Канг ждал, зарывшись всем своим огромным телом в мягкий ил и выставив наружу только глаза – круглые черные шишки, похожие на безобидные обломки базальта, в изобилии разбросанные по всему дну подводной пропасти. Кругом царил непроглядный мрак, вечный мрак пятикилометровой глубины, озаряемый только слабым мерцанием ила да редкими цветными искорками светящихся рыб. Но глазам Канга не нужно было много света – он отлично видел все, что ему требовалось видеть. Теперь объектом его внимания была темная расщелина под скалой напротив, узкая горизонтальная щель под нависшей каменной глыбой. Канг ждал, он был терпелив. Глупые креветки, копошившиеся тут же в толще ила, отыскивая и пожирая крошечных рачков, вскарабкивались на его глаза, шевелили усиками и, высмотрев добычу, стремглав бросались за ней. Канг терпел, вернее, не замечал прыгунов: он ждал.
И вот во мраке под скалой он заметил какое-то волнообразное движение. Что-то шевелилось там, тонкое, длинное. Выползло, извиваясь, сокращаясь и вытягиваясь, за ним другое такое же, третье, четвертое – длинные белесые щупальцы, усеянные бородавчатыми наростами. Щупальцы проворно шарили в светящейся пыли, вот одно из них коснулось неосторожной креветки и словно прилипло к ней. Креветка рванулась, стала отчаянно биться, выгибая коленчатое брюшко, но щупальце быстро убралось обратно в пещеру и снова выскользнуло, жадно ищущее, как и раньше. Все это хорошо видели неподвижные зоркие глаза Канга. Он ждал. Его враг не торопился. Четыре креветки и большой краб на тонких длинных ногах были схвачены цепкими щупальцами прежде, чем, заполняя всю расщелину, из глубины пещеры появился безобразно раздутый грязно-серый пузырь, весь в пятнах и наростах, и в середине его открылись внимательные выпуклые глаза. Спрут выбрался из своего логова и медленно двинулся вокруг скалы, приподняв над дном мешкообразное тело.
Ждать больше было нечего. Мускулы Канга напряглись, он слегка подался назад и прыгнул. В тот же миг спрут метнулся в сторону, но было уже поздно. Страшные челюсти сомкнулись позади его глаз, впились в вязкую ткань пухлого мешка, мгновенно принявшего светло-розовый оттенок. Головоногое судорожно задергало щупальцами, стараясь ухватиться за скалу и вырваться. Черная мускусная слизь смешалась со светящейся мутью взбаламученного ила и тяжелым облаком повисла над схватившимися гигантами. Отчаянным усилием спруту удалось освободиться, оставив в зубах Канга порядочный кусок своего мяса. Он сейчас же охватил щупальцами голову противника. Канг не мог разжать челюстей – упругие скользкие кольца с невероятной силой сжимали его, клюв спрута царапал костяные покрышки на его затылке. Но Канг отлично знал, что рыхлое чудовище бессильно причинить какой-либо вред его закованному в роговой панцирь телу. Он медленно опустился на дно и снова попытался разжать челюсти, и сейчас же почувствовал, что кольца вокруг них сжимаются еще плотнее. Медленно оседал ил, расплылось мускусное облако. Сцепившиеся гиганты оставались неподвижны, ничто внешне не выдавало огромного напряжения их сил. Что сильнее – смертельная хватка спрута или могучие челюстные мускулы Канга? Канг оказался сильнее: дюйм за дюймом, растягивая всосавшиеся в чешую щупальцы, открывалась пасть, усеянная длинными острыми зубами. И вдруг напряжение сразу ослабло – два кольца, сжимавшие голову Канга у самых глаз, не выдержали и лопнули. Упругая ткань их расползлась, присоски соскользнули, и Канг одним движением челюстей – справа налево – перекусил остальные кольца. Искалеченное головоногое, выпустив остатки черной слизи, пыталось спрятаться где-нибудь на дне, зарыться в ил между камнями. Но во мраке подводной бездны это последнее средство было почти бесполезно – Канг снова схватил спрута. Схватка между разъяренным победителем и полуживым побежденным была коротка. Два раза раскрылись и щелкнули челюсти Канга, и мягкое тело моллюска распалось на три трепещущих куска. Снова осела светящаяся пыль, зашевелились забившиеся от ужаса под камни креветки и рачки и стали потихоньку собираться вокруг Канга, чуя легкую поживу. Гигант торопливо рвал и глотал еще извивающиеся обрывки щупалец и рыхлое белое мясо. Скоро от побежденного остались только лохмотья и волокна, и сытый Канг выплыл из ила, уступая окружившей его мелюзге остатки пиршества.
В жизни Канга – а день его рождения был так далек, что, умей он думать, он считал бы себя вечным – несколько раз наступали периоды, когда им овладевало смутное беспокойство, заставлявшее его бросать насиженное место и пускаться в далекие бесцельные путешествия. Он мчался тогда с огромной скоростью, извиваясь всем телом, огибая встречающиеся на пути скалистые пики, переплывая горные хребты, спускаясь в пропасти, встречаясь с разного рода препятствиями и опасностями. В его темном мозгу время от времени возникали неясные воспоминания: обширная каменистая равнина, усеянная грудами огромных костей; странное бесформенное животное, поражающее издали – столкновение с ним едва не стоило Кангу жизни; узкое извилистое ущелье, вода в котором была почти горячей и имела неприятный запах – дышать в ущелье было очень трудно, но, миновав его, гигант почувствовал себя необыкновенно бодрым и сильным; скопища крабов, гнездившихся в пещерах; необозримые косяки осьминогов, переселявшихся из одной подводной долины в другую... Много видел, во многих местах побывал Канг, иногда останавливался надолго и снова пускался в путь и покрывал огромные расстояния, гонимый непонятным стремлением. И теперь, переваривая спрута, он почувствовал в себе такое стремление, но на этот раз оно толкало его не в горизонтальном, а в вертикальном направлении. И Канг, слегка изогнувшись, сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее стал подниматься вверх. Слабое свечение дна погасло. Кругом воцарилась полная темнота. Впрочем, нет, не совсем полная. Вот неторопливо проплыло сияющее нежным фиолетовым светом круглое существо – широкое брюхо, зубастая пасть и наверху – маленький дрожащий хвостик. Промчалась стайка красных огоньков, где-то вспыхнуло облачко белого света и медленно растворилось во мраке. Канг поднимался быстро, мерно и сильно работая ластами и хвостом. Вода становилась прохладнее, цветные огоньки все чаще попадались на пути. Раз Канг заметил в глубине несколько больших неопределенных теней, поднимавшихся вслед за ним, – тогда гигант перевернулся вниз головой и устремился на них, они шарахнулись в разные стороны и исчезли.
Канг чувствовал себя не очень хорошо – началась отрыжка, словно что-то выдавливало из внутренностей содержимое, стучало в голове, перед глазами плыли кровавые пятна. Потом появилась ноющая боль во всем теле, усилилась, стала почти нестерпимой (Канг бешено забил хвостом) и вдруг прекратилась, осталось только тупое раздражающее ощущение, будто мускулы и кости растягивают изнутри шкуру и вот-вот вывалятся наружу. Но по-прежнему легко и быстро поднимался Канг, и цветные огоньки крутились в мощных водоворотах за его телом.
Вокруг не было уже прежней чернильной темноты, слабые невидимые лучи пронизывали ее, придавая ей тончайший синеватый оттенок. Становилось все светлее. Стая белобрюхих косаток налетела на Канга, принимая его, вероятно, за кита необычайного размера и формы. Канг даже не замедлил движения, только на мгновение повернул голову, и самая смелая из хищниц, разорванная пополам, закувыркалась в водовороте. Остальные отстали и набросились на погибшую товарку.
Вода быстро теплела и принимала прозрачно-зеленую окраску. И вот Канг со всего разгона в столбе брызг и пены вылетел на поверхность и со страшным плеском бухнулся обратно, закачался на волнах оглушенный, ослепленный, недоумевающий.
Командир эсминца «Свифт» получил с гидроплана донесение: «Субмарина в двух милях к юго-востоку». Пробили боевую тревогу. Длинный серо-голубой красавец развернулся и полным ходом пошел на юго-восток. В стереотрубу было отчетливо видно, как уходит в волны тонкий столбик перископа – на подводной лодке, по-видимому, поняли, что их заметили, и она спешила принять более выгодное для боя положение.
В эту минуту пришло новое донесение: «Еще одна субмарина в одной миле по курсу».
– Черт побери! – вырвалось у капитана.
– Странно, – медленно произнес помощник, наблюдавший в стереотрубу.
– Ничего странного, в этих местах их может быть очень много.
– Я не о том, сэр, – ответил помощник. – Это не субмарина. Не угодно ли взглянуть?
Он уступил место капитану, и тот нагнулся к окулярам. В поле зрения, немного ближе того места, где скрылась первая подлодка, виден был длинный неровный бугор черного цвета, словно скалистая вершина подводной горы внезапно выдвинулась на поверхность океана.
– Да, это не субмарина, – сказал капитан.
– Вероятно, это кит, сэр, – заметил помощник.
Капитан помолчал, подсчитывая, сколько делений занимает странный объект на шкале в поле зрения.
– Мне никогда не приходилось слышать о китах в сорок с лишним метров длиной... и с такими зубьями на спине.
– Сорок с лишним метров, сэр? Вот это чудовище!
– Оно движется!
Длинный зубчатый бугор действительно стал поворачиваться, двинулся в сторону «Свифта» и вдруг исчез под волнами, выбросив в воздух столб белой пены.
– Приготовить глубинные бомбы, – скомандовал капитан. Позже он признался, что охота на невиданное морское чудище интересовала его в тот момент больше, чем потопление вражеской субмарины. В то же время с гидроплана, видевшего все, что происходит в глубине, поступали все новые и новые донесения. Первая подлодка погрузилась метров на двадцать пять и, вероятно, готовилась к торпедной атаке – голубоватый силуэт, едва различимый на сине-зеленом фоне воды. Вдруг вторая подлодка – нет, не подлодка, а черт знает что – огромное, черное, тоже нырнуло и, извиваясь, бросилось в глубину, оставляя за собой пузырчатый след. Ах, какая досада, облако заслонило солнце, ничего нельзя различить.
Капитан сорвал наушники.
– На гидрофоне, что слышно? – крикнул он.
– Шум винтов, сэр... Только странно, они не двигаются... и еще звук такой, будто пилят железо.
– «Он» мешает им, – пробормотал капитан и скомандовал: – Глубинные бомбы!
Три водяных столба вздулись за кормой. Прошло несколько минут.
– Ага, – крикнул гидрофонист. – Они всплывают!
– Взгляните сюда, сэр, – вполголоса заметил помощник, указывая на что-то за правым бортом. Там, в прозрачных бутылочно-зеленых волнах расплывались жирные темно-красные пятна.
– Мы ранили «его», – сказал капитан.
Помощник молча кивнул головой.
Между тем метрах в двухстах от левого борта забурлила вода, забили фонтаны пены – это поднималась субмарина. У всех, находившихся на палубе эсминца, вырвался крик изумления. Рубка субмарины была помята, как консервная банка, на которую наступили сапогом, труба перископа скручена узлом, поручни на рубке сорваны и выгнуты невероятной силой, носовая пушка едва держалась – висела на каких-то обрывках.
– Неужели мы так точно попали в нее? – пробормотал помощник, поднимая бинокль. – Не может быть!
Да, что-то загадочное произошло там, под ласковыми голубыми волнами.
– Сейчас мы все узнаем, – отозвался капитан.
Из люка искалеченной рубки выбиралась команда подлодки: осматривали разрушения, что-то кричали, отчаянно жестикулируя. Капитан приказал послать туда шлюпки.
И тут произошло нечто ужасное. Едва отошла первая шлюпка с десятью вооруженными матросами, вода между эсминцем и субмариной раздалась, и чудовищная голова величиной с легковой автомобиль появилась над поверхностью. Все оцепенели от ужаса. Она была отвратительна, эта голова, плоская, продолговатая, как у крокодила, покрытая роговыми чешуйками, с торчащими по сторонам телескопическими глазами, яростными, ненавидящими, налитыми кровью. Раскрылась страшная пасть с частоколом огромных конических зубов... Матросы в шлюпке, вероятно, так и не успели сообразить, в чем дело. Пасть захлопнулась и снова раскрылась, выплевывая расщепленные доски и клочья мяса.
Тогда капитан бросился к скорострелке, оттолкнул застывшего канонира и раз за разом вбил в чудовищную глотку пять снарядов.
Канг медленно проваливался в глубину, изуродованный, с оторванной челюстью, с широкой рваной раной в животе, но еще живой. Мутные кровавые струи клубились над ним. Теперь он желал одного – добраться до родного мягкого ила, зарыться в него и умереть.
Самолет лег на крыло и пошел вниз. Облака расступились, и стал виден остров — громадное пестрое ржаво-серое пятно на синей поверхности океана, окаймленное белым кружевом прибоя.
— Кажется, приехали наконец, — с облегчением сказал майор Соколов. — Слава богу, все кишки вымотала болтанка проклятая.
Капитан Олешко, согнув в дугу длинное неуклюжее туловище, приник лбом к холодному стеклу окна. Под самолетом быстро проносились крутые скалы и сопки, покрытые кое-где пятнами потемневшего от пыли снега, мрачные ущелья, безжизненные каменистые долины, тускло-зеленые участки зарослей курильской березы. Промелькнули разбросанные крыши поселка, несколько лодок у берега, потянулись и исчезли пунктирные линии старых японских траншей. Рев моторов вдруг стих. Олешко сморщился и затряс головой: заложило уши. Соколов засмеялся, показав знаками, что тоже ничего не слышит. В этот момент самолет мягко ударился колесами, подпрыгнул, снова ударился и, покачиваясь и слегка подскакивая, покатился по земле. Из пилотской кабины вышел полковник Крюков, сказал что-то. Олешко с трудом проглотил слюну, и сразу словно пробки вынули из ушей.
— Я спрашиваю, как самочувствие, — крикнул Крюков.
— Отлично, товарищ полковник, — ответил Олешко. — Оглох вот немного, но уже прошло.
Самолет развернулся, остановился, в последний раз неистово взревел моторами и смолк.
— Пошли, — сказал Крюков.
Один из летчиков побежал вперед раскрыть дверь и выкинуть лестницу. Офицеры взяли плащи и чемоданы и, разминая затекшие от трехчасового сидения ноги, двинулись к выходу. Внизу их встретил молодой сухощавый капитан-пограничник. Пока он рапортовал Крюкову о благополучии на вверенной ему, капитану, заставе, Олешко с любопытством огляделся. Они приземлились на старой взлетно-посадочной полосе, проложенной когда-то японцами между двумя невысокими холмиками. Бетон полосы потрескался и местами выкрошился, из трещин выбивались веселые травинки. На одном из холмов располагался домик со сложным антенным устройством на крыше. В стороне стоял облезлый, непривычно маленький самолет, по-видимому, японский.
— Познакомьтесь, товарищи, и поехали, — сказал полковник.
— Капитан Нелюдин, — отрекомендовался начальник заставы.
Соколов и Олешко назвали себя и пожали ему руку. Окутываясь тучами сизого дыма, подкатил потрепанный газик. Шофер, красивый плечистый сержант, выскочил и взялся было за чемоданы, но Нелюдин остановил его.
— Все всё равно не поместимся, — сказал он. — Останьтесь с вещами, я пришлю за вами машину с Баевым.
— Далеко до заставы? — осведомился Соколов, залезая на заднее сидение.
— Минут двадцать езды. Дорога очень скверная, а то бы за десять минут доехали.
Нелюдин не преувеличивал, дорога действительно была на редкость плохая. Газик, отчаянно дребезжа и фыркая, переползал с ухаба на ухаб. Когда аэродром скрылся за сопками и вокруг открылось изрытое поле, Крюков спросил:
— Как ваш задержанный?
— Умер, — виноватым голосом ответил капитан, напряженно вертя баранку.
Полковник даже подскочил от неожиданности. Олешко и Соколов переглянулись.
— Как умер? Когда?
— Сегодня утром, часа четыре назад.
— Так. — Полковник помолчал, раскачиваясь в такт тряске. — Зря, выходит, я сюда следователя с переводчиком тащил...
— Товарищ полковник, видели бы вы, в каком он был состоянии, когда мы его...
— У вас есть фельдшер, на худой конец врача из поселка могли пригласить.
— Врач и фельдшер всю ночь над ним колдовали. Так и не поняли, что с ним. Ранен в левую ногу, похоже — из пистолета, но ведь от этого не умирают.
— Выяснили, откуда он взялся?
— Выяснил. Выполз из тоннеля в сопке, где его нашли. Совсем рядом с заставой.
— Из какого тоннеля?
— Вроде шахты в скале, японцы вырыли. Здесь все такими шахтами изрыто. Целый подземный город. Ходы, переходы, колодцы... Лабиринт, одним словом.
Дорога пошла косогором, и машина сильно накренилась. Все невольно склонились в противоположную сторону, хватаясь друг за друга. Только Нелюдин продолжал править как ни в чем не бывало, видимо, простодушно радуясь, что начальство не очень сердито на него за смерть задержанного.
— Вот мы едем, а под нами, может быть, залы, склады, помещения разные, — говорил он.
— Может быть? Разве вы сами там не бывали? — спросил Соколов.
Нелюдин рассмеялся.
— Думаете, туда так просто попасть? Во-первых, мы, собственно, так и не знаем входы в это подземное царство. Замаскированы они замечательно. Вот, например, тот, у которого задержанного взяли. Сто раз мы там проходили и не заметили ничего. Только по следам и отыскали. Со стороны поглядеть — просто расщелина в скале... Во-вторых, многие входы японцы перед капитуляцией взорвали, обрушили. Чтобы пробраться в них, нужно их расчистить, раскопать завалы, да того и гляди в какую-нибудь ловушку попадешь...
— Что за ловушки? — с любопытством спросил Олешко.
Машина спустилась с сопки и покатила по более или менее сносному проселку. Впереди открылся вид на океан, показалась тесная кучка небольших строений.
— Есть у меня командир отделения сержант Новиков, бывший шахтер, — сказал Нелюдин. — Я поручил ему обследовать все известные тоннели и искать новые. Любопытно, да и для дела, безусловно, полезно. Он излазил все, что только можно, иногда по два дня проводил под землей. Раз в прошлом году, в мае, полез он со своим другом и напарником Костенкой в пещеру, что под Танковой сопкой. Это утес такой на западном берегу. Зашли они далеко, осматриваются. Новиков что-то замешкался. Костенко вперед пошел, светит фонариком, смотрит — дальше вода. Он думал, что лужа, ну и шагнул. И сразу с головой, только пузыри пошли. Там оказался не то колодец, не то штольня. Насилу Новиков его вытащил.
— А сам ты туда ходил? — спросил Крюков.
— В Танковую — нет. А вообще — ходил, конечно. Во многих тоннелях побывал. Жутко там, мрак, тишина, только вода с потолка капает. Идешь, идешь, словно в преисподнюю. Надо сказать, почти все шахты, входы в которые известны, оканчиваются тупиком. Либо завалом, либо колодцем с водой. Дальше не пройдешь.
— Думаешь, и этот новый тоннель тоже такой? — словно случайно обронил Крюков.
Нелюдин скосил на него глаза.
— Нет, этого я не думаю, — проговорил он. — Да вы не беспокойтесь, товарищ полковник, я возле него пост выставил.
— И не думаю беспокоиться. — Крюков зевнул, явно притворно, затем спросил: — А почему ты считаешь, что там целый город, склады и прочее?
— А как же? Вот, например, там, — Нелюдин ткнул пальцем в сторону гряды мрачных серо-желтых скал километрах в пяти от дороги, — торчит из-под земли обрывок толстого многожильного кабеля. Что за кабель? Куда он ведет? Где начинается? Да что далеко ходить... Два года назад было сильное землетрясение. Помните, наверное? Волна метров в пятнадцать высотой ударила в восточный берег, залила все низины. На другой день смотрим — валяются на берегу тюки с японским обмундированием. Откуда их вынесло? Ясно, под землей что-то есть.
Газик подкатил к группе одноэтажных домиков, окруженных оградой, и остановился у самого большого из них. Часовой у крыльца поприветствовал по-ефрейторски. Подбежал, придерживая кобуру, дежурный с рапортом.
— Веди к себе, — сказал полковник, вылезая из машины.
— Слушаюсь, товарищ полковник, — отозвался Нелюдин и торопливо приказал дежурному. — Найдите Баева, пусть съездит на аэродром за сержантом. Он там с вещами остался. Да напомни повару насчет обеда.
Кабинет начальника заставы оказался крохотной комнаткой с подслеповатым оконцем. Посередине стоял канцелярский стол, в углу этажерка с книгами и газетами, слева от стола на полу — железный ящик. Полковник уселся за стол, Соколов и Олешко — на принесенных дневальным табуретах, хозяин кабинета за недостатком места примостился на подоконнике.
— Карту, — приказал полковник.
Нелюдин нагнулся над железным ящиком, порылся в нем и развернул на столе стотысячную карту Кунашу.
— Покрупнее масштабом нет?
— Никак нет, товарищ полковник. — Нелюдин сокрушенно вздохнул. — Сколько раз комендатуру запрашивал — не присылают.
Крюков пробормотал что-то нелестное по адресу бюрократов на погранслужбе и вынул портсигар:
— Курите.
— Благодарю, товарищ полковник, бросил. Леденцы теперь сосу.
— Твое дело. Показывай, где входы в тоннели.
— Вот, товарищ полковник, красными кружочками отмечены. А вот этот — новый.
— Так это совсем рядом?
— Так точно. Километрах в трех отсюда. За речкой.
— Пост там поставил, говоришь?
— Поставил. Два человека.
— Значит, понимаешь?
Нелюдин спокойно ответил, слегка отстраняясь от клубов табачного дыма:
— Дело загадочное, товарищ полковник. Рисковать нам никак нельзя.
Крюков кивнул.
— Дело загадочное, что и говорить. Давайте разгадывать. Что нам известно? Вчера в полдень из-под земли, в двух шагах от заставы, выполз неизвестный. Он не пытался скрываться. Наоборот, он выл во весь голос, словно от страшной боли, и что-то выкрикивал на иностранном языке. У него была прострелена нога, он был слеп. Несмотря на все усилия местных светил медицины, он умер сегодня утром, поставив нас, пограничников, в весьма глупое положение. Так?
Все дипломатично промолчали.
— Ну-ка, покажи, что нашли у этого... покойника.
Нелюдин снова наклонился над ящиком.
— Так, ясно. Г-образный фонарь, «мэйд ин Ю Эс Эй», батарейка уже при последнем издыхании. Капитан, на сколько рассчитана такая батарейка?
— Часов на пятьдесят, по-моему.
— И по-моему тоже. Значит...
— Нарушитель пробыл под землей не менее двух суток.
— Правильно. Финский нож, ну, это обыкновенно. Пистолета у него не было?
— Никак нет.
— А это что такое?
Офицеры с удивлением и любопытством рассматривали тяжелый металлический цилиндр величиной с граненый стакан. Цилиндр был совершенно гладкий, только вокруг дна виднелась едва заметная шероховатая полоска, словно дно было запаяно.
— Судя по всему... — Крюков взвесил цилиндр на ладони, поскреб его финским ножом, постучал по нему пальцем. — Судя по всему — свинец. Но что бы это могло быть? Мина?
— Если мина, то замедленного действия, — сказал Соколов. — Хотя, возможно, детонатор привязывают к ней снаружи.
— Но кто слыхал о минах в свинцовой оболочке? Странная штука. Больше на задержанном ничего не было?
— Никак нет. Я сам осмотрел всю одежду, прощупал каждый шов, распотрошил его ботинки — ничего. Да, еще пачка сигарет. Вот она.
— «Честерфилд», знаменитые... Потом отправим на экспертизу. Ну, ладно. Ни продуктов, ни огнестрельного оружия... Кстати, Нелюдин, это тебе принадлежала мысль, что нарушитель кричал по-английски?
— Так точно, — покраснев, сказал Нелюдин. — Я судил по произношению.
— Он кричал, по-видимому, от боли в раненой ноге? — спросил Соколов.
— Возможно, товарищ майор. К тому же, как говорил врач, он весь в ожогах.
— Тогда все понятно, — воскликнул Соколов. — Он имел неосторожность чиркнуть спичку в таком месте, где скопился какой-либо горючий газ, вроде рудничного. Взрывом этого газа он был обожжен и ослеплен.
Олешко с сомнением покачал головой.
— Я не специалист, конечно, — проговорил он. — Но... ведь Кунашу — остров вулканический, не так ли?
— Да, — подтвердил Нелюдин. — Здесь даже горячее озеро в горах есть.
— Не знаю, но... недра вулканических районов не должны содержать горючих газов. Возможно, нарушитель обварился в горячем источнике... или попал под струю раскаленных вулканических паров...
— Которые заодно влепили ему пулю в ляжку, — нетерпеливо перебил полковник. — Давайте ближе к делу. Понятно, под землей с ним произошла какая-то неприятность. Но для нас гораздо важнее факт, что он там был не один. С каким заданием эти бандиты высадились на Кунашу? Сколько их? Какое отношение к их заданию имеет эта свинцовая коробка? Можно было бы вскрыть ее, вероятно, ее содержимое объяснило бы нам многое. Но лучше оставим это экспертам, а сами будем действовать нашими средствами.
— Надо бы исследовать новый тоннель, — сказал Нелюдин.
— Усилить наблюдение за побережьем и вызвать сторожевой корабль, — предложил Соколов. — За нарушителями должны прийти.
— Предупредить рыбаков в поселке, — добавил Олешко.
Полковник рассеянно-доброжелательно кивал головой. Затем вдруг сказал Нелюдину:
— Как у тебя с обедом? Готов?
— Давно готов, товарищ полковник. Разрешите распорядиться?
— Ступай, распоряжайся.
Начальник заставы вышел. Было слышно, как он позвал кого-то и забубнил вполголоса. Крюков с минуту прислушивался, усмехаясь.
— Хороший офицер, этот Нелюдин, правда, товарищи? — сказал вдруг он.
— Ничего, — сдержанно отозвался Соколов, слегка пожимая плечами.
— Мне он понравился, — пробормотал с оттенком недоумения в голосе Олешко.
— Ну-ну, штабные крысы, не обижайтесь. — Полковник рассмеялся, провел рукой по лицу и снова стал серьезен. — Сторожевик выслан еще вчера, завтра будет здесь. Рыбаков Нелюдин поднял на прочес окрестностей поселка сразу, как только взяли нарушителя. Они теперь на круглые сутки у своих лайб сторожей ставят. И еще кое-что сделано. Нам остались пустяки: спуститься под землю и посмотреть, зачем туда полезли наши незваные гости. Теперь слушайте меня внимательно, товарищи офицеры. Есть данные, что японцы незадолго до войны с нами вели на Кунашу большие строительные работы. Сюда свозили тысячи китайцев, корейцев, англо-американских пленных, загоняли их под землю и, по-видимому, использовали их там до конца. Во всяком случае, ни один из них в живых не остался. Так что можно себе представить, какое огромное хозяйство лежит у нас под ногами. Предполагается, что строилась грандиозная база для новых подводных лодок с большим радиусом действия. Нам неизвестно, успели ли японцы создать эти лодки, но они возлагали на них последние надежды, и, весьма вероятно, господам американцам очень не поздоровилось бы, не прикрой мы вовремя эту лавочку. В общем, Нелюдин совершенно прав, толкуя о подземных складах, казармах и о прочих помещениях под землей. Не исключено, что задание наших гостей как-то связано с этой подземной крепостью. Словом, дело предстоит очень сложное, и прошу отнестись к нему со всей ответственностью, как подобает советским офицерам-пограничникам. Не скрою, я предпочел бы сейчас иметь вместо вас двух офицеров, хорошо знакомых с оперативной работой, но... мы вынуждены торопиться. Ждать нам некогда. К исследованию нового тоннеля приступим сегодня же вечером. У меня все. Вопросы есть?
— Давно бы уже следовало заняться этим японским муравейником, — пробормотал Соколов. Полковник насмешливо прищурился.
— Можно подумать, что после войны нашему народу только и было дела, что копаться в брошенных противником крепостях. Разве крепость на Кунашу — единственная? Знаете, сколько это дело, если браться за него основательно, потребовало бы людей и средств?
Соколов пожал плечами:
— Много, разумеется.
— То-то, что много. Ну, все? А теперь — обедать и отдыхать.
После обеда, состоявшего из лососевой ухи и тушенки с рисом, полковник отправился с Нелюдиным в радиорубку для переговоров с отрядом, а Соколов и Олешко решили прогуляться перед сном. Молча спустились они к берегу и остановились на скользких, заросших тиной валунах у самой воды.
— Отлив, — сказал Олешко. — Тишина здесь какая, прислушайся. Только птицы кричат. А солнце сияет — глазам больно. И какое чистое небо!
— Это тебе повезло, — отозвался Соколов. — В позапрошлом году мы в это примерно время приезжали сюда для инспекторской проверки, так целый месяц солнца не видали. Туманы ужасные. В двух шагах ничего не видно. Проверку за неделю закончили, а потом полмесяца загорали, ждали летной погоды.
— Будем надеяться, что на этот раз бог нас не... Ох ты, черт, смотри-ка!
Слева, над уступом почти отвесной скалы, возвышался серый бетонный колпак японского дота. Прямоугольные черные провалы двух амбразур были обращены в сторону офицеров и, казалось, разглядывали их с мрачным упорством. Олешко поежился.
— Я даже испугался, знаешь ли. Оглянулся случайно, смотрю — уставился. Неприятное ощущение.
— Эх, ты, — рассмеялся Соколов, хлопая товарища по плечу. — Нервная барышня. А вообще правильно, неприятно. Похоже на огромный череп какой-то.
— Давай проберемся к нему, посмотрим, — предложил Олешко. — Никогда еще вблизи таких дотов не видел.
Майор хотел было удержать его, но, увидев, что тот карабкается вверх по скале, махнул рукой и последовал за ним. Через несколько минут оба, отдуваясь и отирая пот, остановились у одной из амбразур. Олешко согнулся и влез в нее до пояса.
— Темно и пусто, — послышался его голос, глухой, как из бочки. — А стены толстые, метр-полтора, наверное. Ага... — Он скорчился еще больше, дернулся, и его длинные ноги повисли в воздухе. — Теперь понимаю, как сюда приходили. В задней стене был вход, только теперь он завален.
— Скоро ты там? — сердито спросил майор. Олешко продолжал бормотать что-то, поворачиваясь с боку на бок. Тогда Соколов потерял терпение и выволок его за ноги наружу. — Налюбовался?
— Очень интересно. — Олешко поправил фуражку. — Какая махина, а защищать не сумели.
— Пошли, пора уже.
Когда они вернулись, полковник Крюков беседовал с двумя пограничниками — сержантом Новиковым и ефрейтором Костенко. По-видимому, Новиков только что рассказал о своих экспедициях в тоннели, и теперь Крюков расспрашивал его о способах ориентировки и о неожиданностях, которые могут встретиться в подземном лабиринте.
— Мелом знаки на стенах ставлю, товарищ полковник, — говорил сержант. — Камни кучкой или в линию укладываю. Как натолкнусь на поворот или разветвление, сразу знак рисую, стрелку, направленную к выходу. Перед вертикальной штольней, конечно, камней поперек тоннеля наложу, чтобы не свалиться туда ненароком в следующий раз.
— Спускаться в эти штольни ты не пробовал?
— Никак нет, товарищ полковник, не пробовал. Какие водой не залиты, у тех скобы для спуска поржавели, опасно на них полагаться. На веревке еще можно было бы, так это нужно туда идти впятером или вшестером. Да и веревки много надо. Штольни ведь очень глубокие. Камень туда бросишь — не слышно, как падает.
— Осталось в тоннелях что-нибудь от прежних хозяев? — спросил Соколов.
— От японцев? Осталось. Провода кое-где вдоль стен идут. В одной галерее узкоколейка проложена. Есть там и пошире помещения, как бы комнаты или залы, в них сохранились обломки столов, стульев. Правда, все это погнило от сырости.
— Радиоприемник нашли, — густым басом сказал Костенко и покраснел. — Весь, однако, покорежен. Японцы его перед побегом разбили, так я думаю.
— Как, по-вашему, что следует с собой взять для спуска под землю?
— Смотря на какое время, товарищ полковник.
— Скажем, на двое суток.
— Первым делом, конечно, запасных батареек, спички, свечи на всякий случай. Консервы и сухари, веревки побольше, если спускаться придется.
— Воды, однако, взять не мешает, — пробасил Костенко.
— Вы же говорили, что вода там со сводов капает. Даже, кажется, тонули.
— Он правильно говорит, товарищ полковник. Вода где капает, где нет, а в колодцах она не питьевая. Морская вода.
Крюков переглянулся с офицерами.
— Вероятно, некоторые тоннели соединены с океаном, — заметил Олешко. — Это, кстати, позволит определять, хотя бы приблизительно, высоту над уровнем моря. Удобно для ориентировки.
— Так. Еще что?
— Шинели нужно взять, или ватники.
— Холодно там?
— Не то что холодно, а познабливает как-то.
— Ясно. Нелюдин!
— Слушаю, товарищ полковник.
— Заготовь по этому списку все на двенадцать человек. Выдели мне девять бойцов с карабинами, в том числе и этих двух, пусть сейчас же ложатся отдыхать. В восемь часов всех нас разбудить.
— Ясно, товарищ полковник. А я... а мне можно будет с вами?
— А кто на заставе останется, товарищ начальник? Учти, бездельничать тебе не придется. За тобой патрули по побережью. Чтобы и муха не проскочила. Людей у тебя маловато остается, и хлопот будет полон рот. Ну, всем спать. Покажи нам наши койки.
Олешко сидел на жестковатом соломенном матрасе, покрывающем скрипучий деревянный топчан, и стягивал сапоги, когда в кабинете начальника заставы за фанерной перегородкой задребезжал телефон.
— Нелюдин слушает. Так, докладывайте... Что? Четыре? Немедленно доставить, да. Впрочем, нет. Я сейчас сам буду. Ждите меня там, ничего не трогайте.
Нелюдин вошел в спальню спокойный, сосредоточенный и немного бледный. Он отдал честь и доложил:
— Товарищ полковник, третий патруль с восточного берега доносит, что им обнаружены спрятанные под камнями четыре водолазных маски с кислородными баллонами. Разрешите отбыть туда для осмотра?
Полковник крякнул, сел на топчане и достал из-под подушки портсигар.
— Хотел бы я знать, — медленно проговорил он, — что собой представляет этот свинцовый цилиндр.
Даже ребенком Чарльз Хилл не боялся темноты, он не мог даже представить себе, как можно бояться просто из-за того, что нет света. Более того, по роду своей деятельности он всегда предпочитал свету тьму. Диверсант, разведчик-профессионал — ночное животное. Свет слишком часто был врагом Чарльза Хилла, а тьма всегда была его верным союзником. Но здесь, в катакомбах Кунашу, он понял, что, в сущности, никогда не знал, что такое настоящая тьма. Плотная, непроглядная, она давила на мозг, искажала нормальные представления о действительности, вызывала в сознании странные фантастические образы. Время от времени это становилось нестерпимым, и, чтобы не видеть тьмы, приходилось изо всех сил жмурить глаза — тогда вспыхивали и расплывались белесые световые пятна, и этот воображаемый свет доставлял минутное облегчение. Тьма была спрессована миллионами тонн гранита, нависшими над головой, она сжималась и грозила расплющить в лепешку, но стоило пошевелиться, выпрямить затекшее тело, и она мгновенно превращалась в абсолютный вакуум, оставляя измученного человека в непостижимом пустом пространстве.
Хилл чувствовал, что испытал бы громадное наслаждение от созерцания светящегося циферблата часов или компаса. Но и единственные в группе часы, и единственный компас унес с собой японец. Сколько времени прошло с тех пор, как он остался один? Десять часов? Двадцать? Двое суток? И сколько времени ему еще придется так сидеть, считая удары редких капель, падающих где-то неподалеку? Он не испытывал ни голода, ни жажды, ни сонливости, но чувствовал, что в такой обстановке это ничего не значит. Ему казалось, что наверху, на поверхности, могли пройти месяцы и годы, а здесь время словно остановилось, и у человеческого организма не осталось никаких потребностей, кроме неистовой жажды света. А что, если время и вправду остановилось? Что, если японец заблудился? Если его поймали? Чарльз Хилл вытер со лба обильно выступивший холодный пот. Нет, об этом и думать не стоит. Хорошо бы зажечь фонарик хоть на минуту. Но, во-первых, последняя батарейка и так уже на исходе, во-вторых, японец категорически запретил зажигать свет. Он даже отобрал у Хилла спички. Хилл мысленно поблагодарил бога за то, что не курит. Все-таки этот Сунагава — порядочная скотина. Как только они выползли на проклятый берег проклятого острова, он безо всяких разговоров взял командование в группе в свои руки. Хиллу пришлось покорно проглотить эту пилюлю: от японца зависел весь успех операции. По сути дела Хилл так и не понял толком, какое задание поручено его группе. Истинную цель знал только Сунагава. Шеф объяснил, что нужно отыскать месторождение какой-то особой плесени, которая водится исключительно на этом Кунашу, и доставить образец в Штаты. Экспедиция за плесенью? Пожалуйста! Хоть за окурками. Хиллу не было до этого никакого дела. Ему хорошо платили, и больше он ничего не хотел знать. Чем меньше знать, тем лучше. Зачем ему заботиться о том, о чем должен заботиться японец? А японец этот — бестия, себе на уме, с ним нужно держать ухо востро. Чтобы отвлечься, Хилл стал вспоминать, как он впервые встретился с Сунагава.
Это было всего две недели назад в Сан-Франциско. Утром его разбудил телефонный звонок. После вчерашней попойки, от которой горело во рту, тошнило под ложечкой и трещала голова, просыпаться страшно не хотелось. Но телефон продолжал настойчиво звонить. Чертыхаясь, Хилл спустил ноги с постели, с отвращением взглянул на рыжую голову любовницы, зарывшуюся в подушки, и поднял трубку. Голос шефа сразу привел его в себя. Шеф приказал ему зайти к двенадцати часам.
— В офис, сэр?
— Нет, ко мне в сортир. Не будь идиотом, Чарли. Без опоздания, ровно к двенадцати. Пропуск на тебя заказан.
— Слушаю, сэр.
Вешая трубку, Хилл уже знал, что веселому беззаботному житью пришел конец. И пора бы уже. Деньги, полученные за работу у корейцев, кончались. Хиллу даже стало весело. Он бросил в рот облатку филопона, чтобы встряхнуться, и отправился в ванную.
Когда он вошел в кабинет шефа, там уже сидел маленький японец в роговых очках. Хилл подумал было, что секретарь пропустил его по ошибке, потому что не в обычаях шефа было принимать сразу двух посетителей. Но японец встал, поклонился и оскалил большие редкие зубы, а шеф дружелюбно сказал:
— Входите, входите, Хилл. Знакомьтесь, мистер Сунагава, мистер Хилл. Прошу садиться.
Как всегда, он перешел прямо к делу. Предположения Хилла оправдались: предстояла важная и не совсем обычная операция. На этот раз речь шла не о широкой диверсии в странах Дальнего Востока, не об убийстве видных политических деятелей и не о натравливании полудиких кочевников на мирных крестьян.
— Вы высадитесь на Кунашу, есть такой островок у русских на Тихом океане, там мистер Сунагава проведет вас в подземную крепость, выстроенную его соотечественниками перед капитуляцией. Мистер Сунагава прекрасно знает это место, в свое время он прослужил там несколько лет. Не правда ли, мистер Сунагава?
Японец поклонился и снова оскалил зубы.
— Там вы найдете... — Шеф замялся и вопросительно взглянул на японца. — Одним словом, ваша роль — обеспечить действия мистера Сунагава. Он сам сделает все, что требуется, вы же будете его охранять и, если потребуется, помогать ему. Успех операции будет оцениваться по тому, как выполнит свое задание мистер Сунагава. Понятно?
Хилл поморщился.
— Я предпочел бы не иметь дела с русскими, — пробормотал он. — Особенно с пограничниками.
— Разумеется, — насмешливо сказал шеф. — Гораздо проще в полной безопасности таскаться по Южной Корее и натравливать пьяных громил на учителей и рабочих. Вы безбожно разленились, Чарли, и мне это не нравится. Не рекомендую в дальнейшем ставить меня в известность о том, что вы предпочитаете, и чего вам не хотелось бы.
— О'кэй, сэр, — поспешно согласился Хилл. — Я же не увиливаю. Вы меня неправильно поняли. Я хотел только сказать...
— Относительно гонорара? Можете не беспокоиться. Вы знаете, сколько платят работникам, занятым в России.
Хилл облизнулся и осклабился. Оскалил зубы и японец.
— Теперь вот что, — продолжал шеф. — С вами по просьбе мистера Сунагава пойдут еще два человека. Подберите себе сами из нынешнего выпуска.
— Я бы взял Берга и Штрассена, если позволите, сэр.
— Идет. Нет, погодите. Штрассен мне нужен. И вообще... — Тут шеф помедлил и бросил на Хилла один из тех взглядов, какие без слов понимают опытные, давно с ним связанные разведчики. — Было бы удобнее, если бы вы не старались выбирать из самых лучших.
— По... понятно, сэр. — В глотке у Хилла внезапно запершило, и он до слез закашлялся. Шеф улыбнулся одними губами.
— Вам следует беречь здоровье, Чарли.
— Ничего, сэр. Благодарю вас. Я хотел только заметить, что, может быть, проще было бы провести эту операцию нам вдвоем с мистером... э-э...
— Сунагава, — подсказал японец.
— Да, вдвоем с мистером Сунагава. Два человека — это не четыре, легче высадиться, легче прятаться... Ведь чем меньше группа, тем...
— Как хорошо вы знаете арифметику, Чарли, — снова усмехнулся шеф. — Не забыли даже, что два — это не четыре.
— С вашего разрешения, мистер Хилл, — вкрадчиво сказал на превосходном английском языке Сунагава. — Дело в том, что если мы пойдем вдвоем, то одному из нас — и это будете вы — придется остаться там навсегда.
— Понятно, — упавшим голосом сказал Хилл.
— Вот и отлично. Теперь о снаряжении, Чарли. С собой возьмете карманные фонари с двумя комплектами батареек, финские ножи, один пистолет...
— Всего один пистолет, сэр? — Хилл в изумлении воззрился на шефа.
— Два, — сказал Сунагава. — Прошу прощения, сэр.
— Ладно, два пистолета, по две обоймы к ним, часы, компас и на несколько дней продовольствия. И самое главное — вот это.
И шеф положил руку на предметы, лежавшие перед ним на столе, на которые Хилл раньше не обратил внимания. Две небольшие банки из серого металла с плотно завинченными крышками.
— Это не мины, Чарли, не гранаты и вообще не оружие. Но открывать их и ковыряться внутри нельзя. Их откроют в нужном месте в нужный момент, снова закроют, и вы привезете их ко мне, в этот кабинет и поставите на этот самый стол вот сюда.
— С вашего разрешения, сэр, — после минутной паузы сказал Сунагава. — Я бы все же хотел, чтобы мистер Хилл знал, хотя бы в самых общих чертах, о целях нашей операции.
Шеф пожал плечами.
— Возможно, вы и правы. Считайте себя участником научной экспедиции, Чарльз Хилл. В подземельях острова Кунашу водится единственная в своем роде плесень, и вы должны доставить мне несколько кусочков, лоскутков, ломтиков или как их там. Причем, заметьте, Чарли, доставить ее можно только в этих банках. В этом смысле просьба мистера Сунагава поставить вас в известность о конкретных целях предприятия представляется мне вполне законной. Вы должны усвоить, что без этих банок предприятие теряет всякий смысл. Поэтому берегите их, как зеницу ока. Можете терять ноги, руки, голову, но банки должны быть сохранены.
Шеф достал из стола бутылку и три стакана. Разговор был окончен.
Вскоре после этого... Перелет через океан в компании с неразговорчивым японцем и двумя обреченными партнерами — весьма посредственными типами с точки зрения разведчика. Несколько дней в Токио, переговоры с начальником агентурного отдела штаба оккупационных войск. Снова перелет, на этот раз короткий, в Хакодатэ. Выход в море на катере. Пересадка на подводную лодку. Несколько суток в подводной лодке — вонь масла и разогретого металла, монотонный гул моторов. Затем обмен традиционным рукопожатием с капитаном и небольшой, но тяжелый переход по морскому дну. Наконец — мертвая давящая тьма подземелья.
Сколько прошло времени? Сутки? Неделя? Профессия приучила Хилла к терпению, но, по-видимому, и терпению матерого разведчика может прийти конец. Он решительно поднялся и потянулся до хруста в костях. Сейчас он зажжет фонарь, будь оно все проклято. В конце концов, ему нужно подкрепиться, съесть хотя бы кусочек пеммикана, а рыться в мешке без света он не может. И в этот момент Сунагава вернулся. Он появился совсем не с той стороны, в которую ушел. Сначала во тьме промелькнули светлые блики, и Хилл подумал было, что это галлюцинация. Но тьма стала редеть, понемногу стали видны очертания предметов и, наконец, послышались торопливые шаги. Хилл на всякий случай лег ничком и вынул пистолет. Внезапно в глаза ему брызнула молния. Он невольно вскрикнул от острой боли и закрылся рукой.
— Отвернитесь в сторону, привыкайте к свету постепенно, мистер Хилл, — услышал он странно напряженный голос японца. — Простите, нечаянно осветил ваше лицо.
Японец тяжело дышал, фонарь дрожал в его руке, беспорядочно бросая яркий круг на влажные стены тоннеля.
— Вы... один? — осведомился Чарли, все еще прикрывая глаза ладонью.
— Один, — не сразу отозвался Сунагава и быстро заговорил: — Произошла катастрофа. Нужно действовать скорее. Где мешок? Глоток вина и... Их накрыло. Я сам едва спасся. Где у вас уложено вино? А, вот...
Ошеломленный Хилл услышал, как он жадно глотает.
— Да что же произошло, черт побери? — тревожно спросил он, открывая, наконец, глаза. — Кто их накрыл? Русские? За вами гнались русские?
Он осекся. Лицо японца было страшно. Щеки, покрытые щетиной, ввалились, мокрый рот был раскрыт, глаза блуждали.
— Они оба погибли, их накрыло, — с трудом выговорил Сунагава, сжимая бутылку костлявыми пальцами.
— Чем накрыло?
— Ака-гасу, конечно. — Японец перевел дух и вытер рот рукавом. — Красным газом. Сначала все шло хорошо. Правда, часть старых тоннелей обрушилась, и нам пришлось сделать изрядный крюк, но все же мы вышли к шахте, которая привела нас к гнезду красного газа.
Хилл подумал, что японец сошел с ума. Он поспешно отодвинулся.
— Какой красный газ? Что вы мелете, Сунагава-сан?
— Успокойтесь, мистер Хилл. — Японец, видимо, пришел в себя, и в голосе его зазвучали обычные приторно-любезные нотки. — Я имею в виду цель нашей операции. То, что шеф называл плесенью. Красный газ.
Хилл опустился на корточки.
— Ладно, пусть будет красный газ. Дальше!
— Я приказал обоим болванам открыть банки и спуститься в яму. Они испугались. Правда, зрелище не из приятных. Кроме того, они еще переживали то, что видели на пути. Но я не считал себя вправе терять время, один из фонарей уже потух, другой едва горел. Свой фонарь мне расходовать не хотелось. Я вынул пистолет. Тогда они под моим руководством открыли банки и полезли вниз. И в эту минуту пленка вдруг вспучилась и накрыла их с головой. Они завопили от ужаса, бедняги, и стали карабкаться назад. Больше всего я боялся, чтобы они не выронили банки. Но тогда этого не случилось. Когда они вылезли, клочья светящейся слизи развевались вокруг них, как волшебные украшения. Я убедился, что банки полны, и приказал закрыть и запаять их. Пока они занимались этим, я стоял поодаль и думал, как поступить дальше. Я приказал тщательно обтереть банки сверху. И тут у них начались первые приступы. Оба затряслись, как в лихорадке. На мне лежал долг милосердия, я обязан был избавить их от страшных мучений. Я подошел ближе и выстрелил в голову тому, который выше ростом, помните? Но я промахнулся, и он бросился на меня. Я еще успел заметить, как его банка полетела в яму. Мы боролись на самом краю, а другой идиот бестолково прыгал вокруг, размахивая руками. Через плечо противника я увидел, что красный газ стал светиться ярче, и я знал, что последует через несколько минут. На поверхности пленки уже образовалась воронка, затем отросток. Отчаяние придало мне силы. Я оторвал противника от себя и сбросил его туда... вниз.
Сунагава замолк, опустив голову на руки.
— Дальше, дальше, — торопил Хилл, трясясь от нетерпения. — Вы, конечно, овладели второй банкой...
Он еще многого не понимал в рассказе японца, но воображение подсказывало ему то, на что не хватало здравого смысла.
— Мы бросились в разные стороны, я и тот, со второй банкой. Я еще успел несколько раз выстрелить ему вслед. И сейчас же волна красного газа разделила нас. Я выронил пистолет и побежал, слыша за спиной, как выл от боли и ужаса тот, второй. Но мне надо было спасаться самому.
— Значит... значит, все пропало? Обе банки потеряны?
Японец не ответил. Хилл в бешенстве ударил кулаком по колену.
— Ведь шеф с нас шкуру спустит, вы понимаете или нет? Теперь нам лучше идти прямо в лапы к русским или сдохнуть здесь! Что вы наделали, желтая макака? Джап проклятый! Угробил двух ребят ни за грош! Да за это... — Он выхватил пистолет и взвел курок.
Тогда Сунагава встал и спокойно сказал:
— Не надо волноваться, мистер Хилл. Еще не все потеряно. Я просто немного устал, и это произвело на вас дурное впечатление. Кроме того, я совсем забыл, что вы не все знаете. Давайте решим, что нам делать. Отдыхать мне, конечно, не придется. Нам необходимо немедленно отправиться на поиски нашего сбежавшего друга. Далеко он уйти не мог, я знаю свой красный газ. Мы найдем труп где-нибудь в окрестностях гнезда, и все будет в порядке. Если же не найдем...
— Тогда я заставлю вас спуститься в яму и отыскать банку, которую вы уронили, — сквозь зубы произнес Хилл, опуская пистолет и ставя его на предохранитель. — И не вздумайте пытаться бежать от меня. Вы пойдете впереди с фонарем и мешком. Впрочем, нет, мешок я понесу сам. Мне нужно, чтобы ваша спина была открыта...
— С вашего разрешения, — невозмутимо продолжал японец, — если мы не найдем нашего друга, тогда вернемся к гнезду и бросим жребий, кому лезть за банкой. Как вы совершенно справедливо изволили заметить, нам нельзя вернуться к шефу с пустыми руками. Но зачем нам гибнуть обоим? Застрелив меня, вы не выберетесь отсюда. Без вас же я теряю последний шанс на успех предприятия. Почему бы нам не заключить полюбовную сделку? Кстати, давайте спешить. До прихода подводной лодки осталось всего... — Он взглянул на часы. — Всего около тридцати часов.
Они двинулись в путь так, как потребовал Хилл: впереди японец с фонарем, сзади, в пяти шагах от него — американец с мешком за плечами и пистолетом за поясом. Они шли через бесконечные коридоры, то узкие, как траншеи, то широкие, как улицы, поднимались и опускались по шатким лестницам, миновали несколько помещений, заставленных ржавыми механизмами, заваленных штабелями тюков и ящиков. Справа и слева попадались низкие дверцы, одна из них была раскрыта, и луч фонарика выхватил на мгновение из тьмы груду костей, облепленную истлевшими лохмотьями. Раз Сунагава остановился, подумал немного и повернул назад. Затем пришлось перелезать через обвалившиеся с потолка пласты камня. Кое-где вдоль тоннелей беззвучно струились ручейки, неподвижно темнела затхлая, с тяжелым запахом вода. Через час японец предложил передохнуть. Они присели у стены, выпили по глотку вина и поели сухарей с мясными консервами.
— Здесь мы примерно на двадцать метров ниже уровня океана, — сказал Сунагава. — Пройдет несколько десятков лет, все придет в запустение и разрушится. А сколько труда и жизней вложено в эту работу!
Хилл был подавлен и изумлен грандиозностью колоссального лабиринта в толще гранитного массива, но разговаривать ему не хотелось. Он только пробурчал насмешливо:
— Вчуже жалко становится...
— Я все же надеюсь, что с помощью Америки Япония вернется сюда.
— Ну уж дудки! Полагаю, Америка и сама сможет управиться с этим хозяйством. Как вы думаете, мистер Сунагава?
Японец внимательно поглядел на него и молча поднялся. Снова потянулись тоннели. Скоро американец заметил, что они идут под уклон. Покатость пола, вначале неприметная, становилась круче, и через четверть часа начали попадаться широкие ступеньки, грубо выбитые в камне. Отделка стен и свода тоже была здесь грубой, словно сделанной наспех. На пути попадались большие кучи щебня, валялись забытые кирки и тачки, какие-то полусгнившие доски. Хилл стал спотыкаться, один раз даже упал, налетев на брошенные посередине тоннеля носилки. Тогда он достал свой фонарь. Японец даже не обернулся. Теперь идти было легче. И все же Хилл чувствовал себя очень скверно. Он не заметил, когда появилось болезненное ощущение в груди и в висках, но теперь оно разрослось и заполнило все его существо. Дышать стало тяжело, пот заливал глаза, мешок за плечами превратился в слиток чугуна. Силуэт японца впереди то необыкновенно увеличивался, закрывая все поле зрения, то исчезал совсем. Мрак исчез, все вокруг заполнилось тусклым фосфорическим сиянием. Внезапно что-то мерзкое, липкое, отвратительно пахнущее вязко мазнуло его по щеке. Он закричал, закрыл глаза и сел на пол. Сунагава вернулся и, прерывисто, с всхлипом дыша, стал возле него. Несколько минут они молчали.
— Это его эманации, — сказал наконец японец.
Хилл открыл глаза и увидел над собой его блестящее от пота лицо. Вокруг по-прежнему царил непроглядный мрак, только слабо двигались по своду блики, отраженные от фонаря в руке Сунагава водой под его ногами. Сверху свисали какие-то длинные растрепанные лоскуты.
— Мне показалось, — неуверенно пробормотал Хилл, — что кто-то...
Японец прервал его.
— Вам дурно? Это пройдет. Это всего лишь эманации ака-гасу. Мы уже близко. Где ваш фонарь?
Хилл беспомощно огляделся.
— Потерял... Выронил где-то...
— Это очень плохо. Нужно найти. Идите и ищите.
Американец не нашел в себе сил возражать. Он с трудом поднялся на ноги и потащился назад. К счастью, фонарь не потух и оказался недалеко. Когда Хилл вернулся, Сунагава отобрал у него и фонарь, и пистолет.
— Так вам будет легче, мистер Хилл, — оскалив зубы, сказал он.
В этот момент американец вновь ощутил на лице омерзительное прикосновение. По-видимому, это был один из тех лоскутов, что гроздьями висели под сводами. Сунагава поднял фонарь, и американец увидел то, чего не замечал раньше. Своды и стены были покрыты толстым слоем странной белесой растительности. Ни разу в жизни ему не приходилось видеть что-либо подобное. Полутораметровые нитчатые ростки сплетались в тяжелые, неподвижно висящие фестоны, заполняющие всю верхнюю часть тоннеля. От них шел густой гнилостный запах. Хилл судорожно вцепился в руку японца.
— Что это? — прошептал он.
— Это плесень, — отозвался тот. — Всего лишь плесень. Здесь побывал красный газ. А вот...
Луч фонаря скользнул ниже. Яркий световой круг лег на продолговатое влажное тело, которое Хилл принял сначала за большой булыжник.
— Газ дает жизнь плесени, а плесень — вот этим. Их много здесь.
Исполинская улитка медленно двинулась, оставляя за собой темный след. Хилл стиснул зубы.
— Пойдемте, — хрипло сказал он.
Последующие несколько часов американец провел как в бреду. Сунагава вел его по узким, забитым холодной жижей коридорам, заглядывал в низкие вонючие норы, заставлял карабкаться через груды осклизлых бетонных плит. Они брели по пояс в воде, пробирались через жуткие заросли плесени, останавливались передохнуть в пыльных тоннелях. Время от времени японец приказывал Хиллу кричать, и тогда болезненный вопль американца будил во мраке гулкое раскатистое эхо. Все было напрасно. Того, с драгоценной банкой, нигде не было. Наконец Сунагава остановился.
— С вашего разрешения, мистер Хилл, — устало сказал он. — По-видимому, худшие мои опасения оправдались. Наш друг попал не в нижнюю, а в верхнюю галерею.
— Значит... Нужно искать его не здесь?
— Боюсь, что его вообще бесполезно теперь искать. Верхняя галерея с одной стороны взорвана, с другой — упирается в «Большой Лифт Оцу». Это вертикальный ход, соединяющий все четыре этажа крепости. И если он добрался до этого хода, то...
— Он вышел на поверхность?
— Скорее всего — да. Я надеялся, что он сорвался и разбился вдребезги. Но видите, его здесь нет... — Световой круг скользнул по полу, выхватывая из темноты обломки гранита, мусор, почерневшие доски.
— Значит, он там.
Над их головами зиял широкий квадратный провал. Луч фонаря терялся в нем. Они находились как бы на дне громадной трубы.
— Куда он мог выйти?
— Через второй ход, там строились позиции для береговой батареи. В двух-трех километрах от пограничной заставы, с вашего разрешения.
Хилл выругался и в изнеможении опустился на камень.
— Возможно, они его уже...
— Вполне возможно. Правда, вряд ли он будет способен рассказать им что-либо, но банка... банка для нас потеряна.
— Что же нам делать?
— Найти другую банку. В нашем распоряжении еще около суток. Пойдемте.
— Куда?
— К гнезду.
— Не пойду.
— Вы отказываетесь выполнить задание? Что скажет шеф?
— Плевать мне на шефа. Я хочу жить.
Сунагава шумно вздохнул, и в свете фонаря Хилл увидел направленный ему в грудь ствол пистолета. Он с проклятием поднялся.
— Ладно, идите вперед.
— Я очень извиняюсь, но теперь впереди придется идти вам. Я вас буду направлять.
В течение получаса они шли молча. Вдруг Сунагава сказал:
— Прошу вас остановиться на минуту. Взгляните сюда. Здесь, вот этот тоннель, — аварийный проход в верхнюю галерею. Наш друг бежал именно сюда. А здесь... не бойтесь, подойдите ближе.
Они стояли на пороге тесной каморки. Тяжелая железная дверь ее была раскрыта настежь. В глубине ее Хилл увидел большое металлическое колесо, укрепленное горизонтально на подставке, похожей на этажерку. Толстая ось колеса уходила в пол.
— Известно ли вам, что это такое, мистер Хилл?
Хилл покачал головой. Тогда японец торжественно произнес:
— Если повернуть это колесо десяток-другой раз, под нами поднимутся шлюзы, океан хлынет в подземную крепость. Мы успели в свое время сделать это только с западным ее сектором. Русские ворвались на остров слишком неожиданно. Нам едва удалось вывезти в море и утопить ненужных свидетелей. Но теперь... Тот из нас, кто будет возвращаться с банкой назад, к «Лифту Оцу», возьмет на себя эту обязанность. Красный газ не должен попасть в руки большевиков. Несколько десятков оборотов справа налево. И — бегом по аварийному ходу. Запомните, мистер Хилл?
Американец не ответил. Они двинулись дальше, путь снова пошел под уклон, и снова бешено забилась кровь в висках, сперло дыхание. Снова бред наяву, заросли плесени, гнусные гады, застывшие на полу и на стенах. Хиллу показалось, что еще несколько шагов, и он упадет. И в этот момент Сунагава окликнул его и выключил фонарь.
— Смотрите.
Далеко впереди мерцало пятно кровавого света. Хилл инстинктивно подался назад и наткнулся на японца. Тот, толкнув его в спину пистолетом, резко скомандовал:
— Вперед!
Они медленно приближались к краю тоннеля. Багровое пятно увеличивалось, делалось ярче, мерцало сильнее. Наконец американец сделал последние шаги, вцепился в иззубренный край скалы и замер, остолбенев от изумления.
Сразу за тоннелем открывалась пустота, заполненная кровавым светящимся туманом. Казалось, не было пределов этой пустоте, ибо не было видно ни стен, ни сводов, которые ее ограничивали. А внизу беззвучно кипела и пузырилась странная багровая масса. Она напоминала густое забродившее тесто и в то же время производила впечатление чего-то легкого, почти воздушного, чему только вязкость не дает оторваться от земли. И казалось, что этот студень покрыт тонкой, но плотной пленкой, которую он может сколько угодно растягивать, но не прорвать. Под ней вздувались пузыри, образовывались углубления, пробегала конвульсивная дрожь, и это наводило на мысль о неведомых силах, сталкивающихся и борющихся в глубине.
Хилл, словно завороженный, смотрел на невиданное зрелище, шепча про себя:
— Господи, что же это? Господи, что это такое?
Его вывел из оцепенения голос японца:
— Это и есть красный газ, мистер Хилл. Там, внизу, наша банка. Пора бросать жребий, времени у нас мало.
