Полуостров Южная Калифорния простирается от залива Тодос-Сантос до мыса Сан-Лукас, занимая в ширину пространство местами в пятьдесят, местами в сто тридцать километров. Довольно высокая, изобилующая вулканами Кордильера делит этот полуостров по длине на две равные части. С юго-восточной стороны его омывает Тихий океан, а с западной — Калифорнийский залив.
Хотя местами здесь и наблюдается самая роскошная растительность, но в общем эта страна скорее бесплодная, бедная и малонаселенная. В то время, когда начинается наш рассказ, она была еще мало известна и не имела никаких торговых сношений ни с одной из соседних стран. Население ее, за очень небольшим исключением, состояло из бродячих, то есть кочевых племен индейцев, совершенно независимых от мексиканского правительства, не признававших ни мексиканских законов, ни мексиканских нравов и обычаев.
В эпоху своего владычества испанцы имели большие виды на эту прекрасную страну: они основали здесь несколько городов весьма значительных, мало того, ко времени начала войны за независимость, испанцы успели провести прекрасную широкую дорогу через весь Калифорнийский полуостров, предполагая соединить ее впоследствии с Верхней Калифорнией и Новой Мексикой.
Девятнадцатого июня 1833 года, перед закатом солнца, то есть часов около шести вечера, из-за поворота той самой большой дороги, о которой мы упомянули выше, выехал всадник. Он только что спустился с крутых и далеко не безопасных гор Кордильер, немного повыше Ностра-Сеньора-де-Гваделупа, и, по-видимому, направлялся в Санто-Диего-дель-Рио, первый, то есть ближайший, большой город Верхней Калифорнии, лежащий по ту сторону залива Тодос-Сантос.
Дорога на всем протяжении, насколько мог видеть глаз, была совершенно бесплодна. Как видно, путник проскакал уже порядочно: богатая одежда его была так густо покрыта тонкой, белой пылью, что становилось трудно распознать настоящий ее цвет. Конь его — великолепнейший степной мустанг, выносливое, сильное животное на тонких, точно выточенных, ногах, с красивой нервной головой и умными глазами, казался измученным, он как-то неохотно переступал, часто приостанавливаясь, несмотря на ободрения и ласковые понукания своего господина. Господин этот был красивый молодой человек лет двадцати семи, не более, стройный, статный, с европейским типом лица, без малейших признаков примеси другой крови. Тонкие, правильные черты, большие умные глаза, красивый, немного надменный, но отнюдь не злой рот и открытый взгляд дышали прямодушием и недюжинной энергией. Ростом выше среднего, он был сложен удивительно пропорционально и обладал необычайной гибкостью и грацией; его движения были мягки и плавны, и все в нем было как-то особенно изящно. Но, несмотря на его, быть может, немного женственную мягкость манер, с первого взгляда становилось ясно, что под этим изяществом и аристократической небрежностью таится сила, необычайная ловкость и проворство. Густые пряди черных с синеватым отливом вьющихся кольцами волос красиво обрамляли матово-бледное лицо; крутой волной ложились на плечи из-под широкополой поярковой шляпы. Изящно подкрученные усы, не скрывающие даже верхней губы, придавали ему какую-то своеобразную привлекательность, невольно останавливающую на нем внимание каждого, кто его видел.
Несмотря на явное утомление, молодой человек держался прямо и твердо в седле, и смелый открытый взгляд его беззаботно блуждал по сторонам. Доехав до того места, где против поворота на узенькую лесную тропинку возвышался у самой дороги на высоком каменном пьедестале крест, молодой человек с минуту призадумался, затем смело свернул в сторону с большой дороги и поехал по тропинке, бежавшей между апельсинными, лимонными и кокосовыми деревьями. Спускаясь по едва приметному скату, этот лесок принимал с каждым шагом характер дремучего девственного леса. Путник начинал ощущать некоторое беспокойство, тем более что вот уже несколько времени, как до его слуха стал доноситься какой-то странный шум, заметно усиливавшийся по мере того, как он подвигался вперед.
Вдруг лес широко расступился на обе стороны, и то, что представилось удивленным глазам молодого путника, невольно вызвало у него крик восторга и удивления. Разом осадив коня, он невольно залюбовался открывшимся перед ним дивным видом.
Он очутился на половине ската довольно высокой горы, отлого спускавшейся к песчаному прибрежью, за которым широко раскинулось во все стороны необъятное синее море. Яркий, искрящийся на солнце золотистый песок простирался на сотни метров, широкой каймой обрамляя с трех сторон неспокойное, волнующееся море. Беспорядочные косматые волны, увенчанные, точно сединами, серебристо-белой пеной, с шумом и ревом разбивались о прибрежные скалы или же с глухим ропотом набегали на берег и журча рассыпались мелкими струйками и брызгами по плоским камушкам отмели.
Глубоко врезавшееся в сушу море образовало здесь естественную гавань, доступ в которую был, однако, весьма затруднителен. При самом входе в залив лежал небольшой поросший лесом островок, оставляющий по обе стороны по весьма узкому проливу, где могли проходить суда лишь с очень незначительной вместимостью — не более трехсот тонн. По обе стороны бухты, точно вырастая из моря, торчали на самом краю берега громадные, темные скалы, точно сторожевые великаны, преграждающие путь неугомонным волнам. На берегу толпилось множество народа — мужчин, женщин и детей; все спешили с громкими криками, целым градом ругательств и бранных слов, пущенных на ветер, укрыть в надежное место свои лодки и челны — единственное достояние этого бедного люда. Там, в уголку, на берегу залива приютились, прячась от любопытных взглядов за громадными скалами прибрежья и последними группами Развесистых деревьев леса, из которого только что выехал молодой путник, раскинувшиеся в живописном беспорядке жалкие хижинки рыбацкого селения. Сейчас все эти хижинки были пусты, потому что обитатели их, от мала до велика, хлопотали на берегу около своих лодок и челнов.
Весь этот пейзаж, залитый последними лучами заходящего солнца, был поистине художествен, полон жизни и красок, — и молодой человек невольно залюбовался им. Несмотря на усталость, на крупный дождь и резкий ветер, хлеставший ему в лицо, он, вероятно, долго простоял бы так, предавшись созерцанию, если бы его не вывел из задумчивости быстрый галоп лошади, чуть не наскочившей на круп его коня. Он оглянулся, но здесь на опушке леса было уже темно и различить что-либо было очень трудно.
— Кто здесь? — окликнул он.
— Господи, Боже мой! Это вы, дон Торрибио? — весело отозвался чей-то голос.
— А-а, Пепе Ортис! — проговорил молодой человек. — Поздно же ты приехал!
— Лучше поздно, чем никогда, брат! Поверите ли, с той самой минуты, как мы расстались, я не останавливался ни на минуту!
— Убил ли ты хоть одного из этих ягуаров?
— Полно! Они ведь не так просты, чтобы поддаться сразу! Но это не беда! Я шел все время по их следу, с самого полудня, и теперь знаю, где их найти. На этот раз уж больно ловки будут они, если уйдут из моих рук!
— Хм! — усмехнулся дон Торрибио. — Вот уже трое суток, как они водят нас за нос!
— Ну, это вина ваша, брат!
— Моя?
— А как же! Вы вздумали и путешествовать, и охотиться в одно и то же время! А это возможно?
— Но сами ягуары внушили мне эту мысль: они следовали все время как раз по тому направлению.
— Оно как будто и так, а стоит только им довериться, так они, пожалуй, приведут нас в Орегон.
— Ну, в таком случае, желаю им приятного пути: уж я, конечно, не последую туда за ними.
— О, мы еще увидим их! Ведь эти ягуары всегда любили возвращаться на те места, где были раньше!
— Прекрасно, но что мы будем делать теперь? Погода портится, все предвещает бурю, — и оставаться здесь нет никакой возможности!
— Здесь не более мили до форта Сан-Мигель! Стоит только подняться опять в гору и ехать по большой дороге, с которой мы свернули сюда.
— Наши кони сильно утомлены; ведь эти черти, ягуары, трое суток гоняют их!
— Да, это правда! В таком случае спустимся вниз: там, на берегу, на расстоянии нескольких ружейных выстрелов, должна быть рыбацкая деревенька.
— Знаю, я ее видел за несколько минут до заката солнца, когда ночь не успела еще окутать весь берег. Но я теперь не помню, в каком именно направлении находится это пуэбло[1].
— Я тоже ничего не знаю об этом, — сказал Пепе Ортис, — а потому самое разумное будет, если мы вернемся в чащу леса и там построим хакаль[2].
— Хм! Эта мысль мне совсем не нравится! — с усмешкой сказал дон Торрибио.
— Эх, черт возьми, брат! Ведь уж в лесу, конечно, не то, что дома на печи! Но однако ночь не целый век; и не увидишь, как пройдет!
— Что делать! — сказал молодой человек, по-видимому, весьма недовольный перспективой провести ночь в лесу в такую непогоду. — Проклятые ягуары! — пробормотал он и уже повернул коня, когда к ним неожиданно подскакал третий всадник.
Остановившись подле них, он вгляделся в их лица при свете своей сигары, затем почтительно раскланялся с доном Торрибио и сказал:
— Сеньор, mi amo[3], зачем вам трудиться строить хакаль, который не в состоянии укрыть вас от непогоды, когда всего в нескольких шагах отсюда есть пуэбло, где в каждой хижине, начиная с моей, вы найдете и теплый ужин, и надежный кров?! Смотрите, с этой погодой шутить нельзя! Верьте слову Педро Гутьерреса, — так зовут меня, — это не простая буря, а настоящий ураган; уж я не ошибусь, не бойтесь!
— Я нимало не сомневаюсь в том, что вы правы, сеньор Педро Гутьеррес! — отвечал дон Торрибио. — Но до пуэбло еще далеко, а наши кони совсем устали!
— Далеко?! — воскликнул с удивлением вновь прибывший. — Да здесь не больше десяти минут езды!
— Неужели?! Разве это так близко?
— Да, и если вашей милости будет угодно, я провожу вас туда!
— К черту этот хакаль, вперед!
Гутьеррес не обманул; действительно, менее десяти минут спустя наши путники въезжали в селение и как раз вовремя успели укрыться от непогоды в хижине гостеприимного человека, которого послала им судьба.
Немногочисленное население этой забытой и заброшенной деревеньки занималось исключительно рыболовством, или, если сказать правду, то главным образом контрабандой. Это столь незаметное и жалкое местечко вело таким путем торговлю с Францией, Англией и Соединенными штатами на громадные суммы. Все обороты производились здесь через посредство береговых судов вместимостью от ста до двухсот тонн. Только такие суда могут без особого риска подходить к этому берегу, далеко небезопасному вследствие многочисленных мелей, рифов и сыпучих песков, преграждающих путь судам и гонимых различными течениями то в ту, то в другую сторону. Случалось, что иногда и бриги с немалым риском приставали к этому берегу, но чаще их против воли прибивало сюда ветрами или сильным морским течением.
Семья Педро Гутьерреса радушно приняла дона Торрибио и его спутника. Обсушившись и поужинав отварной рыбой и тортильями — лепешками из маиса, — и запив все это пульке[4] и мескалем[5], молодой человек плотно завернулся в свой сарапе[6] и, протянув ноги к огню, заснул крепким сном, убаюканный воем и свистом ветра, свирепствовавшего с неистовой силой на дворе и потрясавшего до основания убогую хижину Гутьерреса.
С восходом солнца он был внезапно пробужден ужасными криками, раздававшимися как будто над самым его ухом. Проворно вскочив на ноги, он огляделся; но в хижине, кроме него, не было никого; тогда он торопливо вышел за порог и очутился на обширной площади взморья.
Взорам его представилось прекрасное, величественное и вместе душераздирающее зрелище. Небо было сплошь цвета индиго, ослепительно яркое солнце разливало кругом свои лучи, и в то же время страшнейший ураган вырывал с корнем деревья и мчал их с такой быстротой, как будто это были жалкие соломинки; по пути он вздымал целые тучи песку и мелких камешков и крутил их в воздухе с каким-то зловещим свистом.
Жители деревеньки то с громкими воплями метались по берегу, то, распростершись на земле, рыдали и молили Бога смилостивиться. Обезумевший от страха скот в загонах так же тревожно метался из стороны в сторону, из угла в угол, отыскивая выход и издавая жалобные крики.
Море представляло собой страшную картину хаоса: взбаламученная стихия, точно голодный зверь, разверзала свою пасть, готовая ежеминутно поглотить все, что попадет. Громадные волны, увенчанные сверкающей белой пеной, с ревом набегали на берег и с глухим раскатом, подобным отдаленному грому, разбивались о прибрежные скалы или дробились на песке, увлекая за собой, кружа, как песчинку, и менее чем в минуту превращая в мелкие щепки злополучную лодку или челн, оставленную на берегу.
А там, всего на расстоянии выстрела от берега, погибал большой, прекрасный бриг, выброшенный на скалу, носившую название Монах. Несчастное судно засело в расщелине, и волны беспощадно раскачивали его из стороны в сторону, грозя ему ежеминутной гибелью. Были минуты, когда громадный вал приподымал судно на невероятную вышину и затем с треском бросал о ту же грозную скалу, между тем как налетевшая вслед волна на мгновение совершенно поглощала его, а затем, перескочив через палубу, продолжала катиться дальше, все с той же неугомонную поспешностью и злобой.
С берега можно было ясно различать фигуры мужчин, женщин и детей, с отчаянием простиравших руки, моля о помощи, которую никакая человеческая сила не могла оказать им. По временам крики и вопли этих несчастных доносились вместе со свистом ветра и наполняли души молящихся скорбью и бесплодным сожалением.
У хижины, из которой только что вышел дон Торрибио, собралось человек пятнадцать рыбаков. Все это были старые, опытные моряки, бывшие матросы, лоцманы, отважные контрабандисты, исколесившие все океаны, жизнь которых прошла в постоянной борьбе с бурной стихией. Они угрюмо и печально следили за гибелью судна, свершавшейся на их глазах. Отдельные части брига одна за другой отрывались свирепыми ударами разбушевавшихся волн и уносились в даль или тотчас же превращались в щепки; с минуты на минуту надо было ожидать, что и самое судно, разбитое и совершенно беспомощное, пойдет ко дну и будет поглощено алчной бездной, раскрывшей под ним свою ненасытную пасть и с ревом призывавшей свою жертву. По мере того, как солнце подымалось выше, ветер стихал; буря, достигшая своего крайнего предела, по-видимому, собиралась мало-помалу стихнуть; но тем не менее ураган все еще продолжал свирепствовать, и на море волнение было страшное.
Дон Торрибио подошел к группе рыбаков и, обращаясь к Педро Гутьерресу, сказал:
— Что же?
— Да что?! Вы сами видите, ваша милость! — ответил он, указывая на бриг, который беспощадно било и заливало волнами.
— Да, я вижу, что человек двадцать наших братьев погибают у нас на глазах. Там есть и женщины, и дети! Неужели мы ничего не сделаем для их спасения, не шевельнем и пальцем, чтобы избавить их от страшной смерти?
Рыбаки посмотрели на молодого человека с самым простосердечным выражением не то удивления, не то недоумения.
— Посмотрите только, что делается на море, ваша милость! — сказал старший из группы. — Вы видите, они должны погибнуть, для них спасения нет: не пройдет часа, как от этого брига не останется ни одной доски!
— За час можно многое сделать! — горячо возразил дон Торрибио. — Отчего не попытаться спасти этих несчастных?
— Но это значило бы искушать Господа Бога! — убежденно ответил старый рыбак.
— Нет! — воскликнул молодой человек. — Нет, сеньоры, Господь, Который есть высшее милосердие и благость, радуется, когда видит, что люди жертвуют собой для других!
Пытаясь спасти этих несчастных, мы будем бороться против злого духа, вызвавшего эту ужаснейшую бурю, — и Бог поможет нам в добром деле!
— Прекрасно сказано! Это — слово истинного христианина! — сказал священник деревеньки, незаметно приблизившись к группе. — Слова Писания гласят: «Кто сам трудится, тому и Бог помогает!» Но, — увы! — добавил он, вздыхая, — море действительно ужасно бурное!
— Потому-то эта попытка и может быть названа добрым делом, самоотверженным поступком, иначе это было бы дело обыкновенное! — воскликнул с большим воодушевлением молодой человек.
— Аминь! — вымолвил священник, осеняя себя крестом. Это был совсем еще молодой человек из хорошей, богатой семьи, каких, к сожалению, очень мало в мексиканском духовенстве; он принял сан священника по призванию и мог бы без труда получить один из богатейших приходов, но, из смирения и любви к ближним, сам избрал это забытое селение, в глухом углу, вдали от людных, шумных центров.
Пожав руку священнику, дон Торрибио заглянул под навес, где была убрана прекраснейшая китобойная шлюпка со всеми необходимыми принадлежностями промысла, и, обращаясь к рыбакам, спросил:
— Чья эта лодка?
— Моя, ваша милость! — отозвался Педро Гутьеррес. — Как видите, она совершенна готова и может быть спущена на воду в любой момент! Вот если бы только погода была более благоприятная…
— Благоприятная или неблагоприятная — все равно, эта шлюпка сейчас выйдет в море! — решительно и громко проговорил молодой человек. — Вытащите ее из-под навеса, я даю вам за нее пятьсот пиастров.
С этими словами он достал из кармана брюк длинный вязаный кошелек с червонцами.
— Пятьсот пиастров! — с недоумением воскликнул Гутьеррес. — Она не стоит и половины этих денег!
— Мне дела нет до того, сколько она стоит! Я предлагаю эту цену; надо только, не тратя даром времени, вытащить ее на берег и спустить на воду!
— Я — человек семейный и бедный! Как же могу отказаться от такой суммы, раз вы сами добровольно предлагаете мне?! И, хотя я боюсь греха…
— Греха тут нет! — прервал его дон Торрибио. — Скорее готовьте шлюпку, я хочу испробовать ее сейчас же.
— Не делайте этого, ваша милость! Видите сами, что там делается! Зачем идти на верную смерть, когда от этого никому пользы не будет?!
— Я убежден в противном! — горячо возразил дон Торрибио, вручая Педро Гутьерресу тридцать три золотых унции. — Я убежден, что Бог, внушивший мне мысль сделать что можно для спасения этих несчастных, не даст мне погибнуть. Ну, торопитесь же, друзья, я попытаюсь достигнуть судна, хотя бы мне пришлось отправиться одному!
— Нас будет двое, ваша милость, — сказал Пепе Ортис, — неужели вы думали, что я вас отпущу одного?!
— Если позволите, сеньор, я также отправлюсь с вами, — произнес молодой священник.
Тут вдруг произошло нечто совсем невероятное: рыбаки, так упорно отказывавшиеся сопровождать отважного молодого человека и считавшие непозволительным безумием эту попытку, теперь наперебой спешили изъявить желание ехать с ним, лишь бы только не допустить возлюбленного пастыря подвергать опасности свою жизнь.
— Хорошо, друзья мои! — говорил со слезами на глазах растроганный священник. — Но ведь все вы отцы, мужья, у каждого из вас есть семья, а я — человек совершенно одинокий и никому не нужный! Отпустите же вы меня туда, куда призывает мой долг!
— Нет, нет, падре! — восставали все в один голос. — Не ездите с ними, мы не допустим этого! Что будет с нами, если мы вдруг лишимся вас?! Кто станет учить и наставлять наших ребят, ухаживать за нашими больными, лечить их, кто будет утешать наших жен и вдов? Нет, падре, лучше пусть гибнет кто-нибудь из нас, только не вы!
Между тем старый рыбак, Педро Гутьеррес и несколько других проворно готовили шлюпку; так как все было в полном порядке, то задержки не было ни в чем.
— Сеньор падре, вы нам необходимы здесь, чтобы организовать надлежащим образом дело спасения! — сказал дон Торрибио. — Мы попытаемся установить беспрерывное сообщение между гибнущим судном и деревней. Оставшись на берегу, вы сумеете поддержать здесь порядок.
— Хорошо! — согласился священник. — Я останусь здесь и постараюсь делать все, что могу.
— Благодарю, я очень рассчитываю на ваше содействие, сеньор падре, — сказал дон Торрибио, пожимая его руку.
Затем молодой человек вскочил вслед за Пепе Ортисом, Гутьерресом, Тио Перрико (так звали старого моряка) и двумя другими рыбаками в шлюпку, ожидавшую первого большого вала, который поднял бы ее и вынес в открытое море.
Ожидать пришлось недолго: набежавшая сбоку громадная волна, ударившись о камни шагах в десяти позади шлюпки, подхватила ее и со стремительной быстротой помчала в море.
— Господи благослови! — воскликнул дон Торрибио.
— Да хранит вас Бог, чада мои! — сказал священник, стоя на самом краю берега и рискуя ежеминутно быть унесенным волной. — Да хранит вас Бог, — повторил он и, набожно сложив руки и возведя глаза к небу, произнес громким звучным голосом: — Боже! Спаси и сохрани их!
То были последние слова, донесшиеся до слуха отважных мореходов.
Несколько мгновений шлюпка металась в ужасном хаосе, которому нет ни имени, ни названия: гигантские волны, как разъяренные звери, с диким ревом вздымались со всех сторон, мчались навстречу и обступали злополучную шлюпку, грозя ежеминутно залить и поглотить ее или разбить в щепки.
Кругом не было видно ничего, кроме грозного бушующего моря, злобно и упорно трудившегося над погибелью этой горсти отважных смельчаков. Дон Торрибио с большим трудом управлялся с рулевым веслом, стараясь направлять лодку таким образом, чтобы она лишь вскользь касалась волн, которые, нагоняя друг друга, высоко громоздились стеной и беспрерывно преграждали ей путь. Но экипаж маленькой шлюпки был опытный, смелый и отважный: все эти люди издавна привыкли к трудной борьбе с разъяренной стихией, и потому ничто не устрашало и не смущало их. Садясь в шлюпку, все они заранее просто и наивно жертвовали собой и были готовы расстаться жизнью во всякий данный момент без ропота и малодушных сожалений. После тяжелой, получасовой борьбы со злобной стихией, шлюпка наконец, выбилась из водоворота ревущих волн прибоя и очутилась достаточно далеко от берега, где была в сравнительной безопасности. У каждого из рыбаков вырвался вздох облегчения; шлюпка приблизилась к гибнущему судну. По расчету дона Торрибио, они должны были не позже, как через каких-нибудь полчаса, быть достаточно близко к бригу, чтобы вступить в переговоры с экипажем, хотя подойти к нему вплотную из-за бесчисленных рифов и подводных камней, между которыми он засел, не было никакой возможности.
С брига также заметили шлюпку: призывные крики и мольбы о помощи стали раздаваться с удвоенной силой. Ветер продолжал слабеть; буря стихала, но море все еще сильно волновалось, и, по-видимому, должно было пройти еще немало времени, прежде чем страшные волны улягутся, и стихия упокоится… Дон Торрибио и все рыбаки прекрасно понимали это, но делать было нечего.
— Эй! Китобойная шлюпка! — раздался с брига оклик на французском языке.
— Hola![7] — отозвался со шлюпки дон Торрибио на том же языке. — Какое это судно?
— «Лафайет» из Бордо, капитан Пеллегрин, идет теперь от северо-западных берегов. Вы не можете подойти к нам: мы засели на риф!
— Я знаю, — отвечал дон Торрибио, — но мы можем установить сообщение.
— Имеете вы при себе канат?
— Да, и конец его укреплен на берегу!
— Я прикажу выкинуть вам буйки!
— Нет, погодите, лучше я попытаюсь достигнуть судна вплавь!
— Не делайте этого! В такой шторм это немыслимо!
— С Божьей помощью все возможно! — ответил молодой человек.
Вдруг он почувствовал, что шлюпка получила легкий толчок; он обернулся и увидел, что один из его людей кинулся в море и поплыл по направлению к судну. Это был Пепе Ортис. Пока дон Торрибио переговаривался с командиром брига, этот славный парень проворно разделся и, обмотав вокруг себя конец каната, кинулся в море, желая избавить своего господина от необходимости подвергать свою жизнь опасности.
Дон Торрибио горестно вскрикнул, но тотчас же овладел собой, произнес спокойным, решительным тоном:
— Вдвоем-то нам, конечно, удастся добраться до брига! — И, не теряя ни минуты, он передал рулевое весло Тио Перрико, который принял его без слова и, сбросив с себя в один момент лишнее платье, в свою очередь кинулся в море.
Едва только молодой человек очутился среди волн, как понял, насколько необходимо было ему кинуться вслед за верным слугой. Жертвуя собой ради своего господина, Пепе Ортис, конечно, спас ему этим жизнь, так как в одиночку дон Торрибио, при всей своей силе и замечательном искусстве плавать, не мог бы доплыть до брига.
Канат, обмотанный вокруг тела великодушного Пепе Ортиса, до того стеснял его движения, что он с большим трудом продвигался вперед. В тот момент, когда молодой господин поравнялся с ним, он уже едва переводил дух: намокший канат стал до того тяжел, что камнем тянул его ко дну.
— Ухватись руками за мои плечи и повисни на мне, пусть только одна голова у тебя остается над водой, отдохни! — крикнул дон Торрибио. Но добрый парень не соглашался.
— Ну хорошо же, — сказал дон Торрибио, — если так, то умрем вместе, и ты будешь виновником моей смерти!
Тогда напуганный Пепе Ортис повиновался. Дон Торрибио плыл в продолжении нескольких минут с Пепе Ортисом за спиной; когда силы Пепе вернулись, он снова принялся плыть, а дон Торрибио помогал тащить канат, который они мало-помалу разматывали и спускали на шлюпку.
Так продолжалось около получаса, показавшегося целой вечностью для измученных пловцов, изнемогавших под тяжестью каната. Наконец они подплыли к самому бригу.
— Эй! — крикнул капитан.
— Hola! — отозвался дон Торрибио.
— Вот причал!
— Погодите! — отвечал молодой человек и, обратившись к Пепе Ортису, спросил: — Можешь ты всего пять минут продержать один этот канат?
— Да, но только поторапливайтесь, брат! Действительно, несмотря на всю свою силу, он едва мог держаться на воде. Господин его не терял ни минуты.
— Давайте! — крикнул он. — Нас двое, и мы тащим канат!
— Знаем! — ответил командир. — Принимайте!
С этими словами он сам бросил им причал так ловко, что дон Торрибио поймал его почти на лету. На конце причала было двойное сиденье.
Молодой человек поспешил посадить Пепе Ортиса, который положительно изнемогал; промешкай он еще одну минуту, бедный парень пошел бы ко дну. Он не желал сесть первым, но дон Торрибио не слушал его возражений. Лишь только ему удалось надежно привязать Пепе Ортиса к одному сиденью, а на другом уместиться самому, как Бог помог, он весело крикнул: «Тащите!»
Минуту спустя отважные пловцы были уже на бриге.
Первой заботой капитана после того, как он горячо обнял и расцеловал вновь прибывших, было освободить бедного Пепе Ортиса от страшной тяжести обмотанного вокруг его тела каната и затем налить каждому пловцу по большой чарке старой французской водки, которую выпили залпом. Это давно испытанное средство сразу вернуло им силы и совершенно оживило и подбодрило их.
Пассажиры и пассажирки, дети и матросы толпились около своих спасителей, призывая на них благословение неба, что немало удивляло обоих мексиканцев, которые считали свое поведение весьма естественным.
— Вы лоцман? — осведомился командир.
— Да, — не задумываясь отвечал дон Торрибио, — каково ваше положение в данную минуту? — спросил он в свою очередь.
— Как видите, положение наше отчаянное, но корпус остался невредим! Если бы мне удалось выбраться отсюда и хотя бы сесть на мель, то судно бы, без сомнения, погибло, но мне удалось бы спасти не только всех людей, но и мой груз, который представляет собой большую ценность.
— Как вы засели? Каким местом?
— Только кормовой частью, на последнем рифе; надежный причал, прочно укрепленный на берегу, пожалуй, мог бы спасти меня.
— Отлично! Мы стащим вас отсюда! — сказал молодой человек. — Представьте только все дело мне.
— Сделайте одолжение, я буду очень рад, приказывайте; с этой минуты вы один полновластный хозяин здесь.
— Так решено! Слушайте же меня внимательно: этот канат, который я привез вам, идет не из шлюпки, он укреплен на берегу.
— В самом деле?! — радостно воскликнул командир брига.
— К чему мне лгать?!
— Действительно! Простите ради Бога!
— Вы должны укрепить за канат надежный кабельтов и постепенно спустить его в море! Поняли вы меня?
— Понял ли я? Конечно! Вот вы увидите. — И капитан тотчас же принялся за работу вместе с матросами.
С берега следили за каждым движением на бриге: как только дон Торрибио подал сигнал, там стали тянуть канат; менее чем через час к немалой радости всех присутствующих канат натянулся, как струна. Между тем командир брига распорядился облегчить кормовую часть судна от груза и снести его на нос; благодаря этому, а также с помощью прибоя, бриг стал приподниматься; тогда весь экипаж бросился поворачивать брашпиль, и вот почувствовалось едва заметное движение вперед. Бриг подался и вслед за тем плавно пошел, слегка покачиваясь на волнах, оставив за собой страшные рифы.
Однако на все эти сложные маневры потребовалось немало времени; прошло уже более семи часов с того момента, как смельчаки расстались с берегом. За то время буря заметно стала стихать, ветер, дувший с моря, не внушал уже серьезных опасений; даже волнение на море немного улеглось. Тио Перрико со своими товарищами подошел к бригу, и все четверо рыбаков взошли на судно.
— Ну, теперь следует позаботиться о том, чтобы спасти не только людей и груз, но также и самый бриг! — сказал дон Торрибио командиру.
— Хм! — печально отозвался он. — Это, к несчастью, невозможно.
— Нет, если корпус не поврежден и притом прочен, то это вовсе не так трудно!
— Как я уже говорил вам, корпус нисколько не пострадал!
— Прекрасно! В таком случае, ставьте четырехугольные паруса и пользуйтесь благоприятным для вас ветром! Ваша большая шлюпка и моя пирога будут буксировать вас; я берусь довести вас до хорошего якорного места.
— Если вы это сделаете, — со слезами на глазах воскликнул капитан, — вы спасете мне честь!
— В таком случае, ваша честь в надежных руках, за это я вам ручаюсь, только не мешкайте и делайте, что я вам говорю!
— Сейчас, сейчас! — воскликнул капитан, пожимая руки дона Торрибио.
Он в точности исполнил все данные ему молодым мексиканцем наставления, и часа за два до заката спасенное от верной гибели судно плавно покачивалось на двух якорях в прекрасно защищенной бухточке.
В тот же вечер пассажиры брига сошли на берег и поместились в церковном доме, где гостеприимный молодой священник предложил им временный приют.
Когда бриг очутился в полной безопасности, командир прежде всего пожелал отблагодарить и вознаградить человека, оказавшего ему такую громадную услугу, но дон Торрибио не захотел принять вознаграждения и удовольствовался одной словесной благодарностью, что весьма огорчило капитана. Однако сам дон Торрибио попытался расправиться с Гутьерресом и рыбаками, которые участвовали в экспедиции.
— Возьмите, ваша милость, эти деньги, — сказал рыбак, возвращая дону Торрибио полученные им за шлюпку тридцать три унции, — моя пирога нисколько не пострадала; следовательно, я никакого убытка не потерпел. Вам она теперь больше не нужна, так пусть же она опять останется за мной, как если бы и не переставала принадлежать мне. Что же касается наших трудов, за которые вы хотите заплатить нам, ваша милость, то ни я, ни мои товарищи денег за это не возьмем, — за деньги в такую адскую погоду никто из нас не поехал бы с вами! Бог нас помиловал, и мы уже достаточно вознаграждены тем, что видим вас живым и здоровым!
Дон Торрибио был очень тронут словами рыбака и попытался было настаивать, но это ему не удалось.
Покончив наконец с этим вопросом, молодой человек отправился в церковный дом, как обещал священнику.
Повинуясь какому-то необъяснимому побуждению, дон Торрибио решил пробыть в этом пуэбло несколько дней. Зачем и для чего — он сам не мог сказать. Эта мысль явилась у него внезапно, при виде пассажиров брига, отправлявшихся в церковный дом, еще взволнованными и едва оправившимися после всех ужасов грозившей им опасности. Судя по всему, это были люди богатые и, надо полагать, принадлежавшие к высшему кругу мексиканского общества.
Из скромности ли, из ложного ли стыда, или по какой либо другой причине, дон Торрибио желал до поры до времени сохранить свое инкогнито перед этими людьми. В виду этого он просил священника представить его своим гостям в качестве капитана мелкого судна или старшины лоцманов, не более того. Священник охотно согласился на это, тем более, что сам ничего не знал о личности и общественном положении молодого человека; он только мог предполагать, что дон Торрибио, вероятно, богат, так как готов был сыпать деньгами направо и налево, нимало не задумываясь.
Что же касается гостей священника, то следует прежде всего сказать, что все семеро принадлежали к одной семье. Из них четверо — господа и трое — слуги. Начнем описывать их по порядку. Глава семьи, человек лет пятидесяти, чрезвычайно изящной наружности, высокого роста, статный и красиво сложенный, мог бы назваться красавцем в строгом смысле этого слова, если бы не его глаза, обладавшие, как глаза хищника, способностью то суживаться, то расширяться, и отсвечивавшие при том каким-то странным фосфорическим блеском. Острый, проницательный взгляд его, ни на чем не останавливавшийся, тревожный, бегающий, скользил по лицам и предметам — неуловимый и загадочный, блестевший из-под полуопущенных век, он производил какое-то жуткое, неприятное впечатление.
Жена этого господина была значительно моложе его годами, — ей можно было дать не более двадцати пяти лет. Это была поразительная красавица, казавшаяся еще более привлекательной из-за матовой бледности и грустного, не то задумчивого, не то покорно кроткого выражения прелестного лица.
Молодая девушка лет семнадцати — очевидно, дочь старика от первого брака. Ее наружность едва ли могла бы поддаться описанию, если бы свыше вдохновенный Рафаэль не создал божественные образы своих несравненных Мадонн и тем самым не познакомил нас с этой необычайной, высокой красотой.
Младшим отпрыском этой семьи являлся прелестный мальчуган лет девяти, бойкий черноглазый ребенок, с целой шапкой густых, темных кудрей, прекрасно обрамлявших детски шаловливое личико этого маленького херувима, — любимца и баловня отца.
Из слуг достоин некоторого внимания мажордом, самбо лет пятидесяти с лишним, ужасно долговязый и худой, как щепка, с резкими, неправильными чертами и мрачной угрюмой физиономией.
Глава семьи заставлял называть себя просто доном Мануэлем, жену его звали доньей Франсиской, дочь — доньей Сантой, и это имя как нельзя более шло к ней; мальчика звали Хуаном, но чаще называли уменьшительным именем Хуанито.
Угрюмый самбо[8] отзывался на странную кличку или, вернее, прозвище Наранха, то есть апельсин, которым он, вероятно, был обязан зеленовато-желтому цвету своей кожи.
И вот, вместо того, чтобы по утру распрощаться с гостеприимной рыбацкой деревенькой, дон Торрибио продолжал проживать день за днем в убогой хижинке Педро Гутьерреса. Дело в том, что молодой человек с первого взгляда безумно полюбил донью Санту; едва только их взгляды встретились, как он почувствовал, что какой-то доселе незнакомый ему трепет прошел по его членам. Невольно схватился он рукой за сердце: оно билось так сильно и так часто, будто хотело вырваться из своей тесной тюрьмы и лететь навстречу этой прелестной девушке.
Дон Торрибио в первый раз в жизни любил глубоко и серьезно. Любовь эта вдруг сразу овладела его душой, и в ней одной он видел для себя счастье целой жизни. Вместо того, чтобы противиться ему, бороться с этим, так внезапно нахлынувшим на него чувством, не обещавшим желанного исхода в будущем, он с упоением предавался ему, с жадностью упивался этими первыми сердечными порывами. Чувствуя себя счастливым в настоящем, он не думал и не хотел думать о будущем.
Вот почему наш герой целыми днями не покидал приходского дома, где он всегда был желанным гостем для хозяина, а также для всех, за исключением, быть может, одного дона Мануэля, который относился к нему довольно холодно и смотрел как-то недоверчиво на безотлучное его присутствие. Впрочем, дон Торрибио был ведь в его глазах не более, как искусный лоцман, человек, не имеющий никакого значения в сравнении с ним и стоящий неизмеримо ниже его. К счастью, мнение надменного старика нимало не интересовало молодого человека; он упивался чарующим певучим голосом и ласковым взглядом доньи Санты. Кроме нее, он никого и ничего не видел, не слышал и не замечал. С самонадеянностью, свойственной почти всем влюбленным, молодой человек решил, что и обожаемая им девушка тоже не совсем равнодушна к нему. Вывел он это заключение из того, что каждый раз при его появлении донья Санта приветствовала его самой очаровательной улыбкой, которая точно луч солнца озаряла все ее лицо.
Так прошло дней десять, если не больше.
В своем любопытном труде о правах, обычаях и характерных типах жителей banda orientale[9], дон Доминго Франсиско Сармьенто выставляет на первый план, как наиболее любопытный, своеобразный и совершенно необычайный тип растреадора. Надо прожить долгое время в беспредельных пампасах, раскинувшихся на всем громадном пространстве от Буэнос-Айреса и до Мендосы, чтобы вполне усвоить себе значение этого слова, то редкое, ни с чем несравнимое качество, которое оно обозначает.
Все гаучо, то есть простолюдины и вольные охотники американских лесов, и все без исключения краснокожие — в большей или меньшей степени растреадоры, иначе говоря, искусные и опытные следопыты. Это, в сущности, целая наука, добытая путем многолетнего опыта, исследований, наблюдений и изучения различных особенностей следа и долголетней привычкой к своеобразному характеру степей. Но в строгом смысле слова растреадор — нечто совсем особенное. Этот сорт людей существует на самом деле только в Аргентинской республике. Растреадор, собственно говоря, почти официально должностное лицо, его слова считаются несомненными доказательствами перед судом, потому что он никогда не ошибается: все, что он утверждает, может быть без труда доказано во всякое время.
Нет такой почвы, на которой растреадор не мог бы производить своих исследований; он с одинаковой легкостью отыскивает след среди многолюдного города, как и в безлюдной степи; ничто не смущает и не вводит его в заблуждение; он входит и выходит, уходит и приходит, смотрит, приглядывается, ищет и всегда достигает цели своих поисков или исследований, как бы хитер и ловок ни был тот, который желает укрыться от него.
Так, например, Сармьенто рассказывает в своем сочинении, о котором мы упоминали выше, как некий растреадор был приглашен в Буэнос-Айрес и введен в дом, в котором ночью совершено было убийство. Преступник не оставил никаких улик, за исключением наполовину стертого уже следа ноги. Внимательно вглядевшись в этот след, растреадор твердым, уверенным шагом выходит из дома и, даже не глядя на почву, идет по следам преступника, взглядывая только время от времени на мостовую или тротуар, как если бы глаза его обладали способностью видеть рельефное изображение следа на этих плитах, на которых никто из сопровождавших не мог различить ровно ничего. Не останавливаясь, не задумываясь, он проходит несколько улиц, пересекает площади, проходит сады, потом вдруг совершенно неожиданно сворачивает в сторону, делает крюк, останавливается пред каким-то домом и, указывая на находящегося там человека, произнес: «Это он, берите его!» И что же? Оказывается, что это, правда, преступник: он даже не стал отрицать своей виновности.
— Не очевидно ли, что человек, который может делать нечто подобное, должен быть одарен редкой, необычайной способностью — чем-то вроде чутья?
Из бесчисленного множества различных более или менее необычайных рассказов, передаваемых Сармьенто, мы приводим один — о знаменитом растреадоре Калибаре, рассказ почти невероятный.
Однажды Калибар отправился в Буэнос-Айрес; в его отсутствие у него выкрали его любимого коня. Жена накрыла след поленом. Два месяца спустя растреадор вернулся домой и нашел уже совершенно изгладившийся след, не заметный для другого человека, но совершенно ясный для него. Увидав этот след, он даже не сказал никому ни слова об этом деле. Полтора года спустя Калибар шел, опустив голову вдоль улицы одного из предместий Буэнос-Айреса; вдруг он останавливается перед одним домом, идет прямо в конюшню и находит там своего коня, уже заезженного и не пригодного к службе: он отыскал след похитителя два года спустя после похищения!
Какой тайной обладают эти растреадоры, в чем заключается секрет их ремесла? Какой особенной силой и проницательностью отличается зрение этих людей от зрения других? — Все это такие вопросы, на которые нет ответа, нет разъяснения, это какая-то загадка!
Лет за семнадцать до начала нашего рассказа, в светлый майский вечер, часу в десятом, по узкой лесной тропинке, проложенной дикими зверями в густой и темной чаще громадного леса, в нескольких милях от Росарио, ехал шагом на превосходном степном коне всадник, в котором с первого же взгляда легко было признать гаучо, то есть степного жителя.
Это был человек лет пятидесяти, высокого роста и крепкого сложения; он казался в полном расцвете сил. Его приятное энергичное лицо носило отпечаток необычайной кротости и ясного духа, а ласковый взгляд больших черных глаз, смотревших прямо и открыто, говорил о честности и прямодушии.
Не то мечтательное, не то задумчивое выражение его лица носило легкий оттенок грусти. Он ехал медленно, задумавшись, машинально покуривая сигару, голубоватый дым которой, клубясь вокруг него, окружал его голову точно бледным сиянием.
Проехав некоторое время звериной тропой, путник выехал на распутье. Вдруг он сдержал коня: взгляд его остановился на звериной шкуре, брошенной у подножья громадного дерева. Казалось, будто под этой шкурой что-то спрятано или что-то прикрыто ею.
Наш путник бросил сигару, соскочил с коня и, закинув поводья за луку седла, подошел к этому дереву.
Невольный крик удивления вырвался у него из груди: под шкурой лежал ребенок лет шести-семи, белокурый, кудрявый, как херувим; он лежал, съежившись, чтобы защитить себя от холода, и спал, сжав кулачки, так сладко и так крепко, как спят лишь в этом возрасте.
— Что это значит? — прошептал про себя гаучо. — Бедняжка, — как он спит! — Затем, простояв несколько времени в раздумье, продолжал: — Каким образом очутился здесь этот ребенок? В такую пору, в этом глухом лесу, населенном множеством диких зверей? Тут кроется какая-нибудь тайна! — добавил он, задумчиво качая головой.
Нагнувшись к земле, он несколько минут внимательно разглядывал почву кругом того места, где спало дитя, как бы желая прочесть тайну, которая, очевидно, скрывалась здесь. Наконец, пробормотав несколько непонятных слов, подошел к ребенку и осторожно потряс его за плечико, стараясь разбудить.
Мальчуган широко раскрыл большие, умные, прекрасные глаза и взглянул прямо в лицо человека, так неожиданно прервавшего его сон.
— Что ты тут делаешь, дитя мое? — ласково спросил его спутник, стараясь насколько можно смягчить свой голос, чтобы не запугать ребенка.
— Я спал, сеньор! — улыбаясь, ответил он.
— Кто же привел тебя сюда?
— Человек с длинной бородой.
— Ты, вероятно, знаешь его, этого человека; знаешь, как его зовут?
— Нет, я его совсем не знаю! Я играл там на набережной, где так много высоких, красивых домов!
— А, в Буэнос-Айресе?
— Не знаю, может быть…
— И что же он сделал, этот человек?
— Он подъехал ко мне и спросил, не хочу ли я сесть вместе с ним на его лошадь, а другой человек поднял меня и посадил на седло впереди того человека, у которого была такая длинная борода.
— А человека, который тебя посадил на седло, ты знаешь?
— Нет!
— Человек с длинной бородой привез тебя сюда?
— О, не сейчас, не скоро; я пробыл с ним три дня!
— Ты его боялся?
— Нет! Он был добрый, шутил, смеялся, давал мне сладости, а там, на корабле, все меня били!
Собеседник ребенка немного призадумался, а затем продолжал:
— А долго ли ты был на корабле?
— Да, очень долго.
— Как тебя зовут?
— Не знаю, сеньор!
— Но как же тебя называли на корабле?
— Рубио.
Путник с досадой поморщился.
— Давно уже ты здесь?
— Да, очень давно! Человек с длинной бородой снял меня с лошади, накормил и затем сказал: «Спи, пока я пойду напоить лошадь». Затем он крепко поцеловал меня, и я увидел, что он плачет. «О чем ты плачешь?» — спросил я его; а он сказал: «Бедняжка, ты это скоро сам узнаешь; я принужден повиноваться, спи же, будь умница, Бог не покинет тебя!» Он пошел к лошади, а я крикнул ему: «Ты скоро вернешься?» — «Да, да!» — закричал он и ускакал. — Сведите меня к нему, пожалуйста!
— Это невозможно, дитя мое! — с волнением в голосе отвечал растроганный гаучо. — Но оставаться здесь тебе нельзя, тут тебя могут съесть дикие звери. Хочешь ехать со мной?
— С радостью! Вы — добрый человек, ведь вы не сделаете мне ничего дурного?
— Я? Упаси меня Бог! Напротив, я буду очень любить тебя! — И, схватив мальчика на руки, он принялся целовать его так крепко, что чуть не задушил.
— Как это приятно, когда ласкают и любят! — сказал мальчик. — Ведь если мы их встретим, тех, вы не позволите им бить меня, как они это всегда делали?!
— Не бойся, я никому не дам тебя в обиду!
— Правда?
— Да, я тебе обещаю, что никто не посмеет теперь тронуть тебя!
— Ах! — радостно воскликнул мальчик, обхватив шею своего нового друга обеими ручонками. — Как я буду любить вас за это!
Тем временем наш путник успел уже вскочить в седло, поместив перед собой ребенка; после чего продолжал свой путь, на этот раз не шагом, а полной рысью: он спешил домой.
Во все время пути ребенок не переставал болтать, а его новый друг и покровитель охотно отвечал ему, шутил с ним и смеялся. Не прошло и четверти часа, как этот рослый, сильный человек и бледный, слабенький ребенок стали лучшими друзьями в свете. Можно было подумать, видя их вместе, что они издавна знакомы: так хорошо они понимали друг друга и так глубоко сочувствовали одному и тому же.
Между тем наши путешественники успели уже выехать из леса и скакали по берегу прекрасной речки, притоку Параны.
Вдруг невдалеке блеснул приветный огонек, точно свет маяка в темной ночи. Путники наши быстро проскакали небольшое пространство, отделявшее их от огонька, и остановились у ворот ранчо[10], который, насколько можно было судить в темноте, был не из второстепенных.
Три или четыре огромных собаки уже давно успели возвестить громким лаем о прибытии путников и теперь с радостным визгом прыгали вокруг лошади.
Вышедший навстречу приезжим пеон[11] взял лошадь под узды и повел ее в конюшню, между тем как гаучо с немалым затруднением пролезал в двери ранчо с ребенком на руках.
Мальчуган не только не пугался шумных ласк и громкого лая собак, прыгавших вокруг своего господина и приветствовавших его возвращение, а смеялся и играл вместе с ними.
В первой комнате ранчо находилось несколько человек мужчин и женщин. Хозяйка дома, женщина лет тридцати пяти, но все еще очень красивая, с кротким приветливым лицом, сразу располагавшим в ее пользу, увидев входившего мужа, встретила его с распростертыми объятиями. Все остальные собравшиеся здесь люди были работники и работницы.
— На, возьми, Хуанита! — сказал гаучо, передавая ей с рук на руки ребенка. — Господь послал мне на дороге это бедное, брошенное людьми создание.
— Он будет братом нашему Пепе! — сказала женщина, нежно целуя мальчика, который тотчас же обхватил ее шею руками.
— Ну, и слава Богу, — весело сказал гаучо. — Выходит, что вместо одного ребенка у нас их будет двое!
— Да, — отозвалась его жена, продолжая целовать ласкавшегося к ней мальчика, — если Господь послал нам его, значит, Он хочет, чтобы я стала ему матерью!
— Да будет воля Божия! — с чувством произнес ее муж. С этого момента несчастный покинутый ребенок обрел нежную любящую мать и семью.
Два дня спустя, предоставив обоим мальчуганам играть и кататься по траве с собаками под надзором матери, гаучо вскочил на коня и поехал в Буэнос-Айрес.
Дон Хуан Мигель Кабальеро, так звали этого гаучо, был родом из Диамантины, но в очень юном возрасте покинул семью, чтобы скитаться по пампасам, где по прошествии нескольких лет стал одним из наиболее известных гаучо и, вместе с тем, знаменитейшим растреадором. От самого Буэнос-Айреса и до Мендосы Хуан Мигель Кабальеро пользовался такой репутацией, перед которой всякий преклонялся с глубоким уважением.
Растреадоры, все без исключения, сознавали его превосходство и с гордостью именовали его своим главой.
О нем ходили самые странные, самые невероятные слухи: ему приписывали сверхъестественные познания и невероятное чутье, нечто в роде дара ясновидения.
Несмотря на то, что знаменитый растреадор вовсе не гнался ни за каким вознаграждением, все те, кому он имел случай оказать какую-нибудь услугу, спешили, по мере сил и возможности, отблагодарить его, вследствие чего он, совершенно помимо своей воли, стал богатым человеком. Конечно, настолько богатым, насколько это возможно в пампасах для человека честного. Впрочем, даже и во всяком другом месте он мог бы назваться если не богачом, то во всяком случае человеком состоятельным. Но каково бы ни было его состояние, он вполне довольствовался им и чувствовал себя счастливым в своей семье, подле жены и обожаемого им сына Пепе, в кругу нескольких близких друзей, на которых всегда мог рассчитывать в случае нужды. Чего еще желать? — Он обладал железным здоровьем и пользовался ничем не запятнанной репутацией и громкой известностью, которой всякий другой на его месте ужасно бы гордился.
Пепе не было тогда еще и пяти лет; следовательно, он был немного моложе своего названного братишки. Хуан Мигель назвал найденыша Торрибио. Пепе тоже был курчавый, только не белокурый, а смуглый и черноволосый. Оба мальчугана с доверчивостью, свойственной этому возрасту, быстро сдружились и сроднились, как если бы были на самом деле родные братья.
Отсутствие растреадора продолжалось на этот раз долее, чем он сам предполагал; он вернулся в ранчо лишь по прошествии трех недель и казался грустным, озабоченным. Крепко расцеловал обоих мальчуганов, бросившихся к нему с громким радостным криком: «Tatita! Queriedo tatita![12]» — как только они завидели его еще издалека. Поздоровавшись с детьми, Хуан Мигель сделал знак жене, чтобы она следовала за ним в другую комнату, где они заперлись и долго о чем-то беседовали.
Что именно было предметом их беседы, никто не знал, но несомненно, что говорили о чем-то невеселом, потому что донья Хуанита казалась после того расстроенной и опечаленной, да и сам растреадор был не такой, как всегда.
— Вон, посмотри, — сказал он, указывая жене на весело игравших детей: они возились, поминутно прерывая свои речи громким смехом, — разве они не счастливы?
— Теперь, конечно, да, дай только Бог, чтобы они всегда были так счастливы! — со вздохом сказала Хуанита.
— Да что! Никто как Бог, люди кидают своих детей, — продолжал гаучо, — но Господь хранит их: Он никогда не забывает своих созданий и всегда печется о них!
Шло время; год за годом детишки подрастали. Хуан Мигель давно уже перестал видеть в Торрибио приемыша, а Хуанита и с самого начала не делала между детьми никакой разницы. Торрибио минуло уже семнадцать, а Пепе — шестнадцать лет; как тот, так и другой прекрасно выросли и развились на славу на свежем, чистом воздухе благоухающей пампы. Это были крупные, рослые, сильные, здоровые юноши, с той лишь разницей, что Торрибио был более изящного сложения и отличался особенной изысканностью манер. Пепе с виду казался сильнее; сложение у него было более грубое, лицо не столь нежное и манеры немного угловатые. Во всем остальном оба они были добросердечные, прямодушные, честные и любящие юноши. Оба стали отменными солдатами и всем известными гаучо, ловкими удальцами во всех телесных упражнениях. Никто, как они, не мог так быстро укротить самого ретивого коня так ловко закинуть лассо и bolas[13], а также так искусно владеть всяким оружием, шпагой, саблей, охотничьим ножом, ружьем и пистолетом, как эти выросшие на воле юноши. Ловкость их во всем этом была поистине необычайна; что же касается Торрибио, то он положительно не имел соперников.
Недалеко от ранчо дона Хуана Мигеля стояла превосходнейшая образцовая ферма, основанная отставным французским полковником, который в числе многих других французов после беспорядков 1815 года покинул родину и искал убежище в Америке. Растреадору не раз приходилось оказывать соседу немаловажные услуги, которые нельзя было вознаградить никакими деньгами, но француз, человек находчивый, бывший ученик парижской Политехнической школы, нашел чем отблагодарить соседа. Он решил поделиться с его мальчуганами кое-чем из своих обширных знаний. Зазвав детей к себе на ферму, он серьезно занялся их образованием. Вначале, пока мальчики усваивали первоначальные знания и понятия о различных вещах и науках, оба ученика одинаково успешно подвигались вперед, но вскоре между ними проявилась большая разница: Торрибио во многом опередил своего названного брата. Впрочем Пепе это нимало не огорчало: сам он приобрел все, что находил нужным и полезным для себя, а до остального не имел никакой охоты. Пепе прекрасно читал и писал как по-испански, так и по-французски, знал арифметику, немного из географии и истории, — и этого, по его мнению, было совершенно достаточно. Его неудержимо влекло в простор лесов и необъятных саванн; мало-помалу он стал пренебрегать своими уроками и, наконец, совершенно отказался от занятий. Торрибио же, в противоположность Пепе, занимался с величайшим усердием, и чем больше приобретал разных сведений, тем сильнее разгоралась в нем жажда знаний. Чрезвычайно быстрое соображение помогало ему схватывать многое налету и разрешать верно и быстро самые трудные задачи. Его успехи и способности приводили в восхищение его преподавателя. В течение десяти лет молодой человек приобрел все те знания, на которые обыкновенно молодежь употребляла не менее пятнадцати. В один прекрасный день ученый француз объявил, что никаких других знаний он не может передать ему, так как уже рассказал своему ученику все, что сам знал.
