Валерию Брюсову
Валы стремят свой яростный прибой,
А скалы всё стоят неколебимо,
Летит орел, прицелов жалких мимо, –
Едва ли кто ему прикажет: «Стой!»
Разящий меч готов на грозный бой,
И зов трубы звучит неутомимо.
Ютясь в тени, шипит непримиримо
Бессильный хор врагов, презрен тобой.
Ретивый конь взрывает прах копытом.
Юродствуй, раб, позоря Букефала!
Следи, казнясь, за подвигом открытым!
О лёт царя, как яро прозвучала
В годах, веках труба немолчной славы!
У ног враги, безгласны и безглавы.
§ 7. Вступление.
Некоторых к прославлению подвижет добродетель излюбленных ими героев, других – славные воинские подвиги, третьих – мудрость, четвертых, наконец, – чудесные события и знамения, но, перебрав все имена прошлых и более близких к нам веков, никого не найти, где бы все эти достоинства так удивительно сочетались, кроме Великого Александра. Я сознаю всю трудность писать об этом после ряда имен, начиная от приснопамятного Каллисфена, Юлия Валерия, Викентия из Бовэ, Гуалтерия де Кастильоне, вплоть до немца Лампрехта, Александра Парижского, Петра де С. Клу, Рудольфа Эмского, превосходного Ульриха фон Ешинбаха и непревзойденного Фирдуси; но желание мое не столько возобновить в памяти людей немеркнувшую славу Македонца, сколько облегчить преисполненную восторгом душу, заставляет меня действовать как богомольцы, которые, шепча слова молитв, не вспоминают, какими великими святыми сложены эти песнопения.
§2. О царе Нектанебе в Египте.
В древнем Египте был царь Нектанеб, кроме царской крови отличавшийся мудростью и большими знаниями в магии и звездочетстве. Его войска всегда одерживали победу, но никто не знал, что во время битвы царь волшбой предопределял исход сражений; затворившись в тайный покой, он облекался в жреческие одежды, брал жезл и делал из воска изображения людей, если битва была на суше, или лодок с воинами, пустив которые в медный таз с водою, он ловко топил под заклинанья, сухопутных же пронзал тонкою иглою. И производимое над бездушным и мягким воском чудесным образом отражалось на далеком поле брани. Но однажды, когда гонцы донесли царю о приближении новых врагов, духи воды и воздуха, вызванные искусством венчанного мага, объявили, что пробил час его поражения и бессильна их власть. Нектанеб снял привязанную бороду и, надев простую одежду, отплыл тайком из Египта, так что когда, не привыкшие к поражениям, полководцы вернулись в столицу, они нашли дворец пустым, и лишь опрокинутый таз, кусочки воска и борода, плавающая в луже воды, напоминали о недавнем присутствии здесь царя. Смятенному народу бог Серапис через свой оракул ответил:
Царь Нектанеб вас покинул на долгие годы.
Снова воротится к вам, юностью новой одет.
Эту надпись начертали на статуе пропавшего царя, которую поместили в пустой гробнице, и, подождав немного, выбрали нового, временного владыку.
§ 3. Объяснение Олимпиады с магом.
Меж тем, царственный беглец прибыл в Македонскую Пелу, долго жил, снискивая себе пропитание гаданиями и ворожбою, и вскоре прославился, как искусный прорицатель и кудесник. В той стране царствовал тогда король Филипп, женатый на Олимпиаде, которая была неплодна. Однажды, гуляя в отсутствии мужа по дворцовому саду, королева поверяла свое опасение старой верной служанке, как бы Филипп не развелся с нею, не имея столько лет детей, на что прислужница ей рассказала о волшебной силе приезжего египтянина.
Послать за ним было делом немногого времени. Придя в сад, он низко поклонился Олимпиаде и, вынув из-за пазухи золоченую дощечку с изображением планет цветными камнями, причем Гермесу соответствовал изумруд, а госпоже Венере – синий сапфир, долго молчал. Молчала и королева, опустив глаза в ожидании. Наконец египтянин сказал:
– Филиппу не разрешить твоего неплодия. Только бог Аммон может тебе помочь. Готова ли ты на все? – Говори, – произнесла королева, не поднимая глаз.
– Я помолюсь, а ты с покрытой головою ожидай Ливийского бога; когда раздастся змеиный шип, вышли всех вон и прими гостя; он будет с золотыми кудрями и бородою, золотою грудью и с рогом на лбу. Во время свиданья безмолвствуй. Тогда ты зачнешь и в урочное время родишь себе мстителя и владыку вселенной.
Олимпиада, помолчав, остро глянула на кудесника и сказала: «Бойся, если ты лжешь». Подняв руки к уже засветившимся звездам, Нектанеб воскликнул: «Клянусь!» – «Я дам тебе ответ завтра». Маг остановил ее, сказав: «Необходимо, чтобы я неустанно молился близ тебя это время; нет ли тайного помещения рядом со спальней?» – «Там есть гардеробный чулан, ты можешь находиться там. Прощай. Никому не говори».
По уходу королевы Нектанеб сорвал гвоздику, проколол на ее лепестках имя Олимпиады и, подняв цветок к звездам, долго взывал к бесам, чтобы они склонили мысли и сердце жены Филиппа к затеянному им, Нектанебом, обману.
§ 4. Зачатие Александра.
Все совершилось по желанию египтянина, явившегося в рогатой маске к безрассудной королеве, и так много раз, пока она не почувствовала себя непраздной и стала ожидать короля с радостью и с тревогою.
§ 5. Филипп возвращается домой.
Меж тем, король Филипп в дальнем походе Филипп имел странное сновидение, смутившее его покой. Вавилонский толкователь, находившийся в свите, объяснил его так, что Олимпиада зачала от египетского бога. Не очень обрадованный такою новостью, король поспешил домой, где встретившие его служанки сказали, что госпожа лежит в болезни. Войдя в полутемную опочивальню, Филипп подошел к супруге и сказал: «Я все знаю, не огорчайся, воле богов мы должны покоряться». Олимпиада тихо заплакала, поцеловав руку мужа и не зная в точности, все ли ему известно. «Позовите сюда астролога», – вымолвила она наконец, и когда вошедший Нектанеб дал объяснения, совершенно совпавшие с толкованиями вавилонского мага, удивленный, хотя и сумрачный, Филипп обнял все плачущую супругу, и так они просидели молча до вечера, когда в окно глянули нежные рога молодого месяца.
§ 6. Чудесные знамения.
Так королевская чета в мире, но без радости, ждала приближавшихся родин. Королева была бодра, гуляла по саду с дамами и изредка присутствовала на пирах, покуда Филипп не напивался допьяна по обычаю македонцев. Однажды Олимпиада, пробыв на пиру дольше, чем ей приличествовало, была наказана за свое безрассудство, так как упившийся король стал упрекать, что она беременна не от него. Оскорбленная королева поднялась, чтобы удалиться, как вдруг из-под пиршественного стола появился огромный змей, подымавший голову со страшным шипением. Гости повскакали с мест, дамы, забыв стыдливость, влезли на стол, подбирая платья, сам король готов был закрыть голову мантией, – как вдруг змей, обернувшись орлом, взлетел на грудь королевы и, трижды клюнув ее в помертвелые уста, поднялся к небу через открытый потолок залы. Филипп, на коленях, вопрошал: «Кто ты: Аммон, Аполлон, Асклепий?» меж тем как Олимпиада, окруженная нестройною толпою дам, направилась к своим покоям. Никто не заметил, что это были не более как проделки египетского выходца.
§ 7.Знамение второе.
Но другие чудесные знамения, не менее удивительные, но уже без фокусов хитрого мага, уверяли Филиппа в замечательности близкого к появлению младенца. Как-то раз от скуки кормил король своих любимых ручных птиц; королева вышивала на балконе, изредка подымая голову, когда птицы взлетали вровень с балконом и собачка у ее ног, насторожив уши, ворчала и тявкала, пугая шумящие стаи. Королева вскрикнула, когда одна из белых птиц вспорхнула к ней на шитье и мигом снесла яйцо, которое покатилось сверху под звонкий лай собачки. Из разбитого яйца выполз змееныш, медленно обполз свое недавнее жилище, будто желая снова войти в него, но лишь только сунул голову в скорлупу, как вздрогнул, издохши. Королева, перевесившись через перила, не обращала внимания на начавшийся дождик, слушая объяснения Антифонта, что сын Филиппа обойдет весь мир и, вернувшись домой, умрет молодым. Печально собрала королева свое золотое шитье, уходя ожидать чудесного сына.
§ 8. Рождение Александра.
Давно прошли сроки разрешения, а королева все носила свой большой живот и горько выговаривала Нектанебу, который нарочно задерживал роковой час, пока не сойдутся благоприятные небесные знаки. С утра садилась она на высокий родильный стул и даже спала на нем, плача и жалуясь. Наконец Нектанеб с башни крикнул: «Пора!» – и Олимпиада взревела, как телка, не помня себя от боли, не слыша грома, не видя молнии, сверкнувшей из чистого неба.
Бабка вынула из-под стула мальчика, не походившего ни на отца, ни на мать: он был с длинными волосами, вроде львиной гривы, красен, один глаз вниз, другой глаз вбок, с большой головой и прямым носом. Таково было рождение Александра.
§ 9. Воспитание Александра.
Филипп не очень любил не похожего на него мальчика, рыжего, необузданного и своенравного, но он успокоился на мысли о младенце еще от первой жены, давно умершем, и получив предсказание от Дельфийской Сивиллы, что после него царствовать будет великий герой, сумевший объездить коня с воловьей головой. В учителя отроку даны были: книгам – Полиник, музыке – Левкини, геометрии – Мелен, красноречию – Аксименит, воинскому искусству – военачальники, пестуном – Леонид, кормилицей – сестра Мелантова, философии – Аристотель. С последним принц проводил большую часть своего времени, гуляя в числе других учеников, набранных из детей царедворцев, по аллеям дворцового сада.
Аристотель не раз пророчил своему питомцу великую будущность и всемирную славу. Однажды старый философ обратился к детям с вопросом, что бы они дали ему, если бы стали царями; один обещал то, другой – иное, а Александр молчал, подбрасывая красный кожаный мячик. «А ты, принц, что бы сделал мне?» Тряхнув рыжей гривой, тот отвечал: «Что думать о будущем? придет час и ты увидишь сам, что я найду надлежащим сделать». Аристотель поцеловал его в лоб и продолжал медленную прогулку.
§ 10. Смерть Нектанеба.
Олимпиада беспокоилась за божественного сына и часто заставляла Нектанеба читать в звездах все ту же судьбу. Однажды принц, заставши египтянина за подобным докладом, попросился сам посмотреть на звезды. Нектанеб согласился, и в следующую полночь они вышли на городской вал вдвоем. Египтянин объяснил сыну значение светил, как вдруг сильный толчок заставил его свергнуться с высокого вала в глубокий ров, а над ним раздался громкий голос принца: «Как ты можешь читать далекую судьбу других людей, не зная, что с тобою случится сейчас?» На стоны упавшего Александр быстро спустился и, наклонясь над отцом, спросил: «Ты ушибся? Прости мою шутку!»
– «Ты не виноват, твоя судьба была стать отцеубийцей».
– «Подлый раб, что ты говоришь?»
– «Я умираю, принц, и не солгу тебе. Слушай». И, коснеющим языком, Нектанеб рассказал Александру историю и обстоятельства его рождения. Долго смотрел принц при неверном свете звезд в застывшее лицо мага, не зная, верить ему или не верить; наконец, вздохнув, взвалил тело на плечи и понес в покои королевы. Та еще не спала и, в ужасе выслушав рассказ сына, без стона опустилась в глубокое кресло. Утром объявлено было о несчастном случае с приезжим астрологом. Через положенное число дней погребли египтянина, по греческому обычаю.
§ 77. Букефал.
Будучи пятнадцати лет, весною, проходя мимо отцовских конюшен, Александр услышал ржанье, не похожее на ржанье других коней.
«Кто это ржет так ужасно?» – спросил королевич у конюхов. И, будто в ответ, раздалось снова ржанье, такое же звонкое, но нежное и приятное, как воркованье горлиц, отданное далеким эхом. «Кто это ржет так прекрасно?» – снова воскликнул принц, нетерпеливо сдвигая брови. Конюхи объяснили, что это ржет Букефал, необъезженный конь, питающийся человеческим мясом осужденных на смерть преступников и сидящий в железной конюшне. Александр потребовал, чтобы открыли огромные засовы, вошел в стойло, полное обглоданных костей, и, схватив чудовищного коня за гриву, поставил его прямо глазами в слепящее солнце, вспрыгнул сзади за спину, не привыкшую к тяжести, и стрелой полетел ко дворцу.
Конюхи с криком бросились за облаком пыли, но конь, весь в пене, стоял, кося глазами, с раскрасневшимся всадником, у самого дворцового крыльца, с которого спешил король в домашней одежде. Спустившись, Филипп стал на колени, воскликнув: «Привет тебе, сын мой, обуздавший коня, владыка мира».
И королева, из окна верхнего этажа наблюдавшая эту сцену, конюхи и весь народ повторили: «Привет владыке мира». А Александр, улыбаясь, трепал по шее коня, косящегося на яркое солнце.
§ 12. Александр на олимпийских играх.
Александр, сопровождавший не раз отца в недальние походы, давно желал попытать свои силы на славных олимпийских играх. Король не особенно охотно, но отпустил принца с другом его Гефестионом, связанным самыми нежными чувствами с королевичем, снарядив особливый нарядный корабль. Прибыв в Пису, они узнали, что на состязание съехалось немало знатных витязей, как Ксанфий Беотийский, Кимон Коринфский, Клитоман, Аристипп, Алунфос, Пирий, Лаконид, но самым замечательным был Николай, сын царя Арканского. С этим заносчивым юношей у Александра затеялась ссора почти тотчас по высадке на сушу. Встретясь с приезжими на улице веселой гавани, Николай, надменно красуясь, спросил: «Вы пришли посмотреть на игры?» – «Мы пришли состязаться». – «Ого, вы думаете, это детские игры?» Александр, вспыхнув, ответил: «Я с тобою готов сразиться». – «Я – Николай, сын царя Арканского», – надменно возразил юноша. «А я – царевич Александр, сын Филиппа Македонского. Но что до наших царств? все преходяще». – «Ты верно говоришь, но понимаешь ли ты свои слова, дитя?» – «Больше, чем ты свои надутые речи». – И разошлись в разные стороны, каждый плюнув налево. На следующий день Александр не только выступил в беге колесниц, но даже одолел всех участников, а Николай-царевич до смерти убился, свергнувшись с колесницы, зацепившейся за обломки других. Македонского принца венчали победным венцом, меж тем как Зевсов жрец изрек: Зевс олимпийский гласит, многих врагов победитель Будешь ты, чадо судьбы, гордость кичливых смирив.
§ 13. Брак Филиппа с Клеопатрой.
Радостный и увенчанный, принц спешил на родину, где нерадостные новости ждали его. Он узнал, что в его отсутствие король задумал, отпустив королеву, жениться в третий раз на некоей Клеопатре, сестре Лисия. На тот вечер был как раз назначен свадебный пир. Александр, не снимая венка, вошел в переполненный гостями чадный зал. Меж двух светильников на тронах сидели Филипп и Клеопатра в венцах и торжественных одеяниях. Принц остановился в дверях со словами: «Отец, вот венок первых трудов моих, прими его. Я счастлив, попав на твой свадебный пир; когда я буду выдавать мать свою, Олимпиаду, ты тоже, надеюсь, не откажешься прийти на вечерю». И сел напротив смущенной пары. Лисий с места крикнул: «Король сочетается с благородной Клеопатрой, чтобы иметь законных наследников…» Он хотел продолжать, но вдруг откинулся, хрипя, так как тяжелый подсвечник, пущенный ловкою рукою Александра, разбил ему висок.
Король с бранью вскочил, путаясь в мантии, поднялась Клеопатра, стали на ноги гости, и слуги столпились на середине зала. Филипп, сделав несколько шагов, покачнулся и с грохотом рухнул со ступенек трона.
Александр засмеялся, покрывая шум и крики: «Азию покорял, Европу в страхе держал, а двух шагов ступить не может!»
Друзья Филиппа и Лисия бросились к Александру, но тот, выхватив меч у бессильно лежавшего короля, стал махать им направо и налево, ловко нанося удары и крича: «Удаляйся подобру-поздорову, незваная матушка, советую тебе от души». Гости в страхе разбежались, роняя светильники, прячась под столы, скамейки и по темным углам. Испуганная Клеопатра, озираясь на короля и брата, поспешила удалиться с дамами, а Александр все махал мечом, покуда не увидел, что покой пуст, в окна сереет заря и только король стонет, разбившись при паденьи. Тогда принц, отложив меч, наклонился к отцу и промолвил: «Зачем ты, король, задумал свершить это злое дело?»
Но Филипп только охал, и Александр, не спрашивая больше, распорядился подать носилки, чтобы перенести больного в спальню.
Олимпиада в темном траурном платье со слезами обняла сына, печалясь и радуясь его защите. Целые десять дней ходил принц от короля к королеве и обратно, стараясь растопить их ожесточившиеся скорбью сердца, – и, наконец, поцеловал Филипп Олимпиаду, с улыбкою та обвила его шею и Александр отвернулся к окну, откуда виделись дальние горы, чтобы не мешать словам сладкого примиренья.
В народе же росла слава мудрости и мужества королевского сына.
§ 14. Встреча с персидскими посланными.
Александр теперь и один был посылаем укрощать то там, то здесь возмущавшиеся города, что делал он успешно или мирным путем, благодаря своей мудрости, или оружием, благодаря своей храбрости. Возвращаясь домой, после одного из таких усмирений, он увидел на широком зеленом лугу палатки каких-то людей, ходивших поодаль в длинных одеждах и широких головных уборах. Ему доложили, что это посланные персидским царем Дарием собирать дань с греков. Не отвечая, Александр подскакал к высокому персу с крашеною бородою и крикнул: «Вы собираете дань царю Дарию?» – «Да, господин», – отвечал спрошенный. «Так вот я, Александр, сын Филиппа, короля Македонского, говорю царю Дарию: невместно эллинам варварам дань платить; пока отец один был, волен был делать что хочет, но со мною дело иначе надо вести. Не только дани вам я не дам, но и что переплачено, назад верну».
И Александр, подняв руку к солнцу, клялся богами, меж тем как персидский художник спешно на серебряной доске нежными красками делал изображение златокудрого принца, чтобы отвезти царю в далекий Вавилон.
§ 15. Смерть Филиппа.
Между тем, в столице Филиппа было неспокойно и тревожно. Павзаний, Фессалоникийский правитель, составил заговор против короля, желая насильно овладеть Олимпиадой, которой, несмотря на ее лета, он уже давно досаждал своею любовью. И в один дождливый день, когда король отправился в театр без королевы, Павзаний и его приспешники, наполнившие почти наполовину места, ближайшие к царскому, решили нанести свой удар. По данному знаку, юноша, державший опахало за Филиппом, вдруг, обнажив свой меч, поразил короля в плечо, меж тем как одна часть заговорщиков с Павзанием бросилась к помещению Олимпиады, другие же рассыпались по городу, ища своих сторонников и подстрекая равнодушных граждан кричать: «Да здравствует король Павзаний, смерть египетскому ублюдку!» Отбиваясь от наступавших злодеев, друзья с трудом пронесли раненого короля во дворец. На улицах, несмотря на дождь и сумерки, завязались схватки, как вдруг пронзительные звуки трубы возвестили прибытие Александровых войск, к радости верных и трепету изменивших граждан. Быстро промчался он ко дворцу, оставя войско справляться на улицах. Быстро вошед в спальню матери, он увидел королеву в объятиях Павзания, безумно ее целовавшего. Крики Александра, не смевшего пронзить копьем насильника, из опасности поранить мать, не достигали ушей исступленного правителя. Все крепче сжимая одною рукою королеву, другою пытаясь сорвать тяжелые темные одежды, он повалил Олимпиаду на пол, уронив высокое кресло и не выпуская своей добычи.
«Рази, сынок, рази, не бойся! и меня! не щади мою грудь, вскормившую тебя!» – вопила королева из-под неистового любовника. Ринувшись, Александр за шиворот оттащил полуобнаженного, ничего в страсти не сознающего Павзания, и, вонзив копье в голый живот, повернул раз, и два, и три, так что тот взвыл, как бык, шаря руками теплые груди возлюбленной. Олимпиада, завернувшись в полог, трепанная, кричала: «Не добивай! к отцу веди его – там убьешь!» – «Так, королева», – воскликнул сын и поволок полуживого Павзания с высокой лестницы за ноги. В комнате короля было темно и пахло зельями; на стук вошедшего принца Филипп открыл глаза, но снова тотчас завел их. Александр, подошед к постели, поцеловал руку короля, тихо сказав: «Это я, батюшка, вот враг твой, отмсти!» Глаза Филиппа заблестели и, взяв поданный сыном нож, он слабой рукою вонзил его в полумертвого вассала. Потом, закрыв глаза, улыбнулся и, сказав сыну: «Боги тебя хранят. Я умираю отмщенный», – вздохнул в последний раз. Поднеся зеркало ко рту короля, принц ждал несколько минут, потом, перешагнув через труп Павзания, распахнул окно на темную площадь, где под дождем чернели ждущие толпы, и громко крикнул: «Король Филипп умер отмщенный!» – и громкий клик донесся из темноты: «Да здравствует король Александр!» – меж тем как зарево от зажженных бунтовщиками предместий румянило густые тучи.
Конец первой книги
§16. Вступление на престол.
Александру минуло 18 лет, когда он вступил на отцовский престол. Проведя надлежащее время в трауре и другое в пышных торжествах коронования, новый король созвал все войска и полной огня речью убеждал их сбросить персидскую власть. Он собрал юношей со всех городов, раздавая им оружие из открытых арсеналов, не забывая и ветеранов, как опытных советников в боях.
§ 17. Греческие походы.
Подсчитав свое войско, Александр раньше, чем двинуться на варваров, отправился, оставив на это время правителем за себя Антипатра, на греческие города, отложившиеся тогда от него, чтобы не оставлять врага в тылу. Особенным упорством в непризнавании нового властителя отличались Фивы, которые Александр и разрушил до основания, пощадив только дом славного Пиндара, слагателя од. И царь велел своим флейтщикам и тимпанникам громко играть победные песни, когда разоряли стены, созидавшиеся при музыке Амфиона. Закрепив свою власть в Греции, вождь через Македонию направился к Геллеспонту, чтобы перейти в Азию. Попутные города встречали его с открытыми воротами, увенчивая победительного царя венками. Персидские разведчики у моря, видя Александрову переправу, бросились доносить царю Дарию, что «бесноватый» перешел Геллеспонт; Дарий, занятый в это время игрою в шахматы, спутал рукою все фигуры, велел высечь сторожей и стал собирать войска. Рати встретились у реки Граники свежим утром, когда солнце еще не всходило. Греческие всадники не решались вступить в неширокую, но быструю речку, обмениваясь только стрелами и ругательствами, далеко разносившимися; тогда Александр сам первым ринулся на своем Букефале в стремительный поток, увлекая за собою и войска.