Олешко не спалось. Осторожно, чтобы не разбудить товарищей, он поднялся с нудно скрипевшего топчана, оделся и вышел. Было около шести часов. С океана дул легкий свежий ветерок, принося неповторимые запахи бескрайних просторов соленой воды. Над островом царила тишина — не было слышно ни птиц, ни насекомых, ни шелеста ветвей. Шагах в двадцати от казармы, у ворот неторопливо прохаживался часовой. Олешко присел на лавочку у крыльца перед вкопанной в землю железной бочкой, на дне которой валялись окурки. «На земле покой, во человецах благоволение», — почему-то вспомнилось ему. Он чуть не рассмеялся вслух. Благоволение! А вот трое этих самых «человец» бродят сейчас где-то у него под ногами по пустынным темным пещерам и творят свое неизвестное, но, несомненно, отнюдь не доброе дело. Он снова подумал о предстоящей операции и постарался представить себе, как все произойдет. Они настигнут нарушителей, загонят их в тупик, как крыс, и заставят сдаться. Возможно, будет погоня, перестрелка... Бой в катакомбах. Кажется, это у Катаева, «За власть Советов». И, возможно, именно он, Олешко, решит судьбу боя, пусть тогда вспомнит полковник свои слова об офицерах, хорошо знакомых с оперативной работой... Фу, как стыдно! Размечтался, как мальчишка. Это в тридцать-то лет! Нет, жена права, он неисправимый романтик. А ведь дело серьезное, пахнет кровью. По всему видно, что крысы будут кусаться. Ну что же, он никого не заставит краснеть за себя. Капитану Олешко не пришлось участвовать ни в боях с немцами, ни в боях с японцами, в него никогда не стреляли, и врагов он видел только пленными. Это очень удручало его, и он всегда испытывал чувство стыда и какой-то вины перед своими прошедшими через горнило войны товарищами и начальниками. Может быть, именно поэтому предстоящее дело казалось ему не тяжелой черной работой, как оно представлялось полковнику и Соколову, а чем-то средним между праздником и экзаменом. Только бы не сплоховать. Да, жена права, он, пожалуй, романтик. Но где, черт возьми, сказано, что это плохо?
Дверь стукнула, и на крыльцо вышел Новиков. Увидев его, часовой хотел что-то сказать, но, покосившись на незнакомого приезжего капитана, отвернулся и с прежним усердием принялся мерить шагами ширину ворот. Новиков спрыгнул с крыльца, легким гимнастическим шагом пробежался до спортплощадки и в один момент оказался на турнике. Олешко с затаенной завистью и восхищением следил за его ловкими и точными движениями: самому капитану спорт никак не давался. Новиков принялся делать солнце, то есть, вися на руках, стал описывать телом круги вокруг перекладины, и в этот момент из-за ограды послышался тоненький женский голосок:
— Новиков! Костя!
Олешко оглянулся. За оградой, держась руками за решетку, стояла невысокая круглолицая девушка в белом платье. Голова ее была повязана голубым платком, на ногах красовались большие резиновые сапоги.
— А-а, здоровеньки булы... — Новиков лихо спрыгнул с турника и, явно кокетничая, спортивной походкой приблизился к ней. — Здравствуй, Настенька. Как поживаете?
— Ты чего долго не приходил? — строго спросила Настенька.
— Дела были, дорогая, не мог. Сама понимаешь, служба наша солдатская.
— Служба, служба... А кто в ту субботу Клавку Хлебникову из клуба провожал?
— Так ведь ты в ночной смене тогда была. А Клавка... Что ж Клавка... Одна боялась вечером домой возвращаться, вот и проводил. У вас в поселке ведь парни озорные...
— Ну ладно, пусть так. Завтра воскресенье, на озеро пойдешь?
Новиков замялся.
— Не знаю, Настенька. Отпустят — приду, конечно. С Сашкой вместе придем.
— А как не отпустят?
— Ну, сама понимать должна. Не маленькая.
— А мы с Соней собрались, думали, вы тоже придете. Там весело будет. Баян будет играть. Придете?
Тут она заметила устремленные в их сторону взгляды Олешко и часового, с увлечением следивших за ходом свидания, страшно покраснела и очень сухо добавила:
— Коли не хочешь, не приходи, конечно. Дело хозяйское. Но уж только...
Часовой с новой энергией принялся ходить у ворот, Олешко тоже сконфузился и отвернулся, но продолжал прислушиваться.
— Чудная ты, Настя. Ну как я могу обещать? А вдруг не отпустят? Чем злиться зря, скажи лучше, где такой платок красивый достала.
— Да ну тебя. В общем, мы с Сонькой придем, все наши девчата пойдут с засольного цеха. Придете — хорошо, не придете — и без вас обойдемся. Прощай пока.
— До свидания, Настенька.
Через минуту Новиков понуро подошел к крыльцу. Олешко остановил его.
— Садитесь, товарищ Новиков. Посидим, покурим.
Сержант поблагодарил, взял папиросу и несколько раз жадно затянулся.
— Знакомая ваша? — сочувственным тоном спросил капитан.
— Так точно, знакомая. Время вместе проводим.
— Хорошая, видно, девушка.
— Да, девка она ничего. Только никак в толк не возьмет, чего можно, чего нельзя.
— Им это трудно понять.
— Известное дело, баба. Что с нее возьмешь?
— Послушайте, Новиков, — после приличной паузы спросил капитан. — Вы, конечно, извините, я здесь невольно подслушал... Что это за озеро, о котором она говорила?
— Есть здесь в середине острова, в горах, горячее озеро такое. Там ключи горячие бьют, как кипяток. Туда по воскресеньям чуть ли не весь поселок купаться ходит. Холодно ли, тепло ли, а купаться там хорошо. Только серой очень воняет, и, говорят, у кого больное сердце, тому купанье там во вред.
— Надо бы сходить, посмотреть.
— А вот это дело закончим, возьму увольнительную, и сходим, товарищ капитан. Отсюда не очень далеко, напрямую — километров восемь. Правда, через горы приходится лезть, но ничего, часа за два дойдем. Оно очень красивое, если с сопок на него смотреть. Синее-синее, как креп-жоржет.
Олешко улыбнулся: последнее слово как-то не подходило этому крепкому парню с грубоватым смелым лицом.
— Обязательно сходим, Новиков. Ну, — он посмотрел на часы, — пожалуй, можно попробовать еще раз уснуть на часок-другой. А там и собираться надо.
Они встали, бросили окурки в бочку и пошли в казарму. «Вот Новиков, — подумал Олешко. — Для него тоже нынешнее дело — главным образом препятствие к завтрашнему свиданию. И, конечно, труд, нормальный солдатский труд, требующий смелости и смекалки».
К половине девятого все были готовы. Олешко выглядел очень воинственно и немного смешно в криво сидящих очках, затянутый донельзя солдатским ремнем, с кобурой, съезжающей на живот. Полковник сам придирчиво осмотрел каждого солдата и офицера. Дойдя до Олешко, он покачал головой и вполголоса, чтобы не слышали солдаты, сказал:
— До чего же ты, братец, неприспособленный какой-то. Все на тебе мешком. Если бы не твои языки, ни за что не взял бы. Смотри, вперед не лезь, держись все время возле меня.
Олешко отлично знал, что Крюков никогда не упускает случая поворчать и подтрунить над ним, даже если всем доволен, но все же испытал легкую обиду. Впрочем, обижаться было некогда. Они выступили. Вечер был ясный, неярко светил молодой месяц, косо повисший в тускнеющих красках заката. К удивлению Олешко, сильно похолодало. Группа двигалась молча, гуськом. Впереди шел Нелюдин, он должен был проводить их до входа и предупредить часового. Сначала шли по тропинке, потом по густой высокой траве, мокрой от росы, и наконец подкованные сапоги солдат застучали по камням. Крюков догнал Нелюдина и стал шепотом выговаривать ему за то, что не позаботился о мягкой обуви. Тот сокрушенно пробормотал:
— Горит мягкая у нас на острове, товарищ полковник. Все-таки сплошной камень. И без подковок нельзя. Сходил солдат раз-другой в патрули на берегу, считай, что нет каблуков. Да вы не беспокойтесь, они и в подкованных тихо ходить умеют.
Он повернулся и дал команду. Звон металла о камень сразу прекратился. Слышалось только осторожное шуршание шагов и дыхание. Полковник прислушался, хмыкнул и, пропустив Нелюдина вперед, вернулся на свое место. Переход занял не более часа. Заря потухла, месяц опустился ниже и налился багровым светом, когда впереди послышалось негромкое: «Стой, кто идет?»
— Капитан Нелюдин, — отозвался начальник заставы. Он приказал группе остановиться и исчез в густой тени за выступом скалы.
— Можно идти, товарищ полковник, — вполголоса сказал он, вернувшись через минуту. Солдаты и офицеры, цепляясь за скользкие камни, поползли вслед за ним на кручу. Олешко ничего не видел в темноте и догадался, что достиг входа в тоннель, только больно стукнувшись макушкой о нависший свод. Вспыхнул фонарик, осветивший мрачную шахту, заваленную обломками гранита.
— Ну, все здесь? — раздался негромкий голос полковника.
— Все, — ответил Соколов, оглядевшись. — Можно начинать.
— Майор Соколов и сержант Новиков, зажечь фонари и вперед. Остальным следовать за мной.
Перебравшись через завал, группа очутилась в довольно просторном круглом помещении, посреди которого возвышались какие-то ржавые железные фермы.
— Похоже на капонир для орудия, — пробормотал Соколов.
Отсюда шли два хода — направо и налево, и полковник разделил группу пополам. Майор Соколов с четырьмя солдатами получил задачу исследовать левый тоннель, полковник с остальными двинулся направо. Олешко шел сразу вслед за полковником и видел впереди себя только силуэты на фоне светового круга от фонаря, который нес впереди Новиков. Через несколько минут полковник приказал остановиться.
— Дальше пойдем, соблюдая полную тишину. Новиков идет посередине тоннеля, остальным следовать за ним, прижимаясь к стенам. Новиков!
— Слушаю вас, товарищ полковник!
— В случае обстрела немедленно гасите фонарь и ложитесь.
— Слушаюсь.
— Вперед!
Но скоро маленький отряд снова остановился.
— Осторожно, — приглушенным голосом сказал Новиков.
Путь был прегражден широким квадратным колодцем с низким, сантиметров в двадцать высотой, каменным парапетом. Олешко заглянул вниз и отшатнулся: бездонная пустота пахнула в лицо страшным ледяным дыханием. В глубине торчали остатки какого-то деревянного сооружения, должно быть, подъемника. Скользнув по осклизлому камню и почерневшим бревнам, световые пятна замерли на металлических скобах, вделанных в стену колодца. Эти скобы начинались от самого парапета и уходили вниз, во тьму, куда свет фонарей достать не мог. Все выжидательно посмотрели на полковника.
— Сделаем так, — сказал он, подумав. — Вы, капитан, вы, Новиков, вы и вы, — он указал на двух солдат, одним из которых был Костенко, — останетесь здесь и попробуете спуститься в сию дыру. Я иду дальше. Будьте осторожны, — не удержался он и поспешно пошел вперед. Олешко с некоторым замешательством поглядел на Новикова и Костенко.
— Ну, хлопцы, вам и карты в руки.
— Попробуем, товарищ капитан.
Солдаты быстро размотали веревки, прочно связали их и сделали на одном конце петлю. Новиков продел петлю под мышки и полез через парапет.
— Крепче держите, — коротко сказал он Костенко.
Перебирая одной рукой веревку, другой стиснув фонарик, Олешко с волнением следил, как он ловко и бесшумно спускается со скобы на скобу. Скоро в поле зрения осталась только вздрагивающая веревка.
— Еще одна шахта, — глухо донеслось из глубины, и веревка вяло обвисла. — Хватит травить, из петли вылез, пойду смотреть.
Прошли томительные четверть часа. Новиков не давал о себе знать. Из глубины тоннеля, куда пошел полковник, раздались голоса и шаги, мелькнул огонек, и скоро к колодцу подошел Крюков со своими двумя солдатами.
— Там хода нет, — коротко сказал он. — Что у вас?
Олешко рассказал.
— Думаю, следует спуститься еще кому-нибудь, — добавил он. — Разрешите мне.
Полковник решительно отказал:
— Полезет Костенко.
— Слушаюсь, товарищ полковник, — прогудел ефрейтор и вдруг озабоченно свистнул. — Не вытягивается, однако.
— Кто не вытягивается?
— Веревка. Однако, Новиков ее, видно, к скобе прикрутил. Да я и так полезу, товарищ полковник.
— Ладно, лезь. Пропусти только веревку между ног.
Костенко уже спустил ноги в колодец, когда снизу донеслось:
— Товарищ капитан, дозвольте сюда Костенке спуститься!
— Что у тебя там, Новиков? — наклонившись над парапетом, спросил полковник.
— Странная здесь вещь, товарищ... Это вы, товарищ полковник?
— Да-да, ну что?
— Кладбище здесь...
— Что ты сказал? Спускайся, Костенко. Повтори, не расслышал!
— Кладбище нашел. Мертвецов видимо-невидимо.
Полковник и Олешко переглянулись.
— Слушай, Новиков! Сейчас к тебе спустится Костенко, отвяжи веревку. Спустим капитана. Доложишь ему подробно или покажешь. Понял?
— Так точно. Только докладывать тут нечего. Пусть спускаются, посмотрят.
Через пять минут Новиков и Костенко ловко подхватили Олешко и втащили его в тоннель. Тоннель был коротким, шагах в двухстах от входа его во всю ширину и высоту перегораживала ржавая решетка.
— Смотрите, товарищ капитан! — срывающимся шепотом проговорил сержант, просунув руку с фонарем между толстыми железными прутьями.
Зрелище было зловещее. Пространство за решеткой было заполнено мертвецами. Черные, как уголь, голые или прикрытые жалкими лохмотьями, они в разных позах сидели или лежали на каменном полу. Жутко блестели неестественно белыми зубами оскаленные рты. Слепо глядели перед собой пустые глазницы. Трупов было много, вероятно, не менее сотни. Точно сосчитать было невозможно, ибо луч фонаря едва проникал в темноту за ближайшими рядами.
— Ой-ой-ой, — пробормотал Костенко. — Однако, навалили их здесь японцы!
— Заметьте, товарищ капитан, — сказал Новиков, — это не скелеты. Они ничуть не погнили, только вроде как бы обуглились. Словно мумии.
Олешко и сам заметил это, но его мутило, и он только кивнул.
— Посчитать, однако, надо бы, — сказал Костенко.
— Пошли назад. — Олешко сморщился и украдкой сплюнул. — Только... А ну, попробуйте, тряхните решетку. Не поддается? Пошли.
Новиков и Костенко остались на краю тоннеля, а Олешко выбрался наверх и доложил обо всем, что видел, полковнику.
— Несомненно, это часть несчастных рабов, которые строили крепость. Японцы умертвили их, как поступали со всеми, работавшими у них на военном строительстве.
— Так. Говорите, даже кожа у них цела? — задумчиво сказал Крюков. — Очень интересно. Ну, это все потом. Соколов прислал записку, доносит, что тоже наткнулся на непроходимый завал. Значит, нарушитель мог попасть к выходу только из этого колодца. Им мы и займемся. Кстати, Олешко, для вас будет много работы по специальности. Соколов обнаружил под камнями несколько сейфов с японскими документами. Я приказал, чтобы он оставил там двух солдат продолжать раскопки, а сам шел сюда. Штурмовать преисподнюю будем все вместе. Мне почему-то кажется, что эти диковинные мертвецы и свинцовая банка как-то между собой связаны, — неожиданно закончил он.
— Товарищ полковник, — взмолился Олешко, — пустите меня вперед с Новиковым и Костенко.
Полковник сделал вид, что не слышит. Скоро пришел Соколов.
— Принес образец документика, — сказал он, доставая из кармана сложенный вчетверо лист бумаги. — Пусть наш переводчик посмотрит.
— Не время сейчас, — поморщился было Крюков, но ему и самому было интересно, и он проворчал: — Ладно, переведи, что там... пока солдаты петли сделают на веревках.
— Кунасю, сиова дзюкунэн хатигацу микка... — забормотал Олешко, потом замолчал и стал медленно двигать головой сверху вниз, быстро вверх и снова медленно сверху вниз. Один из солдат подсвечивал ему фонарем.
— Ничего особенного, — сказал наконец Олешко. — Рапорт на имя коменданта Кунашу 3-го августа сорок пятого года от майора... Сунагава, по-видимому, или Сунакава... о выделении ему саперной роты для каких-то работ.
— И все? — спросил Крюков.
— Все.
— Отлично. Теперь вспомним, что где-то поблизости бродят по крайней мере три нарушителя. Спрячьте эту бумажку, капитан, и приготовьтесь к спуску. Пойдете первым, так и быть. Крикните Новикову, чтобы двигался дальше.
— Я от всего сердца выражаю вам свое сочувствие, — сказал Сунагава.
Хилл остолбенело глядел на обломок спички. Короткая... Жребий пал на него. Лезть с головой в смертоносный багровый студень выпало на его долю. Он никак не мог заставить себя осознать это. Бред, кошмарный сон! Он перевел взгляд на японца. Тот сидел на корточках напротив него, положив руку с пистолетом на колено, внимательно следя за каждым его движением из-под опущенных век.
— Очень сожалею, мистер Хилл. По-видимому, так угодно богу, с вашего разрешения. Я расскажу шефу о вашем героизме и передам в Америку все, что вам угодно будет мне поручить.
Хилл все еще не понимал. Он с проклятием отбросил предательскую спичку и поглядел в сторону страшной ямы.
— Нет, — негромко сказал он, и сам удивился, услышав звук своего голоса. Ему показалось, что говорит кто-то другой. — Нет, я не хочу так... умирать.
Брови японца сдвинулись.
— Прошу вас обратить ваше благосклонное внимание на тот факт, что долгое пребывание возле красного газа весьма опасно. Я тоже рискую не добраться до выхода, если мы здесь слишком задержимся. Почтительнейше прошу вас поскорее выполнить ваш долг. Уверяю вас, я бы никогда не стал злоупотреблять вашим терпением.
— Не хочу, — сипло повторил Хилл.
И тут он понял, что погиб. Эта уверенность мгновенно овладела его сознанием, лишила его воли и сил. Ноги его подогнулись, и он мешком повалился на колени. Чарльз Хилл, матерый разведчик и диверсант, профессиональный убийца и шантажист, заплакал. Слезы лились по его ввалившимся щекам, застревали в четырехдневной щетине, капали на засаленную ткань куртки. Сунагава с омерзением смотрел на него. Это янки, один из тех, кто оккупировал Японию и правит ею от имени божественного тэнно... Какой позор! Он вскочил на ноги и ткнул американца стволом пистолета в лицо.
— В яму! Живо, трус, мерзавец! Сумей хоть умереть как человек, а не как пес!
— Да-да, я... я сейчас, я понимаю... — бессвязно забормотал Хилл, отодвигаясь от него ползком, спиной к яме.
Он, шатаясь, поднялся и, путаясь дрожащими руками в лямках, стал снимать мешок. В кровавых отсветах лицо его казалось маской. Он оглянулся назад, взвизгнул и снова повалился на колени.
— Не хочу! Не хочу! Не надо!
В его крике не было уже ничего человеческого. Сунагава понял, что банка останется в яме. Он поднял пистолет и дважды, почти не целясь, спустил курок. Вопль оборвался. Площадка опустела. На поверхности красной пленки медленно затягивалась глубокая впадина. Сунагава глубоко вздохнул, засовывая пистолет в карман брюк, и провел грязной ладонью по лицу. Вернулся к мешку с продуктами, достал бутыль с вином, сделал несколько длинных глотков. Понемногу возбуждение улеглось, и мысли потекли с обычной ясностью и четкостью. Необходимо было сделать две вещи: во-первых, открыть шлюзы, во-вторых, выбраться наружу и поспеть к назначенному месту к моменту прибытия подводной лодки. Времени оставалось в обрез. Сунагава сунул бутылку за пазуху, набил карманы галетами, затем, после минутного колебания, швырнул мешок в яму.
— Оватта[1], — вслух сказал он.
Да, все было кончено. Сунагава, офицер давно переставшей существовать армии навсегда останется бесправным наемником тупых и кичливых янки, он навсегда обречен на покорное выслушивание брюзгливых нотаций от бездарей, вроде шефа, на совместную темную деятельность с ничтожествами, подобными Чарли Хиллу, на опасную и позорную жизнь третьеразрядного шпиона. И жизнь эта окончится либо в тюрьме, либо на виселице. Ему уже никогда не стать тем, кем мечтал он стать более десяти лет — могущественным хозяином грандиозного комбината багровой смерти. Он, Сунагава, имел для этого все возможности. Пусть Морган производит атомные бомбы, а Дюпон — водородные. Хорошее оружие, сильное оружие, кому-кому, а его соотечественникам это хорошо известно. Но он бы перехватил часть золота, которое льется в бездонные карманы этих миллиардеров. Ака-гасу мог бы стать славой и честью любой желающей платить армии, любой, кроме, разумеется, большевистской. И вот все кончено, мечты разлетелись в прах накануне их осуществления. Может быть, имеет смысл броситься головой вниз в страшную яму? Сунагава поежился. Нет. Надежды исчезли, а ненависть осталась. Если не ему, то никому. Во всяком случае, не русским. Через час сюда хлынет океан, и люди никогда не узнают о красном газе, если только... Нет, нужно надеяться, что тот болван заблудился в бесконечных галереях верхних этажей и сломал себе шею в какой-либо шахте. А если даже его выловили русские? Что поймут грубые безграмотные пограничники? Они испугаются, что в свинцовой банке спрятана какая-нибудь мина и поскорее выбросят ее в океан. В худшем случае распилят ее пополам. И найдут там... Сунагава даже улыбнулся, представив себе содержимое банки на грубых ладонях увальня-русского. Тайна красного газа, которую не смог разгадать до конца даже сам Сунагава, умрет вместе с ним. С кем — с ним? С Сунагава или с русским? Мысли снова стали путаться. И, не оглядываясь больше на место гибели всех его надежд, он почти бегом устремился в тоннель. Перед глазами мерцал фосфорический туман, зрение его как бы раздвоилось, и он видел одновременно и то, на что падал пляшущий луч фонаря, и мертвые лица убитых им на пути к славе и могуществу, и их было много. Преодолевая чудовищную усталость, падая, цепляясь за покрытые мерзостью стены, японец упрямо поднимался к развилке галерей, где находилась камера управления шлюзами.
До нее оставалось не более сотни шагов, когда он остановился и потушил фонарь. Ему показалось, что слышны голоса людей. В ушах гулко билась кровь, ему пришлось собрать всю силу воли, чтобы успокоиться. Но когда глаза привыкли к полному мраку, сомнения исчезли. Кто-то шел навстречу. Сунагава увидел слабые вспышки света далеко впереди, затем послышались отчетливо негромкие голоса, звук торопливых шагов, кашель. На мгновение им овладел ужас. Но он сумел взять себя в руки. Не зажигая фонаря, ощупывая стену слева от себя, он быстро и бесшумно пошел дальше. Скоро рука его ушла в пустоту — здесь была дверь. Он на ощупь, высоко поднимая ноги, чтобы не запнуться, вступил в камеру и нащупал металлический обод колеса. Стопор он нашел быстро, но, когда приготовился крутить, шум шагов раздавался уже совсем близко. Колесо заскрипело тонким пронзительным визгом. Один оборот, два, три, четыре... На шестом оно внезапно остановилось. Мокрый от пота, затаив дыхание, Сунагава изо всех сил налегал на него, но все было напрасно. По-видимому, несложный поворотный механизм вышел из строя. Сунагава бешено выругался и выскочил за дверь. И сейчас же в лицо ему ударил яркий свет и раздался резкий окрик:
— Стой!
Он повернулся и бросился бежать.
— Стой, стрелять буду!
Грохот выстрела прокатился под сводами, пуля щелкнула о камни и с жалобным воем улетела в пустоту. Сунагава мчался вниз по уклону тоннеля, слыша тяжелый топот ног преследователей. Он знал, что свернуть здесь некуда, и ему придется еще раз увидеть гнездо красного газа. В этом было его преимущество: те, кто преследовал, должны были внимательно осматриваться по сторонам, чтобы не пропустить возможного поворота. Кроме того, их фонари давали ему возможность более или менее свободно ориентироваться на бегу. Но он очень устал и скоро почувствовал, что задыхается. Начались заросли плесени. Он услыхал позади изумленные восклицания. Тогда он понял, как должен действовать. Из последних сил он добежал до края тоннеля, проскочил через площадку, озаренную багровым заревом, и оказался в галерее, по которой убегал сутки назад от волны красного газа. Тут он залег, достал пистолет и постарался отдышаться, чтобы не дрожала рука. Отсюда до выхода из противоположного тоннеля не было и двадцати шагов, а Сунагава всегда считал себя неплохим стрелком. Итак, Хилл оказался не последним из тех, кому суждено окунуться в красную пленку. Расчет японца оправдался. Через минуту к яме выбежали трое русских — долговязый офицер в очках и двое солдат с карабинами наперевес. Выбежали и остановились, как вкопанные, пораженные невиданным зрелищем. Сунагава отчетливо видел их лица, выражающие сильнейшее удивление и растерянность. Он улыбнулся, упер для верности пистолет рукояткой в выступ скалы и поймал на мушку грудь офицера. И все же японец просчитался. Он забыл, что имеет дело с советскими пограничниками. Треснул выстрел, и офицер рухнул навзничь. Но одновременно с ним упали и оба солдата, выбросив на лету вперед стволы карабинов. И не успел Сунагава опомниться, как вокруг него защелкали пули. Одна из них содрала кожу и клок волос на его макушке, другая обожгла вскользь руку. Сунагава пригнул голову и стал отползать. Противный мокрый озноб охватил тело. Одежда вдруг стала тесной, мешала двигаться. «Ранен?» — подумал он, бессильно роняя голову, и сейчас же испуганно приподнялся: под ним была вода. Значит, шлюзы все-таки открылись, дело сделано. Он чуть не рассмеялся в припадке истеричного злорадства. Темная тень на мгновение заслонила освещенный вход в тоннель. Сунагава хотел выстрелить, но что-то обрушилось на его голову, ударило в мозг, яркими искрами озарило полумрак перед его глазами.
Новиков сунул пистолет диверсанта за пояс, подобрал карабин и тревожно оглянулся. Костенко, покряхтывая, принес на плечах вяло обвисшее тело Олешко.
— Ну чего ты сюда с ним приперся? — с раздражением спросил Новиков.
— Там уже, однако, нельзя оставаться, — угрюмо пробормотал ефрейтор.
— Что такое? Почему нельзя?
— Вода...
Новиков взглянул под ноги. В неярких красных отсветах поблескивали вокруг голенищ тяжелых армейских сапог ленивые мелкие волны. Нарушитель, лежавший лицом вниз со скрученными за спиной руками, отчаянно забился, пытаясь подняться.
— Лежи, сволочь, — злобно крикнул Новиков.
— Захлебнется, однако, — озабоченно возразил Костенко. — Прислони-ка его к стене. Вот так. Мнится мне, однако, что водица-то прибывает... Вот, послушай...
Пограничники прислушались. Далекий смутный гул наполнял спертый воздух тоннеля. Казалось, где-то далеко работают мощные электромоторы.
— Ровно водопад, как ты думаешь?
Новиков не ответил. Он с удивлением и тревогой смотрел через плечо товарища. Костенко оглянулся, все еще держа Олешко на плечах. Прямо перед входом в тоннель маячил, покачиваясь взад и вперед, длинный узкий язык багрового пламени. Он медленно изгибался упругими, полными сдержанной силы движениями, словно чудовищная змея, и заметно было странное вращательное движение всей его поверхности. Он как бы ввинчивался в воздух, вытягиваясь все больше и больше.
— А-а-а! — прокатился по тоннелю дикий крик.
Японец дергался, сидя по пояс в воде, не спуская широко раскрытых глаз с того, что происходило над ямой.
— Икэ! Икэ! — кричал он. — Ака-гасу га дэру! Моттэтэ курэ! Тэйк ми эвэй, йэ рашэн дэвилс! Дэс! Дэс![2]
— Уйдем отсюда по добру по здорову, — испуганно проговорил Костенко. — Не к добру, однако, этот поганец разоряется...
— Капитана перевязать бы надо, — нерешительно предложил Новиков.
— Выйдем куда повыше, там и перевяжем. Здесь все одно посадить его негде. Вода-то прибывает, не видишь?
Не дожидаясь ответа, он бережно поправил свою ношу, достал фонарь и зашагал вглубь тоннеля. Новиков поднял задержанного на ноги. Тот сразу же замолк и пошел, почти побежал, так быстро, что пограничники едва поспевали за ним.
Вскоре мутный розоватый свет померк и скрылся за поворотом. Вода все прибывала. Новиков споткнулся и ушел в нее с головой, едва не выронив оружие.
— Соленая, — сказал он, отплевываясь. — Океанская, видать.
Костенко хрипло выдохнул:
— Затопляет, никак, пещеры. Шагу прибавить, однако, надо.
Но они и без того бежали изо всех сил. Вдруг японец остановился и показал на узкий проход слева. Там виднелись вбитые в стену железные скобы, совсем как те, по которым пограничники спускались час назад. Костенко поднял фонарик. В своде тоннеля зияла круглая дыра. Новиков вопросительно взглянул на диверсанта. Тот кивнул головой. Возможно, это была ловушка. Ведь диверсант был не один в катакомбах. Где-то поблизости скрывались его приятели. Но выбора не оставалось. К тому же задержанный должен был понимать, что погибнет прежде, чем его смогут освободить. И Новиков приказал:
— Давай сюда капитана, Костенко, возьми веревку и лезь наверх. Оружие держи наготове. Оттуда спустишь петлю, вытянешь сперва капитана, затем самурая. Я поднимусь последним.
Когда мокрый с головы до ног сержант выбрался в верхний тоннель, Костенко осторожно разрезал на Олешко гимнастерку, а японец сидел на корточках, опершись спиной о стену. Пуля прошла через мякоть плеча навылет и, по мнению Новикова, знавшего толк в подобных делах, кости не задела. Бессознательное состояние раненого объяснялось тем, что, падая, он сильно ударился затылком об острый выступ скалы. Крови из раны вышло немного. Пограничники тщательно перевязали капитана, истратив на это все индивидуальные пакеты. Затем, смущенно оглянувшись на сержанта, Костенко достал из заднего кармана плоскую флягу, открыл Олешко рот, сдавив ему сбоку челюсти своими железными пальцами, и влил туда чуть ли не половину содержимого. Капитан закашлялся, рванулся и застонал.
— Спиртец? — ехидно спросил Новиков.
Костенко кивнул. Избегая укоризненного взгляда товарища, завинтил крышку, сунул флягу в карман. Японец пристально наблюдал за этой процедурой.
— Что смотришь, бандит? — заорал на него зло Костенко, замахнувшись огромным кулаком. Тот отшатнулся и что-то быстро проговорил, ощеряя редкие блестящие зубы.
— Он говорит... ты не смеешь бить... пленного... Говорит, что он офицер и дворянин, а ты простой солдат... — слабым голосом сказал вдруг Олешко.
— Товарищ капитан, очнулись? — обрадовано вскрикнул Новиков.
— Кажется... Где мы? Что это... было? Красный свет...
Сержант кратко рассказал, что произошло внизу.
— Черт... Голова болит... и плечо... Ранен, значит. Это... ничего. Покажите мне... мерзавца. — Олешко, ужасно сморщившись, принял при помощи Костенко сидячее положение. Новиков подтащил диверсанта ближе и направил ему в лицо луч фонаря.
— Нихондзин да ка?[3]
— Со дэс, — с угрюмой покорностью сказал японец. — Эйго мо дэкимас[4].
— Сорэ ва... бэнри да[5]. Ребята, вы его обыскали?
— Так точно, товарищ капитан. Вот, пистолет я у него отобрал, нож, сухари, бутылка с чем-то, фонарик. Больше ничего нет.
— Прелестно. Теперь нужно выбираться. Дорога известна?
Новиков и Костенко переглянулись.
— Выберемся как-нибудь, — неуверенно сказал Новиков.
— Внизу никак не пройти?
— Никак, товарищ капитан. Вода кругом. Я последним поднимался, так мне чуть не по шею было. И откуда ей взяться, скажи на милость...
Олешко указал на диверсанта.
— Он знает. Это... его рук дело. Погодите, я с ним поговорю.
Исполнились его «романтические бредни». Раненый, измученный, сидит он в самом сердце зловещего подземного лабиринта и допрашивает только что пойманного при его участии диверсанта. Олешко внимательно разглядывал обтянутое заросшее лицо японца. Черный рот устало раскрыт, лоб испачкан запекшейся кровью, губы потрескались, а глаза... холодные, жесткие, безжалостные, они прячутся под набрякшими веками, словно боятся выдать страх и ненависть. Лицо врага.
— Кто вы?
— Я уже имел удовольствие сообщить вам, что я офицер и дворянин.
— Ваше имя?
— Это не имеет значения, с вашего разрешения.
— Говорить отказываетесь?
— С вами — да, почтительнейше прошу извинить. Я буду говорить с вашими почтенными начальниками.
Олешко подумал.
— Вы хорошо знаете эти тоннели?
— Да, смею сказать, хорошо.
— По-видимому, служили здесь раньше?
Японец не ответил. Олешко достал из кармана смятый листок, доставленный Соколовым полковнику и попросил Костенко посветить.
— Вам известен некий Сунагава? — медленно спросил он.
По-видимому, напряжение и усталость, вызванные всем, что произошло за последние трое суток, сказались даже на этом прожженном пройдохе и лицемере. Японец сильно вздрогнул и с изумлением заморгал глазами.
— Вы... знаете? — пролепетал он.
— Понятно, — процедил Олешко, ловя его убегающий взгляд. — Вы?
Он был изумлен не меньше диверсанта, но сумел скрыть это. Недаром у него за плечами было участие в подготовке к Хабаровскому процессу, когда через его руки прошло несколько десятков подлых убийц, ученых бандитов из шайки генерала медицинской службы императорской армии Исии Сиро. Он хорошо знал своего противника, а тот, по-видимому, мог рассчитывать только на свое нахальство.
— Значит, — повторил Олешко, — вы — Сунагава?
Японец ожесточенно замотал головой и с трудом проглотил слюну.
— Нет, нет, — хрипло выкрикнул он. — Вы говорите ложно. Я не Сунагава. Но я его знаю. Он руководил нашей группой и погиб. Я все расскажу о нем, что мне о нем известно, если вам нужно...
— Сколько вас высадилось на остров?
— Дво... двое.
— Вместе с Сунагава? Врете.
— Я ошибся, нас было четверо. — Японец опустил голову.
— Где остальные?
— Погибли.
— Вы убили их?
— Их сожрал красный газ. Всех... троих. Они там, внизу, под водой.
Олешко с омерзением поглядел на диверсанта.
— Врете, господин Сунагава. Вы перестреляли их, чтобы избавиться от свидетелей. Но имейте в виду, одному удалось спастись. — Он помедлил немного и прибавил: — Свинцовая банка тоже в наших руках. Запираться бесполезно. Вас послали сюда за этим самым... за красным газом. Так?
— Я все расскажу... все расскажу, — торопливо забормотал японец. — Но почтительнейше умоляю вас, давайте уйдем отсюда. Сюда идет вода.
— Откуда вы знаете?
— Океан прорвал шлюзы, по моему ничтожному мнению. Так уже случилось в тоннелях на западной стороне острова... десяток лет назад, с вашего разрешения. Нужно уходить.
— Новиков, — сказал Олешко. — Загляни в шахту, по которой мы сюда поднимались.
Сержант отошел в сторону. Видно было, как он наклонился с фонарем в руке, потом лег на грудь. Сейчас же на сводах тоннеля заиграли причудливые световые блики.
— Вода, товарищ капитан, — тревожно проговорил он. — Уже до половины...
— Уходим, — коротко сказал Олешко. — Костенко, будь другом, помоги подняться. Нож забери, а галеты отдай японцу.
И они пошли. Впереди, сопровождаемый по пятам Новиковым, шел диверсант. За ним, опираясь на карабин, тащился Олешко. Шествие замыкал Костенко, готовый в любой момент подхватить шатавшегося от слабости капитана. Японцу было неловко идти со связанными руками, но шел он быстро, пугливо оглядываясь и прислушиваясь к чему-то. Во время короткой остановки, сделанной для отдыха, все отчетливо расслышали: издалека доносился грозный рев воды. Наступали последние часы существования подземной крепости.
Вскоре вновь пришлось прибегнуть к помощи веревочного кольца. На этот раз шахта оказалась очень глубокой, так что пограничники должны были связать две веревки вместе. Наверху с японцем произошла разительная перемена. Он принял гордый вид и грубо потребовал, чтобы ему освободили руки.
— Иначе дальше я не поведу, — нагло объявил он.
Олешко догадался, что опасность затонуть миновала. Эта галерея была, очевидно, уже выше уровня океана. Трясясь от ярости, он выхватил из рук Новикова карабин и щелкнул затвором. Диверсант отступил на шаг и принялся извиняться:
— Простите, пожалуйста, я не имел в виду ничего дурного. Я сам офицер, и ни за что на свете не пожелал бы навлечь на себя неудовольствие, — тут он приторно осклабился, — такого храброго офицера, как вы.
— Одаэва сиоко дзя най, кусо да, — прорычал Олешко. — Ведите дальше.
Но идти дальше Олешко не мог. Его лихорадило, горела рана, страшно ломило ушибленный затылок. Тогда Костенко, невзирая на его протесты, опять взвалил его на плечи. Свой карабин он повесил на шею японца, предварительно осмотрев узлы, спутывавшие руки диверсанта, и высыпав патроны. Идти с каждым часом становилось труднее. Измученный японец то и дело падал. Новиков в конце концов сжалился и забрал у него карабин. Олешко потерял сознание, метался, бредил. Но останавливаться больше было нельзя. Батарейки в фонарях были на исходе. Пограничники с тревогой следили за тем, как тускнеет и принимает красноватый оттенок световой круг. Новиков собрался уже достать свечу, когда японец вдруг встал, как вкопанный, огляделся и выдохнул: «Коко...»
Направо виднелся узкий ход. Заглянув туда, сержант радостно вскрикнул. В конце хода слабо брезжило сероватое пятно дневного света.
Олешко очнулся от спирта, жидким пламенем наполнившего горло. Он открыл глаза и тут же зажмурился. Ослепительное радостное солнце било ему прямо в лицо.
— Выбрались? — прошептал он.
— Выбрались, однако, товарищ капитан, — прогудел Костенко, пряча заветную флягу. — Теперь отдохнем малость, и до дому.
— Далеко же мы зашли, — послышался голос Новикова. — Никак к серному заводу. Ну да! Глядите, товарищ капитан!
Олешко приподнялся. Они находились на склоне крутой скалистой горы. Внизу проходила утонувшая в зелени узкая долина, за нею поднималась вторая гряда сопок. Там, куда указывал Новиков, виднелись развалины какого-то деревянного строения.
— Это и есть серный завод. Там японцы серу добывали, что ли... Сейчас спустимся, пройдем километра два этой долинкой, поднимемся на сопочку и увидим горячее озеро... — Сержант запнулся. Олешко захохотал.
— Похоже, что свидание состоится, а, Новиков?
— Похоже, — пробормотал, смущенно улыбаясь, сержант. — А я, признаться, только сейчас о нем вспомнил.
— О чем это? — спросил Костенко, удивленно глядя на него.
— Так, об одном деле, потом расскажу. Ну, гляди, куда самурай нас вывел. Вот. Не думал, не гадал...
Это было огромным наслаждением — брести по колено в густой сочной траве, ощущая всем телом живительное тепло солнечных лучей, вдыхая полной грудью (пусть при каждом вдохе саднит рана в плече, для таких ощущений можно и потерпеть) чистый воздух, напоенный терпким запахом свежей зелени. Страшные катакомбы, обитающая в них фантастическая нечисть, вода, идущая по пятам, таинственный красный газ — все это казалось здесь нереальным и далеким, приснившимся после приключенческой книжки, сном, от которого осталась только тяжелая усталость, боль в ране и связанный диверсант. Олешко сорвал красивый цветок, поднес его к носу. К его удивлению, никакого аромата у цветка не было.
— Это уж так на нашем острове, — вздохнул почему-то Новиков. — Не пахнут наши цветы, хоть и красивые.
Перед подъемом на сопку отдохнули, лежа в траве. Видя, что японец совершенно выбился из сил, Олешко приказал развязать ему руки. На всякий случай сказал:
— Попытаетесь бежать — за последствия не отвечаю. От наших солдат не убежишь, а поймают, не будут, наверное, смотреть на ваше дворянское звание, господин Сунагава. Наложат по шее самым простонародным образом.
Японец сделал вид, что не расслышал или не понял. Повторять Олешко не стал. Воля врага была сломлена, и он знал это.
Когда они, запыхавшись, выбрались на гребень сопки, покрытый запыленным снегом, Олешко ахнул от восхищения. Далеко внизу синело ярко круглое озеро, окруженное желтыми и бурыми скалами. Кое-где из скал поднимались струйки белых паров. Свежий ветерок доносил слабый запах сернистых газов. Несколько десятков крохотных фигурок виднелись на берегах — молодежь из рыбацкого поселка не пожалела ног ради удовольствия выкупаться в целебных горячих водах, хотя мало кто нуждался в целебных свойствах этих вод. Озеро было поводом, а не целью для прогулки и веселого пикника.
— Отдохнули? — спросил Олешко.
— Отдохнули, товарищ капитан, — откликнулся Новиков. — Ну, ты, бандит, ступай вперед. — И он подтолкнул японца к спуску.
Путь их проходил по самому берегу озера, и парни и девушки с удивлением разглядывали почерневших от подземного праха пограничников и ободранного маленького японца, устало-равнодушно смотревшего себе под ноги.
— Поймали субчика? — крикнул кто-то.
— Молодцы, пограничники! Жаль только, что не пристукнули...
— И чего эта сволочь суется к нам?
— Глядите, чтобы опять не убежал...
— Убежит — поймаем да так дадим, что забудет, как бегать...
И Настя тоже была здесь. Увидев Новикова, она слабо охнула и шагнула было к нему, но сержант повел бровями, и она остановилась, прижимая руки к груди, глядя на него с немой преданностью и восхищением. Олешко улыбнулся, нагнал сержанта и проговорил вполголоса:
— Пропала теперь девка. Навеки приворожил ты ее сегодня.
Новиков растерянно оглянулся на него, хотел что-то сказать, но только вздохнул. Озеро осталось позади.
Вечером, с пристрастием расспросив доктора и фельдшера, полковник Крюков вошел в комнату, где лежал Олешко, и присел на край его койки.
— В состоянии? — спросил он.
— В состоянии, товарищ полковник, — сказал капитан. — Мне даже не терпится.
— Ну, лады. Нелюдин! Поставь здесь нам стол, дай бумагу, чернила, и веди японца сюда. Будем ковать железо, пока горячо. Ну, Олешко, удивил ты меня. Зарекусь теперь тебя вышучивать.
Олешко с трудом сдерживал счастливую улыбку.
— Прошу извинения, товарищ генерал, — сказал капитан Олешко. — Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, когда говорите о Четвертом Царстве.
Генерал Игнатьев, ученый с мировым именем, улыбнулся, поглаживая небольшую серебряную бородку.
— Ну, видите ли... Это, разумеется, довольно условное выражение, — ответил он. — Поэтическая вольность, если хотите. Некогда естествоиспытатели делили природу на три царства: царство минералов, или неживых вещей и явлений, растительное царство и царство животных. В те времена считали, что эти области явлений природы совершенно обособлены и друг с другом не связаны. Современная же наука полностью отвергает представление об их обособленности. Четкой границы между живым и неживым нет, тем более нет ее между растительным и животным мирами. Так что употреблять выражение «три царства природы» в строго научном смысле по меньшей мере предосудительно. И когда я говорил о Четвертом Царстве, то просто имел в виду явления, которые не укладываются в некоторые наши представления ни о растительном и животном мире, ни о неживой природе.
— Непонятно, — покачал головой Олешко. — Как же это так, ни живое, ни мертвое... Что-нибудь вроде вирусов, может быть?
— Нет. Биология отводит вирусам вполне определенное место в общей схеме органического мира. Вирус — простейший живой организм, нечто от переходной ступени от живого вещества к живому существу. И как он ни мал, сколь ни примитивны его физиологические отправления, принципиально он не отличается от более высокоразвитых организмов. Короче говоря, вирус — это живое. А Четвертое Царство — оставим для простоты такой термин — должно коренным образом отличаться от живого. Ведь что такое живое? Что такое жизнь?
— По Энгельсу, — сказал Олешко, — жизнь есть способ существования белковых тел.
— Совершенно верно. Способ существования белковых тел. Следует добавить, что этот способ существования характеризуется способностью данной комбинации белков производить постоянный обмен веществ с окружающей средой, размножаться, так или иначе реагировать на внешние раздражители и так далее. Но самое главное — жизнь немыслима без белка. Вирус отвечает всем этим условиям. А вот явления, которые я отношу к Четвертому Царству, не отвечают, во всяком случае, отвечают не полностью. Следовательно, они не являются жизнью. Четвертое Царство не знает белка. В известном смысле оно даже враждебно белку. И в то же время оно резко отлично от инертной неживой природы, ибо обнаруживает, хотя и очень своеобразно, целый ряд свойств, присущих только живым организмам.
— Значит, то, что мы видели в тоннеле на Кунашу, и было из Четвертого Царства?
— Совершенно не сомневаюсь в этом. Между прочим, товарищ Олешко, ведь вы — один из немногих, кому привелось взглянуть на красный газ во всем его великолепии, не так ли?
— Пожалуй, товарищ генерал. Если не считать Сунагаву, яму, гнездо красной пленки, видели только трое — я, сержант Новиков и Костенко. Да и то мельком. Нам было тогда не до этого. Мы наткнулись на нее неожиданно и были слишком ошарашены, чтобы разглядеть что-нибудь. Меня ранило, началась перестрелка, так что при всем желании я не возьмусь сообщить вам какие-либо подробности. Помню только широкую поверхность, переливающуюся темно-красным светом, словно расплавленный металл. И такой же багровый туман над ней. Может быть, Костенко или Новиков...
Генерал кивнул.
— Описание внешнего вида явления у нас есть. Ведь Сунагава, как выяснилось, давно уже был знаком с красным газом. Он совершенно случайно открыл его в начале сорок пятого года во время строительства этой самой подземной крепости. Среди бумаг, которые ваша группа обнаружила в сейфе в верхней пещере, оказалось много документов, непосредственно касающихся красного газа. Часть их составлена самим Сунагавой. Так что нам известно теперь о красном газе все, что знал о нем этот неудавшийся фабрикант смерти. И надо сказать, дорогой Олешко, редкое открытие уходит своими корнями в такую чудовищную пучину жестокости и научно организованного варварства. Вы — непосредственный участник событий на Кунашу, и вам следует знать кое-какие детали этого дела.
Генерал поднялся, прошел к книжному шкафу и достал большую зеленую папку.
— Здесь у меня все письменные материалы по красному газу, — сказал он. — Все, что найдено вами, все, что я обнаружил в архивах трофейных документов, все, что имеется по этому вопросу в иностранной прессе.
Он раскрыл папку, и Олешко увидел кипу пожелтевших бумаг, исписанных иероглифами, несколько тетрадей, конверты с газетными вырезками.
— Как видите, много документов на японском языке. К каждому приложен перевод. Впрочем, вы, кажется, сами знаете японский, не правда ли? В свое время я хотел привлечь вас к работе с этой документацией, но не смог договориться с вашим начальством... Ага, вот он.
Генерал извлек большой лист бумаги, истершийся на сгибах, и бережно развернул его. Олешко с любопытством скользнул взглядом по аккуратным колонкам иероглифов, написанных поблекшими синими чернилами. Поперек текста шла размашистая надпись красным карандашом.
— Докладная записка гарнизонного врача Кунашу майора Сунагава генералу Исии. Надпись красным — по-видимому, резолюция самого Исии, — сказал он. — Если вы не возражаете, товарищ генерал, я бы предпочел прочитать готовый перевод.
— Пожалуйста. — Генерал перелистал одну из тетрадей. — Вот он.
Олешко прочел: «Его превосходительству генералу Исии от майора медицинской службы Сунагавы, старшего врача гарнизона 17-А. 5 июня 1945 года. Считаю своим долгом довести до сведения вашего превосходительства, что при строительстве подземных сооружений в гарнизоне 17-А было обнаружено скопление неизвестного вещества, похожего одновременно и на коллоид, и на газ. Это скопление располагается в обширной пустоте в толще гранита на глубине около тридцати метров ниже уровня океана. Указанное вещество проникло в штольню, проходившую недалеко от места скопления. Проникновение его сопровождалось сильным взрывом, в результате которого обрушилась стена штольни. Вещество быстро затопило штольню, причем погибли не только те рабочие и техники, которые остались в нем, но и часть успевших выбраться на поверхность. Исследовав характер повреждений, нанесенных им, я пришел к выводу, что смерть их последовала не от контузии и не от отравления, а от странных ожегообразных поражений, напоминающих лишаи. Это навело меня на мысль о возможности использования упомянутого «газо-коллоидного» вещества в интересах империи. Воспользовавшись существующим приказом об уничтожении больных и раненых рабочих на стройках особого назначения, я с разрешения начальника гарнизона полковника Ояма собрал потерявших трудоспособность шестьдесят китайцев, корейцев и англо-американских военнопленных в одной из штолен по соседству с гнездом газа и велел им пробивать ход к гнезду. Результат получился удовлетворительный. Когда через два дня, приняв все меры предосторожности, я спустился к подопытным, все они были мертвы, в том числе охранявший их солдат. Никаких следов газа там не оказалось, не было его и в галерее, прилегающей к гнезду. К сожалению, пролом в стене оказался завален, и доступ к гнезду был невозможен без специальных работ. Даю описание газа на основании собственных наблюдений и со слов оставшихся в живых свидетелей взрыва. Это клубящаяся, непрерывно движущаяся желеобразная масса, по-видимому, легче воздуха или одного с ним удельного веса. Светится интенсивным красным светом, запаха не заметно. Исчезновение его из прилегающих штолен объясняю разложением в результате реакции с воздухом. Уверен, что, проведя должные работы, можно добиться доступа к гнезду, исследовать это вещество и, возможно, найти ему военное применение».
— К этой бумаге приложено описание состояния убитых газом, — сказал генерал. — Суть этого описания сводится к тому, что кровь жертв содержит невероятно малое количество эритроцитов и кишит белыми кровяными шариками, что наблюдается омертвление кожных покровов и так далее. И резолюция Исии: «Благодарю за усердие. Продолжайте работу. Обещаю помочь». Как вам это нравится?
— Да, мерзавец отменный, — пробормотал Олешко. — Врач-убийца... И все остальные бумаги тоже в таком роде?
— Есть и такие, — сказал генерал. — Японские фашисты в людоедстве ничем не уступали немецким.
— Или американским. Стоит только вспомнить генерала-чуму Риджуэя.
— Кстати, да будет вам известно, — заметил Игнатьев, — что именно Риджуэй дал санкцию на проведение операции по добыче образцов красного газа. А вот еще один документ. Хотите послушать?
— Конечно, товарищ генерал.
— «Приложение 2 к рапорту от 17 июля. Описание методики третьей серии опытов с ака-гасу. Подопытных на веревках опускали с головой в гнездо и держали в красной пленке по хронометру от одной секунды до двух минут, после чего помещали в специально для этого отведенный штрек, забранный решеткой, что позволяло вести за ними непрерывное наблюдение. Установлено, что все подопытные, независимо от времени их пребывания в красном газе, умерли в страшных мучениях через двенадцать-пятнадцать часов после опыта».
— Сволочь какая, — непроизвольно вырвалось у пораженного Олешко. — Вы знаете, товарищ генерал, ведь мы нашли этот самый «специальный штрек». Он был битком набит мертвецами. Полковник Крюков рассказывал мне, что их пытались вытащить на поверхность и похоронить. Но они рассыпались при первом прикосновении, превращались в пыль...
— Это я знаю, — сказал генерал. — А вот не скажете ли вы мне, не было ли чего-нибудь необычного в тоннелях поблизости от гнезда?
Олешко подумал и рассказал о зарослях исполинской плесени, о громадных слизняках и мокрицах. Слушая его, генерал кивал головой. Затем достал еще один документ.
— «Эманации красного газа вызывают усиленный рост и развитие низших организмов, хотя на человека действуют весьма болезненно. Особенно благотворно их влияние на скорость размножения различных бактерий и микроскопических грибков». Это отрывок из проекта второй докладной Сунагава, в которой он, по-видимому, старался подытожить свои наблюдения. Теперь послушайте выдержку из его дневника: «В десять часов вечера на поверхности пленки начало образовываться воронкообразное возвышение, сопровождавшееся быстрым вращательным движением ее частиц вокруг этого места. Воронка увеличивалась, вытягивалась подобно смерчу, и закругленный конец ее раскачивался в разные стороны. Свечение было в этот момент особенно интенсивным. Затем она почти мгновенно превратилась как бы в длинное щупальце, которое протянулось из ямы и устремилось...» — тут неразборчиво, как отмечает переводчик. Так, дальше... «Все трое подопытных китайцев и один из солдат погибли через полсуток. Полковник Ояма порекомендовал мне быть осторожнее и обеспечить впредь безопасность солдат».
— Новиков рассказывал, — заметил Олешко, — что они с Костенко тоже наблюдали что-то в этом роде, пока я был без сознания.
— Вот как? — Генерал погладил бородку и с интересом взглянул на него. Потом махнул рукой. — Впрочем, теперь это уже все равно. А жаль... право, жаль... Но вы избежали, в таком случае, страшной опасности.
— Товарищ генерал, — набравшись смелости, спросил Олешко, — что же было в той свинцовой банке? Красная пленка?
— Да, там был единственный в мире сохранившийся образец Четвертого Царства. К сожалению, мы не имели еще тогда бумаг Сунагава, а сам он упорно отлынивал от разговоров на эту тему. У нас был только сбивчивый и показавшийся нам мало правдоподобным отчет, составленный Крюковым с ваших слов. Тем не менее мы открыли банку со всеми мерами предосторожности. В банке оказался комок красноватой прозрачной массы, упругой и сухой на ощупь. В темноте он светился слабым багряным блеском. А внутренние стенки банки были покрыты слоем радиоактивного кобальта. Впоследствии это обстоятельство навело меня на кое-какие размышления, но тогда мы только удивились. В результате пленка, помещенная в простую толстостенную стеклянную посуду, распалась на следующий же день. Единственный в мире образец... Мы успели узнать очень мало. Срез под микроскопом показал подобие клеточного строения, напоминающего колонии бактерий или вольвокс. Химический состав — много кремния, есть следы кислорода. Об остальном можно только догадываться. Что касается смертоносных свойств красного газа, то вот...
Генерал положил на стол руки ладонями вверх, и Олешко увидел множество тонких извилистых шрамов, покрывающих их причудливым рисунком.
— Я забыл об осторожности и несколько раз брал пленку голыми руками. Зажили только через два-три месяца.
Олешко вздохнул.
— Я только побывал возле ямы, и то врачи удивлялись, почему моя рана так долго не затягивалась. Кроме того, мы все трое, а особенно японец, долго еще испытывали приступы головокружения и слабости. Потом прошло. Но что же все-таки представляет собой этот красный газ?
Некоторое время генерал молчал, приводя в порядок бумаги в папке. Затем неохотно сказал:
— У меня есть, конечно, на этот счет некоторые соображения, но, насколько они соответствуют истине, сказать трудно. Для меня ясно одно: красный газ — не мертвая материя. С другой стороны, как я уже говорил, это не белок, следовательно — не живой организм. Несомненно, он может размножаться, иначе быстро распался бы, соприкасаясь с воздухом. Значит, он способен брать из окружающей среды материалы и энергию для своего воспроизводства. Можно представить себе такую форму организации материи, которая приспособлена для воспроизводства за счет, например, энергии радиоактивных веществ. Возможно, гнездо красного газа образовалось в толще радиоактивных залежей. Это представляется наиболее вероятным вариантом, и Сунагава, как видно, понимал это, когда упаковывал образец в банку с радиоактивным кобальтом. Конечно, возможны и другие теории... Но если принять «радиоактивную» теорию, красный газ должен выглядеть следующим образом. Его молекулы поглощают энергию жесткого гамма-излучения радиоактивных атомов. Не исключено, что они как-то способны перехватывать и энергию альфа-частиц и электронов, образующихся при радиоактивном распаде. За счет этой энергии они совершают обмен веществ с внешней средой, то есть хотя бы с гранитными стенами ямы или с веществами, входящими в состав радиоактивных руд. Может быть, они абсорбируют и атомы радиоактивных элементов... Так они растут, делятся и так далее. Излишки энергии они отдают в виде весьма мягкого излучения, состоящего из красной, инфракрасной и еще более длинноволновой частей спектра. Так можно объяснить и странное влияние красного газа на живой организм. По-видимому, излучение его состоит, главным образом, именно из электромагнитных колебаний такой длины волны, которые больше не встречаются нигде в природе. Искусственно их вызывали путем пропускания электрического тока через железные опилки, взвешенные в масле. Свойства их мало изучены. Вероятно, они действительно должны активизировать рост и развитие низших организмов. Но, повторяю, это только рабочая гипотеза. Что касается ячейкового строения пленки, то, мне кажется, естественно предположить красный газ похожим на вольвокс — колонию одноклеточных организмов. Как возник красный газ, закономерно ли его возникновение, или он самозародился в совершенно исключительных неповторимых условиях, обо всем этом судить трудно. Остается только пожалеть, что мерзавцу удалось затопить крепость. Под водой красный газ несомненно погиб. Хотя, кто знает...
— Если красный газ не распался, — сказал Олешко, — мы все равно рано или поздно доберемся до него. Доберемся, изучим и заставим служить себе, как заставляем служить все силы природы.
— Судя по тому, что я слышал об этой самой крепости, — с сомнением проговорил генерал, — добраться туда будет трудно.
— Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики. Возьмем и эту!
— Знаешь, — сказал Боб, — я сейчас бы выпил томатного сока. Холодного томатного сока... — Он перевернулся на другой бок и с отвращением выплюнул окурок. — Когда от сигарет болит язык, лучше всего выпить томатного сока.
— Когда у тебя что-нибудь болит, надо пить коньяк. — Говоривший был велик ростом и тощ. Звали его Виконт. — Можно водку. Годятся и ликеры. Не возбраняется вино, в котором, как известно, истина. Но лучше всего — спирт...
— Ты забыл пиво. Ты болван, — сказал Боб, — я бы выпил сейчас пива...
В палатке было жарко и темно. На полу валялись спальные мешки, множество окурков, винтовка, стреляные гильзы и пара сапог. В низкую треугольную дверь палатки виднелись красноватые сумрачные барханы и обложенное тяжелыми тучами небо. Налетал порывами горячий ветер, шелестел брезентовыми стенами.
— Слушай, Боб, у тебя скрипит песок на зубах?
— Не успеваю отплевываться. А что?
— Мне надоело. Я жую его вторую неделю. Это нервит. Я подожду еще пару дней, накоплю побольше слюны, пойду к нашему и...
— По дороге ты будешь питаться слюной и гильзами. Ты будешь ужасен в своем гневе, ты будешь рубить колючки, но Багровое Небо сожжет тебя, и твой высохший труп занесут пески. Ибо такова жизнь. Уходя, не забудь выстрелить себе в лоб — это укоротит твой тернистый путь и сбережет много драгоценного времени. Я буду рыдать над твоим телом. Клянусь удачей.
Боб сплюнул и потянулся за сигаретой. Сел, чиркнул спичкой, закурив, стал разглядывать свои босые ноги. Осторожно потрогал вспухший синий шрам.
— Здешние муравьи кусаются подобно леопардам, — сказал он, — ты должен пожалеть меня, Виконт.
Виконт не ответил. Порыв ветра распахнул полы палатки, дохнул горячим песком. Боб кряхтя поднялся, чертыхнулся, задев за столб, и неторопливо вылез из палатки.
— Горячо, дьявол, — донесся его голос. — Виконт, дружище, ты сгниешь заживо... Выйди подышать чистым воздухом. О, этот воздух! Он прохладен, как дыхание холодильника! Ривьера, Ривьера! Не верите? Нюхните сами...
Виконт, злобно жуя губами и поминутно сплевывая, слушал, как Боб бродил вокруг палатки — проверял крепления. Из-за стенки сквозь шелест ветра доносилось:
В стране, где зной, где плеск волны морской,
Жил длинноногий Джо...
До чего же горячо пяткам! Ай-яй!..
Ром кружкой пил, в бар часто заходил...
Виконт, какой у нас обычно ветер?.. Ага, понятно.
...В бар часто заходил...
Виконт, выйди, милый, дело есть...
Потом что-то случилось. Стенки палатки колыхнулись, треснул и накренился столб. Виконт поднялся и сел, прислушиваясь. Голос Боба:
— Эй-ей! Тебе чего?.. Пошел!.. А-а-а-а!.. Виконт, ко мне!..
За стеной дрались. Боб крикнул и замолчал. Палатка тряслась, доносилось хриплое тяжелое дыхание.
На ходу загоняя в карабин обойму, путаясь в спальных мешках, Виконт кинулся из палатки. Зацепившись затвором за петлю в дверях, несколько секунд остервенело рвал брезент, освобождаясь...
— Ввва-а-а!.. — неслось из-за палатки...
— Эге-гей! Держись, Бобби! — рявкнул Виконт, огибая угол. Там не было никого и ничего. Только разрытый горячий песок...
— Бобби... — тихо сказал Виконт, озираясь, — Бобби, дружище...
Дымящиеся красные барханы, саксаул, раскаленное тяжелое небо... обвисший брезент палатки... всё. И разрытый горячий песок. Виконт облизал губы.