Почтенный Хуан Мигель от души радовался всем приобретенным молодым человеком знаниям и премудрости, хотя сам не был сведущ в науках; радовался тем более, что все эти познания не помешали юноше стать самым искусным и ловким охотником пампы, а кроме того еще и выдающимся растреадором, обещавшим со временем превзойти его самого.
Действительно, первой заботой Хуана Мигеля, как только его мальчуганы стали кое-что понимать, было приучать их к познанию следов и исподволь готовить из них растреадоров, которые со временем, когда он сам состарится, могли бы с честью заменить его.
Достаточно было нескольких вступительных уроков, нескольких случайных прогулок, чтобы убедить опытного растреадора в том, что его родной сын Пепе, хотя и может сделаться со временем хорошим следопытом и даже недюжинным искателем следов, но никогда не станет равным ему, старику, в этом деле. У Торрибио же он не мог отрицать той врожденной способности, той загадочной силы и проницательности зрения, той необычайной чувствительности глаза, какие отличают от остальных людей выдающихся растреадоров. Мальчик, конечно, и не подозревал в себе этих способностей и крайне удивился и обрадовался открытию своего названного отца.
В несколько лет, благодаря усердному упражнению и основательному изучению следов под руководством опытного растреадора, врожденная способность Торрибио развилась с такой удивительной быстротой и так сильно, что Хуан Мигель несколько раз позволял юноше заменить себя, причем Торрибио ни разу не сделал ни малейшего промаха. Старый растреадор внутренне гордился своим воспитанником и чувствовал себя счастливым при мысли о том, что по смерти своей он оставил после себя достойного преемника, который, без сомнения, не только не уступит ему, но вскоре даже превзойдет его самого.
Что касается Пепе, то и он был юноша не без достоинств, и будь он один, он, вероятно, пользовался бы заслуженным уважением, но сравнение с Торрибио окончательно губило его. Превосходство брата во всем делало Пепе совершенно незаметным. Но этот прекрасный и благородный молодой человек не только не чувствовал себя обиженным и не завидовал счастливчику, а, напротив, гордился им, с особым удовольствием расхваливал его повсюду, радовался его успехам и удачам и с каждым днем все более и более привязывался к брату.
Впрочем, между ними существовала еще одна никому неизвестная связь, в силу которой дружеская привязанность Пепе к брату превратилась в безграничное обожание. Дело в том, что Торрибио два раза спас ему жизнь: однажды он вытащил его из Параны, когда Пепе купался и из-за судороги чуть не пошел ко дну, а Торрибио, подоспев к нему на помощь, вытащил его из воды и на руках вынес на берег. В другой раз он спас его чудесным образом из когтей тигра себадо, то есть испробовавшего человеческой крови. Мы кстати здесь заметим, что когда американский тигр, или ягуар, одолел человека и сожрал его, то вследствие того, что это мясо кажется ему несравненно вкуснее мяса разных животных, которыми он до тех пор питался, он уже начинал умышленно охотиться именно на людей. Такого ягуара здесь иначе и не называют, как себадо, — и он становится чрезвычайно опасным и кровожадным. С таким хищником пришлось Пепе иметь дело; Пепе был охотник, каких мало, его пуля не знала промаха; после довольно продолжительного преследования ему наконец удалось загнать себадо в его жилище: здесь ягуар обернулся к нему выжидая удобного момента сцепиться с врагом. Пепе хладнокровно вскинул ружье, прицелился и спустил курок: но вместо выстрела, ружье взорвалось и охотник упал навзничь.
Ему грозила неминуемая гибель; не оставалось никакой — даже малейшей — надежды на спасение; он приподнялся наполовину с земли, осенил себя крестным знамением и стал шептать последнюю молитву; себадо издал торжествующий рев, прилег к земле, затем присел на задние лапы, с резким, пронзительным рычанием готовился сделать прыжок — но в этот момент раздался выстрел, — и ягуар грузной массой опрокинулся назад и остался недвижим, убитый наповал меткой пулей, прострелившей ему правый глаз и засевшей в черепе.
Точно облако застлало глаза бедного Пепе; он почувствовал, что силы его покидают и упал без чувств.
Когда к нему вернулось сознание, он увидел себя на руках брата.
— Ты! Это ты опять! — воскликнул Пепе, обхватив шею брата обеими руками в порыве безграничной признательности.
— Не говори только ничего об этом нашей матери! — сказал Торрибио отвечая сердечной лаской на ласку брата. — Она, бедняжка, будет очень мучиться этим! Ты знаешь, ведь, какая она впечатлительная!
Они не сказали дома ни слова об этом случае. Но старый растреадор знал все; он оба раза невидимо присутствовал при спасении Пепе и от всей души благодарил Всевышнего, пославшего ему такого второго сына.
Однажды (тогда Торрибио исполнилось уже двадцать лет, а Пепе девятнадцать) старый растреадор был неожиданно вытребован в Буэнос-Айрес. Председатель судебной палаты по части уголовных дел прислал за ним, прося его не медлить ни минуты. Дон Хуан Мигель тотчас же оседлал лошадь и ускакал.
Вот дело, по которому его вытребовали в Буэнос-Айрес так неожиданно, заключалось вот в чем. В продолжении почти целого года шайка бандитов бесчинствовала в ближайших окрестностях города. Ежедневно приходилось слышать о каком-нибудь новом преступлении; пригородные фермы и усадьбы были разграблены; многие фермеры и их семьи убиты; самые фермы поджигали, скот уводили, караваны, отправлявшиеся в Мендосу через пампасы, останавливали и грабили, путешественников убивали и обирали; при всем том не было никакой возможности разыскать виновников всех этих преступлений. Тщетно подняли на ноги почти всех известнейших растреадоров, — ловкие разбойники умели провести их и сбить с толку. Люди эти были так предусмотрительны, так ловко умели хоронить концы в воду, что не оставляли по себе нигде ни малейшей улики. Никто не мог указать ни на какие приметы или следы их присутствия. Никто не мог сказать ни кто они, ни где они скрываются, и никто никогда не видел их.
Спустя некоторое время эти неуловимые разбойники — потому ли, что уже не находили никакой подходящей для себя поживы в опустошенных и разоренных ими окрестностях города, или же ободренные своей безнаказанностью — проникли в самый город. Вскоре только и стало слышно, что об убийствах, ловко задуманных и выполненных, о грабежах, воровстве, о смелых и дерзких погромах, всякий раз приведенных в исполнение с такой дьявольской хитростью и ловкостью, что столичная полиция, несмотря на свои старания и бдительность, принуждена была сознаться в полной своей несостоятельности.
Город охватила паника. Жители не осмеливались высунуть носа на улицу; все сидели, запершись по своим домам, и охраняли все входы и выходы. Ничто не помогало; число убийств и грабежей возрастало с каждым днем, несмотря на сторожевые патрули, объезжавшие и днем, и ночью все улицы Буэнос-Айреса. Лавки и магазины взламывали, грабили, торговцев убивали тут же, товар уносили; все это происходило одновременно в нескольких частях города. Очевидно, разбойники поделили весь город на участки и действовали вполне систематически, почти наверняка.
Нужно было во чтобы то ни стало покончить с этим, и глава судебной власти решил обратиться за содействием к дону Хуану Мигелю Кабальеро, знаменитнейшему растреадору, за которым тотчас же и отправил гонца.
Как нам уже известно, Хуан Мигель, не теряя времени, отправился в Буэнос-Айрес и тотчас по прибытии в город был препровожден к главе судебной власти республики, с которым просидел несколько часов с глаза на глаз, запершись в его кабинете.
Глава судебной власти подробно рассказал обо всем растреадору, входя в малейшие подробности ежедневно совершаемых преступлений и способа действий этих неуловимых злодеев. Хуан Мигель слушал с величайшим вниманием его бесконечный рассказ о возмутительных злодеяниях, не прерывая и не расспрашивая ни о чем. Когда же собеседник кончил и обратил к нему испытующий взгляд, Хуан Мигель произнес:
— Да, дело это нелегкое, но с Божией помощью я, надеюсь, сумею что-нибудь сделать.
— Вы надеетесь, что это вам удастся! — с нескрываемым радостным возбуждением воскликнул глава судебной власти.
— Я даже вполне уверен в этом, но только для успеха необходимо, чтобы никто не знал о моем пребывании в городе. Я выжду здесь в вашем доме какого-нибудь нового преступления этих злодеев и тогда немедля примусь за дело.
— Прекрасно, я рассчитываю на вас, дон Хуан Мигель Кабальеро! Если вы избавите нас от этих негодяев, то окажите этим огромную услугу городу, — и благодарность моя…
— Не говорите мне ни о признательности, ни о вознаграждении! — с живостью перебил его растреадор. — Господь, наделив меня этой драгоценной способностью, тем самым повелел мне употребить ее ко благу честных и добрых людей. Следовательно, я исполню свой долг перед Богом, избавив город от этих бандитов, которые и так уж слишком долго бесчинствовали здесь. Поверьте, я найду в своем сердце ту награду, о которой вы изволите заботиться для меня!
На этом собеседники расстались, крепко пожав друг другу руки.
В следующую за сим ночь был ограблен дом богатого французского негоцианта. Так как хозяин вздумал сопротивляться, то его убили, а также жену его и двух детей, еще малолетних, и двух слуг. Все эти убийства были совершены варварски бесчеловечно. При первой вести о новых злодеяниях сам начальник полиции во главе своих подчиненных явился на место преступления, но было уже поздно: разбойники успели скрыться, не оставив по себе никакого следа.
Хуан Мигель тотчас же распорядился оцепить кругом дом, в который вошел сам в сопровождении одного лишь начальника полиции. Здесь растреадор немедленно принялся за дело.
Розыски длились долго. Растреадор тщательно осматривал и оглядывал каждый предмет, каждый квадрат на полу; он шагал взад и вперед по комнате, то вдруг останавливался на каком-нибудь месте, оглядывал его со всех сторон, не оставляя ни малейшего места без внимания, прилежно изучая — шаг за шагом, дюйм за дюймом — пол, ковры, паркеты, плиты, время от времени останавливаясь и нагибаясь до самой земли, вдруг вскакивал на нога и упорно вглядывался в самые темные и отдаленные углы комнаты.
Начальник полиции, неподвижно стоя у порога, не смел шевельнуться и следил тревожным, смешанным с любопытством взглядом за растреадором, не решаясь спросить его и, вместе с тем, сгорая от любопытства узнать результаты его наблюдений и розысков.
Таким порядком были тщательно осмотрены магазин и все комнаты дома. Хуан Мигель раздумчиво покачивал головой: очевидно, он не находил никаких указаний. Тем не менее он настойчиво продолжал свои розыски: чем больше трудностей представляло принятое им на себя дело, тем упорнее становился он в своем желании достичь цели. Он уже раз десять принимался все снова и снова обыскивать каждую комнату, каждый уголок, не находя ничего такого, что могло бы направить его, дать ему руководящую нить.
Дом был одноэтажный и оканчивался большой итальянской террасой, уставленной кадками с редкими растениями и деревьями и представлявшей из себя род воздушного сада с гамаками, беседками и прочим. Кроме большой парадной лестницы, богатый негоциант приказал поставить еще маленькую потайную лесенку, лично для себя, ведущую из магазина прямо в его спальню и оттуда на террасу.
Хуан Мигель уже несколько раз подымался и спускался по этой лесенке, вдруг он остановился, встал на колени на одной из ступенек и несколько минут оставался совершенно неподвижен в этой позе, уставив глаза в одну точку. Наконец он поднялся на ноги, взошел по лестнице на террасу, где принялся все рассматривать и разглядывать с еще большим вниманием.
Вдруг довольная улыбка осветило его лицо; он выпрямился, вздохнул с облегчением и утер пот со лба. Затем обратился к начальнику полиции, стоявшему на верхней ступеньке лестницы.
— Ну, наконец-то!
— Что? Вы нашли что-нибудь?
— Да, идите сюда, — только идите вы один.
С этими словами он пошел к противоположному концу террасы, здесь соскочил на террасу соседнего дома, — оттуда на следующую и так вплоть до четвертой. Дойдя до конца этой последней, растреадор перегнулся через перила и в продолжении нескольких минут смотрел вниз.
— Ну, так и есть! — пробормотал растреадор. — Разбойники взобрались здесь, — сказал он, обращаясь к начальнику полиции, — теперь вернемся, все остальное уже не важно.
— Вы напали на след?
— Caray![14] Конечно! А то что же?
— Я решительно ничего не видал. А вы видели что-нибудь? Что именно?
— Первый след, который помог мне разыскать все остальное. О, это ловкий народ, они дело свое отлично знают, этого отрицать нельзя; они решительно ничем не пренебрегают, и потому всякого другого, кроме меня, они сумели бы отлично провести.
— Но что же навело вас на след?
— Сущий пустяк, несколько песчинок, — и больше ничего!
— Это непостижимо!
— Нет, нисколько; это все очень просто. На одной из ступенек потайной лесенки я заметил несколько песчинок желтого песка, подобного тому, которым усыпана терраса. Правда, они могли быть занесены сюда самим хозяином дома, — это было даже весьма вероятно, — но я решил удостовериться. Пройдя в спальню, я взглянул на сапоги убитого, оказалось, что подошвы его сапог совершенно гладки и сухи; это обстоятельство дало известное направление моим подозрениям. Я поднялся наверх на террасу и принялся осматривать ее в десятый раз. Оказывается, что убийцы не только бежали через террасу, но и проникли в дом этим путем.
— Вы уверены в этом?
— Вполне уверен; они прошли по крышам всего квартала, чтобы добраться сюда, и уходя опытные злодеи позаботились замести следы своими плащами. Это я увидал сразу. Но, как видно, они должны были спешить, к тому же теперь и ночи темные, и хотя они тщательно заметали, но, очевидно, поторопились, — и вот в углу, за кадкой, уцелел один след, который не стерт плащом окончательно. Этого следа было для меня достаточно, чтобы дать мне возможность распознать их следы и на других террасах. Вот и все!
— Нет, как хотите, это что-то необычайное, непостижимое, — я нигде никаких следов не вижу, — а вы их видите или, вернее, угадываете!
— Мне кажется, что это очень просто; но не станем терять времени, созовите ваших людей и идите за мной!
Два часа спустя все бандиты были арестованы в одном из домов предместья, схвачены и засажены в тюрьму. Последовавшие за сим розыски обнаружили массу награбленного товара, всяких ценных предметов, денег и различного имущества. Шайка эта состояла из десяти человек; к величайшему удивлению всего населения столицы, оказалось, что злодеи все до единого принадлежали к числу знатнейших и богатейших фамилий Буэнос-Айреса.
Главой и предводителем этой ужасной шайки являлся молодой человек лет двадцати шести по имени Сантьяго Лопес де Убарра, единственный сын и наследник богатейшего домовладельца в городе. В самом непродолжительном времени этот молодой человек должен был стать мужем дочери генеральского консула Соединенных Штатов Америки, прелестной молодой девушки лет семнадцати лет, необычайной красоты, в которую он, как говорят, был безумно влюблен.
Было сделано множество попыток вырвать преступников из рук правосудия; предлагали огромные суммы тем, кто пожелает способствовать их бегству. Но все оказывалось напрасно. Суд не поддавался ни запугиванию, ни подкупу, не смягчался перед мольбами родственников подсудимых.
Преступления, совершенные этой шайкой, были так многочисленны и так ужасны, что о пощаде и милосердии не могло быть и речи. Необходимо было примерное наказание, в урок на будущие времена. Четверо из злодеев, которых по суду признали менее виновными, были присуждены к каторжным работам на двадцать лет, двое других — к пожизненной каторге, а предводитель шайки и его главный помощник и сообщник были приговорены к смертной казни и заключены в острог, где должны были просидеть трое суток и затем уже подвергнуться всенародной казни в присутствии всех своих соучастников.
На другой день после того, как приговоренные к смертной казни преступники были заключены в тюрьму, несмотря на самый бдительный надзор, одному из них удалось бежать; предлагали бежать и другому, но тот отказался:
— Зачем бежать? — отвечал он, пожимая плечами на просьбы и увещевания своих друзей. — Ведь Хуан Мигель все равно разыщет меня! Так уж лучше смирно сидеть на месте.
Растреадор не успел еще покинуть Буэнос-Айреса, и ему тотчас же сообщили о бегстве одного из преступников; он, не тратя ни минуты, бросился по его следу.
Началось поистине редкое состязание в силе, ловкости, хитрости и изворотливости. Беглец знал, какая серьезная погоня была за ним, знал, с кем имел дело, и потому принимал все возможные предосторожности, изощрялся в хитростях, лукавил и прилагал все старания, чтобы сбить своего преследователя со следа, прибегая ко всей своей опытности и изобретательности, чтобы уйти от ожидавшей его позорной смерти.
Но его усилия были тщетны и, быть может, послужили даже ему же во вред, потому что растреадор, видя, на карту поставлена его репутация и не желая дать такому страшному преступнику уйти от заслуженного наказания, пустил в ход все свои способности. То была настоящая охота, охота на человека.
Беглец ловко пользовался каждым случившимся на пути укрытием, каждой кочкой, пригорком, где он мог проскочить, не оставив следа; он бежал целые кварталы на кончиках пальцев, перескакивал через низкие стены, пробегал и, пятясь, возвращался назад. Хуан Мигель, однако, не терял его следа; если случалось, что он сбивался на одно мгновение, то уже в следующее спохватывался и снова шел по следу беглеца, восклицая:
— Посмотрим, куда-то ты теперь меня заведешь? Через несколько часов погоня достигла канала в одном из пригородов столицы, которым воспользовался преступник, бросившись вплавь по течению, чтобы заставить растреадора потерять след. Но и эта предосторожность оказалась бесполезной: Хуан Мигель спокойно, нимало не смущаясь, шел берегом. Наконец он остановился, стал приглядываться к траве и сказал:
— Здесь он вышел на берег! Следов нет, — это правда, но вот капли воды на траве, а вокруг все сухо!
По пути Сантьяго Лопес укрылся в винограднике; Хуан Мигель, осмотрев глиняные стены, служившие оградой, и указав на виноградник, сказал:
— Он здесь и не успел еще уйти.
Виноградник тотчас же обыскали, и беглец был найден и под строгим конвоем доставлен в тюрьму.
— Я в этом был заранее уверен! — сказал его товарищ, увидев вновь своего сообщника. — Видишь, я не ошибся!
На другой день оба разбойника были казнены на площади, при громадном стечении народа.
Несколько дней спустя после этих казней дон Хуан Мигель Кабальеро покинул Буэнос-Айрес и возвращался домой. Растреадор был невесел. Дело в том, что эта двойная казнь произвела на него тяжелое впечатление. Несмотря на то, что оба бандита вполне заслужили свою участь, он все же раскаивался — не в том, что предал их в руки правосудия, но в том, что был косвенной причиной их позорной смерти.
От Буэнос-Айреса до Росарио не близко, и у Хуана Мигеля было время поразмыслить. И вот мало-помалу мысли его стали принимать другое направление; по мере приближения к дому, к излюбленным местам, окружавшим его жилище, думы его становились более отрадными: о жене, о детях, с которыми он мечтал не расставаться более. Эта последняя поездка в Буэнос-Айрес окончательно отвратила его от ремесла преследователя. Он был уже немолод, ему теперь за шестьдесят, настало время и ему отдохнуть; пора уступить место другим, более молодым и проворным.
Рассуждая таким образом, Хуан Мигель быстро и незаметно приближался к своему ранчо; семья его была предупреждена о том, что он должен вернуться сегодня, и, вероятно, с часа на час ожидала его. Дети, конечно, не спускали глаз с дороги и едва только завидят его вдали, как тотчас же со всех ног поспешат к нему навстречу, как они всегда это делают.
И вот, едва он только въехал в небольшую рощицу высоких молодых деревьев, через которую ему следовало проезжать, чтобы добраться до своего ранчо, как вдруг с узкой тропинки, пересекающей под прямым углом дорогу, выскочил ему навстречу всадник, лицо которого скрывалось под черной маской. Осадив на полном скаку коня, незнакомец проворно вскинул ружье и спустил курок.
Растреадор, не ожидавший ничего подобного, захваченный врасплох, не успел воспротивиться этому неожиданному нападению, — пуля пробила ему грудь, — широко раскинув руки, опрокинулся он навзничь и грузно рухнул на землю. Убийца поспешно соскочил с коня, набросился на свою жертву и, вонзив в грудь кинжал, произнес глухим голосом:
— Помни Сантьяго Лопеса де Убарра! Кровь за кровь! — И, не прибавив ни слова более, вскочил на лошадь и свернул в самую чащу леса, где почти мгновенно скрылся из вида.
Однако дон Хуан Мигель не был мертв, мало того, он даже не потерял сознания; не трогаясь с места, он старался, насколько мог, стянуть свои раны, чтобы задержать кровь, и затем, не шевелясь, стал ждать, чтобы Господь послал ему кого-нибудь на помощь.
Так прошел час — ужасный час мучительного ожидания, тревоги и беспокойства. Старик нисколько не боялся смерти, — он слишком часто в своей жизни стоял с ней лицом к лицу, — но боялся умереть один, не успев исполнить всего того, что ему еще оставалось исполнить на земле. И вот он ждал, ждал, напрягая слух и жадно ловя малейший звук в лесу. Наконец он уловил еще совсем неразличимый для менее привычного и опытного слуха конский топот.
— Ну, слава Богу! — прошептал он. — Это они!
Шум понемногу приближался, — и вскоре на дороге появились два всадника; то были Торрибио и Пепе.
Каково же было их горе при виде отца, лежавшего на земле без движения и чуть живого!
Понятно, что первой заботой Торрибио было осмотреть раны и перевязать их как можно лучше.
— Ну, что? — спросил старик твердым голосом. — Раны мои смертельны, не правда ли?
— Да, отец, — отозвался Торрибио, подавляя душившее его рыдание.
— Сколько часов мне остается жить?
— Сутки, быть может, двое суток, не долее!
— Прекрасно, постройте, дети, здесь для меня шалаш, я предпочту умереть под открытом небом чем в четырех стенах, к тому же мне надо поговорить с тобой, Торрибио, сказать тебе нечто очень важное.
— Лучше было бы, если бы вы заснули хоть немного, отец мой!
— Ты не обманешь меня, дитя мое? — спросил старик, пытливо вглядываясь в лицо Торрибио. — Я не умру раньше назначенного тобой срока?
— Жизнь наша в руках Господа, отец, — отвечал молодой человек, — но, насколько позволяют судить мне познания в медицине, я смею утверждать, что смерть ваша еще не так близка, особенно если вы согласитесь поддержать свои силы несколькими часами спокойного сна.
— Пусть так, я тебе верю, сын мой, и постараюсь заснуть.
Молодые люди тотчас же принялись строить хакаль, который менее чем в полчаса был готов, после чего они бережно перенесли туда больного и уложили его на мягкой постели из душистых трав, накрытых шкурами. Затем Торрибио достал из своих переметных сумок походную аптечку, с которой никогда не расставался, и приготовил какое-то питье.
— Выпейте это, отец мой, — сказал он, — это подкрепит вас и поможет уснуть!
Сыновья осторожно помогли отцу приподняться, и он покорно выпил предложенное ему лекарство. Пять минут спустя больной уже спал крепким сном.
— Побудь с отцом, Пепе, и не отходи от него ни на шаг, — сказал Торрибио, — а я пойду отомщу за него!
— Иди, брат, с Богом! — воскликнул Пепе, рыдая. Торрибио вскочил на своего коня и во весь опор помчался по следу убийцы.
Вместо того, чтобы вести по дороге к Буэнос-Айресу, след этот, который Торрибио тотчас же разыскал и внимательно изучил, после множества изворотов и поворотов вел в Росарио. В три часа по полудню Торрибио прибыл в город и тотчас же направился к Juezdeletras (уголовному судье).
— Сеньор, — объявил он, входя, — отец мой, дон Хуан Мигель Кабальеро, на обратном пути из Буэнос-Айреса, где он способствовал задержанию всей шайки бандитов, бесчинствовавших в столице и ее окрестностях, убит два часа тому назад изменническим образом одним из соучастников этой шайки, которую справедливо покарало правосудие.
— Я знаю это дело, — отвечал следователь. — Отец ваш вел себя прекрасно и оказал громадную услугу обществу, городу и всей стране. Где было совершено нападение на вашего отца?
— В лесу Себадо.
— Я сейчас прибуду туда!
— В этом нет никакой надобности, сеньор: брат мой остался с умирающим отцом, тогда как я иду по следу убийцы.
— Разве вы знаете, где он находится?
— Да, сеньор! Он находится в Росарио, и если вы не откажетесь сопровождать меня, то не далее, как через четверть часа, он будет уже в руках правосудия!
Следователь немедленно распорядился созвать человек десять альгвазилов (полицейских), и когда те явились, сказал:
— Пойдемте, не следует давать этому негодяю время уйти!
Все вышли на улицу. Торрибио вернулся к тому месту, где он покинул след, и не задумываясь пошел вперед. Пройдя несколько улиц, они оказались на большой площади и остановились перед домом самого внушительного вида.
— Здесь! — сказал Торрибио. — Он еще не вышел отсюда!
— Не может быть! — воскликнул следователь. — Это дом богатейшего и всеми уважаемого банкира, честность которого известна всем и каждому! Нет, вы ошибаетесь, молодой человек!
— Нет, сеньор, я не ошибаюсь! — спокойно и уверенно ответил Торрибио. — Убийца здесь; разве вам неизвестно, что вся та шайка состояла из молодых людей лучших и богатейших семейств Буэнос-Айреса?
— Да, это правда! — со вздохом согласился его собеседник. — Ну, что же делать, войдемте, если это нужно!
Он отдал приказание своим подчиненным оцепить дом и не допускать в него толпы, начинавшей уже стекаться со всех сторон. Торрибио и следователь вошли в дом и сказали встретившему их пеону, что они желают видеть дона Салюстиано Эчеверри, как звали всеми уважаемого банкира.
Введя гостей в приемную, пеон побежал докладывать о них своему господину.
Банкир не заставил себя долго ждать и вышел к ним тотчас же, хотя, по-видимому, был весьма удивлен приходом следователя. Последний очень затруднялся объяснить причину своего присутствия, но Торрибио принял это объяснение на себя.
Дон Салюстиано Эчеверри был седовласый старик чрезвычайно внушительной и, вместе с тем, симпатичной наружности, располагающей в его пользу.
— Извините меня, сеньор, — сказал Торрибио, — если я причиню вам большое горе! Бог свидетель, как я глубоко сожалею, что вынужден нанести вам этот страшный удар. Дело касается моего отца, которого предательски убили часа два тому назад, и убийца его скрывается здесь, в вашем доме!
— Убийца! В моем доме! — с горестным удивлением воскликнул банкир. — Говорите! Говорите скорее, сеньор. Кто он? Где он? И кто бы он ни был, я выдам его!
Тогда обнадеженный этим великодушным заявлением следователь объяснил наконец со всей возможной деликатностью, в чем дело. Удар, нанесенный старику этим страшным обвинением, был ужасен: несчастный банкир побледнел, как мертвец, и пошатнулся, готовый упасть. Следователь и Торрибио бросился поддержать его; но тот, оправившись почти в ту же минуту, тихонько отстранил их.
— Мне показалось, что я сейчас умру! — прошептал несчастный старик. — Но все прошло. Теперь я опять чувствую себя сильным. Что делать! Это должно было так кончиться! — добавил он вполголоса. — Если только обвинение ваше справедливо, господа, клянусь честью, он получит законное возмездие! Следуйте за мной!
С этими словами старик пошел вперед твердой, уверенной поступью, высоко неся голову, выпрямясь во весь рост, как гордый дуб, на мгновение склонившийся под грозой. Пройдя несколько комнат, он наконец остановился перед одной из дверей и отворил ее настежь. Глазам присутствующих представился молодой человек, красивые черты которого искажал отпечаток бурной тревожной жизни и ночных кутежей; он полулежал на мягких подушках восточного дивана и лениво расстегивал свои palenas (род ноговиц или сапог).
— Ты ездил верхом сегодня, дон Панчо? — спросил его отец голосом, не выдававшим ни малейшего волнения.
— Да, я только что вернулся, отец, и, как видите, не успел еще даже переодеться! — ответил молодой человек, весьма удивленный присутствием двух совершенно незнакомых ему личностей, неподвижно стоявших у порога.
— Было бы лучше, если бы вы сегодня не выезжали из дома!
— Почему же, отец?
— Потому, дон Панчо, что тогда вас не обвинили бы в предательском убийстве дона Хуана Мигеля Кабальеро в лесу Себадо! — сказал старик ледяным тоном.
— Я?! — воскликнул молодой человек, привскочив на диван и побледнев. — Кто смел обвинять меня в этом ужасном злодеянии? — добавил он дрожащим голосом.
— Я! — отозвался дон Торрибио. — Я сын вашей несчастной жертвы, а вот и доказательства справедливости моего обвинения! — добавил он, делая несколько шагов вперед и взяв со стола черный шелковый головной чехол, в котором были проделаны отверстия для глаз, рта, носа и ушей, который дон Панчо не успел еще припрятать. — Видите эту маску, к которой прибегают только бандиты, а вот и нож, — он еще весь в крови, даже ножны сырые! Убийца, кровь моего отца у тебя на лице!
Дон Панчо бессознательно провел рукой по лбу. Вдруг он кинулся к ногам отца и громко зарыдал.
— Да, да, я это сделал! — душераздирающим голосом воскликнул он. — Я убийца! Но пощади меня, отец, пощади своего сына! Я раскаюсь, пощади, отец!
— Я — не отец убийцы! — мрачно произнес старик, стараясь не глядеть на сына. — Смой с себя этот позор, которым ты осквернил себя, — и тогда — только тогда я прощу тебя! Даю тебе пять минут срока.
Молодой человек поднялся на ноги; красивое лицо его дышало ужасной решимостью.
— Благодарю отец, — сказал он, — приказание ваше будет исполнено. Что касается вас сеньоры, — продолжал он, обращаясь к двум безмолвно стоявшим мужчинам, — то я прошу вас дать мне пять минут срока. Даю вам слово, что не убегу! Неужели вы откажите мне в этих пяти минутах?
— Нет! — ответил Торрибио, отвернувшись в сторону. — Я вам верю.
Все трое вышли из комнаты. Дон Салюстиано вышел последним и запер за собой дверь, к которой затем прислонился спиной и замер.
Холодный пот выступил на лбу старика; по временам он весь вздрагивал и крепко прижимал руки к сердцу. Следователь и Торрибио, бледные как смерть, глядели на него и души их наполнялись ужасом и скорбью. Но кроме жалости, дон Салюстиано внушал им чувство беспредельного удивления: поразительно было мужество этого старого человека, переживавшего сейчас такие страшные минуты. Вдруг дон Салюстиано выпрямился, поднял голову и сказал:
— Пять минут прошло, сеньоры, пойдемте!
Он отворил дверь комнаты сына и вошел; оба мужчины следовали за ним в некотором расстоянии. Дон Панчо откинулся в подушки и лежал неподвижно с улыбкой на лице: казалось, он спал.
— Подойдите! — глухо произнес старик.
Они сделали несколько шагов, — и крик ужаса вырвался у них из уст: дон Панчо был уже мертв; он вонзил себе в сердце нож по самую рукоятку.
— Возмездие совершилось! — произнес дон Салюстиано, и надломленный страшным горем, упал без чувств на бездыханное тело сына.
Следователь и Торрибио, как обезумевшие, выбежали из дома, гонимые безотчетным ужасом, как будто их преследовала сама Немезида. Торрибио, не сказал ни слова, вскочил на своего коня и во весь опор помчался вон из города.
Вскоре после заката солнца Хуан Мигель проснулся.
— Дети, вы здесь? — спросил он.
— Да, отец, мы все подле тебя!
— Отлично, я не хочу, чтобы вы отходили от меня. — Затем, как бы про себя, он тихо добавил: — Увы! Неужели же придется умереть без моей бедной Хуаниты?
— Я здесь, Хуан Мигель! — сказала бедная женщина, захлебываясь в рыданиях, которые она тщетно старалась подавить, и, опустясь на колени подле ложа умирающего мужа, сжала его руки в своих, обливая их горькими слезами.
— Добрая и святая женщина, верная подруга моей жизни, ты здесь, подле меня! — растроганным голосом произнес умирающий. — Боже! Благодарю тебя, что ты привел мне умереть окруженным всеми моими дорогими и близкими!..
— Ты не умрешь! Нет, нет, ты не умрешь! — рыдая, воскликнула Хуанита.
Слабая улыбка скользнула по лицу больного.
— Будь мужественна, дорогая Хуана, для меня смерть нисколько не страшна; ведь рано или поздно этот час должен был настать, но мы свидимся с тобой там, где нет ни смерти, ни разлуки! Покорись воле Божией и прими ее покорно! Бог все делает ко благу нашему: теперь Он призывает меня к себе, и я должен безропотно и покорно повиноваться Ему.
— Боже мой! Боже мой! — воскликнула несчастная женщина.
— Да, призывай Его святое имя! — продолжал умирающий. — Он даст тебе силу мужественно перенести горе! Бог милосерд и справедлив. Он мне позволил умереть, не простившись со всеми вами — одинокому, в диком лесу.
Наступило короткое молчание, прерываемое лишь подавленными рыданиями жены и сыновей больного.
Затем Торрибио осторожно приподнял раненого и сказал Хуаните, вручив ей стакан с каким-то питьем:
— Дорогая мама, дайте отцу выпить это лекарство!
— Ах, да, да! — радостно воскликнула бедная женщина, — Мы спасем его! Не правда ли, сын мой? Ты спасешь его?
Молодой человек молча опустил голову, подавляя тяжелый вздох. Раненый выпил предложенное ему питье; легкий румянец залил на мгновение его лицо; глаза разгорелись; он вдруг почувствовал себя сильнее и бодрее.
— Пепе, — сказал он, — отведи мать немного в сторону, туда к сторожевому костру!
— Ты удаляешь меня от себя? — испуганно прошептала бедная женщина. — Дорогой мой, прошу тебя, позволь мне остаться, я не пророню ни слова и постараюсь не плакать!
— Скоро я снова позову тебя, дорогая моя, а теперь иди, мне надо сказать Торрибио нечто такое, что один он должен слышать!
Донья Хуана приникла долгим нежным поцелуем к руке мужа и послушно вышла из шалаша, опираясь на плечо сына.
— Мы теперь одни? Никто нас не услышит? — проговорил раненый, обращаясь к дону Торрибио.
— Никто!
— Хорошо! Теперь скажи мне правду, мне необходимо знать, сколько часов мне еще остается жить?
— Отец, если Бог не захочет сделать чуда, о котором я молю Его, то с восходом солнца… — молодой человек не договорил и зарыдал, закрыв лицо руками.
— Полно, Торрибио, будь мужчиной: надо мириться с неизбежным! До восхода солнца времени еще много, Бог по неизреченному милосердию Своему дал мне гораздо больше времени приготовиться к смерти, чем я полагал: я успею сказать тебе все, что ты должен узнать!
— Что вы хотите сказать мне, отец мой?
— Сядь здесь подле меня и слушай: то, что я имею сказать тебе, несравненно важнее, чем ты полагаешь; я хочу сказать тебе о твоей семье.
— У меня нет другой семьи, кроме вас, матери и брата Пепе! — воскликнул молодой человек, — Какое мне дело до той семьи, которая отвергла меня, пыталась извести меня, бросив на съедение хищным зверям?! Не говорите мне об этом, я не хочу ничего знать!
— Нет, сын мой, я должен сказать тебе все; этого требует от меня мой долг и моя совесть. Выслушав меня, ты волен поступать, как хочешь, но ты должен узнать все, что мне о том известно; ты должен выслушать меня до конца. Я этого хочу, слышишь ли ты?
— Да, отец, если вы того требуете, — говорите, я буду слушать с величайшим вниманием. Но только знайте, что у меня никогда не будет другой семьи, кроме нашей.
— Пусть так, я не ставлю тебе никаких условий и ничего не требую от тебя! — С минуту старик как будто собирался с мыслями, затем начал:
— Ты помнишь, сын мой, как я нашел тебя под деревом в темном лесу, где тебе грозила неизбежная смерть?
— Я помню, отец мой, и не проходит дня, чтобы я не благословлял вас от всего сердца!
— Не в благодарности дело, Господь сторицей воздал мне за ту милость, которую Он помог мне сделать для тебя, тем, что дал мне в тебе такого сына: я счастлив и горжусь тобой. Но слушай дальше.
— Слушаю, отец!
— Я тщательно изучил и удержал в памяти след того человека, который покинул тебя в лесу. На другой день после того, как я привез тебя к себе домой и отдал в руки моей дорогой Хуаны, я пошел по следу того человека. Он, конечно, не подозревал об этом и потому не принимал никаких предосторожностей, чтобы уничтожить свой след. Итак, я без малейшего затруднения прибыл в Буэнос-Айрес и отправился прямо к следователю, которому изложил все, что мне было известно о тебе. Следователь обещал мне свое содействие; я пошел в гавань и там сразу увидел того человека, которого искал. Сведя с ним дружбу за стаканом вина, я узнал от него все, что мне было надо. Сам он был доброй души парень, служивший бессознательным орудием другого лица. Убедившись в этом, я составил определенный план действий, согласно которому час спустя благодаря содействию следователя этого человека арестовали. Он тут же признался во всем, причем сказал, что действовал по приказанию своего командира, дона Санчо д'Авилы, командовавшего испанским трехмачтовым судном «Сан-Хуан-де-Диос». По словам матроса выходило, что капитан очень желал отделаться от тебя, потому что в течение года, пока ты находился на его судне, он уже раза три пытался оставлять тебя в тех портах, где имел случайные стоянки, или куда ему приходилось заходить по пути. Матрос был временно посажен в тюрьму, а затем, так как нельзя было терять времени, сделаны были все необходимые распоряжения для воспрещения судну «Сан-Хуан-де-Диос» выхода из порта и ареста командира.
В то время Буэнос-Айрес принадлежал еще Испании: все распоряжения были немедленно приведены в исполнение, и два часа спустя дон Санчо д'Авила стоял уже на допросе перед следователем. Капитан этот, о котором я с первого же взгляда составил точное представление, был из числа алчных моряков, мало разборчивых на средства к обогащению. При первых же словах следователя, этот человек совершенно растерялся, побледнел и потерял весь свой апломб, который сначала напустил было на себя. Вот что он рассказал об этом деле. Однажды буря, застигшая его у берегов Новой Испании, заставила его искать убежище в каком-то незначительном порту, название которого он не знал или притворялся, будто не знает; он говорил только, что это было в Тихом океане. Встав на якорь в этом местечке, населенном почти исключительно рыбаками, он сошел на берег. Тут к нему подошел совершенно незнакомый ему человек в богатой одежде и сделал ему следующего рода предложение: «Согласитесь взять на себя обязательство увезти ребенка куда бы то ни было, только как можно дальше от берегов Новой Испании, чтобы он никогда не мог вернуться в эти места! Вы будете щедро вознаграждены». Капитан, как говорит, сначала не соглашался, но незнакомец продолжал настаивать. Тогда капитан стал расспрашивать о ребенке и его родителях. Незнакомец не желал ничего говорить, но в конце концов вынужден был сообщить следующее. Ребенок принадлежит к одной из знатнейших фамилий этой страны; необходимо во что бы то ни стало, чтобы он исчез бесследно, но отнюдь не был убит; достаточно, чтобы он никогда более не появлялся здесь, и чтобы о нем не было никаких слухов. Ребенку всего пять лет; и скоро он забудет все, даже и свое имя; следовательно, он не может причинить вам никаких беспокойств, и бояться разоблачений с его стороны нечего. Надо только увезти его с родины, чтобы он никогда не мог вернуться. В той стране, где его высадят на берег, следует вручить сумму в двадцать пять тысяч пиастров тому лицу, которое примет на себя воспитание ребенка, а капитан за хлопоты получит вознаграждение: тридцать тысяч пиастров. При этом ставилось в условие, что капитан обязуется доставить, по прошествии года, вице-королю Новой Испании законный документ за подписью местного испанского консула, удостоверявший, что ребенок жив и что врученная капитану на его воспитание сумма в двадцать пять тысяч пиастров действительно выдана лицу, принявшему к себе ребенка, при обозначении полных имен, звания, профессии и национальности того лица, которому поручено воспитание ребенка. Письмо, заключающее в себе этот важный документ, должно было быть адресовано в Новую Испанию, до востребования — на литеры L.V. Z.
В таком виде сделанное капитану предложение утрачивало значительную долю той гнусности, которую, собственно говоря, оно имело по существу. Поломавшись еще немного для вида, капитан наконец согласился, и — условие было заключено.
Два дня спустя погода изменилась к лучшему, капитан встал под паруса и ушел в море, увозя с собой ребенка и сумму в пятьдесят пять тысяч пиастров, из коих тридцать тысяч были его собственностью… Дай мне пить, Торрибио, я чувствую, что силы изменяют мне!
Молодой человек поспешил исполнить желание больного.
— Но почему же, в таком случае, этот человек так предательски бросил меня в лесу на съедение диким зверям, если ничто его к тому не принуждало? — спросил Торрибио.
— Именно это спросил тогда у капитана и следователь, дитя мое! — сказал старый растреадор, испив немного предложенного ему питья и отдохнув с минуту, — капитан смутился, забормотал что-то непонятное, стал путаться в своих словах и только под угрозой страшного наказания наконец решился сказать правду. Все, что он говорил раньше, была ложь. Дело обстояло так: следовало просто увезти ребенка, убить его, забросить в какой-нибудь дальней стране, одним словом, сделать с ним что угодно, лишь бы только его не стало, и за это получить полностью без всяких оговорок сумму в шестьдесят тысяч пиастров, — вот и все! По суду капитан был разжалован и принужден выплатить всю эту сумму сполна. Деньги эти поместили на мое и твое имя у одного надежного банкира, чтобы проценты с них накоплялись до твоего совершеннолетия. Итак, сын мой, ты человек богатый, так как сумма, положенная на твое имя, на имя Торрибио де Ньебласа, теперь удвоилась. Ты совершеннолетний и можешь располагать ею, как знаешь, а если хочешь, можешь разыскать свою семью!
— Моя семья здесь! Мне не зачем никого искать, отец мой! У меня нет и не было другой семьи, кроме нашей!
— Дитя мое, я должен сообщить тебе еще одну подробность, быть может, весьма важную: не знаю, заметил ли ты, что у тебя на каждой руке немного ниже плеча имеется очень отчетливое изображение креста? Как знать, быть может, эти знаки будут иметь значение в твоей жизни?!
— Пустяки! Что мне за дело до них?! Признаюсь, до сей минуты я почему-то никогда не замечал их…
— Ну, слава Богу, дитя мое, теперь тебе известно все! Поди же, позови сюда мать и брата; они, наверное, уже беспокоятся: мы беседуем с тобой так долго.
Прошла ночь прощания, а на заре старик стал заметно ослабевать и, как предвидел Торрибио, с восходом солнца угас. Он испустил последний вздох со счастливой улыбкой на устах, ласково сжимая в одной своей руке обе руки жены, в другой руки сыновей, заливавшихся горькими слезами.
Едва только тело знаменитого растреадора опустили в могилу, как донья Хуана, простирая над ней руку, обратилась к своим сыновьям и сказала глухим, но торжественным голосом:
— Дети, надо отомстить за него!
— Отец наш отомщен, — ответил Торрибио, — его убийца уже умер!
— Кто это сделал? — спросила она с заискрившимся взором.
— Я! — просто отозвался Торрибио и в нескольких словах рассказал, что было в Росарио.
Донья Хуана, не прерывая, выслушала его рассказ, не сводя глаз с прекрасного юноши и опершись рукой на его плечо:
— Ты хорошо сделал, сын мой! — сказала она, когда он кончил.
После того донья Хуана набожно опустилась на колени перед свежей могилой, сыновья последовали ее примеру, — и все трое молились долго и усердно.
— Мир праху его! — сказала донья Хуана, поднимаясь с колен, — Кровь за кровь, теперь нам здесь больше делать нечего. Пойдемте!
Уходя, она обернулась и еще раз взглянула на могилу. «До скорого свидания!» — прошептала она и медленно направилась к дому.
Вернувшись в ранчо, она слегла и уже больше не вставала. Она не жаловалась ни на что, но с каждым днем заметно угасала. Однажды вечером она призвала сыновей:
— Дети, — сказала донья Хуана слабым, но явственным голосом, — сегодня ровно месяц, как скончался ваш отец! Я знаю, что мне остается прожить всего лишь несколько часов!
— Мама! Дорогая мама! Что ты говоришь?! — горестно воскликнули оба.
— Смерть пришла, я это чувствую! — продолжала она. — Господь так милостив, что призывает меня к Себе, чтобы соединить с моим возлюбленным супругом! Мне было слишком тяжело в разлуке с ним, с дорогим моим Хуаном Мигелем! Я счастлива теперь, что иду к нему, не плачьте обо мне!
Она умолкла на минуту, затем продолжала как-то отрывисто:
— Бедные дети, вы остаетесь одни, но я и отец, мы невидимо всегда будем с вами! Любите же друг друга со всей братской нежностью и никогда не расставайтесь; храните в сердцах ваших воспоминание о тех, которые так горячо любили вас; Торрибио, я поручаю тебе брата, береги его и никогда не покидай!
— Клянусь вам, дорогая мама! — воскликнул молодой человек, подавляя рыдание.
— Благодарю тебя, сын мой! Когда меня не станет, опустите тело мое в одну могилу с вашим отцом. Мы с ним были соединены в жизни, соединимся и в могиле. Силы мои слабеют, я хочу вас благословить!
Оба молодых человека опустились на колени друг подле друга и склонили головы.
— Да благословит вас Бог, дети мои, будьте добрыми, честными людьми, и вы будете счастливы! — тихим голосом произнесла донья Хуана, опустив руку на головы сыновей; те рыдали, закрыв лица руками, тогда как умирающая тихо молилась, обратив глаза к небу.
В это время послышался тихий звук колокольчика.
— Ну, дети, встаньте и поцелуйте меня! — сказала больная. — Ах, дети, дети! — прошептала она в ответ на их нежные ласки. — Вы могли бы заставить меня пожалеть о жизни, если бы я не знала, что через несколько минут соединюсь на век с вашим отцом! Не плачьте, дайте мне приготовиться, чтоб я могла достойно предстать перед своим Творцом!
В комнату умирающей вошел священник со Святыми Дарами. Больная причастилась. А когда священник удалился, молодые люди снова вернулись к ее изголовью и больше уже не отходили от нее.
Прошло еще несколько часов. Донья Хуана ослабевала все более и более; лишь время от времени уста ее произносили одно какое-нибудь слово, а под утро глаза ее вдруг широко раскрылись, легкий румянец залил лицо; она приподнялась и обхватила руками головы своих сыновей.
— Благословляю! Любите друг друга! Торрибио, поручаю тебе брата! — произнесла она ослабевшим голосом, затем поцеловала поочередно обоих молодых людей, обезумевших от горя; взгляд ее принял какое-то неземное блаженное выражение, и она радостно воскликнула: «Боже, прими мою душу!»
Руки ее опустились и повисли; слабое дыхание вылетело из уст, — и она тихо упала на подушки. Ее не стало, но лицо ее сохранило все то же выражение счастья и радости, какое было на нем в последние минуты ее жизни.
Горе обоих молодых людей не поддавалось никакому описанию: в течение одного месяца они лишились всего, что у них было дорогого в жизни, и остались одинокими, осиротелыми, без близких и родных, без семьи и опоры.
Спустя пятнадцать дней после похорон доньи Хуаны, молодые люди, устроив свои дела, отплыли из Буэнос-Айреса простыми матросами на английском трехмачтовом судне «Сандерленд». Торрибио хотел пройти корабельную школу и изучить на практике все, что ему уже было прекрасно известно в теории. В течение шести месяцев он успел стать отличным моряком, которому уж не оставалось ничему более учиться, а потому, проплавав четырнадцать месяцев на «Сандерленде», оба брата распрощались со своим судном в Нью-Йорке.
— Ну, брат! — сказал Торрибио, как только они сошли на берег. — Теперь мы будем плавать самостоятельно. Я решил поступить в качестве матроса на «Сандерленд» только для того, чтобы дать тебе возможность привыкнуть и приглядеться к этому делу. Теперь ты стал прекрасным моряком; могу вполне положиться на тебя; и вот, я задумал купить судно.
— Ты хочешь купить судно! — воскликнул Пепе. — Разве ты так богат?
— У меня есть своих сто тридцать пять тысяч пиастров, а у тебя наследство от отца и матери в сорок две тысячи семьсот пятьдесят пиастров, что составляет довольно внушительную сумму, как видишь. Но мы с тобой молоды и должны трудиться, в наше время одни деньги дают вес и значение человеку в свете, и я хочу нажить большие деньги!
— Ты прав, но как ты это сделаешь?
— Как видишь, я хочу купить судно и стать в то же время и его капитаном, и арматором[15], а ты будешь моим старшим помощником.
— Нет, брат, в помощники я не гожусь!
— Как? Почему?
— Послушай! Я себя знаю; я в сущности не более как простой гаучо, то есть человек честный, прямодушный, но простой деревенский парень. Дай мне жить так, как мне хочется, по своей воле, без тревог и забот! Я тебе не ровня ни по уму, ни по образованию и не могу стоять на одной доске с тобой; я только буду стеснять тебя, буду мешать тебе, а я этого не хочу.
— Что ты говоришь, брат?
— Правду, сущую правду! Я знаю, ты меня любишь и, конечно, хочешь, чтоб я стал счастлив, — не так ли?
— Разумеется!
— Ну, так оставь свои хлопоты, позволь мне жить, как мне хочется. Я знаю, тебе нужен верный, надежный человек, на которого ты мог бы вполне положиться, ну, одним словом, преданный слуга, — и этим-то я и хочу быть для тебя. С глазу на глаз, между собой, мы будем по-прежнему братья, а при людях, для света, ты будешь мой господин, а я — твой слуга! Это то же, что и всякая другая сделка. Итак, для начала я буду твоим подшкипером — решено?
— Нет, брат, на это я никогда не смогу согласиться!
— Так, значит, ты меня не любишь!
— Я не люблю тебя? Ах, Пепе! — укоризненно произнес дон Торрибио.
— Но раз ты хочешь меня принудить жить так, как мне не нравится!
— Что ж, если для тебя это настолько серьезно, — делай, как хочешь! Знай только, что когда тебе надоест эта нелепая комедия, приди и скажи мне! Обещай!
— Ну, обещаю; значит, решено?!
— Если ты непременно этого хочешь, упрямец! — сказал дон Торрибио, заключая брата в свои объятия.
— Благодарю! Благодарю тебя, брат! — радостно воскликнул молодой человек. — Одно еще, — не забывай, что с сегодняшнего дня я зовусь не Пепе Кабальеро, а…
— А как же прикажите вас величать?
— Пепе Ортис.
— Ну, пусть будет Пепе Ортис! — сказал смеясь Торрибио.
— Благодарю вас, сеньор дон Торрибио де Ньеблас! — ответил Пепе с комической важностью.
Так было заключено между братьями это странное условие, которое в недалеком будущем должно было иметь для них самые удивительные последствия.
Несколько дней спустя после этого разговора дон Торрибио приобрел за девятнадцать тысяч пиастров прекраснейшее судно, которое назвал «Надежда». Это был превосходный трехмачтовый корабль, легкий и ходкий, вместимостью в шестьсот тонн, обшитый медью, признанный всеми моряками завидным приобретением. Оно было построено в Нью-Йорке всего год назад и сделало только два рейса: в Бразилию, затем в Индию.
Капитан дон Торрибио де Ньеблас не теряя времени поручил Пепе набрать надежный экипаж для его судна, что тот исполнил очень умело и удачно. Спустя недели две «Надежда», нагруженная по самую палубу товаром, выгодно приобретенным молодым владельцем, снялась с якоря и вышла в море, взяв курс на Кантон[16].
В продолжение целых восьми лет дон Торрибио и Пепе исходили все моря и океаны, посетили все страны света, побывали повсюду, на севере и на юге, на востоке и на западе. При неизменном счастье и редкостной удаче всех предпринятых ими торговых оборотов, богатство обоих братьев возрастало с быстротой, превосходившей самые смелые ожидания.
За год или полтора до начала нашего рассказа «Надежда», стоявшая уже около шести недель на якоре в Кадисе, готовилась к отплытию с грузом в Нью-Йорк. И вот последний тюк уже спущен в трюм, экипаж в сборе, — все готово; на утро судно должно стать под паруса и уйти в море.
