело, никак дверь не могу отпереть. Тут снизу сосед Моргунов кричит: «Соня Неручева! Что-то случилось!» А ведь Сони не было! Поверьте мне, ее не было…» — «Но вы слышали ее крик?» — «Нет. Не слышал и вообще не видел ее в квартире». — «Значит, вы признаете, что побывали не только на кухне, но и в других комнатах?» — «Нет, только на кухне, я неточно выразился». — «И ящик в настенном шкафчике не взламывали?» — «Я в комнату Ады не входил». — «Однако накануне, на помолвке, вы видели, откуда хозяйка достает украшение?» — «Все видели». — «Продолжайте». — «Бросился в ванную отмывать одежду. Звонок в дверь. Я боялся открывать…» — «Почему же? Ведь вы утверждаете, что ваша совесть чиста?» — «Я этого не утверждаю: я опустился… проигрался, проворовался…» — «То есть вы признаете себя виновным хотя бы в краже драгоценности?» — «Нет, нет и нет!» — «Так. Сейчас вы сочините сказку, будто подобрали мешочек на месте преступления». — «Не подбирал, не прикасался, вообще его там не видел». — «Каким же образом крест очутился в вашей квартире?» — «Не представляю!» — «Хватит. Опять сверхъестественная сила? Некая чертовщина убивает двух женщин, крадет крест и подкладывает в карман вашего плаща». — «Зачем вы так? Ведь настоящий убийца действительно существует». — «Существует. Это вы. По многочисленным свидетельствам очевидцев, с момента появления в окне Софьи Неручевой никто не выходил из дома; ни по парадному, ни по черному ходу. В доме всего три этажа, шесть квартир. И по роковому для вас совпадению в то субботнее утро никого из жильцов дома не было, алиби проверены. То есть никто не мог спрятаться, скажем, в своей квартире. Присутствие постороннего также исключено: побежав на крик девушки, соседи, так сказать, прочесали оба подъезда, никого не обнаружив, кроме вас». — «Но ведь это невероятно! Этого не может быть!» — «Это есть. Вы напрасно упорствуете. Советую сознаться». — «Не в чем! Неужели вы не понимаете?» — «Не понимаю». — «Тогда мне больше нечего сказать».
Убийце больше нечего сказать! Нет, аналогия с тем давним петербургским преступником беспочвенна, в нашем случае деградация личности необратима.
Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.
Наш спец. корр. Евгений Гросс».
Егор уронил газету (вчерашнюю «Вечерку») на пол, сам остался лежать на диване неподвижно, глядя в оконный проем, распахнутый в майское небо. Было невыносимо лежать, ходить, говорить — было невыносимо жить. В дверь позвонили, он не шелохнулся… еще звонок… еще… Наконец встал, прошел, шаркая разношенными тапками, в переднюю, открыл дверь. Катерина. Вся в черном. Какое-то время они молча смотрели друг на друга, она сказала шепотом:
— Это вы погубили Антона.
— Кто — мы?
— Ты, Ромка и Морг.
— Он убийца.
— Нет.
— Катюш, — заговорил он бессвязно и беспомощно, — голубушка, я для тебя на все готов, так жалко, но… разве я смогу простить ему Соню?
— Егор, — отвечала она тоже мягко, даже нежно, — ты знал Антошу с детства, он любил тебя. Скажи мне, ради Бога, разве он мог?
— Если б ты видела их трупы!
— И он уже труп! — закричала Катерина и заплакала. — Даже страшнее — горсть пыли в жестянке!
Он бил ее по голове, — отозвался Егор деревянно. Вот уже год он жил как во сне. — Бил по лицу и по голове до тех пор…
— Замолчи! — Она пошла к ступенькам, толстая тетка в черном, на секунду сердце дрогнуло чужой болью, вот обернулась и прошептала отчаянно: — Будьте вы все прокляты!
Егор вернулся на любимый свой диван, уставился в окно в ожидании блаженного безразличия. «Напрасно я все это читал. Надо забыть — но как?» Встал, прошел на кухню, выпил воды из-под крана, подошел к окну, выходящему во двор. Сирень цветет неистово и жадно, Серафима Ивановна вяжет на лавочке, ребята играют в мяч. Среди них беленькие, в голубых штанишках дети Антона: мальчик и девочка — смеются беззаботно. Отец — горсть пыли в жестянке… А ведь вправду мальчик был тихий и застенчивый… к черту! все к черту!
Егор заставил себя умыться, одеться для выхода (а ведь уже четвертый час, но жизнь остановилась, и житейские условности казались нелепыми, впрочем, он просто забывал о них). Но эту условность он исполнит. Спустился по парадной лестнице в милейший Мыльный переулок, зашел на рынок, купил за непотребную цену белые розы и поехал трамваем на кладбище. У Ады (урожденной Захарьиной) там спит вечным сном родня, и Герману Петровичу удалось (ему всегда все удается) пристроить в старые могилы новопреставленных — жену и дочь.
Сквозь зеленую прохладу дубов и кленов сияло равнодушное солнце; пустынная аллея, поворот, еще поворот, покрашенная охрой ограда, низкая лавочка. Он сел, встретился взглядом с Соней и застыл, всматриваясь в черные глаза — черные очи, отвечавшие ему веселым любопытством. Нет, фотография в овальном медальоне на высоком кресте из дорогого камня лабрадор (Герман Петрович размахнулся) — фотография не могла передать всей прелести любимого лица, заключавшейся в игре красок: темно-рыжие волосы, ослепительно белая кожа при черных глазах, бровях и ресницах. Под фотографией дата: 1966–1984 годы. У Ады соответственно: 1946–1984. Восемнадцать лет и тридцать восемь лет. Ада тоже хороша, очень, смотрит гордо и улыбается слегка загадочно. Обольстительная гадалка. Егор вспомнил про розы, которые так и продолжал держать в руках, склонился к могильной плите. Последний раз он был здесь поздней осенью: голое кладбище, не преображенное молодой зеленью, точнее соответствовало пустоте душевной. Он и тогда принес розы, ага, вот останки букета… Егор взял двумя пальцами засохшие стебли, чтобы выбросить за ограду, — внезапный «нездешний» холодок прошел по спине, жутковатая дрожь; тотчас, без перехода, к нему вернулась жизнь, утраченная год назад, с ее отчаянием, ужасом и тайной.
Рассыпающийся в прах, истлевший букет был перевязан алой лентой. Трясущимися руками он развязал узел, выбросил цветы, разгладил атласную ткань. Рассудок отказывался воспринимать происходящее, но память… — «о память сердца! ты верней рассудка памяти печальной…» — лихорадочно заработала. Это ее лента: вот, концы подшиты небрежно, более темными нитками… я помню, я целовал душистые волосы — горьковатый, девичий аромат лаванды, лента упала, я подобрал и спрятал в стол, на другой день Соня ее забрала. И еще: лента, которую я держу в руках, свежая и чистая, она не лежала здесь, на могиле, долгую зиму и бурную весну, нет, она принесена только что… да, на рассвете шел дождь… Господи, да что же это такое? Кто-то пришел сюда с Сониной лентой, перевязал мои засохшие цветы и сейчас, может быть, стоит и смотрит, как я…
— И вы здесь, сударь? — послышался за спиной глуховатый, чуть-чуть картавящий барственный голос.
Егор вздрогнул, оглянулся: Герман Петрович с тюльпанами и нарциссами подкрался бесшумно, стоит, смотрит на крест из лабрадора. Егор инстинктивно сунул ленточку за ремень джинсов.
— Да, сегодня год. Вы давно тут были, Герман Петрович?
— Давно. — Старик разделил цветы на две охапки, положил на плиты и присел рядом с Егором на лавочку — не старик, а статный пожилой джентльмен с благородной проседью и военными усами-щеточкой. — Осенью сжег венки, ограду красил, под Новый год приходил, потом в апреле.
— Герман Петрович, когда вы опознавали трупы, на Соне была алая лента?
— Я предпочел бы этот момент не вспоминать.
— Я вас прошу! Когда мы стояли возле голубятни и она закричала в окно, на ней было американское платье… сафари — так называется? Волосы распущены и повязаны лентой, низко у лба. Вы помните?
— Как я могу помнить, если меня там не было?
— Нет, потом, потом!
— Я вам признаюсь: я ничего не видел, я был в шоке.
— Я тоже.
— Да, сафари помню, все в крови.
— А лента?
— Да какая там лента!
— Но куда она делась?
— Кто?
— Лента.
— О Господи! — Неручев пожал плечами. — Мне б ваши заботы.
— А потом вы ее не видели? В прихожей, когда убирались?
— Что с вами, Георгий?
— Меня страшно интересует эта лента.
— Прихожую вымыла Серафима Ивановна. — Старик внимательно вглядывался в лицо Егора. — А что касается ленты…
— Говорите тише, — перебил Егор, — нас могут услышать.
— Та-а-ак, — протянул Герман Петрович, поднял руку, приказал: — Посмотрите на мои пальцы, вот сюда… теперь взгляните вправо, влево…
— Да что вы…
— Реакции нормальны… положите ногу на ногу… так… — резкий удар по колену ребром ладони. — Нормально… Вы никогда не проверялись у психиатра?
— А, я в норме, не беспокойтесь. Можно к вам сегодня зайти?
— Сделайте милость. Уже уходите?
— Да.
На повороте аллеи Егор оглянулся: пожилой джентльмен сидел, закрыв лицо руками, очевидно, почувствовал взгляд, меж пальцами блеснули льдистым блеском совсем не стариковские, полные жизни и муки глаза.
Предвечерние, еще жгучие лучи, воскресные тишь и безлюдье старинных улиц и переулочков, Егор шел пешком, останавливался, озирался, ожидал — напрасно… «Вечерка» так и валялась на полу. Ага, Алена Демина. «Я услышала крик из окна: Сонечка в своем любимом платье и с алой лентой в волосах…» «Мне не померещилось, лента была на ней в то мгновение. А потом?.. Не могу вспомнить, не надо! — защищался Егор. — Надо! Здесь — тайна».
Итак, в прихожей вспыхнул свет (я включил, а Рома закричал что-то, затрясся, вцепившись в меня пальцами). Мертвая Соня. Какие-то секунды душа отказывалась воспринимать видимое. Вокруг бесновались, орали Ромка с Моргом. Он подошел к ней и сел рядом, охватив колени руками, глядеть на нее он не мог, просто сидел, отчужденный ото всего, и от нее тоже. «Этого не может быть! — твердил он про себя страстно и убежденно. — Это не может быть она, такая живая и такая любимая…» Медовые волосы намокли в крови, это он помнит, а вот лента… Егор разжал ладонь — алый клубок вспыхнул, распрямляясь, — спрятал непостижимую находку в верхний ящик письменного стола, встал, прошел на кухню и выглянул в окно: ребятишки по-прежнему играли в мяч, и вязала на лавочке Серафима Ивановна. Не верится, что прошел всего час с небольшим, но этот час он жил, а не умирал, как целый год.
— Добрый вечер, Серафима Ивановна. — Егор сел на лавку, следя за сверканьем, звяканьем спиц — крошечных рапир.
— Здравствуй. Ты помнишь, что сегодня год? Я заказала панихиду по убиенным.
— По Аде с Соней?
— И по Антону.
— Я был на кладбище. Серафима Ивановна, вы ведь у Неручевых убирались после убийства?
— Всю квартиру вымыла.
— Вам не попадалась на полу или еще где Сонина лента — красная, она ею волосы повязывала?
— Нет.
— И милиция не находила, не знаете?
— Знаю только, что ключ и тетрадку возле Сони в луже крови нашли, на экспертизу взяли. А на убитой ленты не было, что ли?
— Кажется, не было.
— Егор, что случилось?
— Погодите, пока не соображу. Мрак.
— Мрак, — согласилась старуха. — Про Антошу читал?
— Читал.
— Если б я своими глазами не видела, как он в кустах крадется, — ни за что бы не поверила. Кроткий отрок.
— Кроткий отрок из ресторана. Не смешили б вы меня.
— Тебе, вижу, не до смеха. А ресторан — детей кормить надо?
— И в покер играть надо.
— Егор, не ожесточайся. Он заплатил. И все мы грешники.
— Однако топором черепов не разбиваем.
— Он был больной. Умопомрачение.
— Совершенно здоров был ваш кроткий отрок — со всех сторон проверяли.
— И все равно, — упрямо возразила старая дева, друг всех детей и его друг, — убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать.
— Ох, Серафима Ивановна, и без того тошно.
— Ладно хоть ожил. А то боялась за тебя.
До визита к Герману Петровичу Егор успел поговорить с действующими лицами прошлогодних событий, благо все соседи под рукой.
Алена Демина — девятнадцать лет, продавщица из универмага.
— Ален, во вчерашней «Вечерке»…
— Так ему и надо, гаденышу! — отрезала милая девочка. — Жалко, просто расстрел, еще бы пытки перед этим.
— Прекрати! В статье твои показания: ты запомнила Сонину алую ленту. А потом, в прихожей, на мертвой ее не было?
— А ты сам не видел?
— Не знаю. Я ощущал что-то странное, но… не знаю. Я был не в себе.
— Я тоже. Я вообще старалась не смотреть.
— Ну да, мы были оглушены внезапностью, ведь только что она кричала из окна, а лента…
— Вся голова размозжена, а ты о какой-то… — Алена вздрогнула. — Кончим об этом.
— Я хочу тебя спросить… — Егор замолчал. Порядочный человек о таких вещах не спрашивает, но словно какая-то сила извне уже властно распоряжалась им, и он покорно подчинялся этой власти. — Вы очень дружили. У нее был кто-нибудь?
— В каком смысле?
— Мужчина.
— То есть как! — Алена глядела изумленно. — Разве не ты был ее мужчиной?
— Нет.
— Но ведь ты…
— Я соврал.
— Но ведь вскрытие показало…
— Да, да.
— Ну и ну!.. Дай-ка закурить. Может, этот подонок ее тогда изнасиловал?
— Следов насилия не обнаружено.
— А чего ты, собственно, в этом копаешься? Бедная Сонька. Теперь-то не все равно?
— Не все равно…
— Эх, ты! — Сколько презрения, да ведь он заслужил. — Ревнуешь, что ли?
— Мне надо знать.
— Поздновато спохватился. Ну, был, ну, спала с кем-то, такая, как и все, понял? Такая, как и все.
— Не верю.
Василий Дмитриевич Моргунков — сорок два года, голубятник, клоун из Госцирка, выступающий под псевдонимом «Василий Морг».
— Егор, «Черный крест» в «Вечерке» читал?
— Читал.
— А ведь это я ему расстрел устроил.
— Все помогли.
— Э, нет. Мои, лично мои показания.
— Ну и что?
— А ничего. Забавное ощущение… щекочет нервы. Знаешь, я в ту минуту и не понял, что это кровь… ну, на его рубашке.
— Ты и сам был весь в крови. Почему ты так долго не открывал?
— Разве?
— Рома звонил, я стучал… какие-то крики противоестественные…
— Это я взревел, когда на труп упал. Ведь предупреждал! Доигралась.
— Кто доигрался?
— Ада — кто ж еще? Цыганка-дворянка. Деньги очень любила и драгоценности — соблазн; для окружающих.
— А если кто из ее клиентов…
— Не было у нее никаких клиентов — проверено. Просто нравилась роль роковой женщины — вот и все.
— Чего ты злишься?
— А, очерк этот чертов, и тут ты еще. Думаешь, с Антошей промашка вышла? Нет, брат, я все до секунды рассчитал. Убийца просто не успел бы скрыться. Ведь мы после Сониного крика и парадный и черный ход перекрыли. Сразу! А ему еще надо было ее убить. Не поспел бы.
— Антон дал показания, будто чье-то присутствие ощущалось в квартире.
— Соврал покойничек. Я ведь, пока вам с Ромой открывать шел, во все комнаты заглянул: никого. Чердак заперт, вековая нетронутая пыль. А черный крест у него в плаще? Ничего умнее не придумал, как и такую очевидность отрицать. Наврал, запутался, с детства был дурачок.
— Зачем, не надо…
— Затем, что правильно расстреляли! — заорал Морг.
— Успокойся. Ты помнишь, как Соня появилась в окне — с алой лентой в волосах?
— Ну?
— Куда она потом делась?
— Кто?
— Лента.
— А она куда-нибудь делась?
— Но ведь на мертвой ее не было?
— Не помню. Я покойников боюсь. Я был…
— Ты был в шоке. Морг, тебе не кажется, что тут не все тайны раскрыты?
— Что там было на самом деле, — процедил клоун, — мы уже никогда не узнаем. Все умерли.
Роман Сорин — ровесник Егора, тридцать один год, журналист.
— Ром, во вчерашней «Вечерке»…
— Знаю я этого Гросса — дурак дураком.
— Да обычно, банально… впрочем, одно место меня как-то задело, надо бы у него уточнить.
— Что именно?
— «Натуральное привидение» — что это значит?
— Ничего. На эффект бьет. Обратил внимание, как цитата выделяется на фоне этой серости?
— Ну, понятно, не гений. Так и Ворожейкин наш — не Раскольников. — Егор болезненно поморщился: — Тот по царским законам десятку получил, наш — вышку.
— Антошу жалеешь? — В светло-карих, почти желтых глазах Романа промелькнуло страдание. Он сказал умоляюще, по-детски. — Но ведь Антоша убил? Или… не он? Что молчишь? — И тут же усмехнулся, пересиливая себя: — Нет, ты скажи, скажи, а то наши нравственные чувства, как пишет Гросс, никогда не будут удовлетворены.
— Не притворяйся, — отозвался наконец Егор. — Да, жалко… вопреки всему. И много непонятного.
— Например?
— Ада была щедра, при всей своей любви к деньгам. Она бы дала Антону две тыщи, она нас всех выручала. Ты ведь не будешь это отрицать?
— Но если не Антон — кто ж тогда?
— Больше некому… кажется. Но — мотив! Неужели только за крест?
— Убивали и по более мелким причинам, как это ни странно. Она его застала врасплох, на воровстве.
— Это первое, что приходит в голову. Но вот тебе и загадки. Всеми отмечено, что преступление совершено с патологической жестокостью. Мы ли с тобой не знали Антошу, а?
— Да! — воскликнул Роман. — Я думал, все время думал, все перебрал… Наверное, никто никого не знает до конца, даже себя. Испугался, озверел.
— Чего испугался? Ада не стала бы связываться с милицией. Отобрала бы крест и послала куда подальше.
— Егор, что произошло? Ты год молчал, уединился, ни с кем не общался, а сегодня…
— Сегодня все изменилось.
— Неужели Евгений Гросс так расстроил?
— Знаешь, Ром, я ведь считал себя противником смертной казни… теоретически, покуда меня самого не коснулось. Ну, тут взыграли языческие струны: око за око, зуб за зуб. Подлое удовлетворение. И сомнение.
— Сомнение?
— Представь себе склеп…
— Не надо.
— Нет, подходящий образ: гладкие серые стены, низкий потолок, нет пространства, внизу погребенные, все ясно и безнадежно. И вдруг!..
— Да что случилось?
— Даже боюсь тебе признаться, настолько все это абсурдно и противоестественно.
— Что такое?
— Был сегодня на кладбище. На Сониной могиле лежит мой прошлогодний букет, перевязанный ее лентой.
— Ты перевязал букет лентой?
— Не я — в том-то и дело! По некоторым признакам могу поручиться, что лента именно ее. И принесена она на могилу только что — свежая и чистая.
— Егор, ты серьезно? — прошептал Роман, потрясенный.
— Очень серьезно.
— Но… кто? Может, старик с ума сходит? Герман Петрович?
— Кто его знает… вообще-то на редкость здравый тип. Но тут и другая странность. Мы все видели Соню в окне с этой лентой, а в прихожей ленты на ней, кажется, не было. Ты не помнишь?
— Что ты! Я был…
— Все были в шоке.
— Ну, лента упала на пол.
— Следователь подобрал бы, ведь они прибыли до Неручева. А когда мертвых увезли, Серафима Ивановна полы вымыла. Я ее спрашивал: не находила.
— Кошмар! — Рома передернулся. — Убийца срывает ленту с убитой, уносит, через год подкладывает на могилу… так, что ли?
— Откуда я знаю! Я сообщил тебе факт. Кстати, только тебе, никому не рассказывай.
— За что такая честь?
— Ты вне подозрений. Ты был со мной.
— Что-о? Ты Морга, что ль, подозреваешь? Или Германа?
— Никого… правда, никого, но… Морг нам дверь долго не открывал, помнишь?.. А психиатр в это время совершал моцион по бульвару.
— У него есть свидетель.
— Знаю. Да, конечно, все это невероятно!
— Невероятно. Какой убийца принесет на могилу ленту? Зачем?
— Может, не убийца, а свидетель?
— Натуральный призрак, сверхъестественная сила, о которой Гросс пишет?.. Там никого не было, кроме нас.
— Не было. Но ведь кто-то принес!
— Сумасшедший.
— Не спорю. Но кто он? Кто украл ленту, с какой целью… кто убил?.. а вдруг судебная ошибка?
— Поздно, Егор. Смерть — процесс, необратимый.
— Истина не бывает ранней или поздней. Она абсолютна.
Он вышел от Романа и позвонил в соседнюю дверь с медной табличкой: «Неручев Г. П.». Нежная мелодия, серебряный перезвон колокольцев, сейчас дверь распахнется, и Соня скажет: «Это ты? Пойдем!» И они пойдут куда глаза глядят. Послышался шорох, потом щелканье японского замка новейшей системы. В разноцветных световых пятнах венецианского фонаря возник Герман Петрович. В домашнем костюме из черного бархата и вельветовых сапожках кофейного цвета в тон рубашке (в этих одеждах доктор обычно выносил мусорное ведро, ухитряясь не казаться смешным). Шестьдесят два года, но, как всегда, бодр, свеж, подтянут (уж не померещилось мне, как на кладбище он закрыл лицо руками?). Не опустился после ужасной смерти близких, держит себя «в струне».
— Прошу, — хозяин сделал учтивый жест, и Егор впервые после похорон вступил на место преступления.
Квартиру, бывшую коммуналку, уже много лет занимал целиком знаменитый психиатр. В обширную прихожую выходило, не считая кухонной, три двери: кабинет Германа Петровича, комнаты жены и дочери. В противоположном от входа конце — дверь в кухню, откуда по черной лестнице можно спуститься прямо во двор (парадная же ведет в Мыльный переулок). Трехэтажный особняк был построен в середине прошлого века и на протяжении нынешнего величественно ветшал — опустившийся аристократ в окружении домов тоже старых, но попроще. Предназначался он когда-то для одной семьи, и после классового уплотнения и возведения перегородок богатые лепные украшения высоких потолков не складывались в цельные картины, часть орнамента непременно оказывалась в другой комнате, а то и у соседей; навек разлученными существовали белокрылые младенцы-купидоны, Венера с Марсом, безобразный сатир со своею нимфой и тому подобное.
Егор окинул взглядом пушистый красный ковер, обои с шахматным рисунком: светло- и темно-красные квадраты под цвет ковра (во всем чувствовался вкус Ады, слегка экстравагантный, слегка капризный), трехстворчатое зеркало, телефон на подзеркальнике…
— Прошу! — повторил хозяин, указав на раскрытую дверь кабинета.
— Одну минутку!.. Я посижу тут в прихожей немного, ладно, Герман Петрович?
— Посижу?
— Ну да, на полу.
— Что за причуды!
— Хочу все вспомнить в деталях.
— Вам сколько лет, молодой человек?
— Тридцать один.
— Учтите, подобные эксперименты опасны для психики, — и Неручев удалился в кабинет.
Егор сел на ковер, охватив колени руками. Вот здесь в углу лежала Соня… точнее, полулежала, прислонясь к стене. Надо думать, от ударов топором она медленно сползала на пол, стена была в крови (Герман Петрович заменил кусок обоев), на полу лужа крови, в ней тетрадка и ключ. Ковра не было, накануне кончился ремонт. На ногах у нее были итальянские кроссовки, это я помню… и еще: сквозь острый душок крови — сильный запах лаванды, ее французских духов. Он не глядел тогда на убитую, а сидел бесцельно и бессильно, погрузившись в абсолютный ужас. Нет, не абсолютный… что-то мешало отдаться отчаянию целиком, что-то в ее облике настораживало, раздражало (о, проклятый, бесконечный, еженощный сон!)… кровь, ошметья мяса и мозга… нет, помимо что-то цепляло сознание, не давало полностью сосредоточиться. Может быть, тогда подспудно я отметил отсутствие алой ленты? Господи, до того ли было!
— Так и будем сидеть? — угрюмо вопросил хозяин, бесшумно возникнув в дверях кабинета.
Егор вошел в просторную комнату. Стены от пола до потолка уставлены книгами, аскетическая кожаная кушетка, немецкий письменный стол у окна, в углу низкий столик (на нем бутылка коньяка, две рюмки, ломтики лимона на тарелке, дымящаяся сигара в пепельнице), массивные кожаные черные кресла.
— Присаживайтесь. Что ж, за упокой души… вернее, двух душ.
Выпили, слегка расслабились, Герман Петрович взял сигару двумя пальцами, Егор закурил сигарету. В прозрачных, зеленовато-золотистых (от тополей в Мыльном переулке) сумерках тускло отсвечивали корешки книг, благородная французская жидкость в пузатой бутылке, хрустальные рюмочки; струйки дыма смешивались над столиком, поднимались к потолку, к лепному, тяжеловесному, словно погребальному венку, и медленно уплывали в приоткрытую балконную дверь. В комнату заглянул, потом зашел, брезгливо перебирая лапками, огромный черный кот — дюк Фердинанд, — мягко вспрыгнул на колени к хозяину и застыл в угрожающей позе, не сводя с Егора изумрудного взгляда.
— Не делайте резких движений — может броситься, — нарушил психиатр сумеречную тишину. — Итак, почему на кладбище вы спрашивали про Сонечкину ленту?
— Вдруг вспомнил, что на убитой ее не было.
— Не было, — подтвердил Герман Петрович. — Мне бы отдали после вскрытия вместе с остальной одеждой. Я сейчас осмотрел ее вещи: ленты нет. Удивительно. Если ленту — непонятно зачем — украл преступник, то при обыске у Ворожейкиных ее бы нашли. Руки официанта были в крови, соответственно запачкалась бы и лента. Страшная улика… — Он помолчал. — Еще одна загадка.
— Еще одна?
— Официальная версия стройна и убедительна, признаю. Так, микроскопические мелочи. Например, Ада ушла в прачечную, не заперев кухонную дверь. Подобная забывчивость совершенно не характерна для моей жены, одержимой порядком. Совершенно не характерна.
— А если Антон соврал, если она уже вернулась и сама ему открыла?
— Ему открыла бы. Незнакомому — никогда.
— Но к ней, должно быть, ходили гадать?
— Только свои, ее так называемое гаданье — блажь, чудачество, как теперь говорят, хобби. Безобразное словцо для русского уха.
— Как Аде пришло в голову этим заняться?
— При всем ее блеске в ней была некоторая ущербность, нервность, перепады настроения, в общем, она жаждала тайны. Так вот, она открыла бы соседу, да, но и дала бы ему денег — несомненно. Или ваш друг был одержим страстью к драгоценностям?
— Никогда не замечал.
— Да, кстати, вторая загадка. В шкафчике в шкатулке обитали и другие украшения, не менее ценные. Однако похищен только черный крест. — Герман Петрович встал, вышел из комнаты, почти сразу вернулся, держа в правой руке (в левой дымилась сигара) вышитый разноцветным шелком мешочек. — Вот он.
На полированной столешнице засверкало серебро, замерцали черные жемчуга.
— Я подарил его Аде пятнадцать лет назад…
— Позвольте, — перебил Егор, — она же получила его в наследство, это фамильная дворянская драгоценность.
— Это легенда. Так же как и фамильный склеп — слышали про склеп? Ее родня похоронена за той оградкой, где мы сегодня встретились. Каждый забавляется чем может: Ада обладала своеобразным «черным юмором». Таинственная гадалка — в глазах окружающих. Помните, на помолвке она сказала: «Пропадет крест — быть беде»? Дворянский талисман, приобретенный мною в антикварном на Арбате.
— Ее фразу я помню.
— Все это манерно, конечно, отдает мелодрамой… ну, как если в индийском фильме, к примеру, мелькнет сиротка — будьте уверены, она окажется дочерью раджи, на худой конец, миллионера. В отечественном варианте — князя. Бульварный роман — так выразился следователь, когда я доложил ему про талисман. И я с ним полностью согласен. Однако — так ведь оно и случилось.
— Вы действительно верите, что Ада обладала каким-то мистическим даром?
— Да ну! Человеческую природу она знала превосходно — вот ее дар.
— То есть в отношении жены у вас не было никаких иллюзий?
— Ну как же. И были, и есть. Все эти «чары» — женское очарование, сильное и опасное, особенно для мужчин. Но всерьез поверить в талисманы, склепы и индийские гробницы способен только неврастеник, с психикой обостренной, надломленной.
— Вы хотите сказать, — Егор пытался уловить самую суть, — что драгоценность украл человек, поверивший в ее фразу: «Пропадет крест — быть беде»? То есть желающий Аде зла?
— Мы знаем, кто его украл. Подходит ваш официант-картежник под такую категорию: восторженный, мстительный, экзальтированный, верящий в чудеса и проклятия?
— Нет, не подходит. Антон был прост, уравновешен, вполне земной. А покер — так, от скуки жизни.
— Так я и думал. Крест украден просто как вещица, первой попавшаяся под руку.
— А вы как будто нарисовали портрет женщины.
— Да, похоже.
— Но ведь женщине, наверное, не под силу нанести такие удары?
— Не сказал бы. Во-первых, смотря какая женщина, я имею в виду — физически. Во-вторых, при сильнейшем нервном возбуждении все жизненные силы собираются в единую силу.
— Герман Петрович, вы первый отметили, что преступление совершено с исключительной жестокостью.
— Да, да, да. Что это значит? Или убийца внезапно охвачен бешенством — безумием, или ненавидит свою жертву такой ненавистью, которая переходит также в своего рода безумие. Помните мысль Достоевского, что преступление — это болезнь? Впрочем, патология характеризует именно убийство Сонечки, он наносил удары уже по мертвой. Ада убита, если можно так выразиться, обычно, с одного удара, хотя ограблена именно она, а Соня — всего лишь свидетель. Послушайте, — психиатр проницательно посмотрел на Егора — серые, ледяные, лишенные чувства глаза, — почему именно сегодня вы заинтересовались алой лентой?
— Вдруг вспомнил Соню в окне, ее странный крик. Слишком много загадок, хотелось бы разобраться.
— Зачем?
— Не могу объяснить. Подсознательное стремление.
— Понятно: таким образом у вас постепенно пробуждается воля к жизни. Но я не советую. Решительно не советую, Георгий, вступать в этот круг. Переключитесь на что-то… жизнерадостное. Женитесь, например, и успокойтесь.
— Не могу.
— Что ж, вольному воля, а спасенному рай. Как правило, человек выбирает волю, не веря в рай.
— Герман Петрович, — начал Егор, поколебавшись, — за три дня до случившегося вы бросили жену, съехали с квартиры…
— Бросил — слишком сильно сказано, — перебил психиатр. — Таких женщин, как Ада, не бросают. Мы просто поссорились.
— Простите, я спрашиваю не из любопытства, я должен разобраться… Из-за чего?
— Не знаю. Не из-за чего. Я вернулся с работы, она разговаривала по телефону. «Я на все готова! — кричала она. — На все!»
— На все готова?
— Не удивляйтесь. Зная ее страстность… например, я на все готова ради «Шанель № 5» — вполне в ее духе. Увидела меня, бросила трубку, я поинтересовался чисто машинально, из простой любезности, ради кого она на все… Вдруг начался скандал. Она набросилась на меня и оскорбила… как только женщина может оскорбить мужчину, то есть смертельно. Я собрал кое-какую одежду и ушел. К старому приятелю, он как раз уезжал за границу, жилплощадь освобождалась.
— Это ведь неподалеку от Мыльного?
— Неподалеку.
— И не вернулись бы?
— Вернулся бы. Если б позвала. Вы не поверите: мы прожили с Адой девятнадцать лет, ни разу не поссорившись. Она женщина вспыльчивая, но всегда умела держать себя в руках. — Герман Петрович наполнил рюмки. — Ну, как говорится, мир праху, земля пухом, царствие небесное.
Егор готовился к следующему вопросу, он сегодня уже нарушил свой запрет — и все же тошно, невыносимо, мучительно в этом копаться.
— Герман Петрович, экспертиза установила, что Соня была женщиной. Вы знали об этом?
— А вы знали? — угрюмо откликнулся отец. — Этот вопрос я должен был бы задать вам.
— Я тут ни при чем.
— Следователю вы заявили обратное.
— Заявил. Но обстоятельства переменились: мне нужна правда.
— Вы уверены в том, что утверждаете?
— Господи, да чего бы мне скрывать это теперь!
— Вы меня поразили, — признался Герман Петрович с отвращением. — Чтобы впредь не возвращаться к этой теме, скажу, что Соня была чистой девочкой, как это ни старомодно нынче звучит, доверчивой и простодушной. Больше я ничего не знаю.
— Ада была против нашей женитьбы.
— Естественно. Я тоже. А вы бы мечтали о таком муже для своей дочери?
— Вы правы. Вас не устраивало мое социальное лицо.
— Ваша поза. Вы ведь не просто работаете сторожем, — психиатр усмехнулся, — нет, вы бросаете вызов нам, обывателям и конформистам, развращенному обществу, брезгливо отворачиваясь от его тяжких проблем. Старо, мой друг, старо. Ребячество, инфантильность в тридцать лет — какой вы муж?
— Да никакой. Вы напрасно подозреваете такие аристократические мотивы — вызов, поза, — так, скучно и неинтересно.
— Пролежите всю жизнь на диване?
— Может быть.
— Нет, серьезно, что вы вообще-то делаете?
— А ничего. Думаю. Спасибо, Герман Петрович, за вечер и за разговор. Что ж, вы так вот и живете — совсем один?
Да, Серафима Ивановна приходит убираться. Ничего не поделаешь, — он улыбнулся угрюмо, — за все приходится платить. Ну да это теории. На самом деле, как и вам, — все скучно и неинтересно.
Егор поднялся, заждавшийся Фердинанд очнулся от дремы, пушистым комком обрушился вниз, вцепился в джинсы гостя и сладострастно зашипел.
— Милейший зверь, — заметил Егор, отдирая разъяренного кота от вожделенной добычи — своей собственной ноги, — вышел за дверь, начал спускаться вниз, остановился… всегдашний укол в сердце на лестнице перед площадкой, где она стояла, облокотясь о перила, и сверху, из слухового оконца, на ее рыжую голову падал одинокий луч с порхающими золотыми пылинками.
Это случилось год назад, двадцать второго мая, во вторник. Он сидел у Романа, только что вернувшегося из командировки в литературную провинцию. Ромка, Антоша и Егор — друзья старинные, чуть не с рождения, из одного двора, дома, класса. После школы каждый пошел своим путем, но близость осталась. Например, ребят не шокировало, что, окончив истфак, Егор валяется на казенном диване в качестве сторожа, — значит, так надо, чего приставать к человеку? Антоша из бедных, Рома из богатых (с точки зрения обывателей Мыльного переулка), Егор — ни то ни се, интеллигенция: отца нет (ранний развод), зато мама — профессор-искусствовед. В качестве покорного сына своей матери он пытался пройти унылый благовоспитанный круг детства и юности: музыкалка, худкружок («Жора, заниматься!» — «Сейчас доиграем!»), медаль, институт, аспирантура, в ближайшей перспективе — диссертация (церковный раскол). Смерть матери потрясла тоской и бессмыслицей, благопристойная жизнь окончилась, он сказал: «Хватит» — и зажил как хотел. Ромка делал журналистскую карьеру, Антоша зарабатывал чаевые для семьи и поигрывал в покер, Егор лежал на диване, почти притерпевшись к тоске, как вдруг из обломовского состояния его вырвала — всего на несколько дней — любовь.
Итак, они сидели у Сориных (обширная квартира находилась в полном распоряжении Ромы, чьи «старики» трудились за границей), болтали, конечно, о проблемах глобальных, о судьбах нации: братья-славянофилы, рассуждал Рома, всегда следящий за новейшими веяниями… памятники преступно разрушаются… вот напишу разгромную статью… Егор слушал вполуха, не выспался на дежурстве… Потом он пошел к себе. «Пойти к себе» — значит спуститься с третьего этажа на второй. Дубовая парадная лестница с отполированными за столетие поручнями и резными столбиками перил, истертыми пологими ступенями, нишами (вместительными углублениями для канувших в вечность статуй и фонарей) на каждой площадке была также и лестницей социальной, иерархической. На третьем этаже, «наверху», обитали граждане счастливцы, не считавшие каждую копейку: Сорины и Неручевы. На втором — пожиже, помельче: сторож с дипломом Георгий Елизаров и Моргунковы (муж, жена, ребенок — клоун, акробатка, мальчонка уже помогал папе) — Морги, вносившие в особнячок элементы карнавала. На первом — в одной квартире ютились Демины (токарь, уборщица, Аленушка, процветающая в парфюмерном отделе универмага) и Серафима Ивановна Свечина, бывшая машинистка, и сейчас иногда подрабатывающая на монументальном «Ундервуде». И наконец — семейство Ворожейкиных: родители-пенсионеры, Антон с Катериной, двое ребятишек. Из традиционной экономии, ведущей начало из «военного коммунизма», эта прекрасная старая лестница — парадный подъезд (как, впрочем, и черный кухонный) — была почти всегда темна; густую, застоявшуюся ночь чуть рассеивал зыбкий свет из восьмигранного маленького слухового оконца (единственного, еще два были заколочены фанерой).
На площадке между вторым и третьим этажами стояла Соня Неручева, привычно не замечаемый соседский ребенок. Егор вдруг остановился. Игра света, лучей, тьмы и теней, грозное сиянье черных глаз, милый отблеск волос, бирюзовая майка без рукавов, голые тонкие руки, поддерживающие лицо, — ослепительная картинка, бессмертные детали, вырванные из мрака. Это — Соня? Неужели? Юная, белая, рыжая, она задумчиво глядела на него снизу вверх. Егор спросил:
— Что ты тут стоишь?
— Дома скандал, — отвечала она небрежно. — Сумасшедшие все какие-то. Жду, когда кончат.
— Всегда считал брак добровольным несчастьем, — пробормотал он, и внезапно стало стыдно за эту жалкую пошлость неудачников. — Впрочем, ничего я не знаю.
— Совсем ничего? — спросила она серьезно, без улыбки.
— Совсем. — Он спустился по ступенькам, остановился рядом, уже отлично зная, что стоять вот так, ощущать едва уловимый чистый запах духов, глядеть на нее и слушать — счастье. — Соня, ты не хочешь стать моей женой?
Спросил словно против воли и сам удивился безмерно.
— Ты правду говоришь?
— Правду, — подтвердил он и действительно почувствовал, что говорит истинную правду; удивительно, но слова будто опережали чувство.
— Стало быть, ты меня любишь?
— Люблю, — опять с восторгом подтвердил он.
— И давно?
— Что давно?
— Давно любишь?
— Только что, сию минуту. Вот вышел на лестницу, увидел — и вдруг…
— Только что? — прошептала она в каком-то отчаянии. — Что же это за любовь?
— Не знаю. Я люблю тебя.
— И я. Только я по-настоящему, давно, с детства.
— Сонечка! Не придумывай.
— Я никогда не придумываю! — воскликнула она вспыльчиво. — Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак.
— Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…
— Почему на минутку? Я принимаю твое предложение.
— Какое предложение?
— Уже забыл?
— Все на свете позабыл…
В черной нише на площадке метнулась тень, они вздрогнули, раздался сладострастный шип.
— Ах, это наш дючка-злючка, дюк Фердинанд.
Она взяла кота на руки, засмеялась, прижала мохнатую мордочку к лицу, потерлась щекой о лоснящуюся шерстку; а он любил ее все больше — хотя куда уж, кажется, — весь этот год с каждым невыносимым днем, с каждой бессонной ночью он любил ее все больше, как это ни безнадежно, как это ни безумно: любовь после смерти.
Он тоже погладил кота у нее на руках, еще не смея прикоснуться к ней, Фердинанд мгновенно зарычал, наверху хлопнула дверь, Герман Петрович быстро спускался по лестнице с большой дорожной сумкой, вот миновал их, гневно бросив на ходу:
— Иди домой!
— А ты куда? — спросила Соня рассеянно.
— Куда надо. Я тебе позвоню.
Два дня, среду и четверг, они почти не расставались (у нее наступила сессия, он сторожил через ночь), неутомимо ходили по Москве куда глаза глядят (глаза глядят в глаза) и говорили. В пятницу он дождался ее утром на лестнице (ни одна душа ни о чем не догадывалась, разве что дюк Фердинанд), они сходили в загс, заполнили анкеты и пошли бродить по звонким улицам, где бензиновый чад, весна, суета и сирень. Под вечер вернулись в Мыльный переулок. Предстояло объяснение.
Дверь открыла Ада, проговорив рассеянно:
— Ну где ты ходишь, Соня?.. Привет, Егор. Всё, ремонт окончен.
Переступая через какие-то тряпки и ящики, они прошли на кухню. Ада — впереди. Внезапно она обернулась, окинула взглядом их лица и спросила:
— Что случилось?
— Мама, я выхожу замуж за Егора.
— Глупости! — отмахнулась Ада. — Егор, ты-то, надеюсь, с ума не сошел?
— Сошел, Ада, прости ради Бога.
— А, делайте что хотите, не до вас!.. Нет, это невозможно. Отец знает?
— Я звонила, пригласила отпраздновать. Он так рад.
— Не ври. Что он сказал?
— Рассвирепел. Но придет.
— Куда?
— Сюда. Ведь мы устраиваем помолвку?.. Представляешь, какое счастье: Егор наконец обратил на меня внимание.
— Я тебе этого, Егорушка, никогда не прощу.
— Чем он так плох?
— А чем он хорош?
— Всем! Всем, понимаешь? Егор, я не могу без тебя жить и не буду.
— Я тоже. Ну, убей меня, Ада, ничего не могу поделать. Ну нет во мне ничего хорошего, сам знаю, — он вдруг испугался. — Сонечка, а ведь это правда. Ты еще как ребенок…
— Ты от меня отказываешься? — перебила она и заплакала.
— Господи, никогда!
— Ну и все. Кончили. Все. Я так испугалась. — Она бросилась к матери, обняла: — Ты молчи! А то Егор передумает.
— Нет, я умру! — Ада засмеялась, гнев и растроганность боролись в ней, поцеловала дочь. — Он передумает! Дожидайся. Когда вы решили… сочетаться?
— Через два месяца — так положено.
— Два месяца… — протянула Ада задумчиво и стукнула кулаком по столу; звякнули, подпрыгнув, гвозди. — Безнадежно! Егор, смотри! Она ведь серьезно, покуда ты на диване лежал и крутился со своими… ведь сколько женщин у тебя было!
— Да какие женщины!
— Всякие.
— Да я не помню ничего, никого…
— Главное, как не вовремя. — Ада потерла ладонью лоб. — На редкость не вовремя… Ладно, что надо? Шампанское у нас есть, так?
— Я сбегаю. За вином и за цветами.
— Деньги есть, жених?
— Есть!
Кто попался под руку, про кого вспомнил, тех он пригласил по дороге — Морга, Антошу, Алену, Романа. Серафимы Ивановны поблизости не оказалось (теперь, вспоминая в подробностях, чувственных и ярких, тот последний вечер, он так жалел об этом: старуха на редкость проницательна и памятлива). У Неручевых клубился послеремонтный хаос, собрались в комнате Ады за овальным столом драгоценного красного дерева. На блестящей поверхности проступают древесные срезы, карты ложатся в мистической последовательности — неизменный эффект, начинаешь верить в судьбу. Сейчас на столе светились ландыши и гиацинты; влажные гроздья персидской сирени и легкий сквознячок в открытую балконную дверь напоминали, что жизнь прекрасна, небесный младенец умилялся с потолка, высокие бокалы ожидали шампанское. Ада в чем-то прозрачно-лимонном («Женщина моей мечты!» — высказался Морг) собирала на стол, профессионал Антоша и Алена помогали. Незаметно появился Герман Петрович (значит, открыл замок с японским кодом своим ключом), наконец сели, Ада воскликнула:
— Мой крест!
Вскочила, подошла к резному шкафчику в углу, поколдовала над замочком, выдвинула верхний ящик (крошечный ключ обычно хранился в тумбочке, как выяснилось впоследствии; преступник же воспользовался гвоздодером — фомкой из инструментов, сложенных на кухне в связи с окончанием ремонта; там же дожидался своего часа топор).
— Ненавижу беспорядок, — сообщила хозяйка, — не выношу. Ты завтра с утра заниматься?
Соня кивнула.
— Ну а на мне уборка, прачечная… — Черный крест замерцал на белоснежной коже, она пояснила с едва заметной усмешкой. — Фамильная драгоценность. Черный крест — чувствуете символику? Черный. Пропадет крест — быть беде.
— Оставим псевдонародный фольклор, — процедил Герман Петрович, он сидел прямой и сдержанный — «чопорный», безукоризненно одетый, на жену не глядел. — Кто мне объяснит, что тут происходит?
— Ну папа! — закричала Соня. — Я же тебе все сказала. Мы с Егором…
— Внимание! — объявил Антоша, виртуозно открывающий шампанское. — Залп!
Раздался тихий выстрел, бокалы наполнились, клоун — лысый, маленький, но с мошной мускулатурой, с хищным обаянием, душа компании, — провозгласил:
— За любовь! Жизнь есть любовь!
Нежно зазвенел хрусталь. Ада заметила с иронией:
— Это у них в цирке так условились. А в сумасшедшем доме, а, Гера? Что там думают про любовь?
— А ты что думаешь?
— Мы живем на кладбище. Хороним и сами ждем. Кажется, чем скорее, тем…
— Нет, нет! — перебила Соня испуганно. — Ты же так не думаешь, ты очень добрая и любишь людей.
— Каких людей? — поинтересовался Герман Петрович в пространство.
— Людей. Она отдала столько вещей бедным, мои платья и…
— Ты теперь бесприданница, что ль? — вставила Алена.
— Да нет, мне купили взамен, не в этом дело! Вы никто ее не знаете по-настоящему.
— Сонечка, что за чушь! — Ада засмеялась. — Не разрушай образ колдуньи, а то и вправду подумают, что я добрая.
— Терпеть не могу кладбищ, — заявила Алена и закурила. — Тоска.
— Нет, я люблю. — Ада тоже закурила. — В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…
— В свой склеп, — пояснил Герман Петрович и отпил из бокала. — В свое дворянское гнездо.
— Не иронизируй. — Ада задумалась, пробормотав рассеянно. — Дворянское гнездо — это бывшая усадьба. — Вдруг оживилась; она то оживлялась, то сникала. — Господи, если б можно было все вернуть.
— Усадьбу вернуть?
— Молодость.
— Ада Алексеевна, расскажите про склеп, — попросила Алена.
— Этим скептикам рассказывать… Ну ладно. Представь, весна, деревья распускаются — и так тихо, так хорошо. От дворянского гнезда надо пройти по старой улице, свернуть налево — видны липы за оградой, — войти в узкую калитку, справа церковь, слева звонница, маленькие колокола к обедне звонят. А прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… ну, этот…
— Василий Теркин? — подсказал психиатр.
— Нет, дорогой мой, — отвечала Ада с ледяным терпением. — Знакомый Пушкина, к нему Пушкин заезжал… в общем, неважно. Дальше липовые аллеи, темные, влажные. Однажды иду, вижу — склеп…
Муж вздохнул и выпил из бокала.
— …навес, весь заржавевший, из кованого железа с узорами, — продолжала Ада, не обратив внимания на вздох; говорила она с глубокой грустью, а лицо действительно помолодело. — Вошла. Под ногами на плите наша фамилия: Захарiины. Представляете? Я даже не знаю, почему это меня так поразило. Мой прадед женился на цыганке, оттого у нас у всех глаза и брови черные, а волосы рыжие, гадать умеем. — Она помолчала и заключила неожиданно: — Именно там мне хотелось бы лежать. А что, сигареты кончились?
— Я сбегаю, Ада Алексеевна, у меня дома есть, — вызвалась Алена и выскользнула из комнаты.
— Замок на предохранителе, — пояснила Ада вслед, а Морг проворчал:
— Косточкам все равно, где лежать.
— Твоим все равно, а моим…
В прихожей зазвонил телефон, она осеклась, Герман Петрович вышел, проговорил что-то невнятное, вернулся, сел на свое место.
— Кто звонил? — спросила Ада.
— Похоже, кто-то из моих пациенток… или из твоих клиенток. Нечто бредовое.
— Вообще в этом что-то есть, — заметил Рома. — В наше героическое время мечтать о склепе — оригинально.
— Я лично предпочитаю кремацию, — сообщил Морг. — Во-первых, никаких отходов, никакого гнилья…
— Нет, лучше в гробу, — перебила Ада, тут вошла Алена с сигаретами, Егор не выдержал:
— Товарищ Морг, господа! Все это увлекательно, конечно, но давайте о чем-нибудь попроще. Антоша, милый друг, открывай вторую.
— Наши ряды редеют, — констатировал Рома весело. — Мне, что ль, жениться? — Красавец Ромка и официально, и неофициально женат бывал.
— Есть кандидатура? — поинтересовалась Алена.
— А как же! Егор меня восхищает, настоящий мужчина, Георгий победоносный: пришел, увидел, победил. Ада, Герман Петрович, поздравляю с зятем!
— Да, нам чертовски повезло, — кратко подтвердил Неручев.
Соня улыбнулась жениху так нежно, смягчая сарказм отца, так пылко, что он тотчас забыл обо всем и на какое-то время из общего круга выпал. Хороша она была невыразимо в будущем своем смертном наряде, в американском платье чистейшего небесного цвета с кармашками, погончиками, нашивками; тяжелые длинные волосы распущены и повязаны низко у лба алой атласной лентой; тонкие пальцы с продолговатыми розовыми ногтями теребят ветку сирени; черные глаза сияют ярче материнского жемчуга. «Господи, за что?» — в который раз со счастливым страхом подумал Егор, к нему потянулись чокаться, он очнулся.
— …счастья и радости!
— А я и не сомневаюсь, — заговорил Морг. — Это Герман Петрович почему-то хмур и сер… О доктор, что это у вас торчит из кармашка?.. Вон, из пиджачного! Никак черный крест? Глядите, ха-ха!
— Ты эти штучки брось, — хмуро заметила Ада, застегивая на шее цепочку. — Фокусник несчастный.
— Это он сейчас к балкону подходил. Ада Алексеевна, а вы нагнулись.
— Продолжаю, — клоун поднял бокал, — и уверен, что молодые наши будут редкостно счастливы…
— Не надо, — перебил Егор, а Алена воскликнула:
— Ой, это легко узнать! Ада Алексеевна, разложите карты.
— Ну, ну, это не шутки, это дело серьезное, требует определенной атмосферы.
— Ада, цыганочка! — взмолился Антоша. — Загадай на меня карту, ну хоть одну, пожалуйста!
— Официант проворовался! — провозгласил Рома. — Курицу украл.
— Антош, намеков не понимаешь? — Клоун ядовито засмеялся. — Нужна определенная атмосфера — деньги на стол!
— Мама и без денег… ну, мам!
Ада обвела жестким взглядом разгоряченные лица.
— Вы же не верите.
— Неверующий человек, как правило, суеверен, — сказал Герман Петрович.
— Я верю, — заявила Алена. — Ведь сбывается?
— А, редко, совпадение, — проронил Морг.
— Нет, внушение, — возразил Роман. — Человек якобы узнает про свое будущее и поступает в соответствии с тем, что узнал.
— Тонко подмечено, — одобрил психиатр, — и очень верно.
— Ада Алексеевна, покажите им класс. Все сбудется!
— Да вынь каждому по карте, чтоб отвязались, — предложил Морг.
— Ладно, вы этого хотели. — Ада достала из тумбочки колоду карт — пестрые роковые фигурки, разноцветные пятна на черном фоне — перетасовала. — Антон. Крестовый туз.
— Крестовый туз, — повторил Антоша с тревожным недоумением в голубых глазах; голубоглазый, светло-русый добрый молодец. — Казенный дом.
— Тюрьма, что ли? — заинтересовался клоун.
— Любой казенный дом, — пояснила гадалка. — Например, Антош, у тебя хлопоты в твоем ресторане. Кто следующий?
— Я! — вызвалась Алена нетерпеливо.
— Предстоит нечаянный интерес.
— Как интересно!
— Гера…
Герман Петрович вздрогнул.
— У тебя пиковый валет — пустота.
— В каком плане?
— Во всех. Пусто. Роман… дама пик.
— Ведьма! — закричал Рома в упоении. — Ну, спасибо, Ада, женюсь!
— На этой не советую — злоба. Ну, Морг, не веришь — держись… Странно, семерка — к слезам. Не подозревала, что ты такой чувствительный.
— Говорю же, вранье. По роду профессии я — «рыжий», лысый, добрый и веселый человек.
— Да ну? Однако гнусная карта идет — сплошь пики. Молодым не буду.
— Ну, мам! — воскликнула Соня в азарте.
— Сонечка, не надо, — быстро сказал Егор.
— Давай рискнем, а? — Она беспечно улыбнулась, готовая к счастью.
— Хорошо, рискнем.
— Напрасно потакаешь, — заметила Ада недовольно. — Вот видишь, я на нее загадала: девятка пик — больная постель. Будем надеяться: простуда… Ну, Егор, ты единственный из всех счастливец — червонная любовь. — Ада вытянула из колоды еще одну карту, взглянула, пробормотав: «Я сегодня в ударе», — и резким движением прекрасных белых рук сгребла разбросанные по столешнице картонки. — Все правильно.
— Мама, что у тебя?
— Что положено.
— А что?
— Счастье, — пояснил клоун. — Дочь пристроена удачно, ремонт окончен. Где только люди таких мастеров находят! Потолок, взгляните, идеальной райской белизны.
Все поглядели наверх.
— Правда, у вас лепнины немного. У меня, к примеру, нимфа смеется и маленькие такие дьяволята за нею, за нею…
Ада вдруг рассмеялась:
— Антон, налей шампанского. Все ужасно, мне все не нравится.
— Да что ты, в самом деле! — воскликнула Соня.
— Не нравится! — Ада залпом осушила бокал. — Не хочу пить за счастье, потому что его нет и не будет.
— Будет!
Соня тоже вспыхнула гневным румянцем; какие у обеих черные очи — глубокие, цыганские… «Она не ребенок!» — подумал Егор с восторгом и страхом; все молчали.
— Не смей так говорить!
— Счастье бывает только на минутку, ты не понимаешь, за все надо платить.
— Заплачу! Пусть минутка — но моя.
— Как вы мне все надоели. Не позволю.
— Ада, что с тобой? — холодно заговорил Герман Петрович. — Что ты не позволишь?
— Ничего не позволю, пока я жива.
Муж пожал плечами, все переглянулись, и тут, к своему собственному изумлению, Егор пошутил (идиотская шуточка эта потом вспоминалась и мучила):
— Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить.
А что касается гаданья, прав оказался Морг. Ничего толком не сбылось, так, незначительные мелочи, вполне согласующиеся с теорией вероятности: у Аленушки нечаянных интересов было более чем достаточно; психиатр заглушал семейную пустоту обширной практикой; однако ведьма не потревожила жизнь журналиста, и никто как будто не видел даже скаредной мужской слезы у клоуна; Антошу и Соню ожидала смерть, а любовь… любовь не ушла — но разве золотоносной, медовой, червонной оказалась она? Свою же карту цыганка никому не показала.
Ночью после помолвки (попросив накануне напарника подежурить за него до двенадцати) Егор сторожил маленький дворец в центре Москвы, в котором вальяжно располагался научно-исследовательский институт уголовного профиля (дворец правосудия, как называл его сам сторож). Ночь полубессонная, в полудреме мелькали красно-черные карточные пятна, стояло ее лицо, беспорядочные голоса звенели, мешались в ушах… Он вернулся домой утром, не лежалось, не сиделось, так не хватало Сони. «Что же это? — спрашивал он себя. — Наверное, я любил ее всегда, но не осознавал». Он знал, что она отправилась к сокурснице заниматься — в понедельник экзамен; Ада приводила в порядок квартиру после ремонта; несчастный муж продолжал пребывать в бегах, может быть, он и рассчитывал, что Ада предложит остаться, но она не предложила.
Егор послонялся по комнатам, сел на диван — и вдруг провалился в сон, как в яму. Так же внезапно проснулся — без двадцати одиннадцать, — бесцельно спустился во двор, он ждал. На лавке под сиренью вязала Серафима Ивановна. Вскоре появился Морг в оранжевой майке и широченных клоунских шароварах в голубую клетку, за ним — Алена в сарафане, собравшаяся позагорать. Они подошли к голубятне, Егор оглянулся, увидел входящего под арку гулкого тоннельчика Рому со всегдашней фирменной сумкой — ремешок через плечо, окликнул, и вчетвером, запрокидывая головы, они встретили стремительный взлет освобожденных из клетки белосизых, лазоревых, розоватых птиц.
— Жара, — Рома вытер ладонью мокрый лоб. — Сил нет.
— Ой, ребят, давайте в Серебряный бор махнем, я уже в купальнике. Соня когда придет?
— Жду.
— Ну, ты вчера выдал. — Морг гикнул, ухнул, свистнул по-разбойничьи. — «Придется убить!» С Адой такие штучки не пройдут. Эта баба, пардон, дама…
Пышное позлащенное облако (единственное в нежнейшем, прозрачнейшем эфире) вдруг покрыло солнце, потемнело, и страшный крик раздался откуда-то сверху, с неба, нет, словно сразу отовсюду, отражаясь от каменных стен. Соня в оконном проеме во вчерашнем платье, лента в волосах, лицо искажено нестерпимой мукой. Всплеснула руками. Кричит: «Надо мною ангел смеется…» Глаза их встречаются, пауза в доли секунды, она кричит: «Убийца!» — и исчезает.
Во всем этом есть нечто противоестественное: в тот миг ни отчаяния не почувствовал он, ни опасности, которая ей угрожала… один ужас, непостижимый — от ее взгляда, от ее последнего слова, звучавшего как обвинение… но почему она не назвала имя? Побоялась Антона, который находился где-то там, за ее спиной?.. Это сейчас можно вспоминать (да и то невозможно!), анализировать, а тогда… Какое-то время они, все четверо, стояли как камни.
Наконец Морг взревел:
— Ребята, бегите через парадное! — и понесся к черному ходу.
Они с Ромой пробежали затхлый тоннельчик на улицу (необходимо отметить, что улица в обозримом пространстве была абсолютно пуста, спрятаться негде, и главное — нет времени!), пять шагов — прыжков — за угол (и переулок пуст), мрак парадной лестницы, один пролет, второй, третий… вот ниша (почему-то я обратил на нее внимание, так, скользнул взглядом — та самая ниша, из которой зашипел на нас дюк Фердинанд, когда луч падал на рыжую голову)… истертые ступени, дверь с медной табличкой, стук, крик, рев, свет, кровь…
Официальная версия действительно стройна и логична (даже слишком, арифметически логична — кажется мне теперь, в свете новых фактов… факт? лента на могиле — факт? безумие! Неужели кто-то на Антоше затянул удавку?). Во двор, небольшой, тенистый и уединенный, выходит только один подъезд, черный ход из нашего особнячка; два других дома окружают двор глухими стенами. Маляры, накануне закончившие ремонт у Неручевых, обладают стопроцентным алиби. Соседи. Пошли снизу. Ворожейкины: старики на даче (в этом году уже не снимают — не на что), детей Катерина привезла искупать, они играли в песочнице, а сама отправилась на рынок. Серафима Ивановна сидела во дворе. Демины: Николай Михайлович на заводе — «черная» суббота, Настасья Никитична мыла полы в школе. Именно она по дороге на работу встретила Аду с бельем, та пожаловалась, что прачечная закрыта. Марина Моргункова была на репетиции в цирке, психиатр прогуливался по бульвару. И наконец, мы четверо те, что стояли возле голубятни. Четверка с совершенным алиби.
Итак, рано утром Соня уходит заниматься; одержимая порядком и энергией, Ада моет, чистит, прибирает (остаются отпечатки пальцев самой хозяйки — повсюду; Сони — в ее комнате на личных вещах, гребень, склянка с духами и т. д.; Антоши и Морга — на кухне и в прихожей; в прихожей, кроме того, «наследили» и мы с Ромой; взломанный ящик резного шкафчика, шкатулка и брошенная тут же фомка тщательно протерты, или преступник действовал в перчатках; мешочек с драгоценностью запачкан в крови, но на ткани идентифицировать отпечатки пальцев невозможно; на самом кресте установлены отпечатки, так сказать, вчерашние: Ады, Германа Петровича и Морга, проделавшего фокус; наконец, главная улика — на топорище след большого пальца Антона; в общем, эти данные работают на ту же логичную, стройную версию).
Ада собирает белье и идет в прачечную. Последняя суббота месяца — санитарный день. Возвращается, поднимается по парадной лестнице, открывает дверь своим ключом и сталкивается с Антошей, проникшим через кухонную дверь, которую хозяйка вроде бы забыла запереть. Убийство. Неожиданное появление Сони. Бросается к окну, кричит в невменяемом состоянии; очевидно, Антон преграждает ей выход из кухни в дворовый подъезд, она бежит в прихожую, где он и настигает ее. Вытирает топор полотенцем, спускается к себе (встретив Морга), прячет в плащ мешочек с драгоценностью, замывает следы.
Единственная версия, единственный мотив, единственный преступник. После казни (крики из зала: «Смерть! Смерть убийце!»), после очерка с претенциозным названием «Черный крест» — в реальный, застывший мир врывается, нет, осторожно проникает нечто… «Ну да, нечто сверхъестественное! — Егор усмехнулся во тьме, выйдя от Германа Петровича. — Натуральный призрак, что чудился Антоше на месте преступления… и труп шевельнулся…» Егор начал спускаться к площадке, где давным-давно золотой луч… вдруг показалось, будто в нише метнулась тень. Тогда был дюк Фердинанд, и Соня взяла его на руки. Егор остановился как вкопанный. Воображение разыгралось или действительно вспомнилось: когда они бежали с Ромой навстречу убийству, какое-то движение, шевеление почувствовалось в нише, уловилось боковым зрением?.. Да ну, это сейчас, задним числом, нагнетаются страсти. Егор подошел к нише — удивительное ощущение, будто он входит в тайну. На крюке — последняя деталь, оставшаяся от старинного фонаря, — висело, покачиваясь, поблескивая, что-то… и слышались осторожные шаги… ниже, ниже… негромко хлопнула парадная дверь. Он протянул руку, прикоснулся — что это? Как будто сумка? — сдернул с крюка и помчался вниз по лестнице, выскочил в Мыльный переулок. Тихо, пустынно, полная луна. Никого. Померещилось? Но вот же в руке — лаковая дамская сумочка. Пустая.
Егор одним духом взлетел на третий этаж, позвонил, хозяин возник на пороге мгновенно, словно стоял за дверью.
— Герман Петрович, взгляните, это не ваших сумка — Ады или Сони?
Психиатр взял сумочку, отступил в разноцветный круг венецианского фонаря, вгляделся.
— Совершенно не в их стиле. Нет, нет, исключено. Что внутри?
— Ничего. Пустая.
— Откуда она у вас?
— Сейчас в подъезде нашел.
— В подъезде?.. А почему, собственно, вы решили, что она могла принадлежать моей жене или дочери?
— Не знаю. Так… одно к одному.
— Молодой человек, — заключил психиатр, возвращая сумочку, — вы можете плохо кончить.
— То, что ты рассказываешь, Егор, совершенно неправдоподобно.
Они сидели с Серафимой Ивановной на дворовой лавочке, отгороженной от остального мира сквозной шелестящей сиреневой массой, томительным горчайшим духом. Худые руки со спицами праздно лежали на коленях, рядом на лавке черная сумочка.
— Неправдоподобно, — подтвердил он. — И все-таки это правда.
— Выходит, во всем этом мы не понимаем главного.
— Может быть, нам трудно понять логику сумасшедшего?
— Может быть. Только учти: по твоим словам, лента на могиле очутилась через год, день в день, когда, по обычаю, навещают покойных.
— Но какое извращенное воображение, предельный цинизм — трогать покой мертвых.
— Кто-то хотел, чтоб ленту увидели, подал знак.
— Какой знак? О чем? — воскликнул Егор в тоске. — Все умерли. Все!
— Значит, не все.
— Но почему через год? Почему целый год молчания?
— Газета… — произнесла Серафима Ивановна, словно ловя ускользающую мысль. — Сразу после газеты, на другой день.
— Я уже думал об этом. Но в очерке нет ни одного нового факта. Все, о чем пишет Гросс, выяснилось на ранней стадии следствия.
— А «приговор приведен в исполнение»?
— Так ведь еще в марте приведен, всем известно. Нет, это безумие! Свидетеля не было, физически не могло быть.
— Кто-то украл ленту, — напомнила Серафима Ивановна. — И Антоша кого-то почуял в квартире.
— Натуральное привидение, — пробормотал Егор. — Ночью увидел в нише сумку — и по ассоциации вообразилось, что когда мы к Неручевым бежали, я подсознательно засек какое-то движение в нише. Сегодня попробовал там спрятаться — не помещаюсь, ниша глубокая, но узкая, и крюк мешает… Антоша почуял, я почуял… игра воображения, нервы.
— Ты высокий, — заметила старуха. — А я, должно быть, помещусь.
— Серафима Ивановна, какой сверхъестественный ловкач стоял и смотрел, как женщин убивают? Допустил казнь невинного? Не объявился на следствии, на суде? А сейчас старается запугать меня?
— Его надо найти, — твердо сказала Серафима Ивановна. — Это опасно. Все больше укрепляюсь в мысли, что Антоша не мог убить Сонечку и Аду.
— А черный крест в его плаще?
— Да не пролил бы он кровь из-за драгоценности. Возможно — вон и следователь ему подсказывал, в очерке напечатано, — преступник обронил мешочек на кухне, Антон нашел, а признаться побоялся.
— Он здравый человек, уравновешенный. Унести такую улику с места убийства, возле трупа подобрать… и спрятать почти на виду? Бред!
— Бред, — тихим эхом откликнулась старуха.
— Серафима Ивановна, кто мог ненавидеть Аду?
— Что ж, она была женщина необычная.
— Герман Петрович пришел вчера к оригинальному выводу: кто желал Аде зла — тот украл ее талисман.
— Да, помню, она говорила: пропадет крест — быть беде. Да это все слова, ведьму из себя разыгрывала.
— Вот именно. Она врала, сочинила фамильную дворянскую драгоценность, а крест ей просто муж подарил.
— Ох, в ней было всего понамешано.
— Какая же она была?
— Ты, Егор, живешь — и ничего вокруг себя не видишь.
— Правда.
— Девочка была как девочка, только очень хороша, редкостно. Представь Сонечку, но более отчаянную, жадную к жизни. Школу окончила, в институт не прошла, ну, там-сям поработала, тут мать — жива еще была, медсестра из психиатрической больницы — ее к себе устроила. Мужчин она с ума сводила, а встречалась с Васькой…
— С Моргом?
— С Моргом. Удивляешься? Он привык шута горохового корчить, но что-то в нем есть… мужское, хищное, понимаешь? Вот если б тогда убийство произошло — я бы не удивилась.
— То есть она его бросила?
— Бросила. Васька рвал и метал, Ада сбежала, у родственников пожила, покуда он не уехал в Сибирь по распределению, училище кончил.
— Это все из-за Германа Петровича?
— Ну да. Он у себя в лечебнице царь и бог. Влюбился в красотку — так она и стала дворянкой, цыганкой, колдуньей, упокой, Господь, ее душу.
— А Морг?
— Там, в Сибири, женился на своей циркачке — на Марине. Так все и кончилось.
— А может, не кончилось?
— Морг занимался голубями у нас на глазах, — ответила на это Серафима Ивановна, как всегда поняв собеседника с полуслова. — Во двор он вышел сразу после тебя по черному ходу.
Залитый солнцем двор, разноцветно-серебристые птицы в небесной вышине, комичная фигура «рыжего», майка, обтягивающая могучие мускулы, необъятные шаровары, — свистит, беснуется, подпрыгивает с шестом в руках… небеса потемнели. «Ребята, бегите через парадное!» И исчезает в подъезде. «А ведь это я его под расстрел подвел».
— Удивительно, — сказал Егор, — убийство произошло у всех у нас почти на глазах — и сколько в нем тайны.
— Ты бы, Егор, поосторожнее, — Серафима Ивановна взяла в руки лаковую сумочку. — Не нравится мне все это. Ты ясно слышал шаги?
— Ясно. Очень осторожные и легкие, ступеньки чуть-чуть поскрипывали — вы ведь знаете, какая у нас лестница скрипучая. И стук двери — тоже негромкий. И лунный луч мелькнул. Тут я сглупил — когда в переулок выскочил. Все эти знаки, намеки, загадки настроили меня… ирреально. Я не осмотрелся толком, переулок был залит лунным светом — и ни души. А между тем за углом, в пяти шагах от парадного, — наш тоннель. Там он наверняка и стоял. А я к Герману кинулся с сумкой.
— Чья ж это сумка…
Никто не признался из наших. Ни Алена, ни Катерина, ни циркачка — я всем показывал, говорю: нашел в подъезде, хочу отдать.
Серафима Ивановна вертела в руках сумочку, поглаживая, пощелкивая замочком в виде позолоченной раковины.
— Дешевая, отечественная, кожзаменитель, не новая, но и не изношенная. Просто ею давно не пользовались. Видишь, чистенькая, но пыль… видишь, в складках внутреннего кармашка?.. Нет, Егор, у наших дам я такой сумки не видала — точно. И все же я их проверю. Во сколько ты вышел от Германа Петровича?
— Без четверти одиннадцать.
— Проверю. О, Морг к голубям отправился. Ну да, понедельник, в цирке выходной.
Морг, в шароварах и майке, шел по двору, посвистывая, поднялся по лесенке к клетке на невысоких столбах, раскрыл дверцу — птицы с ликующим гамом вылетели на волю — и сел на перекладину, глядя в небо.
— Пойду пообщаюсь.
Егор подошел к голубятне, клоун сразу поинтересовался:
— Слушай, про какую сумку ты у Марины спрашивал?
— Дамская сумочка, черная, лаковая. Сегодня ночью в нашем парадном нашел.
— С деньгами?
— Пустая.
— Черная, лаковая, без денег? Не наша. Хороши турманы, а?
— Я наш двор без твоей голубятни не представляю.
— Ну, я, еще когда в цирковом учился, увлекся.
— Когда с Адой встречался?
— Неужели ты помнишь? — удивился Морг.
— Смутно.
— Отчаянная девочка была, прелесть! «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим». Тут Герман встрял — я уступил.
— Поэтому она к родственникам до свадьбы сбежала?
— А, ты в курсе. Правильно она сбежала — я был готов на все. — Морг помолчал, потом добавил с пафосом: — Они убили моего ребенка.
— Какого… ты что!
— А я ведь собирался жениться, благородно. Я человек благородный, не замечал? Хотя и не дворянин, склепа не имею. — Клоун засмеялся тихонько. — Никогда не прощу.
— Так она аборт, что ли, сделала?
— Ну. Ради старика…
— Ты думаешь, она за Германа Петровича по расчету пошла?
— А то нет! Он же на двадцать три года старше, развалина.
— Ну, уж развалина…
— Мерзкий старик, за деньги купил, — клоун хохотнул. — Любит девочек-пионерочек.
— Положим, Ада совершеннолетней-то была.
— Девятнадцать стукнуло. Как раз в феврале они закрутили и убили моего ребенка (рожать в августе собиралась), так в июне они уже поженились, в природе не существовало ребенка, а меня сослали в Сибирь. Славно все получилось, правда? Помнишь, вечером перед смертью она сказала, что за все платить надо? Вот и заплатила.
— В каком смысле?
— Ну не в буквальном — в широком, философском. Что и справедливо в конце-то концов!
— Справедливо? Неужели тебе ее не жаль?
— Нет. Соню жалко… Но Антошка-то как озверел — бить по мертвой… Эх, жизнь-тоска!
— А как ты думаешь, Ада с Германом хорошо жили? — Сам Егор, Серафима Ивановна права, жил настолько отъединенно, что про ближайших-то своих соседей ничего не знал.
— Великолепно — потому он и ушел, а? — Клоун подмигнул. — Или его выгнали?
— Выгнали?
— Ну, не знаю, что там у них стряслось, только семейка распалась. Ку-ку!
Поднявшись к себе, Егор долго стоял у окна, рассеянно глядя на голубятника, старую даму, гроздья сирени… Может, прав психиатр и не стоит вступать в этот круг патологии и ненависти? Страшно. Прошел к стеллажам — мамино наследство, — взял словарь, нашел слово «инцест» — кровосмешение, половая связь между ближайшими родственниками… «Любит девочек-пионерочек». Герман и Соня? Я с ума сошел! Мерзость, грязь, ангел смеется… Как я целовал ее волосы, и она сказала, что ни разу к ней не прикоснулся мужчина…
Егор швырнул словарь на пол.
— Любимая моя! — сказал он вслух. — Какая б ты ни была, что б ты ни скрыла от меня — я все равно тебя люблю.
Ночь прошла в привычной бессоннице во дворце правосудия. Вот уже год его мучили бессонницы, но он боялся и засыпать: всегда один и тот же невыносимый сон. Впрочем, сейчас не до этого. Главная загадка (он отдавал себе отчет, что в ней ключ ко всему): почему преследуют именно его? Я не свидетель, не преступник — почему такое внимание? Что хотят внушить мне? Просто испугать? Зачем? Угрожают? Но ведь я не представляю ни малейшей опасности ни для кого — я ничего не знаю: только то, что напечатал Евгений Гросс. А между тем чувствую, как суживаются круги — в этой тьме, на многолюдной улице, в зеленом дворике, — идет незримая охота.
Как бы там ни было, я готов. Друг, враг, свидетель, убийца («Назову его друг, — думал Егор, — ведь он вернул мне жизнь») должен как-то проявить себя — столь многозначительное начало требует продолжения. Главное, не растеряться, увидеть, услышать, понять, разрешить с ума сводящую загадку. Он спешил ей навстречу — безоружный, с открытым забралом, гуляя в одиночестве, заходя на кладбище, не запирая даже на ночь дверь черного хода, ожидая осторожные ночные шаги.
Вернувшись с дежурства домой, Егор быстро осмотрел все комнаты: мамину, свою и кухню (в силу социальной справедливости после смерти мамы его полагалось уплотнить, но, по слухам, особнячок обрекался на снос). Кажется, никто не навещал его ночью, никаких знаков, намеков… оставалось только ждать, хотя нервная энергия, жизненная сила требовала выхода.
До вечера он провалялся с книжкой на диване, и Смутное время в «Истории государства Российского» не казалось таким уж смутным в нынешних «сумерках богов». В сумерках прибыл Роман — прямо из редакции, продуманно небрежно одетый (эта «небрежность» стоит недешево), столичный журналист-проныра. Так хотелось бы выглядеть Роману (американский идеал) — и так он выглядел, хотя за внешним лоском «настоящего мужчины» (занимаюсь восточной борьбой), «своего парня» (пью водку с мужиками на равных) скрываются, Егор знал, мягкость, нежность и безволие, что так пленяют женщин, уставших от мужского самоутверждения. Ромка совершенно по-детски обожал своих друзей, бился в истерике при известии о казни Антона и в целом определялся одним словом: «Счастливчик!»
— Егор, — заговорил он оживленно, опустившись в дряхлое кресло у письменного стола, — возникла сплетня, будто ты нашел какую-то таинственную сумочку в парадном.
— Открой верхний ящик стола… видишь?
— Тут и лента!.. А что в ней?
— Ничего. Знакома тебе эта сумка?
— Откуда?
— У какой-нибудь твоей дамы…
— Мои дамы фирменные, а тут ширпотреб, — Роман содрогнулся. — Ужас, Жорка!
— Да неизвестно пока ничего.
— Ужас, — повторил старый друг. — На тебя ведется охота. А ты… идиотская беспечность, даже дверь не запираешь.
— Специально. Я иду навстречу с нетерпением.
— Кому навстречу?
— Не знаю.
— А вдруг это маньяк? Хочешь стать трупом?
— Ну, это мне все равно.
— Все равно? Так любил ее?
— Да.
— И как внезапно все у вас началось.
— Да.
— Тебе не кажется это странным?
— Что именно?
— Это наваждение.
— Это не наваждение. Наверное, это было всегда, просто я не понимал.
— Егор, очнись, она же мертвая. Поезжай куда-нибудь, развейся, давай я тебе устрою…
— Не хочу.
В сумерках без лиц (голова Романа на фоне раскрытого окна — вечернего небесного огня) разговаривать хорошо и вольно.
— Что же это происходит? — воскликнул Рома с силой. — Заворожила, околдовала… ведьма.
— Ну, ты, помолчи!
— Ведьма… и продолжает. Все эти штучки — с того света. — Он нервно рассмеялся. — Шучу, конечно.
— Все реально, Рома. Сумка висела на крюке в нише.
— В нише? В какой нише?
— Между вторым и третьим. А внизу слышались шаги. Одновременно, понимаешь? Увидел сумку и услышал… Да, вспомни, Ромочка, когда мы бежали на Сонин крик, ты ничего в этой нише не заметил?
— В каком смысле?
— Как будто шевеление в глубине.
— Не заметил. — Рома явно затрепетал. — Ты считаешь, там убийца переждал, пока мы…
— Мужчина в нишу не поместится, ну, если очень маленький и тоненький.
— Ага, злобный карлик или нежная фея.
— Ром, ты близок к Неручевым…
— Боже упаси!
— Самый близкий сосед — через стенку. Вот на твой взгляд, что это была за семья?
— С большими странностями семейка. Все трое. Про цыганку сам знаешь, ее весь Мыльный боялся. И муж все это терпел — крупный ученый, международного класса — все терпел. Это не странно? Да и сам он… всегда появляется вдруг, бесшумно, замечал? Глаза ледяные, пустые. Ну, если всю жизнь общаться с пациентами… — Рома замолчал в раздумье.
— Ты сказал: «все трое», — напомнил Егор.
— Разве? Оговорился. Соня… впрочем, я на нее и внимания-то особого не обращал. Красавица, конечно, но не в моем вкусе, детсадом отдает, прости, слишком наивна, слишком ребенок.
Егор жадно вслушивался в его интонацию, равнодушную, даже добродушную. Друг детства. Счастливчик, теоретически больше всех годится на роль…
— Ребенок? — переспросил он. — У нее был мужчина.
— Не знаю, что у вас с ней было…
— Того, о чем ты думаешь, не было.
— Серьезно? Так какого ж ты… а, понятно, сохранил репутацию.
— Не сохранил, как видишь. Противно. Самому на себя. Но меня это очень волнует.
— Жорка, ты — «рыцарь бедный», честное слово! Кого теперь волнует потеря девственности.
— Меня волнует убийство.
— Ты считаешь, есть какая-то связь…
— Не исключено.
— Намек понял. — Рома улыбнулся милой своей мягкой улыбкой. — Я ведь слабак, Жорка, не спорь, только тебе признаюсь. Меня волнуют женщины эмансипированные, не школьницы. А Соня — как будто сама невинность… что ж, я ошибся, она была дочерью своей матери.
— Ты помнишь ее глаза?
— Еще бы. Очи черные. Говорю же — ведьма, дочь своей матери. В Аде чувствовался огонь и очень сильный.
— Герман Петрович утверждает, что за девятнадцать лет они ни разу не поссорились.
— Не знаю, не подслушивал.
— Ну, невольно мог что-нибудь засечь… стены у нас не капитальные.
— Скандалов не помню, мата не помню. А сейчас вообще тишина, как в склепе. Тебя интересуют отношения Германа с Адой?
— Да. А также его отношения с дочерью.
— Ну, старик и поздний ребенок… оберегал, дрожал над ней, ясно. А вот с Адой… рассуждая теоретически: где страсть, эротика, деньги — там может быть все что угодно, вплоть до преступления.
— Герман Петрович гулял по Петровскому бульвару, — сказал Егор задумчиво. — И у него ключи от квартиры.
— Он мог по-тихому войти, но никак не мог выйти, — возразил Рома. — Он отнюдь не карлик.
Стало совсем темно, лишь уличный фонарь распространял слабый рассеянный свет сквозь листву, и зеленовато мерцала первая звезда — одинокая Венера. Егор сказал глухо:
— Кто-то предупреждает меня. О чем? Если расстреляли невинного, то где-то существует убийца. Как он существует? Как он вообще может существовать? Руки в крови, ты понимаешь, кровь кричит…
— Егор! — закричал Рома. — Успокойся!
— Я спокоен. Я найду его. И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…
Протяжно заскрипела дверь черного хода, шаги, силуэт на пороге, Рома грохнулся на пол. Послышался голос:
— Егор, ты дома? Что в потемках сидишь?
— Дома, — он протянул руку, включил ночник.
Серафима Ивановна стояла в дверях, журналист лежал навзничь, неподвижно возле стола.
— Что это с ним?
— Ожидал натурального призрака. Я и сам струхнул… Ром, вставай, перед дамой не позорься.
— Да он в обмороке!
— Как бы не так! — Рома сел, прислонясь к креслу. — Здорово разыграл?
— Разыграл! — проворчала старуха. — Мужчины называются. Верите, ни разу не пожалела, что замуж не пошла. Так вот, у наших подъездных дам алиби нет ни у кого.
— Чем обязан? — поинтересовался психиатр учтиво, придерживая, однако, сильной рукой входную дверь.
— Герман Петрович, можно с вами поговорить? — Хозяин поморщился, Егор добавил: — Только вам, знатоку человеческих душ, под силу разрешить загадку.
— На лесть вы меня не возьмете. Проходите.
Они сидели в холодных кожаных креслах, потягивали тот же коньяк (Егор отметил, что уровень французской жидкости в пузатой бутылке с прошлого раза не понизился, — видать, хозяин не спивается тут в одиночку).
— О какой загадке вы говорите?
— Убийство. Герман Петрович, вы знали, что в юности Ада была близка с Моргом?
— Разумеется. Как бы она могла скрыть что-то от меня. К сожалению, я узнал об этом после женитьбы.
— То есть вы не женились бы, если б знали…
— Что за пустяки! — отмахнулся Герман Петрович. — Что за хилая любовь, которая не одолеет такое препятствие? Я взял бы ее любую, но не позволил бы избавиться от ребенка. Это мерзость. Это они придумали с матерью.
— Вы усыновили бы чужого ребенка?
— Не чужого, а ее. Я замечал кое-какие странности, но не до того мне было.
— Какие странности?
Психиатр отхлебнул из рюмки, холодно улыбнулся.
— У меня никогда не было потребности излить душу, то есть вылить собственные задушевные помои на собеседника. Но вы так любознательны и несчастны… Итак, вас интересуют мотивы, по которым я мог бы убить жену и дочь? Ну, конечно, из ревности к клоуну.
— Герман Петрович, я ничего не знаю, но после расстрела Антона со мной и вокруг меня происходит нечто непонятное.
— И вы начинаете издалека. Что ж, по мере сил я удовлетворю вашу любознательность, потому что, — он опять улыбнулся ледяной улыбкой, — вы меня заражаете… или заряжаете нервной энергией. Что вами-то движет, не пойму.
— Я сам не пойму.
— Ладно. Когда я увидел Аду — такой, знаете, непорочный ангел в белых одеждах — некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия, — я сразу понял, что жизнь моя переменится. Отказа я не получил и в тот же день уволил ее из сумасшедшего дома — так она называла мою клинику. Тут бы заняться ею вплотную, но на мне висел бракоразводный процесс…
— Вы были женаты?
— Да. Ведь мне было уже сорок два. И хотя я сразу отказался от всего — имею в виду материальные дрязги, — дело требовало нервов и времени. Варвара Дмитриевна, будущая теща, — женщина ловкая, умница, я был к ней искренне привязан, — настояла, из каких-то преувеличенных приличий, не видаться с невестой до развода — как выяснилось впоследствии, Ада дожидалась отъезда клоуна, боясь скандала. Разумеется, я пошел на все, а они скрыли концы в воду. Ну, непорочного ангела я не получил, но я не мелочен. Месяца через три после женитьбы — пришлось переехать в Мыльный — я стал невольным свидетелем разговора жены с циркачом — тот приезжал на несколько дней в Москву, — разговора, который подтвердил мои подозрения.