— Бобби, где ты?
Он выплюнул песок и медленно пошел вокруг палатки. Красные барханы, саксаул, разрытый горячий песок... всё.
— Я болен, — нерешительно сказал Виконт.
В брезент с глухим шорохом били мириады песчинок. Гулко стучала кровь в висках. Небо темнело, опускалось ниже и ниже. Виконт передернул затвор, несколько раз выстрелил вверх. Затем испуганно огляделся. Он был один.
— Если это шутка, Боб, то очень неудачная. И я воздам тебе... — Голос его упал.
Разумеется, это не было шуткой, и Виконт с самого начала прекрасно понимал это. Но ему вдруг почему-то стало смешно, и он рассмеялся:
— Ладно, Боб, захочешь жрать — придешь.
Виконт решительно обогнул палатку и полез внутрь. Разумеется, первое, что он там увидел, был Боб, вернее, его ноги — длинные, сухие, в серо-зеленых парусиновых сапогах, они торчали из-под спальных мешков. Тогда Виконт рассердился. Он снял с центрального столба знаменитую многохвостую плетку Джаль-Алла-эд-Муддина из жил древнего зверя Уф и угрожающе взмахнул ею.
— Вылезай, старое дерьмо! — заорал он. — Вылезай, не то восплачешь, аки жиды у стен Синайских!
Боб не двигался. Виконт осторожно ударил по мешку. Сапоги не дрогнули.
— Кэ дьябль! — пробормотал Виконт, боясь, что мелькнувшая мысль вернется снова. — Хватит валять Катта. Вставай.
И вдруг, задрожав от нестерпимого ужаса, отскочил назад: ноги не двигались. Шуршал песок по брезенту палатки. Гулко стучала кровь.
— Это ничего, — громко сказал Виконт.
Он бросил плетку и нагнулся над одеялами. Тонкий вязкий запах красного цвета ударил ему в нос. Тонкий пьянящий аромат — единственный в мире аромат — самый вкусный запах во Вселенной, запах свежей крови. Одеяла еще скрывали его источник, но можно уже было догадаться, что это не Боб. Кровь Боба пахнет не так, Виконт хорошо знал это. Но — сапоги? Серо-зеленые сапоги Боба? Ах, но ведь это очень просто... Виконт сбросил одеяла и усмехнулся:
— Так и есть!
Задрав вверх свалявшуюся бородку и открывая бесстыдно широкую черную щель над ключицами, загадив простыни кашей из крови и песка, лежал там смуглый человек в пестром халате.
— Здравствуй, Бажжах-Туарег, — улыбнулся Виконт.
Бажжах не ответил. Он пристально всматривался в обвисший брезентовый потолок и сжимал в правом кулаке клочья короткой рыжей шерсти — космы с круглой веселой головы Боба.
— Неужели Боб отдал тебе свои сапоги... да еще и вместе с ногами! — глумливо спросил Виконт.
Мертвец улыбнулся и сел, отряхивая руки. Его лицо заливала краска, светившаяся в темноте...
Палатка снова затрепетала. Голос Боба тревожно спросил:
— Виконт, ты что?.. Тебе плохо?..
Виконт обернулся: в дверях, согнувшись, стоял Боб черным силуэтом на красном фоне песков.
— Я тебя звал, ты не слышал? С кем это ты болтал тут? Да очнись ты, старый сапог!..
Виконт вытер пот со лба, сплюнул, глянул через плечо. В сумраке — покосившийся столб, сваленные в кучу спальные мешки, окурки...
— Плохо дело, Бобби, старина, — он не узнал своего голоса, — здесь был Бажжах. Я видел его лучше, чем тебя сейчас...
— Бажжах-Туарег?! — Боб нырнул в палатку, выпрямился, настороженно озираясь. — Ты не ошибся? Ты понимаешь, что ты говоришь...
Он осекся. Виконт опустился на пол, сел, обхватив голову руками.
— Бажжах-Туарег... — прошептал он с отчаянием. — Мы погибли, Боб. Господи, помоги нам! Мы хуже, чем умерли... Бажжах-Туарег!.. Это конец, это конец, Бобби... Мы все равно что мертвецы теперь...
Боб кинулся было из палатки, потом вернулся и встал, вцепившись в центральный столб.
— К дьяволу, Вик! — прохрипел он. — Я не видел его... Ведь меня не было в палатке, не правда ли? Почему МЫ? Ведь Я-то не видел его?..
Он сел на одеяла и начал быстро обуваться. Руки его дрожали. Виконт быстро повернулся к нему:
— Ты... ты... уходишь?.. — Он судорожно глотнул. — Ты хочешь уйти... Боб?
Боб не отвечал. Он торопливо шарил в полутьме, хватал одежду, коробки с сигаретами, патроны — совал в рюкзак. Виконт несколько секунд молча следил за ним, облизывая сухие губы.
— Не оставляй меня одного, Боб... — проговорил он наконец, — позволь мне идти с тобой... Ведь мы старые друзья, не так ли?.. — Он потянулся дрожащей рукой к плечу товарища — похлопать. Тот, дико глянув, шатнулся в сторону. Виконт рванул на себе ворот: — Я буду нести палатку, Бобби... И... и винтовки, если хочешь. Может быть, я ошибся?.. Ну ясно же — я ошибся, мне показалось... Мне...
Он замолчал и весь наклонился вперед, стараясь поймать взгляд Боба. Тот затянул ремни, вскинул на плечо карабин и, не глядя на Виконта, шагнул к двери, волоча рюкзак по песку. Вцепившись в одеяло судорожно сжатыми пальцами, Виконт смотрел, как он, наклонившись, вылезает наружу. Красный треугольник двери исчез на мгновение и вновь появился, шаги зашуршали, удаляясь, и вдруг остановились. Виконт не отрываясь глядел на дверь. Пот крупными каплями стекал по его худым щекам.
Палатка колыхнулась, тело Боба опять заслонило вид на красные пески.
— Мы старые друзья, Вик... — Голос Боба дрогнул. — Клянусь удачей, я всегда любил тебя больше прочих... Ни с места, — вдруг заорал он, выбрасывая вперед карабин, — без эксцессов!.. Не прикасайся ко мне!
Он быстро отступил назад, выпуская из палатки бросившегося было к нему Виконта. Теперь они стояли лицом к лицу: Виконт с потухшими глазами, устало опирающийся о податливый брезент, и Боб с карабином на изготовку.
— Ты знаешь, я не могу взять тебя с собой, — мягко сказал Боб. — Ты не первый и не последний... Вспомни Хао... и Дэрка... и Зисса... Тебе ведь и самому приходилось поступать так же. Теперь твой черед... Когда-нибудь придет и мой... Не сердись, Вик, дружище... Прощай.
Они посмотрели друг другу в глаза. Боб отвернулся...
Далекий протяжный грохот заставил обоих задрать головы. Небо задрожало, пелена туч лопнула, пропуская добела раскаленное громадное тело, окутанное паром и дымом. Оно медленно опускалось на равнину, сотрясаясь от грохота.
— Это они!!! — покрывая дикий рев, заорал Виконт, хватая Боба за плечи. — Это они!.. Клянусь богом, это они...
Тело коснулось почвы и мгновенно скрылось в тучах песка. Земля дрогнула под ногами. Виконт, покачнувшись, бросился к палатке, таща за собой Боба. Тот не сопротивлялся...
Лохматый черно-оранжевый столб уперся в низкое небо. Раскаленный ураган свалил Боба и Виконта с ног, и они покатились по песку, как пустые папиросные коробки катятся по асфальту летнего города в ветреный день.
— Это ничего! — кашляя и отплевываясь, кричал Виконт. — Это пустяки... все пустяки! Милая старая Земля! Ты пришла за нами!
Им удалось остановиться. Боб поднялся первым, протирая глаза и тряся головой. Вихрь наконец унялся, и стала видна дрожащая сизая масса в полукилометре от них. Постепенно воздух вокруг нее успокоился. Не спуская глаз с астроплана, друзья медленно, с трудом вытягивая ноги из песчаных наносов, двинулись к нему. Виконт всхлипывал судорожно от возбуждения и радости. У Боба был вид человека, вынутого из петли на секунду раньше, чем этого требовал приговор. Впрочем, карабин он держал под мышкой.
— Хао... Дэрк... Зисс... — бормотал Виконт. — Что мне за дело? Я вернусь и поправлюсь. Не правда ли, Бобби? Ведь я еще не совсем... И я не виноват, что Бажжах украл у тебя ноги... Но до чего все это смешно! Понимаешь, открываю я одеяло, а он тут... Такой же, как тогда... когда его убил Джаль-Алла... — Он захохотал идиотским смехом и забился от кашля. Боб ничего не сказал. Он только ускорил шаг.
До астроплана оставалось не больше двадцати шагов, когда часть его сизой щербатой поверхности откинулась, открыв квадратный провал люка. Несколько человек в легкой нейлоновой одежде выпрыгнули на песок, неуклюже подворачивая ноги.
— Эхой! Боб! Виконт! — крикнул один из них. — Живы? А где остальные?
Боб раскрыл было рот, но Виконт снова залился хохотом.
— Они все вернулись домой... и даже глубже! — заорал он. — Молитесь за них, ребята... за них и за старину Бажжаха. А я... вы видите меня, не правда ли? — я жив и здоров... не верите?
— Скорее! — стараясь перекричать сумасшедшего, визжал Боб. — Все в палатку и за дело! Забирайте товар! Грузитесь и сейчас же назад!
Экипаж астроплана окружил их. Кто-то схватил Виконта за руки и заставил замолчать. Командир растерянно сказал:
— У меня совсем другие инструкции, Боб. Я должен остаться здесь до тех пор, пока на базу не вернется группа Кайна... у них Золотое Руно.
Боб сбросил с плеч вещевой мешок и принялся с нарочитой медлительностью рыться в нем. Все стояли молча, неподвижные, не в силах оторвать взгляды от его дрожащих рук.
— Не держите меня, ребята, я здоров, — сказал Виконт. — Могу взять любой интеграл... или хотите, я расскажу вам, что случилось с Кайном?
Боб поднялся, протягивая командиру толстый сверток, обернутый в прорезиненную материю.
— Вот все, что осталось от группы Кайна. — Голос его дрогнул. — И это еще много. Так что торопитесь, ребята. В этих песках и без вас уже достаточно костей.
— Джаль-Алла! — прошептал один из вновь прибывших.
— Джаль-Алла, — сумрачно кивнул Боб. — Торопитесь же...
Командир бережно сунул сверток за пазуху и аккуратно застегнулся.
— Я все же думаю остаться здесь на более долгий срок, — сказал он.
— Не имеешь права, — хрипло выдохнул Боб.
— У меня есть указания дождаться Кайна.
— Я говорю тебе, Кайн и его группа...
— Я ничего не слышал и ничего не знаю.
— Но Золотое Руно, которое я передал тебе. — Боб ткнул пальцем в выпуклость под грудью командира. — Если не веришь, убедись, посмотри...
— Ты мне передал? — На лице командира изобразилось глубочайшее изумление. — Ты бредишь, Бобби.
Он повернулся к остальным.
— Передавал он мне что-либо, ребята?
Те молчали, с презрительными усмешками рассматривая Боба. Брови командира строго насупились.
— Вы двое паршивых сумасшедших... болтаете черт знает что, сеете панику в моем экипаже... Я прикажу расстрелять вас обоих по законам Страны Багровых Туч...
— Предатель, — почти беззвучно проговорил Боб.
Командир вынул пистолет.
— За нарушение дисциплины, выразившееся в... э-э... попытке организовать саботаж, оскорблении старшего должностного лица при... э-э... исполнении служебных обязанностей...
— За сопротивление приказаниям, — добавил тот, кто удерживал под руки бьющегося в бессмысленном смехе Виконта. — Да стой смирно, сволочь!
— Вот именно... за сопротивление...
Рука с пистолетом поднялась. Боб, облизывая губы, смотрел в черный зрачок... Пистолет был пневматический, выстрел не был слышен.
— Теперь в дорогу, ребята, — капитан, морщась, совал пистолет в кобуру. — Пошевеливайтесь, дело сделано...
— А куда девать этого? — спросил тот, что держал Виконта.
— К черту! Пусти его. По местам!
Виконт сел на песок рядом с телом Боба. Беззвучно смеясь, хлопал труп по плечу.
— Так-то, Боб... Так-то, дружище... — услыхал командир. Он брезгливо скривился, пошел, увязая в песке, к астроплану. Около люка остановился, положил руку на пистолет, оглянулся: Виконт, подпрыгивая, размахивая длинными тощими руками, брел к завалившейся палатке. Оглянулся — капитан увидел его перекошенное лицо, широко открытый рот — Виконт пел, и слова сквозь ветер донеслись до командира, закрывающего люк:
...В бар часто заходил
...наш Джо... о-о-о...
Люк мягко захлопнулся.
Воздушным смерчем Виконта пронесло мимо палатки, и он еще несколько секунд лежал задыхаясь, полузасыпанный песком. Потом привстал и огляделся. Там, где только что стоял астроплан, тянулся к небу песчаный смерч, ветер гнал его вдаль. Песок вспыхивал, наливался горячей светящейся кровью, как давеча лицо Бажжах-Туарега, и это было очень смешно. Виконт хохотал от души, зарывался в горячий песок и нисколько не удивился, увидев рядом с собой Кайна. Тот тряс его за плечи, хрипел:
— Кто это был? Где Боб? Отвечай, отвечай!..
— Здорово, Кайн! — весело сказал Виконт. — Ты еще не видел Боба?! Он отправился туда, к вам... Веселый славный парень, ей-богу!.. Ему даже не дали рассказать, как тебя убил Джаль-Алла... тебя и Бажжаха... и всех. — Виконт разразился рыдающим хохотом.
— Песчаная горячка... — пробормотал Кайн, отодвигаясь. Он был весь черный, спалённый пустыней, покрытый вспухшими язвами, иссеченный песком.
— Я-то знал, что вы все живехоньки, — болтал Виконт, — я сегодня видел Бажжаха... Здоровый, веселый... светится... А Боб говорит: «Скорее, скорее. В песках и так уже... это... кости... Вот, мол, все, что осталось от Кайна». Шутник, ей-ей!..
— Что за дьявол, я жив! Он знал это. — Кайн растерянно озирался вокруг.
— Ругаются!.. Боб кричит — Руно! А тот говорит — прикажу расстрелять! Чудаки! Залезли в звездолет и — дззык!..
— Виконт, парень, очнись. — В голосе Кайна дрожали страх и надежда. — Где Боб? Может, он в палатке? Или улетел... Ведь не может же быть...
— Боб там лежит... Ты разве его еще не встречал? Он пошел к вам... к вам... Из пистолета... Золотое Руно, говорит, если не веришь — убедись...
— Золотое Руно?.. — прошептал Кайн, медленно поднимаясь с колен. — Какой подлец!..
Виконт видел, как с горизонта поползли красные мокрые облака, опускался мрак. Едва видимый теперь сквозь красную мглу, Кайн вдруг рванул на себе рубаху и, увязая в песке, тяжело побрел куда-то в туман. Туман на секунду рассеялся, и Виконт в последний раз увидел: красные барханы, саксаул, горячий песок, тяжелое багровое небо...
– Что-нибудь экстраординарное?
– Да как вам сказать... – Доктор Атта пожал плечами. Осторожно поднял бокал, отпил половину. – Да как вам сказать... Я ведь, собственно, не психиатр, я ларинголог, а горло у него было в полном порядке... (Гость вежливо улыбнулся.) В общем, сильное расстройство нервной системы... полная потеря памяти, речи... Нарушена координация движений – знаете, эдак заплетается на ходу, не сразу соображает, какой рукой взять что-нибудь, иногда сидит минут пять, не может встать – забывает, как... Одним словом, даже мне ясно – здесь пока нечему удивляться.
Гость согласно кивнул головой и сказал:
– Я видел случай более оригинальный. Помню...
– Да-да, простите. Я еще не кончил. Дело, конечно, не в этом. Знаете ли вы его историю? Как он попал к нам?
– Кое-что слыхал об этом, безусловно... Не уверен, правда... Это не в связи с катастрофой в Институте Сверхчастот?
– Да. Он был там швейцаром. Владислав Дьед – швейцар. В соседней лаборатории, где стоял новый генератор Ста – вы помните Ста, эдакий худощавый злобный мужчина? – так там лопнул какой-то баллон и произошло что-то вроде замыкания. Никто не пострадал – подождите, не перебивайте, я знаю, что вы хотите сказать, – никто не пострадал, потому, вероятно, что лаборанты в это время сидели в столовой. Возвращаясь оттуда, они заметили только, что Дьед мирно дремлет в своем кресле у подъезда... В лаборатории же, конечно, вонь, гарь, валяются горелые провода... Все, впрочем, оказалось, в общем, в порядке – да не перебивайте же. Ребята бросились прибирать и вдруг слышат – звенит бьющееся стекло. Выглянули в коридор – бедняга Дьед стоит белый как бумага, плотно прижавшись к стене... Глаза выкачены, руки в крови висят как плети... Рядом – огромное зеркало разбито вдребезги. Увидел людей – шарахнулся в сторону, налетел на колонну, упал, пытался уползти. Тут его и схватили. Привезли к нам в клинику, а у нас, разумеется, нет психиатрического отделения – откуда ему быть? – психиатра тоже нет, а ближайший теплоход с Большой Земли приходит через полмесяца... Но был у нас, правда, один врач-терапевт, молоденький парнишка, но великая умница, чертовски талантливый, упокой, Господи, его душу, как говорится...
Гость удивленно поднял брови, хотел что-то сказать. Атта опередил его:
– Да-да, это то самое, о чем вы порывались все время спросить. Взрыв, о котором все – и вы в том числе – знают. Разворотило весь Восточный корпус. Погибло человек пятнадцать – сам Ста, его лаборанты, этот парнишка-терапевт – звали его Авеесве, Артур Авеесве, Арчи, – и еще куча народу. Все, кто находился в лаборатории, в коридоре, на лестнице... В том числе, между прочим, новый швейцар. Беднягу обожгло радиацией – живого места не было...
– О, так вашему пациенту повезло! Вот уж воистину не знаешь, где найдешь, где потеряешь... Но вы говорили что-то о враче-терапевте...
Атта допил вино, кивнул и устроился поудобнее в кресле.
– Артур сказал, что давно увлекался психиатрией и что он возьмется если не лечить, то, по крайней мере, следить за больным. До чего же умный был парнишка! Знаете, я уже не молод, то, что называется старый опытный врач, – ergo скептик и все такое, но он умел увлечь меня... Он находил проблемы там, где все было вроде абсолютно ясно, а из каждого белого пятна вытягивал дюжину хитроумнейших гипотез, предусматривающих результаты всех возможных экспериментов – и невозможных тоже, – на которые у него, конечно, никогда не хватало времени. И вот Арчи предлагает мне понаблюдать за этим больным, собрать кое-какой материал. Его, видите ли, заинтересовали причины возникновения этого помешательства... Обстоятельства, действительно, были, мягко говоря, не вполне ясны... Человек сходит с ума от того, что за стеной, за капитальнейшей стеной лопается баллон и происходит короткое замыкание!
– Что же это – удар, сильное нервное потрясение, шок? – Гость был явно заинтересован.
– Не знаю, – откровенно сказал доктор. – Совершенно не могу себе представить... Даже сейчас. Тогда я мог еще меньше и тоже заинтересовался. Что будете пить – «Сино-Руа» или «Каркетон»?
– Все равно, – сказал гость. – Рассказывайте дальше.
– Я налью вам «Сино-Руа», – сказал Атта, выволакивая из буфета темного стекла бутылку с яркой этикеткой. – Это вам должно, по-моему, понравиться больше. Нет-нет, позвольте уж, я налью в этот... Вот так... Пейте маленькими глотками... Ну что? Нектар? Отлично! Так вот. Мы начали наблюдать за несчастным Дьедом. Первые дни старик был ужасен. Он не принимал пищи и почти не мог двигаться. Он лежал на койке в отдельной палате и часами остекленело глядел в потолок. Периоды мертвой неподвижности сменялись буйными припадками, когда его приходилось привязывать к постели. Говорить членораздельно он не мог, только мычал как паралитик. Его мучил, по-видимому, нестерпимый непроходящий ужас. Он боялся всего: санитаров, мух, тарелок, гудков машин... Какими глазами он смотрел на нас с Арчи, когда мы обследовали его!.. Увидев паука, он однажды чуть не выпрыгнул в окно... Но всему этому даже я не удивлялся. Собственно, те сумасшедшие, которых я видел на своем веку – еще в институте, на практических занятиях, – выглядели в общем так же. Артур уже тогда находил какие-то странности, но я как-то не удосужился поговорить с ним основательно на эту тему. Однако проходили дни, Дьед начал успокаиваться, в известном смысле приходить в себя, и тут-то и появились странности, которые поразили даже меня.
Атта медленно раскурил сигару и задумался. Потом продолжил:
– Знаете, сейчас очень трудно объяснить, что собственно странного было в его обыденном поведении. Ведь сумасшедшему все можно – думают обычно – на то он и сумасшедший... Но, понимаете, это сумасшествие было каким-то необычным, каким-то... осмысленным, что ли! Вот случай: вхожу, он сидит на койке и внимательнейше рассматривает свои руки. Подходит ко мне, начинает изучать мои ладони, сравнивает со своими, и глаза у него при этом ну самые что ни на есть здоровые. И в них – живейшее любопытство. Или – прогуливаемся с ним по аллейке вечером, солнце опускается в океан, небо темнеет, показывается серп луны. Он тычет пальцем на луну, на солнце и показывает мне на пальцах – «два». Потом себе в грудь, и на пальцах – «шесть». И так не один раз, в течение трех-четырех вечеров. И при этом что-то оживленно щебечет... Странно было все это. А по ночам иногда вскакивает, страшно кричит, бьется в двери, в окна... Приходят к нему, успокаивают, укладывают, он тихонько вырывается, плачет, неумело вытирает слезы и смотрит на мокрые руки с огромным удивлением... Но самое странное впереди. Однажды, войдя в его комнату, пока он прогуливался с Арчи, я увидел, что стюард старательно скоблит стену. В чем дело? Он мне показывает уже наполовину стертый, еле заметный рисунок: изображение большой птицы в полете. Сделано углем. Расспрашиваю стюарда. Этот болван рассказывает, что подобные рисунки Дьед оставляет на стенах, на полу, на мебели уже не в первый раз, и что он, стюард, уже жаловался управляющему, что ему надоело их каждое утро соскабливать. «Дурак, – говорю я, – пошел вон. И больше не смей стирать». Так мы обнаружили у бедняги его странный талант. Подождите, не задавайте вопросов, я все знаю и все расскажу сам... Лучше выпейте... Вот так!.. На следующий день мы с Артуром приходим к больному, подзываем его к столу (он уже научился немного понимать нас) и раскладываем на столе бумагу, карандаши и все такое прочее для рисования. Он долго ничего не понимал, до тех пор, пока я не взял карандаш и не попытался изобразить лошадь. Артур, увидев эту лошадь, сказал, что боится, как бы у больного не возобновились припадки ужаса, но Дьед меня понял. Меня, я помню, тогда еще поразила мысль, что все это похоже не столько на разговор с сумасшедшим, сколько на объяснение двух людей, живущих в разных странах и говорящих на разных языках. Так или иначе, Дьед берет карандаш и... вот...
Атта пыхтя рылся в записной книжке.
– Вот... Извольте глянуть... – Он протягивал четвертушку бумаги, перегибаясь через стол грузным телом.
Гость осторожно взял, изумленно поднял брови, рассматривая, улыбка медленно сползала с его тонких губ.
– Дьявол!.. – выдохнул он.
На желтоватом клочке твердые четкие штрихи сливались в чудесную странную картину: пылающий огонь, несколько человеческих фигур у костра, бесформенная глухая чаща вокруг и темное, неуловимо прозрачное ночное небо с четырьмя узкими светлыми серпами, висящими над вершинами леса... Странное, неземное очарование струил этот диковинный пейзаж. Гость закрыл глаза и почувствовал вдруг, как пронесся мимо теплый ветер, полный аромата незнакомых цветов, влажный, тяжелый. И услыхал шорох затаившегося леса, и крик ночной птицы, и дыхание тех, что сидели у огня... Он сам стоял перед огнем, опираясь на тонкое копье и слушая ночь, глядел на блестящие серпики над серебристыми вершинами неподвижных деревьев...
– Это его последний рисунок. Чудесно, не правда ли?
Гость вздрогнул. Это было как сон. Виновато улыбаясь, протянул чудный рисунок доктору. Тот бережно спрятал его между страниц. Усмехнулся, встретившись взглядом с гостем.
– Я предупреждаю все ваши вопросы. Нет, Дьед никогда не был художником. Он не любил рисовать даже мальчиком, в школе. Нет, он никогда не был романтиком, для этого он был слишком хорошо воспитан. Это был прозаик до мозга костей. Он не любил читать и, держу пари, никогда не видел лесного костра. Откуда он взял талант и столь странные сюжеты своих рисунков – не знаю. Да-да, у него было сделано множество рисунков и даже одна небольшая картинка масляными красками. Набор красок привел меня в ужас – я никогда не видел голубых людей и ядовито-зеленых облаков. Но рисунок был великолепен. Вы слышали сейчас дыхание ночного леса? Картина пела! Клянусь богом, я слышал журчание воды и треск цикад. Моментами мне казалось, что я слышу даже шелест шагов голубых людей, идущих через высокую траву... На многих рисунках он изображал ту самую птицу, о которой я уже говорил вам.
– Но где все это? – вырвалось у гостя.
– Ага, – удовлетворенно заметил доктор, – и вас заело... Давненько я не видел, чтобы вы волновались! Еще бы! Мне лично эта четырехлунная ночь во сне снилась... Где все это? Да погибло! Погибло вместе с Арчи, славным маленьким Арчи... Он взял эти рисунки, чтобы показать их Ста, они были большие друзья – Арчи и Ста, и пошел в Институт. Не знаю, успел он показать их или нет, но он ушел в девять утра, а в двенадцать Восточный корпус уже был перекошен и охвачен пламенем... Мы даже не нашли его тела, ни Арчи, ни Ста, ни лаборантов – они сгорели...
Атта замолчал, уткнувшись в стакан, – бокал он уже давно отставил в сторону. Они долго молчали, потом гость сказал:
– Простите, Атта, но я хотел бы услыхать конец истории.
– Конец?.. Это и был конец. Через три дня после взрыва прибыл корабль и забрал Дьеда. Мы очень трогательно простились. Он произнес речь – клянусь богом, она была вполне членораздельна, хотя я и не понял ни слова. Он подарил мне свою последнюю работу, – Атта положил руку на записную книжку, – а я сделал все, что мог, чтобы спасти его от сумасшедшего дома. Что с ним было дальше – не знаю. Родственники – они очень любили и жалели его, по слухам, – вместе с ним уехали куда-то на материк. Куда – не знаю.
– Но что же это – гениальный бред? Шутка природы? Что это за человек, Атта?
– Я не знаю, – задумчиво сказал Атта, – и никто, пожалуй, не знает. Арчи, бедняга, накануне смерти развивал передо мною свою очередную теорию, но мне хотелось спать, я мало что понял и еще меньше запомнил... Он называл эту болезнь «находкой памяти». Память, говорил он, это клетки мозга и процессы в них. Если переставить клетки или изменить процессы, человек может потерять одну память и «найти» другую. Дали, например, парню дубиной по голове, клетки переставились так, как они расположены в голове, скажем, американца, родившегося там-то и тогда-то, в такой-то семье и испытавшего в жизни такие-то потрясения. Даже лучше, например, пусть это будет не американец, а... ну, скажем, папуас. Мы скажем: человек потерял рассудок и память от сотрясения мозга. А бедняга будет лупить нам на океанийском наречии в тщетной надежде, что «белые люди объяснят ему, как он попал сюда с острова Фиджи и что с ним вообще происходит». Что-то в этом роде говорил Арчи, по крайней мере, я так понял. Приобретение памяти – да, именно так. Что?
– То есть, позвольте... Может оказаться таким образом, что... э-э-э, как бы это выразиться... что пострадавший, как вы говорите, «обретет» память вообще не существовавшего человека или, скажем, человека будущего? Я вас верно понял?
Атта утвердительно замычал, энергично кивая головой, – он раскуривал сигару. Гость пожал плечами:
– Н-ну, знаете...
Они снова надолго замолчали, глядя, как стелется голубой дым.
– А где сейчас может быть этот старик?
– Господи, да где угодно... Привык к людям, к новому для него миру, бродит где-нибудь, стараясь понять, как и куда же он попал – следуя последней теории Артура Авеесве. – Доктор Атта встал и вытащил из буфета новую бутылку. Разливая оранжевый пахучий напиток, сказал: – Я думаю, мы выпьем коньяку... На прощанье.
...Да, он бродит, затерянный в толпе, одинокий и жалкий. Он привык к вечному шуму большого города, к странным людям и к вою сирен. Он научился даже ездить в метро. Но город подавляет его, гнетет. Только по вечерам, когда над улицами загораются желтые в тумане лучи фонарей, он будто немного оживает. Подходит к людям на остановках автобусов и, глядя поверх голов, громко говорит со всеми сразу на странном птичьем языке. Люди испуганно сторонятся или смеются, указывая на него пальцами, и никто, ни один человек, не знает, что видят сейчас эти тусклые старческие глаза – блики огня на темных лицах сидящих, спящие заросли и четыре блестящих серпа над неподвижными вершинами, озаренными их серебристым светом...
На сигарету упала тяжелая капля и погасила ее. Алексей бросил окурок, сунул руки поглубже в карманы и ежась прошелся по гребню. Было мокро, холодно, противно. Порывами налетал знобящий ветерок, приносил крупные капли. Вверху низко над головой клубилось серое туманное небо. Внизу, у подножья холма, на дороге стояло несколько машин — мощные приземистые грузовики-полувездеходы. Около машин стояли кучками люди, курили, нехотя переговаривались — ругали чертову погодку и ожидание. Дорога была хороша — совершенно прямая, гладкая, широкая, она рассекала черную топкую равнину, соединяя город с Большим Северным ракетодромом.
На горизонте, плохо видимые в тумане, темнели странные длинные сооружения, похожие на ангары для дирижаблей. Над ними торчали сетчатые мачты высоковольтной линии, уходящей за горизонт, и еще какие-то строения — серые куполообразные башни, огромные, тяжелые. Это был Большой Северный ракетодром — самый большой и самый северный в Союзе. Отсюда стартовали межпланетные корабли — на ИС Земли, на Луну, иногда и дальше: на Марс.
Алексей вздохнул и полез вниз, скользя по мокрой грязной земле, размахивая руками, чтобы сохранить равновесие. Люди внизу подняли головы, парень в мокром кожаном шлеме, лихо сбитом на затылок, что-то сказал, все засмеялись. Алексей побагровел, сердито насупился и, повернувшись к ним спиной, побрел, увязая по щиколотку, к небольшой, настежь распахнутой дверце у самого подножья. Холм был искусственный. Лет десять назад здесь был просто большой полигон для испытания ракет. Наблюдатели помещались в окопах. Иногда громадные, величиной с дом, ракеты вследствие каких-то неточностей в установке вместо того, чтобы лететь в небо, начинали, изрыгая огонь, прыгать по равнине. Сначала обходилось без жертв, но однажды многотонная махина обрушилась прямо на окоп. Пришлось возвести вот такие холмы — под толстым слоем бетона и земли, рассчитанным на прямое попадание ракеты, наблюдатели могли чувствовать себя в полной безопасности.
Согнувшись, Алексей пролез в дверцу и поднялся по ступенькам в наблюдательный пункт. Здесь было тепло и светло. Алексей присел у стола, потер руки, озираясь. Большая серая комната с бетонными стенами. Вдоль передней стены в ряд — несколько столиков, рядом с каждым торчат прямо из стены трубки в брезентовых чехлах — окуляры перископов. В комнате никого нет, но из-за полуоткрытой тяжелой двери в соседнее помещение доносятся голоса. Алексей узнал сиплый неторопливый бас Краюхина:
— ...Э-э, чепуха... Время у вас было... Нет, вы — растяпа...
Другой голос бормотал что-то, явно оправдываясь. Алексей усмехнулся — снова кого-то разносит — грозный дядя. С таким служить — ой-ёй-ёй! В комнату вошел, вытирая мокрое от дождя лицо, смуглый плечистый мужчина в кожаном пальто. Кивнул Алексею, прислушался, быстро прошел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь. Теперь оттуда доносился гул трех голосов.
Алексей вспомнил — этого человека он видел в кабинете Краюхина во время их первого разговора, там, в Москве. Он сидел в углу у окна в большом кресле, лениво листал газету, поглядывая поверх нее на Алексея. Да, знаменательный был разговорчик. Здравствуйте, вы из военного министерства? Алексей отрапортовал. Так, очень хорошо, садитесь. Я Краюхин, Николай Захарович, будем знакомы. (Голос глуховатый и сиплый, слушая его, хотелось откашляться.) Кадровый офицер? Ага, двенадцать лет. Отлично. И все время служили в Кара-Кумах? Не надоело? Да, вы правы, конечно: и пустыню полюбить можно. Если не ошибаюсь, участвовали в Саульском походе? Конечно, не могли не участвовать — зампотех дивизиона бронетранспортеров. Вкратце, как там было дело? (Алексей рассказал. Это был страшный тройной самум, покрывший Саульский оазис и колонну транспортеров Алексея, вывозивших остатки населения. «За проявленную инициативу и успешное выполнение боевого задания» Алексей получил благодарность командования, но вспоминать об этом походе не любил: на одной из двух занесенных бурей машин остался его хороший друг — лейтенант Гаджибеков. Даже могилы его не нашли в барханах.) Краюхин слушал внимательно — плечистый, сутуловатый, с большелобой лысой головой. В полусумраке кабинета (шторы на огромных окнах были опущены) глубоко запавшие глаза его казались темными пятнами на узком безбровом лице. Так-так. Вы также принимали участие в спасении экспедиции Вальцева? Да, ну об этом я расспрашивать не буду — знаю хорошо и сам. (Об этом Алексей как раз рассказал бы с удовольствием — славное было, удачное дело.) Одинок и холост? Так-так. Это хорошо. (Чего уж хорошего, подумал Алексей.) Цель командировки известна? (Алексей сказал — участие в геологической разведывательной экспедиции.) Это, конечно, так, но и не совсем так. Вам, товарищ Громыко, предлагается принять участие в экспедиции на Венеру. (Алексей изумился так явно, что тот, смуглый у окна, с несколько запоздалой поспешностью попытался скрыть улыбку за развернутой газетой.) Да, на Венеру. Разведка... м-м-м... некоторых полезных ископаемых и организация посадочной площадки для звездолетов. Почему именно вы? Нам нужен человек, похожий на вас — знающий пустыню, знающий свое дело, решительный, опытный, смелый. (Ого, усмехнулся Алексей.) Мы мало знаем о Венере, даром что крутимся около нее уже лет десять. Но там, вероятно, много пустынь, а это по вашей части. Песчаные бури, безводье, зыбучие пески — это тоже по вашей части. Очень, очень тяжелые условия, трудности, постоянное напряжение всех сил — и это опять же по вашей части. Командование рекомендовало мне человек пять, я выбрал вас. Так уж мне захотелось, что поделаешь. Срок? Полгода, год — трудно сказать заранее. Почему нужен обязательно военный? Я этого не говорил, но... знаете ли, может быть, понадобится именно военный: места дикие, незнакомые — Венера! (Краюхин растянул в усмешке тонкие губы.) Сейчас, капитан, от вас требуется только принципиальное согласие. Рассматривайте эту командировку как тяжелый опасный боевой поход. Участие в научных экспедициях для вас не новость — вели же вы Вальцева через черные пески. Межпланетное путешествие — ну что ж, летают ведь люди в _туда_, много лет уже летают и — ничего. Венера... Это, конечно, хуже, это совсем не курорт... Ну, одним словом, думайте... Вальцев, кстати, тоже летит... (Алексей видел, что человек с газетой украдкой, но внимательно наблюдает за ним. Черт побери, судя по всему — опасное дело, но не отказываться же. Если его послали, значит, он справится не хуже других... Да, и потом... А, ладно! Согласен, сказал Алексей, берусь.) Краюхин заулыбался. Отлично. Договорились. Ну вот пока и все, а теперь познакомьтесь — Зорин Андрей Андреич — начальник Большого Северного. С ним вы еще встретитесь... Выходя, Алексей встретился в дверях с маленьким толстым человечком, стремительно рванувшимся в кабинет, лишь только скрипнула дверь. Прямо с порога он негодующе начал: «Николай Захарович, но при чем тут я...» Краюхин в ответ грозно просипел: «Где стабилизаторы?» и снова, прерывая захлебывающийся тенорок: «Я вас спрашиваю, где стабилизаторы?» Алексей тихонько прикрыл дверь.
Что и говорить — знаменательный был разговорчик. Алексей встал, прошелся по комнате, посмотрел на часы. Через несколько минут прибывает звездолет с ИС Венеры. Тот самый — «Астра-12» — который полгода назад высадился на поверхность планеты. Первый в мире. То есть, конечно, высадился не первый — сумел вернуться первый. До него были, говорят, еще три попытки, и первая самая удачная. Это были чехи. Они успели даже послать две радиограммы, из которых явствовало, что сели они довольно удачно и что кругом пустыни. Через пару недель пришла третья радиограмма — последняя. Из-за сильных помех в ней смогли разобрать только несколько слов, какой-то бред: что-то вроде «купи кипу пик» и потом до конца раз десять подряд: «горячка, горячка, горячка...». С тех пор о них ничего не слыхали. Скоро уже десять лет. Вторая экспедиция была тоже чешская — спасательная. О них известно только, что «пошли на посадку» и все. Третья экспедиция — совместная англо-советская. Сравнительно недавно — год, полтора. Звездолет сгорел в атмосфере. Люди превратились в пыль «вместе с сотней тонн высококачественной тугоплавкой легированной стали», как говорил подвыпивший Левка Вальцев, когда месяц назад рассказывал все это ему и еще одному парню — геологу, которого Вальцев хотел зачислить в эту новую экспедицию на Венеру. Они сидели у Левы, пили вино, за окном шумел вечерний город, было очень хорошо и уютно, и Вальцев рассказывал. О тяжелой работе, о славных бесстрашных ребятах, о метеорных полях, о лучевой болезни, поражающей почему-то в основном самых сильных и здоровых, о пропавших без вести, о строителях Лунного города близ кратера Коперник на Луне, об одиноких могилах на берегах марсианских морей, где лежали геологи — товарищи Вальцева по первой экспедиции. Он уже побывал и на Луне, и на Марсе, этот Вальцев. Пил вино стакан за стаканом и рассказывал, а этот паренек — Сергей его звали, кажется, — слушал с горящими глазами с потухшей папиросой в зубах. Потом он не пришел на вокзал, когда они уезжали сюда, а Вальцев всю дорогу ожесточенно играл в карты с Алексеем и только перед самым прибытием, когда, рассказав все анекдоты, они томились в ожидании у окошка, сказал вдруг: «Серега этот... Очень талантливый парень... и не трус... здесь на Земле... Но у него слишком богатое воображение. Слишком. Никаких шансов». Это была его любимая присловка — «никаких шансов». Говорил он серьезно, деловито, без насмешки и даже без жалости. А потом посмотрел на Алексея так, что тому стало неудобно за свои мысли.
Алексей быстро повернулся на стук двери. Краюхин и Зорин вышли из соседней комнаты и сразу бросились к перископам.
— «Астра» на подходе, — сказал Краюхин. — Вон там свободный перископ, Алексей Петрович.
Оптика в перископах была замечательная. Алексей видел черную кочковатую равнину, рябь ветерка в далеком озере, низкие лохматые облака и под ними у самого горизонта стаю каких-то птиц. Рядом недовольно ворчал Зорин — никак не мог снять чехол с окуляров. Чертыхнулся, снял, глянул, снова чертыхнулся и полез в карман за носовым платком — протереть стекла. Краюхин не отрываясь глядел, собрав морщины на лбу. Большие черные очки лежали на столике рядом с перископом. Снаружи взвыла сирена. Алексей прильнул к окулярам и увидел, как с озера поднялась стая уток, поплыла на запад. Потом раздался тяжелый грохочущий рев, тучи озарились багрово, лопнули, пропуская массивное черное тело. Грохот усилился, тело медленно коснулось земли и тотчас же скрылось в столбе белого пара, взметнувшегося к небу. Алексей увидел, как фонтанами брызнула в стороны грязь, полетели куски земли, камни. Рев стих, теперь на равнине, там, где опустился звездолет, стояло большое белое облако, ветер раскачивал его, унося клочья пара на запад, где среди разорванных туч проглянуло тусклое низкое солнце.
— Николай Захарович, звездолет не отвечает на запрос, — донесся из соседней комнаты голос — очевидно, радиста. Краюхин медленно старательно протирал очки.
— Повторить запрос, — проговорил он. В тишине было слышно, как снаружи взревели моторы — шоферы заводили машины. На равнине таяло белое облако, грузно накренившись, остывала громада звездолета. Над ним дрожали струйки горячего воздуха.
— Звездолет на запрос не отвечает, — повторил голос из соседней комнаты.
— Какого черта молчат! — Зорин хмуро поглядел на Алексея и снова повернулся к Краюхину. — Николай Захарович, неужто снова... как тогда...
Краюхин, тяжело ступая, пошел к выходу, Зорин двинулся за ним, и в этот момент радист крикнул весело:
— Есть! Готово! Ответили: «Все в порядке, привет Земле, встречайте».
Огромный серый автомобиль Краюхина с фигуркой оленя на радиаторе первый остановился около звездолета, оглашая воздух ликующими воплями сирены. Сзади, растянувшись на несколько километров, разбрасывая грязную землю, ревели приближаясь грузовики, автокраны, могучие трактора и еще какие-то странные громадные сооружения на гусеничном ходу. Над головами гудя повисли два больших вертолета. Один опустился, обдав стоящих у звездолета горячим воздухом. Из люков полезли какие-то здоровенные плечистые парни в коротких куртках мехом наружу. Одна за другой подходили машины. Из одной выпрыгнул сухой черный Вальцев, побежал, скользя по мокрому мху. Алексей за Краюхиным и Зориным подошел к звездолету шагов на двадцать. Стальная громадина уже остыла. В яму, вырытую при посадке, натекла грязная вода. Звездолет, основательно врезавшийся в почву, стоял в большой теплой луже. В темной воде отражались его могучие бока, покрытые коркой почерневшего горелого металла.
— Пришел, пришел, родимый, — раздался радостный голос Вальцева за спиной. — Алеха, милый, ведь я на нем должен был лететь! Заболел, понял? Перед самым отлетом свалился. Никаких шансов! А ведь какой полётец был! Герои!
— Герои! — желчно сказал мрачный Зорин, поглядывая на Краюхина — тот ссутулясь стоял в стороне, жевал папироску. — Герои! Сколько их уходило? Пятеро. А вернулся? Один! Один Строгов только и вернулся. Калекой вернулся... Нашел, чему завидовать... герой.
— Н-ну, знаешь, — Вальцев резко повернулся к Зорину, — чепуху городишь, Андрей Андреич...
Он еще сказал что-то, но Алексей не расслышал — толпа зашумела, тыча пальцами. В стенке ракетоплана на высоте трех метров откинулся большой квадратный люк, посыпался горелый металл. Из черного отверстия выскользнула легкая стальная лестница, а потом появился человек — молодой, неестественно бледный парень в засаленном комбинезоне и в новенькой рыжей меховой шапке-ушанке, у которой был такой вид, будто ее только что вытащили из сундука, где она лежала с самой покупки. Паренек огляделся — вид у него был слегка сумасшедший, — сорвал с головы шапку и заорал что-то вроде: «Приве-ет!»
— А-а-а! Е-е-е! — сочувственно откликнулась толпа и кинулась к звездолету. Алексея поволокло в сторону, кто-то наступил ему на ногу, кто-то нахлобучил шапку на глаза. Он успел только заметить, что парню в комбинезоне наподдали сзади и он, размахивая руками, полетел вниз, окунулся в толпу и снова взлетел к небу, дрыгая ногами в неописуемом восторге. В отверстии люка появился другой с таким же бледным лицом в ярчайшем красном шарфе. Сумятица была страшная. Выли сирены автомашин, кричали люди. Мелькнула черная от загара физиономия Вальцева с широко разинутым ртом. Давешний лихой шофер в кожаном шлеме оглушительно свистел в четыре пальца. Плечистые молодые люди в меховых куртках не переставая палили магний. Со второго вертолета, повисшего над головами, сверкали юпитера и кто-то уронил киноаппарат. Алексей поймал себя на том, что, стоя в луже по колено, пытался поймать за ногу взлетающего как перышко пилота в красном шарфе. Шарф орал что-то неразборчивое, но явно восторженное. Какой-то автокран пролез в толпу — на кабине длинный косматый рабочий, приплясывая, размахивал жестяной дощечкой с надписью: «Осторожно! Под стрелой не стоять!»
Потом все как-то сразу смолкло. Алексей выбрался из лужи, пробился сквозь толпу и увидел, что в образовавшемся тесном кругу отдельно ото всех стоят Краюхин и Зорин, а перед ними небольшого роста человек без шапки с рукой на перевязи. Вся голова его была закутана грязноватым бинтом, так что лица его не было видно, только ерошились редкие светлые волосы на затылке да поблескивал одинокий глаз, темный и страшно усталый. Позади торопливо строились в неровный ряд четверо растрепанных пилотов с бледными бескровными лицами. Яркий шарф жадно глядел вверх, механически пытаясь застегнуть куртку на оторванную пуговицу. Алексей тоже поглядел вверх, но ничего кроме серого закатного неба не увидел. Даже второй вертолет с кинооператорами сел где-то за машинами.
— Небо, чудак!.. — прошептал над ухом Вальцев, голос его дрогнул. — Голубое небо, понял!
Алексей глянул на него изумленно. Он хотел сказать, что ничего не понял и что вообще небо не голубое, а серое, и довольно мерзкого вида, как и положено здесь, в тундре, но в это время забинтованный человек повернулся к пилотам и негромко сказал:
— Смирно.
Видно было, как от напряжения и усталости у него дрожат ноги, и весь он был какой-то больной, изнуренный, но голос его звучал неожиданно твердо и торжественно:
— Товарищ замминистра! Звездолет «Астра-12» закончил перелет Земля — Венера — Земля и прибыл в ваше распоряжение с новым экипажем, составленным из пилотов ИС-5. Во время обратного пути особых происшествий не было. Докладывал капитан звездолета Строгов.
Он, качнувшись, неловко шагнул в сторону, открывая шеренгу бледных людей с напряженными посуровевшими лицами. Все молчали. Молчал Краюхин, навесив тяжелый лоб на черные очки. Молчал Зорин — пальцы его рук, вытянутых по швам, судорожно подергивались. Молчали стоявшие кругом шоферы, механики, грузчики — многие стягивали с голов шапки. Молчали тяжело и угрюмо, будто не они пять минут назад радостно и бестолково метались около накренившейся махины звездолета. Потом Краюхин медленно снял очки, тяжело шагнул к Строгову и обнял его. Алексей видел, как Строгов — он казался совсем маленьким рядом с могучей фигурой «старика» — уронил забинтованную голову ему на плечо, а большая лапа Краюхина с зажатыми очками нежно гладила его подрагивающую спину. Вальцев громко судорожно дышал над самым ухом. Потом Краюхин повернулся к неподвижно стоящим пилотам, просипел: «Свободны, товарищи» и, осторожно поддерживая шатающегося Строгова, направился прямо к своей машине...
Уже давно, мягко приседая на ухабах, скрылся в холодном тумане большой автомобиль Краюхина, погрузились в вертолет и улетели моментально вновь повеселевшие пилоты, скрылся куда-то Вальцев, проговорив бессвязно: «Вот оно как у нас, понял?» — а Алексей все стоял, зябко ежась от холода, засунув руки в карманы, и бездумно следил за поднявшейся вокруг звездолета суматохой. В голубоватых лучах двух прожекторов клубился вечерний слоистый туман, суетились люди, волокли и грузили на машины какие-то тяжелые ящики. Два автокрана выволакивали из звездолета ящики побольше, клали их штабелями. У подножья ракеты возилась группа чумазых парней в спецовках — от них шел пар. Зорин в распахнутой кожанке орал на маленького сутулого с портфелем и в очках. Сутулый отругивался тоненьким слабым голоском, но необычайно напористо. Мимо прополз трактор-тягач, разбрасывая шматья грязи. Липкий комок ударил Алексея в щеку. Он высвободил руку, вытер лицо и, тряхнув головой, отошел в сторонку.
Солнце скрылось за дальними холмами, наступила короткая северная ночь. В потемневшем небе задрожали слабенькие, еле видимые звезды. Туман затопил равнину, туман колыхался в лучах фар уходящих автомашин, оседал ледяными капельками на лице. Алексей подошел к звездолету вплотную. В лучах прожектора его неровная бугроватая поверхность казалась еще более изрытой и страшной. Алексей притронулся к его черному боку, рука дрогнула, наткнувшись на леденящий холод металла.
— Вот оно как у нас, — повторил Алексей и, повернувшись, пошел прочь. Перед его глазами качалось запрокинутое лицо — сверток бинтов с усталым невидящим глазом. Слабая тонкая шея, высохшая бессильно опущенная рука с белыми дрожащими пальцами. Реденький светлый хохолок на макушке...
— Прибыл в ваше распоряжение с новым экипажем, — бормотал он. — С новым! А где старый?..
Он оглянулся. Круглый черный купол звездолета резко отпечатался на фоне светлого на западе неба. Молочно-белый туман у подножья ракеты искрился голубым светом. Там плясали причудливые тени, вздымались длинные черные руки подъемных кранов. Он был сейчас одинок со своими мыслями. Одинок на этой болотистой равнине, затопленной холодным туманом. Одинок как никогда. И, как никогда, он понимал сейчас этого злосчастного парня — Сергея, кажется, — того, что испугался. Струсил, смалодушничал, побоялся даже отказаться лично — не пришел на вокзал, прислал потом письменный отказ. Он, наверное, уже видел себя, горящим заживо в звездолете, погребенным где-нибудь в страшно чужих, далеких песках... Бедный мальчик, а ведь он еще не видел эту живую мумию, этих бескровных полубезумных лиц, этого (Алексей снова оглянулся) обгорелого памятника тем, кто не вернулся...
Рядом взревел мотор, сверкнули огни фар, голос Вальцева прокричал:
— Алексей, ты, что ли?
В машине (грузовик-полувездеход) в кабине сидели Вальцев и Зорин. Вальцев — за рулем, Зорин — рядом. Он спал, свесив голову на колени. Алексей, усаживаясь, толкнул его, он проснулся, пробурчал недовольно:
— Где вас черт носит, капитан? Мы там с ног сбились, а он — пожалуйста — пешком изволит...
— Ты что — до города этак собирался шкандыбать, — насмешливо осведомился Вальцев, — сто с лишком километров?..
Алексей промолчал, глядя, как бросается в стороны туман в лучах света. Машину кидало на ухабах, Зорин попытался снова задремать, но, стукнувшись пару раз о ветровое стекло, отказался от этого своего намерения и начал расспрашивать Алексея о службе в Кара-Кумах. Алексей отвечал односложно, и Зорин замолчал. Потом сказал с досадой:
— А, черт, забыл-таки спросить у радиста, что у них там случилось, почему не отвечали на запрос...
— Что? — спросил Вальцев, не расслышав.
— Я говорю, у радиста надо было спросить, почему они сразу после посадки не ответили на запрос. Я даже беспокоиться начал. Тут был случай однажды — тебя еще, Лев Александрович, здесь не было — тоже приземлился звездолет. Все честь-честь, а на запрос не отвечает. На запрос не отвечают и из ракеты не вылезают. Пришлось резать стенку. Входим мы внутрь — три мертвеца. Представляешь? Машина переключена на автоводителя, а все пилоты — разрыв сердца...
— Я знаю эту историю, — сказал Вальцев. — У них плохо сработал автоводитель, получилась временная перегрузка раз в двадцать — их всех раздавило. Это было страшно глупо. Бессмысленная случайная гибель.
— Да... — начал было Зорин, но Алексей неожиданно для себя прервал его:
— Слушайте... Я здесь уже полтора месяца. Я слышал чертову уйму рассказов. Почему во всех этих рассказах всегда одно и то же — смерть, смерть и смерть?.. Разные люди, разное время, разные случаи, и всегда там смерть... Ну, неужели... в этом вся ваша жизнь... Непонятно...
Он резко оборвал себя, чувствуя, как кровь заливает щеки. Фу ты, как глупо получилось, каким ослом он себя выставил. Черт, еще подумают, что он трусит.
Зорин изумленно уставился на него:
— То есть... Ну, если угодно, да — это наша жизнь... Вечный риск, страх потерять товарища... Страх погибнуть самому... Ведь когда...
— Не надо, — сказал Вальцев резко. — Этого не объяснишь словами. Он и сам поймет. Он и сейчас понимает, только... Ведь ты все понимаешь, Алеша, верно?
— Я ничего еще не понимаю, — с отчаянием сказал Алексей и снова пожалел, что не придержал язык.
Все замолчали, потом Вальцев сказал просто:
— Ты, может быть, боишься?
Этого не следовало бы говорить. Алексей глянул на него исподлобья и отвернулся. Равнина кончилась, в клубах тумана грузовик выскочил на гладкое, прямое, как стрела, стокилометровое шоссе.
Это было похоже на продолжение странного сна, когда человек вдруг подскакивает на постели, тараща мутные глаза, и изрекает что-нибудь вроде: «Я не могу войти в этот домик на носу». В утреннем полусумраке уже виднеются знакомые стены комнаты, лампа-грибок на ночном столике и смятое одеяло, сползшее на пол, но сон еще здесь, еще не прошел, и на фоне стеллажей с книгами еще колышутся очертания гигантских деревьев сказочного леса и не покинуло сонный мозг чувство досады и разочарования из-за того, что никак не можешь проникнуть в хижину, построенную собственными руками на собственном носу.
Сергей Сергеевич явно еще не успел проснуться – чмокал губами, всхрапывал, порывался перевернуться на другой бок, – но чувство чего-то не совсем обычного уже охватило его. Во-первых, только что колыхавшаяся перед глазами знакомая портьера на окне вдруг стала совсем расплывчатой и пропала. Пропало теплое одеяло, под которое Сергей Сергеевич пытался спросонья забраться с головой. Сам он оказался сидящим, по-видимому, в кресле, одетым и привязанным широкими упругими ремнями. Во-вторых, огромный ярко освещенный зал, каких наяву не увидишь, вместо того, чтобы померкнуть и пропасть, стал еще ярче, еще больше, еще явственней. В уши проник совершенно незнакомый шум, перед глазами вспыхнули и пропали два ряда ярко-красных лампочек.
– Странный сон, – пробормотал Сергей Сергеевич, с трудом шевеля языком и снова пытаясь перевернуться на другой бок, – удивительно яркий сон. Надо будет рассказать ребятам...
Ремни не дали ему повернуться, а собственный голос показался необычайно хриплым и совершенно незнакомым. Сергей Сергеевич открыл глаза и огляделся. В голове шумело, веки казались очень тяжелыми, и он решил, что удивительный сон продолжается.
– Ну что ж, посмотрим, – решил он и даже стал ерзать в кресле, устраиваясь поудобнее, как будто сидел перед экраном телевизора. – Не проспать бы только будильник... Будильник, прямо скажем, неважный – зря его мне подарили. Изящной формы, но... Однако, что ж это – все комната да комната... Приборы какие-то. Скучно. Пусть здесь появится человек!..
Сергей Сергеевич, как и многие люди, был убежден, что может, находясь в таком вот состоянии, управлять своими снами. Много раз это ему действительно удавалось, но сейчас человек не появился – комната осталась пуста. Огромная комната с высокими белыми стенами, с гладким блестящим, надо думать, металлическим полом. Вдоль стен тянулись громоздкие сооружения, тоже белые, украшенные многочисленными циферблатами, круглыми темными окошками и мигающими разноцветными лампами. В общем и целом все это походило скорее на зал центрального управления электростанцией, чем на сон, и вызвало в памяти Сергея Сергеевича звучные термины: пульт, реостат и «двести тысяч вольт». Сергей Сергеевич был ихтиологом и плохо разбирался в электротехнике.
– Потолок, скорее всего, стеклянный, – размышлял Сергей Сергеевич, подняв глаза к небу. – Большой матовый экран на противоположной стене – телевизор. И вообще – это самый яркий сон, который мне когда-либо приходилось видеть.
Странный шум над ухом неожиданно прекратился, и наступила глуховатая тишина, нарушаемая только металлическим звенящим пощелкиванием, доносившимся откуда-то из-за спины. «Тик-дзанг, тик-дзанг, тик-дзанг...» Сергей Сергеевич машинально принялся считать щелчки и, досчитав до шестнадцати, вдруг подумал, что его мысли и ощущения все-таки слишком ясны и резки – даже для самого яркого сна. Эта мысль поразила его и заставила прибегнуть к классическому методу: он поднял руку и дернул себя за нос. Рука показалась ему непривычно легкой, а нос – до удивления маленьким, и он не проснулся. «Тик-дзанг, тик-дзанг...» – неслось сзади. Сергей Сергеевич поднял руку и приблизил ее к глазам.
– У-ди-ви-тель-ный сон, – сказал он, стараясь изо всех сил подавить в себе чувство необычного, переходящее в страх: это была не его рука. – Слишком гладка и бела... Гм... Я бы сказал, даже голубовата и... и я бы не прочь проснуться...
Тик-дзанг, тик-дзанг...
– Да прекратите вы это щелканье, – крикнул Сергей Сергеевич. Эхо пролетело под сводами зала и погасло в дальнем углу его.
– Тик-дзанг, тик-дзанг, – ответила тишина.
– Это сон, – твердо сказал ихтиолог и взялся руками за ремень, мягко охвативший его грудь. – Это сон, но я сейчас встану и... э-э...
Ему было неясно, что будет дальше.
– И... э-э-э... так сказать, пройдусь...
Он принялся шарить в поисках пряжки или чего-нибудь в этом роде, стараясь не замечать белой странной рубахи до пояса и коротких белых штанов, облекающих его тело (кстати говоря, тело было вовсе не его – маленькое, белое, мускулистое). Ремни он снял сравнительно легко, но так и не понял, как это у него получилось.
– Сон, конечно, сон, – подумал он с облегчением и встал.
Кресло было похоже на зубоврачебное и стояло на возвышении посреди зала с белыми стенами. Позади кресла, похожий на гигантский гриб, до самого потолка тянулся сверкающий матовым металлом агрегат с торчащими из него двумя длинными широкими трубами, уставленными прямо в затылок тому, кто сидел в кресле. В кресле сейчас никто не сидел, но в одной из труб вспыхивал и гас в такт «тик-дзанг» оранжевый огонь. Это было так красиво, что Сергей Сергеевич даже забыл на время, что видит сон. Он несколько раз обошел вокруг громадного гриба, рассматривая шкалы с бегающими стрелками, рубчатые кремальеры, цветные кнопки. Потом он споткнулся о кресло, остановился, озираясь.
– Пульт управления! – пробормотал он и дернул себя за нос изо всей силы. – Р-реостат...
Сон не проходил, сон оставался, и только теперь Сергей Сергеевич ясно себе представил, до какой степени он ничего не понимает. Он медленно спустился по лесенке на металлический пол, выложенный большими цельными шестигранными плитами, и, смахнув рукой пыль с последней ступеньки, уселся.
– Попытаемся суммировать, – сказал он, с содроганием вслушиваясь в хриплый, совершенно незнакомый голос, вырывающийся у него из горла. – Прежде всего, это – не сон. Следовательно, это – явь. Так. Что отсюда следует?
Отсюда ничего не следовало. Сергей Сергеевич абсолютно не мог представить, как он попал в этот пустой и довольно холодный (он поежился и стянул потуже ворот легкой рубахи) зал, уставленный приборами, не имеющими очевидно никакого отношения ни к нему, Сергею Сергеевичу, ни к его обычным занятиям. Память не подсказывала ему ничего определенного. Сначала в мозгу пронеслось название книги, которую он прочел сравнительно недавно – «Опыт разведения осетровых на высоких широтах». Потом он обнаружил, что не может припомнить своей фамилии, и это снова заставило его усомниться в реальности окружающего. Он оглянулся. «Тик-дзанг, тик-дзанг», – подмигнул ему оранжевый глаз.
– Ага, – сказал ихтиолог. – Я психически болен и нахожусь в клинике. Меня лечат... И правильно делают, но где же, однако, врачи?
Потом он посмотрел на руки, лежащие у него на коленях, – чужие белые миниатюрные руки... «Тик-дзанг, тик-дзанг», – звенело в ушах.
– Главное – хладнокровие, – громко проговорил Сергей Сергеевич, поднимаясь. – Либо я болен и меня лечат – тогда скоро придут врачи и все объяснят. Либо (он снова оглядел себя, покусывая губу)... либо все это – кошмар, бред, и тогда... тогда... Очнусь же я вообще когда-нибудь!
Он осмотрелся по сторонам и пошел на чуть подгибающихся ногах к ближайшей стене.
– Наблюдать, наблюдать!.. Это интереснейший, любопытнейший бред! Смотреть в оба! Наблюдать...
Дойдя до стены, он пошел вдоль нее, огибая громадный зал, пытаясь одновременно и найти смысл всей сложнейшей аппаратуры, которая окружала его, и доказать ее бессмысленность, бредовость. Ничего не поняв, добрел до поворота и опустился прямо на холодный пол. Странное дело – ноги отказывались нести его тело, ставшее таким легким и упругим. Он испытывал ощущение человека, начавшего учиться ходить в зрелом возрасте.