Время клонилось к вечеру; капитан дон Торрибио де Ньеблас, сидя в одной из комнат гостиницы «Трех Волхвов», где он квартировал, оканчивал некоторые деловые письма и счета, когда вошел прислуживавший ему юнга и доложил, что какой-то пожилой человек непременно желает видеть капитана, уверяя, будто имеет сообщить ему нечто очень важное.
— Пусть войдет! — сказал капитан.
Вошедший был человек лет пятидесяти, высокого роста, крепкого сложения, с грустным, мрачным лицом. В нем сразу можно было признать старого солдата. Одет он был очень бедно, но чрезвычайно опрятно и с достоинством носил свои лохмотья или, как говорит испанская пословица, «умел находить способ драпироваться в бечевку».
Незнакомец почтительно поклонился капитану и остался стоять со шляпой в руках.
Дон Торрибио, оглядев его с любопытством, предложил сесть и, закурив сигару, спросил, что он имеет ему сказать.
— Сеньор! — отвечал незнакомец. — Зовут меня Лукас Мендес; я родом из Соноры, одной из провинций Мексиканской республики. Если позволите, в нескольких словах расскажу вам всю мою повесть!
— Говорите, сеньор, я слушаю.
— Лет двадцать тому назад, во время войны за независимость, меня насильно увезли с родины, — начал Лукас Мендес, — и привезли в Испанию в качестве военнопленного или, вернее, инсургента, так как я был схвачен в ряду бунтовщиков с оружием в руках. Я не стану рассказывать вам, что я за это время выстрадал и перетерпел, — это было бы слишком долго, да и едва ли интересно. Скажу одно: выносил и терпел я, не жалуясь. Но теперь священный долг и данная мною умирающему клятва призывают меня на родину. К несчастью, я не имею ни гроша, даже на пропитание, и потому пришел просить о милости: разрешите мне сопровождать вас. Я буду служить вам, как верный пес, — быть может, даже сумею быть полезным, когда мы будем в Мексике, потому что, несмотря на долгое отсутствие мое, я хорошо знаю и помню свою родину. Если вы захотите уважить мою просьбу, вы этим сделаете поистине доброе дело, спасете человека от отчаяния и дадите возможность сдержать данную клятву.
— Но я иду в Нью-Йорк, а не в Мексику, сеньор! — сказал дон Торрибио, внимательно вглядываясь в своего посетителя.
— Да, я знаю, капитан, но мне также известно, что из Нью-Йорка вы намереваетесь идти в Веракрус.
— Это справедливо, вы не ошиблись, но, скажите, кто прислал вас ко мне?
— Сегодня в полдень, находясь случайно на набережной, я видел вас, сеньор. Ваше лицо мне показалось ужасно знакомо, оно живо напоминает мне человека, которого я некогда близко знал, и которому я сам закрыл глаза. И вот что-то толкнуло меня идти на «Надежду»; самое название судна было уже добрым для меня предзнаменованием! — добавил он, улыбаясь. — На палубе первым попался мне ваш подшкипер; не помню, что я ему говорил, но только он отнесся ко мне участливо и поручил мне передать вам записку и обратиться к вам лично с просьбой. Я так и сделал.
— А где у вас эта записка?
— Здесь, капитан, вот она!
Дон Торрибио взял записку и пробежал ее глазами, затем, написал на ней несколько слов, снова запечатал и вручил Лукасу Мендесу.
— Я согласен и принимаю вас к себе на службу, Лукас Мендес! — сказал капитан. — Вернитесь немедленно на судно, там мой подшкипер предоставит вам все необходимое; мы уходим завтра с рассветом. Идите же с Богом, друг мой!
— Благодарю вас, ваша милость! — прошептал старик тихим, растроганным голосом. — Благодарю, но позвольте мне добавить еще только одно слово!
— Говорите!
— Я уже говорил вашей милости, — нерешительно продолжал он, — что дал клятву, которую считаю ненарушимой даже и по отношению к вам, спасителю моему, но я хочу предупредить вашу милость, что, когда мы прибудем в Мексику, то, быть может, мне придется отлучиться несколько раз, не объясняя вам причины.
Молодой человек улыбнулся.
— У вас могут быть частные дела, как и у меня! — сказал он. — Когда мы будем там, я представлю вам полную свободу. Что же касается вашей тайны, то я буду ждать до тех пор, пока вы сами не пожелаете открыть ее мне, так что можете быть покойны! Идите, Лукас Мендес, со временем мы будем иметь случай узнать друг друга ближе!
Старик раскланялся и вышел.
Вот как случилось, что у дона Торрибио оказались два преданных ему по гроб и безгранично привязанных к нему слуги, на которых он во всем мог положиться, как на себя.
На следующее утро в назначенное время «Надежда» ушла из Кадиса и пошла в Веракрус.
Теперь мы будем продолжать наш рассказ с того места, где остановились в конце первой главы. Впоследствии, когда это будет нужно, мы не забудем сообщить нашему читателю, как и почему, полтора года спустя по выходе «Надежды» из Кадиса, дон Торрибио приютился в глухой, забытой деревеньке нижней Калифорнии, путешествуя на коне, как какой-нибудь местный ранчеро[17], после того как он объездил чуть ли не всю Мексику.
Дон Торрибио знал из разговоров, что дон Мануэль со своей семьей намеревался отправиться в Сан-Диего-дель-Рио, где он рассчитывал найти возможность сесть на другое судно, которое согласилось бы доставить его в Акапулько, откуда он думал добраться до Мехико. Проделать все это путешествие на «Лафайете» нечего было и думать: капитан объявил, что его бриг не может уйти в море ранее чем по прошествии месяца или даже двух. Поэтому дон Мануэль просил выгрузить свои вещи и багаж и щедро расплатился с капитаном.
В Сан-Диего-дель-Рио был отправлен нарочный, чтобы узнать, стоят ли там суда. Несколько дней спустя, посланный возвратился и объявил, что Сан-Диего-дель-Рио — незначительное местечко, в которое заходят исключительно контрабандисты, и что там сесть на судно нет никакой возможности. Известие это, по-видимому, очень опечалило дона Мануэля. Положение становилось затруднительным, не мог же он, в самом деле, засесть безвыходно на столь продолжительное время в этой глухой деревушке?!
Дон Торрибио посоветовал ему отправиться сухим путем в Сонору и сесть на корабль в Гуаймасе; это значило сделать сто с небольшим миль; не спеша, это путешествие можно было совершить без особых затруднений и при сравнительно благоприятных условиях. После кое-каких возражений, сделанных просто для формы, дон Мануэль решил последовать совету молодого человека и, не теряя времени, отдал приказание купить мулов, нагонять arrieros (погонщиков для мулов) и разыскивать надежного проводника.
Однажды утром, придя в церковный дом, дон Торрибио заметил необычайный беспорядок, а дон Мануэль объявил ему, что на следующий день он уезжает.
Это известие, сообщенное ему так просто и естественно, как нечто такое, что для него должно было быть совершенно безразлично, так поразило молодого человека, что он насилу удержался на ногах, прислонившись к стене, бледный, как полотно. Боль, причиненная ему этим известием, была так нестерпима, что одно мгновение он думал, что должен умереть.
Несчастный молодой человек, как безумный, выбежал в сад. В маленькой рощице зонтичных пальм он опустился на скамью, закрыл лицо руками и дал волю слезам. Сколько времени он так плакал — никто не мог сказать. Быть может, несколько минут, а может, несколько часов; время идет так медленно, когда на душе тяжело, а у дона Торрибио было очень тяжело на душе. Вдруг он почувствовал, что чья-то нежная рука тихо и осторожно опустилась на его плечо; он вздрогнул и поднял голову.
Перед ним стояла донья Санта, прекрасная как всегда, но бледная, взволнованная, с полными слез глазами.
Вероятно, лицо молодого человека в эту минуту выражало страшную муку, потому что при взгляде на него она даже отступила назад, и горестное удивление отразилось в ее чертах.
— Бедный, бедный дон Торрибио! — прошептала она голосом жалостным и нежным, как пение.
— Как! Вам известно мое имя?! — воскликнул он.
— Я знаю все, — сказала она тихо, — и, быть может, знаю это не одна, — прибавила она со вздохом. — Я угадала вас прежде даже, чем я узнала, кто вы. Я расспросила о вас Педро Гутьерреса, а он, не имея причины скрывать, сказал мне все.
— Можете вы простить меня? — грустно спросил молодой человек.
— Простить что? — сказала она с очаровательной улыбкой, несмотря на то, что слезы все еще стояли у нее в глазах. — Простить за то, что вы спасли нам жизнь, и жизнь всех дорогих и близких мне людей, рискуя вашей собственной жизнью?! Мало того, я от всей души простила вам это ваше инкогнито, причины которого для меня понятны, но, кроме того, я еще благодарна вам… быть может, даже больше, чем бы мне следовало! — добавила она чуть слышно.
— О! — воскликнул он с неизъяснимым волнением. — За это слово…
— Ш-ш! — поспешно сказала она. — Я могу пробыть здесь с вами всего одну минуту: за мной следят, подсматривают. Может быть, меня и теперь уже разыскивают. Но когда я увидала ваше отчаяние, мне сделалось так больно, так тяжело, что я решилась повидать вас в последний раз и сказать вам: не унывайте, надейтесь, дон Торрибио! Тех, кого люди разлучают, Бог может соединить; верьте, надейтесь, будущее наше… Ваше, хотела ясказать, — поправилась она, вся покраснев. Чтобы скрыть свое замешательство, она поспешно стала снимать с шеи золотую цепочку с привешенной к ней голубой бархатной, шитой золотом ладанкой и, вложив ее в руку молодого человека, прошептала:
— Это последний подарок моей покойной матери; я дала клятву никогда не расставаться с этой ладанкой; но возьмите ее и храните в память обо мне; может быть, вы когда-нибудь вернете мне ее. Прощайте, дон Торрибио!
— Нет, нет! — воскликнул молодой человек, покрывая ее руки поцелуями. — Не говорите мне «прощайте», а — «до свидания»!
— Ну, до свидания! — и она упорхнула, как птичка.
На следующее утро дон Мануэль с семейством пустился в путь к Гуаймасу.
Дон Торрибио предложил дону Мануэлю сопровождать его день или два и, получив согласие, вновь почувствовал себя вполне счастливым, ибо мог еще некоторое время не расставаться с любимой; молча, степенно он ехал подле ее отца.
Кроме управляющихся с мулами arrieros, дона Мануэля сопровождал проводник, хорошо знающий местность, и двадцать специально нанятых для охраны дюжих парней. Таким образом, путникам нечего было опасаться нападения пограничных бродяг и бандитов, какими кишат все саванны Соноры.
Первые два дня пути прошли без особенных приключений. Дон Торрибио за эти два дня не раз сумел найти случай перекинуться наедине несколькими словами с доньей Сан-той. Ладанку ее он с благоговением носил на груди и был счастлив, потому что теперь в нем жила надежда.
Однажды молодая девушка успела шепнуть ему:
— Не ищите меня в Мехико! Очень возможно, что мы совсем не поедем туда; мы поселимся в Соноре, но только я не знаю, где именно!
Дон Торрибио не знал еще, как он сможет воспользоваться этими сведениями. Каждая минута рядом с любимой была так драгоценна, а грядущая разлука так страшна, что он старался не думать о будущем.
Проводник был старый, опытный охотник, проведший большую часть жизни в лесах Соноры и знавший лучше, чем кто-либо, жизнь прерии.
По-видимому, дон Мануэль относился к нему с большим уважением. Но когда пришло время искать место для ночлега, он, не слушая возражений проводника, приказал располагаться в довольно глубоком овраге близ светлого широкого и быстрого ручья.
Избранное доном Мануэлем место показалось небезопасным и дону Торрибио. Он заметил среди бесчисленных следов, запечатлевшихся в мягком береговом песке, свежий след, показавшийся ему весьма подозрительным. Как видно, здесь был водопой хищников, обитателей этих лесов. Он тотчас же сообщил свои наблюдения проводнику, а тот, основательно исследовав почву, признал опасения молодого человека справедливым и снова попытался убедить дона Мануэля уйти из ложбины. Но тот лишь высмеял их страхи, которые ему казались очень забавными, и кончил заявлением, что теперь уже поздно искать другого места для ночлега; что караван достаточно многолюден и при том прекрасно вооружен, и звери, если только таковые существуют здесь на самом деле, а не в одном воображении проводника, конечно, почуют присутствие людей и не посмеют приблизиться к лагерю, а отправятся искать счастья в другом месте.
Вообще, дон Мануэль был одарен изрядной долей упорства и уверял, что знает пампасы не хуже всякого природного охотника, если только не лучше, а раз он решил что-либо, то не было никакой возможности заставить его изменить решение: ни доказательства, ни просьбы, ни увещания на него не действовали. Видя это, проводник, волей неволей принужден был отступиться.
— Я исполнил свой долг и предупредил сеньора, — сказал он, — а там, да будет воля Божия!
Единственное исключение допустил дон Мануэль для дам: для них приказано было разбить палатку на значительном расстоянии от общего бивуака, так что они оказались совершенно обособленными в густой чаще деревьев.
Такое странное распоряжение было верхом безумия со стороны дона Мануэля, если только не глупым и печальным фанфаронством.
Дело могло окончиться катастрофой. Дон Торрибио, помнивший об ягуарах, за которыми он так долго гнался до встречи своей с Гутьерресом и знакомства с доньей Сантой, решил не ложиться в эту ночь и усердно караулить у палатки, где спала любимая девушка.
Поужинали; затем поговорили немного о событиях дня и о предположениях на завтра, после чего дон Мануэль проводил своих дам и сына до их ставки; весело пожелав им покойной ночи, он вернулся к общему бивуаку и тотчас же улегся спать в особом шалаше, нарочно приготовленном для него, предоставив проводнику и страже заботиться об общей безопасности.
Тогда дон Торрибио встал со своего места и, не возбуждая ничьего подозрения, заявил, что он хочет сделать небольшой обход окрестности, после чего удалился от костра в сопровождении верного Пепе Ортиса, который, угадав его мысль, прошел за ним следом.
Идя рядом, братья тихо разговаривали, обсуждая предстоящий план действий, и незаметно углубились в самую чащу леса. Минут десять спустя, оба уже сидели в засаде немного впереди палатки, в густой чаще деревьев, которые их совершенно скрывали от глаз.
Ночь была великолепная: все небо искрилось алмазными звездами, легкий, едва заметный ветерок пробегал по верхушкам деревьев, таинственно перешептывавшихся между собой. Кругом царили торжественная тишина и спокойствие ночи, привычный слух охотников ловил временами лишь слабый, шелест или хруст сухой ветки где-то вдали. То были тревожные предзнаменования: они предупреждали о том, что звери уже покинули свои логовища в глубине лесов и вышли искать добычи.
Прошло несколько часов, но до сих пор ничто еще не нарушало спокойствия охотников. Издали видели они огни костров главного бивуака, постепенно затухавшие, так как их уже не старались поддерживать.
Близилось утро. Дон Торрибио начинал уже думать, что все обойдется благополучно. Братья собирались вернуться на бивуак и поспать час — другой, как вдруг невдалеке послышалось глухое, протяжное рычание, на которое тотчас же отозвалось другое такое же — немного подальше. Спустя несколько мгновений из чащи появился великолепный ягуар; еще один вышел и стал подле него, а следом большими прыжками выскочили из кустов двое других, значительно меньше первых. Таким образом, охотникам предстояло сразиться с целой семьей ягуаров. Дело было нешуточное.
Два больших ягуара казались встревоженными; они с шумом втягивали в себя воздух, очевидно, чуя что-то непривычное. Недоверчивоуставившись надвойную палатку, ноне осмеливаясь, однако, еще приблизиться к ней, они стояли неподвижно. Так продолжалось две или три минуты; затем они медленно прилегли к земле, заложив назад уши, оскалив зубы и напряженно постукивая хвостами по земле. Очевидно, они готовились напасть на палатку.
В этот момент дон Торрибио заметил, что фрессада[18], закрывавшая вход в палатку, тихонько приподнялась, и с ужасом увидел донью Санту, испуганно оглядывающуюся по сторонам: молодая девушка, пробужденная от сна протяжным ревом хищников, встала и захотела своими глазами убедиться, на сколько велика была грозившая всем опасность.
При виде доньи Санты, ягуары громко зарычали, так что рев их, точно гром, раскатился по лесу, и, присев на задние лапы, приготовились к прыжку.
Расстояние, отделявшее их от девушки, было незначительным — в три прыжка ягуары схватили бы ее. Обезумев от ужаса, донья Санта упала на колени. Нельзя было медлить ни минуты.
— На мою долю — самец, на твою — самка! — крикнул дон Торрибио брату.
При звуке человеческого голоса оба зверя вздрогнули, испустили громкий рев, еще страшнее первого, — и горящие зрачки их, точно раскаленные угли, обратились на охотников с выражением безграничной злобы и ярости.
В тот же момент прогремели два выстрела; дон Торрибио и Пепе Ортис, выскочив из своей засады, накинулись на ягуаров со своими большими охотничьими ножами. Но им уже ничего не оставалось делать: ягуары были мертвы. Оставалось только покончить с двумя молодыми зверями, что уже не представляло особой трудности.
Управившись с детенышами, дон Торрибио поспешил к донье Санте. Заливаясь слезами, она упала в его объятия.
— Успокойтесь, сеньорита! — сказал он мягким, ласковым голосом. — Вы спасены; теперь вам ничто не грозит!
— Спасена!.. Да! — прошептала она. — Все благодаря вам, дон Торрибио! — И вдруг, выпрямившись во весь рост, взглянула на своего спасителя с выражением странной решимости в лице и произнесла таким голосом, который невольно поразил молодого человека: — Эта жизнь, которую вы мне спасли дважды, вдвойне принадлежит вам, дон Торрибио! Клянусь вам, что, если я не смогу стать вашей, то не стану ничьей! — И лишилась чувств.
Молодой человек внес ее в палатку, где ее мачеха и маленький братишка, обезумев от страха, громко рыдали, ломая руки.
В следующий момент охотники, то есть охранная стража, проводник и дон Мануэль, вбежали в палатку, не помня себя от тревоги. Дон Мануэль, казалось, был в ужасном отчаянии: он упрекал себя во всем случившемся.
Дон Торрибио подошел к нему и сказал:
— Успокойтесь, сеньор, все обошлось благополучно! Никто не ранен, ваши дамы не пострадали: ягуары убиты.
Дон Мануэль с минуту стоял, окаменев, не в силах произнести ни слова, затем воскликнул:
— Лоцман, как мне отблагодарить вас! — Он весь дрожал от волнения. — Помните одно, что бы ни случилось, я навсегда останусь вашим должником и вашим другом! — И он несколько раз крепко пожал руку молодого человека.
После этого события нечего было и думать продолжать с рассветом путь: дамы, едва оправившись от ужасного потрясения, были еще так слабы и взволнованы, что не могли пуститься в дорогу. Им необходим был полнейший отдых, по крайней мере в течение нескольких часов. Для безопасности бивуак был перенесен на другое место. Обращение дона Мануэля к молодому человеку сразу заметно изменилось; холодный, сдержанный, порой даже надменный, он сделался теперь ласков, предупредителен и относился к нему, как к равному.
Тотчас после завтрака дон Мануэль предложил сигару дону Торрибио и, закурив сам, посоветовал дамам пойти отдохнуть, а молодого человека пригласил проехаться немного по лесу и кстати поохотиться, чем Бог пошлет.
В сопровождении Пепе Ортиса и одного из людей, конвоировавших караван, наши охотники выехали верхами из лагеря и углубились в чащу леса. Охота началась почти с первых шагов; дичи было так много, что к полудню, когда нестерпимый зной принудил охотников остановиться их сумки были уже полны.
Охотники спешились на прелестной прогалинке у светлого ручья; наемный провожатый был отослан с битой дичью в лагерь, только Пепе Ортис остался при охотниках, чтобы стеречь лошадей и охранять сон господ, если бы им вздумалось предаться сиесте[19].
Дон Мануэль уселся на траву и жестом пригласил дона Торрибио последовать его примеру.
С минуты их отъезда из лагеря они говорили лишь об охоте. Теперь же, оказавшись с глазу на глаз (Пепе Ортис растянулся на траве в некотором отдалении, чтобы не стеснять их своим присутствием), они могли разговаривать свободно.
Раскурив сигару, дон Торрибио передал дону Мануэлю свою зажигалку мачеро, чтобы и он закурил. Мачеро этот был из чистого золота, замечательной художественной работы: дон Торрибио заплатил за него громадные деньги в Париже. Раскурив сигару, дон Мануэль принялся внимательно рассматривать эту прелестную вещицу и затем, возвращая ее молодому человеку, сказал:
— Этот мачеро — редкая и ценная вещица и должен стоить очень дорого! Тут одного золота больше чем на пять унций. А какая тонкая работа! Теперь уже не делают таких вещей здесь в Мексике.
— Да, эта вещь не здешней работы: она куплена в Париже у знаменитого мастера и стоила десять унций — то есть восемьсот пятьдесят франков на французские деньги.
— Эге! — усмехнулся дон Мануэль. — Видно, лоцманство здесь, у берегов Калифорнии, дело прибыльное, если вы можете себе позволять такие дорогие прихоти.
— Я, право, не знаю, сеньор, насколько прибыльно лоцманское дело здесь, у берегов Калифорнии, или в каком-либо другом месте!
— Как же так, когда вы сами лоцман?
— Я?! — воскликнул, смеясь, молодой человек. — Нет, я никогда им не был! Единственное судно, которое я проводил в качестве лоцмана, было то, на котором находились вы в качестве пассажира!
— В таком случае, примите мои поздравления. Для первого раза вы прекрасно справились со своей задачей: без вас мы непременно все погибли бы!
— Не знаю, сеньор. Во всяком случае, я очень счастлив, что случай помог мне оказать вам услугу.
— Скажите прямо, спасти нам жизнь, сеньор! — любезно поправил его дон Мануэль. — Но вы говорите о случае, — разве вы не житель этой деревушки?
— Я? — беспечно и весело отвечал дон Торрибио. — Нет! Я такой же чужой человек в этой стране и такой же путешественник, как и вы! Гроза загнала меня тогда в тот пуэбло всего за несколько часов до прихода туда вашего судна!
Некоторое время длилось молчание: дон Мануэль размышлял о чем-то.
Дон Торрибио с легкостью перенес этот допрос: ему нечего было скрывать. После всего, что случилось, инкогнито мешало ему завязать с доном Мануэлем близкие отношения.
Между тем, после минутного молчания, дон Мануэль, как бы угадав мысли молодого человека, покачивая головой, с видом полнейшего добродушия, которое даже тронуло дона Торрибио, продолжал:
— Да, да, это бывает! Человек молод, характер слегка экзальтированный, жаждущий приключений. Начитавшись, быть может, французских романов, он пожелал осуществить прочитанное, стать героем окутав тайной свое имя. Но события идут своим порядком, осложняются, — и вот настает день и час, когда спохватываешься, что действительная жизнь предъявляет кое-какие требования, которых мы раньше не предвидели. Тогда-то это необдуманно принятое инкогнито начинает тяготить: мы почти сожалеем, что навязали его себе, и рады были бы от него отделаться при случае.
Дон Торрибио весело расхохотался.
— А! — сказал его собеседник с легкой улыбкой. — Значит, я угадал?!
— Почти! — весело отозвался молодой человек. — Но должен вам признаться откровенно, кабальеро, что во всем этом не было ничего предумышленного с моей стороны. Первая наша встреча, как вы, вероятно, помните, состоялась при столь необычных обстоятельствах, что я предпочел сохранить инкогнито в ваших глазах, будучи в полной уверенности, что вы сейчас же покинете ту деревушку, и что наше знакомство тут же прекратится!
— Да, но вышло иначе. Вы продолжали свою мистификацию. Несколько раз я принимался расспрашивать о вас уважаемого священника, который приютил нас. Но, вероятно, подученный вами, он хранил упорное молчание и я ничего не смог от него добиться.
— Да, это правда, сеньор. Вы меня простите, я действительно просил его не говорить ничего обо мне; да, в сущности, даже если бы он и захотел, то не мог бы ничего сказать вам: ведь он и сам совсем не знает меня!
— Ага! Ну, теперь я понимаю! Конечно, все заставляло предполагать, что случайная наша встреча не будет иметь последствий, и вы имели полное право поступить так, как вы поступили, но вышло иначе. Знакомство наше продолжалось, мало того, оно вдруг стало близким, интимным. Я и остальные члены моей семьи, мы обязаны вам безграничной признательностью, которую, быть может, никогда не будем иметь случая доказать вам. Право, можно сказать, что сам Господь послал вас на нашем пути, чтобы дважды спасти нас от ужасной смерти. Такого рода услуги порождают, однако, известного рода обязательства как с той, так и с другой стороны. Итак, мы теперь не только вправе, но даже должны знать, кто тот человек, которому мы столь многим обязаны.
— Вы правы, кабальеро, мое инкогнито не имело никаких иных побудительных причин, кроме той, которая уже известна вам. Я не имею основания скрывать ни свое имя, ни свое общественное положение. Скажите слово, и это инкогнито, на которое вы жалуетесь, сейчас же исчезнет.
— Поверьте мне, сеньор, — отвечал дон Мануэль, — что если я желаю знать вас, то вовсе не из праздного любопытства! Нет! — продолжал он задумчиво. — Мои причины гораздо серьезнее, чем вы полагаете! С первого момента, когда я увидел вас, меня поразило ваше лицо, мне показалось, что в ваших чертах я нахожу сходство с лицом, грустное воспоминание о котором не покидает меня никогда. И, наконец, как знать, быть может для нашего взаимного благополучия весьма важно, чтобы всякого рода недоразумения прекратились, и чтобы я знал, кто вы такой, точно так же, как вы узнаете, кто я. Судя по всему, мне кажется, что вы человек богатый и принадлежите к одной из лучших фамилий вашей страны. Итак — говорите, прошу вас.
При последних словах своего собеседника молодой человек слегка вздрогнул, у него вдруг родилось предчувствие неминуемой страшной беды, готовой разразиться над его головой. То было какое-то наитие, какое-то откровение свыше; оно поразило его, как громом, но прошла минута, — он совершенно оправился: с улыбкой и прекрасно сыгранной беспечностью он отвечал:
— Пусть так, кабальеро! Я все расскажу вам в двух словах: состояние у меня громадное, а семьи у меня нет никакой!
— Вы сирота?
— Да, с ранних дней моего детства!
— Прекрасно! — добродушно улыбнулся дон Мануэль. — Отвечено коротко и ясно — именно так, как должен говорить настоящий кабальеро!
— Благодарю вас за это доброе мнение, сеньор! — сказал молодой человек.
— Да, но хотя вы сирота, — все так же добродушно улыбаясь, продолжал дон Мануэль, — все же у вас есть имя, — его-то я желал бы знать!
— Зовут меня дон Торрибио де Ньеблас.
— Торрибио де Ньеблас! Я не знаю ни одной семьи этого имени в Мексике, сеньор; неужели вы иностранец?
— Нет, я полагаю, что мексиканец!
— Как так — вы полагаете? Разве вам неизвестно, какого вы происхождения? — спросил старик, сдвинув брови.
— Действительно, мне это неизвестно, сеньор, но все заставляет меня предполагать, что я принадлежу к одной из самых знатных фамилий Мексики. К сожалению моему, — это одни догадки и предложения, и по сие время я один в свете.
При этих последних, в сущности столь простых, словах дон Мануэль заметно вздрогнул; конвульсивная дрожь пробежала по всем его членам; мертвенная бледность покрыла его лицо, и он спросил, но настолько глухим голосом, что его едва можно было понять:
— А имя этой семьи, конечно, известно вам?
— Нет, кабальеро, я не знаю его!
Дон Мануэль бросил на него странный, испытующий взгляд, от которого молодому человеку стало даже жутко; слабая, блуждающая улыбка скривила губы старика.
— Подкинутое дитя, с целью скрыть грех! — презрительно прошептал дон Мануэль.
— Нет, вы ошибаетесь, сеньор! Дитя, покинутое вдали от своей родины с целью овладеть подло и низко его богатством! — холодно поправил своего собеседника дон Торрибио.
— Хм! Что вы говорите, сеньор? Это слова не шуточные! Берегитесь, они могут найти отголосок, который будет для вас ужасен! — с угрозой воскликнул старик.
— Они, надеюсь, не имеют ничего обидного для вас, сеньор?
— Конечно, ко мне они нисколько не относятся! — с лживой улыбкой и стараясь казаться спокойным сказал дон Мануэль.
— Я это именно и говорю, сеньор! А то, что я сказал, сущая правда; я это знаю, мало того, даже имею несомненные доказательства. Кто бы ни был мой отец, он, конечно, не виновен в ограблении, которого я стал жертвой, ни даже в еще большем преступлении, которое пытались совершить надо мной. Бог хранил меня, — и все эти отвратительные махинации постыдно рухнули.
В настоящее время я богат, очень богат, свободен и силен. Если бы я только захотел мстить, — для меня не было бы ничего легче; но я презираю месть, которая может дать только бесплодное, жестокое удовлетворение.
Я один и останусь один! Но Господь, спасший мне жизнь, Сам сумеет поразить и наказать виновных, как бы они ни считали себя хорошо огражденными. От Бога никто и ничто не может укрыться, и если Он медлит наказанием, то, я уверен, тем ужаснее будет это возмездие, — эта Господня!
Дон Мануэль вздрогнул и побледнел еще сильнее.
— Прекрасно, сеньор кабальеро! — продолжал он после минутного молчания, снова приняв свой обычный спокойный и надменный тон. — Вы сейчас говорили прекрасно! Проклят тот сын, который позволяет оскорблять своего отца! Простите, я виноват перед вами!
— Мне нечего прощать вам, сеньор! Вы не знаете моего отца, как не знаю его я. Следовательно, вы не могли оскорбить его.
— Итак, вы совершенно отказываетесь предпринять что либо для того, чтобы разыскать вашу семью?
— Да, решительно отказываюсь, сеньор!
— Быть может, потому что сами сознаете невозможность разыскать ее когда-либо?
— Напротив! Если бы я только захотел, то успех несомненно увенчал бы мои старания!
— После стольких лет? — недоверчиво покачав головой, заметил старик.
— Время не имеет для меня ни малейшего значения, кабальеро! У меня в руках такие данные, с которыми, повторяю вам, успех в этом деле заранее обеспечен.
— Но в таком случае, почему же не попытаться заявить о своих правах и вернуть себе имя, которое принадлежит вам по праву?
— Для чего, сеньор? Чтобы вернуть состояние? Но я вам говорю, что я богат, страшно богат. Чтобы вернуть имя моих предков? Но я, благодарение Богу, составил себе имя сам, и оно мое; я сумел окружить его таким ореолом почета и уважения, что оно стоит наравне с самыми славными именами нашей страны. Остается месть, — но мести я не хочу, потому что никогда нельзя знать, куда она может привести человека. Есть еще ненависть, чувство низкое, подлое, презренное, которого я не понимаю и не хочу понимать; я рожден для любви, а не для ненависти; у меня, слава Богу, нет врагов, — и я не желаю, чтобы они у меня были! Моим девизом всегда было: «жить в мире с самим собой и с другими и, по возможности, делать добро». Карать может один Господь, а мы, люди, карая виноватого, часто можем покарать одновременно и невинных!
— Вы добродетельны и великодушны, сеньор! Однако, позвольте мне сказать вам, что бывают случаи, когда месть является почти необходимостью, даже долгом!
— Очень возможно, сеньор! Но я не знаю таких случаев. Пусть те, невинной жертвой которых сделался я, живут спокойно и наслаждаются жизнью, если их совесть не мешает им чувствовать себя счастливыми! Во всяком случае, я не нарушу их покоя и счастья до тех пор, пока они не станут мне поперек дороги. До тех пор я не вспомню о них, не шевельну пальцем для их погибели! Но горе им, если они осмелятся пойти против меня: помешать мне в моих планах или вмешаться в мою жизнь!
Последние слова были произнесены таким голосом, что дон Мануэль невольно вздрогнул.
— Однако, извините меня, сеньор, — продолжал дон Торрибио, улыбаясь, — я увлекся, как школьник! Вернемся к нашему разговору: теперь вы знаете обо мне почти столько же, сколько знаю я сам, — тогда как слово «дон Мануэль» решительно ничего не говорит мне. Позвольте же и мне, в свою очередь, попросить вас сказать, с кем я имею удовольствие говорить.
— Зачем?! — презрительно уронил старик. — После тех признаний, какие вы сейчас сделали мне, всякого рода отношения между нами становятся невозможны.
— Как? Почему? Что вы хотите этим сказать, сеньор? Я вас не понимаю! — с удивлением воскликнул молодой человек.
— Я хочу сказать, — проговорил дон Мануэль, глаза которого горели теперь мрачным огнем, — хочу сказать, что между нами лежит пропасть! Между нами нет ничего общего! — продолжал он отрывистым и глухим голосом. — Я никогда не буду другом… — Но тут, как бы спохватившись, он прервал себя на полуслове и затем продолжал ледяным тоном, — поезжайте своей дорогой, дон Торрибио, и не мешайте мне идти моей, — а пуще всего берегитесь, чтобы вам вновь не повстречаться со мной! — И прежде чем молодой человек успел обратиться к нему с каким-нибудь последним вопросом, он вскочил на коня и, дав ему шпоры, умчался во весь опор, крикнув пронзительным голосом:
— Прощай, дитя мое! Будь счастлив! У меня не хватит больше сил ненавидеть тебя!
Несколько секунд спустя старик исчез из глаз пораженного молодого человека. И тут дон Торрибио вдруг отчаянно вскрикнул, в глазах у него помутилось, кровь хлынула ручьем из горла, он потерял сознание и без всяких признаков жизни упал навзничь.
Когда дон Торрибио пришел в сознание, он увидел себя на постели в роскошно убранной комнате, которую тщетно старался узнать или припомнить. Подле него находились Пепе и Лукас Мендес, бледные, встревоженные, следящие за каждым его движением.
Еще два незнакомца стояли в ногах у его постели и так же, по-видимому, с большим вниманием следили за больным.
Это были хозяин дома, владелец асиенды[20], где теперь находился дон Торрибио, и француз доктор, человек с резкими, энергичными чертами, но с выражением чрезвычайного добродушия в лице, — звали его дон Пабло Мартино, ему приписывали необычайную ученость, и на целые пятьдесят миль в окружности он пользовался громкой славой и известностью. На вид это был парижанин с головы до пят, то есть скептик, остряк, насмешник, но в душе человек добрый, простодушный и чистосердечный.
Асиендадо[21] был мужчина высокого роста, пожилой, насколько вообще можно судить о возрасте индейца, переступившего границу пятидесяти лет, сухой и прямой, как копье. Его низкий и узкий лоб, маленькие глаза под густыми, нависшими бровями черные, блестящие, живые, с умным и проницательным выражением, придавали какую-то особенность его лицу; тонкий орлиный нос с подвижными ноздрями, довольно большой рот с толстыми, мясистыми губами и двойным рядом крупных белых зубов, острых и блестящих, как зубы грызунов, имели нечто хищное, а лицо его совершенно безусое и безбородое, с выдающимися скулами и широким, немного плоским подбородком дышало удивительной энергией и смелостью. Густые пряди совершенно прямых, лоснящихся, иссиня-черных волос обрамляли это своеобразное медно-красное лицо, сразу поражавшее того, кто его видел в первый раз, выражением кротости, сильной воли и какой-то мечтательной задумчивости. Вопреки его уже немолодому возрасту, горячность темперамента ясно проглядывала сквозь сдержанность его обычного обращения. С первого взгляда было видно, что этот человек еще не утратил молодой силы, ловкости, гибкости и проворства движений. Общее впечатление, производимое наружностью этого человека, было скорее симпатичное и располагающее в его пользу. Звали его дон Порфирио Сандос.
Обведя несколько раз вокруг себя блуждающим взглядом, больной прошептал едва внятно:
— Пить!
— Он спасен! — воскликнул доктор, поспешив подать ему питье.
— Ну, слава Богу! — прошептал асиендадо.
Пепе и Лукас Мендес опустились на колени у постели больного и воздали горячую благодарность Богу.
Сделав несколько глотков, дон Торрибио опять закрыл глаза и почти тотчас же заснул. Когда он опять пробудился, то почувствовал себя как будто посвежевшим, более спокойным и не столь утомленным, но до крайности слабым.
Была ночь; у его изголовья сидели двое его верных слуг; он узнал их и, улыбаясь, протянул им руку, чтобы выразить свою.
— Кажется, я был сильно болен? — спросил он у Пепе Ортиса.
— Вы чуть не умерли, mi amo! — с грустью ответил молодой человек.
— О, что ты говоришь, брат?! Неужели я был так близок к смерти?
— Да, пятьдесят один день вы находились в самом ужаснейшем бреду, в горячке, припадки которой были порой так сильны, что мы с Лукасом Мендесом с трудом удерживали вас, чтобы вы не разбили себе голову о стену!
Но этот благородный молодой человек не рассказал брату, с какой самоотверженностью и преданностью он ухаживал за ним, скольких, почти нечеловеческих усилий, мужества и терпения ему стоило перенести и доставить одному, без всякой посторонней помощи, из самой чащи дремучего, девственного леса до асиенды дель-Пальмар своего умирающего брата. Ведь потребовалось пройти около ста миль. Без всяких перевязочных средств, один, ухаживая за больным, как умел и как мог, охотясь, чтобы доставить себе пропитание, не останавливаясь ни перед каким препятствием, прорубая дорогу топором в этих дебрях, доступных только диким зверям, — он заботился о жизни брата. За два дня до прибытия на асиенду дель-Пальмар к нему на помощь подоспел Лукас Мендес. Это было спасением: Пепе чувствовал, что силы ему начинают изменять. Он был уже двадцать два дня в дороге, не зная отдыха ни днем, ни ночью, в постоянной тревоге за брата.
— Где мы находимся, Пепе? — спросил дон Торрибио.
— Между Хопори и Тубаком, почти у подножия Сьерры-де-Пахаррос!
— Неужели так далеко? — прошептал больной.
— Не оставаться же нам было на том месте?!
— Да, да, конечно… я сам не знаю, что говорю! Как называется эта местность, где мы теперь находимся?
— Это асиенда дель-Пальмар, одна из самых значительных во всей Соноре.
— А давно мы здесь?
— Да уже тридцать три дня!
— Уж так давно! Что же должен обо мне думать почтенный владелец этой асиенды, так радушно открывший нам двери своего дома?..
— Он рад, что нам удалось спасти вас! Доктор Мартино считает ваше выздоровление чудом; он несколько раз говорил нам, что, если бы не кровь, так сильно хлынувшая у вас тогда, вы могли умереть.
— А кто этот доктор Мартино?
— Это здешняя знаменитость, врач француз, ухаживавший за вами, как за родным сыном!
— О, я должен его отблагодарить!
— Вы скоро увидите и его и владельца асиенды. Он удивительный человек — так нежен, заботлив и предусмотрителен!
— Какой же я неблагодарный! Я даже не спросил его имени!
— Зовут его дон Порфирио Сандос.
— Что? Дон Порфирио Сандос?! — воскликнул молодой человек. — Неужели?!
— Да!
— О, в таком случае я хочу!..
В этот момент дверь комнаты тихонько отворилась, и на пороге показался сам дон Порфирио с приветливой, ласковой улыбкой.
— Замолчите! — сказал он, прикладывая палец к губам. — Вы слишком много говорите для больного, дорогой гость мой; довольно того, что вы теперь знаете, что сам Господь привел вас сюда, а когда вы совсем поправитесь, и силы вернутся к вам, тогда мы поговорим, сколько вам будет угодно. До тех пор потерпите немного, а, главное, берегите себя, не утомляйтесь, не говорите много; доктор Мартино предписывает полный покой!
— Благодарю вас, кабальеро! Я постараюсь быть послушным! — отозвался больной с многозначительной улыбкой.
Однако, выздоровление дона Торрибио затянулось на целых два месяца, — так трудно ему было оправиться от страшного потрясения.
Во все это время дон Порфирио Сандос и доктор Мартино постоянно старались развлекать больного, разговаривая с ним о всяких пустяках, но тщательно избегая серьезного разговора.
Но вот настало время, когда юноша совершенно поправился; силы вернулись, и он чувствовал себя превосходно. Теперь уже дон Порфирио не имел предлога откладывать объяснения. И вот однажды по утру он вошел в комнату молодого человека — как раз в тот момент, когда дон Торрибио оканчивал свой туалет и отдавал приказание седлать коня.
— Вы хотите ехать, сеньор? — спросил асиендадо.
— Да, дорогой хозяин, хочу немного проехаться, — я чувствую потребность в свежем воздухе и думаю, что час-другой в седле не повредит мне.
— Конечно, прогулка верхом — это замечательно, тем более до завтрака! — смеясь, заметил дон Порфирио. — Вы хотите ехать один?
— Да, за неимением компании!
— Ах, вот как! Ну, а что, если бы я поехал с вами? Что вы на это скажите?
— Вы? О, это было бы прекрасно!
— Так вы согласны?
— Конечно! Пепе, скорее, друг мой, коней дону Порфирио и мне! Вот мы с вами теперь и поговорим! — сказал он, обращаясь к асиендадо. — Я имею столько сказать вам!
— Ну, не так много, как вы думаете, сеньор! — с улыбкой возразил его собеседник.
— Что вы хотите этим сказать?
— Пойдемте, лошади ждут нас! — оборвал разговор асиендадо.
Они вышли, сели на коней и вскоре очутились в открытом поле.
Некоторое время они ехали рядом, перекидываясь ничего не значащими словами; наконец въехали в густой лес, и асиенда совершенно скрылась у них из вида.
— Куда же вы хотите заставить меня ехать? — вдруг спросил дон Торрибио. — Вы, как я вижу, имеете какую-то определенную цель.
— Да, совершенно верно, вы не ошиблись, молодой человек! — ответил, улыбаясь, дон Порфирио. — Вы изволили выразить желание поговорить со мной, и я, сознаюсь, сгораю от нетерпения побеседовать с вами!
— Так в чем же дело? Мне кажется, что здесь, нам ничто не мешает объясниться.
— Мы, индейцы, люди предусмотрительные, молодой человек, и осторожные свыше всякой меры! Мы держимся того мнения, что две предосторожности лучше одной. А так как то, что мы имеем сказать друг другу, весьма важно и не должно быть услышано никем, то я, если позволите, приму в данном случае еще и третью предосторожность.
— Какую же, дорогой сеньор?
— Позвольте мне попросить вас доехать со мной до Серро-Пеладо — это всего в одной миле отсюда! С его вершины мы будем видеть всю местность на десять миль, так что никто не сможет приблизиться к нам без того, чтобы мы его не заметили. Вы сами знаете, что стены имеют уши, а деревья имеют не только уши, но и глаза; на высотах же нас слышит только один Бог, как говорят мудрые индейцы. Что на это скажете?
— Скажу, что они правы! — смеясь, отозвался молодой человек.
— Итак, прибавим рыси, и через четверть часа мы уже будем на вершине горы!
Действительно, менее чем за четверть часа наши всадники прибыли к горе. Стреножив лошадей подле большой копны душистого сена, они пешком поднялись на самую вершину. Здесь нашим героям нечего было опасаться, что их подслушают.
Серро-Пеладо — гора искусственная, создание рук человеческих, род теокали, то есть древнего храма, какие в Мексике можно встретить повсеместно. Внушительные памятники древности, оставленные, быть может, еще доисторическими племенами, среди степей и равнин этой страны, самое предание о которых не сохранилось до наших дней, — это таинственные грани и пределы их странствований, неизвестных нам. Мексиканцы, то есть коренные обитатели Мексики, воспользовались многими из них, построив на их вершинах храмы своим божествам. Эти храмы в эпоху завоевания Мексики были разрушены ретивыми католиками, и вместо них воздвигнуты часовни в честь Богоматери.
Быть может, и Серро-Пеладо таил в себе какой-нибудь подземный дворец или же целый ряд пещер, нагроможденных одна на другую. Но благодаря своему исключительному положению среди недоступного девственного леса до сих пор он был спасен от кирки и лопаты археологов и искателей сокровищ инков. И эта искусственная гора уцелела в том самом виде, в каком она вышла из рук своих таинственных строителей.
Тщательно осмотрев вершину во всех направлениях и удостоверившись, что нигде нет шпиона, который мог бы подслушать их, дон Порфирио Сандос уселся на обломок скалы, поросшей мхом, и, закурив маисовую пахитосу, обратился к дону Торрибио:
— Здесь, дорогой мой гость, одни орлы да грифы могут слышать нас! Мы можем говорить без опаски, но только нам следует, по возможности, быть краткими, потому что слишком продолжительное отсутствие наше на асиенде может возбудить подозрение!
— Но скажите, к чему все эти предосторожности и оговорки, сеньор? Я что-то не совсем понимаю! — спросил дон Торрибио, раскуривая сигару.
— Вы поймете, когда убедитесь на опыте, что мы со всех сторон окружены шпионами и соглядатаями! Вы полагаете, что здесь, в глуши, в стране почти безлюдной, где жители большей частью кочевники, за нами не следят, — и ошибаетесь: все, что делается у меня на асиенде, известно. Счастье ваше, что вы попали ко мне случайно, что ваша продолжительная болезнь на время заставила замолкнуть всякие подозрения, но это затишье пред бурей. Знайте, что с того самого момента, как вы покинули Мексику, за вами следили; только вы ловко сумели сбить их с толку; они не могут допустить, чтобы человек, на которого возложена такая серьезная миссия, мог быть так весел и беспечен: бродить, как случится, по лесам и полям, охотясь и восхищаясь дикой природой, не стараясь даже сближаться с людьми, среди которых находит временный приют. Все это, конечно, прекрасно, но теперь настало время приступить к делу, и потому нам следует держаться как можно дружнее и теплее.
— Я готов действовать! Как вам известно, я имею самые широкие полномочия от правительства. Все предоставлено на мое усмотрение. Итак, вы видите, что мы с вами можем действовать, как угодно, лишь бы дело это удалось нам!
— Оно должно удаться: глядя на вас, я не сомневаюсь в успехе.
— О-о! Это уж чрезмерная похвала, сеньор! — смеясь, заметил молодой человек.
— Нет-нет, я располагаю сведениями, подтверждающими ваши выдающиеся способности. О ваших высоких достоинствах пишет сам министр юстиции — его передал мне Пепе Ортис. Я весь к вашим услугам, располагайте мной, как вы найдете нужным. Если все растреадоры Аргентинской республики походят на вас, то негодяем всякого рода там плохое житье!
— О, есть несравненно более опытные и искусные, чем я! — сказал дон Торрибио, улыбаясь. — Ведь, в сущности, я не профессиональный растреадор…
— Простите, но мне кажется очень странным, почему вы, будучи так богаты, приняли на себя дело, в котором сто раз на дню рискуете своей жизнью?
— Я и сам затрудняюсь объяснить это — даже самому себе. Мне почему-то сразу показалось, что это дело — мое личное даже в большей мере, чем дело всей этой страны.
— Однако, насколько я знаю, вы ведь вовсе не гонитесь за наградой!
— Конечно, в случае успеха я не приму никакого вознаграждения!
— Странно, — прошептал асиендадо. — Вы, конечно, — продолжал он, обращаясь к своему собеседнику, — выработали известный план, сделали кое-какие заметки во время вашего продолжительного путешествия по стране?
— Да, разумеется, но прежде, чем я сообщу вам этот план и мои предположения, я хотел бы получить от вас некоторые сведения о неприятеле, против которого мы должны бороться. Мне говорили, что никто их так хорошо не знает как вы!
— Это правда, кабальеро! Вот уже двадцать лет, как я веду против них глухую борьбу, которая день ото дня становится все более серьезной, и говорю вам, что я их выведу на чистую воду или погибну!
— Хм! Видно, в вас говорит самая искренняя ненависть!
— Нет, более того, сеньор! У меня нет слов, чтобы выразить вам то чувство, которое мне внушают эти негодяи! Чего бы мне ни стоило, а я изобличу вождей этого опасного общества и отомщу им или же сам погибну, как я уже сказал вам.
— А, это месть!
— Да, месть, самая ужасная, самая беспощадная! — мрачно подтвердил асиендадо. — Быть может, когда-нибудь открою вам мою тайну.
— Я весь к вашим услугам, вы вполне можете рассчитывать на меня! Клянусь вам в этом!
— Благодарю вас, кабальеро! Быть может, придет такая минута, когда мне придется напомнить вам ваши слова.
— В этом не будет надобности, я готов помочь вам в любую минуту. Ну, а теперь расскажите поподробнее об этом обществе, так как министр юстиции мог дать мне лишь очень смутное представление о настоящем положении дел, предложив обратиться со всеми расспросами к вам.
— Так слушайте. Провинции Аризона, Сонора и Синалоа в силу своего отдаления от правительственных центров и своего положения на индейской границе а также и благодаря своим минеральным богатствам издавна являлись излюбленным местопребыванием всякого рода отщепенцев человеческого общества, воров, разбойников, грабителей и мерзавцев всякого рода. Но надо сказать, что преступники собираются в небольшие разрозненные шайки, почти всегда враждующие между собой и всегда немногочисленные, действующие без всякой определенной системы, не имеющие ни вожаков, ни какой бы то ни было организации, постоянно разбиваемые и постоянно возрождающиеся. Раньше мало вредили стране. Жители были всегда настороже — и жизнь шла своим чередом. Но вот возникла война за независимость Мексики. Война эта породила героев, но лучшие из них погибли — кто в бою, кто преданный и проданный врагу и беспощадно расстрелянный или замученный бесчеловечной пыткой. Был момент, когда инсургенты — совершенно дезорганизованные, без оружия и почти без вождей, способных руководить ими, — были преследуемы, точно дикие звери в лесах и горах, и принуждены искать убежища в самых потайных углах родной страны. Деморализация и упадок духа были общие; казалось, Испания одержит верх. Только еще несколько горстей герильяс держались кое-где, предпочитая смерть на поле брани постыдной покорности ненавистному игу испанцев. К несчастью, эти мужественные и доблестные герильяс[22], терпевшие повсюду поражения, лишь с большим трудом находили себе пропитание и боевые припасы. Всякая дисциплина исчезла, — и солдаты, побуждаемые голодом и крайней нуждой, превратились в разбойников. И вот тогда-то вдруг образовалось это ужасное общество платеадос. Это — таинственная шайка, которая за пятнадцать лет успела опутать своей сетью всю Мексику. Платеадос первоначально объявились в Соноре и оттуда уже распространили свою невидимую власть на всю республику. Их присутствие чувствуется во всех провинциях, но никто их не видит, никто не знает их вождей и не может указать на них. Это отнюдь не простые разбойники; нет, они распространены во всех классах общества: на каждой ступени общественного положения у них есть приверженцы и участники. Вы можете увидеть их во всяком платье, к ним принадлежат люди самых разных национальностей; они в совершенстве исполняют любую роль и клянутся, вступая в шайку, никогда не покушаться на воровство на сумму ниже десяти тысяч пиастров. Все они, то есть, конечно, вожаки и предводители, отличаются необычайной роскошью в одежде и конской сбруе, которая у них почти сплошь покрыта серебром. Отсюда, кстати, и название — платеадос[23].
— Но в таком случае сам внешний вид уже выдает их, — заметил молодой человек.
На это асиендадо лукаво усмехнулся.
— Нет, сеньор, это не так легко, как вы думаете! Вы еще не знаете этой страны, не знаете как запуганы местные жители! Мексика ни в чем не походит ни на одну из других стран; здесь люди делятся на два класса: бедных и богатых, вечно враждующих между собой; здесь не существует никаких общественных различий: сегодняшний леперо, то есть нищий, плебей, может завтра стать сенатором; точно также и богач, став внезапно леперо, безропотно мирится со своей долей и относится совершенно равнодушно к своему падению, как бы ужасно оно ни было: он знает, что не сегодня — завтра он снова всплывет на поверхность и вернет себе все утраченное. Такие понятия, как честь, родной край, преданность другу или своему делу — для трех четвертей населения не имеют решительно никакого значения. Понятие «это твое, а это — мое», им совершенно неизвестно. Кто посильнее да половчее, тот и прав; здесь, как и в Соединенных Штатах, знают только один рычаг, одну цель и одного бога — деньги! Тот, у кого они есть — владыка; чтобы добыть эту власть, эту силу — все средства хороши, даже и самые низкие, самые постыдные. Наши враги, предупреждаю вас, баснословно богаты и всюду имеют своих ставленников: они, полные господа в Соноре и Аризоне, в Верхней и Нижней Калифорнии, в Орегоне и Синалоа. Они могут, если захотят, в любой момент поднять все население этих стран на нас; их шпионы и соглядатаи везде и повсюду, — одним словом, мы с вами находимся в громадной сети, петли которой ежеминутно могут опутать нас и задушить, помните это!
— Прекрасно, я вижу, что борьба будет трудная, но этого я и ожидал с самого начала!
— К тому же, не следует забывать, что мы с вами одни!
— Как так одни? Что вы хотите этим сказать?
— А то, что в этом деле мы не можем положиться даже на наших ближайших друзей и родственников и уж ни в коем случае не можем рассчитывать на их содействие! Даже агенты правительственной власти подкуплены ими, все должностные лица на их стороне и, не задумываясь, предадут нас при малейшем неосторожном или необдуманном слове, которое мы пророним при них.
— Хм! Дело серьезнее, чем мне казалось! Ну, что же, это будет борьба хитрости, ловкости и проворства, словом, индейская война! Пусть так! С помощью Божией все может удаться. Хотя нас только четверо против всего этого множества, но четверо людей решительных, смелых, а главное, дружных и единодушных могут многое сделать!