— То есть вы поняли, что она любит Морга и что…
— Ничего подобного. Вас тянет на житейские схемы: старик муж, молодой любовник, коварная красавица. Нет. По заданию тещи я вышел с мусорным ведром, начал спускаться по черной лестнице, слыша ее голос снизу, из тьмы, и переживая минуту удивительную. Это было объяснение в любви: я безумно люблю мужа, не могу без него жить, мне не нужен никто, никто и так далее. А клоун твердил как попка: ты убила моего ребенка, ты убила моего ребенка… «Да, я пошла на все, — отвечала она, — я боялась, он от меня откажется». То есть мы с ней пошли на все навстречу друг другу. Вот тут-то, по вашей логике, мне и следовало их убить, вслед за ребенком. Представьте, как хорош я был, проходя мимо с мусорным ведром и с достоинством. Все разрешилось банально: я простил, Морг женился, а Ада прожила еще почти девятнадцать лет.
— Герман Петрович, извините, я как будто выражаю сомнение, но… вы говорили, что никогда не ссорились, — и вдруг бросили все и ушли.
— Повторяю: она меня оскорбила — и я до сих пор не понимаю из-за чего. Может быть, ее расстроил тот телефонный звонок, не знаю.
— А помните, на помолвке, тоже кто-то позвонил, вы сказали так странно: ваша пациентка.
— Я пошутил. Нечто забавное… или зловещее. Вероятно, ошиблись номером.
— А что сказали?
— Сейчас вспомню буквально… «Надо мною ангел смеется, догадалась?»
— Ангел! — закричал Егор. — Не может быть!
— Отчего же? — возразил психиатр невозмутимо. — Так и было. Вам это о чем-нибудь говорит? Мне лично нет.
— Герман Петрович, разве следователь не говорил вам о последних словах Сони?
— Что такое? — Психиатр нахмурился. — Ну да, бессвязный набор слов, она находилась в шоковом состоянии.
— Может быть, и в шоковом, но она крикнула: «Надо мною ангел смеется… убийца!»
Хозяин и гость уставились друг на друга, было очень тихо (тут бы к месту вспомнить старинную примету — тихий ангел пролетел, — да как-то не вспоминалось… нет, скорее чертик прошмыгнул).
— Что все это значит, черт возьми, — пробормотал психиатр машинально.
— Аде звонил убийца, — зашептал Егор, — по поводу тайны, связанной с этим, который смеялся. О нем узнала Соня и тоже погибла. Они обе убиты, потому что…
— Но позвольте! — Герман Петрович вышел из оцепенения. — Какой убийца? Звонила женщина.
— Ах да, пациентка… Вы уверены?
— Знаете, я еще не совсем в маразме…
— Голос незнакомый?
— Как будто незнакомый. Вообще я был взвинчен тогда… и с Адой и с Соней — все вместе. Постараюсь сосредоточиться. — Психиатр полузакрыл глаза. — Довольно молодой, несколько пронзительный голос, никаких дефектов, характерных особенностей, а вот интонация… вопросительная, эмоционально насыщена. Если можно так выразиться, вкрадчивая ненависть: «Надо мною ангел смеется, — пауза, — догадалась?» Ненависть и насмешка. В сочетании с красивым тембром и бессмысленным текстом произвело впечатление болезненное. И еще: звонили откуда-то рядом, словно из соседней комнаты.
— То есть из нашего дома?
— Не буду этого утверждать, но — рядом. Было слышно даже дыхание, слегка прерывистое.
— Алена сидела с нами за столом, — сказал Егор. — Остаются Катерина и циркачка… Да ведь Алена выходила! Помните? За сигаретами?
— Да, помню.
— Герман Петрович, вы бы узнали голоса этих трех?
— Наверное. Впрочем, повторяю, я был взвинчен, да и с соседками почти не общаюсь.
— Давайте проверим! Пожалуйста.
Они прошли в прихожую, Герман Петрович кратко побеседовал с каждой из «подозреваемых» о подписях против сноса особняка.
— Кажется, не они. Но утверждать не могу. Не голос мне запомнился — интонация, необычный текст, а тут… приличный светский разговор, никаких таких страстей.
За входной дверью требовательно мяукнули, Герман Петрович отворил, дюк Фердинанд проскользнул в прихожую, запел и потерся о ноги хозяина, игнорируя на этот раз гостя.
— Вот он, наверное, знает многое, — заметил психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет.
Вновь наступило воскресенье, всего неделя прошла, как жизнь настигла его, солнце, отцветающая сирень, дети, лавочка, белое кружево и праздные спицы на коленях; они говорили вполголоса («натуральный призрак» не давал о себе знать, но мир вокруг неуловимо изменился).
— Все началось с телефонного звонка, — говорил Егор, пытаясь восстановить связь событий. — Ада кричала: «Я на все готова! На все!» — бросила трубку, и ни с того ни с сего они поссорились — впервые за девятнадцать лет. Может быть, Герман Петрович врет…
— Они вроде хорошо жили, — вставила Серафима Ивановна.
— …но второй звонок, на помолвке. Кому предназначалась странная фраза — глагол «догадалась» женского рода — Аде или Соне? Мне кажется, Аде. Во-первых, фраза звучит как продолжение недавнего разговора, а Соня с утра была со мной. Во-вторых, Ада нервно спросила у мужа: «Кто звонил?» Вообще она страшно нервничала, особенно в конце вечера, после гаданья, и не сказала, какую карту вытянула для себя. Что ж, по привычке именно в гаданье она находила подтверждение своим предчувствиям. Обратите внимание, как символический, несколько дурного тона антураж, которым окружала себя Ада — черный крест, роковая карта, дворянский склеп, — проявляется в реальности: кража, убийство, кладбище. И ангел. Кто или что скрывается за ним?
— Думаешь, шантаж?
— Похоже на то. Она умела держать себя в руках, но после звонков была на грани истерики и сорвалась оба раза: оскорбив мужа и поссорившись при посторонних с дочерью. Ангела упоминает Соня перед смертью, и «нечто забавное», как выразился психиатр, получает неожиданно страшный, ускользающий смысл.
— Ангелы не смеются, — пробормотала Серафима Ивановна, — они над нами плачут.
— Значит, здесь какой-то особенный. Женский голос спросил: «Догадалась?» А Соня как бы отвечает на другой день: «Убийца».
— Но если она догадалась, кто этот ангел-убийца, то почему не назвала имя?
— Я все время думал об этом. Выходит, убийца был ей незнаком, то есть она не знала его имени, а предупредила нас как смогла — этой странной фразой.
— Незнаком, — повторила Серафима Ивановна. — В дворовый подъезд никто чужой не входил: я сидела на лавке с восьми утра до момента убийства. Остается парадное.
— У Неручевых японский замок с кодом, — отозвался Егор задумчиво. — Следов взлома не обнаружено, все три ключа нашлись сразу: Сонечкин в луже крови возле убитой, второй — в хозяйственной сумке Ады с бельем, третий — у Германа Петровича. Правда, были открыты балконные двери, проветривалась квартира после ремонта.
— Ну, Егор! Поздним субботним утром на глазах у прохожих вскарабкаться на третий этаж по совершенно гладкой стене…
— Да, исключено. Дверь могли открыть только хозяева, и, по словам Германа Петровича, Ада не открыла бы постороннему. Ей, во всяком случае, преступник был знаком.
— Знаком-то знаком, — проворчала Серафима Ивановна. — Куда он потом делся — вот загадка. Или он — женщина, которая спряталась в нише, когда вы с Ромой бежали по лестнице.
— Как-то трудно представить женщину, способную на такое зверство, хотя примеры в истории имеются… и женский голос по телефону чуть не из нашего дома — ненависть, насмешка… Но женщина, которая смогла бы поместиться в нише, то есть очень тонкая и маленькая, вряд ли способна нанести такие удары.
— Не скажи. Циркачка наша мала и тонка — а мускулы? Каждый день тренируется.
— Вообще цирковой парой стоит заняться, — согласился Егор. — Но ведь у Марины алиби?
— В цирке была на репетиции.
— С сыном?
— Нет, он тут во дворе с ребятами играл. Катерина ходила на рынок, да она в нишу не поместится, очень крупная. Алена с вами у голубятни стояла.
— Разберемся с нами — с нашей четверкой у голубятни. У нас примерно одинаковые ситуации: каждый был у себя, потом вышел во двор. У троих есть алиби.
— У троих?
— Судите сами. Соня кричит в окно. Алена остается на месте. Мы с Ромой бежим через парадное к запертой двери. То есть мы трое не имели возможности убить Соню.
— Ты намекаешь, что Морг совершил преступление в два приема?
— Малоправдоподобно — и все же реально. На нем были старые клоунские шаровары, наверняка с потайными карманами. На помолвке он видит, где Ада хранит черный крест, и на следующий день около одиннадцати поднимается к Неручевым. Или Ада действительно забыла запереть кухонную дверь, или, уже вернувшись из прачечной, открывает соседу — не столь уж важно. Он убивает ее, крадет мешочек с драгоценностью (подготовившись заранее, действует в перчатках), кладет крест и перчатки в шаровары, затем спускается во двор, может быть, рассчитывая в голубятне спрятать драгоценность. Но тут подходим мы, и его настигает Сонин крик. Он-то понимает значение ее слов. Морг направляет нас с Ромой в парадное, сам бежит по черному ходу, зная, что кухонная дверь у Неручевых открыта. Встречает перепуганного Антошу и незаметно — фокусник! — засовывает ему мешочек, скажем, в карман брюк. Антон замывая одежду, обнаруживает опасную находку и впопыхах прячет в старый плащ. Морг врывается на кухню к Неручевым. Допустим, Соня узнала про «ангела» накануне от матери, она выдает себя, бежит от него в прихожую. Мы с Ромой колотим в дверь, слышим какие-то крики, клоун довольно долго не открывает, затем появляется перед нами весь в крови.
— А перед этим во дворе ты на нем пятен не заметил?
— Вроде нет. Но ведь Ада убита одним ударом, и кровь из раны натекла на пол позже, когда она упала. Упала навзничь, удар был нанесен спереди — так же, как и Соне. Последнее, что они видели в жизни, — это лицо садиста.
— Чье лицо… — пробормотала старуха. — Чтоб Васька девятнадцать лет такой ненавистью пылал — просто не верится.
— Может, он не мог простить ей убитого, как он говорит, ребенка?
— То грех для верующего, а для него одна болтовня. У вас аборт убийством не считается.
— А Соня — точно дочка Германа?
— Ты намекаешь на Ваську? Нет, по-моему, точно. Они поженились после отъезда Морга в Сибирь… в июне, да. А родилась Сонечка…
— Двадцать восьмого февраля, — сказал Егор.
— Ну вот. Отец ее очень любил, не сомневайся, это чувствуется. И воспитал он ее… да что я тебе говорю, — старуха взглянула выразительно. — Сам знаешь, кого потерял.
— Знаю. То есть… не знаю… — Тонкий луч зеленого золота падал сквозь листву… тот луч, в котором тогда в полутьме плясали пылинки, — и какая жгучая, какая невероятная тайна была во всем этом! Вдруг его прорвало — впервые за весь год: — Зачем она мне врала?
— Тут что-то кроется — или я ничего в людях не смыслю! — заявила Серафима Ивановна решительно. — Чистая, славная девочка. У Германа распорядок строгий, никакого ослушания он не терпел.
— Да, он рассвирепел, когда вдруг узнал, что мы решили пожениться.
— Естественно. С женой всякие страсти, а тут еще удар с другой стороны.
— Но зачем она-то врала? — повторил Егор; только с этой старухой, нянчившей всех детей в особнячке (и его самого), он чувствовал себя легко и свободно. — Как сказал Герман Петрович про жену: я бы взял ее любую. Я сам хорош — и она это знала…
— Ну, на себя-то не наговаривай.
— Хорош, хорош, чего уж там… Но она-то!.. Зачем — можете вы объяснить?
— Егор, ее кто-то изнасиловал и запугал.
— Ничего подобного! Мне любезно сообщил судмедэксперт, что она жила регулярной половой жизнью. Регулярной! — заорал вдруг он. — И спала с кем-то в те дни… нет, ночи, когда была моей невестой. Нет, я с ума сойду! Для меня она будто не умерла, она меня будет мучить до конца, всю жизнь… если это можно назвать жизнью!
— В те ночи… быть не может!
— Это так. Не хочу вдаваться во все тонкости экспертизы… но это так.
— Господи, Егор, ведь именно она была убита с патологической жестокостью!
— Именно она. Кто? Морг? Ромка? Антон? К кому она ходила по ночам, когда мы с ней расставались?.. Или Герман?
— Ты и вправду с ума сошел!
— Патология, извращение — неужели вы не чувствуете, чем несет от всего от этого? И при всем этом, — признался он в отчаянии, — для меня она сущий ангел. Можете себе представить такое раздвоение?
— «Надо мною ангел смеется», — Серафима Ивановна перекрестилась. — Страшно, Егор, и непонятно. Все непонятно. Ты, значит, следователю сказал, что с тобой она жила регулярной…
— Со мной, со мной… Ну, смешно, нелепо, согласен. О какой тут чести… А я говорю: честь. Ее, моя — все равно, я нас не разделял.
Егор шел по Страстному бульвару, сквозь июньские светотени, вечерний звон и гам, миновал «Россию», фонтан, Пушкина, спустился в подземелье — вокруг отпускная остервенелая толкучка, он ничего не видел — поднялся на белый свет, перешел на Тверской, побрел по пестро-желтой дорожке, остановился, оглянулся. Странное ожидание, когда чувствуешь чей-то упорный взгляд и должен убедиться… Нет, все тот же мир в древесных сумерках, ничего примечательного. Но ожидание не проходило.
Он поднялся во дворец по чудесным каменным ступеням, перебросился словами с уходящим вахтером, прошел в свою каморку-сторожку, лег на диван, закинув руки за голову на жесткий круглый валик, рассеянно глядя в окно. Как дома: диван — только обитый черной прохладной кожей; окно — только забранное стальной решеткой… что должен чувствовать смертник в настоящей камере? Скорей бы!.. Нет, нет, остановись, мгновенье, какое б ты ни было!
Опять меня заносит, а я должен разработать версию Германа. Герман! Забавно. «Три карты, три карты, три карты», — и дама пик, и сумасшедший дом. Психологически (психически) он более подходящий претендент, чем Морг. Более глубокие, потаенные страсти. Итак, Ада узнает об отношениях мужа и дочери. «Однако я вправду с ума сошел — ведь быть не может!» Итак, она узнает, бурное объяснение, смертельное оскорбление… А мы с Сонечкой в это время стоим на лестнице в золотом луче. Муж переезжает на другую квартиру. Через три дня — нечаянный удар: дочь сообщила, что выходит замуж. Психиатр (сексуальный маньяк?) задумывает убийство.
Утром в субботу по парадному ходу он поднимается на третий этаж, отпирает дверь своим ключом (Соня у сокурсницы, Ада в прачечной). Зная, разумеется, где хранится ключ от шкафчика, он имитирует кражу со взломом, чтобы отвести подозрения от себя (возможно, действует в перчатках). Приход Ады. Ужасная сцена. Он убивает жену, в это время появляется Соня, кричит в окно (ангел-убийца? дьявол! она не смогла выдать отца), он настигает ее в прихожей, наносит удары, озверев, опьянев от крови, срывает алую ленту… хочет уйти — вдруг с протяжным скрипом открывается дверь черного хода, на пороге кухни возникает Антоша. Он не видит Германа в темной прихожей, но подсознательно отмечает некое движение, шевеление в темноте — «возникло жуткое ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия».
Два момента в этой версии остаются загадкой. Как пришло в голову Антону забрать с места преступления оброненный, видимо, черный крест — страшную улику? И каким образом Герман Петрович скрылся из дома (в нишу он не поместится — высокий рост)? Если поведение Антоши еще можно объяснить полной растерянностью, невменяемостью, то исчезновение Германа сверхъестественно… а значит, от этой версии придется отказаться?.. Егор вздрогнул. Открытая балконная дверь! Все произошло с молниеносной быстротой. Соня закричала в окно, была убита, Антоша в ужасе побежал к себе, встретив по дороге Морга. Убийца чувствует приближение людей и выходит на балкон. Пока мечутся и кричат в прихожей, он перемещается к Сориным (что под силу даже инвалиду: перила не выше метра, балконы почти примыкают друг к другу и скрыты в густой тополиной листве от глаз прохожих). Затем из квартиры Сориных (замок английский, дверь изнутри можно открыть без ключа и захлопнуть за собой) проникает в парадный подъезд (вопрос: куда он дел окровавленную одежду? Например, прихватил из шкафа чистую и у Сориных надел прямо на запачканную, там же умылся). Далее: Мыльный переулок, трамвай, Петровский бульвар (где его действительно видел завсегдатай-пенсионер), квартира заграничного друга (обыск там не делали, вещички сожжены… нет, хлопотно… гниют, должно быть, где-то в сырой земле), звонок клоуна: убиты жена и дочь (Морг разыскал номер телефона, записанный Соней, в блокноте на подзеркальнике).
Таким образом, остается уточнить: была ли открыта у Романа балконная дверь? Если это обстоятельство подтвердится в пользу моей версии — поиск можно считать законченным.
Егор набрал номер телефона — длинные гудки, дома нет. Ну, конечно, «фирменные дамы»…
Могла ли им увлечься Соня?.. Как выяснилось, я очень мало знаю о ней, да, я поверил ей сразу и навсегда. «Не в моем вкусе, — сказал Рома, — слишком ребенок». А перед этим что он сказал? «Заворожила, околдовала — не его, меня — ведьма». Дама пик на помолвке. «Женюсь!» Как будто бы тончайшая, прерывистая связь слов и событий, но где тонко, там и рвется. (Егор, с цветами и шампанским в сумке, позвонил в дверь к Сорину: они стояли, разделенные порогом. Весть о предстоящей женитьбе Роман воспринял вполне жизнерадостно: «Ты и Соня? Забавно, старик, отлично! Прелесть девочка! Когда это ты успел? — Нервное возбуждение прорывалось в голосе, глазах, жесте, тонкие пальцы сжали руку друга. — Ну, я рад!» Радостное возбуждение, возможно, в пылу творчества. «Приходи сейчас к Неручевым, будет что-то вроде помолвки». — «Эх, черт, срочная работа — на завтра… обидно». — «О братьях-славянофилах?» — «В точку! Не обижайся, Егор, ладно?» — «Да ладно». — «Не обижаешься?» — «Да нет, нет»). Однако он пришел (дружба — дело святое), и, по-моему, они с Соней не обращали друг на друга особого внимания. И он не имел возможности убить ее — вот главное. Так с кем же она провела ночь перед смертью?..
Наконец в двенадцатом часу журналист отозвался:
— Слушаю.
— Привет. В то утро, когда убили Аду с Соней, у тебя была открыта балконная дверь?
— Дверь? Какая дверь?
— На балкон.
— На балкон?.. Не помню. А что?
— Мне пришло в голову, что убийца мог сбежать от Неручевых через твою квартиру… Алло! Что молчишь?
— Вспоминаю.
— Ты вспомни, как Алена предложила поехать в Серебряный бор.
— При чем тут бор?
— Было жарко.
— A-а… да, да, духота. Открывал, точно, в своем кабинете, когда работал.
— Кабинет граничит с комнатой Ады?
— Ну да. Егор, поздравляю. Потрясающе! И… кто, по-твоему?
— Наверное, не дальний, так сказать, а близкий: должен знать про смежные балконы, твою квартиру, замок… может быть, увидел из окна тебя с нами во дворе и сообразил, что путь свободен.
— Герман?
— Возможно. Спокойной ночи.
Стало быть, Герман? Стойко перенеся опознание, следствие, суд и расстрел невиновного, одинокий старик постепенно мешается в уме. А клиника, а обширная практика? Он помешался на одном пункте. Кровь убиенных не дает покоя — отсюда поступки, мягко выражаясь, эксцентрические: через год он приносит на могилу дочери ее ленту, вешает на крюк в нише сумку. Он говорит мне: «Решительно не советую вступать в этот круг», — но я вступаю в его безумный круг — и он врет, изворачивается, придумывает какой-то женский голос по телефону, а сам про «ангела» узнал от следователя, заметает следы… Лицо отца — вот что она видела перед смертью.
Мир за оконной решеткой темнел и сгущался — без просверка, без промелька — смертный мир, в который мы заброшены Бог знает зачем. Зазвонил телефон, и знакомый женский голос сказал:
— Если б ты знал, как мне тяжело.
Такой безысходный, душераздирающий голос, что Егора буквально затрясло от страха.
— Кто это?
— Не узнаешь? Не можешь решиться?
— На что решиться?
— Умереть. Ведь Антон умер.
— Ради Бога! — закричал он. — Не вешайте трубку! Кто убил Соню?
Где-то там, далеко, засмеялись, потом ударили тупые, короткие гудки.
Надо пройти под каменной аркой ворот, прямая кленовая аллея ведет к церкви, справа и слева теснятся кресты и надгробья, свернуть, поворот, еще поворот… Егор вошел в оградку, сел на лавочку, встретился взглядом с Соней — невинное, почти детское лицо, — заставил себя посмотреть на плиту: увядшие цветы, розы, нарциссы, тюльпаны, больше ничего, никаких знаков и намеков. Он пришел сюда прямо с дежурства, после ночного звонка и бессонницы. Версии рушились, нет, усложнялись, Герман Петрович не выдумал женский голос: он был, он есть. Знакомый голос — пронзительный, искаженный полушепот, но что-то сопротивляется в душе, не дает признать… Во всяком случае, ясно одно: мне предлагают умереть. «Ведь Антон умер» — любопытная мотивировка. Что означает тогда лента на могиле — приглашение последовать за убитой? Какая-то загробная история, следы которой ведут на кладбище (или в сумасшедший дом, — может быть, меня преследует пациентка Германа Петровича… откуда она знает мой рабочий телефон… и я ее знаю, несомненно!) И здесь, где вечный покой, покоя нет. Бедная Ада мечтала лежать в дворянском склепе — грустная и нелепая выдумка, — и с каким чувством она рассказывала об этом. Все ложь. Егор вдруг заволновался. Все не соответствовало действительности, а между тем детали убедительны и реальны. Как она говорила?.. пройти в узкую калитку (калитки нет), справа церковь (церковь прямо против ворот), слева звонница (нет звонницы), липовые аллеи (клены и дубы)… Бесцельная ложь. Или она говорила о другом кладбище? Впрочем, легко проверить: возле церкви якобы похоронен герой Отечественной войны, знакомый Пушкина. Денис Давыдов? Егор подошел к храму, доносилось тихое пение, какой-то служитель — юноша в черном облачении — спускался по ступеням.
— Простите, — обратился к нему Егор, — вы не знаете, возле этой церкви похоронен герой войны с Наполеоном?
— Знаю, — отвечал юноша учтиво. — Не похоронен.
— Благодарю.
— Не за что.
«Историк! — упрекнул себя Егор. — Не знаешь, где могила Дениса Давыдова… Все — обман, выдумка…» Тем не менее он довольно долго ходил по прохладным аллеям, высматривая — глупейшее занятие — склеп Захарьиных с навесом из кованого железа. Такового не было.
Егор вышел за ворота как в другую действительность, с облегчением вдыхая автомобильный смрад, успел вскочить в трамвай, выскочил на своей остановке, впереди… да, Марина. Очевидно, ехала в соседнем вагоне. Откуда ехала?.. Егор пошел следом. Темноволосая женщина лет сорока, со стрижкой под мальчика, маленькая, гибкая, очень привлекательна. Она пересекла мостовую, завернула за угол. Мыльный переулок, парадный подъезд, рассеянный мрак, легкие осторожные шаги, на площадке она вдруг обернулась (Егор прижался к стенке), скользнула на третий этаж, коротко позвонила и скрылась за дверью психиатра.
Егор перевел дух. Скорбящий вдовец и прелестная циркачка. Бедный Морг — во второй раз. А может быть, отношения у них не любовные, а деловые? Что их связывает? И почему они эту связь скрывают? Да, скрывают: Герман Петрович говорил, что с соседками не общается. Егор прождал десять минут… двадцать… потом прошел к себе, привычно заглянул во все комнаты, на кухне пожевал кильки в томате, подошел к окну. Серафимы Ивановны на лавке нет, зато Алена в сиреневом купальнике дремлет на раскладушке в кустах. Видимо, почувствовав его взгляд, открыла глаза, потянулась изнеженно и крикнула:
— Привет! Какое солнце сегодня — блеск!
Егор напряженно вслушивался в голос. Вроде не похож… Во дворе показалась Катерина в трауре (мементо мори помни о смерти — в сияющий полдень, в цветущей молодости, в горячке поиска) и исчезла под аркой тоннеля. Егор вышел на черную лестницу, постучался к Моргам (никого, — значит, Марина все еще у психиатра, суббота, в сумасшедшем доме выходной), спустился во двор, подошел, сел на край раскладушки, прошептал:
— Катерина устроилась на работу, не знаешь?
— Чего это ты шепчешь? — спросила Алена с удивлением, но тоже шепотом. — Ее Серафима Ивановна устраивает.
И шепот вроде не похож, хотя полной уверенности нет. Вот так, постепенно у меня развивается мания преследования помни о смерти, — и жгучий воздух тронут опасностью… Егор усмехнулся… нет, соблазном. Юная обнаженная женщина, сильная, крепкая, с длинными, гладкими, загорелыми ногами, лежит перед ним и слегка улыбается уголками губ.
— Ален, ты хорошо помнишь нашу с Соней помолвку?
— Век бы ее не помнить. — Улыбка погасла, Алена села, поджав под себя ноги.
— Что так?
— Хочу забыть весь этот кошмар.
— Да как забыть?
— Все еще интересуешься, с кем Сонька крутила?
— Интересуюсь.
Нет, в роли сыщика, в этих выпытываниях и подвохах, есть нечто отвратительное.
— Она тебя любила: запомни и угомонись. Ни за что не призналась бы, но ведь заметно было. Вот сидим у нее, делаем уроки на кухне, чтоб двор видать, тут ты появляешься. И я уже знаю, что скоро она непременно скажет: ах, надоело, пойдем пройдемся… то есть во дворе на лавке будем сидеть и на тебя глядеть. Однажды идешь ты с женщиной…
— Ладно, Ален, не мучай.
— Какие мужчины чувствительные, прям на вас дивлюсь.
— Помнишь, на помолвке сигареты кончились и ты ходила за своими?
— Я все время бегала, на стол накрывала.
— Нет, мы уже сидели, и Ада как раз про склеп рассказывала.
— Конечно, помню. В этом-то весь и ужас.
— Что ты имеешь в виду?
— Она же сказала, что там хотела бы лежать, — и наутро умерла! Просто удивляюсь, как Герман Петрович ее последнюю волю не исполнил.
— Он не мог. Склеп выдумка.
— А ты, однако, циник. Такими вещами не шутят.
— Я все кладбище сегодня облазил — нету.
— Ты — все кладбище?.. Зачем?
— Нужно.
— Да, все кругом с ума посходили, честное слово…
— Кто — все?
— Вообще. Ну, снесли этот склеп, все сносят.
— И героя войны с Наполеоном снесли? Нет его могилы возле церкви. Она все придумала.
— Зачем?
— Ну, должно быть, ей нравилось воображать себя тургеневской женщиной из дворянского гнезда. Дворяне вновь входят в моду — сейчас их гораздо больше, чем было в Российской империи.
— Я читала, — сообщила Алена с усмешкой. — Красиво жили, красивые чувства, красивый интерьер. «Дворянское гнездо» шло по внеклассному чтению, но литераторша наша сочинение заставила писать.
— Пришлось одолеть?
— Знаешь, до сих пор помню: усадьба Калитиных в Орле — дворянское гнездо.
— Да все разрушено. Ада такая же дворянка, как мы с тобой.
— Ну и пусть. Зато гадала она здорово — все сбылось.
— Что сбылось-то?
— Все. У Антошеньки-садиста — казенный дом, тюрьма. Так? Герман Петрович в пустоте.
— Ты уверена?
Интересно, рассталась уже циркачка с психиатром?
— Но ведь один живет? У Сони страшная карта — больная постель, умерла в муках. У меня — нечаянный интерес. Все точно.
— Если не секрет — какой?
— Тебе скажу. Мы с Романом скоро поженимся.
— А, так ты и есть его ведьма? По картам?
— Ну, не знаю, похожа ли я на ведьму… — Алена улыбнулась польщенно и загадочно.
— Смотри, Ада сказала тогда: дама пик — злоба.
— Рома так не считает. Он называет меня сестрой милосердия.
— Странное прозвище для невесты.
— А мне нравится.
— Поздравляю, Алена, с первого этажа ты сразу махнешь на третий. Но учти: Ромку нетрудно завоевать, но трудно удержать, недаром он — Счастливчик.
— Никуда не денется, — Алена рассмеялась. — Дальше, Фома неверующий. Пиковая семерка — слезы Морга.
— Это нереально.
— Да? Когда я поднялась к Неручевым, ты сидел на полу рядом с Соней, Рома и Морг орали на Антошу, и лицо клоуна было в слезах.
— В крови.
— В крови и в слезах. Настолько необычно, что я даже в такой момент запомнила. Ну, — она улыбнулась, — Роману ведьма. И наконец, тебе выпала единственная червовая карта — любовь. — Алена близко заглянула ему в глаза. — В это ты веришь?
— Верю.
— Ну вот. А какая карта досталась Аде?
— Этого никто не знает.
— А я знаю. Она взглянула на нее и пробормотала: «Я сегодня в ударе». Что это значит, по-твоему?
— Подходящий настрой для гадания?
— Нет. Пиковый туз — нечаянный удар, что и подтвердилось на другой день. Убедился?
— Ален, — Егор глядел на нее в упор, — когда ты ушла за сигаретами, раздался телефонный звонок и женский голос сказал: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»
— О чем я должна догадаться… — пробормотала она ошеломленно. — Я не понимаю… ведь Соня это крикнула в окно, ты слышал?
— Слышал. Так чьи слова она повторила?
— Ты думаешь… это я звонила? С ума сошел!
— Тебе известен мой рабочий телефон?
— Нет! Откуда?.. А что? — Алена придвинулась вплотную, схватила его за руки. — Что, Егор?
— Мне звонили ночью.
— Тот самый женский голос?
— Да.
— И что сказали?
— Предложили умереть.
— Кошмар!.. Чей голос? Ты узнал?
— Я боюсь, — вдруг сказал он.
— Умереть?
— Нет, сойти с ума.
Он высвободил руки, встал, побрел к дому, в подъезде обернулся — Алена глядит вслед расширенными от любопытства или от ужаса глазами, — на третьем этаже хлопнула дверь, он устремился вверх и на общей площадке рядом с помойным ведром столкнулся с циркачкой.
— Добрый день, Марина.
— Здравствуйте. — Она проскользнула к своей двери, держа наготове ключ.
— Простите, вы случайно не от Германа Петровича? Он дома?
— Почему вы решили, что я от психиатра?
— Наверху хлопнула дверь, и я просто подумал…
— Странное любопытство. У кого я была — это мое дело.
— Прошу прощения.
Она вдруг рассмеялась:
— Нет, это я прошу. На меня иногда находит. Он дома. Я поднималась на минутку по поводу сноса нашего особняка. Надо же собирать подписи.
— Это было бы ужасно, — подхватил Егор, но Марина уже скрылась за дверью.
Он лежал на диване и думал. Как ни странно, из нынешнего, пестрого впечатлениями, дня запомнилась и волновала картинка: две девочки делают уроки и поглядывают в окно. «Ах, надоело, — заявляет Соня, — пойдем погуляем». Они выходят во двор, и я здесь же — и не вижу. То есть сто раз видел этих школьниц на лавочке под сиренью, смеются беспечно, беспечально — и ведь ни разу не ударило мне в сердце, какая необычная судьба ожидает нас всех.
Она любила меня, да, я чувствовал — и обманывала очень нагло, проводя со мною дни, а с другим ночи, очень глупо, ведь обман должен был раскрыться, когда мы стали бы мужем и женой. Эта наглость и глупость никак не вяжутся с моей Соней, какое-то раздвоение личности. Шизофрения — расщепление ума; я приближаюсь к этому состоянию. Или Герман Петрович, в качестве психиатра, обладает гипнозом и не стесняется пускать в ход свой дар в своих целях? Опасный, страшный дар обладания над чужой душою… и над телом.
Помолвка кончилась на истеричной ноте («Ничего не позволю, пока я жива». — «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — чертовски остроумно пошутил я), гости начали расходиться. Первым ушел Роман кончать статью о братьях-славянофилах (об Аксаковых, что ли?). Затем Морг, Алена и Антоша — шумно переговариваясь. Герман Петрович докуривал сигару, медлил, чего-то ждал, пока мы втроем (Ада, Соня и я) убирали со стола. Нет, Ада не обижалась на мою кретинскую шуточку, она вообще ни на кого не обращала внимания — ни на нас, ни на мужа. «Егор, — сказала Соня на кухне, — пойдем бродить всю ночь?» — «Обязательно. Только не сегодня. Я напарника до двенадцати попросил за меня подежурить. Завтра, ладно?» — «А мне сегодня хочется. Я вообще не буду спать». — «Что ж ты будешь делать, девочка моя?» — «Думать». И она засмеялась, вероятно, над доверчивым дурачком, который действительно не будет спать, а ночь напролет думать о ней.
Мы вышли втроем, спустились по парадной лестнице, остановились на ступеньках подъезда. Соня привычным, детским каким-то, движением обняла отца, поцеловала в щеку со словами: «Папа, как хорошо!» Он погладил ее по голове, пробормотав: «Не задерживайся, мать беспокоится», — и ушел. Шаги его долго и гулко раздавались в ночи. А мы никак не могли расстаться. Она порывалась проводить меня, я не позволял, было невыносимо хорошо. Господи, как хорошо мне было с этой девочкой, в такие минуты ощущаешь, что смерти нет, не может быть. Наконец я оторвался от нее и побежал к метро на последнюю электричку. А куда пошла она? Непостижимое соединение (раздвоение) ребенка и шлюхи — вот соблазн, который я не разгадал в ней. Никто не разгадал. Даже подружка, ловко устраивающая свою судьбу (Алена — сестра милосердия! — видать, Роман такой же лопух, как и я). Так куда же она пошла той ночью — к отцу? Герман Петрович подозрителен во всех отношениях, но зачем он рассказал мне про женский голос по телефону? «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Если звонила его сообщница (Марина?), он должен был это скрыть. Или они сообща хотят запутать меня и довести… «Не дай мне бог сойти с ума». Кажется, теперь я понимаю, что имел в виду Пушкин: безумие — это постоянный, неотвязный страх. И я приближаюсь к нему, вхожу в него, когда вспоминаю голос, это страстное шептание: «Ведь Антон умер». Антон. Кого же, кого он чувствовал на месте преступления?
Я боюсь, поэтому лучше отдохнуть душой, отдаться созерцанию простодушному, прелестному: две школьницы делают уроки, например, пишут сочинение по внеклассному «Дворянскому гнезду». Красивые чувства, красивый интерьер (этим словечком можно убить любого классика… впрочем, они-то бессмертны) — «интерьер», который, видимо, завораживал и Аду. «Дворянское гнездо — это бывшая усадьба, — сказала она. — Господи, если б можно было все вернуть». Дальше про склеп. Бедные фантазии. Погоди… она как-то интересно употребила этот поэтический оборот: от дворянского гнезда надо пройти по улице и свернуть к кладбищу, где похоронен… А почему, собственно, Денис Давыдов? Разве не было других знакомых у Пушкина, к которым поэт заезжал… Куда заезжал?» Егор включил ночник, бросился к книжной полке. Третий том. «Путешествие в Арзрум». Начало: «…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом двести верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, подле коего находится его деревня». Совершенно верно: Ермолов был сослан в Орел, кажется, там и умер. Егор снял с полки старинный фолиант — биографии полководцев войны 1812 года. Ермолов… да, Троицкое кладбище в Орле. Ну и что? При чем тут Ада с ее фантазиями? Но зачем она вплела в них такие реальные детали? Как я запомнил: церковь, звонница… а прямо возле церкви похоронен герой Отечественной войны… тут Ада запнулась — забыла фамилию, муж съязвил, а она уточнила: к нему Пушкин заезжал. И… там склеп? Тьфу! Принимать светскую болтовню, разгоряченную шампанским, за что-то дельное! Но как она сказала — печально, но без горечи: «Именно там мне хотелось бы лежать».
На троллейбусной остановке в переулке возле привокзальной площади первый же орловец с позабытой в Москве готовностью, охотно и подробно объяснил, как проехать на «дворянку» — «дворянское гнездо» — место, оказывается, в городе знаменитое. Разумеется, никакого «гнезда», остатков, останков усадьбы в природе уже не существовало, но название осталось. Остался крутой обрыв, извилистая, узенькая речка Орлик в кустах и деревьях, частные домики на том берегу. На краю обрыва беседка — нет, не дворянская, хотя и с некоторой претензией (белые колонны), аляповатое советское сооружение. Егор постоял, покурил, облокотясь о перила, в самом сердце русской классики, потом пошел по улице Октябрьской мимо дома Лескова («от “дворянского гнезда” надо пройти по улице, свернуть налево — видны липы за оградой»), дошел до угла, огляделся (ничего похожего!), дошел до следующего (ничего! эх, Ада, Ада!), прошел еще квартал — и глазам своим не поверил. Улица, перпендикулярная Октябрьской, одним концом упиралась в каменную ограду, над которой зеленели вековые «бунинские» липы.
Егор ускорил шаг, почти побежал — пятиэтажки, кафе, какой-то сад, — пересек шоссе: узкая, старинной кладки калитка, ряд могил со старыми оградами, справа церковь, слева звонница… Ему казалось, будто он вспоминает давно прошедшее, будто он уже был здесь, настолько все сбывалось, сбывались слова Ады… Обошел кругом церковь — так и есть! В церковной стене ниша, сверху выбито «1812», под датой доска: лепные атрибуты воинской славы — лавровая ветвь, стволы орудий, знамя окружают барельеф — лицо в профиль. На каменной доске строки: «Герой Отечественной войны 1812 г. Генерал от артиллерии Ермолов 1777–1861». Чуть ниже цифр — черный чугунный венок. К нише примыкает ограда с могилой, отделанной белым камнем.
«В юности одно время я постоянно ходила на кладбище…» — «В свой склеп», — пояснил Герман Петрович с усмешкой. Егор огляделся: в тенистом влажном сумраке, в зеленоватой сквозной древесной глубине ощущается тайна, беспорядочно теснятся стародавние кресты и памятники, несколько уцелевших каменных и железных сводов… один — совсем недалеко от храма — покореженный навес на витых столбах из кованого железа. Егор пробрался меж могилами к склепу, дверцы нет, поднялся по трем ступенькам, ржавое кружево, пыль и паутина тления, высохшие листья, птичий помет… нагнулся, смахнул рукой сор забвения, Захарiины — явственно проступили выбитые на центральной плите буквы. А прямо посередине возвышается маленькая ребристая колонна с летящим грязно-белым ангелом из мрамора. Ангел не смеется, нет, детское лицо его кротко и печально, а два крыла за спиной устремлены ввысь — оттого и кажется, будто он летит.
Она говорила: весна, деревья распускаются, и так тихо, так хорошо. Уже лето, деревья входят в полную силу, тихо, но нехорошо. Тревожно, странно, словно сбывшийся сон. Он постоял на ступеньках, силясь обрести реальность. Неподалеку белоголовый старичок поливал цветы за аккуратной оградкой. Егор попросил у него веник — «голик», как выразился старичок, — тщательно вымел, выскреб плиты жесткими березовыми прутьями, погребальный текст проступил в полном объеме: здесь, в подполе, покоилось пятеро Захарьиных, последний — «отрок Савелий» — похоронен в 1918 году. «Приiми, Господи, раба Твоего». Давно заброшенное место (таких тысячи тысяч на Руси); и какое все это — летящий ангел, отрок Савелий, старинный шрифт на плите — какое все это имеет отношение к зверскому убийству в Мыльном переулке?
Егор пошел отдавать голик, старичок спросил с интересом:
— Родственников нашли? Смотрю, прибираетесь.
Не родственников, а… — Егор замялся. — Знакомых. То есть их предков. Не слыхали о таких — Захарьины?
— Нет, не слыхал. На Троицком давно не хоронят, только по особому разрешению. Жену я пристроил, а мне уж на новом лежать, некому похлопотать будет.
— Тут, я вижу, генерал Ермолов.
— Тут, тут. Это его уже в советское время к церкви перенесли. Кампания патриотизма. Вы не находите, — старичок смотрел на Егора выцветшими от старости, но очень живыми глазами, — что никак покойникам не дают покоя? Только и слышишь: прах такого-то перенесли туда-то. Правда, домик его уцелел.
— Чей домик?
— Ермолова. А вообще, сносят и сносят. Да я бы вам мог назвать… например, братьев Киреевских — за что?
— Снесли братьев?
— Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?
— Западник. Скажите, пожалуйста, а с какого времени на Троицком не хоронят?
— Хоронят — по знакомству. А официально… в начале семидесятых уже не разрешали, точно. А насчет склепа… затрудняюсь сказать. По логике вещей, при социализме дворянские усыпальницы должны были быть упразднены.
— Значит, Захарьины не могли уже пользоваться своим склепом?
— Мне кажется, нет. Потому как и для покойников требовалось равенство. Вот вы говорите: предок ваших знакомых похоронен в восемнадцатом, так? Что ж, с восемнадцатого никто из них не умирал?
— Но может быть, они просто уехали из Орла?
— Может быть? — удивился старичок. — Так вы спросите у своих знакомых, что сталось с их родственниками.
— Не у кого спросить: мои знакомые убиты, — ляпнул Егор в задумчивости.
— Убиты? — повторил старичок как-то обреченно. — Властями?
— Частным лицом. Но убийца неизвестен.
— Господи Боже мой! — старичок близко придвинулся к Егору, их разделяла оградка. — И вы полагаете, что он спрятал убиенных в этом склепе?
— А вы полагаете, там что-то спрятано? — пробормотал Егор.
— Я ничего не полагаю! — Старичок огляделся с некоторой опаской. — Вы, простите, кто такой?
— Сторож.
— Кладбищенский сторож?
Нет, караулю институт. Да я не сумасшедший, не бойтесь.
— А я и не боюсь.
— Убиты моя невеста и ее мать — не здесь, в Москве. И я из Москвы.
— А следы ведут на Троицкое кладбище?
Видите ли, накануне, перед смертью. Ада — Сонина мать, то есть невесты, — описывала эту церковь, склеп, липы.
— То есть она встречала тут убийцу?
Не знаю. Она в юности любила тут гулять.
— Гулять? Впрочем, вкусы бывают разные, — заметил старичок рассудительно, но чувствовалось, он захвачен. — Так что же случилось во время ее прогулок?
— Она нашла склеп Захарьиных.
И все? Стало быть, вы собираетесь вскрыть захоронение?
— Да нет же. Убитые похоронены честь по чести, в Москве.
— Но какое отношение имеет этот склеп к убийству?
— Наверное, никакого. Наверное, я зря приехал, — признался Егор устало.
— Вы ищете убийцу своей невесты — это благородно. Органы не управились?
— Управились. Расстреляли моего друга.
— Вы рассказываете кошмарные вещи… Кажется, в мои годы меня трудно удивить, и все равно каждый раз удивляюсь. Как же попался ваш друг?
— Он был на месте преступления и ощущал чье-то присутствие. А теперь, через год, кто-то преследует меня… Я понимаю, — добавил Егор поспешно, — что все это звучит неправдоподобно. Но это правда.
— Давайте-ка я осмотрю склеп. — Старичок отворил дверцу в ограде, вышел. — Позвольте вам заметить, что юная девица вряд ли будет прогуливаться в столь скорбном месте просто так, без причины. Значит, юность ее прошла в Орле?
— Нет! В том-то и дело. — Егор пропустил старичка под ржавый навес, сам остался на ступеньках. — В сущности, ей и гулять тут было некогда. Мы из одного дома, вся ее жизнь на глазах, она рано вышла замуж, муж об Орле не подозревает, над склепом посмеивался…
— Это он зря. Кто он такой?
— Психиатр.
— Вообще-то в вашей истории есть что-то такое… простите… болезненное. Не в вас — нет!.. а вообще. Посмотрите… если кто и трогал плиты, то давно, видите, никаких следов. Когда была юность Ады?
— Ну, лет двадцать назад.
— Тоже давно. Но если она скрыла Орел, то как вы нашли склеп?
— По ее косвенным намекам. Ей не верили, а она сказала: «Именно там мне хотелось бы лежать». Наутро — убита. Я приезжаю сюда — все правда, все детали совпадают.
И про ангела она говорила? — Старичок вынул из кармана тряпочку и осторожно протер фигурку — мраморное лицо словно засветилось. — Надо же, уцелел.
— Нет. Про ангела крикнула моя невеста — за секунды до смерти. Я сам слышал.
— Так ее убили в вашем присутствии?
— Почти. Она крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Мы с соседями вбежали к ним в квартиру: они обе зарублены топором.
— Невероятная история. Ангел-убийца — здесь подмена понятий, образ древний, потаенный. Но этот ангел не смеется, он печалится. Взгляните вон на ту плиту с выщербленными краями — выщерблины очень старые. Если ее поддеть ломом, например, откроется люк в усыпальницу. — Старичок внимательно смотрел на Егора. — Будете тревожить прах?
— Не буду.
— Правильно. Все это было так давно. И если она и виновата в чем-то, то сполна расплатилась.
— Она — да. А убийца?
— Смотрите-ка! — Старичок указал на что-то за склепом. — Кажется, написано: Захарьина… ну-ка, у вас глаза молодые.
Егор быстро обогнул ржавое сооружение, осевший, заброшенный (да нет, анютины глазки высажены чьей-то заботливой рукой) холмик в розовых кустах, простой железный крест, на поперечной планке надпись посеревшей «серебрянкой»: «Екатерина Николаевна Захарьина. 1882–1965 гг.».
— 65-й! — воскликнул Егор. — Двадцать лет назад!
— Вот видите, как все просто объяснилось, — проговорил старичок, впрочем, с сомнением. — В юности Ада приезжала на похороны своей родственницы, может быть, бабушки. И наше кладбище, а уж тем более фамильный склеп, навсегда поразило ее воображение.
— Похоже, что так, — сказал Егор медленно. — Одно непонятно: почему она все это скрывала?
— Знаете что, — ответил на это старичок решительно, — дайте мне свой адрес. Попытаюсь что-нибудь раскопать про Захарьиных. Судя по всему, род богатый, именитый — не мог же он исчезнуть бесследно. Меня зовут Петр Васильевич.
Возвращаясь в Москву, ночью в поезде Егор вдруг проснулся, как от толчка, и не сразу сообразил, где он и что с ним. Интересный материал для психиатра — как работает подсознание. Разговор со старичком. Какой-то факт насторожил меня и сейчас всплыл во сне… надо немедленно уловить, покуда не заспалось, не перебилось сном еженощным. Домик Ермолова уцелел… нет, не то. Дальше, дословно: «…например, братьев Киреевских — за что?» — «Снесли братьев?» — «Особнячок ихний. А Грановский уцелел. Он какой-то прогрессивный был, да?» — «Западник».
В восьмом часу утра Егор появился в родном Мыльном переулке, вошел в парадный подъезд, поднялся на третий этаж, позвонил.
— Здравствуй, Рома.
Этим утром Егор имел три многозначительных, чреватых последствиями разговора: с Романом, психиатром и циркачом.
— Здравствуй, Рома.
— А, проходи. Кофе будешь?
— Ничего не надо. Тебе же на работу.
— Есть еще время.
— У меня нет. Рома, вспомни: в прошлом году перед гибелью Ады и Сони ты писал статью о братьях-славянофилах — о Киреевских?
— И о них тоже. Вообще о разрушенных мемориальных памятниках. Тебе интересно?
— Очень.
— Так у меня сохранился экземпляр журнала. Проходи, я сейчас…
— Некогда. Перед этим ты ездил в Орел?
— Конечно. Я ж тебе рассказывал, когда вернулся. Забыл?
— Забыл. Тут меня закрутило. Ада знала о твоей поездке?
— С какой стати!
— Может, в разговоре упомянул?
— По-моему, нет. А что?
— На Троицком кладбище был?
— Где Ермолов похоронен? Да. А откуда тебе про Троицкое…
— Я сейчас оттуда.
— Ты? Что происходит?
— И на «дворянское гнездо» ходил?
— Ходил… А при чем тут Ада? Егор!
— Я нашел ее склеп.
— Какой склеп?.. А! — Роман, как всегда в минуту волнения (привычка балованного ребенка), схватил друга за руку. — Так она не врала?
— Нет.
— И ты его вскрыл?
— Это склеп, Ромочка, а не сейф, не путай.
— Доброе утро, Герман Петрович. Вы на работу?
— Меня машина ждет. А вы неважно выглядите, типичное нервное истощение. Бессонница мучает?
— Да. Но еще больше один и тот же сон.
— Сейчас мне некогда, советую…
— Герман Петрович, скажите, пожалуйста, у каких родственников скрывалась Ада перед вашей свадьбой?
— Понятия не имею. Ни с какими родственниками, кроме ее матери, я не общался.
— А вы не помните, они не ездили на похороны в Орел?
— Куда?
— Вы когда-нибудь слышали от жены про этот город?
— Никогда.
— Там находится склеп Захарьиных. Вы, кажется, не удивлены?
— Нет. В ходе нашей последней беседы, Георгий, я убедился, что у моей жены была тайна.
— Она не врала, я проверил. В какое время она жила у родственников?
— Апрель — май.
— Все сходится. Помните, она говорила: весна, деревья распускаются…
— Да, да, я не верил. Про какие похороны вы упомянули?
— Какая-то Екатерина Николаевна Захарьина, скончалась в 65-м году. Я видел могилу на кладбище.
— В том самом году. Надеюсь, вы не подозреваете Аду в убийстве ее родственницы?
— Екатерина Николаевна умерла в восемьдесят три года.
— Так. Что ж, по-вашему, делала моя жена в этом самом Орле? Догадываюсь, в каком направлении работают ваши мысли. Так вот: аборт делать было уже поздно, рожать рано.
— Она гуляла возле склепа.
— Оригинально. Но самое оригинальное, что она все это скрыла от меня.
— Со стороны мне трудно судить о ваших взаимоотношениях, Герман Петрович.
— Вы как будто на что-то намекаете.
— В какое время вас видел пенсионер на Петровском бульваре?
— Георгий, вы идете по ложному пути. Моя, так сказать, версия тщательно проработана следователем.
— У меня есть другая версия, Герман Петрович.
— В которой мне отводится главная роль?
— Да.
— Морг, привет. У меня к тебе несколько вопросов.
— На репетицию опаздываю.
— Я тебя до метро провожу. Когда именно Ада убила твоего ребенка?
— Но, но… шуточки!
— Прости. Я только повторил тебя. Так когда же?
— Ты мне действуешь на нервы.
— Пожалуйста!
— В феврале. Сразу как с Германом познакомилась.
— А не позже — в апреле или мае?
— Мне ль не знать!
— Чем ты ее так напугал, что она скрывалась в Орле?
— В каком Орле? — Клоун резко остановился. — Ты что-то раскопал?
— Не стал копать. Но склеп Захарьиных нашел.
— Тебе по ночам кошмары не снятся, Егорушка?
— А тебе, Васенька? Так чем ты ее запугал?
— Натурально, смертоубийством, — Морг засмеялся. — Молодой был, горячий.
— А про Орел знал?
— Кабы знал — убил бы! — Морг захохотал. — Ты считаешь меня графом Монте-Кристо? Даже лестно, отомстить через девятнадцать лет. И рад бы тебе услужить — так ведь у меня алиби. Стопроцентное! Ты же и подтвердишь.
— Не подтвержу. Потому что алиби у тебя. Морг, нету.
— И ты не решился трогать захоронение, — заключила Серафима Ивановна, выслушав целый рассказ о событиях последних двух суток.
— Зачем? Жертву замуровывают в склеп только в романах ужасов. А Ада любила там гулять, ей было там хорошо. Тут что-то другое.
— Другое? Я этих романов не читала, — заметила старуха, — но что касается ужасов, то у нас…
— Да, да, все запуталось, перепуталось безнадежно. Меня поразило, что накануне убийства Рома ездил в Орел. Что за совпадение!
— А как он туда попал?
— Самым естественным образом: командировка от редакции. Пробыл три дня. Он мне рассказывал тогда же, как вернулся. Я запомнил что-то о братьях-славянофилах.
— Он был на Троицком?
— Был.
— Видел склеп с ангелом?
— Нет. Очень удивился, когда узнал от меня, что это не выдумка.
— А вдруг он упомянул при Аде об Орле и тем самым вызвал ее на воспоминания?
— Утверждает, что не говорил. Они с Аленой собираются пожениться.
— Я знаю, — Серафима Ивановна помолчала. — Странная пара.
— А циркачка с Германом — не странная? У меня голова кругом идет.
— У меня тоже. Надо идти от голоса, Егор. Женский голос — вот главная загадка. Если б ты мог вспомнить!
— Не могу, боюсь. Не угрозы, не опасности, а… сам не знаю чего. Бессознательный, инстинктивный какой-то страх. И Герман Петрович не смог вспомнить.
— Может, не захотел? Если звонила его сообщница… нет, — перебила сама себя старуха. — Тогда б он тебе вообще об этом не рассказал. Ну, давай рассуждать логически. Он говорит, что звонили из нашего дома — раз. Голос молодой — два. Только три женщины у нас…
— Их голоса не вызывают во мне ни малейшего волнения. Зато стоит вспомнить этот ночной полушепот…
— Ты был соответственно настроен, Егор.
— Наверное. Этот голос вызывает ассоциации ужасные… нет, не то слово… чудесные, сверхъестественные. А вот факты. Эта женщина звонила Аде, потом во время помолвки, продолжая прерванный разговор про ангела. «Догадалась?» Вы представляете? Она преследовала Аду, Антон чувствовал чье-то присутствие на месте преступления. Я — какое-то движение в нише. И теперь она занялась мною: лента, сумка… иду на работу — мерещится чей-то упорный взгляд. И наконец — мне предлагают умереть.
— Повтори дословно.
— «Если б ты знал, как мне тяжело», — сказала она. Я спросил: «Кто это?» — «Не узнаешь? Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер».
— Боже мой, — прошептала Серафима Ивановна, — Сонечку и Аду убила сумасшедшая.
— Не знаю я никаких сумасшедших! — закричал Егор. — А голос мне знаком, знаком!
— Но ведь она засмеялась, когда ты спросил, кто убил Соню. Засмеялась!
— Серафима Ивановна, — взмолился Егор, — давайте о чем-нибудь другом, что-то мне нехорошо. — И добавил после паузы. — Сегодня я объявил Герману Петровичу и Моргу, что у меня есть основания подозревать их в убийстве.
— И как они это восприняли?
— Клоун посмеялся, психиатр заявил, что готов принять меня без очереди, на дому.
— Все это не так забавно, как кажется, Егор. Ты раскрылся — и теперь должен ожидать всего.
На другой день, после дежурства во дворце правосудия, Егор с часок погулял по утреннему центру, наблюдая, как целеустремленные граждане спешат к своим местам под солнцем. Кишела будничная жизнь, в которой дворянский склеп, черный крест, летящий ангел и раздробленный череп кажутся немыслимыми. Потом он спустился в метро, уже полупустой электрический вагон помчал его сквозь подземную тьму (худое, сумрачное… «сумеречное» лицо — его собственное отражение в окне, черном зеркале, напротив). Обширная площадь со скульптурной группой борцов против царизма, стеклянный вестибюль, оживленный коридор. Егор потолкался среди газетчиков и жалобщиков, наконец ему указали на упитанного человечка неопределенного возраста, задумчиво стоявшего с дымящейся сигаретой возле урны.
— Здравствуйте. Вы — Евгений Гросс?
— Здравствуйте. Он самый.
— Вы не могли бы уделить мне немного времени?
— По какому вопросу?
— Убийство в Мыльном переулке.
Гросс вздрогнул и уронил сигарету в урну.
— Ага! — и тотчас закурил новую. — Узнаю, видел на суде. Вы — жених.
— Да.
— Сочувствую.
— Благодарю. Вас удивило мое появление?
— Не очень. Не вы первый — не вы, может быть, и последний.
— А что, к вам уже обращались по поводу прошлогодних событий?
— Обращались.
— Простите, кто?
— Некто.
— То есть вас попросили соблюдать тайну?
— Приятно беседовать с умным человеком.
— Взаимно. И все же вы позволите задать несколько наводящих вопросов?
— Валяйте.
— К вам приходила женщина? Или мужчина?
— Мужчина.
— Из тех, кто, как я, выступал свидетелем на суде?
— Из тех.
— Этот мужчина приходил недавно?
— На днях.
— И интересовался вашим последним разговором с Антоном Ворожейкиным?
— Интересовался.
— Краткость — сестра таланта, Евгений…
— Ильич. Я стараюсь.
— Евгений Ильич, если вы сейчас постараетесь и назовете имя этого человека, разговор наш станет образцом содержательности и законченности.
Гросс улыбнулся снисходительно.
— Потому что, — настойчиво продолжал Егор, — это имя, возможно, наведет нас на след убийцы.
Гросс перестал улыбаться, заметив меланхолично:
— Убийца уже в мирах иных.
— У меня другое мнение. А этот таинственный человек объяснил вам, почему через год интересуется подробностями преступления?
— Объяснил — и вполне удовлетворительно.
— Что ж, тогда поговорим о вашем творчестве? После опубликования очерка «Черный крест» в этом мире стали происходить интересные события.
— О моем творчестве — с удовольствием. Всегда. Но не сейчас. На выходе в шесть.
Евгений Гросс имел вкус к жизни, и уже около семи они сидели в полутемном, мрачно-уютном подвальчике, о существовании которого Егор до сих пор не подозревал.
— Итак. С кем пью пиво?
— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож.
— Фигуральный оборот? — уточнил Гросс. — То есть вы стоите на страже закона?
— Я работаю сторожем.
— Понятно. Вы — диссидент.
О Господи!.. Просто работаю сторожем. Евгений Ильич, ваша аналогия с «Преступлением и наказанием»…
— Чисто внешняя, — перебил Гросс. — Я подчеркнул. Некоторые детали совпадают. Процентщица — гадалка. Лизавета — Соня: убиты как свидетельницы. Топором. Украденная драгоценность в мешочке. Даже фигурировали невинные маляры, делавшие ремонт. Как у Достоевского.
— И камень, под которым, может быть, окровавленная одежда лежит, — процедил Егор.
— Ваш Антоша одежду замыл. Я не ошибся, сказав «ваш»? Он был вашим другом?
— Да.
— Но ваш Антоша не годится в Раскольниковы. Сама по себе кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем роде, конечно. Словом, данный случай на роман не тянет. Так, на очерк. Хотите пари на ящик пива?
— Да я не собираюсь ничего писать!
— Тогда зачем вы собираете материал? Сторожа-интеллигенты все пишут.
— Егор с любопытством вгляделся в поблескивающие в полутьме глазки.
— Вы считаете нормальным заработать на гибели близких?
— Ах да, вы жених. Забыл. И что вы хотите?
— В показаниях Антона, приведенных в очерке, есть неясный момент. Как я понял, вы с ним разговаривали лично?
— И до, и после вынесения приговора. Знали б вы, чего мне стоило этого добиться! Использовал все связи, надеялся расколоть убийцу, выслушать исповедь.
— Исповеди не было?
— Не было.
— И какое он на вас произвел впечатление?
— Какое может произвести впечатление садист?
— Вы заметили в нем патологические черты?
— А вы видели труп своей невесты?
— Евгений Ильич, отвлекитесь от официальной версии. Вот перед вами человек. Вы знаете, что его ожидает скорая смерть. Как он вел себя? Что говорил?
— Знаете, — после некоторого раздумья сказал Гросс, — если отвлечься от пошлого мотива преступления — карточный должок… пожалуй, я готов признать, что ваш Антоша — личность незаурядная.
— В чем это выражалось?
— В упрямстве. До самого конца не сломался, не признал себя виновным, что при таких уликах нелепо, безрассудно… но нельзя отказать в своеобразном мужестве.
— Вы же писали: слабый, жалкий человечек.
— Я создавал тип. Привлекательные черты исключаются. Пресса должна воспитывать.
— На лжи? Вам не приходила мысль о судебной ошибке?
— У вас есть новые данные? — быстро спросил Гросс.
— Есть кое-что.
— За кордоном, — сообщил журналист, — я б вас накачивал пивом, выкачивая сенсацию. А у нас наоборот.
— Евгений Ильич, вы не могли бы повторить то, что вам рассказывал Антон?
— Я все могу, я профессионал. Но — все изложено в очерке. — Он помолчал. — Разве что одна деталь… слишком сюрреалистическая для газетного жанра.
— Натуральное привидение?
— Оно самое. У вашего друга это был какой-то пункт.
— Вы можете описать подробно его ощущение?
— Сказано же: я профессионал. Дословно: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Ну, как вам нравится?
— Тихий ангел пролетел, — шепотом сказал Егор, а Гросс подхватил жизнерадостно:
— Там чертик прошмыгнул. С топориком.
— Где в глубине — вы спрашивали?
— Спрашивал. Он не знает — был занят: стирал свои отпечатки с топора. Что-то якобы зацепилось боковым зрением.
— Евгений Ильич, вы помните, что крикнула в окно Соня Неручева?
— Только давайте без мистики. У девочки случился психический срыв, а мы здравые люди и пьем пиво. Я предупреждал — еще до приговора: придумайте правдоподобную версию. Еще лучше — покаяние. Со слезой, с надрывом. Отказался. — Гросс осушил полкружки. — Впрочем, не спасло бы. Зверское убийство. Вышка обеспечена.
— Обеспечена, — повторил Егор. — А убийца на свободе.
— Голубой ангел, — проворчал Гросс. — Что, у вас тоже пунктик?
— Мания преследования, думаете? Так глядите же: кто-то к вам ведь приходил и расспрашивал. История никак не кончится.
— Жуткая история. Жут-ка-я.
— Так кто же, Евгений Ильич? Отец или клоун?
— Он вне подозрений.
— Ошибаетесь. Я могу разбить их алиби вдребезги.
— Так разбейте.
— Этого мало. Я ищу… точнее, жду твердых доказательств.
— Кто ж вам их даст?
— Тот, кто меня преследует.
— Кто?
— Маленькая женщина с пронзительным голосом, мне знакомая.
— Тяжелый случай, — пробормотал Гросс. — Давайте лучше выпьем.
— Евгений Ильич, что вам сказал Антон на прощанье?
— «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».
— Вы передали?
— Передал.
— И после этого написали свой очерк?
— А почему я должен был ему верить?
В глубоких сумерках Егор был уже дома на своем диване. События развиваются с катастрофической быстротой, кто-то отчаянно, судорожно (ритм судорог: пауза — вспышка) спешит к цели. К какой цели? Убийца, надо думать, достиг ее, подставив под расстрел невиновного. Так кому же нужна эта круговерть? Кто затеял игру? Свидетельница, молчавшая год? Вряд ли. Сообщница, не вынесшая тяжести преступления? «Эта женщина безумна, — с грустью думал Егор. — Она засмеялась, когда я ее спросил о Соне, — ужасный смех! Она меня как будто ненавидит — и все-таки ведет игру. Если Герман держит ее в своей лечебнице, то как она сбегает оттуда… Ну позвони! — умолял он незнамо кого. — Позвони, ведьма ты или ангел, назови имя!» Он уже приходил к Евгению Гроссу и расспрашивал, и просил молчать о своем визите. Журналист не принадлежит к разряду людей, неспособных нарушить слово. Гросс — способен. Хотя бы в обмен на мою информацию (он был заинтригован — и очень). Так что же его сдержало? Почему он не «заложил» человека, в сущности, ему постороннего? Очевидно, ему дали или пообещали дать нечто большее, чем могу предложить ему я. Ну и, разумеется, Гросс уверен, что к нему приходил не преступник: с уголовщиной такой тертый орешек связываться не станет. «Он вне подозрений», — сказал Гросс. Как бы не так! Своими намеками и прямым обвинением («У меня другая версия, Герман Петрович», «Потому что алиби у тебя. Морг, нету») я встревожил убийцу. Значит, он существует — до сих пор я сомневался? все-таки сомневался в Антоне? ни разу не взглянул ему в лицо на суде! — он существует, мы встречаемся во дворе, на лестнице, в Мыльном переулке, здороваемся, беседуем — и я ничего не чувствую. То есть чувствую, конечно, — помни о смерти, но не догадываюсь, от кого исходит опасность.
Я пытаюсь удержаться, так сказать, на реальной почве. Но что, если к Гроссу действительно приходил человек «вне подозрений»? Ну просто кому-то из «наших» («из свидетелей, выступавших на суде») неймется, любопытство, сомнение: вдруг судебная ошибка? Остается мистика, сюрреализм. Ангел-убийца. Голубой, смеющийся, летящий… натуральный призрак (пунктик) Антона. Это женщина. Она не побоялась снять с трупа влажную от теплой, еще живой крови алую ленту и принести ее на кладбище. Стоп! Сумасшедший дом, камера, склеп — и я безнадежно бьюсь головой о серые гладкие стены.
Серафима Ивановна права: в этой истории мы не понимаем главного. Хладнокровно, осмотрительно, не торопясь, пойдем сначала. Непорочный ангел (этот жуткий образ меня преследует) в белых одеждах, некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия (Алена — сестра милосердия, все-таки странное прозвище для невесты). Она убила моего ребенка. Это мерзость, это они придумали с матерью. Зачем Ада ездила в Орел? Скрыться от Морга или избавиться от ребенка? И что значит в наше время «избавиться от ребенка»? Не в склеп же его замуровывать — сдать в энергичные руки государства (о чем мечтали еще классики марксизма). Допустим, насчет сроков она Моргу соврала или сама ошиблась и родила в Орле. И вот через девятнадцать лет звонит ребенок-мститель… Тьфу, какая ерунда! Во-первых, звонили из нашего дома, во-вторых, голос мне знаком. Стало быть. Орел отпадает? Но почему она его скрывала? Заколдованный, проклятый круг (Катерина: «Будьте вы все прокляты!»).
Известно одно: на следующий день после звонков той женщины Ада и Соня убиты.
Весь этот год мне снится один и тот же сон: я сижу возле мертвого тела в прихожей, вокруг кровь и пахнет лавандой. Но не это ужасает меня во сне (и наяву), а чувство отчужденности к моей любимой. И в этом чувстве — будто бы самая последняя, самая страшная тайна. Умом я понимаю, что все это, должно быть, наложилось позднее, когда я услышал, что в ней действительно была тайна греха, и, узнав ее, я узнаю все. Мне представляется слипшийся от крови клубок, из которого я вытягиваю отдельные нити, а клубок еще больше запутывается. Нити — версии Морга и психиатра, загадка женского голоса, Троицкого кладбища, посещение его Ромой перед убийством…
Кто-то негромко постучался с черного хода. Он вскочил, бросился на кухню, включил на ходу свет, толкнул рукой дверь, едва не сбив с ног… из тьмы выступила циркачка, сказав с досадой:
— Как вы меня напугали. Можно войти?
— Да, конечно.
Они прошли в его комнату, Марина села в кресло у стола, он на диван. В красновато-тусклом свете ночника она вдруг показалась девочкой — маленькой, изящной, в голубых джинсах и мужской рубашке в голубую клетку (ее обычная одежда). Егор с жадностью вглядывался в некрасивое, но прелестное лицо.
— Жизнь артиста, — сказала она, — просто убийственна. Вы меня понимаете?
— Не… совсем. Морга что-то убивает?
— Почему Морга? — Она удивилась. Я говорю о себе. Я постоянно должна быть в форме. Вот мне хочется кофе…
— Кофе нет, — вставил Егор. — Если чаю?
— Я к примеру. Все равно не смогу себе позволить на ночь, у меня кошмарный сон.
— И давно у вас кошмары?
— Сколько себя помню. Впрочем, — испуг мелькнул в темных глазах, — я, конечно, преувеличиваю, по женской привычке. Просто заурядная бессонница.
— У меня тоже.
— Я знаю. Всегда ваше окно светится. Вы у нас бывали в цирке?
— В детстве.
— Осенью повезем в Швецию новую программу. Любимчики уже отобраны.
— А вы?
— Мы под вопросом.
Пауза; он напряженно ждал (не о бессоннице пришла она поговорить в одиннадцать ночи!); Марина продолжала светским тоном:
— А вы так и не нашли владелицу той лаковой сумочки, помните, вы меня спрашивали?
— Не нашел. — Егор говорил медленно, стараясь уловить неуловимый взгляд. — Сумка висела на крюке в нише между вторым и третьим этажами. Там может поместиться разве что дюк Фердинанд или маленькая женщина вроде вас.
— Где? — прошептала Марина; темный испуг уже вовсю полыхал в ее глазах.
— В нише.
— Как странно вы говорите.
— Со мной случались и более странные вещи. Хотите я вам доверю тайну? Морг не знает.
— Что? — выдохнула она.
— В тот день, как найти сумочку, я был на кладбище. Представьте себе, на могиле Сони оказалась ее алая лента. Хотите взглянуть?
— Я, пожалуй, пойду, — заявила Марина вдруг.
— Нет, давайте поговорим, пожалуйста, надоело одиночество. Расскажите о своей работе. Вы выступаете в группе?
— Нас трое.
— И репетируете всегда втроем?
— Как правило.
— А могли бы вы. например, отлучиться с репетиции незаметно?
— Куда отлучиться?
— В дом номер семь по Мыльному переулку.
— Хотите, я вам дам совет? — холодно отозвалась Марина. — Бросьте вы это дело.
— Какое дело? Убийство?
— Убийство? — переспросила она. — Я совсем не имела в виду… да, вы одержимы. Это опасно, поверьте мне.
— Вам? Или Герману Петровичу?
— Великолепный человек. Сильный и умный.
— Имеет власть над душами, правда? — подхватил Егор. — Во всяком случае, Ада предпочла его вашему мужу.
— Жуткая история. — Марина передернула плечами, словно вздрогнула.
— Юношескую любовь вы называете жуткой?
— Я говорю про убийство.
— Ну, у вас ведь алиби.
— К счастью. Мне не пришлось давать показания и видеть этого несчастного вурдалака.
— Вурдалак, — повторил Егор задумчиво. — Оборотень. Выходит из могилы попить кровушки… — Он потер рукой лоб. — Однако вы своеобразно выражаетесь.
— Антон и есть оборотень. Никогда бы на него не подумала.
— А на кого бы вы подумали?
— Из вас троих на эту роль больше всего подходите вы.
— А вы действительно своеобразная женщина. («Она выбрала нападение-лучший способ защиты»). Во мне чувствуется садист?
— Нет. Но страсть, безрассудство от вас просто волнами исходят, заражают.
— Опять повторяете слова психиатра?
— Ничего подобного! Вспоминаю. Вы были, как теперь говорят, лидером. Придумывали игры и играли в них главные роли.
— Я давно уже не способен ничего придумать.
— Ребята подчинялись вам безоговорочно, — продолжала Марина, — и по приказу пошли бы на все… особенно Рома — нежный, как девочка.
— Неужели вы помните?
Она ответила милой улыбкой воспоминания.
— Помню трех мальчиков во дворе… нет, подростков, вам уже по двенадцать-тринадцать было.
— Невинных отроков. — Егор усмехнулся, вспомнив Серафиму Ивановну: «Антон — кроткий отрок».
— Отрок — это красиво, — согласилась циркачка. — Насчет невинности вам виднее. Вы всё околачивались возле голубятни.
Вдруг вспомнилось: бессрочные каникулы, бездонное небо, птицы — серебряные стрелы в лазури, — и вся жизнь впереди. Один расстрелян, другой в очередной раз женится, третий разыскивает убийцу.
— Морг задушил голубя, — внезапно сказал он; иллюзия детского рая разрушилась.
— Приблудный вожак мог увести стаю, — пояснила Марина.
— Как же я забыл! Ваш муж…
— Это не он. Он нашел его уже задушенным, голова была оторвана.
— Не врите! Я вспомнил. Морг повторял: «Этого голубчика надобно придушить!»
— Мне он говорил…
— Еще б он сознался! В Морге есть жестокость.
— Не более, чем в каждом.
— Ада сбежала от него в Орел, она его боялась. И сейчас он признался, что не может простить, что ему не жалко…
— Мало ли что он буровит, он большой болтун. Но вы-то чего нервничаете?
— Вечером перед убийством клоун продемонстрировал нам свои таланты. Фокусник.
— Вы его в чем-то обвиняете?
— Он один из претендентов. Вас не интересует, кто второй?
— Кто? — выпалила циркачка.
— Ваш тайный друг психиатр. Претенденту — назовем его так — в преступлении помогала женщина. Вы следите за ходом моей версии?
— Егор, не надо. Это может плохо кончиться.
— Вы мне угрожаете? Так вот. Какая-то почти сверхъестественная женщина, она не оставила абсолютно никаких следов. Тем не менее она существует…
— У вас было слишком большое потрясение, я понимаю.
— Только не надо делать из меня сумасшедшего. У меня есть доказательства ее существования — вполне материальные. — Егор поднялся, она вскочила, метнулась к двери, но остановилась; он подошел к письменному столу, рванул на себя верхний ящик. — Смотрите!
Ящик был пуст. То есть лежали там старые тетрадки, письма, однако лента и сумочка…
— Она их взяла, — пробормотал он оторопело, роясь в ящике; ворох бумаг с тихим шелестом просыпался на пол. — Вы их взяли?
— Егор! Опомнитесь!
— Зачем вы приходили?
— Я хотела попросить вас…
— Ну, ну?
— Ни о чем никому не рассказывать.
— О вас с Германом не рассказывать?
— Да.
— Чего вы боитесь? Что вас с ним связывает, черт возьми!
— Я его пациентка.
Так я и думал! «Надо мною ангел смеется, догадалась?» Это вы положили Сонину ленту на могилу!
— Господи, какой кошмар! — закричала циркачка и исчезла.
Егор кинулся следом, голубой силуэт впереди проскользнул бесшумно и скрылся во тьме черного хода.
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!
На другой день после нашего разговора в склепе я отправился к заутрене в Троицкую церковь с целью порасспрашивать прихожан по интересующему нас вопросу. И представьте себе, довольно скоро мне удалось (с помощью женщины, торгующей в храме свечками) познакомиться с некоей Марфой Михайловной — старушкой древней, но обладающей, как ни странно, памятью. Марфа Михайловна некогда была соседкой Екатерины Николаевны Захарьиной, умершей летом (точная дата не установлена) 1965 года.
Сообщаю сведения. Захарьины — род старинный, богатый, владевший под Орлом поместьем, в силу чего некоторые члены были расстреляны в эпоху «красного террора», некоторые рассеялись по Руси-матушке, остался же в Орле один юноша, почему-то нетронутый, кажется, Иван (говорит Марфа Михайловна). Иван и женился впоследствии на Екатерине Николаевне, дочери сапожника, имевшей полдома по улице Октябрьской, возле «дворянского гнезда» (во второй половине и сейчас проживает Марфа Михайловна). У Захарьиных родился сынок Алексей, который, окончивши школу, уехал учиться на рабфак в Москву, где, в свою очередь, завел семью. Иван погиб на полях Отечественной, и Алексей умер от ран в сорок шестом, успев, однако, родить дочку Аду. Как я понимаю, она и есть героиня нашего расследования.
Московские Захарьины (мать с дочерью) отношений с Екатериной Николаевной почти не поддерживали, ограничиваясь поздравлениями по праздникам. Как вдруг в шестьдесят пятом (Марфа Михайловна помнит точно, поскольку именно в тот год похоронила соседку), весной, кажется, в апреле, они обе явились в Орел. Причем мать (насчет имени тут у старушки провал — вроде бы Варвара) сразу уехала обратно. А Ада, молоденькая красавица, беременная (хотя с виду и незаметно; бабушка ее говорила Марфе Михайловне: в захарьинскую породу — рыжая, белокожая, глаза черные), Ада осталась рожать. Почему именно в Орел? Тут целый роман с любовными тонкостями и переживаниями. Изложу как смогу. Оказывается, Ада принимала ухаживания (и даже более того) соседа-студента Васьки, не задумываясь о последствиях, поскольку молодые люди собирались пожениться. Однако, на беду или на счастье, мать устроила ее санитаркой в психиатрическую больницу, где она, как говорится, встретила свой идеал. Нет, не больного, а самого главного врача, знаменитого доктора (надо думать, того психиатра, что не верил в дворянский склеп? — ученые часто неверующие в своей гордыне). Как бы там ни было, красавица рассказывала старушкам, что жить без него не может, что он называет ее «ангел мой», но, узнав про беременность, наверняка от «ангела» откажется. Такой, стало быть, высоконравственный господин. А спохватилась Ада избавиться от ребенка, когда аборт делать было уже поздно. Словом, простая история, обычная, и если б она не вспомнила наш город перед ужасной своей кончиной незачем было эти семейные тайны ворошить. Но я продолжаю с уверенностью, что все в мире имеет связи, причины и следствия.
Меж обитателями домика на Октябрьской все дебатировался вопрос: куда девать будущую малютку? Естественно, Ада в Орел приехала, чтобы подбросить дитя государству, но старорежимные старухи восставали против этого со страшной силой. Ко всему прочему, боялись покинутого Ваську, способного, по слухам, на все. Ото всей этой нервотрепки красавица наша с утра уходила как будто в одиночестве — куда? Вы, конечно, уже догадались, Георгий Николаевич: на Троицкое кладбище. Марфа Михайловна вспоминает, что Ада, барышня с волей и характером, была в непрерывном трепете и волнении, что в ее положении, впрочем, понятно. И в результате произошло событие печальное, которое, однако, развязало все и всех (а может быть, наоборот — связало и отозвалось через много лет): в начале июня Ада родила семимесячную девочку, тут же и скончавшуюся.
Похоронили ее вроде бы (говорю «вроде бы»: старушки на погребении не присутствовали, выносили гроб прямо из морга при роддоме, всё уладила срочно приехавшая мать), так вот, лежит она вроде бы на том же Троицком, но точное место неизвестно. Сегодня утром я туда наведался, могилку, разумеется, не нашел. Сколько их, безымянных, заброшенных, затоптанных видимо-невидимо. Неужто так атрофировалась наша «любовь к отеческим гробам»? Или уповать на диалектику: когда дела доходят до худшего они невольно поворачиваются к лучшему? Вам не кажется. Георгий Николаевич, что до худшего мы уже дошли? Где поворот?
Но — я отвлекся. Вот что запомнила Марфа Михайловна. Ада почувствовала сильное недомогание, и бабушка дала в Москву телеграмму (зашифрованную, так было условлено из-за изверга Васьки). Мать приехала в тот же день под вечер, наняла такси и увезла дочь в роддом. Вернулись они обе наутро с известием о смерти. Ада была в очень тяжелом состоянии, слегла и бредила, молоко у нее пропало. Оставлять ее одну было нельзя, поэтому старушки дежурили у постели (интересно, что визитов доктора Марфа Михайловна не запомнила). Мать быстро управилась с похоронами, Екатерина Николаевна просила показать могилку, и та обещалась, но, поскольку бабушка едва таскала ноги, договорились, что пойдут на кладбище, когда невестка приедет в Орел устанавливать младенцу памятник. Но этому не суждено было сбыться.
Через несколько дней после отъезда московских Захарьиных (на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше в Орле не будет) Екатерина Николаевна скончалась от астмы и, по хлопотам соседки, нашла успокоение возле старинного склепа. Невестка приезжала ее хоронить и еще раз — продать наследственную половину дома. Больше никого из них Марфа Михайловна не видела и никогда о них не слышала.
Вот все, уважаемый Георгий Николаевич, что мне удалось узнать. Думается, памятник умершему ребенку так и не был установлен, иначе я бы его сегодня нашел (впрочем, неизвестно, под чьей фамилией похоронена девочка, похоронена ли она вообще и если да — то не в семейной ли усыпальнице?). Грустью и тленом веет от этой истории, но пока что ничего криминального я в ней не вижу. Однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь.
Если жизнь сложится так, что придется потревожить прах мертвых (ведь мертвые продолжают тревожить живых), так и быть, я Вам помогу. И все-таки лучше сначала исчерпать все пути и средства на земной поверхности. Вы не находите? Итак, жду от Вас ответного письма. Дай Вам бог успеха.
Петр Васильевич Пушечников».
«Уважаемый Петр Васильевич!
Ваши изыскания удачливы и ценны, умозаключения проницательны. Особенно вот это высказывание: о печальном событии. которое развязало все и всех, а может быть, наоборот, — связало и отозвалось через много лет. Прекрасно понимаю, что у нас легче вскрыть склеп, чем навести нужные справки, — и все же большая просьба. Постарайтесь, пожалуйста, узнать в роддоме (или в месте, где располагается его архив) следующие сведения. Находилась ли там в начале июня 1965 года Ада Алексеевна Захарьина? Действительно родила она ребенка и ребенок этот умер? А если остался жив — то какова его дальнейшая судьба, то есть отражение ее в документах?
Если моя просьба окажется слишком затруднительной, приеду по первому Вашему зову. Пока же привязан к Мыльному переулку, где, вероятно, проживает убийца и происходят события странные.
Заранее благодарен. Всего Вам доброго.
Егор Елизаров».
Он вышел из дома опустить письмо в почтовый ящик на углу, наискосок от дома номер семь. В гаснущем свете июньской зари провизжал пустой багряно-красный трамвай. Электрический визг полоснул по сердцу. Поздно. Егор постоял на углу — все мерещился троицкий склеп в зелени — и медленно двинулся к подъезду.
Выходя с письмом, он включил электричество — выключатель внизу, в тесном тамбуре между уличной и внутренней дверьми, — сейчас на лестнице было темно. Значит, кто-то из соседей успел навести экономию. В глубокой тьме Егор начал подниматься — и вдруг остановился. Возникло ощущение чьего-то невидимого, неслышимого присутствия (как у Антона там, среди мертвых, мелькнула мысль), что-то мягкое, летучее коснулось ноги, он спросил хрипло: «Кто тут?» Молчание. «Кто тут?» В ответ — крик, исступленный, нечленораздельный, гибельным гулом пронзивший парадные покои, старый особняк, испуганную душу.
Он так и остался стоять столбом посреди лестницы. Здешний, земной шум — скрип двери, смутные голоса, шаги — заполнил пространство. Вспыхнул свет. Действующие лица застыли на ступеньках, на истертых плитах, словно застигнутые врасплох. В тамбуре возле выключателя — Серафима Ивановна, Алена в розовой пижаме у начала лестницы, Катерина (и ночью в трауре — помни о смерти) на своем пороге. Эксцентрическая пара: циркачка в джинсах — ближе всех к Егору, за ней замер клоун, сощурив острые глазки, руки в складках шаровар. Повыше: невозмутимый Герман Петрович в черном домашнем бархате и небрежно-элегантный Рома. А в нише между вторым и третьим этажами кружился на месте и нежно пел дюк Фердинанд.
— Кто кричал? — угрюмо спросил психиатр.
После паузы все заговорили бессвязно и разом — разноголосый звук, ничем не напоминающий давешний потусторонний крик.
— Кто? — повторил Егор, наконец встряхнувшись. — Кто выключил свет?.. Что же вы молчите? Я только что выходил, включил… потом темно. И кто-то пролетел, коснулся… — Взгляд упал на свирепого кота психиатра, продолжающего уютно урчать. — Может, дюк Фердинанд…
— Стало быть, это мой кот кричал?
— Герман Петрович, — сказала Серафима Ивановна, — творится что-то странное.
— Не могу не согласиться. С тех пор как этот молодой человек вообразил себя сыщиком, жизнь стала невыносима.
— И чертовски разнообразна, — подхватил Морг. — Разве вы не слыхали последней новости? Убийца-то не Антон, а я.
Катерина мгновенно исчезла, громко хлопнув дверью.
— Слушайте, вы, оба! — Егор перевел взгляд с клоуна на Германа Петровича. — Против моей воли я был втянут в тайну.
— Кем втянуты? — холодно поинтересовался Герман Петрович.