Отсюда грибообразный агрегат с мигающими трубами казался маленьким и далеким, но звонкое щелканье было еще отчетливо слышно. Он прислонился спиной к стене, закрыл глаза и попытался сосредоточиться. Память бездействовала. Портьера на окне... Будильник в виде рыбы, стоящей на хвосте, с циферблатом вместо глаза... Какой-то забор с объявлениями... Ярко красный закат над зеркальной гладью спокойной воды и заросли камыша. Строчка из стихотворения – «...зеленый вымпел над волной...» и снова – «Опыт разведения осетровых...» А в чем этот опыт состоит – хоть убей...
Он поднялся и пошел вдоль поперечной стены, опираясь рукой на выступ, поблескивающий циферблатами и круглыми выпуклыми иллюминаторами. За одним из иллюминаторов ему почудилась какая-то тень, он остановился и прильнул глазами к выпуклому стеклу.
Сначала он ничего не понял, а потом ахнул и отшатнулся. С другой стороны глядела на него волосатая человечья маска с маленьким ртом-трубочкой и большими желтыми глазами. Когда он отшатнулся, рот-трубочка вытянулся еще больше, глаза медленно моргнули и снова уставились пристально. Потом лицо исчезло. Сергей Сергеевич, слегка оправившись от неожиданности, долго вглядывался в темное стекло, но больше ничего не смог увидеть. Охваченный любопытством, он даже рискнул нажать одну из кнопок над иллюминатором, рассчитывая как-то осветить странное существо, но это привело только к тому, что за стеклом медленно выдвинулась серебристая пластинка и заслонила окошко. Другие кнопки Сергей Сергеевич трогать не решился и двинулся вдоль стены дальше, заглядывая теперь уже в каждое из окошек. Все они оказались закрытыми серебристой пластинкой.
Дверь обнаружилась совершенно неожиданно. Сергей Сергеич шел задумавшись, по-прежнему опираясь рукой о стенку, как вдруг твердая белизна подалась под рукой, и он очутился перед приоткрытой дверью. Из-за нее виднелась освещенная лестница с высокими перилами. Сергей Сергеевич остановился и...
Дальше в сознании наступил какой-то непонятный провал. Кажется, он шагал по длинным пустым коридорам, уверенно распахивая двери, поднимаясь и опускаясь по узким чистым лестницам. Иногда ему казалось знакомым все, что окружало его, – коридоры, переходы, пустые комнаты, уставленные приборами, аршинные надписи на стенах... Он узнавал свои руки, свой голос, тело становилось то легче, то тяжелее, движения – более послушными или совсем непривычными. Он окликал кого-то, заглядывая в двери, и знал, кого окликает... Словно сон поминутно сменялся явью, явь бредом, бред – снова сном... Потом он словно очнулся, вспомнил громадный зал, тикающий гриб до потолка и странную физиономию за круглым окошком. Он вспомнил свою фамилию – Комлин, и это его страшно обрадовало и подбодрило.
– Какой, однако ж, громадный институт, – сказал он вслух.
Он стоял на площадке широкой, мраморной по виду, лестницы. Внизу у подножья виднелись высокие тяжелые двери, рядом с которыми стоял столик – совсем маленький по сравнению с громадными блестящими створками. За столиком, уронив голову на руки, по всей вероятности спал человек в белой одежде.
– Сторож! – Сергей Сергеевич начал спускаться по лестнице, все убыстряя и убыстряя шаг. – Сейчас, может быть, многое выяснится...
Человек внизу поднял голову и уставился на сбегающего с лестницы ихтиолога. Встал, шагнул навстречу. Скатываясь вниз, не в силах уже сдержать своего движения, Сергей Сергеевич почувствовал подступающую к горлу томительную тошноту страха: человек в белом не был человеком. Лысый череп, огромные, совершенно круглые глаза, маленькое возвышение вместо носа... Ушей нет, вместо рта – мигающий кружочек... Странный резкий голос, дикая жестикуляция... Сергей Сергеевич, не останавливаясь, вылетел за дверь...
Он шагал стремительно, почти бежал по темной широкой улице между рядами высоких куполообразных сооружений. Сжимал незнакомое лицо свое – безволосое, с маленьким носом и круглым, непрерывно двигающимся ртом, рвал и щипал податливое тело, пытаясь прийти в себя, очнуться. Он ожидал чего угодно: пусть его схватят санитары, потащат грубо и швырнут в камеры для буйных; пусть он сумасшедший, неизлечимо больной, отринутый от привычной жизни, пусть даже навсегда, но не это... Не эта явь, не это чужое тело, несущее его мозг, не этот уродливый квазичеловек в белом, не эти темные громады непонятного города...
На темной дороге впереди заплясала его уродливая растянутая тень – он оглянулся. Три слепящих глаза неслись на него, приближаясь стремительно. Ааа! Мимо промчалось черное, обтекаемой формы, рассекая стонущий воздух. Сверкнула красная звездочка, пронесся горячий ветер – и все стихло.
Тяжело дыша, Сергей Сергеевич прильнул к теплой шершавой стене. Что это за город? Что за странные жители его? Где я, где? Он поднял глаза. Темное синее высокое небо, усыпанное звездами. Они тусклы, и рисунок созвездий чужой, дикий. Сергей Сергеевич пошел дальше. Цели у него не было, мысли разбегались. Странный город, окружающий его, был пуст. По широким темным улицам изредка проносились стремительные черные машины – так быстро, что ему ни разу не удалось разглядеть их. Один раз он наткнулся на группу людей в белом, стоящих в подъезде огромного особняка с погашенными окнами. Когда он приблизился, люди замолчали и повернулись к нему, как показалось, с почтительностью.
– Э-э... – начал Сергей Сергеевич растерянно. – Я чужой в этом городе...
Они стояли, уставясь глубокими блестящими стеклами глаз, круглые ротики их мигали. Сергей Сергеевич почувствовал себя крайне неловко.
– Мнэ-э... – Ему как-то нечего было сказать.
Люди в белом зашевелились и плавно, почти незаметно скользнули в тень под домом. Сергей Сергеевич поколебался, шагнул было им вслед, но потом раздумал: ну их, может, это влюбленные... неловко.
Странный был это город. Большой, очень большой, но какой-то слишком пустынный, слишком темный. Только один раз Сергей Сергеевич увидел здание с освещенными окнами – оттуда неслись непонятные голоса, звуки, похожие на заглушенную музыку, в ярко освещенных дверях стояло много существ в белом, группами и в одиночку... Сергей Сергеевич решил, что это ресторан или клуб. Здесь же, невдалеке за поворотом он увидел огромное количество черных обтекаемых машин – скорее всего, автомобилей. Он перебежал улицу и долго бродил между машинами, ища кого-нибудь, чтобы поговорить с глазу на глаз, в спокойной обстановке, но никого не нашел. Черные молчаливо дремлющие машины показались ему герметически закупоренными – в них нельзя было ни проникнуть, ни заглянуть.
Странный это был город. Необозримые сумрачные площади, похожие на широкие озера, окаймленные высокими берегами куполообразных строений. На одну из них камнем упал с неба серебристый светящийся клубок света, подрожал немного, бросая блики на серый камень мостовой, снова взмыл к звездам и потух. На площади осталось несколько белых фигурок, которые неторопливо двинулись куда-то прочь и быстро затерялись на темном фоне зданий.
Небо вдруг посветлело, засеребрилось невидимыми до сих пор нитями высоких облаков. Из-за крыш далеко-далеко поднялись и торопливо пошли по огромной дуге две близко посаженные луны – два туманных широких серпа – и быстро скрылись за зданиями на другой стороне площади. Потом в обратном направлении бесшумно прорезала погасшие облака ослепительная точка, оставляя за собой не сразу гаснущую полоску света... И снова сумрак, тишина, холодок на коже, безлюдье...
Сергей Сергеевич сильно устал, кое-как доплелся до середины четвертой на его пути площади и сел на холодный камень, обхватив руками колени. Странное, странное пробуждение ихтиолога, специалиста по осетровым. Сергей Сергеевич Комлин, что с тобой? Куда тебя занесло?
– К сожалению, я материалист, – сказал Комлин вслух и подумал, что раньше у него никогда не было такой привычки – разговаривать с самим собой. – Для идеалиста все происшествие проще пареной репы. Переселение душ. Мое, комлинское, «я» – в другом теле. Однако...
Вдали вспыхнули огни тройных фар, минута – и мимо, совсем рядом, пронесся горячий ветер, блеснул красный бездымный огонек... И еще, и еще...
– Реактивные автомобили, – решил Сергей Сергеевич. – Чудесные машины будущего... А вот эта пара несомненно бредет сюда.
Двое в белом подошли и стали неподалеку, не обращая на Комлина никакого внимания. Оба в белом, оба глазастые и безносые, оба на одно лицо. Они звонко и певуче перебрасывались словами. Сергей Сергеевич подождал немного, потом встал и придвинулся к ним:
– Простите, ради бога... Видите ли – странное происшествие...
Он замолчал. Они, правда, не шарахнулись от него, как от чумного, но как-то сразу отодвинулись, повернулись спиной, отошли, не прерывая своего разговора...
– Н-да, – пробормотал Сергей Сергеевич. – С пьяным человеком какая беседа!.. Пойду, посижу... Чего уж... Буду ждать.
Он снова сел на холодный камень. Ждать, собственно, было нечего. Разве что – утра. Утро вечера мудренее. С неба упал, как давеча серебристый клубок, – сверкающий светом большой колпак. Откинулась дверца у земли, те двое вошли внутрь... Звон, горячий ветер – и опять – тишина, сумрак, безлюдье... Сергей Сергеевич уронил голову на чужие острые колени.
– Простите, мой Когга, но, насколько я понял, это попросту установка для разгона элементарных частиц.
– Вы правы. При малых мощностях Атта добился весьма широкого диапазона энергий...
– Я знаю эту работу. Мне не понятно, в чем секрет его последних опытов по... Как он говорил?
– По созданию искусственной памяти.
– Да. Его первые работы удивительно сумбурны, я подозреваю – ему самому очень многое не ясно.
Говоривший присел на ручку кресла (того самого, в котором проснулся Сергей Сергеевич Комлин) и рассеянно погладил металл протянувшейся к нему широкой трубы, мигающей оранжевым огнем. Его собеседник – весь в белом с черной шапочкой (знаком Института Высшей Нервной Деятельности) на голой буграстой голове – прикрыл прозрачными веками выпуклые глаза.
– Принцип прост, мой Эвидаттэ, принцип прост. Воздействие быстрых частиц вызывает коренные изменения нервных клеток мозга.
– Так...
– Старые связи могут быть нарушены, новые могут возникнуть. Психика Атта может стать психикой Эвидаттэ или... Когга...
– От изменений нейронов под действием частиц, мой Когга, до... до создания искусственной памяти – не один шаг!
– Это так, но Атта сделал эти шаги!
Оба помолчали, следя за белыми фигурами лаборантов, скользящими по обширному залу лаборатории. Потом Эвидаттэ сказал задумчиво:
– Правильно ли я понял, мой Когга, – ощущение вспышки света в глазу можно вызвать не только светом, но и острой иглой, коснувшейся нерва; связь в мозгу можно вызвать не только самим событием, но и чем-то совершенно не похожим на это событие?..
– ...скажем, пучком частиц определенной энергии! – быстро подхватил Когга.
– Но так можно создавать только сумасшедших! Посудите сами, мой Когга, – нарушить ряд связей, возникших как следствие ряда восприятий, просто. Не это ли делает кунигасса – болезнь облученных? Но воссоздать такие связи искусственно, надеясь на случайность, на удачу... Ведь Атта не нашел закономерностей, не правда ли?
– Не нашел, его опыты пока случайны. Он нашел пока только принцип и тот участок спектра энергий, который производит особо эффективное воздействие на нейроны.
– Вот видите! При таких условиях пытаться воссоздать цельное, единое непротиворечивое сознание искусственно – то же самое, что, смешав все оттенки цвета, надеяться получить упорядоченный спектр!
– Но Атта сделал это! – спокойно возразил Когга.
– Значит, он нашел закономерность. – Эвидаттэ встал. – Значит, он нашел, нашел ее, Когга!..
– Не думаю. – Когга покачал шапочкой. – Не похоже, мой Эвидаттэ. Он не принял никаких мер. Он не ждал таких результатов. Он действовал наудачу... Как и в первый раз.
– Да, как и в первый раз, – медленно повторил Эвидаттэ. – Вы знаете, что Совет поднимает снова вопрос о дисциплине? Боюсь, дело Атта будет рассматриваться одним из первых...
Когга промолчал, глаза его были полузакрыты.
– Его опыт необычайно интересен – открыл он общую закономерность или не открыл. Но постановление Совета запрещает производить над собою опыты, исход которых может быть особо вреден для здоровья. Тем более криминальны опыты, производимые тайком, в одиночку... Боюсь, что за опыт Атта придется отвечать вам, мой Когга, директору Института.
Когга молчал.
– Ведь это уже не первый случай...
– Я не могу запретить своим сотрудникам отдавать себя науке целиком, – проговорил Когга, его слова звучали резко. – Я сам был таким недавно, я знаю, что такое – любить свое дело.
– Как носитель мысли, я согласен с вами, – поспешно заметил Эвидаттэ. – Я не могу не восхищаться поступком Атта. Но я вынужден говорить с вами, как член Совета...
– Я понимаю. – Когга слегка поклонился. – Если вы осмотрели оборудование, то, быть может, перейдем ко мне в кабинет? Прошу вас.
Они спустились с возвышения и двинулись к выходу, думая каждый о своем.
– Мне кажется, – сказал Эвидаттэ, – состояние Атта не внушает таких опасений, как после первого эксперимента?
– Конечно! Тогда он попросту потерял рассудок на некоторое время. Нарушил все нормальные связи, не сумев воссоздать упорядоченной системы новых... Это было типичное помешательство.
– Вы думаете, рассудок вернется к нему и на этот раз?
– Рассудок... Это не то слово, мой Эвидаттэ. Ведь он не только потерял рассудок, свой рассудок, но и приобрел рассудок – рассудок другого существа...
– О, не слишком ли это смело сказано! Не проще ли предположить, что он потерял память, впал в детство или что-нибудь в этом же роде? Ведь с полной определенностью ясно только то, что он потерял память. Он никого не узнает, элементарнейшие наши обычаи кажутся ему совершенно незнакомыми... Он даже не нашел пути домой!
– Да. Нам удалось собрать сведения, что он довольно долго бродил по научному поселку. Многие видели его после того, как он стремительно выбежал из Центрального здания, не сказав ни слова дежурному. Далеко уйти ему не удалось – его нашли на территории Института, на площади Белых Звезд, где он заснул прямо на мостовой. Потеря памяти – это верно. Но это еще далеко не все!
В кабинете, лишенном окон, но залитым ярким дневным светом, они уселись в удобные кресла, и Когга продолжал:
– Уже сейчас можно утверждать, что речь Атта членораздельна. К этому выводу пришли специалисты по фонетике, изучившие звукозапись беседы главного врача с больным. Его поступки, может быть, странны, не спорю, но не лишены логики, и эта логика доступна нам. Нам удалось даже выяснить его «новое» имя – «ихтийологг». О, уверяю вас, можно было бы найти много косвенных доказательств того, что Атта, потеряв свой рассудок, заменил его рассудком иного существа. Существа, отличного от нас, но имеющего общую с нами природу...
– Иначе и быть не могло! – заметил Эвидаттэ, пристально разглядывая потолок, льющий ровный голубоватый свет. – Если можно воссоздать сознание, то это должно быть сознание, близкое к нашему, хотя и отличающееся как по совокупности знаний, так и по их качествам. Если я только верно понял гипотезу Атта...
– К сожалению, мы лишены возможности воспроизвести во всех деталях образ мышления «нового» Атта – работы по психозаписи еще только начаты, методы несовершенны. Но он идет нам навстречу! Его рисунки необычайно занимательны. Взгляните...
– О! – Эвидаттэ с изумлением поднял плечи, перебирая в голубоватых пальцах изрисованные квадратики плотной бумаги. – Какие удивительные существа! Неужели это внешность носителя мысли в представлениях «нового» Атта?
– Вряд ли! – Директор Института возбужденно прошелся по кабинету. – В высшей степени сомнительно, ибо «новый» Атта не потерял способности управлять своими органами. Я думаю, «новый» Атта не может сильно отличаться от «старого» ни внешностью, ни мышлением. Образ носителя мыслей во Вселенной един! Вспомните раскопки в Лунной пропасти в горах Ста – останки разбившегося чужого звездолета и останки экипажа. Наши механизмы отличаются больше, чем наши тела и наш мозг; все мы – Носители Мысли... А теперь, если удастся развить работы Атта, то и Творцы Мысли!
– Но это?.. – начал Эвидаттэ, с веселым любопытством следя за разволновавшимся коллегой, и тряхнул пачкой рисунков.
– Это? – Когга засмеялся. – Атта называет это «рыбба». Чудовища его мира. Что-нибудь вроде наших куффу...
Эвидаттэ кивнул согласно и углубился в изучение рисунков. Наступила тишина. Когга успокоился, присел за свой огромный стол и включил телевизионный экран. Потом сказал, прикрыв рукой микрофон, не отрывая глаз от сосредоточенных лиц своих товарищей, склонившихся за работой на экране:
– Атта поправится. Вернется к работе. Мы изучим набранный материал. Многое поймем из того, что он сейчас говорит. Узнаем, что такое «рыбба»... Но кто скажет нам, существует ли объективно во Вселенной носитель мысли по имени «ихтийологг», чье мышление создал труд Атта? И должен ли он обязательно существовать? Может быть, это – бред? Стройный, логичный, внутренне обоснованный бред. Кто скажет это нам, мой Эвидаттэ?..
...А в это время Сергей Сергеевич Комлин, «новый» Атта, вполне освоившись с обстановкой, сидел за столом напротив бледно-голубого человека и втолковывал ему, что такое «автобус», и как это слово звучит по-английски. Он только что вспомнил, что знает английский язык.
Михаил Петрович очнулся от режущей боли в затылке. Под черепной коробкой пульсировало горячее пламя, перед глазами вспыхивали и гасли прозрачные багровые пятна. Голова, несомненно, была размозжена, и чьи-то грубые пальцы бесцеремонно копались в ране. Он дернулся и застонал.
– Сейчас, сейчас, – торопливо сказал кто-то. – Потерпи немного.
Голос был знакомый. Михаил Петрович с усилием разлепил веки и увидел над собой широколобое лицо Северцева.
– Лежи спокойно, – сказал Северцев. – Я уже кончаю.
– Что... кончаешь?
– Перевязку.
Северцев отодвинулся в сторону, и Михаил Иванович почувствовал на щеке прикосновение его жесткой ладони. От ладони пахло аптекой.
– Ничего не понимаю, – громко проговорил он.
– У тебя проломлен нос и разбит затылок.
– Проломлен нос...
Михаил Петрович озадаченно замолчал, прислушиваясь к горячим пульсирующим толчкам в мозгу. Северцев что-то с треском разорвал над его правым ухом.
– Вот так... и вот так. Все.
Матовые полушария заливали кабину голубоватым дневным светом. Свет мерцал на полированном дереве, на стекле и на металле, причудливыми бликами переливался на неровностях мягкой серебристо-серой обивки. Все казалось привычным, знакомым и даже уютным. Михаил Петрович снова закрыл глаза, силясь сообразить, что произошло. Затем до его сознания дошли странные необычные звуки. «О-о-о... о-о-о... о-о-о...» – однообразно, через равные промежутки времени доносилось из-за спины. Он прислушался. Кто-то стонал – негромко, с усилием, словно задыхаясь, и была в этом стоне такая горькая жалоба, такое страдание, что сердце Михаила Петровича сжалось. На мгновение он позабыл об острой боли, терзавшей его голову.
– Кто это? – шепотом спросил он.
– Валя... Кажется, у нее сломан позвоночник.
– Валентина Ивановна?
Михаил Петрович открыл глаза и сел, вцепившись пальцами в толстые валики подлокотников. Северцев схватил его за плечи.
– Лежи, лежи, Миша... Что уж теперь поделаешь...
– Погоди...
Михаил Петрович зажмурился, провел ладонью по лицу и сейчас же отдернул руку, наткнувшись на месте носа на что-то пухлое, зыбкое, почти бесформенное.
– Мой нос...
Он глубоко вздохнул, превозмогая тошноту, внезапно подкатившую к горлу.
– Валя... Сломан позвоночник... Да что произошло, в конце концов?
– Ляг сперва. Вот так. Ничего особенного. Сто шестьдесят третий.
– Сто шестьдесят третий?
– Ну да. Сто шестьдесят третий ударил в нас. Не успели увернуться. Слишком плотный поток. Вероятно, их было сразу два, и один из них попал в носовую часть.
– И...
– В пыль.
Михаил Петрович приподнялся и поглядел на круглый люк, ведущий в рубку управления. Люк был наглухо закрыт.
– Значит, там...
– Пустота.
Внезапно он вспомнил все. Метеоритная тревога. Толчки, от которых мутилось в голове. Беньковский что-то кричал о невиданной плотности потока. Ван приказал пристегнуться к креслам. Нет... Сначала Северцев считал толчки. Двадцать, пятьдесят, сто... Кажется, Ван появился в кабине уже после ста. Валентина Ивановна поила профессора какой-то микстурой. Сто шестьдесят, затем сразу сто шестьдесят один и сто шестьдесят два. И – слепящий удар в лицо.
– Постой... Кто был в рубке?
– Горелов.
– Один?
– Да.
– Горелов погиб?
Северцев не ответил.
– Так... – Михаил Петрович тупо уставился на люк в рубку. Он пытался представить себе за этим люком зияющую ледяную пустоту и не мог. «О-о-о... о-о-о... о-о-о...» – стонала Валентина Ивановна.
– Значит, Горелов... А остальные?
– Всем досталось, – тихо сказал Северцев. – Валя, кажется, умирает. – Он гулко проглотил слюну и откашлялся. – Да... Когда произошел удар, тебя швырнуло лицом на распределительный щит. Затем звездолет завертелся, как волчок. Настоящая мясорубка. Профессор вывихнул руку. У Вана спина разодрана до костей. Меня тоже оглушило. А Валя – вот.
– Она без сознания?
– Да. Во всяком случае, ничего не отвечает. А ты как? Тебе лучше?
– Лучше, – сердито пробормотал Михаил Петрович. – Где Беньковский?
– Возле Вали.
– А Ван?
Он запнулся.
– Ван... Слушай, Володька...
– Что?
– Рубка разрушена, Горелов убит... Как же звездолет? Куда мы летим?
– Куда летим?
Северцев нерешительно оглянулся, затем наклонился к самому уху Михаила Петровича.
– Кажется, всем нам крышка, Миша.
Михаил Петрович молча посмотрел ему в глаза. Лицо Северцева потемнело, на лбу выступили капли пота.
– Пока известно только, что запасное управление отказало, радио не работает. Ван отправился на корму осмотреть моторную часть, но, мне кажется, все кончено. Здесь нам помощи ждать неоткуда. Нам крышка, Миша.
– Помоги мне подняться. – Он сам удивился, услышав, как спокойно звучит его голос.
Северцев подхватил его под мышки, и он кое-как встал на ноги.
– Почему нет невесомости?
– Центробежная сила. Звездолет все еще вертится.
– Вот как...
– Очнулись?
Михаил Петрович обернулся. Перед ним стоял Беньковский, иссиня-бледный, с всклокоченной бородой. Обеими руками он опирался на какой-то толстый металлический стержень.
– Очнулся, Андрей Андреевич. Вижу, дела у нас невеселые.
Северцев предостерегающе толкнул его в бок.
– Да, дела не радуют, – спокойно согласился Беньковский. – Валентина Ивановна, вероятно, умрет через несколько часов.
Он помолчал немного и добавил неожиданно:
– Да и мы переживем ее ненадолго...
Северцев вытер лицо рукавом и шумно вздохнул.
– Ничего не поделаешь. Это иногда случается у нас в пространстве.
«О-о-о... о-о-о...» – жалобно звучало из-под простыни, покрывавшей маленькое неподвижное тело, вытянувшееся в кресле в дальнем углу кабины.
– Мы ничем не можем помочь ей? – почему-то шепотом спросил Михаил Петрович.
– Не знаю. – Беньковский вдруг яростно дернул себя за бороду. – Не знаю! Я даже не знаю, что с ней. Сломан позвоночник, ребра... Вся левая часть тела – сплошной волдырь... синий волдырь. Если бы она хоть на минуту пришла в себя, сказала бы, что нужно сделать... Такая неудача! Больше всех пострадал врач...
Он опустил голову и устало добавил:
– Впрочем, это лучше, что она без памяти. Теперь уже все равно.
Раздался тихий металлический звон. Дверь, ведущая в кормовой отсек, распахнулась, и в кабину шагнул Ван Лао-цзю – осунувшийся, пепельно-серый, с плотно сжатыми запекшимися губами. Его узкие, потонувшие в воспаленных веках глаза на мгновение задержались на кресле, в котором лежала Валентина Ивановна. Михаил Петрович шагнул к нему. Ван слабо улыбнулся.
– Очень рад, Миша, – сказал он. – Очень рад, что ты на ногах.
Он облизнул губы, сморщился, точно от сильной боли, и проговорил:
– Давайте сядем, товарищи, и кое-что обсудим. Дело в том, что мы падаем.
– Падаем? – спросил Беньковский. – Куда?
Северцев стиснул руку Михаила Петровича. Ван, с видимым трудом переставляя ноги, подошел к креслу, с которого только что поднялся Михаил Петрович, и сел, неестественно выпрямившись.
– Куда мы падаем? – снова спросил профессор. – На Ио? На Мальхиору?
Ван медленно покачал головой.
– Нет.
– Значит...
– На Юпитер.
На минуту воцарилось молчание. «О-о-о... о-о-о...» – тихо стонала Валя. Михаил Петрович слышал, как тяжело и часто дышит Ван. Беньковский закручивал бороду в косички. Северцев стоял, покачиваясь, подняв к потолку посеревшее, забрызганное кровью лицо.
– Вероятно, налетев на метеорит, мы потеряли скорость и направление. Может быть, есть и другие причины. Сейчас звездолет движется через экзосферу Юпитера. Точно определить скорость мне не удалось, но во всяком случае она не превосходит двадцати километров в секунду.
Северцев протяжно свистнул.
– Верная гибель, – пробормотал он.
– Верная гибель, – бесцветным голосом повторил Ван. – Особенно, принимая во внимание, что всех наших запасов горючего едва хватило бы, чтобы прибавить еще три-четыре километра. Мы много израсходовали, когда шарахались из стороны в сторону в метеорном потоке.
Все опять замолчали.
– А... Неужели двадцати с лишним километров в секунду недостаточно, чтобы оторваться от Юпитера?
– Двадцать с лишним километров! – дрожащим фальцетом выкрикнул Северцев. – Это же не Земля! Понимаешь, Миша? Не Земля! Забудь про Землю. Мы над Юпитером, и только чтобы не упасть на эту проклятую планету и вечно кружиться вокруг нее, нам нужно минимум сорок три километра. Понимаешь?
– Понимаю, не кричи, – холодно остановил его Михаил Петрович.
– Мы идем по спирали, – Ван описал пальцем закручивающуюся спираль, – и через два-три оборота врежемся в метановые облака.
– И сгорим, – с нервным смешком добавил Северцев.
– На такой скорости и против вращения – сгорим, – согласился Ван. – Но можно принять меры...
– Н у ж н о принять меры. – Беньковский твердо посмотрел Вану в глаза. – Нужно постараться затормозить и...
– Зачем? – Северцев протянул к нему руки. – Мы обречены. Так уж лучше сразу...
Михаил Петрович раскрыл было рот, но профессор опередил его.
– Что значит «лучше сразу»? – крикнул он. – Почему это «лучше сразу»? Вы понимаете, что вы говорите, Владимир Степанович? Я не узнаю вас! Нам на долю выпала возможность первыми заглянуть в недра гиганта Джупа, а вы хотите добровольно отказаться от нее? Мне стыдно за вас. Ученый, межпланетник...
– Я хочу сказать, – упрямо проговорил Северцев, – что нет никакого смысла оттягивать неизбежную гибель. Это жестоко хотя бы по отношению к Вале!
Все невольно оглянулись на покрытое простыней тело женщины.
– Говорите за себя, когда говорите такие вещи, – после короткой паузы, понизив голос, сказал Беньковский. – Я уверен, что если бы Валентина Ивановна была в сознании, она ни за что не встала бы на вашу точку зрения.
– Браво, профессор, – серьезно сказал Михаил Петрович. Он сопнул, скосил глаза и потрогал свой чудовищно распухший нос. – Будем стоять до конца!
Северцев пожал плечами и отвернулся. Ван безучастно поглядел на него из-под опущенных век.
– Значит, решили? – проговорил он. – Хорошо. Я выжму из двигателя все, чтобы затормозить. Впрочем, за успех не ручаюсь.
– Разве управление работает? – встрепенулся Михаил Петрович.
– Да... Я наладил там кое-что.
– Тогда... – Михаил Петрович смущенно переступил с ноги на ногу. – Тогда мне не совсем понятно...
– Что именно?
– Прошу прощения. Может быть, я говорю глупости, но... Слушайте, если управление в порядке, то почему мы должны обязательно погибнуть? Почему бы нам не сесть на Юпитер?
Северцев сморщился, как от кислого, и махнул рукой. Беньковский оторопело дернул себя за бороду.
– То есть... как это – сесть?
– Да так. Как обычно садятся. Как садятся на Марс, на Луну, на...
– Сесть на Юпитер?
– Да, на Юпитер. – Михаил Петрович говорил неуверенно, чувствуя, что «дал маху». – Разве нельзя?
– Милый юноша, – важно и с некоторым оттенком сострадания в голосе сказал Беньковский, – на Юпитер сесть невозможно, потому что... О, мой бог, ну просто потому, что негде!
– Негде? Что там, скалы? Поверхность расплавлена?
– Нет. На Юпитере нет скал. И нет расплавленной поверхности. На Юпитере нет ничего, поэтому и сесть негде.
– Ага... – Михаил Петрович растерянно глядел на всклокоченную бороду профессора. – Нет, ни черта не понял, простите.
Северцев подошел к нему.
– Ведь это большая планета, Миша. Понимаешь? Большая!
– Ну... понимаю. Большая. И что же?
– А то, что под нами, до самого центра планеты – водородная бездна. Пропасть глубиной в семьдесят тысяч километров, заполненная сжатым водородом! Понимаешь? Здесь нет ничего твердого. И уже на глубине десяти тысяч километров давление в семьсот тысяч атмосфер... Нас раздавит, как яичную скорлупу под каблуком.
– Понял, понял, успокойся. – Михаил Петрович, криво усмехаясь, отстранил Северцева. – Так бы и сказал. Понятно.
Он помолчал, затем быстро спросил:
– Короче говоря, надежды никакой нет?
– Нет.
– Все равно будем держаться до конца.
– До конца! – торжественно повторил Беньковский. Он с чувством пожал Михаилу Петровичу руку и добавил: – Нам, межпланетникам, не впервой смотреть смерти в лицо, а вот вы...
– Не знаю, – мрачно улыбаясь, возразил Михаил Петрович. – Бывало всякое. Три года назад я провел пренеприятные часы на дне Филиппинской впадины. Батискаф засосало в ил, и...
– У нас мало времени, – мягко перебил его Ван. – Нам еще нужно выкинуть бакен.
– Выкинуть... что?
– Бакен. Это небольшая ракетка с автоматическим передатчиком, – пояснил Ван. – Когда звездолет гибнет, пилоты, если позволяет обстановка, обязаны изложить все случившееся на бумаге или магнитофонной ленте. Документ вкладывается в ракетку и выстреливается в ней в пространство. Рано или поздно кто-нибудь запеленгует ее и выловит. И люди узнают, что произошло.
– Как бы наш бакен не упал вслед за нами, – пробормотал Беньковский.
– Не упадет. Скорость у него достаточно велика – порядка двадцати пяти километров в секунду, и если выбросить его по курсу, успех обеспечен. Только нужно поторопиться. По моим расчетам часа через четыре мы вступим в стратосферу Юпитера, и выпуск бакена будет весьма затруднен. Составляйте бумагу, а я пойду посмотрю, что можно сделать.
Ван поднялся (Михаил Иванович увидел, как его смуглое лицо приняло при этом пепельный оттенок), несколько секунд постоял с закрытыми глазами и неуверенной походкой двинулся к выходу. На пороге он обернулся:
– Помните, у нас в распоряжении не больше трех часов.
– Больше нам и не понадобится, – проворчал Беньковский. – Ну, дети капитана Гранта, начнем? Кому из вас приходилось раньше составлять предсмертные послания?
Он сел к столу и вынул из портфеля листок бумаги.
– Диктуйте, Михаил Петрович.
– Почему я?
– Ваша профессия, как-никак...
Северцев, ходивший взад и вперед по каюте, бросился в кресло и закрыл лицо руками.
– Скорость, проклятая скорость... – простонал он.
Беньковский нахмурился, но промолчал.
– Диктуйте, Миша, – попросил он.
– Пишите... – Михаил Петрович на мгновение задумался. – Фу, черт, голова трещит... Так. Ну... «Звездолет К-16. Земное время...» – Он посмотрел на универсальные часы над люком в рубку. – «Земное время 16 часов 3 февраля 19.. года. Местное время – 5 часов 336-го дня. Транспортный звездолет К-16 с грузом продовольствия для планетографической станции «Юпитер-1» на Мальхиоре...»
– На Мальхиоре, – повторил профессор. – Добавим в скобках «одиннадцатый спутник». На Западе еще не все знают, что такое Мальхиора.
– «...с грузом продовольствия для планетографической станции «Юпитер-1» на Мальхиоре (одиннадцатый спутник), имея на борту экипаж в составе капитана звездолета Горелова и штурмана-механика Ван Лао-цзю и пассажиров – юпитерологов профессора Беньковского и аспиранта ЛГУ Северцева, врача Зотову и корреспондента «Известий» Королькова, 336-го дня в 11 часов по местному времени попал в плотный метеоритный поток, будучи в сорока часах пути от станции назначения...»
– Погодите, – перебил Беньковский. – Я проставлю координаты. Так. Элементы орбиты потока... к сожалению, не выяснены. Дальше.
– «Звездолету на протяжении трех часов последовательно угрожали сто шестьдесят два столкновения. Сто шестьдесят третий метеорит ударил в носовую часть. Ударом была полностью разрушена рубка управления и убит капитан звездолета Горелов. Врач Зотова получила тяжелые повреждения и... и не приходит в сознание. Остальные участники полета отделались... гм... ушибами».
Перо профессора быстро бегало по бумаге.
– Продолжайте, Михаил Петрович.
– Продолжаю. «За три часа метеоритной тревоги и в результате удара звездолет израсходовал большую часть горючего, сбился с курсовой орбиты и на скорости около двадцати километров в секунду приблизился вплотную к поверхности Юпитера. Мы, оставшиеся в живых и в здравом рассудке, Беньковский, Ван, Северцев и Корольков приняли решение...»
– Приняли решение, – вполголоса повторил профессор.
– «...приняли решение: принять все меры к тому, чтобы...» Нет, не так. Вот: «...погибнуть на посту – постараться проникнуть невредимыми через внешние оболочки планеты и впервые в истории провести наблюдения ее недр». Так можно, Андрей Андреевич?
Беньковский кивнул. Выражение лица его было очень важным и торжественным.
– «Мы хотим до конца исполнить свой долг, свое назначение во Вселенной. Пусть никто не узнает, что мы увидим перед смертью. Пусть никто не узнает, каков был наш конец. Знайте только, что мы до конца сохранили за собой право на высокое звание Человека. Штурман Ван в последний раз покажет свое искусство, ведя корабль в водородную бездну; профессор Беньковский и аспирант Северцев проведут свои последние исследования. Корреспондент Корольков получит материал для последнего очерка...»
Северцев остановился за спиной профессора и глядел через его плечо. Затем провел ладонью по лицу и выпрямился. Глаза его были закрыты.
– «Последнее наше слово, – диктовал Михаил Петрович дрожащим голосом, – обращено к Земле. Последний привет наш – к нашим семьям, нашему народу, всей нашей родной планете». Дальше будут подписи, – сказал он, помолчав.
В наступившей тишине слышались только слабые стоны Валентины Ивановны и скрип пера по бумаге.
– Все, – сказал наконец Беньковский. – Перечитайте.
Михаил Петрович пробежал листок глазами и сложил его вчетверо.
– Найдут ли его? – спросил он.
Беньковский неопределенно хмыкнул.
Они поставили свои подписи – сначала Беньковский, затем Северцев и Михаил Петрович. Вернулся Ван, не читая, молча вывел в конце три иероглифа своего имени, помахал листком в воздухе, чтобы просохли чернила, аккуратно сложил его и вышел, ни на кого не глядя. И потянулись бесконечно медленные минуты.
Никто не заметил, когда перестала стонать Валентина Ивановна. Странная неживая тишина воцарилась в кабине. Беньковский вдруг встрепенулся, на цыпочках подошел к умирающей, склонился над нею, прислушался. Потом так же на цыпочках вернулся на свое место.
– Дышит еще, – шепотом сообщил он.
Михаил Петрович плотнее ушел в кресло и прислонился горячей щекой к прохладной обивке. Думать ни о чем не хотелось, ибо всякая мысль неизбежно упиралась в главное: через несколько часов конец. Необходимо было отвлечься, сделать что-нибудь, иначе страх перед концом, прочно засевший ледяным комком где-то под желудком, мог вырваться и ударить в мозг.
– Интересно, что делает Ван? – пробормотал он.
Северцев пошевелился, но ничего не сказал. Беньковский поднял голову.
– Ван? Возится с бакеном, я полагаю. Или готовит звездолет к спуску.
– Может быть, сходить, помочь ему?
– Вряд ли, Миша, вы будете полезны.
Профессор внимательно посмотрел на Михаила Петровича, затем на Северцева.
– Не вешайте носы, друзья, – сказал он. – Помните, у Пушкина? «Умирать так умирать, дело служивое». Конечно, вы еще молоды... А я другой смерти и не желал бы. Мой дед был военным моряком и подорвал на себе фашистский танк под Сталинградом... Мать и отец погибли во время второй экспедиции Кожина. И я тоже умру на посту. И желаю такой смерти своим сыновьям. Настоящему человеку не пристало подыхать от старческой немощи в своей берлоге.
Михаил Петрович насильственно улыбнулся.
– С этим, конечно, можно спорить, Андрей Андреевич...
– Можно, – согласился профессор. – У каждого свой взгляд на такие вещи. Ит депендз, как говорил коллега Старк. Но если вы думаете иначе, то какого черта, простите, вас понесло за миллиард без малого километров от вашей постельки?
– И это правильно.
– Нет, – возразил вдруг Северцев. – По-моему, это неправильно. Человек рожден для счастья, а не для безвестной гибели.
– Человек рожден для труда. – Беньковский усмехнулся. – Ну, не будем препираться. К тому же у каждого свое понятие и о счастье. Я жалею только о том, что мало успел сделать в своей науке. А я люблю свою науку. Это наука о водородных призраках, о планетах-гигантах, о самых странных и непонятных объектах в Солнечной системе. Юпитер, Сатурн, Уран, Нептун... Исполинские массы водорода и гелия, слегка подкрашенные метаном и аммиаком. Как они устроены? Почему они вращаются с такой бешеной скоростью? Какая энергия питает эти недозвезды, планеты-выродки? Вот мы наблюдаем на их поверхности титанические изменения: стремительно несутся полосы облаков, крутятся громадные воронки, со страшной силой вырываются потоки разреженных газов. Какие силы действуют за этими внешними проявлениями? Нет, это не всем известные термоядерные реакции, о которых знает каждый школьник. Ведь планеты эти холодны... смертельно холодны! Температура Юпитера – минус сто сорок, а остальных гигантов и того меньше. Что же представляет собой машина такой планеты? Новые, не знакомые еще человеку физические принципы, таинственные процессы, о которых мы пока не смеем и догадываться. Возьмите красное пятно...
– Или бурое свечение... – вполголоса вставил Северцев.
– ...или бурое свечение Юпитера, открытое бессмертным Лу Дзин-веем, тоже, кстати, погибшим где-то здесь... Когда Лу Дзин-вей впервые обогнул Юпитер и взглянул на него с ночной стороны, он убедился, что поверхность планеты излучает. Да, излучает! Поверхность с температурой в полтораста градусов ниже нуля светится жутким темно-бурым светом! За это англичане назвали Юпитер «Бурым Джупом»... Сколько тайн, сколько тайн! И меня огорчает только то, что не мне уже придется раскрыть их...
Беньковский рванул себя за бороду и откинулся на спинку кресла. Затем смущенно улыбнулся.
– Гимн планетографии... Простите великодушно старика.
– Ничего, Андрей Андреевич, – серьезно сказал Михаил Петрович. – Через час-другой вы своими глазами увидите эту самую... машину планеты.
Профессор вздохнул.
– Эх, Миша, – проговорил он, – вы не знаете, что вы говорите... Конечно, увидеть своими глазами – это тоже кое-что значит, и не скоро другим после нас удастся сделать это. Но измерения, расчеты... обработка наблюдений – вот где смерть перехитрит меня. Впрочем, будем благодарны и за то немногое...
– Благодарны! – Северцев яростно фыркнул. – Ну, разумеется, будем благодарны...
Они замолчали.
– Однако, где же Ван? – спросил вдруг Беньковский.
Михаил Петрович поднялся.
– Пойду посмотрю, что он делает.
– Ступайте, голубчик. Да поторопите. Время на исходе.
Стараясь не глядеть на тело Валентины Ивановны, Михаил Петрович прошел мимо ее кресла, открыл дверь и выбрался в узкий коридор, тянувшийся вдоль всего корпуса звездолета. Справа, слева, над головой находились вместительные отсеки грузовых трюмов. Под ногами, за полуметровой толщей стали – черная пропасть межпланетного пространства. Тусклым холодным светом сияли матовые колпаки. Поблескивали отполированные стены, выступы люков. В конце коридора за переборкой из гофрированного дюраля располагалась рубка запасного управления. Здесь было самое широкое место звездолета и, соответственно, здесь развивалась максимальная центробежная сила. Михаилу Петровичу казалось, что коридор идет под уклон. Невидимая тяжесть легла на плечи, стало трудно дышать. У входа в рубку он остановился. По верхней губе поползла теплая струйка, пот заливал глаза. Михаил Петрович осторожно промокнул лицо полой куртки и открыл дверь.
Ван лежал посередине кабины в странной позе, будто молился – подогнув колени под себя и припав головой к полу. Спину его, обтянутую нейлоновым комбинезоном, от правого плеча к пояснице пересекала неровная темная полоса. В руке он сжимал хронометр, рядом валялись исписанные листки бумаги и карандаш. Михаилу Петровичу был виден вихрастый затылок штурмана и белая линия воротничка на тонкой смуглой шее.
– Ван, – позвал он.
Ван не отозвался. Тогда Михаил Петрович опустился рядом с ним на корточки, с трудом перевернул его и положил его голову себе на колени. Лицо Вана было серо-желтым, глаза закрыты. На тонких губах запеклась кровь.
– Ван, очнись...
Он беспомощно огляделся, но ни воды, ни медикаментов в рубке запасного управления не держали. Он подул Вану в лицо, осторожно похлопал по щекам. Ван приподнял веки, широко, с хрустом, зевнул и сел.
– Что? Это ты, Миша?
– Я. Что случилось, Ван?
Штурман взглянул на хронометр, свистнул и поднялся на ноги.
– Чжэньши тай ци-ю цы-ли-ла... – пробормотал он. – Незадача! Отправил бакен, занялся вычислениями и вот тебе – закружилась голова, упал... А времени уже много. Следует торопиться.
Михаил Петрович с сомнением поглядел на него.
– Боюсь, опять ты свалишься...
– Надо надеяться, не свалюсь. Это все проклятая вертушка.
– Какая вертушка?
– Звездолет вертится. Сто оборотов в минуту около продольной оси. Там, в кабине, в узкой части, еще ничего. А здесь мы весим почти в полтора раза больше. Хочешь посмотреть, что снаружи делается?
Не дожидаясь ответа, Ван передвинул на панели какой-то рычажок, и под ногами его неслышно открылся круглый иллюминатор из кристаллического стекла.
– Видишь?
Михаил Петрович наклонился, вглядываясь.
– Нет. Мелькает только что-то.
– Мелькает... Это Мусин... Юпитер. Мы очень быстро вертимся. Будем останавливать вращение и выходить на правильный курс. Нам повезло...
Ван вдруг замолчал, глаза его остановились и остекленели.
– Бо...лит, – задыхаясь, проговорил он. – Ай-я! Чжэнь цзао-гао... Спина болит. Опять, кажется, кровь пошла. Слушай... У тебя на лице тоже... кровь? Или мне кажется?
Михаил Петрович подхватил его под руки.
– Сядь, отдохни, Ван.
– Хорошо. – Штурман сел, скрестив ноги, уронил голову на грудь. – Я все подсчитал. Теперь нужно так. Мы идем в направлении вращения Юпитера. Понимаешь? Мы его перегоняем. И почти в плоскости его экватора. Повезло... Здесь он вращается со скоростью десять километров в секунду. Наша скорость – двадцать. Тормозим своими двигателями – долой три-четыре километра. И врезаемся в атмосферу с относительной скоростью около шести-семи километров. Это... уже... хорошо. Не сгорим.
Он помолчал.
– Как там Валентина Ивановна?
– Еще дышит.
– Хорошо... Ну, давай за дело. Нужно только... сначала предупредить их. Пусть привяжутся. Возможны толчки. Ты... иди.
Ван дышал тяжело и часто, и Михаил Петрович со страхом и жалостью глядел на его неузнаваемо изменившееся лицо, на черный рот, в углах которого вздувались и пропадали розовые пузырьки.
– Иди, Миша.
– А ты как же?
– Иди. Я справлюсь.
Но что-то удерживало Михаила Петровича, и только когда штурман резко выкрикнул: «Иди, тебе говорят!» – он повернулся и вышел, прикрыв за собой дверь.
Потный и задыхающийся, добрался Михаил Петрович до передней кабины. И первое, что он увидел, были Беньковский и Северцев, стоявшие у кресла, в котором лежала Валя.
– Умерла, – коротко сказал профессор.
Северцев, не отрываясь, смотрел на мертвое запрокинутое лицо женщины, казавшееся теперь спокойным и даже радостным. Михаил Петрович кашлянул, помолчал с минуту и сказал шепотом:
– Разойдитесь по местам и пристегнитесь. Ван начинает.
Угрюмый неразговорчивый Горелов умер внезапно – он мгновенно растворился в ослепительной вспышке метеоритного взрыва, как пушинка в огне свечи, так и не успев, конечно, понять, что произошло. Валентина Ивановна Зотова, веселая хорошенькая хохотушка, угасла, не приходя в сознание, изувеченная страшным толчком, изломанная и разбитая.
А Ван... Теперь Михаил Петрович был уверен, что Ван хорошо знал, как и когда настигнет его смерть. Вероятно, жизнь ушла от него с последними литрами горючего, выброшенного из опустевших баков во взрывные камеры. Он больше не мог влиять на судьбу звездолета. Звездолет стал трупом, и Ван умер вместе с ним. Скрюченное тело штурмана висело у панели управления, и потребовалось немало усилий, чтобы разжать его пальцы, закостеневшие на рычагах.
Беньковский нерешительно посмотрел на Михаила Петровича.
– Мы должны остаться здесь, – сказал он. – Здесь единственный иллюминатор и... и достаточно просторно, чтобы расположиться с приборами.
– Я тоже так думаю, – серьезно ответил Михаил Петрович.
– Тогда...
– Да, я понимаю. Сейчас.
– Может быть, вам помочь?
– Нет, что вы, Андрей Андреевич...
Он бережно взял труп на руки, не испытывая при этом ни страха, ни брезгливости, которые обычно ощущал раньше при виде мертвецов, и понес в переднюю кабину. Теперь это было не трудно – звездолет больше не вращался, в нем воцарилась невесомость. Северцев, стоявший в дверях, испуганно посторонился.
В передней кабине он уложил Вана в свое испачканное кровью кресло и, не торопясь, пристегнул широким ремнем. Затем несколько минут постоял у входа, придерживаясь за стенку.
– Прощайте, друзья, – сказал он вслух. – Вернее... до скорой встречи.
И, не оглядываясь, вышел.
В рубке Беньковский и Северцев согнулись у иллюминатора. Михаил Петрович присоединился к ним.
– Смотрите, смотрите, Миша, – прошептал профессор, отодвигаясь. – Смотрите, этого еще никто никогда не видел!
Звездолет несся над необозримыми полями рыжего клубящегося тумана, тускло озаренного далеким Солнцем. Далеко впереди туман расслаивался на жирные пухлые ряды облаков, похожих на извивающихся змей, с темными прогалинами между ними. Облака эти тянулись до самого горизонта и сливались там в плотную коричневую гладь. Впрочем, горизонта не было – он терялся в размытой желтой дымке, над которой начиналось бездонное черное небо, усеянное яркой звездной пылью. Глубоко внизу, в волнах тумана бежала тень звездолета, крохотная, но удивительно четкая, похожая на огрызок черного карандаша.
По правде говоря, это зрелище не произвело большого впечатления на Михаила Петровича, мысли которого все еще бродили вокруг того, что осталось в передней кабине. Он тоскливо вздохнул и покосился на Северцева. Лицо Володьки было напряжено, губы плотно сжаты, глаза, казалось, пожирали невиданный пейзаж, расстилавшийся за иллюминатором. С другой стороны жарко и часто дышал Беньковский. Жесткая борода его колола Михаилу Петровичу ухо. Михаил Петрович отодвинулся.
– Да, здорово, – пробормотал он.
– Это метан, аммиак и пары натрия, – сказал Беньковский. – Мы летим совсем низко...
– По всей видимости, ракета погрузится в облака на ночной стороне. – Северцев прильнул лицом к стеклу, силясь рассмотреть что-то внизу. – Между прочим, заметьте, звездолет принимает постепенно вертикальное положение.
– Совершенно верно, – откликнулся профессор. – Становится на корму.
– Эх, сейчас бы нам полные баки...
– Не болтайте ерунды, – сердито сказал Беньковский. – Никаких баков не хватило бы нам сейчас, чтобы оторваться, и вы отлично это знаете.
– Знаю, конечно...
– А коли знаете, так оставьте ваши «если бы да кабы» при себе. Идите лучше и распакуйте спектроскоп. Пора готовиться к наблюдениям.
Северцев молча оттолкнулся от стены и поплыл к выходу. Михаил Петрович спросил:
– Андрей Андреевич, как по-вашему, долго мы будем падать?
Беньковский пожал плечами.
– Как вам сказать, голубчик... Предположительно часов десять, а то и пятнадцать. Если плотность газа будет возрастать согласно теории...
Он вдруг замолчал.
– То что?
– То... э-э... Мне сейчас пришло в голову... – Он сморщился, немилосердно теребя бороду. – Одним словом, в вашем распоряжении еще как минимум десять часов, Миша. Да, как минимум...
Бормоча что-то себе под нос, Беньковский достал из нагрудного кармана записную книжку и принялся перелистывать ее.
– Это было бы необыкновенно... И все-таки...
Михаил Петрович кашлянул и деликатно отвернулся к иллюминатору. В то же мгновение он изумленно вскрикнул.
– Андрей Андреевич, глядите!
Далеко впереди над желтой дымкой, обволакивающей горизонт, фантастическим призраком всплыл исполинский белесый бугор, похожий не то на солдатскую каску, не то на шляпку чудовищной поганки. Ракета неслась прямо на него, он рос на глазах, раздавался вширь, и вот уже можно было различить на его поверхности шевелящийся, словно клубок червей, струйчатый узор.
– Протуберанец! – прошептал Беньковский, судорожно вцепившись в стальную обойму иллюминатора. – Протуберанец, извержение газов на Юпитере! И так близко... – Он закричал: – Владимир Степанович! Северцев! Сюда, скорее!
Бугор вдруг осветился изнутри дрожащим фиолетовым светом, затрясся и взмыл вверх, волоча за собой хвост желтых прозрачных нитей, еле заметных на черном фоне неба. Исполинский вал рыжего пара покатился навстречу звездолету.
– Берегись! – отчаянно завопил Беньковский.
Михаил Петрович зажмурил глаза и отпрянул от иллюминатора. Звездолет качнуло, сначала легко, затем сильнее. Северцев, прибежавший на зов профессора, отлетел к панели управления и ухватился за нее обеими руками.
– Начинается, – пробормотал он, едва шевеля побелевшими губами.
Со звоном захлопнулась и снова распахнулась дверь. Снаружи с головокружительной быстротой появлялись и исчезали клочья тумана. Туман был серым, а не рыжим, как казалось сверху. Сквозь просветы мелькали далекие облака, черное звездное небо. Быстро темнело.
– Кажется, погружаемся, – сказал Беньковский. – Не вижу ничего.
– Что же, – спросил Михаил Петрович, – здесь все время будет такая темнота?
– Это еще не худшее, что может с нами случиться, Миша. – Северцев, вытянув шею, смотрел через голову профессора. – Однако, мне кажется, что звездолет поворачивается?
– Глядите! – Беньковский приник к стеклу. – Солнце!
Пелена тумана снова порыжела, и на мгновение Михаил Петрович увидел Солнце – крошечный, ослепительно яркий теплый диск.
– Солнышко, – сдавленным голосом проговорил он.
– Прощай... навсегда.
Непроглядная тьма закрыла иллюминатор. Звездолет раскачивался, откуда-то доносилось протяжное гудение, временами переходившее в пронзительный свист. Температура в кабине быстро поднималась. Северцев прислушался.
– Сейчас самое время сгореть, – спокойно сказал он.
– Как это сгореть? – сердито возразил профессор. – А наблюдения? Нет, голубчик, не так скоро... не так скоро.
Качка усилилась. По-видимому, торможение звездолета в атмосфере происходило неравномерно. Время от времени людей бросало на стены и друг на друга. А затем... чудовищные силы страшной большой планеты подхватили звездолет и завертели его, словно щепку в водовороте. Все смешалось в кабине. Профессор, упав на вывихнутую руку, шипел и подвывал тихонько, кусая нижнюю губу. Северцев поймал его за плечо, притянул к себе и затиснул за панель управления.
– Держитесь крепче, – крикнул он. – Может быть... Господи, Миша, что с тобой?
Михаил Петрович только жалко улыбнулся в ответ. Он захлебывался кровью. В условиях невесомости кровь не вытекала из носа, она заполняла носоглотку и рот, заливала при каждом вдохе горло и вызывала мучительный кашель. Цепляясь за кресло пилота, с темно-багровым лицом и остановившимся взглядом Михаил Петрович судорожно дергался всем телом, отплевывался и сипло ругался. Мириады крохотных красных капелек кружились вокруг него, разлетались по всей кабине и расплывались маслянистыми пятнышками на стенах и одежде. Каждая спазма в горле острым ударом отдавалась в затылке. Перед глазами вспыхивали разноцветные круги. Михаил Петрович рванул ворот куртки. Беньковский и Северцев растерянно с ужасом смотрели на него.
– Надо что-то делать... – как сквозь слой ваты донесся до него голос Северцева. И второй раз за последние сутки сознание его окуталось мраком, более глубоким и плотным, чем тот, что глядел сейчас на обреченных через иллюминатор.
Михаил Петрович пришел в себя внезапно, как от толчка. Было странно тихо, пол кабины слегка покачивался. Это едва заметное покачивание почему-то испугало Михаила Петровича, и он протянул руку, чтобы ухватиться за что-нибудь. Но при первом же движении вскрикнул и застонал от тупой ноющей боли, пронзившей мускулы. Он не мог пошевелиться. Все тело его стало необычайно тяжелым, собственные руки казались неуклюжими железными палками, что-то мягкое и теплое навалилось на грудь и мешало дышать. Сильно болела спина, особенно лопатки.
– Не шевелись, – услышал он голос Северцева.
– Дайте ему пить, – сказал Беньковский.
Тут только Михаил Петрович заметил, что кабина освещена необыкновенным розовым светом. Такой свет излучают некоторые газополные лампы, но здесь он был более плотным, сочным и, кажется, имел даже запах. Запах роз. Впрочем, Михаил Петрович знал, что это только галлюцинация. Над ним склонилось красное испачканное лицо Северцева с налитыми кровью глазами.
– Пей.
О его зубы стукнуло горлышко фляги. Михаил Петрович сделал несколько жадных глотков. Это был холодный бульон.
– Спасибо, Володька... – Он попытался приподняться.
– Осторожней, кости переломаешь...
– Кости? – Михаил Петрович подумал и спросил нерешительно: – Почему это?
– Вес.
– Мы больше не падаем?
– Минут двадцать, как остановились.
Тяжело дыша, упираясь ладонями в пол, Михаил Петрович принял сидячее положение.
– Где же мы остановились? – спросил он.
– Видишь ли... – Северцев кашлянул. – Мы, собственно, висим.
– Как так?
– Нет оснований беспокоиться, Миша, – отозвался Беньковский. Михаил Петрович обернулся. Профессор сидел под иллюминатором, всклокоченный, с отвисшей челюстью и доброжелательно кивал ему. – За те два часа, что вы были в обмороке, звездолет провалился на несколько тысяч километров. Бури, циклоны, все эти неприятности остались позади... вернее, далеко наверху. Мы достигли такой глубины, где плотность газа сравнялась со средней плотностью нашего звездолета. Звездолет плавает... и, по-видимому, вечно будет теперь плавать в слое водорода с таким же удельным весом, как у воды. Понимаете, Миша? А тяжесть... Ну что же, с этим придется смириться. Не забывайте все-таки, что Юпитер во много раз массивнее Земли.
Михаил Петрович уставился на иллюминатор, озаренный странным розовым светом.
– А это что?
– Это? – Голос профессора задрожал от гордости и волнения. – Это, голубчик, по моему глубокому убеждению, излучение гораздо более глубоких слоев Бурого Джупа – излучение металлического водорода.
– Дело вот в чем, – продолжал Беньковский, заметив недоуменный взгляд Михаила Петровича. – Я вам уже говорил, что каждая из больших планет – в том числе и Юпитер – представляет собой громадный газовый шар. Мы считаем, что Юпитер на восемьдесят пять процентов состоит из водорода, и только пятнадцать приходится на гелий в смеси с другими, более тяжелыми элементами. При этом, как это было установлено еще лет пятьдесят назад, наружный слой планеты на глубину в восемь-десять километров состоит преимущественно из молекулярного водорода. Плотность газа на этой глубине составляет половину плотности воды. Здесь, по-видимому, и плавает сейчас наш звездолет с его пустыми баками для горючего.
Профессор остановился и, тяжело дыша, вытер ладонью мокрый рот.
– Ну вот, голубчик. А ниже под нами идет слой толщиной примерно в сорок тысяч километров. Это уже слой атомарного водорода, перешедшего в так называемую металлическую фазу. Здесь господствуют колоссальные давления – порядка миллиона атмосфер, электроны освобождаются и перестают быть связанными с определенными атомарными ядрами. Да. Здесь плотность газа уже становится равной плотности воды и выше... гораздо выше. Вот там-то... по моему глубокому убеждению... и находится кухня страшной большой планеты.
Профессор уронил лицо на руки и замолк. Северцев лежал на спине, хмуро глядя в потолок.
– А еще глубже? – тихонько спросил Михаил Петрович. – Там, в центре... – Он ткнул пальцем в пол.
– Там... ядро. Радиусом в двадцать тысяч километров. Водород, гелий и прочее – в кристаллическом состоянии. Просто, не правда ли?
Михаил Петрович через силу улыбнулся.
– Н-не сказал бы... Так это светит металлический водород?
– Скорее всего, он. Впрочем, я не совсем уверен. Нужно будет достать приборы, произвести наблюдения...
– А что там видно?
– Ничего.
– Розовая пустота, – подал голос Северцев.
– Я посмотрю? – Михаил Петрович перевел вопросительный взгляд с профессора на аспиранта.
– Вольному воля, – усмехнулся тот.
– Только старайтесь не подниматься на ноги...
Михаил Петрович лег на живот и довольно ловко, без особых усилий одолел несколько шагов, отделявших его от иллюминатора. Поднявшись (не без помощи Беньковского) на колени, он выглянул наружу.
Северцев был прав. Звездолет плавал в пустоте, заполненной розовым светом. Не было видно ни одного предмета, ни одного движения, ни одного оттенка, на котором мог бы задержаться глаз. Ровный розовый свет. На минуту Михаилу Петровичу показалось, что он в упор смотрит на фосфоресцирующий экран. Потом он заметил, что наверху розовый оттенок темнее, а внизу светлее. Мысль о том, что взгляд его проникает, возможно, на многие сотни или даже тысячи километров, поразила его. Тысячи километров пустоты... Впрочем, сжатый газ вряд ли мог быть настолько прозрачным.
– Ну, нагляделся? – насмешливо осведомился Северцев.
Михаил Петрович напряженно скосил глаза.
– А знаете... Может, это только кажется мне... – Он замолчал. Прямо за стеклом в розовом свете плясали едва заметные черные точки. – Слушайте, рядом с нами трясется какой-то мусор!
Северцев свистнул.
– Трясется мусор... шокинг! Особенно для литработника.
– Вам показалось, Миша, – ласково сказал Беньковский.
Михаил Петрович почувствовал, что позвоночник его больше не выдерживает, и соскользнул на пол.