— Четверо, сказали вы? Я знаю двоих — вас и себя.
— Вы забываете моих верных слуг!
— Ба-а! — недоверчиво покачал головой асиендадо. — Рассчитывать на слуг? Их всегда можно подкупить!
— Ошибаетесь, сеньор, мои слуги не выдадут и не предадут меня. Пепе Ортис — это Хосе Кабальеро, сын знаменитого растреадора, следопыта, который был моим приемным отцом; половина моего состояния принадлежит ему. Он сам пожелал быть в глазах света моим слугой, а с глазу на глаз он мой друг и брат. Эта странная комбинация, придуманная им, являлась постоянно главной силой всех наших удач до настоящего момента.
— Неужели это действительно так?
— Спросите у него самого!
— Извините, я вам, конечно, верю, и теперь нет сомнения, что он является для нас могущественным союзником и пособником. Но тот другой, этот Лукас Мендес?! Признаюсь, я ему не совсем доверяю: он такой мрачный, скрытый, молчаливый; затем, — весьма возможно, конечно, что я и ошибаюсь, но, мне кажется, я уже его видел когда-то в этой стране; когда — не помню, но я почти уверен, что знавал его!
— Это весьма возможно, сеньор! Лукас Мендес явился ко мне в Кадисе, умирающим с голода, но сам он — уроженец этой страны и был увезен отсюда насильственно в качестве военнопленного во время войны за независимость Мексики. Если не ошибаюсь, он дал клятву какому-то умирающему отомстить за него, и вот для того, чтобы исполнить эту клятву, он упросил меня взять его с собой на мое судно.
В чем заключается его клятва? Кто его враги, которым он хочет мстить? Все это мне неизвестно. Лукас Мендес ничего не сказал мне об этом, а я ничего не спросил у него. Имя его, вероятно, не настоящее, но до всего этого нам нет никакого дела; я знаю, что человек этот предан мне всей душой, — и этого достаточно. Пообещав ему содействие в деле его мести, мы найдем в нем товарища, готового пойти за нас на верную смерть!
— Да, пожалуй, вы правы. Но все же я разузнаю эту тайну, узнаю, кто он сам, и каковы его намерения.
— Как вам будет угодно! Итак, нас четверо. Тайна останется между нами, а наши пособники должны быть сильными орудиями нашей воли. Это вернейший залог успеха; не зная ничего о наших целях, планах и намерениях, они не могут выдать или продать нас, даже если бы захотели.
— Да, это правда!
— Мы никогда не будем ничего писать, — бумага всегда может потеряться, — не следует подвергать себя риску. Теперь позвольте вас спросить, не говорите ли вы на каком-нибудь иностранном языке, на котором бы здесь никто не говорил?
— Я говорю немного по-французски и по-английски.
— Нет, не годится: эти два языка слишком распространены в этой стране; здесь очень многие владеют ими не хуже, чем мы с вами!
— Да, это правда, в Соноре много французов и англичан… Ах, вот! — воскликнул дон Порфирио, ударив себя по лбу, — да нет, это немыслимо!
— Почему же нет? Скажите на всякий случай!
— Я вспомнил, что владею еще одним языком не хуже, чем испанским, но…
— Но что же? Этого языка здесь никто не знает?
— О, за это я готов поручиться! Но беда в том, что и вы его не знаете.
— Как знать? Я очень много путешествовал, и весьма возможно, что и этот язык мне знаком; скажите только.
— Право, дорогой дон Торрибио, вы такой необычайный человек, что от вас можно всего ожидать. Не знаю, известно ли вам, что мой отец был командиром большого контрабандистского судна, — в то время контрабанда приносила громадные барыши.
Мать моя, которую отец боготворил, постоянно сопровождала его во всех его плаваниях, — и вот, будучи уже беременна мной, она тем не менее настояла, что и на этот раз поедет с мужем. Когда судно отца после довольно продолжительного плавания бросило якорь у островов Формозы, мать моя почувствовала себя дурно и вскоре разрешилась от бремени. К несчастью, вероятно, вследствие крайнего утомления от пути, роды были весьма тяжелые, — и она сделалась так слаба, что не могла кормить меня сама грудью. Тогда отец мой взял ко мне в качестве кормилицы женщину с Формозы. Эта добрая женщина больше уже не расставалась с нами и умерла всего лет десять тому назад, так и не научившись испанскому языку, к которому она питала какое — то непреодолимое отвращение.
— Так что, — весело прервал его дон Торрибио на китайском языке, — ваша кормилица, не имея с кем говорить на своем родном языке, постоянно говорила на нем с вами, — да?
— Именно так! — воскликнул асиендадо на том же языке. — Значит, вы свободно говорите по-китайски, дорогой гость мой?
— Как видите, и в этом нет ничего удивительного; я тоже долгое время командовал судном и вел торговлю с Китаем. Пепе Ортис также говорит на этом языке, хотя, быть может, не столь бегло, как я, но понимает его не хуже, чем испанский. Итак, когда нам надо будет сообщить друг другу что-либо, чего другие не должны знать, мы будем говорить по-китайски.
— Прекрасно! Теперь скажите мне, какого рода меры вы приняли за это время?
— Слушайте! Перед тем, как отправиться в Мексику, я продал в Нью-Йорке свое судно, и так как мне спешить было некуда, то я употребил четыре месяца на путешествие вглубь Соединенных Штатов. Я вырос в пампасах Буэнос-Айреса и люблю дикую природу саванны и леса почти так же, как люблю океан, — эту еще более обширную и величественную пустыню. Я подвигался не спеша, охотясь, как в былое время. Таким путем я незаметно перешел границу Соединенных Штатов и очутился на территории краснокожих. Здесь, гоняясь по лесам за всякого рода зверьем, я сдружился со многими охотниками и лесными бродягами. Нам жаль было разлучиться. Когда же я сказал, что отправляюсь в Мексику и намерен поселиться в Соноре, то мой приятель Бобер воскликнул: «Если так, то мы еще увидимся: я и человек десять — двенадцать из моих товарищей также намерены направиться в прерию у Рио-Хилы, которая, как нас уверяли, изобилует бизонами. Если это действительно так, то мы пробудем там два или три месяца. Мы рассчитываем расположиться на Рио-Хиле при слиянии этой реки с ее притоками Рио-Пуэрко и Рио-Салинас».
— Как, при слиянии Рио-Хилы?! — воскликнул дон Порфирио.
— Да, именно там мой приятель Бобер и его товарищи будут ожидать меня. Они меня уверили, что местность эта находится на расстоянии трех или четырех дней пути от Тубака, и что там поблизости имеются весьма любопытные рудники.
— Странно!
— Что вам кажется странным? — осведомился молодой человек.
— Простите, впоследствии я объясню вам это, а теперь мне бы не хотелось прерывать ваш рассказ! Продолжайте, пожалуйста.
— Знакомо вам это место?
— Как же, даже очень знакомо!
— Возьметесь вы проводить меня туда?
— Да, но зачем?
— Зачем? — Затем, дорогой мой дон Порфирио, что я после того, как покинул Мексику, завербовал человек сорок разночинцев, на содействие которых рассчитываю тем более, что им совершенно неизвестно, для какой цели они будут нужны мне. Эти господа направлены мной к низовьям Рио-Хилы, где я назначил им место для встречи. Там же я рассчитываю встретить и моего приятеля Бобра с его товарищами, так что предполагаю в несколько дней сформировать прекрасный отряд который я могу рассеять повсеместно, чтобы в нужный момент без труда подрезать крылья «посеребренным». Поняли вы меня теперь? Я поручил Бобру продолжать набирать людей. Кто знает, сколько уж он успел набрать за это время? Что вы на это скажите?
— Скажу, что это превосходно!
— Так когда же мы отправимся на свидание с охотниками?
— Когда вы пожелаете! Впрочем, если вы хотите послушать моего совета, то мы отправимся туда инкогнито.
— Почему?
— У меня есть на то свои причины!
— Вы не можете сообщить мне их?
— Нет, не в данный момент.
— Но они серьезны?
— Даже очень!
— Когда же я узнаю их?
— Когда мы будем в лагере охотников.
— Пусть будет по-вашему! Когда же мы туда отправимся?
— Дня через три: я должен еще сделать кое-какие приготовления.
— Возьмете вы кого-нибудь с собой?
— Нет, я не доверяю своим людям, — ваших слуг будет вполне достаточно!
— Мне кажется, поездка в степи не должна беспокоить наших врагов.
— Даже гораздо более, чем вы полагаете, сеньор, вскоре вы сами увидите, почему.
— Возможно.
— Но что мы предпримем, вернувшись на асиенду дель-Пальмар?
— Пока еще ничего.
— Как это ничего?
— Очень просто, надо быть осторожными! Впрочем, ведь вам известно, что я намерен теперь поселиться в Соноре.
— Да, вы уже не раз говорили мне об этом.
— Ну, так из этого следует, что я желаю купить здесь асиенду. У вас их, кажется, две или три?
— Нет, у меня их пять.
— Все расположены довольно далеко друг от друга?
— Да.
— Значит, все обстоит как нельзя лучше. Видите ли, я желаю купить одну из ваших асиенд!
— Которую?
— Я еще сам не знаю: я ведь не видел ни одной из них. Вы понимаете, что купить асиенду, протяжение которой часто равняется целому департаменту Франции, дело не шуточное. Надо ведь выложить немало денег, а вы, сеньор асиендадо, отлично знаете толк в этих делах и ничего не продаете иначе, как на чистые деньги.
— Действительно, у нас одно только на уме — деньги; больше нам ничего не надо, а потому мы часто не прочь нагреть руки на неопытных или неосмотрительных покупателях. Но вы, сеньор, человек деловой, вы не согласитесь купить, не видав асиенды и не сделав обдуманного выбора, а для этого вам необходимо осмотреть одну за другой все мои асиенды, да, кроме того, и асиенды всех тех землевладельцев, которые не прочь продать свои и, вероятно, предложат вам войти с ними в переговоры.
— Ну да, конечно, вы меня отлично поняли, кабальеро, а между тем мои охотники все будут гоняться за бизонами и, вместе с тем, незаметно объединятся, чтобы в нужный момент нанести решительный удар нашим противникам!
— В самом деле, слушая вас, я начинаю думать, что мы преуспеем в нашем деле.
— Я никогда в этом не сомневался. Теперь мне остается только сообщить вам об одном моем приключении в Нижней Калифорнии, приключении, которое началось для меня очень счастливо, но окончилось той страшной болезнью, от которой я теперь только оправился.
— О-о… такие серьезные последствия — это не шутка.
— Да, но я должен предупредить, что это дело совершенно личное, касающееся меня одного!
— Как знать?! — задумчиво заметил асиендадо.
— Да, нет же, я в этом уверен! — сказал молодой человек. — Это любовная история, и больше ничего! — чуть слышно добавил он.
— Вы были влюблены? — удивленно воскликнул дон Порфирио.
— Да, влюблен, как безумный!
— Вы? Да возможно ли это?
— Я и теперь еще не излечился от этой любви…
— Влюбиться здесь, в этой глуши! Да к тому же вы ведь первый раз в этой стране, вы никого еще не знаете!
— Да, но ведь я уж сказал вам, что это случайное приключение. — И дон Торрибио подробно изложил всю свою историю встречи, знакомства и, наконец, странного, непонятного разрыва с этой семьей.
Дон Порфирио Сандос слушал с величайшим вниманием.
— Как звали кабальеро? — спросил он, когда дон Торрибио замолчал.
— Не знаю, он приказывал называть себя просто дон Мануэль.
— А девушку как звали?
— Донья Санта! — прошептал он.
— Неужели это в самом деле так? — задумчиво прошептал дон Порфирио, затем вдруг добавил: — Скажите, сеньор, у этого кабальеро были, конечно, один или два доверенных слуги?
— Да, с ним был один слуга, что-то вроде мажордома, человек мрачного, скрытного, с лукавым, злобным взглядом, — я полагаю, самбо по происхождению, — он носил прозвище Наранха.
— О, я как предчувствовал это! — воскликнул асиендадо, и глаза его заметали молнии. — Это он! Я так и знал, что это он!
— Он? Что вы хотите этим сказать? — спросил удивленный до крайности молодой человек.
— Я хочу сказать, дорогой сеньор, что вы любите воспитанницу того человека, против которого нам предстоит бороться. Я охотно пояснил бы вам все это сейчас же, но теперь некогда: нам надо торопиться обратно на асиенду. Пока же я скажу вам, что этот человек — наш самый непримиримый враг, которого нам более всего следует опасаться!
— Боже мой! — воскликнул молодой человек, побледнев.
— И он вас узнал или, вернее, угадал? — продолжал дон Порфирио.
— Боже мой! Боже мой! — горестно прошептал дон Торрибио, закрыв лицо руками.
Наступило молчание. Молодой человек сидел неподвижно, точно громом пораженный, а асиендадо глядел на него с сочувствием.
— Ободритесь! Не унывайте и простите мне то горе, которое я причинил вам…
— Да, вы причинили мне страшную боль! — прошептал дон Торрибио. — Почему бы мне и не сознаться вам в этом, — любовь эта была моя жизнь, моя надежда, моя радость, а теперь…
— Что же изменилось теперь? — многозначительно спросил асиендадо; — Ровно ничего! Вы любите и любимы взаимно; ненависть наша вам чужда: откажитесь от этого дела, ведь еще не поздно!
При этих словах дон Торрибио резко выпрямился: бледный, с сдвинутыми бровями и дрожащими губами, он строго, почти грозно смотрел на своего собеседника.
— Ни слова более, кабальеро! — воскликнул он. — Это слово было бы для меня неизгладимым оскорблением! Чего бы мне ни стоило, я исполню свой долг!
— Преклоняюсь! Вы — благородный и доблестный молодой человек, простите мне мои слова, я ошибался в вас! — проговорил асиендадо. — Не отчаивайтесь, быть может, не все еще потеряно!
— Смотрите, сеньор! Не обнадеживайте меня после того, как сами постарались отнять у меня всякую надежду!
— Я ничего вам не сулю, а только говорю: не унывайте. Подождите, позже я расскажу вам, что мне известно; тогда вы сами увидите, следует ли вам отчаиваться или надеяться.
— Да, но когда вы скажите мне все это?
— Сегодня же вечером!
— Благодарю, я буду ждать. Пойдемте!
Оба собеседника спустились с вершины и сели на коней. Три четверти часа спустя они уже въезжали в ворота асиенды дель-Пальмар, не встретив никого на своем пути.
Однако если бы при въезде в лес они вгляделись в кусты, росшие почти на самом краю дороги, то, вероятно, увидели бы пару блестящих глаз, провожавших их с выражением злорадства и непримиримой ненависти.
Проезжая мимо этих кустов, лошадь под доном Торрибио вдруг шарахнулась в сторону, но молодой человек, погруженный в свои невеселые думы, машинально подтянул повод, не оглянувшись. Однако, подбирая поводья, губы всадника сложились в какую-то страшную усмешку, и брови на мгновение сдвинулись от досады.
Завтрак на асиенде дель-Пальмар прошел на этот раз молчаливо и невесело.
По окончании его дон Торрибио снова оседлал коня и в сопровождении одного только Пепе Ортиса выехал со двора, шепотом обменявшись с доном Порфирио несколькими словами, которые, по-видимому, очень взволновали собеседников.
Братья поехали рядом беседуя на своем особом языке, только для них двоих понятном.
Отъехав некоторое расстояние от асиенды, братья расстались. Дон Торрибио свернул направо, а Пепе поехал влево; вскоре они потеряли друг друга из вида. Затем оба с разных концов углубились в лес.
Дон Торрибио ехал очень осторожно, прислушиваясь к малейшему шороху или хрусту ветвей, зорко осматривая каждый куст. Когда он достиг места, где несколько часов тому назад сидел в засаде какой-то человек, дон Торрибио слез с седла, поставил своего коня в густые заросли лиан и, привязав его к дереву, опустил ружье на землю, подле себя, а сам принялся внимательно изучать следы: отпечатки ног и колен, оставленные в самой чаще кустарника тем человеком, который был здесь поутру.
Окончив свои исследования, он осмотрелся кругом, убедился, что никто не подглядывает за ним, и затем уверенно пошел по следу.
Несомненно было, что человек, оставивший этот след, питал отвращение ко всякого рода дорожкам, дорогам и тропам: он все время шел напрямик ипри том делал массу изворотов; такого рода странствование было не только весьма утомительным и затруднительным, но и весьма скучным, потому что отнимало массу времени. Час спустя дон Торрибио вдруг остановился и притаился за стволом громадной старой махагуа. Он очутился на опушке широкой, светлой прогалины, от которой его теперь отделял только один ряд деревьев, растущих чрезвычайно тесно и густо оплетенных между собой терновником и цветущими вьюнами. Молодой человек стал ловко пробираться между терновником. Вскоре он замер: у подножья громадного обломка скалы расположились трое мужчин, курившие индейские трубки; остатки фруктов, кости и разные объедки свидетельствовали о том, что эти господа только что позавтракали; на земле подле каждого лежали ружья. Дон Торрибио отлично все видел, но не мог слышать их разговора, так как они были слишком далеко от него.
Вдруг молодой человек вздрогнул: один троих обернулся к нему лицом, — и он тотчас же узнал его.
— Я так и знал! — прошептал он. — Какие темные замыслы привели этих людей сюда? Неужели его господин так близко от меня? Что бы значила эта засада сегодня поутру и это таинственное совещание, при котором я сейчас присутствую? Надо узнать во что бы то ни стало: здесь кроется какой-нибудь черный замысел!
Размышляя таким образом, молодой человек отступил на несколько шагов назад и ползком, по-индейски, без малейшего шума пробрался до той группы скал, у которой приютились собеседники. Однако и теперь его отделяло от них еще весьма значительное расстояние. Тогда закинув свой лассо на одну из нижних могучих ветвей громадной махагуа, он ловко вскарабкался по веревке на дерево и затем, перебегая с ветки на ветку, со скалы на скалу, в несколько минут очутился в пяти-шести шагах от беседующих и залег в кустах, росших на скале над самыми их головами.
На этот раз дон Торрибио мог слышать каждое слово, а также сколько угодно разглядывать незнакомцев. Оба они были люди в полном соку, роста среднего, коренастые, настоящие атлеты, с красивыми, энергичными лицами, но общее впечатление было совершенно испорчено мрачным, лукавым и тревожным выражением глаз, вечно бегающих по сторонам, сардонической улыбкой, почти не сходившей у них с губ, мясистых и сладострастных. Платье их было богато и роскошно; если люди эти были мерзавцы и воры, то уж, конечно, не простые заурядные воры. Мы не станем говорить здесь о третьем их собеседнике, которого дон Торрибио узнал с первого же взгляда, — читатель и так скоро узнает, кто он был. Тут же неподалеку, стояли три лошади в богатой сбруе.
В тот момент, когда дон Торрибио растянулся в кустах, собеседники слушали с величайшим вниманием того третьего, о котором мы пока умолчали.
— Итак, кабальеро, — говорил он, — мне нет надобности повторять еще раз, что вам следует делать!
— Мы прекрасно поняли вас, сеньор Наранха, но почему наши вожди принимают столько всяких предосторожностей и выступают с такой грозной ратью против одного человека?!
— Вы спрашиваете об этом и удивляетесь, так как не знаете человека, с которым нам теперь приходится иметь дело, сеньор дон Кристобаль, — сказал самбо (это действительно был он), — и вы, дон Бальдомеро, также не имеете о нем понятия, но я знаю его, я видел его в деле и уверяю вас: с ним нелегко сладить!
— Как бы ни было трудно сладить с этим господином, все же он не стоит десятерых! — сказал дон Бальдомеро, подергивая свои усы.
— Не только десятерых, но даже и пятерых, я полагаю! — подхватил дон Кристобаль, — а нас ведь тысячи против него.
— Я не подсчитывал, стоит ли пятерых или десятерых, но только это страшный противник! Главное, надо избегать во что бы то ни стало открытой борьбы, потому что все оказались бы тогда на его стороне; наша сила заключается, главным образом, в том ореоле таинственности, которым мы сумели с самого начала окружить себя, — не забывайте этого, кабальеро. Вы говорите, что нас тысяча! — да, но мы рассеяны по всем провинциям, а потому не можем при необходимости собраться и образовать сплоченную массу, грозную силу, способную сокрушить все перед собой; следовательно, можем рассчитывать только на наши силы, не более!
— Но, ведь, в одной Соноре нас более пятисот человек, — заметил дон Кристобаль.
— Не спорю, — сухо возразил Наранха, — но как вы полагаете, этот человек станет считаться с мелкой сошкой? Конечно, нет! Он станет нападать только на вожаков, так как отлично понимает, что раз он разоблачит наших вождей и предаст их в руки правосудия, то наша песенка спета. На что мы способны, без вожаков?! Наши враги теперь молчат, все они боятся нас, стоит нам завтра потерпеть поражение — и весь наш престиж разом рухнет! Все, кто льстит нам и тайно содействует, пойдут против нас, как только перестанут бояться. Мало того, они станут опаснейшими врагами, потому что им удалось узнать кое-что из наших тайн, и мы окажемся в их руках.
— Хм! Да… — протянул дон Кристобаль. — Дела-то серьезнее, чем я полагал.
— Все же, — небрежно заметил дон Бальдомеро, скручивая папиросу, — этот человек один, а наши главари в таком надежном убежище…
— Вы ошибаетесь, он вовсе не настолько одинок, как вы полагаете. В настоящее время находится в доме дона Порфирио Сандос, влияние которого в Соноре очень велико, а об его чувствах к нам, мне кажется, нет надобности говорить вам, сеньоры: сами знаете, что у нас нет злейшего врага, чем он. Кроме того, говорят, что этот демон, дон Торрибио способен отыскивать самые недоступные притоны, угадывать самые сокровенные замыслы!
— Caray, — весело воскликнул дон Кристобаль, — знаете ли, любезнейший сеньор Наранха, ваши речи звучат весьма странно!
— Между тем, я говорю правду!
— В таком случае, надо убить его!
— Что ж вы думаете, мы не пытались?! — пожимая плечами сказал самбо.
— Так что нам с ним делать?
— Только исполнять в точности то, что я вам сейчас передал, и беспрекословно повиноваться нашим начальникам! Нам надо убивать, чтобы не быть убитыми, а главное, не следует терять ни минуты. Всего важнее опередить врага, застать его врасплох!
— Положитесь на нас: с закатом солнца, приказания ваши будут исполнены! — сказал дон Бальдомеро.
— Ну, в таком случае, прощайте, мы увидимся, когда настанет время действовать!
Оба бандита поднялись на ноги, пожали руку самбо и скрылись из виду на своих быстрых конях. Но Наранха еще остался на месте.
— Да, — пробормотал он, — мы рассчитываем на вас, в ваши расчеты входит оставаться верным нам. Но еще более мы рассчитываем на самих себя! Впрочем, через несколько часов мы будем знать, что о вас думать. И если нам удастся, о, тогда!..
Он не докончил своей фразы: какая-то неопределенная улыбка скривила его уста; он подошел к коню, взнуздал его, вскочил в седло и ускакал галопом.
Тогда и дон Торрибио покинул свой пост, спустился на то место, где происходило на полянке совещание трех платеадос, внимательно изучил почву там, где сидели эти трое и где стояли их лошади.
Час или полтора спустя он шагом выезжал из леса, когда увидел, что какой-то всадник во весь опор мчится к нему навстречу. То был Пепе Ортис. Дон Торрибио остановился и стал поджидать его.
— Ну, что? — спросил он.
— Все именно так, как ты предполагал! — ответил Пепе, — Дон Мануэль и его семья уже более месяца живут в двух милях от асиенды дель-Пальмар, на довольно большом ранчо, превосходно скрытом в глубоком овраге, в совершенно уединенном месте, густо заросшем зеленью, кустами и деревьями. Никто, кроме нас с тобой, не мог бы доискаться этого ловко избранного убежища. Но главное — я видел донью Санту и она просила передать тебе, что сегодня в восемь часов будет одна у лагуны дель-Лагарито в гроте.
— Ты ее видел! — воскликнул дон Торрибио с сильно бьющимся сердцем.
— Да, видел; она любит тебя не меньше, чем ты ее!
— Благодарю тебя, брат мой! Благодарю! — произнес растроганный дон Торрибио.
— Не понимаю, за что ты благодаришь; я сделал только то, что должен был сделать! Но больше ни слова об этом: вот мы уже приехали на асиенду. А тебе удалось?
— Да, лучше, чем я ожидал!
— Так, значит, ты доволен? А вот дон Порфирио… Будь же мужчиной: нельзя так волноваться!
— Не мешай мне, Пепе, я так счастлив, дорогой мой! Пепе ласково улыбнулся брату, искренне радуясь за него. Дон Порфирио вышел к воротам встретить своего гостя.
Дон Торрибио успел уже совладать с собой, и лицо его не выдавало теперь обуревавших душу чувств.
Оставшись наедине с доном Порфирио, молодой человек передал ему все, что видел и слышал, но о том, что сделал Пепе, не сказал ему ни слова. Он даже раскаивался теперь в том, что признался ему в своей любви к донье Санте.
— Ну, и что же вы обо всем этом думаете? — спросил дон Порфирио.
— Да то же, что и вы! Я полагаю, что неприятель почуял беду и готовится напасть, надеясь захватить врасплох и без труда справиться с нами!
— Ну да, — но как вы полагаете, посмеют ли они сделать нападение на асиенду?
— Нет, они не решатся действовать явно, сбросив маску, тем более, что если бы они потерпели неудачу, что весьма возможно, то слишком скомпрометировали бы себя. Я думаю, что они попытаются вас или меня захватить в плен, похитить тайком.
— Хм! Мы, кажется, не из тех, кого легко поймать врасплох.
— Конечно, но во всяком случае надо быть начеку. Скажите, можете вы положиться на своих пеонов?
— Не на всех. Но надеюсь, что надежные сумеют удержать в должном порядке ненадежных. Что меня более всего интересует, так это то, каким образом вы ухитрились выследить этого дьявола Наранху.
— Да очень просто! Вы, вероятно, заметили, что в тот момент, когда мы с вами сегодня поутру выезжали из леса, конь подо мной вдруг шарахнулся в сторону без всякой видимой причины?
— Да, как же! Я еще полюбовался, с каким невозмутимым спокойствием вы подобрали поводья.
— Ну, так вот! Подбирая поводья, я окинул взглядом местность, желая знать, что испугало моего коня, и сделал это так незаметно, что даже вы не уловили моего движения. Однако я успел заметить в кустах, вправо от нас, пару горящих злобных глаз. Я не сказал вам ничего, так как не был вполне уверен: не хотел тревожить вас напрасно и решил сам удостовериться. Понятно, что шпион исчез, но следы его остались; остальное вы уже знаете. А теперь позвольте мне предупредить вас, любезный мой хозяин, что я сегодня обедать с вами не буду, приду только к ужину!
— Как? Неужели вы опять хотите ехать?
— Да, я должен довершить то, что начал.
— Как! Вы хотите продолжать разведку? Что если имне отправиться с вами?
— Ах, нет! — воскликнул дон Торрибио. — Вы должны остаться, чтобы охранять асиенду.
— Да, это правда, я совершенно упустил это из виду. Когда вы отправитесь?
— Часов в семь, когда стемнеет.
— Ах, берегитесь, дон Торрибио! Быть может, как только стемнеет, асиенду со всех сторон обложат сетью засад.
— Очень возможно! Но то, что я намерен сделать сегодня вечером, так важно, что, даже рискуя быть убитым, я все же решаюсь на этот шаг!
— Верю, что у вас должны быть весьма важные основания действовать так, как вы говорите, но, признаюсь, дрожу при мысли о тех опасностях, каким вы подвергаете себя.
— Ба-а! Неужели жизнь на самом деле такой драгоценный дар, что люди так старательно оберегают ее?! — с горькой улыбкой заметил дон Торрибио. — Впрочем, — добавил он уже другим тоном, — я буду не один: со мной поедут оба моих слуги; к тому же, мы будем вооружены с головы до пят!
— Ну, это немного успокаивает меня! Но так как осторожность никогда не помешает, то вот возьмите ключ от потайной калитки асиенды, которую я вам укажу сам: о ее существовании никто здесь не знает. Лошади будут ждать вас в темной чаще деревьев, в двух шагах от калитки, так что никто здесь не заметит вашего отсутствия. Предоставьте только это дело мне, и, я надеюсь, все будет благополучно!
— Благодарю друг мой!
— Когда вы вернетесь?
— Сегодня, но точного часа определить не могу, это будет зависеть не столько от того, что мне надо сделать, сколько от тех препятствий, какие могут встретиться на пути.
— Значит, вы предвидите нападение?
— Нет, но весьма возможно, что я наскочу на какую-нибудь засаду. А это может задержать меня долее, чем я бы желал! — добавил он, весело смеясь.
— Милый юноша, вы слишком любите таинственность! Но Бог с вами: делайте как знаете! У меня какое-то предчувствие, что вы вернетесь целы и невредимы из этой экспедиции; только не забывайте, что я буду ужасно беспокоится о вас!
— Благодарю! Конечно, я не забуду этого и постараюсь вернуться как можно скорее!
Часов около семи, когда на дворе уже не было видно ни зги, дон Торрибио, плотно завернувшись в свой сарапе, спустился в сад асиенды: роскошный и громадный парк, затейливо распланированный искусным мастером. Пройдя быстрым решительным шагом несколько аллей, он очутился перед строением, напоминавшим французскую хижину. Возле нее стояли двое мужчин, держа под уздцы трех оседланных лошадей.
— Вперед! — произнес дон Торрибио, не останавливаясь — и те молча последовали за ним, ведя лошадей. Прошло еще несколько минут; они продолжали подвигаться вперед.
— Что это значит? — вдруг обратился к своим спутникам дон Торрибио. — Я не слышу звука копыт!
— Я обернул ноги лошадей войлоком, ваша милость!
— А, ты всегда обо всем подумаешь, Пепе, благодарю тебя, мой милый! — весело сказал молодой человек.
— Такова моя обязанность, ваша милость, — отвечал Пепе, — но эту идею подал Лукас.
— Ну, в таком случае, благодарю вас обоих, друзья! А теперь тише!.. Вот и калитка; ты, Пепе, пройдешь первый и посмотришь, нет ли чего сомнительного поблизости, но, ради Бога, осторожней!
— Не беспокойтесь, ваша милость, я парень ловкий! — сказал шепотом Пепе.
Тогда дон Торрибио осторожно отпер калитку и приотворил ее. Пепе скользнул в узкую щель и словно растаял в темноте. Дон Торрибио и Лукас стояли наготове: с заряженными пистолетами в руках. Пепе долго не возвращался; наконец его фигура вынырнула из мрака.
— Нигде ничего! — прошептал он.
— Так живо на коней! — Ив следующий момент, закрыв за собой калитку, наши три всадника помчались во мгле, подобно призрачным теням или героям немецкой баллады.
Более часа они неслись, не изменяя аллюра, не останавливаясь ни на минуту. Пепе Ортис с непогрешимой верностью глаза, присущей только людям, проведшим половину своей жизни в лесу, вел за собой спутников, невзирая на полнейший мрак.
Между тем на небе начали уже появляться звездочки, и ночь, мало-помалу, становилась почти прозрачной. В воздухе, напоенном сладким ароматом цветов, кружились мириады светляков и блестящих мушек; слабый ветер пробегал по верхушкам деревьев, едва слышно шелестя листьями, отчего по лесу носился какой-то таинственный шепот и тихие вздохи. Там и сям в глухой чаще леса мелькали неясные очертания спугнутых диких зверей, еще полусонных. Наконец впереди показались зеленоватые воды лагуны.
— Лагуна дель-Лагарто! — шепнул на ухо дону Торрибио Пепе.
Вслед за тем они сдержали коней и спешились. Лукас Мендес взял повод и отвел лошадей в темную глубь чащи, а Пепе пошел вперед, сделав брату знак следовать за ним. Когда они отошли немного, Пепе сказал:
— Смотри сюда! Видишь — там, направо, среди маленькой апельсиновой рощицы, прячется ранчо? Здесь и живет дон Мануэль с семейством.
— Ты уверен, что хозяина нет дома?
— Не только он сам, но и Наранха, и все слуги, кроме одного, выехали отсюда перед закатом и поскакали во всю прыть к Тубаку.
— Почему ты это можешь знать?
— Я сам видел их! Теперь остались в ранчо только старый слуга, донья Франсиска и мальчуган, да еще женская прислуга.
— А донья Санта?
— Она, должно быть, ушла несколько минут тому назад, чтобы отправиться к тому месту, где будет ожидать тебя, то есть в грот, который всего в нескольких шагах отсюда.
— Ах, Пепе, скорее, где этот грот!
— Caray! Как ты нетерпелив, голубчик! — улыбнулся Пепе. — Иди прямо вдоль берега лагуны, пока не дойдешь до двух громадных камней; между ними и находится вход в грот. Ну, с Богом, брат! Я здесь покараулю и, если что-нибудь случится, предупрежу.
Дон Торрибио, даже не дослушав, побежал к гроту. Пепе несколько мгновений следил за братом, затем вернулся к Лукасу Мендесу, и оба они засели неподалеку от ранчо, чтобы на всякий случай быть настороже.
Тем временем дон Торрибио очутился уже у входа в грот, но здесь принужден был остановиться и, прислонясь к стволу, попытался унять бешено колотившееся сердце. Почти в ту же минуту стройная женская фигура, вся в белом, появилась перед ним, точно небесное видение, — и тихий мелодичный голос прошептал:
— Торрибио, это вы?
— Санта! — воскликнул он, опускаясь на колени перед девушкой.
— О, дорогая! Дайте мне молиться на вас, как молятся на Пресвятую Деву! Наконец-то я вижу вас, Санта, возлюбленная моя, жизнь моя, радость моя!
— И я, Торрибио, не переставала думать о вас и любить вас!
— А я ведь думал, что навсегда утратил вас: вы знаете, я чуть не умер!
— Знаю, дорогой мой!
— Вы это знали?! Какими судьбами?
— Я знаю все! — прошептала она со вздохом. Молодые люди подошли к самому гроту и сели на дерновую скамью у входа.
— Скажите мне, querida mia[24], как объяснить, что вам известно все обо мне, тогда как я решительно ничего о вас не знаю?! — спросил молодой человек.
— Увы, дорогой мой, мы здесь окружены со всех сторон врагами, которые…
— Я — может быть! Но вы, Санта, — нет, это невозможно! — горячо воскликнул он.
— Все возможно, друг мой! — сказала она, покачав головкой.
— Не знаю, за что, но ваш отец ненавидит меня…
— Не называйте этого человека моим отцом! — воскликнула девушка.
— Как? Разве дон Мануэль вам не отец.
— Нет, он только мой опекун! Я — дочь его близкого друга; отец мой умер, когда я была еще ребенком, и, умирая, поручил меня дону Мануэлю; другого родства у меня с ним, благодарение Богу, нет!
— О, как я счастлив! — воскликнул молодой человек. — Я чувствую, что луч надежды снова проникает мне в душу. Мы еще можем быть счастливы, Санта!
Девушка безнадежно покачала головой.
— Счастливы?! Нет, дорогой мой! — прошептала она. — Я не могу быть счастлива на земле, — здесь все разлучает нас!
— Что вы хотите этим сказать? Объяснитесь, прошу вас, Бога ради, и сделайте это скорее, не то я, право, умру у ваших ног!
— Увы, дорогой мой, все это очень просто! Я богата, и это состояние дон Мануэль желает присвоить себе. Конечно, это было бы небольшой для меня бедой, если бы он только согласился дать мне свободу и позволить располагать собой, как я хочу. Но, увы! Подле него есть человек — не человек, а демон! — который имеет над ним необходимую власть. Этот человек любит меня или, вернее, хочет обладать мной. Настанет день, когда он выскажется, — мой дорогой, возлюбленный мой, это будет последний день моей жизни, так как или он, убьет меня, чтобы отомстить за мое презрение, или я сама наложу на себя руки, чтобы избежать его омерзительных ласк.
— Тьфу, черт! — воскликнул молодой человек; губы его дрожали, а глаза метали молнии. — Скажите мне имя этого человека, Санта! Имя того, кто осмеливается смотреть на вас такими глазами! Я хочу, я должен знать, кто он такой!
— Вы знаете этого человека, друг мой, и ваше сердце должно подсказать вам его имя!
— Наранха!
— Да, он! — прошептала донья Санта, низко склонив голову, чтобы скрыть слезы отчаяния.
— Я убью его, убью, как собаку!
— Ах, берегись, друг мой! Это человек очень опасный, настоящий дьявол. Он ненавидит вас так, как только он один может ненавидеть! Он возбуждает против вас дона Мануэля, — я случайно слышала их разговор и таким образом узнала отчасти их злостные, коварные намерения по отношению к вам, дорогой мой! Я прошу вас, будьте осторожны, берегитесь их!
— Санта! — воскликнул молодой человек с таким достоинством и решимостью, что молодая девушка была поражена его словами. — Бог свидетель, что я никого не люблю, кроме вас одной! Вы для меня и жизнь, и счастье, и все святое на земле!
Будьте верны мне так, как я вам буду верен всю жизнь, и какие бы ни были препятствия на нашем пути, верьте мне: я все преодолею, и вы, Санта, вы будете моей, что бы ни делали наши враги! Вы говорите, что эти враги сильны и опасны? Тем лучше! Значит, борьба с ними будет труднее и это будет достойная борьба! Верьте мне, Санта, я брошу их к своим ногам, и если надо будет пройти по их телам, чтобы дойти до вас, я пройду по ним! Не плачьте, Санта, верьте в Бога и в мою любовь! Что бы ни случилось, рано или поздно мы соединимся навеки!
— О, возлюбленный мой! — воскликнула она, пряча голову на его груди. — Я только женщина, я понимаю, верю вам, но боюсь и дрожу невольно за себя и за вас! Какое-то предчувствие упорно твердит мне, что счастье — не мой удел. Любите меня, Торрибио: ведь если я потеряю вас, мне останется только умереть!
— Не говорите так, дорогая моя! Господь поможет нам. Подумайте, ведь, уж и то одно — почти чудо, что мы свиделись с вами здесь, после столь продолжительной разлуки!
— Увы, друг мой, это чудо явилось результатом ненависти к вам дона Мануэля и Наранхи. Они решились поселиться в этом ранчо лишь потому, что знали, что вы находитесь на асиенде дель-Пальмар, у дона Порфирио Сандоса. Отсюда они могут следить за вами, как тигры из засады за намеченной жертвой.
— Неужели это причина пребывания дона Мануэля в этом жалком ранчо?
— Да!
— А его отсутствие тоже скрывает какой-нибудь злой умысел?
— Да, я в этом уверена! Вот почему я так хотела, чтобы вы были в эту ночь здесь, со мной: здесь вам ничто не грозит.
— А-а! Теперь я все понимаю! — воскликнул вдруг молодой человек, ударяя себя по лбу. — Да, теперь я понимаю…
— Я была так рада, увидав вашего слугу! Благое Провидение само помогло на этот раз спасти вас!
— Да, но зато другие могут стать сегодня жертвой этих негодяев! — воскликнул дон Торрибио. — А этого не должно быть!
— Что вы хотите сказать, друг мой?
— То, что я должен сейчас покинуть вас, мой светлый ангел!
— Уже! — горестно воскликнула она. — О, Торрибио, вы уже спешите уйти?!
— Не удерживайте меня, querida mia: друзья мои в опасности; человек, которому я почти обязан жизнью, теперь, быть может, отбивается один от этих бандитов!
— Ах, друг мой! Это я, это моя любовь является причиной такого несчастья. Мне следовало с самого начала сказать вам все, что я знаю, и предупредить о намерениях этих людей. Я так и хотела сделать, но простите меня, увидев вас, я все забыла, а думала только о нашей любви! Простите, простите меня!
— Итак, они действительно хотят совершить нападение на асиенду? — прерывающимся от волнения голосом спросил Торрибио.
— Да, они рассчитывают пробраться туда тайком!
— Ах, Боже мой! А я здесь! До свидания, Санта, клянусь вам, мы скоро увидимся, а сейчас не удерживайте меня!
— Куда вы, Торрибио? Куда вы? Не уходите от меня: они вас убьют! — воскликнула она, кидаясь ему на шею.
— Я должен спешить туда: там мое место, а не здесь! — говорил он, целуя ее в лоб и нежно высвобождаясь из ее объятий.
— Куда вы? Что вы делаете?
— Дитя! Я иду спасти своих друзей и помочь им в беде или умереть вместе с ними. Прощайте! — И он бросился поспешил к тому месту, где оставил своих спутников.
— Торрибио! Вернись, вернись! Я люблю тебя! — обезумев от горя и отчаяния, воскликнула бедняжка вдруг, точно подкошенная, упала на землю, потеряв сознание.
Но дон Торрибио не слышал этого нежного молящего голоса.
— На коней! — крикнул он к Пепе и Лукасу Мендесу.
— Что случилось? — спросил Пепе Ортис.
— Случилось, что пока мы здесь, эти мерзавцы атакуют дона Порфирио! — прерывающим голосом ответил дон Торрибио.
— Господи Боже! Надо спешить! — И все трое, дав шпоры лошадям, помчались к асиенде.
Неполная откровенность дона Торрибио, его частые отговорки и умолчания сильно встревожили дона Порфирио Сандоса. Надо сказать, что дон Порфирио был человеком, не робкого десятка: он уже не раз имел случай выказать в этой упорной и глухой борьбе, которую он вел с могущественной шайкой вот уже более двадцати лет. Человек этот всегда оказывался на одном уровне со своим противниками и даже нередко превосходил их в хитрости, ловкости, изворотливости и смелости, не раз причиняя бандитам серьезные неприятности.
Но теперь дон Порфирио сознавал, что время тайной, молчаливой борьбы подходит к концу; на этот раз враги понимают, как серьезна грозящая им опасность, и потому пустят в ход все свои ресурсы, все хитрости и уловки, всю громадную силу и влияние, какими они располагают.
Платеадос, имевшие повсюду своих шпионов, лазутчиков и приверженцев, конечно, знали о мерах, принятых мексиканским правительством против их преступного общества. Однако эти строгие меры, как ни казались грозны на первый взгляд, были вовсе не так страшны для них, если только им удастся заручиться, если не деятельным соучастием, то хотя бы нейтралитетом властей Соноры.
Ведь столица — далеко, и тамошние распоряжения исполнялись плохо, если только они вообще исполнялись, так как местные служащие и должностные лица получали от правительства весьма скудное вознаграждение, а зачастую и вовсе ничего не получали. Это обстоятельство постоянно возбуждая неудовольствие чиновников, заставляло их почти враждебно относиться к правительству. Не мудрено, что всем им был прямой расчет смотреть сквозь пальцы на возмутительные злодеяния платеадос, могущество которых было неоспоримо, а щедрость — неизменна.
Никто, быть может, не знал так хорошо этого положения дел, как дон Порфирио Сандос, а потому опасения его были основательны и серьезны. К тому же единственный его союзник, на которого он мог вполне рассчитывать, дон Торрибио, неожиданно решил испытать счастье в каком-то предприятии — и это в такой момент, когда его присутствие было столь необходимо на асиенде, когда в тревожно сгустившемся воздухе явственно ощущалась близкая опасность.
Между тем ночь заметно надвигалась; с ней возрастала и тревога асиендадо.
Приняв всевозможные меры предосторожности, дон Порфирио тоскливо бродил по длинной галерее, пытаясь найти средство, которое дало бы ему возможность разрушить коварные планы врагов. Час проходил за часом; измученный тревогой и ожиданием асиендадо ничего не мог придумать. К тому же дона Торрибио, которому давно пора было вернуться, все еще не было.
Вдруг в глубине сада трижды прокричал филин. Дон Порфирио вздрогнул и остановился, как вкопанный, посреди галереи.
— Хм! Что-то уж больно рано для этой птицы! — задумчиво пробормотал он.
Вскоре тот же крик повторился снова, но уже ближе. Дон Порфирио выпрямился во весь рост, лицо его, до сих пор столь озабоченное, просветлело.
— Боже мой! Неужели это он, когда я уже потерял надежду дождаться? — воскликнул дон Порфирио.
С минуту он оставался неподвижен и, затаив дыхание, жадно прислушивался, наконец, сделав решительное движение, прошептал:
— Нет, без сомнения, это именно он. Иду! И пусть Господь хранит меня!
Он твердым шагом прошел несколько длинных стеклянных галерей, залитых белесоватым светом луны, и очутился в просторном сагуане[25], под навесом дома. Отомкнув двухстворчатую деревянную дверь, выходившую на широкое мраморное крыльцо, с которого несколько ступеней вели в громадный сад позади дома, дон Порфирио вышел и, тщательно замкнув за собой дверь, спустился в сад.
Здесь было тихо. Оглянувшись кругом, скорее по привычке, чем с какой-то определенной целью, асиендадо спокойным, мерным шагом миновал цветник с обширными лужайками и клумбами цветов, газонами и фонтанами, и смело углубился под сень громадных тенистых деревьев, где было так темно, что в двух шагах нельзя было отличить человека от ствола.
Шел второй час полуночи. Ночь была тиха и прозрачна, слабый лунный свет предавал растениям и предметам фантастические очертания. Дону Порфирио, однако, некогда было любоваться красотами ночного сада: поглощенный своей тревогой и внезапно нахлынувшей надеждой, он смело и уверенно двигался вперед, не задумываясь ни на минуту над выбором направления среди этого лабиринта темных аллей, дорожек и тропинок.
Так он шел более получаса, затем, остановившись, стал как к чему-то прислушиваться.
Он находился у выхода на большую лужайку, с журчавшим на ней светлым, быстрым ручьем, через который был перекинут затейливый мост. По ту сторону моста, за ручьем, раскинулось несколько разбросанных групп кустов и затем огромная роща, примыкавшая к большому лесу, заканчивающему собой луговину, по которой бежал ручей.
Простояв с минуту в нерешительности и видя, дон Порфирио быстро перешел луговину и мост и, ступив на тот берег ручья, издал звук, удивительно искусно подражающий нежному и тоскливому стону сизаря.
В ответ послышался тот же тоскливый крик из рощи. Тогда дон Порфирио радостно ускорил шаг.
Чья-то рука ласково опустилась на его плечо и чуть слышный голос прошептал: «Молчите! Ни звука!»
Вслед затем дон Порфирио почувствовал, что его увлекают его в глубь чащи, он поддался этому движению и в тот же момент бесследно потонул в море темной зелени.
Едва успел он скрыться в густой листве, как ясно увидел в нескольких шагах от своего тенистого убежища, на светлой луговине тень человеческой фигуры, которая мелькнула и скрылась с быстротой молнии.
Нагнувшись вперед, дон Порфирио тщетно силился разглядеть или расслышать что-либо из того, что происходило вокруг него.
Прошло, быть может, минут десять; но каждая минута казалась вечностью для бедного асиендадо; он смутно чувствовал, что здесь, в нескольких шагах от него, происходит что-то серьезное, что-то важное и решающее — но для кого и кто побеждает?
Несомненно, что и сам он причастен к этому делу, но в какой мере? Почему эти люди не напали на него, когда он шел сюда через весь парк?
Вероятно, за ним следили от самого крыльца; но Как могли они знать, что он выйдет ночью в сад, когда и сам дон Порфирио этого не знал? Неужели платеадос подстроили ему ловушку?
Все эти вопросы без ответов кружились в голове дона Порфирио, еще более усиливая его тревогу.
— Ну, пора! — громко крикнул чей-то голос, показавшийся знакомым дону Порфирио.
И вот во мраке рощи послышался топот, подавленные проклятья, удары, борьба, — все это несомненно свидетельствовало об отчаянной схватке.
— Готово! Покончено! — произнес чей-то запыхавшийся голос.
— Сколько? — спросил кто-то так близко от дона Порфирио, что тот невольно вздрогнул.
— Семь!
— Хорошо! Это все, зажгите факелы!
Блеснула искра, — и красноватый свет озарил рощу. Несмотря на удивительное самообладание, дон Порфирио чуть было не вскрикнул от ужаса и удивления при виде того, что теперь предстало его глазам: человек двадцать, из которых семь было крепко связаны, лежали на земле. Остальные стояли, и среди них дон Порфирио сразу же узнал того, что был к нему ближе всех.
То был мужчина высокого роста, прекрасно сложенный, с гордой, величественной осанкой, лицом красивым и добрым.
— А, дон Родольфо де Могуэр! — радостно воскликнул асиендадо. — Спаситель мой!
— Нет, дон Порфирио: Твердая Рука, ваш старый друг! — поправил незнакомец, обнимая старого приятеля.
— Так это вы! Наконец-то я вас дождался! — воскликнул дон Порфирио.
— А разве вы ожидали меня?
— Я должен был ожидать вас, так как мне грозят новые опасности, но мне не приходило в голову, что вы явитесь таким необычайным образом.
— Действительно! — отозвался, улыбаясь, Твердая Рука. — Но, поверьте, во всем происшедшем я ничуть не виноват: я хотел войти незаметно. А так как я все еще имею при себе ключ от потайной калитки, который вы когда-то дали мне, то и решил воспользоваться ею.
— Прекрасно, но к чему все эти предосторожности? Разве вы не хозяин здесь, в этом скромном жилище?
— Ваше расположение мне давно известно, добрейший дон Порфирио. Но вот вам доказательство того, что эти предосторожности были не лишние! — сказал он, указывая на связанных пленников.
— Да, это правда! Но только я ничего не понимаю! Что им было нужно, этим людям?
— Этого я не знаю! Приблизительно милях в двух отсюда я неожиданно напал на след нескольких всадников. Верный своим индейским привычкам и не опасаясь быть обнаруженным, я решил следовать по их следу тем более, что он вел меня именно в этом направлении. Что-то навело меня на мысль, что вам грозит опасность.
Судя по следу, эти несколько всадников как будто выехали на охоту, но вскоре к ним присоединились другие, — ив конце концов я понял, что к вам движутся не менее тридцати конников.
Мне стало ясно, что это какая-то экспедиция, направленная на асиенду. А поскольку ваши дела мне известны почти так же, как мои собственные, то я понял, что на вас собираются напасть. Со мною было пятнадцать воинов, из числа храбрейших в моем племени, и в нескольких словах я объяснил им суть дела. На расстоянии пистолетного выстрела от асиенды люди, по следу которых мы шли, спешились и стали совещаться. Я воспользовался эти и, сделав небольшой крюк, пробрался на асиенду вместе со своими подчиненными. Мы решили притаиться где-нибудь в тени сада и предуведомить вас условным сигналом о необходимости наблюдать за внешними врагами и быть настороже. Не успел я со своими воинами укрыться в этой роще, как семеро человек, очевидно, из числа тех тридцати, прокрались каким-то путем в сад. Надо было захватить их во что бы то ни стало раньше, чем они успели бы выполнить свое злостное намерение. И вот, чтобы смутить этих мерзавцев и встревожить их, я и предупредил вас сигналом.
— Я его слышал и, как видите, поспешил явиться!
— Я и рассчитывал на это. Но и негодяи, были смущены моим сигналом. Не зная, что он должен означать, они с минуту колебались, затем, видя что вы сами сюда идете, изменили свое первоначальное намерение, пожелав, очевидно, узнать причину вашего выхода в сад или надеясь выведать какую-нибудь тайну, которой они могут воспользоваться для своих целей. Разбойники пошли за вами следом, а я тем временем постарался завлечь их в эту густую темную рощу, — и вот результаты моих комбинаций! — закончил Твердая Рука, указывая на своих пленников. — Ну, а теперь, когда уже все известно вам, я допрошу этих людей относительно их намерений.
— Простите! — сказал дон Порфирио. — Может быть, было бы лучше, если бы я сам допросил этих негодяев, ведь, по местным нашим законам, как вам известно, я — судья на своей земле. Эти люди забрались ко мне с целью обокрасть, ограбить, а, быть может, и того хуже; следовательно, мне одному и принадлежит право судить их!
— Да, действительно, это по закону! Так делайте с ними, что знаете!
Сев на скамью, стоявшую неподалеку, дон Порфирио усадил подле себя Твердую Руку и приказал привести пленников, что и было немедленно исполнено краснокожими, пришедшими с Твердой Рукой.
В продолжение нескольких минут асиендадо внимательно разглядывал стоявших перед ним людей. Первые шесть человек ничем особенным не отличались: это были заурядные пограничные бродяги самого низшего разбора, просто дикие животные, готовые на любые преступления за деньги: грубые орудия чужого злого умысла. Их нечего было допрашивать, так как, вероятно, сами они не знали о намерениях своих вождей. Совершенно иного рода был седьмой пленник. То был индеец, — но не чистой крови, а метис самбо со свирепым лицом, угрюмом взглядом, с подлым, лукавым выражением неправильных, грубых черт. Это, очевидно, был глава и предводитель шайки.
— Уверены вы в ваших воинах, друг мой? — шепотом спросил дон Порфирио своего приятеля.
— Как в самом себе! Все они преданы мне.
— Прекрасно!
Дон Порфирио так пристально взглянул на стоявшего перед ним разбойника, что тот невольно должен был отвернуться.
— Я — владелец этой асиенды и, как вам должно быть известно, алькальд[26] на своей земле! Предлагаю вам отвечать на мои вопросы! — проговорил он, обращаясь к пленникам.
— Мне нечего отвечать! — с грубым смехом, пожимая плечами, отозвался бандит.