— Двадцать шестого мая кто-то принес на могилу Сони ее алую ленту и перевязал мой прошлогодний букет.
— Не может быть! — крикнула Алена, клоун ухватился за перила, словно боясь упасть, его жена озиралась с жадным любопытством.
— Покажите ленту, — сказал смертельно побледневший Неручев.
— Ее у меня украли.
— Да ну? Я предупреждал, что вы плохо кончите.
— Рома, скажи!
— Я видел ленту у него в столе.
— Кто сейчас кричал в парадном? — прошептал психиатр.
— Вы тоже улавливаете связь между… начал Егор напряженно, как вдруг Марина заявила:
— Мне страшно, — определив тем самым всеобщий настрой: страх иррациональный, бессознательный, который иногда всплывает во сне. В жидком свете просматривался тамбур, лестница, ниши без фонарей и статуй. Никого — кроме семерых свидетелей.
Психиатр заговорил властно:
— Вы скрыли от меня ленту на кладбище.
— Я боялся, нас там кто-то слышит или видит, а потом…
— Вы смеете подозревать меня?
— Герман Петрович. — вмешалась Серафима Ивановна, — успокойтесь.
— Я абсолютна спокоен.
— Давайте отложим на завтра.
— Нет! Карты на стол.
— Так кто убийца-то? — пробормотал Морг. — Я или Герман?
— Замолчи! — воскликнула его жена, а Неручев заключил, барственно растягивая слова:
— Кого происходящее интересует и касается, прошу подняться ко мне.
И все без исключения медленно пошли наверх, причем очнувшийся от непривычного умиления дюк Фердинанд сопровождал это шествие поистине змеиным шипением.
В прихожей под венецианским фонарем — радужные блики играют на створках трельяжа — Герман Петрович сказал:
— У меня в кабинете уже постель разобрана. Прошу сюда.
Приглашенные прошли в комнату Ады и расселись за овальным столом драгоценного красного дерева, на котором не благоухали ландыши, персидская сирень и гиацинты, не сверкал хрусталь и не притягивали глаз роковые карточные фигурки и пятна.
Герман Петрович открыл балконную дверь (она была открыта в день убийства, и кто-то, может быть, воспользовался… «Не суетись!» — приказал себе Егор, едва сдерживая лихорадку следствия), в комнату вошла ночная, утомленная гигантским городом свежесть.
— Можете курить, — хозяин положил на полированную столешницу, отражавшую искаженные лица, пачку «Золотого руна» и спички, поставил пепельницу, закурил, сел напротив Егора и произнес: — Вечером накануне убийства мы сидели за этим столом. Зазвонил телефон, женский голос сказал злорадно: «Надо мною ангел смеется, догадалась?»
— Ангел! — Морг вскочил и опять сел. — Про него Соня крикнула перед смертью в окно, я отлично помню! Егор, ты же был во дворе!
— Мы все помним. Герман Петрович, после звонка вы сказали, что это ваша пациентка.
— Я неудачно пошутил.
— Вы набросали в разговоре со мной ее психологический портрет: мстительная, экзальтированная, надломленная, верящая в чудеса и проклятия.
— Принести на кладбище ленту мертвой… — произнес Неручев ледяным тоном. — Психоз, навязчивая идея… или предельный цинизм, вандализм — тоже, знаете, отклонение не из легких.
— Может быть третье объяснение: мне подан знак. Именно через год, когда навещают умерших.
— Кем подан? — тихонько вопросил Морг. — Умершей?
— Или вы ведете себя пристойно — или я вас удаляю, — заявил хозяин с неожиданно прорвавшейся холодной яростью.
Клоун ответствовал добродушно, но глазки блеснули ответным чувством:
— Я рыжий и нужный, я подозреваемый, черт возьми!
— Вась, угомонись, — вставила Серафима Ивановна. — Егор, ты догадался, что означает этот знак?
— Кажется, догадался. Она хочет призвать убийцу к покаянию и смерти.
— Убийцу? — переспросил психиатр. — Кого именно?
— Меня.
Присутствующие остолбенели, клоун пробормотал, упорно поддерживая репутацию весельчака:
— Ага, третий проклюнулся. «Что ж, Ада, тогда мне придется тебя убить», — хороша шуточка! Надеюсь, ты этому призраку веришь и оставляешь нас с доктором в покое?
— Я ручаюсь за каждый свой шаг, но… Тогда на дежурстве я почти не спал и, когда вернулся домой, провалился в сон, как в яму… почти до одиннадцати. Вот этот двухчасовой провал…
— Егор! — воззвал Рома. — Мы ж вместе бежали на Сонин крик, у нас взаимное алиби!
— Да, мы бежали, а кто-то стоял в той нише.
Циркачка вздрогнула, заявив:
— Опять начинается этот бред. Я сегодня не засну.
— Да поймите же! — закричал Егор. — Меня преследует женщина, которая звонила на помолвке по телефону и недавно ночью… дала понять, что я убийца. Она была на месте преступления. В нише кто-то прятался… не кот. Я уловил движение на уровне человеческих рук, плеч, я вспомнил… Дальше: как к ней попала лента с головы убитой? И наконец — показания Антона: невидимое, неслышимое присутствие. И уточнение: где-то в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое. Сейчас в прихожей…
— Этого нет в очерке, — испуганно перебил Рома (настоящая «трепетная лань», самозабвенно поддающаяся чужим эмоциям). — Где ты разговаривал с Антоном?
— Эта деталь не попала в публикацию из-за своей мистической окраски. Мне о ней сообщил сам автор Евгений Гросс. Кстати, не мне первому: кто-то из вас («из свидетелей, выступавших на суде», — подтвердил Гросс) приходил к нему и расспрашивал.
— Кто? — выпалил Рома.
— Он не выдал. — Егор оглядел взбудораженные лица; их отражения в столешнице кривлялись и дергались. — Предлагаю признаться и объясниться, чтоб, по крайней мере, покончить с этим обстоятельством.
Внезапная, все углубляющаяся пауза.
— Молчите?.. Вы понимаете, что означает это молчание?.. Среди нас — убийца.
Напряжение взорвалось междометиями, он спросил:
— Герман Петрович, можно мне пройти на кухню?
— А, идите куда хотите.
Егор прошел через прихожую в кухню, включил свет, отворил дверь на черный ход. Антон вошел, увидел убитую Аду, бросился к ней, по дороге задел лежавший на столе топор… К сожалению, в чистом виде эксперимент провести не удастся из-за другого освещения. А дело именно в освещении. Допустим, утренний луч падает из комнаты Ады в прихожую, отражается, играет в зеркале, еще более оттеняя, подчеркивая черноту пространства за ним. Егор встал у стола, слегка нагнулся (вот он будто вытирает окровавленный, с прилипшими к обуху волосами топор) и крикнул: «Марина!» Легкий шум, в прихожей мелькнуло что-то голубое, циркачка появилась на пороге.
— В чем дело?
Вы помогли мне проверить одно умозаключение. Пойдемте. — Их встретили нетерпеливые взгляды. Он сел и сказал: — В основе преступления лежит не бред, а реальность, голубой ангел — тоже реальность. Отражение отражений. Кто-то, стоявший во тьме возле двери, отразился на миг в створке трельяжа. Она, в свою очередь, отражается в створке напротив, видной из кухни. Антоша почувствовал кого-то. В голубой одежде.
— Я была в цирке. — Отмахнулась Марина.
Алена заявила:
— А я, слава Богу, во дворе. — Помолчала и добавила: — Катерина теперь всегда в черном, а ведь прошлым летом она носила голубое платье в белый горошек. Серафима Ивановна, вы не помните, кажется, в том платье она пришла с рынка?
— Не трогайте вы ее.
— Од-на-ко! — протянул Морг. — Она могла найти ленточку у себя в квартире, куда муж принес черный крест.
Егор перебил:
— Вот последние слова Антона журналисту: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого».
Должно быть, каждый из сидящих за столом ощутил вдруг близость бездны (расхожий оборот: все там будем) — ощущение невыносимое, от которого каждый защитился как мог: задвигались, заговорили, Серафима Ивановна перекрестилась. психиатр встал и подошел к балконному проему. Морг крикнул агрессивно:
— Он украл крест! На топоре его кровавый отпечаток! Рубашка в крови!
А Рома вцепился сильными пальцами в руки Егора (они сидели рядом) и застонал, задыхаясь:
— Друг мой! Антоша! Мой друг! Везде кровь, все в крови!
Алена подлетела к жениху, прижала его голову к груди, поглаживая густые каштановые волосы, приговаривая, как ребенку: «Ну, Ромочка, ну, успокойся, ты же не виноват… вспомни Серебряный бор…» Егор пытался освободиться от цепких пальцев, психиатр резко обернулся, уставившись на журналиста с профессиональным интересом.
— Спо-кой-но! — Ледяные глаза расширились, негромкий голос, но какая в нем сила! — Всем расслабиться! Всем хорошо… очень хорошо… хорошо… У вас, Роман, на редкость сильная внушаемость.
Цепкие пальцы разжались, Рома сказал слабеющим голосом: Когда он замывал одежду, а я тащил его наверх… Спокойно, Роман. Вы испытываете комплекс вины…
— Вины? Я не виноват!
— Разумеется. Комплекс в данном случае иллюзию. Мы, здесь собравшиеся, невольно способствовали его гибели. И потому испытываем это чувство…
— А я нет! — вставил клоун.
— …в большей или меньшей степени, конечно. Вы — в большей. Вам такие стрессы не под силу.
— А вам под силу, Герман Петрович? — Егор внимательно наблюдал за статной фигурой в бархате в ночном проеме.
— Опять, Георгий?
Не обижайтесь, ради Бога. Мне нужна истина. Вы могли скрыться с места преступления через соседский открытый балкон и квартиру Ромы.
Это — истина? — Психиатр едко улыбнулся. — Что еще?
— Что вас связывает с Мариной?
— Это профессиональная тайна.
— Что-что? — С клоуна вмиг спала дурацкая маска. — Какая тайна?
— Однако, Егор, вы не джентльмен, — бросила Марина безразлично, а муж пообещал:
— С тобой мы дома разберемся. — И обратился к Егору: — Ты хочешь связать ее с убийцей?
— То есть со мной, — уточнил Герман Петрович задумчиво. — Георгий, назовите мотив преступления.
Егор молчал: он не мог выговорить слово «инцест».
— Этот мотив начался двадцать лет назад, — заявил Морг, — с убийства моего ребенка.
Алена ахнула, Серафима Ивановна заметила укоризненно:
— Вась, ты хоть выбирай выражения.
— Не желаю! Как же я не сообразил? Балконы были открыты, помню, я в комнаты заглядывал. Он смылся, пока мы обличали несчастного Антошу. Все ясно!
— Не все, — перебил Егор. — Как попал в плащ Антона черный крест?
— Ну, с пола подобрал. Какое это имеет значение!
— Очень большое. Или мы верим Антону до конца — или не верим вовсе. Почему именно в этом, безобидном в сравнении с убийством, пункте он солгал? Так вот: если он не лгал, крест ему подсунули.
— Кто?
— Подумай.
— Ты на что намекаешь?
На фокус с крестом вот в этой комнате, помнишь? А наутро ты столкнулся с Антошей на лестнице.
— Ты… ты… ты… — забормотал Морг, но Егор продолжал, не слушая:
— Марина вроде была в цирке. А ты что делал до того, как спуститься к своим голубям?
— Чай пил.
— Миру провалиться, а мне чай пить, — Егор усмехнулся, — так, кажется, классик выразился? Раскольникова среди нас нет — согласен с Гроссом. Антон умер за кого-то другого. За кого, а? — Егор вгляделся в застывшие лица и спросил с трудом, шепотом: — С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Ну?.. Она лежала в углу у стенки… — Он говорил, как во сне, чувствуя, что где-то рядом истина, что невыносимые, жгучие детали и подробности вот-вот сложатся в картину потрясающую… — Запах лаванды, — сказал он. — Вы не чувствовали тогда в прихожей сильного запаха…
— Помню! — перебила Алена испуганно. — Ее духи. Французские.
— Да при чем тут… — начал психиатр с откровенным ужасом.
— Сейчас. Не могу сосредоточиться, — пожаловался Егор. — Сейчас… — реальность вернулась к нему, но пропало чувство озарения. — Нет, не могу. Словно подошел к какому-то пределу и испугался. Попробуем разобраться, ладно? Соня душилась чуть-чуть, слегка — так, скорее намек на аромат. А когда я сидел возле мертвой, она прямо благоухала лавандой.
После жутковатой паузы циркачка заметила глухо:
— Значит, перед этим надушилась.
— Перед чем? Она появилась в разгар такой сцены.
— Почему вы так уверены? — заговорил Герман Петрович медленно. — Она могла прийти чуть раньше. Или когда Ада была с этим «другим» на кухне. Соня могла пройти сразу к себе и надушиться.
— Герман Петрович, тетрадка по истории лежала в крови возле убитой. И ключ. Когда Соня кричала в окно, то всплеснула руками, я помню ее руки… — он вдруг сбился, — ее руки…
— Ну, руки! — Психиатр потерял обычную невозмутимость. — Дальше что?
— Все произошло внезапно. Мне представляется: она вошла, увидела или услышала что-то, выронила тетрадь с ключом, побежала на кухню, крикнула в окно, назад в прихожую, где он настиг ее. Тетрадь пропиталась кровью. Нет, ей было не до лаванды.
— Но ведь это нонсенс! — крикнул Неручев. — Кто-то вылил на мертвую духи, снял ленту… кто собрал нас сегодня в парадном?
— Не знаю. Ничего не знаю. Кстати, флакон с духами никто, кроме Сони, не трогал: на стекле ее отпечатки пальцев — и больше никаких следов.
Егор взял сигарету из пачки, закурил, отметив, как дрожат руки. Откинул голову на спинку стула, стараясь успокоиться. На белоснежном после прошлогоднего ремонта потолке в сплетении лепных гирлянд недвижно летел младенец с устремленными ввысь крыльями.
— Глядите, над нами ангел. Только он не смеется.
Впервые за этот год она приснилась мне живая. Она что-то говорила вспыльчиво, блестя черными глазами, вдруг рассмеялась — и как только сердце не разорвалось от восторга, от нежности и жалости? Проснулся в слезах, однако надо было зачем-то жить.
После сна и связанного с ним потрясения размышлять, с кем Соня спала перед смертью, казалось противоестественным. И все же: она могла уйти с отцом (если он ждал ее в полночном переплетении переулочков), подняться к Роману (да, он любит искушенных женщин, но может быть, он ее сделал искушенной?), встретиться в подъезде или во дворе с Моргом… нет, с Моргом, человеком семейным, не так-то просто… вот, кстати, мотив: циркачка застает мужа с соседской девочкой… Господи, как все это пошло и убого, как не соответствует бессонному свету в душе.
Он встал, натянул джинсы и футболку, бесцельно прошелся по комнатам, вышел в парадное. Свет не уходил, он сконцентрировался в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца на площадку между вторым и третьим этажами, где она стояла (в момент убийства единственное в небе позлащенное облако затмило солнце, тьма залила парадное и поглотила кого-то в нише). Итак, давным-давно она стояла, облокотясь о перила, и бессмертные детали в золотом луче ослепили его. Удивительно, но он помнил их диалог наизусть, каждое слово, движение лица и рук. Но не вспоминал, отгонял, спасаясь от боли. Как вдруг это пришло — своевольно и неотвратимо. «Я люблю тебя». — «И я. Только я по-настоящему, давно, с детства». — «Сонечка! Не придумывай». — «Я никогда не придумываю! Вот тебе доказательство: я пошла на твой истфак». — «Ну ладно, ладно, пусть так, допустим на минутку…» — «Почему на минутку? Я принимаю твое предложение». — «Какое предложение?» — «Уже забыл?» — «Все на свете позабыл…» В нише зашипел дюк Фердинанд, она взяла его на руки и засмеялась.
Господи, почему же так страшно? Но он уже знал почему, однако сопротивлялся этому знанию как мог и даже себе не посмел бы признаться. Внезапно обессилев в неравной борьбе, сел на ступеньку, прислонился к перилам.
Он не помнил, сколько просидел во тьме, пронзенной одиноким лучом. Человек разумный не может долго находиться в таком состоянии (это удел душевнобольных). Разум ищет лазейки, трещинки, щели в стене страха — и обычно находит. Вот вспомнилось, как они ребятишками играли здесь в шпионы и сыщики (существование в доме двух лестниц, парадной и кухонной, создавало неоценимые удобства для игры). «Должно быть, и для убийцы, — всплыла трезвая, отчетливая мысль. — Пока я тут впадаю в детство, близко, рядом бродит зло, и можно догадаться, кого выберут в этот раз!»
Егор вскочил, помчался по лестнице вверх, всматриваясь в потаенные уголки детства… вниз, в тамбур, в переулок, в тоннель, во двор, опять на улицу… наконец взял себя в руки; в душе, вопреки всему, восстановился давешний утренний свет. Не торопясь, оглядываясь, вглядываясь в лица, обошел близлежащие улицы и переулки — никогда никого он так страстно не искал! — прошелся по Тверскому, где в зеленых сумерках однажды ему померещилась слежка, миновал свой маленький дворец правосудия, вернулся в Мыльный и отправился на кладбище.
Каменная кладка сразу отрезала звон, гам, суету и жар живых. В зыбкой лиственной полупрохладе аллея, поворот, еще поворот, оградка, лавочка, никаких безумных знаков и намеков, черные глаза глядят с веселым любопытством. (Неужели я вправду отгадал твою тайну? Не отгадал, нет, всего лишь прикоснулся, вошел в твой минувший мир и вспомнил). Послышалась далекая, душераздирающая музыка, ближе, громче, музыканты фальшивили кто во что горазд, раздирая души, уши: красный гроб плыл над фигурами в черном. (Я ведь совсем не помню похороны; мамины — свежо и отчетливо; Сонины — клочки и обрывки. Морг сейчас сказал бы с якобы шутливой улыбочкой: встреча с покойником — к счастью. А безутешный вдовец: спокойно, всем хорошо, очень хорошо…). Чтобы узнать тайны мертвых, надо заниматься живыми. Егор легко поднялся и ушел не оглянувшись.
Он соскочил с трамвайной подножки возле метро, выстоял очередь в Мосгорсправку, получил бумажку с адресом, нырнул под землю, вынырнул на другом конце Москвы, сориентировался… Каменная ограда, раза в два выше кладбищенской, ворота, турникет, проходная, вывеска «Психоневрологическая больница». Самого дома почти не видать из-за безнадежно-желтой ограды: от сумасшедших мы отгораживаемся еще плотнее, чем от мертвых. В стеклянной будке пожилой вахтер читал газету, за турникетом покуривали два амбала, санитара, по двору медленно прошла женщина в белом. Уилки Коллинз. «Женщина в белом». Некоторым женщинам удивительно идет больничный наряд милосердия. Где-то в этих желтых недрах беременная Ада — непорочный ангел в белых одеждах — встретилась со своим Германом. Банальная история, окончившаяся совсем не банально (да ведь конца нет — вот в чем дело!). Вахтер оторвался от газеты, амбалы от беседы, все трое уставились на Егора, тот медленно двинулся вдоль стены: прочная, надежная крепость, в которой, по выражению Серафимы Ивановны, наш доктор царь и бог.
Она вязала свое бесконечное белое кружево в уютном, устоявшемся мирке игр и забав, куда хотелось бы вернуться навсегда, но он уже повидал и ощутил миры иные. Сел рядом на лавку и сказал:
— Здравствуйте, Серафима Ивановна.
— Что с тобой?
— А что?
— Какой-то ты… не такой.
— Серафима Ивановна, у меня такое ощущение, что надо спешить.
— Куда?
Он неожиданно рассмеялся:
— Снимать покровы с тайн.
— Ты знаешь, кто убил Соню?
— Понятия не имею. Разве что похитить Гросса? Перед пытками он не устоит.
— Да что с тобой?
— Молчу. — И тут же заговорил: — Вы мне не поверите, я сам себе не верю. У меня ничего нет — ни мотива, ни следов, ни улик. На чем ловить? На новом убийстве? — он наконец выговорил вслух мучившую его мысль. — Вот пока мы тут с вами сидим… Где Морг?
— Успокойся, вернулся с репетиции, сейчас к голубям выйдет. Циркачка в цирке пока. Герман Петрович в клинике, с утра отбыл, Рома сидит у себя, статью печатает. Катерина тоже печатает, на моей машинке учится. Алена в своем универмаге. Доволен?
— Ну, Серафима Ивановна, вы прямо «красный следопыт»!
— Приходится… на старости лет. — По лицу ее прошла тень. — Не могу забыть ночной крик. А ты еще все козыри перед ними выложил.
— Карты на стол! — подтвердил Егор и словно наяву увидел на полированной столешнице разноцветные картонки… точнее, одну из них. Ада нагадала!
— Всех сумел напугать, и меня в том числе, — продолжала Серафима Ивановна. — А улик действительно нет. Как Рома-то кричал: везде кровь, все в крови. Убийца был залит кровью.
— Морг и был залит, когда нам открыл.
— А до этого, как к голубям спустился? Сам говорил: ни единого пятнышка. А Герман Петрович на бульвар отправился с пенсионером общаться. Что-то тут не то.
— И тот и другой успели бы переодеться. — Егор помолчал, вдруг сказал машинально: — И камень, под которым окровавленная одежда лежит… кому это я говорил?.. Ах да, Гроссу. Вот великолепная улика, а?
— Возможно, где-то и лежит, — согласилась Серафима Ивановна. — Сжигать в наших условиях слишком хлопотно.
С черного хода появился Морг и направился к голубятне.
— На ловца и зверь бежит.
— Бестолковый я ловец… и, как назло, сегодня дежурю! Ладно, попытаюсь отвести опасность. Особняк оставляю на вас, Серафима Ивановна.
Дверца клетки распахнулась, нетерпеливая воркотня и хлопанье крыльев вырвались на свободу. Морг гикнул, свистнул, уселся на перекладину лестницы и запрокинул круглую лысую голову в небесные сферы с редкими, безобидными еще тучками. Самое время для задушевного разговора: в голубином гоне нрав клоуна несколько размягчается и можно вообразить — при наличии воображения, — что перед тобой добродушнейший шут.
— Здравствуй, Морг.
— Вот ты врешь, — начал Морг сварливо вместо приветствия, — будто я засунул Антоше мешочек с крестом. Ты ведь на это ночью намекал?
— На это.
— Я — профессионал высокого класса, будьте уверены! Но ты врешь.
— Докажи.
— Логика, батенька ты мой недоразвитый. Ло-ги-ка. Рассмотрим проблему с нравственной точки зрения. Если, по твоим словам, верить Антоше до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, а?
— Почему? — Вопрос Морга ударил в самую точку, как в солнечное сплетение.
— Егор опустился на нижнюю перекладину лесенки; клоун нависал над ним, затмив полнеба с птицами.
— Ну, побоялся, что в такую фантастику никто не поверит, — пробормотал Егор, сам себе не веря.
— Ага, ты сам нашел точное словцо: фантастика. И вообще: как можно верить до конца игроку?
— Страсть к игре, случалось, мучила и людей великих.
— И они крали казенные деньги.
— Он сказал: я опустился. Гросс пишет, помнишь? Перед смертью он…
— Ладно, нравственную проблему пока опустим. Далее. Ты забыл, что обнаруженный в плаще мешочек был запачкан кровью. Когда я спустился к голубям, кто-нибудь видел на мне хоть пятнышко? На руках или на одежде?
Да, клоуна голыми руками не возьмешь, он как будто подслушал их разговор с Серафимой Ивановной: и камень, под которым окровавленная одежда лежит.
— Морг, а ведь ты теперь ходишь в других шароварах.
— Нет, ты не увиливай: видел кровь?
— Не видел. Я как-то не обращал внимания… у тебя были шаровары в голубую клетку, да? А эти зеленые.
— Я те выбросил. Старье.
— И майку выбросил?
— И майку, — ответил клоун с усмешечкой. — И парусиновые туфли. Все пропиталось кровью, я ведь в лужу крови упал, забыл?
— Куда выбросил?
— В землю закопал и камнем придавил, чтоб скрыть следы, которые вы все видели! — огрызнулся Морг. — В мусорку — куда ж еще? Вон, полюбуйся!
По двору неторопливым шагом шел психиатр в бархатном пиджаке с пластмассовым ведром (что-то он сегодня рано покинул свой сумасшедший дом… катастрофа надвигается, дальновидные действующие лица концентрируются в Мыльном переулке, соблюдая античный принцип единства места, времени и действия, а я должен идти на дежурство), поклонился, сказал: «Георгий, зайдите ко мне, пожалуйста, когда освободитесь», — скрылся в тоннеле, где стоит бак для мусора, вновь возник и удалился в подъезд.
Зачем он тебя зовет?
— Не знаю.
Морг размышлял, наморщив сократовский лоб.
— Будь с ним поосторожнее, жутковатый тип. Я б скорее скончался, чем доверился такому врачу. Ладно, черт с ним. Так я тебя убедил?
— В чем?
— В своей непричастности.
— То есть в причастности Антона? — уточнил Егор.
— А ты вдумайся в его прощальную фразу: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». За кого, а?
— Ну?
— За нее.
— Морг, ты ведь не в цирке.
— Да погоди ты! Мы загипнотизированы образом вдовы в черном — моменто мори, так сказать, — а в тот день она была в голубом. Алиби у нее, в сущности, нет: какое может быть алиби на базаре? Все несообразности в поведении и показаниях Антоши объясняются тем. что он покрывал жену. Именно она отражалась в зеркале в прихожей, пряталась на лестнице, а теперь…
— Ерунда! Как она могла поместиться в нишу, она крупная, высокая…
— Женщина все может, женишься — узнаешь. Съежилась. скукожилась… не в этом суть. Главное, она до сих пор не в себе, спроси у Серафимы Ивановны, спроси! Помешалась она еще тогда, на месте преступления… лента, духи (кстати, мертвая, благоухающая лавандой, — сильный образ) — так вот, женский антураж, женский почерк — разве не ясно? Ты ее видел в тот день, как на могиле ленту нашел?
— Да, она ко мне приходила.
— До или после кладбища?
— До.
— Ну, одно к одному! И что сказала?
— «Будьте вы все прокляты!»
Клоун засипел Егору прямо в ухо:
— После этого пассажа в нервном порыве она едет на кладбище, перевязывает твой букет лентой… Ты согласен, что на такие штучки способна только ненормальная?
— Не смей называть ее ненормальной! — сорвался Егор.
— Тихо, тихо, голубь, видишь, окно у Ворожейкиных открыто? После могилы она звонит тебе и намекает, что ты убийца. Может, даже искренне, поскольку — клоун покрутил пальцем у виска — все смешалось в доме Облонских. Все, Егор, прикрывай лавочку: не в милицию ж ее сдавать? Действовали супруги в сговоре или так уж совпало — не столь важно. Они между собой разберутся на том свете, адскими угольками поделятся. — Морг засмеялся злорадно.
Егор внимательно вглядывался в бегающие глазки. Спросил тихо:
— Так кто приходил к Евгению Гроссу?
— Это я могу сказать тебе точно. — Клоун выдержал эффектную паузу: — Герман.
— И зачем бы его туда понесло?
— Егор, у тебя неверный подход к этому моменту. Я сам сегодня ночью, когда мы под ангелом Ады сидели, тоже на него подумал. Он и приходил к журналисту, но не в качестве убийцы, а как психиатр. Если можно так выразиться, с научной точки зрения приходил. Знаешь, что его интересует? Изменение психики в экстремальных условиях. Так-то вот.
— Почему ж он не признался?
— Неудобно. Он — холодное чудовище, однако понимает: неудобно наживаться на смерти близких. Даже во имя научного прогресса. Негуманно.
— Морг, ты до сих пор его ненавидишь.
— Да, я в своих чувствах постоянен, — подтвердил клоун без гримас и кривлянья.
И Егор ему поверил, и холодок — озноб — охватил душу, как в приближении к тому пределу, к которому лучше не приближаться, за которым — зло.
— Господи, неужели все эти годы…
— А почему я должен был прощать? — Он вдруг рассмеялся хрипло. — Да не боись, это не я. Я не способен.
— Ты убил голубя.
— Неправда! — воскликнул Морг, нимало не удивившись странному повороту в беседе под сияющим сквозь тучки небом, у старой голубятни.
— Ты повторял: надобно придушить голубчика. Я слышал, мы с ребятами тебе клетку помогали чистить.
— Мало ли что я повторяю. Я вообще зануда. Мне он мешал, не спорю. Я не пустил его в клетку, он тут прикорнул на перекладине. Наутро смотрю: мертвый.
— Хочешь на чью-нибудь кошку свалить?
— Не хочу. Целехонький, необглоданный, невзъерошенный, просто голова оторвана. Да ты же помнишь, ты же подошел, в школу бежал, а?
— Да, я запомнил.
— Он, дурак, доверчивый был, — пояснил Морг, — на руки шел. А ты в каком мире живешь, Егорушка? Про естественный отбор слыхал?
— Убийство — отбор противоестественный. — Егор встал. — Кто посмеет ее тронуть — конец, крышка!
— Кого? Катерину?
— Я предупреждаю.
— Да у меня и в мыслях нет, ты что!
— Я все знаю. Морг. Новое убийство не поможет, понял?
— Не понял!
— Ладно, пока. Пошел к психиатру.
— Ты вот что, — сказал Морг быстро, — никому не рассказывай про Марину с Германом, хорошо?
— А что я не должен про них рассказывать? Просвети.
— А, ты прекрасно понимаешь. Все это так не вовремя.
— Что «это»?
— Да лечение это. В общем, я на тебя надеюсь.
— За границу собрались, да? Швеция — идеал свободы… — Егор пошел к дому, обернулся, спросил: — Как ты споткнулся о мертвую, если она лежала в самом углу прихожей, не на дороге?
— Сам не знаю. После Ады и топора меня так шатало и крутило… И все равно я сразу про Антошу догадался!
— Хочешь разговор перевести? Догадливый ты парень. Морг. Может, ты догадался, и кто ночью в парадном кричал?
— Отстань от меня, — прошептал клоун. — Сам же слышал… так перед смертью кричат.
Узкая черная лестница с крутыми поворотами на каждой крошечной площадке, где стоят ведра с отбросами для каких-то мифических свиней (призыв жэка: пищевые отходы — на подъем сельского хозяйства!), едва освещалась слабым рассеянным светом. Как там Гросс писал? Черная лестница, зыбкая вонючая тьма… негромкий стук, протяжный скрип… приговор приведен в исполнение!
Егор поднялся по разноголосым ступенькам, прошел к себе на кухню, постоял, вспоминая… кажется, на второй полке шкафчика… отворил дверцу, достал старый охотничий нож в потертом кожаном футляре, вынул — блеснуло хладнокровным блеском лезвие, — провел пальцем по кромке. Годится. «Неужели я решусь? («Не можешь решиться?» — «На что решиться?» — «Умереть. Ведь Антон умер». — «Ради бога! Не вешайте трубку! Кто убил Соню?») Решусь!» Вложил нож в футляр, засунул потенциально опасную безделушку за ремень джинсов, в прихожей надел солдатскую куртку — память о студенческом стройотряде, — вышел в парадное, поднялся на третий этаж, остановился на площадке. За дверью слева, с медной дощечкой, ждет психиатр. Справа от Сорина доносится еле слышный стук пишущей машинки. Сведения Серафимы Ивановны необычайно точны. Он поколебался и позвонил.
В кабинете журналиста (а ведь я год у него не был, с того дня, как он рассказывал о братьях-славянофилах) обстановка, атмосфера на должном «закордонном» уровне. Егор сел в вертящееся кресло у секретера с раскрытым бюро: телефон на кнопках, машинка с вставленным листом бумаги, кофейник, кофе в фарфоровой чашечке, пачка «Пел-Мел», стеклянная зажигалка. Одним словом, наш специальный корреспондент творит.
— Не помешал?
— Жора! Совсем меня забросил, вот уже год… — Рома исчез за дверью, вернулся с чашкой, налил Егору кофе, придвинул сигареты, сам расположился на широкой тахте, на зеленом ковре, как на лужайке. — Год не был!
— Ром, ты ведь говорил, что знаешь Евгения Гросса?
— Почти нет. Как-то в домжуре в одной компании пиво пили.
— Ах, пиво. Ну, конечно. Как ты думаешь, если на него поднажать, он выдаст ужасную тайну?
— Какую? — Рома с удивлением посмотрел на приятеля. — Ты сегодня странный. Что-то случилось?
— Да.
— Что?
— Давай не будем… пока.
— Ну хоть намекни!
— Все равно мне никто не поверит.
— Но с чем это связано?
— Червонная любовь. Помнишь, на помолвке мне выпала эта карта?
— Ничего не понимаю!
— Так как насчет Гросса?
— Черт его знает! Давай я с ним поговорю? Точно! Возьму за жабры. В общем, располагай мною во всем.
— Созрел, значит?
— Все время думаю об Антоше, — признался журналист с сильным чувством. — Смертная казнь — подлость.
— Особенно когда умираешь за кого-то другого, — заметил Егор.
— Но ведь какие улики были!
— Улики, алиби — вещь относительная, пуля абсолютная. — Егор помолчал. — Горсть пыли в жестянке.
— Но ведь мы найдем убийцу, Егор? — спросил Рома доверчиво, как ребенок у взрослого; темно-карие глаза глядели умоляюще.
— Найдем, если он забудет про осторожность и нападет на нее.
— На кого?
— Помнишь крик в парадном?
Рома кивнул горестно, в наступившей паузе Москва отозвалась трамвайным скрежетом, детский солнечный зайчик влетел в полуоткрытую балконную дверь, заскользил по косяку, по обоям в золоченый цветочек, Егор рассеянно следил за веселым круженьем… выше, выше… грустный голос Ромы словно оборвал полет зайчика:
— А помнишь, как мы в парадном играли в сыщика?.. Кстати, Егор, ты всегда был сыщиком.
— Ну нет, мы чередовались.
— Ты был сыщиком, — упорствовал Рома, — Антоша преступником, а я жертвой. «Сдавайтесь, сэр, ваша игра проиграна!» Антошка удивлялся, на чем ты его поймал.
— И с его простодушием идти в ресторан! — Егор стукнул ладонью, так что пальцы обожгло, по откидной крышке бюро, подпрыгнули «Пел-Мел», зажигалка, расплескался кофе в чашечках. — Он должен был плохо кончить, но не так, не так!
— Если б можно было туда вернуться, — заявил журналист.
— Куда?
— В детство.
— Не выйдет. Все пойдет на снос. Ведь ты у нас спец по охране памятников?
— Да ну! В прошлом году статью заказали, а так я все больше по моральным проблемам. Обличаю.
— Все на снос, — повторил Егор. — И кружевные балкончики, и лестница с нишами, и ангелы… Ангел Ада. Звучит. А у Морга нимфа… смеется. Одинокая — сатир ее у меня. Наш особнячок переполнен потусторонними силами.
— Неужели после всего тебе хочется здесь жить? — спросил Рома с тоской. — Здесь мертвые и убийца. Условная кличка — Другой. — Он проницательно посмотрел на друга. Каждый из нас должен сыграть свою роль в твоей версии.
— Нет у меня никакой версии.
— Но роли ты уже распределил. И затрудняешься насчет меня. Я знаю, о чем ты думаешь: «С кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь?» Тут я чист, могу поклясться своей бессмертной душой, если она есть и если она, не приведи Господь, бессмертна.
— Боишься бессмертия?
— А, пустяки, мне оно не грозит. Каждый получает по своей вере.
Рома говорил беззаботно и искренне — вечный Счастливчик. Егор заметил:
— Все-таки интересно: своей ли поездкой в Орел ты навел Аду на воспоминания?
— Кажется, нет. Хоть убей, не помню.
— Но с чего бы на помолвке дочери она стала вспоминать про склеп?
— Может, вспомнила себя невестой… на кладбище… — Рома задумался. — Задание я получил внезапно: коллега заболел. Заехал в Мыльный за зубной щеткой. Аду не видел — точно. Кстати, а как ты дошел до склепа?
— Классики помогли — Тургенев и Пушкин. Ада упомянула — зашифрованно.
— Я был там. И на «дворянском гнезде», и на Троицком, но никогда бы не связал… Знаешь, милый городок, но теперь из-за этого склепа вызывает ассоциации ужасные, как будто мимо загробной тайны прошел. Ну, вернулся, Аду, конечно, видел… вот мы курили, каждый на своем балконе… — Рома старательно вспоминал. — Говорил я или нет про командировку? Может, вскользь… А впрочем, какое это имеет значение?
— Меня интересует, вызваны ли воспоминания Ады внешним толчком — твоим путешествием, например, — или на то были более глубокие причины.
— Какие причины?
— Пока не знаю. Необходимы достоверные сведения о смерти одного ребенка.
— Смерть ребенка? — изумился Рома. — Какого ребенка?
— Не расспрашивай.
— Да что же это такое, Егор? В каком мире мы живем?
— В смертном. Здесь зло.
— Да, зло. — Рома вздрогнул, провел рукой по лицу, пожаловался: — После трупов у Неручевых, а особенно как я Антошу наверх, на смерть, тащил… у меня прям какие-то припадки, честное слово! Видал сегодня ночью? Дикое головокружение, будто в пропасть падаю.
— Ну, тебя спасает твоя сестра милосердия. «Вспомни Серебряный бор…»
— Она помогла мне пережить тот день. Мы встретились случайно… а может быть, нет? Может, не случайно именно в тот день… судьба!
В день убийства?
Ну да. Ты помнишь, как все было? Я работал, сигареты кончились, иду в киоск, смотрю, вы у голубятни. Алена говорит: поехали в Серебряный бор. Ты как-то сказал о Соне: это было всегда, но ты не осознавал. Похоже, у меня так же. Я не осознавал, но Серебряный бор где-то застрял в подсознании.
— И вы с ней поехали загорать?
— Какой там, к черту, загар! Что ты делал после того, как мертвых увезли на вскрытие?
— Смутно помню, как во сне. По улицам ходил, на бульваре сидел, какая-то дама вскрикнула: «Вы в крови!» Встал, пошел куда-то. Невозможно было домой вернуться.
— Именно невозможно. Необъяснимо, непостижимо. Может быть. Егор, ты и раскроешь загадку, ты сильная личность, не спорь, но я все равно не пойму никогда: как можно убить? То есть как это происходит: только что ты был одним — и вдруг становишься другим. Ты смог бы?
— Не знаю. — Он все время ощущал чужеродный предмет у левого бедра за ремнем брюк.
— Покуда не подопрет, никто, наверное, не знает, — согласился Рома. — И наш Серебряный бор — наш, Егор, вспомни! — зафиксировался в душе как последняя реальность, как надежда. Вот почему я говорю — судьба.
— Ада нагадала тебе ведьму.
Рома рассмеялся:
— Я ее прошу уйти из магазина, там есть шанс стать… Ну ладно. Я находился под впечатлением: неужели наш Антоша?.. И вообще я крови боюсь. Не замечал, куда еду. Вышел из троллейбуса на конечной, пошел бродить, кругом толпы, суббота… И тут со мной случилось странное происшествие. Я оказался вдруг на совершенно безлюдной тропке, и чей-то голос позвал: «Рома!» Ну, конец света! Я чуть не упал, голова закружилась, уселся на траву, смотрю: Алена идет в своем сарафане. «Боюсь», — говорит.
— Как она туда попала?
— Именно об этом я ее и спросил. За тобой, говорит, слежу. Ну, шутит.
— Шутит?
— Егор, ты ведь понимаешь, мы все были в шоке. Напряжение разряжалось потихоньку — у каждого по-разному. Они с Мариной…
— С Мариной? — перебил Егор. — Может, там и Морг с психиатром в кустах сидели?
— Я видел только Аленушку. Они, оказывается, за мной ехали, в следующем троллейбусе, ну, она меня разыскала. Девочка, нуждается в утешении. — Он улыбнулся мягко, нежно. — Мы друг друга утешили.
— Положим, Алена не такое уж чувствительное дитя… — Егор осекся: поосторожнее, речь идет о невесте друга, нельзя чрезмерно увлекаться ролью сыщика. — Ладно, поздравляю, будьте счастливы, а я пошел на дежурство.
— Еще рано, Егор.
— Мне надо к психиатру заглянуть.
— А потом ко мне, я провожу тебя, — Рома легко вскочил с зеленой лужайки. — По-моему, ты ночью бросил вызов нашим потусторонним силам.
— Ни в коем случае. — Егор пошел в прихожую, хозяин следом, они остановились на пороге. — Я должен быть один, иначе она может не подойти.
— Та, что звонила по телефону?
— Да.
— Может подойти другой.
— Пусть попробует.
— Но я боюсь за тебя. Мы ведь имеем дело с силой сверхъестественной. Сам же говорил о показаниях Антоши.
— На меня гипноз Германа Петровича не действует.
— А на меня действует.
— Ну, ты же отличаешься особой совестливостью. Все мучаешься, как Антошу наверх, на смерть, тащил?
— Мучаюсь.
— «Дворянское гнездо» и «Путешествие в Арзрум», — повторил психиатр задумчиво. — Надо перечитать. Узкая специализация — считается, чем уже, тем глубже, — приводит, в сущности, к невежеству. В чем с горечью сознаюсь. Знай я получше русскую классику, может, и сам бы докопался до Орла.
Они сидели в тех же кожаных креслах в зеленовато-золотистом сумраке тополей милейшего Мыльного переулка и пили (допивали наконец) французский коньяк. Дюк Фердинанд на кушетке то ли спал, то ли подслушивал.
— А когда-нибудь раньше Ада вспоминала свою родословную?
— Всего лишь раз, давно. После смерти Варвары Дмитриевны дочери остались деньги. «От нашего дворянского гнезда», — сказала Ада с иронией. Я поинтересовался, почем нынче гнезда. Семь тыщ? Экая дешевка! Тут и всплыло какое-то поместье, дворянский склеп… словом, прелестный женский вздор. Дворянка-цыганка. Так склеп и остался семейной шуткой. Как и фамильный черный крест.
— То есть она не захотела привести какие-то факты и доказательства?
— Не захотела. Наоборот, сама же все обратила в шутку. И как я теперь понимаю, у нее для этого были основания.
— А именно?
— Она там избавилась от ребенка. Когда вы мне сказали, что Ада скрывалась в Орле, я сразу понял: не из-за клоуна. История с клоуном вскоре стала известна, но про Орел мне не проговорились. И не аборт она поехала делать в такую даль. С этим и в Москве нет проблем, тем более если мать медик. Однако здесь они не смогли бы скрыть от меня беременность. Нашу свадьбу Варвара Дмитриевна планировала на сентябрь, а поженились мы двадцать пятого июня — очевидно, ребенок родился недоношенным. Господи, что за проклятье!
— Она с ума сходила, что вы от нее откажетесь, она сама говорила.
— Вам, что ли?
— Своей бабушке — Екатерине Николаевне Захарьиной.
— Георгий! Вы меня поражаете.
— Я ведь ездил в Орел, кое-что удалось выяснить. Ребенок вроде бы сразу умер.
— Вроде бы?
— Могилу не нашли.
— Младенца замуровали в склеп, — Герман Петрович пожал плечами. — Индийский фильм.
— Удивительно, Герман Петрович, — заметил Егор после паузы, — в первом нашем разговоре вы упомянули про индийский фильм, про сиротку, которая непременно окажется дочерью раджи или миллионера.
— Или клоуна… — Психиатр отпил коньяку. — В нашей действительности сироток миллионы, на всех миллионеров не хватит. В общем, я не вижу связи между склепом и убийством Ады.
— Да, непонятно. Орловская история как будто обычная, житейская, отражающая наш нравственный уровень. Точнее, всеобщую безнравственность.
— Всеобщую? — переспросил психиатр с отвращением. — Вы намекаете, что ложь повторяется?
— Я не имел в виду Соню! — воскликнул Егор, и даже только звук имени — Соня, бессонница, сон — обжег душу.
— Имеете. Аналогия напрашивается сама собой.
— Не аналогия, а… тончайшая связь событий и лиц. Надо спешить, а я могу только ждать, потому что не уверен в главном, потому что…
— В главном? — перебил Неручев. — В чем?
— Серафима Ивановна как-то сказала, что во всем этом мы не понимаем главного. И если я правильно понял его, оно настолько страшно и невероятно, что… Готовится еще одно убийство. Я не позволю — предупреждаю всех.
Ледяные глаза напротив блеснули острейшим прозрачнейшим блеском.
— Вы знаете, кто убийца?
— Знаю. Но это не столь уж важно.
— Это не столь… — Психиатр задохнулся, произнес раздельно и с сарказмом: — Что же тогда важно, позвольте узнать.
— Разве вы не знаете?
— Я?
— Вы, вы! — Егор с жадностью вглядывался в суховатое, отчужденное лицо. — Вспомните в мельчайших подробностях, как вам позвонил Морг, как вы шли в Мыльный, вспомните прихожую в крови, мертвое тело…
— Я уже говорил вам, — отчеканил Неручев, — что предпочел бы этот момент не вспоминать.
— Почему, Герман Петрович? То есть я понимаю — тяжело. Но не примешивается ли к боли другое ощущение? Ну скажите правду! Ощущение иррациональное…
— Я не боюсь мертвых, — перебил психиатр, — по роду ли профессии или по черствости сердца… выбирайте сами. Но своих, особенно Соню, боюсь — вот вам подсознательное ощущение. Предпочитаю его не анализировать.
— Давайте попробуем?
— Что вам нужно от меня? Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!
— «Пропадет крест — быть беде». Кто-то услышал и исполнил.
— Да говорю же вам: крест, склеп — все это обыгрывалось давным-давно в качестве семейной шутки.
— Шутка, Герман Петрович, обернулась трагической реальностью. Все шиворот-навыворот, как в метафоре: «ангел смеется». Вас не поражает двуликость Ады? Ее образ двоится. Ведьма — ангел.
— Ну, она стремилась так выглядеть.
— Она была такой. В ее сумасшедшей любви к вам в основе — обман, может быть, преступление. Страсть к деньгам уживается с щедростью. Вот она отдала какие-то вещи бедным…
— Вот уж это действительно легенда! — отрезал Неручев.
— Герман Петрович, ее легенды слишком часто подтверждаются. Помните, на помолвке Соня похвалилась, что мама…
— Я готов поверить даже в склеп, но только не в бедных!
— Господи Боже мой! — пробормотал Егор. — Вы не верите в бедных?
— Не верю! Никакой сентиментальностью моя жена не страдала.
— Но ведь это значит…
— Что это значит?
— Нет, не скажу, — прошептал Егор суеверно. — Мне надо подумать… Герман Петрович, ведь Ада была необыкновенно аккуратна?
— Да, в ней как-то любопытно сочеталась широта натуры с женским вниманием к мелочам. Знаете, все на своих местах, ни пылинки, ни соринки. Ремонт ее угнетал.
— Ремонт ее угнетал, — повторил Егор машинально. — Она встала спозаранок и принялась наводить идеальный порядок. А вдруг она отдала вещи малярам? — спросил он с отчаянием, на что психиатр ответил наставительно:
— Эти бедняки зарабатывают больше меня и уж гораздо, гораздо больше, чем вы, Георгий.
— Но ведь у вас и частная практика, Герман Петрович. Надеюсь, это кое-что дает?
— Кое-что давало. Я потерял вкус к жизни, я старик. — Неручев усмехнулся едко. — Ада объявила мне об этом прямее и грубее.
— После того телефонного звонка? Когда вы поссорились?
— Да. Тогда она была несправедлива. Я любил ее… как юноша, как в первый день. Теперь — да, теперь мне все безразлично.
— Она вам нагадала пустоту.
— Работа спасает.
— Герман Петрович, вы излечиваете психические болезни?
— Психоз? Нет.
— Никогда? Ни одного случая?
— Ну, помогаем более или менее адаптироваться, снять напряжение, смягчить страх. Психозы, в отличие от невротических состояний, захватывают самые глубинные слои психики.
— А у нашей циркачки что?
— Ничего страшного. Тривиальное переутомление, муж отнюдь не подарок, работа нервная. Там идет борьба за поездку в Швецию. Понимаете, что это значит для советского гражданина? Клоун совсем извелся.
— А вы можете загипнотизировать человека, чтоб он оказался в полной вашей власти?
— Я ж все-таки не в цирке выступаю, молодой человек. Я вообще не занимаюсь гипнозом, а провожу обычный психоанализ. Проще говоря, путем наводящих вопросов помогаю выловить, восстановить забытый факт, подавленный инстинкт, которые мешают жить.
— Вы когда-нибудь проделывали такое с Адой?
— Никогда.
— Вы бы выловили Орел.
— Тут другой случай, тут не болезнь, вытесненная в подсознание, а сознательная ложь. Могу сказать только: если за девятнадцать лет она не проговорилась про Орел, значит, это ее действительно мучило. — Психиатр помолчал. — Расскажите, как найти склеп.
— Зачем вам?
— Хочу разобраться наконец, с кем я прожил лучшую свою жизнь.
— От вокзала надо проехать на Троицкое кладбище троллейбусом номер три. Я же шел от «дворянского гнезда», по ее маршруту. Калитка, звонница, церковь. Метрах в тридцати от могилы Ермолова ржавый навес на витых столбах, три ступеньки, плиты над усыпальницей, мраморный столбик с летящим ангелом.
— Он не смеется?
— Нет, троицкий ангел не смеется. Кругом вековые липы, тишина и прохлада… и очень странно, что именно это место выбрала Ада для прогулок.
— Как раз ничего странного, — возразил Неручев. Кладбище соответствовало ее настроению: она мечтала о смерти своего ребенка.
— Что-то есть ненормальное в нашем мире, где женщин одолевают такие мечты, — сказал Егор.
В уголке кожаной кушетки зашевелился дюк Фердинанд — черный комок на черном фоне, — потянулся, сверкнув изумрудным взором, поднапрягся и, описав изящную дугу, опустился на колени к хозяину.
— Герман Петрович, в жестокости к животным есть что-то патологическое?
— Безусловно, если пациент получает от этого наслаждение. Это показательный фактор.
В прихожей раздался серебряный перезвон колокольцев, хозяин и гость поднялись с кресел, дюк Фердинанд шипанул, Егор спросил:
В вашей клинике режим тюремный или можно время от времени сбегать?
— Исключено.
Японский замок солидно щелкнул; в кабинет Неручева, отразившись в створках трельяжа, проскользнула циркачка, не взглянув на Егора: он шагнул на площадку, начал спускаться по лестнице, затылком чувствуя упорный взгляд. Не поддамся! Резко обернулся: психиатр стоял на пороге, отбрасывая гигантскую, до самого тамбура, гротескную тень.
Он шел в сиреневом сумраке от сгущающихся туч — охотник с охотничьим ножом в каменном фантастическом лесу, где знакомы каждая тропка, проулок, тупичок и перекресток, каждый фонарь и подземный лабиринт, — напрасная тревога прожгла на Тверском, и чей-то смех заставил вздрогнуть возле «Художественного», прохожие тени обгоняли, отставали в шуме и шелесте шин, истертые ступени, проходная, каморка, прохладный диван, оконная стальная решетка. Он лег, закинув руки за голову, и принялся ждать.
Все ли я сделал, что мог? Отвел удар или нет? Как я могу рассуждать хладнокровно (хладнокровия не было и в помине, каждый нерв обнажен в напряжении), как я могу рассуждать, когда в Мыльном переулке наступает ночь, в отдаленье гремит последний трамвай, между дверями в тамбуре гаснет свет, и ниши для канувших в вечность статуй и фонарей темнее самой тьмы, и старые ступени слегка скрипят под осторожными шагами… наш особнячок переполнен потусторонними силами?
Егор не выдержал, схватил телефонную трубку, набрал номер.
— Серафима Ивановна, что там у нас новенького?
— Пока все тихо, — отвечала старуха почти шепотом («Ах да, коммуналка, может услышать Алена!»). — Морги в цирке, Рома отправился в свой Дом журналистов («На поиски Гросса, что ли?»), Герман Петрович уже в халате, читает «Дворянское гнездо».
— Спасибо, Серафима Ивановна.
Неручев в кабинете на кушетке, в халате и с сигарой, читает «Дворянское гнездо» — картинка из давнопрошедших времен. В ногах дюк Фердинанд (Егор опять заволновался), черный кот, принадлежность ведьмы, свирепый сторож разгромленного очага. «Вот он, наверное, знает многое, — сказал психиатр, — наверное, видел убийцу. Да ведь не скажет»… Однако дюк Фердинанд сказал — по-своему, как сумел, заменив слова шипеньем и мурлыканьем, — помог мне вспомнить. А если я ошибаюсь? Ведь ни разу я не признался в своей догадке даже самому себе. Не уверен? Или догадка эта слишком фантастична и безумна, отдает мистикой?..
Июньская ночь — бедная, городская, искаженная электричеством и визгом моторов — прильнула к стеклам, к решетке; дохнула грозовым сквозняком в форточку, грохнула натуральным небесных грохотом, на мгновение покрывшим убогие шумы цивилизации… Хорошо! Нет, я не ошибаюсь, мгновенное озарение (золотой луч во тьме) подтверждается фактами — бесценными свидетельствами истины. Алая лента, запах лаванды (на склянке с духами только отпечатки пальцев Сони), «мы все были в шоке» — и страх… черный крест в плаще Антона (если верить ему до конца — почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ?), невидимое, неслышимое присутствие — в глубине мелькнуло, пролетело что-то голубое (не оставив, заметим, абсолютно никаких следов), одежда для бедных (психиатр не верит в бедных, это очень важно, это позволяет взглянуть на убийство под другим углом), открытый для проветривания квартиры после ремонта балкон в шелестящей тополиной листве… Кажется, в руках у меня все доказательства… нет, не доказательства, не настоящие, полноценные улики, а всего лишь мои догадки — вот почему я не могу его изобличить. Моя версия состоит из отдельных клочков (ниточек в слипшемся клубке), не связанных единой сквозной идеей — мотивом преступления. Двуликость Ады, раздвоение, двойник, подмена, ангел-ведьма. Неручев: «Я до сих пор не представляю даже, из-за чего их могли убить!» Из-за черного креста. Не из-за серебра и жемчуга, имеющих определенную денежную стоимость, то есть не из-за денег. Гросс прав: кража — мотив вульгарный, в нем отсутствует тот психологический элемент, загадка, феномен, которые делают преступление произведением искусства… в своем, конечно, дьявольском роде. «Пропадет крест — быть беде», — небрежно повторяла Ада, входя в роль обольстительной гадалки; кто-то услышал и исполнил. Отомстил? За что? Орел. Тут у меня слишком мало данных, разве что фраза Морга: «Да, я постоянен в своих чувствах» — и незабываемое ощущение, что я приближаюсь к пределу, за которым — зло.
Было сказано слово о прощении врагам своим, но мы живем по куда более древнему инстинкту: «Око за око, зуб за зуб». Разве сам я не почувствовал мстительное торжество, правда сразу перешедшее в тоску и ужас — и все-таки торжество: «несчастный вурдалак», убивший топором мою Соню, наш запутавшийся, загнанный игрок, старый друг — расстрелян! И разве не я прихватил с собой охотничий нож — на всякий случай?.. Невыносимо смертный древний грозовой мир бушевал за решеткой, окружая сторожевую каморку (сторож — на страже закона!) молниеносными просверками, грохотом и погружением в ночь: молния — удар — ночь. Я соврал им, что все знаю, направил на себя потусторонние силы, текут ночные минуты, возможно, кто-то (условная кличка «Другой») тут, неподалеку от дворца правосудия, и стоит ему постучаться в окно, как я рвану навстречу — но он не решится. Меня охраняет мой ангел, я охраняю ангела, мы охраняем друг друга — вот почему, несмотря на то страшное (нечаянный удар), что меня ждет впереди, я ощутил вдруг блеск жизни.
Итак, продолжим продвижение к истине. Герман Петрович набросал психологический портрет своей, как он удачно пошутил, пациентки: верящая в чудеса и проклятия. Морг, в свою очередь, тоже пошутил:‘женский почерк, женский антураж — духи, лента… Однако мне был подброшен еще один, как говорят в судебной практике, вещдок, что я постоянно упускаю из виду, не представляя, куда, в какой разряд элементов его поместить: дамская лаковая сумочка — отечественный ширпотреб, которую никто в особнячке не признал за свою. А между тем эта сумка висела на крюке в нише, где в момент убийства (или сразу после него) кто-то прятался.
Сумка пустая. В такой обычно держат зеркальце, духи (нет, лавандой не пахло!), косметику, документы. Документы. Надо сосредоточиться, сделать усилие… без толку! Я не знаю даже имени того ребенка. Если сумка была украдена с места преступления… неправдоподобно, совершенно неправдоподобно. Какое ж хладнокровие надо иметь, чтоб в такую минуту, возле мертвых, остывающих тел рассчитывать на какие-то документы. Однако сумочка демонстративно пустая! Не обольщайся надеждами. Зачем красть, зачем сбегать и прятаться, допустить казнь Антона, обвинить в убийстве меня — зачем! Есть единственное объяснение — видение безнадежно-желтых стен и женщины в белом, медленно бредущей по двору.
И все-таки мне была подброшена пустая дамская сумочка, — упорствовал Егор, цепляясь за материальную реальность — вещдок. — Как же мне дожить до письма Петра Васильевича? Или рвануть в Орел? Нет, Другой живет в Мыльном переулке и, вероятно, готовится к новому убийству.
Кстати, о вещественных доказательствах. Они были украдены. Еще один непонятный ход. А почему, собственно, непонятный? Я обвинил циркачку, но куда логичнее проделать это Другому — убрать чудом доставшиеся мне улики. Хотя для настоящего следствия (если б начался пересмотр дела) эти «знаки» мало что значат — для меня, только для меня…
Да разве я веду следствие? Какое же это следствие (майор Пронин надо мной посмеялся бы)? Ожидание, движение жизни, история любви. Год назад там, в прихожей, я умер вместе с тобой — ну, я ходил на службу, лежал на диванах, казенном и домашнем, пробовал запить (не берет!) и так далее… душа умерла. Оказалось — нет: на кладбище (вот ведь парадокс!) жизнь вернулась, подарила мне вещественные доказательства, я ожил.
Известная истина: основа любви — духовное единение… да, да, любовь не кончается со смертью, с биологическим распадом плоти. И все же это не вся истина. Убеждая себя, что любовь моя чиста и духовна, я корчился от одной мысли, я носился с этой мыслью, покуда не посмел высказать ее вслух: с кем из вас моя невеста провела свою последнюю ночь? Вот она — главная тайна, в которой, однако, я боюсь признаться даже себе.
Три часа ночи. Гроза отбушевала и успокоилась в ровном гуле, прозрачном падении струй за окном. Скоро рассвет, молюсь и надеюсь, что в Мыльном переулке все по-прежнему, граждане спят… нет, одному, конечно, не до сна. И пора повернуться лицом к проклятой реальности и прямо ответить на прямо поставленный вопрос: что мне с ним делать?
«Я найду его, — похвастался я однажды. — И не буду связываться с так называемым правосудием. Своими собственными руками…» Я не сумел тогда окончить, не умею и теперь. Ответить на удар — да! Поддаться инстинкту «око за око, зуб за зуб» — нет. И все же: не честнее ли, не мужественнее совершить мгновенный суд самому, чем отдавать несчастного оборотня в руки правосудия на куда более медленную казнь? Господи, что за смертный мир, в котором кроткий зов Серафимы Ивановны: «Убийством на убийство отвечать нельзя. Не вы дали — не вам и отнимать» — заглушается криками из зала: «Смерть! Смерть убийце!»
Вечная тоска человека: вернуться назад (детство, отрочество, юность), туда, в бессрочные каникулы, где серебряные стрелы в небесной лазури… и где убитый голубь — падаль с оторванной головой.
Сегодня я прощаюсь с детством навсегда, поздновато, конечно, но лучше поздно, чем… Никогда не пройти мне по парадной лестнице и по черной, по зеленому дворику и милейшему Мыльному переулку, с легким сердцем вспоминая шпионов и сыщиков, голубиный гон, купанье в Серебряном бору… Особнячок, очень кстати, идет на слом вместе с потусторонними силами, ну, Серебряный бор, возможно, пока и не вырубят (оно и надо бы для грядущих пятилеток — да куда девать иностранцев? — там по дачам они плотно сгруппированы и легко поддаются наблюдению: взрослая игра в шпионов и сыщиков).
Однако! — Егор задумался. — Какое-то подсознательное ощущение возникло у меня, когда я вспомнил… да, украденные из стола лента и сумочка… я обвинил циркачку… они с Аленой ездили в Серебряный бор в день убийства. Я хожу вокруг да около, боюсь — да, боюсь! — назвать вещи, события и лица своими именами.
Итак, я пройду вокруг да около. Вокруг прудов с утиными стайками и разноцветными лодками, заблужусь в трех соснах, выйду на безлюдную тропку, найду поляну. Я бы нашел поляну меж соснами, поросшую кустарником (дурацкий Гросс с его дурацкими аналогиями!). И все же: что бы я сделал, живя в центре столицы, в каменном лесу, где из-за многолюдья нельзя приткнуться для совершения дела необычного (кровь, все в крови!) и где по пятам, возможно, идет охота? Я бы нашел настоящий лес.
Утро встало прохладное и пасмурное, вверху столпотворение разодранных в клочья туч, на земле — невыспавшихся чиновников и секретарш. Егор шел по площади, где борцы с царизмом взмывали мощные кулаки к взметенным небесам, вошел в стеклянный вестибюль, потолкался, оттягивая неизбежное, по коридорам. Евгений Гросс, как в прошлый раз, стоял задумчиво с дымящимся окурком.
— Доброе утро, Евгений Ильич. Вы меня узнаете?
— Георгий Николаевич Елизаров. Сторож-диссидент. Ну как, нашли убийцу?
— Нашел.
Гросс заволновался и прикурил от окурка новую сигарету.
— Сдали в органы?
— Нет. У меня улик нет, только подозрения.
— Детский лепет, — отрезал специальный корреспондент. — Дело закрыто, понятно? И заводить новую волынку возьмутся только в случае чистосердечнейшего признания преступника. И то если чистосердечие будет подкреплено железными уликами и вещественными доказательствами. Кто убил-то?
— Тот, кто приходил к вам за сведениями. Так тянет материал на роман, Евгений Ильич?
— Ну-у… — разочарованно протянул Гросс. — А я было вправду поверил, что вы Георгий победоносный, так сказать, «рыцарь бедный», мстящий за свою невесту.
— Она была не моей невестой.
Гросс отличался сообразительностью и с готовностью подхватил:
— Понимаю. Понимаю: показания экспертизы. Но я думал, она с вами…
— Не со мной.
— Ага, вы полагаете: с тем, кто приходил ко мне… Стало быть, по-вашему, мотив убийства — любовь?
— Наверное. Адская любовь.
— Сильно сказано. — Журналист помолчал. — Почему же вы не называете имя того, кто приходил за сведениями? Или хотите взять меня на понт?
— У меня есть сомнение, — признался Егор. — Ну, сотые, тысячные какие-то доли… а все-таки есть. Мне кажется, я назову, произнесу вслух — и эти доли улетучатся.
— Произносите хоть сто раз — ничего не изменится. Потому что вы ошибаетесь. Элементарно, так сказать, арифметически… психоз на почве ревности. Ну. валяйте! Я подтвержу. Ведь вы за этим пришли?
— За этим. Вы уже подтвердили.
Они поглядели друг другу в глаза сквозь голубой летучий дымок, сомнения улетучивались.
— Нет! — воскликнул Гросс.
— Да, — сказал Егор угрюмо и пошел прочь по коридору между дверями, за которыми в словах, словах, словах формировался сегодняшний газетный миф.
Надо было спешить — куда? Он сошел с трамвая — наискосок через мостовую дворовый тоннель с мусоркой, — перешел на противоположный тротуар, миновал два квартала. Приторный парфюмерный аромат проник в ноздри (даже свежий душок крови не смог заглушить то предсмертное благоухание). Подошел к прилавку, сказал рассеянно:
— А французская лаванда продается?
— Ты что, пьяный? — зашипела Алена пышная фея в розовом, бесчисленные Алены отражались в зеркалах. — Напугал до смерти, черт бы тебя взял!
— Прости.
— Что надо?
— Расскажи, чем вы с циркачкой занимались в день убийства?
— Тише ты!
За соседним прилавком оживились, переглянулись еще две феи.
— Чем мы занимались… ничем!
— А Серебряный бор?
— Откуда тебе… Ромка, что ль, донес?
— Рома.
— Вот трепло!
— Чего ты злишься?
— А то, что из него веревки можно вить. Как ребенок, честное слово!
— Тебе это должно нравиться.
— Это почему?
— Прибрала молодца к рукам — и еще спрашиваешь?
Алена слегка улыбнулась, смягчаясь.
— Все равно он не должен был рассказывать про Серебряный бор. И вообще: чего ты ко мне пристал, если тебе все известно?
— Может, выйдем покурим?
— Зой, постоишь за меня? Я сейчас.
Одна из фей кивнула, подмигнув шаловливо. Они вышли через подсобку во дворик с нагромождением коробок и ящиков, закурили, Алена заявила вполголоса, но вызывающе:
— Любовью занимались — вот чем. Подробности интересуют?
— А Марина?
— Не знаю, она сбежала.
— Как вы вообще туда попали?
— На троллейбусе.
— Почему вы поехали в Серебряный бор? — спросил Егор раздельно.
— Неужели это так срочно, что ты прибежал как угорелый?..
— Срочно. Вспомни крик в парадном.
Она умерила агрессивность и принялась рассказывать:
— Мертвых увезли. Дома было страшно одной…
— Я всегда считал тебя смелой девочкой.
— Сама удивляюсь. Я покойников ведь не боюсь, но… страшно. В общем, я сидела на лавке во дворе. Тут Марина появляется… — Она помолчала многозначительно. — В голубых джинсах и рубашке, между прочим.
— Откуда появляется?
— С черного хода. Только что из цирка вернулась, говорит: Морг невыносим, орет, трясется над каким-то узелком…
— Должно быть, с окровавленной одеждой, — вставил Егор.
— Ну, я ее просветила, она перепугалась — нервы. И мы решили смыться. Сходили переоделись… я еще, кстати. Германа Петровича встретила, сумку с вещами волок — ну, думаю, вдовец занимает свою жилплощадь, торопится. А как кот выл, слышал?
— Нет, я по улицам ходил.
— Этот ведьмин кот все понимает! Под кровать Ады Алексеевны забился — еле достали. Ладно. Почему-то мы двинулись в Серебряный бор, — Алена пожала плечами. — С утра как-то в голове застрял. Знаешь, Соня любила, мы с ней…
— Любила? — переспросил Егор.
— Там одна полянка есть, поросшая кустами, и сосны на глиняном бугорке. Если по тропинке к лодочной станции идти, стоит избушка на курьих ножках, детская… свернуть на тропинку — вот там. Но мы туда не пошли, конечно. Да! Выходим из троллейбуса — Рома впереди идет, я окликнула — не слышит. Ну, мы у лодочной станции расположились. Тоска, неуютно, солнце палит, а Сони уже нет. Я говорю: пойти, что ль, Ромку поискать?
— Я еще на помолвке заметил твои маневры.
— Не твое дело. Почти сразу нашла, прям неподалеку от нашей избушки сидит, бедный, и решает проблему. Как ты думаешь — какую? Убийца Антоша или нет, то есть правильно он у него дверь в ванной вышиб и к Неручевым притащил. Из-за каждой ерунды готов на стенку лезть! Что тут думать? — Алена осеклась и все же добавила упрямо: Я ни в какого Другого не верю.
— Напрасно. А Марина на лодочной станции осталась?
— Представляешь, домой уехала. Я когда назад пришла — лежат мои вещички, полотенце с сумкой, никто не польстился. Я ей потом высказала, она говорит: ко второму отделению в цирк надо было ехать. — Алена вдруг замолчала, потом спросила жарким шепотом: — Ты думаешь, это она в парадном кричала?
— А ты как думаешь?
— Не знаю. Крик донесся сверху, не от входа. Я как раз по телефону в коридоре разговаривала, Серафима Ивановна может подтвердить. Прям мурашки по коже, забыть не могу.
— Ты сразу выскочила в парадное?
— Ну нет. Серафиму Ивановну дождалась, пока та халат надела. Мои уже спали. Мы с ней вышли: все тихо, только…
— Ну, ну?
— Словно бы лязг… или стук, тихий-тихий. И еще как будто свет мелькнул.
— Свет?
— Не свет, а… — Алена задумалась в поисках слова. — Луч. Лунный луч… нет, не могу назвать. Тут соседи зашуршали, на лестницу повалили, Серафима Ивановна включила электричество.
— Ты узнала голос? — спросил Егор напряженно.
— Какой голос! Жуткий вопль, так человек не кричит. Егор, что-то должно случиться.
— Не каркай!
— Я побежала.
— Пока.
Он пошел по улице куда глаза глядят. Лунный луч. Красиво. Лунный луч. Лязг или стук. Что-то мягкое, летучее касается ноги… так человек не кричит. Она права. Господи боже мой, за что? Почему я был так слеп? Раньше, гораздо раньше, когда две школьницы сидели на лавке под сиренью, а я в упор не видел, проходя с кем-то… с кем? Неважно. Не было, Соня, у меня никаких женщин, никого не было, кроме тебя, потому что я никого не помню, кроме тебя. И никогда не смогу тебе об этом сказать. Никогда. Разве так может быть: никогда?..
Он опомнился уже в троллейбусе, далеко от Мыльного переулка. Куда меня несет? Безрадостный, бессолнечный день летел в окне, вяло висели листы лип, круглая клумба кровавых настурций влачила борьбу за существование в бензиновом чаду на маленькой площади, на которой троллейбусы делают круг. Однако и у меня застрял в памяти Серебряный бор, где я не бывал с детства… точнее, с отрочества, далекого, короткого (как бы не так!) отрочества. Все не то, все переменилось, асфальт, только сосны хороши по-прежнему, но меньше их стало, и весь-то бор, необозримый, казалось, таинственный, можно обойти за… Нет, таинственный — по-другому… — Егор углубился в переплетенье тропок, клочья тумана висели меж кустами. — Здесь избушка на курьих ножках (в их детстве ее не было), Сонина полянка, здесь где-то и «камень, под которым окровавленная одежда лежит». Конечно, камень Раскольникова неповторим, таких совпадений не бывает, но кровь есть кровь, ее нужно спрятать. Вместе с одеждой, чтобы из вещдока она в конце концов превратилась в землю, влагу, траву.
Он сел в траву, влажную от ночной грозы, пахнувшую сырой землей. Достал из-за ремня джинсов охотничий нож (чужеродный предмет, который вот уже почти сутки ощущал физически и, если можно так выразиться, метафизически, который мешал жить). Зачем жить, если впереди нет ничего, кроме нечаянного — отчаянного! — удара и тоски? Как пишет Петр Васильевич: грустью и тленом веет от этой истории, но пока ничего криминального я в ней не вижу (а я вижу!), однако что-то нехорошее чувствую, недосказанность, странную поспешность, горячечность и ложь. Чудовищная ложь, в существование которой невозможно поверить, как не верим мы в вурдалаков-оборотней. Хватит дожидаться улик и доказательств, сейчас я приду к нему и подарю охотничий нож.
Однако Серафима Ивановна, на своем посту во дворе, сообщила, что действующие лица в этот вечер (неужели уже вечер?) перестали блюсти единство места, времени и действия. Старая дева на своем старом «Ундервуде» составила трогательную петицию в защиту старого особняка (коронная фраза: «Можете «сослать» нас на далекие окраины, мы согласны, но пощадите красоту, ведь ее так мало осталось!»), но выяснилось, что подписать челобитную некому: особняк был пуст, словно вымер.
— Я час всего и провозилась-то, — оправдывалась Серафима Ивановна.
— Ничего, будем надеяться. — утешал Егор рассеянно. — Я до утра глаз не сомкну.
— Кстати, Герман Петрович до утра читал «Дворянское гнездо». Не знаю, что он там вычитал, но только утром, когда я убираться пришла, с ним творилось что-то страшное.
— Что-что? — Егор встрепенулся в предчувствии нечаянного удара.
— Я даже подумала, что он в уме тронулся. Увидел меня и говорит: «Могила вскрывается!» Вот ужас-то! Небритый, в халате, совсем, совсем старик… Правда, взял себя в руки, поздоровался, но когда я сказала, что сегодня пятница, полы буду мыть, он заявил твердо и как будто нормально: «Благодарю вас, Серафима Ивановна, я в ваших услугах не нуждаюсь».
— Он так сказал? — пробормотал Егор ошеломленно.
— Именно так, в этих самых выражениях. Я поклонилась и ушла. В качестве «следопыта» я стала самой назойливой и несносной старухой в мире. Так вот, сведения. Алена говорила, что с женихом сегодня в театр идут. У Моргов с утра пораньше скандал разразился, так что, кажется, дубовая дверь трепетала. Они ведь за границу собираются, слыхал?
— Слыхал. Значит, Герман Петрович из лечебницы так и не возвращался?
— Не возвращался. Или не хочет открывать. Это очень серьезно, Егор?
— Наверное. Да.
Проворные пальцы, сверканье спиц-рапир, бесконечное белое кружево — прощай, детство, навсегда.
— Серафима Ивановна, можно ли предположить, что я — убийца?
— Господь с тобой, Егор!
— На помолвке я так неудачно пошутил, так нелепо, по-идиотски!
— Шутка неудачная, правда. Но какому же здравому человеку придет в голову…
— Здравому, нездравому — где граница… Вон циркачка сказала, что из нас троих, отроков кротких, на эту роль больше всего гожусь я.
— Не понимаю. Егор, почему ты так волнуешься. Ведь совесть у тебя чиста?
— Серафима Ивановна! — взмолился он. — Ну, может, что-то в моем поведении, в словах или… не знаю в чем, со стороны виднее… есть что-то такое…
— Перестань! Я тебя знаю с детства. И если кто подумает такое, он просто ненормальный или тебя перед ним оговорили. Она болтает бог знает что, а ты с ума сходишь. — После паузы старуха спросила тихо. — Ты уверен, что это она тогда была в прихожей?
— Кто?
— Марина. Ангел в голубом.
— Ох, Серафима Ивановна, не спрашивайте ни о чем, ради Бога. Я просто проверил показания Антоши и убедился, что они реальны.
— Может быть, и реальны, только… Ты вот говорил, что Антону надо верить до конца либо не верить вовсе. Человеку в таком состоянии что не померещится! Вспомни: труп шевельнулся.
— Я забыл, — медленно сказал Егор. — Совсем забыл про эту деталь, настолько фантастичной она кажется. Если Ада была еще жива…
— Морг застал ее уже мертвой.
— Он плакал, представляете? Слезы на лице смешались с кровью.
— Ах, Егор, ты еще молод, ты еще не можешь судить…
— Уже не молод. И мне придется судить.
— Не судите, да не судимы будете. Ибо каким судом судите, таким и вам отмерится.
— По-вашему, проявить великодушие и забыть?
— Величие души не в забвении. Сказано: не убий. Тяжкий грех. Только не становись судьею. Ты понял меня?
— Понял. Я знаю, что сделаю. Если у меня будет время.
А время шло к ночи, беззакатной, безлунной, бесшумной, ни одно окно не зажглось в особняке. Красные следопыты разделились, Серафима Ивановна, закутавшись в шаль, мужественно осталась на лавке во дворе; Егор сел на ступеньку в парадном возле знаменитой ниши в твердой решимости дождаться психиатра. Ни скрипа, ни шороха, ни просвета, не чувствуется потустороннего присутствия, плотную тьму не прорезает лунный луч, нечеловеческий крик. Даже обаятельный дюк Фердинанд, с давних пор облюбовавший нишу с крюком в качестве засады, откуда так удобно бросаться и пугать двуногих, — даже дюк Фердинанд находился в бегах или за дверью с хитроумным японским замком. Егор тихо поднялся на третий этаж, подошел к двери, прислушался: безмолвие, как в могиле. Уместное сравнение. Спускаясь вниз, заскочил на минутку к себе, вдруг сердце прихватило. В темноте, чиркнув спичкой, нашел в маминой аптечке столетний валидол, положил под язык, прилег — на одну минуточку! — на любимый свой диван и мгновенно, как после сильнейшего снотворного, провалился в глубокую, не проницаемую для сознания кромешную яму.
Боже мой! Жаркие лучи за окном сквозь легкий тополиный шелест. Без двадцати одиннадцать! Да что же это такое? Да как же я мог? Мама предсказывала, что кончу Обломовым.
Егор вскочил с дивана, побежал на кухню, бросился к окну. Безмятежное субботнее утро, играют в песочнице дети Ворожейкиных и сынишка Моргов, Серафима Ивановна («красный следопыт», последний солдат в позабытом окопе — таким образом можно выразить ее преданность и чувство долга) вяжет на лавке под сиренью. Вот подняла голову.
— Никудышный я сторож, Серафима Ивановна.
— Да вроде все спокойно.
Егор посмотрел на охотничий нож в руке (ведь так и спал с ножом — как дико все это выглядит в свете дня), сунул за ремень джинсов под куртку и спустился по черной лестнице в уютный, зеленый, дышащий покоем (и выхлопными газами с улицы) двор.
Тут из подъезда показался клоун в ярко-зеленых клетчатых шароварах; наследственная лысина его сверкала, сверкали глазки; буркнув нечто нечленораздельное, он направился к голубятне. За ним, как по команде режиссера-демона, вышла Алена в розовом сарафане. Егор застыл, завороженный зрелищем. Все это уже было! Сейчас появится Рома. Нет! Сначала мы втроем подойдем к голубятне. Так, подошли; причем его партнеры явно не чувствовали горестной иронии, абсурдности происходящего. Егор оглянулся; не удивившись, увидел Романа с фирменной сумкой, подходящего к тоннелю, окликнул; тот подошел, сказал:
— Сигареты кончились. Вот жарища, а?
— Ален, что ж ты молчишь? — подал реплику Егор. — Ты должна сказать: поехали в Серебряный бор.
— Иди-ка ты со своим бором…
— Зато совершенно необычно повел себя вдруг клоун: зажмурился. подпрыгнул, как мячик, и простонал:
— Покойница! Он ее выкопал…
Стоявшие у голубятни подняли головы и увидели картину, от которой воистину кровь застыла в жилах. За двойными стеклами кухонного окна Неручевых кто-то стоял недвижно, глаза закрыты на бледном, восковой, неестественной бледности, лице, однако драгоценные пряди распущенных темно-рыжих волос горели огнем и сияло чистым голубым цветом американское платье-сафари. Сейчас она закричит: «Надо мною ангел смеется… убийца!» Закричала Алена, страшный рыдающий вопль, Серафима Ивановна медленно поднялась, сверкнули падающие оземь спицы-рапиры и белое кружево, Роман вцепился в клетку, а Морг взревел бессмысленно:
— Окружаем! Ребята, бегите через парадное! — и рванул на черный ход, за ним Серафима Ивановна, мрачно-страдальчески оглянувшись на Егора, а тот никак не мог оторвать от железных прутьев железные пальцы (голуби сбились в кучу, отчаянно воркуя), наконец оторвал последним усилием — и так, рука в руке, они пробежали затхлый тоннельчик, тротуар, пять прыжков, прохладный мрак парадной лестницы, ступени, ниша между вторым и третьим этажами. Остановились на секунду перевести дух, а сквозь все стены и запоры несся дубовый стук, звериный крик Морга: «Открывай! Вурдалак! Дверь разнесу!»
— Я хочу подарить тебе охотничий нож, — шепотом сказал Егор и протянул, вынув из футляра, старому другу старую безделушку; блеснуло лезвие в золотом луче, падающем из восьмигранного оконца. Помнишь, играли в детстве?
— Ты что? — прошептал Рома, отталкивая дар друга, и всхлипнул, как ребенок. — Что ты?
— Можешь использовать его по своей воле, я перед тобой безоружный. Можешь убрать себя или меня. Мне все равно.
— Жорка, друг!..
— Помнишь плащ в прихожей? Старый, поношенный?
— Только в этом! — вскрикнул Рома страстно и искренне. — Только в этом! Перед Антошей! Перед ними — нет!
— Нет? А куда ты собрался? На поляну, где избушка на курьих ножках стоит?
— Я тебе говорил… это все она — ведьма!
Егор положил нож на ступеньку и медленно пошел наверх, ожидая удара в спину, — все равно! — ведь там, за дверью с медной табличкой, его ожидал удар сильнейший. Отчаянно зазвенели серебряные колокольцы, рев Морга нарастал, подкрепленный и другими голосами, — действующие лица концентрировались в едином месте, на грязной черной лестнице с отходами, где невинный, невидимый игрок — кроткий отрок в запачканной кровью рубашке — будет вечно открывать, не попадая ключом, свой замок.
Через долгое время совсем близко за дверью раздался негромкий голос:
— Это вы, Георгий?
— Я.
— Боюсь вас впускать.
— Смотрите сами, Герман Петрович.
И опять через долгое время нежно защелкал японский замок, засияли разноцветные пятна венецианского фонаря, он шагнул через порог, уже ничего не видя, не слыша. — Господи, как можно это пережить во второй раз? вторую смерть, еще более страшную? — и как-то вдруг сразу увидел ее на кухне в углу за столом, где год назад лежала Ада. Дубовая дверь сотрясалась, стук, крик, ропот только подчеркивали неестественную, запредельную тишину места преступления.
Он подошел к ней и сказал:
— Соня, я люблю тебя.
Она молчала, глядя в сторону, а в глубине глаз вспыхнул и тотчас погас блеск жизни.
— Бесполезно, Георгий, она все время молчит.
— Нет, нет! — прошептал он, вбирая душой бессмертные детали золота и лазури, вырванные из мрака (Орфей и Эвридика в маленьком кухонном аду, где замытая кровь). «Нет! — молился он про себя. — Это моя Соня, она не безумна, нет! Я знаю, почему она молчит!»
— Народ собирается вызвать милицию, — пробормотал психиатр и резким движением вздернул крючок — старинный кованый крюк.
Морг с багровым лицом ввалился первым и замер, за ним столпились остальные, созерцая и не веря в чудо. Меж чужеродных ног проскользнул дюк Фердинанд, запел, закружился, принялся тереться спинкой о ножки в стоптанных синих кроссовках. Тогда она нагнулась и взяла его на руки.
— Я знаю, почему ты молчишь, — заговорил Егор легко и свободно, никого, кроме нее, не видя и не чувствуя. — Ты считаешь меня убийцей.
Она наконец прямо взглянула ему в лицо, обожгла взглядом, в черных очах, вопреки всему, разгорался, разгорался блеск жизни.
— Если я просто скажу тебе, — продолжал он пылко, уже входя в ее жизнь, включаясь в любовный поединок, уже невольно испытывая ее, — скажу без доказательств, что я не виноват, ты мне поверишь?
Тут наконец пришел в себя, нет, напротив, — вышел за пределы здравого смысла Морг, заявив:
— Но ведь она знает, кто ее убил, черт возьми!
Легкое безумие взметнулось в кухонном аду, а ведь еще необходимо вывести ее отсюда.
— Морг, замолчи!
Клоун смотрел бессмысленно перед собой.
— Или Герман инсценировал похороны?..
Из глубины черной лестницы возникла Катерина в черном, как тень, прошла по кухне, взяла Соню за руку и спросила:
— Соня, Антон не виноват?
Губы ее дрогнули, она будто проглотила пересохший комок безмолвия и сказала первое слово:
— Нет.
— Ну слава Богу! — прошептал неверующий психиатр. Я боялся, рецидив затянется. Теперь спать, спать… господа, прошу всех вон.
— Нет, — повторила Соня, не сводя глаз с жениха. — Я не могу тебе ответить, потому что я дала слово.
— Кому? — быстро начал Егор.
— Маме.
— Серафима Ивановна! — воскликнул он. — Труп шевельнулся, вы понимаете?
— Бедная ты моя девочка!
В выцветших глазах старухи стояли слезы, циркачка тоже заплакала, а Алена закричала истошно:
— Сонька! Ты жива?
— Герман Петрович! — заговорил Морг официально. — Вы обязаны объяснить этот казус, или я за себя не ручаюсь, то есть я на грани оказаться в вашем заведении.
Дальше Егор уже ничего не помнил, кроме любимого лица, юного, страстного, измученного. Из преображенного мира его грубо вырвал один вопрос, и он увидел себя и всех остальных сидящими за овальным столом в комнате Ады, где приоткрыта дверь на балкон, колышется прозрачная занавесь, отец крепко держит дочь за руку (какие у нее красные, огрубевшие руки), и светлый ангел умиляется с потолка.