Одержав победу над персами, Александр прошел Ионию, Карию, Лидию, Фригию, Памфалонию, забрал царские сокровища в Сардах и через Анаптус направился в Сицилию, откуда достиг Италии. Воеводы этой страны выслали навстречу герою Марка с жемчужным венцом и дарами. Взяв у них воинов на подмогу, снова сел король на свои ладьи и дальше поплыл по открытому морю.
§ 18. Утверждение в божественном происхождении.
Александру не давала покою мысль о его происхождении, но никому не поверял он заботы, ни даже другу своему Гефестиону. Однажды, не спав всю ночь, легкой дремой забылся король под утро – и видит, будто воочью, бог Амон обнимает королеву Олимпиаду, сладко в уста ее целуя, и говорит к нему, Александру: «Не бойся, чадо, я – твой отец». Когда, проснувшись, король вышел на палубу, будто солнце сияло его повеселевшее лицо. Друг спросил: «Что с тобою, король, сегодня?» Важно обнял его Александр и, лобзая, промолвил: «Целует тебя сын Аммонов!», а вдали из зеленого моря все ближе и ближе желтели плоские пески, и чайки кружились над кораблем короля. Так они прибыли в Египет.
§ 19. Основание Александрии.
Александр новым видением был извещен, что на этой земле должен быть основан новый город, там где остановится пораженной первая дичь или зверь. Удалившись от моря с немногими спутниками, король долго искал взором птиц или животных, но все было пусто в тростниках и мелких кустах, только лужи от недавнего половодья блестели на жарком солнце. Стрелок ехал рядом, имея стрелу наготове. Вдруг сдержанный крик возвестил желанную встречу и, раздвигая камыш, показалась белая как снег лошадь, с белым же рогом на лбу. Она так быстро скрылась, что могла считаться видением. Александр, Гефестион и лучник устремились за чудным зверем, шурша по гибким болотным травам, влекомые то появлявшимся, то исчезавшим единорогом. Первая и вторая стрелы не достигли цели, упавши в плоские озера. Наконец они выехали на открытое песчаное место, посреди которого рос куст смородины на болотце. Лошадь стояла прямо против короля и ржала умильно. Александр, выхватив у подоспевшего отрока лук, поразил в лоб чудесного зверя, который тотчас исчез. Там македонец молился под ясным небом, пока не подоспели войска с военачальниками. Тотчас отмерили площадь будущего города и направились вверх по реке, между тем как Гефестион с частью войска остались нанимать туземцев обжигать кирпичи и наскоро делать временные землянки из ивовых прутьев и глины для рабочих и их семейств.
§ 20. Оракул Сераписа.
К вечеру король достиг островка, где находился заброшенный храм посреди нескольких лачуг. Никто из жителей не знал, кого изображает статуя прекрасного мужа из черного камня. Жрец сам в точности не мог этого объяснить, но едва только Александр переступил порог святилища, как голос раздался:
Трижды блажен Александр,
Сераписа храм посетивший,
Город великий создав,
гроб себе славный создашь.
§ 21. Александр в Египте.
Египтяне встретили Александра ликованиями и торжественными процессиями. На берег реки вышли вереницы отроков и девушек, жрецы в завитых париках, далеко пахнущие мускусом, иерофоры с изображениями богов под видом всяких животных и толпы черных загорелых туземцев. Короля короновали в древнем храме двойным уреусом и повели по гробницам фараонов. Войдя в одну из усыпальниц и услышав, что она возведена в честь без вести пропавшего царя Нектанеба, король велел поднять факелы к лицу изображения – и, вдруг громко воскликнув, поднялся по высоким ступеням, обнял статую и, плача, сказал: «Это – отец мой, люди египетские». Все пали ниц, только опахала возвышались над простертой толпой и трубы жрецов отвечали царским словам.
Король, пробыв дни празднеств в столице, забрал отцовский кумир и мощи пророка Иеремии и снова отправился в путь на север. Орел всю дорогу предшествовал их кораблю, иногда опускаясь на статую Нектанеба, стоявшую на носу и светившуюся ярким топазом во лбу навстречу вечерней звезде. Издали они увидели дым от обжигаемых кирпичей и услышали заунывные египетские песни над местом созидаемого города. Гефестион с факелами ждал на берегу, увидав с вышки королевский корабль.
Принеся жертву богам и особенно Серапису и Аммону, дав первые установления поселенцам, король снова сел на ладьи, побуждаемый жаждою славы и неусыпным мужеством.
§ 22. Взятие Тира.
Подойдя к Тиру, Александр послал послов, думая мирным путем овладеть городом; но граждане в ответ на его письмо повесили послов перед городскими воротами и еще крепче заперлись в своих башнях. Войдя в сношения с тремя восточными предместьями, Александр, в темную ночь, зная ворота заранее отпертыми, врасплох напал на город, овладел им, воспользовавшись сном и уверенностью жителей, и перебил всех мужей, оставив для рабства женщин и отроков.
§ 23. Александр в Иерусалиме.
От моря высокими плоскогорьями путь лежал к Иерусалиму. Евреи выслали сами выборных к Александру с просьбою взять их в подданные и с дарами.
Александр наблюдал звезды, когда ему сказали о посольстве; царь принял евреев в одежде астролога, холодно и сдержанно, расспрашивал об их суевериях, об их желаниях; услышав, что они просятся в его подданные, король приказал четырем юношам тотчас броситься в пропасть, что они, обнявшись, и сделали. Иудеи разорвали свои полосатые одежды и подняли вопль; царь же молвил: «Не думайте, что эти молодые люди были преступниками, изменниками или чем-нибудь подобным, но взявшие на себя подчинение мне так должны исполнять малейшее мое желание». Наутро короля встретил в воротах первосвященник, у которого весь подол был обшит золотыми колокольчиками и надет на грудь Ефуд с самоцветными магическими камнями: 1) садрионом вавилонским, красным, как кровь, целящим раны; 2) топазом индейским, что от водянки освобождает; 3) изумрудом – отрадою глаз; 4) анфраксом, сияющим ночью и через покровы; 5) сапфиром, на котором начертал Моисей заповеди; 6) ясписом из Амафунта; 7) анатисом, усмиряющим змеиные ужалы; 8) иакинфом, что тушит огонь своим пламенем; 9) аметистом из ливийских приморских гор; 10) хризолитом, бериллом и ониксом. Король, спешившись, быстро подошел к старцу и, поцеловав руку, спросил: «Отец, какому богу ты служишь?» – «Единому, создавшему небо и землю». – «Пусть он будет и моим Богом!» – воскликнул герой, а старец, подняв руки с раскрытыми дланями к небу, произнес: «Бог побед с тобою, чадо!» Греческая свита короля находила его поведение не совсем согласным с царским достоинством, еврейская же молва разошлась, что победитель оказывал все видимые знаки уважения к их суеверию, втайне его исповедуя. Но, конечно, это – не более как пустая басня.
§ 24. Послы Дария и Александров ответ.
В Сирии Александра встретили послы Дария, неся письмо, мяч, плеть и ящичек с золотом. Письмо, прочитанное перед всеми войсками, было полно надутого хвастовства и брани: «Я, Дарий, царь царей, бог богов, сияющий как солнце и т. д., Александру, рабу моему: ехал бы ты к матери своей, Олимпиаде, лежал бы у ее груди да в школу ходил, чем грабить чужие земли, как разбойник». Молчание, наступившее после наглого послания, было прервано голосом короля же, громко сказавшим: «Боимся ли мы лающих собак?» Затем велел распять послов; послы, два перса с рыжими бородами, и переводчик, греческий мальчик, – бросились ниц перед королем, взывая: «Пощади! что мы сделали? в чем наша вина?» Царь, усмехнувшись, молвил: «Разбойника ли молить о пощаде?» – «Мы видим царя!» – лепетали те. «Да, цари послов не казнят!» – будто что вспомнив, громко сказал Александр и, опустив голову, пошел на ужин, куда велел привести и послов. Мальчик-переводчик шептал, наклоняясь к уху короля: «Царь, я скажу тебе, как ты можешь захватить Дария. Твоя красота покорила меня». Александр, отстранив его, сказал: «Не говори мне твоей тайны, сбереги ее для кого-нибудь, более красивого, чем я». На пиру же, с одобрения военачальников, писалось и ответное послание: «Александр, сын Филиппа и Олимпиады, царю царей, богу богов и т. д. Дарию – радоваться. Подумай, какая честь мне тебя победить? А разбойника умирить заслуга не велика! И подарки твои – очень хороши. Мяч – земной шар, плеть – победу означает, злато – дань». Все громкими криками приветствовали ответ короля, стуча кружкой о кубок и копьями об пол.
§ 25. Битва и бегство Дария.
Дарий снова написал послание к Александру, еще напыщеннее, но герой только тряхнул гривой сказав: «Дарий, подобен бубну: издали – страшен, вблизи – одна натянутая шкура». Перейдя через Киликийский Тавр и дойдя до Тарса, враги встретились снова у реки.
Из греческого лагеря была ясно видна высокая колесница персидского царя. Дарий поместил все лучшие силы на крыло, противопоставленное тому крылу, где предполагал находящимся Александра. Сражение длилось почти до вечера, причем была такая теснота, что почти нельзя было в общей свалке отличить перса от грека, солдата – от начальника; лошади бились с распоротыми животами, оглушающий рев труб и стук персидских повозок усиливали общее смущение и неустройство. Скоро вся земля была покрыта живыми и павшими людьми и животными, сломанными и мчавшими колесницами, лужами крови, и тучи, закрывавшие солнце, казались еще мрачнее от множества копий и стрел, разносящих смерть во все концы поля. Король не сводил глаз с колесницы Дария, пока она вдруг неуклюже не повернула и, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, не стала направляться в сторону от поля сражения. Александр с несколькими друзьями бросился туда же, отражая обратившихся в бегство персов. Повозка, сильно накреняясь при поворотах, ехала быстро, скрипя колесами без протезов. Дорога шла в горы, все круче и безлюднее; шум внизу затихал. Александр слышал уже фырканье Дариевых коней и, наконец, достиг; остановив лошадей, не спешиваясь, он взялся за ковровый полог, говоря: «Царь, не бойся, ты в безопасности; я – Александр». Толстая, круглая голова высунулась из-за полога и снова спряталась; король, подождав несколько времени, повторил свое уверение, которое оказалось снова напрасным. Наконец, зажегши факел, слуги широко откинули полы ковра. Закрывши лицо руками, на коленях сидели три женщины. Король сам открывал их лица: первой оказался евнух, ломаным греческим языком и жестами объяснивший, что Дарий скрылся верхом, а что эти женщины – мать и дочь персидского царя; вторую назвал Датифартой.
– Принцессы, надеюсь, вы доверяете моему благородству? Дома не встретил бы вас такой почет, какой вас ждет у меня, – сказал король, снимая шлем с рыжей гривы.
Старая царица казалась оглохшей, но Датифарта откинула белокурые в мелких косичках волосы, улыбнулась, взяла руку Александра, прижала ее к своему сердцу, потом указала на молодой двурогий месяц, пролепетав что-то нежным детским голоском.
§ 26. Александр на гробе Ахиллеса.
Между тем как Дарий собирал второе войско, чтобы поразить Александра, король направился к морю посетить места, прославленные Гомером. Все внимательно осмотрев и надивившись славным развалинам, король на гробнице Ахиллеса сам принес жертву вместе с Гефестионом, своим другом. Затем, помолившись в храме Орфея, стал, в свою очередь, готовиться к новому бою.
§ 27. Верность Филиппа.
Однажды, выкупавшись в холодной воде Кидноса, Александр простудился и слег. Когда позвали врача Филиппа, король полусидел в кровати, раскрасневшись и читая какое-то письмо.
Мельком взглянув пламенным оком на вошедшего, Александр продолжал читать, пока врач толок и мешал свои зелья. Наконец Филипп протянул чашу королю; тот, зорко на него посмотрев, воскликнул: «Какое доверие, Филипп!» и стал медленно пить, не сводя глаз со спокойного лица лекаря. Затем, откинувшись на подушки, он дал Филиппу прочесть донос Пармения, будто королевский доктор подкуплен, чтобы отравить Александра. Выздоровев, король еще более приблизил к себе Филиппа, совершенно отдалив Пармения.
§ 28.
Пройдя Мидию и Армению, безводными пустынями достигнул король Евфрата, источники которого скрыты в чудесном Раю. Перегнав обоз и сам перейдя во главе войска, Александр приказал разрушить мосты, о чем Дарию тотчас же было донесено. Царь персидский разослал гонцов к своим воеводам и союзным владыкам, но только один индийский Пор обещал свою помощь. Старая мать писала из плена, каким почетом и уважением она окружена и молила не возмущать вселенную. Дарий заплакал, так как только что он отправил королю Александру послание, полное самого непередаваемого отчаянья, где отказывался от пленных родственниц, предоставляя самому королю их судьбу. Александр, рассмеявшись, ничего не ответил на это безумное послание и стал готовиться к битве.
§ 29. Александр в персидском лагере.
Король тщетно искал кого-нибудь, кто бы вызвался пойти в ставку Дария. Ночью он привязал на рога коз зажженные ветви и, подогнав их к вавилонским стенам, воспользовался страхом стражи, чтобы осмотреть снаружи громаду города. Тройной ряд стен, медные высокие башни и ворота безмолвствовали; только слоны изнутри ревели на зарево да разбуженные голуби стаей взлетывали к черному небу. Задумчиво оглядел король диковинные стены и, вернувшись, объявил, что к Дарию послом пойдет он сам. Напрасно советники старались отклонить короля от его решения, как от сумасбродной затеи, – Александр, взяв Евмила и трех лошадей, сам, одетый наподобие Гермеса, направился к реке Странге, тогда покрытой льдом; там он оставил Евмила с двумя конями, сам же на Букефале переправился на ту сторону, крикнув: «Аммон – мне помощник!» Персидская стража, окружив Александра, принимала его за божественное явление и провела во дворец, где Дарий в вавилонских одеждах, злаченой обуви, в багрянице, со скипетром и жезлом, восседал на сияющем троне. Все удивлялись небольшому росту Александра. Дарий сказал несколько усталым от вина голосом: «Кто ты, мальчик?» – «Я – посол Александра». – «Что скажешь?» – «Александр рвется в бой и досадует на твою медлительность».
Брови царя сдвинулись, но, громко рассмеявшись, он сказал: «Пусть досадует, а мы пока попируем. Дать ему чашу!» Александр, спрятав одну чашу в складках хламиды, протянул руку за другой. Дарий сонно смеялся. «Ловко! а та где же, первая?» – «Король Александр всегда дарит чаши, когда пирует с друзьями!» Художник-перс на ухо шептал царю Дарию, что это – сам Александр, с которого он когда-то писал изображение. Царь кивал головою, соглашаясь и засыпая; по рядам гостей пронесся шепот: «Сам Александр», но король, подойдя к высокому окну, ответил: «Да, я – схож видом с богоподобным героем, но вы ошибаетесь», потом, вдруг поднявшись на подножие статуи Ксеркса, прокричал: «Царь Дарий, смотри хорошенько на меня, чтобы в битве не пропустить Александра», и, отпихнувшись от статуи, рухнувшей на стол, разбивая обломками кубки и чаши, скрылся через высокое окно.
Пьяные персы, ругаясь, седлали лошадей в темноте, но, не догнав легкого грека, доносили сидевшему над обломками отцовой статуи Дарию самые невероятные известия об исчезновении Александра.
§ 30. Битва
Следующая битва произошла вскоре у реки Странга, зимою; оба вождя собрали как можно больше войска, говорили самые замечательные свои речи. Дарий был на удивительной колеснице с серпами около колес, которыми она жала всех приближавшихся. И таких сооружений был целый отряд. Битва была кровавейшая; небо темнилось стрелами, камнями и дротиками. Серпоносные персидские колесницы, обратившись в бегство, резали своих же солдат, которые, ища последнего прибежища на льду реки, нашли там окончательную себе гибель, так как, не вытерпев тяжести стольких людей и лошадей, лед проломился и все покрылись вдруг открывшейся черной шумящей водою. Дарий на берегу разодрал свои одежды и спешно направился ко дворцу, где, запершись в далеком покое, бросился на пол, плача как дитя: «Дарий, Дарий – нищий беглец, недавно властитель мира!» Приближенный Дария, Авис, неудачно покушался на жизнь Александра, переодевшись македонянином, но был отпущен на свободу великодушным королем. Александр велел погребать тела павших греков и персов, собираясь перезимовать в Вавилоне, славном немалыми диковинами.
§ 31. Смерть Дария.
Другие два приближенных Дария, желая сделать приятное Александру, как вероятному победителю в этой борьбе, решили убить царя; однажды ночью, приникнув в царскую спальню, они напали на Дария, но он голыми руками так оборонялся против двоих, что, не осуществив своего позорного намерения, вельможи скрылись, оставив недодушенного царя стонать в темном покое. Едва Александр узнал о заговоре и убийстве Дария, как тотчас, льдом перешедши реку, направился к его покою. Царь лежал на полу посреди комнаты, носившей все следы недавней упорной борьбы, еле живой. Александр покрыл его своей хламидой и, сжимая костенеющие руки, шептал: «Дарий, встань, живи, царствуй в твоей стране».
Дарий, остановив на короле свой блуждающий взгляд, еле слышно пролепетал: «Смотри, чем стал я; тень, мелькнувшая на стене, вот слава; помни, помни!..» Александр, закрыв лицо Дария плащом, поскакал обратно. В Вавилоне, осмотрев все диковины, погребя Дария, распяв на его гробе его убийц, Александр короновался и вскоре отпраздновал свадьбу с Роксаною, достигнув, казалось, верха человеческого счастья.
Конец второй книги
§ 32. Прощание с Роксаной.
Зима, проведенная в мире и бездействии, удручала Александра смутною и неопределенною тоскою, и часто, уже весною, сидя на террасе с другом своим Гефестионом, вздыхал король о дальних походах. Похвалив такое стремление, друг посоветовал королю отправиться к востоку в Индийское царство, через пустыни, имея путеводителями небесные созвездия, звездные хороводы. Поцеловал король друга и пошел к королеве Роксане. Королева сидела у окна, ничего не делая, скучая холодностью Александра, ибо, хотя и считалась она королевской супругой, но пребывала девой к большой своей досаде. «Что вам, король, угодно?» – спросила она, не оборачивая к супругу своего широкого, ярко нарумяненного лица. «Меч мой и походный плащ ищу я, госпожа королева», – отвечал Александр. «Разве вы собираетесь в новые походы?» – не отводя глаз от расписных стекол, продолжала Роксана. «Да, госпожа». – «Не худо бы вам раньше было предупредить меня, чтобы я могла вышить вам что-нибудь на память». – «Вы и так будете царить в моей памяти!» Королева походила по комнате и вновь обратилась к супругу: «Что слава? не дым ли? Вам нужно бы иметь сына, как достойного наследника». И она опустилась на пол у ног героя. Александр долго не отвечал, улыбаясь и перебирая кудри Роксаны; потом вымолвил: «Госпожа, вышей мне победную мантию, приноси жертвы богам, нам же оставь решать наши мужские дела». Король вышел быстрым шагом из покоев королевы, а та долго сидела в темноте, сжимая руками висок, поцелованный супругом, не слыша труб и ржания коней, стука пик и глухих ударов в бубен. Пуста была темная площадь, когда Роксана глянула в окно и, засветивши небольшую лампу, села за шитье, роняя злые, скупые слезы.
§ 33. Странствование по пустыне.
Войска смутно знали, куда они идут, военачальники тоже, и только уверенность безоблачного царского чела удерживала от явного ропота. Водимые звездами восемь дней, блуждали они в бесплодной пустыне; наконец пришли в плодовые леса, где жители были подобны зверям, и в травяную страну, где вместо собак у домов цепями держались блохи и жабы, и в болотное место, где лаяли бесстыдные жители, обращенные в бегство только огнем. И дальше шли, дивясь чудесам, грифонам, немым племенам, полусобакам, одноглазому тигру, живущим в огне саламандрам, дереву, к вечеру испускающему благовонную слезу, шестиногим, трехглазым пардусам. И из теплого тумана нежные, но строгие голоса пели: «Остановись, король, остановись». Но Александр внятно в тишине произнес: «Хочу видеть край земли!» И снова дальше пошли, заглушая усталость и ропот любовью к царю. Наконец теплый и густой туман известил их о близости моря. Моря не было видно в розовой мгле, но видны были чуть мерцающие фонари на мачтах суден. Король взошел на не знакомый никому корабль и тронулся, пеня густую, еле шипячую влагу. Слева виделся будто лесистый, высокий остров, откуда неслись греческие слова, но говоривших не было видно, а смельчаков, пустившихся вплавь достигнуть чудесного берега, невидимые руки вновь увлекали в пучину. Наконец туман так сгустился, что казался порфировой стеною, и король принужден был вернуться к берегу. Долго стоял Александр у туманного моря и потом, вздохнув, направился в глубь страны.
§ 34. Область мрака.
Вскоре достигли они темной страны, без зари, солнца и месяца, где чаяли быть стране блаженных. Чтобы не потерять пути во мраке, разлучили ослицу с осленком и, пустив первую вперед, второго держали перед войсками, чтобы вестись криками матери. Но странный свет озарял подземную дорогу приглядевшимся путникам. Встречные предметы виделись им серыми и неопределенными, будто впросонках. Скоро они вышли на печальное холмистое место; ветер слева наносил тяжелый смрад, и ослица кричала вдали еле слышно. Летучие мыши, проносясь над самыми головами, казалось, шипели: «Сверните налево». Путники скоро нашли озеро, все наполненное людьми, так что воды даже не было видно, а только головы, плечи и руки. Из-под земли доносились вопли и стенания, будто в бурю из трюма корабля. Но все голоса покрывал крик гиганта, прикованного к острой скале; за пять дней пути был слышен этот вопль. Встречались им кучки людей, мужчин и женщин, всех обнаженных, которых гнали крапивным бичом пламеннозрачные птицы. Растрепав свои волосы, гонимые дико посмотрели на короля и, протянув руки вперед, разом возопили: «Знал ли, царь Александр, ты любовь?» – Король перевел глаза свои на Гефестиона и медленно повторил: «Знал ли я любовь?» – но серые люди, хрипло лая, уже прошли, согбенные под ударами крапивных бичей, мимо. Спустившись с плоскогорья, вступили, очевидно, на медную землю, – так гулко эхо разносило стук копыт. Александр вздрогнул, вспомнив предсказание Антифонта, что умереть ему придется на железной земле под костяным небом. Но миновали и эту дорогу, не внимая беспрерывным теперь голосам и стонам. Вдруг внезапно наступившая тишина поразила их слух. Справа высился густой лес за высокой оградой, ключ слабо серебрился, журча у самого входа, а небо сквозь густые ветви казалось прозрачней, слегка зеленея. Ржание ослицы смолкло вдали. Король тихо подъехал к роще, сняв шлем и пытливо глядя на светлевшее небо. Вдруг ворота тихо отворились, и из густой чащи вышел нагой отрок с высоким копьем на конце которого желтел чудесный топаз. Нежным голосом, как горлица, он сказал: «Царь Александр, это – обитель блаженных; сюда никто не может вступить живым, ни даже ты, дошедший до этого места, куда не заходила человеческая нога. Будь радостен, ты скоро сюда придешь, не желая этого». И, печально улыбнувшись, мальчик исчез, и ворота сами закрылись, а король молчаливо снова повел свое войско за ослиным ржаньем, пока не вышел на белый свет, где солнце, луна и звезды, и трава покрывает милую черную землю.