— Ну, это мы увидим! С какой целью прокрались вы ночью с оружием в руках на мою асиенду?
— Напрасно спрашиваете: все равно вы ничего не узнаете, даже моего имени!
— В самом деле?
— Я в этом уверен; я в первый раз в этой стране, и здесь меня никто не знает! Меня вы никогда раньше не видали и даже не знаете, откуда я явился!
— Лжете! — спокойно возразил дон Порфирио. — Я знаю, что вы живете в этой стране, сеньор Наранха!
— Эге! Какое имя вы произнесли! — удивленно воскликнул Наранха, так как это был, действительно, он.
— Ваше прозвище, под которым вы скрываете ваше настоящее имя, сеньор Эуфемио Каброн! — иронически ответил асиендадо.
Негодяй смутился и потерял всю свою нахальную самоуверенность: бледное лицо его исказили конвульсивные подергивания, холодный пот выступил на лбу.
— Он знает мое имя! Он его знает! — с ужасом прошептал Наранха.
— Мало того, я еще знаю многое! — насмешливо продолжал дон Порфирио. — С самого момента, как вы покинули столицу, я не терял вас из виду. Каково вам теперь живется в этом жалком ранчо дель-Лагарто?
— А, за мной следили! — воскликнул он, не подумав даже о том, что говорит.
— Да, шаг за шагом! Вы полагаете, что можете считать себя неуязвимыми, но я говорю вам, что все знаю, даже таинственное совещание сегодня утром в лесу с вашими достойными сообщниками, знаю, и зачем вы явились сюда.
— Ну, этому позвольте не поверить! — насмешливо уронил Наранха, пожимая плечами.
— Вы собирались предательски убить меня и дона Торрибио де Ньебласа.
— Нет, его я должен был пощадить: таково строжайшее предписание.
— Правда ли это?
— Клянусь Гваделупской Божией Матерью: если он умрет, умрет и она, а мой господин не хочет этого!
— Прекрасно! Но скажите, кто приказал вам убить меня?
— Раз вам все известно, — иронически заметил бандит, — вы должны знать и это.
— Вы утверждаете, что не знаете меня. Как же вы можете меня ненавидеть?
— Я ненавижу вас за то, что вы враг… Впрочем, я ничего не скажу вам; не хочу отвечать — и все!
— Ваши ответы, в сущности, мне безразличны: вряд ли вы могли бы сообщить мне что-нибудь новое.
Самбо презрительно улыбнулся.
— Не знаю, какими путями вам удалось узнать все то, что вы мне сказали, но что касается последнего вопроса, то, если только сам черт не сообщил вам этого, вы не можете знать!
— Глупец! Вы так уверены в этом потому, что вы с господином заперлись в комнате, когда он отдавал вам шепотом приказание.
— Да, может быть, и потому, а может быть, и по какой-либо другой причине…
На этот раз дон Порфирио пожал плечами.
— Знайте, сеньор Наранха, что и мои агенты не хуже агентов общества платеадос, что они видят и слышат сквозь стены, и несмотря на все предосторожности, принимаемые сеньором доном Хуаном Мануэлем Андраде де Линарес-и-Гуайтимотцином, им известно все.
— О! Имя моего господина! Они и это знают! — воскликнул, бледнея, бандит.
— Вы видите, мне все известно!
— Нет, не все! — с торжествующим видом воскликнул Наранха. — Хоть дьявол и сообщил вам имя моего господина, все же вы не смеете бесчестить его! Я все равно в ваших руках, вы сделаете со мной все, что вам будет угодно, — ведь, попадись вы в мои руки, я бы тоже не пощадил вас. Но он!.. Знайте же, что мой господин — кабальеро, и честь его ничем не запятнана. Он не приказывал мне убивать вас, а только похитить — вас и этого дона Торрибио. Убить вас я решил сам, так как желал раз и навсегда избавить своего господина от заклятого врага.
— Ложь!
— Нет, это не ложь, и я почти уверен, что, убей я вас, мой господин всадил бы мне самому пулю в лоб за непрошеную услугу!
— Если так, то зачем же вы явились сюда с этой вооруженной шайкой?
— Чтобы похитить вас и этого дона Торрибио де Ньебласа.
— Похитить? С какой целью?
— Это мне неизвестно. Господин мой приказывает, а я исполняю, не справляясь о смысле и значении его приказаний.
— Так он приказал вам похитить меня и моего гостя, — и ничего более?
— Нет. Мой господин, как и вы, принадлежит к индейской расе, но более чистой и благородной, чем вы, — и он послал меня снести вам окровавленные стрелы, как того требует обычай. Эти стрелы я положил на первую ступеньку того высокого крыльца, с которого спускаются в сад; там вы и найдете их!
— Я их не видал!
— Да вы и не могли их видеть, потому что я положил их уже после того, как вы спустились в сад: я шел за вами следом все время!
— Почему же вы тогда не убили меня? Ведь, я был один и без оружия?
— Я хотел было это сделать, но потом одумался: я сообразил, что вы спешите к тому, кто вызвал вас сигналом, и хотел подслушать разговор, выведать вашу тайну и воспользоваться ею в интересах моего господина. Кроме того, я положительно не знал, сколько человек находится в засаде в этом огромном темном саду, и опасался сам быть атакованным с минуты на минуту, а потому и соблюдал всевозможную осторожность.
— Так в тот самый момент, когда вы, крадучись, положили на ступеньки моего крыльца окровавленные стрелы, вы уже начали свои враждебные действия против меня?! Так это та индейская война, которую мне предлагает ваш господин?
— Мой господин, знатнейший из индейцев, единственных законных обладателей Мексики, желая окончательно разрешить вашу двадцатилетнюю вражду, честно предупреждает о том, что вступает в открытый бой. Он дает вам пятнадцать дней перемирия, а затем, по прошествии этого срока, будет уже на вашей земле, — и тогда пусть Бог рассудит!
— Прекрасно! Но при чем же дон Торрибио де Ньеблас?
— На это я ничего не могу вам ответить!
— Хорошо, я принимаю вызов вашего господина! Но так как вы не исполнили данного вам приказания, а явились сюда с шайкой вооруженных людей, намереваясь убить меня и похитить моего гостя, то вы должны умереть!
— Пусть так: я в ваших руках, только знайте, что смерть моя будет жестоко отомщена!
— Может быть! — презрительно пожав плечами, сказал дон Порфирио.
— Не имеете ли вы сказать что-либо против моего приговора? — обратился он к Твердой Руке.
— Ровно ничего, — отвечал вождь индейцев, — этот мерзавец вполне заслуживает смерти!
Тогда асиендадо сделал знак индейцам.
— Возьмите этих людей, — сказал он, — и сбросьте их в пропасть!
Подоспевшие по его знаку краснокожие тотчас стянули потуже узы пленников и готовились уже привести в исполнение приказание асиендадо — взвалить несчастных на плечи и сбросить в бездонную пропасть, открывавшуюся всего в нескольких шагах за рощей, как вдруг раздалось несколько выстрелов, послышались стоны, падение тел, проклятья и крики. Асиендадо и Твердая Рука вскочили на ноги и бросились на крики. Но дорогу им преградил внезапно появившийся человек, державший в каждой руке по пистолету.
— Стойте! — повелительно крикнул он. Это был дон Торрибио де Ньеблас.
— Ну, слава Богу! — воскликнул он. — Вы целы и невредимы, дорогой дон Порфирио! А я так боялся, что явлюсь слишком поздно!
— Благодарю вас, друг мой! Я не только цел и невредим, но и бандиты, осмелившиеся пробраться ко мне, схвачены, связаны и ожидают своей участи!
— Я только что захватил их сообщников; с десяток, кажется, осталось на месте, другие, тоже около десяти человек, пойманы живыми, а остальные успели бежать. Я не погнался за ними, потому что спешил сюда — узнать, что с вами. Не сегодня-завтра они все равно попадут нам в руки, а на этот раз наши враги жестоко поплатились. Но скажите, что же вы намерены делать с пленными?
— В тот момент, когда вы явились, мы собирались казнить их. — Ив нескольких словах дон Порфирио рассказал молодому человеку о случившемся.
Внимательно выслушав рассказ асиендадо, дон Торрибио с минуту поразмыслил, затем сказал:
— Позвольте мне сделать одно маленькое замечание, сеньоры!
— Сделайте одолжение.
— Мы являемся представителями мексиканского правительства. Следовательно, в качестве представителей правого дела, закона и справедливости, мы должны карать, а не мстить! Мы преследуем преступников, а вовсе не расправляемся с врагами. Здесь, в этих отдаленных провинциях, правительство почти не имеет возможности уследить за бандитами, а потому мы должны примерно наказать тех, кто находится теперь в наших руках, чтобы страшное наказание послужило примером всем негодяям. Пусть правый суд свершится — но принародно, средь бела дня: тайно, в темном лесу убивают только бандиты. Кроме того, пусть вся Сонора знает, что непобедимые платеадос потерпели поражение. Вот мой план: эта шайка обосновалась на ранчо у лагуны дель-Лагарто. Туда мы и отведем своих пленных и предложим им тянуть жребий. Половина из них будет повешена на высоких виселицах перед воротами ранчо, а тела их бросим на съедение хищным птицам.
— Прекрасно! Я полагаю, что это наказание достигнет своей цели, — сказал Твердая Рука, — а именно, внушит страх остальным бандитам! Но позвольте мне добавить кое-что к вашему плану.
— Сделайте одолжение!
— Ранчо следует предать пламени, а на развалинах водрузить большой столб с доской, носящей следующую надпись крупными, четкими буквами: «бандиты, платеадос, повешенные за грабеж, убийство и поджигательство по приказанию президента Мексиканской республики».
Дон Торрибио невольно содрогнулся, слушая эти слова: ему вспомнилась донья Санта.
— Bravo! — воскликнул асиендадо. — Да, именно так и следует сделать! Что вы на это скажите, дон Торрибио?
— Пусть будет так, как вы решили, сеньоры! С рассветом мы двинемся к ранчо дель-Лагарто.
— Ну и прекрасно! — воскликнул асиендадо.
Как только рассвело, большая группа всадников выехала со двора асиенды дель-Пальмар, ведя за собой семнадцать человек пленных, привязанных к хвостам лошадей, и еще восемь человек раненых, уложенных на телегу, и с десяток тел, брошенных на другую такую же телегу, ехавшую позади также как и первая, под конвоем.
Но еще за два часа до того Пепе Ортис во весь опор поскакал к лагуне дель-Лагарто и нашел уже ранчо пустым и безлюдным. Очевидно, дон Мануэль, узнав о неудаче своих сообщников, счел благоразумным бежать, не теряя времени, и укрыться в надежном месте.
Узнав об всем этом от Пепе, дон Торрибио почувствовал себя спокойнее, к нему вернулось обычное самообладание.
Шествие двигалось медленно, так как всадники вели за собой пленников. Было уже около десяти часов утра, когда эта печальная процессия стала приближаться к ранчо.
Слух о происшествиях этой ночи быстро облетел всю ближайшую окрестность, — и перед ранчо собралась уже громадная толпа ранчерос, охотников и прочего люда: все желали насладиться зрелищем казни платеадос.
Окна и двери дома были распахнуты настежь; обитатели ранчо, как видно, успели захватить все свое имущество, так как комнаты были пусты, будто в них никто не жил.
Между тем часть всадников хлопотала над сооружением виселиц и приготовлениями к казни, а некоторые стали натаскивать на ранчо солому и другие горючие и легко воспламеняющиеся материалы. Остальные сторожили пленников, а дон Торрибио, Твердая Рука и дон Порфирио занялись изготовлением жребиев.
Всех бандитов, в том числе и раненых, было двадцать пять человек; следовательно, тринадцать человек должны быть повешены. Но тут случилось нечто непредвиденное: бандиты все до одного отказались назвать свои имена. Чтобы обойти это затруднение, дон Торрибио предложил написать на тринадцати билетиках слово «смерть», а двенадцать остальных оставить пустыми. Так и сделали; даже пленникам это показалось забавным: таков уж характер мексиканцев, этих отъявленных игроков, что даже и эта роковая лотерея казалась им смешной. Но вот ранчо наполнено горючими материалами, виселицы стоят, твердо вкопанные в землю, — все тринадцать в ряд. Стали тянуть жребий. Пепе Ортис держал в руках шапку и обходил с ней пленных, поднося ее каждому, чтобы он мог вынуть себе билет.
Все это было делом нескольких минут. Избранные беспристрастной судьбой жертвы беспечно, почти весело предоставили себя в распоряжение пеонов, на которых была возложена печальная обязанность — вздернуть их высоко над землей. Все они были отъявленные игроки; в этой лотерее смерти они проиграли волей судьбы и теперь расплачивались просто и естественно, как это делали всегда до сих пор во всякой игре. Судьба на этот раз пощадила Наранху: ему попался пустой билет. Подойдя к дону Торрибио, он поклонился ему и сказал весьма развязно:
— Благодарю вас, сеньор! Я не забуду, что обязан вам своей жизнью!
— Не мне, — презрительно отозвался молодой человек, — а случаю: он вывез вас на этот раз.
— Да, теперь, — насмешливо продолжал самбо, — но в эту ночь, не явись вы так кстати и как раз вовремя, я был бы уже теперь на том свете: я буду помнить это!
Дон Торрибио пожал плечами и, не сказав ни слова, повернулся к нему спиной.
— Ах, как он похож на него! — прошептал в то же время освобожденный пленник. — Чем больше я смотрю на него, тем это сходство кажется мне более поразительным!
Между тем обреченные на смерть бандиты были повешены, а ранчо подожжено. Пожар распространился с удивительной быстротой: не прошло и часа, как все уже было кончено: на месте дома лежала груда пепла и обгорелых камней, да торчали тринадцать виселиц, и на каждой — по висельнику. Громадный столб с надписью, предложенный Твердой Рукой, возвышался над развалинами; у подножья этого столба были свалены тела убитых в схватке прошлой ночи.
— Что же мы сделаем с этими негодяями? — спросил у дона Торрибио асиендадо, указывая на пленных, оставшихся в живых.
— Да что? Возвратим им свободу! — ответил дон Торрибио. — Пусть себе идут на все четыре стороны!
— Как так? — удивился дон Порфирио.
— Да на что они нам?! Они только будут стеснять нас, ведь у нас нет тюрем, чтобы засадить их, сторожить, поить, кормить — содержать, одним словом! Пусть себе идут: их пересказы об этих происшествиях сослужат нам большую службу, чем вы полагаете. К тому же, рано или поздно — они снова попадут к нам в руки.
— Это возможно, но до тех пор…
— Чем они могут быть опасны нам? У них теперь нет ни оружия, ни денег, ни коней…
— Ну, все это они добудут очень скоро, поверьте мне. Мне кажется безумием выпустить таких разбойников, раз они попали в наши руки.
— Не стану спорить, но я того мнения, что милость вслед за примерной строгостью — дело разумное. Судьба помиловала их — не будем же более жестоки и строги, чем она!
— Дайте мне обнять вас, сеньор! — восторженно воскликнул Твердая Рука. — Вы говорили сейчас и действовали все время, как человек с душой и сердцем! Я был бы рад и счастлив назвать вас своим другом!
— Вашей дружбой, сеньор, я всегда буду гордиться: это для меня большая честь! — скромно ответил дон Торрибио.
— Да, да, оба вы благородные, высокие натуры! — растроганным голосом произнес дон Порфирио, по-видимому, сам очень довольный решением своего молодого друга, — и, обратившись к пленникам, неподвижно стоявшим с мрачными унылыми лицами, в ожидании, чем решится их участь, асиендадо сказал:
— Ну, убирайтесь! Да благодарите за свое спасение этого мягкосердечного молодого человека! Ему вы обязаны жизнью и своей свободой. Только смотрите, другой раз не попадайтесь нам в руки: тогда мы обойдемся без лотереи!
Пленники только этого и ждали: с удивительной быстротой они рассыпались по кустам и овражкам, почти тотчас же скрылись окончательно с глаз. А толпа зрителей, видя, что зрелище окончено, уже давно стала расходиться, и теперь совершенно разбрелась.
— Ну, а теперь что же мы будем делать дальше?
— Ба-а! — воскликнул молодой человек. — Теперь мы сделали свое дело, а там нам Бог поможет.
— Да, если мы сами не будем зевать.
— Ну, конечно!
Затем все сели на коней и не спеша вернулись на асиенду в сопровождении краснокожих воинов Твердой Руки и пеонов дона Порфирио.
Вечером того дня, в который происходила казнь платеадос, три человека находились в удобно и роскошно обставленной гостиной асиенды дель-Пальмар дон Торрибио де Ньеблас, дон Порфирио Сандос и дон Родольфо де Могуэр, или Твердая Рука, — этот родовитый испанец, отказавшийся от жизни цивилизованного общества, чтобы жить между краснокожими.
Все трое, утопая в мягких подушках, лениво перекидывались отдельными словами или отрывочными фразами и курили дорогие сигары, голубоватый дым которых полностью скрывал их в своих облаках.
Разговор, весьма оживленный сначала, стал как будто ослабевать: курильщики, сами того не замечая, поддавались опьяняющему влиянию табака и становились как-то сонливее и ленивее обыкновенного, уходя каждый в свои мысли, а потому отвечали лишь односложными словами на вопросы другого.
Часы медленно пробили одиннадцать звучных ударов. Дон Порфирио встрепенулся, выпрямился и обратился к дону Торрибио со следующими словами:
— Вы не спите, дорогой гость мой?
— Я? Нет, нисколько, я просто размышлял!
— Вы устали и чувствуете себя утомленным?
— Нет, вы шутите, любезный дон Порфирио! Я так же свеж и бодр, как вы!
— Простите, что спрашиваю вас об этом! Но вы едва еще успели оправиться после серьезной и опасной болезни, так что мои вопросы весьма естественны!
— Я очень признателен вам за вашу заботливость, но право, чувствую себя прекрасно!
— Ну, в таком случае, друзья мои, поступим по пословице: «не откладывай того до завтра, что можешь сделать сегодня».
Все кругом спит, и никто нас теперь не потревожит. Я прикажу подать шампанского, — этого искристого и веселого французского вина, — и оно поможет нам, в случае надобности, преодолеть сон. Слуг наших мы отпустим спать, а я расскажу вам то, что обещал, и что необходимо знать вам, чтобы предприятие наше удалось. У нас в распоряжении вся ночь, я успею все пересказать, если только вы ничего не имеете против.
— Я буду очень рад и весьма благодарен вам.
Дон Порфирио позвонил; тотчас же отворилась дверь; и на пороге появился пеон.
— Накройте в столовой холодный ужин, а сюда подайте шандалы с незажженными свечами и четыре бутылки шампанского, вон на тот столик, что около софы! — приказал дон Порфирио.
Пеон вышел и вскоре вернулся в сопровождении двух других, которые несли вино, бокалы и шандалы со свечами.
— Теперь вы можете идти и ложиться спать: вы более не нужны.
Пеоны, почтительно поклонившись молча удалились.
На дворе стояла чудная тропическая ночь; мириады звезд усеяли небо; через большие итальянские окна, обтянутые тонкой белой кисеей, — единственное средство избавиться от бесчисленных мошек, мотыльков и других насекомых, являющихся настоящим бичом для жителей всех жарких стран, — врывался напоенный тонкими ароматами свежий ночной воздух.
Кругом царила торжественная тишина, лишь изредка прерываемая меланхолическим тоскливым криком филина или совы в глубине темной чащи деревьев или отрывистым взвизгиванием мексиканской перепелки, торопливо бегущей в траве.
Словом, то была тихая, светлая, благоухающая ночь, располагающая человека к мечтательности и размышлениям, возвышающим души над мирской суетой, полная чар и дивной гармонии, — одна из таких ночей, о каких мы, жители холодного севера, не имеем даже понятия.
— Теперь, друзья мои, — сказал дон Порфирио, когда слуги удалились, — расположимся поудобнее в наших мутаках[27], закурим свои сигары, наполним бокалы замороженным шампанским и, чтобы не смущать мошек и комаров, загасим свечи. Пусть луна и звезды светят нам и внимают нашей беседе, или вернее, рассказу дорогого нашего друга Твердой Руки.
Вся эта программа была в точности исполнена, и тогда дон Торрибио обратился к хозяину дома со словами:
— Любезный дон Порфирио, позвольте мне напомнить вам, что вы обещали рассказать мне нечто такое, что для меня особенно важно знать для дальнейшего успеха нашего общего дела, — а сейчас вы изволили сказать, что мы будем слушать рассказ дона Родольфо…
— Говорите, пожалуйста, Твердая Рука! — поправил его, улыбаясь, вождь краснокожих.
— Прекрасно! Итак, вы изволили сказать, что Твердая Рука будет рассказывать, а мы с вами слушать.
— Да! Как вам известно, каждая повесть имеет свое вступление, а вступлением к тому, что я намерен сказать вам, является одна индейская легенда, известная мне далеко не так, как она известна нашему другу, который может рассказать ее нам, развязывая узелки своего quipos[28], то есть не пропуская ни одной мельчайшей подробности.
Вам предстоит услышать повесть не одного человека, а целой семьи, знать которую для вас очень важно, а потому, конечно, необходимо ознакомить вас и с происхождением этой семьи.
— Да, конечно, я буду очень рад услышать все, что вы или наш друг Твердая Рука найдете нужным сказать мне!
— Итак, пока наш славный вождь будет отыскивать свои quipos в мешке, я постараюсь ознакомить дона Торрибио с местностью, где разыгрались все эти события. Так вот, немного ниже того места, где Рио-Хила сливается с реками Рио-Салинас и Рио-Пуэрко, следовательно, там именно, где вы назначили свидание вашему приятелю Бобру и другим охотникам, которых вы так ловко завербовали, — так вот, именно там среди большой равнины лежат и понемногу распадаются в прах под влиянием ветров, дождей, солнца и времени, развалины громадного города, одного из тех многочисленных городов, которые тольтеки основывали там, где были их стоянки во время таинственных странствий с севера на юг.
Развалины эти носят название, известное только одним индейцам; вероятно, это было некогда название самого города; зовут их Амакстлан[29].
Из всего этого большого города, некогда очень богатого и цветущего, уцелел только один массивный, громадный дом, построенный из гранита, грубо отесанного, но вековечно прочного. Это мрачное, темное здание гордо возвышается среди окружающих его развалин и как будто шлет вызов всеразрушающему времени.
Это грандиозное внушительного вида здание, охраняющее, как вечный страж, безмолвную печальную пустыню, называется у индейцев Калли Моктекусома, то есть Дворец Старого Господина.
Проследовав по диагонали с востока на запад через развалины города и углубившись в чащу мрачного, бесконечного леса на десяток миль или около того, вы, к немалому своему удивлению, видите, что мощные черные дубы вдруг широко расступаются на обе стороны, открывая площадь в несколько сотен гектаров взрытой почвы, усеянной множеством обломков гранита самых причудливых очертаний и форм, как будто она подверглась допотопному перевороту или каким-нибудь вулканическим потрясениям.
Мутный поток, точно бешеный, с ревом мчит свои воды через камни, утесы и бурелом, местами подмывая и прорывая себе дорогу даже сквозь самые скалы.
Эта мрачная дикая местность представляет собой живую и наглядную картину мирового хаоса, которую дополняет еще громадная гора, последний отрог Сьерры-де-Монгохон, оканчивающаяся большим пиком воладеро вышиной более полутора тысяч метров, грандиозная арка которого возвышается над мрачной пустыней, на которую он роняет свою черную мрачную тень.
Вершина этого воладеро и представляет собой обширную платформу, служащую основанием громадному мрачному зданию (сооружению циклопов). Его альменас, или зубчатые стены, а главным образом, его непостижимое положение на вершине, по-видимому, совершенно недоступного воладеро дали этому замку или асиенде название дель-Энганьо, что в дословном переводе означает «асиенда обмана».
Каким путем добраться до этой асиенды, к которой не ведет никакой дороги и которая висит над обрывом, почти упираясь своей крышей в облака?!
Тем не менее, она была обитаема: не раз в темные и безлунные ночи в окнах ее видели красноватые огни, также видали, как какие-то тени сползали по крутым обрывистым скалам горы, слывшей недоступной. Не раз какие-то странные звуки, исходящие из этого таинственного дома, нарушали торжественную тишину и безмолвие пустыни.
Не столько самая недоступность этой асиенды, сколько разные суеверные страхи и безотчетный ужас всегда удерживали людей от желания удовлетворить свое любопытство относительно этого загадочного жилища. Правда, время от времени какой-нибудь смелый охотник, более любознательный и менее зараженный всякими суеверными страхами, решались на опасное предприятие: добраться до неприступной асиенды и разгадать ее тайну, но все эти попытки оканчивались очень печально. Несчастные смельчаки всякий раз платились жизнью за свою отвагу, а их окровавленные, изуродованные почти до неузнаваемости тела находили полуисклеванными хищными птицами среди бесчисленных утесов и скал.
— И эта асиенда до сих пор осталась такой же таинственной и недоступной? — осведомился дон Торрибио.
— Да!
— Однако должна же быть туда дорога!
— Конечно, и даже не одна, но это тайна, которой владеют несколько человек, ревниво охраняющих ее. Вскоре вы узнаете, почему.
— Отлично! Но скажите, кому могло придти на мысль построить эту асиенду в таком необычайном месте, и каким образом строители могли доставить туда необходимые для постройки материалы, добыть в этой глуши искусных рабочих и мастеров?
— Это никому не известно! Но ответ на ваши вопросы вы найдете в той легенде, которую нам расскажет наш любезный дон Родольфо и его quipos.
— Прекрасно! Что касается меня, то я очень люблю легенды. Это — поэзия истории и вместе с тем пояснение к ней, самое верное и несомненное. Многое, что нам в истории кажется темным и непонятным, объясняют легенды.
— Так слушайте же, — сказал вождь, — и не удивляйтесь, если что-либо покажется вам странным и неправдоподобным!
— О, будьте спокойны, дорогой вождь! Я всегда сумею отделить вымысел от истины, потому что хорошо знаком с характером легенд вообще!
Твердая Рука стал проворно перебирать своими белыми тонкими пальцами узлы quipos:
— В числе весьма многих легенд, сложившихся об асиенде дель-Энганьо, одна мне кажется наиболее поэтичной и простой, а, вместе с тем, и самой правдивой из всех. Вот она:
«Прошло около пяти лет с тех пор, как пала могущественная империя тольтеков; пала она не вследствие кровопролитных войн или внутренних неурядиц и раздоров, а вследствие чумы, голода и страшных землетрясений, обративших их города в развалины, а весь народ в мертвецов.
Великий Чичимек Ксолотль[30] царствовал тогда в обширной стране, лежащей далеко на севере; страна эта называлась Чикомосток[31].
Ксолотль с давних пор желал жить в стране более плодородной, а главное, более близкой к солнцу и часто мечтал о завоевании земель тольтеков, но все не решался пойти войной на народ, с которым он постоянно находился в дружеских отношениях. Когда же весть о гибели государства тольтеков, распространяясь из конца в конец, достигла и ушей великого Чичимека, он тотчас же отправил гонцов в землю тольтеков, чтобы убедиться, справедливы ли эти слухи, и на самом ли деле эта прекрасная страна покинута. Гонцы, вернувшись, объявили, что, обошедши почти всю страну, они нигде не встретили живой души, а от цветущих больших городов остались одни печальные развалины.
Тогда Ксолотль собрал весь свой народ в огромную долину: мужчины, женщины, дети и старцы — все поспешили на зов своего повелителя, готовые немедленно двинуться в путь и счастливые тем, что вместо своих темных пещер они будут жить в стране, где много света и тепла.
И вот, когда все приготовления к переселению были окончены, великий Чичимек стал во главе своего народа и двинулся в поход, чтобы завладеть новыми землями и основаться на них.
По прошествии ста девяноста двух дней, пройдя тысячу девятьсот шестьдесят восемь миль пути, Ксолотль и его народ достигли границы государства тольтеков. Это было в году MacnitliTespatl, то есть в 963 году по христианскому летоисчислению.
Дав отдохнуть своему народу после столь долгого пути, — а они шли тридцать семь дней — великий Чичимек приказал снова двинуться в путь. Перейдя границу, он продвигался вперед, не останавливаясь еще в продолжении восемнадцати дней.
И вот они наконец пришли к большому городу, называемому Амакстлан, который, надо полагать, был столицей, но от него теперь не осталось ничего, кроме развалин, среди которых уцелел только один дом громадных размеров и мрачного, внушительного вида.
Великий Чичимек не хотел основаться в этом месте, но так как его народ был очень утомлен продолжительным странствием, то он согласился пробыть здесь сорок дней.
Город этот лежал посреди очень плодородной долины и, как это видно из самого названия его, у слияния трех рек. Ксолотль объявил, что те, кто не может почему-либо следовать за ним далее, останется здесь с условием отстроить город.
Тридцать тысяч семейств приняли это условие Великого Вождя.
Ксолотль был великий воин, мудрый законодатель, но главной его страстью была охота, и он не имел соперников в ловкости и меткости. Каждый день с восходом солнца он покидал в сопровождении главнейших вождей своего войска общий лагерь и отправлялся в ближайшие леса охотиться на оленей, антилоп и бизонов, которые тогда встречались здесь целыми стадами.
Однажды Ксолотль, преследуя оленя, зашел далеко в глубь темного дикого леса. Быстроногое животное все уходило от него и вдруг исчезло бесследно между скалами. Ксолотль оглянулся кругом и увидел местность, представлявшую собой страшную картину хаоса и разрушения вследствие могучей борьбы стихий, превративших ее во взбаламученное море камней, гранитных обломков скал, опрокинутых и с корнем вырванных гигантских деревьев, при полном отсутствии всяких признаков жизни. Эта мрачная, дикая пустыня производила удручающее впечатление; какой-то суеверный, безотчетный страх невольно сжимал сердце человека при виде окружающей безотрадной картины. Давящее молчание и тишина могилы царили кругом, вселяя ужас и леденящий душу страх. Все это ощутил и великий Чичимек.
Однако вспомнив, что он находится очень далеко от лагеря, и спутники его теперь тревожатся о нем, он хотел вернуться, но чувствовал себя до такой степени усталым, что веки его сами собой опускались, и глаза закрывались, да и зной становился положительно нестерпимым. Поэтому он решил прилечь в тени под деревом и отдохнуть, пережидая, когда спадет жар. Едва успел он опуститься на землю, как тотчас же заснул и увидел странный, знаменательный сон.
Ему приснилось, будто свет дневной, бледнея, угасает, сменяясь трепетным и мягким светом тихой лунной ночи; земля как будто содрогнулась при этом, послышался шум, подобный шуму сильной бури в открытом море, — и глазам спящего Ксолотля предстала женщина неземной, дивной красоты, с лицом светлым и бледным, как будто озаренным голубоватым светом луны в теплые ночи равноденствия, когда это светило особенно прекрасно. Ее зеленый наряд царственными складками ниспадал с плеч, обнаженных, как и пышная грудь, и белых, точно мрамор, но живых и прекрасных. Гибкий стан ее обвивал пояс из искусно сотканных нитей золота и серебра, с нанизанным на них драгоценным жемчугом; душистые цветы вплелись в ее кудри, блестящие, как шелк, и светлые как маис, созревший под лучами знойного солнца. В правой руке своей она держала тростник темно-зеленого, илистого цвета. Грустно и вместе ласково склонилась эта женщина над спящим и голосом более мелодичным, чем пение Cenztontle, этого американского соловья, сказала: „Узнаешь ты меня, Ксолотль?“ — „Да, — отвечал он с радостным трепетом — ты Мистли Истаксаль, богиня ночи, прекрасная луна, Пресвятая Матерь! Ты та, которая открыла мне час падения империи тольтеков и повелела идти в эту землю, заселить ее моим народом и основаться здесь навсегда, предсказав будущее могущество и силу чичимекского народа!“ — „Да, я — та! Но я явилась к тебе не сама, а была послана Великим Теотлем, неведомым и невидимым людям Создателем всего небесного и земного, всего видимого и невидимого, всего, что существует и существовало, Единым, Всемогущим и Всевидящим; все остальные боги, даже самое солнце и луна, существуют по его воле и подвластны ему; они служат ему и повинуются его велениям. Он послал меня к тебе и тогда, а теперь встань и следуй за мной“.
Ксолотль встал и пошел вслед за богиней, скользя, как ночной ветерок, по неровной, взрытой почве, через овраги, реку, скалы и утесы, голые камни й преграждающий путь бурелом, покуда не достигли правого ската высокой горы. Здесь богиня остановилась и дотронулась перстами своими до верхушки одного громадного гранитного обломка, который, тотчас же плавно ушел в землю, обнаружив вход в глубокую пещеру. Войдя в нее и пройдя несколько сажень, богиня и следовавший за ней Великий Вождь очутились у высокой стены, уходящей далеко в обе стороны. Богиня снова дотронулась до стены, — и та расступилась перед ними, давая им дорогу. За стеной открывался бесконечный узкий сводчатый коридор, вышиной около пятидесяти футов.
Богиня обратилась к Ксолотлю и наказала ему быть особенно внимательным ко всему, что он теперь увидит. Затем они вошли в высокий коридор и долго шли им. В конце концов он привел их к громадной зале, при входе в которую богиня еще раз обратилась к Ксолотлю и сказала: „Смотри и помни“.
Войдя в залу, Ксолотль увидел, что вся она загромождена по самые своды большими ящиками и сундуками из драгоценного черного дерева, поставленными в шесть ярусов, один над другим, и доверху наполненными золотом в слитках, самородках, крупинках и монетах, а также драгоценными камнями и жемчугами. Тут были несметные богатства.
Посреди залы оставалось еще довольно большое свободное пространство, и здесь у стены сидели, скорчившись, несколько человек совершенно неподвижно, глаза их были открыты, но не видели ничего перед собой, устремленные в одну точку. Одеты они были в туники из оленей кожи, прекрасно выделанной; ноги их были обуты в сандалии с ремнями, сплетенными из нитей алоэ; у некоторых было надето по большому золотому обручу и по ценному жемчужному ожерелью на шее; другие имели на голове шляпы из маисовой соломы или пальмовых листьев. Подле каждого из лиц первой группы стояли прислоненные к стене: золотой шлем и щит из того же металла и длинное копье с железным наконечником[32]. Подле остальных стояли также их шлемы, щиты и копья, но щиты были медные, а шлемы — железные, а самый крайний из них, кроме копья, имел еще громадную палицу со множеством железных остриев.
Несмотря на свою не раз испытанную смелость, Ксолотль не мог удержаться от нервной дрожи при виде этих мрачных выходцев с того света. Но богиня, заметив это, усмехнулась благосклонной и ласковой улыбкой.
„Не смущайся! — сказала она. — Эти призраки, столь страшные для другого, не имеют ничего грозного для тебя. Здесь, в этой зале, хранятся сокровища тольтеков; эти люди, которых ты видишь перед собой, последние цари этого народа и самые доблестные воины, сохранившие ему верность. Все они один за другим укрылись в этом месте, гонимые судьбой, желавшей спасти их от смерти; они все живы, но погружены в летаргический сон: они и видят, и слышат все, что происходит вокруг, но не в состоянии сделать хотя бы малейшее движение. Настанет день, когда они проснутся и оживут по воле Великого Теотля, чтобы избавить землю Анауак[33] от угнетателей, пришедших из-за моря на плавучих больших домах, и поработить их“.
„Скажи мне, мать моя, суждено ли мне быть свидетелем этих грядущих несчастий?“ — „Нет, сын мой! Ты умрешь, счастливый и могучий, процарствовав сто двадцать лет, ко благу и славе своего народа, который будет любить и бояться тебя. Потомки твои будут наследовать тебе на престоле вплоть до двенадцатого поколения, — и только после того, как род твой прекратится, его заменит другой народ, пришедший из Астлана, страны Гурона. Во время царствования некоего императора по имени Монтесума II все народы, живущие между двумя морями, будут ограблены и порабощены под железное иго чужеземцев, которые вдруг явятся сюда, вооруженные грозой и на животных, неведомых нам, — животных божественного происхождения. Это будет им в наказание за их пороки, распущенность и безумную роскошь. Сначала невежественные народы примут этих чужестранцев как своих освободителей, смешав их с воинами тольтеков, которых ты видишь здесь, потому что, как и они, и как ты, все они будут рослые, белолицые и бородатые. Когда же эти народы увидят свою ошибку, то будет уже поздно избежать позорного и возмутительного ига: их сумеют покорить хитрые и коварные пришельцы“.
„Воля всемогущего Теотля да будет над нами!“ — грустно произнес великий Чичимек.
Затем они покинули эту большую залу, проложив себе путь сквозь гранитную стену, и снова очутились в бесконечных подземельях, простиравшихся надо всей горой и имевших несколько выходов, которые богиня указала своему сыну. Наконец, после бесчисленных поворотов, они вышли на обширную площадь, которую представляет из себя вершина этой горы.
Здесь, дав великому Чичимеку время подивиться необъятному горизонту, открывавшемуся отсюда во все стороны, богиня сказала:
„Слушай мои слова со вниманием и удержи их в своей памяти: завтра, с восходом солнца, созови свой народ и прикажи ему приступить к постройке Текпана (королевского дворца) на этом самом месте, на вершине этой горы“.
„Слушаю, мать моя! Но каким образом доставить сюда камень, как поднять машины и установить их? Я здесь нигде не вижу дороги!“ — спросил удивленный вождь.
Богиня улыбнулась.
„Смотри“, — сказала она и протянула правую руку. Несколько раз взмахнув своим зеленым тростником, она произнесла какие-то непонятные, таинственные слова.
И вот широкая пологая дорога появилась на скате горы, спускаясь в самую долину; бурливая река куда-то скрылась, а гранитные скалы, утесы и обломки расступались на обе стороны, открывая широкую и гладкую дорогу, которая уходила в глубь леса и под конец совершенно терялась вдали.
И это чудо совершилось менее чем в пять минут. Удивление ошеломленного и пораженного Ксолотля не имело границ.
„Ну, что же, — спросила, улыбаясь, богиня, — теперь твой камень и твои машины можно будет доставить на вершину?“ — „О да! Великий Теотль! Да будет воля его!“
Тогда богиня достала сверток бумаги из алоэ, на котором было начертано несколько линий, и, вручая этот сверток Ксолотлю, сказала:
„Вот план будущего дворца. Ты выполнишь его в точности, до последних мелочей. Он должен быть окончен по прошествии семидесяти девяти дней. Когда все уже будет готово, и мастера, а также и все рабочие удалятся, ты здесь останешься один и проведешь первую ночь в этом новом дворце. В эту ночь я вновь явлюсь тебе и сообщу волю Теотля. Ну, а теперь дай мне твою руку!“
Великий Чичимек повиновался, и богиня, взяв его в объятия, понеслась над землей и тихо опустила его поддеревом, на том же самом месте, где он уснул. Затем, склонясь над ним, она нежно поцеловала его в лоб и, прошептав: „Запомни все!“ — исчезла.
И вот послышались крики и шум — и Ксолотль внезапно пробудился. Солнце уже скрывалось за горизонтом. Великий Вождь окинул местность недоумевающим взором и убедился воочию, что все здесь совершенно изменилось и нимало не походило на то, что он видел своими же глазами прежде, чем заснул. К нему с разных сторон спешили его товарищи по охоте. Ксолотль встал, отозвался им и тогда спохватился, что держит в руке сверток, врученный ему богиней, представлявший собой план будущего дворца.
И все виденное им во сне разом воскресло в его памяти; он понял, что это не простой сон. Вздрогнув, он поспешно спрятал под тунику сверток бумаги из алоэ.
Между тем спутники встретили его с великой радостью, так как продолжительное его отсутствие внушило им серьезное беспокойство. Вслед за тем все они вернулись в мертвый город по превосходной дороге, только что созданной богиней Мистли Истаксаль. На следующий день с восходом солнца целый народ, численностью в несколько миллионов душ, с Ксолотлем во главе, принялся за работу.
В камне, конечно, не было недостатка, а пути сообщения были превосходны, так что подвоз материала не представлял никаких затруднений. Одни добывали камень, другие обделывали и обтачивали его, третьи подвозили, четвертые поднимали наверх посредством хитро придуманных машин, так что каменщикам оставалось только складывать и скреплять, возводя стены. Одновременно с этим дровосеки и плотники валили лес и тут же пилили его на бревна, доски тесали, строгали, изготовляли двери, рамы, перегородки и даже мебель. Все готовилось разом; работали не сотни, а тысячи, миллионы рук; у каждого было свое дело, и каждый старался выполнить его добросовестно.
Великий Чичимек приказал раскинуть свою палатку на самом месте постройки и лично наблюдал за ходом работ, строго следя, чтобы строители не отступили ни на йоту от плана, начертанного на листе алоэвой бумаги.
При таких-то условиях это громаднейшее здание подвигалось удивительно быстро и за девять дней до определенного срока Текпан был уже совершенно готов и гордо возвышался на вершине воладеро.
Тогда Ксолотль в сопровождении всех своих архитекторов и главнейших мастеров осмотрел дворец во всех мельчайших его подробностях. Не только все было в полной исправности, но и все комнаты дворца, от первой и до последней, были убраны и обставлены с истинно царской роскошью.
Странной особенностью этого дворца являлось то, что он не имел ни одной явной двери, а только потайные, а те несколько дверей, что выходили на все четыре фасада здания, были так искусно замаскированы, что не было не только никакой возможности отворить их снаружи, но даже и заметить, где именно они находятся. Осмотрев все, великий Чичимек приказал снять леса, убрать оставшиеся материалы и все прибрать и очистить. На это потребовалось еще четыре дня, затем Ксолотль отпустил всех рабочих и остался один.
Великий Вождь долго провожал глазами удалявшихся по направлению к главному лагерю рабочих, которые шли небольшими группами, разговаривая между собой. Когда они окончательно скрылись из вида за извилинами дороги, Ксолотль еще раз обошел все здание снаружи, чтобы убедиться, что он теперь совершенно один и кроме него на вершине горы нет ни одной живой души. Затем вошел в здание и затворил за собой дверь.
Солнце клонилось к западу. Ксолотль зажег факел из дерева окоте, чтобы не оставаться впотьмах, затем поужинал заранее приготовленной пищей и, набив свой кальюмет священным табаком, стал курить, размышляя о выполненной им задаче.
Табак уже издавна был знаком тольтекам и чичимекам, и они много употребляли era, особенно при всяких религиозных церемониях. Само растение было открыто божественным законодателем, который первый посетил совершенно еще дикие дотоле народы земли Гурона. Он научил их обрабатывать землю, засевать ее и собирать урожай, научил изготовлять всевозможные орудия, утварь и одежду, словом, — извлек их из мрака варварства и преподал им первые уроки цивилизации. Человек этот скрылся таким же непонятным образом, как и явился — неведомо откуда и куда, исполнив свою прекрасную миссию, не оставив по себе никакого другого следа, кроме своих благодеяний. Тольтеки и чичимеки считали его почти за бога и наделили символическим именем Кецалькоатль, что означает „змей, покрытый драгоценными перьями“, а в аллегорическом смысле, — очень мудрый человек.
Докурив свой кальюмет, Ксолотль почувствовал, что его одолевает сон; он лег на ложе, устланное звериными шкурами и мехами, загасил факел и заснул.
Тотчас же ему явилась его божественная мать; склонившись над ним с любовью и запечатлев долгий поцелуй на его челе, она голосом, подобным звуку эоловой арфы, сказала: „Проснись, сын мой!“
Ксолотль тотчас же открыл глаза и присел на своем ложе.
„Слушай меня!“ — продолжала она.
„Слушаю!“ — сказал он, благоговейно целуя ее руку.
„Меня послал к тебе Теотль! Он приказал сказать тебе, что этот дворец, построенный тобой, будет служить в грядущие времена, которые только ему одному известны, для спасения народов Анауака и для возвращения им прежней свободы. Все другие народы будут мало-помалу уничтожаться и исчезать под давлением людей, пришедших из-за моря, и совершенно исчезнут с лица земли; одни только потомки чичимеков, тольтеков и других народов, живущих на обширном пространстве земель Анауака, будут по-прежнему множиться на земле своих предков, но уже в виде порабощенных и жалких рабов, под страшным гнетом бесчеловечных пришельцев, упорно ожидая дня своего возрождения, который наконец настанет для них. Все тайны этого дворца должны быть свято хранимы, и только в час смерти каждый вождь, имевший в своих руках верховную власть, должен передать их своему прямому наследнику. Когда последний император из рода Инка утратит свой трон и станет в своем дворце пленником бородатых людей, то пусть разделит уголья священного неугасимого огня между своими слугами, наказав им вечно хранить с благоговением и тщанием этот огонь. Что же касается самого ковчежца, в котором хранится священный огонь, то он тайно вручит его своему ближайшему родственнику, последнему из прямых своих потомков, которого будут звать Мистли Амантцин, что означает „божественный лев“. Ему он передаст план этого дворца и прикажет немедленно перенести сюда ковчежец, в котором постоянно будет поддерживаться священный огонь самим Мистли Амантци-ном или кем-либо из его ближайших родственников. Тайна эта еще строже будет хранима теми, кто будет знать о ней, и будет переходить из рода в род, от одного к другому, из вождей из рода Амантцин, до дня, определенного самим Теотлем. Наследник последнего из Инка не может быть никто иной, как потомок великого Чичимека самой чистой крови, без малейшей примеси какой-либо чужеземной крови. И вот для того, чтобы ты не забыл ничего из сказанного мной, возьми этот quipos, храни его и в день смерти вручи своему преемнику“.
„Благодарю тебя, мать моя! — сказал Ксолотль, взяв quipos из рук богини и благоговейно пряча его у себя на груди под туникой. — Я слушал с надлежащим вниманием твои божественные слова и навсегда запечатлел их в своей памяти!“
„Теперь я добавлю еще несколько слов, — продолжала богиня, — завтра с восходом солнца ты покинешь этот дворец, в который не должен более возвращаться; дорога, проложенная мной, тотчас исчезнет, и местность снова примет вид мрачного запустения, а неприступные грозные скалы загромоздят все пути к горе. Надо, чтобы путь, ведущий к этому, по-видимому, неприступному замку, оставался неведомым для всех. Затем, Теотль не желает, чтобы Амакстлан восстал из пепла и развалин, а потому ты завтра же сделаешь перепись своего народа и затем двинешься дальше. Такова воля Теотля. Прощай, сын мой! Ты будешь счастлив всю жизнь, и мое материнское попечение всегда будет хранить тебя!“
„Неужели я уже больше не увижу тебя, мать моя?“ — „Нет, ты увидишь меня еще раз: в твой смертный час я приду за тобой, чтобы проводить тебя в блаженные долины“. — „Прощай, мать моя, воля твоя и воля великого Теотля да будет во всем!“
Богиня запечатлела долгий поцелуй на челе сына и скрылась.
Поутру Ксолотль покинул таинственный дворец на вершине горы; едва он успел дойти до опушки леса, как, обернувшись назад, увидел, что дорога позади него бесследно исчезла; громадные обломки гранита, даже целые скалы и утесы загромоздили путь к неприступному дворцу, река бурливо помчала мутные волны по камням и скалам, пенясь и злясь, как разъяренный зверь. Великий Чичимек с трудом проложил себе путь к лагерю через дремучий лес, в котором теперь уже не было ни дороги, ни тропинок. Прибыв в свой главный лагерь, Ксолотль собрал весь свой народ и, сделав перепись ему, двинулся далее к стране Анауак.
Вокруг дворца на воладеро воцарилась мертвая тишина, и вскоре все забыли о самом существовании этого удивительного сооружения.
Прошли века. Испанцы высадились на берег в земле Анауака. Могущественная Мексиканская империя пала, — и последний император Мексики погиб самым жалким образом, а его палачи поделили между собой его достояние.
Однажды вечером несколько всадников верхами на добрых конях прискакали перед самым закатом солнца к развалинам Амакстлана, где и переночевали. На утро, оставив своих коней под надзором двух своих товарищей, они решительно двинулись по направлению к лесу и не задумываясь стали углубляться в самую глухую чащу. Их было пятеро. Тот из них, кто, по-видимому, был их главой и проводником, нес что-то, очевидно, довольно тяжелое под полой своего плаща, но что это был за предмет, — никто не мог разглядеть.
После довольно продолжительного пути эти люди достигли подножия воладеро. Предводитель маленькой партии окинул быстрым взглядом всю местность и затем решительно подошел к одному из обломков скалы, дотронулся до него в известном месте и нажал его, после чего обломок плавно сдвинулся с места и обнаружил ход в глубокое подземелье. Все пятеро вошли, — и затем громадная каменная глыба снова заградила вход.
То было в день матлактли-оккоколин, то есть в девятый день десятого месяца очпаксалитстлик, который соответствует двадцать седьмому сентября. Глава или предводитель тех, которые теперь проникли в подземелья таинственного дворца, был Мистли Гуайтимотцин, принесший сюда священный ковчежец, врученный ему умирающим Монтесумой II, последним императором Мексики. Итак, все предсказания богини Мистли Истаксуаль сбылись, кроме последнего».
— Такова, — закончил рассказ Твердая Рука, — легенда об асиенде дель-Энганьо или, как называют его индейцы, Текпан-Тепетикиак, то есть «дворец на вершине горы».
Рассказчик смолк.
Некоторое время длилось ничем не нарушаемое молчание. Часы пробили два часа ночи. Дон Торрибио очнулся точно от забытья.
— Вы кончили свой рассказ, сашем[34]? — спросил он у Твердой Руки.
— Да, легенда на этом кончается! — задумчиво отозвался Твердая Рука.
— Вы чудесно пересказали нам эту легенду, дорогой сашем!
— Немудрено: я сотни раз слышал ее в детстве, и всякий раз глаза мои устремлялись с каким-то суеверным ужасом на окна таинственного дворца, освещенные в темные ночи каким-то красноватым светом.
— Так эта асиенда на самом деле существует? — спросил дон Торрибио.
— Да, и в таком виде, как ее описывает легенда!
— Странно! — продолжал дон Торрибио, как бы думая вслух. — Слушая вас, я переживал нечто совершенно необычайное: я следил за ходом вашего рассказа, как заблудившийся путник, который понемногу выходит на знакомую ему издавна дорогу. Мне казалось, что все те подробности, какие вы сообщили нам, уже знакомы мне, что все эти индейские названия и имена привычны моему слуху. Мне казалось, что я, как бы сквозь сон, видел когда-то и эти громадные залы, и бесконечные ходы и коридоры, которые я как будто проходил когда-то.
— Да, это странно!.. — прошептал дон Порфирио.
— Разве вы уже бывали когда-нибудь в этой стране? — спросил его Твердая Рука.
— Насколько мне известно, никогда!
— То есть, как это, — я не совсем понимаю вас, сеньор! — сказал асиендадо.
— Я, кажется, уже говорил вам, что родился в Мексике, в какой именно части ее — не знаю. Вероятно, я был очень малым ребенком, когда покинул родину, так как самые отдаленные воспоминания, воскресающие в моем воображении, — это воспоминания о большом судне, на котором со мной ужасно дурно обращались. Правда, впоследствии я узнал еще некоторые подробности из своей жизни, но в сущности память моя удержала ясно лишь те воспоминания, которые следовали за прибытием моим в Буэнос-Айрес. Все, бывшее со мной до этого времени, совершенно изгладилось из моей памяти, так что даже рассказы о том, что было, не могли ничего воскресить в моей душе. Не странно ли было бы, если бы я родился именно в этой провинции, и раннее детство мое прошло в окрестностях этого таинственного дворца?!
— Да, это было бы ужасно странно! — подтвердил дон Порфирио, видимо волнуясь. — Неужели вы в самом деле решительно ничего не помните?
— Ничего, ни даже фамилии моей семьи, ни собственного моего имени, хотя мне смутно помнится, что некогда я носил другое имя, чем Торрибио. Однако, оставим этот вопрос: дело не в нем, а в нашем общем деле, в том, каким образом нам следует бороться с сильным врагом.
— Странно! — прошептал дон Порфирио, украдкой внимательно вглядываясь в черты молодого человека. — А как знать?! Быть может, во всем этом виден перст Божий!
— Господа, не будем тратить времени в пустых разговорах! — сказал молодой человек. — Как вы сказали, эта легенда не более, как вступление, эпизод, быть может, не имеющий даже никакой важности, но который служит, так сказать, пояснением к тому, что вы обещали сообщить мне о том друге вашем, которого вы оплакиваете вот уже двадцать лет, и жизнь, и исчезновение которого вы хотели рассказать мне.
— Я вас не понимаю, сеньор! — пробормотал асиендадо, становясь бледен, как мертвец. — О каком это исчезнувшем друге вы изволите говорить?
— Простите, но не старайтесь увильнуть от меня, теперь настало время сообщить мне эту печальную историю! Признаюсь, с того момента, как я услышал от нашего друга сашема легенду об асиенде дель-Энганьо, я сильно сомневаюсь в смерти вашего друга тем более, что он последний в своем роде, — и вот теперь все мрачные предсказания легенды сбылись. Только то, что относится к нему, еще осталось без осуществления, но и оно должно исполниться, как и остальные.
— Значит, вы верите этим предсказаниям? — с живостью воскликнул дон Порфирио.