– Нет, не показалось. Такие темные точки и пятна... прямо перед стеклом.
– Возможно, метеоритная пыль... – Беньковский попытался подняться, но сейчас же сел снова. – Не могу, – виновато улыбнулся он. – Очень тяжело. Вот отдохну немного, тогда погляжу...
– У меня тоже голова еле держится на плечах, – сознался Михаил Петрович. – Как чугунная...
– Обременена массой новых знаний, – желчно заметил Северцев. – Ничего, корреспондент, знания эти полезны и несомненно пригодятся тебе в ближайшем будущем.
Михаил Петрович с холодным любопытством взглянул на него, но не ответил.
– Андрей Андреевич, – сказал он, – если кухня, как вы говорите, находится под нами, а кипит в тысячах километров над нашими головами, то как происходит передача энергии? Ведь здесь так спокойно, почти не качает...
– Это, по-видимому, только так кажется, Миша. Не исключено, что как раз сейчас нас несет с огромной скоростью, а мы не замечаем этого. Или нас занесло в полярные области. Там спокойнее... должно быть спокойнее. Не знаю, не знаю.
Профессор закрыл глаза и замолчал. Было очень тихо, только стучала в висках кровь.
– Здорово, – пробормотал Михаил Петрович. – Кругом чертова пропасть этого сжатого газа... и мы висим как цветок в проруби... Слушайте, Андрей Андреевич, сколько времени будет продолжаться такое положение?
– Не беспокойся, Миша, – опередил Беньковского Северцев. – До самого конца своих дней ты будешь плавать в этой полужиже... или пока не рехнешься от тоски. Но ты, несомненно, успеешь увидеть и узнать много нового. Так что утешься.
Профессор прищурившись поглядел на него.
– Слушайте, Владимир Степанович, – сказал вдруг он. – Почему вы, собственно, пошли в астрономы-межпланетники?
– То есть?
– Почему? Почему вы не занялись, скажем, разведением кроликов?
– А почему я должен был заняться кроликами? – озадаченно осведомился Северцев.
– Ну как же... Чтобы выращивать их... размножать, так сказать.
– Да на что мне кролики?
– Но ведь у вас их не было, правда? Когда вы поступали в университет...
– Не было, и слава богу. А если бы даже и были?
– У вас стало бы их еще больше! Вот хорошо было бы, а?
– Хорошо? – К восторгу Михаила Петровича лицо Северцева побагровело до синевы. – Чересчур хорошо, я полагаю...
– Вы могли бы снабжать кроликами студенческие столовые...
– Гм...
– Затопили бы кроликами всю Москву...
– А...
– Могли бы дарить кроликов своим знакомым...
Михаил Петрович не выдержал и расхохотался. Он хохотал долго, страдая от боли в груди и спине, держась за живот и уткнувшись лицом в пол. Беньковский снова опустил веки.
– Юмор в покойницкой... – пробормотал Северцев.
– Эх, Володя, Володя... – Профессор покачал головой. – Хорошо бы выставить вас на полчасика наружу. Это прохладило бы вас.
– Слушайте! – воскликнул Михаил Петрович. – У меня идея...
– Первая идея на Юпитере. Интересно.
– Да, идея. Давайте пообедаем!
Северцев и Беньковский переглянулись.
– Неплохо придумано. Когда еще призовет нас господь... А я, откровенно говоря, думаю: чего это мне не хватает...
– И выпьем тоже, – решительно сказал Беньковский, разглаживая бороду.
Не меньше часа прошло, прежде чем они ползком, часто останавливаясь и отдыхая, перетащили из кладовой все необходимое для обеда. Беньковский сидел у стены и открывал консервы, бутылки, разворачивал целлофановые пакеты, с поразительной ловкостью орудуя одной рукой.
– Кушать подано, – слабым голосом провозгласил он.
Михаил Петрович и Северцев, взмокшие и измученные, растянулись рядом с ним. Профессор наполнил стаканы.
– Итак, – сказал он. – Наша первая, но, по всей видимости, не последняя трапеза в водородной бездне...
Они чокнулись и выпили. Северцев потянулся за шпротами. Михаил Петрович занялся ветчиной.
– Собственно, не так уж плохо, – сказал профессор.
– Пикантно, – кивнул Северцев. – Как пир во время чумы.
– Иди ты с чумой, – добродушно-лениво сказал Михаил Петрович. – Чума, смерть... Надоело. Зачем об этом все время напоминать, спрашивается?
– Миша прав. – Профессор с усилием поднял бутылку. – Еще по одной... Вам куда, Миша?
– Сюда. – Михаил Петрович протянул свой стакан. – Сюда и не мимо, пожалуйста. Спасибо. Да, Андрей Андреевич, это совсем не так плохо. У нас есть продовольствие... кислород, приборы для кондиционирования воздуха. Что еще нужно? Мы можем прожить так годы...
– Аванпост человечества в недрах Юпитера, – криво усмехнулся Северцев.
– Вот именно. Аванпост человечества. – Михаил Петрович поднял палец. – Это, знаешь ли, обязывает.
– Собственно, сейчас наше положение не отличается от положения какого-нибудь Робинзона на необитаемом острове...
– С той только разницей, – сказал Северцев, – что у тех была надежда вернуться домой, а у нас...
– Виво – эсперо. – Профессор снова наполнил стаканы.
– Необитаемый остров... с утроенной силой тяжести, без солнца, затерянный в океане сжатого водорода... повисший в розовой пустоте!
– Тяжесть – это скверно, – признался Михаил Петрович. – Иногда мне кажется, что я слышу треск собственных костей. Неужели утроенная?
– Что-то в этом роде. На меньшую не стоило бы обращать внимания.
– Ничего, постепенно привыкнем, – сказал профессор. Глаза его блестели, борода растрепалась, обычно бледное лицо налилось краской. – Зато какой простор для исследований! Мы достанем из кладовых приборы, оборудуем здесь обсерваторию, мы будем наблюдать и вычислять...
– И в один прекрасный час звездолет рухнет в какую-нибудь водородную Ниагару и разлетится в пыль... И это может случиться в любую минуту! Вы понимаете?
– Но ведь может и не случиться? – мягко проговорил Михаил Петрович.
– Дамоклов меч!
– Ну и черт с ним! Плюнь. Или займись кроликами.
Профессор протянул к ним руку.
– Мы не имеем права так рассуждать. Я не хочу краснеть при мысли о том, что о нас подумают, когда найдут через сотни лет. Мы должны работать, черт вас побери совсем. И мы будем работать.
И тут что-то случилось. Послышался сухой скрежет. Звездолет сильно качнуло. Пол накренился. Упала и покатилась к стене бутылка. Сдвинулись с места банки и свертки. Снова раздался отвратительный звук ножа по стеклу. Что-то захрустело, гулко треснуло. Пол качнулся еще раз, медленно принял прежнее положение и замер. Розовый свет померк.
– Ого! – спокойно произнес Северцев. – Это что-то новенькое... Надо посмотреть.
Кряхтя от натуги, охая и поддерживая друг друга, они поднялись к иллюминатору. И то, что они увидели, показалось им похожим на сон.
Звездолет медленно проплывал над вершиной громадной серой скалы, основание которой тонуло в розовой дымке. Рядом поднималась другая скала, голая, отвесная, изрезанная глубокими прямыми трещинами. А за ней вырастала целая вереница таких же острых крутых вершин, молчаливых, загадочных, непонятных... Эта фантастическая горная страна, так неожиданно вынырнувшая из непостижимых недр планеты, потрясла людей. Это был как бы привет из привычного мира твердых предметов, увидеть который они уже не надеялись. Беньковский бормотал что-то, то и дело крепко потирая щеки ладонью. «Колдовство, колдовство», – повторял негромко Северцев. А Михаил Петрович смотрел во все глаза, провожая взглядом проплывающие под ним вершины и пропасти.
– И вон... еще! – услышал он голос Беньковского.
Выше скалистых зубьев из розового тумана выступил темный бесформенный силуэт, вырос, превратился в изъеденный обломок черного камня и снова скрылся. Сейчас же вслед за ним появился другой, за ним третий... А вдали, едва различимая, бледным пятном светилась округлая сероватая масса.
Между тем горный хребет внизу постепенно опускался, пока не исчез из вида. Первым нарушил молчание Михаил Петрович.
– Это мираж? – спросил он.
Беньковский ответил торжественно и грустно:
– Нет, Миша, это не мираж. Это открытие. Открытие, которое – увы! – не скоро станет достоянием наших друзей на Земле. Мы видели кладбище миров, Миша...
Северцев хлопнул себя по лбу.
– ...кладбище миров, которые когда-то – может быть, совсем недавно, а может, и миллионы лет назад – неосторожно приблизились к Бурому Джупу и были проглочены им, как он проглотил и нас. Не исключено, что среди них есть планеты, мало уступающие по величине Луне и даже Меркурию. Недостаточно плотные, чтобы погрузиться в слои металлического водорода и распасться там, они вечно будут плавать здесь... и мы вместе с ними.
Под иллюминатором прошла поразительно гладкая, словно отполированная обширная равнина, окаймленная невысокой грядой округлых холмов, и исчезла.
– Может быть... – робко начал Михаил Петрович.
– Может быть, нас выбросит на такую планету, – торопливо проговорил Северцев, – и мы сможем что-нибудь предпринять...
Беньковский усмехнулся.
– Нам не выбраться на звездолете, даже если бы мы избрали такой путь самоубийства. Давление в сотни тысяч атмосфер...
– А что если... – Михаил Петрович задумался.
Они опустились на пол и молча выпили по стакану вина. За стальным панцирем звездолета царили невообразимые, начисто отрицающие жизнь, условия; мускулы и кости хрустели и угрожали лопнуть при каждом движении; двое товарищей лежали мертвыми в передней кабине, а третий сгорел дотла. Они были беспомощны, и гибель угрожала им каждое мгновение. Они знали это. И все же...
– Надо работать, – решительно сказал Беньковский.
И Северцев и Михаил Петрович серьезно кивнули.
«...Начинается эта странная история.
Он не был дома почти полгода, никто не знал, что с ним, где он. На молоденькую мадам Тайо было жалко смотреть – она так любила мужа, да и было за что его любить: самый красивый мужчина в Дао-Рао, храбрец, силач, да еще и весельчак, каких мало...
Это была очень тихая и ясная ночь. Все уже спали – все поселение, – только плескалась вода у причалов и хохотали гиены в саванне. Никто не видел лодки, которая привезла Якомино Тайо: время было тихое, теллаков отогнали в глубь страны, и сторожа на пристани мирно спали, не выпуская изо рта тлеющих сигареток, пока им не обжигало губы. Тогда они просыпались, прислушивались, закуривали новую сигарету, устраивались поудобнее и засыпали вновь.
Никто не видел лодки, которая привезла Якомино Тайо в Дао-Рао, но когда луна поднялась над саванной, он уже открывал калитку своего дома – тяжелый, усталый, запыленный. Мадам Прискита услыхала только, как хлопнула дверь внизу, как заскрипели старые ступени под грузными шагами, увидела, как задрожали и наклонились огоньки свечей на столе. Она узнала эти шаги и тихое звяканье шпор, но не успела даже подняться, как он вошел в комнату, сгибаясь в низких дверях; вошел и встал у порога, медленно стягивая с большой головы широкополую шляпу с потускневшим золотым шитьем...
Он был очень, очень утомлен – лицо его потемнело от загара и пыли, тонкий полузаживший шрам тянулся, пересекая лоб, исчезал в грязных спутанных волосах. Что-то новое, необычно беспокойное проглядывало в каждом его движении – в бегающих, красных от бессонницы глазах, в странной безразличной улыбке, в том, как он замолкал, прерывая себя на полуслове. Мадам Прискита согрела ему ужин, помогла умыться, дала ему чистое белье – он попросил ее об этом («не надо будить слуг»), да она и сама хотела быть одна со своей радостью. Говорил он немного и неохотно, ел без аппетита, много и жадно пил. Ухаживая за ним, она весело вполголоса болтала, рассказывая все последние события маленького города, и то ласково прижималась щекой к его тяжелому плечу, то тихонько целовала смуглую большую руку – тогда он отрывался от еды и, повернув к ней темное обветренное лицо, утомленно улыбался. Казалось, он все время прислушивается к чему-то очень далекому или чего-то ждет; два раза он вздрогнул так сильно, что зазвенели стаканы на столе, а поужинав, неожиданно встал, перебив ее на полуслове, подошел к широко открытому окну и долго вглядывался в голубую ночь, полную теней и прохладного ветра. Потом крепко запер ставни и обнял жену, которая, чувствуя что-то неладное, подошла и прижалась к нему.
– Что с тобой, Якомино? Ты ждешь плохих вестей? – тихонько спросила она его. В ответ он прижался губами к ее губам, и они долго стояли так во тьме, и дыхания их не было слышно в комнатке, слабо освещенной желтым мерцанием свечей.
Потом он пошел спать, попросив ее разобрать письма, лежащие в его сумке. Они будут нужны ему завтра рано утром, пусть она прочтет их все и ответит на те, на которые сможет. Он очень устал и не в состоянии сейчас сам сделать это. Он приляжет и будет дремать и ждать ее – там не очень много работы, часа на два, не больше. Он очень любил ее и страшно соскучился по ней, и он расскажет, почему от него не было писем так долго и будет просить ее прощения.
– Сегодня пятнадцатое? – спросил он, оборачиваясь, уже по пути в спальню. – Шестнадцатое? Ты уверена?
Она слышала, как он тяжело опустился на постель и уронил на пол башмаки. Писем было действительно немного, и она сделала уже половину дела, когда в спальне послышался шорох, и Якомино окликнул ее:
– Малютка, так ты совершенно уверена, что сегодня шестнадцатое?
Она сказала «да» и, читая очередное письмо, услыхала, как он встал с кровати и прошелся по комнате. Потом послышался щелчок, напомнивший ей те времена, когда, жутко полыхая, горела саванна и красные свирепые теллаки штурмовали маленький городок у реки, – в соседней комнате взвели курок. Она вздрогнула, но Якомино сказал негромко:
– Не бойся, девочка, что-то не спится, и я принялся чистить Старого Тома... Просто от скуки...
В его голосе слышалась улыбка, и мадам Тайо успокоилась и сама улыбнулась, услыхав давно забытую кличку. Старый Том – так звали большой пистолет Якомино, из которого он мог на полном скаку попасть в доллар, подброшенный в воздух...
Свечи почти догорели, и мадам Прискита читала последнее письмо, когда в спальне что-то громко стукнуло, упав на пол. Женщина подняла голову и прислушалась. Было очень тихо, только трещали цикады в саванне, и она торопливо дочитала письмо, сделала пару пометок и на цыпочках прошла в соседнюю комнату. Там было совсем темно – Якомино опустил шторы и закрыл ставни, – догадалась она. Пришлось вернуться за свечами, три уже погасли, одна – только что, дымок еще струился, распространяя запах воска.
Молодая женщина, аккуратно сложив письма, вошла в спальню – и тотчас по сумрачным стенам, по низкому тростниковому потолку забегали широкие тени, слабо блеснуло зеркало в углу на столе.
Якомино спал, полузакрытый тонким одеялом, уткнувшись лицом в подушку; его могучие плечи были неподвижны, одна рука свешивалась, почти доставая до полу – смуглая мускулистая с тонкой – знала мадам Тайо – нежной кожей, которая так сладко ласкает целующие губы. Женщина наклонилась, подняла с пола упавший пистолет, положила его на стол и сама села перед зеркалом, поставив рядом подсвечник. Ей было обидно, немножко обидно, чуть-чуть... Мог бы и подождать ее... Ведь не виделись полгода. Она страшно соскучилась... Нет-нет, какая она гадкая – он так устал, утомлен, чем-то удручен... Пусть, пусть спит, ласковый, любимый... Часы негромко отзвенели полночь...
Ей не спалось. Пробило полчаса после полуночи, потом час... Как тихо спит Якомино... Страшно устал, бедняжка... Ужасная все-таки должность – круглые сутки в седле или за веслами... Кругом степь, пыль, солнце беспощадное... Или болота – топь, кайманы ревут по ночам, как быки... змеи... москиты. Она повернулась тихонько на другой бок, стараясь не побеспокоить мужа. Обидно все-таки немножко – заснул, не подождал... А завтра – опять прочь из дому на месяц, на два... Цикады поют в саванне... Тихая ночь... тихая... Спать... Завтра раньше встать... завтрак Якомино...
Она дремлет и чувствует, как ее обнимают знакомые сильные руки. Дыхание на лице... Ласковые губы... Она отвечает на поцелуй, не в силах шевельнуться, не в силах открыть глаза... Влажные холодные губы скользят по ее лицу, шее, груди... Странно – такая жаркая ночь, а руки так холодны... Ты замерз, любимый мой? Как ласковы прохладные губы на груди... Сладкая, невыносимая истома охватывает мадам Тайо... Она шепчет что-то торопливо и бессвязно... Медленным тающим звоном уплывает сознание... Три негромких удара... Три часа пополуночи... В саванне, залитой лунным сиянием, кричат и кричат неутомимые цикады...
Она проснулась как от толчка, потянулась и разом приподнялась, припомнив все события прошлого вечера и ночи. В комнате было полутемно, сквозь ставни и шторы еле пробивались лучи ослепительного утра. Поселение уже пробудилось от сна – пролетели копыта по улице, кто-то весело захохотал, кажется, брат Долни, а вот неуклюжая Инна загремела ведром по ступенькам. Пора, пора! Она уселась на постели, поправляя волосы. Якомино еще спит... Странно...
Якомино лежал все в той же позе – уткнувшись носом в подушку, свесив тяжелую обнаженную руку. Он казался каким-то странно неподвижным, окаменевшим... неживым... Мадам Прискита тронула его за плечо и с криком отдернула руку – кожа была холодна как лед.
– Якомино! – закричала женщина, вскакивая на ноги и прижимаясь к стене. Пружины стонали под ее ногами, постель колебалась, и на секунду ей показалось, что муж пошевелился, но он не поднял головы, не переменил позы, и, крича от ужаса, мадам Тайо спрыгнула с кровати и, путаясь в рубашке, подбежала к окну и сорвала штору... Яркий солнечный свет, пробившись сквозь щели в ставнях, залил комнату – мадам Тайо увидела, как тело ее мужа медленно сползало с постели, увлекая за собой простыни и подушку, увидела, как оно тяжело и глухо рухнуло на пол, как широко раскинул руки мертвец, опрокидываясь на спину, обнажая широкую волосатую грудь и могучую шею, покрытую черными страшными пятнами... На улице перекликались испуганные голоса, трещала лестница под тяжестью бегущих на помощь, а она стояла, прижавшись спиной к горячему железу ставен и не отрывая взгляда от дико исковерканного лица, от посиневших раздутых губ – кричала, кричала, кричала сквозь судорожно закушенные, не чувствующие боли пальцы...
Никто не видел лодки, которая привезла Якомино Тайо в Дао-Рао. Никто не знал, где провел последние полгода этот неутомимый следопыт и охотник. Никто не видел его добычи. Письма, которые читала в эту страшную ночь несчастная мадам Тайо, исчезли – были, вероятно, похищены тем же человеком, который задушил хозяина дома в его собственной постели. Кто это был? God knows – говорят англичане. Время было тихое, теллаков прогнали в глубь страны, никто не жег саванну, и сторожа могли спать ночью от одного конца сигареты до другого, но это была Дао-Рао – река, населенная людьми без прошлого, а когда имеешь дело с такими, надо уметь промолчать даже там, где промолчать нельзя...
Мадам Тайо, наверное, сошла бы с ума – первое время она и была настоящей сумасшедшей, – если бы не ее беременность. Это чудесно повлияло на ее рассудок. Доктор Гой, лечивший ее (сам старый неизлечимый пьяница, но человек милейший), просто поражался, как быстро она пошла на поправку: стала узнавать людей, разговаривать, улыбаться и даже петь тихонько за рукоделием. О муже не вспоминала никогда и избегала говорить о нем – вставала тихонько и уходила прочь, и в глазах ее – или я ошибаюсь? – мелькали страх, растерянность, отчаяние... Один только раз она заговорила о нем, один-единственный – как только пришла в себя после трехмесячного бреда. Мы сидели втроем – доктор, я и она. Развлекали ее, болтали обо всем и ни о чем. Она молчала и только слабо и болезненно улыбалась. А потом вдруг спросила:
– Скажите, Понтине (она всегда звала меня просто Понтине, мы были с ней хорошими друзьями), скажите, Понтине, убийца Якомино найден?
Мы были страшно смущены, но она настаивала, и доктору, который вел следствие, пришлось рассказать все, что он знал. Сначала он говорил неохотно, потом разошелся и, забыв обо всем, начал даже полемизировать сам с собой и с мадам Тайо и занимался этим, пока я не наступил ему на ногу под столом. Убийца не найден. Подозрение падает на двух метисов, у которых были, по всеобщему свидетельству и по их собственному признанию, старые счеты с господином Тайо. Но улик нет никаких. Оба метиса яростно отрицают свою виновность. Следов убийца не оставил. Экспертиза установила, что убийство было совершено не позже двенадцати...
– Когда? – переспросила мадам Тайо, и мне почудилось, что она побледнела.
Нельзя сказать точно когда, разглагольствовал доктор, распространяя запах дешевого рома, нельзя сказать точно, но, во всяком случае, не позже полуночи.
– Этого не может быть, – сказала мадам Тайо резко.
Доктор обиделся. Что значит – не может быть? Это определено совершенно научно, и он может повторить при всех и при ком угодно те факты, которые заставляют его сделать такой вывод. Скажем, состояние тетануса... Тут он понес какую-то околесицу по-латыни, и я, видя, что мадам Тайо бледнеет все сильнее и сильнее, наступил ему на ногу и давил до тех пор, пока он не замолчал. Воцарилось неловкое молчание. Доктор извинился и ушел, я хотел последовать за ним, но мадам Прискита удержала меня. Минут пятнадцать мы сидели молча, потом она начала говорить и рассказала мне все, что знала сама. Я несуеверен, но мне стало страшно. Я ничего не смог объяснить ей, помню – бормотал что-то совершенно бессмысленное... Я был просто ошеломлен тогда, а белое худое лицо мадам Тайо было ужасно...
– Чей это ребенок? – спрашивала она, стиснув тонкие руки. Я молчал. Больше она никогда не заговаривала о муже... Никогда, до самой смерти.
Через положенное время она родила мальчика – большого, тяжелого. Он убил свою мать – несчастная умерла, не приходя в сознание, у меня на руках.
– Три часа, три часа... – шептала она в бреду. И еще: – Понтине, дайте ему имя... У него нет отца... У него не было отца...
Никто не понимал ее, кроме меня, конечно. Несчастная женщина.
Я усыновил мальчишку и дал ему имя Хао, что значит «Удивительный» на языке ауров. Если бы я знал, что ждет этого крикуна! Сколько горя он принесет людям, как страшна будет его судьба! Три больших родимых пятна величиною с пятак были на его тоненькой шейке – рука дьявола, говорила старуха нянька, он еще многих сделает мертвыми – этот дьяволенок, убивший ту, которая родила его. Как она была права – старая колдунья!
Чертовски странный был этот мальчик! Помню...»
На этом рукопись прерывается, но архив дядюшки Понтине велик. Я не теряю надежды отыскать продолжение этой любопытной истории.
Доктор Лобс всегда был словоохотлив. К тому же сегодня он не взял с собой сигарет.
– Взгляните на господина у рояля, – сказал он. – Красавец, не правда ли?
Господин у рояля, действительно, выглядел очень привлекательно – высокий, стройный, с большими черными глазами на матово-бледном лице. Он беседовал с двумя дамами и говорил и двигался с удивительным изяществом. Превосходный образец мужской красоты. Одет он был безукоризненно.
– Пожалуй, – согласился я. – Слишком самодоволен, впрочем. Ему не следовало бы так часто смотреться в зеркало.
Доктор Лобс засмеялся.
– Знаете, кто это? Это Шуа дю-Гюрзель, последний граф Денкер.
– Денкер... Насколько я припоминаю, или, вернее, насколько я не припоминаю, не очень известный род?
– Не очень известный! Да это один из древнейших родов в стране! Правда, он пришел в упадок, но графство Денкерам было пожаловано еще во времена Безумного Правителя, так что родословная их насчитывает почти двадцать поколений. Они записаны в Первой Голубой Книге. У них есть замок с фамильными привидениями. Этот последний Денкер...
– Кстати, почему последний? – осведомился я, наблюдая, как граф изящно полирует ногти крошечной замшевой подушечкой.
– Последний... потому что последний. У него нет наследников. Нет и не будет.
– Он женоненавистник?
– Нет, он женат. Но это ничего не значит.
– Он педераст?
– Гораздо хуже. Ему не приходится рассчитывать даже на любовников жены.
– Почему?
– Она его безумно любит.
– А он ее нет?
– Он любит только себя.
– Вот как?
Я повернулся к доктору.
– Что-нибудь патологическое?
– Гм... Гораздо сложнее, чем то, что вы думаете. Послушайте, вы – большой любитель монстров, и я, так и быть, открою вам одну профессиональную тайну. Только при условии... Да вы все равно разболтаете.
Я с легким сердцем обещал не болтать.
– Тогда пойдемте в один укромный уголок, и я вам кое-что расскажу.
Бросив последний взгляд на последнего Денкера, я последовал за доктором в небольшую комнату рядом с библиотекой. Доктор уселся на диван и попросил у меня сигарету.
– Так вот, – сказал он. – Я вам уже говорил, что род Денкеров – один из самых древних в нашей стране. В четырнадцатом веке какой-то Денкер женился на баронессе Люст, и с тех пор Денкеры и Люсты женятся исключительно в своем кругу... ищут себе жен и мужей, если будет позволено так выразиться, только в ветвях своих сросшихся родословных деревьев. Как правило, такие замкнутые браки ведут к вырождению. Так оно и было с многими. Возьмите Карта сэ-Шануа, это полновесный идиот, ставший импотентом в шестнадцать лет, или Стэллу Буа-Косю, родную тетку графа Денкера, садистку и лесбиянку... да мало ли кто еще! Однако с Шуа дю-Гюрзелем случилось другое. Его прямые предки вопреки всем законам природы накапливали только все самое лучшее из физических и умственных данных своего рода и в конце концов стали даже приобретать некоторые... гм... полубожественные, сверхчеловеческие качества. Например, отец графа, говорят, мог читать мысли на расстоянии, дед обладал необычайно развитым инстинктом самосохранения, сослужившим ему хорошую службу в битве при Нуаи. Его прабабка... Короче говоря, Шуа дю-Гюрзель, граф Денкер, вырос таким, каким вы его видите – совершенным физически, великолепно развитым умственно... и обладающим чрезвычайно редким даром – даром гипноза. Не улыбайтесь, это гораздо серьезнее, чем вы думаете. Дайте мне еще одну... Благодарю. Лучше положите портсигар на стол. Да... Дар гипноза проявился у него в раннем детстве, причем в отличие от большинства известных гипнотизеров ему, по-видимому, не составляет никакого труда пускать этот дар в ход. Ему не нужны никакие предварительные условия, сосредоточенность клиента, усыпление... Нет. Он просто глядит человеку в глаза и сразу овладевает его волей. Человек в полной памяти и здравом рассудке делает все, что граф захочет. Об этом свойстве Шуа дю-Гюрзеля знают многие, но не верит почти никто, даже его жертвы. Но я-то знаю и верю, потому что близко знаком с мэтром Горри, наследственным врачом дома Денкеров, и потому что... Да, вот таким необычайным качеством обладает этот молодой человек. Всего год назад он обладал еще одним незаурядным свойством. Дело в том, что он и сейчас еще является недосягаемым объектом подражания для нашей золотой молодежи. Как граф Денкер играет в карты! Как он кушает, как пьет! Вы бы назвали его современным графом де-Трай. Я бы назвал графа де-Трай прообразом – и весьма несовершенным – графа Денкера. Неудивительно поэтому, что граф Денкер с юности пользовался огромным успехом у женщин. И он любил их – всех. Вы смеетесь и хотите спросить, что тут незаурядного. Нет, дорогой мой, т а к любить женщин мог только он. Ни одна из его любовниц не теряла для него прелесть новизны. Он был искренне влюблен в каждую из них, во всех одновременно. Дон Жуан? Пожалуй. Но только Дон Жуан в интерпретации Кикутикана. Ну, вы видите сами, какова его наружность. Поверьте мне на слово, он еще и интереснейший человек. Огромная эрудиция, остроумен и все такое. И притом фантастическая неутомимость в любви. Так что победы его достались ему без особого труда. Шестнадцатилетняя виконтесса Аль-Торг, вдовствующая княгиня Са-Рио сэ-Куа, жены маркизов Лю-Сон и Гоппара, дочь миллионера Стэрна, прима-балерина Каппа... Какие это женщины! И вот что интересно – они все знали друг о друге, знали и не ревновали. Вот каков Шуа дю-Гюрзель, граф Денкер, командир бригады Серых Масок, видный фашист, необычайный гипнотизер и великолепный любовник, увенчавший собой два десятка поколений государственных деятелей, военачальников, советников и фавориток императоров...
Доктор Лобс бросил окурок в угол и взял третью сигарету.
– Теперь перейдем к сути нашего рассказа. Около года назад здесь, в этом самом доме, он встретил Валентину Пит, дочь Пита Третьего. Вы, вероятно, заметили, что хозяева дома – страшные снобы, и они ни за что не приняли бы Пита, если бы тот не пожертвовал восемнадцать миллионов на бригаду Серых Масок, которая должна была тогда отправиться в Корею. В Корее было заключено перемирие, и поход отложили до следующего случая. Одним словом, красавица Валентина появилась здесь на балу и встретилась с Шуа дю-Гюрзелем. И Шуа дю-Гюрзель моментально влюбился в нее. Все сразу заметили это, так как в ту ночь он ни на шаг не отходил от нее, сидел рядом с ней за ужином, приносил ей мороженое и напитки. Шокинг! Но она стоила этого, могу вас уверить. Гибкая, тонкая, как хлыст, с высокой крепкой грудью... синие глаза, роскошные пепельные волосы... Одним словом, папаша Пит, видя такую... гм... настойчивость графа, двинулся было к ним, чтобы «спасти ее репутацию и проучить нахального молодчика», как он заявил на весь дом, засучивая рукав на своей лапе потомственного мясника, но Шуа только взглянул на него, и старик, бормоча что-то себе под нос, удалился в буфет, где и напился в два счета мертвецки пьяным. Граф продолжал свои ухаживания, и вот тут-то оказалось, что нашла коса на камень. Нет, Валентина не хмурилась, не старалась отделаться от графа, охотно с ним танцевала, охотно смеялась его шуткам – и только. Не чувствовалось, что она «вот-вот падет», так что папаша Пит волновался напрасно. Она, вероятно, видела в графе только очень занимательного собеседника и на редкость любезного кавалера. Как показали дальнейшие события, она не притворялась.
Не буду описывать подробно того, что происходило в течение последующего месяца. Коротко говоря, граф впервые в жизни оказался в положении отвергнутого влюбленного. Он забросил все дела, не обращал больше внимания на прежних любовниц, не появлялся неделями среди Серых Масок, не ходил в Совет Голубой Крови и день за днем околачивался у подъездов загородной виллы Пита, где ему отказывали и иногда даже очень грубо. Мало того, он уподобился самым заурядным влюбленным идиотам и совершал массу пошлых поступков: посылал букеты с надушенными записками, вздыхал, устраивал серенады под окнами Валентины. Все было напрасно. Она не любила его и доказывала это ему при каждом удобном случае с каким-то капитаном дальнего плавания, своим другом детства. Тогда, выйдя из терпения и отчаявшись, граф решился на последнее средство.
– Удивляюсь, почему он не решился на него раньше. Простите, доктор, слушаю вас.
– Почему не решился раньше? Гм... Право, не знаю. Конечно, это было бы много проще, не сомневаюсь. Может быть, он не хотел впутывать в сердечные дела свои сверхъестественные способности, или это представлялось ему несовместимым с его естественными способностями. А может быть, он просто не догадался сделать это раньше. Ну так вот. Как-то июльской ночью граф прокрался к особняку Пита, усыпил наружную охрану и по водостоку вскарабкался на третий этаж, где размещалась спальня, уборная, гардероб и другие комнаты Валентины. Окна спальни были изрядно удалены от водостока, но граф, человек очень сильный и ловкий, и к тому же распаленный любовью и нетерпением, кошкой пробежал по узкому карнизу, уцепился за мраморный наличник и заглянул внутрь. Бедный граф!
Лобс взял очередную сигарету, заглянул рассеянно в портсигар и продолжал:
– Спальня была ярко освещена. Прекрасная наследница Пита возлежала в высшей степени неглиже на огромной квадратной кровати черного дерева и читала. Ночь была душной, смятое одеяло валялось на полу. Я хочу, чтобы вы хорошо представляли себе все, что произошло. При виде возлюбленной, едва прикрытой незначительными обрезками кружевного крэйлона, граф окончательно потерял голову. Он распахнул окно, прыгнул в комнату и молча ринулся к кровати. Нет никакого сомнения, что ошеломленная Валентина не могла бы оказать серьезного сопротивления даже и без применения Шуа дю-Гюрзелем своих сверхъестественных способностей. Именно «не могла бы». Помешал пустяк, досадная случайность. Граф запутался в брошенном одеяле и с размаху упал головой вперед. Правда, он сейчас же снова оказался на ногах и затем, через мгновение, на кровати, но было уже поздно. Этой маленькой заминки оказалось достаточно, чтобы все изменилось. Валентина очнулась от оцепенения, завизжала и стремглав пустилась к двери. Секунда – и граф уперся глазами в ее роскошную, покрытую бархатным загаром голую спину, на которой от страха выступила испарина. Под его взглядом она запнулась и остановилась – остановилась возле самой двери. У нее подогнулись колени, она задрожала и припала лицом к платиновому зеркалу, вделанному в дверь. Да, в дверь было вделано овальное зеркало из платины, наподобие венецианского. Миллионеры немыслимы без таких штучек. Граф подбежал к Валентине...
Доктор Лобс обжег губы, сморщился, внимательно осмотрел окурок и бросил его.
– Граф уже готов был схватить вожделенную красавицу, но тут где-то в доме послышались встревоженные голоса и топот ног. Валентина снова взвизгнула, рванула дверь и захлопнула ее перед самым носом распаленного графа. И граф оказался лицом к лицу со своим отражением в зеркале. Гипнотизер и его отражение взглянули друг другу в глаза. Гипнотизер прочел в собственном взгляде свой приговор.
– Приговор?
– Настоящий приговор. Вы понимаете, в каком состоянии был граф, на что была устремлена его невероятная воля. Взгляд его был полон желания, мольбы, властного и нежного повеления, призыва к покорности и любви. Мэтр Горри как-то говорил мне, что ни один человек на свете, ни мужчина, ни женщина, не способен противостоять воле Шуа дю-Гюрзеля. Он оказался прав. Воле Шуа дю-Гюрзеля не смог противостоять даже сам Шуа дю-Гюрзель. Когда домочадцы во главе с разъяренным Питом ворвались в спальню, граф стоял у трюмо и смеялся счастливым смехом, гладя себя ладонями по щекам. Обернувшись к изумленным преследователям, он со свойственной ему грацией послал им воздушный поцелуй, выскочил в окно и был таков.
Вот, собственно, и все. Граф Денкер без памяти влюбился сам в себя. Конечно, был небольшой скандал и все такое, Пит угрожал судом, но дело замяли. После той ночи граф не прикасается ни к одной женщине. Он объявил своей жене, что считает себя свободным от супружеских обязанностей, целыми днями сидит перед зеркалом, гладит и ласкает себя, не дает на себя сесть и пушинке, готов целовать следы собственных ног. Но он не стал затворником и не страдает от неудовлетворенной страсти, как тот мифический идиот. К его счастью, после Нарцисса жил еще пастух Онан. Граф живет сам с собой, выводит себя в свет, он кокетничает с дамами, вызывая, вероятно, у себя приятную возбуждающую ревность к самому себе... Фантастично, не правда ли? Но это так. И почти никто не знает об этом странном помешательстве... если это можно назвать помешательством. Жена и любовницы считают, что он либо стал гомосексуалистом, либо обратился к несовершеннолетним, и ждут, что он в конце концов перебесится и вернется к ним. Но он не вернется.
Доктор Лобс взял последнюю сигарету и встал. Я тоже поднялся.
– Любопытно только, – задумчиво сказал он, – как это можно объяснить с научной точки зрения? Может быть, все дело в том, что зеркало было металлическое. Мы еще очень мало знаем о гипнозе. Чертовски мало. Вернемся в зал?
Мне почему-то не хотелось еще раз видеть Шуа дю-Гюрзеля, и я отправился домой.
Юра стоял рядом с Жилиным, глядел на Памятник Первым, и ему казалось, что он прокрался в фильм о завоевании Венеры. Ему даже было немного не по себе, словно он был самозванцем и не имел никакого права находиться вблизи людей, которые первыми здесь высадились, перед грубо обтесанной базальтовой глыбой, на которой застыли обломки легендарного танка, погибшего в атомном взрыве, под низким небом, по которому неслись вечные багровые тучи. Такое чувство испытывает, наверное, мальчишка, наткнувшийся где-нибудь в роще под Брянском на забытую ржавую пушку, вросшую лафетом в землю. Сразу же начинает работать воображение, и перед глазами мелькают в бутафорском дыму мужественные профили из кинофильмов.
Они стояли так посередине широкой квадратной площади довольно долго, глядя на надпись, вырубленную в базальте. По площади мела стремительная, легкая, как дым, поземка, красные отсветы лежали на низких куполах зданий, слабо, но настойчиво отдавалась в ногах далекая дрожь Голконды.
Первым зашевелился генеральный инспектор. Он поднял руку, стряхнул с плеча черно-серый пепел и на негнущихся ногах направился к ракетомобилю. У ракетомобиля он остановился, откинул дверцу, но не полез в кабину, а обернулся и удивленно-обиженно позвал:
— Ну что же ты... э-э... Иван?
Жилин торопливо сжал Юрину руку выше локтя, кивнул ему за прозрачной стенкой шлема и побежал к Юрковскому. Юрковский сухо сообщил:
— Алексей... э-э... Мы поехали.
— Поезжайте, — сказал Быков. — Жилин!
— Слушаю вас, Алексей Петрович.
— Помните... — Тут Быков повернул голову, и Юра увидел на его лице безрадостную усмешку. — Помните, что вы сопровождаете генерального инспектора.
— Я бы попросил, Алексей, — сказал Юрковский.
Он кашлянул и головой вперед полез в ракетомобиль. Жилин влез вслед за ним и захлопнул дверцу. Из-под машины взлетело облачко черной пыли. Блеснул язык голубого пламени. Узкий, остроносый, как торпеда, ракетомобиль подпрыгнул, развернул короткие чешуйчатые крылья, ринулся через багровое небо к куполам на другом конце площади и исчез. Ай да Жилин!
— Пойдем, Михаил, — негромко сказал Быков.
Он стоял за спиной Михаила Антоновича и смотрел, как под прозрачным колпаком спецкостюма мелко трясется лысая голова старого штурмана.
— Пойдем, — повторил Быков.
— Сейчас, Алешенька, — сдавленно пробормотал Михаил Антонович. — Одну минуточку еще...
Он постоял перед Памятником еще немного, затем всхлипнул, повернулся и побрел, загребая башмаками, к вездеходу. Водитель почтительно соскочил навстречу и придержал люк.
— Пойдемте, стажер, — сказал Быков.
Комендант города Порт-Голконда выделил им великолепный пятиосный вездеход и прикомандировал водителя. Даже Юре было известно, что это неслыханная честь — на венерианских базах постоянно не хватало транспортных средств, людей и многого другого. Но Быкову эта честь была оказана то ли потому, что капитан «Тахмасиба» был старинным другом генерального инспектора МУКСа, то ли потому, что Быков был капитаном «Тахмасиба».
— Сядете рядом с водителем, — приказал Быков.
Он с кряхтеньем полез на заднее сидение к Михаилу Антоновичу. Юра прыгнул за ним, водитель положил пальцы на пульт управления и, полуобернувшись, вопросительно поглядел на Быкова.
— Шоссе номер три, — сказал Быков. — На северо-запад. Знаете?
— Знаю, Алексей Петрович, — ответил водитель. — Берег Ермакова?
— Да. Берег Ермакова.
Водитель нажал на клавиши. Вездеход мягко, без толчков тронулся, пересек площадь, свернул в широкий проезд между низкими плоскими зданиями и выкатился на стеклянное шоссе. Открылась ровная, как стол, черная пустыня. Далеко впереди, у горизонта, она скрывалась в тусклом лиловом мареве, пронизанном смутными вспышками. Первые километры проехали в молчании. Юра сосредоточенно глядел на отсвечивающую красным блеском прямую ленту шоссе, бегущую под колеса вездехода. Затем водитель задумчиво спросил:
— А не познакомиться ли нам?
Юра с любопытством поглядел на него. Водителю было тоже не больше двадцати лет, у него было смуглое живое некрасивое лицо, и не знакомиться у Юры не было никаких оснований.
— Меня зовут Юрий, — сказал Юра. — Бородин.
— Меня зовут Василий, — сказал водитель. — Горчаков. Сын Иванович.
— Рабочий? — деловито спросил Юра.
— Рабочий. Сервомеханик.
— А я — сварщик, — сообщил Юра.
Водитель изумленно поглядел на него.
— Как сварщик? Вы же стажер.
— Это я как бы стажер, — доверительно сказал Юра. — На самом деле я сварщик. Вы давно здесь?
— На Венере? Скоро два месяца. Мне скоро сменяться.
Что-то широкое и темное соскользнуло с низкого красного неба, пересекло дорогу и скрылось в пустыне. Юра привстал.
— Что это? — взволнованно спросил он. — Живность какая-нибудь?
Василий помолчал, включил яркую фару и ответил:
— Не знаю. Возможно, действительно живность. С болота залетает тут всякое. На болоте этих тварей черным-черно, как черна ворона.
— Птицы?
— Почему именно птицы? Я же говорю — никто не знает. Да нужды нет, и так обходимся.
Юра презрительно сказал:
— А надо бы знать.
— Мы здесь не для этого, — веско сказал Вася. — Мы здесь для того, чтобы работать.
Юра огорченно пожал плечами. Его всегда огорчали нелюбопытные люди и люди без фантазии. Не интересоваться такими предметами, как живность на иной планете, представлялось ему признаком духовного убожества. Василий Горчаков сын Иванович, словно оправдываясь, пояснил:
— В свободную охоту нас не пускают, это только биологи на болота таскаются. А мы — до Голконды и обратно. Как-то несколько человек сходили на болота, не послушались — так их, добрых молодцев, того... выше дерева стоячего.
— Что? — не понял Юра.
— Ну... наказали, стало быть, по нагому телу, рассекли белы бедра до черна мяса...
— Не понял, — честно сказал Юра, отогнав с некоторым затруднением от себя мысленные зрелища телесной расправы.
— Короче, сразу с аттестацией вернули на Планету.
— Почему сразу так нельзя сказать? — возмутился Юра.
Водитель только улыбнулся. Юра сердито замолк. Дорога была пустынна, только раз навстречу промчался такой же вездеход, мчавшийся со страшной скоростью на четырех колесах. Остальные шесть его колес были поджаты. Под прозрачной броней кузова Юра успел заметить плотные ряды каких-то блестящих цилиндрических предметов.
— Что это он повез? — спросил за спиной Быков.
— Готовую продукцию, Алексей Петрович, — ответил Василий.
— Упаковка странная какая-то...
— Это недавно введено, — сообщил Василий. — Транспортировка в глубоком вакууме. Необычайно удобно. В возгоненном состоянии.
— А, — сказал Быков. — Я слыхал.
По тону водителя Юра понял, что водитель весьма уважает Алексея Петровича и преклоняется перед ним. Объяснения он давал каким-то виноватым тоном, словно ему было неловко, что он знает больше, чем прославленный Быков. А ведь что в нем такого? — подумал — в сотый раз — Юра и поглядел в овальное зеркало над ветровым щитом. Быков сидел, откинувшись на спинку сидения, и смотрел вправо, в черную курящуюся пустыню. Кирпичное лицо его было спокойным и угрюмым. А ведь он смотрел на черные дюны, через которые двадцать лет назад, израненный, умирающий, тащил на себе Юрковского. Не было тогда здесь ни этой блестящей дороги, ни города под гибким прозрачным куполом, ни мощных машин, работающих где-то впереди, на дымных берегах Голконды... только сгоревший транспортер был уже тогда, и в нем обгорелый труп командира экспедиции. А разве скажешь про Быкова, что это — Быков? Ни за что. И артист в кино, который играет его — это высокий стройный человек с мужественным профилем... Такой какой-то _особенный_ человек, ни на кого не похожий, всех вдохновляющий, заражающий мужеством, ведущий... Вот это слово: человек с внешностью ведущего. А у Быкова внешность не ведущего. Скорее ведомого. Да и повадки тоже. Поставить рядом Жилина и Быкова и спросить: кто из них волевой командир прославленного корабля, вершитель подвигов? Сразу скажешь: Жилин. И никто не поверит, что Жилин не просто подчиняется Быкову, как капитану, не просто уважает Быкова, как мастера и героя, а еще и изучает Быкова, словно учебник. И сам Юра еще до сих пор не понимает, что можно такого изучать в Быкове, если рядом находится его великолепный старый друг Юрковский, и однако же разве не Юрковский то и дело выдает свое уважение и преклонение перед Быковым, хотя почти ни в чем не соглашается с ним? Или все дело в том, что артист играл героя старого времени, не эпохи покорения космоса, а Быков — герой нового времени, не романтическая фигура вроде Юрковского, выделяющаяся на любом фоне, а фигура незаметная, сливающаяся с другими людьми, и тем не менее ведущая этих людей, и в то же время черпающая у этих людей силы.
— Сворачивайте вправо, — сказал Быков.
— Да, это где-то здесь, — пробормотал Михаил Антонович.
Юра огляделся. Вездеход сворачивал на холмистую равнину, которую, словно сухой горелый лес, обступали острые колонноподобные скалы. Обломки каменных глыб причудливой формы виднелись повсюду, полузасыпанные черным прахом. Вездеход скатился в расщелину.
Интересно, какой видят Венеру Михаил Антонович и капитан? Для меня это мрачная злобная пустыня, черное со зловеще-багровым, работа — да что там, просто само пребывание в этом аду — уже подвиг, акт бессмертной славы. Я смогу похвастать: я был на Венере. Там страшнее, чем в пустом пространстве Вселенной. Там черная радиоактивная пустыня, и багровое адское небо, и бездушное непрерывно работающее железо, и горстка людей, прячущихся под прозрачными и непрозрачными укрытиями от угарного газа, от смертельной радиации, от пятисотградусных температур. И я там был и даже совершил поездочку по стеклянной дорожке, которая ведет в самое пекло. В самом пекле я, правда, не был, туда меня не пустили, туда пускают только механизмы, но зато я видел каменные зубы Венеры и смотрел, как великий капитан стоит среди этих зубов и вспоминает минувшие дни. Итак, как же видит Венеру капитан? И, скажем, Михаил Антонович? Про Васю говорить не будем, он видит ее так же, как и я, и ужасно гордится своей смелостью и своими мужественными друзьями. Хотя люди здесь сменяются каждые три месяца. Итак, что видят Быков и Михаил Антонович?
Если идти по стеклянной дороге на север, выйдешь к берегам Дымного моря. Его показывали в кино — чудовищная каша вздыбленного праха, дыма, паров, атомных вспышек. На берегах Дымного моря неутомимо работают всевозможные агрегаты. Они грызут, жуют, глотают прах Голконды, их утробы переваривают и рождают драгоценное сырье, которое в баках глубокого вакуума отправляют на Планету. Как фамилия инженера, который получил первую премию МУКСа за универсальный агрегат? Впрочем, неважно... Так вот, на севере лагерь машин. Где-то среди машин ползают титановые черепахи с рабочими. Они следят за машинами и сменяются через два часа. Вообще работа на Голконде идет непростительно осторожно — в двенадцать смен, с трехкратным запасом безопасности. Да... Рабочие в титановых черепахах. Веселые молодые ребята, вроде меня. Так. А если пойти по стеклянной дороге на юг, вернешься в город. Тебя впустят через шлюз, дезактивируют твое облачение, ты вернешься в подземную гостиницу (мимо базальтовой глыбы с надписью «Первым»), поужинаешь, напьешься чаю или каких-либо соков и ляжешь отдохнуть. И рядом с тобой будут веселые молодые ребята, и клубы, и оранжереи, и концертный зал, и библиотека, и все такое... правда, в двух шагах от черно-красного пекла. Вот и вся разница. Я вижу пекло и ужас, а Быков видит машины, дорогу, город с читальнями. Там, где сейчас дорога, он полз на карачках, спасая друга и спасая огромное предприятие. Там, где он сейчас стоит, тяжело ворочая головой, он потерял одного из своих товарищей, там, где сейчас гостиница с соками, там он выл от нестерпимой жажды и кусал себе язык, чтобы не выпить последний глоток воды в термосе.
Честно? Все честно. Но я все равно прав. Мне здесь не нравится, и я все равно прав, хотя тут же стоит Быков, подвигом которого выросли на Голконде города. А мне теперь мало этих городов, мне нужна здесь зелень садов, синее небо и много чего еще, чтобы люди не прятались под землею... Ага, вот оно, что самое неприятное. Этого не было даже на Марсе. Раз человек пришел куда-нибудь, он должен добиваться того, чтобы ходить во весь рост.
Быков и Михаил Антонович медленно пошли прочь от вездехода, обходя гранитные валуны и остроконечные торчащие скалы. Вася и Юра остались у вездехода. Водитель с любопытством вертел головой, осматривался.
— Ты что, в первый раз здесь? — спросил Юра.
— Да считай, что в первый, — ответил тот. — Два месяца назад ездил сюда... вернее, дальше к востоку... ставили автометеостанции, и с тех пор не был. Неприятное место, правда?
Юра усмехнулся. Точно такие же слова на этом самом месте произнес Богдан Спицын в фильме о завоевании Венеры.
— Ты скоро обратно на Планету? — спросил он, помолчав.
— Да, — сказал Василий. — Через месяц-полтора. Мне экзамены сдавать пора.
— А потом?
— Вернусь, может быть, — неуверенно сказал водитель. — Да у нас мало кто возвращается сюда.
— Почему?
— С одной стороны... — Василий подумал. — Понимаешь, работа здесь не очень интересная. Производство налажено, с новинками работают только производственники, а у остальных рутинная наладка приборов — и все. Экспедиции нам запрещены, это специальные люди прилетают. Скучно, друг мой добер молодец. А с другой стороны, большая очередь добровольцев на Земле. Годами ждут своей очереди.
— Это верно, — согласился Юра. Года два назад он тоже возмечтал о Венере. Очередь состояла главным образом из неквалифицированных мальков, квалифицированная опытная рабочая сила направлялась на Марс и на астероиды. Венера сейчас требовала не столько рабочих-творцов, сколько обслуживателей автоматики. Поэтому Юру без труда отговорили от этой затеи.
— Но ты не скажи, — сказал вдруг Василий. — Закалка здесь хорошая. Не в производственном смысле, правда, а в дисциплинарном. Работа здесь нудная и несложная, а вот правила дисциплины такие, что ребята рассказывают, на Земле потом еще целый год заходит человек к себе домой и полчаса в прихожей стоит по привычке — дезактивируется. Чуть отклонился от правил — и готов, заболел или покалечился. Валяй назад на Землю.
— Многих отсылают? — полюбопытствовал Юра.
— Человек пять в месяц набирается. Сразу же, в первые же дни новой смены. Большей частью итальянцы почему-то и греки. Нетерпеливый народ, темпераментный.
— Опасно это?
— Нет, что ты. Но здесь оставаться уже нельзя, конечно. Ну и срам большой. Отчислен по болезни, вызванной недисциплинированностью.
Вернулись Быков и Михаил Антонович. Лица у обоих были серьезные и сосредоточенные. Быков сказал: «Едем дальше на север». Вездеход развернулся, на несколько секунд забуксовал в насыпи легчайшего праха (Василий сказал сквозь зубы: «Ай ты волчья сыть, травяной мешок...») и выкатился на шоссе. Через полчаса пояс «зубов Венеры» закончился, вездеход выбрался на пригорок, и тогда Юра своими глазами увидел Урановую Голконду.
Впереди, километрах в пяти, стояла стена дыма и пыли, тянущаяся вправо и влево и исчезающая в серо-черном мареве у горизонта. Стена шевелилась, пучилась, колыхалась, словно исполинская занавеска на сквозняке. Над стеной, заслоняя красное небо, вздымалась угольно-черная, пронизанная вспышками гора неподвижного дыма — известный всему миру столб сжатых газов, рвущийся из бездонных недр атомного вулкана. До жерла было очень далеко, не менее сотни километров, и раскаленный фонтан газов пополам с камнем казался совершенно неподвижным. Почва под вездеходом тряслась, черный жирный песок подбрасывался, как на дрожащем жестяном листе.
Водитель повернулся к Быкову:
— Внешнюю акустику включить, Алексей Петрович?
— Нет, — сказал Быков.
Он тоже смотрел вперед, но не на черную гору над дымной стеной, а вниз, под дымную стену, где среди нагромождений раскаленных скал копошились казавшиеся отсюда крохотными и незначительными механизмы. Многорукие роботы разрушали скалы, проделывали проходы, ворочали валуны и грызли, грызли, грызли породу, неутомимо и однообразно. За пеленой пыли, в тусклом красноватом сумеречном свете движения металлических сочленений были едва видны, округлые корпуса экскаваторов-универсалов оставались совсем незаметными, но это они оставили среди скал глубокие траншеи выработок и рыхлые насыпи отвалов и пустой породы. Быков должен быть доволен.
Василий, бормоча что-то себе под нос, возился с радиопеленгатором. Через несколько минут он опять обернулся к Быкову:
— Дежурный этого участка находится в семи километрах к западу, Алексей Петрович. Вызвать?
— Нет, — сказал Быков.
— Давайте подъедем поближе, — сказал Михаил Антонович.
Водитель с готовностью тронул клавиши управления. Шоссе заканчивалось на обширной площадке — ремонтном доке, где в пластметалловых стойлах стояли укутанные в целлофан и капрон резервные механизмы. За ремонтным доком начиналась целина, и вездеход начало немилосердно трясти. Через несколько минут Быков сказал:
— Стой.
Вездеход остановился.
— Дальше подъезжать вообще небезопасно, — сказал Быков. — Мы можем...
— Можно еще на полкилометра, — предложил Василий.
— Мы можем, — словно не слыша водителя, продолжал Быков, — выйти здесь, постоять и понаблюдать. Подходить к Дымному морю ближе нет никакой необходимости.
Они снова вышли из машины. Увязая по колено в рыхлой породе, Юра вслед за Быковым поднялся на небольшой холм. Василий остановился рядом с ним. Дымная стена была совсем недалеко, всего в километре, не больше. Зато машин больше видно не было, только кое-где над отвалами взлетали правильные струи красно-зеленого пара и фонтаны песка. Юра поглядел в другую сторону. Место было ужасно неприятное, напоминало виденный в каком-то историческом фильме рудничный двор царских времен. Всюду ржавая развороченная земля, ободранные скалы, какие-то горячие дымящиеся лужи... Над всем этим нездоровый гнусный желтоватый туманец. А Быков, наверное, ужасно доволен. И он прав, конечно, что доволен. Венера запряжена и работает на Землю, на людей. Но все равно, здесь надо сделать лучше.
Туман медленно поднимался от развороченных рыхлых холмов. На секунду Юре показалось, что метрах в двухстах, между рыжими отвалами, что-то зашевелилось и метнулось в сторону. Он хотел сказать об этом Василию, но вместо этого спросил:
— Здесь есть живность какая-нибудь? Или это ты тоже не знаешь?
Василий покачал головой.
— Здесь, палица ты булатная, триста пятьдесят по Цельсию. Какая же здесь может быть живность?
— А красная пленка? — воинственно спросил Юра.
— Пленка — это не живность.
— А что же это по-твоему... калика перехожая?
Василий изумленно воззрился на Юру. Затем он веско сказал:
— Красная пленка — это радосиликат. Вещество. То, что оно обладает некоторыми свойствами живого, еще ничего не значит. Мы из него футляры для микрокниг делаем.
— Из чего?
— Из радосиликата. Вот вернемся — подарю тебе на память. У нас один техник есть, он этим занимается. Хорошо у него получается это — футлярчики всякие, обложки для книг, пояса нарядные для девушек. Цвет красивый, материал прочный, гибкий, не мнется... Не хуже кожи. Вот посмотришь.
— Футлярчики, — пробормотал Юра. — Загадка Тахмасиба.
— Что? Да... Загадка Тахмасиба. Ну так что же? Многие загадки так кончаются. А если тебя живность интересует, попросись с группой биологов на тяжеловодные болота. Там этого добра много...
— Вот он! — прервал Юра.
На этот раз они совершенно отчетливо увидели в полукилометре к западу на гребне отвала несколько быстрых темных силуэтов.
— Кто это? — изумленно спросил Юра.
— Аутсайдеры, наверное, — проговорил Василий, встревоженно вглядываясь в туман. — Шляются здесь, подлецы... — Он нервно передвинул на живот продолговатый чехол с пистолетом.
— Ого, — сказал Юра. — Дай посмотреть.
— Нечего смотреть, — сказал Василий. Он отвернулся и направился к Быкову. — Алексей Петрович, — сказал он, понизив голос, — здесь аутсайдеры таскаются.
— Где? — спросил Быков.
Василий протянул руку.
— Там. Мы со стажером сейчас видели.
— Черт с ними, пускай таскаются, — равнодушно сказал Быков и снова отвернулся к Михаилу Антоновичу, который что-то ему объяснял. Василий, сильно смущенный, вернулся к Юре.
— Кто это — аутсайдеры? — спросил Юра.
— Видишь ли, — сказал Василий, все еще держа руку на кобуре, — здесь на Венере только два промышленных предприятия: наше — международная фабрика по добыче и переработке трансуранитового сырья — и частная лавочка «Бамберга», принадлежащая «Спэйс Пёрл Лимитэд». Они, конечно, не трансураниты добывают — это частникам запрещено категорически, — а копают так называемый космический жемчуг. Эта «Бамберга» находится в шестистах километрах отсюда.
— Знаю, — сказал Юра. — Туда сейчас Юрковский с Жилиным уехали.
— Серьезно? — Василий с интересом уставился на Юру.
— Серьезно, — сказал Юра. — А в чем дело?
— Так, ничего. Так вот — аутсайдеры. Рабочих компания вербует, привозит сюда. По контракту они обязаны отработать столько-то. Но некоторые авантюристы заключают этот самый контракт только для того, чтобы добраться до Венеры. Здесь они удирают с Бамберги и ведут жемчугоискательство на свой страх и риск. Некоторые находят крупные жемчужины и затем под разными предлогами влезают в наши корабли. Обычно, как больные. Они действительно бывают очень больны, когда их поиски приходят к концу.
— А почему ты их испугался?
— Я? Испугался? — Василий снял наконец руку с кобуры. — И не подумал. Но народ это мерзкий, с ними нужно ухо востро. В прошлом году ограбили и убили одного нашего парня-техника. Кислородный регенератор отобрали. Ну, наши им дали...
— А что они здесь-то делают?
— В отвалах роются. Нам же этот самый жемчуг не нужен, мы его не берем, а в рыхлой породе взять его легче...
Страшный отчаянный вопль прозвучал вдруг в наушниках. Юра даже подпрыгнул от неожиданности. Василий тоже вздрогнул и стал оглядываться. Быков и Михаил Антонович замолчали и тоже ворочали головами, стараясь определить, где кричат.
— Это по внешней радиосвязи, — уверенно сказал Быков.
— Но откуда?
Вопль повторился. Это был пронзительный визг смертельно перепуганного человека. И непонятно было, где этот человек находился. Пеленгаторов в скафандрах не было.
— Спасите! На помощь! — кричал человек.
— Внимание, — сказал Быков. — На поиск. Михаил — на восток, водитель — на юг, стажер — на запад, я — на север. Марш!
Они побежали в разные стороны. Юра бежал к тому месту, где четверть часа назад мелькнули тени аутсайдеров. Почему-то он был уверен, что крик этот связан с появлением аутсайдеров.
— Спасите! Помогите, люди добрые! — надрывался человек.
Несмотря на напряжение, Юра чуть не рассмеялся. В интонациях неизвестного было что-то диковинно архаичное, плаксивое, нездешнее. Юра мог бы сказать: таким тоном в наше время на помощь не зовут. И какой странный призыв: люди добрые!
И тут Юра увидел его.
Он бешено и беспомощно барахтался на дне глубокого котлована в рыхлой и полужидкой грязи, которая наползала на него со всех сторон. Он лежал на животе и отчаянно бил руками и ногами, весь облепленный черной и коричневой грязью, от которой поднимался желтоватый туман, и все время погружался в эту грязь, так как она лилась на него вязкими лавинами со стен котлована, и снова выкарабкивался на поверхность и бил руками и ногами и вопил:
— Помогите, люди добрые! Не дайте погибнуть!
Юра крикнул:
— Алексей Петрович, Михаил Антонович! Здесь!
Он помахал над головой руками и стал примериваться, как спуститься. Человек поднял голову, перестал биться и, погружаясь, попытался рассмотреть Юру сквозь залепленное грязью окно в шлеме.
— Милый! — хрипло простонал он. — Помоги, браток! А? Не брось!
— Не брошу, не беспокойтесь, — сердито сказал Юра и стал спускаться. Рыхлая порода под его ногами посыпалась вниз.