§ 35. Ропот солдат.
Придя в Индию, Александр встретил посланных от Пора, царя индийского, который советовал отказаться от борьбы с богом Дионисом, соратничающим, будто бы, ему, Пору. Король ответил: «С богом я не воюю, но не боюсь надутых варварских слов». Военачальники же Александровы, видя путь еще дальним, горы все более неприступными, встречных зверей все более диковинными, побуждали солдат отказаться следовать за царем. Александр читал Гомера в палатке, когда его вызвали к солдатам. Лагерь был расположен в узкой долине, так что, несмотря на не очень поздний час, лиловый свет лежал только на вершинах гор. Толпа кричала: «Мы не бессмертны, мы не Аммоновы дети! Нам нужно питаться! Куда ты завел нас? Нам страшно! Дальше мы не идем: иди один!» Король долго молчал, подняв глаза к розовеющим тяжелым облакам; наконец звонко и далеко разнесся его голос: «Оставайтесь или возвращайтесь домой, – дело ваше. Я пойду и без вас, хотя бы один. Как солнце не может уклонить своего пути ни вправо, ни влево, так я не могу изменить предначертанной мне славы!» Гефестион и ближайшие юноши бросились целовать короткую одежду короля, восклицая: «Умрем с тобою!» – «Слава моя – ваша слава!» – ответил царь, проходя в свою палатку. К утру успокоенные войска снова двинулись навстречу Поровых полчищ.
§ 36. Битва с Пором.
Взойдя на вершину горы, греки вдруг увидели бесконечную зеленую равнину, белые храмы с голубыми бассейнами, поля незнакомого хлеба, редкие, но многочисленные рощи, дороги, усыпанные красной землею, и вдали спокойное, слепительно синее море. Благовоние полевых и болотных цветов доносилось даже до гор. Птицы с пестрыми хохлами перелетывали с пальмы на пальму, бабочки тяжело подымались с лиловых и розовых цветов. Жужжали пчелы в стоячем жару. По всему ближайшему полю были рассыпаны белые шатры, и высокие черные люди в белых платьях с пиками в руках сторожили костры. В стороне, будто стадо, лежали барсы и тигры, играя между ногами неподвижных слонов. Боясь боевых зверей больше, чем самого войска Пора, король велел сделать медные изображения людей и, раскалив их докрасна, поставить впереди воинов, так что тигры, спущенные с золотых цепей, с воем отпрыгивали, катаясь по траве от боли, снова затем бросаясь на другие изображения, или с визгом отказываясь повиноваться бичу надсмотрщика. На ночь противники расходились, чтобы с зарею снова начинать бой. Так продолжалось дней восемь; на девятый Александр предложил Пору решить спор единоборством, хотя короля и отговаривали от такого шага, напоминая, что царь Пор – славный единоборец, почти на два локтя превышающий его ростом. На десятое утро перед всеми войсками царственные противники начали свой поединок. Пор был высок и гибок, с красным небольшим передником на всем смуглом теле; голова, повязанная красным шелком, сияла рубином, лицо его было правильно и юношески прекрасно, а взгляд огромных, низко посаженных глаз наводил суеверный трепет на робких людей. Военачальники и солдаты в молчаньи следили за ходом борьбы, меж тем как индийские и греческие жрецы приносили жертвы, каждые по обычаям своей веры. Александр быстро повалил индийца и, сжав белыми руками его черное горло, долго не выпускал. Наконец спокойный голос греческого царя разнесся по широкому полю: «Люди индийские, пришлите врачей вашему царю. Наш спор кончен, а с вами я не воюю: один был враг мой – царь Пор». Индиец лежал навзничь, спокойно раскинув руки, закрыв глаза, не дыша. С дальних гор слетел ястреб, сел на лоб мертвому и, трижды клюнув в рдевший рубин, опять поднялся медленно в туманные горы.
§ 37. Брахманы.
Мудрецы, прозываемые Брахманами, послали Александру письмо, в котором просили оставить их покойно и в молитве вести свои дни. Король полюбопытствовал сам их увидеть, хотя не только этот вполне законный интерес, казалось, руководил им в этом посещении. Дойдя до большой, мутной, как бы молочной реки, путники увидели бородатых и безбородых людей, совсем голых, лежавших под ветками дикой сливы и хранящих молчание; некоторые сидели, поджав тощие ноги и скосив глаза, с руками, поднятыми в согнутых локтях вверх. Александр, в красном коротком плаще, подойдя к мудрецам, приветствовал их и стал задавать вопросы. Столпившись вокруг царя с полузакрытыми глазами, нагие мудрецы давали ответы тихими голосами.
В.: Имеете ли вы царство и город в нем? О.: Мир – наше царство и наш город: земля нас рождает, кормит и принимает наш прах.
В.: Каким законом водитесь вы?
О.: Высший промысел блюдет нас и определяет наши поступки и мысли.
В.: Что есть царская власть?
О.: Сила, дерзновение, бремя.
В.: Кто всех сильнее?
О.: Мысль человеческая.
В.: Кто избежал смерти?
О.: Дух живой.
В.: Ночь ли рождает день, день ли – отец ночи?
О.: Ночь – наша праматерь, растем во тьме, стремясь к беззакатному свету.
В.: Имеете ли вы игумена?
О.: Старейшина наш – Дандамий.
В.: Хотел бы его целовать.
Короля провели тенистою рощей к старцу, такому исхудалому, что, мнилось, достаточно легкого дуновения, чтобы развеять его потемневшую плоть. Веки его были опущены, и на больших листьях перед ним лежала дыня и несколько смокв. Он не поднялся при приближении Александра, даже не открыл век, только слегка дрогнувших. Борода его тряслась, и голос был так слаб, что королю приходилось нагибаться, чтобы слышать его вещий лепет. Старец, улыбнувшись, принял иссохшею рукой склянку с маслом, поднесенную ему королем, но он отказался принять золото, хлеб и вино. Чуть слышный шепот прошелестел, как шаткий камыш: «Зачем ты все воюешь: если и всем обладать будешь, возможешь ли взять с собой?» Александр горестно воскликнул: «Зачем ветер вздымает море? зачем ураган взвихряет пески? зачем тучи несутся и гнется лоза? Зачем рожден ты Дандамием, а я – Александром? Зачем? Ты же, мудрый, проси чего хочешь, все тебе дам я, владыка мира». Дандамий потянул его за руку и ласково пролепетал: «Дай мне бессмертие!» Александр, побледнев, вырвал руку из рук старика и, не оборачиваясь, быстро вышел из тенистой рощи к реке, где на молочной влаге крякали жирные зобастые утки и мошки толклись хороводом.
§ 38. Предсказания деревьев.
Широкие улицы, обсаженные пальмами, обширные, то белые, то пестрые храмы, шумная толпа – веселили взоры усталых пришельцев; жители были покорны и ласковы. Старый жрец, с высоким жезлом из черного дерева, водил короля, показывая редкости города. Самым замечательным дивом был сад, посреди которого росли два дерева вроде кипарисов, увешанные звериными шкурами. На вопрос короля вожатый ответил: «Царь, ты видишь два священные дерева: одно зовется мужской пол и посвящено Солнцу, другое, посвященное госпоже Луне, зовется полом женским. Звериные шкуры – приношения богомольцев, причем шкуры самцов возлагаются на солнечное древо, а самок – на лунное. Три раза днем и три раза ночью деревья вещают судьбу при восходе, зените и уклоне солнца и ночного светила. Если тебе угодно знать свою судьбу, очистись, разоружись и подойди с молитвой к деревьям». Александр, метнув гневный взор, воскликнул: «Если солнце зайдет без того, чтобы я услышал голос, сожгу вас живыми!» – Жрец, поклонившись, удалился, а король, исполнив требуемые обряды, стал молиться, положив руку на ствол священного дерева. Уже солнце верхним краем чуть краснело над густою рощей и царь готов был, полный гнева, уйти, как вдруг, подобно отдаленному гонгу, густой мужской голос пропел: «Царь Александр, скоро погибнешь от индийских людей». Царь, не двигаясь, стоял, будто окаменелый, пока быстрые сумерки не привели новой тусклой зари ночного светила, и из листвы соседнего дерева раздался низкий женский голос: «Бедный царь Александр, не видеть тебе больше матери своей, Олимпиады: в Вавилоне погибнешь». Смущенный король отошел к своей свите, ждавшей его за оградой; на вопрос царя, можно ли возложить венцы на деревья, жрец отвечал: «Это запрещено, но если хочешь, делай, – не для тебя, божественный царь, законы». Александр подчинился и удалился в новый дворец. Всю ночь пировал он с друзьями, вспоминая походы и опасности, но лишь только засерело легкое утро, царь, сославшись на неотложность дел, один покинул зал и быстро направился снова к священной ограде. В томлении склонился король перед деревом, и, когда солнце брызнуло первыми лучами по верхушкам и златоалые птички встрепенулись на гибких ветках, высокий детский голос, будто спускаясь из самого купола ясной лазури, прозвенел: «Александр, Александр, умрешь в Вавилоне, не обняв родившей тебя. Больше судьбы не пытай, ответа не будет». Никому ничего не сказав, король прошел в свой покой и развернул свитки, и когда вошедший друг спросил: «Что ты, король, так бледен?», Александр ответил: «Я мало сплю; труды и усталость берут мой румянец». Затем стал говорить о планах на будущие походы.
§ 39. Испытание воздуха.
Всех удивил приказ короля сделать просторную клетку и такой же стеклянный сосуд в виде яйца, поймать семь пар сильных горных орлов и отыскать чистую девушку, не знавшую мужа. Когда все было исполнено, царь созвал народ на широкое поле за городом и, встав на возвышение, сказал: «Я покорил Европу и Азию, древний Египет и чудесную Индию, – юг, восток, запад и север; я смирил великих царей; я прошел всю землю от края до края; я был в царстве мрака и видел обитель блаженных. Теперь покорю я стихии, легкий воздух и текучую влагу, я – Александр, сын ливийского бога». Лицо Александра было бледно, но голос твердо и звонко раздавался по широкому полю. Затем он велел привязать к клетке орлов и положить в нее куски мяса; сам же взял два копья, длиною превосходящие привязи птиц, и, насадив на острия кровавые комки, поднял вверх обеими руками; орлы ринулись, не достигая, за ними и клетка с вошедшим туда королем, колыхаясь, стала подыматься в глазах изумленного народа. Все меньше и меньше делалась она, так что пролетавшие ласточки казались больше ее, и наконец скрылась из виду. Александр все летел выше и выше, и ветер свистел в его кудрях. Земля все уменьшалась, пока не стала похожей, окруженная лентой океана, на ломтик темной гранаты в блюде чистой воды. День и ночь стремился царь ввысь, мимо звезд и планет. Звезды были хрустальные, разноцветные сосуды на золотых цепочках, и в каждой ангел возжигал и тушил ночное пламя: планеты же были – прозрачные колеса, которые по желобам катили десятки ангелов. Голоса навстречу неслись с ветром: «Вернись, вернись!» Наконец издали узрел Александр солнце. Гиацинтовое колесо, величиною трижды превосходящее площадь города Вавилона, катили с трудом по золоченому желобу ангелы с огненными лицами в красных плащах. Царь, закинув голову, кричал в пламенное сияние: «Я – Александр! я – Александр!» и орлы клектали семью парами раскрытых ртов. Звук тысячи труб и тысячи громов прозвучал в ответ: «Назад, смертный безумец, я – Бог твой!» Александр, лишившись чувств, опустил копья вниз, и орлы понесли его к земле быстрее безумной кометы. Когда народ, ожидавший царя, восклицал: «Слава Александру, покорившему стихии!», царь ничего не ответил и, бледный, направился, сопровождаемый толпою, к берегу моря.
§ 40. Испытание воды.
Там, велев привязать к канатам стеклянный сосуд и к тонкой веревке серебряный колокольчик, король велел подвести найденную девушку. Она была мала и смугла, испуганно озиралась и звалась Хадиджа. Родители, доктор и жрец клялись, что она – девственница. Александр сказал ей: «Держи этот канат; покуда ты чиста, – сосуд не потонет. Когда я позвоню, тащите веревки из воды». И, вошедши в яйцо, стал опускаться в пучину. Зеленоватый полусвет, видный сквозь светлые стекла, окружил царя; рыбы стрелою мчались с глубины навстречу Александру, и большие чудовища медленно перебирались с места на место под водорослями: царь зорко смотрел, как большие рыбы пожирали меньшие, чтобы самим быть уничтоженными чудовищами; как обломки кораблей опускались на дно, где утонувшие белели, обнявшись, или сжимая сокровища, или с искаженными мукой лицами. Зелеными, выпуклыми глазами смотрели через стекло на царя гады, подплывая близко, любопытствуя, к сосуду. Вдруг корабль подводного пловца стукнулся о коралловый грот, из которого выплыла женщина с зелеными тростниковыми косами и чешуйчатыми ногами. Лик ее был страшен и грозен; она делала запрещающие жесты руками, широко раскрывая уста, будто что-то крича, но ее вопли не доносились через стеклянную стену, и когда король, оставив ее, стал опускаться дальше в темную глубину, он видел, как морская жена, заломив руки, исчезла в коралловом гроте. Внизу уже виделись чешуи Левиафана, как сильный толчок потряс стеклянный сосуд, который не мог подыматься. Наклонившись, Александр заметил маленького черного гада, вроде рака, который, вцепившись в гладкую стену, прилежно грыз стекло, так что вода уже тонкой струйкой пробивалась внутрь. Тогда Александр схватился за тонкую бечевку, и сосуд быстро стал подыматься с бледным королем, не смотревшим теперь уже на заблестевшие яркою зеленью пространства. Когда его подняли на берег, луна стояла в зените, освещая два трупа: девушки Хадиджи и высокого солдата. Александр подошел и узнал, что когда все, утомясь бдением, заснули, девушка отдалась первому подошедшему и выпустила царский канат. Тогда приближенные короля убили преступников. «Сколько времени пробыл я на дне?» – «Два часа, государь». – «Два часа не продержалась крепость единственной чистой девушки», – сказал царь в раздумьи и, в сопровождении толп при трубных звуках, направился в столицу. «Слава Александру, покорившему стихии!» – восклицала толпа, жрецы качали дымящиеся кадила навстречу царю, смертельно бледному под зенитной луною.
Конец третьей книги
§ 41. Спасение Кандавла.
В стан Александра, возвращавшегося домой, ночью прискакало несколько всадников в разорванных одеждах, запыленных и окровавленных. Так как король почивал, забывшись легкой и редко приходящей к нему дремотой, то пришедших принял вельможа Александров – Птолемей. Одетый в более богатую одежду юноша объяснил, что он – Кандавл, сын славной царицы Кандакии, что он отправился с женою на летние таинства, в пути на их караван напал отряд разбойников и, забравши его жену, часть слуг и имущество, бросил его, раненного, в пустыне. Выслушав, Птолемей направился к уже пробудившемуся царю, который условился, чтобы в присутствии пришельцев его, Александра, – называли Антигоном, царем же – Птоломея. Ночью созвали совет при факелах, и Александр горячо убеждал мнимого царя помочь Кандавлу, тотчас напасть на лагерь разбойников и вернуть похищенную принцессу. Опечаленный юноша бросился к нему на шею, воскликнув: «О, если б был ты не Антигон, а Александр!» Немного усилий стоило разбить шайку разбойников и освободить пленных, но радостному Кандавлу казалось это необычным подвигом, так как благодарность заставляет преувеличивать оказанное благодеяние. Он умолял Птоломея и своего заступника Антигона посетить дивную столицу матери своей, Кандакии, далеко славившуюся своими чудесами. Александр охотно согласился не только из любопытства, но и из признательности к царице, пославшей еще раньше ему в дар золото, слоновую кость, черное дерево, жемчуги, изумрудный венец, звериные шкуры, ручных зверей и эфиопских рабов. Через два дня пути они заметили среди равнины прямые холмы, покрытые лесом, – то были висячие сады эфиопской царицы.
§ 42. Кандакия.
Их встретила царица Кандакия с сыновьями, предупрежденная через гонцов. Она была высока и дородна, схожа с Олимпиадой; большие глаза ее сияли важно и царственно; узкая белая одежда стесняла ее шаги и делала еще заметней смуглый цвет ее лица и рук. Рабыни несли за ней опахала, а негры вели белого слона с серебряной беседкой на спине. Царица бросилась к сыну, но тот, отступив, молвил: «Целуй сначала, мать, освободителя моего», – указывая на Александра. Кандакия, облобызавшись, сказала: «Давно жаждала видеть тебя, славный царь». – «Я не царь, я – Антигон… Александр следует дальше», – сказал король, кивая на Птоломея в пышной короне. Улыбнувшись, царица склонилась перед вельможей. Устроив торжественный пир, Кандакия повела гостей осматривать город, золотые яблоки, орехи величиною с дыню, петухов, на которых верхом ездили воины, пантер, чья кость режет стекла, крокодилов, мочею сжигающих дерево, одноглазых людей, великанов и злое племя ехидн. Самка ехидны обладает скважиною не шире игольного уха, так что, только съедая мужнино лоно, может зачать. Дети выходят на свет, прогрызая утробу, с рождения убийцами отца и матери, выходят всегда попарно – брат и сестра. Дрозды, белые, бурые и черные медведи удивляли греков.
Ночью на пиру Кандакия спросила «Ну, как вам, милые гости, понравились мои чудеса?» Александр сказал «Будь это все у греков, все удивлялись бы» Царица, нахмурившись, обратился к Птолемею «А ты, царь, что скажешь?»
– «Поистине, мню себя в стране чудес!» – воскликнул смущенный грек. Тут вышли эфиопские девушки и стали танцевать на большом круглом зеркале, прежде покрытом ковром, и казалось, они несутся и кружатся по прозрачному пруду Царица снова спросила «А как вам нравятся мои плясуньи?» Александр опять предупредил Птолемея в ответе, сказав «Поистине, мню себя в стране головней! Зачем так жестоко обжигает солнце твоих подданных, что они походят на угли?» Кандакия ничего не промолвила, а по окончании пира, взяв царя за руку и приведя к себе в опочивальню, сказала «Теперь я покажу тебе нечто, что и тебя удивит, ничему не удивляющийся Антигон!» – и подала ему кусок холста, где нежными красками было изображено лицо Александра. Царь молчал, а царица продолжала «Что скажешь, великий царь? Зачем ты скрываясь пришел ко мне, так что я не могла даже встретить тебя как должно?» – «Прости, царица, мой невинный обман и не выдавай!» – Кандакия, усмехнувшись, ответила «Я то тебя не выдам, но и ты подчинись обычаю моей земли, никакой еще царь не уходил от меня, не сделавшись моим супругом!» – «Как, царица?» – воскликнул гость, но женщина обвила его шею руками и целовала в уста, шепча нежные слова страсти, и расплела длинные черные косы, сняла свою узкую белую одежду и, нагая, теснила царя до того, что тот воскликнул, хватаясь за меч «Оставь, безрассудная, Александра ли думаешь ты погубить?» Откинувшись назад смуглым станом, царица сквозь смех сказала «Александр, Александр! против жены меч обнажил!» В эту минуту двери с треском открылись и, опьяненные, ворвались Птоломей, за ним старший царевич Фоа, которого преследовал брат его, Кандавл, с длинною пикой. Птоломей, бросившись к Александру, взывал: «Царь, спаси, спаси. Этот безумный ищет убить меня!» Фоа, остановившись, прокричал: «Так вот он, убийца тестя моего, славного Пора! Вот македонская собака!» – и ринулся на царя, меж тем как пика Кандавла, вонзившись в спину брата, насмерть сразила неистового Фоа, мужа Поровой дочери. Александр безмолвно взирал на братоубийство, а нагая царица, поздно бросившись между сражавшихся, напрасно испускала пронзительные крики. Еле живой Птоломей, все еще будто ища защиты, лежал у ног царя. Видя Кандакию нагой и простоволосой, Кандавл воскликнул: «Матушка, что с тобою?» – косясь на Александра. Царица, подняв руки к небу, громко сказала: «Воистину, целомудрен царь Александр!» Наутро, прощаясь с гостями, щедро одаренными, Кандакия молвила: «Я шутила, ты понял? Не верила молве, что ты недоступен любви». Александр, улыбнувшись, ответил: «Я и думал, что ты меня только испытываешь, я тоже шутил», – и тронул повод коня.
§ 43. Амазонки.
Царь Александр снова пошел в пустыню, думая направляться к Вавилону. Вскоре пришли они к большой реке, где жили воинственные девы амазонки. Царь, давно слыша о их доблестях, послал Птоломея просить у них воинский отряд и узнать их обычаи. Через некоторое время с вернувшимся Птоломеем пришла сотня высоких мужеподобных женщин, с выжженными правыми грудями, короткими волосами, в мужской обуви и вооруженных пиками, стрелами и пращами. Говорили они грубыми, хриплыми голосами и пахли козлиным потом. Рассказали они следующее: «Живем мы, царь, по ту сторону реки, одни девы, управляемы старшей девицей; пасем стада, обрабатываем волну и сражаемся одни без мужчин; никому не подвластны; каждый год ходим за реку на праздник Дия Гефеста и Посейдона; которая из нас хочет сделаться матерью, остается здесь с избранным ею мужем, пока не родит; потом возвращается домой; мужа она вольна не помнить или через год снова вернуться к тому же. Рожденного мальчика возращает отец, девочку же, по истечении семи лет, переправляют на женскую сторону реки. На битву отправляются две трети всех дев; остальные же караулят страну. Если пленный от нас бежит, позор ложится на всех амазонок. Царица тебя целует и шлет нас помогать тебе в брани».
Царь много еще расспрашивал, немало дивясь их ответам, и, отослав подарки в страну, двинулся дальше.
§ 44. Горгона. Лусово пристанище.