— Да, верю! Ведь все они осуществились в точности, это не подлежит уже теперь сомнению! Конечно, легенда — это поэзия истории, но для меня — это единственная достоверная история, потому что она всегда основана на каком-нибудь факте, особенно поразившем воображение очевидцев, — и этот факт, верно хранимый в народной памяти, передается от поколения к поколению и сохраняется до наших дней, конечно, немного изукрашенным кое-какими вымышленными подробностями, немного измененным, но с легко выделяющимся зерном истины, которая сама собой рельефно выступает из затейливой рамки чудесного, — вот почему легенда может служить основой для истории всех народов.
— Мне кажется, вы правы! Конечно, я — простой индеец и верю всему, чему верили мои отцы, и потому я не раз внутренне вопрошал себя: неужели в самом деле этот славный род, предназначенный совершить так много, бесследно угас? И всякий раз, вопреки рассудку, и очевидности, какой-то внутренний голос твердит мне постоянно: «нет, нет!» Я расскажу вам всю эту повесть: я лично был не только свидетелем всех этих фактов, но и участником этой ужасной, мрачной трагедии. Вот уже двадцать лет, как все случилось, — со вздохом выговорил он, — и если только не чудо, то едва ли возможно…
— Не говорите! — прервал его молодой человек. — Все возможно, даже и чудо! Я более, чем кто-либо, должен верить невероятному. Поэтому вы можете говорить смело, без утаек и без обиняков; мне надо знать все, чтобы быть вам полезным.
— Ложь еще никогда не оскверняла моих уст, и теперь вы узнаете все, что хотели знать!
Дон Порфирио казался озабоченным и, по-видимому, был погружен не столько в свои воспоминания, сколько в какие-то горестные размышления.
— Вы бледны, дорогой сеньор, не больны ли вы? — заботливо осведомился дон Торрибио.
— Нет, сеньор! — ответил асиендадо. — Я только размышлял сейчас, как узнали вы эту тайну, которая известна только двум моим друзьям и мне?
— О какой тайне изволите вы говорить?
— О том, что двадцать лет тому назад самый дорогой друг мой внезапно исчез, и никто не смог даже добиться, жив ли он или умер. С тех пор я все веду глухую, затаенную борьбу с сильным, могучим врагом, чтобы отомстить за своего друга, который был мне дороже всего в жизни!
— Если бы вы только спросили меня, то я давно сказал бы вам, что в бытность мою в Мексике я имел честь быть представленным министром юстиции одному из его близких друзей, а именно — дону Фабиану Торрильясу де Торре Асула.
— Как? Неужели вы знаете дона Фабиана де Торре Асула? — с живостью воскликнул дон Порфирио.
— Да, мало того, я успел даже очень близко сдружиться с ним. И вот, когда господин министр возложил на меня то поручение, о котором вам уже известно, он вручил мне письмо, которое я должен был передать вам, уверив меня, что вы лучше, чем кто-либо, можете сообщить мне все необходимые в этом деле сведения. Дон Фабиан был при этом; он отвел меня немного в сторону, в оконную нишу, и сказал мне вот эти самые слова: «Дон Порфирио Сандос мой лучший друг; вот уже двадцать лет, как один из общих наших друзей, последний потомок одной из первых фамилий Мексики, бесследно исчез, и, несмотря на все наши усилия и старания, мы не могли ничего разузнать о нем. Дон Порфирио поклялся отомстить за нашего друга. Подозрения его пали на некоторых людей, весьма сильных, влиятельных и могущественных, против которых он уже двадцать лет борется без устали. К несчастью, до настоящего времени ему не удалось добиться никаких результатов; а потому, если вам будет возможно содействовать ему сколько-нибудь в его правом деле, то, прошу вас, помогите ему, и он, и я — мы вечно останемся признательны вам за ваше содействие». Вот и все, что мне известно о вашей тайне. Мы дружески пожали друг другу руки и расстались, а два часа спустя я уже покидал Мехико и не видел более дона Фабиана. Из этого вы видите, что вы остались полным господином вашей тайны, и что я от вас ожидаю услышать о ней.
— Благодарю вас за это разъяснение! Для меня особенно отрадно знать, что дон Фабиан не только не разгласил нашей тайны, но, упомянув о ней, имел, очевидно, намерение расположить вас в мою пользу и заручиться для меня, на случай надобности, вашим содействием.
— Вам нет причины сожалеть об этой откровенности дона Фабиана, друг мой, так как он доверился человеку вполне порядочному и преданному вам, а потому, — сказал сашем, — советую вам немедленно сообщить нашему новому другу все, что ему необходимо будет знать, чтобы иметь возможность помогать нам словом и делом.
— Да, да, но только позвольте мне для большей ясности всего последующего сослаться на некоторые исторические факты и события.
— Сделайте одолжение, мы слушаем. Дон Порфирио начал так:
— Эрнандо Кортес, конкистадор, завоеватель Мексики, этот гениальный авантюрист, как его называли, был не только великим мореплавателем, человеком предприимчивым и смелым, искусным полководцем, но и гениальным политиком. Овладев Мексикой и став полным ее господином после смерти несчастного Монтесумы, он воспользовался паническим страхом мексиканцев и утвердил свое владычество в стране не столько силой оружия, сколько хитростью, вступив в союз с вассальными царями и владетельными государями, данниками императора Монтесумы.
Вскоре вся Мексика покорилась, признала законы победителя и смиренно склонилась под его ярмо. Повсюду царили полнейший мир и тишина.
Но Эрнандо Кортес не обманывался этим внешним спокойствием, которое таило в себе бурю. Правда, сопротивления вооруженной силой более не было, но с минуты на минуту могло произойти неожиданно всеобщее поголовное восстание, и пришлось бы все начинать сначала. Население Мексики достигло тогда двадцати с половиной миллионов душ, а испанцев насчитывалось едва-едва четыре тысячи, — и то рассеянных по всему лицу обширной мексиканской территории. Между тем постоянные сношения покоренного народа с их победителями открыли мексиканцам глаза на многое, в чем они прежде заблуждались: так, они теперь поняли, что эти надменные пришельцы — такие же люди, как и сами они, подвластные тем же естественным законам, с теми же физическими потребностями, имеющие за собой одно только преимущество, а именно — превосходство оружия и лошадей — этих быстроногих животных, которые носили их, как на крыльях. Но этим оружием, которое, как они думали вначале, способно поражать молниями небесными, они без труда научатся впоследствии владеть, а лошадей, которых они считали сверхъестественными созданиями, сумеют приручить, обуздать, и тогда, сильные своей численностью, они разом обрушатся на испанцев, подавят их и сотрут с лица своей земли. Положение покорителей было весьма шаткое. Эрнандо Кортес решил тотчас же помочь горю, не дожидаясь критического момента.
В ту пору мексиканская аристократия была еще очень многочисленна и пользовалось громадным авторитетом в народных массах, которыми она управляла по своей воле. К этой-то аристократии и обратился Эрнандо Кортес: он издал указ, что все лица привилегированного сословия, которые пожелают принять христианство, отказавшись от своих языческих верований, и согласятся вступать в браки с испанцами, сохраняют за собой не только все свое состояние, земли и другие богатства, но также все свои титулы и привилегии, которые будут признаны и утверждены испанским правительством, и что, кроме того, эти лица будут пользоваться во всем одинаковыми правами с покорителями.
Как известно, во всех странах мира богатые и знатные классы обыкновенно относятся довольно безразлично к вопросам патриотизма, когда им обеспечивают спокойное, свободное обладание их землями и имущественными благами, и когда им наобещают всякого рода титулов, почестей и привилегий.
Так случилось и тут. Знатные мексиканцы благосклонно приняли декрет конкистадора и поспешили принять его заманчивые предложения. Представители знати и аристократия в Мексике принадлежали к расе инков, следовательно, были белолицы, а не краснокожи, почему через два-три поколения их уже нельзя отличить под их новыми христианскими именами от природных испанцев.
Не прошло и полугода, как вся мексиканская аристократия приняла христианство и стала самой верной союзницей испанцев; теперь последним уже нечего было опасаться в случае возмущения или восстания; эти новообращенные христиане, как их называли, станут на сторону испанцев, в этом не могло быть сомнения.
Однако, некоторые из самых родовитых мексиканцев не согласились сначала на предложения, сделанные им испанцами, и упорно отказывались от заманчивых обещаний.
В числе этих последний был и касик (вождь) Сиболы. Сибола представляла из себя обширную территорию, совершенно еще неизвестную в то время испанцам, чрезвычайно богатую золотом и простиравшуюся, как говорят, вплоть до полярных стран Ледовитого океана. Эта страна, весьма густо населенная, была скорее союзным, нежели вассальным государством мексиканской империи. Касик ее был совершенно самостоятельным государем, управляющим бесконтрольно своим народом; император Монтесума II, чтобы почтить касика, дал ему в жены одну из своих родных сестер, и сам женился на сестре касика, от которой он имел дочь. Итак, касик являлся не только самым могущественным союзником покойного монарха, но также и его ближайшим родственником.
Касика звали Мистли Гуайтимотцин, ему было около сорока лет, роста он был высокого и прекрасно сложенный, с лицом удивительно редкой красоты — вообще, он был ярким представителем рода инка: уверяли, будто бы он происходил по прямой линии от царей Чичимеков, которые в продолжении стольких веков царствовали в Мексике и были первыми законодателями этой страны. Касик Сиболы пользовался особой любовью и почетом у Монтесумы, император положительно не мог обходиться без него. Будучи ранен камнем, пущенным в него во время восстания, несчастный император почувствовал, что ему остается прожить очень немного времени. Тогда он созвал всех своих родных и друзей и простился с ними, наделив каждого дарами. Князя Мистли Гуайтимотцина он просил остаться при нем до последней минуты, что тот и сделал. Император издал последний вздох на его руках, прошептав уже едва внятным голосом эти таинственные слова, над которыми испанцы немало потрудились, стараясь разъяснить их смысл и значение:
«Я иду на свидание с Кецалькоатлем, сыном Ксолотля; помни обещание Теотля и охраняй священный луч, чтобы быть готовым явиться на первый зов».
На это касик Сиболы ответил: «Клянусь».
Лицо императора озарилось тихой улыбкой; он пытался что-то сказать, но конвульсия овладела им, и он закрыл глаза, упал на руки своего друга касика и умер.
Мистли Гуайтимотцин оплакал своего друга и родственника и расстался с ним лишь тогда, когда последние обряды похорон были исполнены над усопшим. Тогда он удалился в свой дворец, где заперся один, отказываясь принимать даже самых близких своих друзей.
Весьма понятно, что и конкистадор очень желал заручится содействием столь могущественного и столь влиятельного лица. Хитрый и умный испанец отлично понимал, что если ему удастся привлечь на свою сторону касика Сиболы, то множество родовитых аристократов, находящихся в зависимости от него, поспешат последовать его примеру, частью из-за выгод, частью по родству с касиком. Таким путем Кортес надеялся, что завоевание Мексики совершилось бы незаметно, без кровопролития, мирным путем — и владычество Испании утвердилось бы прочно и навсегда над этой страной.
В силу всех этих соображений, Эрнандо Кортес всячески ухаживал за князем, даже не стеснялся лично посещать касика в его дворце; несколько раз подолгу беседовал с ним, делая ему самые блестящие и заманчивые предложения и даже предложил ему руку одной из своих ближайших родственниц, зная, что князь вдов и не имеет детей.
Мистли Гуайтимотцин долго заставил просить себя: это родство и близость с завоевателями казались ему чудовищным преступлением. Но однажды он как будто стал колебаться и в конце разговора, длившегося около трех часов, объявил Кортесу, что ему необходимо побывать в Сиболе, что он намерен совершить это путешествие в самом непродолжительном времени, и что он пробудет в отсутствии около двух месяцев, а по возвращении в Мексику даст решительный и, как он надеется, желательный для Кортеса ответ.
Кортес не стал более настаивать и простился с касиком самым дружественным образом, а вечером того же дня прислал в подарок князю десять великолепнейших коней в драгоценном уборе и письмо, в котором писал, что, зная его пристрастие к лошадям и его удивительное умение управляться с ними, посылает ему этих коней, чтобы они могли служить ему в предстоящем путешествии и помогли ему поскорее вернуться в Мексику.
По тому времени это был поистине царский подарок, так как тогда лошади были еще очень редки в Мексике и ценились чуть ли не дороже золота. Мистли Гуайтимотцин был очень тронут этой любезностью конкистадора и благосклонно принял его подарок.
Четыре дня спустя он покинул Мехико и в сопровождении четверых своих ближайших родственников и двух слуг отправился в путь. Все семеро мексиканцев ехали верхом на дорогих конях.
Мистли Гуайтимотцин вез на хранение на асиенду на воладеро ковчежец, врученный ему императором в его последний час. Оставив лошадей на попеченье слуг в развалинах Амакстлана, князь со своими родственниками проник на самую асиенду и в одном из тайных подземелий поместил священный ковчежец, поручив двоим из своих родственников постоянно поддерживать священный огонь. Затем он лег в той самой зале, в которой Ксолотль провел первую ночь в этом дворце. Что произошло в эту ночь — осталось неизвестно для всех, но только знают, что касик заперся один в зале, и что в продолжении многих часов ни малейший шорох или шум не нарушили таинственную тишину ночи. На другое же утро, когда князь вышел из залы, родственники его, бывшие с ним, заметили, что в нем произошла разительная перемена: черты его лица приняли особенное выражение, совершенно несвойственное ему дотоле. Но так как князь ничего не сказал им, то и они не посмели обращаться к нему с вопросами.
В тот же день касик поехал обратно в Мехико, куда и прибыл вместе со своими двумя родственниками и двумя слугами, пробыв в отсутствии всего месяц и двадцать восемь дней.
Кортеса в это время не было в Мехико, он находился в окрестностях Тескоко.
Месяц спустя Мистли Гуайтимотцин принял христианство; сам Эрнандо Кортес был восприемником его при крещении, происходившем в бывшем храме солнца, обращенным по приказанию конкистадора в собор. Вместе с касиком крестились и двести тридцать восемь человек его родственников, принадлежавших к высшей аристократии страны. К прежнему мексиканскому имени князя были добавлены имена Эрнандо Кортеса и титул князя Сиболы.
В тот же день, при громадном стечении народа — как испанцев, так и мексиканцев — вновь обращенный вступил в брак с доньей Марией Хосефой де Сандоваль-и-Кортес, девушкой восемнадцати лет, отличавшейся редкой красотой.
А вечером того же дня князь дал присягу верности Испании в присутствии дона Эрнандо Кортеса дель Балле, вице-короля Новой Испании; при этом князю были вручены грамоты на вечное владение графствами Сибола и Монтесума.
Итак, испанская политика еще раз восторжествовала. Вся мексиканская знать и аристократия окончательно слилась с победителями. Теперь всякое восстание туземцев было заведомо обречено на неудачу: аристократия страны сама сковала себя цепями рабства.
В то время страна Сибола простиралась до крайних пределов Орегона. Впоследствии все эти земли получили название Сеньоры, в честь пресвятой Гваделупской Богоматери, святой покровительницы Мексики. Из «Сеньоры», вследствие искажения в народном произношении, произошло название Сонора, которое почему-то и осталось за этой страной.
Графство Монтесума-Кортес было образовано на территории, столь же мало известной испанцам, как и территория Сибола, а именно — в Аризоне, которую новому графу было поручено присоединить к испанской короне, что тот и исполнил.
Испанцы тогда не имели ни малейшего представления о том, чем были на самом деле эти земли с чрезвычайно многочисленным населением, о которых ходили самые баснословные слухи. Они даже не подозревали, что эти два графства в общей сложности втрое и даже вчетверо больше, чем вся Испания и Франция, вместе взятые.
Из этого следовало, что новый граф де Кортес был самым могущественным князем во всей Новой Испании, не исключая даже и самого вице-короля, с которым он с успехом мог бы вести войну, если бы захотел. Но не таковы были намерения графа Сиболы. Спустя несколько дней после принятия присяги в верности Испании и своего бракосочетания с доньей Марией Хосефой, князь простился с вице-королем и вместе с молодой супругой, а также некоторыми из своих родственников покинул Мехико, чтобы поселиться на своих землях.
Поселив временно донью Марию Хосефу, к которой он питал самые нежные супружеские чувства, во дворце на воладеро, он призвал к себе всех мексиканцев, которые не захотели примириться со своим поражением, и упорно не соглашались покориться испанцам, и уверил их в своем милостивом покровительстве, роздал им земли и предложил поселиться вблизи от него.
Все эти дотоле гонимые правительством люди с радостью поспешили откликнуться на призывы князя, и вскоре там, где расстилалась повсюду голая пустыня, возникли цветущие и густонаселенные города, в том числе и те, которые впоследствии получили названия Тубак, Ариспе и Урес. Однако князь, не довольствуясь тем, что имел в каждом городе по дворцу, построил себе множество асиенд, побуждая к тому же и всех своих родственников. На этих асиендах разводились громадные стада быков, лошадей и всякого скота, возделывались и засевались громадные поля. Словом, здесь велось сельское хозяйство в самых больших размерах.
Менее, чем за двадцать лет, страна эта совершенно изменила свой внешний вид и характер. В необъятных владениях графа почти не осталось пустырей; умирая, он имел отраду видеть плоды своих трудов.
Время шло, год проходил за годом, графы де Кортес и Монтесума продолжали идти по стопам своего славного предка и стали благодетелями обширной страны, где все, от мала до велика, любили и чтили их.
Асиенда дель-Воладеро, тайна которой продолжала свято хранится теми, кому она была известна, не раз служила надежным убежищем для графов Кортесов в трудные минуты, постигавшие временами эту страну.
Все эти передряги стоили много денег графам де Кортесам и сильно пошатнули их значение и влияние. Испанцы с недоверием посматривали на могущественных князей, упорно продолжавших жить в глуши своих поместий, окруженных своими вассалами, за которых они постоянно заступались и отстаивали во всех их недоразумениях с правительством. Вице-король видел в этом тайную оппозицию правительству и постоянную угрозу себе, а потому охотно принимал на веру все доносы, ябеды и даже самые бессмысленные и нелепые клеветы, на которые решались низкие, подлые люди. Но ничто не могло заставить графов отступить от раз принятых ими правил жизни.
Богатства этой семьи, хотя и сильно уменьшившиеся, все же были несметны даже и в начале настоящего столетия, когда разразилась наконец так долго подготавливавшаяся война за независимость Мексики.
Графы Гуайтимотцин, Монтесума и Кортес — или, короче, просто графы Кортес — уже лет пятьдесят как избрали постоянным местом своего пребывания провинцию Гуанауато, местность между горами Пеньямилиара и Долорес, ныне Идальгос. Здесь, на одинаковом расстоянии как от того, так и от другого города, графы Кортес имели — да и теперь еще имеют — громадную асиенду, великолепно укрепленную и чрезвычайно богатую оружием, снарядами и провиантом всякого рода. Асиенда эта носит название дель-Парайсо; это великолепное жилище, более похожее на дворец, чем на асиенду, и графы Кортес окружают себя здесь поистине царской роскошью. Занимая, так сказать, центральное положение среди своих огромных владений, разбросанных по всему пространству Новой Испании, они особенно успешно могли наблюдать отсюда не только за соблюдением своих частных интересов в качестве крупнейших землевладельцев, но также и за движением умов в народных массах, предвещавшим для людей просвещенных близость пробуждения мексиканского народа, о чем испанцы перестали даже и думать, считая его окончательно подавленным и покоренным.
Граф де Кортес, бывший в то время главой этой семьи и старшим представителем знаменитого рода был человек большого ума и обширных познаний и, как все его предки, питал горячую любовь ко всему мексиканскому народу. Он много путешествовал по Европе, несколько лет прожил во Франции, в самом Париже, этом центре всяких высоких идей.
Он был свидетелем пробуждения народа в 1789 году, был другом величайших людей, которым суждено было создать новый мир на нерушимых основах. Вслед за тем он был отозван в Испанию по приказу короля, но и сюда он унес в сердце своем страстное желание видеть свой народ свободным, а родину освобожденной от унизительного ига и владычества чужеземцев.
В то время, о котором идет речь, граф Кортес был в полном расцвете сил и умственного развития; ему было около сорока лет, роста он был высокого, прекрасно сложенный и изящный. Широкий и высокий лоб его обрамляли густые пряди шелковистых, черных, как смоль, волос, ниспадавших крупными кольцами на плечи; прекрасные черты его лица отличались особенной чистотой и красотой линий, а также чрезвычайной подвижностью и выразительностью, свойственной южанам. Большие прекрасные глаза темно-синего цвета часто казались черными и порой делались до того проницательными, что человек, на которого обращался взгляд этих глаз, невольно чувствовал перед ним смущение и робость. Граф носил слегка приподнятые кверху и закрученные по-кастильски усы и довольно длинную бородку-эспаньолку, скрывавшую отчасти подбородок, немного широкий.
На вид граф казался много моложе своих лет и во всех отношениях был до крайности привлекательным мужчиной. Он женился, будучи очень молодым, и рано потерял горячо любимую жену; но, несмотря на это раннее вдовство, дал себе слово не жениться вторично и всецело посвятил себя воспитанию своих детей. Их было двое, мальчик и девочка; рождение последней стоило жизни ее матери.
За несколько лет до начала этого рассказа граф из сожаления приютил в своем доме одного из потомков младшей линии Кортесов, который, вследствие всякого рода излишеств и распутной бурной жизни, разорился до рубашки и был ужасно счастлив, что заручился таким покровителем, без которого ему приходилось положительно умирать с голоду.
Человек этот также имел жену, но детей не имел; по приглашению владельца, он поселился со всей своей семьей на асиенде дель-Парайсо.
Этот Кортес был человек еще молодой и мог бы быть назван красавцем, если бы бурно проведенная юность, разврат и всякие излишества не наложили на него свою позорную печать, а взгляд его лукавых, бегающих глаз придавал ему некоторое сходство с хищной птицей, избегающей света и чувствующей себя спокойной только во тьме. Однако, это был человек развитой, образованный, с вкрадчивыми манерами, весьма находчивый и остроумный, могущий дать толковый и разумный совет и умевший быть полезным, где считал это нужным.
Граф не уважал этого человека за его прежние поступки, но так как теперь он вел себя безукоризненно, как казалось, навсегда отказался от дурных склонностей и привычек, и не раз оказывал графу довольно серьезные услуги, проявляя свою безграничную благодарность и признательность графу за сделанное ему добро, то последний в конце концов стал мало-помалу свыкаться с ним и даже, в некоторых случаях своей жизни, оказал ему серьезное доверие, которое тот отнюдь не употребил во зло, что значительно послужило ему на пользу и упрочило его положение в семье благодетеля.
Только двое из окружающих графа не были введены в обман этим двуличным человеком: то был один знатного рода испанский дворянин, дальний родственник князя, и некий индеец, выросший и воспитанный в семье графа, его молочный брат, любивший его братской любовью.
— Вы знаете, дорогой сашем, — прервал свой рассказ асиендадо, обращаясь к Твердой Руке, — кто был этот родовитый испанец?
— Да, это был мой отец, который вследствие серьезных семейных обстоятельств покинул отчий дом и сделался сашемом одного индейского племени, усвоив все нравы и обычаи этого народа. А другое лицо, о котором вы только что упомянули, — были вы сами, дорогой дон Порфирио! — ответил Твердая Рука.
— Святая правда, но только позвольте мне продолжать говорить о себе в третьем лице: это будет значительно удобнее.
— Прекрасно, как вам будет угодно! — отозвался дон Торрибио.
— Итак, я продолжаю! — сказал асиендадо. — Эти двое людей внимательно следили за тем человеком, но последний, угадав их недоброжелательство и недоверие к себе, вел так ловко и так искусно свои дела, что они ни в чем не могли подстеречь его.
Прошло несколько лет, в течении которых не случилось ничего такого, о чем бы стоило упоминать. Политический горизонт темнел с часу на час, неудовольствие в народе все возрастало; восстание казалось неизбежным. Я не стану говорить о всех причинах, вызвавших войну за независимость: все эти события еще слишком свежи в памяти каждого, чтобы опять напоминать о них.
За последнее время граф сблизился с пятью людьми, которым суждено было играть впоследствии видную роль в революционной драме. Это были: дон Мигель Идальго-и-Костилья, священник маленького городка Долорес, дон Игнасио Альенде, дон Мануэль Алдама, дон Хосе Абасола — все трое креолы, состоявшие капитанами в одном из полков, расположенных в качестве гарнизона в Гуанауато, — и, наконец, дон Мигель Домингес, коррехидор города Керетаро. Эти пять человек, имена которых вскоре стали известными всем и каждому, были люди очень образованные, с умом деятельным и предприимчивым, одаренные большой энергией и горячо любившие свою родину.
Они собирались почти каждый вечер на асиенде дель-Парайсо. Граф сообщал им разные политические известия, давал читать различные сочинения, привезенные им из Европы, доставлял им деньги на покупку оружия и снарядов; он возбуждал в них энтузиазм всеми возможными средствами и старался вселить в их сердца такую же страстную жажду свободы и независимости родной страны, какой была полна его собственная душа.
О заговоре было, однако, донесено мексиканским властям; многие из заговорщиков, в том числе и дон Мигель Домингес, были схвачены и арестованы. Тогда Идальго, не видя более надобности скрываться и опасаясь, что и его арестуют, решил выступить открыто. Шестнадцатого сентября 1810 года, призвав своих прихожан горячей, вдохновенной проповедью к восстанию, он поднял знамя мексиканской независимости. Этот неслыханно смелый поступок положительно ошеломил испанцев. Население всей страны было так прекрасно подготовлено, а все распоряжения так удачны, что менее чем в одни сутки Идальго очутился во главе целой армии инсургентов.
Восемнадцатого сентября, то есть два дня спустя после своего пронунсиаменто[35], он уже был достаточно силен, чтобы овладеть городами Сан-Фелипе и Сан-Мигель-ла-Гранде, каждый с шестнадцатью тысячами жителей. Вслед за этим восстание стало распространяться с удивительной быстротой: менее чем в одну неделю вся Мексика была объята пламенем войны.
Граф Кортес принял на себя обязанности председателя конгресса, созванного инсургентами тотчас же после того, как они подняли оружие на испанцев, и, в качестве президента, поспешил покинуть асиенду и отправился к месту своей деятельности.
Перед отъездом граф собрал всех своих доверенных слуг и всех близких, а также дальних родственников, живших при нем, в большую залу асиенды, чтобы проститься.
Было около одиннадцати часов ночи; граф не желал выехать днем, чтобы не привлечь внимания испанцев, многочисленные отряды которых во всех направлениях объезжали окрестности асиенды.
На дворе стояла темная, дождливая и бурная ночь, — ветер с унылым, жалобным воем разгуливал по длинным коридорам здания, небо порой освещалось бледными, зеленоватыми зигзагами молний, над самой крышей грохотал раскатистый мощный гром.
Все обитатели асиенды стояли мрачные и опечаленные вдоль стен громадной залы. Родственник графа, держа за руки полусонных детей, стоял подле своей жены, бледной болезненной женщины, трепетавшей перед своим мужем, как жертва перед палачом; прекрасная женщина была бледна, как смерть: ни кровинки в лице, как говорится, и только время от времени она устремляла на мужа взгляд, полный ужаса и муки. Муж ее был также очень бледен; черты его под влиянием какого-то внутреннего чувства приняли странное выражение не то лихорадочной тревоги и, вместе, удовлетворенности, не то низкой зависти и злорадства, которое он всячески старался скрыть под напускным печальным видом. Он низко опустил голову на грудь, чтобы никто не мог прочесть чего-нибудь на его лице.
Но вот послышались за дверью чьи-то поспешные шаги, дверь разом распахнулась — ив залу вошел граф в сопровождении конюха Рамона Круса и Порфирио Сандоса.
Перед тем граф и Порфирио Сандос долго беседовали наедине, и хотя никому не было известно, о чем они говорили, но тема их разговора была серьезная, так как они, входя в залу, были сильно взволнованы.
Граф на секунду остановился у порога и, приподняв шляпу, произнес:
— Привет вам, верные слуги и друзья мои!
— Привет вам, милостивый и любимый господин наш! — ответили в один голос все слуги.
Затем граф приблизился к своему родственнику, все еще стоявшему неподвижно посреди залы, и, обняв детей своих, несколько минут осыпал их горячими ласками, какие может найти в душе своей только нежно любящий отец. После этого он обратился к своему родственнику и мягким растроганным голосом сказал:
— Я не стану напоминать вам о том, что сделал для вас; скажу только, что я старался, чтобы, живя под моим кровом, вы чувствовали себя счастливым; вы всегда старались мне выказать ваше расположение и признательность — но вот теперь настало время доказать мне то и другое на деле. Я уезжаю, — времена нынче дурные, — вы это сами знаете; смерть стережет каждого из нас, мечтавшего о возрождении родной страны, за каждым углом дома, за каждым поворотом дороги. Я решил пожертвовать своей жизнью ради этого дела, но не хочу, чтобы преследования и нищета обрушились на головы этих бедных детей. Я делаю вас владельцем четырех моих асиенд: дель-Энганьо, дель-Парайсо, дель-Пало-Квемадо и дель-Венадито; я удостоверяю в том, что продал их вам за сумму в один миллион пиастров, которую получил с вас сполна. Если я не вернусь, и наше дело погибнет вместе с нами, то вы останетесь владельцем этого состояния до совершеннолетия моих детей, а когда они достигнут этого совершеннолетия, то вы вернете им дель-Энганьо и дель-Парайсо за сумму в миллион пиастров, а две остальные асиенды останутся в вечном вашем владении — в благодарность за оказанные вами семье моей услуги.
— Как мне отблагодарить вас за такую щедрость?! — проговорил, стараясь казаться растроганным, родственник графа.
— Оберегая этих детей, как своих родных — ведь я поручаю их вам. В случае, если я вернусь, условия наши останутся те же: все то, что я вам обещал сейчас, вы получите от меня. Теперь добавлю еще одно последнее условие: если бы, в силу какой-нибудь несчастной случайности, эти дорогие для меня дети умерли, то вы останетесь только хранителем этого состояния до того времени, пока не будет доказано с полной несомненностью, что смерть их была естественная, непредвиденная и неустранимая никакими человеческими средствами. В случае же, вы не сумеете доказать того, что вы никаким образом не причастны к этой катастрофе, и не сможете предъявить законных свидетельств о смерти их и моей, удостоверенных надежными свидетелями, вы будете лишены всего этого состояния, — смерть наша будет жестоко отомщена!
— О, вы оскорбляете меня этими страшными угрозами! Я был бы чудовищем, если бы свято не исполнил возлагаемых на меня вами священных обязанностей по отношению к вашим детям! — воскликнул родственник графа, заливаясь слезами.
— Успокойтесь, друг мой! У меня и в мыслях не было угрожать вам, я только хотел все предвидеть, потому что все может случиться. Я хотел предупредить вас, что принял все необходимые для ограждения детей моих меры, и что в том случае, если бы над ними было совершено преступление, то оно не осталось бы безнаказанным. Выше людского суда есть еще суд Божий, — а Бог все видит, все знает и читает в сердцах наших всякую затаенную мысль, от Него ничто не может укрыться, и Его обмануть нельзя. Но я вам доверяю, иначе я не поручил бы вам своих детей.
— Я сумею оправдать ваше доверие!
— Надеюсь! Теперь еще одно последнее распоряжение: тотчас же после моего отъезда вы с детьми удалитесь на асиенду дель-Энганьо. Дорога туда вам знакома, там вы все будете в надежном месте.
— Слушаю! Все будет исполнено, как вы того желаете!
— Ну, пора! Я еду! Прощайте, кузен, обнимем друг друга, и пусть Господь поможет нам.
Родственники расцеловались и простились. Затем граф обнял своих детей и стал прощаться с ними. Малютки не хотели расставаться с отцом: они плакали и цеплялись за его платье, так что графу пришлось насильно вырваться из их объятий и почти бегом выбежать из залы.
— Прощайте, прощайте! — крикнул он голосом, подавленным душившими его рыданиями.
Это были его последние слова. Все слуги в слезах бросились за своим господином, чтобы еще раз взглянуть на него.
Несколько минут спустя граф уже покидал асиенду, чтобы никогда более не вернуться туда.
На третьи сутки пеоны принесли на асиенду несколько до неузнаваемости изуродованных трупов: то были тела Района Круса, любимого конюха, сопровождавшего графа, и четырех слуг, отправившихся с ним; что же касается самого графа, то его тела не нашли.
Распространился слух, что испанцы, предуведомленные о тайном отъезде графа с асиенды, притаились в засаде и подкараулили его. Граф смело защищался, но все его слуги были убиты у него на глазах, и сам он, истекая кровью от бесчисленных ран, принужден был сдаться.
Утверждали также, что часа за два до отъезда графа из асиенды какой-то замаскированный всадник, которого, однако, по его рукам признали за темнокожего самбо, явился на пост одного из испанских командиров отряда и вручил этому командиру письмо, в котором сообщалось о тайном отъезде графа и указывалось направление, по которому он должен был ехать; после того человек этот помчался во весь опор в направлении города Долорес.
Капитан, как обыкновенно называли облагодетельствованного графом дальнего родственника его, так как он некогда дослужился до этого чина во флоте, имел при себе индейца метиса, самбо, которого, как говорили, он вырастил и воспитал. Многие даже подозревали, что этот самбо — побочный сын его: ему в то время было лет семнадцать или восемнадцать, и звали его Наранха. Уже тогда это был скрытный, лукавый, угрюмый и мрачный парень, годный только для виселицы; все в доме не терпели его; он не сближался ни с кем; все его сторонились, подозревая его и, очевидно, не без основания, во всем дурном, но господину своему он был предан, как собака, и во всем беспрекословно повиновался ему.
От дона Порфирио не укрылось отсутствие Наранхи в ночь отъезда графа; он прокараулил всю ночь и под утро, часов около пяти, увидел его возвращающимся на асиенду, промокшим до костей, забрызганным грязью, тянувшим за собой в поводу свою измученную лошадь. Граф исчез бесследно, и участь, постигшая его, осталась покрыта непроницаемой тайной.
Несколько дней спустя после отъезда графа, согласно его распоряжению, капитан уехал, увозя детей, теперь уже круглых сирот, и нескольких верных слуг Кортесов, выросших в доме графа и безусловно преданных его семье, а также дона Порфирио Сандоса, на асиенду дель-Энганьо.
Конечно, капитан очень бы желал отделаться от молочного брата графа, но он не имел предлога для того, чтобы удалить его. В ночь отъезда граф в присутствии всех почти официально поручил своему молочному брату надзор за своими малютками, прося его никогда не расставаться с ними, так что волей-неволей капитану приходилось терпеть подле себя этого человека, которого он так страшно ненавидел в душе, хотя и тщательно скрывал это чувство.
Граф так разумно распорядился своим имуществом, что испанцы, несмотря на его явное восстание против испанского правительства, не могли конфисковать его поместий и капиталов: все свое громадное состояние он разделил на три доли, причем самая меньшая из них была присуждена им самым законнейшим образом, как уже говорилось раньше, родственнику его, капитану, а две остальные несравненно более значительные и почти равные доли он передал таким же законнейшим путем, в силу строго оформленных актов и документов, — одну своему молочному брату Порфирио Сандосу, а другую — одному дальнему родственнику, человеку чрезвычайно богатому, представителю одной из младших ветвей фамилии Кортесов.
Человек этот пользовался громадным влиянием в провинциях Аризона, Синалоа и Сонора, и испанское правительство было поневоле принуждено ладить с ним, чтобы не нажить себе в нем серьезного и опасного врага, в особенности во времена смуты и полнейшей анархии. Конечно, дон Порфирио Сандос не был ни столь влиятельным, ни столь значительным лицом, но и его влияние на индейцев было весьма небольшим и, кроме того, он держался совершенно в стороне от всякого рода политических интересов и движений. В силу всего этого оба они были совершенно неприкосновенны и покойно наслаждались своими громадными богатствами, приводя тем в бешенство завистливого и алчного капитана.
Не взирая на строгое распоряжение графа касательно постоянного присутствия дона Порфирио при его делах, капитан, вероятно, постарался бы каким-нибудь путем обойти это распоряжение, но одна тайная причина побуждала его не только терпеть в доме присутствие дона Порфирио Сандоса, но и выказывать ему возможное уважение, почет и даже постоянно советоваться с ним, когда дело касалось детей.
Но дона Порфирио трудно было провести: он уже давно угадал тайную мысль капитана, в силу которой тот так предупредительно и дружелюбно относился к нему. Всем членам семьи Кортесов, в которой предание или легенда об асиенде дель-Энганьо было чем-то вроде символа веры, было известно, что асиенда есть только внешнее здание, построенное над целым рядом подземных ходов, галерей и зал, наполненных несметными сокровищами. Знал об этом и капитан, но дело в том, что граф, по забывчивости или же умышленно, открыв капитану тайну пути, ведущего к асиенде, и секрет, как проникнуть в нее, совершенно не ознакомил его со внутренними потайными ходами, ведущими в подземелья. Он, так сказать, ознакомил его только с обитаемой частью дворца, похожей на все другие асиенды.
Сначала это не особенно огорчало капитана, который был уверен в том, что, поселившись на асиенде, он сумеет путем старательных розысков и наблюдений добиться того, что хотели утаить от него. Но он ошибся: все его старания пропали даром, несмотря на то, что им были затрачено на это много энергии и настойчивости, много хитрости и изобретательности. В конце концов, он принужден был сознаться в том, что ему, вероятно, никогда не удастся добраться до удивительных тайн этого жилища.
Человек, ставший милостями графа из нищего, умирающего с голода, богачом, имеющим до ста тысяч пиастров обеспеченного ежегодного дохода и в перспективе еще миллион пиастров, считал себя обиженным судьбой, нищим бедняком в сравнении с тем Крезом, каким он мог бы быть, если бы граф открыл ему тайный путь к подземельям воладеро. Как новый Тантал, он лежал на грудах золота, видел перед глазами отрадный блеск благородного металла — его распаляемое страстью воображение рисовало ему целые горы золота, жемчугов, драгоценных бриллиантов и алмазов. Он уже протягивал к ним свои жадные руки, почти дотрагивался до них и не мог схватить их, не мог овладеть ими, потому что между ним и этими сокровищами лежала непреодолимая преграда. А здесь же, рядом с ним, был человек, который мог одним словом положить конец мучениям, и этот человек умышленно не замечал и не понимал его намеков, и на все его ловкие вопросы только покачивал головой, сопровождая этот жест неизменной иронической улыбкой.
В продолжение целых двух лет дела оставались все в том же положении: капитан и дон Порфирио Сандос были, по-видимому, добрыми друзьями, но в сущности их взаимная ненависть друг к другу достигла за это время крайних пределов. В течение этих двух лет случилось ужасное несчастье: маленькая дочь графа, ребенок хилый и болезненный вообще, вдруг заболела какой-то страшной, непонятной болезнью и, несмотря на все старания искусного врача и на уход преданной кормилицы и самого дона Порфирио, менее чем в два месяца ребенка не стало. Эта странная смерть еще более усилила и подтвердила подозрения дона Порфирио и, несмотря на уверения врача, что ребенок умер от малокровия и истощения сил, он упорно продолжал предполагать здесь убийство и отказался наотрез подписать удостоверение в естественной смерти девочки, и решил еще зорче следить за жизнью и здоровьем оставшегося в живых мальчика, будучи убежден, что капитан замышляет и его убийство.
Капитан очень оплакивал, по крайней мере, на людях, кончину ребенка, что, впрочем, не мешало ему особенно усердно заботиться о том, чтобы было как нельзя несомненно установлено, что смерть ее последовала от естественных причин. Нежелание дона Порфирио подписать этот акт сильно раздражило капитана, но до поры до времени враги продолжали вести все ту же упорную, но затаенную борьбу.
С некоторого времени капитан стал часто отлучаться и даже подолгу оставался в отсутствии и с каждым разом, возвращаясь, казался все более удрученным и опечаленным.
Однажды, пробыв в отсутствии около двух месяцев, капитан вернулся на асиенду бледный, с нахмуренным челом и, очевидно, сильно взволнованный и расстроенный. Первый попавшийся ему навстречу человек был дон Порфирио Сандос. При виде его глаза капитана засветились каким-то особым блеском; но, овладев собой, он любезно раскланялся с ним и сказал самым ласковым голосом:
— Дорогой дон Порфирио, мне необходимо поговорить с вами.
— Я весь к вашим услугам, сеньор! — отвечал дон Порфирио.
— В данный момент это, конечно, невозможно, мне надо сказать вам слишком много, а я устал с дороги, но вечером, если вы ничего против этого не имеете, я приду к вам на вашу половину, и там мы побеседуем с вами.
— Как вам будет угодно, сеньор! Я буду иметь честь ожидать вас к себе.
Затем они раскланялись и разошлись. Дон Порфирио направился всад, а капитан, в сопровождении своего неразлучного Наранхи, — на свою половину.
Дон Порфирио занимал на асиенде дель-Энганьо апартаменты, предназначавшиеся обыкновенно для кратковременных пребываний здесь графов Кортесов, во время их редких побывок. Апартаменты эти состояли из роскошно обставленной гостиной, рабочего кабинета, спальной, уборной и ванной. Дети графа со времени своего прибытия на асиенду помещались в гостиной, где спали в двух маленьких кроватках, друг подле друга. Но прошло уже несколько месяцев с тех пор, как одна из этих кроваток, став ненужной, была унесена. Кормилица детей, чистокровная индианка, спала в той же комнате, чтобы во всякое время ночи быть подле детей и охранять их сон.
Было уже около восьми часов вечера; ночь была темная, дождливая; ветер, завывая, свистал в бесконечных коридорах асиенды. Все предвещало близкую бурю и грозу. Дон Порфирио Сандос сидел у себя в кабинете перед столом, заваленным книгами и бумагами; у него под рукой лежали длинная шпага, два великолепных пистолета, шляпа с широкими полями и золотой лентой вокруг тульи, а рядом с ней — кинжал.
Какое-то тяжелое предчувствие томило душу дона Порфирио: не ожидая ничего доброго от предстоящего разговора с капитаном, он чувствовал, что в воздухе висит какое-то несчастье, и готовился к нему. В комнате и на всей асиенде царила мертвая тишина, нарушаемая только унылым завыванием ветра. Канделябр в пять свечей слабо освещал комнату, углы которой тонули во мраке. Наконец дон Порфирио встал и, заложив руки за спину, принялся ходить взад ивперед, низко опустив голову и упорно глядя себе под ноги.
Вдруг в отдалении коридоров послышались шаги. Дон Порфирио прислушался.
— Наконец-то! Это он! — прошептал Сандос и, простояв одну секунду неподвижно, вернулся к столу, раскрыл книгу и закурил сигару.
Шаги быстро приближались и наконец смолкли у дверей; пеон распахнул двери кабинета и посторонился, пропуская вперед капитана, за которым он затворил дверь и затем поспешно удалился.
Сбросив плащ и шляпу, вошедший оказался в полном верховом костюме, с длинным кинжалом за голенищем правого сапога, с двумя пистолетами, засунутыми за пояс, и длинной саблей у бедра.
— Вот и я! Добрый вечер, дон Порфирио! — сказал он, раскланиваясь с молочным братом графа, который встал и сделал несколько шагов навстречу своему гостю.
— Добро пожаловать, сеньор! Вы видите, я ожидал вас! — сказал дон Порфирио, указывая жестом на разложенное на столе оружие.
Капитан на мгновение побагровел, брови его сдвинулись; но, оправившись почти сейчас же, он спокойно уселся на предложенную ему хозяином бутаку[36] и, раскуривая прекрасную сигару, сказал:
— Как только мы переговорим с вами, мне придется снова сесть на коня и ехать.
— Так вы действительно намерены говорить со мной?
— Ну да, раз я просил вас принять меня сегодня!
— Ведя такой замкнутый образ жизни, как мы, тем для разговора у нас может быть очень мало.
Капитан закусил губу.
— К чему бы мне было беспокоить вас, если бы я не имел надобности поговорить с вами?!
— Я положительно не знаю, что могло побудить вас явиться сегодня ко мне в такое позднее время!
Наступило небольшое молчание; противники присматривались друг к другу. Капитан заговорил первый.
— Быть может, — заискивающим голосом начал он, — вы полагали, что я желаю сделать вам какое-нибудь предложение?
— Может быть! — уклончиво отвечал дон Порфирио.
— Если так, то могу ли я рассчитывать на ваше дружеское ко мне расположение?
— О, вы сами знаете, насколько я всегда был расположен Г к вам с первого же дня, когда я имел честь увидеть вас! — иронически проговорил дон Порфирио.
— Значит, я могу надеяться, что моя просьба будет встречена вами благосклонно?
— А-а… у вас есть просьба ко мне…
— Извините, мы только еще предполагаем все это, я еще ничего не сказал вам.
— Да, совершенно верно!
— Итак вам, вероятно, известно, что война продолжается с возрастающим озлоблением с обеих сторон.
— Нет, я об этом решительно ничего не знаю: ведь с того времени, как мы поселились на этой асиенде, я ни разу отсюда не отлучался, и до нас не доходят никакие вести извне.
— Да, это правда. Итак, война продолжается, индейцы все поголовно восстали, и генерал Морелос двинулся теперь на Мехико, во главе довольно многочисленной армии.
— Кто такой этот генерал Морелос, сеньор?
— Священник маленькой деревеньки Каракуаро, назначенный генералом Идальго, командующий силами южных провинций; после смерти Идальго он заменил его и принял на себя командование Армией Независимости.
— Так Идальго умер! — воскликнул дон Порфирио с нескрываемым волнением.
— Да, сеньор, потерпев поражение у моста Кальдерон от испанского генерала Кальехи. Благополучно отступив, Идальго, Альенде и Абасола двинулись к границе Соединенных Штатов, где они рассчитывали запастись оружием и снарядами, но, подло преданные одним из своих сторонников, — доном Игнасио Элисондо, они были захвачены врасплох, забраны в плен, преданы суду и, по прошествии нескольких месяцев, приговорены к смерти и казнены.
— Эти люди, положившие жизнь свою за независимость родины, будут отомщены!
— Да, и это уже началось; кровь льется рекой, — война идет ужасная: обе стороны совершают самые возмутительные злодеяния. Повсюду только и слышно, что об убийствах, грабежах и поджогах. Нужда повсюду страшная: те, кто не погибают на поле брани, умирают от голода на больших дорогах, в рытвинах и оврагах, или превращаются в разбойников, нападающих как на испанцев, так и на мексиканцев, безо всякого различия. Несчастья, обрушившиеся на наших бедных соотечественников, не пощадили и нас.
— Что вы хотите этим сказать, сеньор? — с живостью спросил дон Порфирио.
— А то, что наше положение в данное время таково: дель-Венадито, дель-Парайсо и дель-Пало-Квемадо разграблены и сожжены, стада и табуны угнаны; поля все опустошены; рабочих рук нет и добыть их нельзя ни за какие деньги. Все индейцы и пеоны или завербованы той или другой из враждующих сторон, или же пристали к разбойничьим шайкам, наводняющим всю страну, так что, не имея ни скота, ни хлеба, ни овощей и плодов, ни даже денег, чтобы купить все это, нам придется умирать с голода.
— Что я могу тут сделать? Мои поместья также, вероятно, пострадали и опустошены, как и ваши.
— Об этом я ничего не могу сказать вам; простите меня, что я думал только о своих убытках и утратах: теперь у меня ничего решительно не осталось. Вот вести, которые я привез сегодня из моей последней поездки.
— Да, это печально, но что я могу сделать?
— О, очень многое, если только захотите!
— Не откажитесь объяснить, что именно.
— К чему тут объяснения, вы и так поняли меня!
— Нет, я никогда не умел разгадывать шарад или загадок. Капитан с досадой сдвинул брови; злоба вскипала в нем, он с трудом сдерживался. А дон Порфирио, напротив, становился все более спокойным и уверенным в себе.
— Я уже сказал вам, что у нас решительно ничего более не осталось; нам во что бы то ни стало необходимы деньги, иначе все мы должны будем умереть с голода. Нам нужно много денег, потому что теперь все продается на вес золота. И вот я прошу у вас этих денег.
— У меня?
— Да, у вас, дон Порфирио, потому что вы, если только захотите, можете спасти всех нас!
— Я вас менее, чем когда-либо понимаю, сеньор! — сухо ответил дон Порфирио.
— А если так, — при этом глаза капитана метнули на собеседника злобный, разъяренный взгляд, — то я скажу вам прямо: эта асиенда таит в себе несметные сокровища, она буквально набита золотом от верха до низа.
— Вы так полагаете? — иронически спросил его собеседник.
— Не только полагаю, но вполне в том уверен, да и вам это так же хорошо известно, как и мне!
— Ну, в таком случае, вы верно знаете, где находятся эти I богатства и откуда они взялись!
— Да, я знаю, откуда они взялись, и вы так же знаете, что сокровища Кортесов, коих я в настоящее время являюсь единственным представителем, таятся в подземельях этой асиенды.
— Действительно, я слышал эту легенду в детстве!
— Это не легенда, дон Порфирио, и вам это известно лучше, чем кому-либо, потому что вы знаете даже, где именно хранятся эти сокровища и знаете тайные ходы, ведущие к ним!
Дон Порфирио молча пожал плечами.
— Я хочу, чтобы вы мне открыли эту тайну! — резким, злобным голосом, отчеканивая каждое слово, воскликнул капитан. — Я хочу, чтобы вы выдали мне все эти сокровища.
— Вам?
— Да, мне! Разве я в настоящее время не единственный представитель рода Кортесов?
При этих словах дон Порфирио выпрямился и пристально, в упор, взглянул на капитана.
— Как, вы выдаете себя за главу этого славного рода?! — воскликнул он громким голосом и с таким гордым достоинством, что капитан невольно вздрогнул. — Вы, которого граф Кортес приютил у себя из милости?! Вы осмеливаетесь теперь принимать на себя роль главы этой семьи! Вы разыгрываете передо мной господина и повелителя! Утверждаете, что вы единственный наследник и представитель этого громкого рода! Так вы, значит, вполне уверены в смерти вашего благодетеля?
При этом дон Порфирио встал и сделал шаг вперед, меряя этого негодяя своим взглядом, полным презрения и гадливости.
— Я! Я? — прошептал смущенный капитан.
— Да, вы, сеньор! — громовым голосом продолжал дон Порфирио. — Без сомнения, Наранха, ваша креатура, присутствовал при смерти человека, которому вы всем обязаны. Он донес вам, конечно, что слышал последний предсмертный вздох того, которого вы подло и предательски умертвили. Быть может, ваш достойный сообщник держал в руках труп вашего благодетеля и даже вонзил ему, быть может, в сердце свой кинжал, чтобы отнять у него последний остаток жизни!
— Смотрите! Берегитесь, это чудовищное обвинение…
— Оно справедливо! Посмейте отрицать! Вы сами знаете, что я давно уже прочел ваше гнусное преступление на вашем лице, убийца!
— О нет! Это уж слишком! — воскликнул донельзя взбешенный капитан.
— Молчи, убийца! Я знаю все: ты не только убил твоего благодетеля, но ты убил и его дочь! Не будь меня, ты убил бы и сына, но знай, что меня ты не обманешь! С первых же дней я разгадал тебя и твою черную душу и слежу за тобой. Алчность тебя побудила на все эти возмутительные злодеяния. Став богатым, по слабости графа, ты захотел завладеть всеми сокровищами Кортесов и ограбить законного наследника, родного сына твоего благодетеля. Но знай, что Бог этого не потерпит, и никогда ты не будешь владеть этими богатствами! Если ты даже сроешь до основания эту асиенду, если даже ты нащупаешь их своей рукой, — эти сокровища никогда не дадутся тебе! Знай, что это я умолил графа не открывать тебе тайны, а он хотел было открыть тебе ее! Но я-то знал тебя и, слава Богу, теперь, если граф умер, то, благодаря мне, сын его найдет свое богатство и все свои сокровища неприкосновенными.
— А, так это ты! Ты ограбил меня! — обезумев от ярости, закричал капитан. — Ну, так умри же! Сюда, сюда! — крикнул он.
Дверь с шумом распахнулась; в комнату вбежал Наранха и с ним человек пять-шесть преданных капитану людей; все они были вооружены саблями и пистолетами.
— А! — засмеялся дон Порфирио. — Еще одно убийство и подлая западня!
— Бей! Бей! Убивай! — кричал капитан и выстрелил из пистолета в дона Порфирио, но тот был уже настороже: он ловко увернулся от выстрела и в тоже время опрокинул ударом сабли капитана; затем, дав два выстрела по бандитам, которые с воем кинулись к нему, он прыгнул назад и скрылся за дверью спальной, которая была полуотворена.
Теперь же он поспешно захлопнул ее за собой и задвинул засов.
Двое из бандитов были ранены выстрелами дона Порфирио, но остальные, с Наранхой во главе, устремились на дверь, стараясь взломать ее; капитан, который был только слегка ранен, поднялся на ноги и подбадривал бандитов.
Капитан знал, что помещение дона Порфирио не имело другого выхода, кроме того, который преграждали теперь его люди; следовательно, он не мог уйти от них.
Однако дверь не поддавалась, и Наранха должен был сбегать за топором. Вскоре дверь разлетелась в щепки; бандиты ворвались в спальную с диким криком и угрозами, потрясая оружием, но, не видя своей жертвы, разбрелись по всем комнатам, продолжая кричать:
— Смерть ему! Смерть!
Вдруг все они переглянулись и остановились, как вкопанные: все комнаты были пусты. Дон Порфирио и ребенок исчезли бесследно, только кормилица лежала в обмороке на своей постели.