— Стажер, не сметь! — загремел в наушниках голос Быкова.
— Так что же, пропадать человеку? — сердито отозвался Юра.
Порода под ним обрушилась, и он съехал сразу метров на пять. Человек больше не кричал, он только упорно высигивал из грязи, падал животом и грудью на скользкие стены и съезжал снова по шею в дымящееся болото.
— Мальчишка, — прохрипел в наушниках запыхавшийся голос. — Я приказываю, остановитесь!
«Поздно», — подумал Юра и соскользнул еще на несколько метров.
— У меня веревка, Алексей Петрович, — крикнул Василий. — Юра, держи!
По шлему хлестнула нейлоновая петля. Юра поспешно продел ее под мышки. В то же мгновение человек в яме снова прыгнул и ухватил Юру за ногу. Юра сейчас же обрушился на него и очутился по пояс в грязи. Человечек ворочался под ним, затем показалась его голова в залепленном шлеме.
— Не дай пропасть, не оставь, милый человек, — бормотал он, пытаясь забраться Юре на плечи.
«Вот еще дерьмо», — с отвращением подумал Юра. Он крикнул:
— Василий!
— Держу!
— Кинь, если есть, еще конец, вытяни этого дурака, а то он меня потопит.
— Стажер! — прогудел Быков. — Держишься?
— Все хорошо, Алексей Петрович, — как можно веселей отозвался Юра. — Тяните этого...
— Вот так, — сказал Василий. Видимо, незнакомец вцепился в веревку, и его потянули наверх, потому что Юрий почувствовал облегчение. Он поднял голову и увидел ноги незнакомца, бешено скребущие по рыхлой стене. Тащили его Быков и Василий. Конец с Юрой держал Михаил Антонович.
— Ну как ты там, Юрик? — заботливо спрашивал добрый штурман.
— Хорошо, — кратко ответствовал Юра.
Василий срывающимся от натуги голосом продекламировал:
— Крепок, поганый, на жилочках, ай и тянется поганый, сам не рвется...
Затем подняли Юру. Когда он вылез на сухое место, незнакомец сидел, торопливо обтирая грязь со шлема, и бормотал тонким плаксивым голосом:
— Погубители, негодяи, ах, ну и погубители окаянные...
— Ты с какого участка? — сердито спросил Василий. — Что с тобой случилось?
Быков возвышался над незнакомцем, как монумент, глядя на него сверху вниз. Михаил Антонович сидел перед ним на корточках и помогал счистить тину.
— Мы-то? — сказал своим странным стилем незнакомец. — Мы не ваши, люди добрые, дай бог вам здоровья. Мы оттуда... — Он не пояснил откуда. — Да вот надсмеялись надо мною, ограбили да столкнули в ямину-то... Чуть было не потоп...
— Кто ты таков? — сердито спросил Быков. — Как ты сюда попал?
Незнакомец наконец поднялся на ноги, и Юра сквозь стекло помятого шлема увидел крошечное личико с красными веками, ввалившимися щеками, в рыжей жесткой неопрятной щетине.
— Простите великодушно, — сипло сказал незнакомец и поклонился. — Приятно встретить соотечественника. А мы молокане, вот понес черт на небеса за кладами. Камушки мы ищем. Камушки.
— Вербованный?
— Нет, сами по себе мы. Ни от кого, значит, не зависим.
— Аутсайдер, — брезгливо сказал Василий.
— Точно, аутсайдерами мы ищем, сами по себе. Ой, да что же мне теперь делать? Как же я теперь-то? А? И на что вы спасли меня?
У него началась настоящая истерика, и потребовались две здоровенные плюхи от разозленного Василия и глоток алкоголя из походной аптечки в вездеходе, чтобы это странное чудовище пришло в себя и рассказало о том, что произошло.
Под кровавым небом Венеры, на черном песке Урановой Голконды, в двух шагах от гигантского предприятия, где гением человека богатства чужой планеты уходили на питание Земли, прозвучал унылый и пошлый рассказ, напомнивший пошлейшие времена «золотой лихорадки» — рассказ об обмане, о предательстве, о годах, прожитых впустую, о мечте разбогатеть и открыть свое дело...
— Дурак, — сказал безжалостный Василий.
Человечек вдруг взорвался.
— Ты меня не дурач`и! — завизжал он. — Молод еще дурач`ить-то! Молоко еще... Ты мне скажи, что делать? Полгода я здесь гнил, а теперь ограбили, по миру пустили подлецы! На мои кровные, на пот мой и кровь мою жить в роскошестве будут, а я что? Подыхать здесь? Да?
— Дурак, — убежденно повторил Василий. — Иди к нам работать. Денег у нас, правда, не платят, так ведь жить как человек будешь.
Быков молчал, с брезгливым равнодушием глядя поверх головы подонка. Михаил Антонович вздыхал. Юра с изумлением заметил у него на добрых глазах слезы. «Жалеет эту мразь?» — подумал он.
Человечек неожиданно успокоился.
— Нет уж, — сказал он. — Этак не пойдет. Это уж вы, коммунисты, работайте без денег. А я еще так поживу. У меня кое-что еще есть. — Он хвастливо похлопал себя по груди, затем испуганно замолк, искательно улыбнулся Быкову и сказал: — Спасибо вам за спасение, добрые люди. Спасибочка. А я уж теперь пойду. Может, мне еще пофартит.
Он попятился, кланяясь, затем повернулся и торопливо зашагал прочь. Быков стоял, расставив ноги, смотрел ему вслед, и багровые отсветы ползали по его неподвижному лицу. Затем он резко повернулся к Михаилу Антоновичу. Михаил Антонович стоял с непередаваемо печальным выражением лица. Быков сказал сквозь зубы:
— Ничего подобного, Михаил. Мы это делали не для них. Это так, отходы. Издержки производства.
Все помолчали. Затем Юра тихонько спросил:
— Что это значит — пофартит?
Василий уверенно ответил:
— От слова «фартук». Наберу, мол, полный фартук драгоценностей.
В свете фонарей падали с темного неба крупные снежинки, и было тепло и тихо. Здесь всегда было тихо и спокойно, даже ранними вечерами, только у подъезда клуба ВМА толпились молодые люди в длинных шинелях, да по площади бегали мальчишки, мокрые от снега.
Они условились встретиться в восемь, а было еще без четверти, и Григорий некоторое время постоял у афишной тумбы, читая, что в каком театре идет. Он терпеть не мог театра, но давно решил, что на этот раз надо обязательно сходить куда-нибудь с Валькой, хотя знал, что потом будет плеваться и поносить театральных критиков вообще и Мишку Шмидта в частности. Он подумал, что надо бы навестить Мишку и рассказать ему про его однофамильца из Баварии, Вольфганга Шмидта. Как тот все жаловался, что в Гвадалахаре нет пива, а потом под Торихой ему удалось подбить штабную машину, и в машине оказался целый ящик с пивом. Ящик был оцинкован, на нем, уткнувшись головой, лежал толстый майор с перебитым позвоночником. В ящик натекло крови, но Шмидт, отпихнув труп, стал доставать бутылку за бутылкой и передавать бойцам. Он таскал бутылки по три-четыре каждой рукой, из машины торчал его зад в брезентовых штанах, на каждой ягодице было по дыре, и из дыр торчали клочья серого от грязи белья. Бойцы подхватывали бутылки и тут же пили, отбивая горлышки, и мне тоже досталась бутылка. Стекло было в крови, пиво оказалось теплым, но оно было вкуснее, чем вода из Эбро — желтая, холодная, провонявшая мертвечиной.
Григорий взглянул на часы. Было ровно восемь. Сашка сказал, что будет дома ровно в восемь, а если не в восемь, то ровно в десять. Он и раньше назначал так свидания, даже девчатам, и те не обижались. Потому что догадывались, наверное, какая у него работа. Сашка не любил рассказывать, где он работает и чем занимается, но все его знакомые рано или поздно узнавали об этом. Он просил, чтобы про него говорили, будто он милиционер, но Григорий обычно рассказывал знакомым, что Сашка — завмаг, «знаете, булочная на углу Финляндского и Астраханской». «А-а...» — говорили знакомые разочарованно. Сашка был больше похож на боксера, чем на завмага.
Сашкина квартира была на третьем этаже, и окна были освещены. Григорий шагнул на мостовую, чтобы перейти улицу, но тут подкатила эмка, гуднула и остановилась, загородив дорогу. Из эмки вылез плечистый парень, открыл капот и полез в мотор. Снег все падал, теплый, мягкий, совершенно ленинградский снег, кружился вокруг матовых шаров фонарей, опускался на лицо и на ресницы. Григорий протянул руку, и на ладонь опустились мохнатые снежинки. Ручной снег, подумал Григорий. Он обошел эмку, перешел улицу и вошел в вестибюль. В вестибюле топилась большая, зеленого кафеля печь, было светло и тепло, и было приятно подниматься по лестнице и знать, что тебя ждут, и завтра будут ждать — уже в другом месте и другие люди, и послезавтра и еще долго-долго, месяца два. Два месяца приятных обязанностей, исключительно приятных обязанностей и хорошей работы, и работать есть над чем, и приятно думать, что эта работа сейчас нужна, потому что на Эбро не так уж много журналистов, и большинство из них пишут ерунду, ставят все вверх ногами — чаще не по злобе, а по глупости. Просто не видят главного — классовая глупость, они считают, что человек — всего лишь человек, и переубедить их невозможно, да, наверное, и не нужно...
Сашка стоял на стремянке и копался в дверном звонке.
— Здравствуй, завмаг, — сказал Григорий.
Сашка взглянул сверху вниз, спрыгнул и сказал:
— Здравствуй, испанец.
— Салюд, камарада, — сказал Григорий, и они обнялись и стали хлопать друг друга по спине.
— Жив, жив, писака, — приговаривал Сашка. — Жив, старый хрен...
Они отпустили друг друга, и Сашка сказал:
— Заходи, раздевайся и кури. Я сейчас...
У него стало какое-то другое лицо — какое-то немного обрюзглое, немного старое, немного нездоровое, но глаза были теплые, кожа по-прежнему смуглая, и у него была прежняя боксерская челюсть.
— Заходи, заходи, нечего меня разглядывать. — Он втащил Григория в прихожую, а сам снова забрался на стремянку. — Там Олег сидит, — сообщил он со стремянки.
— Да ну! — Григорий торопливо стащил пальто, смотал с шеи шарф и бросил шапку на столик у дверей. Он пошел прямо в гостиную. Там сидел тощий и бледный Олег и курил трубку. На столе стояла всякая закуска и две бутылки с коньяком.
— Ого-го! — заорал Олег и вскочил, распахивая руки. — Писатель!
Они обнялись.
— Рассказывай, — сказал Олег.
— Да ну тебя к черту, — сказал Григорий. — Я тебя сто лет не видел. Ничего не хочу рассказывать.
— Чесать, где чешется, и слушать друга, вернувшегося из дальнего путешествия, — сказал Олег. Он очень любил Пруткова.
Они сели рядом на диван, и Григорий закурил, рассматривая Олега, комнату и вообще все. Он очень любил эту комнату. Здесь всегда было хорошо и уютно, хотя и не всегда чисто. И здесь ничего не менялось.
— Ты будешь рассказывать? — осведомился Олег.
— Потом. Дай отдышаться.
— Тогда будем коньяк пить. Сашка! Иди коньяк пить! Ты худой стал, как мощи. Не женился?
— Нет.
— Эх ты, старый хрен. В Испании — и не женился! Смотри, опоздаешь...
— Жениться, Олег, никогда не поздно и всегда рано, — сказал Григорий вдумчиво.
— Не жрешь по утрам, я думаю.
— Не жру.
— То-то и оно.
— Что «то-то и оно»?
— Да вот это самое.
— А конкретнее?
— Заработаешь язву.
— Аналогичный случай был в Пензе, — сказал Григорий.
— Ладно, дело твое, — сказал Олег. — Но учти, что язва желудка состоит в том, что желудок, не получая питания, начинает переваривать сам себя.
— Есть еще такая болезнь — волчанка, — сказал Григорий. — Ты на себя посмотри, мыслитель. Сеченов. Пастер. Тебя ведь анфас не видно.
— Я истощен наукой, — сказал Олег.
— А, — сказал Григорий. — Противоестественная любовь.
— Понаблюдай-ка, братец, десять ночей подряд — похудеешь.
— Я наблюдаю круглые сутки, — сказал Григорий важно. — Я наблюдаю жизнь.
— Ну и как жизнь?
— Да так. День живем, неделю хочем.
— Тьфу на тебя, — сказал Олег и заорал: — Сашка! Пора коньяк пить!
Ни черта здесь не меняется, думал Григорий, осматриваясь. Все то же. Э, а это кто? Здесь раньше висел Ягода... Ну ясно, он его снял. Нехорошая история. А кто же это?
— Сашка! — крикнул он. — Кто это у тебя на стене?
Было слышно, как Сашка ломится со стремянкой в переднюю.
— Эх ты, деревня, — сказал Олег. — Это Ежов.
— А, — сказал Григорий. — Ясно.
Вошел Сашка. Они сели за стол и подняли по первой.
— За Испанию, — сказал Олег.
— За Испанию, — повторил Григорий с удовольствием.
Они чокнулись и выпили. За Испанию я могу выпить сколько угодно, сказал Григорий. А как там дела? — спросил Олег. У него сразу широко раскрылись глаза. Не очень важно, сказал Григорий. Правда? Да, неважно. Трудно очень. А как же «но пасаран»? — сказал Олег расстроенно. Очень трудно. Все правильно, но очень трудно. Сволочь Франция, сказал Олег. Задержали оружие. Сволочи.
Сашка молча разлил коньяк.
— Теперь выпьем за встречу, — предложил Олег. — И чтоб не последнюю.
— Самый хороший тост — первый, — сказал Григорий. — Но все равно, выпьем...
Они выпили, и Олег стал есть шпроты прямо из банки. Сашка налил себе еще одну и выпил. Потом снова налил всем.
— Я рад, что ты жив, Гриша, — сказал он. — И давайте поговорим про что-нибудь веселое.
Олег оживился.
— Слыхали? — сказал он. — У нас в Пулкове раскрыли банду. Целая организация. Вот сволочи! И все маститые, пузатые... Такая дрянь!
— Поговорили про веселое, — сказал Сашка и выпил. Он был всегда такой — с ним было трудно разговаривать. Но обычно он расходился после пятой-шестой рюмки.
— Арестован Черепанов, — продолжал Олег, — Пересветов, Иванов — директор. Еще человек пять рангом поменьше. И подумать только — ведь известные ученые, в почете... Все им было дано, все — работайте только! Что им, хуже чем при царе, что ли, было? И главное — притаились, тихие. Никто ничего не знал, не подозревал даже.
— Я думаю. Иванов — это же мировое имя, — сказал Григорий.
Олег перестал жевать и задумчиво поглядел на него.
— Нет, — сказал он. — Иванов — это, я думаю, ошибка. Он, по-моему, хороший человек. Я думаю, его выпустят, когда разберутся. Ведь без ошибок нельзя, я понимаю... — Он поглядел на Сашку. Сашка выпил.
— Лес рубят — щепки летят, — сказал Олег. — Ничего не поделаешь. Лучше пусть пострадают несколько невиновных, чем останется какой-нибудь притаившийся гад. Это верно Сталин сказал насчет моста.
— Да, — сказал Григорий. — Здесь зевать не приходится. В Мадриде пятая колонна, стреляют из-за угла, саботируют, шпионят. Говорят, их расстреливают.
— Душить без пощады, — сказал Олег яростно. Он был уже готов. — У нас здесь тоже пятая колонна. И еще страшнее. Потому что тихие и высокосидящие.
Сашка выпил еще рюмку и сказал:
— А как Валечка?
— Ничего, спасибо, — сказал Григорий.
— Рада?
— По-моему, рада. А ты с ней давно не виделся?
— Давно, — сказал Сашка. — Полгода, наверное. Она приходила к нам в клуб танцевать. Был с нею какой-то хмырь, но я к нему пригляделся и не стал его уничтожать. Недотепа. Никаких шансов.
— С-слушай, — сказал Олег. — Р-рскажи что-нибудь, Гришка. Черт, что вы все такие засекреченные?
— А как насчет источников свечения звезд? — осведомился Сашка.
— Что? — сказал Олег.
— Как там со звездами? Почему они, подлые, светят, но не греют?
— Цикл Бете, — сказал Олег и икнул.
— Все ясно, — сказал Григорий. — Вопросов нет. Есть два новых анекдота.
— Трави, — потребовал Сашка.
Григорий стал рассказывать, но у него получилось плохо. Он услыхал эти анекдоты полгода назад в батальоне Линкольна. Их рассказывал один славный парень, даже не парень, а мужик с седой головой, коммунист из Буффало. По-английски эти анекдоты звучали очень хорошо, но по-русски было трудно подобрать подходящие слова. Сашка кривовато усмехался, а Олег икал и говорил вежливо: «Н-ничего... Н-ничего себе...»
Тогда Григорий взял и рассказал, где он услышал эти анекдоты и кто их рассказывал. Это было под Бриуэгой. В каменной лощине горела танкетка, и красный огонь освещал трупы, темными мешками валявшиеся поодаль. Они сидели за огромным валуном, жадно курили, и Григорий все думал: на кой черт меня принесло сюда, на кой черт. В руках у него был карабин с горячим стволом, и было тихо, только трещало и шипело в танкетке, а фашисты только что откатились и теперь готовились к новой атаке. Тут парень из Буффало докурил окурок, выругался по-русски, очень забавно, и рассказал подряд оба анекдота, а когда вокруг отсмеялись — смеялись почти все — вдруг запел очень энергично, но немузыкально:
Иф э-боди кисс э-боди,
Вуд э-боди край?
Иф э-боди лав э-боди,
Вуд э-боди дай?
После следующей атаки мы снова собрались за этим валуном и пили из фляжек, содранных с убитых мятежников, но парня из Буффало уже не было.
— Эх, — сказал Олег тоскливо. — Сижу тут, как старое дерьмо... Ну кому все это нужно — Дзета Пупис, Бета Лиры... Дерьмо. Я туда хочу!
— Там убивают, — сказал Григорий. Он сказал это просто так, механически. Он не хотел стращать или хвастаться. Ему вдруг стало нехорошо — там убивают, а он здесь сидит уютно и спокойно и пьет коньяк, когда там так нужны люди. Просто люди — руки с винтовкой и ясная душа. Там все были честные, даже анархисты...
— Я большевик, — упрямо сказал Олег. — И сижу тут как дерьмо. Безо всякого толка и пользы. Наше место там!
Сашка сидел, откинувшись, и медленно тянул коньяк. Теперь он пил из стакана.
— Все на свете проморгал, — продолжал Олег. — Перед Черепановым ходил на полусогнутых, а он враг. Где наши глаза были?
— Ну, этим заняты те, кому следует, — сказал Григорий.
— В-верно! Я тоже так думаю! Сталин знает, что делает. Раз не объявляют поголовный набор добровольцев в Испанию, значит, этого делать нельзя...
— Да. Нельзя, пожалуй.
— Там люди сидят поумнее нас с тобой, — сказал Олег. Он тяжело поднялся и пробрался к окну. — Мать честная, ясно! Мне ехать надо, ребята... Н-наблюдать надо!
— Ладно, — сказал Сашка. — Ложись и спи. Ехать ему надо. Тазик принести?
— Иди ты в штаны... Мне ехать... Н-наблюдать...
Олег пошел кругом по комнате, придерживаясь за мебель.
— Где мое пальто?! — заорал он.
Сашка встал, взял его за плечи и усадил, а затем уложил на диван.
— Дрыхни, астрономия, — сказал он.
— Й-эхать!..
Олег заснул и сразу захрапел. Сашка вышел и вернулся с тазиком.
— Среди ночи непременно поблюет, — сказал он.
— Н-на пол, — сказал Григорий Олеговым голосом.
Сашка сел и вылил остаток коньяка себе в стакан.
— Теперь рассказывай, — сказал он.
— Сначала скажи, что с тобой. Ты устал?
— Конечно, — сказал Сашка.
— Неприятности?
— Нет, — сказал Сашка. Он выпил и весь скривился, как от дряни.
— Ну хорошо, — сказал Григорий. — У тебя карта есть?
Сашка снова поднялся и принес свернутую в рулон большую немецкую карту Испании. Они сдвинули посуду и расстелили карту, прижав по углам пустыми стаканами.
— Вот где они, — сказал Григорий.
Сашка засопел.
— Что же это, — сказал он. — Это же значит...
— Да, — сказал Григорий.
— Что же это, — повторил Сашка. — Что же это...
— Я еще надеюсь вернуться, — сказал Григорий. — Я хочу быть там до конца. К чертовой матери, Сашка, ты это пойми... Я там как за родную землю дрался, как за Ленинград... После гражданской — это первый настоящий бой за советскую власть...
Они долго молчали. Потом громко зазвенел звонок, и Григорий вдруг увидел, как лицо Сашки стало серым. Наступила тишина, только тихонько храпел Олег на диване. Снова зазвенел звонок.
— Спокойно, — сказал Сашка. — Это за мной. Ты, главное, спокойно... — Он схватил Григория за руки и крепко стиснул. — Ты, главное, спокойно...
Звонок.
Сашка сидел неподвижно, и только быстро шарил глазами по стенам.
— Спокойно... Я через два дня вернусь... Максимум, через три...
Он вскочил и бросился в прихожую. В двери начали стучать. Что-то с грохотом повалилось в прихожей, и Григорий услыхал высокий незнакомый голос:
— Живой не дамся!..
Щелкнул замок. Стало тихо. В прихожей заговорили вполголоса, хлопнула дверь, и вернулся Сашка. Он был совершенно белый, с белыми вытаращенными глазами. Он держал обеими руками телеграмму, в правой руке у него трясся наган.
— Почтальон, — сказал он, усмехаясь. — От мамы. Беспокоится, что не пишу.
Он посмотрел на наган и сунул его в карман пижамы.
— Здорово я его напугал, — сказал он.
Григорий молчал.
. . . . . . . . . . . . . . . .
Спать хотелось невыносимо. Только спать, и больше ничего. Не было больше ни тоски, ни ярости. Глаза сами собой съезжались к переносице, веки опускались, точки и крапинки на серой стене таяли и расплывались. И сейчас же возникала смеющаяся Валькина мордочка... Медленные снежинки в свете фонарей... Большая карта Испании — немецкая карта — и заскорузлый палец баварца Шмидта чертил грязным ногтем кривые линии поперек голубой ленты Эбро... Что там было, на Эбро? Что-то очень плохое или хорошее — надо только подумать и вспомнить. Но думать не хочется. Хочется спать.
Григорий качнулся и ударился лбом в стену. Следователь спокойно сказал:
— Стоять смирно, ты...
Григорий стоял спиной к следователю. Он смотрел в стену, выкрашенную серой краской, и слушал, как следователь шуршит бумагами, зевает, скрипит креслом. В кабинете было тепло, пахло табачным дымом. Хорошо бы убить следователя, подумал Григорий. И лечь спать прямо здесь, на полу. Закрыть глаза, растянуться и заснуть. Хоть на час. Хоть на четверть часа.
Дверь приоткрылась, кто-то сказал:
— Угости папироской. Все, понимаешь, выкурил.
Следователь сказал:
— Бери.
Кто-то почти бесшумно прошел за спиной и остановился у стола.
— «Беломор»? А «Казбека» нет?
— Я только «Беломор» признаю, — сказал следователь. — От «Казбека» у меня кашель.
Чиркнула спичка. Кто-то сказал:
— Спасибо. Домой, понимаешь, собрался, хватился — папиросы кончились. Может, дашь парочку про запас? Магазины еще закрыты.
— Бери, — сказал следователь.
— Спасибо. Молчит?
— Молчит. Упорный попался, сука.
— Ну, я пошел. Пока.
— Пока.
Кто-то почти бесшумно прошел за спиной, дверь открылась и закрылась. Следователь громко, с прискуливанием, зевнул и опять зашуршал бумагами. Как ему не надоест, подумал вдруг Григорий. Неужели он не понимает, что все это — страшная ошибка? Лес рубят — щепки летят. Я — щепка. Нет, конечно, он не знает, что я — только щепка. Он уверен, что я фашист, изменник родины... Как это все они спрашивают: «Расскажите о ваших связях в Испании». Мои связи в Испании... Если бы ты побывал в Испании, ты бы сдох от страха, подумал Григорий. Или нет? Может быть, ты тоже сидел за валуном и торопливо тянул замусоленный окурок, и смотрел, как догорает фашистская танкетка, и трясущимися руками ощупывал горячий ствол карабина... И теперь, озлобленный, творишь суд и расправу? Но мне-то каково? Каждый день, каждый день, и этому не видно конца, и кажется, что вот-вот сойдешь с ума...
Странно, что меня не бьют, подумал Григорий. Других бьют. Иногда слышно даже, как кричат избиваемые. Вероятно, бьют очень больно. И рано или поздно начнут бить меня. И я тоже буду кричать... Сашка кричал тогда: «Живым не дамся». Сашка знал, конечно. Может быть, он тоже бил? И он, наверное, так и не дался. Григория взяли в подъезде Сашкиного дома и увезли на эмке. На той самой эмке. «Это недоразумение!» — «Молчите». — «Поймите, я журналист, я вернулся из Испании...» — «Там выясним, какой ты журналист». И потом: «Расскажите о ваших связях в Испании».
Точки и крапинки на серой стене снова растаяли. Григорий совершенно отчетливо увидел свой карабин. Он очень обрадовался. Он узнал даже царапины на ложе — это когда он переползал через битый кирпич вперемешку со стеклом, и пули хлестко щелкали перед самым носом, поднимая облачка красной пыли... Отличный карабин, когда смертельно хочется спать. Надо только разуться, сунуть дуло в рот и нажать большим пальцем ноги на спусковой крючок.
— Смирно стоять, я сказал... — спокойно сказал следователь.
Григорий разлепил глаза. Следователь отодвинул кресло и с хрустом потянулся.
— Ну что, долго в молчанку играть будем? — спросил он добродушно.
Григорий облизнул пересохшие губы.
— Ведь нам уже все известно. Твой приятель астроном все нам рассказал. Чего же ты зря запираешься? Умел нашкодить, умей и отвечать.
Григорий втянул голову в плечи. Да, Олег все рассказал. Добрый глупый Олежка. Он подписал отвратительную бумагу. Подпись была страшная, корявая, но она была Олежкина. И ниже подписи — коричневый мазок, какой бывает на простыне от раздавленного клопа. Наверное, из носа.
— Ладно, — сказал следователь. — Пойди, часок отдохни.
Григорий молчал. Сейчас придет белобрысый лейтенант, отведет в камеру, а через двадцать минут придет чернявый лейтенант и снова приведет его в этот кабинет, или в другой кабинет. И его снова поставят носом в стену.
Пришел лейтенант и сказал:
— Пошли.
Григорий заложил руки за спину и направился к двери. Следователь, пожилой, с усталым желтым лицом раскуривал папироску. Григорий и лейтенант вышли из кабинета. Григорий с трудом переставлял затекшие ноги. Впрочем, он знал, что это сейчас пройдет. Это всегда проходит, когда кончается коридор. Лейтенант шел в двух шагах позади и, не отрываясь, смотрел Григорию в затылок. На лестничной площадке Григорий замедлил шаг и оглянулся, и сразу встретился взглядом с глазами, голубыми и злобно-испуганными.
— Давай-давай, живей, — сказал лейтенант.
Лейтенант был в новенькой гимнастерке с новенькими кубиками в петличках. Конечно же, лейтенант знал наверняка, что ведет фашиста, предателя, троцкистского последыша.
Они стали спускаться по лестнице. Лестница была широкая, трехмаршевая, точно по шестнадцать ступенек на марш, с балюстрадой под красное дерево и с гулким просторным колодцем.
Григорий спускался, придерживаясь за перила. Снизу, из шестиэтажной глубины донеслись чьи-то неразборчивые голоса. Потом пронзительный голос крикнул:
— Отойти от стены!
— Давай-давай, — пробормотал за спиной лейтенант.
Будет же когда-нибудь такое время, что не будут гореть танкетки, не будет следователей и глупых лейтенантов... И можно будет спать, сколько хочешь, и не ждать, когда тебя ударят по лицу. Но мне этого уже не увидеть, подумал Григорий. От жалости к себе у него навернулись слезы на глаза, хотя он еще не был уверен, что сделает это. Хорошо было Сашке, у него был наган... А мой карабин остался там.
Григорий нагнулся и вдруг перевалился через перила.
— Стой! Куда, сволочь? — отчаянно закричал лейтенант.
Было просто страшно. Потом он подумал: «Теперь здесь наверняка поставят решетки...» И все кончилось.
На третьем курсе в университете Юлю Марецкую выбрали комсоргом факультета и затем переизбирали еще два раза. Она не отказывалась, так как декан и члены партбюро постоянно твердили ей, будто она прирожденный комсомольский вожак. Никаким вожаком она не была, но значило это для нее очень много. Она училась старательно, но язык давался ей плохо, а в качестве комсорга она быстро избавилась от чувства неполноценности, которое всегда испытывала рядом с более способными ребятами. Разумеется, никто не относился к ней свысока, ее и вообще-то не очень замечали, зато она ощущала себя как рыба в воде. Ей ничего не стоило разобраться в каком-нибудь мелком конфликте или собрать товарищей на политзанятия, потому что она была девушкой искренней и благожелательной. Правда, вся эта деятельность имела для нее и плохую сторону. Она так увлеклась общественными обязанностями, что оставила далеко в тылу все личные проблемы, с которыми любая студентка способна справиться в двадцатилетнем нежном возрасте. Она так и не сумела отделаться от некоторых ублюдочных принципов, которые ей внушили еще в школе.
На четвертом курсе у нее случился роман с одним молодым преподавателем, и она по ночам плакала в подушку, воображая себя разрушительницей чужой семьи, но преподаватель вскоре отступился и вернулся к своей жене, устав бороться с несгибаемыми Юлиными принципами. Как-то я встретил этого преподавателя. Он хорошо помнил Юлю и очень интересовался, что с нею потом сталось. Вообще это довольно странно, потому что мало кто из однокурсников помнил ее, да и те, кто помнил, путали ее фамилию. Вообще-то она была милая девушка, даже хорошенькая, хотя все находили, что ей следует больше заботиться о внешности. На последнем семестре она была уже членом факультетского партбюро и стала носить очки, но перед госэкзаменами, кажется, сняла их.
Вскоре после университета она поступила в издательство «Иностранная литература» и тут же вышла замуж за старшего лейтенанта, только что уволенного в запас, веселого и развязного субъекта. У него не было гражданской специальности, поэтому она решила, что должна поставить его на ноги. У нее была комната в старом доме в районе Арбата, и первое время бывший старший лейтенант то ли с непривычки, то ли из чувства благодарности сдерживался. Но потом он снова стал пить, связался с какими-то проходимцами, крал у жены деньги и даже пытался ее колотить. Юля из кожи вон лезла, чтобы перевоспитать его. Она ела и спала с книгами Макаренко, приводила домой сослуживцев, которые рассказывали, как славно работать в коллективе и любить свою работу. Неожиданно она узнала, что у него есть любовница, и прогнала его. К счастью, детей у них не получилось, но вся эта история крайне болезненно подействовала на ее самолюбие. Во-первых, ей было очень стыдно перед сослуживцами, хотя они жалели и всячески старались ободрить ее. И к тому же она сообразила, что не любит и никогда не любила мужа, а потому во всем виновата сама. Она поняла, что у нее с ним с самого начала не было никаких шансов на успех, поскольку собственная комната и довольно высокий оклад независимо от ее женского обаяния сами по себе представляли соблазн для бездомного бездельника. Она прямо-таки извелась, обвиняя себя в черствости и себялюбии, и долго еще снабжала бывшего мужа деньгами, когда он являлся к ней в подпитии с мольбами и упреками. Бедняжка успокоилась только через несколько месяцев, но из «Иностранной литературы» все-таки ушла и поступила к нам в редакцию современной прозы.
Работала она добросовестно и умело и нисколько не робела перед начальством, поэтому к ней так и льнули молоденькие девушки из корректорской и производственного отдела — она беззаветно и со студенческой пылкостью защищала их от раздраженных заведующих. Вскоре ее выдвинули в местком вместо старушки, ушедшей на пенсию, а затем она была выбрана в партийное бюро, хотя прошла большинством всего в два голоса. Это последнее обстоятельство ее обидело и в то же время прибавило ей рвения, так что на нее свалили всю текущую работу. В партийном бюро такие работники просто необходимы, и стоило ей однажды надолго заболеть, как с треском провалилось множество мелких мероприятий.
Мне она не нравилась еще в университете, и я сделал вид, что совсем не помню ее, когда она подошла ко мне в издательстве. Она меня раздражала. Есть люди с каким-то редкостным, книжным сочетанием необыкновенной душевной доброты и совершенно твердокаменных заблуждений. Это те самые, которые любят обиженно говорить: «Чем больше делаешь добра, тем хуже к тебе относятся». Мне приходилось сталкиваться с ними в армии — это были ефрейторы и сержанты из сибиряков и украинцев. Я никогда не сомневался, что в Юле главное — большое чутье к чужому несчастью и что она готова сеять добро любой ценой. Но переносить ее даже в небольших дозах очень трудно, может быть потому, что она никак не способна понять, что люди вокруг не добрые и не злые, что каждый человек очень сложен и может очень сильно отличаться от нее. Она навязывает тебе свое хорошее отношение, выстаивает за тебя очереди в буфете, мчится после работы за город за книжкой, которую тебе захотелось прочесть, но посидеть в ресторане и просто потрепаться в перерыв ты предпочитаешь с Костей Синенко, который не постесняется забрать у тебя последние два рубля, с легким сердцем утеряет рукопись, взятую тобой под честное слово в соседней редакции, или в самое горячее время станет проситься во внеочередной отпуск.
Все же в конце концов мы с Юлей стали друзьями. Мы встретились на дне рождения у общего знакомого, поговорили в углу на диване на общие темы, потанцевали, и она решила, что я хороший человек. «Я к тебе давно присматриваюсь, и мне очень хотелось сойтись с тобой поближе», — заявила она с таким видом, словно я должен был немедленно проникнуться благодарностью к ней за это признание. Затем, не сходя с места, она чистосердечно рассказала мне все о себе. Это было трогательно, тем более что у меня в тот вечер было отличное настроение, а она была очень хороша — румяная от вина, в красивом платье, закрытом до шеи, и с голыми руками. Я проводил ее домой. Мы долго прохаживались перед ее подъездом, потом долго стояли у подъезда, и она все говорила, доверчиво заглядывая мне в лицо. Я уверен, что если бы я попытался тогда поцеловать ее, она бы страшно удивилась и обиделась.
Она здорово привязалась ко мне и стала часто бывать в нашей редакции. Раза два она заходила даже ко мне домой, но я старался не поощрять ее. Возможно, она влюбилась, а скорее всего, просто чувствовала себя одинокой. Ведь я был ее единственным другом в издательстве, если не считать девчонок из корректорской. А может быть потому, что я только слушал ее и никогда не рассказывал сам. Это вообще очень импонирует людям. Они видят в этом признак участия. Или еще потому, что я обедал в кафе, ужинал булкой с колбасой, и ей хотелось поставить меня на ноги. Как-то она предложила мне познакомиться с одной приятельницей из «Иностранной литературы». Не помню уже, почему знакомство не состоялось. Впрочем, говорили мы главным образом о делах, и мне иногда думается, что для себя она оправдывала эту дружбу необходимостью живой связи с массами. Все-таки она очень меня раздражала, потому что я все время был чем-то обязан ей. Например, она научила меня играть в бадминтон.
В тот день, когда привезли Кракена, она зашла после перерыва поговорить о моих отношениях с Майским, и я по-настоящему разозлился на нее. Мы все трое лежали животами на подоконнике и смотрели, как внизу во дворе ворочается «маз» с громоздким прицепом-цистерной. Вокруг «маза», взволнованно размахивая руками, бегали беспозвоночники и пронзительными голосами подавали водителю советы. Беспозвоночниками мы называли наших соседей, сотрудников Института беспозвоночных, да они и сами себя так называли. Костя пригляделся и сказал, что это беспозвоночникам привезли спирт, а Тимофей Евсеевич стал рассказывать, как бы он поступил на месте водителя. Тут подошла Юля, поздоровалась и сказала:
— Андрюша, ты, я вижу, не очень занят, мне надо поговорить с тобой.
Мы вышли в коридор и сели у стола, где обычно сидят с авторами, чтобы не мешать в редакции.
Она опустила ресницы, разгладила юбку на коленях, скорбно взглянула на меня и покраснела. Она не знала, с чего начать. Или притворялась, что не знает, — для нее это всегда было одно и то же. Я сразу понял, что она собирается резать мне в глаза правду-матку. Не люблю, когда мне режут эту самую правду-матку, но за удовольствие иметь такого друга приходилось время от времени платить. Я полез в карман за сигаретами, хотя у меня и без того было горько во рту от курения, и сказал:
— Давай, Юленька, рассказывай, что там еще стряслось. Синенко опять целовал Марину в рабочее время? Нет? Неужели Тимофей Евсеевич? Он старик, но еще может... Тоже нет? В чем же дело? Мне не к лицу этот галстук? Говори прямо и откровенно. Без околичностей и всяких там фиглей-миглей.
Пока я говорил все это, она с трагическим достоинством покачивала головой. Глаза ее были прикрыты. Затем она открыла глаза и сказала:
— Я не шучу, Андрюша. Вопрос очень серьезный. Боюсь, что тебе это будет не совсем приятно, но...
Последовала значительная пауза, и я поспешил заверить:
— Я слушаю тебя, Юленька.
— Что у тебя за отношения с Майским? — спросила она.
Я удивился.
— С Петей Майским? Хорошие отношения.
— Вы друзья?
— Не то чтобы друзья... А что случилось? Он попал в милицию? Это он может.
Она сурово сказала:
— Ты пьянствуешь с ним в ресторанах.
Это было сказано так убежденно и взволнованно, что я растерялся. Так мог бы сказать следователь, загнавший преступника в ловушку.
— Почему же именно пьянствую? — спросил я. — В ресторанах не обязательно пьянствовать, Юленька. Там разрешают и просто беседовать.
— Не в этом дело. Ты понимаешь, что я хочу сказать.
— Не понимаю, — сказал я искренне.
— Ты заведующий отделом, коммунист. Майский твой автор. Ты не должен ходить с ним по ресторанам.
— Послушай, Юля, — сказал я, сдерживаясь. — Я давно взрослый. Я сам знаю, с кем мне ходить.
Тогда она наклонилась ко мне и проговорила вполголоса:
— Ты не имеешь права. Как твой товарищ и как член партбюро я предупреждаю тебя, это выглядит некрасиво. Ты включил Майского в план редподготовки?
— Ладно, — сказал я и встал. — Довольно с меня. Да, я включил Майского в план редподготовки. По этому поводу мы устроили в ресторане «Метрополь» очередную попойку, и там Майский выдал мне нотариальную доверенность на половину будущего гонорара. А затем мы с ним отправились в Сандуновские бани, и его рука мыла мою руку. Я признаю свою вину и готов предстать.
Это было грубо, потому что Юля, конечно, затеяла этот разговор из самых лучших побуждений. Она сидела, как прибитая. Но я разозлился. Какая-то полицейская логика: не потому вне подозрений, что честный, а потому честный, что вне подозрений. Мне такая логика никогда не нравилась, и в свое время я от нее натерпелся. Я повернулся и пошел прочь. Юля догнала меня и схватила за рукав.
— Андрюша, — сказала она жалобно, — пойми меня правильно. Я вовсе не хотела тебя обидеть. Ты чистый и честный человек, Андрюша, я тебе во всем верю... Но зачем тебе всякие ненужные разговоры, сплетни? Я не хочу, ну просто не желаю, чтобы кому-нибудь пришло такое в голову. Ты только пойми меня...
По коридору шли люди, и она замолчала.
— Я понял тебя, — сказал я. — Прости, пожалуйста, мне пора.
Она не отпускала рукав.
— Не сердись, — сказала она.
— Я не сержусь.
— Не сердись. Я просто _должна_ была тебе это сказать. Я долго думала, а сегодня вдруг решила, что больше молчать не могу. Ты не сердишься?
— Нет, — сказал я. Я действительно больше не сердился. На нее было смешно обижаться. Больше всего мне хотелось бы положить ее на колено и отшлепать по мягкому. Потом это желание тоже прошло, и я засмеялся.
— Ладно, — сказал я. — Все в порядке.
Она отпустила мой рукав и несмело улыбнулась. Когда я вернулся в редакцию, Костя и Тимофей Евсеевич все еще лежали на подоконнике. Я разогнал их за рабочие столы и сел разбирать корреспонденцию. Одно из писем было из Иностранной комиссии ССП. Малинина просила меня явиться в будущее воскресенье на встречу с Цутому Хида в «Пекин» к восьми часам вечера. Конечно, можно было попытаться увильнуть от этой встречи, но мне не хотелось подводить Малинину. Я позвонил ей, а затем меня вызвали к главному редактору.
Беседа с главным редактором затянулась, и я освободился только около семи. Я устал и хотел есть, дома меня ожидал «Призрак с хризантемой», завтра предстояла встреча с Кларой, но я все же обратил внимание на необычное оживление возле зимнего бассейна. Оттуда тянуло резким кислым запахом. Несколько рабочих в спецовках закладывали кирпичом обширный провал в стене, им помогали взволнованные и нервные беспозвоночники. У рабочих, как мне показалось, тоже был какой-то озадаченный и недоверчивый вид, и они очень торопились. Но я не стал подходить, так как решил, что бассейн просто-напросто опять ремонтируют.
Не знаю, когда и для чего построили посередине двора это грубое приземистое сооружение из потрескавшегося бетона. Судя по бледным надписям со стрелками, во время войны оно служило убежищем, затем в нем хранили уголь, а потом наши спортсмены объединились со спортсменами из Института беспозвоночных и оборудовали в нем приличный закрытый бассейн. Не бог весть какой он получился, глубиной всего полтора метра и площадью пятнадцать на двадцать, но ребята построили его сами и гордились кафелем, лампами дневного света и прочими удобствами. Летом в нем просто купались, а зимой занимались пловцы и команды ватерполистов профсоюза работников культуры.
Погода была прекрасная, и я побрел домой пешком, выбирая самые тихие переулки. По дороге я вспомнил, что у меня кончился кофе, зашел в магазин и купил пачку за сорок четыре копейки, а заодно двести граммов буженины и масла. Можешь за меня не беспокоиться, друг мой сердечный Юля Марецкая. Кофе и хороший бутерброд с бужениной — это очень хорошо. Это не только хорошо, но и уютно. Ты себе представить не можешь, как уютно выкушать часа в два ночи большую фамильную чашку кофе, и никто не уговаривает тебя сонным голосом, что пора спать и что надо спать, когда спят все порядочные люди, и ты можешь сидеть и работать и думать, сколько угодно. Не надо обо мне беспокоиться, дорогая Юленька, даже когда я сижу в ресторане и даже с беспутным Петькой Майским, и возвращаюсь домой под утро. А если вы все-таки будете слишком беспокоиться, то смотрите, я разозлюсь и сделаю вам предложение, и вы по глупости и природной деликатности согласитесь стать моей женой, и вот тогда-то вы узнаете, что такое настоящее беспокойство, потому что у меня есть большой опыт по причинению близким беспокойства, а у вас нет практически никакого опыта, и поскольку я вас все-таки не люблю, а вы склонны видеть в семейной жизни некое продолжение общественного долга, вам придется очень, очень плохо. Так что не сердите меня, милая, останемся лучше друзьями. Я готов сколько угодно терпеть тебя в качестве члена партбюро и даже в качестве друга, но если ты воображаешь, что заботу обо мне можно простирать сколь угодно далеко, то прах с тобой, погибай. Вряд ли ты перенесешь еще одно разочарование.
Дома я принял душ, поужинал и стал готовиться к очередной схватке к Банъютэем. Я веду настоящую войну, по всем правилам и с высокой целью. Я наступаю, Банъютэй жестоко и умело обороняется. Это сильный противник, таких у меня еще не было. Он сопротивляется каждой строчкой, он подсовывает мне странные реалии, которых не найти ни в одном словаре, он сбивает меня с толку жаргонными оборотами и провинциальными словечками, он заманивает меня в ловушки поступками своих героев, на первый взгляд вполне естественными, но имеющими, как это неизменно случается, совершенно чуждый мне смысл. Настоящая война, сладкая каторга, которая выматывает так, что перестаешь гордиться собой и продолжаешь воевать из тупого упрямства.
Война ведется по вечерам и по ночам, и каждый раз перед боем я некоторое время стою перед столом, держась за спинку старого скрипучего кресла, и выжидаю. Как будто все готово. Серо-зеленая «комбина» заправлена чистым листком бумаги. Справа, так, чтобы было удобно дотянуться, разложены рыхлые от употребления тома Кацуматы, «Кодзиэн» и Роз-Иннеса. Слева раскрыта изящная книжка Банъютэя. Пепельница пуста, папиросница полна, на всем свободном пространстве разбросаны коробки спичек. Остается сесть, положить пальцы на клавиши и посмотреть на текст. Но это невозможно сделать сразу. Мало того, это нельзя делать сразу.
Мешает рефлекс, выработавшийся за долгие годы работы. Этот рефлекс предупреждает, что после первого удара клавиши я, свободный человек в свободной стране, на несколько часов стану бесправным галерником. Когда я стою перед письменным столом, что-то во мне с ужасом протестует, жалобно и жалко требует не начинать. Совсем не начинать, а пойти, например, на диван и выспаться. Ну, раз уж это так необходимо, то начать через часок. Через десять минут. А пока все-таки лечь на диван и покурить, разглядывая потолок. Не знаю, как кто, а я люблю свои рефлексы. Особенно этот. Он ничему не мешает, он слаб и жалок, и, отдавая ему дань паузой, я ощущаю себя чуть ли не собственным благодетелем. При этом я хитрю. Я только делаю вид, что просто медлю. На самом деле я настраиваю себя на противника. Это не так просто — каждый вечер перетаскиваться из Москвы второй половины двадцатого века в Токио, вернее, в Эдо первой половины восемнадцатого. Забыть о метро и спутниках и провалиться в мир бидзэнских мечей и ёсиварских красавиц. Вползти в шкуру Банъютэя, увидеть его мир его глазами, разобраться в его эмоциях и постигнуть его логику.
Вот он идет по узкой улочке, бесцеремонно толкаясь и отпуская незатейливые шуточки, долговязый костлявый человек в стареньком кимоно с подоткнутыми полами. С первого взгляда в нем узнаешь «эдокко», настоящего коренного эдосца, во всяком случае — с первого слова. Его настоящее имя, конечно, не Банъютэй, но все зовут его так, потому что так он подписывает свои книжки в пестрых обложках и с потешными рисунками. Эти книжки взахлеб читает вся столица, да что там, вся Япония от Сэндая до Сацумы, грамотные читают неграмотным, и все хохочут, начиная от грозного диктатора и кончая последним эта, уборщиком падали. Всюду в столице Банъютэй как дома, тем более что собственного дома у него нет. Он бесцеремонно вмешивается в чинную беседу двух купцов из провинции и передразнивает их медлительный выговор так, что толпа вокруг ревет от восторга. Он закатывает оплеуху слуге какого-то самурая, который пытается преградить ему дорогу своим деревянным мечом, и тут же отвешивает обомлевшему от такой наглости самураю почтительно-шутовской поклон. Он показывает фигу — так в Эдо приглашают девок — важной дебелой даме в паланкине и несколько минут наслаждается ее визгливыми ругательствами. Он весел сегодня, он хорошо продал свою очередную книгу «Призрак с хризантемой», и мир нехитрых удовольствий снова открыт для него. Скорее всего, он идет сейчас в веселые кварталы, где с друзьями и проститутками в два дня спустит всю выручку, а затем, если повезет, заставит еще неделю-другую развлекать себя какого-нибудь загулявшего купеческого сынка.
Я давно понял, какой веселый нетерпеливый талант носит в себе этот пройдоха и распутник. Талант гениального наблюдателя. Его сознание мгновенно отмечает мелочи, мимо которых равнодушно проходят другие люди, по взглядам, по позе, по голосу он отыскивает смешное в человеке, усилием воображения восстанавливает прошлое этого человека, мысленно ставит этого человека в необычайные обстоятельства — и вот уже готова небольшая новелла, которая, возможно, войдет в его следующую книгу...
Я обошел кресло, сел и придвинулся к столу. Мой дорогой рефлекс, воображающий себя, наверное, моим спасителем, больше не сопротивлялся. Я даже представил себе, как он огорченно махнул рукой и улегся дремать где-то в теплых глубинах подсознания. Добрый вечер, Банъютэй-сан. Глава двадцать седьмая. «Пришел все-таки, сволочь тоскливая, — сказал Тёдзаэмон. — И что ты под ногами путаешься?..» Цумаранээ яцу, отлично сказано. Редактор для этой книги нужен старше шестнадцати. Пожалуй, самое трудное у Банъютэя — это диалоги, из которых процентов на семьдесят состоят все его книги. Очень живописные диалоги, надо признать, и эдосский бытописатель не постеснялся передать их во всем сыром уличном великолепии, с грамматикой, словами и оборотами, давно канувшими в вечность. И реалии, реалии... У Кацуматы и в «Кодзиэне» есть, кажется, все, и реактор на медленных нейтронах, и рецессивная аллель, но нет никаких следов такого, например, слова, как «накаго». Что это? Меч в ножнах или стержень рукоятки?
Я проработал два часа. Стемнело, я зажег свет и закурил. За два часа едва одна страница. И это еще ничего, потому что в начале войны с Банъютэем бывали дни, когда страница текста обходилась мне в три и даже в четыре часа. Это не «Один в пустоте» бывшего солдата второго разряда бывшей Квантунской армии Цутому Хида, когда перевод сам лился в русские строчки, и я переводил столько, сколько успевал печатать. В воскресенье мне встречаться с Хида. Потерянный вечер. Но он хороший писатель, и, может быть, будет интересно. Надо подарить ему перевод. И какой-нибудь сувенир. Придется поломать голову над сувениром. Не буду ломать. Куплю матрешку или фигурку из мамонтовой кости. Или бутылку юбилейной водки в оригинальной упаковке, кажется, это так называется. Надо будет завтра сходить в магазин русских вин. Там я покупал шампанское для Клары... Хотя нет, тогда этого магазина еще не было. Клара была в узкой короткой юбке, и на вечере все мужчины глазели на ее ноги. Красивые ноги, надо заметить. Ох, завтра мне встречаться с Кларой. Завтра — с бывшей женой Кларой, послезавтра — с бывшим солдатом второго разряда Цутому Хида. А сегодня, завтра, послезавтра и еще много-много дней подряд мне встречаться с веселым Банъютэем.
Вот вопрос: чего ради я связался с этим средневековым шутником? Ведь мне предлагали другую работу, куда более выгодную. Пухлую современную вещь на двадцать листов, работать можно почти без словаря. Закончил бы в полгода, расплатился с долгами, съездил бы в Карловы Вары... Правда, вещь эта скучна. До синих пятен скучна. Что-то из жизни наираспробеднейшего крестьянства, страдающего в лапах ростовщиков. Она сказала и заплакала. Он сказал и заплакал. И сопля дрожала на кончике его носа. Я не люблю таких вещей. От «Поликушки» меня тошнит. Даже от чеховских «Мужиков» меня тошнит. Банъютэй — другое дело. И сюжет незамысловат до глупости, да и взят он у какого-то китайца, чуть не у Цюй-ю Цзун-цзи, а как великолепно сделано! На мой взгляд «Призрак с хризантемой» сделал бы честь самому Акутагаве, который два века спустя вот так же использовал наивные сюжетики из «Кондзяку». Ладно. Кривошеин подождет, а в Карловых Варах будет весело и без меня. Я — чернорабочий мировой культуры.
Я перевел еще одну страницу, поставил завариваться кофе и постоял у окна, напрягая затекшие мускулы ног. Было уже совсем темно, похолодало, над крышами повисла распухшая красная луна. Внизу шуршали шины, стучали каблуки, кто-то визгливо засмеялся и сразу замолк. В окне напротив толстая женщина в сарафане укладывала спать маленькую девочку, тянула через голову платьице и что-то говорила ей, ласково улыбаясь. Я подумал, что Юля сейчас тоже укладывается спать или уже лежит в постели и огорченно вспоминает, как она неделикатно со мной разговаривала. Тут вскипел кофе, и я вернулся к столу.
Интересно, почему человечество все время возвращается к великим вехам? Почему считается, что мы и сейчас — сейчас в особенности! — не можем жить без Шекспира, Сервантеса, Ду Фу, Мурасаки, Гомера? Может быть, потому, что это вещественные доказательства человеческого гения? Смотрите, мол, вы, антропоиды двадцатого века, на что были способны ваши предки. Ведь говоря по правде, Шекспира читать довольно скучно. А Гомера я вообще так и не одолел. И если бы речь шла только обо мне, я бы, конечно, помалкивал и тихонько краснел бы в тряпочку. Но и среди моих знакомых только двое способны по своей воле читать Шекспира и только один утверждает, что прочел «Илиаду». С другой стороны для авторитетных и глубоко мною уважаемых людей Шекспир вовсе не скучен. Он является для них неисчерпаемой сокровищницей новых идей и ощущений. Они вдохновенно разглагольствуют об огромной роли, о выразителях интересов, о гигантских трагедиях и прочем и с презрительным терпением стараются растолковать все это нам, непонимающим. А что если они врут? Что если сами эти старые песочницы втихомолку с наслаждением читают растрепанные книжки Буссенара? Попробуй, проверь.
Впрочем, проверить нетрудно. Взять, например, Банъютэя. Русскому литературоведению японская литература известна плохо, а Банъютэй и вообще неизвестен. Понести рукопись Шкловскому и попросить: «Прочитайте, пожалуйста, и дайте свое авторитетное заключение. Писатель этот не бог весть что, в японском литературоведении о нем ничего не говорится, но мне кажется...» и так далее. Это был бы интересный опыт. Не станет же Шкловский наводить справки...
Я отхлебнул кофе и вернулся к переводу. Всего в этот вечер я перевел пять страниц и лег спать в половине третьего.
Я прождал всего минут пять, поэтому понял, что нужен Кларе по важному делу. Она была в белом платье и белых босоножках, свежая, словно только что из нарзанной ванны, стремительная, как мальчишка. Она подошла, улыбаясь, протянула ладонью вниз левую руку в белой ажурной перчатке и сказала:
— Доброе утро, милый.
— Здравствуй, дорогая, — сказал я.
— Очень мило, что ты пришел.
— Напротив, очень мило, что ты пожелала встретиться.
— Нет, правда, я очень рада тебя видеть.
— Я тоже в восторге.
— Ты неважно выглядишь, милый. Дела замучили?
— Да. Пропасть дел.
— Но ты же знаешь, тебе нельзя утомляться.
— Что поделаешь... Зато ты выглядишь прекрасно.
— Нет, серьезно. Тебе не следует перегружать себя работой. Особенно в такую жару.
Я всегда ненавидел этот small talk, но Кларе он был необходим. В старое доброе время она как-то призналась мне, что для нее это нечто вроде разведки боем. Она-то, наверное, не помнила, что сказала мне об этом. Я сказал:
— Да, в последнее время стоит ужасная жара. Сегодня будет более жарко, чем вчера. А завтра будет еще жарче. Итак?
Она глядела на меня, безмятежно улыбаясь.
— Ты прав, — сказала она. — Времени мало. Я вызвала тебя, чтобы сообщить, что я даю согласие на развод.
— Что ж, — сказал я, — это хорошо.
— Ты не рад?
— Да нет, мне все равно.
— Три года назад ты говорил иначе.
— Три года назад! — Я даже рассмеялся. — Три года назад было очень давно. Целых три года. Теперь я привык.
Я видел, что она разочарована, и поспешно добавил:
— Нет, ты не думай, я с удовольствием. Действительно, сколько это может тянуться?
— Да, это тянется слишком долго. Ну, так или иначе, ты можешь подавать на развод и обретешь желанную свободу.
— Наконец, — сказал я.
— Вот именно. Наконец. Почему ты улыбаешься?
— Это я от счастья. Ослепительные перспективы.
Мы помолчали.
— Ты все еще в издательстве? — спросила она.
— Да.
— Недавно я видела где-то какую-то книжку в твоем переводе.
— Да, я перевожу. Время от времени. Все еще перевожу.
Мы опять помолчали. Я поглядел на часы.
— Между прочим, он прекрасный человек, — сказала вдруг она тихо. — Ты не должен был обращаться с ним так... грубо.
— Но я тогда не знал, что он прекрасный человек, — возразил я.
— Он очень страдал.
— Я тоже. Я вывихнул пальцы и получил выговор по партийной линии.
— До свидания, — сказала она.
— До свидания, Клара, — вежливо сказал я. — Очень рад был повидать тебя. Объявление я дам в ближайшее время.
Она ушла, не подав руки и не оглядываясь. Времени было в обрез, и я взял такси. Утро было ясное и жаркое, блестели на солнце политые улицы, люди спешили на работу и в магазины, стараясь держаться в тени домов и деревьев. У меня горело под веками, и сами собой закрывались глаза. Больше всего спать хочется утром, к полудню это проходит. Я подумал, что мог бы поспать лишний часок, и неожиданно для себя скверно выругался вслух. Шофер изумленно оглянулся.
— Ничего, ничего, — пробормотал я. — Все в порядке.
Когда мы подъехали к издательству, до начала занятий оставалось еще минут десять. Я подошел к автомату выпить стакан воды. Пока я рылся в карманах, ища трехкопеечную монету, возле меня остановился Полухин. Он по-отечески пожал мне локоть и сказал:
— Вот кстати, Андрей Сергеевич! А я вас вчера искал!
Он никогда не здоровался, но на него не обижались. Говорили, что он не здоровается даже с министром. Открывает дверь к нему в кабинет и радостно кричит: «Вот кстати, товарищ министр! Разрешите?»
— Когда? — спросил я.
— Вечером. Во второй половине дня.
— Я сидел у Келлера.
Он подождал, пока я пил воду с грушевым сиропом. Мимо нас в ворота проходили сотрудники и здоровались с ним, и он благосклонно кивал в ответ, сияя отеческой улыбкой.
— Тут такое дело, — сказал он. — Мне позвонили от соседей. Беспозвоночники. Звонил их директор и спросил, нет ли у меня на примете специалиста по японскому языку. Разумеется, Андрей Сергеевич, я сразу вспомнил о вас.
Я покачал головой.
— Спасибо, Борис Михайлович, но я не могу. Очень занят.
— Пустяки, пустяки! Я уверен, это не займет у вас много времени. Они получили из Японии какие-то материалы. Какие-то документы, понимаете? И им хочется узнать, что это такое.
— Пусть обратятся в Институт научной информации. Я не могу.
У него от огорчения обвисли щеки.
— Но я уже обещал им! — сказал он. — Мы с вами не можем вот так просто взять и отказаться. Это наши соседи, наконец!
Я промолчал.
— Я вас очень прошу, Андрей Сергеевич, — сказал он. — Я не могу вам приказать в данном случае, я вас очень, очень прошу. Я совершенно уверен, что это не потребует много времени. Мы соседи, у нас множество общих интересов. В конце концов, должны же мы помогать друг другу, разве не так?
— Почему им не обратиться в Институт информации?
— Возможно, им следовало обратиться в Институт информации, не спорю. Но, с другой стороны, они имеют полное право рассчитывать на поддержку соседей. Почему бы и нет? Слушайте, Андрей Сергеевич, ну зайдите к ним, посмотрите... Ведь, может быть, вы только посмотрите и сразу им скажете.
Черт с тобой, подумал я устало, черт с вами со всеми.
— Хорошо, — сказал я. — К кому у них там обратиться? И когда?
Он снова воссиял.
— Прямо к директору. В любое время. Лучше всего прямо сейчас.
— Нет, прямо сейчас я не пойду. Мне нужно в редакцию.
— Как вам угодно, Андрей Сергеевич! Значит, договорились? Ну, я очень, очень рад. Совершенно уверен, что времени это у вас займет немного. В крайнем случае посидите денек-другой дома...
Тут он заметил главбуха, только что появившегося из-за угла, радостно завопил: «Вот кстати, Илья Матвеевич, а вы мне нужны!..» и помчался ему навстречу. Я прошел в ворота. Мне было тошно от всего этого — и от Клары, и от глупых Юлиных претензий, и от самоуверенности Полухина. И от предстоящей встречи с японцем. Мне хотелось только, чтобы меня оставили в покое. Во дворе возле зимнего бассейна опять толклись люди. Они устанавливали на грубых деревянных козлах большой бак, выкрашенный серой краской, и при этом сердито спорили. Газон перед бассейном выглядел так, будто на нем занималась строевой рота новобранцев. И, как вчера вечером, остро воняло какой-то кислятиной. Черт с вами со всеми, думал я, ничего я не хочу. Ни бассейнов, ни газонов.
У лифта была очередь, и я поднялся по лестнице, поэтому мне пришлось подождать в коридоре, пока исчезнет тошнота. Ко мне подошел долговязый красавец Виля Смагин.
— Вот тебе и поплавали, — горестно сказал он. — Дай бедному Виле сигаретку. Придется теперь ездить в Химки.
— Почему, бедный Виля? — спросил я.
— Он еще спрашивает! Бассейн-то теперь нам отдадут месяца через два, не раньше...
— А что случилось с бассейном?
Виля недоверчиво посмотрел на меня.
— Ты что, дурачишь несчастного Смагина?