Александр теперь посылал вперед разведчиков узнавать, не железная ли земля впереди, памятуя предсказание Антифонта. Пройдя реки сладкие и каменные потоки, что вместо воды стремят с грохотом камни, песчаные ручьи, три дня текущие к югу! три дня – на север, пришли к острову, откуда восходит солнце. Жрец-эфиоп в белой одежде вышел с черным посохом выше своего роста и, протянув смуглую руку к царю, воскликнул: «Царь, ты должен вернуться! Сюда еще никто не доходил, – ты первый и ты последний. Спеши в Вавилон, время близко; путь тебе через Лусово пристанище и новую область мрака». Двери закрылись, а царь, поклонившись солнечному храму из блистающих нестерпимо камней, велел повернуть своим воинам. Вскоре они дошли до мглистой страны; жители скрывались в землянках, закрытых ветками елей, боясь блуждавшей в пустыне и всех губившей девы Горгоны. Она имела конский хвост и змей вместо волос; всех звала на похоть: гадов, зверей и людей, и всех умерщвляла одним своим видом. В полночь Александр был разбужен зычным, но полным неги и страсти воплем. Выйдя из палатки в темное поле, царь услышал второй и третий раз чудесный призыв: будто все прошлые и грядущие любовницы слили в один этот голос обещания неведомых ласк и сладкие угрозы; как вой тигрицы, ищущей далекого самца, разносился клич по темным пространствам: «Александр, Александр, тебя одного жажду я, приди, утоли меня! Царь бесстрашный!..» Александр послал волхва с покрывалом навстречу неистовой деве. Услышав ту близкою, он произнес, приближаясь пятками вперед: «Я – Александр! Закрой твой лик покрывалом, чтобы мне не погибнуть». И когда, молча, тяжело дыша, дева схватила его руками за плечи, он, быстро повернувшись, отрубил ей голову и спрятал в приготовленный сосуд. Тогда, не оборачиваясь на лежавшую громаду туловища, он бросился бежать к лагерю с добычей. Наводя этой головою ужас, обращавший в камень, победил царь многие племена пустыни, а нечистых царей, Гогу и Магогу, питавшихся червяками и мухами, загнал в рассеявшиеся скалы и до скончания мира запечатал Соломоновою печатью. И дальше шли, не зная дороги, изнемогая от усталости и голода; разведчики впереди, – нет ли железной земли. Однажды царь почувствовал смертельный холод и последнее дыхание; солдаты положили свои щиты на болото, по которому они шли, чтобы царь мог лечь, а сверху шел густой снег. Очнувшись, король спросил с тревогой: «Не костяное ли небо над нами?», но к утру силы, вернувшись, позволили дальше стремить ему неведомый путь. Через болота, темные леса, высокие, в темное небо уходящие горы, мглу и туманы – шли они, мимоходом покоряя безропотные народы. Царь хранил молчание все дни, ночи проводя в наблюдении еле видных звезд, и каждое утро все сумрачнее встречал он верных друзей и роптавших солдат. Так пришли они в Лусово пристанище, указанное им еще в солнечном городе. Пока обрадованные близостью к окончанию пути, воины грелись у костров, вспомнив прежние шутки, Александр один направился к храму, не взирая на встречные диковины. Все было пусто и безмолвно. Пройдя ряд покоев, один другого чудеснее, царь вступил в святилище, где висели лампады с рубинами вместо огней и посреди высоко золоченая клетка с голубем. Посредине высился одр, на котором, весь в повязках, лежал муж, ростом превышавший длину смертных; лицо было скрыто покрывалом. Безмолвие царило в покое; царь долго стоял молча, смущенный неясным страхом. Наконец он хотел взять одну из рубиновых лампад, чтобы посмотреть спящего, но с купола голубь человеческим голосом пропел: «Оставь, царь Александр, в покое покойных и спеши в Вавилон: время близко!» Выйдя из храма, Александр подошел к костру, где шутили солдаты старые шутки, смеясь и хлопая по плечу один другого. К темному небу взлетали искры и дым, а латы, сложенные кучей, блестели, мерцая.
§ 45. Смерть Александра.
Меж тем, в далекой Македонии происходили неустройства и смуты; Антипатр, оставленный царем вместо себя, притеснял старую королеву Олимпиаду, в ответ на неоднократные жалобы которой Александр послал Картерика сменить прежнего правителя. Тогда уязвленный Антипатр послал со своим сыном яд, который мог выдержать только свинцовый сосуд, но не медный, не глиняный, не стеклянный, к царскому кравчему Илу, давно затаившему в себе злобу на Александра, раз как-то на пиру ударившего его жезлом по голове. К ним присоединились еще некоторые недовольные царем и родственники царицы Роксаны. Таким образом, к прибытию царя в Вавилон заговор уже готов был его погубить. Царица радостно встретила короля, сумрачного и молчаливого, который предался снова пирам с друзьями, отложив на время дела правления, и чтению грозного звездного неба. Однажды, когда полднем Александр почивал, утомленный, его разбудили докладом, что его спрашивает какая-то женщина. Царю она сказала, что у нее родился странный ребенок, верхняя половина которого была мертвою, нижняя же – со всеми признаками жизни, и чудный голос велел принести уродца во дворец. Александр, полный предчувствий, с ужасом взирал на младенческий труп с шевелящимися красными ножками. Мудрецы объяснили, что верхняя часть – враги Александра, нижняя же – он сам, но халдеянин, раздрав одежды, воскликнул: «Царь! царь! смерть твоя близка!» Одарив женщину, Александр велел урода сжечь, а сам отправился на пир к некоему македонянину, не разлучаясь со своим кравчим, индийским отроком Илом. Пир был в полном разгаре, как вдруг царь вскрикнул, будто пронзенный стрелой: «Вот время, Александр!!» – и, бледный, шатаясь, удалился в свой дворец. Напрасно врачи старались извлечь яд рвотными средствами, боли царя были так нестерпимы, что не раз он пытался выброситься в Евфрат, шумевший под окнами высокого терема. Македонцы, окружив дворец, грозились разрушить стены и перебить всю стражу, если им не покажут царя. И Александр, поддерживаемый царицею Роксаной, показался в окне; все восклицали: «Слава царю Александру, живи вовек!» Улыбка скользнула по помертвелым губам царя, и он крикнул прежним звонким голосом: «Живите вы вовек, а мой час пробил!» На следующее утро царь призвал Пердику, Птоломея, Лизимаха, чтобы сказать им последнюю волю. Потом велел себя вынести в проходной переход и пропустить мимо себя все войско, каждому солдату говоря приветствия. И поседелые ветераны плакали, видя царя простертым на походных щитах, бледным и ласковым. Друзья, закрыв лица плащами, стояли поодаль. Александр, вскинув глаза на потолок из слоновой кости, вымолвил: «Небо, небо костяное!» и продолжал приветствовать проходивших воинов. В воздухе нависла густая мгла, и на небе днем взошла необыкновенной величины звезда, быстро идущая к морю, сопровождаемая орлом, а кумиры в храме медленно со звоном колебались. Потом звезда снова пошла в обратный путь от моря и встала, горя, над покоем царя. В то же мгновение Александр умер. Тело царя отправили, после долгих споров, в Александрию Египетскую, где его поместили в святилище, называемое: «Тело Александрове». Царство он разделил между Филоном, Селевком, Антиохом и Птолемеем. Умер на тридцать третьем году жизни, в апрельское новолуние, основав двенадцать Александрии и оставив немеркнущую славу во всех племенах и веках.
Конец
О, Парменид, мудрейший среди мудрых, не ты ли первый сказал людям, что звезда, отмечающая конец и начало дня, зовущая любовников к лобзаньям и расторгающая страстные объятия, несущая покой работникам и снова призывающая их к трудам, – одна и та же? Как же мне не вспоминать твое имя при начале повести моей долгой, полной превратностей жизни, о, мудрый?
Я был родом из Корианды, равно как и мой отец, по имени Питтак; я не помню своей матери, которая умерла, дав мне жизнь и назвав меня Елевсиппом, но старая рабыня Манто часто говорила, что это была высокая женщина, с большими голубыми глазами, искусная в пряже и тканье. От нее я наследовал голубые глаза и веселый, легкий характер, а от отца некоторую хилость тела и страсть к путешествиям. Но я узнал это гораздо позднее, хотя, увы, слишком все-таки рано! А теперь пока, путешествия мои ограничивались окрестными горами и морем, на которое мы, ребятишки, отваживались пускаться на оставшихся челноках, когда все старшие отправлялись на рыбную ловлю, а матери хлопотали у очагов. Впрочем, мы не доезжали даже до ближайших безлесных и безлюдных островков, которые манили меня и о которых я мечтал, засыпая на коленях у старой Манто на пороге нашего дома, смотря на туман над морем, из-за которого выплывала луна, оранжевая, на лиловом небе. Однажды отец меня брал в Галикарнасс, но я никогда не бывал в Милете; о поездке в первый из названных городов я также сохранил смутное воспоминание; помню только белых лошадей, вставших на дыбы и ржущих, которые меня напугали, шумную толпу, большие храмы, но больше всего занимало меня, что я так долго нахожусь с моим отцом, небольшим, подвижным человеком, с худым и задумчивым лицом и черною бородой. Я слышал стороною, что он один из самых богатых людей окрестности, что случается, что он ссужает деньгами даже милетцев, и что никто так не строг к должникам, как он, но я плохо понимал это, и мне казалось невероятным, чтобы этот серьезный, печальный и ласковый человек мог быть строг к кому-нибудь. В бурную погоду мы вылезали на крышу и смотрели на волны, и когда случалось чужому судну разбиться около наших берегов, мы с увлечением вылавливали плавающие товары и вещи экипажа, соревнуясь в удачной ловле. Так я жил до пятнадцати лет изо дня в день, из года в год, растя вместе со своими сверстниками и радуясь солнцу, как ящерица.
Это было под вечер, когда загоняли стада. Помогая отцовским пастухам и завлеченный отставшею и непослушною козою далеко в горы, я очутился в местности, которая казалась мне неизвестною. Ручей с берегами, поросшими густым кустарником, один нарушал тишину узкой долины между безлесными скалами. Я не видел, куда в надвигающейся ночи свернуло упрямое животное, и стоял в раздумье, как вдруг кусты у ручья, зашевелившись, раздвинулись, и моим глазам открылась девушка лет четырнадцати, вышедшая на берег. Так как ее волосы были украшены водяными цветами, сама она была прекрасна, насколько можно было судить в сумерках, и, встреченная в безлюдной местности, она не походила ни на одну из окрестных девушек, знаемых мною, то я подумал, что это нимфа ручья, текущего по долине. Я стал на колени в отдаленье и, сложив молитвенно руки, так начал к ней, остановившейся у самых кустов берега: «Если я тебя потревожил, благая нимфа, прости мою неосторожность и, как милостивая, помоги мне лучше найти мою козу и дорогу домой, чтобы тебе снова вкушать безмятежность покоя». Она же стояла, не отвечая; и я продолжал: «У меня теперь ничего нет с собою, что могло бы походить на дар тебе, но я обещаю завтра принести пирожков с маком, молока, меду и цветных лент на кусты, чтобы почтить тебя, госпожа». Белевшая в сумерках фигура заколыхалась слегка, и голос, тонкий, как пение кузнечика, прозвучал мне: «Кто ты, смешной человек, не могущий отличить бедной, простой девочки от божественных нимф?» – Я подумал, что нимфа может испытывать меня, и, не вставая с колен, продолжал: «Зачем же ты в этой долине одна и ночью? Что ты здесь делаешь? Подойди ко мне, дотронься до меня рукою и ответь на мои вопросы, чтобы мое сердце не смущалось напрасно». – «Вот я подошла, вот я дотрагиваюсь до тебя, вот я отвечаю: я жду здесь моего отца, который, приехав, пошел в Корианду и, не захотев ни брать меня в город, ни оставлять на берегу у всех на виду, провел в эту, едва ли не ему одному известную, долину дожидаться его прихода». – «Вот я теперь тоже узнал эту долину и всем расскажу, и тебе нельзя будет сюда прятаться».
– Зачем же ты это сделаешь? Ты нас совсем не знаешь и зла от нас не видел.
– А затем: наверно, ты с твоим отцом занимаешься нехорошими делами, раз их нужно делать ночью и спрятанными от людских взоров.
Она, нахмурившись, сказала:
– Ты глупый и злой мальчик, больше ничего, я сама скажу отцу, и если ты придешь сюда еще раз, он убьет тебя.
– Я сам могу убить его.
– Ты? – спросила она, и тихая долина огласилась громким смехом, разбудившим спящих птиц. Меня и влекла и сердила эта еле видная девушка, и, не желая ссоры, я проговорил миролюбиво:
– Не сердись, девушка, я не скажу и ты не говори, а когда ты будешь здесь, я буду приходить тоже, чтобы тебе не было скучно.
– Хорошо, так-то лучше. А ты сам кто?
– Я Елевсипп, сын Питтака, – начал было я, но она прервала, спрашивая, какие у меня волосы, глаза, рост и губы, и, получив ответы на свои вопросы, прибавила:
– Ты должен быть красивым, мальчик, и я люблю тебя и рада, что встретилась с тобою. Дай я тебя поцелую.
И это было совсем не то, что поцелуи старой Манто. Но раздался громкий свисток, возвещавший приход отца девушки, и я поспешил уйти, узнав на прощанье, что ее зовут Лимнантис. Домой я пришел совсем поздно, когда все уже давно спали, и, легши на дворе, я всю ночь просмотрел на звезды, слыша шорох овец за загородкой и думая о поцелуе Лимнантис.
Приходя неоднократно в долину к Лимнантис, я узнал и ее отца; я до сих пор не знаю, какие дела приводили его так часто в Корианду и с какой целью их надо было скрывать; он был поживший и видевший, пожалуй, больше моего отца городов человек, и его жесткие веселые глаза часто смущали меня и останавливали мое начинающееся к нему расположение; звали его Кробил; однажды мы поспорили с ним из-за пустяков, и я вспылил, но бессильный перед ним, упомянул про богатство и значение моего отца Питтака.
– Где тебе рассуждать о богатстве и значении, когда ты дальше своей дыры ничего не видел.
– Моего отца знают и в Галикарнассе и даже в Милете.
– Охо, в Милете, а в Афинах, а в Риме? в Сицилии и Александрии? а в Карфагене, у далеких Бриттов? – закричал он.
– Ты, конечно, считаешь меня за мальчика, плетя были с небылицей. Афины, разумеется, я знаю, что они за морем, и Рим мне поминал отец мой, а выдуманных стран и городов я тебе могу наговорить еще больше.
Но Кробил, махнув рукою, ушел от меня, я же поспешил к Лимнантис рассказать свою обиду. Прослушав, девушка заметила:
– Конечно ты не прав, вступая в спор о том, чего не знаешь.
– Понятно, что ты на стороне отца!
Я отвернулся недовольный, но вскоре мы помирились за поцелуями, слова же Кробила мною вовсе не были забыты. Отцу я ничего не говорил ни про девушку, ни про Кробила, ни про долину и на время его нечастых пребываний дома сокращал свои посещения в горы, так что он, и вообще рассеянный ко мне, не замечал никакой перемены. Больше я боялся старой Манто и часто опускал глаза, краснея, когда она слишком долго на меня смотрела, и, увидав, что ее пристальный взор замечен мною, вздохнув и покачав головою, снова принималась за оставленное шитье или чинку сети. Когда Лимнантис не бывало, я находил написанными веткой на песке слова: «Буду тогда-то, жду тебя; целую», – и я в свою очередь чертил ответ: «Радуйся, в горе жду тебя; люблю», и, сорвав длинную ветку в цветах, сметал написанное наверху, чтобы оборотная сторона стиля, стирающая строки, была не менее прекрасна, чем их писавшая.
Близилась осень, и вершины гор все чаще были заволакиваемы облаками; отцу Лимнантис приходило время прекратить свои приезды, и мы с грустью думали о предстоящей разлуке. Как часто случается, простейшее решение пришло последним в голову, и только накануне их отъезда я решился спросить у Кробила, согласен ли он дать мне в жены свою дочь, и об этом же переговорить с моим отцом. «Смотри, согласен ли будет на этот брак Питтак, твой отец, столь богатый и известный даже до Милета человек?» – сказал мне Кробил, усмехаясь.
– Я умру, если он не согласен, – проговорил я, краснея от полного благодарности взора Лимнантис. Когда, пришедши к моему отцу, я сказал, что мне надо поговорить с ним, он заметил, улыбнувшись:
– Наши желания совпадают, сын мой; мне тоже необходимо поговорить с тобою и сообщить решение, могущее интересовать и тебя.
– Вот я готов тебя слушать, отец, – ответил я, чувствуя смутную тревогу.
Помолчав, он начал так: «Приобресть богатство, значение и влияние у сограждан ты мог бы, лишь развивая то, что ты имеешь наследовать от меня, но вот я вижу, что мало этого, чтобы чувствовать себя совершенным и богоподобным человеком. Учение, которого мне недостает, я намерен дать тебе, и сколько бы это мне ни стоило, я решил послать тебя в Афины, чтобы из самого очага получить огонь знания. Будь мужем; смотри, твоя верхняя губа уже темнеет первым пухом, и прошла пора сидеть тебе у женского платья. Благодарить богов и радоваться ты должен каждую минуту за твою молодость и предстоящий путь».
– Я благодарю богов и тебя, отец, но не скрою, что другая цель и другой предмет беседы с тобой мною предполагался. Сноху в дом твой хотел я ввести, а ты готовишься вывести из него и сына.
– Сноху, дитя? я и не заметил, что ты жених. Кто же она? Хлоя, дочь Никандра?
– Нет, отец, Кробила она дочь, Лимнантис.
– Кробил – не из числа моих друзей, и в первый раз слышу, что у него есть дочь. Она – чужеземка.
– Не чужеземкой ли была и мать моя, твоя жена?
– Я ничего не говорю против девушки, я ее не знаю, но ты молод, и твоя любовь не потонет при переезде морем в Афины. Это – лучшее испытанье; верная любовь, верная дружба, любовь к родителям и смерть за родину – четыре блага, которые первыми должно просить у бессмертных.
В путь, в путь, сын мой; девушка, если хочет, может жить часть времени у меня, чтобы я узнал ее ближе.
И он обнял меня, задумчивого и хмурого, как вершины наших гор осенью, и вовсе не похожего ни на жениха, ни на юношу, едущего в Афины.
– Согласен, согласен! – кричал я, спускаясь в знакомую долину и видя, как Лимнантис спешила мне навстречу радостная.
Приблизившись на расстоянье, откуда можно рассмотреть выражение лица, она остановилась и, опустив поднятые руки, промолвила:
– Разве теперь веселые вести приносятся с лицом как на похоронах? И я верю больше твоим глазам и щекам, с которых сбежал румянец, чем голосу, несущему радость.
– Он согласен, – говорю я, – мой отец, на наш брак, лицо же мое печально и щеки бледны оттого, что я пришел проститься с тобою. – И, вздыхая, с запинками, я передал ей решение и разговор моего отца. Видя, что она молчит в ответ на мои слова, я тихо молвил, обнимая ее:
– Теперь ты видишь, что я говорил правду?
– Да, обе твои правды – увы! – правдами оказались.
– Разве ты не веришь верности моей любви?
– Я и верю, и не верю, радуюсь и скорблю; я знаю, что ты меня любишь, но шумный большой город, новые лица, друзья – плохая поддержка любовной памяти. Я буду ждать тебя одна, лишь с твоим образом в сердце за друга, и не одинаково будет проходить неделя в Афинах и семь дней в Азии, и часы будут неравно длинны для разлученных любовников.
Я клялся ей, целуя землю, и она улыбалась, но когда, простившись, я с горы обернулся в последний раз на долину, девушка, закрыв лицо руками, казалась плачущей. На следующий день чуть свет мы с отцом отправились в Галикарнасс, чтобы там сесть на корабль, идущий в Афины, так как он не заходил в Корианду. Слушая краем уха наставления моего отца, я смотрел, как родной берег все удалялся, и мысль, что я вижу его в последний раз, была далека от меня.
Отправляясь впервые на настоящем корабле в такой сравнительно дальний путь, я мало думал об оставляемом мною: об отце, девушке и Корианде, и, следуя мимо голубоватых в дымке отдаленности островов, я смотрел на играющих дельфинов, мало занимаясь своей будущей судьбою. На корабле я свел знакомство с природным афинянином, который, узнав, кто я, куда и зачем еду, захотел взглянуть на письмо к отцовскому знакомцу, где я должен был остановиться.
– Главк, сын Николеаха? – воскликнул новый знакомый, – но ведь он умер известное время тому назад и, будучи одиноким, оставил дом пустым. Но не беспокойся, юноша, – прибавил он, заметив мое опечалившееся лицо, – я могу тебе оказать помощь в этом отношении и дать письмо к моему родственнику, живущему в Афинах.
– Он, конечно, честный и достойный человек? – спросил я, помня наставления отца об осторожности.
– Он исполняет обычаи сограждан, не женат на собственной дочери, как персы, не дает ее другим, как массагеты, не считает воровство за подвиг, как киликийцы, и погребает своих умерших по обычаю предков – потому считается честным и достойным человеком.
Смущенный несколько таким отзывом, я повторил: «Все-таки он, значит, честный?»
– По-афински, мой друг, по-афински.
– И мне, уверяешь, будет там удобно?
– Я не знаю твоих свойств: может быть, ты причудлив, как Демофон, стольник Александра, которому было жарко в тени и который на солнце испытывал холод, а может быть, ты, как Андрон Аргосский, переходивший без жажды ливийскую пустыню. Но важнее всего в твоем положении не имеющего знакомых и чужестранца, что ты будешь иметь дружеский дом, где остановиться.
Поблагодарив своего нового друга, я спросил, как имя моего будущего хозяина, и узнал, что его зовут Ликофроном, сыном Менандра. За такими разговорами мы не заметили, как прибыли в Пирей, где и сошли на сушу.
Ликофрон жил у Диомейских ворот на нижних уступах Ликабедской горы, так что нам, прибывшим через гавань, пришлось проехать весь город, чтобы достигнуть места остановки. Еще начиная с Пирея, я был как вне себя: мне казалось, что весь город охвачен трепетом всеобщих празднеств или тревогою военного времени. Я никогда не видел такого количества людей, домов, храмов; лошади в колесницах ржали и становились на дыбы, солнце блестело на конских сбруях и шлемах солдат, продавцы с водой громко кричали, шли священные процессии и когорты с музыкой, голуби мягким шумом крыльев стаями перелетали с места на место, и гадальщик, сидя на корточках у стены, предсказывал желающим судьбу по бобам. Хозяин, хотя и не предупрежденный, встретил нас радушно, равно как и его два сына, приблизительно мои ровесники; меня сейчас же отвели в ванну, и потом мы сели за обед, меж тем как рабы наскоро приготовляли комнаты для нашего жилья. Я не знаю, были ли женщины в семье, так как за столом я их не увидел, но мужчины были разговорчивы и просты, и, слушая их непринужденный разговор о городских делах и вопросах поэзии, я чувствовал свое еще полное невежество, но когда я высказал свои мысли, гости громко рассмеялись, говоря, что в моем возрасте время еще далеко не потеряно и что младший из сыновей хозяина, Хризипп, старший меня только на несколько месяцев, будет моим спутником и товарищем в занятиях. Когда раб, пожелав мне спокойной ночи, оставил меня одного, я долго ходил взад и вперед по своей маленькой комнате. Шум улиц или смолк уже, или не долетал досюда, и в окно, расположенное выше моего роста, виднелся квадрат ночного неба с большою одинокою звездою, знакомою мне еще с детства в Корианде. Я с грустью вспомнил о родине, Лимнантис, но скоро отвлекся мыслью к завтрашнему утру, когда я пойду слушать философов и Артемия ритора вместе с Хризиппом, казавшимся мне таким умным, изящным и красивым.