Напрасно капитан и все его сообщники принялись обыскивать и обшаривать все углы, им ничего не удалось найти: нигде не оставалось ни малейшего следа. Бандиты в страхе стали креститься, предполагая здесь какое-то чудо.
Капитаном овладел припадок такого бессильного бешенства, который старит человека в десять минут разом на несколько лет.
В помещении дона Порфирио все было перебито, переломано, все занавесы, ковры и гобелены сорваны, содраны, стены и пол обнажены; везде и всюду стучали молотками, напрасно отыскивая какой-нибудь потайной ход или темную нишу: нигде не было обнаружено ни малейшей щели или хотя бы трещины, и все их поиски пропали совершенно даром.
Проискав более четырех часов, капитан и его люди принуждены были наконец сознаться в бесполезности своих усилий и, признав себя побежденным, со злобой и бешенством в душе решили вернуться восвояси. Капитан, конечно, не преминул допросить кормилицу, но бедная женщина только плакала и причитала, но сказать ничего не могла. Напуганная пистолетными выстрелами и криками, донесшимися до нее из соседней комнаты, она упала в обморок и ничего решительно не знала и не видела.
Между тем как шайка убийц обыскивала все углы, надеясь найти, если не его, то хотя бы следы его бегства, дон Порфирио не терял времени. Беспрепятственно и никем не замеченный выбрался он с асиенды и пустился бежать с ребенком на руках напрямик пустырем. Не имея времени одеть ребенка, он выхватил его из кроватки и, обернув одеялами, прихватил с собой его платье и белье, лежавшее на стуле, подле кроватки.
Благодаря тому, что эта местность была так хорошо знакома беглецу, а также благодаря чрезвычайно быстрому бегу, дон Порфирио, несмотря на свою живую ношу, успел уже, так сказать, уйти от погони прежде даже, чем мысль гнаться за ними пришла в голову капитану. Так как дон Порфирио не побоялся бежать пустынной степью, где на много дней пути нельзя было встретить никакого жилья или крова, то этим он еще более обеспечил свою безопасность, так как капитан не мог даже допустить мысли, чтобы человек с ребенком на руках и пеший, в такую ненастную ночь, решился уйти в саванну, где ему на каждом шагу грозила неминуемая смерть.
Но дон Порфирио знал, что он делал; план был давно уже готов у него в голове, и направление, избранное им, было ему давно знакомо.
В продолжении целых девяти суток он шел пустыней, по горам и долам, переправляясь через реки и потоки, то ведя за руку, то неся на себе ребенка, смеясь и играя иногда с мальчиком, чтобы придать ему побольше бодрости духа, питаясь дичью, которую он убивал из своего ружья при громком восторге мальчика, восхищенного меткостью выстрела. Как человек предусмотрительный, дон Порфирио давно уже все подготовил на случай бегства и в этот вечер, предчувствуя, что его разговор с капитаном не кончится добром, он в своей спальне держал все наготове. Заложив дверь засовом, он проворно навесил на себя большую охотничью сумку, в которой были сухари, копченое мясо, две серебряные чарки, два ножа, две вилки и две ложки, кремень с огнивом и еще кое-что. Кроме того, он надел на себя две фляги, одну с каталонским рефино[37], другую с настоящим хересом, перекинул за спину ружье, а также патронташ; вооруженный и снаряженный таким образом, он схватил ребенка и выбежал с асиенды.
На десятые сутки своего странствования наши путники, проснувшись с рассветом, весело пустились в путь. Ребенок очень скоро привык к этой кочевой жизни под открытым небом; ему было едва пять лет, и будущее не могло печалить его, он не думал даже о завтрашнем дне. Вдруг дон Порфирио обнаружил свежий след; внимательно вглядевшись в него, он не мог удержать радостного восклицания.
— Что с тобой, татита? — спросил мальчик.
— А то, что мы теперь уж близко, мучачо[38]! — ответил он, весело потирая руки.
— Откуда, татита?
— А вот сейчас увидишь, милый! — сказал дон Порфирио, целуя ребенка.
Они шли чудным лесом, гигантские махагуа стояли сплошной стеной. Прошло около часа. Наконец путники добрались до красивой луговины, посреди которой живописно расположилась группа Indiosbravos[39]; их было около двадцати.
Как только дон Порфирио завидел их, он тотчас же остановился и вместе с ребенком спрятался в кусты, но, убедившись, что краснокожие — часовые еще не успели заметить его, он с удивительным искусством принялся подражать пению centzontle (американского соловья), с которым нашего даже сравнить нельзя. Затем он дважды издал резкий крик сокола и притаился.
Минут пять-шесть спустя три всадника на превосходных степных мустангах отделились от группы и, миновав всех часовых, крупной рысью направились к тому месту, где находились наши путники.
Первый из всадников был старик благородной, аристократической наружности, с лицом, носившим отпечаток доброты, энергии и недюжинного ума; его глаза под густыми, черными, как уголь, бровями, казалось, метали молнии. Белая, как снег, борода старика скрывала часть его лица и ниспадала серебристой волной ему на грудь. На нем был живописный и богатый наряд сашема; второй всадник в полном воинском уборе и вооружении, высокий, стройный, гибкий, с лицом суровым и строгим, расписанным яркими красками, с длинными и пушистыми волчьими хвостами, привешенными к пяткам, мог сразу быть признан за важного воина, одного из храбрейших в этом племени. Это был один из вождей этого народа; третий был еще молодой человек, лет семнадцати — восемнадцати, высокий, стройный, с изящными манерами и ласковым взглядом; юноша в основных своих чертах имел большое сходство со стариком. Сашема звали Огненный Глаз, а молодой человек был сын его, который, несмотря на свою молодость, заслужил уже прозвище Твердая Рука, которое впоследствии приобрело столь громадную известность. Третий же краснокожий воин был молодой, но грозный вождь Сокол.
Когда они очутились на расстоянии двадцати шагов от того места, где притаился с ребенком дон Порфирио, этот последний, взяв мальчика на руки, выскочил из кустов на дорогу и, протянув вперед правую руку с выпрямленными, но плотно сжатыми пальцами, ладонью вперед, крикнул громким, отчетливым голосом:
— Приют и убежище у священной трубки мира племени папаго и близ ковчега первого человека для сына Мистли Гуайтимотцина, касика и великого сагамора Сиболы!
Все три всадника разом остановились.
— Сын Мистли Гуайтимотцина всегда желанный гость у воинов его отца! — отвечал сашем, сопровождая эти слова грациозным жестом.
Тогда Сокол проворно соскочил с своего коня и, приблизился к дону Порфирио, державшему ребенка на руках, преклонил перед ним одно колено и возложил крошечную руку ребенка на свою голову.
— Дитя, — сказал он, — папаго всегда были друзьями твоего отца, которого они любят и которому всегда готовы повиноваться, потому что он их первый сагамор. Воины наши с радостью умрут, защищая тебя. Приди и осчастливь нас твоим присутствием!
Затем, взяв ребенка из рук дона Порфирио, он посадил его на коня и повел его под уздцы, тогда как дон Порфирио поддерживал мальчика на седле; по знаку сашема, все медленно направились к тому месту, где расположились индейцы.
Краснокожие встретили наших путников в самом начале прогалины, приветствуя их громкими радостными криками, после чего все поочередно стали подходить и целовать ребенка в лоб с особым благоговением и любовью.
По знаку Огненного Глаза для дона Порфирио подвели лошадь, а затем и все краснокожие вскочили на своих коней и во весь опор понеслись прямо голой степью. Перед самым заходом солнца они прибыли в одно из зимних селений их племени, в чаще глухого девственного леса, почти непроходимого; селение это было прекрасно укреплено и вообще вполне безопасно от внешних врагов.
Твердая Рука умчался вперед и прибыл раньше других в селение, так что при въезде в него наши путники были встречены всеми жителями селения радостными приветствиями, сопровождаемыми визгом свистков чичикоуэ, глухим звуком гнутых раковин, заменяющих наши трубы и валторны, и другими музыкальными инструментами, дикие звуки которых заглушал временами нестройный лай сторожевых псов.
Ребенка торжественно провели к супруге сашема, женщине еще молодой и отличавшейся редкой красотой. Она заключила ребенка в свои объятия и осыпала его самыми нежными ласками, на которые мальчик ей отвечал тем же. Затем ребенок на руках вождей был снесен и посажен под великий кальюмет войны, под сенью священного тотема этого племени. Сашем встал по правую сторону ребенка, а Сокол по левую, затем вожди стали подходить один за другим и клялись именем Ваконды в своей дружбе, преданности и покровительстве ребенку. По окончании этой церемонии молодые воины исполнили танец, а затем жена вождя удалилась в свою хижину и увела с собой ребенка.
В тот же вечер, когда взошла луна, все вожди собрались в залу совета, и здесь дон Порфирио подробно рассказал им, что именно заставило сына касика Сиболы искать приюта и убежища у индейцев папаго. Дон Порфирио прожил целый месяц в этом зимнем селении папаго, чтобы ребенок исподволь мог привыкнуть к новой обстановке и своим новым покровителям, а затем, простившись с супругой сашема и поцеловав ребенка, однажды поутру с восходом солнца вскочил на превосходнейшего степного мустанга и, вместе с Твердой Рукой и Соколом покинул селение краснокожих. Всадники наши избрали путь по направлению к Соноре; и только когда почти подъехали к Тубаку, спутники дона Порфирио расстались с ним, и он направился на асиенду дель-Пальмар, где с тех пор и поселился.
После того прошло около полугода без всяких особых приключений. Но вот однажды вечером на асиенду дель-Пальмар прискакал Твердая Рука с ужасной вестью: большой отряд прекрасно вооруженных бледнолицых ворвался ночью в селение папаго, почти безлюдное: ибо это была пора, когда все индейцы, кроме старых и хилых, да женщин и детей, покидают свои селения и отправляются в далекие охотничьи походы. Во главе бледнолицых явился сам капитан; горсть индейцев мужественно отстаивала свое селение и в конце концов после весьма кровопролитной схватки принудила неприятеля к поспешному отступлению, почти к бегству. Тут вдруг обнаружилось, что ребенок, порученный этому племени, был выкраден врагом.
Тогда воины папаго под предводительством Твердой Руки тотчас пустились в погоню за бледнолицыми и шли по их следу до маленького порта Нижней Калифорнии. Здесь им пришлось узнать, что за два дня до их появления в этом городишке или, вернее, деревушке бедный ребенок был сдан на судно неизвестной национальности, которое час спустя после того снялось с якоря и ушло в море.
Краснокожие воины, взбешенные своей неудачей, бросились по следам бледнолицых, которых настигли уже в горах. Здесь они дали им кровопролитное сражение, причем перебили и сняли скальпы почти со всей шайки, за исключением очень немногих, которым удалось бежать вместе с их вождем, капитаном Кортесом, после отчаянной борьбы. Их уцелело всего пять или шесть человек.
Эта страшная весть так поразила дона Порфирио, что он едва не умер от горя; в продолжение нескольких месяцев доктора не надеялись спасти его, но наконец здоровье и силы вернулись к нему, и с этого момента он повел глухую, затаенную борьбу, без отдыха и пощады, с убийцами семьи его молочного брата.
Год проходил за годом, дон Порфирио отлично знал о каждом движении и поступке своего заклятого врага, знал, что последний, отчаявшись добраться до сокровищ семьи Кортесов, охраняемых такой тайной, решился переселиться на асиенду дель-Венадито, которая, вопреки его словам, не была ни сожжена, ни ограблена, равно как и все остальные его поместья. Но в погоне за несметными богатствами и легкой, быстрой наживой этот человек совершенно запустил у себя везде сельское хозяйство и вскоре дошел до крайней и постыдной нищеты и, став во главе отчаянной шайки мерзавцев, начал разбойничать.
То была сотня самых отчаянных бандитов, настоящих висельников, выдававших себя за герильяс, но в сущности грабивших без разбора мексиканцев и испанцев, совершая неслыханные злодеяния в провинциях Соноре, Синалоа, Чиуауа и Аризоне, наводя страх на жителей и прикрываясь то тем, то другим флагом.
Местом убежища этих отъявленных разбойников стала асиенда дель-Энганьо, где они хранили награбленное и держали своих заложников до выкупа.
Капитан, следивший за всем происходившим в стране, предвидел поражение испанцев и вместе с тем водворение порядка в государстве, что означало конец его безнаказанности. Тогда он вдруг спросил маску и разом преобразовал свою мнимую герилью[40] в настоящих бандитов, чем они и были с самого начала. Завязав связи и сношения во всех провинциях Мексики, он образовал громадное общество, которое вскоре получило название платеадос.
В настоящее время платеадос стали такой силой, что даже само правительство принуждено считаться с ними и лишь с опаской решается затрагивать их.
— Теперь вы видите, с какого рода врагами нам предстоит бороться, — что вы об этом думаете?
— Очень много, прежде всего, конечно, это негодяй и мерзавец, которому нет ни имени, ни названия, но, извините, я прерываю вас: вы, кажется, хотели еще что-то добавить.
— Нет, мой рассказ окончен, я не имею ничего сказать более.
— В таком случае, позвольте мне задать вам несколько вопросов.
— Сделайте одолжение!
— Вы, сколько я заметил, умышленно избегали Все время произносить имя этого негодяя, которого мы, как я надеюсь, вскоре выследим и затравим в самом его логовище.
— Да, я не хотел произносить этого имени, тем более, что оно вам известно.
— Как? Неужели дон Мануэль?
— Да, сеньор, это дон Мануэль Андраде де Линарес Гуайтимотцин.
— Боже мой! — горестно воскликнул дон Торрибио. — Возможно ли, чтобы подобный человек…
— Все возможно, сеньор! — сурово прервал его дон Порфирио.
— Бедная Санта! — прошептал молодой человек. — И как это допустила судьба, чтобы такое чистое, невинное создание было во власти этого чудовища.
— Да, она действительно очень несчастна! — подтвердил дон Порфирио, уловивший слова дона Торрибио. — Ее следует пожалеть, потому что она не заслужила такой участи. Бедное, чистое дитя, светлый ангел, попавший в гнездо демонов; но мы ее спасем, дорогой дон Торрибио!
— Да! Клянусь, что мы спасем ее! — энергично воскликнул молодой человек. — Благодарю вас, дон Порфирио, вы вернули мне жизнь этими словами.
— Мы с вами друзья, дон Торрибио, и мне больно видеть, что вы страдаете. Ну, а теперь спрашивайте, что вы еще хотели меня спросить.
— Да вот что меня крайне удивляет: почему вы, зная так хорошо все тайны асиенды дель-Энганьо, никогда не воспользовались ими, чтобы отомстить этому извергу? Почему вы с первых же дней не обрушились на этого зверя в самой его берлоге, ведь для вас ничего не могло быть легче?
— Действительно, но пробраться одному на асиенду значило влететь волку в пасть безо всякой пользы; а проникнуть туда вооруженной силой — меня удержало одно чувство.
— Какое же?
— Как вам известно, хотя я простой индеец manso[41], которых белые люди наделяют обидным прозвищем gentesinrason, то есть люди без разума, но я был воспитан графом де Монтесума-Кортесом, который любил меня, как брата, и смотрел на меня, как на равного себе во всем. Девиз этой благородной семьи короткий и простой, он гласит: Todoporelhonor! «Все ради чести» — и этот-то девиз я всегда имел перед глазами; он запечатлелся в моем сердце и стал руководящей нитью всей моей жизни. Однажды, это было незадолго перед его отъездом, граф призвал меня в свой кабинет и запер дверь на ключ. «Брат! — сказал он, — тебе известна легенда об асиенде дель-Энганьо, и ты, конечно, знаешь, какой завет и клятва возлагаются на главу нашей семьи; теперь же мы живем в такое время, когда смерть подкарауливает нас за каждым кустом; быть может, вскоре события призовут и меня на поле брани и принудят принять деятельное участие в этой великой и священной борьбе за независимость нашей родины, и, тогда, ты понимаешь, все может случиться — все мы смертны.
Дон Мануэль де Линарес, мой троюродный брат, никаким образом не может стать моим наследником и преемником звания главы нашего рода, в случае если бы мне было суждено погибнуть от испанской пули, да и к тому же что-то говорит мне, чтобы я не доверялся ему. Конечно, у меня есть сын, но он ведь еще слишком молод, чтобы я мог передать ему тайну нашего рода, а ты мой друг, мой брат, мы с тобой кормлены одной грудью, а потому ты мне ближе всех — я не могу уехать, унося с собой тайну нашей асиенды дель-Энганьо — и эту тайну я хочу открыть тебе одному. Если сын мой доживет до совершеннолетия, ты откроешь ее ему, если же он умрет ребенком, то пусть и тайна эта умрет в твоей груди. Поклянись мне Богом и нашим родовым девизом, что ни в каком случае, что бы ни произошло, не откроешь никому этой тайны, которую я доверяю тебе». Я поклялся, и, спустя два дня, мы вдвоем с графом отправились на асиенду дель-Энганьо, и здесь с планом в руках обошли с ним все тайные ходы, все лабиринты залы, коридоры, одним словом, весь этот таинственный замок вплоть до самых потайных уголков. Затем, вернувшись в Парайсо, он вручил мне план асиенды дель-Энганьо и, поцеловав меня, сказал: «Теперь ты знаешь все, помни же свою клятву и наш родовой девиз». И я помнил это всю свою жизнь сеньор! — добавил дон Порфирио. — Вот почему дон Мануэль де Линарес спокоен в своем убежище — потому что, пока я жив, этой тайны не открою никому, кроме сына моего брата.
— Да, теперь я вас понимаю и уважаю вас еще более.
— Вот почему сердце мое затрепетало от радости, когда я узнал о странном даре, которым наградил вас Господь: я почувствовал, что во мне снова оживает надежда, что теперь, не нарушая данной клятвы, я буду с помощью вашей иметь возможность отомстить за брата моего и добиться кары виновных.
— Благодарю Создателя, даровавшего мне эту способность, которая даст позволит нам совершить дело высшего правосудия и, вместе с тем, избавить эту несчастную страну от шайки грозных бандитов, наводящих страх на все население. Храните вашу тайну, дон Порфирио, я сумею и помимо вас пробраться на асиенду, накрыв там этих разбойников и разорить их гнусное гнездо. Скажите, когда же мы отправимся на Рио-Хилу?
Дон Порфирио вопросительно взглянул на Твердую Руку.
— Я рассчитываю отправиться в путь завтра поутру! — ответил вождь краснокожих.
— Ну, так до завтра! — сказал дон Торрибио, вставая со своего места.
— Хорошо, пусть до завтра, — согласился асиендадо, — теперь уже три часа ночи, пора нам пойти отдохнуть!
Все трое расстались, дружески пожав руки, и разошлись по своим спальням.
Вернувшись в свою комнату, дон Торрибио, вместо того, чтобы раздеться и лечь в постель, кинулся на свою бутаку и дал волю мыслям. Ему было вовсе не до сна; он был страшно взволнован: все слышанное им в эту ночь с быстротой вихря проносилось в его мозгу, кружась и путаясь, точно в водовороте; ему не верилось, чтобы все это была действительность; возможно ли, чтобы человек мог быть подобным извергом, таким чудовищем, как этот дон Мануэль де Линарес?
Затем мысли его перенеслись к другому, — к странным случайностям его встречи с этим самым доном Мануэлем в глухой, убогой деревушке Нижней Калифорнии, к надменной, но аристократической манере и обращению этого человека, его знакомству с ним, почти дружбе, и удивительному самообладанию этого человека.
Вслед за этим воспоминанием в памяти его восставал и светлый образ прелестной девушки, так горячо любимой им; а там, по какому-то странному капризу мозга, он вдруг вернулся к воспоминаниям своего раннего детства с того момента, как его ребенком оставили в лесу в пампасах Буэнос-Айреса, и до самой смерти растреадора и его жены, этих добрых, честных и благородных людей, которые так искренне любили его и сделали его таким счастливым. Потом перед ним стали проноситься картины его деятельной скитальческой жизни по морям и чужим краям, где, благодаря неизменному счастью и удаче во всем, он нажил громадное состояние; затем его воспоминания переносили его опять к тому, с чего он начал, — опять ему начало казаться, что между его жизнью и диковинными, странными событиями, слышанными им в эту ночь, существует какая-то тесная связь.
Настойчиво напрашивалась мысль, что у дона Порфирио и Твердой Руки с какой-то тайной целью рассказали ему все это, и мало-помалу ему начинало казаться, что он вовсе не так чужд всех этих событий, как это ему казалось по началу, и в его памяти как будто воскресало что-то забытое, неясное, но смутно жившее где-то на дне души, в тумане бледных воспоминаний давнего прошлого.
Вдруг он порывисто поднялся с места и стал ходить взад и вперед по комнате.
— Нет, право, я, кажется, схожу с ума! — вымолвил он, проводя рукой по лбу. — Я брежу!.. Нет, это невозможно! Надо лечь и заснуть скорее.
И он поспешно подошел к кровати, но тотчас же изменил намерение и, подойдя к окну, распахнул его настежь. В этой же комнате, в дальнем углу, на своих сенниках спали Лукас Мендес и Пепе, завернувшись в свои сарапе. Эту привычку спать в комнате своего господина они усвоили себе во время его болезни, а потом так и осталось все без изменений.
Порывистые движения дона Торрибио разбудили его верных слуг, которые осведомились тотчас же, не требуется ли что их господину.
Молодой человек отвечал отрицательно и, высунувшись по пояс за перила маленького балкончика под окном, стал жадно вдыхать свежий ночной воздух. В продолжение нескольких минут он прислушивался к шелесту ветра в ветвях деревьев, к неуловимым, неясным звукам ночной тишины, и затем, мало-помалу, мысли его снова возвращались все к тому же предмету, и он снова начинал уноситься в даль прошедшего, бессознательно сплетая все слышанное с воспоминаниями своей жизни; вдруг ему показалось, что кто-то осторожно ходит у него за спиной; повернув голову, он небрежно взглянул назад через плечо.
— А, это вы, Лукас Мендес! — сказал он. — Что вам нужно?
— Прежде всего я хотел спросить вашу милость, здоровы ли вы, и затем обратиться к вам с просьбой.
— Я здоров, друг мой, немного взволнован только — нервы слегка возбуждены, но это ничего, пустяки, к утру все пройдет. Но говорите, какая у вас просьба.
— То, о чем я собираюсь просить вашу милость, может показаться вам так странно, что я очень прошу, умоляю вашу милость выслушать меня до конца.
— Прекрасно, говорите, я обещаю вам, что не стану вас прерывать.
— Я желал бы знать, ваша милость, довольны вы были моей службой, и считаете ли вы меня человеком, который предан вам всей душой.
— Мне положительно не в чем упрекнуть вас, Лукас Мендес, — ласково ответил молодой человек, — и я имел за это время не один случай убедиться в том, что вы действительно преданы мне; еще на днях я говорил дону Порфирио, что ручаюсь за вас, как за самого себя.
— Благодарю вас, ваша милость, и надеюсь, что в скором времени буду иметь случай еще раз доказать вам самым несомненным образом мою преданность.
— Я верю, что вы воспользуетесь для того каждым удобным случаем; но говорите, в чем ваша просьба.
— Я прошу вашу милость разрешить мне немедленно оставить службу у вас и определиться на службу к другому лицу.
— Хм! — пробормотал дон Торрибио, удивленно глядя на старика и полагая, что он не совсем расслышал его слова.
Лукас Мендес еще раз повторил свою просьбу ровным, спокойным голосом, сопровождая ее низким, почтительным поклоном.
— Что? Что это может значить? Так это та безграничная преданность, которой вы только что похвалялись? — с негодованием воскликнул молодой человек.
— Я умоляю вас, ваша милость, выслушать меня до конца! — спокойно продолжал Лукас Мендес.
— К чему? Что вы можете еще добавить в оправдание вашего странного поведения? — воскликнул дон Торрибио с возрастающим гневом. — Я не хочу ничего более слышать. Уйдите, уйдите сейчас же, вы мне более не слуга — идите, говорю вам, я вас не знаю…
И он повернулся к нему спиной и снова стал глядеть в окно.
Старик не шевелился, стоя как вкопанный, скрестив на груди руки, молча и покорно.
Спустя минуту молодой человек обернулся и увидел его; брови его нахмурились, глаза потемнели, и сам он слегка побледнел.
— Как! — воскликнул он. — Вы еще здесь! Кто же вас держит, разве вы не слыхали, что я приказал вам уйти сейчас же! А, понимаю, быть может, вам следует получить с меня сколько-нибудь денег, вот берите и уходите! — сказал он, доставая кошелек.
— Ну, теперь мы, кажется, в расчете — уходите! Я вас не знаю больше!
Кошелек грузно упал к ногам Лукаса Мендеса, но тот не наклонился, чтобы поднять его; он только побледнел, как мертвец, и две крупные слезы медленно покатились по его щекам.
— Ваша милость, — сказал надорванным голосом старик, — я не уйду до тех пор, пока вы не позволите мне, как обещали, объяснить вам мое поведение, по-видимому, не похвальное после всех тех благодеяний, которые вы оказали мне.
Дон Торрибио понял, что Лукас Мендес недаром так настаивает, и что, вероятно, он имеет сказать ему нечто особо важное. Он устремил на старика свой проницательный, ясный взгляд и сказал отрывисто и резко:
— Ну, хорошо, говорите, я слушаю!
И, отойдя от окна, молодой человек откинулся на бутаку и устремил свой вопросительный взгляд на старика.
— Я не забыл ваших благодеяний, ваша милость, и поклялся в душе посвятить вам всецело жалкий остаток дней моих. Вы знаете, ваша милость, что я ношу в душе своей тайну, о которой я уже говорил вам; вы были так великодушны, ваша милость, что позволяли мне пользоваться почти полной свободой на службе у вас, и это дало мне возможность разузнать очень многое, весьма важное и для меня, и для вас, благодаря чему я надеюсь вскоре иметь возможность оказать вам немаловажную услугу и доказать мою глубокую преданность. Во время вашей тяжкой болезни, в минуты лихорадочного бреда, вы открыли мне цель вашего пребывания в этой стране, словом, ту миссию, которую возложило на вас мексиканское правительство. С тех пор я знаю, что вы и я, мы оба преследуем одну и ту же цель. Конечно, я не могу мечтать об уничтожении этого возмутительного объединения платеадос, — это задача мне не по силам, — но глава этой ужасной шайки, организатор ее, этот человек без совести и чести, именно то лицо, к которому я питаю непримиримую ненависть и вражду и дал клятву отомстить ему за себя и наказать его за злодеяния, хотя бы это должно было мне стоить жизни. И ради этого я бесповоротно переносил все муки и страдания, ради этого я жил и живу, чтобы наконец насладиться моей справедливой и страшной местью. И вот, когда я вдруг узнал, что вы и я — оба имеем одну и ту же цель, я поклялся содействовать вам всеми силами, всеми зависящими от меня средствами. Я стал подводить тайные мины под вашего и моего врага, и старания мои увенчались самым блистательным успехом. Дон Мануэль де Линарес сделал мне некоторые предложения; он уже до того несколько раз имел со мной тайные переговоры, и несколько часов тому назад мы с ним заключили договор, согласно которому я должен оставить службу при вас и поступить к нему, cловом, я буду изменять вам в его пользу, я останусь вашим слугой только для вида, став преданным шпионом и соглядатаем дона Мануэля. Мои отсутствия вследствие этого должны сделаться более частыми и продолжительными; словом, я изменяю вам, чтобы быть для вас более полезным и верным слугой, и это я хотел и должен был сказать вам. Но я не только из желания отомстить за вас и за себя согласился принять на себя эту постыдную и вместе страшно рискованную роль: у меня есть на то еще одна священная обязанность в этом деле: при доне Мануэле де Линаресе живет чистое, светлое создание, девушка, почти еще дитя…
— Что вы говорите, Лукас Мендес? — воскликнул молодой человек, будучи не в силах совладать с волнением.
— Я говорю, сеньор, что этот ангел Божий, ниспосланный Господом Богом для того, чтобы заставить дона Мануэля краснеть и стыдиться своих позорных деяний, не должен принять на свою безгрешную головку того позора, которым покрыл себя этот злодей, не должен быть увлечен в его падение и гибель. Ее во что бы то ни стало надо спасти от этого ужасного несчастья, вырвать ее из власти этого негодяя, открыв ей глаза, потому что она, не задумываясь, пожертвует собой для этого мерзавца, о злодеяниях которого она даже не подозревает; ее надо спасти, и я спасу ее, видит Бог! Не только потому, что она чистая, святая и ни в чем неповинная душа, но и потому, что она уже много вынесла горя и страданий, потому, что она любит вашу милость, и вы также любите ее.
— Я! Да, я люблю ее! — воскликнул молодой человек. — О, Санта! Санта!.. Да, но кто мне поручится, что все то, что вы мне сейчас сказали, — правда, что вы не обманываете меня?
— Я, mi amo! — отозвался Пепе Ортис, одним прыжком очутившись на ногах и подходя к брату. — Я знаю все это, мне Лукас Мендес давно открыл свое намерение, и я сам посоветовал ему осуществить его.
— Ты? Ты знал об этом, Пепе?
— Да, ваша милость, я знал, знал с первого момента, когда эта мысль мелькнула в голове Лукаса; я хотел даже, чтобы он ничего не говорил вам об этом, но он не согласился, говоря, что могут возникнуть какие-нибудь осложнения, которые наведут вас на подозрения, а ему не хотелось ни минуты казаться изменником в ваших глазах. Доверьтесь ему, ваша милость; вам предстоит иметь дело с сильным врагом, для вас будет чрезвычайно важно иметь своего человека во вражеском лагере. Пусть эта видимая неблаговидность не смущает вас, вы были предупреждены о том, что вам предстоит борьба хитростью против хитрости и коварством против коварства. Неужели, ради пустого и неуместного великодушия и щепетильности, вы захотите не только погубить все свое дело, но и утратить, быть может, навсегда донью Санту?
— Да, ты прав, Пепе, мы имеем дело не с людьми, а с чудовищами; всякого рода щепетильность и добросовестность по отношению к ним была бы чистой глупостью.
— Так значит, ваша милость разрешает мне поступить так, как я вам говорил?
— Да, но только с некоторым изменением: играть эту двойную роль, на которую вы решились ради пользы дела, было бы слишком трудно в случае, если это должно продлиться некоторое время; предупредить об этом всех наших друзей было бы невозможно, а дон Порфирио и другие из наших друзей, конечно, не преминут заподозрить вас в предательстве, если вы по-прежнему останетесь при мне, и тогда малейшего подозрения будет достаточно для того, чтобы заставить их разом покончить с вами. Затем и враги наши тоже не так просты и они могут заподозрить вас, и они тоже не пощадят вас. Надо делать дело на чистоту, словом, необходимо, чтобы наш разрыв был окончательный, очевидный, всем известный, не возбуждающий никаких сомнений, чтобы он произошел при всех, на глазах у всех, и чтобы все об этом знали. Тогда вы будете свободны действовать вполне по вашему усмотрению, а сношения вы будете поддерживать с нами через Пепе Ортиса; он будет нашим посредником, с ним вы будете сговариваться обо всем.
— Да, это верно, ваша милость; так моя роль станет менее трудной и менее опасной, и, вместе с тем, я могу действовать с большей свободой. К тому же и дон Мануэль того же мнения, он также желает, чтобы я совершенно оставил службу у вашей милости и перешел к нему, а здесь сохранил лишь сношения с теми из слуг, которые за приличное, конечно, денежное вознаграждение согласятся продавать вас.
— Ну, значит, все устраивается к лучшему! — смеясь сказал молодой человек.
— Итак, все решено: сегодня утром, во время завтрака, должен произойти разрыв — о предлоге вы сами можете позаботиться.
— Положитесь на меня в этом деле, ваша милость, — ведь вы по-прежнему доверяете мне? Я не утратил вашего уважения и доверия?
— Нет, Лукас Мендес, я верю вам, и что бы ни случилось, никогда не заподозрю вас в измене; к тому же и Пепе Ортис ручается за вас, а ему я доверяю, как самому себе! — И с этими словами дон Торрибио, улыбаясь, протянул руку старику.
— Благодарю, благодарю вас, ваша милость! — воскликнул тот, с жаром целуя протянутую ему руку.
Затем дон Торрибио встал, кинулся на свою кровать и почти тотчас же заснул крепким сном. Ровно в полдень на следующий день колокол стал созывать гостей асиенды к завтраку в столовую, как это бывало каждый день.
В ту пору, когда происходит наш рассказ, асиендадо в этих дальних провинциях придерживались патриархального обычая — сажать за один стол с собой всех своих слуг.
Стол этот накрывался в виде подковы и в верхней своей части был двумя ступенями выше двух боковых сторон, так как накрывался на подобие эстрады, предназначавшейся для гостей, хозяев дома и их наиболее почетных служащих, как-то: капеллан домовой церкви, мажордом, управляющий и тому подобное; остальные же слуги садились ниже по обе стороны, получая, за малым исключением, все те же блюда и яства, как и их господа, но напитки для служащих были простые: пульке, тепаче и агуардиенте[42], а дорогие вина и ликеры подавались только сидящим на эстраде.
В этот день в семье асиендадо был праздник, и обыкновенно весьма обильно уставленный яствами стол на этот раз буквально подламывался под тяжестью бесчисленных блюд; даже слуги получили сегодня, вместо обычного агуардиенте, превосходнейшее каталонское рефино.
Поутру, часов так в десять, во двор асиенды въехала многочисленная кавалькада, во главе которой гордо гарцевал на своем коне ньо[43] Мариньо Педросо, мажордом дона Порфи-рио.
Донья Энкарнасьон, супруга дона Порфирио Сандоса, вернулась наконец из своей продолжительной поездки в Гвадалахару, куда она ездила, чтобы привезти свою единственную дочь из монастыря, где та воспитывалась.
Донья Энкарнасьон, женщина лет тридцати пяти, была когда-то очень красива, да и теперь еще могла назваться красивой женщиной, чрезвычайно симпатичной и милой, с кротким, приветливым выражением прекрасных, темных глаз. Она была немного полна, но это почти не портило ее, а придавало ее фигуре и осанке что-то величественное. Дочь ее донья Хесус, которой едва только исполнилось шестнадцать лет, была типичнейшей мексиканской красавицей, с громадными черными огневыми глазами, полными неги и бессознательной еще страсти, под тонкими дугами темных бровей, опушенными длинными, шелковистыми ресницами, настолько густыми, что они бросали тень на матово-бархатистые, как персик, щечки девушки; с черной косой до самых пят, крошечным ротиком, с пышными ярко-алыми губками и двойным рядом мелких, ослепительно белых зубов, с очаровательной улыбкой; с золотистой бледностью лица, едва окрашенного стыдливым румянцем. Наконец, пышный и гибкий стан, гордая поступь и женственно небрежная грация каждого ее движения делали эту девушку невыразимо прелестной.
Такова была донья Хесус — или Хесусита, как ее называли все домашние на асиенде дель-Пальмар, начиная с ее отца и кончая последним пеоном; все боготворили эту девушку, почитая за счастье исполнять всякую ее блажь, всякий каприз и прихоть. Но это милое, ласковое, любящее и кроткое создание, казалось, даже не подозревало о своей красоте и нимало не думало о ней; ее чарующая прелесть влекла к ней все сердца совсем без ее ведома, как привлекает нас аромат душистого цветка.
Когда она вошла в столовую вместе с отцом и матерью, невольный радостный трепет охватил всех присутствующих; все до единого были рады и счастливы, что снова видели ее здесь и могли любоваться ею. Дон Порфирио представил свою дочь и жену дону Торрибио, после чего все сели за стол.
Отсутствие доньи Энкарнасион продолжалось целых четыре месяца, потому что на обратном пути она с дочерью заезжала к некоторым из своих родственников, и в каждом доме ей приходилось прогостить дня два-три. Это продолжительное отсутствие хозяйки дома сильно ощущалось всеми домашними, а потому сегодня все были особенно рады ее возвращению, тем более, что вместе с ней вернулась и прекрасная сеньорита.
Завтрак прошел очень оживленно и весело; дамы рассказывали о различных происшествиях и случайностях во время их пути.
Под конец, когда эта тема истощилась, и разговор поддерживался только из приличия, дон Торрибио знаком подозвал к себе Пепе Ортиса.
Тот тотчас же встал из-за стола и подошел к своему господину.
— Я не вижу Лукаса Мендеса! — сказал дон Торрибио довольно громко своему мнимому слуге. — Почему его нет здесь?
— Сеньор! — отвечал Пепе Ортис. — Его нет на асиенде.
— Как! Он отлучился с асиенды? — воскликнул дон Тор-рибио с прекрасно сыгранным удивлением. — Несмотря на мое строгое приказание — ни под каким видом не сметь отлучаться?
Пепе Ортис молчал, опустив голову.
— Почему это молчание? Отвечай мне сейчас же, я этого требую! — продолжал молодой человек таким тоном, как будто он начинал терять терпение.
— Извольте спрашивать, ваша милость, я буду отвечать, mi amo!
— Какие же причины выставил Лукас Мендес для того, чтобы отлучиться сегодня поутру?
— Лукас Мендес сегодня утром не отлучался, ваша милость.
— Но, в таком случае, когда же он ушел? Ночью?
— Нет, ваша милость, он ушел еще вчера, тотчас после заката солнца. Не сказав никому ни слова, он пошел в конюшню, оседлал своего коня, сел на него и ускакал.
— И ты его больше не видел?
— Нет, ваша милость, не видел.
— Почему же ты не предупредил меня об этом внезапном отъезде?
— Я полагал, что он поступает так по приказанию вашей милости.
— Странно! — прошептал дон Торрибио.
Все кругом замолчали, прислушиваясь к тому, что говорилось между доном Торрибио и его слугой; то впечатление, которого желал и добивался молодой человек, было вполне достигнуто. Затем он продолжал тоном человека, которого уже начинает разбирать гнев и досада.
— Я положительно не понимаю этого странного поведения со стороны человека, к которому я питал полное доверие.
— Он, конечно, сумеет оправдаться, как только вернется! — вмешался дон Порфирио.
— Я от души желаю этого, сеньор; при тех условиях, в каких мы теперь находимся, весьма важно, чтобы поведение каждого человека было вне всяких подозрений.
— Да, вы правы, сеньор Торрибио, наше положение в данное время настолько серьезно, что поневоле приходится строго наблюдать за всем, что происходит вокруг нас, и быть осторожным до крайности.
— Боже мой! Что же такое происходит? — спросила донья Энкарнасьон, бледнея.
— Не грозит ли нам какая-нибудь опасность? — осведомилась донья Хесусита.
— Нет, не то, чтобы именно опасность, но… мы живем на самой границе, а потому никогда не мешает быть настороже.
— Однако, вы, кажется, сказали…
— Ничего такого, чтобы должно было тревожить вас! — прервал ее супруг. — Впрочем, вы знаете, querida mia, что я никогда ничего не скрываю от вас, и когда мы придем в нашу спальную, я расскажу вам все. Тогда вы сами убедитесь, что вам нечего опасаться.
— Успокойся, мамита, — сказали донья Хесусита, целуя мать, — уж если отец говорит тебе, что опасаться нечего, значит, это так!
— Да, ты права, моя милочка! — сказала мать, отвечая лаской на ласку дочери. — Но я ведь опасаюсь не за себя, а за тебя, главным образом, и за отца!
— Да полноте, — весело рассмеялся Твердая Рука, — вы, жительницы границы, — и боитесь чего-то; нет, я не хочу даже верить этому!
— Дело в том, что во время путешествия моего мне пришлось слышать столько ужаснейших вещей о платеадос, что я уж поневоле сделалась трусихой.
— А разве все еще говорят о них и там, в центре страны? — небрежно осведомился дон Порфирио, играя своей кофейной ложечкой.
— Да, друг мой! — ответила донья Энкарнасьон. — Теперь о них заговорили больше, чем когда-либо, потому что не проходит дня без того, чтобы они не совершили где-нибудь нового возмутительного злодеяния; о них говорят там такие вещи, от которых волосы становятся дыбом!
— Странно, а у нас здесь, на границе, все спокойно!
— Я полагал, что этой шайки уже давно не существует! — сказал дон Торрибио.
— Не верьте этому, просто они перенесли поле своих действий в другую местность вот и все, и вот чем объясняется то, что о них здесь не стало слышно.
— Да, именно так! — подтвердил дон Порфирио.
— А вы, сашем, не боитесь платеадос?
— Простите меня, сеньора, если я вам скажу, что эти люди — трусливые псы, и команчи разогнали бы их плетьми, если бы только они посмели затронуть их, — ответил Твердая Рука.
Донья Энкарнасьон, не желая продолжать этого разговора, перевела его на другую, менее серьезную и более приятную тему.
Между тем слуги и пеоны, окончившие свой завтрак, успели уже встать из-за стола и собирались вернуться к своим обязанностям и занятиям, когда Пепе Ортис, вышедший из столовой несколько времени тому назад, вернулся в сопровождении Лукаса Мендеса. Оба они подошли к своему господину, причем последний остался стоять немного поодаль.
— Сеньор mi amo! — произнес почтительно Пепе Ортис. — Лукас Мендес вернулся, он здесь.
— А, — сказал молодой человек, сдвинув брови, — пусть явится сюда, я хочу его видеть.
— Я здесь, ваша милость! — сказал старик, подходя ближе и выступая из-за спины Пепе.
Дон Торрибио отодвинул немного свой стул от стола и, повернув его на задних ножках, очутился лицом к лицу со своим слугой, тогда как Пепе Ортис отступил на шаг назад.
— А, наконец-то, вы вернулись! — строго сказал молодой человек.
Все остановились и стали прислушиваться, понимая, что тут должно произойти нечто важное.
— По какому случаю вы осмелились отлучиться с асиенды вчера около четырех часов вечера?
— Я не видел в этом ничего дурного, ваша милость, и не думал, что вы будете этим недовольны!
— Где же вы провели эту ночь? И почему вернулись только сейчас? — продолжал молодой человек ледяным тоном.
— Я заехал слишком далеко, ваша милость, и когда хотел вернуться, то было уже поздно: ворота асиенды были заперты.
— А-а! — иронически протянул дон Торрибио. — Так что вы ночевали под открытым небом?
— Да, ваша милость.
— Но, вероятно, очень далеко отсюда?
— Нет, всего в какой-нибудь четверти мили отсюда.
— Но, в таком случае, почему же вы не вернулись, как только отперли ворота асиенды?
Лукас Мендес стоял, опустив голову, и молчал.
— Я вас спрашиваю, почему вы не вернулись раньше?
— Я ничего не имею ответить вашей милости, вы допрашиваете меня, как будто вы не доверяете мне; я не привык к такому обращению с вашей стороны.
— Не пытайтесь изменять наши роли! — строго остановил его молодой человек. — Я слышать не хочу ваших сетований! Я желаю знать, зачем вы отлучались, и что вы делали во все время вашего продолжительного отсутствия?
— Ничего не могу сказать вашей милости, я занимался моими личными делами, касающимися только одного меня.
— Смотрите, Лукас Мендес, это не ответ честного и преданного слуги. Какие же это у вас тайные дела, о которых я хочу знать, я должен знать?! — с ударение произнес дон Торрибио.
— Я ничего не могу сказать вам! — отвечал старик в видимом смущении, низко склонив голову и стараясь ни на кого не глядеть.
— Вы согласитесь, однако, что все это весьма подозрительно, и что я никоим образом не могу удовольствоваться подобными ответами.
Лукас Мендес молчал.
— У доброго слуги не может быть никаких тайных дел, о которых нельзя ничего сказать своему господину; я требую вполне ясного и точного ответа.
— Ваша милость жестоко поступает со мной, я этого не заслужил, я ничего дурного не сделал.
— Кто мне поручится за это?
— Все мое прежнее поведение.
— Добрый конь и о четырех ногах, да и тот спотыкается! — насмешливо заметил дон Порфирио.
— Вы слышите, — сказал молодой человек, обращаясь к своему слуге, — в последний раз спрашиваю вас, хотите вы мне отвечать или нет?
— Я в вашей власти, делайте со мной, что хотите, но только я, право, ни в чем не виноват перед вами.
— Нет, довольно! Вы уж слишком долго злоупотребляете моим терпением! — воскликнул дон Торрибио, дав волю своему гневу. — Я хочу держать подле себя лишь таких слуг, каждый шаг которых мне может быть известен, и, поведение которых было бы открыто передо мной, а не шпионов и соглядатаев, — таких я гоню от себя.
— О, ваша милость!
— Довольно! Ни слова более! Вы уже не слуга мне, соберите ваши пожитки и чтобы через десять минут вас больше не было на асиенде. Идите! Возьмите это, и чтобы я больше не видел и не слышал о вас!
С этими словами он кинул ему кошелек, который старик поймал почти налету и быстро запрятал его в карман, с видом удовлетворенной корысти.
— Прощайте, ваша милость, я ухожу, но вы раскаетесь в том, что прогнали меня!
— Что это — угроза? — с пренебрежительной улыбкой спросил дон Торрибио.
— Нет, Боже упаси! Вы были добры ко мне, ваша милость, и я никогда этого не забуду, — это не более, как сожаление.
— Мне нужды нет ни до ваших угроз, ни до ваших сожалений, идите, я вас не знаю больше!
Лукас Мендес почтительно поклонился своему господину и вышел твердым шагом из столовой в сопровождении Пепе Ортиса. Минут десять спустя он полным галопом поскакал из асиенды, направившись к пресидио[44] Тубак.
Слуги тем временем вернулись к своим обязанностям и занятиям, обсуждая вполголоса только что происшедшее; строгость и твердость в этом деле, выказанные доном Торрибио, произвели на всех сильное впечатление и, как это ни удивительно, встретили одобрение у большинства. Это, конечно, объясняется тем тревожным, опасным временем, какое приходилось теперь переживать, когда на каждом шагу всем грозила страшная опасность от грозных платеадос.
Дамы также вышли из-за стола и в сопровождении капеллана удалились в свои комнаты, а мажордом давно уже уехал на плантацию наблюдать за производившимися там работами, так что в большой столовой не осталось никого, кроме хозяина дома, дона Торрибио и Твердой Руки.
Закурив сигары, они также вышли из-за стола и спустились в уэрту[45]. В этих странах, где каждый клочок тени имеет такую громадную цену, где палящее солнце чуть не двенадцать часов в сутки обильно льет на землю свои лучи, искусство планировать сады достигло редких пределов совершенства. Здесь сад или, вернее, парк, уэрта, сохранив все удобства английских парков, сохранил и прелесть девственных тропических лесов: это и сад, и огород, и цветник, и плодовый рассадник — нечто художественное, живописное и отрадное для души, для глаз и для тела, жаждущего отдохновения и прохлады.
Трое мужчин с сигарами в зубах медленным шагом направлялись под тень роскошных раскидистых деревьев и почти темных сводчатых аллей; они шли молча с самого момента, как вышли из столовой; никто из них не проронил ни слова.
Пройдя, сами того не замечая, аллею за аллеей и рощицу за рощицей, они пришли наконец к тому мосту, перекинутому через ручей, о котором мы уже имели случай говорить раньше, и, перейдя его, углубились под сень той самой рощи, где происходила несколько дней тому назад стычка краснокожих с бандитами, и сели на скамью. Твердая Рука, очевидно, шел именно сюда, а его спутники машинально следовали за ним, без мысли и без цели, и только опустившись на скамью, как бы очнулись.
— Ах, милый друг, зачем вы привели нас сюда, в такую даль, ведь теперь время сиесты и гулять по саду еще слишком рано!
— Я того мнения, дон Порфирио, что нигде нельзя так хорошо беседовать, как под открытым небом, на вольном воздухе, где всегда издали можно видеть, если какой-нибудь непрошеный свидетель намеревается приблизиться к вам, не так ли?
— Конечно, я понимаю, вы имеете намерение сообщить нам что-нибудь более или менее важное — да?
— Я? Ровно ничего, но я полагаю, что наш общий друг, дон Торрибио, скажет и объяснит нам кое-что, и, конечно, будет рад, что здесь его никто не может слышать, кроме нас двоих.
Молодой человек весело рассмеялся.
— Вы видите, что я не ошибся, — продолжал Твердая Рука, — позвольте мне поздравить вас, дорогой дон Торрибио, вся эта комедия была сыграна вами с неподражаемым талантом.
— Как! Все это была только комедия? — воскликнул дон Порфирио. — Ну, в таком случае, признаюсь, на этот раз вы провели меня.
— Тем лучше! — продолжал Твердая Рука. — Если дону Торрибио удалось провести вас, то тем более и всех ваших слуг и пеонов, а именно этого-то и добивался наш юный приятель, если я не ошибаюсь!
— Нет, вы не ошибаетесь, дорогой друг, таково было, главным образом, мое намерение.
— Так все это была комедия! Но она, конечно, имела свою цель? — сказал дон Порфирио.
— Да, разумеется! — отвечал дон Торрибио и без дальнейших околичностей рассказал все происшедшее в последнюю ночь между ним, Лукасом Мендесом и Пеле Ортисом и о том, что было оговорено между ними.
— Это смело, мало того, это даже очень отважный план! — задумчиво вымолвил асиендадо, когда молодой человек окончил свою речь.
— Это весьма удачный план, мне кажется! — сказал на это Твердая Рука. — Настолько удачный и остроумный, что я считаю его положительно мастерским приемом в данном случае.
— Хм, дон Мануэль человек очень хитрый и ловкий, должен я вам заметить! — сказал асиендадо.
— Да, именно, на это я и рассчитываю; я готов согласиться даже, что он еще более ловок и хитер, чем вы полагаете, но дело в том, что теперь он утратил свое обычное спокойствие, уверенность и самообладание, которыми отличались до настоящего времени все его действия, поступки и соображения. Он чувствует впервые, что ему приходится иметь дело с врагом, который шутить не станет, которого он не в состоянии запугать, и который тем более опасен для него, что ему не известны ни его силы, ни его численность, ни его намерения и предложения, ни даже те средства, какими этот враг может располагать. Кроме того, он имел случай убедиться на деле, что его неприятель смел, решителен и действует с большой уверенностью и отвагой.
— Прекрасно, допустим, что, все это верно, но что же вы из этого выводите?
— Следующее: дон Мануэль, очевидно теряет голову, он пускается в весьма рискованные средства, на такие приемы, успех которых весьма сомнителен. Он рассчитывает на чистую случайность, на возможную удачу и, вместо того, чтобы смело отразить врага, который собирается атаковать его, уступает неприятелю поле брани и бежит укрываться от него в непроходимые дебри, а между тем его отряд, если его можно так назвать, то есть численность его людей превышает численность нашего отряда раза в четыре, если не больше. Следовательно, он трусит, он робеет, он инстинктивно чувствует, что на этот раз погиб, и, чтобы спастись, не рассчитывает заставить нас отказаться от нашего намерения — нет, он рассчитывает лишь на случайную удачу и, наконец, на свое неприступное, как он полагает, убежище.
— Таково оно есть на самом деле! — заметил дон Порфирио.
— Ну, это мы еще увидим; я с вами соглашусь только после того, как побываю сам в тех краях и лично осмотрю все поближе.
— Так что же нам делать теперь?
— Не давать ему времени передохнуть и очнуться, травить его, как зверя, словом, нападать на него всюду, где только можно, действовать с быстротой молнии, оглушить, ошеломить, ослепить его быстротой наших маневров — вот что нам следует делать!
— Я вполне разделяю это мнение! — сказал Твердая Рука.
— И я также, — поддержал дон Порфирио, — но ведь мы не готовы.
— О, это дело двух дней, не более. Вот что я хотел бы предложить вам, — продолжал Твердая Рука, — через час я с моими краснокожими воинами покину асиенду, и пусть Пепе Ортис едет со мной. Он передаст приказания и распоряжения своего господина Бобру и другим охотникам, его товарищам; согласно этому распоряжению, я уведу часть их на асиенду дель-Сальтильо, которую мы изберем нашей главной штаб-квартирой; остальные же форсированным маршем двинутся сюда и будут находиться в распоряжении дона Порфирио для того, чтобы благополучно препроводить его супругу и дочь в Охо-де-Агуа.
— Действительно, нам не следует оставлять их здесь. Там они будут в надежном месте; к тому же Охо-де-Агуа прекрасно укреплено, далеко отсюда и имеет вполне надежный гарнизон. Ну, а затем?
— Все остальное будет уже мое дело. Когда вы с остальными людьми, проводив жену и дочь, вернетесь и присоединитесь ко мне, к тому времени все меры будут уже приняты мной, и я надеюсь, что сумею сообщить вам добрые вести. Согласны вы на это, дон Торрибио?
— Как нельзя более. Я же лично отправлюсь один сегодня же вечером.
— Один?
— Да, у меня есть на этот счет свой план. Не беспокойтесь обо мне, я присоединюсь к вам, когда придет время, и тогда я также надеюсь сообщить вам что-нибудь существенно важное.
— Ну, если все обговорено и улажено, то я пойду спать, меня так и клонит ко сну. Когда ваши охотники могут прибыть сюда?
— Дня через три, никак не позже; они остановятся в Монте-Пеладо, где вы застанете их; будет лучше, если они войдут на самую асиенду. Главное, будьте готовы.
— Не забудьте сказать им, чтобы они явились сюда по одиночке, по двое — не больше, иначе это может возбудить подозрения.
— Будьте покойны, всевозможные меры предосторожности будут приняты мной. До свиданья; через час меня уже не будет здесь!
— Ну, так до скорого свиданья, в добрый час!
— Через четверть часа я пришлю к вам Пепе, я хочу только написать несколько строк Бобру, если позволите! — сказал дон Торрибио.