Вопрос задала Алена:
— Егор, куда ты дел Рому?
— Я выпустил его на волю.
— В каком смысле?
— Он пошел за сигаретами.
— Нашел тоже время!
Банальный бытовой диалог, но потаенным холодком повеяло вдруг, все переглянулись, со страхом обходя взглядом Соню, помня, видя ее мертвое тело в прихожей, в луже крови, в италья-ских кроссовках, в американском платье, ее волосы редчайшего медового оттенка, благоухающие лавандой. И она заговорила.
— Меня мама рано разбудила и отправила заниматься.
— Ты не взяла с собой никакой сумки? — спросил Егор, с удивлением ощущая в себе охотника, идущего по следу любимой, тогда как еще вчера считал, что не посмеет и взглянуть на нее.
— Мама собиралась абсолютно все мыть и чистить. Я пошла в этом сафари, тетрадку в карман засунула и ключ, тут ведь рядом. Но ничего не лезло в голову…
Она мельком взглянула на Егора, он возликовал, душа разрывалась: вот она — любовь, и смерть — там, на парадной лестнице; от последнего испытания ее надо уберечь во что бы то ни стало — он все взял на себя.
— Около одиннадцати я вернулась, позвонила, никто не открывает, думаю: мама в прачечной. Отворила дверь, захлопнула и остановилась. В прихожей было тихо и темно, только узкий луч падал из маминой комнаты и отражался в зеркале. Я остановилась, потому что вдруг услышала скрип и увидела, как медленно открывается в кухне дверь на черный ход. Стало как-то не по себе. И тут появился Антоша. Я хотела его окликнуть, подойти, но его лицо… Господи, что это было за лицо!
— Сонечка, — отец быстро погладил и поцеловал ей руку, — не останавливайся на подробностях, не вороши…
— Нет, я хочу, мне же надо все сказать! — Она опять мельком взглянула на Егора. Или не надо?.. Катерина, голубушка, не надо?
— Говори все.
— Искаженное ужасом-вот какое было у него лицо. Он бросился вперед в сторону, что-то грохнуло, нагнулся, поднял топор в крови, положил на стол, схватился руками за лицо, застонал, огляделся, как сумасшедший, взглянул на руки, взял полотенце и принялся вытирать топор. А лицо-то все в крови!
Она говорила, будто их не видела, будто стояла там, у зеркала, не в силах шевельнуться, осмыслить происходящее.
— Я хотела подойти, даже сделала шаг…
— Да, да, все так, — пробормотал Егор, — ты отразилась в зеркале, в створке трельяжа, и Антоша почувствовал голубого ангела.
Он говорил, но она не глядела на него, давно не глядела, она была вся там.
— Я сделала шаг, как вдруг Антоша исчез за дверью. Я побежала на кухню и увидела маму. Она лежала, на лице кровь — вдруг губы шевельнулись. Я наклонилась над ней и сказала: «Боже мой! Потерпи, я сейчас врача…» — «Не надо, я умираю, прости, и я прощаю тебя». Она говорила почти неслышно, с трудом, а глаза как будто подернуты пленкой. И она сказала… — Соня словно задумалась, опершись подбородком о ладонь, подняла голову, глядя прямо в глаза Егору. — Я не стану говорить.
— Я прошу тебя!
— Нет.
— Соня, я не виноват.
— Ах, не виноват! Так слушай. Она сказала: «Твой жених убийца. Но никто не должен об этом знать. Поклянись!» Я поклялась, я ничего не соображала.
Егор чувствовал на себе тяжесть чужих глаз, чужих душ — соединенных отрицательных энергий, окружающих плотным охотничьим кольцом: «Ату его!» И Морг процедил злорадно: «Алиби-то, выходит, липовое!» Но она сказала, опередив Серафиму Ивановну:
— Я всегда знала, что ты убийца, но не верила.
— Знала и не верила?
«Да, да, это так, — думал он, — и я знал, арифметически знал, что ты жила регулярной половой жизнью, — и не верил».
— Да, — ответила она пылко и смело. — Мама сказала: «Ты беги… далеко, чтоб никто тебя не видел». И еще — последнее: «Надо мною ангел смеется». Она умерла, я подбежала к окну, ты стоял и смотрел на меня, веселый. Я сразу нарушила клятву и крикнула: «Убийца!» Потому что, — глаза ее утратили блеск, она все время колебалась между верой и неверием, — потому что ты, убийца, стоял спокойно…
— Сонечка, ангел мой, — заговорил психиатр властно, — все будет хорошо, вот увидишь.
— Сонь, ты ведь крикнула про ангела, мы все слышали, — вставила Алена боязливо, — мы стояли рядом с Егором возле голубятни.
— Он был один… то есть я его видела одного… и еще голуби. Они так страшно летали, кругами, так низко.
— А когда ты успела надушиться лавандой? — спросила Алена шепотом, все замерли, прахом и тленом потянуло вдруг, кровь, везде кровь. — Но ведь ее отпечатки на флаконе — что вы так на меня смотрите!
— Нет, я с ума сойду! — вскрикнула циркачка истерично. — Объясните же кто-нибудь… Егор!
— Соня, ты позволишь, я буду задавать вопросы?
— Задавай.
Черные очи глядели на него с надеждой, а за спиной — смерть на парадной лестнице… Долго ли я выдержу это раздвоение?
— У тебя были тетрадка и ключ. Куда ты их дела?
— Кажется, бросила на пол.
— Ты не заметила в прихожей ничего необычного?
— Нет.
— Ты крикнула в окно: «Надо мною ангел смеется. — Пауза. — Убийца!»
— Разве? Я не помню.
— Очевидно, ты просто повторила слова Ады. А что они означают, не знаешь?
— Нет. Я вообще почти ничего дальше не помню. Помню себя в парадном, снизу, из тьмы, голоса, и мне надо прятаться, мама велела.
— Ты спряталась в нише между вторым и третьим этажами?
— Да. Там был дюк Фердинанд, мимо меня кто-то пробежал.
— Мы с Ромой.
— Несколько человек. Я вышла из ниши и споткнулась обо что-то, подобрала.
— Черную лаковую сумочку?
— Да, сумку. Только я ничего не осознавала. Пошла по улице, шла, шла, вечер наступил, села на лавку.
— Нервный шок, — пробормотал психиатр, — сильнейший нервный шок.
— Ко мне пристал какой-то мужчина, я вырвалась и побежала. Оказалось, я на Садовом кольце, спустилась по Каланчевке к Казанскому вокзалу, там место нашла под землей и просидела долго — почти три дня. Как вспомню скрип двери и Антошу с топором, а во дворе стоит веселый жених. Только что он ударил маму, так что кровь…
— Сонечка, — перебил психиатр, — не надо, вернемся на вокзал.
— На третий день захотелось есть. Я вспомнила про сумочку, она так и лежала у меня на коленях. Открыла: косметика, духи…
— Лаванда? — не удержалась от вопроса Алена.
— Розовое масло. Еще документы и кошелек. Я решила занять немного денег, потом отдам вместе с документами. И тут меня как ударило, я очнулась и поняла, что не будет у меня никакого «потом». Я не смогу вернуться. Никогда. И не потому, что мама велела бежать. Просто я не смогу жить в одном доме, в одном мире с убийцей, молчать и при этом… — она вдруг расхохоталась, Егор похолодел, — при этом его любить! Вы когда-нибудь слыхали про такое раздвоение? Папа, ты рассказывал про раздвоение личности, про двойника — это шизофрения, да?
— Нет, радость моя, никакой шизофрении у тебя нет. У тебя реакция нормального человека, столкнувшегося с тайной невероятной, потрясающей.
— Так ты меня поймешь? — спросила она жадно; голос — пронзительный полушепот, как тогда, по телефону. — Ты поймешь, почему я не пришла к тебе, не дала о себе знать?
— Ты хотела умереть, исчезнуть.
— Я умирала. Но это не просто, нужно усилие… в общем, я оказалась трусом, не смогла. Вернулась с путей, села прямо на пол (мест не было) и услышала случайный разговор двух женщин, пожилых. Они ждали пригородную электричку и говорили, что вот на ферме работать некому, лимит дают, прописку дают, а молодые не хотят надрываться. «Вот погляди на них, — говорит одна и на меня указывает, — во всем заграничном, ручки нежные — разве она пойдет?» А вторая что-то почувствовала и спрашивает: «Что с вами?» Я говорю: «Мне плохо». Они меня спасли, электричку пропустили. Спрашивают: как тебя звать? Тут я поняла, что можно исчезнуть по-другому. Пошла в туалет, достала из сумочки паспорт, на фотографии незнакомое лицо, никогда не видела. И подумала, что эта девушка меня простила бы, кабы знала, что мне некуда пойти. Ну просто некуда!.. В общем, я поехала с ними, сказала, что скрываюсь от мужа: пьет и бьет. И если бы не очерк какого-то Гросса «Черный крест», я бы никогда…
— Как зовут ту девушку? — спросил Егор.
— Варвара Васильевна Захарьина.
— Герман Петрович, я бы не догадался про имя. Фамилия и отчество понятны.
— Я сам догадался только позавчера ночью. Догадался про подмену. Когда у нас родилась дочка, я хотел назвать ее в честь бабушки, в благодарность за все… имя теперь редкое. Однако обе они — и Ада и Варвара Дмитриевна — отказались так резко, с таким испугом, что… я удивился, не понял, но запомнил. Софьей была моя покойная матушка.
— А кто она такая вообще — эта Варвара Васильевна Захарьина? — поинтересовался Морг с напором.
Психиатр ответил сдержанно:
— Ваша дочь.
И клоун впервые в жизни не нашелся что ответить.
— Пресвятая Богородица, — пробормотала Серафима Ивановна, осенив себя крестом, — помилуй грехи наши тяжкие.
— Егор! — сказала Алена жестко. — Что ты сделал с Ромой?
— Подарил ему охотничий нож.
— Ты?..
— Я сейчас вернусь. — Егор встал. — За мной ни шагу, я этого требую.
На ступеньке возле ниши сидел Рома в какой-то немыслимой позе, голова между коленями, руки распластаны по дубовой половице. Конец! Егор замер. Да что же я, палач? Или надо было умыть руки и сдать друга куда подальше? Спустившись по ступенькам, встал напротив, коснулся руками плеч, безвольное туловище откинулось назад, ударившись об угол ниши. В золотом луче из оконца блеснуло красное пятно. Кровь. Тут только заметил он кровь на ступеньке, на руках, на лице. Рома открыл глаза и сказал:
— Не смог. Крови испугался. Видишь? — Поднял левую руку: запястье перевязано носовым платком, пропитанным кровью.
— Ты… вены вскрыл?
— Ты же велел.
Егор заплакал, как не плакал с детских позабытых лет.
— Ромка, беги! Беги, скройся, черт с тобой!
— Некуда, — он улыбнулся ужасной улыбкой. — Я больше не могу, надо сдаваться.
— Тебя расстреляют.
— Говорю же, я не виноват.
— Ну, в психушке будешь сидеть.
Господи, что за тоска! Егор поднял голову: конечно, они были здесь, стояли на верхней площадке и слушали. Раздался возглас:
— Вы убили мою жену?
И дальше с равномерной последовательностью упали беспощадные реплики:
— Мама! За что?
— Ты? Моего ребенка!
— Даже не отдали урну с прахом!
Рома поднялся перед обвинителями, твердя как заведенный: «не виноват… не виноват… не виноват…» Звенящий голос его «сестры милосердия» покрыл бормотанье:
— Да поглядите же на него! Он муху обидеть не способен! Он слабак. Что ж ты молчишь, Егор? Друг сердечный! А вы, Серафима Ивановна, куда подевалась ваша святость?
— Аленушка! Сестра… — И недоговорив, подсудимый грохнулся на дубовые половицы.
Она сбежала по ступенькам, положила его голову на колени, заявив буднично:
— Обморок. Это у него бывает. Ничего, пройдет.
Поколебавшись, психиатр спустился, взял руку Романа, подержал, слушая пульс, приподнял двумя пальцами веки, обнажив закатившийся, будто мертвый, зрачок.
— Давно это у него?
— Последний год.
— Как часто?
— Примерно раз в неделю. Теперь чаще. Теперь он будет спать несколько часов.
— Понятно, защитная реакция. И все же вынужден огорчить вас, Алена: он вполне вменяем, то есть отвечает за свои действия перед законом.
— Так что, органы вызывать? — спросил присмиревший клоун.
— Если у кого-то из вас есть улики и доказательства, если кто-то знает мотив преступления и как произошла подмена — возможно, потребуется эксгумация. — вызывайте. В противном случае майор Пронин поднимет вас на смех.
Все смотрели на Егора. Плюнуть бы на всю эту свистопляску, взять ее за руку и уйти куда глаза глядят. Но у ног валяется полумертвое тело… друг сердечный!
— Улик нет, доказательств нет. Точнее, есть одно, вещдок, но о его местонахождении знает только Роман.
— Давайте-ка, люди добрые, — заговорила Серафима Ивановна, — отнесем человека отдохнуть, пусть поспит.
— Отнесем на место преступления, — процедил Неручев. — Нам еще из него показания выбивать… Да он в крови!
— Хотел вскрыть вены, — пояснил Егор.
Минут через десять Рома спал как убитый на кушетке психиатра. запертый на ключ. Действующие лица, стражи закона, расположились за стенкой, за столом красного дерева, где вместо сирени, ландышей и гиацинтов лежал охотничий нож с пятнами крови.
— Соня, ты можешь продолжать? — робко спросил Егор: в глазах ее сиял черный свет, обращенный к нему.
— Ну что? Научилась доить коров, получила койку в общежитии.
— А где была прописана Варвара — твой двойник?
— Нигде. В паспорте стоял штамп выписки из города Орла. Она почти на девять месяцев старше меня, внешне мы не очень похожи, судя по фотографии, но и различий резких нет. В общем, паспортистка ничего не заметила. — Соня задумалась, и опять он почувствовал, что она уходит от него — в другую жизнь, в другую боль. — Я думала так и прожить в чужой жизни… как во сне. Но однажды, накануне маминой смерти, двадцать пятого мая. Наташа — доярка, мы в одной комнате четверо живем — привезла из Москвы «Вечерку»: вы, говорит, только послушайте, прямо детектив. Она читала вслух о том, как убили маму и меня… — Соня вдруг усмехнулась «взрослой», незнакомой ему усмешкой. — Странное ощущение. На мгновение подумалось: может, так и надо — меня нет. Но последняя фраза вернула и жизнь и ужас. Я ее помню наизусть: «Остается добавить только, что суд под председательством судьи Гороховой А. М., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение. Ваш спец. корр. Евгений Гросс».
Я почувствовала, что другая жизнь не удастся, история никогда не кончится, кровь за кровь, убийство за убийство. Ужас заключался даже не в том, что меня каким-то образом убили… Антоша! Не знаю, Катерина, сможешь ли ты меня когда-нибудь простить. Ведь требовалось всего лишь объявиться вовремя и дать показания. Но мне ни разу даже в голову не пришло, что на него подумают. Не пришло — потому что я не вспоминала и не думала. Только сны. один и тот же сон: кровь, топор, мама, мой жених — любовь моя! Так пусть же ответит! Сам, добровольно. Пусть знает, что я жива и буду преследовать его до конца. Ведь ты все понял там, на кладбище, когда нашел мою ленту?
— Нет, Соня. Я видел тебя убитой в прихожей, тебя каждый опознал, а потом мы тебя похоронили.
— Ты видел меня…
— Да, да! Видел, знал, как дважды два четыре… только душа моя тебя не признала. Подсознательно я ощущал странное отчуждение. раздвоение, не мог сосредоточиться на прощании с тобой.
— Сонечка, — заговорил психиатр, — лицо убитой опознать было невозможно: размозжено, раздроблено ударами топора — не меньше восьми — десяти ударов. Но твои рыжие волосы, намокшие в крови, белая кожа, твое платье, в котором тебя только что видели в окне… Пойми, мы все были в шоке. Могу сказать только, что я боялся вспоминать, меня что-то раздражало, пугало в тебе, то есть не в тебе…
— И меня, — пробормотала Алена. — А я ведь покойников не боюсь.
— А ты. Морг? — спросил Егор.
— Я плакал.
— Как странно. Ты плакал над своей дочерью.
В наступившей тишине тихий ангел пролетел… нет, чертик прошмыгнул с топориком.
— Если б там была Серафима Ивановна! С вашей необыкновенной наблюдательностью… Произошла подмена.
— Это она подстроила, — сказал Морг таинственно.
— Кто?
— Ада. Ведьма. Вспомните, что она нам нагадала накануне.
— Все точно, — зашептала Алена, — и казенный дом, и нечаянный интерес, и даму пик, пустоту, слезы, любовь… себе — удар! А Соне — пиковую девятку, больную постель… Рома не врет, он не виноват, тут силы потусторонние и ангел смеется…
— И чужая фотография на могиле, — начал клоун и умолк.
В тяжелой паузе Егор спросил:
— Соня, ты была на кладбище двадцать шестого мая?
— Да. Поехала маму навестить и посмотреть на свою могилу.
— Сонечка, ты с нами, — опять заговорил психиатр ласково и властно. — Все будет хорошо.
— Я хотела сорвать фотографию и вдруг увидела тебя за поворотом аллеи, — она взглянула на Егора, — ты шел, опустив голову. И решила подать тебе более существенный знак.
— Ты хотела довести меня до самоубийства?
— Я слишком любила тебя, чтоб терпеть в тебе убийцу. Я видела в руках у тебя белые розы и чуть с ума не сошла от твоего… извращения.
— Ночью ты повесила пустую сумочку Варвары на крюк в нише?
— А зачем тебе документы? Ты-то должен был знать, кого убил.
— Сонечка, — сказал отец терпеливо, — не забывай, что Георгий ничего не знал.
— Но в конце-то концов! — закричала Соня. — Неужели ты не узнал мой голос по телефону?
— Узнал. Но, конечно, не поверил. Я все время думал, что схожу с ума.
— Так когда же ты опомнился?
— Позавчера ночью ты была в парадном, так?
— Да, я стояла в нашем дворовом тоннеле, ты опустил на углу письмо. Вошла в парадное, погасила электричество… не в силах говорить с тобой при свете, видеть, а мне нужно было сказать все напоследок: я сдалась, кончила борьбу. Но когда ты приблизился ко мне, убийца, нервы сдали…
— Как ты закричала, Боже мой!
Я убежала, чтоб никогда сюда не возвращаться.
— Лунный луч во тьме, — пробормотал Егор, — лязг или стук двери. Вспыхнул свет. В нише пел и кружился дюк Фердинанд. Почуял хозяйку. Но еще гораздо раньше я догадывался, что не кто-то из «наших дам», как выразилась Серафима Ивановна, меня преследует, все гораздо страшнее и чудеснее. Сообщница убийцы? Свидетельница? Но почему она так странно себя ведет?
— Ты пришел к выводу, что я сумасшедшая.
— Да! Я боялся, что предстоит еще одно прощание с тобой — а ты меня даже не узнаешь. Нет, это невыносимо! Детали и явления выстраивались в неизъяснимый абсурдный ряд. Алая лента, лаковая сумочка, чей-то упорный взгляд на Тверском, чей-то голос — зов к смерти, дюк Фердинанд, запах лаванды. И вдруг сон: ты живая, упрекаешь меня в чем-то и смеешься — впервые за этот год (обычный кошмар: я сижу в прихожей возле мертвой и силюсь понять, кто она). Проснулся, вышел в парадное, и началось словно продолжение сна — благословенная бессонница, — так явственно я услышал тебя и увидел в золотом луче, в бирюзовой майке, ты как будто снова взяла на руки черного кота и засмеялась. Мгновенное озарение: этот смех, этот голос по телефону — только отчаянный, далекий. Я сказал себе: этого не может быть, потому что не может быть никогда! С того света звонят пациентам Германа Петровича. В панике, в страхе бросился искать тебя. Ничего еще толком не осознав, я решил, что тебе грозит опасность. Наши улочки и переулки, кладбище: ты там? или здесь?.. Ваше заведение, Герман Петрович: безнадежно-желтые стены и женщина в белом, проходящая по двору. Вот так моя Соня?.. Картина преступления начала постепенно проясняться, меняться, обрастать новыми подробностями. Если убитая — не Соня, а вдруг меня преследует ее сестра, ведь кто-то по телефону из нашего дома сказал Герману Петровичу про смеющегося ангела, когда моя невеста сидела за столом рядом? Но если убитая не Соня, то рушатся алиби. В первую очередь — мое. И Ромы. Фраза Морга: если верить Антоше до конца почему же он не признался, что нашел крест в кармане собственных брюк и перепрятал в плащ, — действительно, почему? Да потому, что он его не находил и не перепрятывал. Так кто это сделал? Кто побежал за Антошей, когда Морг сообщил об их встрече на лестнице?
Я пошел к Роману. Я думал раскрыть перед ним карты, застать врасплох или услышать разумное объяснение. Этот пунктик, маниакальную идею, комплекс вины перед Антоном я заметил в нем давно, но относил за счет известной чувствительности, культа дружбы и тому подобного. Я повторил ужасные слова Катерины: Антон — горсть пыли в жестянке. Сейчас убийца — если он вправду убийца! — забьется в припадке и выложит… Ничуть не бывало! Он говорил со мной искренне и доверчиво, он действительно не считает себя виноватым. Герман Петрович, попрошу вас объяснить этот феномен.
Психиатр пожал плечами.
— Могу повторить только, что он вменяем, никаких отклонений от нормы я не нахожу. Впрочем, говорю интуитивно — требуется более тщательное обследование. Никаких — кроме некоторой инфантильности и чрезвычайно редкостной внушаемости.
— Неужели можно внушить идею убийства?
— Все можно, как вам известно из мировой истории. И мы уже вспоминали гениальную догадку Достоевского, что преступление — в своем роде болезнь.
— Тогда как вы объясните… вот я думал, что Соне грозит опасность, недаром она скрывается. Чтобы отвести, переключить эту опасность на себя, я соврал вам всем, каждому по очереди, что знаю, кто убийца. Он, конечно, все понял, но не сделал даже попытки расправиться со мной — притом, что одержим восточной борьбой с детства. Почему?
— Вы же сами сказали: чувствительность, культ дружбы. И инстинкт самосохранения. Дома соседи, окна раскрыты. Наконец — и вы мужчина, прямо скажем, не хилый. Слишком рискованно. Но вот он мог пойти за вами на службу. Там, ночью…
— Нет. нет, исключено. Он знал, что меня преследует Соня и может увидеть… — Егор улыбнулся устало. — Меня охранял мой ангел…
И она с трудом и так же устало улыбнулась в ответ, лицо вспыхнуло той, бессмертной красотою в золотом луче — и он позабыл обо всем на свете.
Нет, не забыть! Запачканный нож на блестящей поверхности стола. Не надеясь на ангела, я прихватил его с собой и таскал двое суток. Но ведь я же боялся за Соню… Все забыть — вот она. передо мной. Но сварливый голос клоуна вернул из блаженных краев:
— Я не понимаю, как тут оказался мой ребенок.
— Не торопись. Морг. Орловская линия, в которой, очевидно, скрыт мотив преступления, почти не разработана. Герман Петрович, как вы разыскали Соню?
— Именно вы, Георгий, навели меня на ряд мыслей. Теория сновидений у нас исследована слабо, но известно, что во сне растормаживаются сдерживающие центры мозга, всплывают забытые, подавленные рассудком ощущения. Вы видели во сне убитую Соню и не верили. Что-то подобное творилось и со мной. Я ни на минуту не мог забыть жену. О Соне — не смел и подумать, боялся. На опознании я был почти в невменяемом состоянии, лицо неузнаваемо, но, видимо, что-то не то, какая-то деталь, особенность в ее облике застряла, как заноза, в мозгу. Вы просили меня вспомнить, возвращали к этому ужасному моменту. После нашей беседы, ночью, я вспомнил. Руки дочери — ухоженные, длинные ногти, маникюр… только что, на помолвке… ветка сирени в пальцах. И пальцы мертвой: ногти очень коротко, как говорится, почти до мяса, острижены. Как когда-то у добросовестных, настоящих сестер милосердия.
— И у машинисток, — вставила Серафима Ивановна, а Соня пробормотала:
— Теперь у меня такие же.
— Видите, Георгий, — продолжал Неручев, — и у меня был миг озарения. Страшный, очень. Но остановиться я уже не мог. Мертвая благоухала лавандой. Надушилась перед смертью? Абсурд. Дальше — важный момент: одежда для бедных. Я восстановил тот диалог за столом. Сонечка говорила о доброте Ады преувеличенно, с пафосом, которым обычно заглушают собственные сомнения о том, что та отдала вещи бедным, «мои платья» — ты сказала. Твоя подруга поинтересовалась: «Ты теперь бесприданница?» — «Нет, — ответила ты, — мне купили взамен». Что тебе мама купила взамен?
— Это сафари, летнее платье, джинсы и кроссовки.
— Все сходится, вещи фирменные, стандартные, легко подменяемые. А если действительно подмена? Фантастика!.. Но я не мог взять себя в руки, шел все дальше и дальше. Мы говорили с Георгием о необычайной аккуратности моей жены — ни пылинки. ни соринки, то есть ни следов, ни отпечатков… Чьи отпечатки на флаконе? Убитой. Но Соня не успела бы надушиться… Кто сказал мне по телефону: «ангел смеется»? Я сошел с ума или весь мир вокруг? Я держал в руках роман Тургенева «Дворянское гнездо» — страсти и события, разыгравшиеся в провинциальном городе, откуда Захарьины ведут свою родословную, и прадед моей Ады женился на цыганке, и женщины в этом роду имеют рыжие, редчайшего медового оттенка волосы, ослепительно белую кожу и черные очи. сводящие с ума не меня одного… Георгия, например. Может быть. Романа. А если мечты Ады возле фамильного склепа не сбылись и ребенок не умер? Допустим такую гипотезу: сиротка из индийского фильма, явившаяся мстить, как пишут в слезоточивых очерках, за поруганное детство. Мелодрама. И все же: каковы могут быть ее паспортные данные (не на диком Западе, слава Богу, мы процветаем, все при документах)? Фамилию я предположил дворянскую, родовую. Про отчество также нетрудно догадаться: вот он, отец, перед нами…
— Я и не отрекаюсь, — заявил Морг.
— Про имя я уже говорил. Итак, в нашем мире, возможно, существует Варвара Васильевна Захарьина. Вероятнее всего, в Орле, если жива (дворянские, а заодно и гражданские привилегии упразднены, каждый, как правило, сидит на том шестке, где прописан). Но — вдруг? Место и год рождения известны. В обычном справочном бюро мне дали адрес: подмосковный совхоз «Заветы Ильича». Там я нашел Соню. Ваша невеста, Георгий, ночь перед убийством, как и все свои ночи, провела одна.
— А кто-нибудь в этом сомневался? — бросила Соня надменно, гордо, до боли напомнив вдруг свою мать, обольстительную гадалку.
— Соня, я же говорю: произошла подмена. Под той плитой на кладбище, рядом с матерью, лежит другая.
— Что за проклятье! — крикнул Морг. — Кто приходил к Гроссу?
— Роман, — ответил Егор. — После алой ленты на кладбище в разговоре с ним я упомянул, что надо бы уточнить у Гросса показания Антона. Он меня опередил.
— И советский журналист покрыл убийцу?
— Гросс ни в чем Романа не подозревал. Они коллеги. Очевидно, тот предложил специальному корреспонденту написать совместно книгу, имея в руках такой сенсационный материал. Гросс прощупывал мои намерения на этот счет.
— Если вы все такие умные, — заговорила Алена с горечью, — объясните же доступно и по-человечески: кто убил, за что убил и кого?
— Говорю же, все подстроила ведьма… — начал Морг таинственно, как вдруг Егор крикнул:
— Рома!
В густеющих тополиных сумерках к стеклу балконной двери прижимался полумертвый сердечный друг. Страшное зрелище: расплющенное бесформенное лицо в крови. Вурдалак! Вдруг исчез.
— Сбежал через свой балкон, — констатировал психиатр. — Как же мы забыли про балконы?
— Далеко не убежит, — отмахнулся клоун. — Его песенка спета: столько свидетелей.
— Он ни в чем не признался, — сказал Егор медленно, уговаривая себя: «Я не палач!» И все-таки добавил: — Отправился уничтожать или перепрятывать единственное вещественное доказательство. Хочет жить.
— Он хочет жить? — Катерина встала. — Ты позволишь ему жить?
— Ладно. — Егор тоже поднялся. Все согласны с Катериной? Серафима Ивановна!
— Лучше пусть ответит здесь, — сказала старуха твердо. — На земле.
— Ален, ты передала своему жениху наш вчерашний разговор в магазине?
— Ну и что?
— А то! Поехали.
— Куда?
— В Серебряный бор.
— Я, Сорин Роман Викторович, прошу занести в протокол мое добровольное чистосердечное признание и раскаяние в содеянном.
— То есть вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Ады Алексеевны Неручевой и Варвары Васильевны Захарьиной? — спросил майор Пронин В. Н.
— Я раскаиваюсь, но виновным себя не признаю.
— Давайте не будем. Вас уже обследовали и признали вполне дееспособным.
— Я хочу все рассказать, а там уж решайте сами. Восемнадцатого мая 1984 года я получил срочное задание редакции, — кто-то «наверху» вдруг озаботился охраной памятников, требовалась оперативность. Перед поездкой заскочил к себе домой, вышел на балкон, там сушились носки — будь они прокляты! — и все началось, закрутилось и никак не кончится… На соседнем балконе стояла Ада и попросила у меня сигарету. Ну, такой женщине ни в чем отказать нельзя…
— Какой «такой»?
— Красавица и к тому же колдунья.
— Вы состояли с ней в интимных отношениях?
— Я на нее взглянуть-то лишний раз боялся. Итак, мы закурили, я сказал, что спешу, командировка в Орел. Куда? В Орел? Вдруг Ада схватила меня за руку и принялась умолять раз-искать в этом городишке одного человека, она не может уехать, ремонт и так далее. Нет проблем! Записал под диктовку данные в записную книжку…
— Вы можете представить запись?
— Я ее впоследствии уничтожил. Узнав, что сейчас поезд, Ада быстро собрала пакет с вещами, так. что под руку попалось.
— А именно?
— Американское платье-сафари голубого цвета, белое платье из шифона, джинсы фирмы «Лэвис» и итальянские кроссовки. Сонины вещи, почти новые. И еще триста рублей. Приказала никому об этом не рассказывать.
В Орле я устроился в гостинице «Россия» в отдельном номере. И на другой день в субботу, покончив с делами, очень легко разыскал Варвару Васильевну Захарьину, 1965 года рождения. Она жила в заводском общежитии и работала секретарем-машинисткой.
— Что вы молчите?
— Она была одна в комнате, и я понял, что погиб, — с порога, с первого взгляда, я себя полностью потерял, когда в ответ на мои действия — я выложил подарки, деньги — она расхохоталась, как Настасья Филипповна у Достоевского, и вышвырнула все — не в камин — в окно. Потом я подобрал вещи там, в садике. Она велела. Чего это я разбросалась, говорит, благородные порывы оставим классическим героям, пригодятся и обноски, и купюры. Да, это не тургеневская девушка, это новый тип, я таких еще не встречал.
— Она была похожа на Софью Неручеву?
— Чертами лица не очень, но захарьинская порода ярко выражена: волосы, кожа, глаза, прекрасное тело, гибкое, удивительно изящное. В ней было столько прелести, в старинном библейском смысле — соблазна. Азарт, безрассудство, цинизм… и что-то детское, как ни странно. Вот этим, пожалуй, она напоминала сестру, а вообще… свет и тьма, день и ночь, а я люблю ночь, тайну. Про мать она сказала так: испугалась, я ее слегка шантажирую по телефону. Просто так, мне от нее ничего не нужно. Оказывается, она сумела обольстить новую заведующую детдомом (она там росла), новую — потому что старая ее адскую натуру слишком знала. И сирота выведала мамочкин адрес — только что, на днях, — ведь как все совпало, и я, дурак дураком, бросился в эти женские страсти — да еще с каким наслаждением!
— Продолжайте.
— Разбросав фирменные тряпки, она ходила взад-вперед по комнате (а какая бедность, четыре железные койки, одежда под простыней на стене, потолок в потеках). Я сказал: «Поехали со мной в Москву?» По-моему, только тут она меня заметила по-настоящему. Вдруг села ко мне на колени… не развязно, нет, в ней вообще при всей раскованности не было ничего вульгарного, — а как благовоспитанный ребенок, маленькая, легкая. Говорит: «Может, ты и пригодишься. Иди в гостиницу, мне подумать надо, я приду». Она пришла — и два дня пролетели мгновенно. Мне кажется, именно тогда она задумала преступление.
— Поконкретнее.
— Она расспрашивала про мать, Соню, Германа Петровича — так, мельком, небрежно. Задаст вопрос и как будто сразу забудет, но на самом деле помнила все до мельчайшей мелочи. Например, я рассказал про крест Ады с черным жемчугом: «Пропадет крест — быть беде». Она вроде бы не обратила внимания, но на другой день спрашивает: а где Ада держит крест? Не знаю. Надо знать.
— Вы хотите сказать, что она разрабатывала план ограбления?
— Не хочу. Она не была корыстной: Ада ей предлагала и Москву, и официальное удочерение, и драгоценности, и деньги.
Стало быть. Ада Алексеевна не боялась разоблачения… перед мужем, например?
— Ада ничего не боялась… ну, в молодости — да. А теперь… ведь она пошла на разрыв с Германом. Ее, видимо, мучили какие-то запоздалые комплексы. Вообще с дочкой они друг друга стоили, как я теперь понимаю.
— Так что же хотела Варвара Васильевна?
— Странствовать.
— За границу, что ли?
— Просто ходить пешком и ничего не делать. Быть абсолютно свободной. И прежде всего освободиться от матери.
— Разве она не была от нее свободна?
— Нет, одержима. Это связано с каким-то детским кошмаром. Варя не рассказывала.
— Что значит «освободиться от матери»?
— Убийство.
— Она говорила вам. что готовит убийство?
— Что вы! Я и не догадывался. Но минутами, когда она задумывалась, уходила в себя, мне становилось с ней страшно.
— И вы не пытались бежать?
— Я без нее жить не мог.
— Продолжайте.
— Я просил ее уехать со мной в ночь вторника, но она отвечала, что еще не решила. Она колебалась, понимаете?
— Но ведь ей надо было уволиться, выписаться и так далее?
— Плевать она на все на это хотела… но и уволилась, и выписалась — то есть приготовилась к исчезновению, понимаете? Приехала в пятницу. Позвонила мне в редакцию, я сразу ушел, мы встретились у метро. И мне как-то тревожно стало, когда она предупредила, что ее никто не должен видеть у нас в Мыльном. Почему? Сегодня узнаешь. Аде я сказал по приезде, что вещи передал, видел Варю одну минуту.
— А у Варвары Васильевны были с собой какие-то вещи?
— Она их оставила на Курском, в автоматической камере хранения. С собой у нее была только черная лаковая сумочка, она была в том сафари и дареных кроссовках. Мы прошли через парадный ход ко мне. Тут я совсем голову потерял, она спрашивала: ты на все ради меня готов? На все! Действительно на все? Да, да, да! Я не то что странствовать — я б в преисподнюю с ней пошел. И ведь пошел! Господи, что ж это за сила такая, за мука такая! Она ходила по комнатам — шикарно живешь, — звонила матери: привет, мамуля! А на кухне — я за ней всюду ходил — сказала, глядя в окно: а вон идет моя сестра (да, шли Соня с Егором) и одета как я, забавно! Жаль, я не догадалась носить алую ленту, оригинально, блеск… скажи, напоминает рану, череп раздроблен, кровавые подтеки… Я любил ее все больше, и все страшнее мне с ней было. Вдруг звонок в дверь. Егор. Приглашает на помолвку. Я, естественно, отказываюсь: работы много. А он вдруг говорит: о братьях-славянофилах пишешь? Значит, я ему проболтался, куда ездил, город не называл, но… Он философ, интеллектуал, сам в своем роде славянофил.
— Вы имеете в виду сторожа Елизарова?
— Историка. Словом, он догадался, потом. Обо всем догадался. Ну, Варя подслушивала, тут же приказала мне идти на разведку. Зачем? Хочу немного растрясти мамулю, не на милостыню же мы будем существовать в странствиях. Я говорю: все продам, японское стерео и видик, сберкнижку опустошу, все тебе куплю. А она: мне нужен черный крест, обрати внимание, где хранит, и присмотри инструмент, ведь у них ремонт? Радость моя, да она тебе отдаст, только попроси по-хорошему. А я сама все возьму! Или ты боишься? Нет, нет, все сделаю. Когда она посмотрит на меня черными своими глазами, без блеска, я буквально терял волю. А подспудно чувствовал, что сам на пределе, какой-то протест в душе нарастал, и во что все это выльется… На помолвке Ада нагадала мне ведьму, даму пик, я все разведал, но Варя чуть не испортила дело, позвонив. Психиатр решил, что это его пациентка, — ну разве нормальный человек такое скажет: надо мною ангел смеется. После звонка Аду словно подменили, она и до этого взвинчена была… склеп, кладбище… а тут как с цепи сорвалась, на Соню наорала. Когда я ушел, кто-то в дверь, потом по телефону долго звонил — наверняка Ада. Варя сказала не отпирать, не отвечать. Ладно, думаю, возьму я этот чертов крест: не в суд же она будет на дочь подавать? Постранствуем во время отпуска — и с повинной вернемся. Зато она — на всю жизнь моя. Мы всю ночь не спали — что это была за ночь; опасность, неизвестность, переменчивость моей невесты только обостряли наслаждение. Я надеялся, но ведь знал, что впереди — бездна. Даже если все обойдется, жизнь с нею бездна! Какой-то психический надлом в ней был.
Утром я подслушивал в прихожей, когда у Неручевых хлопнет входная дверь. Ада собиралась в прачечную, она была одна в квартире. Наконец — стук. Я уже был готов, то есть в перчатках. Вышел на балкон, перелез на соседний — он у Ады всегда летом открыт, она много курит, — взял на кухне фомку, подошел к шкафчику, вижу, сзади надвигается тень — и Варя сюда перебралась. Я говорю: «Уходи, я сам справлюсь!» Она не послушалась и, напевая тихонько, прошла, кажется, в комнату Сони: судя по дальнейшему, она там перебрала флаконы, гребень, надушилась. Я взломал ящик, вынул мешочек с крестом, положил в карман трико. Пошли, говорю, дело сделано. Она отозвалась с насмешкой: «Пропадет крест — быть беде. Забыл?» — «Варя, пошли!» Вышел в прихожую, чтоб вытащить ее из комнаты Сони, — тут щелкнул замок, вошла Ада.
— Ну, ну, продолжайте, я вас слушаю.
— То, что произошло в дальнейшем, я могу объяснить только наваждением, колдовством. Не смейтесь! Какие-то потусторонние силы существуют — и вне нас и в нас. Я ведь не хотел, не собирался… какое-то мгновение мы с ней глядели друг на друга молча. «Ну-ка, убирайся отсюда!» — процедила Ада (она ведь видела меня в перчатках, догадалась) и прошла на кухню, где поставила сумку с бельем. Я бросился за ней, пробормотав: «Ада, это несерьезно, это розыгрыш!» — «Говорю, убирайся!» И она сняла крючок на двери черного хода. Тут на пороге кухни возникла Варя. «Это моя невеста», — сказал я поспешно. «Убирайтесь оба!» — «И не подумаем, мамуля!» Они уже были поглощены друг другом, на меня — никакого внимания, я был третий лишний, нет, орудие, игрушка в нежных женских руках. «Ладно, — сказала Ада с презрением, — грабьте что хотите, но чтоб я больше вас обоих никогда не видела». — «Мы не грабители». — «Так что тебе нужно?» — «Тебя, мамуля». — «Не посмеешь!» — «Мой жених посмеет». Она поглядела на меня пронзительно, а Ада произнесла роковые слова (она меня спровоцировала): «Этот жалкий трусишка? Этот слабак?» Я подошел к кучке инструментов в углу, взял топор, оглянулся на Варю, она смотрела выжидающе. Когда я шел к Аде, а она пятилась от меня, побледнев. но молча, я еще не верил, что смогу. Поднял топор и вдруг услышал крик шепотом (можно так сказать?): «Нет! Не смей! Мама!» Но было уже поздно — протест перешел предел, и бес вырвался наружу… их бес, не мой! Я действовал как под наркозом. Опустил топор с размаху. Ада упала. Варя закричала (все шепотом): «Я ее убила!» — и бросилась к окну, чувствовалось, что сейчас раздастся крик настоящий, на весь мир: «Я ее убила!» Оттащил ее от окна, она — в прихожую, я за ней: «Ты! Ты убила! Моими руками! Ведьма!» Она прижалась к стенке в углу, я ее ударил обухом по голове, а она не падает, стоит и смотрит, чувствую в темноте, не умирает, а ведь должна умереть. Я начал бить уже как попало, а она стоит, ведьма, кровь ручьями течет… наконец начала медленно оседать на пол.
— Как вы думаете, почему Софья Неручева не увидела, по ее утверждению, тело убитой сестры в прихожей?
— Так ведь прихожая метров двадцать, не меньше, это ж не современные клетушки. Она лежала в дальнем, темном углу, а Соня была невменяема… Мать, Антон…
— Продолжайте.
— Я кинулся на кухню, топор почему-то на стол положил — и к себе. Весь в крови, быстро переоделся, умылся, одежду с черным крестом в сумку сунул, пошел в прихожую, по дороге прихватил ее сумочку (на подзеркальнике лежала) — и в парадный подъезд. Вдруг на площадке между вторым и третьим этажами на меня что-то бросилось, из тьмы, из ниши. Я совсем с ума сошел, метнулся назад к себе в квартиру… дюк Фердинанд, конечно, черный кот, нет дороги! Пришлось идти по черной лестнице. Вышел во двор, ничего не вижу, подхожу к тоннелю, слышу голос Егора: «Рома!» А у меня такой финт в голове, будто все всем уже известно. И вот я иду к голубятне с повинной. Ничего подобного, разговор о жаре, что надо ехать в Серебряный бор. Я понимаю, что скрываться надо со своим жутким тряпьем, и внезапно вспоминаю: сумочку Варину не успел в свою сумку спрятать, тут кот напал — и я ее выронил. Что делать?
Как вдруг — крик, тот самый запоздавший крик на весь мир. Я их перепутал на мгновение, честное слово, решил, что не добил, что мертвая восстала… но лента на Соне! Алая — как кровь из раны. Егор хватает меня за руку и тащит в тоннель, в парадное, я думаю: на казнь, пусть, чем скорее, тем лучше. Я никого в нише не заметил, даже про сумочку забыл. Стучим, стучим, тут Морг открывает — весь в крови. Зажегся свет. Господи Боже мой! Я в потемках-то не ведал, что творил! Месиво, крошево вместо лица, лужа крови. Тут начинается мистика: мой друг опускается на пол возле трупа и говорит одно слово: Соня. Этого я уже вынести не мог, забился в припадке — вот тут в первый раз на меня напало, что-то вроде падучей, головокружение, однако на ногах удержался, — да на меня никто внимания не обратил. Морг — фантастика! — плакал и вдруг как взревет: «Там, на лестнице, Антоша! Я только что видел! У него рубашка в крови!» Какой еще Антоша? Какая рубашка? У меня даже припадок кончился. Я сказал: «Иду за ним!» Я не собирался за ним идти, просто невмоготу тут было и сумочку ведь надо подобрать. Однако ее нигде не оказалось — ни в нишах, ни на лестнице — разве что кот унес?
И тут из человека порядочного, хоть и поддавшегося демонскому внушению, я превратился в подонка и преступника. Как-то незаметно вкралась в голову мысль: а не навестить ли и вправду Антона? Тот сначала не открывал, потом появился полуголый и босой — неужели действительно замывает кровь? откуда она на нем? — увидел меня, бросился в ванную, заперся. Как-то само собой я расстегнул «молнию» на сумке, достал мешочек — тоже запачканный в крови, трико пропиталось, — положил его в карман старого плаща, прямо передо мной висел, руки вытер о край своей майки, ну, в сумке лежала, застегнул «молнию» и начал вышибать дверь ванной, нервная энергия требовала выхода.
Потом приехала милиция, явился Герман Петрович. Все. все без исключения опознали Соню! Я с ума сошел или весь мир? И где она? Когда явится разоблачать меня — убийцу с безукоризненным алиби? Увезли мертвых, увезли Антона. Я все время чувствовал у бедра сумку с одеждой. Как избавиться? Серебряный бор! Милый детский бор с утра застрял в голове, туда, скорее, там мне будет легче, я найду поляну, поросшую кустами, лягу в траву, прижмусь к земле… нет, сначала припрячу где-нибудь окровавленную одежду. Конечно, я не рассчитал, что суббота, толпы, но в конце концов все так и вышло: поляна, кустарник, огромный трухлявый пень, под него я и засунул вещественные доказательства. И вдруг почувствовал, что никогда уже не приду, не лягу, не прижмусь: Серебряный бор для меня загажен кровью. Как в детстве, когда я задушил голубя (клоун подговаривал), я никогда уже не смог гонять голубей, а ведь любил. И Варя — после всего этого месива и крошева ничего у меня к ней не осталось, кроме ужаса и отвращения.
И тут судьба подарила мне шанс, сначала до смерти напугав. Я свернул с поляны на тропку, там еще избушка на курьих ножках стоит. Сумрачно от сосен и уединенно. Слышу тихий голос: «Рома!» Думаю, она зовет.
— Кто зовет?
— Варя. И пошел навстречу, жить-то, в общем, незачем, да и разве я все это один вынесу? Господи, Алена! Тут у меня начался второй припадок, она не испугалась, успокаивала, уговаривала, целовала. Я так к ней привык, что потом уж и обходиться не мог. Сделал предложение — приняла. А жизнь обесцветилась, обеднела: о том не подумай, о том не вспомни, Антона я вообще из памяти вычеркнул, спал со снотворным, даже как-то притерпелся ко всему. Вдруг — расстрел. Удар первый. Устоял. Егор приносит с могилы алую ленту. Второй удар. Значит, Соня объявилась. Алиби — тю-тю! Значит, снова убивать? Какая, извините, скука, какой я запрограммированный болванчик: по кругу, по кругу, по кругу. Самоубийство? Так ведь это ладно — ничто, пустота, небытие — я согласен. А если что-то? И там мучиться? Я пошел к Гроссу, Егор сказал, какая-то тайна есть в показаниях. А вдруг человек перед смертью, законной, уже внесенной в списки, прозревает? Вдруг Антон что передал? Нет, все то же, земное: «Передайте Катерине, что я умираю за кого-то другого». И — голубое видение в глубине, никуда от этого дешевого символизма не деться. Это Соня там стояла, конечно, и неизвестно еще, что она видела. Так я рассуждал.
То есть вы задумали убийство Софьи Неручевой в качестве свидетельницы?
— Да нет. Так, мелькала иногда мыслишка насчет нее… или Егора. Да ведь они счастливцы, избранные, они охраняли друг друга. Она — преследуя его как убийцу; он — в поисках мертвой. В сущности, его расследование — не настоящее, он все время ждал и искал свою любовь.
— С какой целью Георгий Елизаров передал вам свой охотничий нож?
— Он хотел предоставить мне выбор между убийством и самоубийством.
— Не слишком ли много этот человек на себя берет?
— Нет, он сам рисковал — значит, имел право. «Можешь использовать его по своей воле. Я перед тобой безоружный». И был моментик: я глядел ему вслед, как он поднимается по лестнице, медленно, ступенька за ступенькой… Он — человек. Нас трое было — Жора, Антоша и я. Мы там играли в прятки, в шпионов и сыщиков… У нас ведь две лестницы, знаете…
— Знаю, насмотрелся я на ваши лестницы, на ангелов этих, купидонов. Мне уже строгача из-за ваших штучек вынесли. Вы вот что скажите: почему, догадавшись, что вы преступник, Елизаров не сдал вас куда следует?
— «Сдал»… я все-таки не вещь, гражданин следователь.
— Не придирайтесь к словам. Почему он не сообщил в органы?
— Во-первых, он меня любит. Да, любит! Во-вторых, он сомневался. В-третьих, с чем бы он меня сдал? Улик не было.
— Зачем вы поехали в Серебряный бор?
— Сдуру. Испугался. Алена слишком много знала, она ведь меня почти у пня видела. Перепрятать захотел, на этом они меня и застукали.
— Вот опись вещей: майка, трико, кеды, перчатки — всё в пятнах застарелой крови. А также красная атласная лента и пустая дамская сумочка. Два последних предмета как туда попали?
— Мне их Егор показывал в ящике своего письменного стола. Я как-то зашел к нему под вечер. А он, с тех пор как на могиле ленту нашел, кухонную дверь не запирал — ее ждал, Соню.
— Кого?
— Подсознательно ждал. Его не было, я зашел к нему в комнату, открыл ящик и взял.
— Таким образом, вы украли вещественные доказательства?
— Можно и так сказать. Я б все воспоминания уничтожил, кабы мог.
— Однако вы ничего не уничтожили.
— Негде. Костер разжигать — морока. И опасно. Вообще я вам скажу: воспоминания неистребимы. Никак! Я все надеялся: вот-вот наш проклятый особняк снесут. Новая жизнь, знаете, на новой земле, под новыми небесами.
— Это я вам обещаю.
— Жизнь?
— Насчет жизни весьма проблематично, но в особнячок свой вы не вернетесь — это факт. Давайте-ка сформулируем мотив преступления, вы журналист, человек образованный.
— Кража — нет, отпадает. Не в драгоценности дело, там у Ады полная шкатулка… Месть. Но ведь она пожалела мать, в последнюю секунду пожалела. Колдовство, черная магия, ведьма.
— Давайте без этих штучек.
— Остается любовь. Я любил ее и возненавидел просто физически, когда пролил кровь. Кровь не соединяет, нет, нет, наоборот! И все равно я не понимаю главного: как он мог пойти на это?
— Кто?
— Я.
«Многоуважаемый Георгий Николаевич!
Согласно Вашему письму (и собственному желанию), я предпринял некоторые шаги по интересующему нас делу. Опуская все подробности моих похождений (в родильный дом, детский, в заводское общежитие), сделаю резюме. 7 июня 1965 года Ада родила девочку, названную, очевидно, в честь бабушки Варварой. Варвара Васильевна Захарьина — так она значится в документах. Ребенок родился столь слабым, что мать предупредили: если она оставит его в казенных руках, он почти непременно погибнет. Ада пошла на такой противоестественный для женской природы шаг (и как она потом жила девятнадцать лет?). А девочка, к несчастью, выжила. К несчастью: ребенок умненький, здоровый, красивый, в восьмилетием возрасте подвергся ужасному насилию (усугубленному еще тем, что извергов было четверо). Она долго болела, но в конце концов жизнь взяла свое. Страдания, как считал наш величайший гений, укрепляют, смягчают, даже возвышают человека — но только не в восьмилетием возрасте, нет. нет! Она не потеряла разум (надеюсь, и душу), но психический надлом произошел: во всем случившемся она стала винить свою мать, бросившую беспомощное дитя в нашу юдоль земную. Тут не мне судить, тут я отхожу со смирением. Предупреждаю только: она опасна — хотя и сознаю, что предупреждение мое наверняка запоздало. В прошлом году Варвара Васильевна уволилась с работы, выписалась из общежития. В домовой книге в графе «Куда и когда выбыл» зафиксировано: двадцать четвертое мая, г. Москва.
Что тут еще добавить? Молюсь и надеюсь, что у нее не хватило твердости следовать изуверскому принципу «око за око, зуб за зуб», что она не посмела, не захотела отплатить. И хотя наследственные черты (вспомним студента Ваську, которого боялись старорежимные старушки; Вы не замечали, что дети всегда отвечают за грехи отцов?), тяжелая наследственность могла способствовать, подтолкнуть на шаг непоправимый — она, может быть, опомнилась. Может быть, может быть… будет ли когда-нибудь разорван круг зла, где один грех влечет за собой другой — и так до бесконечности?
Остаюсь с уважением и с ожиданием ответа
Петр Васильевич Пушечников».
«…И она опомнилась, Петр Васильевич, в самую последнюю секунду, когда было уже поздно, и погибла. И все-таки эта секунда много значит! Во всяком случае, я так чувствую.
Итак, произошла подмена моей невесты. Происходит всеобщая подмена. Детей, ангелов, материнских чувств. Разброд, шатание, предательство. С равным усилием, в равном внушении мой друг сердечный пойдет на подвиг и на преступление.
А ведь эта история, Петр Васильевич, началась с любви — с непорочного ангела в белых одеждах милосердия. Любовь — любой ценой. Конечно, Ада думала, что девочка умерла. Тем большим нечаянным ударом — или счастьем и облегчением? кто знает! — явилось для нее воскрешение. А знаете, может быть, счастьем. Как она кричала по телефону: «Я готова на все! На все!» Действительно на все, раз без колебаний рассталась с любимым мужем (а вот в Орел ехать побоялась, вы писали: на прощанье Ада заявила, что ноги ее больше там не будет. Побоялась, только вспоминала «дворянское гнездо», церковь, звонницу, ангела на плите усыпальницы: «Именно там мне хотелось бы лежать»… Именно там, где мечтала о смерти ребенка). Она готова на все ради дочери — а та является воровать драгоценности. И все же у Ады была своя «секунда», когда кто-то в голубом склонился над ней и сказал: «Боже мой!» Она простила и попросила прощения.
Так как же разомкнуть, разорвать тот круг зла, о котором вы пишете? Легко, конечно, говорить, но прежде всего это должен сделать каждый в самом себе, и уж совершенно необходимо остановить беспощадный ход государственной машины. «Смерть! Смерть убийце!» — кричат из зала. Да разве пожизненное одиночное заключение — этот земной ад — не страшнее будет? И все-таки не горсть пыли в жестянке, воровски, тайно от близких (именно так совершаются неправедные дела), в землю закопанной.
Со страхом и надеждой жду предстоящего суда. И как хотелось бы верить, что не в какие-то там мечтания о светлом будущем, а сюда, сейчас — в мерзость запустения, в тоску и отчаяние, вернется заповедь «не убий».
Нежно и печально прозвенели колокольцы, легкие, бесшумные (душой услыхал) шаги, вспыхнули червонным золотом волосы в разноцветных венецианских бликах.
— Это ты? Проходи.
Быстро прошли в ее комнату, она села с ногами в кресло, он — на пол, на ковер, глядя снизу вверх в черные очи.
— Где ты был?
— Виделся с адвокатом.
— Зачем? — спросила она враждебно.
— Он просит кое-что передать.
— Кто? Убийца? — Она вскочила и заходила взад-вперед по комнате — от окна к двери, от двери к окну. — Если ты помогаешь ему — ты мне не нужен.
Но ничто — ни ее враждебность, ни непривычная «взрослость», ни горячка, в которой он жил сейчас, — ничто уже не могло поколебать бессонного света в душе.
— А ты мне нужна, — сказал он с робкой улыбкой, — прямо сейчас. Ты должна помочь мне совершить преступление.
Она остановилась против него.
— Что за юмор?
— Квартира Сориных опечатана. Родители его еще не приехали. Я хочу попытаться проникнуть туда через балкон. Можно?
Она опустилась на колени рядом с ним, слегка, едва касаясь, потерлась щекой о его плечо, словно вымаливая забвение и ласку. Он боялся шелохнуться, спугнуть. Господи, вот так бы и сидеть всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Захочется больше, больше, больше, начнется страсть, уже началась, уже невыносимое желание, бессонница и сбывшийся сон!
— Однажды вечером я шла за тобой по Тверскому.
— Да, я чувствовал.
— Солнце садилось, ты шел под липами в своих старых джинсах и вот в этой футболке. Вдруг остановился, оглянулся и посмотрел мне прямо в глаза.
— Сонечка, я не видел тебя.
— Ты посмотрел мне в глаза, и мне показалось, что ты прежний, ну, не виноват. Почему мама так сказала?
— Она сказала истинную правду, но в предсмертном страдании она вас с сестрой перепутала: твой жених — убийца. Она запомнила, что тут, на кухне, Варя, как она кричит: «Нет! Не смей! Мама!» Она же не знала, что Варя убита.
— Вместо меня. — Соня помолчала. — Слышу, не верю, еду на кладбище. Моя фотография, еще школьная — кто ж там. под плитой? Ты идешь по аллее, папа, пришли ко мне…
— Девочка моя, ангел мой… — Егор осекся.
— Что надо делать? — спросила Соня после паузы.
— Тебе — ничего. Позволь мне пройти в комнату Ады.
Он открыл балкон, перелез через перильца, поддел охотничьим ножом нижний шпингалет (все ветхое, едва держится в распаде, в сломе, в наступлении бетонных башен), поддел дверь, верхний шпингалет услужливо опал сам по себе. Шагнул через порог, горячий ветер ворвался в духоту и затхлость. Подошел к секретеру, сзади надвинулась тень, надвинулся голос:
— Она была здесь, у него, да?
— Да.
— Она сидела вот в этом вертящемся кресле, — продолжала Соня неспокойным, вздрагивающим голосом, — и звонила маме. — Соня села в кресло, он взял ее за плечи, пытаясь удержать. — Не надо, я хочу понять, она тогда уже задумала убийство?
— Соня, — сказал он строго, — она была несчастный ребенок, замученный садистами.
— Я знаю, — она откинула голову на спинку кресла. — Вот он — ангел!
У самой стены в гирлянде из роз на потолке парил небесный младенец с крыльями и с какой-то кривой, похотливой ухмылочкой.
— Он смеется, посмотри! Я так и знала.
Егор молчал потрясенный, потом спросил с трудом:
— Знала? Ты бывала у Романа?
— Я все время думала над мамиными словами, последними. В ее комнате ангел тоже летит как-то нелепо, у самой стенки, может быть, есть парный?..
— Ну конечно! — воскликнул Егор. Небесные силы разделились после социального уплотнения. Она звонила за этим секретером, вот телефон, она сказала: «Надо мною ангел смеется, догадалась?» То есть она хотела предупредить: я здесь, совсем близко, рядом.
— И мама догадалась. — Соня глядела вверх, говорила задумчиво — Морг стал восторгаться ремонтом, помнишь? Все посмотрели на потолок, и она сорвалась, закричала: «Ничего не позволю, пока я жива!» Но почему он смеется?
— Мистический эффект объясняется, по-моему, причинами реальными: потолок протекает, видишь трещину?.. многочисленные побелки, лучшие в мире советские белила, подвыпившие маляры и так далее… Этого ангела создали минувшие десятилетия.
— А как ты думаешь, убийца понял эту фразу?
— Думаю, понял. Во время нашего разговора здесь, у него, в окно влетел солнечный зайчик, трамвай загромыхал… Зайчик поднимался вверх, вверх, я следил — и тут Рома заговорил, отвлек внимание.
— А что он просил передать?
— Книгу. — Егор снял с верхней полки секретера старинный «Новый Завет» в потертом кожаном переплете.
Наше время, бурное, насыщенное событиями воистину эпохальными, стремительно уносит в прошлое день вчерашний. И все же внимательный читатель, человек чувствующий и думающий, помнит мою публикацию о таинственной трагедии, разыгравшейся почти два года назад в доме номер семь по Мыльному переулку (помнит — чему свидетельство: многочисленные письма, поступающие в редакцию в связи со слухами о состоявшемся прошлой осенью судебном процессе). Журналистская добросовестность, стремление к истине и мне не позволяют забыть об этом. Да и как забыть, если обвиненный в грабеже и убийстве Антон Ворожейкин оказался невиновен, что выяснилось в ходе нового расследования. Разумеется, и следователь, занимавшийся тем давним уже делом, и судья, вынесшая приговор, строго наказаны, что, однако, не избавляет нас от неизбежного вопроса: как это могло случиться, при каких обстоятельствах произошла судебная ошибка?
Тут не может быть двух мнений: и следствие, и суд, и общественность, наконец, были введены в заблуждение — и кем, вы думаете? Самым близким другом покойного (увы, покойного!) Ворожейкина, отца двух маленьких детей. Роман Сорин (с сожалением вынужден признаться — мой. так сказать, собрат по перу), человек с явно садистскими наклонностями (хотя и признанный психически полноценным), совершил бесцельное, немотивированное двойное убийство, а чтобы отвести от себя подозрения, подбросил в квартиру Ворожейкиных старинную драгоценность. принадлежавшую убитой. По несчастному стечению обстоятельств Антон Ворожейкин (с самыми мирными целями) оказывается на месте преступления и оставляет свои отпечатки пальцев. Нет. я не в силах вдаваться во все кровавые подробности вторично (интересующихся отсылаю к моей публикации в газете за 25 мая 1985 года). Конечно, материал в очерке «Черный крест» подан в несколько ином свете — что ж, все мы люди, все мы имеем право на ошибку. Тем более что обстоятельства происшедшего складывались таким роковым путем, оборотень в образе человеческом (оборотень — другого слова я не могу подобрать) вел свою игру столь хладнокровно и предусмотрительно, что не только майор Пронин В. Н., но и сам комиссар Мегрэ, вероятно, не смог бы подобрать ключ к этой тайне.
Антон Иванович Ворожейкин посмертно реабилитирован, его доброе имя восстановлено. Восстановлена, наконец, и справедливость: суд под председательством судьи Морковкиной А. А., согласно статье 102 УК РСФСР (умышленное убийство при отягчающих обстоятельствах), приговорил преступника к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение.
Наш. спец. корр. Евгений Гросс».
Памяти моей мамы
Бархатно-черная…
Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье,
Крылья узнаю твои, этот священный узор
В Москве стоял туман, начинались ранние сумерки. Четвертый час. Нет, без десяти три. Саня шел к троллейбусной остановке, вышел на Калининский проспект, внезапно вспомнил: в общежитие звонила тетка (вахтерша утром передала), он срочно нужен. Достал из кармана плаща записную книжку, перелистал машинально… нет «Майи Васильевны». Почему он не переписал ее телефон из старой книжечки? Пропустил нечаянно. Полузабытые ощущения — неприязни и жалости одновременно — возникли в душе; поколебавшись, он направился к метро.
Тетя Май (так просила она себя называть), вдова крупного биолога Арефьева, приходилась двоюродной теткой его матери — родство для Сани почти эфемерное, условное, однако близких у старухи никого больше не осталось, он единственный наследник старого дома (бывшей дачи), доживающего свой век в Останкино. За шесть московских лет (пять курсов института, второй аспирантский год в институте Мировой литературы) они виделись всего несколько раз: последний раз — года три тому назад, наверное. Нехорошо, некрасиво, но ведь я звонил… пытался он оправдаться… да, звонил, зимой. А сейчас октябрь. Плащи, куртки, зонты, влажная духота подземного вагона, непременная давка перед эскалатором, плавный подъем, опять туман — причудливые клочья, висящие меж деревьями и кустами бульвара, киосками, лотками, на которых стройно и пышно белеют последние хризантемы. В жемчужно-сереющем воздухе, как в дыму, угадывается громада «триумфальной арки» ВДНХ, далее вонзается во мглу стрела телебашни.
Он пошел пешком, а когда уже сворачивал на теткину улицу с телефонной будкой на углу — Жасминовая, всплыло название, — мимо проскочила девушка в сиреневой куртке, молоденькая, почти девочка. В глаза бросилось лицо в капюшоне… гримаса боли… или страха. Странно. Отворил калитку, пересек двор, поднялся по ступенькам на крытое крылечко, протянул руку к звонку. Вдруг откуда-то сзади накатила звуковая волна, резко и стремительно — «тяжелый рок», не иначе, — вздрогнул, оглянулся и замер, забыв про звонок, забыв про все на свете.
В ближайшем к крыльцу окошке, забранном узорной стальной решеткой, в узкой щели между рамой и плотной портьерой, за колючими листами столетника ухмылялся кто-то… «Безумный!» — воскликнул Саня невольно, увидя высунутый язык, острый, пурпурный. Нет, мертвец! Мертвая женщина с черной полоской на шее.
Боже мой! Саня замер, замечая, собирая необычные детали — подсознательно; сознание подавлено страхом чрезвычайным, словно потусторонним. Схватился обеими руками за решетку, потряс… наконец слегка опомнился, принялся звонить, колотить в дверь. Никакого отклика. Бросился на улицу. Ни души! Сумбурное беснованье хард-рока и туман. В растерянности он побежал на звуки музыки (доносились они из дома наискосок через улицу), соображая, что бежать-то надо в противоположную сторону к метро… Как вдруг вдалеке уличного пролета в разорванных белесых клочьях увидел удаляющегося человека в форме, его спину. Милиционер завернул за угол и пропал.
Через какое-то время (минут пять, не больше, вспоминал он впоследствии, разгадывая непостижимую загадку, фантастическую) милиционера Саня настиг. Постовой Поливанов из местного отделения, выяснилось потом. Неизвестно, что понял он из сбивчивых Саниных объяснений, но реакция его была превосходной: без лишних слов милиционер круто развернулся — и они зашагали поспешно к теткиному дому.
Вот подошли к роковому окошку.
— Глядите! — велел Саня, указывая на щель между портьерой и рамой. Смутно белеет лицо… но что-то тут не то, не так!.. лицо оживилось, задрожали губы в улыбке, возникла костлявая рука, помахала зазывающе. Да это же тетка! Я что, с ума сошел?
— Где труп? — сдержанно уточнил постовой.
— Только что… — забормотал Саня, — сидела в кресле вот тут у окна! На шее полоска…
Лицо из окна исчезло, и тотчас распахнулась входная дверь. На пороге — Майя Васильевна в расстегнутом черном пальто… да, мертвая была в черном… а главное — на шее бархотка, черная тесьма с тремя стеклянными подвесками. Неужели он мог так обознаться?
— Саня! — воскликнула тетка, изумленно взглянув на милиционера. — Что ты… что случилось?
— Гражданка Арефьева? — заговорил тот. — Я правильно запомнил?
— Правильно, это моя тетя. Точнее, моей мамы. Но я только что…
— Громче! потребовала старуха. — Недослышу.
— Вот ваш родственник утверждает, что несколько минут назад в этом окне он видел женщину с признаками насильственной смерти.
— Тетя Май, необходимо обыскать дом, чтобы…
— Ты что, Сань, сдурел? — в нервные минуты, он уже замечал, с вдовы профессора слетал интеллигентский лоск. Однако, пропустив реплику мимо ушей, постовой продолжал настойчиво:
— Вы, очевидно, только что вернулись домой?
— С полчаса уже. Замерзла на кладбище. У моего покойного мужа, известного ученого, сегодня день рождения. И я каждый год… устала безумно, замерзла, присела на минутку в кресло…
— Тетя Май! — закричал Саня. — Да я звонил, стучал — как же вы не слышали?
— Разве? — удивилась тетка. — Ничего не слышала.
— Может, вы заснули? — спросил постовой.
— Кажется, нет. Впрочем, в моем возрасте… — Майя Васильевна улыбнулась — слабый отблеск девичьей кокетливой улыбки. — В декабре 72 стукнет. Но я отнюдь не в маразме, скажи, Саня?
— Это я. должно быть, в маразме.
— Ну что ж, — заключил постовой. — Извините за беспокойство.
— Какое беспокойство, что вы! Благодарю вас за заботу и такт.
Милиционер удалился, окинув на прощанье недоумевающим взглядом тетку с племянником; они прошли в дом — в узкий длинный полутемный коридор — свет падал из распахнутой двери на кухню и из теткиной комнаты, в окне которой ему померещился труп. Разделись в коридоре возле вешалки — отполированные оленьи рога — Майя Васильевна, продолжая безостановочный монолог, усадила Саню в кресло, свое любимое кресло с высокой спинкой (то самое!). Речь шла об установлении опекунства. Саня, как единственный родственник (не считая Елены — мама — но ведь она живет далеко), должен стать опекуном несчастной престарелой женщины, которая не в силах уже тащить на себе дом, сад, огород… Как бы в доказательство собственной немощи тетка, бодрая до этого и оживленная. буквально рухнула на плюшевый пуфик напротив Сани… Он вскочил, пересадил ее в кресло, уселся на низкий пуфик спиной к окну… Что происходит, черт возьми!
Их разделял круглый столик на одной ножке, покрытый кружевной вязаной скатертью. Тогда, он отчетливо помнит, тут лежала сумка (был виден край и ручка) и еще что-то, какой-то предмет… Да не настраивай ты себя на галлюцинации! Но он уже настроился: в наступившей паузе какие-то шорохи, почудилось, шаги и шепоты, почти неуловимые, распространяются по старому дому. Саня встал, выглянул в коридор: никого.
— Ты что? — раздался резкий голос тетки.
— Показалось, кто-то пришел, — он опять сел напротив нее.
— Вот-вот должны девочки с занятий… Да, ты же не знаешь! У меня новые жильцы. Впрочем, какие новые — второй год с сентября пошел. Нельзя сказать, что ты мне особо надоедал вниманием.
— Простите, тетя Май, виноват, да. А из прежних никого не осталось?
— Толик. Теперь его Анатолем величают. Уже от него-то мне не отвязаться до могилы, точно.
Да, колоритная личность. Якобы кончал в свое время философский… да вряд ли кончил. Однако в своем роде Диоген, постоянной службой не обременен, что называется, «на подхвате», за койку не платит, конечно, но зачем-то тетке нужен.
— Сегодня у Анатоля великий день, — продолжала Майя Васильевна с иронией. — Приглашен на свадьбу к соседям, поросенка у них заколол. Надеюсь, до дому доползет.
— Свадьба в доме на той стороне? — поинтересовался Саша. Там магнитофон орет.
— Да, в восьмом. Я тут ни с кем особенно не общаюсь, те умерли, а те далече, как говорится. Так, раскланиваемся.
— А кто у вас еще живет?
— Две девочки — Настя и Юля. Студентки-медички. И молодая пара — Донцовы. Ей двадцать пять, ему тридцать. Владимир Николаевич, как теперь называют, бизнесмен, торгует компьютерами. Интересный мужчина, интеллигент. И она красотка, — добавила Майя Васильевна недоброжелательно. — Скоро съедут, квартиру покупают.
Значит, в доме, кроме хозяйки, живут три женщины. И одна из них, возможно… Стоп! Не фантазировать, сегодня уже ты сможешь убедиться.
— Вот что, Саня, — тетка опять прямо на глазах одряхлела. — Ты должен жить со мной, я тебя умоляю. Я боюсь.
— Чего? — Саня встрепенулся.
— Ты же видишь: здоровья нет и нет. Если уж меня можно принять за труп в кресле… — Майя Васильевна говорила в своем ироническом стиле, однако волнение, неподдельное, ощущалось в ее голосе — глубоком басе, — в серых «пепельных» глазах.
Обострившимся слухом (все чувства обострены) он уловил шум, шаги — не те крадущиеся, что мерещились ему в оцепененьи старого дома. Голоса. Веселые как будто — сливающийся молодой щебет.
— Кто-то пришел.
Старуха прислушалась, пожаловалась:
— Хуже стала слышать… Девочки, конечно, уже пять.
— А эти Донцовы? На работе еще?
— Положим, Любовь себя не затрудняет. Володя, конечно… Ах да, сегодня же пятница тринадцатое? Чреватое сочетание… впрочем, предрассудки. Так вот, у них там какой-то банкет, по случаю заключения крупной сделки, что ли.
— То есть когда я в первый раз приходил, вы были дома одна? — спросил Саня напряженно.
Тетка опустила глаза словно в изнеможении (ну не могла же она спрятать труп, в конце-то концов!), покачнулась вдруг, прижала руку к груди, приказала почему-то шепотом:
— Нитроглицерин. В сумке на комоде. Две таблетки.
Старомодный ридикюль из потертой темно-синей кожи… Кажется, не то. Определенно не то видел он на кружевной скатерти в тот момент…
— Так ты согласен? — спросила Майя Васильевна, проглотив таблетки.
— На что?
— Поселиться у меня. В кабинете Андрея Леонтьевича. Ах, сегодня на кладбище…
— А вы разве кабинет не сдаете? — перебил Саня.
— Вчера съехал. Володин сотрудник, из его фирмы. У него в доме проводился капитальный ремонт, и Володя порекомендовал мои, так сказать, апартаменты. Ну так как?
— Я согласен, — сказал Саня задумчиво.
— Слава Богу! — воскликнула Майя Васильевна вроде бы с облегчением. — Сегодня большой день, я загодя готовлюсь… — легко поднялась, вышла из комнаты, оставив дверь приоткрытой. — Девочки! Накрываем на стол! У меня, да! — женские голоса переливались в коридоре, потом на кухне, старушечий бас на минуту покрыл щебетанье: — Да, день рождения! 76, он был меня на четыре года старше…
Саня вскочил, заглянул под кровать, сам чувствовал себя смешным, нелепым… кружевное покрывало нигде не примято, гора подушек… В углу икона… Гардероб, дверца слегка приоткрыта, на ней висит что-то… кажется, халат. Внутри идеальный порядок. Ну не в комоде же спрятано мертвое тело?.. Кем спрятано? Я смешон!.. Все же выдвинул по очереди три больших ящика: стопки белья. Остановился посреди комнаты, вновь переживая то мгновенье…
Какое-то движение ощутилось за окном, возникла тень. Саня бросился к портьере: в узкой прорези (той самой!) виднелся на крылечке… ага, Толик. Теперь Анатоль. В кремовой рубашке и длинном черном галстуке (галстук-удавка!.. ну, ну, без паники!)… понятно, он же тут по соседству. Прилично, даже с оттенком некоего шарма, Анатоль был одет до пояса — брюки засаленные, широченные, спускались складками. На ногах немыслимые сапоги — опорки. Опустившийся господин неопределенных лет (лысоват, но с роскошной черной бородой, краснорож, глазки воспаленные — вспомнилось, но еще статен, высок, с мягкой молодой улыбкой). Анатоль достал из кармана брюк связку ключей, однако не спешил открывать дверь, а принялся озираться, медленно поворачивая голову… скользнул взглядом по портьере, глаза их встретились, Анатоль чуть не шарахнулся с верхней ступеньки, впрочем, справился, отомкнул дверь, заорал на весь дом:
— Есть кто-нибудь?
Из кухни донеслись восклицания.
— Там у Май… — начал было Анатоль, осекся, продолжал уже с другой интонацией: Маечка, мон ами, вы как тут? На могилку не пустили?
— А, уже хорош! — отозвалась тетка зловеще. — Что, набезобразничал? Выгнали?
— Мадам, обижаете! Я сам… вздремнуть… вздремнуть немножко. Знаете, что такое «тяжелый рок»?
— Не трогай пирожки! — взвизгнула хозяйка. — Сейчас за стол сядем. Ты туда или сюда?
— Навеки с вами. Но там у вас какая-то рожа… ой, пардон, вспомнил!.. Это ж наследник, племянник. Теперь вольется в нашу семейку?
— Не лезь не в свое…
— Эх, попадет парень, как кур в ощип.
Пятеро персонажей расположились за обеденным столом, выдвинутым на середину комнаты, в желто-оранжевом атласном уюте абажура. Пироги, пирожки, пирожные, золотистое яблочное варенье, индийский чай, бутылка изумрудного «бенедиктина»… «Экая роскошь! Где это, золото вы мое, оторвали?» — Анатоль. — «Продавщица из нашего винного посодействовала». — «Клавдюша, что ли?.. Ну, за раба Божьего Андрея…» Анатоль был неутомим и не так чтоб уж сильно пьян, девочки юны и прелестны (черненькая Юля, беленькая Настя), все время посмеивались (нарочито, надрывно — казалось Сане), хозяйка без малейших усилий вошла в роль снисходительной светской дамы.
— Вот, друзья, мой Саня. Александр Федорович Колесов. В двадцать семь лет уже аспирант, пишет диссертацию о творчестве Константина Леонтьева. Так, Саня?
— А разве уже можно? — осведомился Анатоль. — Монархистов уже разрешили? Скажите, пожалуйста! И ста лет не прошло…
— Будет жить у нас в кабинете.
— В кабинете не советую, — опять встрял Анатоль. — Там не-хо-ро-шо.
— Ты что болтаешь, а?
— В каком смысле нехорошо? — уточнил Саня.
— В неуловимом. Метафизическом. Эманации… не те.
— Что такое эманация? — спросила Юля, на что философ ответил непонятно и многозначительно:
— Истечение духа.
Хозяйка принялась рассказывать о сегодняшнем своем посещении кладбища, плавно перейдя затем на личность покойного, то есть как муж ее любил, какие подарки дарил: «С каждого симпозиума, с каждой конференции он привозил мне…» Следовал перечень и показ отдельных чудесных вещиц: бокал из дутого стекла с узорами, фарфоровая обезьянка, изящное распятие из меди… «А какие куколки! Испанские принцессы в полном наряде…» — «А где куколки? (Настя.) По-моему, они…» «Сейчас в чулане. временно. Если хотите, можно…» — «Да мы видели, Майя Васильевна!» (Юля.) — «Ну, как угодно. Или вот бархатка, — все взглянули на теткину шею, белую, в складках и морщинах, Саня — с некоторым содроганием (та шея — да, белая, высокая… но ведь без единого изъяна! вдруг вспомнилось отчетливо и резко — без единого, не считая черной…). — Стразы — видите подвески? Хрустальный алмаз. Искусственный, правда, но мне дорог как…»
Саня уже не слушал, он осознал внезапно абсурдность происходящего — скромного празднества на месте преступления. Нет, не приведение с пурпурным язычком померещилось ему в сумраке… нет, невозможно! А вдруг? Тогда в доме сейчас находится мертвая. За те пять минут ее бы не успели вынести. Точнее, вынести и спрятать. Машины поблизости не было, точно! Нет, я ненормальный. И все же завтра надо позвонить в отделение Поливанову: может, за это время в окрестностях обнаружится тело? Почему, однако, я не смею заговорить на тему единственную, которая сейчас меня волнует? Потому что я им не доверяю, дошло до Сани. Прежде всего — тетке. И обаятельному Анатолию. И щебечущим девицам. Не доверяю и боюсь показаться смешным. Нет. я должен сначала убедиться… каким образом?.. убедиться, что я в здравом уме и твердой памяти? Психическая раздвоенность (ведь своими глазами — и не может быть!), усиленная ощущением смутным и сложным… что-то вроде: разорвать заговор зла. Звучит высокопарно, но верно.
Между тем оранжевый вечер под абажуром неспешно переходил в ночь. Женщины собирали со стола, Анатоль вроде подремывал, развалившись на стуле.
— Вы, наверное, пойдете продолжать? — прервал Саня дрему.
— Что продолжать?.. А! Это мое дело, правда?
— Правда.
— Или вы держите меня за алкаша?
— Ну что вы. Ведь праздник.
— Праздник-то праздник. Ежели б не рок этот… Ну, сидим и смотрим, как юность дергается. А дьявол дергает за нервы. Ни тебе задушевной беседы… попросту ни черта не слышно, честно.
— Скажите, Анатолий… как дальше?
— Иваныч. Для вас Анатоль. Привык… с легкой руки Викентия Павловича.
— Это кто такой?
— Жил в кабинете. Насмешливый господин. «Философ Анатоль с православной бородой».
— Ему тоже казалось, что в кабинете «нехорошо»?
— У него и спросите. Испугались? — Анатоль засмеялся и будто враз опьянел.
— Испугался. Почему нехорошо?
— Возможно, когда-нибудь я вам скажу. Да, скажу! — добавил решительно. — Но поживите сначала, войдите в атмосферу. Вы производите впечатление человека тонкой душевной организации, эмоционального. Шутка сказать — Леонтьев, — Анатоль подмигнул. — А я пойду, как вы подметили, продолжать… или вздремнуть? Хорошо бы совместить, а?
Анатоль исчез, посмеиваясь. Саня поднялся, постоял, вышел в коридор, где шептались философ с Юлей, гневный шепот девушки: «Я сама видела!».. Замолчали, проводили его взглядом, он прошел на кухню: там мыли посуду.
— Тетя Май, кабинет открыт?
— Я, знаешь, люблю порядок. Чтоб никто не болтался где неположено… — тетка взглянула на Настю и умолкла.
— Однако в вашей комнате нет замка.
— Правильно. Упущение. Ты и займешься. А сейчас погоди, здесь приберем и…
— Майя Васильевна, — перебила Настя, — я закончу, тут делать нечего.
— Ну что ж…
Хозяйка удалилась, Саня заговорил тихо:
— Настя, вы были сегодня дома… где-нибудь около четырех?
— Что?
— Я вас видел, мы столкнулись на углу, где автомат. Вы бежали…
— Вы меня с кем-то…
— Вы бежали, — повторил он умоляюще (да что они все — действительно в заговоре, что ли!). — В сиреневой куртке, так? С капюшоном. На глазах у вас были слезы.
— Не желаю с вами разговаривать! — отрезала Настя.
— Это не банальное любопытство, поверьте… — начал он шепотом; властный голос тетки заставил вздрогнуть.
— Ну, с посудой кончено?
— Конечно, — пробормотала Настя, швырнула полотенце на стол и ушла.
— Видишь, какой народец? — пожаловалась тетка. — За ними глаз да глаз. Первое условие, я заранее предупреждаю: никого не водить. Ну, ты понимаешь… Мой дом — мой мир, благопристойный и устоявшийся. В общежитии можете устраивать хоть «афинские ночи», но не у меня. Вообще, моя мечта, тебе доверю: после смерти организовать здесь музей Андрея Леонтьевича.
— После чьей смерти? — машинально уточнил Саня.
— Да, я странно выразилась, но ты меня понял, конечно: после моей. Ты и займешься. Что ты на меня так смотришь?
Он пожал плечами. Действительно, что-то странное было в ней… не в словах, нет. А в чем? Тетка ставила чашки и блюдечки в шкаф. Движения привычные, ловкие. Пугавшая его бархотка снята; стеганый халат на ней (висевший на дверце гардероба), длинный, с крученым пояском с кисточками, на ногах тапочки, отделанные мехом. Элегантная пожилая дама в своем благопристойном мире. Откуда же идет это странное ощущение — опасности? тревоги? — какова его природа? Мне просто тяжело смотреть на тетю Май. Тяжело, жутко.
Кабинет — самая большая комната в доме. С книгами по стенам — в основном труды по биологии, он рассматривал, придя сюда в первый раз, залюбовавшись бабочками (огромный фолиант), прекраснейшие Божьи созданья. С коричневым дерматиновым диваном, над ним фотографический портрет — прозрачные пронизывающие глаза — ученого. С массивным с тяжелыми тумбами столом. Почему «нехорошо»? О таком жилье можно только мечтать, тем более (подумалось с удовлетворением) есть отдельный выход — застекленные высокие дверцы со стальными решетками ведут прямо в сад.
— К великому сожалению, — констатировала тетка, — приходилось сюда пускать жильцов. Пенсия моя… впрочем, ты в курсе. Но я всегда требовала: ничего тут не переставлять, не нарушать. Ничего. Спать будешь на диване, вот возьми белье.
— Тетя Май, а можно ключ от двери, то есть от решеток? И фонарик, пожалуйста. Не хочу кабинет Андрея Леонтьевича обкуривать. Мне еще поработать надо.
— Хорошо. Особо не засиживайся. Тебе завтра рано в институт?
— Езжу по вторникам и пятницам.
Выключив верхний свет, он сел за столешницу, обитую зеленым сукном, в зыбко-розовый круг настольной лампы (и лампа, и зеленое поле, и его руки отражаются в туманной темени за дверной решеткой). Достал из сумки авторучку и лист бумаги… рассеянно засмотрелся на мраморный прибор: чертенята с рожками, копытцами и чернильницами застыли в подобострастных позах — что за странная аллегория?
Вдруг все заслонило давешнее лицо, лишенное красок. Губы бледные, белые, лишь пурпурный язычок выделяется так страшно, так… Необходимо покончить с трусливой раздвоенностью! Поразмышляем. Саня встряхнулся и принялся чертить план.