— Нет.
— Ты что, не знаешь, что бассейн у нас отобрали?
— Кто отобрал? Почему?
Виля вздохнул.
— Да, — сказал он. — Теперь я вижу. Ты действительно ничего не знаешь. Бассейн у нас отобрали беспозвоночники. В интересах науки, вот что ужасно. Они достали где-то громадную рыбу и запустили ее в наш бассейн. И бедному, несчастному Виле теперь негде тренироваться. Сочувствуешь?
— Да, — сказал я. — Интересно, какая это рыба?
Виля закурил, укоризненно покачал красивой маленькой головой и ушел. Почему-то мне стало весело. Не знаю почему. Я не был ватерполистом, как Виля, а рыба, для которой понадобился целый бассейн, — это было интересно. Видимо, ее и привезли вчера в цистерне-прицепе, и ради нее ломали и снова закладывали стену и ставили сегодня серый бак. Я направился в редакцию.
Все были на местах, и Люся сейчас же доложила, что меня спрашивала Марецкая. Костя Синенко сообщил:
— Она сегодня на редкость эффектна, Андрей Сергеевич. Этакая расклешенная синяя юбка, волосы...
— Придержите язык, Синенко, — холодно сказал я. — Аннотации вы написали?
— Не могу я писать аннотации.
— Хорошо. Я напишу сам.
— Давайте я напишу, — поспешно предложил Тимофей Евсеевич.
— Занимайтесь своим делом, — сказал я. — Вы закончили «Розу и зеркало»?
— Нет.
— Вот и заканчивайте. Занимайтесь своим делом. Вам ясно?
— Ясно, Андрей Сергеевич, — пробормотал Тимофей Евсеевич.
— Вот и хорошо. Синенко, давайте сюда материалы по аннотациям.
Костя сердито сказал:
— Я сам.
— Тогда не морочьте мне голову. Фомина, вы выписали неодобрение Глазунову?
— Нет еще, Андрей Сергеевич, сейчас выпишу.
— Поторопитесь.
Я взял из шкафа рукопись Майского и сел у окна. Некоторое время в редакции было тихо. Потом Тимофей Евсеевич робко кашлянул и сказал:
— Простите, Андрей Сергеевич, вчера вечером звонил Верейский...
— Да?
— Он получил рецензию Басова и страшно разозлился.
— Угу.
— Он сказал: «Передайте этому вашему интеллигентному павиану, что он кретин».
— Ну что ж, — сказал я. — Передайте, пожалуй. Только он будет польщен. Его еще никто не называл интеллигентным. Беда в том, что он у нас единственный человек, который знает суахили.
— А как быть с Верейским?
— Верните ему рукопись, вот и все.
Зазвонил телефон. Люся взяла трубку.
— Вас, Андрей Сергеевич, — сказала она.
Звонил Полухин.
— Вот кстати, Андрей Сергеевич, — заблеял он. — Я только что говорил с директором соседей. Он готов вас принять в любую минуту. Хоть сейчас. Вы сейчас свободны?
— Да, — сказал я. — Я иду.
Я повесил трубку и пошел к двери. В дверях я остановился.
— Я вернусь через час, — сказал я. — Может быть, немного позже. К обеденному перерыву все аннотации по плану следующего года должны быть у меня на столе. Всем ясно?
— Ясно, — сказал Тимофей Евсеевич.
— Синенко?
— Ясно, ясно, — проворчал Костя.
— И неодобрение Глазунову, Люся.
— Я сделаю, Андрей Сергеевич.
Я вышел и притворил дверь.
Институт беспозвоночных помещался в глубине двора в старинном двухэтажном особняке. Я там никогда прежде не был, но кое-кого из беспозвоночников знал. Они ходили обедать в наш буфет, а один молодой лаборант, специалист по фиксирующим смесям, как он отрекомендовался, серьезно болел нашей Люсенькой Фоминой и в конце рабочего дня посещал редакцию. Из-за жары я не пошел напрямик через двор, а направился круговой аллеей, прячась в тени дряхлых лип. У зимнего бассейна по-прежнему толпился народ, должно быть, их волновала огромная рыба. По дороге я понял, что кислым запахом несет именно оттуда, и подумал, что рыба, возможно, не совсем свежая. Потом, помнится, я рассеянно удивился, для чего могла понадобиться рыба беспозвоночникам.
В маленьком вестибюле старичок-вахтер словоохотливо объяснил мне, как пройти к директору. Директор сидел за столом в сумрачном от штор кабинете и грустно листал бумаги. Когда я представился, он оживился, отодвинул бумаги и предложил мне присесть. Он был толст, потен и то и дело снимал и протирал платочком очки с толстыми линзами без оправы. При этом он не спускал с меня бледных глаз с красноватыми веками и часто мигал.
— Да, — сказал он, — да! Я все знаю, товарищ Головин. Уважаемый Борис Михайлович мне все рассказал. Что вы очень заняты и прочее. Вы правы, мы могли бы послать эти документы на Балтийскую улицу. При иных обстоятельствах мы бы так, несомненно, и сделали. Несомненно! Но вы знаете, как это у них делается — заказ, оформление и прочее. А нам нужно срочно, очень срочно, немедленно! У нас здесь не океанарий на Вирджиния-Ки, у нас нет соответствующих специалистов-практиков, мы должны действовать по наитию, и у нас голова идет кругом. Многоуважаемый Дмитрий Иванович, академик Щербаков, любезно обещал прислать альбомы и руководства, но на них мало надежды. Единственное, на что мы можем рассчитывать, это документы. Возможно, они содержат какой-либо ключ. Ключ, намек, что угодно. Если и в них ничего не окажется, тогда я не знаю. Он может сдохнуть, и тогда получится грандиозный скандал и прочее.
Я ничего не понимал, но молчал. В кабинете было прохладно, кресло было на удивление мягкое. Директор положил перед собой объемистый пакет из плотной глянцевой бумаги.
— Я буду исходить из того, что вы согласны помочь нам, товарищ Головин. Вы пришли, следовательно, вы согласны и все прочее. Что нужно прежде всего? Прежде всего необходимо установить, каков должен быть режим. Не думаю, что нужно переводить все подряд. Сначала нужно все просмотреть и найти, выбрать, отчеркнуть то, что может помочь в определении режима. Это дело первостепенной срочности. Не нужно забывать, что он утомлен дорогой, напуган, может быть, даже болен. Вам приходилось когда-либо путешествовать в цистерне? Даже если цистерна выстлана водорослями. Правда, до Ленинграда его везли в довольно сносных условиях. Забортная вода и прочее. Но здесь, у нас, он чувствует себя, вероятно, значительно хуже.
— Простите, — прервал я директора. Мне стало как-то не по себе. — Кто это — он?
— То есть как это — кто? Наш спрут. Мегатойтис.
— Ваш спрут?
— Да, да. Спрут, которого нам на беду подарили и прочее.
Мы уставились друг на друга, потом директор смущенно хихикнул.
— Тысяча извинений, товарищ Головин, — сказал он. — Я совершенно упустил из виду, что вы ничего не знаете. Разумеется, воображаю, с каким изумлением вы слушали меня. Воображаю. Нам здесь ведь кажется, что весь мир осведомлен о наших невзгодах. Чтобы вам сразу все стало понятно, дело обстоит следующим образом. Наш институт получил из Японии уникальнейший экземпляр живого гигантского головоногого, и мы озабочены тем, чтобы создать ему сносные условия существования. Во всяком случае, не допустить, чтобы он погиб. Именно в этом вы можете оказать нам неоценимую помощь.
— Вы держите его в бассейне?
— У нас нет пока иного выхода. Месяца через два будет готов специальный аквариум, а пока придется держать его в бассейне. Вы не представляете, сколько хлопот доставил нам этот подарок. И сколько хлопот он нам еще доставит! Гигантское головоногое в центре Москвы!
— Да, — сказал я. — Интересно. Так вам его подарили?
— Подарили. В том-то все и дело. Совершенно неожиданно. В прошлом году наша экспедиция сняла с рифов в районе Бугенвиля океанологическую шхуну профессора Акасиды. Об этом писали в газетах, возможно, вы читали. Так вот, Акасида в благодарность прислал нам это чудовище. Не понимаю, как им удалось поймать его. Надо отдать Акасиде справедливость: это королевский подарок. Экземпляра такой величины нет ни в одном аквариуме мира. Мало того, этот вид головоногого — Акасида нарек его мегатойтисом, сверхкальмаром, — еще не известен науке. Но мы оказались в ужаснейшем положении. Перед нами встали сложнейшие проблемы и прочее.
Положение, видимо, действительно было ужасным. На лице директора появилось выражение деловитого отчаяния. Он выставил перед собой пятерню.
— Вам следует знать, — заговорил он монотонным голосом, — что все эти мягкотелые монстры необыкновенно стенобионтны. Проблема номер один — вода. Вода должна быть, — он стал загибать пальцы, — проточной и свежей, достаточно теплой, солености не ниже тридцати пяти промиллей. К счастью, нам удалось достать солерастворитель. Проблема номер два — пища. Пока что мы договорились с живодерней, нам будут отпускать до двух пудов собачьего мяса в неделю. Возможно, торговая сеть согласится отпускать нам испорченные рыбопродукты. Впрочем, собачье мясо он пока кушает с аппетитом. Наконец, проблема номер три. То, чего о нем никто не знает. Это абиссальное животное, не правда ли? А как на него подействует длительное пребывание под атмосферным давлением? Это в высшей степени подвижное животное, лучший пловец в природе. Как на него подействует длительное состояние вынужденной неподвижности? Он принадлежит к раздельнополым животным. Как на него подействует отсутствие партнера? — Директор положил руку на стол, подумал и произнес: — Или партнерши, мы еще не знаем. И прочее. Масса всевозможных вопросов, которые мы даже не догадываемся сейчас поставить. И вот тут на сцену выступаете вы, товарищ Головин.
Я слушал во все уши. Гигантский живой спрут в Москве, во дворе издательства, под нашими окнами — в этом было что-то забытое и возбуждающее. Как будто я вернулся в детство. Что кушает за обедом крокодил? Что кушает за обедом спрут? С нынешнего дня спрут будет кушать за обедом собачек, убитых на живодерне. И мне стало очень жалко директора института. Если этот подарок подохнет, у директора действительно будут большие неприятности. Директор взял в руки пакет из глянцевой бумаги.
— Вместе со спрутом, — сказал он, — господин Акасида прислал нам вот эти документы. В сопроводительном письме — к счастью, он догадался написать по-английски, — говорится примерно следующее. Япония на протяжении всей своей истории имела дело с Тихим океаном, Южными морями и прочее. Японцы знают о спрутах больше, чем какой-либо другой народ. Богатейший опыт, если можно так выразиться. Существуют мифы о спрутах, легендарные рассказы, предания, хроники и прочее. Он, Акасида, чтобы мы могли насладиться его подарком более полно, — директор говорил с заметной горечью, — взял на себя труд и отобрал из мифов и хроник наиболее интересные материалы, касающиеся спрутов. Копии каковых он и посылает нам на рассмотрение.
У меня упало сердце.
— Разрешите взглянуть, — пробормотал я.
Директор протянул мне пакет, и я развернул глянцевую обертку. Внутри была плотная пачка четких фотокопий на немыслимо тонкой бумаге. Я вытянул одну наугад. Ах, чтоб их черти побрали, так и есть! Полускоропись, хэнтайгана. Головоломка. Необычайно добросовестный человек, этот господин Акасида. Снял копии прямо с ксилографических изданий какого-нибудь Хатимондзия. Отступать было нельзя, как я мог добровольно устраниться от участия в таком деле? Мне оставалось только, пока железо горячо, закрепить свои позиции. Директор деловито говорил:
— Если я правильно понял господина Акасиду, здесь заключена народная мудрость, результаты вековых наблюдений за повадками головоногих, опыт многих поколений рыбаков и прочее. Для нас это единственная надежда. Повторяю, товарищ Головин, не надо переводить все подряд. Для начала проглядите бегло, отметьте существенные моменты...
— Что ж, — сказал я, — согласен. Вы понятия не имеете о том, что говорите. Но я согласен.
— Вы можете быть спокойны, — поспешно сказал директор. — Мы вам заплатим.
— Да, вы мне заплатите, — подтвердил я. — И заплатите хорошо, потому что вряд ли найдете сейчас в Москве другого чудака, который согласится бросить свои дела, чтобы бегло проглядывать токугавскую грамоту. На Балтийской улице или в другом месте. Но я уже согласился. А вы мне гарантируете свободный доступ в бассейн.
Он страшно удивился.
— Помилуйте, товарищ Головин, зачем это вам?
— Для вдохновения. Это мое единственное условие. Всю жизнь мечтал увидеть живого спрута.
Он поколебался, сморщился, как печеное яблоко, затем махнул рукой.
— Бог с вами, — сказал он. — Ему это вреда не причинит, вам, надо полагать, тоже... Теперь давайте договоримся о сроках. Когда мы можем рассчитывать?
— Через неделю я расскажу вам, о чем приблизительно идет речь на каждой страничке, — ответил я, заворачивая фотокопии. — И это при условии, если Борис Михайлович позволит мне несколько дней поработать дома.
— Неужели это так сложно? — произнес директор уныло.
— Да.
— Хорошо. Я постараюсь договориться с Борисом Михайловичем. Еще что-нибудь?
— Послушайте, не делайте вид, будто вы меня облагодетельствовали. Честное слово, я не спекулянт. Просто я устал и очень занят. Понимаете? Покажите мне спрута, и я поеду работать.
Он встал.
— Благодарю вас, товарищ Головин, — важно сказал он. — Вы были очень любезны и прочее. Я сейчас собираюсь посмотреть, как у нас дела в бассейне, и если вам угодно, вы можете пойти со мной.
Он отворил и придержал дверь, пропуская меня.
У входа в бассейн стоял огромный небритый детина в грязной рубахе и стоптанных сандалиях на босу ногу.
— Это наш сторож, — пояснил директор. — Товарищ Василевский, запомните вот этого товарища. Ему тоже разрешается входить внутрь.
— Заметано, — хрипло ответил детина и ухмыльнулся, разглядывая меня наглыми мутными глазами. От него воняло водкой и колбасой, а когда он раскрыл грязную пасть, эта вонь на секунду забила даже кислятину, которой остро тянуло из дверей павильона.
В бывшей раздевалке несколько рабочих в комбинезонах и беспозвоночников в перепачканных белых халатах возились с трубами и кранами. Пол был усыпан обломками кафеля и бетонной крошкой. В углу грузно стоял дерюжный мешок, заскорузлый мерзкими темными пятнами. Из мешка торчала окостеневшая собачья лапа.
— С фильтрами закончили? — не останавливаясь, спросил директор.
— Колонки подвезут, и все будет готово, — ответили нам вслед.
В низком длинном помещении бассейна ярко светили лампы и гулко плескалась вода. Бассейн был отгорожен от входа высоким, по грудь, парапетом из шершавых цементных плит. У парапета спиной к нам стояли трое беспозвоночников в белых халатах и смотрели вниз. Один держал наготове кинокамеру. Вот здесь был запах так запах. У нас сразу перехватило дыхание, мы остановились и дружно закашлялись. Директор стал протирать очки. Это был холодный резкий и в то же время гнилостный запах, как из преисподней, на дне которой кишат сонмища гнусной липкой нежити. Он вызывал в памяти жуткие наивные фантазии Босха и младшего Брейгеля. От него прямо мороз продирал по коже. Я поглядел на директора и увидел, что ему тоже не по себе. Он часто моргал слезящимися глазами и прикрывал нос платочком.
— Ужасно пахнет, — сказал он виновато. — Мне, знаете ли, приходилось бывать на крабоконсервной фабрике, но там гораздо легче, смею вас уверить.
Один из белых халатов вдруг зажужжал кинокамерой, и в то же мгновение из-за парапета косо взлетела толстенная струя воды, ударила в потолок и рассыпалась потоками пены и брызг. Белые халаты отшатнулись.
— Ну и дает! — сказал один с нервным смешком.
— Инстинкт движения, — объяснил другой.
Все утирались. Я подкрался к парапету. Сначала я ничего не видел. Вода волновалась, на ней прыгали блики света и крутились маслянистые пятна. Постепенно я начал различать округлый бледно-серый мешок, темный выпуклый глаз и что-то вроде пучка толстых серых шлангов, вяло колыхавшихся на воде, словно водоросли у берега. Спрут лежал поперек бассейна, упираясь в стенку мягким телом. В первую минуту он не поразил меня размерами. Внимание мое привлекли щупальца. На треть длины их скрывала какая-то дряблая перепонка, а дальше они были толщиной в ногу упитанного человека и к концам утончались и становились похожими на узловатые плети. Эти плети непрерывно двигались, осторожно касаясь противоположной стены, и тут я сообразил, что ширина бассейна составляет почти шестнадцать метров! Но в общем-то таинственное чудовище океанских глубин, гроза кашалотов и корсар открытых морей походил больше всего на кучи простыней небеленого холста, брошенные отмокать перед стиркой.
Я глазел на спрута, директор вполголоса переговаривался с подчиненными, и я все никак не мог отождествить эту огромную вялую бледно-серую тряпку в бассейне с проворными чудовищами, лихо карабкающимися на борт «Наутилуса», как вдруг распахнулась дверь и ввалился воняющий потом и водкой Василевский, волоча по полу оскаленный труп собаки.
— Посторонись, граждане, — лениво просипел он, — время кормить.
Он нечаянно пихнул меня плечом, и я едва удержался, чтобы не ударить его. Я отошел от парапета.
— Мне пора, — сказал я директору. — Пожалуйста, не забудьте позвонить Полухину.
— Непременно, — отозвался директор. — Непременно. Но почему вы не хотите посмотреть, товарищ Головин? Это мало кто видел.
— Благодарю вас, — сказал я. — Нет, благодарю вас. Я должен идти.
Я услышал, как внизу шлепнулось в воду тяжелое тело. Наступила тишина, затем кто-то, кажется Василевский, испуганно и радостно вскричал: «Ага! Ага! Почуял!» Я почти бегом выбрался наружу. Мне было нехорошо. Я чуть не заплакал от солнца и чистого воздуха. У нас хороший двор, настоящий сквер с газонами, старыми деревьями и песчаными дорожками. Я шел по песчаной дорожке медленно, стараясь успокоиться и подавить тошноту.
Я не поднялся сразу в редакцию, а некоторое время постоял в холодке возле лифта. Не знаю, что со мной было. Я не сентиментален и не люблю лучших друзей человека. Терпеть не могу ни собак, ни кошек. Но я все видел плачевную оскаленную морду дворняги, слышал плеск от падения тела и крик: «Ага! Почуял!» Я отлично сознавал огромную ценность спрута, знал, что беспозвоночники в любой момент готовы отдать ему всех собак Москвы, дохлых и живых, и что они правы. Но мне чудилось какое-то предательство в этом плеске и испуганно-радостном крике. Собаки принадлежали нашему миру. Они все время были с нами, на солнце и на воздухе. А чудище в бассейне было невероятно чужим. Ни мы, ни наши собаки не имели с ним ничего общего. Оно было чужое, насквозь чужое. Даже в его запахе не было ничего знакомого, пусть хотя бы и враждебного. Это было нелепо, что оно могло чего-то требовать от нас через разделявшую нас пропасть. А еще более нелепо было давать ему хотя бы самую незначительную частичку от нашего мира. И вдобавок низко радоваться, что оно приняло дань.
Потом я отдышался и вернулся в редакцию. Там все было привычно и светло. Тимофей Евсеевич торопливо царапал замечания на полях рукописи, наклонив над нею лысый череп и задрав правое плечо. Его желтоватая лысина тускло блестела под солнцем. Костя брезгливо перебирал запачканными в чернилах пальцами исписанные и исчерканные листки аннотаций. Волосы его были взъерошены, пестрая ковбойка расстегнута до пупа. Аккуратненькая Люся сидела очень прямо и стучала на машинке. Когда я вошел, она подняла мне навстречу хорошенькую мордочку и сообщила:
— Неодобрение я напечатала, Андрей Сергеевич, оно у вас на столе.
Я кивнул и прошел к своему столу. Костя с отвращением сказал:
— Аннотации я написал, но это все равно, по-моему, белиберда.
— Перепечатай и покажешь Тимофею Евсеевичу, — сказал я. — Сейчас я ухожу и вернусь, наверное, только в понедельник. Тимофей Евсеевич, остаетесь за меня.
— Слушаюсь, — тихонько отозвался Тимофей Евсеевич.
Они все внимательно глядели на меня. Но мне не хотелось рассказывать им о спруте. Я подписал неодобрение, убрал рукопись Майского в стол и поднялся.
— До свидания, — сказал я. — Если будет что-нибудь срочное — звоните. Но вообще постарайтесь не звонить.
— Знаем, — важно сказал Костя.
Люся, простая душа, осторожно оглянулась на него, покраснела и робко проговорила:
— Простите, Андрей Сергеевич, Марецкая опять заходила.
О господи! Что еще стряслось? Кто еще с кем пьянствует, кто с кем целуется? И что я еще такого натворил?
— До свидания, — повторил я и вышел.
В коридоре я с места перешел на бег. Я ринулся вниз по лестнице, прогрохотав каблуками по всем четырем этажам, как спринтер промчался через двор и перешел на солидный шаг только за воротами. У автомата я задержался и выпил два стакана воды без сиропа. Через минуту подошел троллейбус, и я до самой своей остановки сидел на горячем от солнца сидении, закрыв глаза и безудержно улыбаясь. Я вел себя как пьяный, но ничего не мог поделать. Меня одолевало чувство свободы. Очередное сражение с Банъютэем откладывалось, и ответственность за это нес не я. Дома я швырнул пакет с фотокопиями на стол, повалился на диван и крепко заснул.
Меня разбудил стук в дверь. Стук был неуверенный и тихий, но я, вероятно, уже основательно выспался к тому времени и сейчас же открыл глаза. Спросонок я подумал, что это сосед принес почту, встал и распахнул дверь. За дверью стояла Юля.
— Здравствуй, Андрюша, — сказала она, смущенно улыбаясь. — Я не помешала?
— Ох, — сказал я. — Что ты, Юленька, как ты можешь мне помешать? Входи, сделай милость.
Она вошла, поглядела на диван и спросила:
— Ты спал?
— Да, — признался я. — Слегка вздремнул. Неужели уже вечер?
Она посмотрела на часы.
— Половина шестого.
— Ох, — сказал я. — Хорошо, что ты меня разбудила. Ты только подожди немного, я умоюсь и поставлю чайник.
— Если чай для меня, — сказала она, — то не беспокойся. Я сейчас ухожу.
Я поставил чайник, с наслаждением попрыгал под ледяным душем, кое-как причесался и вернулся в комнату. Юля сидела в кресле и глядела на японскую саблю.
— Что это? — спросила она.
— А, — сказал я, — это у меня давно. Ты разве еще не видела?
Я вынул саблю из ножен и взялся за рукоятку обеими руками. Затем я сделал зверское лицо и, вращая клинок перед собой, двинулся на Юлю, приседая на полусогнутых ногах. Наверное, точь-в-точь как тот несчастный негодяй на набережной в Хончхоне. Юля испуганно отодвинулась.
— Перестань дурачиться, пожалуйста, — сказала она. — Ну что за манера? Откуда это у тебя?
— Так, подарил один японец, — сказал я и сунул саблю обратно в ножны. — Такой милый человек. Очень любезно с его стороны, правда? Великолепная сталь. Неужели ты в первый раз видишь? Хотя да, ты тогда сидела, кажется, на диване, к ней спиной. Хочешь на диван?
Она закрыла глаза и помотала головой.
— Ну как хочешь. Что бы тебе еще показать? — Я огляделся. — Что у меня еще есть хорошенького?
— Сядь пожалуйста, Андрюша, — сказала она довольно резко. — Мне надо серьезно поговорить с тобой.
Я сел на диван. Она была какая-то бледная, с синяками под глазами. Летом в жару очень тяжело работать. Особенно женщинам.
— Между прочим, — сказал я. — Ты знаешь, я сегодня видел живого спрута. Живого, понимаешь? Такая огромная серая скотина. Он живет у нас в бассейне. Честное слово, я не шучу.
— Да? — сказала она безо всякого интереса. — Очень интересно. Послушай, Андрюша, у меня есть к тебе очень серьезный разговор.
— Опять о Майском?
— Нет. Не о Майском. Не о Майском, а о нас с тобой. Ты знаешь, что о нас с тобой говорят в издательстве?
— Какие-нибудь гадости, — предположил я.
Она вся так и вспыхнула, даже уши загорелись, а глаза наполнились слезами.
— Вчера вечером этот подлец Ярошевич при всех, при Полухине, при Степановой намекнул, будто я... будто мы с тобой... В общем, будто ты и я — любовники.
Последние слова она произнесла хриплым трагическим шепотом, достала из сумочки носовой платочек и высморкалась.
— Старый дурак, — сказал я. — Какое ему дело, спрашивается?
— Это он мстит, — продолжала Юля хриплым голосом. — Он сам всю зиму приставал ко мне, волочился, меня прямо тошнило от него. В новогодний вечер полез ко мне целоваться своими слюнявыми губами, я ему там же при всех пощечину залепила. Вот теперь он и мстит, распускает про меня мерзкую клевету.
— И про меня, — сказал я. — А почему ты не залепила ему еще одну пощечину?
— Ну что ты, Андрюша, он все-таки пожилой человек... и в партбюро, в присутствии директора... И потом я растерялась, я даже не сразу поняла, что он имеет в виду. Знаешь, как он это подло умеет делать, будто просто такая стариковская шуточка, но все сразу поняли, ведь нас с тобой часто видят вместе.
— Да, — вздохнул я. — Очень часто. Но ты успокойся, Юленька. Не огорчайся. Ну кто же принимает Ярошевича всерьез? Старый дурак, только и всего.
— Нет, нет, это ужасно, — сказала Юля твердо. — Ты себе представить не можешь, как это ужасно. Мы сейчас ведем такую борьбу за моральную чистоту, стараемся не оставить без внимания ни одного случая нарушения норм коммунистической морали — и вот пожалуйста, коммунистка, член бюро подозревается в такой распущенности. С какими глазами я теперь буду выступать перед нашими девушками? У меня такое чувство, будто меня вымазали грязью и выставили на всеобщее обозрение.
Она опять страшно покраснела и стала сморкаться.
— Ну, ну, Юленька, — сказал я. — Не надо так расстраиваться. Пережили страшную войну, пережили кое-как культ личности, переживем и Ярошевича. Мне, между прочим, не совсем понятно. Сколько тебе лет?
— Двадцать восемь, — сказала она. — При чем здесь мой возраст?
— Я вот что не понимаю. С каких пор считается, что здоровая молодая женщина не имеет права на... э-э... интимную жизнь? Даже если она коммунист и член партбюро.
— Никто не говорит о праве на интимную жизнь. Речь идет о распущенности, неужели не понятно?
— Как! — вскричал я. — Ярошевич посмел намекнуть, будто ты спишь не только со мной, но и с другими мужчинами?
Она с ужасом поглядела на меня и встала.
— Ты не смеешь говорить со мной в таком тоне, — сказала она. Голос ее дрожал. — Это неприличный, гаерский тон. Я пришла к тебе как к ближайшему другу поделиться своей обидой. Но я вижу, что это тебя совершенно не трогает. По-видимому, мы смотрим на эти вещи по-разному. Я не из тех женщин, которые спят с мужчинами. И хотя мои взгляды могут кое-кому показаться смешными, я все же твердо убеждена, что интимная жизнь, как ты это называешь, вне брака постыдна и аморальна. Это просто распущенность, вот и все. Ты так не считаешь, что же, тем хуже для тебя.
Все-таки она была очень мила, даже сейчас, когда несла эту беспардонную чушь, усталая, истомленная жарой, с распухшим от слез носиком. Но она и ангела могла довести до шизофрении своими добродетелями. Я уже раз двадцать терпел ее ламентации по поводу общего падения нравов в наше время и ее кровожадные проекты укрепления семьи. Вероятно, мне еще раньше следовало дать ей понять, что у меня совсем другие взгляды.
— Довольно молоть чепуху! — рявкнул я. — Да, я так не считаю. И слава богу, сплетни старых идиотов меня нисколько не задевают. И я не возьму в толк, почему они могут задевать тебя. Ты взрослая женщина, не замужем, и ты имеешь полное право жить с кем тебе заблагорассудится. И очень жаль, что мы не любовники, а то я бы постарался доказать тебе, что счастье не в печати от загса.
Она качнулась вперед, и мне показалось, что она хочет залепить мне пощечину, ту самую, которая по справедливости предназначалась старой песочнице Ярошевичу. Но она только высморкалась в последний раз и, не говоря ни слова, пошла из комнаты, пряча платок в сумочку. Что ж, это была у нас не первая ссора по принципиальному вопросу. И не последняя, надо думать. У нас редко случается, чтобы из-за принципиальных разногласий враждовали всерьез. Обыкновенно это горячие споры для души после плотного обеда или бесконечные самодовольные дуэты поверх рюмок с коньяком. А так как при этом не столько стараются уяснить точку зрения оппонента, сколько ищут способа его покрепче уязвить, то суть спора в конце концов исчезает в пучине празднословия, подобно песчинке в колодце. Но меня пугает не беспринципность. По-моему, в общежитии достаточно трех принципов: не убивай, не кради, не лжесвидетельствуй. Гораздо страшнее тупая, мелочная, железобетонная принципиальность. Та самая, которая сводится к охотничьему инстинкту. Когда ловят на легкомысленном поступке, на неосторожном слове, на неправильно истолкованной мысли. Это от нее все гадости. Принципиальный человек быстро утрачивает драгоценное ощущение необходимости постоянной самопроверки. Принципиальность становится последней ступенью к уверенности в собственной непогрешимости. А что может быть ужаснее в человеке, да еще в неумном человеке, нежели абсолютная и непоколебимая уверенность в собственной правоте при любых обстоятельствах и в любую минуту!
Услышав, как захлопнулась входная дверь, я отправился на кухню и снял с плитки кипящий чайник. Идти в кафе мне не хотелось, и я решил ограничиться чаем, благо у меня еще остался карбонат и немного сыра, завернутого в мокрую тряпочку. Правда, сыр, несмотря на меры предосторожности, слегка подсох, да и вчерашний хлеб тоже.
Фотокопии, присланные профессором Акасидой, были пронумерованы от первой до девяносто четвертой, на обороте каждой было аккуратно выведено название первоисточника, а строки в тексте, относящиеся к объекту интереса, были четко выделены не то чернилами, не то черной тушью. На одной странице красовалась целая картина, выполненная очень тонко и, вероятно, в красках: по пенистым волнам плывет спрут, ужасное животное с голой раздутой головой, человеческими глазами и длинными бородавчатыми щупальцами. К сожалению, больше иллюстраций не было. Некоторые первоисточники были мне знакомы, но вот уж не думал я, что мне придется когда-либо прочесть из них хотя бы строчку. «Книга вод», «Предания юга», «Записи об обитателях моря», «Книга гор и морей», «Сведения о небесном, земном и человеческом». Было две страницы из «Упоминаний о тиграх вод», а я-то считал, что «Суйко-коряку» — выдумка Акутагавы. Однако большая часть названий встречалась мне впервые. Видимо, это были архивные материалы или документы из частных коллекций: провинциальные хроники, собрания трактатов с совершенно бессмысленными заголовками, какое-то «Свидетельство господина Цугами Ясумицу». Сомнительно, чтобы Акасида лично взялся за такую подборку, даже если чувство благодарности не давало ему покоя ни днем ни ночью. Конечно, этим занимались несколько человек и очень долгое время. И пусть они бегло читают корявую полускоропись, пусть воспринимают средневековую грамматику, как свою нынешнюю, все равно я снимаю перед ними шляпу. Это титаническая работа.
Поразмыслив, я решил читать все подряд и тут же выписывать все, что может представлять интерес для беспозвоночников — и для меня самого. Через сорок часов, в воскресенье около тринадцати, я закончил тридцать вторую фотокопию, вылез из-за стола и забрался на родимый диван. Записал же я вот что:
1. «Ика имеет восемь ног и короткое туловище, ноги собраны около рта, и на брюхе сжат клюв. Внутри имеет дощечку, содержащую тушь. Когда встречает большую рыбу, извергает волнами тушь, чтобы скрыть свое тело. Когда встречает мелких рыб и креветок, выплевывает тушевую слюну, чтобы приманить их. В «Бэнь-цао ган-му» сказано, что ика содержит тушь и знает приличия». («Книга вод».)
2. «По мнению Бидзана, ика есть не что иное как метаморфоза вороны, ибо есть и в наше время у ика на брюхе вороний клюв, и потому слово "ика" пишется знаками "ворона" и "каракатица"». («Сведения о небесном, земном и человеческом».)
3. «К северу от горы Дотоко есть большое озеро, и глубина его очень велика. Люди говорят, что оно сообщается с морем. В годы Энсё в его водах часто ловили ика и ели в вареном виде. Ика всплывает и лежит на воде. Увидев это, вороны принимают его за мертвого и спускаются на него поклевать. Тогда ика сворачивается в клубок и хватает их. Поэтому слово «ика» пишется знаками «ворона» и «каракатица». Что касается туши, которая содержится в теле ика, то ею можно писать, но со временем написанное пропадает, и бумага снова делается чистой. Этим пользуются, когда пишут ложные клятвы». («Книга гор и морей».)
4. «Согласно старинным преданиям, ика являются челядью при особе князя Внутреннего моря. При встрече с большой рыбой они выпускают черную тушь на несколько футов вокруг, чтобы спрятать в ней свое тело». («Книга гор и морей».)
5. «У поэта древности Цзо Сы в «Оде столице У» сказано: «Ика держит меч». Это потому, что в теле ика есть лекарственный меч, а сам ика относится к роду крабов». («Книга вод».)
6. «В море водится ика, и спина его похожа на игральную кость «шупу», телом он короткий, имеет восемь ног. Облик его напоминает голого человека с большой круглой головой». («Записи об обитателях моря».)
7. «В бухте Сугороку видели большого тако. Голова его круглая, глаза как луна, длина его достигает тридцати футов. Цветом он был как жемчуг, но, когда питался, становился фиолетовым. Совокупившись с самкой, съедал ее. Он привлекал запахом множество птиц и брал их с воды. Поэтому бухту назвали Такогаура — Бухтой Тако». («Упоминания о тиграх вод».)
8. «В старину некий монах заночевал в деревне у моря. Ночью послышался сильный шум, все жители зажгли огни и пошли к берегу, а женщины стали бить палками в котлы для варки риса. Утром монах спросил, что случилось. Оказывается, в море около тех мест живет большой ика. У него голова как у Будды, и все называют его «бодзу» — «монахом». Иногда он выходит на берег и разрушает лодки». («Предания юга».)
9. «Береговой человек говорит «ика», «тако», но не знает разницы между ними. Оба знают волшебство, имеют руки вокруг рта и вместилище для туши внутри тела. А человек моря различает их легко, ибо у ика брюхо длинное и снабжено крыльями, восемь рук поджаты и две протянуты, в то время как у тако брюхо круглое, мягкое, и восемь рук протянуты во все стороны. У ика иногда вырастают на руках железные крючья, поэтому имодо (ныряльщицы) боятся его». («Упоминания о тиграх вод».)
10. «В деревне Хоккэдзука на острове Кусумори жил рыбак по имени Гэнгобэй. Однажды он вышел на лодке и не вернулся. Жена его, положенный год прождав напрасно, вышла за другого человека. Гэнгобэй через десять лет объявился в Муроцу и рассказал, будто лодку его опрокинул ика, огромный, как рыба Кунь, сам он упал в воду и был подобран пиратом Надаэмоном». («Предания юга».)
11. «Тако злы нравом и не знают великодушия к побежденному. Если их много, они дерзко друг на друга нападают и разрывают на части. В старину на Цукуси было место, где они собирались для совершения своих междоусобиц. Ныряльщики находят там множество больших и малых клювов и продают любопытным. Поэтому говорится: "тако-но томокуи" — "взаимопожирание тако"». («Записи об обитателях моря».)
Отдохнуть мне не удалось. Едва я завел глаза, как меня позвали к телефону. Казенно-благожелательный женский голос осведомился, не забыл ли я, что сегодня вечером меня ждет Хида. Я ответил, что не забыл, и пошел стирать носки и носовой платок. Затем, когда я гладил выходные брюки, позвонил Костя Синенко. Он был пьян, как змий, даже из трубки пахло.
— Я все-таки звоню, — сообщил он. — Ничего не поделаешь. Мой нравственный долг. Принцип «и».
— Ты где нализался? — спросил я.
— Будь гуманен. Соблюдай принцип «жень». Я блюду принцип «и», а ты соблюдай «жень». Конфуций сказал: «Последовательно соблюдая мои принципы, вы улучшаете человеческую природу». Ты найдешь этот лозунг в любой столовой и закусочной.
— Хорошо, хорошо. Что случилось?
— Ты славный парень. Но ты лишен информации. А что сказал Винер? Винер сказал: «Чем более вероятно сообщение, тем меньше оно содержит информации». Такие плакаты ты увидишь в любом зале ожидания.
— Короче, — сказал я.
— Совершенно невероятное сообщение. Совершенно без энтропии. Я хотел позвонить тебе прямо вчера. Это мой долг, поскольку ты лишен информации. Но ты не разрешаешь. Не разрешаешь — не надо. Я и не звоню.
— Правильно делаешь, — нетерпеливо сказал я. — Сообщай скорей, мне некогда.
— Я не буду тебя томить. Преданный подчиненный не должен томить гуманного начальника. Все тот же принцип «и». Что же было вчера? Ты меня постоянно перебиваешь, и я могу сбиться. Да! Вчера утром беспозвоночники пригласили Полухина, Степанову и прочих поглядеть на осьминога.
— На осьминога?
— Да. Превосходный осьминог, я потом тоже ходил смотреть. Но абсолютно беспринципный. Невзлюбил Степанову с первого взгляда и окатил какой-то черной жидкостью. Подумай только. Как сказал товарищ Апулей, «зловоннейшей мочой меня совсем залили». И у Степановой облез нос.
— Не может быть.
— Облез, можешь не сомневаться. Это нам так понравилось, что мы тоже пошли поглядеть. Всем издательством.
— На что пошли поглядеть? На нос Степановой?
— И на нос тоже. Но главным образом на осьминога. Да, совершенно забыл. Теперь у нас есть осьминог. Его привезли японцы, и он живет в бассейне, во дворе. Слушай, тут мои недоброжелатели не дают мне говорить. Отбирают трубку. Собралось множество хорошеньких девушек, и все как одна жаждут с тобой познакомиться. Особенно жаждет Зиночка. Я сказал, что ты холостой. Моя неосторожность. Теперь она жаждет...
Я повесил трубку. Ика содержит тушь и знает приличия. Интересно, подумал я, что в средневековой Японии понимали под приличиями? Если бы спрут профессора Акасиды знал приличия, он бы окатил не безобидную старую деву Анну Семеновну, а старого пройдоху Ярошевича. И Юля была бы отомщена. Впрочем, возможно, что он промахнулся. Или нравы головоногих здорово изменились. Я представил себе, как Анну Семеновну, плачущую, забрызганную серо-черными кляксами, выводят под руки из павильона. Эту тушь ведь не сразу отмоешь, не сразу отстираешь. Однажды в Байкове каракатица вот так же загадила китель одному моему знакомому, капитану траулера. Это был белый полотняный китель, и его пришлось выбросить, потому что ни мыло, ни щелок пятен не брали. Но жизнерадостному лоботрясу Косте все это представляется очень забавным. В общем-то он добрый мальчик, но его реакции на такого рода вещи, наверное, сродни реакциям живодера-сторожа. Уж не знаю, почему я вспомнил о Василевском. Мне даже почудился смрад перегара и колбасы.
Я вышел в начале шестого, пообедал в кафе напротив и отправился на улицу Горького. В магазине подарков я после долгих колебаний купил за восемь рублей фигурку медведя тобольской резьбы, а затем, выстояв порядочную очередь в магазине русских вин, получил тяжелую коробку с подарочной водкой. Это очень хорошая водка, приятная и чистая на вкус, зеленовато-золотистого цвета. Она продается в массивных прямоугольных флаконах со стеклянной пробкой, ее особенно приятно разливать в широкие бокалы или в чайные стаканы тонкого стекла. Чтобы размяться, я решил идти пешком, и пока я шел, водка то и дело звонко булькала у меня под мышкой.
В вестибюле «Пекина» меня встретил полузнакомый юноша из Института востоковедения. Радостно улыбаясь, он пожал мне руку обеими руками и сказал:
— Вот хорошо, Андрей Сергеевич, а Хида уже ждет вас. Пойдемте?
— Пойдемте, — сказал я.
— У него номер на третьем этаже. Я уж боялся, что вы не сможете прийти. Что бы я тогда с ним делал?
— Сводили бы в кино.
— Только кино нам с ним и не хватало! Вы не поверите — я совсем замучился. — Вид у него действительно был несколько ошалелый. — Восьмой день как на карусели. ВДНХ, Кремль, Третьяковка, Большой театр. Жара, пить все время хочется. Такси не достать. Юго-запад, Юго-восток. Канал! Господи, я москвич, но в жизни прежде не был на канале.
— А что ему нужно от меня?
— Право, не знаю. Может быть, просто решил отдохнуть вечерок. Он ведь, бедняга, тоже округовел. И потом вы перевели его книгу, издательский работник. Будет, наверное, просить, чтобы перевели его новую книгу.
— Он говорит по-русски?
— Совсем не говорит.
— Скверно. Я не говорил по-японски лет десять.
— Дзэн-дзэн дэкимасэн-ка?
— Скоси дэкиру-то омоимас-га...
— Наруходо дзаннэн дэс. Мне сегодня позарез нужно съездить в одно место.
— Конечно, поезжайте. Как-нибудь договоримся.
Он очень обрадовался.
— Спасибо, Андрей Сергеевич. Вы меня здорово выручили.
— Вот кстати, — сказал я с настоящими полухинскими интонациями, — когда ему можно отдать подарки? Сразу?
— Да когда захотите. Мужик он простой, без церемоний.
Хида занимал небольшой однокомнатный номер с небольшим столиком, небольшим шкафом и чудовищной двуспальной кроватью. Он встал, нагнул голову и молча двинулся к нам, протягивая руку. Юноша важно провозгласил:
— Господин Хида. Головин-сан.
— Зудораствуйте, — сказал Хида.
— Извините, Хида-сан, — поспешно сказал юноша по-японски, — но поскольку Головин-сан знает японский язык, я вам, вероятно, не буду нужен.
Хида вопросительно взглянул на меня.
— Дайдзёбу дэс, — сказал я.
— Дэ-ва саёнара, Зорин-сан, — сказал Хида.
— Саёнара, Хида-сан! — сказал юноша. — Асьта мадэ. — Он прямо-таки сиял от радости. Даже неловко было. — До свидания, Андрей Сергеевич! — Он сделал ручкой и исчез.
— Окакэнасай, — чопорно сказал Хида и показал на стул. — Позаруйста.
Я поставил коробку с водкой на столик и сел. Хида сел напротив, расставив ноги и уперев ладони в колени. Мы уставились друг на друга. У Хиды были твердые спокойные глаза в щелках припухших век.
— Я говорю по-японски плохо, — сказал я, — и прошу меня извинить. Прошу также господина Хиду говорить медленно.
Хида поклонился, взял со столика веер и стал обмахиваться.
— В прошлом году, — начал он, — я имел удовольствие получить от господина Головина свою книгу на русском языке с его доброжелательной и великодушной надписью. Мой друг Касима Сёхэй, специалист по русской литературе, ознакомился с переводом и к моей радости нашел, что перевод очень точен в смысловом и эмоциональном отношении. Благодарю.
— Рад это слышать, — сказал я, потому что он сделал паузу.
— Мою книгу издали также в Англии и во Франции, — продолжал Хида. — Английский перевод очень слаб, в нем опущены целые главы и сильно искажена моя мысль. Что касается французского перевода, то он сделан с английского варианта и, следовательно, тоже никуда не годится. Тем больше удовольствия доставил мне отзыв моего друга Касимы Сёхэя о переводе господина Головина. Благодарю.
Я повторил, что рад слышать. Я чувствовал, что разговор на таком официальном уровне я долго не выдержу. И вообще мне не давала покоя проблема подарков. Я решился.
— В свою очередь, — сказал я, старательно подбирая слова, — я тоже позволю себе искренне поблагодарить господина Хиду. Роман господина Хиды был тепло встречен советским читателем, девяносто тысяч экземпляров без остатка разошлись в несколько недель, и «Литературная газета» поместила на своих страницах самый лестный отзыв. Позвольте, господин Хида, в качестве скромного знака признательности за удовольствие, доставленное мне вашим романом «Один в пустоте», а также по случаю посещения вами Москвы вручить вам эти подарки.
Я переборщил. Для Хиды это звучало, наверное, так же, как звучала для мистера Кленнэма болтовня слабоумной простушки Флоры Финчинг. Во всяком случае, после первой моей фразы на его неподвижном лице изобразилось напряженное недоумение, которое исчезло только при слове «подарки». Он встал, я тоже встал. Приняв от меня водку и тобольского медведя, он протянул мне пластмассовый футляр с превосходной паркеровской авторучкой и маленькую деревянную куклу, похожую на кеглю.
— Господину Головину в память о нашей встрече в Москве, — сказал он и поклонился. — Благодарю.
Я тоже поклонился. Лед был сломан.
— Разрешите предложить вам коньяку, господин Головин, — сказал он. — Или пива?
— Благодарю вас, немного коньяку.
Он проворно поставил на столик две рюмки и открыл бутылку армянского коньяка. Он был коренастый, массивный и, когда сидел, казался неуклюжим. Но движения его были ловкие и точные. Он наполнил рюмки и сел.
— Господину Головину нравится японская литература? — спросил он.
— Я не специалист, — сказал я. — Я люблю хорошие книги. В японской литературе есть отличные книги. Мне нравится «Великое оледенение» Абэ Кобо. Потом «Море и яд» Эндо Сюсаку. Меня интересует Эдогава Рампо. Хотя вам он, наверное, не нравится, Хида-сан?
— У него есть примечательные вещи, — сказал Хида и отпил из рюмки.
— Потом мне нравится Гомикава. Нравится ваша «Луна над Малайей».
Хида отпил из рюмки.
— Очень хороший коньяк, — проговорил он сдавленным голосом и промокнул глаза платком. — К сожалению, мне много нельзя. Но бутылку вот такого коньяку и ваш подарок я обязательно отвезу домой и буду угощать только самых близких друзей. — Он поставил рюмку. — Господин Головин, конечно, понимает, что «Луна над Малайей» является автобиографическим романом. Как и «Один в пустоте».
— Понимаю. 15-я армия?
Он помедлил, разглядывая меня из-под тяжелых век.
— Да. Я был солдатом во 2-й дивизии. Рядовым второго разряда. В романе я вывел себя под именем ефрейтора Сомэ.
— Я так и понял.
— Не знаю, зачем я это сделал. Рядовым второго разряда приходилось гораздо хуже, чем ефрейторам. Но остальное все было так, как описано. Дивизию высадили под Новый Год в Куантане. Второго февраля на переправе у Джохор-Бару я был ранен, и меня отправили в метрополию. Была даже красивая девушка Митико в гарнизонном госпитале Окаяма, не помню только, как ее звали по-настоящему. И больше в боях я не участвовал.
— Господину Хиде повезло.
— Да. Мне повезло. А господин Головин участвовал в боях?
— Участвовал, — сказал я. — Когда сдалась Германия, я лежал в гарнизонном госпитале в Кишиневе. Когда сдалась Япония, я лежал в госпитале в Хончхоне. В Хончхоне было лучше — меньше народу.
— Когда сдалась Япония, — грустно сказал Хида, — я сидел в военной тюрьме в Исикири. Меня освободили уже при американцах.
Мы помолчали. Мне почему-то было неприятно это молчание, и я бодро сказал:
— Господин Хида и я — мы оба воевали за мир, каждый по-своему.
Хида снова наполнил мою рюмку.
— Мир, — проговорил он. — Господин Головин изранен, мне в тюрьме отбили почки. Но что изменилось?
Наступил самый подходящий момент, чтобы затянуть дешевый диалог на тему «да, вы правы, жертвы народов были напрасны» или, как, наверное, ожидалось от меня, «нет, вы не правы, народы не дадут втянуть себя в новую бойню». Я сказал:
— Изменилось многое. Появилось множество факторов, которые не поддаются пока точному учету. Каждый из них может иметь определяющее влияние на ход событий. — Я подождал, проверяя, сумел ли Хида уловить смысл в моем ублюдочном японском. Хида кивнул. — Никто не имеет полной информации о положении в мире на каждый момент. — Я опять подождал, и Хида опять кивнул. — Политики знают больше нас, средних людей, но и они знают далеко не все. Сейчас люди могут только увеличивать или уменьшать вероятность возникновения войны. Никто не смеет утверждать: да, война обязательно будет. Или: нет, война невозможна. Можно только утверждать: да, возможность войны не исключена.
— Господин Головин — коммунист? — спросил вдруг Хида.
— Да, я коммунист и член коммунистической партии.
— Но господин Головин, — сказал Хида с хитренькой улыбкой, — говорит о войне, как о явлении метафизическом. Он считает, что можно только верить, но не утверждать. А во что верить — это вопрос вкуса. Я правильно понял?
— Почти правильно. Это вопрос вкуса и совести. Не вижу в моей позиции никаких противоречий. Объективно, во всяком случае. Если верить, что война неизбежна, незачем работать. Но я, будучи убежденным коммунистом, не мыслю жизни без работы. Мне приятно верить, и я верю, что война не случится, что через какое-то время исчезнет ее возможность, и человечество заживет счастливо. И есть еще одно обстоятельство. Господин Хида не должен забывать, что люди могут увеличивать и уменьшать вероятность войны. Честная активная работа уменьшает эту вероятность. Я работаю. Господин Хида тоже работает. Мы не всегда это сознаем, но так или иначе господин Хида пишет антивоенные книги, а я способствую укреплению связей между нашими странами. И эта наша деятельность — не самая маловажная в мире. А теперь, если господин Хида разрешит, я хочу оставить эту тему. Я не каждый день встречаю японского писателя и не могу упустить случая выяснить некоторые вопросы о положении в современной японской литературе.
Господин Хида разрешил. Мы проговорили еще часа полтора, и я спохватился только, когда он встал, чтобы зажечь свет. Пора было уходить. Я больше не жалел, что пришел сюда. Хида был умница. Кроме того, он рассказал мне много интересного. Пока я курил последнюю сигарету, он завернул футляр с авторучкой и куклу в целлофан и с поклоном вручил мне.
— Было истинным удовольствием поговорить с вами, — сказал он вежливо.
— Напротив, — по всем правилам возразил я. — Это я получил большое удовольствие от беседы с вами. Между прочим, я совсем забыл. Господин Хида видел когда-нибудь осьминога?
— Осьминога? — Он озадаченно поглядел на меня.
— Да. Осьминога или каракатицу.
Он пошевелил пальцами, видимо, изображая щупальца.
— О, — сказал он. — Разумеется, я видел. Это очень вкусно. Осьминога варят и заправляют соусом. Очень вкусно. И совсем недорого.
Мы попрощались.
Я спустился в вестибюль, раздумывая, не поужинать ли в ресторане. Я сильно проголодался, вероятно, из-за двух рюмок коньяка, выпитых у Хиды. До получки оставалось около тридцати рублей, и я мог позволить себе лапшу с подливой, стакан вэймэйсы и чашку кофе по-турецки. Неплохо было бы вареного осьминога, но осьминогов в «Пекине», по-моему, никогда не подавали. Вообще после того, как уехали китайские повара, готовить здесь стали гораздо хуже. Осьминога бы наверняка испортили, а лапшу не испортишь, разве что она подгорит, вино разливают в Китае, кофе везде одинаковый.
Я повернул к ресторану и вдруг увидел Нину. Мне кажется, что за секунду до этого я почувствовал, что увижу ее. Что-то мягкое толкнуло меня в сердце, и я задохнулся. И меня опять охватило чудесное и горькое ощущение великой утраты и грустного счастья, и я остановился, чуть не плача от радости и жалости к ней и к себе, и все сразу вылетело у меня из головы. Японец, вэймэйсы, спрут — все. Я стоял в десяти шагах от входа в ресторан и в десяти шагах от дверей уборных и смотрел на нее, и глотал и не мог проглотить комок, застрявший в горле. Через минуту это прошло.
Она стояла у стола перед почтовым барьером и разговаривала с какой-то иностранкой в очках. На ней был белый джемпер и широкая клетчатая юбка, она рассеянно улыбалась, похлопывая себя по бедру плоской белой сумочкой, крупная, стройная, с прекрасным неправильным лицом, с массивной копной темных волос на прекрасной голове, с крепкой длинной шеей, с маленькой грудью и сильными толстоватыми ногами, бесконечно женственная и прекрасная, хотя я понимал, что по-прежнему никто кроме меня этого не знает и не замечает. Она словно совсем не изменилась, а, может быть, она не изменилась только для меня, даже наверное так, недаром я видел ее такой в самых лучших своих снах, когда и думать не смел увидеть когда-нибудь наяву.
Она стояла и разговаривала с иностранкой, а я стоял и смотрел, не в силах оторваться, не в силах заставить себя уйти и не в силах заставить себя подойти к ней. Тут она, скучая, повернула голову и увидела меня. Она рассеянно глядела на меня, продолжая говорить, потом замолчала на полуслове, и глаза ее потемнели и словно распахнулись, и одно-единственное мгновение она смотрела на меня так, как в то утро, в славном пустом сквере, когда маленькая дочка ее играла в песке у наших ног. Но это длилось одно-единственное мгновение. Она улыбнулась, кивнула и помахала мне рукой. Иностранка тоже посмотрела на меня и тоже улыбнулась, что-то сказала Нине, и они обе засмеялись. Потом иностранка ушла, вихляя тощим задом, и мы пошли навстречу друг другу и встретились посередине вестибюля.
— Здравствуй, Андрюшенька, — сказала она радостно. — Вот так неожиданность!
У нее были горячие, чуть-чуть влажные от жары руки, и я поцеловал эти руки, правую, в которой она держала сумочку, и свободную левую, и опять правую, и она отняла их от меня, опустила и сложила на животе. Я решился и поднял глаза. Она стала как будто выше ростом, потому что ее глаза были теперь на уровне моего подбородка. Ее лицо находилось совсем близко, сантиметрах в тридцати. Я увидел свое отражение в ее зрачках, и крошечные капли испарины на лбу и на пушистой верхней губе, и жесткие морщинки возле глаз и по сторонам рта. И заросшие дырочки от сережек в мочках ушей. Она тоже разглядывала меня, выпятив нижнюю губу.
— Здравствуй, Андрюша, — повторила она. — Вот как мы встретились.
— Да, — тупо сказал я.
— Ты давно в Москве?
— Давно. Уже лет пять... нет, шесть лет.
— И ни разу не зашел. Эх ты. А еще старый друг.
— Я не мог.
— Неужели так занят?
— Я никак не мог, Ниночка. Честное слово. Никак не мог.
— Нельзя забывать старых друзей.
Так могла сказать и Юля Марецкая. Но ведь мы встретились. Она не отвернулась. Она могла кивнуть и отвернуться. Могла даже не кивнуть. Но вот мы стоим в тридцати сантиметрах друг от друга и разговариваем, и она разглядывает меня, выпятив нижнюю губу. Она всегда так делала, когда была озабочена.
— Андрюша, — сказала она почти с испугом, — ты совсем седенький стал!
— Это от веселой жизни.
— Что, неужели так плохо?
— Отчего же плохо? Просто трудно.
— Работа?
— И работа. И всякие другие вещи.
— Бедненький.
— И возраст, Ниночка.
Она вздохнула.
— Да, возраст. Ну, а я?
— Что?
— Я сильно изменилась?
Я помотал головой. Она обрадовалась.
— Нет?
— Ничуть.
— Правда?
— Честное слово. Ты прелесть и женщина.
Не знаю, как это у меня вырвалось. Но она либо забыла, либо не обратила внимания.
— Как приятно слы-ышать! — сказала она. — Только не очень-то завидуй, Андрюшенька. Это наполовину косметика. Парикмахерская, кабинет красоты.
— Неправда.
— Правда. У меня тоже очень утомительная жизнь. Хлеб свой насущный снискиваю в поте лица. И души, между прочим.
— Не сердись, — попросил я. — Я только хотел сказать, что ты совсем не изменилась.
— Я стараюсь. Но знал бы ты, как это трудно, Андрюшка!
Она нагнула голову. Некоторое время мы молчали, и я смотрел, как от моего дыхания шевелятся отставшие волоски на ее макушке. Она подняла лицо.
— Глупости, — сказала она решительно. — Все это глупости. Работа есть работа. Я что-то расклеилась сегодня. Слушай, я тебя не задерживаю?
— Что ты, конечно нет.
— Разве ты здесь один?
— Где — здесь?
— В ресторане. Я думала, ты вышел из ресторана. Нет?
— Вовсе нет. В ресторане я не был. Имеет место на редкость одинокий Головин, который как раз собирается поужинать. Разреши пригласить тебя, Ниночка.
— Я бы с радостью, — сказала она, — но не могу.
— Почему?
— Во-первых, я только что ужинала.
— А во-вторых?
— Понимаешь, Андрюшенька, мне пора домой. Одиннадцатый час.
Я оглянулся на часы над гардеробом. Было пять минут одиннадцатого.
— Тогда разреши проводить тебя.
— Проводи, — просто согласилась она. — Это недалеко, да ты помнишь, наверное.
— Помню, — пробормотал я.
Мы вышли из гостиницы, повернули направо и медленно пошли по Садовому. Нина жила на улице Алексея Толстого.
— Где ты работаешь? — спросил я.
— В «Интуристе».
Она взяла меня под руку. Я чувствовал сквозь рукав, какие у нее горячие и твердые пальцы, ее юбка задевала мое колено, и я опять, впервые за долгое, долгое время ощутил великое чудо и великую прелесть женщины, прелесть женского голоса, женских интонаций, и мне было необыкновенно хорошо.
— Ты со мной не шути, — сказала она. — Я старший гид-переводчик, вот кто я.
— Ты прелесть и женщина, вот кто ты, — сказал я на этот раз умышленно. Она промолчала. — Ты работаешь с японским?
— Что ты, с английским, конечно.
— Забыла?
— Начисто. Корэ-ва кабан дэс. Больше ничего не помню.
— Не жалко?
— Не знаю. Пожалуй, жалко. Слушай, Андрюша, ты встречаешь кого-нибудь с нашего курса?
— Очень редко. Майского вот встречаю. Помнишь Петю Майского?
— Майский, Майский... Он ведь турок?
— Почти. Арабист. Орлов в министерстве иностранных дел, Мишенька Сегал в радиокомитете, он недавно был у меня. Кстати, а не помнишь ты Юлю Марецкую? Она училась на два курса позже нас.
— Марецкую? Комсорга? Ну как же, очень хорошо помню. Она была такая беленькая, хорошенькая, очень серьезная и не умела одеваться.
— Вот, вот. Она сейчас работает в том же издательстве, что и я.
— Нет, Юлю Марецкую я хорошо помню. Году в пятидесятом я отказалась подписаться на заем, и мы с ней немножко повздорили. Она назвала меня девкой и антисоветской сволочью и сказала, чтобы я не смела заходить в уборную на нашем этаже. Сказала, что уборной имеют право пользоваться только честные студентки.
Я остановился и заглянул ей в лицо. Она спокойно улыбалась.
— Ну что ты остановился? Не веришь? Правда, правда. Я ее не послушалась, потому что, ты сам понимаешь, деваться мне было некуда. Но я весь месяц тряслась от страха, что меня лишат стипендии. Это у меня была полоса неприятностей. Нас обворовали, умерла мама, Наташка заболела скарлатиной, и, боюсь, я вела себя немножко нервно. Господи, как давно это было!
Юля Марецкая могла отколоть и не такое, но я понятия ни о чем не имел. Должно быть, это случилось до того, как Нина пришла за конспектами в нашу комнатушку под крышей. Я писал письмо в Ленинград, Петька Майский валялся на кровати и делал вид, что читает Коран, а Миша Злобин брился, и тут к нам несмело вошла Нина, ведя за руку крошечную смуглую девочку с носом-пуговкой.
— Нина, а что Наташа? — спросил я.
— Наташке пятнадцатый год, представляешь? Растет ужасно, скоро меня догонит. Мой домашний тиран.
— Ты замужем?
Она засмеялась.
— Что ты, Андрюшенька, я ведь убежденная мать-одиночка. И потом зачем мне благодетели?
Мы медленно шли мимо скамеек под липками, где сидели старички в парусиновых фуражках и старушки в диковинных капотах.
— А ты? — спросила она с любопытством.
— Я развелся.
— Бедняжка.
— Да. Сирота.
— Детей, конечно, нет?
— Почему — конечно?
— Ну, это же видно.
— То есть?
Она пожала плечами и нагнула голову.
— Почем я знаю? Просто видно, и все.
— Она не хотела ребенка, — сказал я. — Не то боялась, не то считала, что рано. В общем, все получилось к лучшему.
— Всегда все получается к лучшему.
— Надо надеяться.
Она держала меня под руку и смотрела вниз, старательно ступая в ногу со мной. На ней были светлые остроносые туфли на высоких каблуках. Вот отчего она показалась мне выше ростом. Прежде она никогда не носила туфель на высоких каблуках. Тук... тук... тук... — стучали каблуки по асфальту.
— Ты ее любишь?