— Сделайте одолжение! — отвечал Твердая Рука.
— Признаюсь, господа, что я сплю, стоя на ногах.
— Ну, так идите и ложитесь, я вовсе не хочу лишать вас вашей сиесты.
— Да, что уж говорить об этом, когда вы навалили на меня самую трудную задачу.
— Как так? — удивленно спросили оба его собеседника разом.
— Да как же, я только что обещался доказать жене и дочери, что им здесь не грозит ни малейшей опасности, а теперь вы заставляете меня уверять их в противном и убедить их решиться предпринять новое путешествие после того, как они только что успели вернуться.
И Твердая Рука и дон Торрибио весело рассмеялись, дон Порфирио последовал их примеру, и затем все они двинулись по направлению к дому, весело разговаривая между собой о всяких пустяках. Глядя на них, никто, конечно, не мог бы подумать, что эти люди готовились начать опасную и беспощадную борьбу с сильным врагом, борьбу, в которой им надлежало или погибнуть, или выйти победителями.
Теперь мы на время расстанемся с так называемыми цивилизованными странами Мексики и очутимся по ту сторону границы, где простирается и ныне еще очень мало исследованная территория, — так называемые земли индейцев. Они простираются на сотни миль от Рио-Гранде-дель-Норте, Арканзаса с одной стороны и Новой Мексики, части Калифорнии, Орегона вплоть до Скалистых гор и до границы Канады. Эта обширнейшая территория суживается с каждым годом, и границы ее изменяются со дня на день, благодаря постепенному и постоянному натиску все далее и далее вторгающихся бледнолицых, прорубающих себе с топором в руках путь к неведомым странам, вырубая девственные леса, культивируя саванны, воздвигая асиенды и разводя плантации посреди диких пампасов.
Прошла уже около двух месяцев после того, как совершились описанные нами в предыдущих главах события.
И вот мы находимся теперь в одной из самых живописных, но диких местностей Апачерии[46].
Было около девяти часов вечера; ночь была тихая, теплая, звездная; созвездие Южного Креста ярко выделялось на темном небосклоне; полная луна, медленно плывя среди облаков, освещала своим таинственным, фантастическим светом мрачный пейзаж, среди которого возвышалась, как грозный призрак на высокой горе, среди гранитных скал, асиенда дель-Энганьо.
Мрачные, черные тени предметов принимали гигантские размеры; поток мчался между скал, пенясь и шумя, перескакивал с утеса на утес, местами отражая в своих водах трепетный лик луны. Мириады светящихся мушек и светляков кружились в прозрачном воздухе, напоенном ароматами трав.
Лишь изредка тоскливый крик совы нарушал мертвую тишину, давившую, точно гнетом, душу человека среди этой пустынной и угрюмой местности. Вдруг высокие окна асиенды осветились красноватым огнем, затем все этажи, один за другим, заблестели огнями, и в несколько мгновений все это таинственное жилище разом осветилось сверху донизу, ярко выделяясь на темном фоне окружающей местности и изливая на ближайшие предметы красновато-багровый отблеск. В то же время в тени развесистых деревьев опушки послышался какой-то слабый шорох, кусты осторожно раздвинула чья-то рука, и в темной зелени показались две головы, всего на несколько дюймов над землей, очевидно, люди эти лежали, распростершись на траве, и теперь глаза их с тревогой жадно устремились на асиенду.
— Вы видите? — сказал один из них голосом чуть слышным, но явственным, скорее похожим на слабое дыхание ветерка, чем на человеческую речь.
— Вижу! — отвечал другой таким же слабым шепотом. Вслед за тем кусты мерно, едва заметно заколыхались, и из них мало-помалу стали появляться плечи, а там и торсы двоих мужчин, а вскоре они окончательно выползли из кустов и продолжали подвигаться все так же ползком, медленно и осторожно, к гранитным массам, громоздившимся вокруг подножия горы, на которой возвышалась асиенда, и тянувшимся вдоль берегов потока, а местами преграждавшим ему путь настолько, что мутные бурные воды его принуждены были прокладывать себе дорогу, разбиваясь на мелкие каскадики. В этих местах, при некоторой ловкости и умении, можно было перебраться через ручей без особых затруднений.
Очевидно, эти двое отлично знали местность, так как они перешли реку едва омочивши ноги, что, конечно, нисколько не беспокоило их, так как ночь была теплая и тихая.
Перебравшись на тот берег потока, они очутились среди хаоса громадных скал, где было совершенно темно от тени, падавшей сюда от горы. Здесь они могли быть вполне уверены, что никто не увидит их, хотя сами они могли видеть решительно все, что только происходило кругом, а потому, чувствуя себя сравнительно в безопасности, они поднялись на ноги и еще раз осмотрелись кругом.
Кто были эти двое людей? — В окружавшей их темноте нельзя было разглядеть лиц. Но судя по платью, это были степные охотники, вооруженные с головы до ног: у каждого из них было по американской двустволке, по паре пистолетов за поясом, по длинному охотничьему ножу, так называемому bowies — knife. Едва только они успели расположиться в своей засаде, так как избранный ими пост не мог быть ничем иным, как только местом для засады, один из них, опершись на свое ружье обеими руками, сказал небрежно своему товарищу:
— Здесь нам нечего опасаться, здесь мы одни — вы сами видите, compadre[47], что это веселенькое место не так людно как paseodeBucarelli или какая-либо другая из улиц Мехико. Нам нечего стесняться, никто нам здесь не помешает говорить о наших делишках. Тут только одни совы да змеи могут нас подслушать, да и то шум каскада этого бешеного потока достаточно заглушает наши голоса.
— Что вы говорите о змеях? — заметил другой, содрогаясь при этом слове.
— А что? Не беспокойтесь о них, у них свои делишки точно так же, как и у нас, и они не тронут нас до тех пор, пока мы сами не будем беспокоить их; змеи — создания трусливые и робкие, они боятся человека и никогда не нападают на него, если только он не вызовет их к тому.
— Ну, слава Богу, а то, признаюсь вам, я крайне недолюбливаю этих ужасных гадов.
— Полноте, вы, такой смелый и отважный, неужели боитесь змей!
— Ужасно! Этот страх сильнее меня, это какое-то непреодолимое отвращение.
— Весьма возможно; но скажите, однако, — добавил он, продолжая разговор, начатый еще в кустах, — что вы думаете о виденном вами?
— Я едва верю своим глазам: как можно было ухитриться взгромоздить там это колоссальное здание?
— Как говорят о том некоторые легенды и сказания… — начал было его собеседник, тоном человека, собирающегося приступить к длинному рассказу.
— Все это глупости! — прервал его товарищ. — Отстаньте от меня, приятель, с вашими вечными легендами. Я знаю, что они все решительно объясняют, даже и необъяснимое, ведь для того они и созданы; но можно допустить, и в этом нет ничего невероятного, что в то время, когда была построена эта асиенда, гора, на которой она стоит, была совершенно иного характера, спускалась в долину пологими скатами и была легко доступна. А впоследствии вся эта местность изменилась вследствие каких-нибудь земных переворотов, вулканических взрывов, землетрясений и тому подобному, из-за чего, конечно, все пути, дороги и все кругом приняло этот ужасный характер разрушения, хаоса и запустения. Строение это очень старое — оно уже стоит, наверное, лет двести, если не более, быть может, с первых времен завоевания или покорения Мексики.
— Нет! Асиенда эта стоит уже почти девятьсот лет.
— Нет, compadre, вы в этом отношении неисправимы, вы все впадаете в легенду! Неужели же вы не видите, что стены этого здания зубчатые, из чего ясно, что оно построено каким-нибудь родовитым испанским вельможей, — а следовательно, после покорения страны?
— Прекрасно, допустим, что все было именно так, как вы говорите, compadre, но объясните мне теперь, как это может быть, что эта асиенда обитаема в настоящее время; ведь эти огни, которые мы видим, не зажглись же сами собой?
— Это ясно! Но что я могу знать об этом?
— Ну, и я так же не могу себе этого объяснить, а потому и спрашиваю вас.
— Вы, конечно, согласитесь со мной, что, не имея крыльев, попасть в это орлиное гнездо никак нельзя — но мы видим, что там живут существа, подобные нам…
— Да, более или менее подобные! — произнес чей-то насмешливый голос так близко подле них, что оба собеседника невольно привскочили и вскинули к плечу свои ружья.
— Ну, тише, не горячитесь! — продолжал все тот же насмешливый голос, — смотрите, не наделайте беды!
— Кто вы такой?
— Тьфу, черт! Неужели страх настолько лишил вас сознанья, что вы даже не узнаете моего голоса?
— Кой черт! Кто вы такой?
— Смотрите, Матадиес, любезный мой приятель, не советую вам говорить о веревке в доме повешенного: в этих местах говорить о нечистом не годится. Что же, Редблад, неужели и вы не узнаете меня? — продолжал неизвестный, приступая к ним еще ближе.
— А-а! Дон Торрибио де Ньеблас! Вы здесь, в такое время! Как это могло случиться? — воскликнул метис, опуская свое ружье к ноге.
— Как видите, приятель, это я, но только не выкликайте так громко моего имени, это совершенно не нужно! Да вы, друзья мои, как я вижу, совсем не опасаетесь!
— Кто же мог ожидать, чтоб здесь, в пустыне…
— Вот именно в пустыне-то и следует всего ожидать и всего опасаться; к тому же ведь я предупредил вас, Матадиес, что увижусь с вами здесь.
— Да это правда, ваша милость, а у меня из головы вон.
— Хм! Что же, мне, видно, не доверяют? — пробормотал угрюмо Редблад.
— Если бы я не доверял вам, то разом покончил бы все расчеты с вами! — строго произнес дон Торрибио, — Но не в этом дело, а скажите мне, нашли вы какой-нибудь путь?
— Ни следа, что говорится! — ответил Редблад.
— А вы, Матадиес?
— Я также.
— К какому же вы пришли заключению?
— Да ни к какому, ваша милость, а вы? — спросили они, теснясь все ближе и ближе к нему.
— Я того мнения, что на асиенду ведет не один путь, а несколько, и что все они существуют и теперь, но только искусно замаскированы.
— Хм, да, замаскированы, — это мило, нечего сказать! насмешливо пробормотал Редблад.
— Увидите! — строго произнес дон Торрибио. — Я берусь вскоре доказать это вам и Матадиесу.
— А что касается меня, то убедить в этом не трудно; для всякого, кто не так глупо суеверен, как mi compadre Редблад — это несомненно и ясно, как Божий день.
— Ей-ей, товарищ, ведь вы не дон Торрибио, говорите получше обо мне!
— Да я не хочу говорить о вас дурно, compadre, я только удостоверяю факт, что вы до крайности суеверны, сердечный друг мой, да к тому же голова ваша полна всякого рода баснями, от которых можно стоя заснуть, и в которые вы верите, как в Бога, это знают все! Я же, со своей стороны, утверждаю, что должны существовать пути, ведущие на асиенду, если не наружные, то скрытые, подземные, какие-нибудь подземелья, ходы вполне удобные, ведущие внутрь асиенды и имеющие один или несколько выходов наружу, где-нибудь у подножия горы.
— Да, в этом может быть доля правды! — согласился метис Редблад, невольно сознавая вероятность этого разумного предположения.
— Все это безусловно верно! — решающим тоном подтвердил дон Торрибио. — Надо только найти эти выходы; их следует искать именно у подошвы этой горы.
— Да, да — но дело это далеко не легкое, вот в чем штука; уже три месяца, как я здесь караулю, шарю, обнюхиваю каждый камень и каждый куст, — и все напрасно! — сказал Матадиес.
— Я могу сказать то же самое, — подтвердил в свою очередь Редблад, — хотя добивался правды иным путем, чем вы, compadre.
— О, в этом я не сомневаюсь, — иронически согласился Матадиес, — но в эту ночь, я почти уверен в том, что мы что-нибудь да откроем из этих тайн.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил его дон Торрибио.
— Ш-ш! Вы ничего не слышите? — осведомился он, прислушиваясь. — Как будто что-то шевелится там в кустах, мне послышался шорох.
Они тоже прислушались.
— Нет, вы, вероятно, ошиблись! — сказали они в один голос.
— Возможно, но мне показалось, что я ясно слышу шум! Впрочем, мы увидим…
— Что же именно заставляет вас надеяться, что сегодня мы не проболтаемся здесь задаром?
— А вот что; перед закатом солнца, мимо меня проехали несколько всадников, направлявшихся в эту сторону. Куда же они могли ехать, если не на асиенду?
— Да, очевидно, они едут сюда.
— Я последовал за ними в некотором отдалении, так, чтобы не быть замеченным, и видел своими глазами, как они скрылись в этом лесу.
— Они были верхами?
— Ну, да! Очевидно, что им известны какие-то тропы, которых мы не знаем.
— А давно вы покинули их след?
— Да минут тридцать-сорок, не более!
— Но в таком случае они должны быть недалеко и, вероятно, скоро будут здесь.
— Конечно; вот потому-то мне и показалось, быть может, что я слышу какой-то шорох… да вот — слышите вы? — на этот раз шум был довольно явствен.
— Очевидно, они ничего не опасаются, потому что не принимают никаких предосторожностей, хотя не редко бывает лучшей предосторожностью вовсе не прибегать ни к каким предосторожностям. Однако, смолкнем на время и будем повнимательнее следить за ними, и будь я не Матадиес, если мы не увидим чего-нибудь любопытного!
Этот Матадиес был парень лет тридцати, худой и сухой, как жердина, саженного роста с красно-кирпичным цветом лица, неправильными резкими чертами и быстрыми маленькими, узкими глазками, серыми и живыми, вечно смеющимися, с хитрым лукавым выражением. Крупный крючковатый нос, напоминавший клюв хищной птицы, свешивался над широким ртом с узкими бесцветными губами и двойным рядом мелких, ослепительно белых зубов, острых и частых, как у гиены. Ловкий, проворный и легкий, как пантера, цепкий, как обезьяна, одаренный исключительной физической силой, хитрый, лукавый и свирепый, как настоящий апач, он представлял собой довольно любопытный тип. К тому же он был отчаянный игрок и за деньги готов был на все. Сварливый и неуживчивый, он во всякое время, не задумываясь, хватался за нож, вследствие чего и получил свое прозвище Матадиес; настоящее же имя этого человека было Хосе Камот; родился он в Уресе, тогдашнем главном городе Соноры.
Ко всем его многочисленным качествам следовало еще добавить безусловную скромность и скрытность, — ему можно было смело доверить любую тайну, — затем смелость и силу льва, и замечательную добросовестность в исполнении всех своих уговоров, в силу того, что он находил это всегда более выгодным, чем обман, но отнюдь не в силу того начала, которое некоторые люди называют совестью, а сверх всего того, глубокое и основательное знание жизни прерий. Словом, это был один из тех людей, которых некоторые ищут днем с огнем для того, чтобы сводить кое-какие счеты со своими ближними, но только он любил, чтобы ему платили щедро, без этого он не соглашался и пальцем шевельнуть.
Во всем остальном это был славный и веселый товарищ, всегда находчивый и беспечный, — как человек, совесть которого спокойна и ни в чем не упрекает его, что не мешало ему с большей готовностью пырнуть ножом друга, чем дать мельчайшую монету нищему бедняку.
Друг и приятель его Редблад, такой же кандидат на виселицу, несмотря на все свои усилия, оставался далеко позади своего приятеля и проявлял по отношению к нему безграничное восхищение и в тайне боялся его пуще грома небесного. В сущности же он ненавидел его всеми силами своей души: громкая репутация Матадиеса не давала ему спать, он страшно завидовал ему.
Таковы были в данный момент товарищи дона Торрибио де Ньебласа, вместе с которыми он теперь сидел в засаде, подкарауливая путников, о которых только что упомянул Матадиес.
Им пришлось ждать недолго.
Всадники выехали из леса. Их было человек десять или двенадцать. Все они были на добрых конях и так плотно укутаны в свои плащи, что даже и днем их лиц нельзя было бы разглядеть, тем более, что широкие поля их сомбреро были низко опущены на глаза. Единственно, что можно было разглядеть в этой темноте, так это стволы ружей и металлические ножны сабель, привешенных к поясу и блестевших при луне.
Вопреки обычаю жителей степей и вопреки всем ожиданиям Матадиеса, всадники ехали не по двое в ряд и не гуськом один за другим, как индейцы, а выехали из леса все разом, развернутым фронтом, на расстоянии приблизительно пятнадцати футов друг от друга, занимая пространство более ста шагов.
В таком порядке они подъехали к потоку, подвигаясь с опаской, шагом, с ружьями на взводе, сохраняя дистанцию, мрачные и безмолвные, как привидения или грозные тени выходцев с того света. Их кони, как видно привычные, ступали твердо и уверенно между беспорядочно разбросанными скалами, обломками гранита и всяким буреломом.
Этот странный маневр сначала удивил, затем смутил и, в конце концов, нагнал смертельный страх и ужас на троих людей, находившихся в засаде.
Всадники подъехали к потоку и готовились переправиться через него. Та группа скал, среди которых находились наши знакомцы, приходилась как раз на пути всадников, против самого центра их наступательной линии. Нельзя было терять ни минуты: следовало уйти и как можно скорее, чтобы не попасть, как кур во щи. Растянувшись плашмя по земле, наши приятели стали уходить ползком, стараясь выбраться из линии, занятой всадниками, укрываясь то в кустах, то в тени гранитных обломков и скал. И вот наконец, после многих и долгих усилий, им удалось добраться до густой, сильно выдающейся вперед части леса и укрыться за громадными утесами.
Достигнув берега бурливого потока, всадники на минуту приостановились. Затем послышался троекратно крик филина, которому ответил такой же крик, но только очень слабый, как бы донесшийся из отдаления.
Тогда линия всадников сомкнулась, и они тесным рядом переправились через реку.
Очутившись на том берегу, они разделились на три группы по пяти человек в каждой. Затем первая группа тронулась и быстро скрылась во мгле; минут пять спустя и вторая группа последовала за первой.
Четверть часа спустя тронулась и третья группа всадников. Матадиес готов был кинуться по их следу, но каково же было его разочарование, когда он увидел, что эти конные люди возвращаются обратно, то есть вторично переправляются через реку и направляются в лес к тому месту, откуда они выехали с полчаса тому назад, где тотчас же и скрылись.
— Ну, что вы на это скажете? — спросил Редблад, когда гнев и досада, душившие его, позволили ему наконец произнести эти несколько слов.
— Черт побери! — воскликнул Матадиес. — Я нахожу, что это ловкие парни почище нас даже! Нет, как хотите, это превосходно! И ни малейшего шума, ни малейшего подозрительного или неловкого движения!
— Я вполне понимаю ваше восхищение, сеньор Матадиес! — с досадой сказал Редблад. — Но при всем том, эти господа оставили нас в дураках!
— Да, с этим я не могу не согласиться, но что же делать? Теперь горю не пособить; надо потерпеть еще немного, быть может, в следующий раз мы будем счастливее.
Дон Торрибио молчал, что-то обдумывая.
— Вы легко миритесь с нашей неудачей.
— Да что же делать прикажете — все равно они верно порядком смеются над нами, если только они знают о нашей засаде.
— Как они могут знать об этом?
— Да почем я знаю как, но только эти парни хитры, как опоссумы, и у них всюду есть лазутчики и шпионы: может быть, их предупредили о нашем присутствии.
— Конечно, это весьма возможно.
— Что же мы будем теперь делать?
— Подождем, пока они выйдут!
— Ну, в таком случае, у нас много времени: они, конечно, выйдут иным путем, чем вошли — это простая азбука осторожности, viva Dios![48]
— Да, ваша правда, но что же нам делать в таком случае?
— Спокойно удалиться отсюда и расположиться на ночлег в лесу у яркого костра.
— Ну, а завтра?
— Завтра, само собой, у нас появятся завтрашние заботы! — смеясь, заметил Матадиес и, наклонясь к самому уху дона Торрибио, шепнул ему, — предоставьте мне это дело, ваша милость, мое самолюбие здесь задето за живое, но тем лучше — я этому очень рад.
— Прекрасно, пойдемте, если вы хотите, для меня безразлично! — согласился дон Торрибио, продолжая раздумывать и почти машинально отвечая на слова своих собеседников.
Все трое переправились в том же месте через поток и вошли в лес. После получасовой ходьбы они пришли к хорошенькой прогалине, довольно большой, где и расположились под большим развесистым деревом, разведя яркий костер. Матадиес по пути немного отстал от дона Торрибио и Редблада и притаился на время в кустах, — а затем нагнал их, как ни в чем не бывало.
Окончательно расположившись на ночлег, обменявшись несколькими отрывистыми фразами и покурив, наши трое знакомцев плотно завернулись в свои сарапе и собрались заснуть.
Редблад принял на себя первую очередь ночного дежурства; дон Торрибио, завернувшись в плащ, прислонился спиной к стволу дерева и, надвинув на глаза шляпу, остался неподвижен.
Спал ли он? Размышлял ли он? Никто не мог сказать, но только он не шевельнулся ни разу, точно окаменел. Редблад, поставив между ног свое заряженное ружье, закурил сигару.
Матадиес расположился за спиной Редблада, так что почти не мог его видеть, да он и не думал вовсе о нем.
Прошло около двух часов; на прогалинке царила мертвая тишина; дон Торрибио, казалось, спал, как выражаются испанцы apiernasuelta[49]. Редблад мечтал, следя глазами за дымом своей сигары.
Временами он как будто прислушивался, когда какой-нибудь необычайный звук доносился до его слуха; но вскоре снова принимал свою небрежную покойную позу и ограничивался тем, что подбрасывал несколько сухих веток в огонь.
Тем временем Матадиес тихо вытащил из кустов, подле которых он расположился, какой-то длинный предмет, который он тщательно увернул в свой сарапе и уложил подле себя, так что даже на расстоянии двух-трех шагов этот предмет можно было принять за спящего человека. Сделав это, Матадиес крадучись заполз в кусты и затем скрылся в чаще леса.
Как вероятно помнит читатель, Матадиес шепнул дону Торрибио, что просит его предоставить это дело ему, и вот, теперь он собирался заняться именно этим делом.
Несмотря на все предосторожности, принятые Матадиесом, ни одно из его движений не утаилось от дона Торрибио. В тот момент, когда тот исчезал в чаще леса, молодой человек сделал было такое движение, как будто собирался встать и последовать за ним, но тотчас же изменил свое намерение и снова остался совершенно недвижим.
Мексиканец был слишком ловкий и опытный парень, слишком уже тертый калач, чтобы не угадать сразу хитрого маневра третьей группы всадников: очевидно, обеспечив благополучное прибытие к месту назначения своих товарищей, они удалились обратно в лес, чтобы сбить с толка соглядатаев и шпионов, присутствие которых они, как видно, подозревали, а затем, спустя немного времени, они намеревались или проникнуть на асиенду иным путем, или, служа только охранной стражей для всадников двух первых групп, должны были провести ночь под открытым небом, выжидая возвращения своих товарищей с асиенды.
Все эти предположения с быстротой молнии пронеслись в голове Матадиеса, — он решил во что бы то ни стало разузнать, что сталось с третьей группой таинственных всадников.
Привычному охотнику не стоило большого труда отыскать след этих людей, идя по которому он вскоре достиг того места, где они расположились после своего мнимого отступления. Теперь он имел случай убедиться, что предположения его были почти безошибочны. Матадиес не прождал и десяти минут, как увидел, что люди эти стали подыматься и связывать свои сумки, отходя один за другим от костра, у которого ужинали. Взнуздав своих коней и собрав свои пожитки, они проворно вскочили верхом и ускакали.
— Я так и знал, что не ошибаюсь, посмотрим теперь, куда они намерены направиться?
Всадники, не подозревавшие, очевидно, что за ними следят, без малейшего промедления и нимало не задумываясь, вернулись к воладеро.
Матадиес шел все время за ними следом, надеясь, что ему удастся все разузнать.
Действительно, всадники смело въехали и стали лавировать между громадными обломками гранита, мрачными скалами и утесами, переправились через реку и затем стали сворачивать вправо.
Матадиес шел все время за ними следом, сдерживая дыхание, опасаясь произвести малейший шум; всадники ехали шагом, опустив поводья, очевидно, ничего не опасаясь и ничего не подозревая.
— Ну, на этот раз они мне попадутся в лапы! — думал он. И вдруг чуть ли не в тот самый момент, без малейшего предостережения — тяжелый сарапе упал ему на голову, окутав ему лицо и плечи; в то же время чьи-то сильные ловкие руки схватили его, опрокинув навзничь и, несмотря на его необычайную силу, крепко и проворно скрутили его. Все это сделалось так быстро, что он не успел даже и крикнуть, впрочем, это было совершенно невозможно, потому, что сарапе, окутывавший ему голову, был завязан у него на рту.
— Эх, молодцы! Какой шустрый, разудалый народ! — шептал он про себя. — Вот это ловко!!
Несмотря на то, что сам он был в данный момент лицом страдательным и находился во власти своих противников, Матадиес, как истый артист, восхищался их удачным и остроумным приемом, а каковы должны были быть для него лично последствия, об этом он мало заботился.
Затем он почувствовал, что его подняли на руки и с невероятной быстротой пронесли куда-то, но в каком направлении — он этого, конечно, не мог определить. Это быстрое движение длилось более получаса, а затем он вдруг почувствовал, что его бережно опустили на землю, и чей-то насмешливый голос прошептал ему в самое ухо:
— До свидания! Но не приходите опять туда, помните, что любопытство — смертельно опасная штука!
Затем он услыхал быстро удаляющиеся шаги, которые вскоре затихли в отдалении.
— Как видно, мы теперь прибыли к месту назначения. Куда это меня эти черти завезли? Да этот леший еще трунит надо мной. Как бы то ни было, но они готовят мне какой-нибудь сюрприз и, конечно, не совсем приятный.
Однако, кругом было совершенно тихо, казалось, он был совершенно один.
— Что бы это значило? — размышлял он. — Неужели они просто-напросто бросили меня в каком-нибудь глухом углу и больше ничего?
Подождав некоторое время и окончательно удостоверившись в том, что его таинственные неприятели удалились, оставив его одного, он попытался было разорвать свои путы.
К неописуемому своему удивлению, однако, при первом его осторожном усилии веревки сами собой распустились, и спустя несколько минут он очутился совершенно свободным. Тогда он присел и обвел вокруг себя глазами. Каково же было его недоумение и радость, когда он увидел себя у костра, разведенного им и Редбладом на том самом месте, где он лежал часа три тому назад, бок о бок с чурбаном завернутым в его сарапе заменявшим его в его отсутствии.
— Да, черт возьми! Нечего сказать, прекрасно сыгранная штука, — но, rayo de Dios![50] He я буду, если не рассчитаюсь с ними за эту проделку; я доберусь до их тайны, если даже это должно будет мне стоить жизни. На этот раз они опять одурачили меня, но я не останусь у вас в долгу, caray! Будьте спокойны! — думал он.
Но вот Редблад встал, отошел от костра и, подойдя к нему, сказал:
— Ну, compadre, теперь ваш черед караулить нас: вы уже достаточно поспали; смотрите, караульте хорошенько.
— О, будьте спокойны, compadre, — насмешливо ответил он, — я так прекрасно спал.
И между тем, как Редблад заворачивался в свой сарапе и преспокойно, точно в своей спальне, укладывался спать, Матадиес встал и занял свое место у костра. Ночь прошла без всяких приключений, а с восходом солнца все трое охотников были уже на ногах.
— Что мы будем делать теперь, ваша милость? — спросил Матадиес.
— Вам больше делать нечего, друзья мои! — отвечал дон Торрибио.
— То есть как это нечего? — обиженным тоном спросили мексиканцы.
— Выслушайте меня, а главное, постарайтесь понять. Я избрал вас двоих из числа всех ваших товарищей, потому что знаю, на что вы оба способны, как опытные, ловкие охотники, знающие до мельчайших подробностей все условия жизни пампасов, обычаи и нравы местных обитателей и так далее.
— Что же, вы не довольны нами?
— Напротив, я вами доволен, как нельзя более, вы даже превзошли все мои ожидания, но всего этого мало: я хотел сделать опыт, и опыт этот мне прекрасно удался. Теперь я несомненно знаю, что никакой охотник, никакой другой человек не может выследить этих негодяев; очевидно, они располагают такими средствами, против которых нет возможности бороться кому бы то ни было из вас.
— Но что же в таком случае делать, ваша милость? Вы правы, ваша милость, с этим я не могу не согласиться.
— Да, вы сами на себе испытали их ловкость и силу в эту ночь, мой бедный друг, а между тем и вы со своей стороны проявили необычайную ловкость и находчивость.
— Как, вы об этом знаете, ваша милость?
— Я все видел и все знаю, и эту отместку, которой вы вероятно, страстно желаете, я берусь доставить вам сам. Теперь я, в свою очередь, беру все это дело на себя, и я один разоблачу эту тайну, которая до настоящего времени оставалась недоступной для всех. Я не хвастаюсь, скоро вы сами в этом убедитесь, а пока я остаюсь здесь.
— Одни, ваша милость?
— Да, один; я не имею надобности ни в чьей посторонней помощи; что же касается вас, друзья мои, то вот возьмите это и поделите между собой, в знак моей благодарности за ваши старания, и затем отправьтесь к Твердой Руке в Охо-дель-Агуа и скажите, что я тоже скоро прибуду туда.
И он вручил Матадиесу увесистый кошелек.
— Однако, ваша милость! — начал было Матадиес не совсем решительно.
— Отправляйтесь, друзья мои, я этого хочу, так надо!
— Пусть будет, как вам угодно, ваша милость; желаю вам успеха.
— Благодарю!
Затем оба охотника простились с молодым человеком и вскоре скрылись в глубине темной чащи леса.
— А теперь, — сказал дон Торрибио, как только он остался один, — теперь надо мне приниматься за дело и показать, что могут сделать буэнос-айресские растреадоры.
Как отлично понимает читатель, асиенда дель-Энганьо при всей своей очевидной недоступности, конечно, была вполне доступна для тех, кому были известны тайные пути и ходы, ведущие в нее. Как угадал дон Торрибио на основании всего происшедшего вчера у подножия воладеро, с той стороны, где находились в засаде охотники, был только один вход на асиенду, который был известен только одному лицу, и вот уже более двадцати лет, как никто ни разу не пользовался им, к тому же с этой стороны даже приблизиться-то к асиен-де было крайне затруднительно.
Всадники, которые действовали так хитро и ловко, не пытались даже проникнуть внутрь асиенды с этой стороны, что было бы совершенно невозможно для них, так как они были верхами. Они просто, как говорится, произвели фальшивую атаку в этом направлении, с целью сбить с толка и ввести в заблуждение соглядатаев, присутствие которых они, как видно, подозревали, рассчитывая этим ловким приемом заставить их поверить в возможность проникнуть на асиенду с этой стороны и тем самым отвратить их от желания приняться за поиски в другом месте.
В сущности же асиенда была доступна с четырех сторон пешим и конным, даже экипажам; туда вели прекрасные широкие дороги, прекрасно содержимые, но начало этих дорог было так удачно замаскировано, так хорошо скрыто, что доискаться их не было почти никакой возможности. Впрочем, ближайшая из этих дорог находилась на расстоянии пяти миль от того места, где сидели в засаде Матадиес и Редблад. Но что, главным образом, делало асиенду недоступной, так это ее обособленное, одинокое положение среди пустыни, в глуши почти непроходимого леса, вдали от всякого населенного центра, и таинственная репутация, созданная целой массой легенд, усердно распространяемых в стране и наводивших страх и ужас на краснокожих и на невежественных, суеверных охотников, которые одни только и посещали порой эти края. Кроме того, тайны асиенды никого не затрагивали, никого близко не касались, и никто не имел серьезной надобности потрудиться над разоблачением их. Вот почему асиенда в течение целого ряда столетий хранила свою тайну в полной неприкосновенности. Теперь же, когда платеадос сделали ее главнейшим местом своего пребывания, складом всех награбленных ими богатств и сокровищ, когда они превратили ее в разбойничье гнездо, взгляды всего населения страны невольно обратились на асиенду, — и она стала предметом любопытства, удивления, страха и недоумения для всех и каждого; о ней заговорили, ею интересовались все, и каждому хотелось разоблачить, изучить и исследовать тайны этого здания, о котором долгое время все как будто забыли. Итак, всадники в прошлую ночь, выполнив с успехом свой хитрый маневр, вернулись окольным путем в долину и, переправившись через Рио-Салинас, ехали некоторое время легким охотничьим галопом прямо вперед, пока наконец не достигли довольно высокого, густо поросшего лесом холма, спускавшегося пологим скатом в долину. Въехав на холм, всадники вскоре очутились на прекрасной лужайке среди леса, где они соскочили с коней, дали им вздохнуть, а один из них встал на страже у опушки леса, остальные же, стреножив коней и задав им корм, завернулись в свои сарапе и, растянувшись на траве, крепко заснули.
Перед самым рассветом послышался конский топот вдали; топот этот быстро приближался, и вскоре пять человек конных прибыли на лужайку, где отдыхали их товарищи, очевидно, поджидавшие их.
Как только те въехали на лужайку, остальные десять быстро вскочили на своих коней и, не обменявшись ни единым словом, двинулись дальше.
Спустившись с холма по ту сторону, они переехали вброд безымянный приток Рио-Салинаса. На берегу в совершенно развалившемся, разрушенном ранчо, восемь пеонов ожидали всадников, имея для них наготове совершенно оседланных лошадей. В несколько секунд всадники пересели на свежих коней, а пеоны увели усталых и измученных в направлении, совершенно противоположном асиенде.
Между тем всадники продолжали путь крупным галопом; для пущей осторожности к хвостам коней были привязаны большие ветки лиственницы, волочившиеся по земле и заметавшие след лошадей. Всадники ехали не останавливаясь вплоть до темной ночи; около девяти часов вечера они наконец сделали привал, чтобы дать вздохнуть лошадям, а час спустя, снова продолжали путь.
Дорога или, вернее, тропа, по которой следовали всадники, делала множество заворотов, извиваясь во все стороны и постепенно суживалась все более и более, пока наконец не стала настолько тесной, что им пришлось ехать гуськом друг за другом и почти шагом, потому что холм, на который они теперь выезжали, имел очень крутой подъем. Спустя немного времени, между кустов и деревьев стали появляться громадные гранитные глыбы, которые постепенно сближались друг с другом и оттесняли деревья и кусты, так что всадники вскоре поехали по каменистому дну русла пересохшего потока; кони ступали по гладким, точно отполированным плитам гранита. После первых шагов всадники остановились, отвязали ветки, привязанные к хвостам коней, и сбросили в глубокий овраг, открывавшийся тут же, в нескольких шагах от русла; затем, обернув войлоком копыта лошадей, вновь сели на коней и продолжали подвигаться вперед на протяжении приблизительно полутора миль. Достигнув известного места, всадник, ехавший впереди других, вдруг резко свернул вправо и осторожно стал подвигаться по очень узкому ущелью, где едва-едва могла пройти лошадь. Ущелье это извивалось по всем направлениям, разветвляясь во все стороны, и надо было большое внимание и знание пути, чтобы не сбиться с дороги в этом причудливом лабиринте ходов, поворотов и разветвлений. Вслед за первым, не отставая ни на шаг, двинулись и остальные.
Более двух часов всадники ехали по каменистой почве, где в ветках, заметающих след, не было никакой надобности, тем более, что кони их, по местному индейскому обычаю, были не кованные и, сверх того, копыта их были обмотаны войлоком, как мы уже сказали раньше, вследствие чего на почве не могло оставаться ни малейшего следа.
Наконец наши всадники очутились лицом к лицу с целым хаосом скал, преграждавших выход из ущелья.
Передовой спешился и, взяв своего коня под уздцы, стал медленно и осторожно подвигаться между скалами и вскоре совершенно скрылся из вида; остальные следовали за ним шаг за шагом, также ведя коней под уздцы. После десяти или пятнадцати минут ходьбы среди этого леса скал, громоздившихся одна на другую и разметавшихся во все стороны, так что подвигаться здесь можно было лишь очень медленно и с большой опаской, весь маленький отряд достиг громадного утеса, который им пришлось обогнуть, и тогда они очутились у входа в пещеру, которую даже на расстоянии пяти-шести шагов нельзя было заметить.
Осторожно раздвинув кусты, травы и различные вьющиеся растения, совершенно скрывавшие вход в пещеру, люди один за другим вошли в нее. Пещера эта было очень высока и широка, и в одном месте путники вдруг наткнулись на нечто вроде древнего памятника друидов, сооруженного из двух громадных каменных глыб, установленных одна на другую; здесь шедший впереди других, очевидно, предводитель и начальник маленького отряда, зажег акантовый факел и приблизился с ним к стене, которую он стал внимательно разглядывать, освещая факелом каждый вершок.
— Смотрите, не ошибитесь! — сказал один из людей на ухо первому, с невольным ужасом отступая на шаг.
— Будьте спокойны! — ответил тот, улыбаясь. — Я не дотронусь до левого.
Это были первые слова, какими обменялись эти люди за все это продолжительное и трудное путешествие.
Вслед за тем, тот из них, который держал в руке факел, дотронулся до какой-то потайной пружины, и в тот же момент громадная глыба гранита отделилась от стены и, повернувшись на своей оси, ушла в землю, открывая вход — достаточно широкий для того, чтобы могли пройти две лошади в ряд. За этим сводчатым входом или аркой виднелся бесконечно длинный подземный коридор, ведущий вверх по отлогому скату.
Когда все до единого прошли со своими конями в подземный коридор или галерею, последний дотронулся до какой-то внутренней пружины, и громадная глыба снова встала на свое место, заградив вход в подземелье. Продолжая идти этим коридором и ведя за собой коней в поводу, маленькому отряду пришлось еще два раза открывать себе дорогу, смещая посредством потайных пружин то большие каменные плиты, то целые части утесов, но наконец, после часового странствования по тайному подземелью, они увидели у себя над головой прозрачное небо, искрящееся мириадами ярких, мерцающих звезд, а вслед за тем очутились в густой чаще кедрового леса, поросшего кустарником и лианами.
То отверстие, через которое они вышли из подземелья, было совершенно незаметно и окончательно скрыто кустами и деревьями. Здесь наш маленький отряд проворно вскочил на коней и, крупной рысью миновав лес, выехал на громадную площадь, поросшую множеством отдельных групп деревьев, кустов, цветов всякого рода, а шагах в пятидесяти впереди себя они увидели ясно вырисовавшееся на прозрачном фоне неба громадное и величественное здание, ярко освещенное сверху донизу и окруженное со всех сторон роскошной уэртой, которого снизу, то есть из долины, от подножия воладеро было совсем не видно.
Вся уэрта была кругом обведена глубоким рвом, причем земля, выброшенная из него землекопами за грань уэрты, образовала высокий вал, за которым возвышались высокие каменные стены, имевшие около десяти футов толщины. Зубчатые стены эти были лишь на два фута выше земляного вала, благодаря чему, принимая во внимание множество выступов и углублений крепостной стены, асиенда дель-Энганьо могла действительно считаться неприступной крепостью и, в случае надобности, выдержать самую серьезную осаду, чего, впрочем, нечего было опасаться вследствие ее совершенно неприступного положения.
При шуме приближения маленького отряда в стене открылся тайник, и в нем показался человек, который окликнул приезжих.
Всадники тотчас же сдержали своих коней и остановились, как вкопанные на месте, а начальник их, ехавший впереди, подъехал ближе и громким, отчетливым голосом произнес:
— Los Hijos de la tuna, busaen socorro, en su necessidad. — Дети кочующего племени ищут помощи в нуждах своих.
— La tuna no da frutos en esa altura — туна[51] не дает плода на такой высоте, — насмешливо отвечал человек из тайника.
— Si cuando hay plata; somos plateados de la cabeza a los pios у los fenemos a la francesa. — Нет, дает, когда есть серебро, а мы посеребрены с головы до пят и готовы служить вам.
— Pues que es asi seum lesti des los bien llegados en esa casa caballeros. — Если так, то добро пожаловать в этот дом, господа! — ответил страж с низким почтительным поклоном.
После того тайник захлопнулся, и человек скрылся за стеной, а в следующий момент тяжелый подъемный мост, скрипя своими цепями, опустился и перекинулся через ров. Всадники крупной рысью проехали мост и увидели себя в прекрасной сводчатой аллее гигантский кедров, столь тенистой, что даже в самое жаркое время дня туда не проникали лучи солнца. Аллея эта упиралась в глубокий ров, еще гораздо глубже первого, обведенный второй высокой каменной стеной сильно укрепленной, но здесь подъемный мост был спущен, и всадникам не пришлось останавливаться и вступать в предварительные переговоры; они прямо въехали на широкий чистый двор, по обе стороны которого тянулись службы, конюшни, сараи и всякие надворные постройки. Посреди этого двора возвышалось высокое белое мраморное крыльцо с широкими пологими ступенями, спускавшимися на обе стороны, и с чугунными перилами; на ступенях крыльца стояли слуги с зажженными факелами и будто ожидали приезжих, а около крыльца толпились другие слуги — пеоны, готовые принять лошадей и отвести их в конюшни, расположенные довольно далеко от патио[52].
Только четверо из прибывших поднялись по широкой мраморной лестнице крыльца, остальные же остались во дворе, смешавшись с пеонами и слугами.
Если асиенда дель-Энганьо из долины и от подножья воладеро производила впечатление совиного гнезда, и мысль, что она обитаема, невольно возбуждала и удивление, и недоверие; если даже с громадной площади, на которой, как грозный призрак, возвышалось это мрачное, величавое здание, она производила впечатление неприступной крепости, то едва вы переступите порог поднавеса, как впечатление разом менялось; вы видели себя среди грандиозного и поистине роскошного дворца, богатство, роскошь и изысканность обстановки которого, без сомнения, затмили бы не только самые роскошные дворцы Мексики, но и дворцы главных городов Европы.
Длинный ряд поколений скопил здесь все эти сокровища, редкости, ценности, картины великих мастеров испанской, итальянской, фламандской, голландской и английской школы, ценность которых достигала нескольких миллионов, старинные бронзы, хрустали, фаянсы и фарфоры, ценные статуи и гобелены, ковры, меха, скульптуры и редкое оружие виднелись повсюду. Эта роскошь была серьезная, солидная, почтенная — та роскошь, которую мы можем встретить лишь в редких исторических замках и дворцах Франции, Англии и Испании, но о которой не имеют понятия наши современные крезы — выскочки, царьки финансового мира.
Вся эта роскошь, все эти богатства являлись плодами стараний и забот прежних поколений, теперешний же владелец асиенды не внес сюда ни единой крохи, не вбил, как говорится, в стену ни одного гвоздя; все скопленные им богатства имели только денежную ценность, но отнюдь не являлись произведениями искусства; бандиты не имеют времени быть меценатами — им нужна лишь нажива. Его богатства лежали, сваленные в кучу, в особо приготовленных и построенных для них складах и магазинах.
При входе в поднавес приезжих встретил высокий, худощавый человек.
— А, это вы, Наранха! — сказал один из четырех гостей. — Ну, что нового?
— Ничего, сеньор дон Бальдомеро! — ответил самбо. — Вас ожидают здесь с величайшим нетерпением.
— Я это знаю! — отвечал тот, которого назвали дон Бальдомеро. — Но я раньше не мог явиться, ведите же нас скорее к вашему господину!
Самбо почтительно поклонился и зашагал по ряду роскошно убранных комнат; наконец, откинув голубую бархатную портьеру, отворил дверь, затем откинул вторую тяжелую портьеру и, сторонясь к притолоке, доложил:
— Сеньор дон Бальдомеро де Карденас и трое других кабальеро!
Дон Бальдомеро был человек средних лет, с тонкими чертами и умным, проницательным взглядом насмешливых, живых глаз, скрывавшихся за очками в тонкой золотой оправе, роста высокого, не толст и не худ, с изящной и приветливой манерой и голосом, не только мягким, но, пожалуй, даже немного слащавым, которому он, однако, умел придать большую выразительность. На нем был костюм богатого ранчеро и много разного оружия.
Другие два его товарища, хотя носили то же платье, как и он, но во всей фигуре и выправке их проглядывало нечто военное; это были Корнелио Кебрантадор и дон Кристобаль Паломбо.
Четвертый из прибывших был маленького роста, толстенький человек с обезьяньей физиономией, красный, как пион, вечно сопящий, вечно движущийся и суетящийся, проворный и вертлявый, как мартышка, с хитрым лицом, громадными, грубыми руками и такими же ступнями, прикрепленными к изумительно тоненьким ножкам; звали его дон Бальтасар Турпид.
Комната, в которую ввел этих четырех лиц Наранха, представляла собой богатый рабочий кабинет, в котором на турецкой софе полулежали с тонкими маисовыми папиросками в зубах двое мужчин.
Один из них был сам хозяин дома, дон Мануэль де Линарес де Гуайтимотцин, а другой — молодой человек лет двадцати пяти, красивой наружности, принадлежащий к одной из богатейших фамилий провинции Чиуауа, — был старший или главный алькальд и начальник полиции города Урес, бывшего в то время столицей Соноры.
Этот молодой человек слыл за усердного поклонника доньи Санты и, как говорят, ухаживал за ней с разрешения и одобрения дона Мануэля, опекуна молодой девушки; кроме того, он был усердным и весьма полезным сообщником и союзников платеадос.
Когда им доложили о приезде дона Бальдомеро, оба мужчины встали со своих мест и сделали несколько шагов навстречу приезжему.
— Добро пожаловать, друг мой! — весело приветствовал его дон Мануэль. — И вы также, — сказал он, обращаясь к остальным. — А! Кого я вижу! — продолжал он. — Да это дон Бальтасар Турпид! Честное слово, не верю своим глазам, ведь это самый отъявленный домосед во всей республике, который только раз за всю свою жизнь съездил из Мехико до Пуэбло-де-Анхелос — и то чуть было не заболел от такого путешествия!
— Да, это я, дон Мануэль де Линарес, и на этот раз уверен, что умру.
— Caray! Я надеюсь, что нет, но что же могло вас заставить нарушить ваши привычки?
— Да то, сеньор mi amo, что дает ноги и старым, и молодым, то есть необходимость!
— Ну, обо всем этом после! — сказал дон Бальдомеро. — Теперь уж более двух часов ночи, а мы ведь с девяти утра не имели крохи во рту: я положительно умираю с голода.
— Неужели? Но скажите, почему вы приехали только сегодня и так поздно ночью, мы ведь ожидали вас еще вчера.
— Да мы так и рассчитывали, но нам по пути дали знать, что за нами следят, и нам пришлось сбить их со следа, что было нелегко, так как пришлось иметь дело с самым ловким бандитом всей саванны.
— Однако вам все-таки удалось провести его?
— Отлично! Благодаря находчивости дона Корнелио, мы теперь, кажется, надолго отделаемся от них.
— На это не рассчитывайте! — возразил дон Корнелио. — Я знаю этого Матадиеса, это настоящий демон хитрости и коварства, и мы так зло провели его сегодня, что он, наверное, захочет отомстить нам.
— Хм! Господь с ним, лишь бы подали ужин! — сказал дон Бальдомеро.
— Потерпите немного: уже готовят medianoche[53].
В этот момент на пороге показался Наранха и произнес:
— Ужин подан.
— Ну, слава Богу! — воскликнул дон Бальдомеро. — Право же, этот Наранха очень смышленый парень; жаль только, что он так безобразен.
— Всего не возьмешь, что прикажете делать! — тем же тоном отозвался дон Корнелио.
Все рассмеялись и прошли в столовую, ярко освещенную и обставленную с чисто царской роскошью. На столе был подан сытный и вместе с тем изысканный ужин в несколько перемен.
Сначала все весьма усердно работали ножами и вилками — особенно дон Бальдомеро, не забывая в то же время осушать рюмки и стаканы. Когда все утолили голод и с видом несомненного довольства откинулись на спинки стульев, кто попивая маленькими глоточками вино, кто небрежно играя своим прибором или оглаживая салфетку, тогда внесли кофе и ликеры, а также сигары и папиросы, по знаку дона Мануэля все слуги тотчас же удалились. Остался один Наранха, но тот, в качестве не только доверенного лица, но и соучастника, был скорее другом, чем слугой, и на этом основании, конечно, имел право слышать и знать все.
— Ну, господа, разливайте ликеры, раскуривайте сигары и затем побеседуем: дон Бенито де Касональ и я сгораем от нетерпения услышать вести, которые вы нам привезли.
— Вестей немало, и к тому же они весьма важны! — сказал дон Бальдомеро. — Хотя я лично немного имею сказать. Дон Бальтасар Турпид писал мне о том, что в скором времени прибудет на вашу асиенду дель-Пало-Квемадо. Я поспешил и сам туда явиться, тем более, что для меня казалось ужасно необычайным то, что дон Бальтасар решился выехать из Мехико. Чтобы решиться на такое дальнее путешествие, дону Бальтасару необходимы были довольно веские причины, и это встревожило меня.
— Скажите, видели вы полковника? Ну, что он?
— Все так же тверд и прям, как дуб: не стареет ни на йоту, хотя участвовал во всех походах и сражениях войны за независимость.
— По-прежнему все продолжает играть и пить?
— Да, это, в известных случаях причиняет нам немало хлопот и возни.
— Он, очевидно, был неприятно поражен, увидев меня?
— Я это отлично понимаю: он почуял ловушку.
— Сразу, и потому-то мне ничего и не удалось сделать, и знайте, что нам никогда не удастся переманить его на нашу сторону.
— Это, признаюсь, меня очень огорчает.
— На асиенде я застал дона Бальтасара и перед отъездом своим оттуда приказал привести асиенду дель-Пало-Квемадо в готовность к обороне.
— Прекрасно, что же дальше?
— Остальное вам объяснит дон Бальтасар, друг мой. Я же присоединился к нашим уважаемым союзникам и друзьям, дону Кристобалю Паломбо и дону Корнелио Кебрантадору, которые ожидали меня с приличным эскортом вполне надежных людей, с которыми мы и прибыли сюда.
— Надеюсь, что об этих людях позаботились! — сказал дон Мануэль, глядя на Наранху.
— Я сам присмотрел за тем, чтобы они ни в чем не имели недостатка, сеньор mi amo! — почтительно ответил самбо.
— Ну, а теперь очередь за вами, дон Бальтасар Турпид. Что вы нам скажете?
— Вот, видите ли, кабальерос! — начал маленький человечек, опершись на стол и раскуривая сигару, сопровождая свои слова и действия разными гримасами, — прежде всего я считаю нужным объявить вам, что недели три тому назад в Мексике произошло весьма серьезное пронунсиаменто.
— Как! Пронунсиаменто! — воскликнули все присутствующие почти в один голос, с выражением изумления на лицах. Не то, чтобы это событие казалось им чем-то невероятным, — нет! В Мексике ко всякого рода революциям давно уж все привыкли, но просто потому, что, живя в этой глуши, они уже более двух месяцев не имели никаких сведений о политических событиях внешнего мира и столицы республики.
— Да, кабальерос, пронунсиаменто! И весьма серьезное, доложу вам! — продолжал он, гримасничая пуще прежнего. — Менее чем в два часа существующее правительство было низвергнуто и заменено другим, которое тут же и было утверждено. Но что печальнее всего в этом деле для нас, так это то, что теперь во главе правления, у кормила, стоят люди наиболее враждебные нам.
— Caray! — воскликнул дон Бальдомеро. — Это нам обойдется дорого.
— И что же, это новое правительство прочно? Опирается на сильную партию? — осведомился дон Мануэль, видимо встревоженный этой вестью.
— Нельзя сказать, чтобы оно опиралось на очень сильную партию; но все же можно быть вполне уверенным, что это новое правительство продержится с полгода, если не более.
— В таком случае, это чистая пагуба.
— Нет, не совсем, но положение серьезное, даже очень, этого я скрывать не стану. Враги наши интригуют повсюду, они вертятся, как черви в святой воде, как бесы перед заутреней. Мало того, они уже успели нанести нам несколько довольно серьезных уронов, но, к счастью для нас, у них нет золотого ключа, которым все отпирается; в их распоряжении одни только надежды и обещания, а вы сами знаете, что значат обещания в суде.
— Какие же неприятности причинили они нам?
— Две весьма серьезные: во-первых, дон Порфирио назначен губернатором провинции Сонора.
— Caray! Это, вероятно, дорого ему обошлось.
— Да, двадцать пять тысяч пиастров.
— Чистоганом?
— Ну, да! В этих делах в кредит не верят.
— Да, но, говорят, дон Порфирио разорен до нитки.
— Быть может, вы ошибаетесь, и он не так уж разорен, как вы полагаете.
— Что касается лично меня, то я ничего об этом не знаю, я повторяю только то, что говорят.
— Кто?
— Все.
— Ну значит и никто — смотрите, не доверяйте тому, что говорят! — сказал дон Бальдомеро, — то, что говорят, далеко не всегда бывает верно.
— Ну, все равно, важно знать только, какими судьбами он добыл эту сумму.
— Да очень просто: под свою подпись на три месяца срока под залог его двух домов, которые он имеет в Мехико — он получил двести тысяч пиастров.
— Что за дурак банкир, который устроил с ним это дельце!
— Это я, господа! — с глуповатым видом заявил рассказчик. Все присутствующие невольно вскрикнули от изумления.
— Под этим должна быть какая-нибудь подкладка! — сказал дон Мануэль, покачивая головой.
— Caray! — воскликнул дон Бальтасар, — всегда и везде есть какая-нибудь подкладка!