Допустим, он видел мертвую женщину с удавкой на шее (видел, видел!). Тогда за время его отсутствия тело можно было вынести в сад, спрятать в сарае, например (сейчас осмотрю), или в доме. Исключаются: теткина комната, кухня, туалет и ванная. Остаются: комната Донцовых (заперта, он походя подергал ручку), комнаты студенток и Анатолия. И чулан. Ключ от чулана всегда у тети Май — как-то она упоминала — там хранятся соленья-варенья и разнообразное старье. Тетка любит порядок, да, однако ее комната запирается лишь на крючок изнутри. Этим мог воспользоваться убийца… а если самоубийство? Тьфу ты, труп сам не спрячется! А если не добили и ушли? Язык начинал синеть — отвратительная подробность. Но я помню, все помню! Перед собой-то нечего прикидываться. Вот дилемма: плюнуть на все и завтра уехать в общежитие или… Никакой дилеммы — не успокоюсь, пока не разберусь. И у меня есть зацепки. Что скрывает Настя? Зачем врет тетя Май? Не забыть слова Анатоля: «Вы как тут? На могилку не пустили?» То есть хозяйка почему-то вернулась с кладбища раньше, чем предполагала (чем предполагал Анатоль)? Что видели (или слышали) женщины? Кто-то их запугал?
Саня вышел на маленькую открытую веранду, посмотрел на часы — без десяти одиннадцать — спустился в сад. Октябрьская густая с расплывающимися туманными космами тьма. Дикий гам от дома номер восемь звучал пронзительнее, всепобеждающе: свадьба явно переместилась на улицу, соревновались магнитофон и гармошка. Прыгающее пятно фонарика в слабой вспышке запечатлевает древесный ствол, притаившийся куст, пожухлую траву, вскопанные под зиму грядки… Он обошел весь сад, огород — никаких подозрительных следов… Мощный амбарный замок… неудача!.. нет, замок не заперт на ключ, а просто висит, дужкой придерживая петли. Обширное внутреннее пространство сарая заполнено вековым хламом и бесчисленными штабелями дров — старые ненужные уже запасы. Земляной пол плотно утрамбован, чье-то лежбище (не иначе — философа) на грубо сколоченных досках, покрытых тряпьем… как будто никаких свежих следов, впрочем, в замшелой рухляди труп спрятать несложно. В конце концов (удивился, осветив фонариком часы, ощущение времени потеряно) сарай был тщательно обыскан — безрезультатно. А в ушах назойливо и визгливо продолжали звенеть голоса в незамысловатом нагловатом ритме.
Саня вернулся к веранде. Сбоку, слева, из окна девочек виден свет. Обогнул угол дома, взглянул через тюлевую занавеску. Не спят обе. Юля сидит на кровати, Настя стоит посередине комнаты, говорит что-то. Вот улыбнулась язвительной улыбочкой — и Юля ответила тем же, прищурившись.
Двинулся дальше вдоль стены. В окне Донцовых света нет, пируют по случаю удачной сделки. Обогнул дом. В темном оконце ванной блеснула собственная тень. Крыльцо, окошко с портьерой. Заглянул в прорезь, отпрянул, вновь приблизился: старуха молится на коленях, бьет поклоны, лицо в профиль, слезы, страдание… Никогда не замечал в тете Май и признака религиозности. А что я знаю о ней? Икону помню в восточном углу. Смоленская Божия Матерь. Стало стыдно подсматривать.
Анатоль, должно быть, видит десятый сон… Легко проверить: свадьба действительно переместилась на улицу под фонарь. Подошел к штакетнику, всмотрелся. Вон и философ. Эк его! Уже и вправду хорош, с багровым воспаленным лицом, пошатываясь. хлопает в ладони.
Даже в кабинете бились праздничные отзвуки, но глуше, отдаленнее — и вот явственно послышался протяжный скрип. Отчего-то заныло сердце, выглянул в коридор: дверь в чулан приоткрыта и падает оттуда на половицы жидкий электрический свет. С бьющимся сердцем на цыпочках подошел: тетка стоит за порогом спиной. «Тетя Май!» Не слышит. Дотронулся рукой до ее плеча. Она вся затряслась, обернулась, какую-то секунду смотрела бессмысленно, словно не узнавая… «Тетя Май, что случилось?» — «Мои куколки, — пробормотала хрипло, — испанские, мне они нужны». — «Что, украдены?» — ее ужас вдруг передался ему. — «Вот они», — указала рукой на полку: две прелестные принцессы. каждая величиной с ладонь, не больше, златоволосые, с коронами, в бархатных нарядах, розовом и голубом. И тут он увидел третью, в белом, на полу. Поднял, отдал тетке и бегло осмотрел чулан: как и везде, ничего подозрительного. Бутылки, банки, мешки, матрас, велосипед, подвешанный к потолку… а за ширмой?.. шелковая, в райских цветах и птицах, дырявая, заглянул: все тот же хлам, тело спрятать негде. «Тетя Май, — сказал ласково, — пойдемте спать, уже первый час». Цепкими пальцами старуха схватила куколок, от входной двери раздалось скрежетанье замка. Анатоль? Нет, должно быть. Донцовы. Пара остановилась у двери в чулан, лиц не видно в коридорном полумраке (идеальные мужские брюки и лаковые туфли, длинный подол из бледно-зеленого бархата и ножки в замшевых туфельках). Мужской голос произнес любезно: «Проводите инвентаризацию, Майя Васильевна?» — «Вот именно. Показываю племяннику его наследство», — ответствовала тетка совершенно нормально, несколько иронически. — «Увлекательнейшее занятие», — подхватил мужчина в тон, и пара удалилась.
Они вышли из чулана — в дверях «девичьей» стояла Юля и наблюдала внимательно — хозяйка заперла дверь — Юля скрылась. «Замок надежен? — поинтересовался Саня шутливо. — А то ведь наследство…» — «Надежен. Ключ всегда со мной». — «Вы его и на кладбище брали?» — «Брала, — ответила тетка. — В том-то и дело».
На этом ночь ужасов окончилась; уже засыпая на диване, он будто бы видел, как кабинет озарился странным свеченьем — не от мира сего. Так подумалось. И он заснул.
Свеченье шло от снега, первого, пушистого. Утро. Ветви окутаны белейшими пеленами, земля, трава, дорожки — «великолепными коврами»… Женщина меж яблонями в короткой лисьей шубке — чудесны черные меха, темно-пепельные волосы в сложной пышной прическе на белоснежном фоне — нагнулась, зачерпнула снегу, поднесла к лицу… Саня вышел на веранду, сказал громко:
— Вы — Любовь?
Она обернулась, он с внезапной жадностью всмотрелся в бледное страстное лицо со сверкающими глазами. Вот откуда ощущение страстности: зрачки вспыхивают то зеленым, то синим, яркие узкие губы изогнулись в улыбке.
— А вы наследник?
Они разом беспричинно рассмеялись, и впервые со вчерашнего дня душа отвлеклась… от смерти к жизни. Она поднялась на веранду со словами:
— Как хорошо, да? Снегом пахнет.
— Сегодня 14 — Покров, — отвечал он рассеянно, глаз не сводя с чудесного лица.
— Вы теперь с нами будете жить?
— Тетя Май просит.
— Ну да. старость. А мне, наверное, будет жаль уезжать. Мы с мужем провинциалы, так по квартирам и скитались. И вот впервые — сад в Москве.
— Вы из одного города?
— Нет, вместе учились, я на первом курсе, он на пятом. Я тоже, знаете, физик.
— О!
— Ничего страшного! — она опять засмеялась, радостно, самозабвенно. — Ничего не помню! Идите в дом, замерзнете.
— Да ну, пустяки, даже жарко.
Правда жарко: жар потаенный, внутренний, восхитительный.
— Нет, пойдемте. И я озябла, отвыкла от мороза.
Вошли в кабинет, она плотнее запахнула шубку (видно, озябла), темно-красные брючки на ней, короткие меховые сапожки… высокая, статная — прелестнее женщины, показалось, не встречал он. Села на диван, откинулась в уголок и принялась вышитым носовым платочком вытирать мокрые от снега пальцы. Он встал напротив, боясь: сейчас уйдет.
— А вы скоро переезжаете?
— Вчера в ресторане Вика говорил (приятель мужа, это в его доме квартира): вроде скоро. Всякие сложности: сдается как бы в аренду их фирме. Вот и сегодня Володя поедет хлопотать… В общем, это мужские проблемы.
— Вика жил в этом кабинете?
— Да.
— Анатоль сказал: здесь «нехорошо».
— В каком смысле?
— В метафизическом, он сказал.
— Анатолию везде нехорошо.
— Как так?
— Пьет. И вообще, ему верить… — протянула она небрежно, отвела глаза (сверкающие, как драгоценности), взглянула на заснеженный сад за окном: хлопья падали медленно, кружась. — Как вы думаете, снег насовсем?
— Вряд ли. Первый.
— Надоела грязь.
Он, мгновенно уловив перемену в ней, продолжал, тем не менее, с упорством:
— А вы… что-нибудь такое чувствовали?
— Какое?
— Ну… необычное.
— Да, — сказала она нехотя после паузы.
— Что? Что именно?
— Кто-то ходит по саду.
— Кто?
— В темноте, я видела из окна. Должно быть, Анатоль с похмелья, — она улыбнулась, но что-то такое — тревогу или страх — он в ней почувствовал, несомненно.
— Когда вы это видели?
— Летом как-то. И на днях. Кто-то крадется между яблонями. Я встала за снотворным, не спалось.
— А в последний раз когда именно?
— Послушайте, Саня, — сказала она доверчиво, — у меня такое впечатление, что вы меня допрашиваете.
Он не колебался ни минуты.
— Да. Вчера в окне тети Май я видел убитую женщину.
И сразу понял, что она ему поверила.
— Господи Боже мой! Кем убитую?
— Если б я знал.
— И… что же вы? Где она?
— Исчезла. Честное слово, это не бред. Хотите мне помочь?
— Да, разумеется! Но чем?
— Для начала опишите мне домашний распорядок… по возможности каждого, здесь живущего.
— Если примерно… Майя Васильевна обычно дома. По хозяйству. сад, огород. Ну, если сходит в магазин, тут рядом. Или на пятачок к метро. И то не каждый день. Анатоль непредсказуем — по соседям промышляет, вообще-то нарасхват, на все руки, так сказать. Настя с Юлей… вы познакомились?.. студентки, возвращаются к пяти. Володя, как правило, в седьмом, в семь, если нет срочных дел. Я пока дома сижу — временно, жду, когда для меня купят компьютер, буду работать у мужа. Все.
— Таким образом, вчерашний день был исключением?
— Пожалуй. Да, действительно.
— Всем было известно, что вы с мужем отправляетесь на банкет?
— Всем, наверно. Ну да, я сама на кухне упомянула, что не надо на завтра обед готовить. Мне Володя только в четверг и сказал.
— Для вас это было неожиданностью?
— Нисколько. Давно собирались отпраздновать первый крупный контракт.
— Кто вас слышал на кухне?
— Девочки и хозяйка. Нет, Насти не было. Юля и хозяйка.
— А про тетю Май?
— Ну, про кладбище она не даст забыть. — Любовь улыбнулась мельком. — Готовится заранее.
— Вы случайно не помните, в прошлом году она вернулась с кладбища позже?
— Не помню… Да мы же только первого ноября переехали.
— Наконец, Анатоль?
— И про него знали. Все, наверное.
— Он говорил, к которому часу уйдет?
— В три. Когда я уходила, чтоб ехать в «Прагу»…
— Во сколько?
— Должно быть… сейчас. В половине четвертого.
— А я, вероятно, шел по бульвару. Туман.
— Да, красиво, но сегодня лучше, чисто, ясно. Когда я закрывала калитку на щеколду, то увидела Анатоля.
— Где?
— На крыльце восьмого дома, где свадьба. Он там с кем-то курил.
— А он заметил, как вы уходили?
— Заметил. Рукой помахал, ну и я в ответ.
— Дома в это время никого не было?
— Кажется, нет.
— О чем вы сейчас подумали?
— О голосе. На фоне музыки.
— Кто-то пел?
— Нет, говорил. Слов не различишь…
— Откуда доносился голос?
— Как будто звучал он в доме… или в саду. Стоял туман, я одевалась, причесывалась…
Раздался стук в дверь, «заговорщики» одновременно вздрогнули.
— Саня, ты уже проснулся?
— Да, тетя Май!
Майя Васильевна сунулась было в комнату и замерла на пороге, неприятно пораженная.
— Ах, простите, что нарушаю тет-а-тет…
— Да ну, тетя Май, входите.
— Я варю кофе. Через десять минут завтрак.
— Хорошо, спасибо.
Тетка вышла, Саня спросил шепотом, склонившись над Любовью:
— Голос мужской или женский?
— Не могу сказать. Очень тихий, далекий. Плюс музыка. Не исключаю слуховую галлюцинацию, знаете, звон в ушах. В общем, под присягой я бы ручаться не стала.
— Видите ли… — он подошел к двери, резко распахнул: одновременно Анатоль открыл свою комнату, поток бледного света озарил багровую физиономию, искаженную болью (очевидно, страдает со вчерашнего); оба молча, как-то церемонно раскланялись. Саня постоял в задумчивости на пороге, вернулся, присел на край стола; снизу — ее лицо, устремленное к нему. — Тетя Май настаивает, что была дома, то есть пришла с кладбища в начале четвертого.
— Я ее не видела, вообще никого, кроме Анатоля.
— А по дороге к метро… ах да, туман, — он помолчал. — Как вы думаете, тетя Май отбирает ключи у бывших жильцов, ну, у тех, которые съезжают?
— Не сомневаюсь. Она настоящая хозяйка, буквально погруженная в этот быт… для нее, по-моему, ничего больше нет.
Вспомнилось ночное лицо, обращенное к иконе, полное страдания. Что мы знаем друг о друге, что я знаю об этой женщине, которая влечет к себе так сильно, так безнадежно?
— Стало быть, — заключил он холодновато, превозмогая внутренний жар, — впустить жертву в дом мог только кто-то из жильцов. Или ваш Вика, сделавший слепок.
— Вика исключается. Они с мужем и другими сотрудниками (в фирме пятнадцать человек) весь день работали над проектом договора, а потом всей компанией отправились в ресторан.
— И все же надо узнать, не отлучался ли… машина в конторе есть?
— Есть, но она уже две недели в ремонте и конца не видно… Да! — воскликнула вдруг Любовь. — Ведь у Володи пропали ключи — от входной двери и от нашей комнаты.
— Когда?
— В четверг… да. Ему Майя Васильевна открывала.
— Очень интересно! — воскликнул Саня. — Неужели она была в вашей комнате…
— Кто?
— Убитая.
— Как в нашей? Вы же говорили: у Майи Васильевны?
— Понимаете, она исчезла. Эх, надо было сделать обыск!.. Любовь, простите, вы напомнили, я должен…
— Идите, конечно. И мне пора. Только вы ничего не рассказали про убийство.
— Расскажу, сегодня же. Вы будете дома?
— Буду ждать.
— И я буду ждать, — как-то невольно они улыбнулись друг другу. — Ведь вы мне поверили?
— Поверила. Философ прав: здесь… нехорошо.
— Не понимаю, — проворчала тетка, намазывая булочку маслом, — как она очутилась в твоей комнате.
— Я вышел в сад покурить…
— Натощак!
— Да не курил я. Как-то увлекся, снежная свежесть, первая.
— Понятно, чем ты увлекся. Но учти: Володя ее любит, как… как мой Андрей — меня когда-то. То есть забота, нежность, все эти мелочи, что так дороги женщине, — цветы, подарки. И это на пятом году брака.
— А она? — говорить о ней, даже в таком плане, доставляло острое, чуть печальное наслаждение. Однако я попался!
— И она, — вынуждена была признать тетя Май. — Как-то на днях его срочно вызвали по делам. Вечер, холод, дождь. Так побежала за ним шарф забыл. К его приходу всегда прихорашивается и ужин на столе. Любимые блюда и так далее. Но! — добавила тетка безапелляционно. — Я не доверяю женщинам.
— Себе не доверяете?
— Я пожила, я знаю. Женская природа слишком неустойчива, подвержена влияниям. Тяга к комфорту, к покою. А покой, — она вздохнула, — как верно подмечено, «нам только снится». В общем, у себя в доме я ничего не допущу.
— Тетя Май, да что вы в самом деле!
— Я видела ваши лица. Ты сейчас поедешь за вещами в общежитие?
— Успеется.
— Нет уж, отделайся. Или ты еще не решил?
— Решил.
Теперь меня отсюда не вытащишь, подумалось мрачно. И еще: подсознательно я ищу доказательства вины — ее мужа. Это подло, но это так. Взгляд его остановился на трех куколках на комоде.
— Зачем вам ночью понадобились испанские принцессы?
— Старческие причуды, — отрезала тетка, но тут же лицо ее приобрело выражение почти умоляющее, испуганное. — Саня, голубчик, я ведь еще не в маразме?
— Ни в малейшем, — ответил он твердо: воля, энергия, даже физическая сила в ней — неподдельны. — Вы всех переживете и похороните.
— Но, но…
— Тетя Май, это Смоленская Божия Матерь, да? Вы верите в Бога?.
— Как и всякий — когда подопрет. Поезжай, я буду ждать.
— Меня будут ждать, думал он по дороге. Будут ждать две женщины: молодая и старая.
Тут, уже выйдя из метро с двумя тяжелыми сумками, он заметил третью. На лавочке, на боковой аллейке. Сиреневый капюшон, джинсы-варенки. А у меня создалось впечатление, что из института девицы возвращаются вместе. И рано еще — первый час.
— Добрый день, — заговорил он, приблизившись. — Вот, переселяюсь к вам.
— Экое счастье, — бросила Настя и отвернулась.
— Немного передохну, — он сел рядом на холодную лавку, опустил сумки в месиво из снега и грязи. — Эти сумки…
— Слушай, чего тебе от меня надо? Отлипни. Ты для меня староват.
— А ведь правда. Тебе, должно быть, восемнадцать? Второй курс?
— А вообще-то, — Настя окинула его оценивающим взглядом и приняла какое-то решение: серые круглые глаза потемнели и сузились, нежно-розовое лицо на морозе стало жестким. — Вообще-то ты ничего. Даже очень. Я тебе нравлюсь?
— Безумно.
Хотел сказать шутливо, а сказалось серьезно. То есть она, по-видимому, приняла серьезно: вдруг прижалась к нему, положив голову на его плечо.
— Безумно? — повторила вопросительно и засмеялась, откинула капюшон, светло-русые волосы коснулись его шеи, защекотали. Однако роль сыщика опасна! Чтоб не выглядеть в ее глазах совсем уж идиотом, деревянно взял ее за руку, прошептал интимно:
— Так что ж вчера случилось? Я за тебя переживал.
— Всю ночь не спал?
— Почти.
— По саду ходил?
— Ходил.
— А, так это ты. Я думала: померещилось.
— Нет. серьезно. Настенька. Когда мы вчера на углу столкнулись, ты из дому шла? Меня поразило твое лицо.
— Да ну?
— А когда я пришел к тете Май, звонил, стучал — никто не открывает.
— Правда? — изумилась Настя злорадно. — Молодец, навел шороху!
— И представь: тетя Май вроде дома оказалась. Запутанная какая-то история. Вот я и подумал: нет ли связи между твоим бегством и…
— Глупости! — Настя вырвала руку, отодвинулась, забыв, видно, про любовные игры. — Майя Васильевна была в своей комнате, твой звонок не расслышала — вот и все.
— Ты видела тетку в ее комнате?
— Ничего я не видела, я в дом не входила. Просто слышала голос.
Опять голос! Что же это за всеобщая галлюцинация.
— Голос тети Май?
— Наверно, ее, раз из ее комнаты… из форточки. Слушай! — поразилась Настя. — Ты хочешь объявить тетку невменяемой и оторвать домик в Москве? Ну, это классика.
— Настенька, мне просто нужно знать, что произошло.
— А что произошло?
— Например, почему ты раньше ушла с занятий, приехала в Останкино и не вошла в дом?
Она поглядела на него очень и очень странно. Взялась за узкий черный шарф на шее, затеребила, потянула за концы, точно… точно там, в окне, там было какое-то движение, да, да… кошмар! Саня схватил ее за руки, встряхнул.
— Ты… что? Ты что делаешь?
— А что? — прошептала она со страхом. — Ты тоже с приветом?
— Тоже? А кто еще?.. Девочка, я тебя умоляю. Почему ты не вошла в дом?
Опять этот странный взгляд, страх.
— Тебя кто-то напугал? Ну что же ты молчишь?
— Выпусти руки, — прошипела Настя, — или я заору.
Выпустил, закурил, у самого пальцы дрожат. Она вскочила, но не ушла, встала напротив.
— У тебя припадки, наследник?
— Извини. Мне показалось… этот шарф… как удавка на шее.
Она засмеялась — нехороший смех, неестественный.
— Удавка на шее — это хорошо, мне нравится. А тебе?
— Ну скажи хотя бы, что ты слышала… а может, и видела в окне?
— В каком окне? — Настя, к его удивлению, вспыхнула; очевидно, прекрасный «дар смущения» — нынче «предрассудок» — в ней до конца не атрофировался и очень украсил юное лицо.
— В том самом… — пробормотал Саня.
— Ты что, уже тогда за мной шпионил?
— Ты сама сказала про голос из форточки.
— А, у хозяйки, — она заметно успокоилась. — Ничего не знаю, я и внимания не обратила.
— Голос Майи Васильевны?
— Наверно. Такой глухой… замогильный. Что-то бессвязное, обрывок. Про красную шапочку. Или про белую?.. Она помешана на своих куклах.
— Кто?
— Старуха.
— Ну, вспомни, вспомни.
— Говорю же, не обратила внимания… — Настя сосредоточилась. — Кажется, так: «Белая рубашечка, красный чепчик в каком-то покое».
— В каком?
— Не расслышала, — Настя пожала плечами.
— Куклы, — произнес он задумчиво. — Но ведь принцессы в коронах.
— А у нее и Красная Шапочка с Волком есть. Тоже в чулане. Ей муж из Рима привез, такой же, видно, был… зануда. Да если б мне из-за «бугра» приволокли волка…
— Настю, не притворяйся. Ну что за пошлый стиль: казаться хуже, чем ты есть. Все любят такие бесценные пустячки. Любят любовь, правда?
— Ладно, ты меня притомил.
— Пошли домой?
— Я еще… пройдусь.
После обеда у тетки в комнате (Саня внес свою лепту за октябрь — помимо стипендии подрабатывал рецензированием рукописей в издательстве — Майя Васильевна, покапризничав, приняла) он спросил:
— Тетя Май, а можно мне в чулан?
— В чулан? — удивилась тетка. — Ты хочешь жить в чулане?
— Нет, посмотреть. У вас такие вещицы занятные.
— А, с удовольствием покажу.
Изящная светловолосая Шапочка, Волк угрюм, несчастен и голоден. Кот в блестящих сапогах, Баба Яга, оловянные солдатики… Может быть, вчера приходил покупатель? Покупательница? Такие штучки сейчас в цене.
— Почему вы их здесь храните?
— У меня сломалась полочка. Помнишь над комодом? Не помнишь?.. Починить — пара пустяков, а этот долдон Анатоль никак не соберется. Пришлось пока…
— А вы не хотите их продать?
— Саня! — голос тетки фанатично зазвенел. — Я завещала дом тебе при единственном условии: все оставить как есть, ничего не продавать. Андрей Леонтьевич и я…
Она соскользнула на привычную колею, он озирался рассеянно: что-то изменилось на полках с ночи, то ли переставлено, то ли убрано. Не пойму, не помню. Зашел за шелковую ширму, взглянул в дырочку: тетя Май разглагольствует, а глаза отсутствующие… Сел на вместительный сундук, обитый кованным железом, на что-то… вытащил из-под себя… о, зажигалка. Японская. Взметнулось крошечное пламя. А что если труп спрятан…
— Тетя Май, а что у вас в сундуке?
— Чтоб ни было, все будет твое.
— А можно посмотреть?
— Дождись моей смерти… — она вдруг покачнулась, приказала сдавленно: — Нитроглицерин, скорее, на комоде.
Он метнулся… туда-сюда… Майя Васильевна проглотила две таблетки, показала жестом: открывай, мол, не заперто. Открыл: скопище престарелой обуви, в котором он добросовестно порылся…
— Пойду прилягу, — сказала тетка.
Он вывел ее из чулана, поглядел, как она запирает дверь, прячет ключ в карман ситцевого «рабочего» халата… проводил в комнату, уложил на кровать. Как странно чередуются в ней вспышки энергии с полным изнеможением. Однако отметил, ничто в ее облике сейчас не тревожит меня, не пугает.
— Тетя Май, а Андрей Леонтьевич курил?
— Никогда. Он говорил…
— А в доме кто-нибудь курит?
— Официально никто. Таково мое требование. Но — покуривают. От Анатоля вообще трудно ожидать порядка. Володя, отдаю должное, выходит в сад. И еще у меня есть подозрение…
— Какое?
— Кто-то из девиц. В их комнате пахнет табаком. Но: не пойман — не вор.
— Отдыхайте, не буду вам мешать.
Саня постоял в полутьме коридора. «Я буду ждать». Зашел «к себе» в кабинет — побриться, с утра не успел… Снег еще не растаял, яблони сказочно застыли в неподвижном предзимнем ожиданье, Анатоль у сарая… Пойти побеседовать? Да, соберу по возможности сведения перед разговором с ней.
— Покурим? — Саня достал из наброшенной на плечи куртки пачку «столичных» и зажигалку из чулана.
— Можно. — Анатоль прислонил лопату, которую точил, к стенке сарая, вытер руки о фуфайку, вытянул сигарету… а пальцы ходуном ходят. — Ишь ты, зажигалочка, — голос равнодушный, мертвенный.
— У тети Май нашел. Не ваша?
— Скажете тоже. Где нашли?
— В чулане.
— Послушайте, студент… — начал Анатоль хрипло; почудилось вдруг, что он мертвецки пьян.
— Я уже не студент.
Все равно. Любознательный вы парень, а? Все чего-то шарите, вынюхиваете… Наследничек, елки-палки.
— Я ищу женщину.
— Шерше ля фам? — лицо Анатоля болезненно сморщилось. — Не в форме. Со вчерашнего. Что за женщина?
— Молодая. Наверное, красивая. В черном плаще. Глаза карие, волосы светло-каштановые, короткая челка. Брови высокие, дугой. Длинная стройная шея.
Анатоль тяжело опустился на чурбан — дубовую колоду, служившую когда-то для колки дров. Спросил тихо:
— Где вы ее видели?
— Здесь, в доме. В комнате тети Май.
— И я видел, — подтвердил Анатоль неожиданно. — В саду.
— Во сколько?
— Ночью.
— Где она лежала?
— Почему лежала? Она шла между яблонями, в черном плаще, да. Ночью — точнее сказать не могу, был под шефе.
— Ага. Уже, простите, опились на свадьбе?
— На какой еще… Да ну. То было давно, в августе. Я тут на топчане спал в сарае, прохладнее. Существует теория, согласно которой души умерших являются на место преступления.
Сквозь исступленный бред (как показалось Сане) в словах философа — в интонации, деталях — проступило нечто… реалистическое. Бред перемежающийся, воспользуемся просветами.
— То есть вам является образ незнакомой женщины?
— Прекрасно знакомая, — возразил Анатоль с проблеском чувства — впервые с начала разговора. — Она жила в кабинете и неожиданно исчезла. Ваши приметы точны, хотя и несколько общи. Нина Печерская. Знаете, что такое любовь с первого взгляда?
— Кажется, знаю.
— Только такой и бывает любовь — верный признак.
— Когда исчезла Нина Печерская?
— На Покров. В прошлом году.
— Почему вы употребили слова «место преступления»?
— Так ведь является. Она пришла умереть.
— Умереть? Вы ее вчера видели?
— Вчера? Нет. А вы? — Анатоль необычайно оживился. Вы видели вчера?
— Да. Анатоль, кто кроме вас знал Нину Печерскую?
— А, вы считаете, я уже того. Может, вы и правы. Все знали. Май, девочки, Донцовы… нет, эти позже въехали.
— А до Печерской кто жил в кабинете?
— Приятельница Май. Тоже умерла. Там все умирают, начиная с великого ученого, — он усмехнулся. — Спросите Май о подробностях смерти мужа. И ждите своей очереди.
— Однако Викентий Павлович…
— Дождется, — лицо его смягчилось, словно озарилось внутренним светом. Она была танцовщица, балерина, но что-то с коленом, с мениском, да. Словом, сценическая карьера не удалась. Руководила студией в каком-то там дворце. Брак расстроился (он тоже балерон), ушла от мужа, жила тут пять месяцев. Вдруг исчезла.
— При каких обстоятельствах?
— Слушайте, Александр Федорович, вы не из органов? Тон у вас какой-то… больно деловой.
— Вам же хочется рассказать.
— Хочется, правда. Я… не понимаю.
— Что не понимаете?
— Ничего не понимаю. Как-то утром встали — тогдашним утром, в прошлом году — ее нет, никаких следов. Заметьте, вперед за месяц заплачено. Май раскудахталась… прошу прощения…
— И вещи Печерской пропали?
— Говорю же: ни-че-го.
— Кто-нибудь ею интересовался: бывший муж, с работы?
— Никто.
— Вы заявили в милицию?
— С милицией у меня отношения… как бы это выразиться… изощренные. Не в уголовном смысле, а… прописки нет и т. д. Балерона разыскал в театре: ничего не знает, не встречался, уже женат.
— Какое он на вас произвел впечатление?
— Черт его знает. Скользкий какой-то тип… ускользающий. Впрочем, я, должно быть, необъективен.
— Ну, а в августе?
— Я укладывался в сарае, был выпимши…
— Кто-нибудь в это время находился в доме?
— Май. Да, еще Вика. Я его называю Компаньон (младший компаньон бизнесмена здешнего). На отлете, в отпуск уезжал, а остальные все разъехались. Хотел дверь закрыть, глянул: по саду идет женщина в черном плаще — это в такую-то жару — лицо восковое, синее.
— Может быть, от лунного света?
— Может быть. Неземная отрешенность, понимаете? Вдруг растворилась во тьме. Все.
— Вы не осмотрели сад?
— Осмотрел. Но не сразу. Ведь я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле. Но испугался. Подумал, белая горячка начинается.
— А сейчас вы так не думаете?
— Никакой горячки, — сказал Анатоль раздраженно. — Неприкаянная душа, жаждет успокоения, погребения. Понимаете?
Саня вгляделся в голубые с красными прожилками глаза: сумасшедшинка в них сквозила, несомненно. Связался же я! Однако продолжал, свернув с маниакальной, видать, темы:
— Анатоль, вы удивились, что Майя Васильевна вернулась с кладбища раньше времени?
— Удивился. Обычно — в семь, восемь вечера. Весь день, говорит, провожу на могиле.
— Даже в темноте? В октябре рано темнеет.
— Она так говорит.
— А на каком кладбище похоронен Андрей Леонтьевич?
— Кто ж его знает. На местном, должно быть, районном.
— Значит, вы у него там не бывали?
— Шутите! Его особа священна, к ней никто не допускается, — он помолчал, добавил таинственно: — Я вообще не уверен, что он где-либо похоронен.
Опять мания! Страх, связанный с посмертием?
— Анатоль. вчера вы были тут по соседству. Не видели что-нибудь… кто входил в дом, кто выходил?
— У меня было занятие поинтересней. Да от Горячкиных и не видно ничего, кусты сирени заслоняют окна.
— А вы выходили на крыльцо покурить?
— Поначалу. Потом уж дым коромыслом стоял. Да, Люба-шу видел, как она отправилась на банкет.
— Вы знали про банкет?
— Кто-то сказал… Май сказала. Была озабочена, что дом останется без присмотра.
— Возможно, поэтому она вернулась раньше?
— Все возможно. Ваша тетушка — человек непростой. А теперь, когда вы у меня все выудили, услуга за услугу. Вы действительно видели Нину в комнате Май?
— Да, в окне.
— Что она делала?
— Сидела в кресле с высокой спинкой. Спустя пять минут ее там уже не было.
— Вы наблюдали исчезновение?
— Я отлучился… сдуру. Словом, пять минут потерял.
— А почему вы, человек посторонний, ее ищете? Что, собственно, вас волнует?
— Я бы определил так: заговор зла. Мне показалось, что она была мертвая.
Анатоль покивал, давешний диковатый блеск зажегся в голубых глазах.
«Остави мертвых погребсти своя мертвецы» — процитировал из Евангелия, как в бреду, и принялся остервенело точить лопату.
Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Все верно. Но пока мертвые не погребены, нет покоя — нам, а может быть, и мертвым. Саня легонько постучался в дверь, и девичий голосок отозвался:
— Да! кто там?
— Можно?
Негромкое (и то слава Богу) журчание магнитофона — современный постылый фон жизни, чтобы не думать, не думать, загнать тоску, тревогу бытия в подвал подсознания. В чулан. Что-то с этим чуланом… ладно, потом… Стол у окна, два стула, платяной шкаф в углу, две кровати у противоположных стен, на одной лежит Юля в махровом халатике, очень хорошенькая, с растрепанной стрижкой. Табаком вроде бы не пахнет. Тем не менее он достал из кармана джинсов зажигалку.
— Не ваша? Вот, нашел, никак не установлю владельца.
— Я не курю, — она села, прислонясь спиной к желтой циновке с красными цаплями, висящей над кроватью; Саня присел к столу.
— Может быть, Настина?
— Она тоже не курит. Где вы нашли?
— В чулане на сундуке. Знаете, за ширмой?
— Ничего не знаю. Мне там делать нечего, — отвечала она с непонятным вызовом.
— Юля, — заговорил он, подбирая слова, — наверное, в ваших глазах я буду выглядеть несколько странно, но… Терпеть не могу совать нос в чужие дела, честное слово. Однако второй день только этим и занимаюсь. Видите ли, случилось одно загадочное происшествие, в котором ну просто необходимо разобраться. Можно вас кое о чем спросить?
— Какое происшествие? — Юля улыбнулась насмешливо и еще больше похорошела. — Майю Васильевну ограбили?
— С чего вы взяли?
— А что случилось?
— Как разберусь, вам расскажу непременно. Так вот, Юлечка, вы были вчера дома около четырех часов дня?
— А, старуха прислала шпионить? Убирайся-ка отсюда!
— Значит, были. — Саня встал. — Я так и думал.
— Пойди доложи!
— Я ничего не скажу, тем более хозяйке. Ваша личная жизнь меня совершенно не касается. Ну, поверьте ради Бога. Случилось преступление-и именно вы можете прояснить для меня некоторые моменты.
— Преступление! — Юля фыркнула. — Анатоль самогонку украл. Однако наследничек крохобор.
— Пожалуйста, по порядку, — он опять сел, и Юля не возражала, глядя с бесшабашным выражением: плевать, мол, на все! — Надо думать, вы были дома не одна.
— Настя донесла?
— Нет. Клянусь, нет.
— Ну, не одна. Ну и что?
— Повторяю: этот аспект меня не касается. Просто опишите, что вы видели и слышали в доме. Во сколько вы пришли?
— В два, в третьем. Слышала, как Любаша за стенкой ходит. Потом она ушла.
— В полчетвертого?
— Откуда я…
— Хорошо, хорошо. Итак, ушла.
— Да, дверью хлопнула. Потом слышу шаги в коридоре. Не ее. Кто-то крадется. Вдруг Майя Васильевна? Выглянула: Анатоль прется с бутылками в руках, и дверь в чулан приоткрыта.
— Это по поводу бутылок вы ему сказали: «Я сама видела»?
— Вы и это знаете!
— Случайно услышал, как вы вчера в коридоре шептались. А как вы догадались, что в бутылках самогон?
— Анатоль сказал. Сказал, что раскаивается, и уже поставил на место.
— Разве у него есть ключ от чулана?
— Говорит, у Майи Васильевны взял, а потом положил.
— Но она брала с собой ключи на кладбище.
— Значит, врет. В хламе второй подобрал.
— А как ушел ваш друг?
— Через дверь. Как еще?
— Понятно, на всех окнах решетки. Как он с тетей Май не столкнулся?
— Улучил момент, мы подсматривали.
— А во сколько она пришла?
— Часа в четыре.
— А не раньше?
— Может, и раньше. Что я, с секундомером, что ли… Принесло с легким ветром. Тетку свою не знаете? — Юля передразнила сварливо, шаржируя теткину непреклонность: — Чуть что — откажу от квартиры. В доме великого ученого… Вот и подсматривали.
— Но вам же было известно, что она поздно возвращается с кладбища?
— Известно. Да только какой-то идиот поднял тарарам на весь дом — в дверь ломился.
— Это я. А вы больше ничего не слышали, не видели: шум, шаги, крик, например. Или что-то из сада… голос…
— Ничего. — Юля как-то съежилась, поглядела затравленно. — Причем тут сад? Ничего. Было не до этого, понял?
— Понял.
— А если вы тетке расскажете — наплевать, съеду. Понял?
— Не беспокойтесь. И спасибо вам.
— Не за что.
Она что-то видела или слышала из сада. Точно… В коридоре возле двери в туалет и ванную клубилась небольшая свара: тетя Май, энергичная после сна, оживленная, выговаривала Любаше. Саня подошел, донеслись слова:
— …тыщу раз повторяла: не загромождать. В ванной и так не развернешься! Притом не исключено, что вашими же туалетными принадлежностями кто-нибудь воспользуется. Разве приятно?
— Извините, Майя Васильевна. — отвечала Любовь терпеливо. — Больше не забуду.
— Где ты был? — переключилась хозяйка на племянника.
— С жильцами общался. Интересный у вас народ подобрался, тетя Май.
— Ну, ну. Чаю со мной попьешь?
— Попозже, ладно?
— Дело твое, — окинув молодых людей недоброжелательным взглядом, тетка скрылась в своей комнате.
— Что произошло? — спросил Саня вполголоса.
— А, забыла в ванной лак для волос. — Любовь повертела в руках объемистый флакон с игривой девицей и надписью «Прелесть». — Что-нибудь прояснилось?
— Кое-что. Но в целом — туман. Ваш муж вернулся?
— Нет еще. Пойдемте к вам? Я целый день под впечатлением.
— Под впечатлением чего?
— Убийства.
— Допустим, те отрывочные сведения, что я вам сообщил, достоверны. Картина схематичная, конечно, и приблизительная. И очень загадочная. В прошлом году здесь в кабинете проживала танцовщица Нина Печерская, которая на Покров неожиданно исчезла. Анатоль влюблен в нее, пробует разыскивать — безрезультатно… и вдруг видит недавно — в августе в саду. В черном плаще. Можно принять его слова за пьяный бред, кабы не вчерашний день: мертвая в черном с черной полоской на шее. «Она пришла умереть» — он сказал.
Попробуем этот день проанализировать. Чем он знаменателен? Общеизвестно, что примерно с половины четвертого до пяти (ваш уход — приход студенток) дом будет пуст.
— Да нет же, — возразила Люба. — Я бы вышла позже (банкет начинался в пять). Но мне нужно было зайти в универмаг купить помаду… Французская, видите? — она улыбнулась: блестящие ярко-красные губы.
— Ну и отлично.
— Вам нравится?
— Мне нравится, что из-за этих женских мелочей вы не столкнулись с убийцей. Но возможно, кто-то видел ваш уход, следил за домом.
— Анатоль.
— Анатоль подозрителен, да. Но зачем он рассказал мне про убитую, назвал имя?.. Ладно, пока оставим. Все равно: 13 октября — единственный день в году, когда хозяйка точно отсутствует. И банкет. И свадьба. Нет, я чувствую, речь идет о подготовленном, преднамеренном убийстве. Тетя Май уходит в одиннадцать, Анатоль — в три, вы в половине четвертого. Путь свободен, но — студентки! Всего, как говорится, не предусмотришь. Юля с неким другом, сбежав с занятий, в третьем часу появляются в доме (может, их приглушенные голоса вы слышали за стенкой). Наконец, где-то неподалеку пребывает Настя.
— А на чем вы «поймали» девочек?
— Когда я спросил Настю, что она видела или слышала из окна, она просто сгорела со стыда. Хотя перед этим небрежно упомянула про голос из форточки. Очевидно, ее волновало другое окно. Она в него заглянула, увидела подругу с другом и убежала в слезах, спугнув парочку. Юля стала прислушиваться к шагам в коридоре, выглянула, увидела Анатоля с бутылками, шмыгнувшего к себе в комнату.
— Я его тоже видела! — воскликнула Любовь. — Правильно, с бутылками из чулана…
— В полчетвертого?
— Да нет. Давно. Недели две назад. Я еще подумала про чулан: царство Анатоля.
— Царство Анатоля, — повторил Саня. — Чулан этот… ладно, вернемся ко вчерашнему. На сцене появляюсь я и поднимаю шум. За те пять минут, что я отсутствовал, произошло следующее: исчезло мертвое тело, сбежал Анатоль и друг и пришла тетя Май. Не слишком ли много колготни, оставшейся якобы незамеченной? Либо тетя Май видела того или другого — либо они сбежали позже.
— Это реально?
— В общем, да. Тетя Май недослышит, а я был занят — например, ее сердечным приступом. Какие-то шумы в доме мне мерещились, и я сидел спиной к окну. В общем, уйти было можно, но — без трупа. Пока он никем не обнаружен, я звонил в отделение Поливанову.
— Мне не совсем понятна роль Майи Васильевны.
— Ну, после разговоров с Юлей кое-что прояснилось, хотя отнюдь не до конца. Ключевое слово — «самогонка». Тетя Май увидела меня с милиционером, и я сходу предложил обыскать дом.
— Но как же никто не заметил, что она гонит самогон? Я чаще всего дома…
— Думаю, операция проводилась в августе, когда никого здесь не было, кроме нее и Анатоля. Он, конечно, в курсе и держит связь с клиентами. Но — под неусыпным наблюдением. А чтоб самому время от времени попользоваться, подобрал ключ.
— Но почему потом Майя Васильевна не объяснилась с вами?
— Надо знать теткины претензии на светскость и интеллигентность. Вдова великого ученого, дом-музей и тому подобное. Во всяком случае, самогон из чулана исчез: ночью я видел бутылки, сегодня их там нет. Но, может быть, причина ее молчания и глубже — зачем она срочно позвала меня сюда? Ее нечто мучает, я ощущаю в ней тревогу, страх… мне самому почему-то страшно смотреть на нее. Что-то в ее облике мне не нравится… но не всегда, моментами.
— Неужели вы подозреваете Майю Васильевну?
— Не верится. И явилась она вроде позже меня.
— Как странно, Саня: женщину задушили в доме, полном людей — и никто не слышал.
— «Она пришла умереть», — повторил Саня удивительную фразу философа. — Впрочем, все можно объяснить трезво. Любовники, извините, занимались любовью, наверняка с музыкой. Анатоль, я заметил, засыпает после одной рюмки, правда, скоро и просыпается. Прошел к себе, глотнул, задремал, очнулся, вспомнил, что чулан не заперт (руки были заняты), запер и смылся на свадьбу.
— Вот именно — на свадьбу. Зачем же глотать какую-то дрянь?
— Пьющие часто непредсказуемы. Он и сейчас-то не в себе, какой-то распаленный. А говорил о ней с такой нежностью.
— Но как она попала в дом? Ведь Юля слышала только ваши звонки.
— Может, в прошлом году вместе с нею исчезли и ключи от дома. Надо спросить тетю Май.
— Нет. Их Вика получил, я помню. Вообще помню разговоры про эту женщину. И вы думаете, убийца ее перенес в нашу комнату?
— Не знаю. Ключи вашего мужа… какое-то нехорошее совпадение.
— Но когда мы вернулись из ресторана, у нас все было обычно… то есть ничего не тронуто, не сдвинуто… Господи, как страшно. Зачем? Зачем она сюда пришла?
— Любовь, вы слишком многого от меня хотите. Могу только повторить: мое ощущение — подготовленное убийство. Как я вдруг определил: заговор зла.
— Мне кажется, для подготовленного убийства удавка — средство ненадежное.
— Тонко подмечено.
— А из чего была удавка? Из какого материала, вы заметили?
С огромным внутренним усилием он представил то лицо, шею. черную полоску… что-то закопошилось в подсознании, какая-то деталь. Внезапно стало не по себе, и постучали в дверь.
— Да! — отозвался Саня нервно.
— К вам можно? — на пороге стоял мужчина, высокий, широкоплечий, темноволосый, в затрапезных джинсах и свитере. «Очень интересный» — вспомнились слова тетки. Что ж. правда.
— Пожалуйста, проходите. Вы ведь Владимир Николаевич?
— Да попроще, покороче, свои люди.
— Мне о вас тетя Май говорила.
— И я наслышан. — Владимир прошел, сел на диван рядом с женой. Красивая пара, ничего не скажешь. Жаль, я не договорился, чтобы она никому ничего… тьфу ты, как будто она станет что-нибудь скрывать от мужа! Однако Любовь заговорила, ясно и ласково улыбаясь:
— Познакомились с наследником. Обсуждаем виды на будущее: дом-музей.
— Эти затеи стоят немало денег, — сказал Владимир. — Вот я был в Байрейте у Вагнера. Там средства…
— Ну, сравнил! Совсем ты уж бизнесменом стал.
— Какой я бизнесмен! Своего компаньона побаиваюсь: слишком широко веду дела, шпыняет, нерентабельно.
— Как прошла сегодня встреча?
— Пока туманно.
— Зато вчера у вас был удачный день, как мне говорили, — вставил Саня.
— Если б вы знали, сколько энергии мне это стоило.
— Зато потом — пир.
— Да ничего. Кормежка ничего. Да, Любаш?
— Хорошо было.
— Вам филологи, случаем, не требуются? — поинтересовался Саня шутливо. — А то мы теперь никому не нужны.
— Умные люди всегда нужны. Специалист в рекламную группу, например. Приезжайте, пообщайтесь с Викентием Павловичем. Редкостный деловой нюх.
— Нет, серьезно?
— Абсолютно серьезно. Мы ведь теперь будем с вами жить, можно сказать, в одной семье?
— Точнее, в одной коммуналке.
— Ну, такой прекрасный кабинет… — Владимир обвел взглядом стены. — Жаль, почитать нечего. Я человек простой, предпочитаю детективы, а тут…
— Тут весь Божий мир. «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор».
— О! Кто это?
— Ваш тезка: Владимир Набоков.
— Ну как же, он нынче в моде. Любитель бабочек и шахматных комбинаций.
— И птиц. Псевдоним: Сирин — райская птица.
— Райская птица — это красиво.
— Из Библии, откровение Исайи. А стихи вспомнились, когда я рассматривал бабочек Арефьева. Вон, видите, над диваном фолиант?
— Володь, ужинать будешь? — заговорила Люба.
— Голоден, как серый волк. Кстати, этот кабинет, — заметил Владимир, поднимаясь, — ассоциируется у меня с Викой — тем самым компаньоном.
У того же сарая на следующий день. Легкий морозец и туманная влажная дымка одновременно. Деревья голые, но на земле еще снег — не богатым пушистым покровом, а дырявой ветошью. Все родное, пронзительно близкое: и покосившаяся изгородь. и ворона на трубе. Анатоль на этот раз починял лесенку, по которой лазают на чердак. Подливают воду в отопительную систему. И часто подливать? Раз-два в год. Ладно, решил Саня, слазаю.
В философе чувствовалась перемена: вчерашнее равнодушие сменилось враждебной отстраненностью, отвечал отрывисто и угрюмо, ручонки дрожат, ножки подгибаются. Ну, ясно — запой.
— Анатоль. вы профессионал. Скажите: чей самогон крепче — тетушкин или свадебный?
— Оба хороши. — Анатоль выкатил голубые глазки. — А, донесла. Шустрая девочка. Впрочем, обе хороши. Ну, и что надо?
— Бутылки перепрятали, да?
— У тетки своей спрашивайте.
— Так. — Саня размышлял вслух, пытаясь вовлечь Анатоля в беседу. — Значит, она по-прежнему боится обыска. Значит, поверила, что я видел в ее комнате убитую.
Анатоль передернулся, бросил глухо:
— Отстань, парень.
— Послушайте, мы должны найти убийцу! — заговорил Саня горячо. — Может быть, он здесь, близко…
— Ишь чего захотел! — прервал Анатоль по-прежнему глухо. — Тут действуют силы инфернальные.
— Что значит «она пришла умереть»?
— Я про то и говорю.
— Опомнитесь! Выйдите из своих галлюцинаций…
— Не хочу и не буду.
Да что же это с ним такое?
— Расскажите мне о ней, а? Какой она была, что любила, как вы с ней познакомились.
Саня говорил наугад, но, видимо, попал в точку, задел, так сказать, «струну»: Анатоль улыбнулся доброй восторженной улыбкой.
— Май меня не предупредила, что сдала кабинет, я ничего не знал. И однажды увидел женщину, здесь, в саду. Она шла между деревьями, как потом в августе. Но только утром, в сарафане в цветочках и бабочках. И яблони цвели.
Как похоже, думал Саня, но та — в шубке, и первый робкий снег.
— Часто бродила по саду, — продолжал Анатоль, — каждый день, в любую погоду. Кружит, кружит между деревьями. Она была несчастной, отчаявшейся. Ничего не удалось: ни сцена, ни любовь. А демоны отчаяния могут толкнуть на последнее, непоправимое.
— Вы намекаете на самоубийство? Нет, Анатоль, она была убита.
— Кем? У нее не было врагов, не могло быть. В последние недели, уже осенью, она даже как-то оттаяла, повеселела.
— Тем более! Зачем уходить из жизни, если жизнь улыбнулась? Может быть, она полюбила вас?
— На этот счет у меня нет никаких иллюзий, — отвечал Анатоль монотонно. — Если она погибла здесь, в этом саду, то и успокоиться ее душа должна…
— Анатоль, вас опять заносит! — воскликнул Саня, философ не отозвался, глядя в сторону, в древесное сплетенье обнаженных ветвей. — Теперь расскажите правду про позавчерашний день.
— Правду и только правду, — пробормотал Анатоль равнодушно и вдруг заговорил словоохотливо, словно с облегчением отвлекаясь от маниакальной «потусторонней» идеи. — Расскажу что смогу. Когда я курил на крыльце, Любаша прошла, помахав ручкой… прелестная женщина, правда? Умна, скромна. Владимир ее не стоит, хотя они оба из породы хищников…
— Скромных хищников? — перебил Саня резко.
— Это я из зависти, — признался философ. — Зелен, знаете, виноград. Ручкой помахала, и мне пришло в голову, что я приперся на свадьбу без подарка. То есть бутылку «столичной» я принес, но… В общем, я решил подарить невесте испанскую куколку. Ведь у Май их три.
— Проще говоря, увидев уходящую Любовь, вы подумали, что дом пуст.
— Ну. — Анатоль улыбнулся хитрой пьяной улыбочкой. — А ключ у меня уже был подобран для того… ну, вы понимаете. Я ведь подонок. Деклассированный элемент.
— Ключ от чулана?
— От преисподней. Ха-ха! Его, правда, заедает в замке. Однако я с чем угодно справлюсь. Не верите?
— Верю. Дальше.
— В доме будто никого не было. Я открыл чулан, взял куколку — белую. И тут меня черт дернул: а не прихватить ли, думаю, самогончику, раз уж все так сложилось. Прихватил четыре бутылки, куколку — в карман. И к себе. Опять черт дернул: а не попробовать ли… ну, вы понимаете. И слегка вздремнул. Опомнился, не представляю, который час, вдруг Май… кинулся, чулан запер — и продолжать. Тут — очень тонкий нюанс. В этой самой дреме мне приснилась Май — на секунду. Знаете, коленопреклоненная, в слезах. Видел раз перед иконой, застряло в памяти. У каждого собственные демоны, правда? Рвут на части. Ладно. И так мне ее жалко стало вдруг, что решил я куколку отнести назад. Ну раз старуха живет этими игрушками… Словом, пошел. Время рано, узнал, шестой час, она еще на кладбище. Тут вы меня несколько подкосили. В окне. И она дома. Что за черт… И разговорчик за столом подходящий, собрались игрушки смотреть. У меня намерение твердое: ночью подложу, как угомонятся все. Расходимся. А Юлька в коридоре: ты в чулан лазил, бутылки крал, я сама видела. Требует ключ. Натуральный шантаж. Ей-то зачем? Самогонки выпить? Я не поддался, говорю: ключик у Май позаимствовал и назад положил. А девочка чуть не плачет. Ну, я сжалился: раздобуду, говорю, попозже. Думаю: принцессу подложу, дам ей ключ.
— Ну и как, дали?
— Нет.
— Отчего же?
— Задурил. Плохо помню, перебрал.
— Вы бросили куколку в чулане на пол.
— Я выполнил свой долг, — изрек Анатоль с забавным мрачным пафосом.
— Анатоль, а ведь вы мне не все рассказали, — произнес Саня настойчиво.
— Я хочу умереть, — вдруг сказал Анатоль. — Я трус, я должен был уйти за нею.
— Мужчина вы или нет, в самом деле! — взорвался Саня. — Послушайте меня и поправьте, если я где ошибусь. Идет?
— Все равно. Валяйте.
— Вот как я все представляю. Юля была в своей комнате не одна, а с молодым человеком (к их свиданию весьма неравнодушна Настя). Пора расставаться: в доме шум, гам, вернулась хозяйка и вот-вот вернется подруга. Около пяти я услышал из теткиной комнаты девичьи голоса в коридоре, тетя Май подтвердила: девочки вернулись с занятий. А ведь это было не так.
— Не так? — повторил Анатоль тупо.
— Как вам такой вариант? Парочка крадется по коридору к входной двери, слышит скрежет замка: конечно, Настя, ее время. Юля знает, что чулан не заперт, толкает туда своего друга — на минутку, пусть Настя пройдет в комнату. Они проходят обе. Тут очнулись вы, заперли чулан и пошли продолжать. Ну?
Анатоль был до того потрясен, что к нему вполне подходил старинный оборот: громом пораженный.
— Теперь мне остается только разыскать друга. Надеюсь, это несложно.
— Так это был человек? — просипел Анатоль — и на мгновенье будто вырвался из маниакальной галлюцинации, на лице выразился ужас; мгновенье пронеслось — и глаза, как у больной птицы, застлались мутной пленкой.
— Где был?
— В чулане.
— Был. Вы же его видели?
— А как вы докопались?
— Зачем Юле был нужен ключ? Вплоть до шантажа? Раз. Два: японская зажигалка на сундуке, резко контрастирующая со старым хламом. И три: когда уже ночью мы с тетей Май выходили из чулана, за нами в дверях своей комнаты наблюдала Юля. Итак, вы его выпустили.
— Не надо… не надо, ради Христа, — забормотал Анатоль. Я не помню, я был занят… куколками. Розовая, голубая и белая. Какое-то существо пронеслось во тьме. Не дай вам Бог пережить! И вспыхнул свет.
— Вы включили?
— Не знаю. Может, я?.. — вдруг закричал: — И как Ты все это терпишь, Господи! — схватился руками за голову, лестница с грохотом упала оземь.
— Да что с вами? — испугался Саня.
Они уставились друг на друга. Глаза в глаза. Пауза длилась; почти физически Саня ощущал давление, движение чужой безумной какой-то энергии. Заговорил успокоительно, буднично;
— Вас во тьме напугал Юлин друг. Обыкновенная история: влечение, измена, ревность, страх попасться.
— Да, да, — пробормотал Анатоль. — Обыкновенно, да. Спасибо. Вы профессионал.
— Он просто сбежал? Ничего не сказав?
— Нет, я… я был занят, я… как-то все мгновенно, как вихрь.
— Что-то у вас все вихрем.
— Я погубил свою жизнь, — констатировал философ хладнокровно.
— Всегда есть надежда.
— Нет, не всегда.
Оба одновременно закурили, помолчали. Ворона закаркала тревожно и принялась описывать круги над бедным октябрьским садом. Народная примета (у Даля) — к покойнику.
— У каждого из вас есть что скрывать, — сказал Саня, следя за птицей, — каждый был занят своими пустячками… и я, я тоже… когда рядом, рукой подать, произошло убийство. Чего я только за эти дни ни наслушался — и ни на шаг не приблизился к разгадке. Разве что от вас узнал имя… Вы скоро покончите с лестницей?
— Уже покончил. А что?
— Слазаю-ка я на чердак.
Анатоль как-то очень странно истерично засмеялся.
Однако на чердаке, как и всюду — в саду, в сарае, в доме — ничего подозрительного, явного, тайного не обнаружилось. Давно не тронутые пыль и труха. Непостижимо!
Чуть позже в теткиной комнате за чаем и остатками позавчерашних пирогов произошел разговор.
— Вначале я тебе не поверила, — говорила она холодно, не глядя. — И милиционер этот! А потом…
— Тетя Май. погодите! Важна последовательность, а то у меня от всех от вас голова кругом идет. Почему вы ушли с кладбища раньше?
— Замерзла. — лицо ее приняло каменное выражение.
— Хорошо. А дальше? Во сколько вы приехали на «ВДНХ»?
— В четвертом, точнее не скажу. Поплелась домой, не торопясь.
— Вам никто не попался по дороге? Ну, из знакомых, из жильцов?
— В этот день, Саня, как, впрочем, и в другие свои дни я погружена в собственные переживания.
— Понятно. Итак, вы вошли в дом.
— Вошла, задумавшись, как-то присела машинально в кресло… Тут ты с милиционером! Что мне было делать, по-твоему? Опозориться на старости лет?
— Да, понятно.
— И я тебе не поверила — мне так хотелось.
— Я сам себе не поверил. — Саня наблюдал за теткой. — Тетя Май, что значат слова «белая рубашечка, красный чепчик»?
— Как что значат?
— Вы их не слышали, не произносили?
— Мало ли что я за свою долгую жизнь…
— Нет, позавчера.
— Ерунда какая-то.
— Ну а когда вы мне поверили?
— Да я и сейчас еще… не знаю, — тетка замолчала, тень сомнения или страха прошла по лицу, наконец встала, подошла к комоду, выдвинула верхний ящик. — Смотри.
Двумя пальцами она держала венок — проволока, белые цветочки из воска. Маленький, почти кукольный, очень красивый.
— Вот, нашла. Это не мое.
— Где?
— Под столиком, под скатертью на полу.
— Когда?
— В пятницу мы с тобой тут сидели, разговаривали, я случайно глянула вниз… Мне стало плохо с сердцем.
— И я давал вам нитроглицерин?
— Ну да. Ты искал лекарство в сумке, а я подобрала венок и спрятала в кресле за подушку.
— Тетя Май, все это очень странно.
— Странно, — повторила старуха монотонно.
— Странно, что вы от меня это скрыли. Почему?
— Это кладбищенский венок.
— Но почему?
— Мне надо было опомниться и убедиться.
— В чем?
— Что в доме мертвая, как ты говорил.
— Ну и?..
— Нету.
— Где вы смотрели?
Тетка встряхнулась, лицо приобрело осмысленное выражение.
— Я человек, знаешь, здравый. Ну, где? Девчонки дома и подняли бы визг. Анатоль после чая к себе заходил… и тоже нервный. В кабинете все на виду. Остаются чулан и комната Донцовых.
— Их же не было дома.
— Неужели ты думаешь, я не держу дубликаты ключей? Плохо ты представляешь роль хозяйки.
— И у Донцовых ничего такого…
— Ни такого, ни сякого.
— Анатоля вы полностью исключаете?
— Я никого не исключаю. Все-таки посмотрела: и у него, и у девиц, — тетя Май помолчала. — А в чулане кто-то побывал. Ширма сдвинута, занавеска с полок куда-то делась, куколка на полу… Мелочи, но меня не обманешь. Гнать его надо в три шеи, да привязалась за пять лет.
— Тетя Май, он ведь любил вашу бывшую жиличку, балерину, да?
— Он тебе сказал?
— Он. Не мог этот венок принадлежать ей?
— Веночек с могилы? — вскрикнула тетка. — С какой стати?
— Я ее видел в вашем кресле. Тогда в пятницу.
— Через год! — Майя Васильевна откинулась на спинку, тотчас выпрямилась, поежилась. — В моем кресле… Нина? Ты не ошибаешься?
Саня слово в слово повторил описание внешности покойной.
— Да, это она. Та еще штучка.
— В каком смысле?
— Все эти порывы, экзальтация… не доверяю женщинам. Вдруг исчезла. Ночью, тайно. Это нормально?
— Скажем, необычно.
— Что ей нужно в моем доме?
— Тетя Май, она умерла.
— Год назад? Тебя Анатоль своей дурью заразил?
— Она умерла на моих глазах.
— А потом поднялась и скрылась в неизвестном направлении. — Майя Васильевна взяла со столика венок и бросила его Сане на колени. — Забери. Я не позволю издеваться над собой.
— Никто над вами…
— Не позволю!
— Тетя Май, а может быть, Нина Печерская пришла в дом за какой-нибудь своей вещью?
— Все забрала до последней булавочки, — тетка помолчала, справляясь со своим гневом или страхом. — Вышла в сад — двери утром оказались незапертыми — и будто в воду канула.
«Вышла в сад — и будто в воду канула» — слова эти звенели в голове, когда стоял он на крошечной веранде и глядел в сад, уже вечерний, фиолетовый, с пятнами снежного праха на земле. Прохладно и тревожно. Почему нас так тревожит тайна, особенно тайна смерти? «Вышла в сад — и будто…» Неприкаянная душа возвращается на место преступления. Странный символ. Что мне дело до несчастной женщины, которую я никогда не видел и не увижу?.. Ты ее видел — вот в чем дело, вот что не дает покоя: потаенное, но торжествующее зло. За что? Рубашечка и чепчик. Кукла? Ребенок?.. В покое. Анатоль: она должна успокоиться в саду.
Что я видел тогда на столике? Край черной сумки и еще какой-то предмет, тоже густого черного цвета, странной формы. Вероятно, и он был виден не целиком, частично, что-то приглушенно, матово блеснувшее. Призовем на помощь психоанализ. С чем для меня ассоциируется этот предмет? Без колебаний: со смертью. Ну конечно, мертвое лицо и удавка… из крученого шелка, точно! Лицо и шея на фоне тускло-лиловой обивки кресла. Подмешиваются и зеленые тона — колючие листья столетника. В сгустившемся сумраке за креслом стоял убийца. Я его не различил, но почудился словно симметричный взмах крыльев… руки! Ну конечно, он держался за концы удавки и отпустил. Спрятал руки, увидев меня в окне.
Однако! Саня оглядел темнеющий сад, оглянулся на розовый огонек лампы за спиной. Не связывайся, шепнул внутренний голосок, не узнавай, вообще не лезь в это дело, будет только хуже. Почему хуже? — пытался он возражать, а голосок умолял, предостерегал, требовал… Неужели я боюсь? Да нет. Что такое?.. Итак, руки — как крылья… широкие рукава? Или могучий разворот плеч?.. На углу дома возникла тень, язычок пламени озарил лицо…
— Настюш! — окликнул Саня ласково. — Ты ж вроде не куришь? — чувствуя почти признательность к ней за то, что она — единственная — абсолютно вне подозрений… в сиреневой куртке своей, в слезах, в тумане… Ну нет! — приказал себе твердо. — Если уж я решился распутать это дело, нужен подход объективный. У нее есть ключи, она могла задушить женщину и бежать из дому вне себя от волнения. А руки-крылья почудились.
После некоторого молчания Настя ответила — и голос ее, резкий и грубоватый, прозвучал смягченно в ночи, даже нежно:
— Не курю. Так, настроение.
— Так присоединяйся.
— А ты выключи у себя лампу: хочется темноты.
Он так и сделал, сели рядом на ступеньку, Настя спросила:
— Вот скажи: неужели все, все — одна грязь и подлость?
Понятно. Ей уже невмоготу от одиночества.
— Что ты. Настенька, так бы жизнь пресеклась на земле. Но есть и дрянь и подлость. Хочешь — расскажи, не хочешь — не надо.
Она явно колебалась, но не выдержала:
— Понимаешь, мы встречались с одним деятелем, давно, с начала первого курса. Первая любовь, так сказать. Надеюсь, не последняя, — попыталась перейти на прежний разухабистый тон, но попытка не удалась. — Мы любили друг друга.
— Да, понимаю.
— И вот что-то изменилось, почти неуловимо, но… чувствуется. Мы на лекциях всегда сидели втроем. — Юлька, я и Генрих (прозвище, на самом деле он Гришка). Прихожу позавчера на последнюю пару — их обоих нет. А мы еще утром всей компанией — нас шестеро — решили после занятий в кино завалиться. Французский детектив — «Смерть в зеркале». Генрих сам предложил. И вдруг — нет их. Не знаю как, но я сразу почему-то поняла. В общежитии особо не развернешься — четверо в комнате, проходной двор, а Майя Васильевна сегодня весь день на кладбище. Ну, смылась — и сюда. Увидела влюбленных в окне. Да черт с ними! — добавила с горечью и закурила новую сигарету.
— Настенька, — заговорил Саня осторожно, как вдруг услышал шорох за спиной, в кабинете: вроде бы открылась дверь из коридора… Вскочил, прислушался, рванулся в комнату, включил свет… бросился в коридор… Обман слуха? Запер дверь на крючок.
— Настя, ты слышала: кто-то входил в комнату?
— Да, кажется, — отвечала она рассеянно. — Майя Васильевна любит неожиданно… хотя нет, она обычно стучится, правда.
— А тут кто-то тайком… — пробормотал он ошеломленно. — Я что хотел?.. Да! Почему ты так сразу поняла, где твои друзья? Он уже бывал здесь, да?
— В том-то и дело. Здесь все у нас и началось — 13 октября в прошлом году, когда хозяйки не было. В той же комнате, понимаешь?
— Однако ваш Гришка…
— Говорю, черт с ними! С обоими. Справлюсь. Не веришь?
— Никаких сомнений. Ты так молода и так прелестна.
— Правда? Я тебе нравлюсь?
— Не мне одному, будь уверена.
Он и говорил уверенно и просто, зная, что никаких там резвых игр и кривляний Настя себе сейчас не позволит.
— Надо пережить, девочка. Изжить.
— Да ладно, перебьюсь. Ерунда.
По ее тону он понял, что вот-вот она начнет жалеть о неожиданной своей откровенности, и переменил тему.
— Посмотри-ка, — поднял японскую зажигалку на свет розовой лампы. — Его зажигалка?
— Его… точно — его! Где ты взял?
— Нашел в чулане.
— В чулане? — Настя расхохоталась; хотя смех слегка отдавал истерикой, чувствовалось в нем и освобождение — намек на освобождение. — Нет, серьезно? Юлька его в чулан спрятала? Какой пассаж!
— В чулан.
— И он там сидел и трясся? Ой, не могу… Погоди. Ведь он всегда заперт!
— В тот момент открыт. Такое уж стечение обстоятельств.
— Вот жизнь, а?
— Да, голубчик. Жизнь. И смерть.
…Саня включил и верхний свет — хрустальная люстра с подвесками — огляделся внимательно. Диван, в углу сложено белье. Стол, на котором возле чернильных чертиков веночек (уж не за ним ли охотились в темноте… «покой» — вечный покой?). Выдвинул все ящики — пустые, лишь в нижнем сосредоточены бумаги покойного ученого… перебрал… с криминальной точки зрения ничего интересного. Платяной шкаф в углу, подвешанный к потолку — парусиновый, заграничный, в нем мои вещи. И стройные ряды книг — спрессованные в тома и томики изыскания о тайнах Божьего мира… «Бархатно-черная… этот священный узор». Если перелистать все книги?.. Не сходи с ума и ложись спать. И все же странно. Странность не в том, что некто — без стука — вошел ко мне, а в том, что «некто» мгновенно исчез, испугавшись моего появления. Можно ли, исходя из того, предположить, что убийца… не торопись. Разгадка невероятной истории будет, я чувствую, труднопостижимой — в лучшем случае. В худшем — мне недоступной.
Пройдя через староуниверситетские дворики, садики — сильное ощущение давно минувшего и прекрасного, и каждая веточка блестит лаково в бессолнечном воздухе, — он достиг владений медицинского института и долго плутал, расспрашивал, пока не нашел нужную аудиторию. Вскоре лекция кончилась, повалил из дверей молодой народ, где-то там в толпе его соседки, ага, вон, прошли, каждая по отдельности (к счастью, не заметив). Саня обратился к юноше, жующему на ходу булочку:
— Слушай, мне Генрих нужен. Ты его сегодня видел?
— Генрих?.. А, Гусаров. Да вон он! Не видишь? Вон у окна.
Ничего парень. Все, как говорится, при нем. И одет соответствующе… в оригинальном черном глухом… кителе, что ли?.. или сюртуке? Словом, нечто очень модное теперь, «белогвардейское», «монархическое». Утонченное. Ну, Печорин. Саня подошел, спросил негромко:
— Вы Генрих? Григорий Гусаров?
— А в чем дело? — неожиданный вызов в голосе, настороженность.
— Как вас называть?
— А что вам угодно, месье?
Саня немедленно предъявил все ту же зажигалку — на этот раз в носовом платке. Для камуфляжа.
— С рук не покупаем. Нам нужны гарантии.
— Гарантия стопроцентная. Это ж ваша зажигалка.
— Не припоминаю.
— А если сверить отпечатки пальцев?
— Сверяйте.
— А вам не интересно, где я ее нашел?
— Ни малейшего интереса, — однако юноша не уходил, так и замер.
— Да ну?
— Послушайте, если вы из департамента, предъявите документ.
— Вы намекаете… — Саня чуть не задохнулся от волнения. — Из департамента полиции?
— Я не… — Генрих явно занервничал. — Но обычно они так начинают.
— Вы уже привлекались?
— Литературу надо читать, сатрап. Ко мне — не по адресу: в чулан попал случайно.
— А вы молодец — прямо к делу.
— Кто ж меня заложил? — спросил юноша укоризненно, забыв про «документ». — О, женщины!
— Подобные эскапады — погоня за двумя зайчиками — обычно, Генрих, кончаются печально. Почему вы сразу предположили во мне человека из органов?
— А кто еще заговорит про отпечатки?
— Логично. А почему вы не признали зажигалку?
— По той же причине. К вам попадешь… Или вы не оттуда?
— Не оттуда. Я — частный сыщик, любитель экстравагантных ощущений. Хотите поучаствовать?
— В чем?
— В раскрытии тайны Жасминовой улицы, — произнес Саня точно пароль — цитату из бульварного романа.
— А там есть тайна?
— Вы разве не чувствуете?
Оба непринужденно перебрасывались репликами, однако подспудная напряженность пряталась в подтексте.
— Вообще атмосфера в том чулане была… — Генрих помолчал, подыскивая слово, — забавная. Какой-то бесноватый с куколкой.
— Так вы ж там не впервой. Анатоля не узнали?
— О, женщины! — повторил Генрих с непередаваемой интонацией.
— Что посеешь…
— Хватит вам… забавляться банальностями. Мне пора на лабораторные.
— Пропустите — тоже не впервой. Где б нам уединиться?
Прошли по обезлюдевшим коридорам в «курилку» — преддверие уборной, — сели на скрипучую скамейку.
— Впервые в дом на Жасминовой вы попали 13 октября прошлого года.
— Попал. — Генрих отвел глаза. — Попался.
— Еще не все потеряно, — с сарказмом успокоил Саня «подонка» (так он его про себя назвал, хотя чем-то мальчишка ему и понравился). — Жить будете. Но и отвечать будете.
— За что, милостивый государь?
— За все. В тот день хозяйка дома была на кладбище — вы об этом знали, так? (Юноша кивнул). Во сколько вы там появились?
— Часов в одиннадцать. После первой пары.
— А ушли?
— В пятом.
— До прихода Юли? Или Насти? Что-то у меня в голове все спуталось.
— Ближе к делу, — процедил Генрих.
— Вы видели тогда Нину Печерскую, проживавшую в этом доме?
— Видел, — признался Генрих после некоторого молчания.
— При каких обстоятельствах?
— В окно. Настя сказала: соседка, балерина.
— Красивая женщина?
— Красивая.
— Опишите, какой вы ее видели.
— Я смутно помню.
— Ну а все же?
Начал нехотя, медленно, точно взвешивая каждое слово:
— Тонкая, стройная… лицо… не помню. Волосы русые или темно-русые, челка. В длинном черном плаще. Шла по саду. Дальше я отвлекся. А когда Настя ушла на кухню кофе варить, вновь взглянул в окно: она разговаривала с мужчиной.
— С Анатолем?
— Нет. Он до этого с лопатой с огорода шел, мне его тоже Настя показала. В фуфайке. А этот — в чем-то сером… или голубом. В плаще. Видел только спину.
— Ну хотя бы рост.
— По сравнению с ним она казалась маленькой. Да она и была, видимо, невысокой.
— Была? Почему «была»?
— Что «почему»?
— В прошедшем времени.
— Я и говорю о прошедших временах — о прошлом. А вообще я ничего не помню, мне было не до них.
— Однако женщину в саду вы запомнили.
— Это было красиво.
— А вы знали, что Нина Печерская исчезла в ту же ночь?
— В какую ночь?
— После того, как вы ее видели.
— Ничего не знаю. Так в этом и заключается тайна — в исчезновении балерины?
— Да.
— А кто вас нанял?
— Никто. Я племянник хозяйки. Будем продолжать беседу?
— Почему бы нет? Я тоже любитель экстравагантных ощущений.
— Это я понял. Есть, наверное, особое сладострастие в обмане и предательстве. Возбуждает. Как вы попали в чулан?
— Как в водевиле: спрятался от женского гнева. Якобы на минутку. Постоял в темноте. Вдруг — замок защелкивается. Положение смехотворное, голос подать — как-то…
— Стыдно? Ну сознайтесь: стыдно перед Настей?
— Скажем… неловко. В общем, понадеялся на Юльку.
— А дальше?
— Ну, огляделся. При свете зажигалки.
— И что увидели?
— Чулан. Бытовой скарб. Из-за ширмы торчал угол сундука. Прошел, сел, жду. Показалось, всю ночь. Очнулся от света, заглянул в дырочку (ширма дырявая), думаю, хозяйка или Юля наконец… Нет, тот самый, прошлогодний, в фуфайке.
— Анатоль был в фуфайке?
— В рубашке. Но я его узнал по древнерусской бороде. По-моему, он был не в себе, скотина.
— За что вы его так?
— А, пьян. В руке держал куколку. Тут я возникаю. Он так и сел. А я удалился.
— Анатоль рассказал, что вы промчались в темноте как непонятное существо.
— А что он вам еще рассказал?
— Ничего особенного.
— Да свет он включил — чего врет? Улетучился я, правда, мгновенно.
— Каким образом вы улетучились?
— Через входную дверь. Я с прошлого года знал, что замок автоматический. На улице происходило народное гулянье.
— Во сколько все это случилось?
— В двенадцатом. Точнее сказать не могу, сгоряча не в ту сторону рванул, запутался в переулках. В метро я был без десяти двенадцать. И уже в общежитии вспомнил, что оставил на сундуке зажигалку.
— И вас не удивило, Генрих, появление здесь сатрапа из департамента, как вы выразились?
— Удивило. Но…
— Но?
— Да ничего. Как-то было… необычно.
— Необычно?
— Ну, тревожно.
— Но ведь ситуация была, скорее, забавной. Что вас встревожило?
— Ничего определенного.
— Вы действительно не знали про исчезновение Печерской в прошлом году?
— Все, что знал, я вам рассказал, — ответил Генрих твердо.
Викентий Павлович (импозантный, элегантный, за тридцать, в расцвете, так сказать, сил) был шефом предупрежден и встретил Саню с холодноватой любезностью (впрочем, расстались почти приятелями). Они сидели в его крошечном кабинете (в белой башне в районе Лужников) и беседовали. Перескочив, по русскому обыкновению — очень скоро, от вопросов насущных к национальным, мировым и т. п.: куда мы, черт возьми, катимся и когда все кончится. Никогда (Вика был настроен пессимистически), просто потихоньку поодиночке вымрем.
— А ваша фирма, кажется, процветает, — заметил Саня. — Владимир Николаевич упоминал про крупный заказ…
— Володя как ребенок, честное слово. — Вика улыбнулся снисходительно. — Хотя, признаю, организатор блестящий — но с излишним размахом, с риском. Да чтоб по-настоящему встать на ноги, таких заказов должны быть десятки. А я вот сижу с вами — и делать мне нечего.
В кабинетик заглянул Владимир, улыбнулся Сане дружелюбно и обаятельно, обратился к компаньону:
— Викентий Павлович, что сказали в банке?
— Я ж тебе в «Праге» говорил.
— Да? Не помню. Головокружение от успехов. Так что?
— Сказали, ждать. Денег нет.
— Вот сумасшедший дом! — шеф исчез.
— А банк отсюда далеко? — поинтересовался Саня.
— Отсюда все далеко.
— Тяжело без машины, да?
— Да уж. Ползарплаты на такси просаживаю.
— Как же так в банке денег нет?
— Спросите об этом у министра финансов.
— Или в пятницу к вечеру казна иссякает?
— В нормальных заведениях такого рода соблюдается естественный баланс поступлений и выдач. И не ночью я там был, полдня проторчал.
— Ваши уже в «Праге» заседали?
— Подъезжали. Всей компанией. Я поспел вовремя.
— Викентий Павлович, ваш коллега характеризует вас как человека крайне делового и осторожного.
— Я только исполнитель.
— Вы и компаньон.
— Младший. У кого деньги, знаете, тот и заказывает гимны.
— Хотелось бы с вами посоветоваться.
— Да, пожалуйста.
— Я являюсь, как вам, может быть, известно, наследником дома в Останкино, где вы прожили год.
— Известно. Володя говорил.
— Вот что меня занимает: оседать на земле или продавать. Какова сейчас конъюнктура?
— Если продавать — только за валюту. Могу посодействовать, есть у меня тут один… приятель. — Впрочем, — Вика посмотрел на собеседника с сомнением, Майя Васильевна, кажется, крепка телом и духом.
— Слава Богу.
— Словом, вопрос непрост. С одной стороны, недвижимость есть недвижимость, особенно в столице. Дом старый, но добротный… отремонтировать, участок приличный. Но если соберутся частный сектор сносить, почти ничего не получите — это с другой стороны.
— Да, было бы жаль…
— Я думаю. Музей, не музей, а в детство я там как будто вернулся, игрушки, сказки… — Вика улыбнулся задушевно. — У меня был оловянный солдатик — любимый. Как у Майи Васильевны. И вот представьте — через тридцать лет приобрел точь-в-точь такого же.
— У тети Май?
— Нет, что вы. В Германию с Володей ездили связи налаживать, там. Майя Васильевна не продает и правильно делает. Зато у нее — особая атмосфера.
— Атмосфера тревожная.
— Как и по всей стране. По всему миру! Шутка ли — ломка такой великой державы. Но у вас я отдыхал душой.
— Вам не казалось, что в кабинете как-то нехорошо?
— Почему? Мне там было очень хорошо.
— А меня как-то поразило исчезновение той женщины, балерины, что жила до вас.
— Ну как же, хозяйка жаловалась.
— Вы ведь ее не видели?
— Балерину?.. Как ее…
— Нину Печерскую.
— Ага. Видел. Недавно, в августе. Оригинальное впечатление, действительно загадочное. Ночью в саду женщина в черном. Я на другой день как раз уезжал в отпуск, но даже в Прибалтике вспоминалось.
— Анатоль говорил: является на место преступления.
— А, Анатоль. — Вика опять улыбнулся — и опять снисходительно. — Драгоценнейшая личность, с ним не соскучишься. Вечера проводили в философских беседах. Нет, серьезно. О русском особом пути, не к ночи будь помянут. Он мне объяснил, кто такая женщина в черном.
— И меня заинтриговал. Хотелось бы выяснить.
— Что?
— Да вот ее особый путь.
— Зачем? — Вика глядел с любопытством и недоумением.
— Влечет тайна.
— Какая тайна? Интересную женщину надолго в покое не оставят. Ну не с Анатолем же ей, в самом деле…
— Да, совсем спился.
— Совсем?
— Не в себе.
— Жаль. Золотой человек, но — бесперспективен. Выражаясь поэтически, — Вика явно снисходил к странному, но занятному посетителю, — Золушка нашла своего Принца.
— Вы полагаете, она уехала с мужчиной?
— Конечно. Три чемодана тряпок, Майя Васильевна говорила. Танцовщица — что ж вы хотите? — классический вариант. — Вика задумался, потом сказал с облегчением, словно найдя ключ к столь странному интересу. — Понятно, вас как литератора влечет психологическая тайна…
— Я всего лишь литературовед, интерпретатор.
— Вот и интерпретируйте. Для человека романтической складки — тут завязка романа.
— Завязка, да. Меня удивляет ее необъяснимая привязанность к этому дому. Вы в августе не попытались проверить свое оригинальное впечатление?
— Ну как же. Спустился в сад, столкнулся с Анатолем, обсудили происшествие. А что, она опять являлась?
— О чем и речь. Видел в пятницу в окне тетушкиной комнаты. Почти на глазах исчезла.
— Почти?
— Отлучился на пять минут — нету.
— Из вещей ничего не пропало? Я человек прагматичный…
— Нет. Не пропало, а прибавилось: она оставила восковой погребальный венок.
Викентий Павлович вытаращил глаза и застыл.
— Это что же значит? Что-то такое… символическое?
— Если б знать. А после нее в кабинете ничего не осталось, не помните? Может, какая-нибудь вещица, за которой она приходила.
— По-моему, ничего. Вымыто, вычищено. Ваша тетушка — хозяйка превосходная.
— Викентий Павлович, мне неловко отнимать время у делового человека, но вы у нас жили…
— Не продолжайте, Александр Федорович, — перебил Вика. — Погребальный венок! Это… это и правда тайна. А что по этому поводу говорит Анатоль?
— Что она пришла умереть.
— Тьфу ты!..
В дверь кабинетика опять заглянул старший компаньон, младший обратился к нему ошеломленно:
— Что, философ наш совсем спятил?
— Какой философ?
— Анатоль.
— Я не в курсе. А что?
— Пьет, — пояснил Саня.
— Ну, это не новость.
— Жалко парня, — посетовал Викентий Павлович. — А ведь снайпером был. Вы не знали? Да, представьте, в армии…
— Как будто снайпер не может запить, — перебил Владимир. — Даже «ворошиловский стрелок» может. Слабость общечеловеческая. Я вот что, господа: вы еще не закончили?
— Все, исчезаю. — Саня поднялся; Вика проговорил на прощанье, глядя с любопытством:
— Вы меня все-таки держите в курсе дела, если вас не затруднит.
— Нисколько, наоборот. Извините, Владимир Николаевич, что я отнял время…
— Сегодня делать нечего. Я как раз и хотел предложить вам вместе уехать домой. У меня такси по вызову.
— Прекрасно.
Унылый октябрьский город катил в автомобильном окошечке, «очам очарованья» не было в железобетонных коробках и коробочках, стекла запотели — и летящий ландшафт причудливо, сказочно изменился… Почему «сказочно», откуда такой эпитет? Ах да, младший компаньон с его возвращением в детство.
Старший обернулся с переднего сиденья, поинтересовался:
— Ну как вам у нас?
— Непривычно. Мне-то как раз деловой жилки не хватает.
— Ну, у вас с Викой, вижу, и дела уже какие-то завелись.
— Нас обоих заинтриговала судьба Нины Печерской.
Машину лихо занесло на повороте, пассажиры чуть не столкнулись лбами.
— Кто такая Нина Печерская?
Стало быть, она ему ничего не рассказала, подумалось с благодарной нежностью, сейчас я ее увижу!
— Женщина, которая жила до Викентия Павловича в кабинете.
— А, которая внезапно съехала. А что с ней?
— Он видел ее в августе, а я — в прошлую пятницу. Что ей нужно в доме, не пойму.
— Так вы б ее и спросили.
— Она опять исчезла.
— Куда?
— В том-то и дело, что не знаю.
— И Вика заинтересован этим делом? — спросил Владимир недоверчиво.
— Ему все это напоминает детство, сказку, он сказал.
— Вот уж не подозревал за Викентием Павловичем… Идейный холостяк, девиз «деньги», никакой сентиментальности.
— И тем не менее… Надеюсь, Владимир Николаевич, наш разговор останется между нами.
— Разумеется. Но, может, вы объясните, что произошло?
— Скажем, так. Пропал человек, я его ищу. Вас устроит такое объяснение?
— Не совсем, но это ваше дело.
— Объясню, обещаю… когда для самого что-то прояснится.
— Я в вашем распоряжении, правда, не представляю, чем смогу помочь.
— Ну хотя бы… Расскажите, например, что делали в пятницу вы и ваши сотрудники.
— Наверное, когда в доме была Нина Печерская? — уточнил Владимир проницательно. — Пожалуйста. Вместе с представителями заказчика занимались составлением договора.