Жизнь наша, хотя и в Афинах, была очень однообразна; мы знали только две дороги: из дому к месту наших занятий и обратно домой; сначала, по старинному обычаю, нас сопровождал даже раб, неся наши вещи, но потом мы стали ходить вдвоем. Я очень подружился с сыном Ликофрона, и, перестав несколько считать его фениксом учености и светскости, я тем свободнее говорил с ним о детстве, о своем отце, о старой Манто и о моей любви к Лимнантис. Признания Хризиппа были другого рода и, непонимаемые мною, несколько смущали меня, что я готов был всецело относить к моей необразованности, и всеми силами старался стать достойным дружбы этого высокого и надменного юноши.
Однажды под вечер мы гуляли в олеандрах за городом у ручья, и я в десятый раз вспоминал о Лимнантис, как Хризипп, усмехнувшись, молвил:
– Ты, как старый жрец, повторяешь слова, о которых не думаешь, и я не верю, что поцелуи простой девочки могли быть так искусны, чтобы память о них сохранялась полгода.
И раньше чем я успел что-нибудь ответить, он взял мой затылок одной рукой и, крепко прижав мои губы к своим, поцеловал меня, быстро вложив свой язык мне в рот и взяв его обратно так неожиданно, что мне это казалось молнией, и, ясно запомнив его потемневшие зрачки совсем близко к моим глазам, я не узнал его через секунду в опять спокойном, надменно усмехающемся высоком юноше.
Ночью я горько проплакал, вспоминая о Лимнантис, но вскоре память о ней становилась все бледнее, и как радушный дом Ликофрона заменил мне отцовский, так бедная любовь девушки забылась мною в первых радостях тесной дружбы.
Позванный через раба Ликофроном, я нашел его сидящим в саду под платаном; в руках у него были таблетки, которые он держал открытыми; солнце освещало скамейку и колени Ликофрона в белой тунике, оставляя лицо его в тени.
– Тебе неизвестно написанное здесь? – спросил он, протягивая мне вощеные дощечки, где я прочел:
Сравнить возможно ль снег на вершинах гор
С твоим прекрасным, ясным как день челом?
И кудри тень на лоб бросают,
Тени от тучки подобны летней.
Сравнить возможно ль неба лазурь весной
С очей лазурью, где не бывает туч,
Где вечно та весна осталась,
Будто в блаженных райских рощах?
Сравнить возможно ль алой гвоздики цвет
С твоим румянцем, алостью нежных губ?
И сколько зерен есть в гранате,
Столько в устах у тебя лобзаний!
Я не читал дальше, узнав алкейский размер Хризиппа, и, отдавая назад дощечки, проговорил:
– Разумеется, знаю: это стихи твоего сына Хризиппа.
– А к кому они обращены, ты тоже знаешь?
– Ты спросил бы лучше у него самого об этом, но мне он говорил, будто ко мне обращена элегия, – ответил я менее спокойно. Ликофрон, молча пожевав губами, начал: «Сделать совершившееся не бывшим невозможно, но имея амбар, охваченный пожаром, должно заботиться о спасении других построек. Теперь я отвечаю за тебя перед твоим отцом, и если даже не случится необходимости тебе его увидать, чтобы успокоить его старость, все совершаемое тобою будет подробно ему известно. Думай об этом при поступках». – Ликофрон встал и поправил одежду, будто давая знать, что беседа кончена.
Гнев Хризиппа, когда я передал этот смутивший меня разговор, был ужасен. «Бежать, бежать! – поминутно повторял он, ругаясь как бешеный, – разве мы живем в Спарте? Из-за обыкновеннейшей вещи подымать такой шум? Небось испугается, когда увидит, что мы осмелились отплыть. Притворись обиженным и скучающим по родине, и когда ты сядешь на корабль, делая вид, что отплываешь в Галикарнасс, я буду уже на палубе, чтобы вместе ехать провести некоторое время на Крите, где у меня достаточно друзей». Я был смущен и обидой, и необыкновенностью Хризиппова плана, а он утешал меня, обнимая, и шаткая кровать скрипела от наших движений.
Начатое благоприятно путешествие было очевидно неугодно богам, так как на второе утро омрачившееся внезапно небо, отдаленные раскаты грома и громкий крик морских птиц известили нас о надвигающейся буре. Она налетела раньше, чем мы думали, и, несмотря на выброшенный груз, на наше бросанье всей толпой с борта на борт при каждой волне, чтобы привести корабль в равновесие, на наши молитвы и обеты богам, вскоре сделалось очевидным, что нам не избегнуть крушения.
Со слезами и поцелуями мы с Хризиппом связали себя длинным поясом, чтобы вместе спастись или погибнуть, и бросились в бушевавшее море в ту минуту, как раздался треск нашего корабля, нанесенного бурей на острую скалу, заглушённый криком экипажа. Вынырнув через некоторое время из поглотившей нас волны, я увидал, что непрочная связь, соединявшая нас, порвалась, и, не слыша слов Хризиппа, плывшего вблизи, но уже отдельно от меня, из-за свиста ветра, шума волн и почти незаметного при общем грохоте грома, я кричал ему ободрения, крепко держась за попавшуюся под руки доску. Волны разделяли нас все больше и больше, и, все более удаляясь от своего друга, я видел, как его скрывшаяся под водой голова вынырнула, чтобы снова быть покрытой водою, и, захлестнутая волною после вторичного появления, не показывалась больше. Обессиленный борьбою со стихиею, пораженный очевидной гибелью друга, я лишился чувств и не знаю, молитвами ли моего отца в Корианде, покорностью ли моего тела, предавшегося на волю волн, спасенный, очнулся на незнакомом песчаном берегу, усеянном обломками нашего судна и то мертвыми, то бесчувственными телами. Все мои члены были разбиты, меня тошнило от соленой морской воды, и при воспоминании о гибели моего друга из глаз моих полились обильные слезы. Когда тучи совсем прошли и засияло солнце, пришли люди, забравшие выброшенные и годные еще вещи и оставшихся живыми людей; так как я не мог двигаться, меня отнесли на руках в хижины прибрежных гор, жители которых были пираты и торговцы невольниками, родом из Тира.
Захватившие нас решили, подождав, когда я достаточно окрепну, чтобы перенесть далекий путь и чтобы иметь достаточно хороший вид для покупателей, определить меня в партию рабов, отправляемых на Александрийский рынок; остальных пленников с нашего корабля они распродали по окрестностям, оставив до Александрии кроме меня только еще старика из Трапезунда, ценного своим знанием ухода за садами. Работать меня не принуждали, и я, слабый от перенесенного, целыми днями лежал в полутемной комнате, думая о прошлом, оплакивая несомненную гибель Хризиппа или слушая рассуждения трапезундца, человека доброго и справедливого, хотя и не признававшего бессмертных богов, воле которых, напротив, покорившись, я легко и бездумно помышлял о будущем. Звали моего нового друга Феофилом, хотя он был еврей по вере. И мы очень желали попасть к одному и тому же хозяину, не расставаясь и в рабстве. Это наше желание исполнилось вполне, так как, когда после довольного времени нас привезли в Александрию и выставили на рынке ранним утром, мы были в тот же день куплены одним человеком, приставившим Феофила к огороду, а меня взявшим для своих личных услуг, так как я был молод и приятен на взгляд. Так как мой хозяин был человек далеко не старый, добрый, всегда улыбающийся и от него пахло мускусом и амброй, то я скоро привык к своему положению, хотя садовник и говорил, что я живу во грехе, чего я не понимал, будучи различной с ним веры. Хозяина же нашего звали Евлогием, и его дом находился недалеко от Солнечных ворот.
Всего утомительнее бывало для меня стоять во время долгих пиров. Когда интереснейшие вначале разговоры становились бессвязными, певцы и музыканты, уставшие, играли каждый свое, воздух делался тяжел от пара жареной дичи, дыма курений и дыхания людей, подавая блюда и вино или ходя с освежающей вербеной, я совсем засыпал и чуть не падал на пролитых лужах вина и раздавленных брошенных розах. Однажды Евлогий давал прощальный ужин актрисе и куртизанке Пелагее, которую он любил больше трех месяцев. Она сидела рядом с ним в венке из настурций, в полосатом, черном с красным, хитоне, рыжая, с несколько раскосыми подведенными глазами, блестя подвесками и зубами, видными во время улыбки, прикасаясь к кубку в том месте, где прикасался Евлогий, и тихонько с ним говорила, будто не перед разлукой. И вдруг, когда случайно говор стих, была услышана ее речь к хозяину: «И вот, прощаясь с тобой, мой друг, я обращаюсь к тебе с просьбой: по обычаю, не откажи мне подарить на память чего бы я ни пожелала!» – «Приказывай, прекрасная Пелагея; надеюсь, ты не будешь кровожадна и не потребуешь моей жизни?» – «Елевсиппа я прошу, твоего раба», – сказала женщина, и Евлогий, не нахмурившись, быстро ответил: «Он твой», – и потом, обратившись ко мне, добавил: «Целуй руку новой госпоже». Пелагея мне казалась чудом красоты; не будучи новичком в любви, я не знал женщин, и слова куртизанки мне показались зовом к чему-то неведомому; но, не сознавая сам, что я делаю, я опустился на колени перед Евлогием и сказал: «Я – раб твой: ты меня можешь убить, продать, подарить, но если мой голос может быть услышан, не прогоняй меня; если ты недоволен, накажи меня, но не разлучай с тобою». Евлогий, нахмурившись, молчал, а Пелагея, захлопав в ладоши, воскликнула: «Я отказываюсь, я отказываюсь: лишить такого преданного и нежного слуги было бы преступлением!»
Наутро я был высечен, но нежность Евлогия ко мне удвоилась.
Однажды, когда, по обыкновению, трапезундец укорял меня за жизнь, которую я веду в доме господина, я заметил ему:
– Я делаю это не по своей воле, будучи рабом, притом если ты заботишься о моем спасении, то, хотя бы и исправив свою жизнь по-твоему, я, не приняв твоего учения, все равно буду далек от цели.
– Во-первых, будучи рабом, можно свою волю и желание вкладывать в то, что делаешь как невольник, а потом я скажу тебе, что вот однажды отец сказал двоим сыновьям: «Сделайте то-то»; один сказал: «Вот еще» – и сделал, а другой: «Слушаю, батюшка» – и не сделал. Кто же из них исполнил отцовскую волю?
– Я не понимаю, почему нужно быть или упрямым лицемером, или добрым грубияном, но если тебе хочется, я познакомлюсь с твоими единоверцами, чтобы ближе узнать ваше учение.
Мы замолчали, так как из ближайшей аллеи вышел Евлогий в сопровождении большой овчарки; он шел задумавшись, но не грустный и, заметив нас, дал знак мне остаться, уйти другому, сев на скамью, некоторое время смотрел на летающих низко над землею с криком ласточек и потом, посадив меня рядом с собою, начал:
– Любишь ли ты меня, Елевсипп?
– Ты знаешь, господин, что я люблю тебя.
– Ты любишь меня как доброго хозяина и из боязни, в случае нелюбви, смерти или продажи другому, может быть, менее ласковому.
Вспыхнув, я ответил: «Ты несправедлив, думая так; если б ты был равным мне, я бы любил тебя не менее».
Помолчав, он продолжал, гладя собаку:
– Если все проходит, все тленно, это не означает, что должно отвергать или пренебрегать этими вещами, но бывает, что человек устает в пути и, не дожидаясь, когда сон сомкнет ему веки, сам ложится раньше вечера спать на дворе гостиницы.
Хотя его слова не несли явной мысли о печали, мне стало жаль его, и я, не знаю сам к чему, проговорил:
– Есть люди, считающие душу людей бессмертною.
– Ты – не христианин? – промолвил он рассеянно.
– Нет, я не знаю христиан и верю в бессмертных богов.
– Если нам придется расстаться, юноша, будешь ли ты вспоминать обо мне? – Верным тебе я быть клянусь.
– При встрече с носящим мое имя человеком на минуту вспомнить, что это имя знакомо – было бы достаточной верностью, – улыбнувшись моему восклицанию, заметил он.
Раб принес только что купленную вазу, где гирляндой плясали вакханты и Ахиллес прял в женской одежде в кругу служанок; рассматривая ее с непривычным любопытством, Евлогий тихо сказал:
– Я мог бы разбить ее движением руки, но она может пережить моих детей и внуков и память о них.
Записав цену, он распорядился насчет посадки осенних цветов и, в сопровождении овчарки, легкой походкой удалился, оставив меня смущенным и недоумевающим.
Имея некоторое время свободным, мы с Панкратием, невзирая на сильный ветер и тучи, отправились, как уже давно мечтали, кататься в лодке по Нилу.
Ветер уже разорвал закрывавшие небо тучи, и багровый закат обнаружился во всем своем зловещем величии, кровяня волны с гребнями, когда мы, с трудом двигая веслами, повернули домой, то вспоминая прошлое, причем Панкратий живо рассказывал свои похождения у актеров, от которых его купил Евлогий, то говоря о смутности последнее время нашего хозяина. Не успели мы привязать нашу лодку к железному кольцу у широкой лестницы, спускающейся из сада к реке, месту обычной стоянки хозяйских суден, как наш слух был поражен смутными криками, доносившимися изнутри дома. Ведомые этими звуками и видя бегущих только в одном с нами, но не встречном направлении людей, мы не могли узнать причины этих стенаний раньше, чем не достигли комнаты, где в ванне сидел Евлогий, казавшийся уже безжизненным, смертельной бледности, окруженный друзьями, домашними и докторами. По скорбным лицам присутствующих, молчанию, царившему здесь, из соседнего покоя доносившимся воплям, мы поняли, что смерть не оставила места никакой надежде, и, не расспрашивая о несчастии, молча присоединились к общему горю. На следующее утро мы узнали, что Евлогий, оставив краткую записку, где говорилось об усталости и пустоте жизни, добровольно открыл себе жилы в бурный осенний день, когда солнце появилось только в багровом закате. Из завещания стало очевидно, что мы, награжденные хозяином, отпущены на свободу. Не имея определенных планов, несмотря на неудовольствие Феофила из Трапезунда, я решил искать судьбы с Панкратием, намеревавшимся, отыскав старые знакомства, снова приняться за прежнее занятие актера.
Наше общество состояло из Панкратия, меня, Диодора, искусного гимнаста, с сыном Иакхом, Кробила, Фанеса и белой собаки Молосса; мы путешествовали в двух повозках, вмещавших наши пожитки и приспособления для представлений, останавливаясь в попутных местечках и городах, иногда специально приглашаемые на местные праздники, живя не богато, но весело и беззаботно.
Панкратий меня быстро обучил своему искусству, и, привыкши к театру в нескольких небольших ролях, я скоро перешел на первые, играя, благодаря своей молодости, девушек и богинь, особенно, говорят, трогательно изображая Ифигению, приносимую в жертву Агамемноном, и Поликсену. Бездумная жизнь в Корианде, гибель Хризиппа, пример Евлогия научили меня не придавать большой ценности богатству и благосостоянию, и, имея душу спокойной, я был счастлив, ведя жизнь странствующих мимов. Я любил дорогу днем между акаций мимо мельниц, блиставшего вдали моря, закаты и восходы под открытым небом, ночевки на постоялых дворах, незнакомые города, публику, румяны, хотя и при маске, шум и хлопанье в ладоши, встречи, беглые интриги, свиданья при звездах за дощатым балаганом, ужины всей сборной семьею, песни Кробила, лай и фокусы Молосса. Деньги, полученные от бывшего господина, я хранил в крашеном ларчике из резного дерева и не трогал их до подходящего случая, который и не замедлил представиться, но об этом узнается в свое время, как и последующее течение моей полной превратностей жизни.
Однажды, случайно бодрствуя ночью, когда в гостинице все уже покоились сном, я услышал сильный запах дыма, и сквозь щели деревянных стен мелькали красноватые отблески, не похожие на свет зари; выглянув в слуховое окно, я увидел, что дом, где мы спали, наполовину объят пламенем, не заметить которое дала <,возможно,> моя, бодрствующего, глубокая задумчивость и крепкий сон товарищей. Громко закричав о пожаре, я, не будучи еще раздетым, быстро сбежал по занявшейся уже лестнице, крикнув по дороге какому-то спящему старику: «Спасайся, авва!», и очутился на улице невредимым и первым спасшимся. Вскоре место перед пожаром было наполнено народом, тушащим дом, соседями, любопытными, матерями, отыскивающими своих детей, собаками, пожитками, наваленными кучей, плачущими детьми; люди из второго жилья простирали руки, вотще умоляя о помощи, или калечились, бросаясь из окон, так как лестница давно уже рухнула; старик бродил по площади, рассказывая, как он был разбужен громким криком: «Спасайся, авва», и увидел огневласого ангела, который и сохранил его от верной гибели.
– Полно баснословить, отец, – сказал я, подходя к старику, – этот ангел был не кто другой, как я.
Но рассказчику и слушателям больше нравился огневласый ангел, и они недружелюбно промолчали на мои слова. Когда от дома осталась только кирпичная печь с одиноко торчащей трубою, все стали расходиться и солнце близилось к полдню, я заметил девочку лет семи, горько плачущую на обгорелом бревне. С трудом получая ответы от нее самой, я, через соседей, узнал, что ее родители, люди проезжие, погибли в пожаре, в городе близких нет никого и что ее зовут Манто. Это имя, напоминавшее мне мою далекую родину, беспомощное положение ребенка, не перестававшего молча плакать, привычка не долго думать и покоряться судьбе, сознание, что у меня есть деньги, – заставили меня оставить девочку у себя, и наша семья, потерявшая сгоревшего Молосса, пополнилась маленькой Манто, вскоре привыкшей к нам и к нашей жизни. Но заботы о ее пропитании и воспитании считались принадлежащими главным образом мне.
Следующую часть моей жизни, быть может, еще более богатую приключениями, я принужден передать более кратко, торопимый близостью конца, общего всем людям, и не желая оставлять без урока имеющих возможность почерпнуть таковой в моем повествовании. Около этого времени я был просвещен святым крещением и присоединен к святой апостольской церкви. Этим я обязан Феофилу из Трапезунда, с которым я встретился в один из наших заездов в Александрию; он ясно представил мне всю скверну и греховность моей жизни и даже отсутствие самой надежды на вечное блаженство при продолжении ее. Я благосклонно слушал его наставления, чувствуя усталость от однообразия пестрой жизни странствующих мимов, любовных историй и путешествий; меня беспокоила участь маленькой Манто, но трапезундец сказал, что питающий птиц небесных не оставит погибнуть невинное дитя, особенно если оно будет просвещено святым крещением. Я и девочка приняли таинство в один и тот же день от самого александрийского папы, и с успокоенной совестью в одно ясное утро для скорейшего достижения блаженства я покинул столицу, чтобы направиться в ливийскую пустыню.
Мне нравилась простота братии, долгий день, разделенный между плетением корзин и молитвами, рассказы о кознях дьявола, то проливающего кружку с водой, то отягчающего дремотой веки брата за чтением псалтыря, то являющего в сновидениях казавшиеся давно забытыми милые лица, то в виде черных нагих отроков пляшущего перед отдаленными кельями. Рассказы братии, приходивших из дальних лавр и киновий, имели также предметом различие уставов, пищи и бдений, особое попечительство Господа Бога о пустынножителях и нападки на них дьявола. Один только рассказ, одна встреча не походила на обычные повествования и, как шум моря в занесенной на сушу раковине, напомнила мне жизнь в мире, полную превратностей и уроков.
Однажды, подойдя к источнику, я заметил человека с дорожной сумкой, сидевшего скрестив ноги на камне, в позе, выражавшей сладость и безмятежность покоя. Без одежд он походил бы на отдыхающего Гермеса. Приветствовав его, я спросил, куда он так спешит.
– Ты прав более, чем думаешь, – отвечал тот улыбаясь, – говоря, что я спешу, но человеку, загнавшему лошадь и принужденному идти пешком по пустыне семь дней под этим солнцем, позволительно отдохнуть и подумать о дальнейшем.
Освежившись отдыхом, свежей водой и пищей, принесенной мною, юноша начал рассказ, сдавшись на мои настойчивые просьбы.
– Я родом из Милета и зовусь Хариклом, а мой отец носил имя Ктезифона. Он был купец, но меня предназначал для другого поприща, и едва мне минуло шестнадцать лет, послал меня на знакомом корабле в Рим к старому своему знакомцу и школьному товарищу Манлию Руфу.
Мне было жаль покидать родину, тесный кружок друзей, Мелиссу, которая начинала более благосклонно выслушивать мои нашептыванья, но я был молод, и самое слово «Рим» меня влекло, как луна морскую воду.
– Конечно, в Риме молодому человеку с деньгами можно недурно провести время не только в Субурре, но и съездив к морю за Остию, – заметил я.
– Ты заблуждаешься, думая, что только жажда наслаждений влекла меня в Рим.
У Руфа был степенный изящный дом, редкая библиотека, и его беседы были истинным наставлением для робкого провинциала; встречая у него множество всяких людей, я не имел надобности выходить одному и почти всегда только сопровождал своего хозяина. Однажды мы отправились в цирк; Цезарь, задержанный делами, опоздал, и в цирке, совсем уже наполненном, ждали только его прибытия, чтобы начать зрелище. Осматривая ряды зрителей, я заметил двух людей, которые привлекли мое внимание.
Признаюсь, что, собственно, красота одного из них заставила меня обратить внимание и на не совсем обычный их вид. Старший из них, в одежде восточных астрологов, что-то говорил младшему, не сводя с него глаз, и заканчивал свою речь улыбкой, похожей на улыбку заклинателя змей, между тем как тот в свою очередь также, казалось, не видел ничего из окружающего, кроме глаз своего спутника. «Кто эти?» – спросил я у Манлия, но тот замахал на меня рукою, говоря: «Кто же этого не знает? Орозий маг и его ученик! Разве можно громко задавать такие вопросы? тише – Цезарь». Действительно, Цезарь, окруженный свитою, входил в свою ложу. С тех пор мои мысли всецело были заняты этим юношей, и я всячески изыскивал средства увидеть его; узнав место, где жил Орозий, и сказав Руфу, что хочу составить свой гороскоп, я отправился однажды вечером в дальний квартал, где жил маг, в тайной надежде свидеться с предметом моей любви. Я узнал обиталище мага по львам, которые, прикрепленные к цепи, ходили взад и вперед перед входом; немой раб, введя меня в переднюю, оставил там одного; я, едва сдерживая бьющееся сердце, смотрел на догорающие угли в жаровне, мерцающие медные зеркала, высушенные кожи змей. Наконец занавес отдернулся и вошел маг, но он вошел один.
Рассказчик, отерши пот с лица, так продолжал:
– Придя за гороскопом, я думал найти любовь и встретил заговор и смерть.
– Да, трудно предположить, что можно встретить, увлекаясь чувствами, – промолвил я несколько равнодушно.