— Нет, — быстро ответил я. Затем добавил: — Когда-то думал, что люблю. А теперь нет. Ни капельки.
— Молодец. Если это правда, конечно.
— Это правда.
— Вы давно разошлись?
— Давно. Я вернулся с Сахалина, и она от меня ушла.
— А что ты делал на Сахалине?
— Разное. Плавал, главным образом. Хорошо было.
— Зачем же вернулся?
— Право, не знаю. Домой, должно быть, захотелось.
— Андрюшенька, ты можешь ответить мне откровенно на один вопрос?
— Могу.
— Слово?
— Слово.
— Это ты к ней тогда ушел?
— К ней, Ниночка.
Тук... тук... тук... тук... тук...
Она выпустила мою руку и остановилась.
— Вот, — сказала она. — Я почти дома. Ступай обратно. Пускают до одиннадцати, и ты как раз успеешь.
На мгновение меня охватила паника. Нельзя нам было вот так просто попрощаться и разойтись. Я уже знал, что лучше мне умереть, чем снова потерять ее.
— Ну уж нет, — сказал я, стараясь говорить спокойно. — Я обратно не пойду. На кой черт, спрашивается, мне идти обратно?
— Но ты же собирался ужинать.
— Ничего подобного. Мне расхотелось.
— Ты голоден, как волк.
— Это тебе кажется. Я сыт, как удав.
Она подняла руки и поправила волосы, искоса глядя на меня. Потом она улыбнулась.
— Ты уверен, что не голоден?
— Совершенно уверен.
— У тебя глаза какие-то голодные.
— У Босини тоже были голодные глаза.
— У кого?
— У Босини. Из «Саги».
По тому, как у нее застыло лицо, я понял, что она вспомнила.
— Эх ты, — тихо сказала она, — старый друг. Пойдем, нам на ту сторону.
Она опять взяла меня под руку и повела через улицу. Мы молчали, и только в лифте, повернувшись ко мне спиной и отыскивая нужную кнопку, она проговорила с нервным смешком:
— Интересно, что скажет Наташка.
В прихожей нас встретила длинная худая девочка в выцветшем сарафане, из которого она выросла года три назад, с длинными голыми ногами и с хорошеньким круглым личиком. На мать она совсем не была похожа, разве только глаза у нее тоже были большие и серые и расставлены так же широко. Увидев меня, она насупилась и сердито сказала:
— Здравствуйте.
— Это моя дочь Наташа, — чинно сказала Нина. — Наташа, это Андрей Сергеевич. Он из-за меня остался без ужина, и мы должны накормить его. — Она изо всех сил старалась выглядеть виноватой, но это у нее плохо получалось. — Пожалуйста, сделай там что-нибудь.
— Прекрасно, — ледяным тоном произнесла Наташа. — Я сделаю яичницу.
— Как вы относитесь к яичнице? — спросила Нина, повернувшись ко мне.
— Побольше, — попросил я. — Я голоден как волк. И чаю, если нетрудно. Сладкого.
Наташа стремительно повернулась и удалилась на кухню, стукнувшись боком о косяк.
— Ну как? — спросила Нина шепотом.
— Прелесть, — пробормотал я. — Жаль носа-пуговки, а так — прелесть.
— Много ты понимаешь...
На кухне загремели сковородки. Нина подтолкнула меня, и мы прошли в комнату. Почти ничего здесь не изменилось, только исчез пузатый родительский комод, и вместо детской кроватки стояла широкая низкая тахта. По-прежнему было чисто и аккуратно, по-прежнему пахло свежим бельем и немножко парфюмерией. По-прежнему возле окна размещалось доброе полукруглое кожаное кресло. Дверь в _мою_ комнату была приоткрыта. Там был виден желтый угол новенького письменного стола, край белой постели и маленький матерчатый тапочек на пестром коврике.
— Там теперь Наташкино царство, — сказала Нина. Я взглянул на нее, и она поспешно отвела глаза.
— Что же мы стоим? — сказала она. — Пойдем, помоешь руки.
Я отправился в ванную, а она пошла на кухню. Через несколько минут она принесла мне полотенце.
— Держись, Андрюшка, — сказала она, загадочно усмехаясь. — Яичница на столе.
— Это опасно? — спросил я.
— Не знаю. В крайнем случае позовешь на помощь.
Затем она сказала, что будет переодеваться, и пожелала мне удачи. Когда я вернулся в комнату, на столе в семейной сковороде шипела гигантская яичница из десятка яиц, не меньше. Наташа сидела на тахте, выставив острые голые коленки, и с интересом ждала, что я буду делать. Драться так драться, подумал я и бодро вскричал:
— Вот это здорово!
— Вы просили побольше, — смиренно напомнила она.
Я уселся, придвинул сковороду и взялся за дело. Ударить лицом в грязь мне было никак нельзя. Впрочем, я действительно проголодался. Я ел неторопливо, время от времени со вкусом макал в масло кусочки хлеба и одобрительно мычал. Одновременно мы вели светский разговор о школе и о пионерских лагерях. Вошла Нина в легком белом платье и села напротив. Вот тут я на минуту остановился, заглядевшись на нее. Она была румяной от холодной воды, в растрепавшихся волосах дрожали радужные капли, и глаза у нее были блестящие и ясные. Я вдруг подумал, как я выгляжу сейчас — толстый седой дурак над огромной сковородой яичницы, грузный и красный, в безобразном костюме от магазина готового платья, с расстегнутым воротником и сбитым набок галстуком. Почему-то эта мысль совсем не задела меня.
Нина краем глаза покосилась на Наташу и незаметно подмигнула мне. Я вернулся к яичнице, кое-как разделался с нею и сказал в пространство:
— Отличная была яичница, в жизни такой не ел. А теперь хорошо бы сладкого чаю. Сладкого и покрепче.
Наташа взирала на меня с благоговейным ужасом. Нина фыркнула и закрылась ладонью. «Ну что ты, мама, право», — укоризненно прошептала Наташа, покраснела и пошла за чайником.
Чай мы пили все втроем. Я рассказывал им про Камчатку и Курильские острова, про вулканы и про японских браконьеров, про спрута в бассейне, про документы профессора Акасиды, про Хиду и его книги. Это был славный вечер, и мне давно не было так легко и уютно. Потом Нина поглядела на часы и строго сказала:
— Все, Наташка, пора спать.
— Мамочка! — воскликнула Наташа с негодованием.
— Никаких мамочек. Попрощайся с Андреем Сергеевичем и отправляйся.
— Мамочка, еще десять минут.
— Нет.
— Капельку!
— Погоди, Нина, — сказал я и извлек из кармана подарок Хиды. — Возьми, Наташенька. Это тебе за твою чудесную яичницу.
— Что это? — спросила она.
— А ты разверни и погляди.
Она развернула и заулыбалась.
— Ой, какое чудо, смотри, мамочка, — сказала она. — Спасибо большое, Андрей Сергеевич.
— Это японец тебе подарил? — спросила Нина.
— Да, я подарил ему бутылку водки, и он сказал, что будет угощать своих друзей. Ну а я угощаю своих.
— Большое спасибо, — сказала Наташа, — мамочка, смотри, какая хорошенькая.
— Очень хорошенькая, — согласилась Нина. — А теперь ступай.
— Иду, мамочка, ты же видишь, я уже иду. Спокойной ночи. Андрей Сергеевич, спокойной ночи. Приходите к нам еще есть яичницу.
— Наталья! — сердито сказала Нина.
— Непременно, — пообещал я вполне искренне.
Она поцеловала Нину, повернулась ко мне, сделала книксен, приподняв кончиками пальцев подол своего короткого сарафана, и удалилась. Чудная девчонка. И в ней, конечно, есть много от матери. Какая-то милая угловатая гибкость, не знаю, как это объяснить. Я отодвинул стакан и встал.
— Спасибо, Ниночка, — сказал я. — Тебе тоже пора спать. Всем пора спать.
— Да, — пожаловалась она, — я встаю рано.
Мы вышли в прихожую. Я пропустил ее вперед и плотно прикрыл дверь.
— Когда мы увидимся? — спросил я.
— Не знаю.
— Тогда я знаю. Мы увидимся завтра. Давай?
— Не получится, Андрюшенька. Завтра я со своими англичанками уезжаю в Минск.
— Ну вот! — Я расстроенно поглядел на нее.
— Ничего, это всего на два-три дня. Постой-ка...
Она подошла ко мне вплотную и стала поправлять мой галстук. Тогда я взял ее за плечи. Она вздохнула и опустила руки. Я поцеловал ее.
— Господи, — сказала она. — Господи, как давно это было.
Я поцеловал ее еще и еще раз.
— Не надо, — сказала она жалобно, — иди, пожалуйста. Иди, Андрюшка. Иди. Ну прошу тебя. Это же все было. Было. Было.
Утром я позвонил в издательство и сказал Люсе, что буду не раньше среды. На моей совести было еще шестьдесят фотокопий, но заставить себя копаться в словарях оказалось после вчерашнего не так-то просто. Я лежал на диване, заложив руки за голову, глядел в белый потрескавшийся потолок и думал о Нине. Вернее, не думал, а видел и ощущал, какой она была вчера. Как она поднимала руки, чтобы поправить волосы. Как у нее дрожал подбородок, когда она старалась удержаться от смеха. Как стучали каблуки по асфальту. Как у нее напряглась спина под моей ладонью и как она закрыла глаза, когда я поцеловал ее в губы. И какие у нее были горячие губы, мягкие и сухие. Великое колдовство памяти о своей нежности. Так можно было пролежать и сто лет. Самое скверное то, что понемногу начинаешь жалеть самого себя. Я рывком поднялся и сел.
Развлечемся. Вот передо мной стеллаж. Это моя библиотека, семь некрашеных полок, набитых книгами. Строго говоря, это моя пятая библиотека. Одна осталась у Нины. На улице Алексея Толстого, на пятом этаже. Я привез из общежития два чемодана книг, книжного шкафа не было, и мы сложили книги в комод. Интересно, где они сейчас. Наверное, в Наташкиной комнате, в _моей_ комнате. А первая моя библиотека погибла в Ленинграде в сорок первом году. В дом попала бомба. Сейчас на месте дома приличный скверик. Я в то время был под Одессой, и при контратаке у Сухого Лимана румын проломил мне нос прикладом. Огромный заросший румын в желтой шинели с тусклыми пуговицами. Его тут же приколол маленький черноглазый матрос с окровавленной головой. Матрос тогда крикнул: «Живем, салага!» Через минуту его убили.
Вторую библиотеку я бросил в Порт-Артуре. Это было в сорок седьмом году, я еще не умел читать по-японски и не надеялся когда-либо научиться. Я был глуп. Отличная была библиотека, раньше она принадлежала японскому коммерсанту. Ирина из медсанбата приходила, стояла у шкафа, водя пальцем по корешкам, и вздыхала. Она была коротенькая, полногрудая, в мелких кудряшках, и чувствительно пела под гитару низким звучным голосом. Третья библиотека осталась на улице Алексея Толстого. Четвертую я отдал Поронайскому дому культуры, когда в пятьдесят шестом году возвращался на материк. Оставил себе только японские книги, которые подарил мне капитан «Конъэй-мару». Две книги: томик Кикутикана и «Человек-тень» Эдогавы. Кто бы мог подумать, что у капитана такой вонючей галоши окажется Кикутикан?
На палубе «Конъэй-мару» было скользко и пахло испорченной рыбой и квашеной редькой. Стекла рубки были разбиты и заклеены бумагой. Валентин, придерживая на груди автомат, пролез в рубку. «Сэнтё, айда», — строго сказал он. К нам вылез капитан. Он был старый, сгорбленный, лицо у него было голое, под подбородком торчал редкий седой волос. На голове у него была косынка с красными иероглифами, на правой стороне синей куртки тоже были иероглифы, только белые. На ногах капитана были теплые носки с большим пальцем и гэта. Стуча гэта по палубе, капитан подошел к нам, сложил перед грудью руки и поклонился. «Спроси его, знает ли он, что находится в наших водах», — сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что не знает. «Спроси его, знает ли он, что лов в пределах двенадцатимильной зоны запрещен», — сказал майор. Я спросил. Капитан ответил, что знает, и губы его искривились, обнажив редкие желтые зубы. «Скажи ему, что мы арестовываем судно и команду», — сказал майор. Я перевел. Капитан часто закивал — или голова его затряслась. Он снова сложил ладони перед грудью и заговорил быстро и неразборчиво. «Что он говорит?» — спросил майор. Насколько я понял, капитан просил отпустить его. Он говорил, что им нужна рыба и что они не смеют вернуться домой без рыбы. Он говорил на каком-то диалекте, вместо «ки» говорил «кси» и вместо «цу» говорил «ту». Понять его было очень трудно.
Вон они стоят рядышком, Кикутикан и Эдогава, между томом Куникиды в сером картонном чехле и выпуском «Фудзин корон» за август пятьдесят восьмого года. Пошлейший журнал, как и все женские журналы мира. Надо будет его выбросить или подарить Косте, там есть, кажется, фото японских балерин. Костя любит такие фото. Я тоже когда-то любил. А левее «Фудзин корон» стоит мрачный темно-зеленый «Военный японско-русский словарь» издания, по-моему, тридцать седьмого года. Его тоже надо будет выбросить. Вообще пора как следует почистить библиотеку. Это моя пятая, и шестой у меня уже не будет.
Вот, например, на третьей полке в углу имеет место целая выставка очень разнородных предметов, которым там совершенно нечего делать. Посмотрим. Две коробки библиотечных карточек, пыльные руины ленивой попытки создать японо-русский математический словарь. Еще одна коробка библиотечных карточек, исписанных французскими словами, следы увлечения французским языком. Это бывает даже с заскорузлыми пессимистами, этакий приступ рвения, когда человек набирает кучу интересных французских книжек, составляет солидный план занятий, накупает библиотечных карточек для слов, целый месяц в соответствии с планом зубрит слова в метро и в троллейбусах и уже приценивается к Мопассану в оригинале, но тут случается чей-то день рождения, и на другое утро человеку уже не хочется французского, а хочется только пить, а еще через день наступает праздник с двумя выходными, а затем оказывается, что французские книжки куда-то девались, карточки перепутаны, план потерян и вместе с ним всякая потребность в оригинальном Мопассане.
Позади коробки с французскими карточками стоит настольный психотермобарометр, изящный на вид прибор, непоколебимо показывающий «к ясной погоде», плюс один градус и сто процентов. Мне подарили его друзья на день рождения, предварительно уронив в переполненном автобусе. Каждый раз, когда он попадает мне на глаза, я вспоминаю своих друзей. Это плохо, друзей надо помнить всегда — прекрасное правило, следовать которому так же трудно, как и любому другому, столь же прекрасному. Рядом с прибором располагаются две пачки сигарет «Друг», мраморный стакан для карандашей с пришедшей в негодность авторучкой и наполовину пустая пачка кукурузных хлопьев глазированных. Обособленно стоит пустой флакон из-под духов. Интересно, что может сказать такой набор предметов острому наблюдателю? Если учесть, что я пишу только карандашами или печатаю на машинке, терпеть не могу кукурузных хлопьев, курю только «Памир» и никогда не пользуюсь духами. Впрочем, я ни разу в жизни не встречал острых наблюдателей. Подозреваю, что это не столько объективная реальность, сколько литературный прием. Вроде выражения «в глазах ее вспыхнула нежность».
Книги. Самые мои любимые книги — если не считать собраний сочинений — стоят на четвертой полке. Кстати, о классификации. Не знаю, почему мы любим одни книги и не любим другие, но представляю себе, по какому признаку квалифицированный читатель относит книги к отличным, средненьким или серым. Квалифицированные читатели это те, кто, во-первых, читает много, а во-вторых, любит перечитывать. Не надо считать квалифицированным читателем равнодушного листателя, трудолюбиво читающего все подряд, не запоминая, не вспоминая, не влюбляясь в книгу, или тупого фанатика, который всю жизнь перечитывает один-разъединственный пятый том полного собрания сочинений Шеллера-Михайлова. Интересно, почему именно Шеллер-Михайлов, я его в жизни не читал. Он ассоциируется у меня с семью слониками на полочке и с бездарными лубочными вышивками. Так вот, квалифицированный читатель делит книги на серые, средненькие и отличные. Отличные и есть любимые. У каждого они свои. Впрочем, и серые, и средненькие тоже.
Серую книгу, как правило, трудно или невозможно дочитать до конца. Для меня это «Семья Тибо», почти все советские детективы, «Ому» превосходного писателя Мелвилла, «Лунная дорога». Средненькая — это книга, которую прочитываешь с удовольствием, но перечитывать либо не тянет, либо тяжело. Примеры: большая часть советской и зарубежной фантастики, «Кобра под подушкой» Кима, «Учитель Гнус», «Три товарища», «Брат мой, враг мой», историческая серия Конан-Дойля. А отличная, любимая книга — это книга, которую можно просмаковать хотя бы один раз, к которой непременно возвращаешься, по которой в самых неподходящих обстоятельствах вдруг начинаешь скучать, как по славному человеку.
Вот они, мои друзья и любимцы, слегка потрепанные, выстроились на полке безо всякой системы, некоторые, кажется, даже вверх ногами. Два черных с красным и серебром тома великого Хемингуэя. Я человек простодушный, больше всего люблю «Фиесту», «Иметь», «Трехдневную непогоду». И жалею, что не удалось достать «За рекой в тени деревьев». Настоящие ценители, вроде Пети Майского, меня презирают. Колосс Леонид Леонов, «Дорога на океан». Изумительная, неисчерпаемая книга. И по-моему, Курилов — единственный в мировой литературе образ _настоящего_ коммуниста-мечтателя, на которого смотришь с благоговейным восхищением, задрав голову и придерживая шапку. «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, воениздатовское издание с отвратительными дубовыми иллюстрациями, ничего общего не имеющими с живой умной яростью этой отличной повести. Том Ростана. Наверное, если бы не Щепкина, половина прелести «Сирано» для нас, русских, безвозвратно пропала бы. Сологуб, «Мелкий бес». Не возьму в толк, почему наши критические ослы так ополчились на него. Помимо всего прочего, это крепкое, сильнодействующее лекарство от обывательского запора. Перечитываешь с наслаждением и с тайной дрожью какой-то: господи, как хорошо, что я не такой, как славно, что у нас уже не так. «Признания авантюриста Феликса Круля». Единственная книга Томаса Манна, которую я люблю. Вероятно, за поразительную, блистательно-бесстыдную откровенность. И еще за то, что она по-старинному, по-диккенсовски уютная. «Новеллы» Акутагавы. Акутагава писатель особенный, аналогий ему нет ни в Японии, ни во всем мире. Интересно, что старательный, нарочито дословный перевод Фельдман очень идет ему. Так и кажется, будто японцы должны воспринимать оригинал так же, как мы воспринимаем этот на первый взгляд неуклюжий, спотыкающийся перевод. «Швейк», «Человеческая комедия» Вильяма Сарояна, Честертон, Бёлль, «Мост» Грегора. Сюда бы еще «Вернера Хольта», но он располагается полкой ниже, выдранный из номеров «Иностранной литературы» и заключенный в картонную корку от «Нового мира», рядом со «Счастливчиком Джимом», «Над пропастью во ржи» и Дудинцевым. Грэм Грин. Трилогия Яна. Лем. У меня только «Астронавты» и «Магелланово облако». Когда и если выйдет отдельным изданием «Солярис», я их выкину. А пока пусть стоят, представляют в моей пятой и последней библиотеке любезного сердцу моему пана Станислава. «Повести древних лет» Валентина Иванова. Опоздал купить «Русь изначальную». Олеша. Бабель. Солнечный и интеллигентный Бабель. Говорят, он работал до последней минуты. Ему повезло, начальник тюрьмы оказался его почитателем и разрешил работать в своем садике. Бабель так и умер под синим небом за дощатым столом, уронив голову на незаконченную рукопись. «Туманность Андромеды» и «Великая Дуга». «Туманность» с дарственной надписью автора. Он меня, наверное, забыл, но я-то его хорошо помню. Огромный, видимо страшной физической силы человек в старом морском кителе и шлепанцах, с бледными твердыми глазами навыкат и щетинистыми серыми усиками. Это один из самых умных и добрых людей, кого я знаю, и я его люблю, за книги и его самого, да и нельзя его не любить, слишком в нем много того, что всегда хочется видеть в людях. За Ефремовым стоят два комплекта Уэллса, молодогвардейский и гослитиздатовский. И ни в одном нет отличной утопии «Люди как боги». «Три мушкетера», вечная книга, которую будут читать, пока на Земле нужны радость жизни, честь и храбрость. Стейнбек, «Зима тревоги нашей», будто в пару к «Мелкому бесу». Надо будет поставить их рядом. Трехтомник Чехова с зелеными корешками. Всё.
Всё. Я уперся ладонями в край дивана, чтобы встать, но нечаянно взглянул вверх, на седьмую полку, и остался сидеть. Седьмая полка — это усыпальница моих увлечений математическими науками. Серьезные были увлечения, и я до сих пор не уверен, что отделался от них навсегда. Вот, например, «Совершенный стратег», он же «Букварь по теории стратегических игр» Дж. Д. Вильямса, книга умная и веселая. К сожалению, она попала ко мне слишком поздно, и я так и не дочитал ее. Но я знаю, что рано или поздно я снова доберусь до нее, дочитаю и перечитаю. Рядом с «Совершенным стратегом» стоит «Курс высшей математики» Смирнова, том четвертый, а всего томов шесть. Наверное, Смирнов — последний энциклопедист в математике. Людей, которые бы знали всю математику, больше не будет. Времена энциклопедистов проходят безвозвратно, и люди, которые считают, что в будущем ученый совместит в себе кучу разнообразных специальностей, просто не понимают, что говорят. Они размахивают кибернетикой и прочими стыковыми науками и совершенно забывают, что для практической работы в таких науках совершенно не надо быть энциклопедистом. Облупленный плотный том издания одна тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. Барон Вега, «Десятизначные математические таблицы». Гигантский научный подвиг. Тридцать лет однообразной вычислительной работы, тридцать лет утомительнейшей возни с цифрами. Кажется, Вега — самый трудолюбивый барон в истории человечества. В наше время эту работу проделала бы за месяц небольшая счетная машина типа «Минск-2». Может быть, когда-нибудь люди будут так же неохотно восхищаться подвигом Льва Толстого.
«Введение в статистическую физику» Левича. Мне нравится эта наука, построенная на незнании. Чем меньше мы знаем, тем больше можем сказать — любопытный парадокс всех наук, связанных со статистикой и с теорией вероятностей. Нежно люблю теорию вероятностей, но не люблю книгу Левича, потому, наверное, что она не ответила на мои очень частные вопросы. Несправедливо, но неприязнь всегда несправедлива, так же как любовь всегда права. «Курс теории вероятностей» Гнеденко. Эту книгу следует проштудировать всякому, кто интересуется стохастическими процессами хотя бы в применении к преферансу. У меня всегда была тайная мечта открыть что-нибудь с помощью теории вероятностей. Я применял ее, чтобы получить оптимальную стратегию игры в «девятый вал», чтобы рассчитать вероятность проигрыша мизера при игре без семерки и на чужом ходу, чтобы выяснить вероятность посещения нашей планеты инопланетными пришельцами и даже чтобы найти вероятность счастливого троллейбусного билета. Мне удалось вывести несколько формул, изящных и никому не нужных. Я восторгался, исследуя различные карточные игры, выдуманные, наверное, задолго до теории вероятностей и тем не менее построенные так, будто авторами их были Гаусс или Колмогоров — изящно, непротиворечиво и рационально. И я нашел вероятность счастливого билета. Она равна примерно шести процентам, то есть на каждые сто билетов приходятся в среднем шесть счастливых. Представления не имею, кому это может понадобиться в практических целях...
Я все-таки встал, вышел в коридор к телефону и набрал номер Нины. Никто не отозвался. Я сел за стол и посмотрел на стопку фотокопий. Еще шестьдесят штук. Гигантский осьминог профессора Акасиды мокнул в нашем бассейне и томился ожиданием. Он жрал убиенных собачек и тухлую рыбу от щедрот горторга, для гадости обливал людей водой и сепией и нетерпеливо ждал, когда я разрешу наконец его сексуальные и прочие проблемы. Мой долг, ничего не поделаешь. Вот кстати, как сказал бы товарищ Полухин.
К вечеру следующего дня я обработал еще сорок фотокопий и сделал восемь выписок. На этот раз материалы были очень интересные. Безымянные авторы и авторы, от которых остались только имена, равнодушно сообщали о странных и неправдоподобных событиях. И приходилось им верить, ибо явственно чувствовалось, что они всего-навсего старательные регистраторы, не способные вложить в свою писанину ни капли воображения. Тоже мне летописцы. Виделся в полутемной канцелярии просвещенного кугэ этакий убогий писаришка, по совместительству прохвост, вымазанный тушью и изнуренный бамбуковыми палками, страстно и безнадежно мечтающий о рисовых колобках. Как он, глотая слюни, добросовестно записывает: «В тринадцатый день пятого месяца самурай по имени Гои с прошением удостоился светлейшей аудиенции, и его светлости благоугодно было назначить самураю по имени Гои по его прошению годовое содержание в пять коку риса». Чудо ему воспринимать нечем, бедняге, у него только бездонный желудок и кроличьи половые органы. Знаю я эту породу.
Я положил карандаш и потянулся. Хорошо потянуться после работы. Ныла спина, сильно горели веки. Стемнело, но я без труда уверил себя, что еще достаточно рано. Я вышел к телефону, набрал номер Нины и долго слушал длинные гудки. Потом трубку взяла Наташа.
— Вас слушают, — строго сказала она.
— Здравствуй, — сказал я. — Мама не приехала?
— Нет. Кто это говорит?
— Андрей Сергеевич.
— Здравствуйте, Андрей Сергеевич. Она завтра приедет. Она сегодня звонила из Минска и сказала, что приедет завтра. Ей передать что-нибудь?
— Передай привет, дружок.
— Обязательно. Вы к нам придете?
Я задержал дыхание.
— Приду.
— Понимаете, Андрей Сергеевич, у меня к вам большущая просьба.
— Какая?
— Вы еще пойдете смотреть на осьминога?
— На осьминога? Возможно, пойду.
Голос ее стал вкрадчивым и проникновенным.
— Андрей Сергеевич, возьмите меня с собой. Можно?
— Почему же нет?
— Меня пустят?
— Со мной пустят.
— Понимаете, мне очень хочется посмотреть.
— Понимаю, кнопка.
— Что вы говорите?
— Понимаю.
— А если меня не пустят?
— Пустят. Пусть попробуют не пустить, я им тогда переводы не отдам.
— Это мысль. Когда мы пойдем? Завтра?
— Нет, у меня еще не все готово. Да я тебе позвоню.
Было слышно, как кто-то хрипло кричит о любви.
— Ты что сейчас делаешь?
— Я? Телевизор смотрю.
— Детям до шестнадцати?
— Ничего подобного. «Последние залпы», я уже два раза видела. Ничего там такого нет.
— Ну, ладно, смотри свои «Залпы». До свидания.
— Я буду ждать, Андрей Сергеевич!
Я повесил трубку и отправился стелить постель. Я стелил и думал: все хорошо, и Наташка — хорошо, и завтра приедет Нина, и я прямо все скажу ей, я скажу, хватит с меня всех этих глупостей и страхов, хватит, а сейчас надо спать, спать, а то я устал, хуже чем собака, хорошо бы выпить кофе, но если выпить кофе, то не уснешь, и вообще лень ставить чайник, и, вообще, есть у меня нечего, а бежать в гастроном — страшно подумать, да и есть не хочется, потому что жарко и слипаются глаза. Я постелил постель и стал раздеваться, но тут сосед позвал меня к телефону. Звонил Костя Синенко.
— Андрей, — сказал он. Он был трезв и угрюм. — Ты когда будешь в издательстве?
— Завтра. В чем дело?
— Приходи обязательно. У нас очень плохо.
— Что случилось?
Он помолчал.
— Очень плохо, — повторил он. — Скорей приходи. Очень плохо. Ты сам увидишь. Пока.
(Здесь текст авторской рукописи обрывается.)
Интродукция: история взятия самурайского меча.
Андрей Сергеевич Головин, переводчик-японист, 37 лет, у себя дома. Заходит Петя Синенко, сосед по квартире, молодой рабочий, приносит два письма и фотоаппарат. Хвастает аппаратом. Андрей нюхает его и приходит в восторг. Читает письма: одно — с договорами из Издательства, другое — от Марецкого, с приглашением обмыть получение свидетельства на изобретение. Петя восхищается мечом, висящим над диваном, делает выпады и упражнения. Беседа Андрея с ним — о народе и о простых людях. Андрей одевается и идет в Издательство — отнести подписанные договоры. В редакции у Семена Федоровича Хейфица, старого товарища Головина по институту и армии, сидит разъяренная дама — мамаша какого-то переводчика, рукопись которого отвергли. Она одолевает Хейфица. Андрей слушает и потешается. Когда мамаша уходит, Андрей отдает Хейфицу договоры, они немного беседуют. Хейфиц кричит, что больше не может здесь, все надоело, хочется работать, а не возиться с бездарями. Но уйти из Издательства он боится — семья, двое детей. «А вдруг сократят гонорары? А вдруг я кому-нибудь не понравлюсь, и мне не дадут переводы?» Андрей прощается и уходит.
Интродукция: 37-й год, школьные годы Андрея. Суматоха из-за фашистских знаков на пионерских галстуках, в актовом зале директор убеждает, что никаких знаков нет. Виктор рассказывает о профиле Троцкого на спичечном коробке и о том, что у них арестовали соседа.
Андрей покупает вино, сласти, идет к Марецким. Марецкие — Виктор Григорьевич, научный работник, кибернетист, и Юля, его жена, однолетки и школьные друзья Андрея. Юля работает инженером «Нефтьпроекта», с помощью Виктора занимается изобретательством в области автоматизации добычи нефти. Когда Андрей приходит, Юля возится на кухне, а Виктор крутит магнитофон с Питером Сигером. Стол накрыт, Андрей немедленно запускает пальцы в ветчину. Виктор начинает рассказывать про Кракена, но тут приходит Нина Владимировна Сойкина, переводчик Интуриста, 35 лет, мать-одиночка по убеждению. Андрея с нею знакомят. Садятся за стол, пьют, хохмят, танцуют. Спор об информации — нужна ли она, какой она должна быть, довод о летающем блюдце, севшем на площади Дзержинского. Виктор выдвигает свои положения о неспособности человеческих организаций управлять миром, возлагает свои упования на машины. Снова вспоминает про Кракена, пытается рассказать, но слишком пьян, ничего у него не получается. Андрей активно интересуется Ниной. Они собираются уходить. На прощание он дает Юле свой телефон, который только что поставили у них в квартире. Они с Ниной выходят, Андрей ввязывается в какой-то пьяный спор на улице, Нина тем временем удирает на такси.
Интродукция: 44-й год. Андрей только что с фронта, его принимают в институт иностранных языков. «Какой хотите язык изучать? Английский? Ну так пошлите его на японский, там он и английский выучит». Тут же рядом другого абитуриента допрашивают, чувствует ли он себя евреем.
С утра Андрей приступает к переводу «Пионового фонаря». Чувство тревожного наслаждения перед началом большой работы. Он ходит крадучись около стола с машинкой и потирает руки. Описание начала работы. Разного рода трудности, интересные места. Здесь дать понять, что у работника интеллектуального труда ненормированный рабочий день, он работает до пупковой грыжи. Звонок Виктора. Виктор стажируется в Институте беспозвоночных, создает модели нервной системы головоногих. Виктор просит Андрея срочно явиться в Институт к директору. Андрей, чертыхаясь, идет. В кабинете директора его встречает Виктор и сам директор, Борис Михайлович Полухин, того типа, что восторженно трепещут перед иностранцами. Полухин рассказывает Андрею о том, что японцы подарили Институту Кракена в благодарность за спасение их корабля в позапрошлом году, самое крупное головоногое из дошедших до человека живьем. Кракен помещен в специальном бассейне в подвалах Института. Но, кроме того, японцы подарили Институту старинные книги, в которых изложены многочисленные любопытные случаи столкновения островитян с гигантскими головоногими от времен «Кодзики» до Токугавской эпохи. И Полухин очень просит товарища Головина если не перевести, то, во всяком случае, проаннотировать эти книги. Андрей просматривает книги и содрогается — это все ксилографии, старинная полускоропись, правда, с многочисленными иллюстрациями. Хочет отказаться, но Виктор ему отчаянно подмигивает. Тогда он соглашается и просит разрешения взглянуть на Кракена. Полухин в панике, но делать нечего — разрешает. Андрей и Виктор спускаются в подвал. Сторож подвального бассейна, пьяненький дядя Сидор, впускает их. Андрей перегибается через край бассейна и видит чудовище.
Интродукция: притча о пленном немце, которому студенты дали покурить.
Сразу взяться за рассмотрение японских книг Андрею не удалось, т. к. в тот же день ему позвонили из Иностранной комиссии ССП и сообщили, что с ним хочет повидаться японский писатель, автор романа «Один в пустоте», который Андрей перевел. Вечером Андрей, чертыхаясь, поехал в отель. Разговор с японцем. Он был офицером Квантунской армии, попал в плен. О японских писателях — Абэ Кобо, Эндо Сюсаку, о сущности и задачах литературы, о том, для чего читают литературу. Японец недвусмысленно дает понять, что не прочь был бы, если бы Андрей перевел его новую книгу. Андрей в туманных выражениях сообщает, что это не исключено. Обмен подарками — японец дарит куклу и авторучку, Андрей — бутылку юбилейной водки в оригинальной упаковке. Попрощавшись, Андрей спускается в ресторан с намерением отужинать. Сталкивается с Ниной, которая только что проводила по номерам своих подопечных англичан. Нина приглашает к себе на чаек. Идут пешком, Нина рассказывает об иностранцах. Дома пьют чай и мирно беседуют, когда возвращается дочь Нины, Наташа, девочка лет пятнадцати. Знакомятся, она тоже садится к столу и разглядывает Андрея с холодным и враждебным любопытством. Видимо, ей до смерти надоели мамины поклонники, но Андрей отличается от них — он громаден, толст, красен, в расстегнутом пиджаке и растерзанном галстуке, иногда зевает, и вместе с тем добр, смешон и хорош. Андрей рассказывает про Кракена, тут Наташа совсем оживляется и просит, нельзя ли и ей поглядеть. Андрей благосклонно предлагает на днях позвонить. Затем он встает, одевается, дарит Наташе японскую куклу и уходит. Дома он перед сном снова просматривает японские материалы. Оказывается, среди них есть «Суйко-коряку», о котором упоминал Акутагава. Синим карандашом отчеркнуты места, относящиеся к спрутам. В одной из книг Андрей обнаруживает несколько листков почтовой бумаги с набросками какого-то «обоэгаки» — памятной записки. В скорописном тексте мелькает слово «Конъэй-мару», название корабля, поймавшего Кракена. Андрей откладывает листки в сторону и ложится спать.
Интродукция: поход на горячее озеро на Парамушире, эпизод с приятелем, севшим голым гузном на горячий ключ, легенда о дочери начальника политотдела, сварившейся в озере заживо.
Неделю спустя. Андрей с красными от бессонницы глазами печатает перевод из японских книг. Выдержки. Придумать два-три определения спрутов пострашнее. Пяток легенд-преданий о спрутах. Как спрут опрокинул корабль с чиновником «бакуфу», ехавшим за сбором податей в южные провинции. Как садумские самураи подружились со спрутами и использовали их в войне против княжества Тёсю. Как старый рыбак на острове Ёкомэдзима приручил гигантского спрута и даже заставлял его выходить на берег. Как спруты держали в плену десяток рыбаков и по очереди питались ими. Как спруты держали в осаде Котиковые острова. Звонит Наташа, напоминает об обещании показать Кракена. Андрей приглашает ее к себе и звонит Виктору в Институт. Виктор не очень доволен, но поскольку перевод закончен и будет принесен, разрешает привести девчонку. В коридор выходит Петя, просит десятку взаймы. Андрей дает. Петя неостроумно шутит, что интеллигентам лучше платят, у них всегда деньги есть. Андрей взрывается: «Ты, лоботряс, каждый день после работы по танцулькам шляешься, а я два часа в сутки сплю!» Петя ошарашен и удручен. Андрей возвращается к себе за машинку. Приходит Наташа, он дает ей пачку японских киножурналов и просит подождать. Кончив печатать, собирает бумагу и книги. Наташа спрашивает, откуда у него меч. «Приятель подарил», — отвечает Андрей. В Институте их встречает очень озабоченный и усталый Виктор. На вопросы Андрея отмахивается. Они идут к Полухину, Андрей передает все и рассказывает суть. Полухин благодарит, обещает оплатить работу в ближайшую неделю и шутит о том, что Виктор теперь дни и ночи проводит в подвале и видимо мечтает расчленить Кракена, чтобы посмотреть на его нервную систему. Виктор криво усмехается. Они прощаются с директором и спускаются с Наташей в подвал. Дядя Сидор, как всегда пьяный, кормит Кракена. Кракен обдает его сепией. Зрелище. Наташа в ужасе. Виктор, бледный и злой, не отрываясь, глядит на Кракена. Андрей не понимает, в чем дело. Дядя Сидор, вымазанный и дурно пахнущий, косноязычно бормочет: «Хитрый, стерва, все понимает... Вылезает, и ну бродить...» Виктор сквозь стиснутые зубы: «Император... Архитойтис Рекс...»
Интродукция: первый внешкольный вечерок, встреча нового, 41-го года, Андрей ухаживает за Юлей.
Они выходят из Института. Сумерки. Шумная улица. Наташа прощается и уходит. Андрей и Виктор медленно идут по скверу. Сначала молчат, затем Виктор вдруг ни с того ни с сего начинает рассказывать все о головоногих. Андрей слушает, недоумевает. О необычайной экономичности организма, о неограниченном росте мозга, о гигантском долголетии, за которое спрут может последовательно переходить из одного вида в другой. Затем раздраженно говорит о скептиках, о людях, мешающих узнавать новые факты. О понятии факта. Так они идут и наконец останавливаются у парадного Викторова дома. Играют в сумерках ребятишки, сидят пенсионеры, кто-то играет в пинг-понг. Виктор вдруг торопливо рассказывает о том, как вчера к Кракену подсадили самку, он ее оплодотворил и тут же убил. Андрея это мало задело, но Виктор объяснил, что ни одна тварь на земле так не поступает. Самки убивают самцов у пауков, но наоборот никогда не бывает. И не сожрал, а просто убил. Затем он объявляет, что хочет спать, и уходит. Андрей возвращается к себе. Хотел было поработать над «Пионовым фонарем», но сон сморил. Снится Кракен, который собирается убить Нину, беременную от него, Андрея.
Интродукция: Ребята говорили, что она страстно мечтала выйти за китайца. Она влюбилась в актера, игравшего Ху Бэй-фына. Каждый раз, ложась с нею в постель, он должен был надевать пластическую маску, которую носил на сцене.
Спустя неделю. Андрей работает над «Пионовым фонарем». Вдруг приходит Виктор. Мешать не стал, поиграл мечом, завалился на диван, проглядел несколько книжек Колдуэлла. Взял «Вопросы литературы», перелистал и вслух сказал, что все это дерьмо и никому не нужно. Андрей осведомляется, какие черти его мучают. Виктор рассказывает о тете Дусе с четырьмя детьми, которая работает на кожевенном заводе и каждый вечер, вернувшись, отмачивает руки в теплой воде и плачет, разговаривая о ценах на картошку, и о профессорах-литературоведах в шубах и высоких боярских шапках, десятки лет обсуждающих, как нужно понимать социалистический реализм. Вообще все гуманитарные науки — дерьмо. И возникли-то они от праздности, и вообще они аппендикс на теле человеческой культуры. Начинается спор. Здесь надо подобрать вескую и умную аргументацию для обеих сторон. Идея такая: отказ от гуманитарных исследований — значит подчинение знания требованиям желудка. Андрей требует бесконечного развития абстрактной мысли, бесконечного развития способности чувствовать прекрасное. По его мнению, после установления коммунизма очень скоро прогресс за счет развития средств производства прекратится. В основу прогресса ляжет бесконечное духовное развитие, нужно только избавиться от забот о материальном обеспечении, а там материальные потребности людей быстро сократятся. Уже сейчас большинство интеллектуальных людей сильно сократили свои потребности, во всяком случае, им в голову не приходит торговать валютой или спекулировать, или отхватывать приусадебные участки. По мнению Виктора, человечество должно как можно скорее избавиться от страшной обузы интеллекта — от эмоциональной стороны его. Предельная рационалистичность, служение чистому знанию. Андрей возражает, что это был бы апофеоз мещанства, люди никогда не сделаются машинами. Виктор замечает, что если бы человек жил достаточно долго, он бы неизбежно избавлялся от дурацкой чувствительности и занимался бы исключительно делом. Да каким же делом? Добыванием знаний. А не поисками средств так называемого художественного воздействия на духовную сторону натуры. И в порядке последнего аргумента Виктор объявляет, что природа уже знает такой разум: это Кракен. С мрачным восторгом описывает он этих чудовищ, которые столетиями растут в океанских безднах, накапливая колоссальный опыт в своем непрерывно растущем мозгу, далекие от духовных потрясений, всегда знающие, чего им надо, беспощадные охотники и холодные рационалисты, живущие индивидуально и без социальной организации, без принуждения, никогда не ошибающиеся, руководствующиеся в жизни немногими рациональными принципами. Их не беспокоит тоска по несбыточному, они философски принимают смерть, и они при всем том способны уловить возможную угрозу сверху — наблюдая батискафы и ощущая удары атомных бомб. И возможно, они воспротивятся вторжению человека, и будут правы... Андрей и Виктор расстаются, не очень довольные друг другом. Оставшись один, Андрей вспоминает, что у Теннисона что-то есть на этот счет. Он достает томик и перечитывает тот самый стих. Он испытывает раздражение от глупости и ограниченности «прагматиков», как он называет «физиков». Он удивлен, как такие умные ребята, как Виктор, не видят страшной угрозы омещанивания человечества. Ведь дух — это единственное, что отделяет человека от животного. Так он размышляет, когда Петя стучит к нему и сообщает, что его спрашивает какая-то дама. Это пришла Нина. Она спокойна, ласкова и самоуверенна. «Будем ужинать, — говорит она. — Я остаюсь у тебя».
Интродукция: как разбился самолет на Шумшу и как искали трупы, чтобы наполнить девятнадцать гробов.
Андрей встает рано утром, Нина еще спит. Он тихонько садится к столу с мыслью поработать и случайно находит под бумагами листки с японской скорописью, которые забыл вернуть Полухину. Он читает. Это памятная записка капитана «Конъэй-мару», как был пойман Кракен. Оказывается, накануне удрал из неплотно запертого ящика крупный экземпляр спрута, а на следующий день, едва забросили трал, как в него заполз Кракен. И Кракен не сопротивлялся, он спокойно дал себя вывалить в трюмный бассейн и тут же принялся за еду. Андрей думает и сопоставляет со словами Виктора, с бормотанием дяди Сидора. Просыпается Нина. Андрей предлагает ей выйти за него замуж. Она, смеясь, отказывается, одевается и уходит. Андрей весь день валяется на диване, погруженный в размышления, а вечером, захватив с собой самурайский меч, идет в Институт. Там он спускается в подвал и прячется за ящиками, так что дядя Сидор запирает его с Кракеном. Ночь, тьма. Кракен выползает из бассейна, таскается по подвалу. Начинается игра в кошки-мышки. В суматохе Андрей роняет меч и думает уже, что погиб, но Кракен, нагадив кругом сепией, возвращается в бассейн. Скоро рассвет. Приходит дядя Сидор, ругает ругательски Кракена и принимается за уборку. Андрей оглушен, отравлен ядом чудовища. Ему удается незаметно выскользнуть из Института, и он, пошатываясь, бродит по пробуждающемуся городу.
Интродукция: как я убил политрука, которого схватили эсэсовцы.
Днем Андрей снова приходит в Институт. Он слоняется по коридорам, перекусывает в буфете, наконец решается и спускается в подвал. Там сотрудник в белом халате демонстрирует Кракена делегации биологов из Океанологического института. Кракен безучастно лежит на дне бассейна, как куча маслянистых тряпок. Делегация уходит. Дядя Сидор, что-то бормоча по обыкновению, замшелый и сгорбленный, сидит в углу и чинит метлу. Андрей нагибается над бассейном. Разговор с Кракеном. Это, конечно, бред, просто ответы Андрея на собственные смятенные мысли. Кракен с торжеством объявляет, что мещанство, ограниченность, отсутствие стремлений всегда восторжествуют, что все усилия так называемых мыслящих интеллигентных людей в конечном итоге служат лишь для мещан. Чувствуя, что это бред, Андрей трясет головой. И тогда Кракен выбрасывает к его ногам самурайский меч, потерянный ночью. И выворачивается наизнанку бесстыдным похабным образом, как он это делал и раньше, облив кого-либо сепией — Андрей всегда принимал это за смех. Андрей взял багор, с которого дядя Сидор обычно кормил Кракена, привязал к концу обнаженный меч и со всего размаха воткнул острие между глаз чудовища.
Вы знаете, я глубоко убежден, что предисловий писать не надо. Всем неизвестный автор по этому поводу сказал: «В начале было слово» (а не предисловие). И вы знаете, я с ним согласен, потому что слово не требует предисловия, если это слово чего-нибудь стоит. А если оно ничего не стоит, то предисловие способно только испортить законченное впечатление о художественном несовершенстве.
Но поскольку приводимый текст не имеет начала, мне захотелось скомпенсировать этот недостаток. Я постарался быть краток, потому что чем короче предисловие, тем приятнее его читать.
Вы, конечно, уже прочли текст (мне всегда было непонятно, зачем вводить в язык два разных понятия — предисловие и послесловие, — если они обозначают абсолютно одно и то же: рассуждения никому не известного человека, которые никого не интересуют до прочтения книги и интересуют только критиков — после прочтения). Итак, текст вы уже прочли и теперь ждете, что в предисловии вам скажут, откуда он взялся и в чем, собственно, дело.
Надо сказать, что это самые трудные вопросы из тех, что можно задать по этому поводу. Об ответах я могу только догадываться.
Дело в том, что в прошлом году я был за границей в командировке и встретился со старинным другом, который там полпредом. Естественно, мы пошли в Лувр и провели там весь день, наслаждаясь прекрасной экспозицией Гогена, а когда я очнулся, то увидел, что лежу у себя в номере, одетый в пальто, но без брюк. Пальто было не мое, а в кармане, кроме рюмки с вензелем N, лежала еще и маленькая плоская обойма для портативного диктофона. На ленте был записан текст, который я передал в распоряжение одного института, где его перевели с помощью одной электронной машины с кодовым названием «Дешифратор шпионской и дипломатической переписки № 6». Перевод осуществляли по методу доктора наук Андреева, и поэтому он представлял собою 7832642 возможных варианта разночтения. Задача, как всегда в науке, состояла в том, чтобы выбрать вариант по вкусу. Так, Андреев и сейчас еще изучает вариант № 0001007, представляющий собой случайное сочетание грамматических форм: овно, овнюк, овённый, овнецо, овновоз и т. д. Главный заказчик института заинтересовался вариантом № 1234567, который начинается так: «Петя, у Джона насморк. Тетя поехала в Гавану страдать неумеренной потливостью. Береги зубы, щеку и солитера...» Этот вариант по требованию заказчика сейчас пытаются дешифровать во втором приближении. А я выбрал вариант № 7000000 и литературно его обработал, т. е. расставил точки и запятые, потому что машина этого не умеет. Конечно, мой выбор не случаен. Происхождение человека, мозг, мышление — все это отличные темы для застольных бесед и поэтому интересуют меня издавна. О происхождении человека хорошо сказал мой годовалый внук: «То, что вы все произошли от обезьяны, — сказал он, — меня не удивляет. Странно, почему вас до сих пор не посадили. В клетку». О мозге неплохо отозвался Гален: «Мозг, — писал он, — есть наисовершеннейшая пища, изготовленная природой». Это сказано сильно, но не верно, потому что наисовершеннейшая пища, изготовленная природой, это коньяк с лимоном. И я не удивился бы, если бы конечной целью Материи было создание вовсе не царя природы — человека, а наисовершеннейшего коньяка с ломтиком лимона, а человек в этом процессе играл чисто вспомогательную роль орудия созидания.
_Мося_: ...онгруэнтно-неконпоротисепарабельная форма не всегда кантуемой псевдожизни. Я кончила.
_Люпус_ _Эст_: Благодарю вас. Вы хотите что-нибудь дополнить, Оруд?
_Оруд_ _Гаи_: Да, с вашего разрешения.
_Люпус_ _Эст_: Прошу.
_Оруд_ _Гаи_: Я хотел бы высказать несколько слов относительно сопутствующих обстоятельств. Дипломантка лишь коснулась предыстории, что и естественно, т. к. ее тема в конечном итоге...
_Голос_: Громче!
_Оруд_ _Гаи_ (орет так, что ничего не разобрать; постепенно голос его стихает): ...Эта планетная система паразитирует на старой карликовой звезде и содержит одиннадцать больших планет. Мы выбрали третью, потому что она имеет большой безатмосферный спутник с отличным альбедо, а мне очень нравятся лунные ночи. Атмосферу планеты — планету мы назвали Земля — пришлось существенно переменить — там была масса ненужных газов, вызывавших у нас несвоевременные перпендикулы. Было забавно наблюдать катастрофическое вымирание огромных масс бессмысленной протоплазмы, формы которой были бесчисленны. Особенно активно распадались довольно крупные животные, похожие на наших горных ящериц среднего размера. Во время перелета я очень утомился — я работал тогда над математизацией проблемы «смысл слова» — и, чтобы отдохнуть, первые десять-пятнадцать миллионов местных лет (примерно шесть наших суток) посвятил уборке этой весьма запущенной планеты. На седьмой день я почувствовал себя в силах заняться чем-нибудь более важным и засел за работу, поручив Мосе... прошу прощения... поручив дипломантке заняться изменением оси вращения, чтобы создать подходящий климат в той области, где мы решили поселиться. Однако сосредоточиться я не мог. Во-первых, Мося... прошу прощения... дипломантка, покончив с земной осью, сильно скучала. А во-вторых, мне ужасно мешали некрупные волосатые существа, бродившие окрест в поисках пищи. Их волосатая шкура, полная паразитов, их хвосты и бесстыдно замаранные голые...[6] пробуждали во мне какие-то странные, забытые еще предками, ощущения и чувства. Сравнительно несложный анализ показал, что следует поручить Мосе произвести какие-то действия с этими существами. Действительно, аналитическая цепочка Мося — существа позволяла решить одновременно обе проблемы: существа перестанут отвлекать меня, а Мося перестанет скучать. (Гул голосов в зале: «Очень интересно!..» — «Нет, это все-таки Гаи! Гаи — есть Гаи! Какой смысловой потуг вы применили, Оруд?..») Я думаю, меня простят, если я не буду распространяться о методах. Все-таки сегодня не я защищаю диплом, а? (Одобрительный смех в зале.) Итак, вначале я попытался поручить Мосе отгонять этих хвостатых пусковыми клепсидрами, но очень быстро понял, что иду если не по ложному, то, во всяком случае, не по самому простому пути. Нетрудно представить, что это такое — женщина, занятая хозяйством: достаточно посмотреть на наше правительство[7]. Поэтому, исправив наскоро последствия первого, признаюсь, опрометчивого решения, я предложил Мосе построить несложную кибернетическую систему, способную, так сказать, воздвигнуть стену между мной, носителем Разума, и этими гнусными волосатыми тварями. Киберсистему я назвал (хохочет)... простите меня, пожалуйста, я назвал ее (хохочет совершенно неприлично)... о-ох... назвал Человеком (хохочет; хохот в зале)[8]. О-ох! Простите меня, старика... Я сейчас кончаю. Техническое задание я сформулировал в общем виде, так что машина получилась довольно способной. Хвостатых отгоняла неплохо, хотя и переняла у них некоторые дурные привычки: чесаться под мышками, искаться, много и бессмысленно болтать, стараться урвать побольше, а сделать поменьше и т. д. Вот и вся предыстория. Мне кажется, Мося поработала неплохо и можно ей присвоить звание и диплом.
_Люпус_ _Эст_: Благодарю вас. Кто желает задать вопросы? (Пауза.) Вы, Мося?
_Мося_: Прошу прощения, у меня начался телеген. Я хотела бы выйти на две-три минуты.
_Люпус_ _Эст_: О! Поздравляю вас! Прошу, прошу... Надеюсь, за это время собрание сформулирует вопросы...
_Оруд_ _Гаи_: Я мог бы ответить желающим...
_Голос_: Как сформулировать смысл существования (со смехом в голосе) Человека?
_Оруд_ _Гаи_: Смысл существования — преклонение. Квазистационарная дифференциация смысла: преклонение перед Потомством, преклонение перед Силой, преклонение перед Личностью, преклонение перед Удовольствием и, отчасти, преклонение перед Разумом, но это последнее выражено слабо.
_Голос_ (скептически): Переработка информации на уровне протоплазмы...
_Оруд_ _Гаи_: А что вы хотите от Человека? (Хохочет; смех в зале.) Простите... О-ох! Это же _дипломная_ работа!
_Голос_: Но могли бы, в самом деле, закодировать, например...
_Оруд_ _Гаи_: Э-э, батенька! Да кому интересно этим заниматься? У меня на такую чепуху и тогда времени не было, да и сейчас в обрез.
_Голос_: Могли бы хоть преклонение перед Разумом довести до значимости...
_Оруд_ _Гаи_: А зачем ему? В носу ковырять? Ему этот Разум только мешал бы совершать естественные отправления механизма... А вот и Мося. Все, Мосенька?
_Мося_: Да.
_Оруд_ _Гаи_: Ну вот и хорошо.
_Люпус_ _Эст_: Еще вопросы?
_Голос_: А как он выглядит?
_Мося_: Кто?
_Голос_: Человек.
_Мося_: А-а... Да как бы вам сказать... Видели вы новую машину для почесывания вымени у тахоргов? Нижние коленчатые стержни, верхние коленчатые, движение только в одну сторону — в сторону зрительных рецепторов... Оболочка пелеринчатая, служит одновременно для выделений...
_Голос_: Н-да-а...
_Мося_: Все это не представлялось важным.
_Голос_: Напомните, пожалуйста, параметры анализатора.
_Мося_: Белковый, сферический, мощностью десять ватт, емкостью 102 полубанок, не восстанавливающийся. Работает по принципу избыточности информации. Но избыточность малая. Память ничтожная, за ненадобностью, так как основная необходимая информация хранится в наследственном коде.
_Голос_: Знания хоть по наследству передаются?
_Мося_: Нет.
_Голос_: Расскажите вкратце о самовоспроизводстве.
_Мося_: Двуполый цикл...
_Голос_: Всего-то?
_Мося_: Обеспечивает перенаселение через 10 — 20 тысяч местных лет. Размножение начинается с гонки, причем...[9]
_Голос_ (разочарованно): Ну и примитив же... Зачем было так упрощать?
_Мося_: Я уже говорила, что считала своей задачей заполнить белые пятна в серии машин, действующих на уровне квазиразума...
_Голос_: Это все понятно, но все-таки... Люпус, можно я выскажусь?
_Люпус_ _Эст_: Прошу.
_Голос_: У меня такое впечатление, что дипломантка работала старательно. Некоторые узлы — например, обонятельные рецепторы или, скажем, аппендикс, — выполнены очень остроумно и даже изящно. Особенно аппендикс. Сама по себе очень остроумная мысль — закодировать в аппендиксе потенциал омега-смысла. Правда, я не уверен, что схема будет работать в том виде, как она предложена, но, тем не менее, это небезынтересно. Магнитные ловушки анализатора тоже изящны. Но, вы знаете, все это производит впечатление стрельбы из фаулера по галактикам. Сама основа настолько примитивна и убога, настолько малообещающа, что я решительно против присвоения дипломанту звания. Я рекомендовал бы еще и еще раз продумать сам принцип механизма. Создание квазиразумной машины — очень важная, нужная и интересная, хотя и частная задача, и к ней следует подходить серьезно. В самом деле, что это за квазиразум? Простите за неуместную шутку, но если эти ваши человеки, может быть, способны серьезно спорить о том, мыслят они или нет (в квазисмысле, конечно), то уж у меня этот вопрос никаких сомнений не вызывает. Фактически работа дипломанта свелась к созданию еще одной бессмысленной и бесперспективной расы не всегда кантуемых квазиорганизмов, которых и так выдумано более чем достаточно, особенно организмов на белковой основе. Примитивнейший квазиразум, примитивнейшие квазичувства на уровне трехступенчатого инстинкта — все это уже было, было, старо и скучно. Я предлагаю следующее. Что касается дипломантки, то работу считать неудовлетворительной и предложить ей новую тему. А что касается этих рас, на которых защищено столько дипломов, и даже — по недосмотру — диссертаций, то предлагаю созвать очередную сессию Страшного Суда и рассмотреть там вопрос об их дальнейшем существовании. Я чувствую, большинство из них придется переработать в космическую пыль для юго-восточного рукава Мета-супергалактики, где наблюдается недостаток естественных веществ. Ведь я уже неоднократно предупреждал, что следует обратить внимание на систему защиты дипломов, когда дипломанты безответственно подходят к проблеме, создают квазиживые расы, причем зачастую даже без точки останова. Кстати, вы обеспечили хоть останов?
_Мося_: Да, конечно. Период полураспада расы порядка сорока тысяч локальных лет. Предусмотрено два варианта останова: злокачественные генетические опухоли или — на случай трансформации программы — останов по методу Бах-Траха.
_Голос_: Атомное ядро?
_Мося_: Да...
Дальше на пленке идет непереводимое шипение.
А. – Будем мы писать рассказ или не будем?
Б. – Будем.
А. – А может, пьесу напишем?
Б. – Можно и пьесу.
(Долго молчат. А. ковыряет в носу, Б. чешется.)
Б. – Как ты думаешь: куда ведет эта канализационная труба?
А. – Это которая в море?
Б. – Да.
А. – Наверное, она от всех санаториев. По всему побережью.
Б. – Идеальное место для проникновения шпиона.
А. – Ползком в извержениях туберкулезных больных.
Б. – Ну, он будет в специальном костюме.
А. – Дышать-то ему все-таки нужно...
Б. – Ну, будут баллоны... Выход трубы-то под водой...
А. – Нет уж, лучше без трубы.
Б. – Конечно, можно просто вынырнуть с подводной лодки метрах в двухстах... доплыть до берега и идти. Правда, костюм нужен...
А. – Цена шпиону без резидента дерьмо.
(Задумчивое молчание. А. разглядывает совокупляющихся мух на спинке кровати над его головой.)
А. – Почему, интересно, у насекомых внутреннее оплодотворение? И у пауков тоже... А у позвоночных внешнее – у рыб, лягушек, ящериц... А потом снова внутреннее.
Б. – У ящериц внутреннее.
А. – Не может быть.
Б. – У них спаривание сопровождается так называемым склещиванием. Я сам видел – они так переплетаются, что и не оторвешь, пожалуй.
(Задумчивое молчание.)
А. – Рассказ мы будем писать?
Б. – Будем, конечно. Давай что-нибудь про оплодотворение.
А. – Давай. (Берет блокнот.)
Б. – Интересно, как мухи узнают, кто у них самка, а кто самец?
А. (смотрит на него озадаченно) – По форме головогруди, вероятно.
Б. (проникновенно) – Знаешь, давай писать не рассказ, а пьесу.
А. – Давай. Место действия?
(Долгое, очень долгое молчание. Оба ковыряют в носу.)
Б. – Место действия – Крым.
А. – Крым так Крым. (Роняет ручку на пол и, свесив голову с кровати, смотрит на нее.)
Б. – Разбил?
А. – Нет. (Пробует достать ручку рукой.)
Б. – Ногой.
А. – Сейчас. (Пыхтит.) Ты знаешь, у меня понос, кажется, начинается. Ну ее.
Б. – Дай я. (Вытягивает ногу и ухватывает ручку пальцами. Подает А.)
А. – У меня все лицо соленое. (Проводит по лицу пальцами, затем лижет пальцы.)
Б. (смотрит на него с завистью, затем принимается нюхать матрац. Вызывающе) – Здорово пахнет!
А. (нюхает свой матрац) – И у меня здорово пахнет.
Б. – У меня здоровее!
А. (ехидно) – А у меня зато грудь волосатая!
Б. (после мучительного раздумья) – А видал, как я ручку ногой поднял?
А. (не говоря ни слова, поднимает ногу, снимает очки, дышит на них, вытирает о живот и надевает снова.)
Б. (берет сигарету и на четвереньках бежит прикуривать от электроплитки. Вернувшись, с вызовом) – У меня зад красный!
А. (бледнеет от зависти, затем расплывается) – Это у тебя загар, он пройдет!
Б. – Нет, это у меня естественное, от природы! (Пытается выкусывать что-то под мышкой.) Черт, Копылов клопов развел... Нажрется молока со сливами...
А. (тоже пытается добраться до подмышки и роняет очки) – Пусть их. (Смотрит с кровати.) Пусть. (Вылизывает колено.)
Б. (тоже пытается вылизать колено, но забывает, что во рту у него сигарета. Вопит) – Аы-а!
А. (злорадно хохочет) – Кха-кха-кха-кха-крррр...
Б. – А я членораздельно говорить не умею! Аыа!
А. – Кхр-кхр-кхр!
Б. – Аыа! Мфух...
(Оба неловко вскарабкиваются на перекладину и начинают там искаться, покрикивая: «Аыа! Кх-кх-кх...»)