— В какое время?
— С девяти утра до четырех. Не уходили даже на обед, решили наверстать в ресторане.
— На чем вы туда добирались?
— Заказали четыре машины. Гулять так гулять. Словом, целый день не расставались, только Вика ездил в банк.
— Когда?
— Ушел он в третьем, а подъехал к «Праге» около пяти. Во сколько вы видели ту женщину в доме?
— Без четверти четыре.
— Не понимаю, какая здесь может быть связь.
— Давайте не будем торопиться, Владимир Николаевич. Где вы потеряли ключи, как вы думаете?
— Понятия не имею. В четверг вечером хватился, уже во дворе. Майя Васильевна открыла.
— Она вам дала запасные?
— В субботу выпросил.
Машина завернула на Жасминовую, остановилась у калитки, прошли к дому, поднялись на крыльцо.
— Видите щель между портьерой и рамой? — Саня кивнул на окно. — Вон в том кресле сидела Нина Печерская.
— В кресле хозяйки? — удивился Владимир.
— Хозяйки как будто не было дома.
— Что за фантастика!
— В этой фантастике я живу уже четвертый день. Это вы порекомендовали Викентию Павловичу кабинет?
— Я.
— А сами как сюда попали?
— Забавно. Мне как раз Вика сказал. Прочитал объявление у метро «Проспект Мира». Он там живет.
Любовь смотрела на восковой веночек, протянутый Саней на ладони, но отшатнулась, не притронувшись; он положил венок на диванный валик.
— Саня, мне страшно.
— Страшно? Почему?
Она пришла только что, постучалась в дверь, сказала: «Володя уже лег. Можно к вам?» — забралась с ногами в диванный уголок, закутавшись в длинный, старого покроя халат. Точно большая красивая черная птица.
— Страшно, повторила. — Так и кажется, будто кто-то бродит между яблонями. А вдруг в доме… — не договорила, но он ее понял.
— Да вроде все обыскано.
— Но ведь где-то она должна быть. Вы завтра уедете?
— Завтра вторник — надо в институт. Но если, — добавил холодновато, превозмогая чувства пылкие, — вам так страшно, я могу позвонить своему профессору…
— Нет, не такая уж я слабонервная дама, — Любовь улыбнулась доверчиво. — И убивать меня вроде не за что.
Саня вдруг тоже испугался — не пойми чего — и чтоб заглушить это тяжелое ощущение и отвлечь ее. принялся в живописных подробностях рассказывать о своих сегодняшних похождениях. И она отвлеклась — с полуслова понимая его, с полувзгляда… мы «единомышленники» — что ж, будем смиренно довольствоваться и этим.
— Генрих отпадает, — говорил Саня. — Настя услышала голос из форточки. Чей? Должно быть. Нины Печерской.
— Должно быть? Но ведь она знала Печерскую.
— Да уж год прошел. Да и голос искаженный, конечно, глухой: смерть приближалась. Услышала голос — и почти сразу увидела в окне любовную пару. Что же касается Викентия Павловича…
— Они оба рассказали вам про Нину Печерскую. Если б они были замешаны в убийстве…
— Любочка, и тот, и другой неглупые люди. Генрих видел Печерскую при Насте, та ему говорила про балерину. Викентий Павлович столкнулся в саду с Анатолем. Разве можно скрывать, коль существуют свидетели?
— Вы их подозреваете?
— Меня настораживают три обстоятельства. Почему, увидев у меня зажигалку, Генрих испугался и решил, что я из органов?
— Вы сказали про отпечатки пальцев.
— Вот именно — его это не удивило. Ситуация водевильная — при чем здесь милиция? Какие отпечатки? Послал бы куда подальше. Но появление в институте следователя предполагает преступление. Знаете, он безропотно реагировал на мои довольно бесцеремонные вопросы и замечания.
— Вы считаете, он что-то знает про убийство?
— Возможно. Однако скрывает.
— А второе обстоятельство?
— Отсутствие алиби у Викентия Павловича. С двух до пяти. Люба, я попрошу вас во всех подробностях вспомнить ваш уход из дома, ваш путь.
— Вы думаете, — спросила Любовь взволнованно, — мне встретился по дороге убийца?
— Или Нина Печерская. Или оба. Ну не бестелесные же духи слетелись в Останкино.
— Стало быть, могли видеть и меня. Что ж, реальная опасность меня только подстегивает, — и правда, голос ее звучал бесстрастно. — Страшно бессознательное, иррациональное, как сказал бы Анатоль: потустороннее. Нет, ничего необычного я не заметила. иначе я вам бы уже рассказала.
— Ну а голос, звучащий неизвестно откуда?
— А, должно быть, ребята за стенкой.
— А вы уверены, что он не донесся из комнаты тети Май, когда вы проходили мимо?
— Вы думаете, убийца уже был в доме, когда я…
— Надеюсь, что нет. Надеюсь, вам ничто не угрожает. Хорошо, расскажите про обычное.
— Ну, оделась, вышла из дома, помахала Анатолю. На Жасминовой не встретился никто, тихая улочка. А когда свернула за угол… там магазины. Повезло: сразу купила помаду моего оттенка, думала, придется на Калининском искать. Ну, магазины, прохожие, конечно. И наверняка женщины в темных плащах, не обратила внимания, никогда не видела Печерскую. Все было обыкновенно.
— Не забудьте про туман. Уже не совсем обыкновенно.
— Ах да, правда! Так красиво — не сплошной, а слоями и пятнами. Деревья будто закутаны. Помню тополь у нас на углу…
— На углу? Где я встретился с Настей? Там же телефонная будка и никакого тополя…
— Напротив через мостовую. Там еще мужчина стоял и читал газету. А над ним — целое мерцающее облако.
— Чего это он расчитался… в потемках, — пробормотал Саня, чем-то раздражал этот образ в тумане, какой-то фальшью… ага, стереотип из шпионского фильма. — Вы его разглядели?
— Я и не разглядывала. Вот, сейчас вспомнила дерево…
— Во что он был одет?
— Кажется, в плащ. Или в куртку?.. Нет, длинный плащ.
— Какого цвета?
— Не яркого, не бросающегося в глаза. Серый, стальной… белесый. Впрочем, не ручаюсь.
— Этого персонажа мы запомним. На всякий случай. Что-нибудь еще?
— Зашла в универмаг. Там давка, завезли эту самую французскую помаду. Потом на бульвар, долго ловила такси. Все. А какое третье обстоятельство вас настораживает?
— Пропажа ключей. Трупа у вас в комнате не было: тетя Май проверила. Скажите, ничего не украдено?
— Ничего. В тумбочке лежали 55 тысяч, не наши личные деньги — фирмы.
— Тумбочка запирается?
— Нет.
— Удивительная беспечность для делового человека.
— Нет, обычно такие суммы дома не хранятся. Муж должен был в субботу передать их человеку, от которого зависит аренда квартиры. Вот и забрал из сейфа.
— Что-то вроде взятки?
— Возможно. Я в эти проблемы не вникаю. Во всяком случае, дело не сладилось, и сегодня он взял деньги с собой на работу. Володя широк, да, но в то же время осмотрителен, вы не подумайте. И тверд. Весной им какие-то рэкетиры угрожали — так отстали, ничего не добились.
— Где он носил ключи?
— Летом в пиджаке. Сейчас в куртке, кожаная, на меху. Вы. наверное, видели.
— Видел. Вешалка у вас в комнате… кажется, я прихожу к выводу, что из домашних никто ключи не крал. Анатолю, например, проще подобрать.
— Саня, это очевидно. Утром в четверг ключи у него были с собой, вечером он явился без них. Или выронил, или…
— Или кто-то спер их на работе, — заключил Саня. — Естественно, шеф иногда покидает свой кабинет. Кстати, и рабочие ключи пропали?
— Нет. Они были в отдельной связке, вместе с автомобильными.
— Итак, некто нацелился на этот дом. Что скажете, Любочка?
— Не могу себе представить Вику в такой роли.
— А если он нацелился на 55 тысяч?
— Слишком грубо для него, примитивно. Не верится.
— Мне самому не верится. Надо уточнить у Владимира, знал ли его компаньон о взятой из сейфа сумме.
— Возможно, и не знал. Вике о каждой копейке отчет нужен, такого рода траты муж старается от него скрыть, чтоб не волновать лишний раз.
— М-да, коммерсанты. Пока оставим деньги в покое. Викентий Павлович сам сказал: перед нами завязка романа. Со смертельным исходом.
Оба невольно взглянули на восковой веночек на валике, своей изысканной символикой (ритуальный предмет — знак любви и скорби) как бы подтверждающий жуткие слова Анатоля: она пришла умереть.
— Здешняя «замогильная» атмосфера и меня заразила, — заговорил Саня с досадой. — Ну почему этот венок с кладбища? Он совершенно новый и явно дорогой: его сопрут сразу же, сообразуясь с нынешними нравами. Может быть, Нина в нем танцевала.
— Он очень маленький.
— Да, но ведь кружок вела? Наверняка детский.
— Саня, какой вы умный, — сказала Любовь с детским каким-то восхищением.
— Любочка, не обольщайтесь. Я многого в этой истории просто не понимаю. Например, вчера ночью кто-то тайком хотел проникнуть в кабинет. Зачем?
— Ночью в кабинет? — воскликнула Любовь.
— И Настя слышала шорох (мы с ней на веранде сидели). Что ему было нужно, не пойму.
— Кому? — прошептала Любовь. — Убийце?
Оба почему-то не сводили глаз с веночка, наступившая тягостная пауза углублялась. Саня потер рукой лоб, заговорил громко:
— Не будем излишне драматизировать ситуацию, и без того хватает… Возможно, это штучки Анатоля. Кандидат номер один. Надо взяться за него как следует. Отчего-то мне его бесконечно жаль.
— Во сколько это случилось?
— Где-то в одиннадцать.
— Мы уже легли, но еще не спали.
Саня поморщился. Да, он ее муж, она его жена. Усвой, дурак, и успокойся!
— Настя была с вами, — продолжала Любовь. — Остаются Юля, Майя Васильевна и Анатоль. Или еще кто-то, у кого ключи?
— Да тетя Май мне сама отдала венок.
— Вы думаете, охотились за венком?
— Не представляю.
— По логике Анатоля, — Любовь усмехнулась, но глаза оставались тревожными, — она сюда и приходила.
Он обвел глазами стол, диван, портрет, стены. «Все забрала до последней булавочки» — тетка. «Вымыто, вычищено» — Викентий Павлович. Атмосфера в свете (точнее, во мраке) происшедших событий отнюдь не сказочная…
— Если перебрать книги… — пробормотал он вслух.
— Саня, я вас прошу: запирайтесь на все двери.
— Когда я ухожу, я всегда…
— И когда вы здесь, в кабинете, запирайтесь!
— Ну, эдак невозможно жить.
— Лучше жить, чем умереть.
Они стояли у двери — бледное, чуть запрокинутое лицо, сине-зеленые глаза в розовом сумраке потемнели, стали почти черными — и вновь впечатление страстности и силы поразило его. Вдруг она положила руки ему на плечи, прислонилась лицом к груди — легко, почти неосязаемо, внезапно утомленная птица. Она никогда не узнает, как любил я ее. Но тут же сдался, прижал к себе, поцеловал душистые, распущенные почти до пояса волосы…
Она так же внезапно вырвалась, оттолкнула его руки, заявив высокомерно:
— Не смейте.
— Прошу прощения, забылся, — ответил он в тон, сдержанно и отстраненно.
Он заснул не сразу, а когда наконец нырнул в сон, как в отрадный омут, со стеллажей, с книжных переплетов полетели бабочки, закружились под люстрой, Андрей Лентьевич высунулся из рамочки со стены, погрозил ему пальцем и сказал неожиданно визгливо: «Не позволю!» Этот провидческий отрывок припомнился за завтраком, Саня чуть не расхохотался (от радости — все было радостным: мглистое утро за окном, влажная вишневая ветвь, фарфоровый блеск чашек и серебряный — кофейничка, аромат свежего кофе… ее лицо — мельком на кухне — строгое и усталое… даже хмурая тетка показалась человеком милейшим, добродушнейшим).
— Тетя Май, мне сегодня приснился Андрей Лентьевич.
— В каком виде? — поинтересовалась тетка сурово.
— Погрозил мне пальцем. Надо в церковь зайти, свечку поставить за упокой, а то…
— Ты такими вещами не шути! — взорвалась тетка.
— Тетя Май, я серьезно…
— Не позволю! — и хлопнула кулачком по столу; на пол упала, зазвенев, чайная ложечка.
Саня поднял, пробормотав легкомысленно (его все несло на легких радостных крыльях):
— К вам женщина.
— Какая женщина? — тетка вздрогнула и проворно отодвинула портьеру на окне.
— Примета: ложка упала. Тетя Май! Да что с вами? Если я задел ваши чувства…
— Задел.
— Простите. Нечаянно, честное слово. Давайте до настоящего снега съездим на кладбище…
— Зачем?
— На могилу Андрея Леонтьевича.
— Зачем тебе нужна могила?
Саня пожал плечами. Странный разговор. Зачем ему нужна старая могила? Чтобы привести ее в порядок, разумеется… Впрочем, тетя Май еще вполне в силах — обежал взглядом фигуру в кресле, неподвижную, с полузакрытыми глазами, — почувствовал, как подкрадывается тошнотворный страх. Поклясться могу, что пугает меня что-то в ее обличье, какое-то дикое воспоминание…
Та женщина… но между ними нет никакого сходства! Нервы, Саня, нервная обстановка, всего лишь. Однако утреннее настроение рушилось.
Он все-таки решил ехать в институт — именно потому, что больше всего хотелось остаться. Уже подходя к метро, заметил впереди Владимира. Высокий, что называется «мужественный», в куртке из черной кожи. Очевидно, не удалось поймать такси. Лестница, так сказать, чудесница. Короткий, на бурный штурм голубых вагончиков, они оказались в соседних, через задние стекла виднелся бизнесмен. Стоит, держась за поручень, лицо невидящее, отрешенное. Красивое лицо. Ему пересадка на «Тургеневской» — и далее на «Фрунзенскую». Мне — на «Площадь Ногина» до Арбата. Если нас сравнивать… тьфу ты, что за детский сад! И вообще, свинство — подсматривать за человеком, беззащитным сейчас перед чужим пристрастным взглядом. Но оторваться не мог, наблюдая, как сквозь маску повседневной жесткости проступает в глазах, в рисунке губ нечто трогательное, по-человечески пронзительное (печаль? тоска? жалость?). Владимир протиснулся к раздвинувшимся дверцам и вышел. Саня тоже машинально выскочил. Куда меня несет? Однако… это же «Колхозная».
Друг мой, не превращайся в ищейку! Тем не менее, он поплелся к выходу за бизнесменом, прекрасно осознавая подоплеку своего непристойного поведения: узнать что-то… какую-нибудь гадость про ее мужа. Воистину любовь — и смерть — застигли меня врасплох!
Свернули на Сретенку, зашагали по тесному тротуарчику. Смешно и нелепо. Вдруг оглянется?.. Но Владимир шел и шел вперед. Неужто он заметил меня еще в метро и теперь издевается? Внезапно счастливый муж свернул направо в подворотню и пропал. Выждав минутку, и Саня вошел в продолговатый, какой-то кривоватый двор с кустами акаций. Можно спрятаться за гаражом, например, откуда просматриваются оба подъезда высокого узкого дома… Слушай, не сходи с ума, уходи немедленно, пока не опозорился. Перед нею! А ноги уже сами несли к гаражу, покуда ползучий страх — ну и пуганая же я ворона! — не заставил обернуться: в окне второго этажа стоял Владимир. Какое-то мгновенье они смотрели друг на друга. Задумчивость на лице Владимира сменилась удивлением… изумленьем, наконец. Узнал.
Бежать поздно и подло. Владимир исчез, очень скоро вышел во двор, приблизился.
— Какими такими судьбами? — спросил с добродушным любопытством.
— Я за вами следил, — признался Саня угрюмо.
Изумленный взгляд.
— Что это за дом? — продолжал Саня по инерции, словно не в силах был выйти из навязанной ему — кем? — роли сыщика.
— А в чем дело? — не добившись ответа, Владимир пояснил с состраданием, точно слабоумному: — Обыкновенный жилой дом. Вот осматривал квартиру на предмет покупки.
— Вы же в доме Викентия Павловича… или он тут живет?
— Викентий Павлович тут не живет, — отвечал Владимир терпеливо. — У меня несколько вариантов, но пока ни с места. Демократия требует больших трат, нежели коммунизм. А вообще я рад, что вы так близко к сердцу принимаете мои дела.
— Владимир Николаевич, я сейчас объясню…
— Только пойдемте, мне перед службой еще машину из ремонта получить…
Они пошли назад к метро сквозь уличный гам и лавку очередей, сквозь промозглую сырость, вышли на простор — через потоки машин потускневшее великолепие больничного дворца Склифасовского — присели на холодный парапет, закурили разом.
— Я понимаю, каждый развлекается как может, — говорил Владимир. — Вероятно, эта женщина поразила ваше воображение. Но при чем здесь…
— Поразила, — перебил Саня. — Я не сказал вам главного: она была мертвая.
— Мертвая? Вы не ошиблись?
— Может быть, в агонии. Язык наружу, начинал синеть. На шее удавка — шелковый черный шнур.
— Тьфу ты! — Владимир передернулся и добавил после некоторого молчания: — Это меняет дело. В силу пережитого вами потрясения я признаю за вами право установить истину. Но не проще ли обратиться в милицию?
— С чем? Труп исчез. Когда мы пришли с постовым, его уже не было.
— Вы с ним обыскали дом?
— Тетя Май не позволила.
— Это была ошибка.
— Ошибка, но что ж теперь… В сущности, дом был обыскан в тот же вечер. И сад, и огород, и сарай. Мною и теткой. Конечно, не настоящий обыск, но ведь и не иголку искали. Все на виду.
— Значит, тело было вынесено.
— Куда? Я там бегал. Настя, Анатоль крутился, тетя Май пришла. Потом на улице гремела свадьба — прямо напротив. Участок я осмотрел с фонариком — свежих комьев земли нигде не было.
— Огород был вскопан, — напомнил Владимир с нетерпением; он уже забыл про «машину» и «службу».
— Да, еще в сентябре Анатолем, я обследовал каждую грядку — никаких следов. Тело не успели бы расчленить, сжечь — негде, некому…
— Господи! — Владимир опять содрогнулся. — Несчастная!
— В одно слово с Анатолем вы сказали.
— Я смотрю, философ всюду фигурирует.
— Он подозрителен. Очень.
— Теперь я вас понимаю! — воскликнул Владимир с гневным сочувствием. — И нисколько не задет вашим вниманием ко мне. Убийца должен быть наказан — и будет! Уверен. Располагайте мною во всем. Необходимо установить круг подозреваемых, то есть живущих в доме, у кого есть ключи. Так?
— И кто имел возможность присутствовать на месте преступления, — уточнил Саня, — без четверти четыре.
— Хорошо. Запишите телефон наших заказчиков — людей посторонних, которые могут подтвердить каждый мой шаг. Мы весь день не расставались.
— Вы-то да, а вот Викентий Павлович…
— Абсурд! — отрезал Владимир. — Он даже не знал Нину Печерскую.
— Сие нам неизвестно. А про 55 тысяч в доме — знал.
— Откуда вы?.. А, Люба. Вот хитрая лиса: мне ни словечка. Знал, но Вика человек проверенный, надежный. Кроме того, ему проще позаимствовать деньги из сейфа (от которого у него есть ключ), чем затевать такую громоздкую операцию. И деньги не пропали.
— А вот ваши домашние ключи пропали.
— Давайте позвоним в банк, — сказал Владимир решительно.
Однако проверка мало что дала: секретарша управляющего (у которого компаньон пытался «выбить» деньги) подтвердила, что видела Викентия Павловича около трех и около пяти. Двухчасовой провал оставался.
— Во всяком случае, в пять он был в «Праге». Без трупа, — констатировал Владимир с мрачноватым сарказмом.
— В кабинете Викентия Павловича висел плащ. Его? Он в нем сейчас ходит? Светло-серого цвета.
— Ну да, голландский. А зачем вам…
— Когда он его приобрел, не знаете?
— Кажется, прошлой осенью. Был прямо-таки счастлив.
Вот оно! Саня и впрямь ощутил себя ищейкой, идущей по горячему следу, который привел его к завязке романа: свидание в октябрьском саду. Мужчина и женщина (младший компаньон и балерина?). Развязка — через год. Она скользит в холодном тумане навстречу своей гибели. И где-то поджидает он. Руки-крылья. Любовь стала ненавистью? Жутковатая «взрослая» пародия на счастливую детскую историю о Золушке и Принце.
В тот же день после визита в институт (разговор с профессором о великом наследии — спустя столетье в великих русских сумерках: робкого восхода или последнего заката?). Глубокие сумерки. Дом пуст. Постучался к тете Май (спит?). К Анатолю. К девицам. К Донцовым не решился (слишком далеко зашла игра с Любовью). Заглянул на кухню. Вернулся к теткиной комнате, приоткрыл дверь. Темно. Включил свет. Пусто. На двери гардероба висит ее стеганый халат. Вышел в коридор. Что-то — тайное беспокойство — мотало его и крутило. Ткнулся к Донцовым. Тишина. Наконец прошел в кабинет, сел к столу, задумался. А почему, собственно, она должна меня ждать? Она прожила без меня двадцать пять лет, нажила, конечно, и привязанностей. и любви… и страдания. Иначе не бывает. Как в изнеможении она прислонилась ко мне и строптиво оттолкнула.
Я ее люблю, но — поздно, слишком поздно.
Из сада донесся дикий крик. рев. Дрожащими руками Саня отомкнул дверные решетки, выскочил на веранду и замер. Рев несся от сарая, а справа, меж яблонями кто-то медленно двигался… кажется, женщина. В черном.
Саня бросился наперерез. С непередаваемым чувством, «потусторонним» (понял Анатоля). Протянул руки навстречу, показалось, он охватит пустоту черного виденья, а пальцы ощутили нежнейший шелковистый мех. Она обняла его за шею, вся дрожа.
— Саня!.. Я так испугалась. Это ты кричал?
— Нет… Анатоль?
— Наверное… Я его видела у сарая, вышла подышать. Саня, страшно.
— Ну, ну… голубушка, милая. Пойдем к нему убедимся…
— Да, да.
Однако они стояли, как бы не в силах разъединиться, в фиолетовом промозглом морозце, покуда Любовь не отстранилась.
— Пойдемте!
Подошли к сараю. Он позвал, приоткрыв дверь.
— Анатоль! Это я, Саня.
— Что надо? — голос равнодушный, отчужденный.
— Это вы сейчас кричали?
— Что надо?
— Анатоль, это была не она. То есть я хочу сказать…
— Оставьте меня в покое навсегда! — дверь сарая резко захлопнулась.
— Тяжелый невроз… или уже психоз, — заметил Саня, когда они поднялись в кабинет. — Люба, садись, нам надо поговорить.
— Мне надо ужин готовить, — в нежном розовом свете он увидел, что она улыбается. — С тобой в доме мне не страшно.
— Ты хочешь сказать… ты вышла в сад, чтоб не оставаться одной?
— Там был Анатоль. Все-таки… живая душа.
— Так дальше продолжаться не может! — вырвалось у Сани. — Я тебе обещаю.
— Что обещаешь?
— Раскрыть тайну Нины Печерской. И весь этот кошмар с трупом-невидимкой окончится.
— Откуда такая уверенность?
«От тебя. Я тебя люблю», — хотел он сказать, но отчего-то не сказалось.
— Куда делась тетя Май, не знаешь?
— Мы были вдвоем на кухне. Ей позвонили, и она ушла.
— Давно?
— Еще утром. Часов в одиннадцать. Саня, после звонка она разволновалась, тарелку разбила.
И тут какие-то сложности!
— Она что-нибудь сказала?
— Что вернется нескоро. Больше ничего.
На миг охватило острое нестерпимое желание — послать все к черту! — однако любовь его каким-то непостижимым образом была связана с преступлением… ну, это уже психозы философа у меня начинаются! Ясно одно: я должен покончить со здешним кошмаром и… Саня усмехнулся… и сложить победу к ногам своей Прекрасной Дамы.
А старая его дама вернулась в девятом часу. На расспросы ответила кратким вопросом: «Разве я обязана тебе отчетом?» И добавила: «Уходи. Я переоденусь».
Когда через десять минут он вновь постучался к ней (любознательность сыщика своеобразно сочеталось с серьезным тяжелым беспокойством), тетка не отозвалась. Поколебавшись, вошел: она стояла возле кресла в халате, застегнутом на пуговицы, и держала в руках поясок с кисточками. Увидев его, инстинктивно подняла руки, поясок оказался на уровне шеи — шелковый крученый шнур. Черный! Саня застыл, чувствуя подступающее к горлу удушье.
— Что ты на меня так смотришь, в конце-то концов? — проговорила тетка угрожающе и повязала халат пояском.
Нет, не скажу, об этом — ни слова! Саня устало опустился на плюшевый пуфик.
— Уходи!
— Тетя Май…
— Уходи. Я должна быть одна, — она легла одетая на белоснежную кружевную постель и уставилась вверх. — Кто сюда принес кладбищенский венок?
— Думаю, вы ошибаетесь. Просто одна из воспитанниц балерины танцевала в нем. Жизель или Одетту.
— В венке из тяжелых восковых цветов? Он не удержится на голове. Ладно, уходи.
Саня вернулся к себе. Сел, положив на стол руки, на них голову. Почти физически ощущал он, как сгущается атмосфера в доме (отнюдь не сказочная!.. разве что история про подвиги Синей Бороды!), словно смердящие миазмы исходят от спрятанного где-то трупа.
Наконец, не выдержав, сунулся в комнату к девочкам (воющая мелодия за стенкой напомнила об их существовании). Забыться в общении душ молодых, незамешанных… уже «замешанных». уже познавших зло.
Студентки читали, каждая на своей кровати. Хмурые лица, недоверчивость, недосказанность, но его приходу, кажется, обрадовались.
— А в общежитии мест нет?
— Это уж для кого как, — отвечала Настя. — Для меня нет, я вчера узнавала. А Генрих с первого курса живет. И все недоволен. Надо Майю Васильевну попросить, чтоб она ему чулан сдала.
Юля тотчас уткнулась в журнал, Настя продолжала:
— Ему там очень понравилось. До сих пор прийти в себя не может.
— В каком смысле?
Юля встала и вышла из комнаты.
— Я поинтересовалась, как он время провел в чуланчике. Он говорит: «Никогда не напоминай мне о том кошмаре». Хорошо, да? Кошмарная любовь.
Почему Генрих употребил это слово? Я сам только что… в связи с чем?.. Слово французское. И означает всего лишь сон. Правда, тягостный, страшный, с ощущением удушья.
Вошла Юля с чайником, объявила:
— Анатоль совсем спятил.
— Что такое? — Саня насторожился.
— Чуть с ног меня не сбил. И прошипел с таким трагизмом: «Покой! Покойница не успокоилась!» Представляете?
— Про что, про что? Про покой? — встрепенулась Настя.
— Куда он спешил? — Саня встал.
— На выход.
Саня вошел в сарай, не закрыв за собой дверь. Горела, чадя, керосиновая лампа на высоком ящике. Анатоль стоял среди хлама, опершись на лопату, к которой пристали свежие комья земли. Глаза покрыты больной пленкой. Больная птица, вспомнилось.
— Что надо?
— Анатоль, ну что вы заладили? Я хочу вам помочь.
— Не нуждаемся. Покедова, студент. По-русски не понимай?.. Гуд бай. Ар-ривидерчи. Адью.
Вместе со словами вылетал изо рта и растекался по сараю самогонный дух. Бесноватый с лопатой, блистающей сталью в дрожащем чадящем пламени средь предметов самых неожиданных: разбросанных поленьев… которые в ту пятницу были аккуратно сложены в штабеля, я перебирал. И опять сложил. Ага. освобожден дальний угол. Саня быстро прошел: утрамбованная земля казалась разрыхленной, словно здесь…
— Вы здесь что-то закопали? — воскликнул Саня.
Анатоль хрипло, хитровато рассмеялся.
— Что? Анатоль! Что?
— Кое-что. Понимаешь? — он подмигнул и опять рассмеялся. — То самое. Искомое, — протянул лопату. — На, покопайся, может, чего и найдешь.
Точно загипнотизированный, Саня взял лопату, а Анатоль разлегся на кресле-качалке и закурил, наблюдая.
— Поосторожнее, — предостерег через некоторое время. — Повредишь — голову оторву.
Лопата ударилась обо что-то твердое, взвизгнула жалобно; Саня принялся разрывать землю руками; блеснуло бутылочное горлышко. Драма перешла в фарс.
— Ну что, выпьем на брудершафт?
Саня плюнул и пошел к выходу, Анатоль за ним, на пороге шепнул таинственно:
— Опять являлась, понимаете? Ее душу надо освободить.
— Пить надо меньше, черт бы вас взял!
— Взял, взял!.. Не веришь? Гляди!
Между яблоней в густой тьме приближалась к ним фигура. Ближе, ближе… Саня почувствовал некий трепет, а философ завопил истошно, как давеча:
— Ее душу надо освободить! Демоны погребения! Окружают! Роятся во тьме!
Фигура остановилась, Настин голос произнес боязливо:
— Что это с ним?
— Кто его разберет!
— Тебя к телефону, Сань.
Анатоль юркнул в сарай, а сад вдруг ожил голосами и тенями. Почудилось — множество людей, нет, всполошенные, растревоженные жильцы… и хозяйка. Да, тетя Май тоже вышла из дому. В сопровождении действующих лиц Саня ввалился в коридор, взял трубку. Никто не уходил, окружили кольцом: Настя, Юля, Владимир, Любовь, тетка.
— Алло!
— Александр Федорович? Я не поздно?
Профессор, научный руководитель, нашел тоже время.
— Нет, я еще не сплю.
— Вот что мне пришло в голову. Если мы рассмотрим аспект отношения Леонтьева к проблеме Третьего Рима…
Интеллигентный голос журчал неторопливо, Саня не мог сосредоточиться, никто не уходил.
— …вы меня понимаете, Александр Федорович? — донеслись последние слова.
— Это надо обдумать.
— Обдумайте. Завтра после ученого совета я свободен.
— Очень благодарен. После пяти буду на кафедре, профессор.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
После некоторого молчания тетка произнесла на истерической ноте:
— Мой дом превратился в сумасшедший дом! Позволь узнать: здесь проводятся спиритические сеансы?
— Майя Васильевна, — сказала Настя серьезно, — у Анатоля. возможно, белая горячка. Мы таких видели.
— Похоже, — подтвердила Юля. — Надо бы «скорую».
— А, вызывайте кого хотите! — тетка круто развернулась и ушла в свою комнату.
— Может, проспится? — пробормотал Владимир неуверенно. — В «психушку» засадят, жалко мужика.
— Белая горячка это когда человек спился? — уточнила Любовь.
Настя отбарабанила как на экзамене:
— Психическое заболевание у алкоголиков. Помрачение сознания, зрительные и слуховые галлюцинации, жуткое возбуждение, бред.
— Вообще-то сходится, — подтвердил Саня. — К нему якобы является та женщина. За нее он принял Любовь, Настю…
— Люба, в сад больше не выходи! — потребовал Владимир. — И вам, девочки, не советую. Человек в состоянии невменяемом…
— Саня, какая женщина? — перебила Настя.
— Нина Печерская. Знаете такую?
— Нет… А, в кабинете жила? Балерина?
— В прошлую пятницу она была убита здесь, в доме. Задушена. — Саня поежился, вспомнив теткин поясок. — Почти на моих глазах. Труп исчез.
Настя охнула. Юля спросила быстро:
— Во сколько это было?
— Где-нибудь без четверти четыре.
— А кто убийца?
«Кто из вас прокрался в мой кабинет? — подумал Саня, вглядываясь в испуганные лица. — И зачем?»
— Не знаю.
— Тогда не «скорую» надо, а милицию!
— Мне им нечего предъявить.
Саня двинулся по коридору в кабинет, за ним остальные — маленькая растерянная группка.
— Сань, ты думаешь, Анатоль… — начала Настя и замолчала.
— Не уверен. Но что-то он знает. В сущности, мне нужен один день. Как вы думаете, девочки, можно подождать до завтра?
Медички переглянулись неуверенно. Юля протянула:
— Ну, мы ж не психиатры. Вообще-то регресс налицо.
— Но у него случаются просветы, когда он вполне здравый. Возбужденный, правда. Что будем делать?
Все молчали в недоумении.
— Утро вечера мудренее, — решил Владимир. — Дамам в сад не выходить. Подождем. А то у меня завтра тоже тот еще денек. Встреча с заказчиками в свете, так сказать, сильнейшей конкуренции.
— Выживает сильнейший? — пробормотал Саня.
— Так получается. — Владимир пожал плечами и обратился к жене: — Ты еще не…
— Я «еще не», — перебила она с усмешкой. — Иди спать.
Группа распалась. Они остались вдвоем, как он и воображал, как рассчитывал. Она забралась с ногами в диванный уголок. Большая черная красивая птица. Вдруг заговорила:
— Мы с Володей впервые увидели друг друга в студенческой столовке. Сразу увлеклись. Помню, осень, хризантемы — пышные, последние…
— Хризантемы в тумане, — пробормотал он ни к селу, ни к городу; она взглянула вопросительно.
— Когда я шел сюда в пятницу, везде продавали хризантемы. Почти неуловимый, какой-то «печальный» запах. Так запомнилось. Я не хотел сюда идти.
— Вы предчувствовали катастрофу?
— Ну, это слишком громко сказано. Просто… не хотел. Люба, — спросил после паузы, — почему у вас нет детей?
— А, мы ж провинциалы. Все обычно: негде жить, надо становиться на ноги. И так далее. Теперь это уже не имеет значения.
— Почему?
— Потому что я встретила вас.
Она так стремительно шла навстречу, что у него голова закружилась.
— Вы понимаете, — спросил, тем не менее, сдержанно, что ни с каким мужем я вас делить не буду?
— Понимаю. Все или ничего.
— Стало быть, «все»?
— Все.
Какой странный любовный разговор, необычный.
— А вы понимаете, Саня, что никакой радости это «все» мне сейчас не доставляет?
— Вам жалко Владимира.
— Пусть. Но ведь есть нечто выше жалости?
— Разве?
— Любовь.
— Нет, только страсть безжалостна. Но не любовь.
Она вглядывалась в него сине-зелеными своими сверкающими глазами… Что я делаю! Что я плету! — подумалось в смятении. — Ведь я ее сейчас потеряю!
— Люба, ты уедешь со мной?
— Когда?
— Да хоть завтра. Хоть сейчас.
— Уеду.
— Ты не спрашиваешь, куда?
— Я тебя люблю.
Она улыбнулась; страшное какое-то напряжение вдруг смягчилось — первый проблеск радости.
— Всего лишь в общежитие, — сказал он, нахмурившись. — Пока что ничего лучшего предложить не могу.
— Это неважно. Так завтра?
— Послезавтра, — уточнил он, не вдумываясь в то, что говорит. — Любимая моя.
— Почему ты откладываешь?
Откладываю?.. А! Надо же раскрыть здешнюю тайну.
— Неужели для тебя важнее…
Ну что ты! Но что значит один день. Или ты боишься передумать?
— С тобой не боюсь. Но легче сразу — как прыжок в воду.
— Нет, нет, — он бросился к дивану, встал на колени, принялся целовать горячие руки. — Не надо так говорить! — («Вышла в сад — и будто в воду канула», — вспомнилось суеверно). — Ты — любовь. Ведь так?
— Я — Любовь, — повторила она покорно.
«Я — Любовь», — сказала она печально… Да, безрадостно. Или плюнуть на все и прямо сейчас забрать ее и уехать? — думал он на другой день, одеваясь. Но мне не будет покоя. Покой… Застегнул плащ, подошел к дверным решеткам — и вдруг захотелось увидеть ее немедленно, хоть на секунду.
Услышав тихое «да», переступил через порог, осознав, что впервые в их комнате — и остановился, ослепленный разноцветным сверкающим хаосом женских нарядов, разбросанных там и сям. Неужели она собирает вещи, чтобы… Люба смутилась и пробормотала:
— Вот… готовлю к зиме, — машинально схватилась за бледно-зеленое платье из бархата.
— Итак, до вечера, Люба, да?
— Да.
— Как назло, профессор… но после шести я обязательно. Ты будешь ждать?
— Да. Мне приснился сон, — сказала Люба как-то значительно, и его отпустила лихорадка следствия, и она успокоилась. Они стояли друг против друга на пороге, и Любовь рассказывала сон:-Я будто бы в раю в саду. Летают райские птицы, и мне так хорошо, будто у самой крылья выросли. Вдруг появляется существо с черным предметом — это уж обрывки из твоих сведений. Раздается голос: райская птица — это красиво. Я куда-то падаю, падаю и просыпаюсь. Ну как?
— Сильно. Прямо находка для психоанализа. Целый набор, который сейчас нас волнует… Как бы разобраться во всем этом наяву.
— Ты литературовед, ты разберешься.
— Не выходи в сад, а?
— Анатоля я не боюсь. До вечера.
До вечера надо успеть не только на свою кафедру, но и повидаться с одним юным свидетелем…
— Генрих, почему «кошмар»?
— А вы больше слушайте этих дур!
— Почему «кошмар»?
Молчание.
— Я верю, что вы виноваты только в предательстве (правда, довольно мерзком). Но не в убийстве. Так почему?
Молчание.
— Вы видели в чулане труп, — сказал Саня почти шепотом; Генрих отшатнулся; и какую-то секунду они с ужасом глядели друг на друга.
— Вы… знаете? — спросил Генрих еще тише.
— Знаю.
— От него? — не дождавшись ответа, юноша воскликнул с силой: — Вы думаете, я покрываю этого бесноватого?
— Не думаю, — откликнулся Саня уже с холодком (рубеж перейден!). — Вам не хотелось быть замешанным в преступлении. Ведь вы провели в чулане не меньше шести часов. Естественно, оставили отпечатки. И так далее. Ну? Как же вы не подали голоса?
— Я не видел — в том-то и дело! Сначала.
— Давайте-ка яснее и подробнее.
— А он вам рассказал?
— Нет.
— Так какого ж вы… черт! Попался как дурак.
— Попались. Уж больно подозрительно вы себя вели. Оба. Все упиралось в этот чулан, все и вся словно сходились в нем… Понимаете, — заговорил Саня рассудительно, давая время свидетелю опомниться и освоиться, — больше тело спрятать было негде. За те пять минут, что я отсутствовал. И он был открыт — вот что сразу задело мое внимание. Тогда как кабинет и комната Донцовых заперты, а в любом другом месте убитая сразу обнаружилась бы.
— Тогда почему он не перетащил ее к себе в комнату? Оптимальный вариант.
— Вы попали в самую точку. Выходит, он ее не перетаскивал.
— Кто ж тогда? Ведь Анатоль убийца.
— Выходит, нет.
— Он, — заявил Генрих уверенно.
— Хорошо. Рассказывайте.
— Я стоял в темноте у двери. Щелкнул замок. Положение глупейшее. Жду. Жду. Ощущение, будто я в черной бездне, выражаясь красиво. Решил осмотреться и достал зажигалку: обыкновенный чулан. Ну, задремал за ширмой.
— Почему вы ничего не предприняли? Вы не производите впечатление слабака.
— Что я мог предпринять, по-вашему?
— Да хоть в дверь колотить!
— Не мог.
— А! Предательство жжет. Тоже мне… Печорин. Ладно, дальше.
— Очнулся от света, заглянул в дырку: Анатоль стоял на коленях, в руке куколка. Он глядел на нее и говорил: «Теперь ты успокоишься, наконец».
— На куколку?
— На мертвую!
— Господи, помилуй, — не выдержал Саня, хотя ведь представлялось, предчувствовалось… — Где она была?
— На полу, почти под нижней полкой.
— Вы ее узнали?
— Кто б ее смог узнать! Жуткое лицо.
— Анатоль узнал.
— Ну, он-то… Еще бы! Я потом, уже после ваших вопросов сообразил.
— Как же вы не заметили раньше, при свете зажигалки?
— Вы думаете, она уже была там?
— Тут и думать нечего. Из комнаты тети Май она исчезла около четырех. И Анатоль не мог разгуливать по дому с трупом. Слишком много народу.
— Не заметил. Помню что-то, покрытое пестрой материей, на полу.
— Тетя Май говорила о пропаже занавески. Очень интересно.
— Очевидно, он откинул материю с лица. Он-то знал, что делает.
— Вы так уверены?
— А вы бы поглядели на его реакцию: он был умиротворен вот точное слово. «Успокоил», по его словам. «Упокоил», то есть.
— И вы убежали?
— Я не трус, — сказал Генрих медленно, лицо, тонкое выразительное, потемнело. — Но и не сверхчеловек. А сцена эта была… нечеловеческая.
В возникшей паузе Саня так явственно увидел то лицо, вновь ощутил тот ужас.
— Являетесь вы, — продолжал юноша, — и усиливаете это впечатление. Заявив, что женщина исчезла год назад. Веселенькое рандеву с трупом в чулане.
— Но вы, Генрих!
— А почему я должен был вам исповедоваться?.. Нет, это мое собственное переживание, потрясающее. Я никому его не отдам.
— Вы были обязаны отдать. Все свои переживания, все впечатления, связанные с убийством… Чтоб мы не опоздали, черт возьми!
— Так возьмите его в оборот!
— Возьму. Хотя я-то не уверен.
— Что Анатоль убийца?
— Не уверен. Мое впечатление (подсознательное, ничем не подкрепленное) — заранее подготовленное убийство. Как я сказал одному человеку: заговор зла.
— Ну, философ и подготовил.
— Кажется, это не соответствует его личности, его чувству к ней. Нежнейшей жалости. Впрочем, не знаю… Но узнаю — сегодня же.
Сказать было легко, выполнить — невозможно. Анатоль спал в сарае. В засаленной своей фуфайке, в немыслимых ватных шароварах под ватным же одеялом. Если можно так выразиться — мертвецки спал. Ни уговоры, ни вспышки фонарика в лицо пробудить его не смогли. Совсем переселился в сарай — и это понятно; из окна его комнаты не видно то пространство, где кончается сад и начинается огород, то пространство, где в пьяном его бреду происходят «явления».
И тетя Май. по-видимому, перестала следить за своим самогоном, пустила на самотек — в буквальном смысле слова. Ее опять нет дома. Элегантный лиловый халат висит на дверце гардероба. Саня взял в руки поясок. Похоже… нет. я уверен, что эта удавка была затянута на длинной белой шее. Что действительно противоречит моему убеждению — моей версии о преднамеренном убийстве. Да разве у меня есть версия? Ну, какая-никакая, а за эти дни составилась…
Саня прошел к себе (предварительно в десятый раз, наверное, постучав к Донцовым — ее нет, дом по-вчерашнему пуст, впрочем, девочки дома… неужели она передумала?.. этот второй — первый! — страстный план ни на секунду не упускался им из виду, своеобразно сплетаясь, переплетаясь с другим, криминальным).
Итак, версия. Единственный раз в году —13 октября — хозяйки, совершенно точно и заранее известно, не будет дома (теперь ее отлучки приобрели характер регулярный… ладно, не отвлекайся). Никого не будет дома. Поскольку ребята не слышали ни одного звонка в дверь до поднятого мною шума, Нину в дом кто-то впустил (если только она не украла ключи из куртки Владимира, что уж совсем невероятно). Ее кто-то поджидал в условленное время и открыл дверь, пока она не успела позвонить. Причем из всех жилых комнат — только из хозяйкиной видны калитка и подход к дому. То есть можно было видеть появление женщины в черном — вот почему преступление совершилось там, где оно совершилось (и именно теткина комната максимально удалена от «девичьей», где резвилась молодая парочка).
Вместе с убийцей Нина проходит и садится в кресло. Она не боится его, иначе не рискнула бы остаться наедине, вообще не пришла бы. Достает из сумки восковой венок и роняет (или бросает) на пол. Да, на столике я веночка не видел… а вот пресловутый черный предмет… (возможно, вынимая именно этот предмет. она выронила веночек).
В разговоре между жертвой и преступником упоминаются «белая рубашечка, красный чепчик в каком-то покое» (нота бене: Анатоль украл игрушку — вообще «сказочная», «детская» тема, кажется, вписывается в мой сюжет; вспомним впечатление Викентия Павловича).
Убийца заходит за спинку кресла (Нина опять-таки его не боится, то есть не следит за его действиями, иначе она вскочила бы!), берет с дверцы гардероба крученый шнур, набрасывает на ее шею, и я вижу руки-крылья… Да, вот слабое место моей версии: как он, заманивая Нину в дом, не побеспокоился заранее об орудии… стало быть, он вполне рассчитывал на свою силу (задушить!). а тут кстати подвернулся и шнур. Или он ни на что не рассчитывал, а идея убийства возникла в процессе объяснения, в состоянии аффекта? Но почему встреча именно в этом доме, пустом в этот день, в этот час? Подготовить ее гораздо сложнее, чем в каком-либо другом месте, например, в безлюдном осеннем парке… в том же Ботаническом саду неподалеку. Нет, все нацелено на дом в Останкино.
Агония. И вдруг в окне он видит меня: как я трясу оконную решетку, звоню, колочу в дверь. И исчезаю, предоставляя ему уникальную возможность ускользнуть. Он понимает, что нельзя терять ни минуты, и все-таки прячет тело в чулан. Что из этого следует? Во-первых, что чулан, всегда запертый, сейчас открыт (обстоятельство, прямо указывающее на Анатоля — «царство Анатоля»). Во-вторых… «во-вторых» не понимаю. Если не философ (как я чувствую, несмотря ни на что), способный в потусторонних своих фантазиях отнести мертвую хоть сразу на кладбище… если не философ, а человек трезвый, все заранее обдумавший? Тогда мне его действия непонятны, ведь рано или поздно чулан отопрут, хотя бы он и унес ключ. А он его даже не унес, даже не запер дверь. Судя по всему, мне придется согласиться с неопровержимой виновностью Анатоля.
Но как же так: убить, спрятать — и украсть куколку и самогонку? И забыть про открытый чулан (куда, как «в черную бездну», срывается Генрих)? Пожалеть старуху перед иконой, решив вернуть принцессу? Сидеть с нами за столом, иронизировать, зная, что рядом за стенкой задушенная им любимая женщина? На все эти вопросы можно дать один вполне разумный ответ: Анатоль, как многие стопроцентные алкоголики, страдает провалами памяти.
Да. но о каком провале может идти речь в такой ситуации: он вносит убитую в чулан, кладет на пол, покрывает занавеской и берет с полки игрушку, чтобы подарить невесте! Тогда Анатоль не просто алкоголик с сильным психическим сдвигом, а стопроцентный сумасшедший.
На этом можно пока поставить точку (многоточие) и обратиться к собственным проблемам. Скоро девять. Где Люба? (вышел в коридор, опять постучался к Донцовым — опять безнадежно… а дверь-то не заперта: темно… свет… никого… нет ее шубки на вешалке, а вещи прибраны… странно… в «девичьей» рычит магнитофон, и тетя Май пришла — пальто и шляпка на оленьих рогах). Он никого не хотел видеть, пораженный мыслью: неужели она, как в ту ужасную пятницу, пошла с мужем отмечать выгодный контракт? Быть не может!
Заставил себя пройти в сарай. Та же картина. Когда все это кончится? Какой бесконечный день, бесконечный вечер… Зачем он не сказал: «Сейчас!» Она этого ждала, этого хотела. И я хотел. А разыгрываю дурацкую роль сыщика, ведущего следствие, которое яйца выеденного не стоит: убийство на пьяной почве… Кстати (вспомнил, вошедши с веранды в кабинет), зачем в воскресенье Анатоль пытался проникнуть ко мне? Взять венок на память? Но он вроде бы не знал, что венок у меня… Зачем я требую какой-то логики в поступках человека безумного? — пытался Саня отвязаться от избранной роли, но воображение вновь и вновь возвращалось к сцене «нечеловеческой»: Анатоль на коленях перед трупом. «Теперь ты успокоишься наконец» (словно продолжая предсмертный разговор: в покое — успокоишься). Кто-то проносится мимо — во тьме, как показалось Анатолю. Что подумал бы он — кабы был невиновен? Что сбежал убийца — несомненно. А ему это в голову не пришло: какое-то существо, «собственный демон»… Что дальше? Куда он дел мертвую? Я похвастался раскрыть тайну сегодня же и покончить с кошмаром. Ну, еще усилие, ведь я знаю — подсознательно.
В дверь постучали, возникла Настя.
— Сань, чай пить будешь?
— Спасибо, Настюш, неохота.
— У тебя почитать ничего нету?
— У меня нечто философское, а тут… Божий мир. Ежели тебя интересуют бабочки, например…
— Мне в жизни, знаешь, какие «бабочки» встречались? Не приведи Господи! С одной вон никак не расстанусь, переехать некуда. Здесь — жуть!
— Да? Ты так считаешь?
— Сань, найди скорей убитую, а то мы спать боимся, даже как-то объединились.
— Искал. Помнишь, ты ночью кого-то в саду видела? Я и был, с фонариком.
— Фонарика не было… не помню. А что-то двигалось, тень…
— Во сколько, помнишь?
— Не слишком поздно, мы еще не легли, объяснялись… «бабочки». Бабочки с картинками?
— С великолепными, и живопись, и фотография.
— Давай.
Он подошел к полке над диваном, вспомнив вслух: «Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор» — взял огромный фолиант, поднес Насте (она ушла), задержался у двери — в этом определенном ракурсе показалось: в образовавшейся щели блестит что-то, какой-то черный предмет… Подошел, пошарил, с пружинным всхлипом свалились на диван два «труда»: на полке за книгами стояла лаковая туфелька. Трясущимися руками он освободил всю полку: ничего. Опустился на стул, глаз не сводя с удивительной находки.
Туфелька казалось миниатюрной, почти детской. Опасаясь почему-то до нее дотронуться (никак, подсознательно сработала сакраментальная заповедь про отпечатки пальцев!), он кинулся к чемодану, достал свою собственную туфлю (из единственных «парадных»), поставил рядом. «Дистанция огромного размера» (а размер у меня обыкновенный — сорок второй). По-моему, таких крошечных ножек судьба не подарила ни одной из женщин в нашем доме… что я буровлю! Какая женщина будет прятать обувь в библиотеке!
Спокойно. Допустим, это туфелька балерины — как она сюда попала?.. Ума не приложу. С бабочками более-менее ясно (мой сон, стихи) — фолиант на полке слегка выдавался вперед (как и два, стоявших рядом), нарушая ровный книжный строй и чисто зрительно привлекая внимание.
Господи Боже мой! Золушка и Принц. Как я подумал вчера на Сретенке: жутковатая пародия… Легконогая Сандрильона в полночь в спешке потеряла… это туфелька мертвой. Я уверен. Значит, она была здесь в кабинете? Или забыла год назад? Одну? За книгами? Ерунда! Туфлю кто-то спрятал или подбросил. С какой целью? Не понимаю, в голове бешеная круговерть, не могу собраться с мыслями…
Спокойно. Если тем воскресным вечером кто-то пытался проникнуть сюда за туфелькой, значит… Что это значит — штучки Анатоля? Как он кричал: «Демоны погребения!» Какой неожиданный нетривиальный образ. Ну, вспомни, вспомни. Так: «Неприкаянная душа требует успокоения, погребения». Опять! Наконец: «Если она погибла в саду, то и успокоиться ее душа должна…» Он не докончил, а тетка — словно в унисон: «Вышла в сад — и будто в воду канула». И вот: Настя в саду видела не меня.
Я вышел в сад… Восстановим мои действия по минутам. Без десяти одиннадцать я вышел в сад. Генрих (проплутав в переулках) спустился в метро без десяти двенадцать. С фонариком я осмотрел, как писали в старину, «каждую пядь» — никаких свежих следов. И занялся сараем. Тут посмотрел на часы: четверть двенадцатого. Долго копался в хламе и перебирал штабеля дров. Долго: из сарая я выбрался в двенадцать. Стало быть, я потерял сорок пять минут. Слишком долго, как теперь выясняется.
Что, тем временем, происходило в доме? Донцовых еще не было, тетя Май была погружена в молитву и вообще недослышит. Девицы выясняли отношения под магнитофонные стоны. Да, еще «тяжелый рок»! И сад, и даже нутро сарая были заполнены «роковым» скрежетаньем. Анатоль стоял на коленях. «Теперь ты успокоишься наконец». Это так. Наверное, он ничего не рассчитывал, не до того ему было, однако «демоны погребения» предоставили ему почти час — и он им воспользовался.
А потом наступил Покров. Милосердный Покров Богоматери (потемневшая старинная икона в восточном углу). Ночь заполнилась чудесным свечением, и земля покрылась великолепными коврами. «Блестя на солнце, снег лежит»… Нет, сизая мгла, туман, туман и кружащаяся над садом ворона. Да, было так. И Анатоль точил лопату.
Словно во сне, Саня вышел в сад, зажег фонарик. Прыгающее пятно, стволы, обнаженная земля, останки снега… По мере приближения к границе сада и огорода шаги замедлялись, замедлялись… Наконец он остановился, выключил фонарик. Довольно долго стоял, привыкая к ночи, преодолевая (пытаясь преодолеть) совершенно реальное, всеохватывающее, чувство страха. В чем дело? Никогда не боялся мертвых. Однако сделать последнее усилие — найти могилу — казалось невыполнимым, невозможным.
В ночном саду начали проявляться четкие очертания деревьев, кустов, изгороди, проступила в небе и будто приблизилась крыша сарая, резко выделились снежные пятна — ровные круги под яблонями. А один круг — ближе к огороду — как-то назойливо. вызывающе нарушался, в свою очередь, пятном черным. Саня подошел, остановился невдалеке, напряженно вглядываясь. забыв про фонарик, ощущая трепет сверхъестественный.
Под яблоней навзничь лежал человек. Женщина. В черном. Он ее выкопал? Надо нагнуться и посмотреть. Саня встал на колени. протянул руку, пальцы погрузились в нежнейший шелковистый… что это, Господи? Схватил за плечи, опустил, еще не веря. Включил фонарик, еще не веря. Мертвое застывшее лицо. Моя Любовь.
— Подытожим ваши и другие показания. — сказал следователь — майор, немолодой, измотанный («59 дел веду в данный момент», — пожаловался между прочим). — В мае 88 года Нина Печерская поселяется в доме номер пять по Жасминовой улице, где знакомится с Анатолием Желябовым. О характере их отношений можно сказать так: он увлечен, она, судя по всему, взаимностью не отвечает. Их связывает не любовь, а смерть. Это не книжный оборот, а констатация факта. И я это докажу. Спустя пять месяцев Печерская внезапно съезжает с квартиры.
— Вы установили, где она проживала год? — спросил Саня безучастно, по инерции следуя навязанной ему кем-то ненавистной роли — роли проклятой и опасной, которая, вероятно, привела к гибели его любимую.
— Представьте себе, нет. За две недели до исчезновения она подала заявление об уходе (в молодежном клубе) — безо всяких мотивировок, «по собственному желанию». Родных в Москве не имеется, прописана была у бывшего мужа-вот все. что удалось установить. По словам свидетеля Викентия Воротынцева. он и подсудимый видели ее на садовом участке дома номер пять 16 августа в обстановке, так сказать, романтической. С этого момента Желябов (страдающий запоями и, соответственно, психическими депрессиями) начинает принимать ее за… затрудняюсь даже сказать… за выходца с того света. Такой образ жизни в конце концов закономерно приводит к полному помрачению сознания — белой горячке.
— Он в «психушке»?
— В психоневрологическом диспансере. Пока что в состоянии шока: бессвязный бред. Тем не менее это дело — с виду довольно запутанное — продвигается успешно. Подчеркиваю: в основном благодаря вам. Вот почему именно с вами я хочу восстановить всю картину. Итак. 13 октября — уже 89 года — Нина Печерская приходит в дом номер пять.
— Как вы думаете, у них была условлена встреча?
— Пока вопрос темный. Из ваших показаний про общение с Желябовым я выделил три существенных момента — три его фразы: «она пришла умереть», «я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле» и «я трус, я должен был уйти за нею». Ну и бесконечные вариации на тему «теперь ты успокоишься наконец», многозначительно перекликающиеся с предсмертными словами жертвы: «в покое».
А что означают «белая рубашечка, красный чепчик»?
— Точно установить не удалось. По свидетельству Жемчугова, бывшего мужа, в таком наряде она танцевала Красную Шапочку еще в училище. Кража куколки и самогонки как будто входит в противоречие с серьезным смыслом их свидания. Но условились они или не условились — он ее убил. Это главное.
— А мотив?
— Вам мало белой горячки?
— У него был какой-то перемежающийся бред. То он производил впечатление человека разумного, то…
— Возможно, он был «сдвинут» по одному пункту — этому самому. Но я себе жизнь не облегчаю и до мотива, кажется, добрался. Нет, не банальная ревность; хотя, как верно подметил Воротынцев, она уехала с Жасминовой, по-видимому, к мужчине.
— Почему тайком?
— Может, он женат, например.
— Ну, в наше время развестись…
— А он не хотел, например. Это обстоятельство побочное. А вот ее облик, как явствует из показаний Арефьевой, весьма и весьма противоречивый, изломанный, я бы даже сказал, исковерканный. Это обстоятельство как раз существенное.
— Тетя Май вообще не доверяет женщинам.
— Она никому не доверяет — и правильно делает. Ваша тетушка женщина нервная, но очень умна и наблюдательна. Вот как я все представляю. Увидев уходящую на банкет Любовь Донцову, Желябов идет домой, крадет куколку и самогонку, относит к себе в комнату. Потом выходит на крыльцо с «подарком» для невесты и встречает Печерскую (заметьте, та тоже в курсе, что хозяйки 13 октября не будет дома). Они проходят в ее комнату, более отдаленную от развлекающихся студентов, чем комната Желябова (он мог слышать звуки магнитофона). Она садится в кресло, между ними происходит разговор, обрывок которого слышит из форточки Анастасия Макарцева.
— Почему она принесла венок?
— Это один из ключевых моментов. Вот моя версия, судите сами. Венок, надо думать, выпал из ее сумки. Этот кооператив мы нашли практически сразу (на Садовом кольце, до ВДНХ ехать по прямой). Ритуальные принадлежности, фирма «Харон».
И они ее помнят: долго выбирала и купила венок в ту самую пятницу в четвертом часу.
— Значит, венок на могилу?
— Или на урну с прахом. Сама урна замуровывается в стене, тут же на выступающей полочке устанавливается гипсовая имитация, на которую и вешается венок. Венок наводит на серьезные размышления.
— Да? — пробормотал Саня так же безучастно.
— Эта пара, по свидетельству Арефьевой, в бытность свою на Жасминовой улице, любила разговорчики о самоубийстве. Вы не представляете, какой великий и дикий вал самоуничтожения сейчас надвигается, идет — в разрушении всего и вся, конечно. Бесцельность жизни, жестокость жизни и тому подобная декадентщина.
Саня взглянул на майора с проблеском интереса.
— Я таких встречал, — пояснил тот философски спокойно. — Декадентов. «Она пришла умереть», — он сказал. То есть не исключено, что они задумали совместное путешествие в лучший мир. Он ее убивает, а сам в последний момент трусит: «Я трус, я должен был уйти за нею». Вполне распространенный феномен. Теперь понимаете подоплеку и мою уверенность, несмотря на отсутствие показаний подсудимого?
— Да. Но почему он не застрелил ее из пистолета, тем более что пистолет с глушителем?
— Главное, что вы вспомнили про него. Это обстоятельство крайне важное, устанавливающее неопровержимую связь между двумя убийствами.
— Между двумя! — повторил, точнее вскрикнул Саня в отчаянии: ненависть к убийце пробудилась вдруг и заставила очнуться. — Когда я обнаружил рядом с ним в сарае пистолет, я ощутил… не знаю… какой-то толчок. То есть… в общем, я тогда не сообразил. А потом вспомнил, поднялся на крыльцо, взглянул в окошко и вспомнил: на столике на кружевной скатерти лежал полускрытый портьерой предмет — черный, матово блестевший. Ассоциирующийся для меня со смертью. Это был пистолет. Наверняка тот самый.
— Наверняка, — согласился майор. — До свободной продажи оружия мы еще не дошли. На пистолете отпечатки пальцев подсудимого и ваши. С барабаном, 7-зарядный, 76 калибра, системы «наган».
— Разве они еще функционируют?
— На вооружении ВОХР — вневедомственной охраны. Происхождение его мы установили сразу по регистрационному номеру: был похищен из дежурки в Подмосковье по Ярославской дороге два года назад. Дальше следы его теряются, и как он попал к Желябову, неизвестно. Но вполне объяснимо: тот вращался в кругу всяческих подонков-собутыльников. Продавца мы пока не нашли, честно говоря, и надежды мало.
— Почему он ее не застрелил?
— В комнате хозяйки остались бы следы крови.
— Но если речь идет о «совместном уходе», как вы сказали, не все ли равно…
— Он же испугался, струсил и стал заметать следы. Сообразил, например, что по принцессе его сразу вычислят…
— Но пистолет с глушителем. Идти на самоубийство…
— Может, такой продавался. Вместе с глушителем… Вы спрашивайте, спрашивайте. Отвечая на ваши вопросы, я проясняю свою версию.
Но энергия ненависти у Сани уже иссякла, он уточнил вяло:
— Почему он сначала запер чулан, не подложив куколку? И вообще: зачем он туда унес мертвую?
— Ну, это очевидно. Чтоб тело не сразу обнаружилось, тащить в свою комнату — студенты напротив: ночью он ее закопал. Вы же сами слышали — и сделали верный вывод: «успокоиться ее душа должна в том же саду». Ну и концы в воду не отвечать за убийство. Что же касается игрушки — да просто поначалу забыл, думаю. И у здорового человека от такой истории волосы дыбом встанут, не то что у больного… Увидел невесту, вспомнил про подарок в штанах — и назад. А тут вы, хозяйка, студентки, полон дом.
— Но как естественно он себя вел!
— Провалы в памяти, что вы хотите от многолетнего алкоголика? Однако — улики. Пистолет, который вы видели в момент первого преступления и сразу после второго. Сумочка убитой, обнаруженная в могиле, с отпечатками пальцев Желябова.
— А вам не кажется подозрительным, что на сумке нет отпечатков пальцев самой Печерской? Только Анатоля.
— Не кажется. Может, он хотел похитить сумку, стер следы, а в последний момент все-таки кинул в яму. Вы требуете от него разумности? А перед нами дело почти фантастическое по духу. Запомните раз и навсегда: умопомрачение нередко сочетается с хитростью. Возьмем, к примеру, обувь убитой…
— Да! — воскликнул Саня. — Как вы объясните, что туфелька очутилась за книгами? Тоже «декадентскими» штучками?
— А почему бы и нет? При эксгумации трупа, как вам известно, на правой ноге обнаружена туфля, парная к той, что вы нашли. Возможно, он взял ее «на память», так сказать. Не удивляйтесь, у людей с патологическими отклонениями…
— Я уже ничему не удивляюсь.
— Но вероятнее всего, туфля упала с ноги в саду… тоже мне Золушка, как остроумно подметил Воротынцев. Только юмор-то черный. Хорошо, потерял на могиле или по дороге, все происходило в темноте. А дальше? На каблуке, точнее, между каблуком и набойкой, застряли мельчайшие частицы земли, идентичные с почвой садового участка. Но при этом туфля тщательно протерта, никаких отпечатков…
— Вот видите! А на сумке…
— Сумка, по его мнению, бесследно канула в могилу. А туфлю он подкинул вам. Вот как я мыслю. Наутро после погребения подсудимый идет в сад — проверить, не осталось ли следов. Тут редкое везенье — снег. Под снегом выделяется какой-то предмет. Поднимает: туфля. Ну, прячет где-то. Бесценная улика. И после первого разговора с вами (помните, лопату точил?) решает запугать вас, запутать, ну. разыграть — с него, судя по всему, станется.
— Значит, вечером в воскресенье он прокрался в кабинет, чтоб спрятать туфельку?
— Надо думать. Вы же слышали шаги.
— Да, шум… — Саня задумался, пытаясь вспомнить в подробностях. как они сидели в Настей, как за спиной… нет, не могу сосредоточиться.
— Не сомневаюсь в его негативных чувствах к вам. Вы ему рыли яму. извините. И потом: не забывайте про его настрой… так сказать, потусторонний: некто хочет потревожить покой мертвой.
— Покой мертвой, — повторил Саня задумчиво. Меня мучает это слово: «покой».
— Понимаю. Вы своею деятельностью…
— Будь она проклята — эта моя деятельность! — вырвалось у Сани.
— Вы вините себя во второй смерти! — проницательно уточнил майор. — Напрасно. Рассуждая психологически…
— Ваша психология, — перебил Саня, — как уже замечено классиком, «палка о двух концах».
— Совершенно верно. Кабы не второе убийство — именно оно проясняет подоплеку первого, «в тумане», образно выражаясь, и выдает преступника с головой.
— С безумной головой.
— С безумной, да. На сегодня нам придется кончить…
— Нет уж, давайте дойдем до самого конца, — сказал Саня с отвращением. — Чтоб никогда больше к этому не возвращаться.
— Не могу. На мне 59 дел, как я вам уже говорил. Завтра похороны, Донцов упоминал. Во сколько?
— В три часа.
— К девяти прошу ко мне.
— Отдаю должное вашему уму, интуиции и энергии. И все-таки, признайте, вы дилетант, любитель, — рассуждал майор с сочувствием, — потрясенный видом жертвы. Двух жертв! Если бы речь шла о человеке нормальном, действующем с заранее обдуманными намереньями, я бы согласился с вами: Любовь Донцова, покинувшая дом за несколько минут до преступника, могла что-то заметить. Что-то, изобличающее преступника. Заметить — но до поры, до времени не отдавать себе ясного отчета. Вот причина ее гибели, так?
— Она предчувствовала гибель, ей приснился сон…
— Александр Федорович, не усугубляйте фантастический колорит происшедшего.
— Хорошо. Она заметила мужчину, — повторил Саня монотонно (с «мужчины в тумане» и начался их сегодняшний допрос). — В длинном плаще серого, белесого, стального цвета… ну, любого из этих оттенков. Нечто подобное видел год назад Генрих, наблюдавший свидание в саду. Наконец, из показаний Владимира вы знаете, у кого есть такой плащ.
— Мы знаем, у кого есть такой плащ, — согласился майор. — Но мы знаем также, кто убил Донцову. Кто?
— Анатоль, — заявил Саня, вновь ощутив прилив энергии-ненависти.
— Вот именно. После тщательной проверки (проверки ваших же подозрений) мною не обнаружено даже намека на связь Воротынцева с балериной. Он въехал в дом по рекомендации Донцова через двадцать пять дней после ее исчезновения. До тех пор, как свидетельствует Арефьева, в доме на Жасминовой не бывал. Холостяк, отношения с женщинами, скажем, непринужденные, увозить Печерскую тайком не было никакой надобности. Вам этого мало?
— Достаточно.
— А о виновности подсудимого в данном случае свидетельствуют факты объективные и неопровержимые. 18 октября вы вернулись домой в седьмом часу?
— Двадцать минут седьмого.
— Примерно в шесть Донцова разговаривала по телефону с мужем, как показали студентки. Это вполне согласуется с данными экспертизы: она была убита где-то сразу после шести. И муж, и Викентий Воротынцев находились в это время в своей фирме.
— Точно? Младший компаньон на этот раз не отлучался в банк?
— Мы проверили. С четырех до семи Донцов вел переговоры с заказчиками с Урала в своем кабинете, Воротынцев сидел у себя над составлением документации. Подчиненные видели Воротынцева и слышали голоса из кабинета шефа — до шести часов, когда работа в фирме закончилась. Примерно к восьми оба компаньона и уральские гости прибыли в ресторан.
— Что ж. Вика в этом случае чист.
— Александр Федорович, вы мне рассказали… несколько бессвязно, что вполне понятно. Повторите для протокола.
— Еще не заходя к себе в кабинет, я сразу постучался к Донцовым.
Майор взглянул с любопытством, Саня после некоторого молчания (собравшись с духом) счел нужным пояснить:
— Она мне помогала, я с ней советовался.
— А, так вот откуда вы выводите, что она погибла как человек, слишком много знающий. Тогда логично было бы «убрать» вас. Не вините себя ни в чем.
— Оставьте мне хоть это! — сорвался Саня. — Мое собственное! — (и сверкнула мысль-молния: «Вот и Генрих не хотел отдавать «свое собственное»! Потому мы опоздали!»). — Извините. Я сидел в кабинете и размышлял. Загадка исчезновения мертвой начала постепенно проясняться. Но я не верил, что этот ублюдок убийца. Чай под абажуром… философ никак не вписывался в схему…
— Но теперь-то вы…
— Да. Теперь — да. Два раза я входил в сарай: он был мертвецки пьян.
— И вы не обратили внимания, что в саду…
— Нет. Нет! Это было в стороне, ближе к огороду, рядом с могилой, а я шел напрямик… и был сосредоточен на другом. Хотя еще накануне вечером, — продолжал Саня с отчаянием, — мог бы осознать опасность смертельную, исходящую от маньяка. Если б я видел у него пистолет!
— В темноте вы, естественно…
— Да нет же! Горела керосиновая лампа.
— Пистолет был наверняка на его лежанке под тряпьем.
— На лежанке под тряпьем, — повторил Саня послушно, точно ребенок.
— Еще раз говорю: умопомрачение вполне совместимо с хитростью. При свидетелях он пистолетом не размахивал.
— Пистолетом не размахивал, — опять повторил он, не вдумываясь: события того вечера обрушились вновь и увлекли в черно-фиолетовый сад, где под яблоней…
— Во сколько вы вышли в последний раз?
— В девять, — простой вопрос и точный ответ возвратили в реальность — в унылую казенную комнату. — Обнаружив туфельку, я принялся по минутам восстанавливать свои действия в ночь пятницы. Генрих видел в чулане труп (и Анатоля) в начале двенадцатого. В начале первого там была только тетя Май. На улице прямо под фонарем гремела свадьба. Сорок пять минут я провозился в сарае, причем уже после безрезультатного осмотра участка. Вывод напрашивался сам собой.
— И вы отправились искать место захоронения.
— Отправился. Впервые он увидел ее майским утром, в цветах и бабочках, она шла меж деревьями с огорода.
Саня замолчал. Она шла меж деревьями по первому чистейшему снегу — такой он запомнит ее навсегда. И снег — с черно багряными пятнами в мгновенных фотовспышках… сгустками, лужами крови.
Драгоценный Покров.
Сквозь свет и сумрак воспоминаний донесся голос следователя:
— …и ваша гипотеза блестяще подтвердилась.
— Тогда я про все это забыл. Не знаю, сколько я стоял на снегу. Бросился в сарай, стащил Анатоля с лежанки. Что-то упало со стуком. Поднял — пистолет. Я бы, наверное, выстрелил… не знаю.
— К счастью, все пули были расстреляны, констатировал майор сдержанно. — Вся обойма. Чтоб, значит, наверняка. Стрелял с пятнадцати метров. В собственный призрак, так сказать, в горячечный кошмар. Следов в саду множество…
— Мы все выходили накануне.
— Но от его калош хорошо просматриваются — к могиле. На земле и на снегу. Потом пошел в сарай за той же лопатой (закопать второй труп), лопата стояла прислоненная к изголовью лежанки, на рукояти его же отпечатки. Рядом на полу початая бутылка. Очевидно, глотнул и забылся. Если вылечат — стопроцентная «вышка». В общих чертах дело можно считать завершенным. И вот еще что (это не для протокола): предупредите свою тетушку, чтобы она больше… не шалила. Исходя из трагичности происшедшего, ее оштрафовали минимально, но взяли на заметку. Если история с самогоном будет иметь продолжение…
— Не будет. Обещаю.
Их было всего трое. Трое мужчин в обширной пустынной зале, в окнах которой внезапно вспыхнуло неуместное солнце. Прощание на исходе (будем надеяться) эры атеизма: без батюшки, без молитвы, без надежды. Нет, нет, всегда есть надежда… Кому я это говорил? И кто ответил: «Не всегда»? Убийца! Саня чуть не застонал в нестерпимой муке, и в душе сами собой ожили слова вечные: «Ныне отпущаеши рабу Свою. Владыко, по глаголу Твоему…» Распорядительница в казенном трауре с глазами пустыми (словно вестница небытия) произнесла что-то, указывая на гроб. Приглашает прощаться. Владимир вдруг закричал бессвязно, забился. Вика охватил его за плечи, шепча на ухо. Грянула с металлическим привкусом музыка. Надо бы уйти, не приходить вовсе (он здесь посторонний — более того, виновный, в их глазах). Виновный, виновный — но не трус и не предатель. А, да что теперь… ничего не имеет значения, кроме этой вот муки. Он не подошел, не посмел, стоял поодаль, как прикованный. Крышка захлопнулась. Викентий Павлович забросал ее цветами-ворох последних пышных хризантем. Служитель подтолкнул катафалк с гробом, и он медленно поплыл по рельсам (все здесь было омерзительным), поплыл за занавес из черного бархата, исчез, низвергнулся в печь огненную.
Он не помнил, как вышел из крематория на кладбище, пошел куда-то по дорожке с ощущением безнадежности, бесповоротности (молитва не помогает, недостоин). Шел, покуда на пути не выросла стена. Да, та самая железобетонная стена с замурованными урнами… А веночек?.. Не забыть… Он же предназначался для другой! Что это со мною?.. Саня невидяще вглядывался в даты, в лица на фотокарточках, еще живые, но уже мертвые. И ее прах скоро будет замурован — и я буду приходить к этой стенке? Все казалось противоестественным, и почему-то вспомнились бабочки Божьего мира. «Да, я узнаю тебя в Серафиме…» За спиной раздался негромкий голос младшего компаньона:
— Александр Федорович, вы едете?
— Куда? — Саня обернулся. Вика в голландском плаще.
— Домой. Я завожу вас с Володей на Жасминовую, а сам по делам, заказчики вечером отлетают…
— О чем вы?
— Мне не хочется сегодня оставлять его одного. Провожу клиентов и подъеду. Володя человек мужественный, без сомнения, но подобные обстоятельства хоть кого с ног собьют. Не правда ли?
— Правда.
— Своей ошеломляющей неожиданностью. Чего-чего ожидать, но этого… — Вика огляделся с тоскливым недоумением. — Поедемте?
— Я полагаю, мое присутствие ему тягостно.
— Да бросьте. Как вы можете отвечать за действия маньяка? Так уж было предопределено.
— Кем?
— Ну не нами же… Судьбою. Высшим Судиею — ежели Он есть. Или существом противоположным — этот есть. Выбирайте.
Всю дорогу в машине (Вика за рулем) они промолчали. В голове билась главная мысль этих дней: почему я не сказал «сейчас», почему мы не уехали в ту же ночь? И представилось: как они бесшумно прикрывают за собой дверцы-решетки, спускаются в сад и исчезают в многомиллионном мегаполисе… Что-то мне все это напоминает. Да, история балерины. Принц не найден — и черт с ним! Я уже закаялся лезть в чужие дела — но как спастись от нестерпимой муки?
Способ — не спастись, но забыться — был найден пасующим перед тайной смерти человечеством давным-давно. Что и продемонстрировал Викентий Павлович, выгрузив из кейса на письменный стол водку в убойном количестве и бутерброды (Саня предложил кабинет, младший компаньон с удовлетворением поддержал, Владимиру было, кажется, все равно).
Когда Вика ушел, пообещав «как освобожусь — вернусь», они сели: Владимир в ее диванный уголок, Саня за стол. Все молча. Одним, одним-единственным были одержимы они сейчас, да говорить об этом невозможно! Жить невозможно.
Саня вскочил, прошел на кухню за стаканами… в безмолвии замершего дома, в котором — показалось, притаились — еще трое, три женщины. Никто из них не вышел к ним навстречу, не подал голоса. И девичий магнитофон молчал.
И выпили молча. В саду погас последний скудный луч. и сразу потемнело. Этот ужасный сад и дом. надо бы отсюда уехать — да как бросить тетку? Потяну еще неделю-другую…
— Надо отсюда уехать, — сказал Владимир.
— Вы уже купили квартиру? — спросил Саня, чтоб поддержать разговор, не вдаваясь в подтекст.
— Нет. Она мне теперь не нужна.
В сдержанной холодноватой интонации уловилась острая безысходная боль. Владимир продолжал отстраненно:
— Я привык жить «на перекладных». И «буржуазные» блага мне особенно не нужны. Связался с коммерцией из азарта, как от спячки проснулся — а вдруг?.. Что-то новое.
— Будете продолжать?
— Свою лавочку-то? Не знаю. Все равно.
Снова выпили.
— Саня, вот скажите. Я ничего не понял. Ни-че-го. За что он ее убил?
— Потому что он некрофил! отрезал Саня с ненавистью, найдя, как показалось, точное словечко (из оглушительного оцепенения пробуждали его два чувства — ненависть и жалость, — обращенные к одному лицу: убийце).
— Как некрофил? Вы что?
— Ну не буквально. Он же поглощен, сосредоточен на смерти… трупный аромат возбуждает — современный симптом.
— Он их перепутал? Умершую и живую?
— Вы ж его сами видели — за день до этого. И я, идиот! залпом выпил водку, как воду: не действует! — Идиот! Его надо было срочно изолировать, а я…
— Вы ж не знали, что он задушил ту!
— И не знаю! И не понимаю до сих пор, как любовь может быть извращена до последнего предела. Успокоить — убить. Из любви! Оказалось, и это возможно.
— Я ее любил, — сказал Владимир, как-то забывшись, с потрясающей откровенностью. — Как только увидел — сразу. Как будто знал всегда — и вдруг узнал. Как там-«при дивном свиданье…»
— «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор».
— И тут мне делать нечего, — заявил Владимир («тут», понял Саня, на земле). — Знаете, что такое «делать нечего»?
— Знаю!
— И ни на какое «дивное свиданье» я не рассчитываю. А вы?
— В отличие от Набокова я не уверен, что попаду к Серафимам.
— Давайте выпьем.
— Вы меня простите, Владимир.
— За что?
— Своей идиотской суетней я. возможно, ускорил развязку, — произнес Саня с величайшим усилием.
— При чем здесь вы! — закричал Владимир. Я! Я сам отделался народной мудростью: утро вечера мудренее. Коммерция, будь она проклята! Не в вас дело.
— Мне от этого не легче! — горячая волна накатила наконец, разливаясь в крови, суля передышку. — От вашего снисхождения.
— Обойдется. Вы человек посторонний.
— Я не посторонний.
— В смысле «все люди — братья», что ль? Обойдется. Вы литературовед-сыщик и все знаете.
— Говорю же, ничего я не знаю.
— Неужели?
— Например, я не знаю, кто такой Принц.
— Какой еще…
— Тот самый. К которому ушла Золушка. Ну прямо в тумане растворился!
— Золушку кремировали, сказал Владимир сухо. — Всех кремировали. Что вам еще надо?
— Что-то делать. — Саня вскочил и зашагал взад-вперед по кабинету. — Что-то делать. Знаете, — признался вдруг, — иногда я жалею, что все пули в нагане были расстреляны.
— Пристрелили б Анатоля? — уточнил Владимир с острым интересом. — Нет, не смогли бы. И я бы не смог. Даже если от этого зависела бы жизнь.
— Чья жизнь?
— Ее, моя — все равно бы не смог.
Зазвонил входной звоночек, через секунды отворилась дверь, и компаньон сказал с порога:
Все в порядке. Документацию вышлют с Урала. В аэропорт не провожал, прямо к вам.
В зыбко-розовом свете декорации переменились, тьма за окнами по контрасту стала совсем непроницаемой; Саня продолжал ходить, словно движением стремясь унять боль; двое мужчин на диване курили, презрев заветы хозяина — и сверху с фотографии мрачно взирал покойный владелец беспокойного дома.
— По вопросам нашего друга-майора, — говорил Викентий Павлович, — я-таки понял, что меня кое в чем подозревают. Или я… неуместно? Вторгаюсь в вашу беседу…
— Уместно, — перебил Владимир угрюмо. — Если мы не можем уйти от этого — а мы не можем! — лучше откровенность. Саня, мы вас слушаем.
Подспудно Саня ощущал некую фантастичность этих поминок, на которых продолжается неуместное следствие. Не продолжай, не лезь опять в это дело, предостерегал внутренний голосок, будет еще хуже. Куда уж хуже?.. Надо снять этот фантастический покров, обнажить пружину действия и поставить наконец точку.
— Ирония заключается в том, — продолжал гнуть свою линию компаньон, — что я сам навел Александра Федоровича на таинственного мужчину. Своей болтовней о завязке романа. В чем и раскаиваюсь.
— В этом можете не раскаиваться. О завязке поведал Генрих. Мужчина существует и легко вписывается в официальную версию.
— О чем? О чем поведал?
— 13 октября в прошлом году у Печерской было свидание в саду с мужчиной в сером плаще. Генрих видел из окна.
— Любопытно, — согласился Владимир. — Очень. И вы думаете, «мужчина в тумане»…
— Но, позволь! На основании столь скудной информации подозревать… Да не был я знаком с балериной, ей-Богу!
— Погоди! Никто из нас не был знаком с Ниной Печерской, однако из-за нее погибла моя жена. Я хочу понять связь событий, поскольку «некрофильская» версия меня как-то не удовлетворяет.
— Некрофильская? — переспросил Вика. — Это интересней, чем банальная белая горячка. Некрофил-философ остроумно! Меня, пожалуй, удовлетворяет. И как в эту версию вписывается пресловутый «мужчина»?
— Вот, представьте, — начал Саня неохотно, но постепенно увлекаясь (проклятая роль сыщика не оставляет и у «смертного одра»!). — Два человека, погруженные в собственное одиночество, «несчастные». Ничего не удалось, жизнь не удалась. Обсуждают совместный «уход», может быть, смакуют сладострастно детали (восковой веночек)… есть, знаете, упоение «и бездны мрачной на краю». Вдруг женщина встречает мужчину не безвольного, не опустившегося. Не созерцателя, а деятеля. Вспыхивает инстинкт жизни: «как будто оттаяла, повеселела», по словам Анатоля. По какой-то причине связь их остается тайной. Самое тривиальное объяснение: он женат, жену оставить не желает, то есть чувства его к нашей Золушке не глубоки. Она вспоминает про Анатоля, приходит сюда в августе, но не решается — инстинкт жизни преодолеть не просто. А возможно… ведь вы ее видели, Викентий Павлович. Во сколько, не помните?
— Почти до двух мы проговорили с Анатолем. Тут, в кабинете.
— Был ли он как-нибудь особенно возбужден?
— Привычно возбужден и крепко на взводе: где-то глотнул. Грядет гибель, разрушение, русский Апокалипсис и так далее.
— Он вам рассказывал что-нибудь про Нину Печерскую?
— До «явления» ни слова. Майя Васильевна как-то упомянула мельком про ее странное исчезновение. У меня тут же из головы вон. И кабы не та августовская ночь… Я собирался ложиться, уже выключил лампу и машинально подергал дверь на веранду: запер ли. Сад был освещен луною и двигался кто-то за деревьями. Анатоль? Нет. В светлом прогале между ветками ясно увиделось женское лицо, очень бледное, показалось. Черный плащ. А главное: дома никого, кроме хозяйки и Анатоля.
— Это какого числа было? — спросил Владимир.
— 16-го. Назавтра я улетел в Палангу.
— Мы уже две недели как отдыхали в Мисхоре. Что за чудное лето… — Владимир замолчал, болезненно поморщившись.
В том-то и дело: ни вас, ни девочек. Я так и замер. Было в этом явлении и правда что-то… инфернальное. В общем, пока я отыскал в столе ключ (не сразу — на нервной почве), она пропала. Выскочил, пометался по саду, в дверях сарая Анатоль. «Вы ее видели?» — спрашивает. И преподносит целую оккультную теорию. В посмертии личность сначала освобождается от своей телесной плоти. Следующий этап — освобождение духа от плоти душевной, полупрозрачной оболочки, так называемого астрала. Если человек умер в тяжких страданиях, смертью насильственной, освобождение духа идет с огромным трудом (попросту говоря: и рад бы в рай, да грехи не пускают). И в этом своем полупрозрачном астрале умерший, бывает, является в то место, где он страдал. Отсюда — истории о привидениях. Чувствуете подтекст?