– Маг дал мне несколько старинных стихов, где говорилось о смелости, орлах и солнце, и где я приветствовался как новый герой. Я помню начало и некоторые отдельные фразы.
Радостным, бодрым и смелым зрю я блаженного мужа,
Что для господства рожден с знаком царя на челе…
В горных высотах рожденный поток добегает до моря.
В плоских низинах вода только болото дает.
. . . . . . . . . . . . . . . Осушивши
Кубок до дна, говори: «Выпил до капли вино».
И между уст, что к лобзанью стремятся, разлука проходит.
Вскоре – увы – я узнал на себе справедливость последнего изречения. Посещая Орозия все чаще и чаще, я увидел, что вовлечен в большую сеть заговора, который едва не потряс власти Кесаря. Ты, может быть, слышал про это великое предприятие, не удавшееся на первых порах, но которое, клянусь Вакхом, восторжествует?
– Ты напрасно думаешь, что великое для тебя и твоих римских друзей велико и для всего мира.
– Но Цезарю было важно то, что касалось его благоденствия. Вскоре он узнал через шпионов о заговоре против его божественности; везде начались аресты; друзья Манлия Руфа передавали это как свежую новость. Сам Руф не был ни в чем замешан и не знал, как терзают мое сердце все более подтверждающиеся слухи об открытии заговора и вероятной казни участников. Когда я заходил в дом мага, я часто не заставал ни Орозия, ни юноши; унылые лица слуг, молчание или тоскливое перешептывание, пыль, лежавшая повсюду слоями, – все говорило, что обитатели этого дома слишком заняты важными и не сулящими благополучия тревогами. Однажды я застал Марка (сказал ли я тебе, что так звали ученика мага?) в передней; выходя, он крепко сжал мою руку и, не останавливаясь, прошептал: «Завтра перед солнцем жди меня у ворот, что ведут к Остии. Увидит Цезарь, что не рабов в нас встретил, а героев!» – Рассказчик умолк, опустив голову на руки, и я, подождав достаточное время для успокоения чувств или риторической остановки, промолвил:
– Прошу тебя, продолжай, если есть продолжение; твой рассказ меня живейше интересует.
– Когда я вышел за ворота, над равниной, спускающейся к морю, поднимался туман, который казался тем гуще, что за городскими стенами уже была видна заря. Вскоре я увидел всадника, в котором я без особенного труда узнал Марка; молча он сошел с коня и стал доставать письма; я заметил необыкновенную строгость выражения его бледного, почти еще отроческого лица и то, что он как будто ранен. Передавая мне письма к друзьям <из> других городов, делая наставления, он вдруг пошатнулся, прижав к сердцу свою одежду, сквозь которую явственно выступила кровь. Опершись на мое плечо, он продолжал голосом все слабеющим, но не менее полным воли и огня: «Если я буду близок к смерти, если я умру, не бойся оставить меня здесь, на дороге. Спеши, спеши, бери мою лошадь, оставь меня так… Будь радостным, помни: учитель обещал тебе радость, я же завещаю тебе любовь!» – И он, наклонившись, поцеловал меня в первый раз, затем, вздрогнув, умер. Солнце уже было видно из-за городских стен, и я, поцеловав еще раз мертвого друга, закрыл ему лицо полой плаща, сел на оставленного им коня и быстро поехал к гавани.
Десять раз зиму сменяла весна и за летом следовала осень с тех пор, как я удалился в пустыню; память о прошлом едва уже рисовала мне знакомые картины прежней жизни, и я считал себя давно совлекшим ветхого Адама, когда был послан по делам киновии в Александрию в сопутствии брата Маркела. Теперь приближается повествование, могущее смутить душу читателей, но которое тем яснее показывает, как мало можно надеяться на свои силы без помощи благодати, как милосердие освещает самое дно бездны падения, как неисповедимыми путями ведет нас Промысл к спасению. Ты, Христос, сын Бога Живого, сам дай мне язык глаголящий, чтобы в моей слабости, в моем падении была ясна Твоя высота и сила. Однажды, окончив нашу работу, мы с Маркелом возвращались к подворью через узкую улицу в садах за ограждениями в предместье. Было жарко, хотя солнце уже село и из-за лиловых пыльных облаков выплывала луна; пахло верблюжьим пометом, пылью и жасминами, и из-за ограждений садов доносились звуки, тонкие и гнусливые, лир, систров и неизвестных мне инструментов. Какие-то волны тепла будто расходились по моему телу и заставляли руки дрожать и ноги замедлять шаги не от усталости. Мы сели на каменную скамью у ворот одного сада, и Маркел с удивлением смотрел на мои опущенные веки и открытый ссохшийся рот; звуки все звенели, будто рой комаров, и давно забытые лица Лимнантис и Пелагеи, Хризиппа и Евлогия закружились, сплетаясь передо мною. За решеткой в слуховом окне показалось улыбающееся нарумяненное лицо, и нам сказали: «Путники, зайдите внутрь, не бойтесь. Здесь омоют ваши ноги и всячески вас успокоят». Я не двигался, образы все сплетались передо мною, нагие черные отроки кувыркались в какой-то странной бесстыдной игре, голос из-за решетки продолжал говорить, тогда я встал и, отвернувшись от Маркела, смотревшего на меня с грустью, но без укора, вошел в огражденье.
– Я дождусь тебя, авва, – сказал мне оставленный на улице.
Я оставался там до утра, и брат меня ожидал на улице, на следующий день он один пошел на работу, я же, как пленник, все кружился около этого ограждения, и каждый вечер заставал меня входящим в знакомую калитку и вне сидящим брата. Истративши свои скудные запасы и не работая вновь, я стал тратить заработок Маркела, понесшего двойную тяжесть. Я был лишен стыда и жалости и только ждал, когда скрипнет заветная дверь, пройду я по саду мимо нарумяненных смеющихся женщин с гостями, подниму тростниковую занавеску, как забренчат запястья на тонких смуглых руках и щиколотках, поцелуи, запах надушенного тела, как потом женщина, сидя на полу, поджавши ноги, будет перебирать струны и щиплющие тонкие звуки будут сливаться с тихим, печальным и страстным напевом. Что-то в лице ее напоминало мне о прошлом, и я не раз спрашивал ее об родителях, родине, жизни. Она или целовала меня, закрывая глаза, или начинала плясать, звякая кольцами, или сердилась и плакала. Но однажды, когда она была добрей и тише, она рассказала мне свою историю, из которой я узнал, что эта женщина – не кто иная, как маленькая Манто, спасенная мною на пожаре, воспитанная и потом оставленная, когда я покинул мир; я же ей не открылся. Я должен говорить как перед Богом и не могу скрыть, что была жестокая радость своим наслажденьем делать еще более скорбными печальные плоды моего благочестивого подвига. Я проводил с Манто дни и ночи, Маркел же все худел и чах, не говоря ни слова. Он уже не поджидал меня у ворот, а лежал дома на циновке, и когда я объявил ему свое решение снять ангельский образ и взять Манто в жены, он едва мог поднять голову. На следующее утро он умер, я же отправился в пустыню за оставленным там золотом.
Деньги свои я нашел в углу пещеры, где я оставил их зарытыми; не открывая своих дальнейших намерений, я объявил настоятелю, что покидаю их киновию; игумен не сказал ни слова, но простился с сухою смиренностью, и братья не пошли меня проводить до поворота дороги, как был обычай. Меня это не оскорбило, так как я возвращался из пустыни с еще более легкою и обновленной душою, чем шел туда. Путь мне казался найденным. «Прямо и просто поправить зло, которое наделал, хотя бы и невольно, отбросить гордость, стать обыкновенным простым смиренным семьянином, работником, быть добрым, милостивым – не исполнение ли это прямых слов Господа?», – думал я с гордостью, и с любовью смотрел на звезды, мечтая о новой жизни с Манто и оглашая пустыню псалмами и песнями, которые я певал когда-то еще будучи в Корианде.
Я открыл красильню пурпуром, купил дом с садом, рабов, и Манто, освобожденная от необходимости продавать свою любовь, с гордостью и старанием занялась устройством нового хозяйства. Жизнь текла спокойно в тихом счастье и смиренно-горделивом довольстве найденного пути, исполненного долга. Но скоро я заметил, что Манто стала задумчива, не с такою радостью занимается огородом и садом, часто сидит у дверей, бесцельно смотря на улицу, куда-то уходит, и однажды, возвратясь из мастерской, я нашел ее пьяною. Потом она сказала:
– Я знаю, что я – неблагодарное и дурное <со>здание, но я так не могу дольше жить, привыкшая к той жизни, от которой ты меня освободил, чтобы сменить на эту. И там, зная, что я живу во грехе, я утешалась, что есть другая, достойная жизнь, теперь же, не ставши ни счастливее, ни добродетельнее, я лишена и последнего утешенья. Я знаю, что я тебя огорчаю, прости меня за это Христа ради, но дай мне уйти назад.
Так она меня покинула.
Продавши своих рабов, дом и красильню и заплатив вырученными деньгами за должников, сидящих в тюрьме, я поселился со слепою овчаркою на чужом огороде, карауля его за шалаш и пишу. Пришедши к убеждению, что всякий путь, считающийся единственно истинным, ложен, я считал себя мудрее и свободнее всех. Так я прожил лет 20, и слухи о моей жизни и учении распространились далеко за пределы столицы и привлекли ко мне множество людей. Так как мои слова не связывались с определенным божеством, то они принимались равно христианами, язычниками и евреями. Презирая деньги, я часто встречал своих посетителей с грубостью, принимаемою ими за простоту, считая, что обращение должно главным образом сообразоваться с удовольствием, доставляемым тому, к кому оно направлено. Так прошло много лет, как однажды у меня явилось сомнение, не есть ли мое отрицание пути тоже путем, который должен быть отброшен? Проворочавшись без сна до рассвета, поутру я вышел из шалаша, уверенный не возвращаться назад, но не зная, куда идти, и слепая овчарка залаяла на меня, как на чужого.
С. С. Лознякову
Провяли дороги. Желты ми полосами, словно разогнутые лучистые венчики потемневших окладов, лен лежал на зеленом лугу, бурея срединой, золотея к концам. Высокие тучи не грозили дождем; ветер с хрустальных озер развевал уже зимнюю тишину пестрого леса. По застывшей утром дороге гулко стучали колеса, и лицо ездока, круглое и розовое, еще покраснело от нежгучего холода.
Заворотив у часовни, остановился он у высокой избы, откуда видно было холодную синюю воду, большой дом в желтой аллее берез и леса широко по краям.
Заметивший его в узкое окошко старик поспешно вышел, говоря:
– Ах, баринок, не ждали мы вас сегодня. Как же тетушка ваша Александра Матвеевна порешили?
– Вот я приехал к вам по этому делу. – Соскочив с одноколки, он оказался высоким и плотным, в толстой куртке и больших сапогах; лицо круглое и нежное, как у ребенка; слегка картавил.
Мужик продолжал:
– А у нас беда какая!
– А что?
– Пашку-то вчера зарезали на фабрике.
– Не может быть!
– Насмерть, прямо ножом в живот.
– Кто же, нашли?
– Как не найти! Он никуда и не бежал, зараз схватили.
– Может, вам неудобно будет, что я к вам зайду?
– Нет, что же. Дело делом, мы вам всегда рады и благодарны весьма и вам и барыне. Ведь еще покойника Григория Матвеевича знал я таким же, почитай, как вы теперь.
Подымаясь высоким старым крыльцом, Иосиф Григорьевич из вежливости расспрашивал подробности несчастья, вспоминая и Павла убитого, лицом и ростом походившего на него, Иосифа Григорьевича Пардова.
– Как же Марина? – спросил он, охваченный запахом синего ладана в тесной избе.
– Не знаю; наверное, в Питер съедет к тетке покуда.
Молча достал Парфен чашку из отдельного шкапчика, сам накрыв стол; бабьи голоса заглушенно гнусавили из избы через сени.
Деловито и сухо поговорили о делах. Иосиф встал уходить, как в двери будто вдвинулась невысокая женщина в темном платье, в белом платке. Не замечая гостя, заговорила быстро и взволнованно:
– Парфен Ильич, отпусти меня тотчас в Питер, невмоготу мне здесь; прошу тебя, как маменька вечор молила тебя: отпусти меня тотчас; постыло мне все здесь: дом, озеро, дороги, леса – все постыло мне.
– И отец с матерью опостылели?
– Зачем пытаешь? Ты знаешь, покорна ли я, ласкова ли я до вас, бегу ли работы, да не время теперь об этом; душа моя погибнет, коль останусь… – И она заплакала, не моргая. Парфен стоял, не говоря, и смотрел, как Маринины слезы скупо скатывались по щекам на углы платка.
– До свиданья покуда, не огорчайтесь слишком, – сказал Иосиф Григорьевич, берясь за скобку.
– Простите, сударь, что девка так вбежала: вне себя она. Поди к матери: думаешь, очень интересно барину смотреть на ваши бабьи слезы? У баб ведь всегда глаза на мокром месте бывают, – добавил он к гостю.
– Ах, что вы, что вы! пожалуйста, не стесняйтесь, мне давно пора, тетушка ждет.
Марина снова заговорила:
– Что таить мне слезы мои? Пусть весь свет глядит, что до того? Была душа моя чиста, как любовь моя чиста была. Отпусти меня тотчас, чтобы не впасть мне в отчаянье. Что теперь мыслю, чего желаю? – смерти! Стукни, стукни в дверь, гостья званая, смерть милая!
Она села у двери на лавку, не закрывая лица, и те же скупые слезы крались вдоль щек к платку. Твердо три раза простукнуло что-то в окно. Все вздрогнули, а Марина застыла, перекрестившись. У окна, стуча кнутовищем, стоял толстый седой поп, разводя приветственно руками. Громкий голос доносился через стекла внутрь.
– Иосиф Григорьевич, сделайте божескую милость, подвезите меня до Полищ; дороги наши – благие, пришлось бричку в кузне оставить, не знал, как и доберусь, все на работе. Вдруг вижу – ваша кобыла у Парфена стоит, думаю, не до дому ли едете, дай попрошусь.
– Охотно, охотно, отец Петр, – обрадовавшись, заговорил Пардов.
Снова застучали колеса по мерзлой земле, пестрели леса, лен жалко лежал на лугах, синела вода, пиво варили на берегу к близкому празднику. Спутники редко переговаривались, теснясь, оба полные, на узкой бричке.
– Хоть и еретики, а по человечеству жалко Парфена. Марина теперь, верно, в Питер на Коломенскую отправится к тетке.
– Она богата, ее тетка?
– Они все богатые. Капусту у вас рубили?
– Вчера.
– Ужас сколько рыжиков это лето уродилось.
– У нас жеребец что-то захромал.
– Тетушка ваша здорова ли?
– Ничего, благодарю вас.
– Гостей ждете к Ангелу?
– Приедут, наверное.
– Редко вас посещают?
– Редко.
Иосиф запел высоким и сладким голосом тягучую песню; батюшка слушал умиленно.
– Голос у вас редкий, Иосиф Григорьевич, вам бы в духовные идти!
– Не знаю, что с жеребцом, послали за ветеринаром.
– Приезжайте голубей-то гонять, – прощаясь, говорил отец Петр.
– Приеду, приеду, – улыбаясь, отвечал Пардов. Пройдя через сени, лестницу, залу, угловую, кабинет, Иосиф постучался в дверь. За туалетным столом сидела Александра Матвеевна, наводя румянец на худые, морщинистые щеки; Елизавета, стоя сзади, чесала ей волосы, и кучер Пармен, опустив бычьи глаза, делал доклад, помещаясь у двери. Окна были завешены, несмотря на первый час дня; горели свечи, и пахло пудрой. Старая дама, обернувшись, сказала:
– Ах, это уже ты, Жозеф? – и протянула сморщенную ручку для поцелуя.
Тетушка сидела в теплом капоте, но с нарумяненным и напудренным лицом у окна во двор, прямая и маленькая. Стряхнув пепел с папиросы, она продолжала диктовать Иосифу жидким и тонким голоском:
– Написал?.. поднявшись по винтовой лестнице, он увидел Лизетту, которая стояла в одном расстегнутом лифе перед зеркалом. С замиранием сердца смотрел он на розовую нежную грудь, видную через голубой раскрытый лиф. Но и наблюдатель, очевидно, не остался незамеченным, так как дама, улыбнувшись, но не оборачиваясь, сказала: «Кто-то идет к нам, Жужу!», и в то же время маленькая собачка залаяла на притаившегося кавалера из-под юбок своей госпожи…
Солнце ударяло в банки с вареньем, стоявшие под старым бюро, на котором были подсвечники без свечей; двое больших часов не шли; на стене для симметрии висели одни и те же фотографии одного лица в нескольких экземплярах.
Иосиф уныло выводил крупные детские буквы, смотря, как на дворе убирали после вчерашней рубки капусты; собаки лаяли и хватали зубами за метлы, мужики переругивались сонно, перечисляя старинные провинности.
Тетушка заволновалась, зазвонила в дребезжащий звонок.
– Что вам угодно, ma tante?
– Лизавету нужно; вечно пропадает, негодная!
– Может быть, я смогу вам быть полезен?
– Пиши, знай, дитя: она должна явиться.
Лизавета вкатилась и громким басом закричала:
– Что у вас за скандал? пожар, что ли?
– Что вы орете? Не глухие тут, вечно вас не докличешься!
– Ну, на что я понадобилась? нос высморкать?
– И как только я терплю этакое наказанье? – вздохнула тетушка, но, вспомнив, заговорила:
– Где Амишка? Сами слышите, на дворе собачья драка; Амишке долго ли попасться? Он слепой, даже на кресло скакать не может, скамеечку завели; разорвут, как пить дадут: он стар. Бегите, узнайте!
– Оба-то вы с Амишкой хороши, – ворчала Лизавета.
– От вас, кроме грубостей, что ж услышишь?
– Только ваша доброта терпит Лизавету Петровну, – сказал Иосиф, когда та ушла, хлопнув дверью.
– Хоть ты-то, мой друг, не обижай меня: всегда не любила добрых людей, – глупые они просто-напросто. Я к Лизавете привыкла, и она – женщина с характером и смелая, – вот что дорого. А, конечно, пакостная ругательница и в грош меня не ставит.
Со двора Лизаветин бас прокричал:
– Спит в передней ваше сокровище, радуйтесь!
Тетушка, снова успокоившись, затянулась и продолжала диктовать:
– …спустив ногу с кровати, он нащупал мягкие туфли и, перелезши через спящую, так как лежал у стенки, подошел кокну..
Тихо вошедши, другая уже женщина скромно доложила:
– Яблоки для мочки приготовили, угодно будет посмотреть?
Тетушка замахала руками.
– К Лизавете Петровне, к Лизавете Петровне! А то ты, друг, наблюди.
– Как прикажете, – сказал племянник, вставая и собирая книги и тетради. – Заниматься больше не станем?
– Довольно. Ты нежен, дитя, но не будь слишком добр.
В ответ Иосиф поцеловал руку Александры Матвеевны и вышел, высокий и плотный.
Вышед на двор, постоял, смотря на голубое небо, полез на голубятню проведать своих любимцев, пошел на конный и скотный двор. Владения были так невелики, что времени заняло это немного; у ворот сидели девушки, ничего не делая, в теплых платках; посидел с ними, с конюхом поборолся; посмотрел яблоки для мочки медленно и лениво; видя сумерки близкими, направился домой.
Обедали поздно, по-городскому, при свечах, втроем; всегда пили вино; тетя Саша к обеду переодевалась из капота в платье, поверх которого и в холод, и в тепло надевала широкую кофту. Лизавета Петровна сообщала газетные новости, Иосиф говорил о жеребцах и делах, тетушка мечтала о прошлом, призывая наперсницу на помощь.
– Помните, Лизавета (или это было еще до вас?), как граф Пантузен ко мне сватался, грозился застрелиться, рыдал, но я не любительница таких представлений, и свободу выше всего ставлю; все-таки в мундире ли, в поддевке ли, все они, как до дела дойдет, грубые мужики. И отдать себя навсегда одному! я не дура, раг exemple!
– Что же с ним потом сделалось?
– Ах, такое, друг, такое, что и сказать нельзя.
– Сам замуж вышел, – пробасила Лизавета Петровна.
– Ах, как это, Лизанька, вы всегда так прямо говорите! – разнеженная вином и воспоминаниями, промолвила тетушка.
– А как мы в маскарады тайком бегали, помните?
– Было дело! – промолвила, улыбаясь, Лизавета Петровна.
– А Оскар Иванович? Как я ему отвечала: «Поехать я с вами поеду, но потом ко мне не приставайте, – протягновенности не люблю!»
– Не любите протягновенности? – спросил Иосиф, смеясь.
– Не люблю! – лихо ответила тетя Саша.
Перешли в гостиную, где дребезжащее фортепьяно оживляло старые оперетки под разнеженными вином пальцами Александры Матвеевны. Лизавета Петровна, сидя на диване, подпевала басом.
– А Цукки, как она в Эсмеральде вылетала, восторг! – И шаткие ноги старой дамы старались изобразить воздушный полет той, другой. Уходя к себе, вдруг пошатнулась, ухватясь за дверь.
– Смолоду головокружениями страдала, – улыбнувшись Иосифу, она пролепетала.
– Рассказывайте! – рассмеявшись, заметила Лизавета, и под руку повела подругу.
Часы глухо прошипели двенадцать, когда Иосиф в своей комнате, постояв минуты две перед образом, стал раздеваться при свете лампадки. Перекрестившись еще несколько раз мелко и спешно, он юркнул на заскрипевшую кровать, и нежный пух подушек уже готов был охватить его сладкой дремотой, но в натопленной маленькой комнате плохо спалось, и, как часто ночью, стал Иосиф прислушиваться к шороху и шуму в тетушкиной спальне за тонкой перегородкой. Он, и не видя той спальни, ясно себе ее представлял: у его кровати – сундук, за его сундуком – тетушкина шифоньерка, меж окон – туалетный стол, в углу образник, затем комод, стол, в другом углу – тетушкина кровать. Он даже представлял, что тетушка делает: она стоит в одной рубашке перед свечкой и ищет блох на ночь.
Лизаветин голос донесся:
– Размываться сегодня не будете?
– Не буду, – как-то смущенно созналась другая.
– И чего вы до сих пор скрытничаете? Всем ведь это известно; я думаю, Аришка, и та давно знает.
– Ты думаешь? откуда же ей знать? откуда ей знать? – заволновалась тетя Саша.
– Так сказала; может, и не знает.
Помолчав, тетушка стукнула какой-то посудиной и снова начала:
– Ведь вот, лицо раньше всего тела стареется, и зачем это так?
– Для смирения, – отозвался бас.
– Знаешь? – не унималась Александра Матвеевна, – что доктора говорят, это чистый вздор, просто для страха говорят, с попами стакнувшись. Да и потом, каждые десять лет разное говорят: то пей, то не пей, то гуляй после обеда, то лежи. Мари Зенькина всегда мазалась, а до шестидесяти лет была прелестна, помнишь?