— Вот о какой «некрофилии» я говорил, — вставил Саня. — О полной духовной сосредоточенности на смерти.
— Верно. Вот тебе, Володя, связь двух смертей — в стремлении любой ценой успокоить неприкаянную душу. И антураж, соответствующий явлению: крайняя бледность, черная одежда. Словом, мороз по коже у меня — а что ж говорить о ненормальном?
— Отвлечемся от мистики, — сказал Саня. — Вы не слышали шума отъезжающей машины?
— Машины?
— Ведь шел уже третий час ночи. Общественный транспорт не работал.
— Не слышал. У метро несложно поймать такси.
— Поговорив с Анатолем, вы ушли спать?
— Не сразу. Сначала мы осмотрели участок.
— А дом?
— Нет.
— Когда вы вышли в сад, то оставили дверь на веранду открытой?
— Конечно.
— Очевидно, своим появлением вы ее спугнули. Определим этот эпизод как неудавшееся самоубийство. Во второй раз удалось.
— Значит, на 13 октября у них было все условлено?
— Кто его знает. В конце концов, она могла позвонить ему по телефону и условиться. И ключ он мог ей подобрать… или позаимствовать у вас, Владимир Николаевич. Вот только кража куколки и самогонки… не понимаю, несовместимо… — Саня тяжело задумался, как-то незаметно «подкрался» тот вечер под абажуром… «Монархистов уже разрешили? Скажите пожалуйста!» (говорил философ-убийца с ленивой усмешечкой, ни малейшего волнения — не то что на другой день у сарая). «Ежели б не рок этот… ни тебе задушевной беседы…» — Несовместимо! — повторил Саня в непонятной тоске, вспомнив еще один момент: свадьба под фонарем, Анатоль с остервенением бьет в ладоши, его шатает (перепил, подумалось тогда), лицо ужасное, больное — человек в стрессе, ведь он только что похоронил ее.
— Ничего, — прервал Викентий Павлович молчание затянувшееся. — Белая горячка излечивается. Вылечат — и к стеночке.
— Да. Если он виновен, — вырвалось у Сани невольно.
Компаньоны уставились на него в некотором остолбенении.
— Если… — начал «младший» вкрадчиво. — То есть вы допускаете мысль о невиновности убийцы?
— Он виновен.
— Ничего не понимаю!
— Вот вам мое ощущение, — сказал Саня медленно, тщательно подбирая слова. — Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. Он виновен — потому что человек, образ и подобие Божие, не смеет так опускаться. И он должен ответить — на том свете или на этом. И ответит. Но — за себя, а не за другого.
— Все это крайне странно…
— Господа, прошу прощения. Я на пределе, мне… плохо. Давайте на сегодня расстанемся.
Ему хотелось забраться под одеяло с головой и завыть от отчаяния; выражаясь высоким слогом, «предаться скорби». Раствориться в чувстве сильном и просветленном, чтоб найти хоть какое-то утоление. Не получалось, все растворялось в ужасе, и, защищаясь от него, подавленный разум бесконечно прокручивал полученную информацию. Зачем? Оставь все как есть… оставить в «сильных и жестоких руках», как он только что красиво высказался? Руки-крылья (мысленно он все цеплялся за первое убийство, боясь прикоснуться ко второму). Итак, руки-крылья, почти невидимые, но угадываемые в полумраке за креслом. Широкий черный взмах. Рукава светло-кремовой рубашки Анатоля. Какая правдоподобная версия, с крепким душком «декаданса», и как, несмотря на все правдоподобие, он в нее не вписывается. (Рукава-реглан голландского плаща стального цвета… может быть, не знаю, не рассмотрел). Отпечатки пальцев. В теткиной комнате: ее и мои — аккуратная хозяйка и слишком много времени прошло с той пятницы. В чулане «отметились» мы с нею, Генрих и Анатоль. На веночке: тети Май, мои, убитой и служащего «Харона», продавшего венок. На пистолете: мои и Анатоля («черный предмет», приснившийся Любе… нет, не могу… сейчас не могу: этот сон — последнее, что мне от нее осталось). Итак, пистолет лежал рядом с сумкой на столике, Печерской достаточно было протянуть руку… значит, она не защищалась. Еще одно свидетельство в пользу, так сказать, «совместного ухода». Человек, готовивший убийство, вряд ли выпустил бы пистолет из рук. Или его принесла она? Почему пистолет тогда не выстрелил? Анатоль испугался крови… однако поросенка к свадьбе заколол, надо думать, хладнокровно. Испугался оставить следы… стало быть, о собственном «уходе» не помышлял. И пистолет с глушителем! Что-то тут, в «декадентской» версии, не стыкуется. Чтобы понять такое отвращение к жизни, надо самому его пережить (и я, кажется, близок к этому). Чтобы понять… подсудимый в невменяемом состоянии… надо собрать побольше сведений о загадочной балерине, «женщине в черном». Вот характерный штрих — подчеркнуто глубокий, аффектированный траур: она пришла не только в черном плаще, но и в черном платье, колготках, туфлях. На ней оказались черные перчатки и черный шарф. Просто поразительно. И подозрительно. Философ, в припадке «черного юмора», спрятал в кабинете туфельку, чтобы припугнуть меня. Объяснение явно притянутое. Неужели трудно сообразить, что находка меня только подстегнет и некий призрак в саду обретет непререкаемую человеческую, женскую, реальность? Наш общий со следователем вывод: Анатоль подложил туфельку в тот воскресный вечер, когда мы с Настей сидели на веранде. Ну-ка вспомни: я услышал скрип двери — вскочил — легкий шум — бросился в кабинет — опять скрип двери. За прошедшие две-три секунды, не больше, туфельку не успели бы спрятать в полной тьме за книгами — это факт. Кто-то приходил ее забрать, а я помешал.
Как там в сказке? Действие чудесной силы окончилось, произошло превращение, Золушка растеряла свои вещицы: венок и туфельку. Пистолет упал с лежанки — «лежбище» бешеного зверя. («Бешеный зверь!» — это я орал, помню, расталкивая его). Сумку из могилы опознал служащий «Харона»: женщина в трауре купила венок и положила его в сумку, которую я видел тогда в окне на кружевной скатерти. Внутри — ничего существенного для следствия (записной книжки, к примеру, документов или ключей от дома на Жасминовой), обычные дамские мелочи: духи, носовой платок, кошелек с деньгами. На этих предметах, как и на самой сумке, отпечатки пальцев Анатоля. Опять не стыкуется! Зачем стирать отпечатки Печерской и оставить свои?
Надо признать честно и откровенно: все эти «мотивы и доказательства» гроша ломаного не стоили бы, кабы не второе убийство. Этот неотразимый факт застит глаза следователю. И мне. И я должен найти в себе силы, чтоб доказать свои собственные слова: «Он виновен — как орудие в чьих-то сильных и жестоких руках».
В результате нудных переговоров (и уговоров) по телефону Валентин Алексеевич пошел на сближение. В скверике напротив Большого театра, туманном сейчас в холодной влажной мгле, Саня сидел на лавке, глядел поверх газеты (раскрытая газета — «оригинальный» условный знак, «пароль», который предложил балерон, выросший, очевидно, на Штирлице), однако бывшего мужа Нины Печерской не признал в подошедшем юноше. Поначалу даже почудилось — мальчике, изящном, каштановолосом. Настоящий принц, подумалось смятенно. Принц в свободном длинном плаще цвета цемента. Однако!
— Меня уже вызывали и допрашивали, — с этими словами, неоднократно повторяемыми по телефону, балерон уселся рядом с Саней. — И кто вы такой, чтобы…
— Свидетель, как я вам уже говорил.
— И вам больше всех надо?
— И мне больше всех надо. Она погибла почти на моих глазах. — Саня помолчал. — Обе. Почти. Я видел агонию. И я пришел сразу после выстрелов в саду.
На миг Валентин обрел свой естественный возраст (лет тридцать), сгорбившись и как-то опустившись, потом плавно, на редкость своеобразно повел руками в перчатках, словно отгоняя «весь этот кошмар» (его собственное выражение в телефонных переговорах). Тут как будто сработала внутри профессиональная пружинка — и на Саню опять глядел голубыми глазами стройный прекрасный юноша.
— Ну хорошо, — протянул он. — 13 октября без четверти четыре я был в театре.
— На сцене?
— Ну какая сцена в четвертом часу!
— Где?
— О, черт! Везде. В гримерной, в буфете, в «курилке»… ну где еще? Меня видели.
— У вас есть машина?
— Послушайте, я даже не знаю толком, где находится ваша Жасминовая улица!
— У вас есть машина?
— Жуткое дело, — произнес балерон задумчиво. — Меня черт знает в чем подозревают, а я, как дурак, отвечаю. Есть машина. Теперь ваша очередь. Почему маньяк убивал разными способами?
— Именно это я и хотел бы понять, — признался Саня. — Для одержимого характерна сосредоточенность на одном, его цели и методы абсолютно тождественны. У нас другой случай.
— А чего вы, собственно, добиваетесь?
— Меня не вполне удовлетворяют результаты следствия. Вы вообще не знали, где жила Печерская после разрыва с вами?
— Ну как же. Мы разводились, значит, общались. Знал адрес и телефон, но в доме не бывал.
— Валентин Алексеевич, вы можете сказать, почему вы развелись?
— Я должен жить для искусства, — произнес балерон патетически, — а не для воспроизведения потомства.
— Проще говоря, вы не хотели обременять себя детьми. А ваша жена?
— Она только этого и хотела. Она не была артисткой.
— Да, я слышал о повреждении мениска.
— Ничего подобного. Ущемленное самолюбие — отсюда выдумки. Ну, не было отпущено дара, можете это понять?
— Я очень хочу понять, что за человек была ваша жена.
— Вы не встречали неудачников?
— Откуда такая враждебность, Валентин Алексеевич? Она погибла страшной смертью.
— Оттуда! — отрезал балерон, вторично «постарев». — Я не виноват в ее гибели.
Вот оно что — комплекс вины. Но в чем он винит себя? В том, что бросил неудачницу? Или дело гораздо серьезнее?.. Мне уже везде мерещатся криминальные ужасы, предостерег себя. Этот грациозный и нервный взмах рук-крыльев…
— У вас голландский плащ? — спросил машинально.
— Австрийский, — отвечал балерон с удивлением.
— Новый.
— Что?
— Плащ новый?
— Третий сезон ношу. А что, собственно…
— Очень понравился.
Балерон выразительно пожал плечами.
Да что это я зациклился на Голландии? И Генрих, и она запомнили мужчину в плаще неопределенно белесого цвета.
— Я ищу мужчину, к которому Печерская ушла год назад. Кто он? Почему скрывается? Почему уход тайный?
— А вы уверены, что он вообще существует?
— Их свидание видел студент. В прошлом году 13 октября в саду на Жасминовой.
— Я уже женился! — вскрикнул балерон. — Год назад в октябре! И счастлив.
Может, он женат, например… вспомнились слова следователя… а вот ее облик весьма и весьма противоречивый…
— Какого числа была свадьба?
— 7 октября.
— Печерская знала об этом?
— Знала.
— Откуда?
— Да мало ли у нас в театре сплетников. Знала и поздравила.
— Поздравила? В общем, вы расстались по-хорошему?
Юный принц опять превратился в мужчину, то есть помрачнел и посуровел.
— По-хорошему. А недели через полторы после свадьбы в театр является маньяк с православной бородой: где моя бывшая жена. Я к нему отнесся милосердно, даже познакомил с Лялечкой.
— Это ваша нынешняя жена? Тоже балерина?
— Никаких балерин! — воскликнул балерон нервно, чуть не со страхом. — Она географ, просто заехала за мной в театр. И я его поил кофе, а? С коньяком. Убийцу! Но тогда он производил впечатление, скорее, жалкое, чем зловещее.
— Как вы считаете, Печерская была способна на самоубийство.
— Об этом меня спрашивал следователь.
— Ну и?
— Она была способна на все, — твердо заявил Валентин.
— В каком смысле?
— В психологическом.
— Что же она вытворяла?
— Ничего. Грубо говоря: бодливой корове Бог рог не дает.
— Ее нет в живых.
— Молчите уж! Я сам и кремировал… то, что осталось. — Валентин передернулся.
Сане все противнее становился и сам балерон, и их разговор о «несчастной», о которой с восторженной жалостью вспоминал философ. И которую задушил? Невероятно! И все же Саня продолжал настойчиво:
— Поясните свое умозаключение.
— А, вечно воображала себя героиней… Жизелью, Одеттой. Знаете, я вам что скажу? Эти восторженные натуры обычно неплохо устраиваются.
— В могиле.
— Ну да… ну, — балерон сбился. — Эта вечная скорбь и трепет. Она должна была влипнуть в какую-нибудь историю, я всегда чувствовал.
— И вовремя избавились. Вы сказали, что Печерская была способна на все. Могла ли она иметь дело с оружием?
— Вы намекаете… — изумился Валентин. — Да ну, ерунда! Пистолет же принадлежал убийце, так?
— Наверно, так. Конечно, так… Просто застряло в памяти: ее сумка на столике, рядом пистолет.
— Да где б она его раздобыла? Ерунда! Вот веночек восковой — в ее духе. Тут эстетика, экстаз.
— То есть версия следователя о замысле «совместного ухода» Анатоля и Печерской вас устраивает?
— Устраивает. — Валентин поднялся. — Я хочу жить, а не копаться в останках. Прощайте, — и он пошел по аллейке, изящный, стройный, легконогий, как счастливый принц.
Что же в действительности она сказала ему в связи со свадьбой? Поздравила? Может быть. И бесследно исчезла. «Она была способна на все» — многозначительная фраза. И страх. Я ощущаю в нем… да разве в себе самом я не ощущаю страха? Чем дальше углубляюсь я в эту историю («копаюсь в останках», по мерзкому выражению балерона), в эту современную историю, фантастическую и мрачную, тем сильнее жажду… ну пусть по-книжному, я книжный червь: жажду света, воздуха, глотка живой воды. Мне противен Валентин с его комплексом вины — оборотись на себя, исцелись сам! Разве не одно-единственное по-настоящему волнует меня: почему моя любовь обернулась смертью?
Тетя Май теперь почти не разговаривала, ответит на вопрос кратко и нетерпеливо с выражением лица «отвяжись, мол». Какое-то страдание исходило от нее, и Саня не мог собраться с духом и заговорить о переезде в свою такую спокойную, представлялось сейчас, уютную — и отдельную — комнату в общежитии. Она сама вызвала его сюда — и надо же было ему явиться в тот день: 13 октября 1989 года, пятница!.. Не желала разговаривать, а как нужна была ему — нужнее всех: именно тетка, с ее опытом, энергией и проницательностью, помогла б ему раскрыть тайну Анатоля. Маньяк, алкаш, философ, извращенец, безнадежно влюбленный. С ее слов следователь выстроил свою версию о «совместном уходе», а я никак не могу ее «разговорить». «И каждый вечер в час. назначенный» — ровно в половине пятого — тетя Май уходила из дому, возвращаясь после восьми. Настигала мыслишка «проследить», но, вспоминая свою слежку за Владимиром, Саня брезгливо отмахивался: совестно, противно.
Оставшиеся в живых жильцы пока никуда не съехали — наверняка из соображений житейских: попробуй найди в Москве квартиру и ведь по октябрь заплачено. Так-то со студентками — но Владимир? Неужели не в силах покинуть место, где так нелепо и трагически погибла его жена? Затрепанный оборот «одна тень от него осталась» обретал какую-то сюрреалистическую выразительность, когда вечером входил он к Сане в кабинет (предупредив негромким стуком в дверь), садился в ее уголок дивана и молчал. Потом, перебросившись с Саней немногими словами, сухо кивал на прощанье и исчезал. В нем не чувствовалось потребности «излить душу», «вышибить слезу» и т. д. Он просто ждал, догадывался Саня, ждал, когда я отвечу на его вопрос: почему погибла моя жена?
Они помолчали как обычно, как будто налаживая внутренний контакт, и Саня заявил:
— Сегодня виделся с балероном. Внешне он подходит под категорию «мужчина в тумане».
— Прекрасный принц? — уточнил Владимир со сдержанной усмешкой.
— Вы угадали. Женственен, красив не по-мужски. Особенно руки, выразительные, нервные. И он их бережет, носит перчатки.
— Вы намекаете, что он… с «голубым» оттенком?
— Жены имелись и имеются. Детей не хотел и не хочет, сберегая себя для творчества.
— Для какого творчества?
— Танцевального. А она хотела. «Только этого она и хотела», он сказал.
— Потому они и расстались?
— Ну, по одной, даже важной, причине не расстаются. Жить с ней, по-видимому, было нелегко. Да и он, как говорится, «не презент».
— Они друг друга не любили, — констатировал Владимир угрюмо.
— Я бы ручаться не стал… но мотива для убийства балерины действительно не вижу.
— И я не вижу, — бросил Владимир, поднялся, кивнул и вышел.
И Саня следом — к соседкам. Таков и сложился ежевечерний распорядок: молчание-диалог с Владимиром, чай у девочек. По необходимости: дневная суета (имитация следствия) кое-как отвлекала; тем круче наваливалась тоска вечерняя. От ночной спасало снотворное, которым снабдили его студентки.
Оказывается, он вышел в коридор одновременно с теткой: та — с улицы, расстегивает пальто. Саня подошел, поздоровался, помог раздеться, повесил пальто и потертую шляпу из каракуля на оленьи рога. Тетя Май ушла к себе, он стоял, принюхиваясь (натуральная ищейка): знакомый, очень специфический запах от теткиной одежды. С чем для меня ассоциируется этот запах?.. Вдруг вспомнилось: черный предмет (ее сон!) — со смертью. А этот аромат… тоже, пожалуй, со смертью? Не помню. Но с каким-то переживанием — очень сильным и, кажется, чудесным.
Девочки, по обыкновению, лежали каждая на своей кровати с книжками. События той страшной ночи (когда он стоял на коленях в снегу, а потом расталкивал Анатоля с криком «бешеный зверь!» — и далее: прибытие и работа следственной группы, фотовспышки, снятие отпечатков, эксгумация трупа Печерской, обыск, незабываемое лицо тети Май, когда у нее изъяли халат со шнуром, приезд «скорой», буйствующий Анатоль, привязанный к носилкам, и так далее, и так далее, и так далее) — та ночь словно стерла случайные легкомысленные следы игривых измен и проказ; словно сразу они стали взрослыми — и ему было с ними хорошо; словно юные души подавали помощь и неясную какую-то надежду на будущее исцеление.
На столе стояли чайник на подставке, заварной чайничек, покрытый салфеткой, сахарница и три стакана. Его ждали. А за чайником, наполовину на подоконнике, лежал раскрытый фолиант с фотографическими фрагментами Божьего мира… «крылья узнаю твои, этот священный узор». Саня поморщился. На кожаном переплете остались отпечатки пальцев (вспомнил): его самого, Насти и Юли. А ведь кто-то еще должен был его коснуться — тот, кто сдвигал книгу, чтоб спрятать туфельку. На соседних «трудах» не обнаружилось ничего интересного (кроме пыли) — их, очевидно, не трогали с летней генеральной уборки тети Май. Объяснение Юли: Настя принесла книгу, вышла на минутку, я ее взяла посмотреть. Вполне правдоподобно. Что значит «правдоподобно»? Звучит двусмысленно. Уж не подозреваю ли я, что Юля засунула… дребедень! И все же не забудь: они с Генрихом, как и Анатоль, были в доме в момент убийства.
— Юля, — заговорил Саня свободно, — ну-ка вспомни поподробнее, что ты слышала в доме во время свидания с Генрихом, — с той ночи всякие «табу» на эту тему были отброшены, и сама хозяйка узнала наконец, отчего в девичьей комнате в пятницу пахло табаком.
— Ну вот, значит. — Юля слегка покраснела, взглянув на Настю (тот же прекрасный «дар смущения», до конца не атрофированный), та с интересом слушала. — У нас гудел магнитофон, но негромко. Я услышала, как Любаша бедная хлопнула своей дверью и заперла ее на ключ. Этот стук меня как будто отрезвил… ну, как это говорится, вернул на землю. Я хочу сказать, — сказала Юля решительно, — мы с Генрихом знали, что идем на подлость.
— Понятно. Восприятие было обострено, и подсознательно вы беспокоились.
— Наверное. Во всяком случае, вскоре сквозь музыку мне послышались шаги, какой-то шум. Выглянула в коридор: убийца с бутылками прется к себе в комнату, и чулан слегка приоткрыт. Возвращаюсь…
— На кровать, — подсказала Настя.
— Он мне не нужен! — отрезала Юля.
— И мне!
— Ну так не мешай следствию. Вскоре после этого что-то мелькнуло в окне (это была ты, но я не поняла). Вот тогда я взглянула на часы: без семнадцати четыре.
— Все правильно. За секунды до этого Настя услышала голос из форточки. Нина Печерская уже была в комнате тети Май с убийцей. Ты видела и слышала, как Анатоль вошел в свою комнату с бутылками. Но ты не слышала, как он оттуда вышел, чтоб впустить Печерскую. А его комната напротив вашей.
— Не слышала.
— Нет, должно быть, это не он.
— Что «не он»?
— Не он убийца.
— Ну, ты даешь! Расстрелять целую обойму…
— Я говорю про балерину.
— А я про Любашу!
— У него уже была белая горячка. Когда ж она только кончится!
— Уже должна была бы кончиться, — заявила Настя авторитетно. — Я читала кое-что, вообще интересуюсь психиатрией. У него типичные симптомы.
— Горячка возникает от длительного пьянства?
— Да. Но что-то должно способствовать: травма головы, инфекция, бессонница… Вот характерная причина, в нашем случае главная: тяжелые психические переживания. Ну еще бы — убийство!
— То есть он заболел после того, как похоронил Печерскую?
— Ну, такая идея (в саду закопать) уже свидетельствует… Наверное, он еще в августе слегка сдвинулся на этом пункте… призрак, явления. Он же продолжал пить. А убийство — окончательный толчок. Расстройство сознания, которое сопровождается очень яркими галлюцинациями. Везде враги (они у него идентифицировались с демонами), опасность, отчаяние, страх. Пристрелил, не задумываясь, — по нормальным меркам за это и судить нельзя. Колют снотворное, по рецепту Попова, например, или аминазин. После сна (долгого, часов пятнадцать) психозы обычно проходят.
— А следователь мне сказал: разговаривать с ним по-прежнему невозможно, ничего не помнит, бредит…
— Постепенно отойдет. У него наверняка «корсаковский психоз» с нарушением памяти плюс бредовое состояние. Все точно, отойдет, признается. Куда ему деваться?
— Девочки, а вы помните, о чем говорила Люба с мужем по телефону? Перед смертью.
— Я услышала звонки, — сказала Настя, — выглянула в коридор, смотрю — Люба разговаривает… что-то «да, я». Ну я и закрыла дверь.
— А я была на кухне, — продолжила Юля, — чайник ждала. Буквально я не помню, конечно, но по смыслу… Он же ее в ресторан звал, так? А она вроде отказывалась: не пойду, не хочу. Или, наоборот, пойду?.. Про какой-то голос. В общем, обычный разговор, я не прислушивалась. Если б я знала…
— Они долго разговаривали?
— Нет. Не больше минуты.
— А вы не слышали, как она вышла в сад?
— Ничего не слышали, правда, Насть? Чайник вскипел, я в комнату ушла. Мы уже следователю говорили. Какая-то привычка — магнитофон.
— Как же вы теперь без этой привычки обходитесь?
(Магнитофон с той ночи умолк).
— Так как-то.
Девочки одновременно пожали плечами, переглянулись с удивлением, словно до них только сейчас дошло, что фон их жизни переменился.
— Уже привыкли к тишине, — пояснила Настя. — Но и без магнитофона мы бы ничего не услышали, ведь пистолет с глушителем.
— Ну мало ли… крик, например.
— Да она, наверное, и осознать ничего не успела. Семь пуль.
— Этот глушитель мне покоя не дает, — признался Саня. — Как будто подтверждается первоначальное мое ощущение: подготовленное преступление, заговор зла. Идти на совместное самоубийство с глушителем — фантастика!
— Ну почему? — возразила Настя. — Вдруг после первого выстрела народ сбежится и помешает…
— Да зачем стреляться в комнате хозяйки? Вообще в этом доме? Другого места на земле нет? Нет записки, пистолет не использован. Анатоль, в конце концов, живой… Как хотите, а «декадентская» версия не выдерживает критики.
— Если он будет отрицать, что убил, ему все равно не поверят, — заметила Юля рассудительно. — Кто мог застрелить, тот мог…
— Поверят, — перебил Саня. — Если настоящий убийца будет найден.
— Сань, неужели ты найдешь?
Девочки глядели на него во все глаза, с интересом огромным, незаслуженным. Саня усмехнулся, перевел взгляд с милых лиц на окно, на раскрытый фолиант.
Эти бабочки… где они вспомнились мне так живо, так ярко?.. Да не раз в эти дни вспомнились.
— Какое у нас сегодня число?
— Среда, 25.
Неужели похороны были только вчера? Саня забылся на секунду, потом встряхнулся и принял радедорм, запив таблетку чаем.
— К сожалению, ничем не могу помочь, — говорила дама-директор, слегка подобострастно улыбаясь. — Ужасная трагедия. Ужасно. Но я ее почти не знала, — дама перешла на деловой тон. — И сразу указала следователю на возможного информатора. Наш музыкальный руководитель — Зоя Викторовна. Она аккомпанировала Печерской на занятиях. Если желаете…
— Желаю.
Директриса переговорила по селектору с секретаршей.
— Какого числа Печерская уволилась? — спросил Саня.
— С 12 октября 88 года, я сверяла по документам.
В кабинет вошла другая дама, тоже с улыбкой участия. Может быть, традиционный трепет перед «органами» (директриса не уточняла его роли — и Саня ее не разочаровывал), а может быть, и «натуральный» — перед загадкой смерти.
— Я вас оставляю.
Одна удалилась, другая села на ее место и сразу приступила к делу:
— Мы с Ниночкой не дружили (она тут ни с кем не дружила), но отношения у нас были превосходные, потому что она была удивительным человеком, тонким, прекрасным!
— Да? — Саня даже удивился.
— Говорят, мужчина проверяется по отношению к женщине. Это так. А женщина? По отношению к детям, уверяю вас. Они ее любили так же, как и она их, и долго привыкали к новому человеку. А по-настоящему, как к Ниночке, и не привыкли, и не привязались. Все это я высказала вашему начальнику. Но, кажется, он мне не поверил.
— Да? — опять повторил Саня, явно пасуя под напором целеустремленной энергии.
— Я поняла по его вопросам. Страдала ли Печерская ущербностью, тягой к самоубийству, представляете? Что за чушь?
— А почему она не танцевала на сцене? Из-за поврежденного мениска?
— Первый раз слышу. Здоровая нормальная женщина. Конечно, с виду хрупкая, но сила чувствуется в каждом движении — профессия обязывает.
— Кажется, у нее не было особого дара балерины? — уточнил Саня осторожно.
— Я в этом не очень разбираюсь. У нее был особый дар — тоже довольно редкий! — общения с детской аудиторией. Всегда жизнерадостна, весела, добра.
— Вы хотите сказать: такой она была с детьми?
— Но ведь это самое главное! Именно с детьми. Мы понимаем, — Зоя Викторовна тонко улыбнулась, — что милиция предпочитает версию о самоубийстве. Меньше хлопот.
— Я не сторонник этой версии.
— Замечательно! И передайте своему начальнику…
— Я не состою в штате.
— Дружинник? — осведомилась Зоя Викторовна.
— Свидетель. Как образно подметил майор: «дилетант, потрясенный видом жертвы».
— Бедный! — воскликнула женщина столь искренне и щедро, что подумалось: вот и меня кто-то пожалел. Да ведь никто не знает о моем действительном тайном участии — страсти, сжигающей, кажется, самую жизнь. И кажется: еще в ту жуткую пятницу я предчувствовал будущее, потому что горячился и рвался в бой.
— Ужасная трагедия! — добавила женщина; очевидно, это определение случившегося было здесь в ходу.
— Зоя Викторовна, а как она отсюда уходила? В каком настроении?
— В очень веселом. Даже когда ее вырвало…
— Что?
— На предпоследнем занятии ей вдруг стало плохо. Я выбежала за нею в туалет. Ее тошнило. «Отравилась, говорит, что-то вчера съела».
— Неужели яд? — прошептал Саня.
— Скажете тоже! На другой день явилась за документами жива-здорова.
— А вы не рассказали об этом эпизоде следователю?
— Ничего я ему не говорила! Всю голову забил своим выдуманным самоубийством. Вообще, я вам скажу… — она заколебалась. — Вы женаты?
— Нет. И не был.
— Конечно, вы молоды, опыта у вас кот наплакал.
— Может, еще наплачу, — пообещал Саня уныло.
Женщина улыбнулась снисходительно.
— Такого не наплачете. Вы никогда не сможете понять мать.
— Мать? Какую мать?
— Меня, например. Я рожала трижды, всех, слава Богу, выходила. Ну, просто поклясться могла бы, что Ниночка беременна. В начальной стадии.
Саня вдруг заволновался, что-то приоткрывалось как будто, какие-то горизонты…
— Вы хотите сказать, что она бросила работу, потому что забеременела?
— Именно этот ее поступок и свидетельствует, что я ошиблась. Видимо, отравление. Ну, какая женщина в наше время может позволить себе отказаться от оплаченного отпуска, пособий, непрерывного стажа и тому подобного?
— Женщина, имеющая весьма обеспеченного мужа.
— Да. У Ниночки его не было.
— Позвольте. При фанатичной любви к детям…
— Святая любовь! — вставила Зоя Викторовна энергично.
— Не будем бросаться такими словами.
— Но и другими не будем. В слове «фанатичная» есть негативный оттенок.
— Виноват, вы правы, — согласился Саня. — Вы говорили о глубокой внутренней связи Печерской с детьми. Как же она могла уйти от них без очень веской причины?
— Разумеется, причина была.
— Какая же?
— Мы о ней не знаем.
— Вы охарактеризовали балерину как человека веселого, открытого…
— С детьми, но не с коллегами. Может быть, из мягкости, из скромности, но… она не допускала до себя.
— А может быть, напротив — из гордости?.
— Что вы все подъезжаете… Не было в ней высокомерия. А вот изюминка была. Загадка. Я вам больше скажу: эта его Лялечка… не потянет, нет. Красотка, но…
— Откуда вы…
— Ну, в балетных кругах все известно. Он же знаменитость. Весь развод, можно сказать, на глазах.
Музыкантша оказалась идеальным свидетелем, словоохотливым, но отнюдь не глупым, подхватывающим вопрос налету. И женщина из сада, «женщина в черном» (почти нереальное, неземное существо в глазах мужчин, что-то вроде сказочной нимфы деревьев — дриады) очеловечивалась в бытовых прозаических черточках, становясь простой и милой… однако стоит вспомнить ее смерть!
— А почему она ходила в черном? — спросил Саня.
— Кто?
— Печерская.
— Почему в черном? — Зоя Викторовна сосредоточилась, вспоминая. — Как шатенке ей шли все нюансы ярко-синего — их она и предпочитала. Например, пальто с капюшоном из букле цвета электрик, белый шарф, белые туфельки, косметика нежнейших пастельных тонов — вот ее стиль.
— А черный плащ?
— Ну да, немецкий. У нас в универмаге тут выбросили, мы все купили. Еще прошлой осенью. Но, по контрасту оттененная блестящим шарфом с люриксом — белым! — и белыми перчатками, одежда не производила впечатления траура.
— В ту пятницу на Жасминовой она появилась в черном. Ее нашли в черном-все детали вплоть до мелочей, до перчаток, до белья.
— Какой ужас!
— И за несколько минут до своей гибели Печерская приобрела погребальный венок.
— Ужас!
— Или ее вкус за год изменился, или…
— Или она понесла утрату! — подхватила Зоя Викторовна.
— Возможно, разрыв с мужем — как символическое выражение утраты семьи, любви?
— Ну, не знаю, — протянула музыкантша с сомнением. — Развод — это прежде всего борьба.
— А вы знаете, Зоя Викторовна, что веселая ваша коллега, наслаждаясь тут общением с детьми, в это время вела с Анатолем разговоры о самоубийстве?
— Опять двадцать пять! — женщина рассердилась. — Это утверждает убийца?
— Их разговоры слышала хозяйка дома.
— Та, которая гонит самогонку? Больше верьте!
— Это моя тетя.
— Понятно, времена тяжелые, на пенсию не проживешь. А развод… по-нынешнему нормальный образ жизни. К тому же они общались, он за ней часто заезжал после работы, вплоть до самого конца. Какой там траур! Если б она захотела… — женщина улыбнулась, — неизвестно чем дело обернулось бы… для Лялечки.
— Вы сами видели, как Жемчугов заезжал за нею?
— Понимаете, он не подкатывал прямо к нашему подъезду, обычно ждал за углом.
— К чему такие предосторожности?
— К нам не подъедешь — переулок всегда забит машинами — это правда. Когда она возвращалась домой одна, то шла со мною на метро, а с ним — сворачивала за угол.
— То есть ни его, ни его машины вы не видели?
— Не видела, но знала. Сама Ниночка сказала: муж ждет.
— Муж ждет, — повторил Саня. — Вы не помните, когда это было?
— Я всегда все помню. В тот день, когда она пришла за документами.
— 12 октября?
— Да. И провела последнее занятие — бесплатно, ей было грустно расставаться с детьми.
— А что она сказала о причинах своего ухода? Вы ведь поинтересовались?
— А как же. Она сказала: «Я хочу наконец покоя».
Проснулся он на следующий день поздно, в одиннадцатом часу, с тяжелой головой, с ощущением: сегодня пятница, две недели прошло… две недели я прожил в этом доме, а пережил… Не надо! — приказал сам себе. — Не вдавайся, еще слишком больно. «Здесь нехорошо» — вспомнились слова Анатоля. Да уж! Перевел взгляд на бывшего владельца — ученого — единственная фотография в доме; при всем своем преклонении перед покойным тетя Май не увешала стены своей комнаты его снимками. Чем дольше вглядывался Саня в прозрачные пронзительные глаза, тем большее беспокойство охватывало его. Так бывает, когда стараешься что-то вспомнить — и не можешь. Вспомнился позавчерашний вечер у девочек, раскрытый фолиант с бабочками… так, правильно, тут прямая с биологом… И о чем я тогда подумал?.. «Неужели похороны были только вчера?» Не надо вспоминать! Как вдруг в мгновенной вспышке возникла стена с замурованными урнами.
Еще не вполне отдавая себе отчет в проявившемся в памяти (так проявляется фотопленка) изображении, Саня вскочил с дивана, поспешно оделся, вышел, чтоб не столкнуться с теткой, через веранду в сад, на улицу, к метро — и далее на кладбище.
В продутых аллеях по-осеннему зябко, голо — ни листвы, ни луча. Ни души. Безудержный порыв иссяк так же внезапно, как и возник, шаги замедлялись, замедлялись. Наконец подошел. Фотографии и даты, на которые бездумно взирал он два дня назад. Все логично, нормально, согласно прописке, ведь и хоронят у нас по месту жительства; фотография (уменьшенная копия кабинетной) профессора Арефьева А. Л. (и урна) занимает свое законное место на железобетонной стене. Вечером у девочек я был не в силах сосредоточиться на этих деталях, однако бабочки Божьего мира всплыли — вспорхнули — в стихотворной строке. Все логично, законно, нормально… кабы не даты под фотографией: 13.Х.1913 г. — 18.Х.1989 г.
Без паники! Трезвый анализ, никаких эмоций, иначе есть шанс оказаться соседом философа по палате. Саня отошел в сторонку, опустился на бетонную скамью. Итак, биолог родился перед началом русской катастрофы под Покров. Совершенно верно. 13 октября его вдова каждый год ездит отмечать… куда ездит, черт возьми! Ну, ну, ни к месту будь помянут… Саня беспомощно огляделся: какое бесконечное одиночество. И вечный покой. Воистину «покой нам только снится» — и то нечасто.
Ладно, родился, учился, женился, сам учил, создавал труды, а скончался только что. В один день с Любой. Главное — здравый смысл и спокойствие. Вспомни свой первый разговор с Анатолем у сарая: кто до Печерской жил в кабинете. Какая-то приятельница Май. Тоже умерла. Там все умирают. А дальше? Ну-ка поднапрягись. Буквально: «начиная с великого ученого. Спросите Май о подробностях смерти мужа».
Вот мы ее и спросим. Однако он продолжал сидеть на бетонной скамейке, не замечая, как поднимается снизу, охватывает промозглый холод. Его словно заворожили собственные слова: в один день с Любой… Зачем я связываю события, по-житейски друг с другом не связанные? Ну, в высшем смысле, онтологическом: смерть — единственное, что связывает всех со всеми… На мгновенье душа поддалась, словно сорвалась в безумный мир философа, ухнула в яму… черно-фиолетовый сад, где скрываемый в каком-то подполье ученый убивает… тьфу ты! В нашем случае — изумительное, ужасающее душу совпадение, а из деталей и обмолвок можно начертить пунктирную линию. В пятницу 13 октября тетка вернулась с кладбища — якобы с кладбища! — раньше, чем обычно. Ее любопытная фраза: моя мечта, тебе доверю: после смерти организовать здесь музей Андрея Леонтьевича. «После чьей смерти?» — уточнил я. Ее нервный срыв после моего предложения посетить могилу мужа. И наконец: 17 во вторник, по свидетельству Любы, тетке кто-то позвонил, она ушла, возвратилась вечером и не пожелала со мной разговаривать. С тех самых пор каждый день она куда-то уходит и разговаривать со мной не желает.
Все это объяснимо и по-человечески понятно: покаянная молитва перед ликом Богородицы, запах ладана от одежды. Но в причинно-следственном мире нашем действительно все связано со всем. Если бы молитва эта (случайно подсмотренная) не поразила воображение Анатоля и он не поперся в чулан подкинуть теткину игрушку — события приняли бы совсем иной оборот. Хозяйка обнаруживает убитую, сразу начинается следствие и, по горячим следам, возможно, скоро завершается. И моя Любовь жива.
— Тетя Май, к вам можно?
— Что тебе?
Сделав вид, что принял ее реплику за разрешение, Саня вошел в комнату и присел на плюшевый пуф напротив тетки — их разделял столик с кружевной скатертью.
— Тетя Май, вы ездите в Троицкую церковь, метро «Щербаковская»?
— Следишь?
— Нет. Догадался: она ближайшая действующая.
— Что тебе от меня надо?
— 13 октября наша вахтерша в общежитии сообщила мне о звонке: я вам срочно нужен. Я в вашем распоряжении.
— Мне никто не нужен.
— Только что я был на кладбище у Андрея Леонтьевича. Теперь решайте сами: нужен я вам или нет. Подчинюсь безоговорочно.
Наступило молчание, Саня успел укорить себя за категорический тон — эти глаза напротив, тусклые, словно подернутые пеплом, неживые. Она сказала сухо:
— Поздно, Саня.
— Тетя Май, дорогая…
— Не надо, Сань. Я дрянь каких мало.
В патетические минуты, Саня помнил, тетка выражалась просто — проще некуда — значит, минута эта наступила.
— Хотите — говорите, хотите — нет. Главное: вы нашли путь.
— Какой путь?
— На Щербаковскую.
— Не совсем. Не могу исповедаться, хоть режь. Стыд и срам.
— Прорепетируйте со мной. Давайте, я попробую? Семь лет назад вы оставили мужа в богадельне, а соседям объявили, что он умер, — говорил Саня бесстрастно, а потому и безжалостно, стремясь вызвать тетку на возражения, вызвать к жизни, но она лишь монотонно кивала, подтверждая. — Анатоль о чем-то догадывался?
— Конечно. Пять лет бок о бок.
— Так. Раз в году, в день рождения Андрея Леонтьевича, вы его навещали. Две недели назад в пятницу он совсем слег, вас почему-то к нему не пустили, вы вернулись, так сказать, с «кладбища» раньше и попали в переплет с самогонкой. Так?
— Все правильно.
— Чем он болел?
— Атеросклероз головного мозга. Был инсульт. Ты ведь, Сань, не знаешь… — (кажется, он все-таки добился своего: тетка потихоньку оживала, в зрачках затрепетал свет). — Он ведь сидел с 51 по 53 — кампания против генетиков. И богадельня особая — в загородном поместье, для ученых, для высшего состава. Говорили: там будет лучше, условия то есть лучше, чем я смогу. И Андрей этого хотел, тогда он соображал.
Ага, она уже оправдывается.
— А потом?
— Замолчал. Все время молчал. Я ведь сначала каждую неделю ездила, а потом стало невмоготу. Стало страшно: лежит и молчит.
— Тетя Май, при этой болезни идут необратимые мозговые процессы, психические.
— Да все я знаю! И уход там действительно лучше, и условия, и еда. Но я объявила его умершим — ведь не просто так, а?
— Вы очень неравнодушны к светским условностям.
— Это не условности! — крикнула тетка и стукнула по столу кулачком; ну, она уже в своей стихии. — Так не поступают. Я знала в глубине души, потому и наврала. Близкие так не поступают. Все лучше, да — но там не было любви. Я его похоронила семь лет назад — и горела в аду. Уже тут, а что будет там… — она махнула рукой и, помолчав, сказала с удивлением — слабый отблеск девичьей доверчивой улыбки. — А его еще помнят, знаешь. Многие. В Доме ученых с похоронами так помогли, без сучка, без задоринки, с кладбищем… ведь на нашем, представляешь?
— Тетя Май, от чего он скончался?
— Я туда звонила раз в неделю. Последний раз 9 октября. Все как будто без изменений, мне сказали. Но я уже дошла до ручки: предательство, знаешь, жжет. И решилась обратиться за помощью к тебе. В тебе-то я сразу разобралась.
— Вы решили его воскресить.
— Опоздала. Покуда я решалась и канителилась, наступил его день рождения. Приезжаю: там карантин, эпидемия гриппа, не пускают.
— Поэтому домой вы вернулись раньше.
— Ну да. Тут погребальный венок. А 18-го он скончался, грипп был последней каплей. И убитая в моей комнате… мой шнур от халата… Господи! Мне наказание.
— Тетя Май…
— Все рушится, Саня, ты чувствуешь? — она наконец заплакала, слава Богу! — Все, все — и в нас, и вокруг.
— Чувствую. Еще как чувствую. Но нельзя поддаваться хаосу.
— На все воля Божья.
— Да. Однако все дается свободным усилием — надо идти навстречу Его воле.
— Как будто ты знаешь дорогу.
— Вы знаете, тетя Май. Служба начинается в пять?
— В пять.
— У нас еще есть немного времени. Вы мне очень нужны.
Тетка смотрела сквозь слезы недоверчиво.
— Все эти дни были нужны, но неуловимы. Надо же разобраться и очистить дом Арефьева от скверны.
— Хитер ты, Сань, и ловок.
— Я так ощущаю. Вы готовы?
— Ну?
— Как вам нравится версия следователя о замысле самоубийства, исполненном наполовину?
— Совсем не нравится.
— Почему? Вы ему подкинули эту идею, упомянув о разговорах Анатоля и Печерской. Расскажите.
— Мы с Анатолем частенько сидели в саду. Ну, наработаешься, а вечером чай — на веранде кабинетной. Лето. А она обычно кружила между деревьями, тут же (дама нервная). Он все смотрел на нее, глаз не сводил. Ну, и она, конечно, перед ним выступала — в сарафанчике в цветах и бабочках… то, се… Потом присоединялась к нам — и такое отчаяние между ними было, передать невозможно. Он все мусолил идею о «добровольном уходе» — так он называл, философ чертов.
— А она?
— Можно сказать, внимала с жадностью.
— Тетя Май, он мог приобрести пистолет? То есть среди его приятелей…
— Да брось ты! Его приятели — грузчики из гастронома нашего. Не знаю, сколько стоит пистолет с глушителем, только сроду у него копейки лишней не водилось. Что зарабатывал — пропивал, мне иногда давал. Я его подкармливала. Нет, я не в претензии, тут все на нем держалось, все мое хозяйство. Болит душа, Сань, и за него болит.
— Но как бы то там ни было, их соединяла идея смерти.
— Одно дело языком трепать, а другое — задушить. Его, конечно, потрясло ее исчезновение — факт. Запил крепко. Да и что ожидать от нашего идиота…
— Да, я знаю: она его не любила.
— Кто тебе сказал?
— Анатоль.
— Идиот, — повторила тетя Май с удовлетворением. — Любила.
— Вы ошибаетесь. Она…
— У меня на такие дела глаз наметан. И я тебе сочувствую. Очень, — тетка поглядела выразительно и отвела глаза. — Они любили друг друга, но у них не было будущего. Он же пьянь, рвань. Вот она и сбежала тайком, чтоб себя не травить. А потом приходила, пугала. Еще раз повторю, Саня: не доверяй женщинам.
— А мужчинам?
Вообще-то все хороши. Допиться до белой горячки. И я, дура старая, связалась с самогонкой, хотела на ремонт скопить. Какой уж тут музей!
— Тетя Май, а к кому она сбежала, как вы думаете?
— К нормальному мужчине. Способному детей родить… Анатоль, естественно, уже не способен. Семью содержать. На том уровне, к которому она привыкла с мужем.
— Не к тому ли мужу?
— Я не удивлюсь ничему. Если уж мои овечки у себя мужчину принимают — по очереди! — куда дальше? Говорю же: все рушится, мы сами и рушим.
— Давайте договоримся, — сказал Саня, возвращая разговор в «криминальное» русло. — Мы оба не верим в самоубийство — раз. Не верим, что Анатоль задушил свою любимую — два. Тогда кто? «Нормальный мужчина»?
— Но почему в моем доме? — вскрикнула тетка. — Другого места не нашли?
— Они любили друг друга, — напомнил Саня. — Интересный поворот, чреватый последствиями.
— Какими?
— Надо подумать.
Надо подумать (тетя Май ушла на службу, он сидел за профессорским столом — чистый лист бумаги, авторучка, — невидяще уставясь на мраморных чертиков). «Нормальный мужчина» — убийственная усмешечка в теткином определении, в сумрачном свете случившегося. В его существовании сомневаться не приходится. («Муж ждет», — сказала она, покидая любимых детей), однако за эти дни, по данным майора (по сводкам), заявлений об исчезновении Нины Печерской в органы ни от кого не поступало. Либо «нормальный мужчина» этим не интересуется, либо о ее гибели знает. Стало быть, круг сужается?
Примем последнее предположение за аксиому, по интуиции, и обозначим этот круг (отметаю Анатоля и Генриха: первого к категории «нормальный» не отнесешь, второй для такой роли слишком молод). Остаются: Викентий Павлович, балерон и Владимир. Собственно, третьего так же придется отмести: алиби стопроцентное, «железное» (по моей нижайшей просьбе, подсознательно продиктованной ревностью запоздалой, абсурдной, майор проверил: ни с заказчиками, ни с сотрудниками владелец фирмы в ту пятницу не разлучался).
Итак, рассмотрим мотив старый, как мир — ревность. Как это ни странно, к Анатолю…
Раздался тихий стук в дверь, вошел Владимир, кивнул, сел в диванный уголок. Помолчали, налаживая внутренний контакт. Саня заговорил:
— Балерина любила Анатоля.
— Вот как? — пробормотал Владимир безразлично — и вдруг лицо его оживилось, вспыхнуло румянцем и блеском черных глаз. — Анатоля? Это очень любопытно. Он наконец заговорил?
— Нет еще, я сегодня утром звонил следователю. Этот любопытный нюанс подметила тетя Май.
— A-а. Стало быть, подтверждается версия майора? Любили, не могли жить вместе, решили умереть.
— Может, так. А может, в эту любовь влез некто третий.
— Вы полагаете, ревность? — Владимир был уже полностью сосредоточен и подхватывал мысль налету.
Помолчав, Саня сказал:
— Ваша жена видела мужчину в длинном плаще, в тумане, в надвигающихся сумерках читающего на углу газету.
— На углу?
— Здесь, напротив телефона-автомата. Когда она об этом сказала, я, знаете… этот образ резанул меня какой-то фальшью, литературностью, что ли. «Шпионский» этюд с газетой мы вчера разыграли по требованию балерона.
Владимир задумался.
— Попробую суммировать ваши впечатления. Печерская понимает, что любовь ее не имеет будущего, сходится с другим, но не может забыть Анатоля. Ревнивый любовник выслеживает ее в доме на Жасминовой и убивает. Фантастика. Как он попал в дом?
— Мог позаимствовать у вас ключи.
— Вика, что ли?.. Хорошо. Тогда как она попала в дом? Ну не свидание же было у них тут назначено! По вашей версии, любовники жили вместе.
— Не понимаю. — Саня потер лоб. — Ведь он существует! Почему он скрывается? Не понимаю.
— Он ее бросил, например. Умыл, так сказать, руки и не желает ввязываться в уголовную историю. Что тут непонятного?
— Откуда он знает, что история уголовная? Во-первых. Во-вторых, Анатоль не мог ее задушить! Ни психологически, ни фактически.
— То есть?
— Боясь подружки и хозяйки, Юля прислушивалась к шагам в коридоре: Анатоль с самогонкой и принцессой прошел в свою комнату. Но не выходил из нее почти до пяти. Не было больше шагов. Не было.
— В такие горячие минутки, — Владимир усмехнулся мрачно, — юным партнерам не до шагов. Забылись.
— Но до этого она слышала…
— А потом забылись. На минутку. Всего лишь.
— Ладно, он вот-вот заговорит. Ничего не могу с собой поделать, — пожаловался Саня. — Меня просто преследует образ того мужчины!.. Каким-то непостижимым образом он связан для меня с Любовью.
— С чьей?
— С вашей, видите ли. С вашей женою.
После продолжительного молчания Владимир сказал отрывисто:
— Вы считаете, она его видела? Понятно. Возможно, и обратное, — он помолчал. — Тогда ее гибель не случайна.
— Ее гибель не случайна, — повторил Саня.
Владимир продолжал взволнованно:
— Но как же она могла скрыть что-то, касающееся убийства?
— Она ничего не скрывала. Ее в тот момент не было в доме. Это засвидетельствовано пятью лицами.
— Пятью?
— Юля с Генрихом слышали, как Любовь закрыла дверь и ушла. Анатоль и сосед видели, как она пошла по направлению к метро. И уже после ее ухода Настя слышала голос из форточки.
— Тогда какую опасность она представляла для убийцы?
— Следователь сказал: она могла что-то заметить, но до поры, до времени не отдавать себе отчета. О чем она говорила с вами в последний раз по телефону?
— Мы обсуждали, пойдет ли она в ресторан. Она отказывалась.
— Без объяснений?
— Просто: не пойду, хочу покоя.
«Она ждала меня!» — понял Саня с сожалением безумным.
— А что она сказала про голос?
— Про какой?
— Юля слышала слово…
— А! Ее кто-то позвал, и она положила трубку.
— Кто позвал? Куда?
— Я понял, что на кухню. Ну, чайник вскипел или что-то там…
— Она сказала, что вскипел чайник?
— Нет. Но к моему приходу она всегда…
— Но ведь она уже знала, что вы вернетесь поздно!
С возрастающим напряжением мужчины глядели друг на друга. Владимир зашептал:
— Ну не в сад же… что вы на меня так смотрите… не в сад же ее позвали!
— А это мы сейчас проверим!
Саня выскочил из кабинета, постучался, ворвался, заговорил горячечным голосом:
— Девочки! Когда Люба разговаривала по телефону перед смертью, ее кто-нибудь звал на кухню?
Девочки переглянулись и уставились на него.
— Ну, что же вы молчите! Юля, ты была на кухне.
— Я ее не звала.
— А кто-нибудь звал?
— Не было никого. И на кухню она не входила. Я ее вообще не видела. Я ж тебе рассказывала…
— Настя, как Любовь была одета?
— Когда?
— Когда по телефону разговаривала.
— Как?.. В халате своем.
— Не в шубке?
— Нет. Сань, а чего ты…
Махнув рукой, он вернулся в кабинет.
— Как вы поняли, что ее звали на кухню?
— Она сказала.
— В каких выражениях?.. Да вспомните вы, черт подери!
— Да не кричите вы! — заорал, в свою очередь, Владимир.
Атмосфера распалялась, будто бы не из-за мертвой женщины сцепились двое мужчин, а из-за живой. Владимир опомнился первый:
— Кажется, так: «Я слышала голос. Я должна идти».
— Господи, какой странный текст! И вы не уточнили?
— Она повесила трубку… Правда, странный, — подтвердил Владимир, сам вдруг изумленный. — Но тогда у меня и мысли не мелькнуло, я не перезвонил… Вот что: он странен в свете того, что произошло дальше.
Представилось: Любовь в своей комнате, и кто-то зовет ее из темного сада, чья-то тень движется за стеклами, чье-то лицо… но не различить черты, не понять. Не могу! Но она-то поняла, иначе не вышла бы. И не сказала мужу, и не дождалась меня. «Вышла в сад — и будто в воду канула».
В тот воскресный вечер я вышел в сад — фиолетовый, с пятнами снежного праха, постоял на веранде, внезапно вспомнив руки-крылья за креслом. И потаенный голос шепнул: не связывайся, не лезь, будет хуже. Почему я не прислушался, не подчинился внутреннему движению чувств?
— Может быть, она имела ввиду «внутренний голос»? — пробормотал Саня. — То есть что-то вспомнила и пошла проверить?
— Если б знать! — откликнулся Владимир глухо.
— Она видела во сне «черный предмет».
— Что?
— Я рассказал ей про агонию Печерской, про «черный предмет» на кружевной скатерти. Наверное, по ассоциации ей приснилось… А вдруг она действительно видела пистолет, но так же, как и я, не отдала себе отчета…
— Где видела? В окне?
— Да нет, об этом она упомянула бы.
— У «мужчины в тумане»! — Владимир передернул плечами. — Ничего она не видела. В тот вечер в «Праге» она была так весела и беззаботна.
Она была весела и беззаботна, покуда не связалась со мной. Однако думать об этом слишком мучительно!
— Когда вы разговаривали по телефону, ваш компаньон был с вами?
— Он занимался составлением документации. У себя. А я обхаживал заказчиков.
— Вот мы ехали с кладбища, он вел машину…
— Это машина фирмы. У Вики есть водительские права. Как и у меня.
— Я думаю про исчезновение балерины. Три чемодана тряпок…
— Да такси нанял — тоже мне проблема. Оставьте вы его, Саня, в покое. В конце концов, не у него пистолет найден, а…
— Пистолет нетрудно подбросить.
— Да ну?
— Про невменяемое состояние Анатоля он знал.
— Да не был он знаком с Печерской. Мы поселились тут первого ноября, он где-то неделей позже.
— Но именно Вика первым прочел объявление.
— Правильно. И дал мне телефон Майи Васильевны. Да он бы скрыл…
— Когда это было?
— В начале… нет, в середине сентября. Хозяева тогдашней нашей квартиры в ноябре возвращались из-за границы. Конечно, я предпочел бы отдельную, но казалось: вот-вот купим, надо переждать. Позвонил и приехал. Мне здесь понравилось, никакого «внутреннего голоса» я не слышал, черт бы меня взял!
— Кого вы видели из жильцов?
— Никого не было дома, кроме Майи Васильевны. Показала комнату, дом, участок. Я вручил деньги за полгода вперед. Ну, рассказал Вике, он заинтересовался.
— Чем?
— Сараем Майи Васильевны. У них в доме назревал капитальный ремонт, надо было перевезти на хранение мебель, ну, наиболее ценное. Он же здесь неподалеку живет.
— И как — перевез?
— Да, кое-что. Уже в ноябре.
— А до этого он тут бывал? Договаривался?
— Нет и нет. Я его хозяйке и порекомендовал.
— Он мог явиться и не застать. 13 октября, например, тетя Май ездила… — Саня запнулся, — на день рождения мужа. Вспомните свидание в саду, которое видел Генрих.
— А он того мужчину не запомнил?
— Видел со спины. Вот представьте: Викентий Павлович не застает хозяйку, идет осмотреть сарай и встречает в саду Нину Печерскую.
— И в ту же ночь она скрывается с ним в неизвестном направлении. Ерунда!
— Ну, чего в жизни не бывает. Она, например, уходила на работу, поехали вместе, разговорились и так далее. Словом, потеряли голову. Викентий Павлович на это способен? Вы его давно знаете?
— Со студенческих пор. Учились вместе. Женщины у него были, есть и будут — верю. Но посудите сами: он ее вывозит из кабинета, через месяц сам туда вселяется. Какая-то бестолковщина!
— Как бы там ни было, у вашего компаньона весьма сомнительное алиби на момент убийства Печерской. Так же, как и у балерона. Раз. И тот, и другой имели возможность пользоваться машиной. Два…
— Для перевозки тряпок!
— Дело не только в том ночном эпизоде. Балерину неоднократно ждали после работы на машине за углом.
— Откуда вам известно?
— От ее коллеги-аккомпаниатора. Печерская сказала: «Муж ждет». И не исключено, что она была беременна.
— Беременна?
— Это всего лишь домыслы, но… я чувствую неуловимую пока связь обстоятельств: балерон категорически не хотел детей, она только этого хотела, забеременела, муж… Она уже не была замужем, но естественно назвать мужем человека, от которого ждешь ребенка. Понимаете? Это не Анатоль.
— Не Анатоль, — сказал Владимир угрожающе, лицо его потемнело и постарело словно. — Вы заявили, что он орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. Я запомнил. Но не поверил. Теперь, кажется, верю. И если это Вика…
— Не торопитесь. Еще слишком мало данных.
— Я вспомнил: он боялся Анатоля.
— Вот как? — удивился Саня. — Они с Печерской скрылись тайно, потому что боялись… Интересно. Он прямо так вам и говорил?
— Говорил: опасный человек, способен на все.
— Способен на все, — повторил Саня задумчиво. — От кого я это слышал?.. Да, балерон про свою бывшую жену: она была способна на все.
«Она была способна на все. Он был способен… Они способны…» — это грамматическое упражнение повторял Саня про себя бесконечно, машинально, осознавая: чтобы не думать. Не думать про убийство Любы. В конце концов придется, да… но еще слишком больно. Однако теперь я почти уверен: кто-то подбросил Анатолю пистолет и вызвал Любу в сад. Что же она могла видеть или слышать в ту пятницу? Мужчину в тумане с «черным предметом». Фантастика. «Я слышала голос». А ведь она мне говорила! Как же я забыл?.. Ну-ка, ну-ка. «Как будто звучал он в доме… или в саду. Стоял туман». А что если Печерская с убийцей уже были в доме, когда Люба уходила? Вот она проходит мимо двери в комнату тети Май и слышит… Как вдруг лицо ее, бледное, страстное, с яркой полоской губ с такой живой влекущей силой возникло перед ним, что Саня застонал и забормотал вслух: «Она была способна… Он был… Они были…» И какая-то бабуля с кошелками шарахнулась чуть не из-под ног, вскрикнув истерично: «Пугало огородное!» — «Извините!» — «Пить надо меньше!»
Он уже входил во двор дома Викентия Павловича. Да, свежеоштукатуренный, и стены в подъезде поблескивают голубым глянцем. Второй этаж. Вот логичное объяснение: компаньон не мог перевезти сюда Печерскую из-за ремонта, не мог афишировать связь с нею из-за Анатоля. И ситуацию в августе можно перевернуть: приходила она на Жасминовую к Вике, а спугнул ее философ.
Саню ждали. На журнальном столике со стеклянной столешницей стояло кое-что. И выпить, и закусить. Дорого и со вкусом. Младший компаньон вообще жил со вкусом. Опустились в очень низкие кресла (почти на пол), но на удивление удобные, располагающие к восточной неге. Саня спросил, оглядевшись:
— Что же вы перевозили в сарай?
— В сарай?.. А, вы в курсе. Вон секретер, видите? Комод. Венские стулья. Кажется, все. Остальное не представляет особой ценности. Да, еще кушетку. Точнее — козетку, — произнес Вика с легкой усмешкой над собою и добавил, словно подслушав гостя. — Люблю пожить удобно, со вкусом. Итак, за встречу.
— За встречу.
Легонько лязгнули серебряные стаканчики.
— Вам про сарай Владимир сказал в сентябре?
— Не помню.
— Но объявление о комнате на Жасминовой вы прочитали в сентябре?
Вика вдруг задумался. Глубоко и серьезно. Возникла непонятная напряженность.
— А в чем, собственно, заковыка?.. — пробормотал задумчиво. — А! понял, — опять улыбнулся с усмешкой. — Вы намекаете, что я имел возможность тайно проникнуть на Жасминовую и познакомиться с балериной. Александр Федорович, вы неутомимы. Давайте за знакомство. Волнующее, оригинальное знакомство. Нет, не с нею, не имел чести. С вами.
Лязгнуло серебро.
— Викентий Павлович, а как вы относились к Анатолю?
— С искренней симпатией. Теперь вижу: дал маху.
— Вы его не опасались?
— В каком смысле?
— В смысле: что это человек способен на все.
И вновь какая-то тень — страха? сомнения? — прошла по лицу младшего компаньона.
— На все?.. Ну если в плане психологическом, то есть обобщенном: некая отчаянность в нем была, горячечность… так ведь пил крепко. Но чтобы опасаться… Пистолета я у него не видел.
— А сколько может стоить пистолет с глушителем на черном рынке, не знаете?
— Понятия не имею! — отрезал Вика.
— Я это к тому, что философ был гол как сокол, тетя Май говорит. Как по-вашему?
— Ей виднее. А я ничего не знаю.
«Почему он так нервничает? — размышлял Саня. — Раньше я не замечал. А сейчас… как в детской игре: холодно — тепло — горячо. И все «горячо», чего ни коснись!»
— Викентий Павлович, а у вас есть дети?
Задумавшийся младший компаньон вздрогнул от неожиданности.
— Дети? Зачем мне дети?
— Вы так трогательно описывали детскую атмосферу в доме тети Май, игрушки, сказки, Золушку.
— Ну, это эстетика, трогательно, да. Но я никогда не имел склонности к семейным утехам. Никогда. А уж теперь, в нынешнем сумасшедшем доме… За кого вы меня принимаете?
За гедониста (хотелось сказать, но Саня промолчал), у которого цель жизни, ее высшее благо — наслаждение. И все, что этому мешает (как и «святому искусству» — у другого), устраняется.
— Давайте-ка лучше выпьем, Александр Федорович. Хорош коньячок, да?
— И где вы такой достаете?. Ах да, у вас же приятель — волшебник, помню. Но все это стоит денег и денег.
— Я серьезно отношусь к деньгам. Но не настолько, чтоб копить. Их должно тратить, но — «с чувством, с толком, с расстановкой».
— А Владимир, по-вашему, слишком рискует?
— Есть такая черта. — Вика покивал. — Но, по большому счету, может, он и прав.
— С Уралом заказ улажен?
— Пока не оформлен. Ждем документы, но надеемся. Они обнадежили, хотя конкуренция ощутимая. Уж Володя их обхаживал. Это его сфера — обаяние.
— Во сколько у вас в фирме кончается рабочий день?
— В шесть. Но мы с Володей тогда до семи просидели. Потом вчетвером в ресторан: мы с ним плюс гости столицы. Ведь вас алиби интересует, да? Стопроцентное — хоть на Урал звоните.
— Меня интересует… Вы ведь сидели у себя над документацией? Долго?
— Не меньше двух часов.
— И вас никто не видел?
— Может, кто и видел, но… Александр Федорович, такой крупный, жизненно необходимый нашей фирме заказ — дело нешуточное. Разумеется, подчиненные тревожить не смеют.
— А заказчики были с Владимиром?
— Ни на минуту не расставались. Так они и сказали: ни на минуту. Вообще Володя…
— С Володей ясно.
— А со мною нет, — констатировал Вика с досадой. — Знамо дело: я на Жасминовую смотался и пистолет Анатолю подбросил.
— Откуда такая идея?
— А к чему еще ведут ваши подкопы?
— Не исключено, что кто-то и подбросил. Ваш шеф склоняется к моей версии, потому от нас и не съезжает.
— Да, — подтвердил Вика. — Все забросил, с ума сходит: почему она погибла? Вот вам и семейные радости. Он ее безумно любил, я свидетель. Жить без нее не мог.
— Однако живет, — вырвалось у Сани как-то очень уж горячо. «Я ведь тоже живу!» — тотчас упрекнул себя.
— А вам бы чего хотелось? — под пристальным взглядом младшего компаньона стало не по себе. — Восхитительная женщина, не правда ли? При этом тиха, скромна, кроткий голубь. Не правда ли?.. Ну, Александр Федорович, не все ж меня терзать вопросами… Помню, видел ваше лицо в крематории… и у той стены с урнами. Трагическое лицо, я бы сказал. Пусть прах ее покоится с миром. До дна.
Итак, еще один догадался. Тайный соглядатай. Так мне и надо: не суй нос в чужие дела. А если эти «дела» попахивают преступлением? Поосторожнее, одной манией одержим я сейчас… «в чьих-то сильных и жестоких руках». Засмотрелся на руки Викентия (разливающего по новой), действительно, сильные, поросшие рыжими волосками.
— Ну, Александр Федорович, должен заметить, нашему другу майору до вас далеко, видна птица по полету. Ваше здоровье и долгих лет!
Стаканчики яростно лязгнули, у младшего компаньона явственно дрожали пальцы.
— Да, заговорил наконец. Позавчера.
— Ну и что? Что?
— Я ведь не душегуб! — внезапно рассердился майор. — Как давить на человека раздавленного? И врач: осторожнее, не заострять, не колыхать — иначе новый психический срыв.
— Он еще в больнице?
— В больнице. Нет, вы скажите, как можно работать в таких условиях?
— Но он что-нибудь сказал?
— «Что-нибудь»… Закатил целую исповедь — и вконец запутал дело.
— Я вас умоляю! Нельзя ли ознакомиться?
Следователь смотрел с сомнением.
— Ведь я вам помогал чем мог!
— Ну хорошо, слушайте.
Он повозился с магнитофоном, стоящим справа от стола на тумбочке — и в казенной комнате зазвучал хрипловатый, какой-то придушенный нереальный голос философа.
«Я, Желябов Анатолий Иванович, признаю себя виновным». Голос майора: «Четко сформулируйте: в чем?» — «В том, что я погубил свою жизнь». — «Если б только свою. В чем конкретно вы признаете себя виновным?» — «Я готов подписать любые показания». — «Подпишете свои собственные. Давайте, Анатолий Иванович, по порядку. Сосредоточьтесь, не волнуйтесь. Как вы познакомились с Печерской?» — «В саду. Она шла между деревьями, и яблони цвели. Подошла и спросила: «Вы философ?» И засмеялась. А под Покров исчезла». — «В этом промежутке времени, что Печерская жила на Жасминовой, у вас не возник замысел совместного самоубийства?» — «Самоубийства? Господь с вами!» — «Отвечайте на вопрос». — «Нет!» — «Стало быть мотив убийства — ревность? Или вы похитили что-то из сумочки убитой?» — «Откуда вы знаете про сумочку?» — «Ее нашли при эксгумации трупа». — «Вы нашли могилу? По камню?» — «По какому камню?» — «Я положил специально, чтоб отметить место. Белый камень. Все покрыл снег». — «Никакого камня не обнаружилось, видно, вы его не туда положили». — «Нет, что вы!..» — «Сейчас не об этом. Повторяю: вы похитили что-нибудь из сумочки убитой?» — «Ничего не похищал. Сумочка лежала у нее на груди. Там, в чулане. Я осмотрел, вдруг документы… в общем, мне хотелось ее фотокарточку. Но ничего такого…» — «Предварительно вы стерли с сумки отпечатки пальцев убитой?» — «С какой стати?» — «Вот и меня интересует: с какой стати?» — «Не стирал и не похищал. А что касается ревности… что вы! Как бы я посмел ревновать, если она не давала мне никакой надежды? Она меня не любила». — «Хорошо. Вернемся к началу. Печерская исчезла. Что вы предприняли?» — «Разыскал ее мужа. Она говорила мне, где он танцует. Он очень испугался». — «Чего испугался?» — «Не знаю». — «Так с чего вы это взяли?» — «Он сказал: она и из могилы меня достанет. Тут мне впервые пришло в голову, что Нина, быть может, умерла». — «Но вы же видели Печерскую в августе этого года». — «Да. На том же месте в саду. В черном». — «Вы были пьяны?» — «Не то чтоб уж… но в градусе. С тех пор не просыхал». — «Куда она делась?» — «Словно растворилась в воздухе». — «Ну, ну, без этой чертовщины». — «Я смотрел на нее. Было страшно, признаюсь. Вдруг услышал шум с веранды. Кто-то появился, я сразу не понял, вообще показалось: все это видения, галлюцинации. Но я отвлекся на шум, и она исчезла». — «Это был Викентий Воротынцев?» — «Да. Его всего трясло. Он ее тоже видел. То есть не галлюцинация, понимаете? Я рассказал ему о муках посмертия. У нас об этом мало известно…» — «И не надо. И тут забот невпроворот. Что было дальше?» — «Мы осмотрели участок: никого». — «Значит, с тех пор вы вообразили, будто к вам явился призрак умершей?» — «Я этого не исключал». — «Вы бы лучше бросили пить и проявлять нездоровый интерес к смерти». — «Если б вы только знали, как вы правы!» — «Ладно, обратимся к событиям 13 октября текущего года. У вас была условлена встреча с Печерской на этот день?» — «Нет. Я с августа ее не видел и ничего о ней не слыхал». — «То есть в доме номер пять вы с ней столкнулись случайно?» — «Глагол «столкнулись» тут не подходил. Я…» — «Выбирайте любой, только говорите правду. И поподробнее, все обстоятельства, даже мелочи», — «Где-то в три я пошел на свадьбу. Поздравил, выпил и вышел на крыльцо с Тимошей, соседом, покурить». — «Тимофей Рязанцев свидетельствует, что в половине четвертого вы с ним видели уходящую по направлению к метро Любовь Донцову». — «Наверное. У меня часов нет. Любаша помахала ручкой и двинулась…» — «Погодите. Это очень важный момент. Улица в обозримом пространстве была пуста?» — «Кажется. Я никого не видел». — «Вот скажите: случилось ли в это мгновенье нечто такое, что могло бы встревожить будущую жертву?» — «Какую жертву? Я ничего не заметил. Лучше у Любаши спросите, она не пьет». — «У кого спросить?» — «У Любаши». — «Вы в своем уме? Или придуряетесь?» — «Я говорю вам чистую правду». — «Чистая правда заключается в том, что 18 октября из пистолета системы «наган» вы застрелили Любовь Донцову».
— Тут у него начался припадок, — сказал майор, нажав на клавишу. — И врачи меня отстранили.
— И это все? — Саня кивнул на магнитофон.
Майор вздохнул, вставляя новую кассету.
— Ничего, оправился, опомнился. Сегодня разрешили довести допрос до конца.
И вновь зазвучал хрипловатый отрешенный голос:
«Я, Желябов Анатолий Иванович — убийца». Майор: «Вот так-то оно лучше. Вы признаете себя виновным в предумышленном убийстве Печерской и Донцовой?» — «Нет». — «Опять начинается! Тогда почему вы называете себя убийцей?» — «Это очень сложно объяснить». — «Попробуем. Вы почти законченный философ, сумеете найти слова. А я вам помогу. Мы остановились на том, что вы курили на крыльце с соседом в половине четвертого, когда Донцова отправилась на банкет». — «Гражданин следователь, скажите ради Бога, она действительно убита?» — «Да. Я понимаю: после белой горячки случаются провалы в памяти. Сейчас мы с вами осторожно, аккуратно восстановим всю картину». — «Не надо меня щадить. Я все-таки мужчина — вспомнил наконец. А не истеричка. Или вы думаете, я боюсь «вышки»? Наоборот. Taedium vitae». — «Что?» — «Латинский термин: отвращение к жизни. И страх. Но не «вышки». А тайны — фантастической, невыносимой. Может быть, потусторонней». — «Ничего, разберемся по сию сторону. Я вас слушаю». — «Когда я увидел уходящую Любашу, такую прелестную в платье из зеленого бархата, в мехах, мне по аналогии припомнились испанские принцессы Май. Поскольку я подонок, то тут же и решил осчастливить невесту подарком за хозяйский счет. И пошел в дом. Ключ от чулана у меня был при себе. Взял куколку, самогонку, прошел в свою комнату, по ходу дела опробовал, вздремнул, очнулся и вернулся на свадьбу. Да, предварительно заперев чулан». — «И по дороге к соседям вы встретили Нину Печерскую?» — «Нет». — «А когда же?» — «Живую я ее больше не встречал». — «Вы мне попросту пересказываете то же самое, что я узнал из показаний свидетеля Колесова». — «А я ему особо и не врал». — «Тогда что значат ваши следующие фразы: «она пришла умереть», «я ждал ее, все время ждал — в высшем смысле», «я трус, я должен был уйти за нею». — «Правильно, я это говорил после того, как похоронил ее». — «Но если вы невиновны, то почему отделывались фразами, а не помогли Колесову в поисках убийцы?» — «Потому что я виновен». — «Тогда, извините, какого ж…» — «Я виновен, потому что продолжал оглушать себя самогонкой и в стремительном темпе шел к безумию. Все перепуталось, я ощущал ее как умершую год назад. Единственный был у меня просвет, когда Саня докопался до одного друга в чулане. На миг я понял, что она убита только что, в пятницу, и кто убийца. Но тут же все заволоклось», — «Хорошо. Продолжаем по порядку». — «Уже вновь придя на свадьбу, я решил отнести назад куколку Май». — «Это почему?» — «Стало жалко старуху. У нее какой-то «комплекс мужа». — «Ой ли? Думаю, вы просто заметали следы. Уж больно заметная игрушка, редкостная». — «Думайте что хотите. Я говорю правду. Хотя, признаю, и не заслужил, чтоб мне верили. Тем не менее, я решил подложить куколку и вернулся домой. Однако смог я это сделать где-то часу в двенадцатом». — «Ну, что вы замолчали?» — «Сейчас. Я включил свет в чулане… или нет?.. нет, раньше. Показалось, будто мимо пролетело какое-то существо. Я тогда не понял, что это убийца». — «Свидетель Григорий Гусаров, действительно бывший в том чулане, утверждает, что вспыхнул свет и вы склонились над трупом (встали на колени) со словами: «Теперь ты успокоишься наконец». — «Убийца может утверждать что угодно». — «Почему вы производите Гусарова в убийцы?» — «А почему посторонний невинный человек дал запереть себя в чулане?» — «Юность, видите ли, бесится. Год назад в отсутствие хозяйки он развлекался на Жасминовой с одной студенткой, теперь с ее подружкой. В общем, испугался скандала». — «Год назад? А он случайно не видел Нину год назад?» — «Видел». — «13 октября? В тот день, когда она исчезла?» — «Тут нету связи». — «Вы не чувствуете связи?» — «Он ее видел из окна с мужчиной в сером плаще». — «Не было у Нины никаких мужчин!» — «Сердцу женщины, знаете, не прикажешь». — «А вы уверены, что этот призрак в сером плаще — не плод воображения вашего свидетеля?» — «И при первом, и при втором свидании он был на глазах своих подружек». — «И ни разу не вышел из комнаты, например, в туалет?» — «Вы меня глубоко разочаровываете, гражданин Желябов. Я ожидал от вас действительного признания, а не уловок и уверток».
Наступила пауза, майор пояснил:
— Кассета кончилась, — и склонился над магнитофоном.
— «Призрак в сером плаще», — пробормотал Саня. — Это интересно, в этом что-то есть. Я ему верю.
— А я — нет! — отрезал майор. — Будете слушать?
— Да, да, да!
«Да, какое-то существо пронеслось мимо меня. В тогдашнем моем состоянии я не поверил, что это человек. Возле стенки справа, почти под полкой, лежало нечто, покрытое пестрой материей. Занавеской, как я вспоминаю теперь, закрывавшей полки. Днем, когда я украл принцессу и бутылки, занавеска висела на месте. Я нагнулся и откинул. Передо мной возникло лицо — неузнаваемое, раздутое, с черной полоской на шее. Но я ее узнал и встал на колени. Наверное, я сказал: «Теперь ты успокоишься наконец» — но не помню. Горя, отчаяния я еще не чувствовал, одна мысль овладела мною: вырвать ее из рук того нечеловеческого существа, демона. И принял мгновенное решение: предать ее земную оболочку земле, по христианскому обычаю. В том месте, где она явилась мне майским утром. Взял ее на руки и вынес в сад», — «Вам пришлось пройти мимо двери Арефьевой, которая дала показания, что ничего не слышала». — «Май глуховата и, возможно, была погружена в молитву. Снаружи гремел «тяжелый рок». Я положил покойную под яблоней, сходил за лопатой…» — «Минутку! В сарае в это время проводил обыск Александр Колесов. Откуда вы взяли лопату?» — «Неподалеку от входа, она была прислонена к чурбану, на котором когда-то рубили дрова, там же лежал и камень». — «Однако соображали вы хладнокровно». — «Я ее утром точил». — «Делаю вывод: лопата была приготовлена вами заранее в другом месте, иначе Колесов вас бы услышал». — «Тяжелый рок, господин следователь». — «Я бы попросил большего уважения к следственным органам». — «Уважаю. Потому и выговариваюсь до конца. Я вырыл могилу». — «И за 45 минут вы успели…». — «Я очень торопился, мною владела какая-то бешеная энергия». — «Еще бы! Боялись попасться». — «Я боялся появления того демона — ее демона, как мне тогда казалось». — «Хорошо. Вы действовали в стрессе, в трансе. Но как же не опомнились во время бесед с Колесовым?» — «Не могу объяснить. Профессор сказал: симптомы белой горячки. Попрощался с Ниной, похоронил, положил на могилу камень…» — «Камень не обнаружен, очевидно, вы ошиблись и положили не под ту яблоню». — «Как же так?..» — «Не застревайте на этом моменте». — «Ну, отправился на свадьбу». — «Очень последовательно, правда?» — «Я не мог оставаться один, всюду мерещилось то существо». — «А куда вы дели туфлю?» — «Какую туфлю?» — «С левой ноги убитой». — «Я вас не понимаю». — «Туфля Печерской была обнаружена Колесовым в кабинете за книгами. Как она туда попала?» — «Гражданин следователь, мне стоило много усилий собраться с мыслями. Не возвращайте меня в безумный хаос, прошу вас». — «Отвечайте на вопрос». — «Стало быть, тот демон существует и действует?» — «Отвечайте на вопрос». — «Я не брал туфельку. Я похоронил Нину как она была, завернув в занавеску». — «Возможно. Постараюсь пробудить ваши воспоминания. Вы приходили к ней на могилу?» — «Да. Каждый день на рассвете». — «И под снегом нашли туфлю, которая упала с ноги убитой». — «Нет!» — «Или вы нагло лжете, или у вас очередной провал в памяти». — «Не знаю» — А я знаю, вы подобрали туфлю и, сообразив, что Колесов пытается раскрыть вашу тайну, подсунули ее в библиотеку Арефьева». — «Ни разу за те дни я не входил в кабинет. Я продолжал пить. От страха. От ужаса, который еще более усилился, когда я нашел на лежанке пистолет». — «И вы сразу поняли, что это оружие?» — «Не сразу. Взял в руки и ощупал». — «Когда это произошло?» — «В последний день на воле, кажется. В темноте. Я лежал и услышал голос». — Бессвязный бред, — констатировал майор, меняя кассету. — С провалами в памяти.
Господи! — воскликнул Саня. — Что за голос! Откуда голос?
— Бред, — повторил майор. — Сейчас услышите.
«Тихий голос, какой-то ирреальный, прошелестел как будто прямо в ухо. И рядом с лежанкой кто-то стоял». — «Кто?» — «Тот же, кто и в чулане. Существо». — «Сейчас я вам растолкую, Анатолий Иванович. При вашем заболевании, как мне объяснили, больной принимает своих знакомых за врагов, предметы — за оружие, тени — за страшные чудовища. Он слышит голоса, которые угрожают его убить. И страх и отчаяние переходят в гнев и ярость». — «Я все это пережил. Но этот голос мне не угрожал». — «Что же вы якобы услышали?» — «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!» — «Правильно. «Она должна успокоиться в саду» — именно это вы и повторяли бессчетно и до горячки, и потом. И Любовь Донцова вышла на ваш крик». — «Наверное, вы правы». — «Конечно. Вы сами приказали себе: иди и убей. Это был ваш внутренний голос, Анатолий Иванович». — «Да, но пистолет-то не из бреда, настоящий». — «Ваш!» — «Нет!» — «На нем отпечатки ваших пальцев. Вы приказали себе, пошли и выпустили семь пуль». — «Наверное, так, но я не могу вспомнить». — «Память у вас весьма избирательна, как погляжу. Забыть два убийства. Этим «забвением» участь себе вы не облегчите». — «Я к этому не стремлюсь». — «Сомневаюсь. Объясните-ка лучше: как в таком невменяемом состоянии вы управились с оружием и все пули попали в цель?» — «Откуда я знаю!» — «А я знаю: вы были снайпером в армии, профессиональный навык, так сказать, сработал». — «Не знаю, не помню! Поймите же: я не прошу снисхождения к моему невменяемому состоянию. В конце концов я сам себя довел до этого и должен ответить. По высшей мере». — «Это решит суд. А что касается снисхождения… вы ответите за два убийства. И особенно за первое, совершенное в полной памяти и рассудке». — «Невероятно, непостижимо!» — «Повторяю: в полной памяти и рассудке. Таков мой вывод после беседы с вами: вы постарались уничтожить следы преступления и недаром использовали…» — «Я ничего не уничтожал!» — «Однако вы тайком закопали тело и недаром использовали крученый шнур вместо пистолета. Кровь, которая осталась бы на месте преступления…» — «Какой шнур, о чем вы?!» — «Не кричите. Шнур от халата хозяйки. Действовали вы весьма предусмотрительно, но тут ваш разум дал сбой. И вы сочинили историю действительно невероятную, которую преподнесли Колесову. И продолжаете упорствовать. Но вещественное доказательство — как символ, связующий два преступления: пистолет». — «Я нашел…» — «Его видел Колесов на столике перед задушенной вами женщиной. Впоследствии — да, у вас начался острый психоз. Что и подтверждает медицинская экспертиза. Вот тут уж вы вправду не отвечали за себя». — «Я хочу ответить, поверьте! Но не могу взять на себя вину за смерть женщины, которую так любил. Сейчас я многое вспомнил. Наверное, все…» — «Вы вспомнили, как застрелили Донцову?» — «Да. Я целился в собственный кошмар». — «Ну, наконец-то мы кое-как сдвинулись с мертвой точки. Вы признались…» — «Я хочу ответить, но на Меня давит ощущение чудовищной тайны, и я понимаю Саню, который определил ее так: заговор зла». Незнакомый голос: «Требую кончить допрос, больной приближается к критическому состоянию».
— Вот и все, — майор выключил магнитофон. — Что вы на это скажете?
— Что за голос? Что за существо?
— Я мыслю так. Воспоминание о «демоне» (о Григории Гусарове) в чулане запечатлелось в болезненном сознании и проявилось в критический момент перед убийством Донцовой. Тут прямая аналогия: дважды снять вину с себя, переложив ее на некое существо. Но внутренний голос (голос совести, образно выражаясь) прямо констатирует, обвиняет преступника: «Иди и убей!»
— Любовь перед смертью сказала: «Я слышала голос. Я должна идти».
— Вы-то хоть не сходите с ума! Возможно, подсудимый вызвал ее в сад — не спорю — но это только усугубляет его вину.
— Но как Анатоль сказал: ее демон. Он подчеркнул…
— Александр Федорович! Я человек трезвый и никаких сверхъестественных явлений не признаю. А вот вы… именно вы внушили человеку с расстроенным сознанием дикую идею: заговор зла.
— Сейчас, после исповеди Анатоля, я в эту идею абсолютно верю.
В тот же вечер за чаем у девочек.
— Настя, ты хорошо помнишь ваше свидание с Генрихом?
— Какое свидание?
— Тут, в доме, в прошлом году.
— Ну, помню.
— Генрих выходил? Покидал эту комнату?
— Раза два или три.
— В туалет?
— Не столько в туалет, сколько в ванную. Наш любовник крайне чистоплотен, правда, Юля?
— Отстань!
— Юлечка, я и тебя хочу спросить о том же.
— Не выходил.
— Ни разу?
— Ни разу.
— Ни за что не поверю! — воскликнула Настя. — И после этого ты будешь утверждать, что он тебе не нужен?
— После чего?
— После того, как ты его покрываешь!
— С какой это стати мне его покрывать?
— Вот уж не знаю!
— Юля, — вмешался Саня в перепалку. — Это очень важно. Ты видела здесь в саду мертвых. Неужели тебе не хочется, чтобы убийца был найден?
— Генрих — убийца?!
Очень выразительная немая сцена.
— Не думаю. Но ведь он просил тебя молчать? Не так ли?
— Да черт с ним в конце-то концов! — закричала Юля. — Просил, да просил, но я его покрывать не собираюсь. Мне просто в голову не приходило…
— Погоди. Как он мотивировал свою просьбу?
— Ну, произошло убийство, а он в это время шастал по дому. Ну, не хотел, чтоб его таскали. За все это время мы с ним разговаривали всего однажды, — она взглянула на Настю. — В институте. И только на эту тему.
— Сколько раз он покидал комнату?
— Ну, три, два раза.
— В какое время?
— Не помню! У меня вообще все в голове перепуталось. Я ни о чем не хочу вспоминать, не хочу!
На другой день в институтском дворике. Низкое сизое небо, повисшее над самыми крышами, сырая вязкая мгла, пронизывающая, казалось, железо узорных оград, вековую кладку стен, пронизывающая неутоленную душу.
— Она шла по саду… с огорода, да, — говорил Генрих. — По-моему, она кого-то искала.
— Может быть, Анатоля?
— Может быть. Он как раз перед этим с лопатой с огорода проходил. Она остановилась с таким лицом… ну, как бы озираясь… Тут появился он.
— Откуда?
— От дома, наверное. Я видел спину. Она смотрела на него без улыбки, а он бросился к ней как-то порывисто. Вот именно бросился и загородил ее от меня. Вот и все.
— Они обнялись?
— Не видел. Вошла Настя, и я отвлекся.
— Вы тогда ушли в полпятого?
— Примерно. И безо всяких приключений.
— А ее не встретили по дороге из дому? Вы с ней не познакомились?
— Я? С ней? Вы с ума сошли!
— Пока еще нет. Но шанс имею. Удивительно, как подробно вы все помните год спустя.
— Я восстановил подробности. Все время об этом думаю. Значит, он там закопал труп?
— Где?
— В том месте, где она встречалась с тем типом?
— Что вы знаете? И откуда?
— Все знаю. От Насти, — Генрих слегка покраснел, но взгляд не отвел.
— Она вас простила?
— Нет, — вдруг в «гвардейской» его внешности проступило что-то детское. — Что делать, Александр Федорович?
— Встать перед ней на колени.
— Я это сделал.
— Тогда ждать. А сейчас вы нужны мне. Восстановите в тех же подробностях ваше второе свидание. Мне известно, что несколько раз вы выходили из комнаты в ванную. Так?
— О, женщины! Исчадья ада!
— Как говорит моя тетушка: все хороши. Почему вы скрыли этот факт?
— Как выяснилось, я трус.
— Мне нравится ваша объективность. Вас тревожило, что вас застали наедине с мертвой и во время убийства вы разгуливали по дому.
— Нет. Честное слово, нет. Я не боюсь реальностей, тут страх необъяснимый, иррациональный.
— А вы отдаете себе отчет, что из-за ваших страхов я не смог предотвратить второе убийство?
— Но как же…
— Так же! Я бы раньше «поймал» Анатоля и его бы изолировали.
— Что же делать?
— Найти убийцу. Во сколько вы выходили?
— Я не засекал… правда! Помню, что два… или три. В общем, не один раз.
— Вы помните, как Юля посмотрела на часы?
— Да. После этого я не выходил, точно! Мы боялись хозяйки.
— Туалет с ванной расположены как раз напротив комнаты, где совершено преступление. Ну?
— Ничего. Клянусь своей жизнью! Ни шороха, ни звука, никакого движения. Ничего!
— Попрошу сосредоточиться. Меня интересует все.
— Вам рассказать, как я в туалет ходил и в ванной мылся? — уточнил Генрих язвительно.
— Вы мылись в ванне?
— Да нет, над раковиной… — он запнулся и вдруг закричал. — Да! Я видел женщину!
— В ванной?
— Да ну вас. Над раковиной висит зеркало, в котором отражается улица за окном. Она мелькнула на какой-то миг, потому я и забыл. Ну и сразу смылся.
— Вы узнали Нину Печерскую?
— Да ведь на миг!
— Но если вы ее так хорошо запомнили с прошлого года…
— Туман! — выпалил Генрих. — Черты были размыты. Так, что-то черное вынырнуло из тумана.
— Черное? Она была в черном?
— В зеркало видны лицо и шея — и то я не рассмотрел. Что-то черное у шеи. Шарф? Должно быть, шарф.
— Но если вы не рассмотрели лицо, то почему решили, что это женщина? Прическа?
— Нет, не помню. Почему я так решил?.. — Генрих задумался, даже побледнел от напряжения. — Губы — вот что! Помада… да, красная помада, вспомнил.
— Печерская искусно пользовалась косметикой, ее коллега говорила. Но — точнее, вспомните то лицо в саду, сопоставьте.
— Да, вы меня натолкнули, и мне кажется… Кажется, она. Да, она! Вот что: то лицо в саду… я почему его вспомнил все-таки: в нем было что-то трагическое.
— Ну а это? Это?
— Она, вы правы. Жуткая бледность, потому так и выделялись губы. Но как же я не сообразил…
— Вы отталкивали от себя эти воспоминания.
— Да, труп в чулане. То лицо. Я не сопоставлял. Страшно. Отмахнулся: ну, просто промелькнула прохожая.
— Нет, не просто. Почему вы сказали: «я сразу смылся»?
— Действительно, почему? — Генрих растерялся.
— Вы уловили ее движение к калитке?
— Точно! Пятно в тумане как будто приблизилось и исчезло из зеркала.
— Теперь нам остается установить время. В какой заход вы заметили женщину в черном?
— Не помню.
— Но если вы поспешно смылись, то, наверное, больше не стали выходить?
— Наверное.
— Настя… тьфу, Юля!.. уже подсмотрела Анатоля с бутылками?
— Сейчас… кажется, да.
— Вы слышали стук двери, когда ушла Любовь Донцова?
— Слышал. Могу сказать точно: та женщина появилась позже.
— Свою Настю в зеркале вы, надеюсь, узнали бы?
— Да уж… и у нее сиреневая куртка с капюшоном.
— Тетя Май не красится. Значит, это была Печерская. И — никаких звонков в дверь. У нее был ключ. Или… или кто-то уже поджидал ее в комнате тети Май и увидел из окна.
— Неужели вы думаете, что убийца находился в доме, когда я выходил?
— Все может быть. Если гибель Любы не случайна, она должна была что-то заметить, услышать… словом, уловить что-то подозрительное, когда уходила.
— Но ведь ее пристрелил больной!
— Больного некто направлял. Некто невидимый, но обладающий таинственным голосом.
— Что-то я совсем запутался, — признался Генрих.
— Я тоже. Ничего, распутаем. У вас сейчас есть время?
— Сколько угодно.
— Тогда поехали.
— Куда?
— На «Спортивную». Но предварительно мне надо позвонить.
Они вышли из метро и зашагали в сине-сиреневых сумерках вдоль домов, меж которыми метался, вырываясь на простор перекрестков, студеный северный ветер.
— Мне хотелось бы, — говорил Саня, — чтоб вы посмотрели на одного человека. Сейчас он на работе, я звонил, но скоро должен выйти.
— Что за человек?
— Вы его не знаете. Просто посмотрите: его облик, походка, жесты. Не напомнит ли он вам кого-нибудь.
— Мужчину в саду?
— Да. Вон видите башню? Там его контора. Вон подъезд… Ага, и машина здесь.
— Вон та кофейная «Волга»?
— Она самая. Мы останемся тут за углом и как раз увидим его со спины, пойдет ли он к машине или на метро.
— Вы меня толкните, когда он выйдет.
Они вышли вдвоем: старший и младший компаньоны — и направились к «Волге».
— Плащ, — прошептал Генрих. — Плащ похож.
— А, да мало ли похожих плащей. Следите за походкой.
— Не знаю, не помню, — зашептал Генрих в отчаянии. — Рост приличный, да, волосы… — бизнесмены вступили в свет фонаря. — Кажется, у того темнее были, этот почти рыжий.
— Ну, а второй? — спросил Саня безнадежно.
— В куртке? Совсем непохож. Жгучий брюнет, а у того… ни темный, ни светлый, нечто среднее.
— Шатен, — подсказал Саня.
— Вроде так называется.
Бизнесмены подошли к машине, остановились и вдруг разом обернулись; тайные соглядатаи отпрянули в тень белой башни, не отрываясь, однако, от лиц, замкнутых, словно мертвенных в светло-синем свете. Бизнесмены постояли неподвижно и молча, будто давая возможность разглядеть себя в деталях, затем сели в «Волгу» и укатили. «Сыщики» пошли назад к метро.
— Ну, что скажешь?
— Я бы сказал: оба не похожи. Двигались, как автоматы. И застыли — ну манекены в витрине.
— Виновато искусственное освещение.
— Ну да. Не то, что-то не то… Там был порыв, трагизм, как будто на сцене разыгрывалась пантомима. Она была неподвижна, а он…
— Но почему он не увез ее тогда же? Боялся свидетелей? В доме никого не было, кроме вас с Настей.
— И мы были тайком.
— Тем более. Зачем ночью? Зачем все эти предосторожности?.. «Муж ждет», — сказала она. Кто же этот таинственный муж?
В пятом часу на следующий день в скверике напротив Большого театра.
— Я выслушал его исповедь, Валентин Алексеевич. На меня она произвела сильное впечатление.
— Надеюсь, он сознался?
— В чем?
— В убийстве Нины.
— Нет. И я ему верю. Вы говорили, что в прошлом году с бывшей женой общались.
— По делу о разводе.
— Вы заезжали за ней в клуб на машине?
— После того, как она уехала от меня в Останкино — нет.
— И в последний день ее работы не заезжали?
— Я не знаю, когда она ушла с работы.
— Она вас поздравила с женитьбой. По телефону или лично?
Юный принц досадливо поморщился и постарел.
— Лично.
— Где?
— В театре.
— Почему об этой встрече вы не рассказали следователю?
— Потому что она не имеет никакого отношения к убийству.
— А почему сейчас сказали? А? Не посмели соврать на прямо поставленный вопрос? Нетрудно догадаться: вас видели вместе в театре и смогли бы, если что, уличить.
— В чем уличить? — воскликнул балерон истерично.
— Зачем она приезжала в театр? Она вас преследовала?
— С чего вы взяли?
— А что вы сказали Анатолю, когда он вас разыскал? «Она и из могилы меня достанет». И безумно испугались.
— Уж прям безумно!
— Валентин Алексеевич, у меня есть неподтвержденные данные, что Печерская в то время была беременна.
— Я тут ни при чем!
— Зачем она приезжала в театр?
— Ну, если вы в курсе… она приезжала объявить, что ждет ребенка.
— От вас?
— Боже сохрани!
— Тогда к чему это объявление?
— Вы ее не знаете… вы ничего не знаете.
— Я хочу узнать.
— Взяла, видите ли, реванш. Она была мстительна и одержима.
— Чем?
— Детьми.
— Не вижу в этом ничего дурного.
— И в этом, и во всем надо иметь меру. Она не имела. Фанатичка.
— Какой пыл, Валентин Алексеевич.
— По какому праву, черт подери, вы лезете в чужую жизнь?
— Да, прошу прощения. Я и сам чувствую, что вхожу в раж. Это оттого… оттого, что я потерял все. Простите, но похоже, вы с ума сходили от ревности.
— Я? От ревности?
— Если это только был не ваш ребенок.
Балерон стремительно поднялся со скамейки, Саня воскликнул вслед:
— Она сказала, чей ребенок?
Валентин обернулся, словно исполняя изящный пируэт, и процедил:
— Запомните раз и навсегда: она была страшная женщина.
— Никто так не считает, кроме вас.
— А никто ее и не знал так, как я.
— И счастливы, что избавились?
— Счастлив!
Юный принц порывисто (грациозно и легконого) понесся по аллейке. С лавки наискосок поднялся Генрих, подскочил, закричал шепотом:
— Этот! В саду! Голову даю на отсечение!
— Да ну, Генрих… — забормотал Саня ошеломленно.
— Этот! Волосы, рост, плащ… но, главное — руки, этот жест, плавный… пластичный. И вот в таком же порыве он бросился к ней… Помните, я говорил: как пантомима на сцене.
— Сейчас он бросился от нее. От тени умершей. От «несчастной», как называл ее философ.
Он стоял на веранде, глядел в сад, курил. «Не хочу кабинет Андрея Леонтьевича обкуривать». «И очистить дом Арефьева от скверны». Скверна — все, что мерзит плотски и духовно… грязь и гниль, тление и растление, смрад и мертвечина… словом, все богопротивное. Все, что скопилось тут за годы, за последний год, за последние дни. Впервые с той ночи он заставил себя выйти в черно-фиолетовый сад, где неподалеку под яблоней… днем печаль ощущалась не так остро. «Печаль моя светла». Нет и нет. Может быть, потом, когда я раскрою тайну (если раскрою), ослепительный свет истины озарит все и разом наступит утоление. А пока что — плотная черно-фиолетовая мгла, окутывающая мертвых.
Саня спустился в сад, включил фонарик, прошел между деревьями. Вот здесь. Здесь была могила и лежала Люба. Совпадение? Или она действительно о чем-то догадалась и решила проверить что-то, не дождавшись меня? Решила преподнести мне разгадку, потому что торопилась, не могла жить в обмане? «Ты — Любовь?» — «Я — Любовь». Похоже, что так. И — голос. Проклятье! Что за голос? «Иди и убей!» Психоз, слуховая галлюцинация? И зрительная: существо, демон. Да ведь убил! И ее слова, наверное, последние слова не земле: «Я слышала голос. Я должна идти». В сад. Почему так многое связано с этим садом? Цветущее майское утро, первый робкий снег Покрова, ночное место преступления. Не ночные же демоны сбирались под деревья… о них говорил Анатоль. Ну, это понятно (если вообще можно понять сокрушительную горячку). Настя: кто-то ходил по саду. Тоже понятно: философ хоронил свою возлюбленную. А как она сказала: в саду… летом как-то… и на днях… кто-то крадется. Существо в ее райском саду во сне. Хозяин дома был тогда еще жив. Перестань! Нет ничего страшнее реальности: преступление было задумано и исполнено (недаром некто — вот тебе и существо! — приобрел пистолет с глушителем). Однако в исполнение вкралась какая-то ошибка, неточность, которую убийца поспешил исправить, подставив под удар Любовь. У меня собрано уже достаточно данных, чтобы… не осознать, нет! пока нет… ощутить движение истины, надвигающуюся тень черных крыльев.
Погоди. Как я выразился?.. «Философ хоронил свою возлюбленную». И, по его словам, положил на могилу белый камень, чтоб отметить место. При эксгумации трупа никакого камня не было. Странно. Саня повел фонариком окрест — нету. Кто-то похитил с могилы… Абсурд! Как вдруг невдалеке под яблоневым стволом на земле высветилось что-то. Подошел: вот он — небольшой, неотесанный, причудливой формы, грязно-белого цвета. Пористый, с выщербинками — отпечатки пальцев установить невозможно… да что я, всерьез, что ли! В невменяемом своем состоянии Анатоль ошибся, положил камень не под ту яблоню…
Саня повернул голову: кто-то подходил к розовато освещенной веранде. Владимир, курит. Саня подошел, поздоровался.
— Добрый день, — отвечал Владимир. — Вчера вернулся поздно…
— Очередная сделка?
— Канителимся со старыми. У вас в кабинете уже света не было. Есть новости?
— Анатоль заговорил.
— Что? Что он сказал?
— В общих чертах то, что мы с вами и предполагали, но…
Сзади из кабинета донесся шорох и голос тетки:
— Саня, чай пить будешь?
Впервые после смерти мужа она его позвала сама!
— Обязательно, тетя Май. Владимир, присоединяйтесь.
— Обязательно, — повторил тот нетерпеливо.
Присоединились и девочки. Всем без исключения тоскливо было в этом доме и жутко. В желто-оранжевый уют абажура выдвинули обеденный стол — декорации те же, а вот действующие лица… одних уж нет, а те далече. Впрочем, Любовь свою в ту далекую (так казалось: годы прошли, жизнь прошла), в ту далекую пятницу он еще не знал.
— Анатоль заговорил, — объявил Саня для всех и уловил общее жадное движение к себе, к своим словам. Возгласы:
— Что он сказал? Что? Что? Что?
— То, что мы и предполагали: Печерскую он не убивал.
— И ты ему веришь? — спросила Юля, а Настя воскликнула:
— А Любашу?
— Верю. На второй вопрос отвечу позже. Дело в том…
— Я бы попросил вас! — начал Владимир со скрытой яростью.
— Да, Владимир, да! Он стрелял в свой кошмар, он признался.
— Больше меня ничего не интересует. — Владимир откинулся на спинку стула, ушел из круга света в свое одиночество, полузакрыл глаза.
— Верю, — повторил Саня. — Но не в его версию. Немотивированную, фантастическую даже. Он считает, что этот пресловутый «мужчина в тумане» не существует в натуре. Его выдумал Генрих.
— Зачем? — изумилась Настя.
— Чтобы отвлечь следствие от собственной роли.
— Какой роли?
— Убийцы.
В остолбеневшей паузе тебя Май заметила ворчливо:
— Нашего идиота постоянно заносит. Сколько его знаю.
— Это что же? — заговорила Настя агрессивно. — С больной головы на здоровую валит?
Простит она своего возлюбленного, не иначе.
— Настенька, он же застал Генриха наедине с убитой — ну что б ты на его месте подумала? Знаете, — добавил Саня нерешительно, — я ему на секунду почти поверил.
— Насчет Генриха?
— Нет. Мужчина этот… какой-то фальшью для меня отдавал этот образ. Но я не мог не верить вашей жене, Владимир. Она-то не ошиблась, она видела. И теперь известно, кто принц.
Владимир широко раскрыл глаза, воскликнув:
— Кто?
— Как ни странно, принц — бывший муж.
— Балерины?
— Балерины. Его опознал Генрих. Более того: из ванной юноша видел Печерскую, подходившую к калитке.
— Ну прямо-таки вездесущий вестник.
— Как? — удивилась Юля. — Он ее узнал и молчал?
— Не узнал. Мелькнула на миг. В зеркале, в тумане… ну, просто прохожая. Вполне правдоподобно: видел год назад — тоже на мгновенье. Мы с ним восстановили подробности: неестественная бледность, губы в яркой помаде, черный ворот плаща… Черный ворот, — повторил Саня машинально, ощутив вдруг, что упустил какую-то мысль. — Но главное — это движение к калитке.
— К моему дому, — уточнила тетка и добавила загадочно: «Мне отмщенье и Аз воздам!» — все поглядели на нее. — Как балерина со своим принцем попали в мой дом?
— Она жила у вас пять месяцев, тетя Май, общалась с мужем, по его словам. Дубликат ключа сделать несложно.
— Зачем? Что им было нужно в моем доме?
— Не знаю. Балерон врет, что не бывал на Жасминовой, а его видели тут год назад именно в день ее исчезновения.
— Не понимаю, — процедил Владимир, — какое отношение ко всему этому имела моя жена.
— Она о чем-то догадалась, что-то заметила.
— Значит, Анатоль утверждает, что застрелил Любу, которая что-то заметила?
— Ничего подобного! Я уже говорил вам: он — орудие в чьих-то руках. Он слышал голос: «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!»
— Кошмар! — прошептала Юля, Настя пояснила:
— Кошмар и есть. Горячечная галлюцинация.
— Я бы так и подумал! — воскликнул Саня. — Но Люба не была в горячке. И тоже слышала. Ее последние слова по телефону: «Я слышу голос. Я должна идти». Так, Владимир?
Он молча кивнул.
— Вот что, дорогие, — заявила тетка. — Отвлечемся от дьяволизма… на ночь глядя. Тут наверняка какое-то недоразумение. Уж больно все неправдоподобно. Уж слишком.
— Слишком, — согласился Саня. — Вроде не страдал суеверием, а теперь… Накануне гибели Люба видела во сне черный предмет, как она выразилась. Ну чем не пистолет? Правда, я своим рассказом навеял, но какие сюрреалистические детали, загадочные. Если их анализировать по Фрейду…
— Черный предмет с глушителем? — перебил Владимир с мучительным сарказмом, возвращая Саню из райского сада-сна в теткину комнату, в ту незабвенную пятницу.
— Да, это обстоятельство свидетельствует о весьма определенных намерениях. Возможно, идея преступления — «Иди и убей!» — тлела подспудно, дразнила издавна, издали — как соблазнительная мечта — и вдруг вспыхнула яркой вспышкой.
— У кого? Про кого вы говорите?
— Не знаю… балерон, компаньон… пока не знаю.
— Но — мотив?
— Мотив скрыт глубоко. Бывший муж до сих пор пылает… то ли ненавистью, то ли страхом… или комплексом вины. Год назад она объявила ему, что ждет ребенка.
— От него? — заинтересовалась тетя Май.
— Говорит: нет. Вообще детей терпеть не может. «Белая рубашечка, красный чепчик», — Саня говорил как по наитию. — Помнишь, Настя, тот голос?
— Загробный! — Настя поежилась.
— В одеждах, в их покрое, в сочетании деталей и красок, — продолжал бормотать он, не вникая, а как будто нащупывая неизъяснимую мысль, — есть нечто символическое, тончайшая психология… например, черный покров — траур. Она любила синее и белое. И зачем-то купила восковой веночек. В четвертом часу. Надо узнать адрес «Харона» и проследить ее маршрут.
Помолчали. Саня нечаянно взглянул на тетку — напротив, в своем кресле с высокой спинкой. Вдруг вспомнилось то лицо с черной полосой на шее. Вспомнилось выразительно, как вьявь. И какую-то несообразность ощутил он в своем воспоминании, какое-то несоответствие… с чем?
— Сань, — робко нарушила Настя молчание, — а кто подкинул туфельку? Анатоль?
— Он отрицает. Ну, если в бреду, в беспамятстве… Так может быть, Настюш?
— Может. «Корсаковский психоз» с нарушением памяти.
— Вот-вот. Ну кто еще рискнет на столь нелепый поступок. Ведь подручных убийцы среди нас нет, а? — попытался он сказать шутливо, а выговорилось уныло. — Я заблудился в собранных фактах, обстоятельствах и деталях. Кажется, еще усилие — и все встанет на свои места, выявляя «заговор зла»… — осекся, внезапно осознав: еще усилие, еще один день, твердил, а Люба погибла. — Люба погибла неслучайно, — продолжал упрямо. — Убийца совершил промах, который ему пришлось исправлять. И я должен догадаться, в чем заключается этот промах.
— Она погибла от рук пьяного маньяка, — сказал Владимир. — Он признался. Если, по вашему мнению, он смог забыть эпизод с туфелькой, то так же смог загнать в подсознание и эпизод с балериной. Он — убийца. И чей еще голос могла слышать Люба из сада?
Владимир говорил так горячо и убедительно, что не поверить ему было нельзя. Все поверили. И Саня — устав от мучительной головоломки. Он только спросил тихо:
— Вы уже получили урну с прахом?
— Она у меня в комнате. Завтра ее замуруют в той стене.
Так вот отчего он сегодня так агрессивен… ему еще тяжелее, чем мне (вдруг открылось Сане), гораздо тяжелее. Он не успокоится никогда. Господи, за что? один и тот же вековечный вопрос. От Сани не укрылось, как вздрогнула и побледнела тетя Май.
Владимир прав. Прав следователь. Почему я — я один! — сопротивляюсь единственно верной версии? Версии, в которой все несообразности получают объяснение, обстоятельства и поступки выстраиваются в стройный ряд — в свете временного помешательства Анатоля. Который способен на все, по словам проницательного свидетеля. Генрих увидел подходившую к калитке Печерскую и смылся. Юные партнеры на время забыли обо всем, Анатоль, глотнув, вышел из своей комнаты и на крыльце столкнулся с женщиной, которую любил. Год назад она ждала ребенка (от другого?), теперь в глубоком трауре (погребальный венок), и принесла пистолет. «Она пришла умереть», — сказал он. Наверное, мы никогда не узнаем, что произошло между ними — наверное, убийцу ждет «вышка». Несмотря на провалы в памяти! Именно этими «провалами» (как я и предполагал вначале) можно объяснить налет абсурдности происходящего: спокойную усмешку философа за столом под абажуром. Можно объяснить отсутствие некоторых звеньев в тяжкой цепи доказательств. Например, спрятанный где-то пистолет. «При свидетелях пистолетом не размахивал». Вдруг находит, пугается, видит существо, слышит голос, сам зовет из сада умершую возлюбленную (и Любовь выходит), стреляет в свою галлюцинацию. С болезненной хитростью старается запутать меня, подбросив туфельку — поступок, никак не объяснимый с точки зрения здравого смысла. «Корсаковский психоз», тебе объяснили, связанный с нарушением памяти. Доктор прерывает допрос, поскольку и сейчас еще больной может войти в состояние стресса. Что тебе еще надо?
Тебя поразила искренность его исповеди, его отрешенного голоса — так он и говорил искренне обо всем, что помнит. “Taedium vitae”. Потрясенный убийца испытывает отвращение к жизни. Что тебе еще надо? Возможно, мы и узнаем. Возможно, вскоре он вспомнит и все остальное, когда психоз пройдет окончательно. Или закружит его в последнем безумии, что даже лучше для несчастного.
Кажется, я назвал этого ублюдка «несчастный»? Сейчас в доме находится урна с прахом, а я назвал убийцу… не думать! Не думать ни о чем, связанном с этой историей. Забыть, загнать в подсознание. Иначе она сломает меня.
Саня в темноте встал с дивана, принял радедорм, натянул джинсы и отправился на кухню за водой. Откуда-то из ночной тишины донеслись непонятные звуки. Остановился, прислушался. У девочек тихо, комната тети Май далеко. У Владимира. Что это? Негромкий, сдавленный, но вполне явственный вой. Не может быть! Мужчина?.. Вдруг вспомнилось его лицо в метро, когда соскользнула мужественная маска повседневной жесткости и проступило что-то откровенно детское. Тайно оплакивает свою жену. Это — любовь, а не нечто романтически-возвышенное, что чувствуешь ты, признайся. Ты влез в их любовь, а расплачивается за это он.
На цыпочках прошел к себе, разделся, лег, закрыл глаза. Верная моя помощница погибла неслучайно: на миг в пьяном бреду — голос, крик Анатоля — приоткрылась тайна убийства, и она не дождалась меня. Единственно верное объяснение, ставящее точку в жутковатом повествовании. Преступник в сильных и в общем-то жестоких руках правосудия — можно наконец отдохнуть.
Он физически ощущал, как воспаленный мозг обволакивает прохладная сонная пелена, закружились крылья, пронзительно взглянул профессор, но не погрозил пальцем, а печально прикрыл глаза. Спать.
Наутро он прежде всего постучался к Владимиру.
— Да! Можно!
Переступил через порог, в глазах зарябило от неожиданного сочетания красок и оттенков: на стенке шкафа, на спинках стульев и дивана были развешаны одежды. Господи! С тех пор? С того ее сна?.. Вон коротенькая лисья шубка, бледно-зеленый нежнейший бархат, черный грубошерстный халат и так далее, и так далее. На полу — разнообразная обувь и три раскрытых пустых чемодана.
— Владимир! — воскликнул Саня. — Что вы…
— Надо отдать ее одежду, — пояснил тот спокойно. — Майя Васильевна и девочки отказались. Договорился с уборщицей в крематории. Пойдет бедным.
— Я вот что зашел. Поедемте туда вместе, я помогу вам…
— Справлюсь, не беспокойтесь.
Глядя на его мужественное твердое лицо, никак нельзя было догадаться про ночной вой. Саня проследил его взгляд: большая дорожная сумка в углу… значит, там. Владимир произнес:
— У нее никого не было, кроме меня.
— Да, — вырвалось у Сани. — Никого!
Двое мужчин молча принялись паковать чемоданы изысканным тряпьем; суетливость, судорожность их движений выдавали нервное напряжение. Когда все было готово, Владимир взял сумку и чемодан, Саня — оба остальных, прошли по коридору мимо запертых дверей, мимо тети Май, замершей на пороге кухни.
Подошли к машине напротив калитки, погрузили чемоданы в багажник, Владимир сел за руль, поставив рядом на сиденье сумку, и сказал суховато, глядя снизу вверх:
— Вы были правы, а не я. Анатоль — всего лишь орудие.
— Как? — вскрикнул Саня. — Что вы знаете?
— Все не знаю, но узнаю. Ночью догадался.
— О чем?
— Кто убил Печерскую.
— Ну?.. Ну?
— Сегодня скажу. После одной встречи. Я должен убедиться.
— Владимир, я вас прошу!
— Я должен убедиться, — повторил категорически и завел машину. — До вечера.
Как же дожить до вечера?.. Монографию свою о Константине Леонтьеве он уже две недели как забросил, в институт только изредка заглядывал: целиком поглощало расследование, стремительно — он чувствовал, и дух захватывало! — стремительно приближающееся к развязке.
— Саня, завтракать!
Кофе ароматный, булочки свежие, фарфор сверкает… а ее нет и никогда не будет.
— Владимир на кладбище поехал?
Саня кивнул.
— На захотел, чтоб я ему помог.
— Не надо. Это их дело.
— Их?
— Его и ее.
— Тетя Май, я совсем запутался.
— Немудрено… тебе в особенности.
Говорила тетка отрывисто и сурово, не глядя; какая-то новая озабоченность (помимо тщательно скрываемого чувства стыда) ощущалась в ней сегодня.
— Ты глубже всех влез. Смотри не споткнись.
— Со мною все в порядке. Тетя Май, я все о том же: мог Анатоль убить? Ну скажите: мог?
— Оставь ты нашего дурака в покое. Он за все получит (и получает уже), за все свои безобразия.
— Мог?
— Нет, конечно, — она взглянула наконец прямо и как-то нерешительно. — Ты что, не понимаешь?
— Ничего не понимаю. Кандидатов у меня двое: Валентин и Викентий. Но балерон (для человека постороннего) слишком уж хорошо ориентируется в вашем доме. У компаньона же алиби на момент убийства Любы.
— Ну и что?
— Кто-то ведь стоял в сарае — существо, по определению Анатоля. «Иди и убей!» Он пошел.
— Его терзала горячка, Саня. Он мог слышать эти слова раньше, например (застряли в мозгу), а воспринять полностью — найдя пистолет.
— Значит, Вика?
— Вика любит пожить приятно, с комфортом, — заметила тетка рассеянно.
— Вот именно. И у него, и у балерона какой-то комплекс насчет детей.
— Из-за этого, Саня, не убивают, а бросают. Вместе с ребенком.
— А если она захотела отомстить, явившись с пистолетом. Он ее перехитрил.
— Это больше похоже на правду. Женщина утонченная, экзальтированная… ну, ты мое мнение знаешь. А ребенок, должно быть, умер. Восковой веночек, — пояснила тетка. — Она хоть и со странностями была, но нормальная. Покупать на свою будущую могилу — это уж чересчур.
— Он убил ребенка, — прошептал Саня.
— Не думаю. В такой кошмар ввязываться… Нам, правда, детей Бог не послал, но…
— Тетя Май, а почему у вас их не было? Или я неделикатно…
— Чего уж там, дела прошлые. Еще в юности простудилась на комсомольской стройке, так и не вылечилась. Мы с Андреем примирились, а для многих женщин это настоящая трагедия — бесплодие. Чувство неполноценности. Страшное чувство.
— Но она, наверное, родила. Любила детей фанатично, по мнению бывшего мужа. Да и коллега подтверждает.
— Да, что-то на ребенке завязано. Но слишком мало данных. Вообще… — тетка пожала плечами. — Бросил бы ты это дело, Сань, а? Я за тебя боюсь, — она встала и принялась собирать со стола.
— За меня?
— Слишком ты близко подошел, кажется.
— К кому?
— К настоящему убийце.
— Тетя, Май, вы что-то знаете!
— То же, что и ты.
— Но какие-то выводы уже сделали?
— Не выводы… так, предчувствия, досужие домыслы. Я человек грешный, знаешь, и воображение у меня грешное. Можно даже сказать, грязное.
— Тетя Май, вы…
— Не спорь, — пошла к двери с чашками, добавив на ходу с бесконечной грустью: — Жалко мне вас всех… нас всех… несчастных.
Что она видит в этой истории, чего не вижу я? — Думал Саня, выйдя на веранду покурить. — И Владимир… Надо дожить до вечера.
…Однако в восьмом часу Владимир еще не появился, зато позвонил младший компаньон.
— Добрый вечер, Александр Федорович. Вы мне Володю не позовете?
— А его нет. Он уже выехал домой?
— Его сегодня на работе не было. Он с утра на кладбище собирался, вы в курсе?
— Да. И еще у него была назначена встреча.
После долгой паузы компаньон сказал встревоженно:
— Может быть, со мной? Но я его не застал.
— Где?
— На кладбище.
— Вы должны были встретиться на кладбище? Зачем?
— Я не понял. Володя позвонил в контору утром и сказал, что будет ждать меня в четыре на кладбище у стены. У той, помните?
— И вы не поинтересовались, зачем?
— Разумеется, поинтересовался. Дело важное, безотлагательное, но не хочет говорить по телефону. Я приехал, прождал больше часа, уже стемнело.
— А сейчас откуда звоните?
— Из дома.
— Ладно, будем ждать.
Саня положил трубку, было как-то не по себе. Из кухни выглянула тетка, только что пришедшая с вечерни.
— Ну, что там еще?
— Владимир пропал.
— Что? — тетка вздрогнула и вдруг перекрестилась.
— Что это вы… — пробормотал Саня, чувствуя как заражается страхом.
— Вот что. Надо посмотреть у него в комнате.
— Что… посмотреть? Он не приходил! Я весь день дома.
— А, ты на веранде… смолишь одну за одной. И ключа нет, я дубликат так и не сделала.
Саня подергал дверь — заперта — разбежался, ударился плечом — с первого захода не удалось. На шум выскочили девочки, испугались, сбились под крылом тети Май, как цыплятки под крылом старой курицы. Все походило на дурной сон.
Наконец дверь, тяжко крякнув под ударом, распахнулась, он влетел во тьму — и тотчас вспыхнул свет: включила тетя Май. В комнате все было так же, как они оставили утром.
— Фу-х ты! — Саня облегченно перевел дух, за ним столпились остальные. — Надо осмотреть, может, где записка… или еще что-нибудь.
«Что-нибудь подозрительное» — хотелось сказать, но стало совестно: человек сегодня распрощался с «прахом дорогим», а я… проклятая ищейка. Однако осмотреть надо. Осмотрел. Ничего подозрительного, даже отдаленно намекающего на самоубийство. Все на своих местах (подтвердила тетя Май), кроме вещей Любы («моей любимой», подумалось в растерянности), лишь на полу под стулом затерялась внезапно сверкнувшая зеленым блеском пуговица — как последнее напоминание, что жила в этой комнате прелестная женщина, чей прах только что замуровали в стену… Саня сунул пуговицу в карман, чуть не зарыдав вдруг при всех. Сдержался. Вышли гуськом, постояли в коридоре.
— Буду его караулить всю ночь, — сказал Саня.
Юля спросила с дрожью в голосе:
— А из-за чего, вообще-то, паника?
— Пропал, исчез.
— Третий труп! — воскликнула Настя с болезненной какой-то обреченностью. — Сань, ночуй с нами, пожалуйста!
— Ну, ну… — забормотала тетка. — Вы-то кому нужны? А ты, Сань, и впрямь поосторожней будь.
— Здесь все умирают! — продолжала Настя умоляюще. — По очереди!
Тетка побледнела, достала из кармана ситцевого халата нитроглицерин, проглотила две таблетки.
— Хорошо, Саня, возьми в чулане раскладушку.
— А вы как… — начали девочки хором.
— Я уже ничего не боюсь, я готова.
В восемь утра Владимира еще не было. Саня позвонил майору.
— А что, собственно, требуется от меня? — уточнил тот, выслушав новость.
— Начать поиски.
— По истечении трех дней — таков порядок. Или вы считаете: его исчезновение имеет связь с расследуемым мною делом?
— Самую непосредственную, по-моему. Перед отъездом он сказал мне, что ночью догадался, кто убил Печерскую.
— И кто же?
— Он собирался открыть тайну сегодня… то есть вчера. После одной встречи. Он должен был убедиться.
— Но я не могу требовать ордер на обыск в квартире Воротынцева.
— И балерона! Именно его видел Гусаров год назад в саду с Печерской.
— Вот как? Все равно не могу — на основе голословных утверждений. Нет оснований, понимаете?
— Найдите основания, прошу! Я уверен: все завертелось в последней схватке.
В наступившей паузе послышался вздох.
— Ну и дельце вы мне подсунули. Не успеешь разобраться с одним — другое на очереди… Ладно. Ждите, позвоню.
Опять ждать! Саня крутился по дому, не находя себе места, чувствуя в непостижимом хаосе событий, мыслей, воспоминаний движение чьей-то воли, воплощенной в символе сильных и жестоких потаенных рук-крыльев.
Майор позвонил в третьем часу.
— Обыски квартир Воротынцева и Жемчугова не дали никаких результатов, — сообщил лаконично.
— Абсолютно никаких?
— Найдена его машина.
— Где?..
— В переулке возле проспекта Мира.
— Где живет Вика?
— Неподалеку. В машине так же ничего подозрительного… кроме странного, конечно, отсутствия хозяина. Пустые чемоданы и сумка…
— Он отвозил…
— Знаю. Воротынцев подсказал. Наш сотрудник уже побывал в крематории и на кладбище. Свой долг перед умершей Донцов исполнил. В машине установлены отпечатки пальцев его самого и компаньона.
— А вам не показалось странным, что машину нашли неподалеку…
— Показалось. Однако допрос Воротынцева пока ничего не дал: он утверждает, что вчера своего шефа не видел.
— Так что — бегство?
— Непохоже. Следов борьбы в машине не обнаружено. Впечатление, будто вышел на минутку, оставив ключи в зажигании. В «бардачке» документы — водительские права и паспорт, — а также бумажник с деньгами.
— Вот это уж так странно!
— Да.
— Алиби есть у Викентия?
— Нет у обоих. У Воротынцева с трех часов вчерашнего дня.
Был на кладбище и дома, один. У Жемчугова — до шести вечера. В шесть прибыл в театр.
— Вы их задержали?
— У меня для этого нет оснований.
— Опять основания!
— Александр Федорович, вы можете давать волю любым фантазиям. А мы не частная лавочка — учреждение государственное. Если будут какие-то новости, немедленно звоните. Запишите, на всякий случай, мой домашний телефон.
«Частная лавочка»… я забыл спросить адрес «Харона». Перезвонил. Занято. А, не до «Харона»!.. Я не могу дожидаться никаких новостей в этом хаосе тьмы и загадок. Почему они, имеющие власть, действуют так нерешительно! Невооруженным взглядом прослеживается связь преступлений, целой цепи преступлений. Что-то знала Печерская — и погибла. Что-то узнала Люба — и погибла. О чем-то догадался Владимир — и… О чем? Что? Ведь я знаю! Чувствую, что знаю — но почему-то боюсь осознать ясно и трезво. Кто он, черт возьми!
Я вышел в сад. Райские птицы не летали, шел мелкий нудный дождь, уничтожая кольца снежного праха под яблонями, мешая их с прахом земным. «Остави мертвых погребсти своя мертвецы». Не получается. Милый сад. Страшный сад, где меж деревьями тени, тайны, смерть. Не могу больше здесь оставаться и ждать.
Саня оделся и поехал на кладбище. Влажный день клонился к вечеру, дождь иссяк, поднялся ветер, небо забурлило каскадами туч и багряных просветов. Прошел мимо коробки крематория, по дорожке, к стене. Навестить Любу. Сначала поглядел в прозрачные глаза, словно поздоровался со старым знакомым — профессором. Вот она. Муж действительно успел исполнить последний долг: 1.VI. 1964 г. — 18.Х.1989 г. Полочка, гипсовая имитация урны, фотография. Цветная. (Глаза резанула неуместная яркость красок, хотелось траурно-белой печальной нежности). А может быть, и правильно, что она останется здесь такой, какой была: сине-зеленые глаза, алые губы, страстное лицо… Одинокий луч вырвался из небесного нагромождения, заиграл на чертах незабвенных, словно оживляя… сейчас заговорит, скажет, разгадает загадку… Вдруг все заслонило то, другое лицо на лиловой обивке кресла — лицо в последнем содроганье. Саня чуть не закричал от ужаса, подошел, пошатываясь, к бетонной скамейке, рухнул совсем без сил. «Бархатно-черная… Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Я отворил дверь, Анатоль прошмыгнул в комнату, предварительно со мною церемонно раскланявшись. Вот и ключ к разгадке… Что я плету! Разгадка — в лице мертвой, а это всего лишь штрих, один из мельчайших многозначительных штришков, заполняющих просветы в цепи доказательств, образующих картину цельную, живую, кричащую от ужаса и боли. «Мужчина в сером плаще в тумане» — ну конечно, все сходится, подкрепляется неизменными моими ощущениями, внутренним потоком сознания, вырывающимся наконец из потемок. Тетя Май: «Во всем должен быть порядок» — еще один штрих. И еще — это уже я: «После пяти буду на кафедре, профессор». Голос из сада: «Демоны погребения!»
Надо действовать немедленно, иначе убийца опять опередит меня («Убийца!» — утверждаю я и буду стоять на своем). Опередит? Наверняка уже опередил, а ты сидишь и предаешься отчаянию. На это тебе хватит лет и лет — не забыть никогда, оплакивать свою любовь на чистейшем, белейшем снегу Покрова.
Робкий луч давно исчез, бетонную стенку с урнами заволокла предвечерняя мгла… нет, туман. Начинался туман. Саня почти бежал по улице странно незнакомой, окружающая действительность, мир в целом казался гротескным, перевернутым, опрокинутым в свете того исчезнувшего луча, осветившего «все и вся» под другим углом. И ничего уже не мог скрыть туман. Наконец нашел телефон-автомат.
Звонок первый.
Майор выехал на задание. Ну да, 59 дел одновременно. Авось сам справлюсь. Вспомни! Ну, вспомни… «На Садовом кольце по прямой до ВДНХ». Все так.
Звонок второй.
Младший компаньон на месте. Голос нервный, вздрагивающий.
— Это я, Саня.
— Послушайте!..
— Нет, вы послушайте. И отвечайте, пришла пора. Когда именно вы купили себе оловянного солдатика?
— Что?!
— Солдатика. Вы же любите сказки?
— В этом году весной.
— Далее. Когда вам угрожали рэкетиры?
— Ну… тогда же. Да, весной.
— И вы обратились к своему приятелю, который может достать все, что пожелаете?
— Я устал! — крикнул компаньон, «гедонист-гадина», как его заклеймил Саня про себя.
— Еще бы! — Саня повесил трубку.
Звонок третий.
Балерон, к счастью, в театре, но где-то бродит. Очень срочно? Постараемся разыскать. Наполненная нетерпением пауза.
— Опять вы?
— На пререканья нет времени, дело идет к развязке, понимаете? Существует свидетель, который видел вас с балериной 13 октября прошлого года в саду на Жасминовой. Он вас опознал.
— Не врите!
— Нет времени, понятно?.. На каком месяце была беременна Печерская, когда объявила вам об этом?
— Сказала: только что убедилась.
— Вы могли быть отцом ребенка?
— Я никогда себе не позволял вольностей в отношении…
— И все-таки вы испугались скандала (сразу после свадьбы, и Печерская на все способна) и приехали на Жасминовую выяснять отношения. Ночью она исчезла.
— Тут нет никакой связи!
— Почему вы скрыли эту встречу?
— Я говорил вам: не могу копаться в останках. Я устал! — балерон швырнул трубку.
Итак, образ «мужчины в тумане» все более прорисовывается. Загадочный литературный образ, а я, по выражению Викентия, интерпретирую… Душевная тяжесть не давала вздохнуть свободно. Он почти бежал, потом ехал, потом опять бежал, силясь движеньем стряхнуть тяжесть, однако лицо мертвой — с высунутым, словно дразнящим язычком — преследовало неотрывно.
Звонок в дверь. Старушка в белом ситцевом платочке. Саня заговорил умоляюще:
— Извините за беспокойство. Я разыскиваю женщину, которая жила рядом с вами. Нина. С грудным ребенком. Вы помните?
— Ну как же, как же. Проходите…
— Я тороплюсь.
— Очень хорошая семья, тихая, спокойная, муж не пьет. А что случилось с Ниночкой?
— Она попала в беду.
— Опять беда? Господи, нет ей покоя!
— А какая еще была беда? Здесь?
— Вы не знаете? Николенька умер, сын, на четвертом месяце. Как она убивалась.
— Где умер? Дома?
— Нет, она говорила: в больнице.
— В какой больнице?
— Не говорила. Так-то мы мало общались, Ниночка человек замкнутый. А мальчика вывозила гулять в коляске — ну, перекинешься двумя-тремя словами. А тут вижу: вся в черном. Умер, говорит, и дрожит вся. Видно, муж ее отсюда увез? Подальше от переживаний.
— Как его звали?
— А вот я не знаю… — старушка даже удивилась. — Может, она и называла, не упомню. Муж да муж. Он на работе пропадал, я его и видала-то всего несколько раз.
— Вы бы его узнали при встрече?
— А как же.
— Спасибо вам.
— Не за что. Вы ее увидите?
— Н-нет.
— А то поклон бы от меня передали. Пусть ее душа успокоится.
— Пусть.
Он снова бежал, ехал, бежал, покуда (как во сне — по контрасту) не очутился среди огромной возбужденной толпы… Неужели поздно? Да, я наверняка опоздал. Как всегда! В этой сумасшедшей истории я все время опаздываю. На день, на час, на минуты. На считанные минуты я опоздал, когда ты вышла в сад. «Демоны погребения!» Люба погибла не случайно — подспудно я был уверен в этом, но даже вообразить не мог, какая чудовищная развязка ожидает меня. И дело не столько в опасности, в ожидании третьего приговора… Как ты говорила: «реальная опасность меня только подстегивает. Страшно бессознательное, неизъяснимое. Как сказал бы Анатоль: потустороннее». Как ты была права, а я ничего не понимал! Вот передо мною неизъяснимое, потустороннее.
Он безостановочно сновал в толпе, как во сне, в переходах, на площадках, на лестницах, каждым движением выдавая возбуждение неистовое. Однако никому не было до него дела… кроме, может быть одного. Да, кроме одного.
Наконец выбился из сил. Пора. Уже не спеша, вышел из такси у метро, миновал бульвар, углубился в переулочки, остановился возле универмага, посмотрел на часы в свете витрины и быстро свернул на Жасминовую. Тополь на углу напротив будки телефона-автомата прошелестел ветвями навстречу из тумана. Туман оседал с небес медленно и вязко, разламывая ночной мир на фрагменты, отрывки, обрывки причудливого карнавала (размытые лица-маски, невидимое существо с руками-крыльями, тени в саду).
Я вышел в сад. Дом как будто спал, и сад спал. Она услышала голос. Само «существо» в тот момент было невидимо, но голос прозвучал. Она оделась, спустилась по ступенькам, обогнула дом и вышла в сад. Она поняла, где находится могила, потому что увидела… да, но куда же Анатоль положил камень?.. О блаженные, чистейшие снега Покрова!
Было по-прежнему темно и тихо, но что-то в туманном мире неуловимо и непоправимо изменялось, нарушалось. Меж деревьями, тяжелыми сучьями яблонь, проявилась тень и заскользила, приближаясь. Существо в черном. Реальная опасность меня только подстегивает, страшно неизъяснимое. Саня пошел навстречу, в глазах стояло, заслоняя все, лицо мертвой.
Воскресным ноябрьским утром они сидели в кабинете: Саня и три женщины. Две молодых и одна старая. Сквозь стальные решетки виднелись влажные ветви, над ними нависало низкое, цвета птичьего крыла, сизое небо.
Женщины жаждали развязки, как глотка живой воды — воды, которая очистит дом профессора от скверны. А наследник нуждался в них еще больше — в жажде облегчить наконец душу.
— Лицо в зеркале — вот чем поразил меня Генрих. Но я тогда не осознал, что ситуация перевернулась. Точнее, я ее воспринимал перевернутой. И мужчина в тумане действительно в некотором роде плод воображения…
— Ничего себе «плод»! — воскликнула Настя.
В некотором роде, я сказал.
— Но ведь убийца существует.
— Существует.
— Кто? — громогласно выпалила Юля, не выдержав напряжения.
После паузы (женщины глядели на него с бессознательным сочувствием) Саня сказал:
— Владимир.
— Не может быть! — возразил кто-то. — У него железное алиби! Как он мог…
— Он не убивал.
Опять пауза, которую тихонько нарушила тетка:
— Сань, выкладывай, полегчает.
И он «выложил»:
— Вашим шнуром Любовь задушила Нину Печерскую.
Допрос.
— Из показаний Викентия Воротынцева явствует, что первоначальный капитал, на котором основана фирма, добыт, скажем обтекаемо, путем нелегальным. Подробности меня не интересуют (этим занимается мой коллега). Меня интересует убийство. Ваша жена была в курсе и держала вас в руках, так?
— Что значит «держала»? Разоблачать она меня не собиралась, ее все это устраивало.
— Тем не менее, весной этого года у вас возник замысел избавиться от нее.
— Нет!
— На очной ставке вас опознал знакомый Воротынцева Зураб Кокнадзе, у которого вы приобрели наган.
— Для защиты от рэкетиров… нам угрожали!
— Вот как? Тогда объясните, почему вы скрыли факт покупки от своего компаньона.
— А я вообще человек скрытный.
— Вижу. Вскроем. Кокнадзе утверждает, что вы выразили желание приобрести пистолет с глушителем. Зачем?
— Не люблю шума.
— Примем к сведению. С какой целью вы принесли домой 12 октября 55 тысяч и положили в незапирающуюся тумбочку?
— Эти деньги должны были пойти на аренду квартиры.
— Так вы сказали покойной жене и Александру Колесову. Назовите адрес и фамилию человека, с которым вы встречались 14 октября в субботу по поводу аренды.
— У меня нет данных. Мне позвонили на работу по телефону и назначили встречу у Манежа. Никто не явился.
— И вам по телефону назвали сумму взятки?.. Придумайте что-нибудь похитрее. Никакого звонка, никакой встречи у вас не было. На другой день после убийства Печерской вы в панике бросились на Сретенку.
— Вы этого не сможете доказать.
— Докажу. Вышеперечисленные факты получают свое объяснение только под таким углом: умышленное подготовленное убийство.
— Все было не так.
— Все получилось не так. Рассмотрим, как получилось.
За решетками кабинета слегка просветлело, пролетела ворона с пронзительным воплем; все вздрогнули.
— В конце концов майор его «расколол», — говорил Саня, — но после отчаянного сопротивления. Он боялся Любы, потому что чувствовал в ней силу и решительность пойти на все, до конца. «Шеф» блестящий организатор, но не исполнитель. Так, он не смог «устранить» меня, хотя возможностей было более чем достаточно.
— Ну, не знаю, — протянула тетка. — По-моему, он пришел ночью в сад, чтоб убить тебя.
— Он не может, как он выразился, «физически». Мечта, замысел, заговор: соблазн свободы через убийство созревал подсознательно. И все же не знаю, решился бы он на него, кабы не толчок — смерть сына.
— Любаша убила его сына? — изумилась Настя; изумились все три женщины.
— Не совсем так… но косвенно. Тетя Май, вы как-то упомянули про страшное чувство неполноценности, которое может превратиться в натуральную манию у некоторых женщин. Помните наш другой разговор? Донцовы любят друг друга, как вы когда-то с мужем…
— Не надо.
— О, совершенно, конкретный случай. Вы привели пример: шефу позвонили вечером, он ушел по срочному делу, забыв шарф. Она побежала за ним, якобы заботясь…
— Помню. Мы были на кухне, она сразу ушла.
— Это случилось шестого октября. Ребенок опять заболел (он перебаливал с лета). В репликах мужа по телефону, в интонации она уловила тревогу, что-то личное, подтверждающее давние догадки: он ускользает от нее. Машина была в ремонте. Они ехали на метро…
Он вспомнил, как выслеживал бизнесмена… вагонное, стекло, «Колхозная», Сретенка, подворотня, кусты акации, гараж, лицо в окне второго этажа, больничный дворец через гул Садового кольца…
— Короче, она убедилась, увидев «счастливое семейство». И на другой день опять явилась на Сретенку.
— Зачем? — выдохнула Юля.
Допрос.
— Поскольку соседи из дома номер семнадцать по улице Сретенке опознали вас (и Печерскую — по фотографии), вы не сможете далее отрицать связь с нею. Когда и при каких обстоятельствах началась эта связь?
— 10 сентября 88 года я приехал на Жасминовую по объявлению. Хозяйка показывала свои владения, мы вышли в сад. И я увидел женщину.
— В саду?
— Да. Я стоял в дверях сарая, как вдруг что-то заставило меня обернуться. Она шла между деревьями, на секунду остановилась, мы взглянули друг на друга — этот взгляд решил дальнейшее. Я поспешил уйти и подождал ее в машине (она была одета явно для «выхода»), представился, отвез в клуб. В тот же вечер она стала моей женой.
— Второй женой. К 13 октября вы уже нашли квартиру на Сретенке?
— Да.
— Вы наметили переезд на 13-е, когда никого не будет в доме?
— Я позвонил, она сказала приехать за нею ночью.
— К чему вся эта таинственность? Вы уже задумали преступление.
— Ничего подобного! Из-за Анатоля. Она его боялась.
— Боялась?
— В смысле: боялась с ним расставаться. У нее была какая-то странная и сильная привязанность к этому бродяге.
— 16 августа текущего года, когда вы отдыхали в Крыму, она приезжала на Жасминовую к Желябову?
— Да. Ее спугнул Вика. Видите ли, внезапно заболел Николенька, подозрение на менингит (оказался грипп в очень тяжелой форме). На «скорой» она отвезла его в больницу Склифосовского и отправилась к Анатолю, сама в лихорадке, а он ее как-то успокаивал. Говорю же: между ними была… мистическая, что ли, связь.
— И все же она не поколебалась связаться с вами.
— Анатоль бесперспективен. А она безумно хотела детей.
— А вы?
— Хотел.
— Почему же у вас в браке их не было?
— И не могло быть: Любовь бесплодна.
Саня будто заново прошел тот путь — до гаража, да акаций… и обратно. Как Владимир поспешно увел его со двора, как они сидели на каменном парапете в центре кишащего муравейника и он рассказывал организатору про убийство…
— Думаю, определенных намерений у нее не было, — отвечал он как-то отстраненно… и все же с горечью. «Люба погибла не случайно!» — твердил он себе все эти дни, но «отстраниться» не мог. — Мне кажется, она металась в поисках выхода…
Не хотелось бы вдаваться в анализ «страстей». Словом, так она любила мужа. Любовь выше жалости — ее вывод. Она пряталась во дворе, когда Печерская выкатила из подъезда коляску с ребенком, и вернулась домой за какой-то забытой вещью. Люба подошла просто посмотреть, как она говорила…
— Что ты замолчал? — воскликнула Настя. — Кому она говорила? Тебе?
— Нет. Она говорила это перед смертью. Взяла малыша на руки, услышала шаги в подъезде и вышла со двора, пошла по улице… Бессознательно, как под гипнозом. Ребенок спокойно спал с пустышкой, как вдруг у него начались судороги: он так и не оправился с лета. Она испугалась и очнулась, сообразив, где находится. И побежала в приемный покой больницы Склифосовского.
— А ребенок что?
— Он там умер. А она ушла, ее не заметили. Про «приемный покой» ты слышала, Настя, из форточки.
Допрос.
— Что вы предприняли после исчезновения сына?
— Обзвонил морги, детские дома… может, кто подбросил.
— Кто? Кто, по-вашему?
— Глупо отрицать очевидное: мысль о Любе… мелькала.
— Именно поэтому вы не обратились в милицию: не стали поднимать шум. Потому что, как пишут в романах: участь вашей жены (законной) была давно решена.
— Неправда!
— Тогда почему же вы не спросили прямо у нее? Мысль-то мелькала. А?.. Далее. Нами установлено, что в больницу Склифосовского звонил некий мужчина: не попадал ли к ним четырехмесячный мальчик. Приметы: белая рубашечка, красный чепчик. Именно эти слова слышала Анастасия Макарцева перед самым убийством. Ну? Будем отрицать очевидное?
— Да, я обзванивал больницы.
— То-то же. И что вам ответили?
— По приметам как будто подходил один. Умерший.
— И вы не явились опознать сына, боясь связаться с органами. Предлагаю чистосердечное признание, иначе дело примет для вас еще более опасный оборот.
— Признаю: смерть сына — а не что-то иное! — вызвала во мне… скажем так, ответный импульс. В сущности, мы всего лишь попытались ответить ударом на удар.
— Однако пистолет вы приобрели, когда сын еще не родился. Приобрели с определенной целью.
— Это ваши домыслы.
— Это факты.
— Вот вам факт: после случившейся катастрофы я нашел в себе силы помириться с женой.
— Да ну?
— Доказательством служит ее исповедь ко мне.
— И когда же она перед вами исповедалась?
— В ночь на восемнадцатое.
— Накануне своей смерти?
— Да.
— Хорошо. Вернемся к первому преступлению.
Мглистое утро переходило в студеный день, озябшие деревья будто придвинулись, сучья будто прижимались к стеклам.
— Меня поразили столь диаметральные суждения о Нине Печерской, — говорил Саня. — Исковерканная — добрая, истеричная — веселая, страшная женщина — прекрасная. «Несчастная» — говорил Анатоль. «Фанатичка» — бывший муж. Да, ее никто не знал так, как он. Думаю, ключ к ее образу — в последнем определении, включающем все эти качества. Фанатик — с латинского — исступленный, со страстью предающийся какому-то делу. Вероятно, Печерская с ужасом отшатнулась бы от одной только идеи преступления. Покуда не было затронуто ее дитя, глубинные инстинкты. Она согласилась, и с ее участием заговор обрел тот одержимый, судорожный характер, что так затруднило его раскрытие. Между тем, речь бы шла о банальном ограблении, правда, со «случайной» жертвой.
12 октября в четверг Владимир отдает Печерской ключи от дома, забирает из сейфа (при свидетеле — Вике) 55 тысяч, отвозит на Жасминовую и кладет в тумбочку. Взятка за квартиру — проговаривается мне Люба. Рэкетиры не смогли добраться до денег в фирме, доберутся до них в доме. 13 октября с трех часов дом будет пуст, Люба должна уйти на банкет в четыре, в пятом. Преступление было назначено на половину четвертого.
— Но еще без семнадцати четыре… — начала Юля.
— Тут большую роль сыграл экзальтированный настрой, сосредоточенность на смерти сына… а также всякие женские мелочи, вы поймете позже. Следователь упомянул про лавку ритуальных принадлежностей — «Харон»: «на Садовом кольце по прямой до «ВДНХ», то есть к месту преступления. У меня застряло в памяти, но слишком поздно я сообразил, что речь идет о станции «Колхозная», рядом со Сретенкой, где я выследил Владимира. Вот она идет к метро, в глаза бросается вывеска, заходит, выбирает восковой венок и теряет на этом несколько минут. А Люба…
Саня замолчал, так ярко представив тот день в слоистом тумане, пышные головки хризантем на лотках, женщину в черном на бульваре…
— А Люба действительно вышла из дому в половине четвертого, как показали свидетели. Но не в ресторан, а в универмаг за углом. Тетя Май, вы обнаружили в ванной на полочке под зеркалом флакон лак для волос «Прелесть». И устроили небольшую сцену…
— Мое главное условие — порядок… — тетка осеклась. — Она бегала в магазин за лаком, что ли?
— Да, у нее кончился. А без этой «Прелести», оказывается, не получится той царственной прически… В общем, Генрих видел в зеркале, как она возвращалась из магазина, но ничего толком не разглядел. Что-то черное у шеи — воротник шубки. А главное — губы в ярко-алой помаде…
Допрос.
— Так кто предложил план убийства — вы или Печерская?
— Я объяснил ей, что не могу заявить на жену в милицию. Она сказала, что отомстит сама. Я придумал план.
— Довольно рискованный, не так ли?
— Да нет… если б не наследничек — шиш бы кто додумался. О нашей связи никто не знал. Разве что Вика…
— Знал Воротынцев?
— Нет. Возможно, догадывался, что у меня кто-то есть. Нина звонила в фирму, правда, очень редко. Три раза я якобы уезжал в командировку и так далее. Уверен, эти мелочи с убийством Вика не связал бы.
— Да уж несомненно. Под вашим крылом компаньону жилось удобно и вольготно. Итак, 12 октября вы передали ключи и пистолет.
— Передал.
— Рассказывайте.
— Она должна была пройти в нашу комнату (предполагалось, что дом пуст). Застрелить, взять деньги, разбросать вещи, словом, создать видимость ограбления. Естественно, она была в перчатках, так что… Ничего не получилось: стечение обстоятельств и натура моей жены. Она — дьявол!
— Наконец-то у вас вырвалось откровенное о ней словечко.
— Таково мое тогдашнее восприятие.
— И нынешнее. Вообще-то я бы сказал: они друг друга стоили. Вы все друг друга стоите. Но не будем отвлекаться.
— Ну что?.. Она сооружала прическу в ванной, когда заметила в окне Нину. А главное: та проверила в сумочке пистолет. Понимаете? Женушка сообразила мигом (научный склад ума, черт подери!). Выскочила в коридор и тихонько заговорила… еще через дверь, Нина не успела отпереть. Она сказала: «Я вам расскажу, где ваш ребенок». И Нина, конечно, попалась — а вдруг! — она хотела верить, что он жив. А ведь я предупреждал: ни в какие переговоры не вступать! Та провела ее в комнату хозяйки, поскольку слышала голоса у нас за стенкой. И попутно отметила, что дверь в чулан слегка приоткрыта и ключ торчит. Понимаете теперь, почему я сказал «дьявол»? Прозвучали фантазии на «детскую» тему, но Нина держала руку в сумочке… и в какое-то мгновенье…
— Ну?
— Она достала пистолет.
Полуденный свет осени скупо освещал портрет над диваном, бесчисленные переплеты, взволнованные лица, перед которыми в тягостном полусумраке восстанавливалась кульминация убийства.
— Она достала из сумочки пистолет, — говорил Саня, — веночек упал на пол. Наверное, по-прежнему она была поглощена мыслями о сыне.
— «Она пришла умереть», — напомнила тетка. — Наш дурак сказал.
— Да, надломилась, инстинкт жизни ослабел… и машинально она допустила непоправимую оплошность: на секунду положила наган на стол и протянула руку за веночком. Этим воспользовалась убийца.
— А почему Любаша ее не застрелила? — спросила Настя шепотом.
— Не рискнула, ни разу не держала в руках оружие. Накинула на шею шнур и сдавила.
— Но ведь какая сила нужна! — поразилась Юля; все говорили вполголоса, будто боясь потревожить души-тени. Тетка (сосредоточенная — и куда только делась ее глухота!) вставила жестко:
— Когда речь идет о собственной шкуре, откуда что берется.
Да, ночной вой организатора — над собственной шкурой, несомненно.
— Тут появился я, — заговорил Саня чуть свободнее, словно миновал какой-то рубеж. — И увидел руки-крылья за креслом… Какая жуткая насмешка! — вдруг рассмеялся. — Любовь ассоциировалась для меня с прекрасными стихами: «крылья узнаю твои, этот священный узор»… О, Господи! «Дивного свиданья» не будет. Я увидел лицо, которое запомнил, конечно, на всю жизнь, и смог сопоставить… там, на кладбище. Догадался, кто убийца, но это потом, а тогда… Ладно. Коротко. Люба увидела меня, услышала мои звонки и стук в дверь. Я исчез. Очевидно, побежал за помощью. Что делать?
— То-то и оно-то, — сказала тетя Май со жгучим недоумением. — Лететь бы отсюда надо сломя голову, а она время тратит — покойницу тащит в чулан.
— Нельзя просто выйти из дому, она понимала, ведь я поблизости. При всей одержимости чувств у Любы рациональный рассудок ученого. Чулан — «царство Анатоля» — не заперт, торчит ключ. Проверила: никого — но философ где-то тут, она однажды наблюдала его махинации с самогоном. Человека, в какой-то степени невменяемого, легко подставить под удар, ведь он-то знал Печерскую. Однако невозможно совершить убийство (без перчаток), не оставив никаких следов. В чулане их сколько угодно. А она сможет выйти из дома свободно и открыто: да, сходила за лаком, да, занималась прической. Нет мотива — муж, трясущийся за собственную шкуру, его скроет. Разумеется, в отпущенные ей мгновенья она не рассуждала так логично. У нее-то сработал инстинкт жизни. Сработал верно: так все и получилось. Забрала из сумки ключи мужа (чтоб никаких связей, никаких подозрений). Сумку протерла, ключи потом выбросила. А главное — она взяла пистолет. Вот уж действительно: «взявши меч…»
— Зачем пистолет? — воскликнула Настя.
— Зачем убийце пистолет? На всякий случай, предстоит борьба за жизнь — это понятно. По дороге она видела вас, тетя Май, и Настю на бульваре, но вы обе были слишком заняты своим. И туман.
— А когда она заметила «мужчину в тумане»? — уточнила Настя. — В свой первый выход или…
— «Мужчины в тумане» не существовало.
Допрос.
— Во сколько Донцова прибыла в «Прагу»?
— Без чего-то пять.
— Какова была ваша реакция?
— Посуду не бил, даже не напился.
— Ну а все же?
— Естественно, я был потрясен, но ничем себя не выдал.
— И что вы предприняли?
Ничего особенного. Отлучился позвонить на Сретенку: никто не отвечает. А когда мы вернулись домой, все было обычно, спокойно. Стало быть, план сорвался, я решил. Утром в субботу, так и не дозвонившись…
— Вы звонили из дома?
— Из телефонной будки на углу. Ну, поехал на Сретенку: ее не было, ее нигде не было. Воскресенье, понедельник… во вторник за мною увязался наследник — и от него я узнал наконец, что случилось.
— От него, а не от жены. Очевидно, вы продолжали лелеять прежний замысел. Но с другим исполнителем, так?
— Ничего я не лелеял. Ненависть перегорела: в сущности, она ведь действовала в порядке самозащиты, не так ли?
— Ни один суд не инкриминировал бы действия Донцовой как самозащиту — и вы это прекрасно понимаете. Что мешало ей просто стащить пистолет со стола и убежать? Ну не с мужчиной же она имела дело! У вас вырвалось словечко: дьявол.
— Тем не менее, я сумел понять ее состояние и простить.
— Кто вы такой, чтобы прощать? Да вы и не простили. Чисто психологически: она задушила любимую вами женщину… Или Печерская была вам безразлична?
— Нину я любил. Кажется, впервые в жизни чувствовал такую нежность и жалость. Как к ребенку. Я и сам будто становился…
— Ребеночком, да? Жалость не помешала вам использовать ее как убийцу.
— Она сама горела. Сама! Впрочем, признаю: это была ошибка.
— Вы страшный человек, Владимир Николаевич. И жену нашли себе под пару. Хищники. Я вот думаю: неужели такие «сверхчеловеки» идут на смену коммунистической формации?
— Хищник, сверхчеловек! Я гуманист, гражданин следователь, и ни при каких условиях не смогу поднять руку на человека.
— Надеюсь доказать обратное: зачем вы пришли к Колесову тайком ночью, а? Ваш язвительный цинизм меня не обманывает. Но вернемся назад. После случившегося вы, конечно, не могли жить с женой.
— Эта проблема уже не стояла: она, видите ли, встретила любовь.
— В каком смысле?
— В самом прямом. Вы не поверите… я тоже сначала не поверил, но факт. Больше всего она тряслась, как бы не узнал наследник. И я видел их лица. Вы б послушали, как он декламировал — с неприкрытым пылом: «Бархатно-черная… да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Дьявольская ирония! Не Серафима он узнал, а убийцу.
— И жертву одновременно. Вашу жертву. Когда вы нашли у Донцовой пистолет?
— С чего вы взяли? Не находил и не использовал.
Саня смотрел в окно (яблони в низком «слезном» небе, ворона, крыша сарая), а видел утро Покрова и женщину в черных мехах на белейшем чистейшем снегу.
— После прибытия из «Праги» Люба видела меня (опаснейшего свидетеля) и тетю Май в чулане. И — все спокойно. Загадка сверхъестественная. Анатоль? Утром она поспешила в сад — и вот тут-то заметила странный предмет под снегом. Тайна золушкиной туфельки разрешилась для меня слишком поздно, когда на кладбище я сопоставил лица. А тогда… самое простое объяснение не пришло в голову.
— Голова твоя, Сань, была заморочена, — проворчала тетка.
— Заморочена, — повторил он покорно, и опять заныло сердце, тупо, безнадежно. — Она увидела меня на веранде раньше, чем я ее. И сунула туфельку в шубку за пазуху. Прошла со мной в кабинет. Дело в том, что ей некуда было деть находку-улику, Владимир еще не уехал на Сретенку… А тут свидетель разливается соловьем… ну, она меня использовала… до конца, так мне и надо. Мы разговаривали, я услышал шаги, выглянул в коридор, вышел, раскланялся с Анатолем. И покуда раздумывал о его роли в этой истории, она спрятала туфельку за книги над диваном, на котором сидела… помню вышитый носовой платок, вертела в руках, успела протереть туфлю и переплет.
— Так это она пыталась проникнуть в кабинет, когда мы на веранде сидели? — спросила Настя.
— Она.
— Ну, нашли бы туфлю — а ей-то что? Ее никто не подозревал.
— Она не могла быть в этом уверена, слишком много народу толклось тут в окрестностях, кто-то мог увидеть… и увидел — Генрих. Да и я, как бы ни был заморочен, а все же продвигался к разгадке исчезновения мертвой, мог сообразить (но не сообразил), кто бывал в кабинете, кто имел возможность… Ведь она была полностью в курсе моих поисков… и как, должно быть, ненавидела меня за эту суетню.
— Ей бы лететь отсюда за кудыкины горы, — процедила тетка. — Превратить мой дом в место преступления!
— Она пыталась. Хотя была одержима мужем — с юности, с первого взгляда. И все же договорилась скрыться со мной.
— Куда?
— В мое общежитие.
— Недалеко. Может, она и вправду с тобой надумала…
— Я ей был нужен как информатор, — прервал Саня сухо неуместные предположения.
Девочки с любопытством переглянулись, очевидно, чувствуя некую «завязку романа»; однако деликатно промолчали. Саня продолжал с нервной досадой:
— Все это уже не имеет значения. Я рассказал ей о встречах с Генрихом и Викой. Тут и возник «мужчина в тумане» — по аналогии: свидание Печерской с бывшим мужем в саду прошлой осенью. Я ощутил в этом образе какую-то подспудную фальшь. И все же Принц существует — и сидит сейчас в КПЗ.
— Сань, — поинтересовалась Юля, — а как он натравил на неё Анатоля?
— Говорю же: он блестящий организатор.
Допрос.
— Итак, в своей «исповеди» Донцова призналась, что унесла пистолет с места происшествия.
— Да. В сумочке.
— Свидетели, бывшие с вами в ресторане, отметили такой нервозный эпизод. Уже вставая из-за стола, вы взяли сумку жены, как вдруг она резко ее у вас вырвала.
— Действительно. Я просто по привычке… галантный муж. Ну, слегка удивился, однако не придал значения.
— Потом придали. Вы наверняка отметили, что маленькая сумочка оказалась неожиданно тяжелой. Вот как я мыслю. В ночь на восемнадцатое, когда Донцова была в кабинете у Колесова, вы решили обыскать вещи жены в надежде найти пистолет (вы-то знали ее натуру!). И вы его нашли.
— Бездоказательные фантазии, гражданин следователь.
— На следующий день Колесов отметил, что одежда ее была разбросана по всей комнате. Да и чем еще была вызвана откровенность жены с вами? С человеком, подготовившим ее смерть. Вы предъявили ей наган, она вынуждена была во всем признаться.
— Ничего подобного. Новая жизнь, видите ли, новая любовь. Я выразил удовлетворение, что она увезет назойливого наследника. И мы покаялись друг перед другом.
— Допустим. Вы спросили у нее, где пистолет?
— Она сказала, что выбросила его вместе с ключами в урну возле метро «ВДНХ».
— Где его и нашел Желябов, так?
— Значит, она мне соврала.
— Соврала и в тот же день была застрелена.
— Я тут ни при чем. Я был на работе и не знаю, что произошло между нею и Анатолем.
— Догадывались. Ведь вы вызвали ее в сад.
— В ресторан. Я звонил при свидетелях.
— Разберемся с вашими свидетелями.
Опять пролетела ворона, раздраженно каркнув. Народная примета — к покойнику (вспомнил). Покой. Нам только снится. Приемный покой во дворце Склифосовского.
— Семнадцатого во вторник Владимир видит Анатоля в состоянии стресса, — говорил Саня, — слышит его вопли — и возникает идея дерзкая, почти фантастическая. Он отговаривает нас звонить в «скорую» — утро вечера мудренее — просит, почти приказывает женщинам не выходить в сад. То есть расчищает поле деятельности. Наконец, из моего разговора по телефону с профессором узнает, что вечером восемнадцатого я буду на кафедре. Найдя в вещах Любы пистолет, он подбрасывает его Анатолю и приказывает: «Иди и убей!»
— Да, фантастика, — протянула тетка. — Рискованно.
— Не рискнешь — не выиграешь. Понимаете? Убийца начнет новую жизнь, новую любовь. Сама мысль об этом для него невыносима, им вдвоем тесно на земле — так он чувствует, так и действует.
— Как же он их свел: нашего идиота и жену?
— По телефону он приказал ей до своего приезда сторожить Анатоля, вероятного свидетеля, даже участника (который избавил их от трупа), вслушиваться в его выкрики и так далее.
— И она послушалась? Не побоялась?
— Анатоля она не боялась, она не знала, что у него пистолет.
— А если бы сумела отобрать? Ведь пьянь…
— Ну, придумал бы что-нибудь другое. Его девиз: победит сильнейший.
— Стало быть, он признался?
— Признался. И у организатора наконец сдали нервы. Допрос.
— Я утверждаю, что вы организатор и вдохновитель убийств в доме номер пять по улице Жасминовой.
— Столь леденящее душу утверждение требует доказательств.
— Докажем. Как показали студентки, вы разговаривали с женой в шесть часов.
— Да.
— В присутствии заказчиков?
— Да.
— А если я пошлю запрос на Урал и уточню время вашего звонка? У меня есть надежда, что заказчики вспомнят, хотя бы приблизительно, во сколько вы звонили.
— Пока живу — надеюсь, знаете.
— Надейтесь. По свидетельству ваших подчиненных, важные переговоры — своего рода священнодействие, когда никто не смеет вам мешать. Я предположил, а ваш компаньон подтвердил, что вы имеете обыкновение отключать на это время телефон. Телефон был отключен? Будем говорить правду, или посылать запрос?
— Я устал!
— Наконец-то. Советую признаться.
— Да, я звонил Любе около пяти при заказчиках и звал в ресторан. Потом телефон отключил, правда. И где-то в шесть, отлучившись на минуту, позвонил из нашей бухгалтерии.
— Которая была уже пуста?
— Пуста. Я приказал ей следить за Анатолем.
— Вы были так уверены, что он ее застрелит?
— Совсем не уверен, но… шанс был. Я дал им обоим равные шансы: у него пистолет, но он в бреду; она безоружна, но дьявольски увертлива. Мой девиз: побеждает сильнейший.
— И вы чуть не победили.
— Победил наследник. Он сильнейший.
— По вашей жестокой логике, вам следовало им и заняться. Он был наиболее опасен.
— Логика тут бессильна, тут страсть.
Три женщины глядели на него с нетерпением, любопытством и сочувствием, а с небес сочилась, сгущаясь, какая-то мгла — как еще далеко до снега?
— Все получилось как по писаному, — говорил Саня.
— Если б не влез ты, — вставила тетка.
— Пожалуй. На поминках я заявил (интуитивно, без доказательств): Анатоль — орудие в чьих-то сильных и жестоких руках. И занялся поисками Принца. И в результате так близко подошел к разгадке, что по-настоящему встревожил организатора. Помните чайный вечер у вас в комнате, тетя Май? Два самых опасных момента: Сретенка (где я его выследил… да еще собираюсь уточнить у следователя адрес «Харона»); лицо в зеркале, которое видел Генрих. Черный мех у шеи, губы в ярко-красной помаде. Я вспомнил… там, на кладбище.
Вспомнился одинокий предвечерний луч, который вспыхнул на лице его любимой. Узкие, капризно изогнутые губы — и лицо мертвой в окне.
— На лице умирающей не было ни следа косметики. Владимир подтвердил: после смерти сына она надела глубокий траур и перестала краситься. Я наконец сообразил, что речь идет о разных женщинах, которые сошлись вдруг в непримиримом поединке, истребившем их обеих. Они обе погибли не случайно. «Мне отмщенье и Аз воздам». Человек не имеет права брать на себя функции Судии Высшего.
— Они… чудовища, — прошептала Настя.
— Чудовища, — повторила Юля как эхо.
А тетка проворчала:
— Все грехом повязаны… воли себе давать нельзя.
— Возможно, они бы и не дали себе воли, инстинкты древние как мир не пробудились бы, кабы на их пути не встретился организатор, Прекрасный Принц. Тогда за столом он понял, что мне осталось сделать один шаг, и организовал свое исчезновение, заинтриговав меня разгадкой тайны и т. д. Ему нужно было выиграть три дня.
— Почему именно три? — поинтересовалась Юля. — Как ты догадался?
— О сроках, я разумеется, не догадался, просто решил проверить — наудачу: а вдруг он еще здесь, а не там? У него не было выхода: нетрудно отыскать квартиру на Сретенке и продавца пистолета. Что делать? «Убрать» меня — новое следствие, на которое будут брошены, конечно, лучшие профессиональные силы. Значит — исчезнуть. Куда? Существует всесоюзный розыск. И я вспомнил незначительные мелочи: музей Арефьева — мемориал в Байрейте, испанская принцесса — оловянный солдатик. Оба компаньона ездили в Германию. Когда? Этой весной — по свидетельству младшего. Заграничный паспорт действует пять лет, и у владельца фирмы, несомненно, есть валюта. Вопрос в том, на какое число он сумел приобрести билет. Я поехал в Шереметьево, где протолкался часа три в надежде, что он заметит меня и сделает выводы. Слабая надежда — но он заметил. Оказывается, до отлета еще оставались сутки, и если я подниму на ноги органы… Он пошел ва-банк и явился сюда вслед за мною, чтобы, по его словам, договориться.
— «Договориться», — процедила тетка. — Чтоб заткнуть тебе рот навсегда.
Если и так — не удалось. Остальное вы знаете.
Остальное: ночной сад, черная тень меж яблонями, яростный шепот, внезапно вспыхнувший в кабинете свет, женщины на веранде — предупрежденные бесценные свидетельницы — спускаются по ступенькам и безмолвно окружают сыщика и убийцу.
Допрос.
— Ну сознайтесь… не для протокола. В ночь на третье ноября вы явились на Жасминовую с какой целью?
— Договориться с наследником.
— То есть, по вашей практике, предложить взятку? Думаю, намерения у вас были иные.
— О, не надо на меня вешать третий заговор, более чем достаточно двух. Повторяю: по натуре я организатор, а не исполнитель. И физически не могу лишить человека жизни.
— Вы могли лишить жизни Желябова.
— Только руками правосудия, а не своими собственными. А жизнь свою он погубил сам, не так ли? Понятно, гражданин следователь, что у вас руки чешутся отправить меня в преисподнюю. Однако — руки коротки: я не убивал. Суд учтет состояние аффекта после смерти сына и любимой женщины.
— С какой целью вы явились на Жасминовую?
— Выразить свою восхищение сильнейшему.
«Безмолвно окружают сыщика и убийцу». Он не убивал — точнее, убивал не своими руками. В чьих-то сильных и жестоких… Саня стоял на веранде в черно-фиолетовом саду. И дом, и сад очистились от скверны. Сад из сна, в котором летают райские птицы и лежит белый камень. Я его нашел в тот вечер перед чаем и подумал: «Анатоль ошибся». По золушкиной туфельке Люба опознала место погребения и была убита на этом месте. Саня включил фонарик, подошел, осветил комья земли, стволы, сучья… туда, вдаль… выделилось белое пятно. Расстояние метров десять, не меньше. Неужели так ошибся? Погоди. По золушкиной туфельке Люба знала… она пришла убрать с могилы камень! Зачем? Это очевидно. И отбросила его… довольно тяжелый, да… сколько хватило сил. И тут раздались негромкие выстрелы. Но почему она не сделала это раньше? Почему именно в этот вечер? Ей приснился сон… нет, не то. Звонок мужа. Сторожить Анатоля. Фантастический план, который, однако, удался благодаря фантастическим совпадениям. Фантастика, сон, райские птицы… сирин и алконост. Сирин-Набоков. «Райская птица — это красиво» — голос, существо, черный предмет — находка для психоанализа. Она знала, что муж нашел у нее «черный предмет», и предупредила меня. Иносказательно. «Ты литературовед, ты разберешься». — «Не выходи в сад». — «Анатоля я не боюсь».
Еще, главное. «Будете говорить правду? Или посылать запрос?» — «Я устал!»
Я полюбил чудовище. И жертву. Как это совместить? Как я все время чувствовал: не связывайся, не узнавай, не лезь в это дело, будет только хуже внутренний голос умолял, предостерегал, требовал. Но я влез и пойду до конца, до последней тайны, чтоб ощутить ослепительный свет истины. Ведь она предупредила меня.
Предзимний кроткий свет неярко озарял сплетенья сучьев и веток, покосившуюся изгородь, пожухлую траву, огород, ворону на трубе — все родное, пронзительно близкое. Они стояли рядом у сарая, Саня говорил:
— Она осознавала опасность, но не могла сказать про пистолет прямо, чтобы не выдать себя даже передо мною.
— Тем более перед вами. Она любила вас.
— О, не надо, ради Бога! Этот придуманный сон, как и «мужчина в тумане», волновал меня своей литературностью, красивостью. «Да, я узнаю тебя в Серафиме при дивном свиданье, крылья узнаю твои, этот священный узор». Краткие реплики о Набокове-Сирине — реплику Владимира: «Райская птица — это красиво», — сказало существо во сне. Далее: место, где она была убита — уж слишком символично. Наконец, сам организатор на допросе: «Я устал!» Он устал, когда майор заговорил об уральских заказчиках.
— И он послал запрос.
— После того, как я изложил ему свои соображения. В запросе речь шла об убийстве — и клиенты бизнесмена дали показания. Сильнейшая конкуренция, шеф предлагает крупную взятку (о которой никто не должен знать, младший компаньон корит старшего за расточительство). Сейчас я тайком и быстро смотаюсь в банк за деньгами. Если кто меня спросит, я вышел на минутку. Никто и не спросит: сделка — священнодействие. Кожаная куртка висит на своем месте в кабинете, деньги сняты заранее утром. Владимир приезжает в Останкино к шести (уже стемнело), выходит из машины возле универмага и звонит из автомата на углу: «Все время думаю о демонах погребения». — «Не надо. Я хочу покоя». — «Он наверняка оставил на могиле какой-то знак — мету. Иди и проверь». — «Не хочу, не пойду». — «Иди и проверь!» — «Какой у тебя голос!» — «Иди и проверь!» — «Ладно, я должна идти».
— Она пришла умереть, — произнес философ свою сакраментальную фразу. — Они обе пришли умереть.
— Да. Обе. Любовь одевается, блестящий организатор проникает в сад. Она идет на могилу, находит и отбрасывает камень. Он целится и выпускает семь пуль — наверняка. Заходит в сарай и подкладывает вам пистолет. Голос существа, якобы вашего собственного демона: «Она должна успокоиться в саду. Иди и убей!».
В наступившей долгой паузе пошел наконец снег — долгожданный, чистейший, покрывая это утро, эту землю, деревья, изгородь — весь сад.