– Как была рожей, так и осталась рожей.
– Ах что ты, она была очень недурна – пикантна. Развяжи-ка мне…
В эти минуты ночных откровенностей тетушка была даже на «ты» с Лизаветой Петровной.
– И знаешь, у этой Мари ни подмышками, нигде, ну понимаешь, нигде не было волос; она даже к доктору обращалась, но тот ответил: «Помилуйте, это же гораздо красивее, многие просят вывести наоборот».
– Ишь ты, – для вежливости промолвила Лизавета. Стукнули в стенку заворочавшегося Иосифа, и тетушкин голосок продребезжал:
– Спишь, дитя? – И не получив ответа, она сама продолжила:
– Спит!
И Иосиф действительно засыпал уже под тихий шорох, когда, как сквозь воду, до него донеслось: «Послать?» – «Пошли!»
Снилась ему Мари Зенькина и Шурочка Пардова, обе намазанные, танцуют, поднимая юбки, и видно, что у первой волос нигде нет, решительно нигде, а Шурочка кричит: «Спишь? Сплю. Послать? Пошли». И входит высокий, тощий архиерей, вопрошая: «Которая из вас убиенная?». Обе разом падают навзничь, а Пармен, кучер, стоит с ножом и докладывает: «Сейчас, владыко, телицу заклал».
Проснувшись в страхе, не знал, ночь ли, день ли, вечер ли; из тетушкиной спальни доносились вздохи и сопенье. Мужской голос прошептал: «Еще прикажете?» – громче, чем шепотом, тетушка вскричала: «На прощанье». В коридоре прошмыгали чьи-то шаги, Иосифу стало страшно в теплой с лампадой комнате, и, накинув халат, выскочил он в коридор. Натыкаясь, пошел в темноте, как вдруг рука его попала во что-то мягкое и теплое:
– Кто это? – закричал он в голос.
– Это я, – шепотом ответствовали.
– Кто ты?
– Арина, – тише еще прозвучало.
– Что ты здесь делаешь?
– Пришла за бельем: нынче стирка, с вечера забыла забрать.
– Что же ты в темноте?
– Лизаветы Петровны боялась, чтобы не ругалися, что с вечера узел не взяла.
Иосиф не видал Арины, продолжая ее держать, но что-то в ее шепоте так его напугало, что, чиркнув спичкой, он поднес ее к лицу своей собеседницы. Она была бледна и улыбалась тихо, как всегда, когда стирала, когда яблоки мочила, когда тетушке докладывала что-либо.
Зажегши свечку в бельевой каморке, спросил:
– А что твой муж, Пармен?
– Пармен спит, – улыбнувшись, молвила Арина, но глаза ее так же бегали и блестели.
– А ты на стирку собралась?
– А я на стирку собралась.
Снова чьи-то шаги заставили их смолкнуть. Лизавета Петровна в юбке и кофте, войдя, заговорила:
– Что за собрание? Чего вы не спите, Иосиф Григорьевич? Какой срам: с бабами по ночам в каморках торчать! А тебе чего тут надобно? – обратилась она к Арине.
Так как та молчала, Иосиф сказал:
– Она за бельем пришла.
Лизавета Петровна, свистнув, прибавила:
– Знаю я ее белье! Вон, воровка, чтобы духу твоего не было здесь!
– А что тетушка? – спросил Иосиф.
– Что тетушка? Запарился парень; тетушка спит.
Скрипнула дверь уже спальни; Лизавета мигом задула свечку, и все трое, притаившись, увидели, как вышел Пармен без сапог, опустив бычьи глаза. Тетушка в одной рубашке, с размазанными румянами, держа свечу выше головы, поднялась на цыпочки, чтобы поцеловать в лоб уходящего. Пармен, тихо и тяжело ступая, удалился, никого не заметив. Двери закрылись, и свет исчез. Арина сказала:
– Пармен спит, тетушка спит.
– Погоди, тебе это так не пройдет, негодная! – проворчала Лизавета.
Чтобы отослать обратно лошадь, отправляясь до вечера в Полища, Иосиф ехал с Парменом. Он пристально, по-новому, разглядывал его высокую фигуру и румяное лицо с большими черными усами, бритым затылком и огромными воловьими глазами, почти всегда опущенными, – такое же, как всегда, серьезное и важное. Ночное явление Иосифу казалось сном, хотелось расспросить, но не знал, как начать; начал наконец:
– Что жеребец, все хромает?
– Хромает.
– За ветеринаром ты верхом ездил?
– Я.
– Тебе еще много работы, Пармен?
– Достаточно.
– Еще по ночам мы не ездим, как другие.
– Не ездим.
– Спать можно вволю.
– Действительно.
Иосиф, помолчав, начал снова:
– А что Арина, жена твоя, здорова?
– Здорова, что ей делается?
– А ведь я тебя вчера видел, Пармен.
– Чего-с?
– Я говорю, вчера тебя видел, как ты от тетушки коридором шел ночью.
Пармен, покраснев, молчал; Иосиф, сидя рядом, пристально смотрел на соседа и на его губы, которые целовали тетушку. Наконец Пармен промолвил:
– Видели, так уж что же таить? Отпираться не стану; только лучше вы, барин, не говорите барышне, что вы меня видели: ничего из этого не выйдет, а им конфузно будет.
– Я и не думаю говорить. А ведь она старая, тетушка-то?
– Старенька, – недовольно отозвался Пармен и заговорил о другом.
Быстрые речки шумели под шаткими мостами, но болота и лужи белели первым льдом с узором кругами.
Иосиф Григорьевич, не сгоняя все одной мысли, снова заговорил:
– А послушай, Пармен, нельзя ли мне достать?.. – и умолк.
Кучер, будто думая о том же, ухмыльнувшись, спросил, понизив голос:
– Девку?
– Да, – чуть слышно подтвердил барин.
– Это можно.
– Ты постарайся…
– Будьте покойны.
Кто тебя, дремучий лес,
Возрастил на той вершине? –
донесся басистый голос из лесу; путники остановились.
– Никак отец Петр распевает; покричать ему, а то он тут до вечера пробродит, даром проедемся.
– Он любит гулять?
– Любитель.
– Охотится?
– Так, больше бродит.
На их окрики послышался недалекий ответ и вскоре, хрустя по льду и сухим веткам, из лесу вышел в подобранном подряснике с палкой отец Петр, толстый, седой и румяный.
– Издали слышали ваше пение.
– Воспевал, воспевал; вдруг слышу конский топот, окрики человеческие, колес стукотанье, – и постремился к вам напрямик.
– А мы к вам; вы свободны?
– Свободен во Христе, свободен; милости просим. Отпустите Пармена и пройдемтесь: тут прямиком недалеко, версты полторы, по звериным тропам проведу вас, болота все застыли.
Пошли осенним, тихим лесом, вспугивая тяжелую дичь, любуясь и скользя по заиндевевшей земле. Отец Петр говорил беспрерывно, словно пьяный ясным небом, свежим ветром, холмами и лесом. Быстро шагая тяжелыми сапогами, он то останавливался, закинув голову вверх, то ломал лед палкой, то слушал низкий полет глухарей.
– Люблю, люблю! – приговаривал он и опять шагал, затягивая басом:
Кто тебя, дремучий лес…
Перескакивая через ручей, провалился, и мелкая серебряная форель билась, выброшенная водою на лед. Мокрый, стоя в воде, ловил он рыбу руками и снова пихал осторожно толстыми пальцами под нежный лед.
– Люблю, люблю! – повторял он.
Придя домой, он сел за пианино и, широко расставляя пальцы, снова запел свой «дремучий лес».
Из двери вышла толстенькая женщина и сказала:
– А пианино, отец, я от тебя отберу.
– Дело твое.
– Дочь моя, Екатерина, вдовствующая, – представил ее отец Петр Иосифу.
Вдовушка свободно заговорила, поводя круглыми глазами и вздернутым носом.
Жила она далеко на фабрике, где жила и другая тетушка Иосифа, Марья Матвеевна, о которой тотчас и повели беседу.
– Как это мы с вами не встречались у отца? Редко посещаете, хоть и близкие соседи.
– Нет, я бываю; мы вообще редко где бываем.
– Кажется, ваша тетушка большая нелюдимка.
Обедали засветло, просто и сытно, после чего Екатерина Петровна бегло и шумно поиграла на пианино, которое грозила отобрать, попадая не на те клавиши левой рукою. Отец Петр беседовал за наливкой.
– По правде сказать, не очень я люблю у Александры Матвеевны всенощные служить. Дама она прекрасная, но не верующая, к службе все равно не выйдет, и сам будто гость, а не священнослужитель.
– Почем ты знаешь, верующая ли она? Что в церковь не ходит – еще не резон.
– Беседовал неоднократно: никакого усердия.
– Нет, уж вы все-таки приезжайте: мы вам будем очень благодарны.
– Да приеду, приеду.
Попугав голубей, снова пили чай. Екатерина Петровна играла, батюшка пел, пел и Иосиф своим высоким, сладким голосом. Мечтательно Катя промолвила:
– Что за голос, век бы слушала! Неужели вы не учились? Удивительно! Отчего вы у нас на фабрике не бываете? У нас весело.
– Не приходится как-то.
– Ко мне бы зашли.
Отец Петр добавил:
– С Виктором бы поиграли.
– Ну, Витя еще мальчик.
– Да что же, внуку пятнадцать лет, а вам, Иосиф Григорьевич?
– Восемнадцать минуло.
– Да что вы! Я думала, больше.
– Душа у него, старуха, детская, – хлопнув Иосифа по коленке, воскликнул отец Петр.
Екатерина Петровна слегка было нахмурилась, но через минуту снова весело разговорилась.
«Вот бы такую мне!» – подумал Иосиф, вспоминая разговор с Парменом.
Кучер, везя барина, заговорил:
– Домна всего подходящее будет.
– Какая это, Аринина сестра?
– Она самая, лупоглазая.
Тетя Саша, больная мигренью, прогнала из спальни Лизавету Петровну, которая и сидела на диване с Иосифом, откровенная, как всегда бывала в редкие минуты обид.
– Так лет пять прошло, как мы порознь с Александрой Матвеевной жили, я уже привыкла к общине. Что вы смотрите? Думаете, трудно с моим характером? Да, и очень было трудно, только характер у меня не всегда был такой адский. А тут однажды говорят: «Просит вас в приемную какой-то господин». Вышла я и сразу не узнала, что это мой супруг явился: оброс, потолстел, загорел как американец.
– Да разве он тогда еще не умер?
– Выходит, что не умер. Умоляет вернуться к нему, в верности клянется и все такое. Допрашивать я его не допрашивала, где он эти пять лет пропадал; вернуться хоть и не отказалась, но расстроена была сильно и так уж всю себя ломать, да другим отдавать больше не могла. Написала Александре Матвеевне: та шлет живой ответ, что давно бы так: «На всех наплюй и приезжай ко мне». Так мы снова и соединились, будто пять лет ссоры и не бывало.
– Что же, вам ведь хорошо с тетушкой жить: она вас любит и привыкла к вам.
– Привыкла, точно, а любит, думаю, только самое себя. Все это до поры, до времени, а случись что, куда я денусь?
Вбежавшая было девчонка остановилась, увидя Лизавету. Та сказала:
– Ну, что случилось?
– Пармен Аришку колотит.
– Хорошим делом занимается. Еще что?
– Да ничего.
– А ничего, так нечего и бегать без дела, – заключила Лизавета, спешно вставая на звонок из спальни.
Девчонка с жаром заговорила Иосифу:
– Как бьет, как бьет: волосы все растрепал, кровь из носу, все смотрят: на дворе они.
– За что же он ее бьет? – спросил Иосиф, тоже вставая.
– Учит, – серьезно, по-бабьи сказала девочка, отворяя двери барину.
На дворе, окруженный толпою, Пармен молча таскал Арину за косы, то бросая наземь, то подымая, и удары глухо звучали по ватной кофте. Женщина охала, стараясь только уже запачканной в крови рукою утереть все вновь струящуюся кровь. Публика не выражала ни сочувствия, ни осуждения. Только когда Пармен окончательно отшвырнул Арину и та почти поползла к кучерской, громкий говор обсуждений и мнений был прерван басом Лизаветы, закричавшей из форточки:
– Пошли все вон, что за кагал под окнами? Барышня нездорова.
– За что ты ее так? – спросил Иосиф, подходя к Пармену молчавшему в стороне.
– Болтает много, чего не нужно, – и будто вспомнив, прибавил:
– Сегодня на посиделки обязательно приходите.
– Ах да! – вспыхнув, промолвил Иосиф.
Из кучерской выбежала в одном платье девочка лет шестнадцати с бледным лицом и большими, чрез меру выпуклыми, голубыми глазами. Она, всплеснув руками, бросилась к приползшей Арине и громко завыла, поддерживая ее под руки.
Не мог дождаться Иосиф, когда кончится обед и зайдет за ним Пармен; к счастью, тетушкина болезнь укоротила вечернее сиденье.
В тесной избе плясали «шестерку» под гармонию, когда вошли новые гости, наклоняясь низко в дверях. Затихшие было на время песни и танцы снова затеялись, как только увидели пришедших простыми и веселыми. Иосиф пел со всеми и даже один известные песни, будто забыв, зачем и пришел. Домна сидела рядом с ним в теплой кофте и валенках.
– Что же, давай потанцуем.
– Давай; для че нет?
– Только ты учи меня, я не умею.
– А я умею по-городскому?
– За что это Пармен сегодня твою сестру так бил?
– А я знаю?
– Хочешь, я тебе на платье принесу в другой раз?
– А Фомка что скажет?
– Какой Фомка?
– Кривой.
– А ты ему не показывай.
– Ладно, бордо. Отстань, леший! – крикнула она уже на кривого парня, тащившего ее за руку, чтобы танцевать.
– Какая принцесса! – заворчал тот, блестя глазом на Иосифа. Барин даже не очень охотно ушел по данному кучером знаку, на прощанье дав денег парням и девкам. Куда-то пошли под темным звездным небом. Спутник говорил:
– Столковались: Домна тотчас к Ивановне прибежит, так уговорено.
– А что это за Фомка? Ее жених? – спросил Иосиф.
– Много таких-то было. Так, утрепывает за нею.
Ивановна молча провела их в темную избу, где еле виднелись окна со звездами. Лампы она не зажгла. Так и не видел, а только слышал Иосиф, как кто-то пришел, сел к нему и обвил шею руками. Домнин голос шептал какой-то вздор, а Иосиф таял от сладкого страха. Не видел он и ее выпуклых глаз, как не видал и другого единственного глаза, смотревшего в дверную щелку, ничего не видя.
Снег, выпавший второго числа, лежал к общему удивлению прочно, и в комнатах настал зимний свет и замкнутость. Тетушка в теплом капоте рассеянно раскладывала пасьянс у окна, смотря, как по белому снегу к крыльцу шел высокий человек в меховой шапке с ушами.
Заволновавшись, Александра Матвеевна позвонила Лизавету и спросила: «Кто это к нам приходил?»
– Никого, кого вам понадобилось?
– Нет, нет, проходил тут высокий молодой человек, блондин.
– Привиделось вам что-нибудь, – проворчала подруга.
– Да что я – дура, по-твоему?
– Разве конторщик от Требушенки заходил лошадей просить; кажется, высок, а белый ли, рыжий ли, право, ни к чему мне. Глаз-то у вас уж больно зорок.
– Где ж он теперь?
– Почем я знаю: здесь ли, ушел ли.
– Спросите, узнайте, мне видеть его надобно.
– Загорелось! – сказала Лизавета, но вышла узнавать. Через минуту легкой, шаткой походкой поспешила за нею и хозяйка, не дождавшись возврата другой. Вернулись они минут через сорок в живом разговоре, похожем на ссору. Иосиф редко видел тетушку в таком состоянии: даже сквозь румяна проступала краска не то гнева, не то желанья. Говорила на «ты».
– Все врешь ты, Лизавета, он гораздо лучше Жана Погребина, ты никогда ничего не видишь: какая улыбка милая, скромность, вежливость. Прелесть!
– Да целуйтесь на здоровье с вашим конторщиком! Мне-то что? Глаза бы мои не глядели.
Тетушка, вдруг побледнев, оставшись при одних румянах, сказала тихо:
– От вас зависит.
– Что от меня зависит?
– Чтобы глаза не глядели, – еще тише произнесла тетушка.
– Русским языком говоря, выгонку мне устроить хотите?
– Понимайте, как вам угодно.
И Александра Матвеевна не обернулась даже на хлопнувшую дверью Лизавету. Иосиф сказал тихо:
– Что вы, ma tante, так волнуетесь? Хотите, я верну Лизавету Петровну?
– Не трудись, мой друг, – и, наклонясь к нему, она заговорила: – Завистница и мерзавка – эта Лизавета; никогда людей не узнаешь, всегда жди гадостей. Разве я виновата, что еще пользуюсь? Ты понимаешь! ты не смотри на лицо, – а разве руки мои не такие же, как прежде? – И она, быстро загнув широкие рукава капота, обнаружила худое желтое тело с мелкими пупырышками, как кожа индюшки. Иосиф сказал, опуская глаза:
– Конечно, ma tante, вы правы, – не зная, какими были эти руки прежде.
– И руки, и все, – твердила тетя Саша, пытаясь расстегнуть ворот платья.
В дверь, не защищенную бдительностью Лизаветы, вошла Арина с несвойственной решительностью и прямо заговорила:
– К вашей милости!
– К Лизавете Петровне! – замахала было руками барышня, но Арина еще раз с ударением повторила:
– К вашей милости, – и, не дожидаясь разрешения, сбивчиво и решительно заговорила, блуждая глазами:
– Что ж это будет? Домна – девчонка. Разве так возможно? Велите Иосифу Григорьевичу оставить ее в покое! Она еще замуж может выйти. На дворе ей прохода не дают: смеются…
– Что она говорит, дитя? При чем тут ты? Я ничего не понимаю, – лепетала тетушка.
– Я не знаю, – еле прошептал Иосиф, краснея. Арина, ступив шаг вперед, громко заговорила:
– Намедни Варвара говорит: шлюха продажная; девка до вечера проревела – а кто причинен?
– Что ты ко мне лезешь со всяким вздором? Почем я знаю ваши дела? Кто виноват, к тому и обращайся.
– К вам я обращаюсь, Иосиф Григорьевич, чтобы вы бросили.
Тетушка, волнуясь, снова заговорила удивленно.
– Ты, дитя? Что я слышу? Она пьяна, эта баба.
– Вы меня, что ли, поили? – крикнула Арина.
– Успокойтесь, ma tante, она права, эта женщина.
– Как, ты? Жозеф? Мое дитя, дай я тебя поцелую! Арина уже совсем в голос выкрикала:
– Мало, что мужа отобрали, и за сестру принялись, – тоже господа называются!
– Что она говорит? Ну, конечно, она пьяна, она грубит, кажется. Какого мужа? Кто?
– Арина, уйди отсюда! – сказал Иосиф.
– Какого мужа? Моего Пармена. Тоже дурак, за деньги на такую шкуру полез.
Тетушка, вскочив, снова села и вместе зазвонила в дребезжащий колокольчик и закричала:
– Вон, вон, и ты, вон, и Пармешка вон, чтобы духу вашего здесь не было!
Видя, что Арина ступила еще шаг вперед, тетушка, упав на диван и подняв обе голые руки в виде защиты, закричала:
– Она меня будет бить, Боже мой!
Иосиф, вытолкнув сопротивлявшуюся и продолжавшую кричать Арину за плечи, поспешил к Александре Матвеевне, лежавшей в непритворном обмороке.
Придя в себя, опустив загнутые рукава, тетушка разбитым и сладким голосом прошептала:
– Это правда, насчет этой девочки?
Иосиф утвердительно кивнул головой. Приподнявшись, дама еще слаще спросила:
– Как же это было в первый раз? Ты должен мне сказать это. Погоди, я позову Лизаньку.
Но не успела она дотронуться до сонетки, как сама Лизавета явилась с ворохом платьев в охапке и с какими-то коробками подмышкой. Молча она швырнула это перед тетушкой, и черные, серые, голубые кофточки из ситца, шерсти, сатина разлетелись пестрой стаей. Голубой сатиновый лифчик лег на колени Александры Матвеевны. Лизавета была в черном платье с белой пелериной, как сестра в общине. Тетушка прошептала:
– Боже мой, она сошла с ума!
Лизавета Петровна, молча насладившись эффектом, заговорила:
– Прощайте. Счастливы будьте с новым амантом; чужого мне не надо, вот ваши подарки; нага пришла, нага и уйду.
– Право, она с ума сошла, бега, дитя, уговори ее.
– Куда это, как угорелый, бежишь? Чуть с ног не сшиб, братец! – заговорила толстая дама, на которую в коридоре налетел Иосиф.
– Ах это вы, Анна Матвеевна?
– Она самая, на дворе у вас никого, в передней – никого, перемерли вы все что ли в вашей яме?
– Нет, зачем же?
– Хотела всенощную застать, гнала лошадей. Будете служить? Что же сестрица-то, присноблаженная, здорова?
– Здорова, благодарю вас.
– Спит? Мажется?
И первая гостья, тяжело ступая по лестнице, прошла в отведенную ей комнату умываться. На дворе вокруг занесенной кибитки суетились закутанные люди.
Старую барышню редко посещали гости, но раза два-три в год съезжались всегда почти одни и те же личности, иногда привозя с собою, пользуясь деревенскою простотою нравов, и своих гостей, вообще, людей, от которых ждали или которым хотели доставить развлечение в зимней глуши. Часто же привозили людей, нигде не могущих доставить особенного удовольствия, просто так, «за компанию». Так и теперь, кроме отца Петра и местной учительницы, гостей, так сказать, приходящих, приехало четыре компании, которые расположили как-то географически, то есть ближайших по расстоянию – ближе к спальне, более отдаленных путников – подале. Впрочем, так как компании были смешаны в смысле пола и возраста, то, натурально, вышло вроде пасьянса, где в конце все короли оказываются в одной кучке, все дамы – в другой, валеты – в третьей. В комнате Иосифа поселили двух сестер Гамбаковых, Павлу и Зинаиду, очень ветхих старушек, бедных соседок древнего рода, имевших на двоих одного мопса. Были они до чрезвычайности похожи одна на другую, вечно зябли и о чем-то между собою ссорились.
Анна Матвеевна, хотя и составляла одна всю компанию, но по-сестрински разделила свое временное помещение с фабричной Марьей Матвеевной. Анна была младшая из трех Пардовых и отличалась большим здравым смыслом и полным телосложением, чем немало гордилась. Жила она в уездном городке, часто ездя даже в столицы по делам, так как была родом стряпчего. Как она вела дела, одному Богу было известно, но была упорна, не боялась волокиты, каждое дело доводила до сената и на недостаток клиентов не жаловалась. Всегда была в хлопотах, бесконечно рассказывала всякому о своих делах трубным голосом; последнее время стала припадать, но ходила еще королем. Всегда жила одна и к людям была строга; даже временно разделить комнату с сестрой Марьей согласилась с оговорками. Марья Матвеевна, приехавшая с фабрики впятером – с дочкой Соней, Екатериной Петровной Озеровой, ее сыном Виктором и местным деятелем Иваном Павловичем Егеревым, – была единственная из сестер Пардовых, променявшая свою древнюю фамилию на демократическое и притом не русское прозванье Дрейштук. Хотя ее муж, инженер Дрейштук, умер уже лет десять тому назад, прожив лет двенадцать на фабрике, вдова не захотела менять насиженного места и устроилась с другой вдовой же, дочерью отца Петра Екатериной, кормя обедами бессемейных и не слишком солидно поставленных служащих. При них же находилась дочь одной, горбатая Соня, девочка здоровая с виду, кроме физического недочета, но страдавшая какими-то странными припадками, и сын второй Виктор, пятнадцати лет, по шалостям и недетской злобе считавшийся наказаньем Божиим.
Прибывший с ними Иван Павлович Егерев занимал гораздо более значительное место в жизни фабричного общества, чем, казалось, могло ему давать его скромное служебное положение, никому в определенности не известное.
– Очень немногие считали его несносным болтуном, рассказывая на основании его же собственных признаний, что, имея очень деспотическую бабушку, заставлявшую своих трепещущих внуков по три часа вести с нею разговоры, во время которых она щипала своих собеседников, он с детства привык иметь язык более чем развязанный и не смущающийся самыми неподходящими обстановками, – но большинство, искренно или по лености, считали его человеком умным, с большими организаторскими способностями и незаменимым устроителем всяческих обществ, чтений, кружков и т. п., без которых большая фабрика наследников Исполатовых, конечно, обойтись не считала современным. Был он скорее молод, имел бородку, благородный взгляд, мелодический голос и манеру употреблять отвлеченные слова. Говорили про его интимность с Екатериной Петровной, но проверено это не было и притом герой так занят был общественным устроительством, что вряд ли ему было достаточно времени для не отвлеченных романов. Совершенно не терпели его два различных друг от друга ребенка: беспутный озорник Виктор и тихая Соня.
Большую комнату, где поместились Озерова и Соня, разделяла с ними Аделаида Платоновна Дмитревская с дочерью Лелей, периодические жительницы усадьбы, помещавшейся на полпути меж фабрикой и деревней Александры Матвеевны. Дама была прежде всего непомерно болтлива, причем говорила с равной быстротой и охотой о чем угодно, особенно о своих литературных связях и знакомствах, что мало кого ослепляло в деревенской глуши. И правда, к ней наезжали то тот, то другой художник и писатель, которых она таскала по знакомым, сама объясняя шепотом их известность, художественную или скандальную. Особенно много материала доставил ей сопутствующий теперь ее семью писатель Адвентов, на которого готовы были смотреть, как на некое чудище, но он вел себя, как все, говорил мало и вежливо и держался больше со студентом Беззакатным, жившим в качестве Лелиного учителя у Дмитревских. И в доме тети Саши их не разлучили, прибавив к ним третьим господина Егерева. Иосиф же лег в столовой с отцом Петром и с Виктором.
Снег, выпавший второго ноября, держался прочно и твердо.
Соня, выйдя из своей комнаты, тихо притворила дверь, сказав:
– Леля заснула.
– Она устала с дороги? – спросил Иосиф, стоявший у окна, освещенного уже скосившим свои лучи солнцем.
– Я боюсь, что она больна.
– А что с нею?
– Она часто бывает больна, это не опасно, но страшно.
– Чем страшно?
– Так.
Соня встала рядом с Иосифом и на запотелом стекле чертила пальчиком круга; ростом она былапочти по локоть своему соседу.
– Кто же там с Лелей?
– Никого, она спит. Ты никому не говори, может быть, ничего не будет.
– Отчего вы так дружны с нею? Вы так редко видитесь.
– Я ее очень люблю, я и тебя, Жозеф, люблю, хоть мы и не видаемся.
– Ты очень добра, Соня.
– Я не добра, я очень мало кого люблю: Лелю, тебя, Виктора.
– А тетю Машу?
– Маму? Конечно, я и ее люблю, но не так, она не такая – нежная.
– А разве Витя нежен? Он, кажется, большой шалун.
– Может быть; я не знаю; он очень злой, но нежный.
– Ты совсем как большая; это смешно.
– Это потому, что я – калека.
– Кто тебе это сказал? Никогда не говори этого, не думай об этом. Кто тебе это сказал? Тетя, Катерина Петровна?
– Никто, потому что все боятся, а я не боюсь и знаю. Меня никто полюбить не может.
– Соня, замолчи ради Бога. Я разве не люблю тебя? Она повернулась горбом к окну и, тихонько рассмеявшись, сказала:
– Какой ты глупый, Жозеф! Разве я говорю об этом? И еще вот что: ты не знаешь Адвентова? Тебе бы поговорить с ним: он гораздо больше, чем я, чем все, может для тебя сделать. А с тобой теперь нужно что-то сделать. Ты поговори с ним; обещаешь?
– Обещаю, хорошо. Но для чего это нужно?
– Так; ты слушайся меня и его слушайся, хоть я его и не люблю.
– Соня, право, ты хочешь меня запутать.
– Нет, нет. Кто-то идет.
– Я не слышу.
– Услышишь, – несколько раздраженно заметила горбунья. – Я пойду; я еще с утра не выходила, вечер такой чудный, поброжу по деревне.
– Я пройдусь с тобою.
– Нет, нет, это идет Адвентов, поговори с ним.
– Отчего ты думаешь, что это именно он? Ты просто видела его в окно.
– Конечно, я видела его в окно своим горбом. Если Леля позовет, сходи за мною, я буду ходить по улице близко.
И она вышла надеть шубку и теплый платок. Действительно, через несколько секунд Иосиф услышал легкие и быстрые шаги, и в комнату, из внутренних покоев, вошел человек, в котором он скорее догадался, чем признал Адвентова.
Войдя, тот окликнул:
– Тут кто-то есть; это вы, Сережа?
– Нет, это я – Иосиф.
– Что вы делаете в темноте? И отчего такая пустота? Куда все разбрелись? Или все спят? Я не знаю здешних обычаев.
– Я сам не знаю, где все, я видел только Соню.
– Ах, Соню Дрейштук? Странная девочка.
– Ей уже скоро восемнадцать лет.
– Ее недостаток делает ее ребенком и более чем взрослой.
Иосиф зажег лампу и, смотря на смуглое и обычное лицо своего собеседника, думал, как начать обещанный разговор.
– Как вам нравится в деревне зимою?
– Относительно природы не может быть вопроса, так она невероятно сказочна зимою, жить же я живу, как сам избрал: много работаю, имею близких друзей, всегда могу уехать.
– Да, вы очень близки с семьею Дмитревских?
– Отчасти и с ними.
– Вы очень дружны с Сергеем Павловичем, – я заметил. Адвентов улыбнулся.
– Вы очень наблюдательны.
– Да и Аделаида Платоновна сказывала.
– Ах, и Аделаида Платоновна говорила?
– Он очень милый, Сергей Павлович.
– Очень милый.
Соня тихо вошла в шубке и платке, сказав:
– Жозеф, – простите, я вас прерываю, – но ты должен идти со мною.
– Может быть, и я могу вас сопровождать? – вмешался Адвентов.
Помолчав, Соня сказала:
– Нет, вы оставайтесь.
– Как прикажете. Но не знаете ли, куда все девались? Право, это похоже на дворец спящей красавицы.
– Спит только Леля; Сергей Павлович играет с Виктором в шашки, отец Петр смотрит, а господин Егерев услаждает своим красноречием всех дам.
– Благодарю вас. Вы очень осведомлены.
– Я всегда осведомлена, это моя специальность.
– Очень удобная для вас.
– Выходит, что не только для меня. Ну, идем! – прибавила она уже одевшемуся Иосифу.
Соня быстро шла, волоча за собою Пардова по неровной еще снежной улице. Войдя в калитку, она остановилась у освещенного окна какой-то избы, шепнув: «Смотри!» В избе перед зажженной лампадой стоял Пармен, Арина и Фомка.
– Ты знаешь этих людей? – спросила Соня, вся дрожа.
– Тебе холодно? Конечно, знаю.
– Отчего у них горят лампады и свечи?
– Я не знаю. Завтра именины тетушки.
– В других избах темно. Ты хорошо их знаешь?
– Ну, еще бы!
– Смотри, что они делают.
Пармен положил к образам какой-то предмет, потом все трое сделали три земных поклона; Арина сняла одну из икон; по очереди приложившись к ней, опять ее поставили в образник и друг другу поклонились в ноги. Соня дрожала как в лихорадке.
– Это ужасно. Я так боюсь, Жозеф, ты не можешь представить.
– Я ничего не понимаю; чего ты боишься, Соня?
Они почти бежали по темной теперь улице, молча, домой. Какая-то закутанная женщина окликнула:
– Барин, Иосиф Григорьевич, это вы?
– Кто это?
– Это я, Домна. Барин, позвольте вам два слова молвить.
– Не теперь, не теперь.
– Выслушай ее, Жозеф, прошу тебя.
– Нет, нет! – Странно.
– Барин, сделайте милость, постойте минуту, – взывала девка.
– Нет, нет, не теперь.
И они снова пустились в свой бег. На ходу Соня, нависая на руку Иосифа, твердила:
– Мне страшно! Отчего ты ее не выслушал?
– Поверь, это был бы вздор. Ты ничего не знаешь. И Пармен, и Арина, и Домна – это все нужно знать.
– Ну и что же?
– Но я не могу же тебе этого сказать!
– Отчего не можешь?
– Наконец, это касается не меня.
– Отлично. Если не мне, то скажи отцу Петру: ты знаешь, какой это достойный человек. И сегодня же.
– Да, отцу Петру это можно.
– Это должно, а не можно.
Так они добежали, почти опоздав к обеду, тотчас после которого началась всенощная. Александра Матвеевна, сославшись на мигрень, не присутствовала на службе, как предсказывал отец Петр. Гости разместились свободно впереди, оставив глубину комнаты для крестьян и прислуги. Подавая кадило отцу Петру, Иосиф шепнул:
– После всенощной нужно поговорить с вами. Священник, взглянув с удивлением, промолвил:
– Всегда рад; тяготит что-нибудь?
– Вот именно.
Улыбнувшись, отец Петр благословил Иосифа и с большим против обычного велелепием начал свой возглас. Барин пел своим сладостным голосом, едва заметив, как упала без чувств Леля Дмитревская, тотчас же унесенная в свой покойчик. Сняв ризу, отец Петр торопливо стал расспрашивать Иосифа об его тяжести, не дождавшись даже ухода Пармена, тушившего свечи.
Клоня раскрасневшееся лицо, Иосиф делал свои признания, не видя улыбки священника. Прослушав, тот молвил:
– Прежде всего, не огорчайтесь слишком, это – дела очень обыкновенные и житейские. Как священнослужитель, не могу вас одобрить, но понимаю вашу слабость и, если хотите, падение. Если сможете, бросьте, но главное, не огорчайтесь и не отчаивайтесь. Относительно же тетушки вашей, так скажу, что это – дело ее совести, обратись они сами ко мне, я, может быть, и нашел бы, что сказать, вам же только повторю, что это дело их совести и вам огорчаться тут нечем.
Про виденное в избе у Пармена ничего не сказал отец Петр. Соня караулила Иосифа в коридоре, но как-то рассеянно выслушала его доклад о беседе с отцом Петром. Добавила тихо:
– Я думаю, Леля скоро опять ходить начнет.
– Как ходить?
Горбунья ничего ему не ответила, бесшумно пройдя в комнату больной.
Соня ходила быстро по той же комнате, где вчера стояла с Иосифом, взволнованно говоря сидевшему поодаль Адвентову:
– Да, я вас не люблю, но знаю вас больше, чем вы это думаете, и я прошу, прошу вас помочь ему.
– Я очень рад, поверьте, Софья Карловна, но отчего вы уверены, что я могу что-то вделать. И откуда вы меня знаете?
– Читала же я вас, Господи! Не в том дело. Видите ли, ему необходима ame soeur; это смешное слово, но это – правда. Без сочувствия, без руководительства, без любви он погибнет здесь. А Иосиф – живая душа, которую грех бросать. Как это глупо выходит, что я говорю, но вы понимаете меня?
– Отчасти. Но вы сами не могли бы быть его помощником?
– Конечно. Но я слаба, и потом, хоть я и калека, я все-таки – женщина: это очень мешает.
– Вы думаете? Что же я должен делать?
– Найти слова. Следить за ним буду я сама, и покуда могу, пока не придет нужда, я не буду вас беспокоить, но обещайте, что на мой зов вы придете к нему и скажете, сделаете, что нужно. Разве можно наперед знать, что будет нужно?
– Я думаю, вы преувеличиваете и опасность и мое значение.
– Дай Бог, но я не думаю этого. Простите, что я вас впутываю сюда, совершенно незнакомого. Я не люблю вас, но вы лучше всех можете это сделать. Что, я и сама покуда не знаю. Вы не сердитесь?
– Я вам крайне признателен, наоборот, Софья Карловна, и всегда приду, когда вы меня позовете. Иосиф Григорьевич мне самому очень симпатичен, я только не знал, что он в такой опасности и что дело стоит так остро.
– Да, да. Его нужно толкнуть, как начинающего плавать.
– Может быть, если это нужно, то судьба распорядится послать помимо нас толкающего?
– Этого-то я и боюсь, чтобы его не толкнули в воду с камнем на шее!
– Так что мы будем изображать вместе и толкателей и охранителей?
– Вот именно. Согласитесь. Кроме доброго дела, это может быть и занятно, – сказала Соня, пытаясь улыбнуться.
– Это может быть и занятно, – согласился Адвентов.
В комнату с шумом ворвалась Лизавета Петровна, держа за ухо Виктора, который вырывался; тетушка в парадном платье спешила за ними, заливаясь беззвучным смехом. Соня бросилась к Лизавете, крича:
– Оставьте его! Как вы смеете брать его за ухо?
– Какая защитница! И смею, и всегда буду озорников за уши драть, да и тех, кто за них заступается!
– Нет, вы не смеете! – кричала, вся красная, Соня.
Лизавета бросила, дернув напоследок больно Виктора, отошедшего к своей защитнице, и обратилась уже к тете Саше, севшей рядом с Адвентовым и продолжавшей смеяться.
– Что ж это будет? Долго в вашем доме будут меня оскорблять? Давайте мне паспорт, а то я без паспорта убегу.
– Но что случилось, если это не секрет? – вмешался Адвентов.
– Ах, что случилось! – вымолвила тетушка, закрыв дрожавшее от смеха лицо платком.
– Лизавета на курицу села, – сказал Виктор.
– Ты еще и рассказывать, паршивец?!
– Но позвольте, как же Лизавета Петровна могла сесть на курицу? – недоумевал Адвентов. Тогда тетушка начала:
– Она пошла, она пошла… ну, в такое место… и хотела сесть, а курица ее клюнула в такое место… знаете, там темно в таком месте… ах, она закричала… я бегу… оно заперто… кудахчет… – Александра Матвеевна умолкла под смех Виктора и грозные взгляды Лизаветы.
– Но откуда же там взялась курица, в таком месте?
– Курицу туда посадил я, – вставил Виктор. Тетушка, отерев слезы, сказала:
– Ну, Лизанька, не сердись на меня, как я на тебя не сержусь, и ради такого праздника помирись, не дуйся и не покидай меня.
– И не думаю.
– Я думаю, вам не следует покидать Александры Матвеевны.
– Вы, сударь, не знаете всех обстоятельств.
– Я рассуждаю принципиально.
– Ну, Лизанька, не мрачи мне дня: помирись для праздника.
Виктор из-за Сони сказал громко:
– Нынче двойной праздник: тетушка именинница, и Лизавета на курицу села, – кирие пасха. – И бросился бежать, с грохотом преследуемый Лизаветой Петровной.
Слыша общий смех, Екатерина Петровна остановилась в дверях, имея в руках меховую накидку.
– Да тут веселятся, а я пришла звать пройтись до обеда.
– Подите, я вас поцелую: утешена вашим сыном, как его: Викентий? – лепетала тетушка.
– Виктор, – отозвалась гостья. – Опять наблудил что-нибудь?
– Лизавету на курицу посадил! – таинственно отвечала Александра Матвеевна.
Екатерина Петровна сдвинула брови, но промолчала, прибавив только:
– Что же, идемте пройтись.
– Не опоздайте к обеду! – крикнула вслед уходящим четверым тетушка.
– Не опоздаем: тотчас воротимся! – уже в дверях отвечал Иосиф.
Вдовушка, сразу раскрасневшаяся на холоду, казалась молодою, круглой и хорошенькою. Снег поскрипывал под ее твердой и быстрой походкой, хотя она и взяла Пардова под руку, уверяя, что скользко и трудно идти. Говорила весело и громко. Адвентов с Соней шли следом, о чем-то тихонько разговаривая. Солнце почти село, разлив розовый и лиловый свет по снегам; вдали на горе горели окна соседней деревни. Возвращались уже в темных сумерках, продолжая так же говорить, смеясь и окликаясь. Проходя мимо овинов, Иосиф заметил человека на коленях, торопливо делавшего что-то. Отпустив Екатерину Петровну вперед, он остановился.
– Хозяйский глаз – алмаз! – пошутила та, догоняя шедших теперь впереди Адвентова с Соней.
– Что ты здесь делаешь? – крикнул хозяин поднявшемуся Фомке. Тот ничего не отвечал, и в сумерках даже блестел его глаз. Иосиф не знал, что дальше спрашивать, чем-то смущенный.
– А где Домна?
– Съехала.
– Куда съехала?
– В Раменье.
– Зачем?
– Что же ей здесь делать?
– Ну смотри!
– Что мне смотреть?
Оглянувшись и видя Фомку все на том же месте, Иосиф снова крикнул:
– А что ты делаешь?
Издалека донеслось:
– К празднику убираюсь.
Иосиф не знал, зачем он и спрашивал о Домне, думая только о вдовушке.
Дома поднялось веселье, редко посещавшее покои Александры Матвеевны. После обеда пели и играли, пел и Иосиф, и отец Петр, и Сережа Беззакатный, с розовым лицом несколько толстого амура, изображал французские шансонетки. Тетушка была безмерно утешена веселыми гостями и участвовала во всех забавах.
В фантах, рекрутах Екатерина Петровна все выбирала Иосифа, нежно смеясь, и тот не замечал, как зорко следят за ним три пары глаз: Сони, Адвентова и Ивана Павловича Егерева.
Последний пробовал разыгрывать разные настроения: то был мрачен, то весел, то язвителен, но видя, что никакого прока из этого не выходит, пошел закусывать в столовую, где не снимались вино и деревенские заедки. Аделаида Платоновна носилась как стриж, еще ускоряя темп своих непрерывных речей; Леля, бледная и молчаливая, вышла все-таки из отведенной ей комнаты на общее веселье. Окончательно расшалившись, стали наряжаться и выходили то Екатерина Петровна в виде студента под руку с дамой, похожей на несколько толстого амура, то бледный мальчик с озорной и курносой девочкой, то Аделаида в фантастическом наряде, сопровождаемая Адвентовым в полушубке. Тетушка, пошептавшись с Беззакатным, удалилась, и через несколько минут присутствующие замерли на своих местах при виде белой, как мел, в белом одеянии и покрывале фигуры, неровно подвигавшейся с безумной улыбкой.
– Тетя, что с вами? – крикнула через всю залу Соня.
– Безумная Жизель, – шепнул Сережа, садясь за рояль и начиная старый балет. Тетушка развела тощими руками, подняла ногу и, махая белым балахоном, начала танцевать, то падая на колени, склонив голову, то снова вертясь, разводя руками. Танец закончился совершенно неожиданно: Виктор, фыркавший в руку, увертываясь от щипков сидевшей рядом с ним Лизаветы Петровны, бросился через всю залу и на пути сшиб вертевшуюся тетушку. Она быстро села на пол враз с последним аккордом и, удивленно озираясь, проговорила:
– Tiens, я, кажется, упала? Чему вы смеетесь?
Никто не смеялся, а Иосиф, сам побледнев, поднял Александру Матвеевну со словами:
– Я провожу вас переодеться.
Проходя к ужину, вдова и Иосиф оказались последними. Задержавшись на минуту в коридоре, Екатерина Петровна молча вдруг поцеловала своего кавалера и больше до конца вечера с ним не говорила. За ужином тетушка была молчалива и бледна, не поспев наложить свежих румян после Жизели. Егерев говорил тост, которым обещал захолодить три смены блюд, но, к счастью, был прерван Виктором, забравшимся под стол и ущипнувшим ту же Лизавету в икру. И на это тетушка только слабо улыбнулась. В дверях послышалось перешептыванье, и наконец горничная, подойдя к Лизавете, бушевавшей с Виктором, сказала ей что-то на ухо.
– Еще что выдумал! – ответила та вслух.
– Что она говорит? – спросила тетушка.
– Глупости она говорит. Поди прочь! – отозвалась Лизавета.
– Я хочу знать, что она говорит; что ты сказала? – обратилась тетушка прямо к неуходящей все горничной.
– Пармен просится вас поздравить, – пролепетала та. – Пармен?
– Пьян он, наверное; не видели ваши гости пьяных мужиков!
– Нет, отчего же? Это очень мило: такая патриархальность, – защебетала Аделаида. – Пармен – это кто: кучер?
– Кучер, – мрачно подтвердила Лизавета.
– Он не то чтобы очень пьян, – заметила девушка.
Все засмеялись, и Пармен был допущен. Аделаида в лорнет смотрела, как пришедший покрестился на образа, принял налитую самою тетушкою рюмку, утерся и поцеловал ручку. Воловьи глаза держал опущенными. Помявшись, он начал:
– Спасибо вам, барышня, Александра Матвеевна, за все ваши благодеяния, сколько было пожито, попито, сладко поедено, на ваших мягких перинах поспано.
Все насторожились; тетушка, озираясь, шептала:
– Что он говорит, что он говорит?
Пармен продолжал.
– Прощайте, милая барышня, дай Бог вам других найти, чтобы с таким же усердием вместе с вами подушки перебивали.
– Да уйдешь ты, негодяй, или нет? – крикнула, не вытерпев, Лизавета.
– Уйду-с, – молвил Пармен и медленно удалился.
– Пьяная скотина! – заключила Лизавета Петровна.
– Нет, отчего же? Он довольно некстати, но очень мило цитировал из «Ваньки ключника», – заметил Адвентов.
– И какой красивый тип! – вздохнув прибавила Аделаида.
– Позвольте теперь мне цитировать себя самого, предложил Адвентов и начал читать:
Не к Александре ли Матвевне,
Как к некой сказочной царевне,
В заповедной ее деревне
Мы собрались?
Пора веселья – именины!
Забыты скорби и кручины.
О, сеть несносной паутины,
Порвись, порвись.
Мы сладко пили, сладко ели,
Мы песни нежные пропели,
Мы танец видели Жизели
Возобновлен.
Тот незабвен, кто приголубит,
Разлука памяти не губит,
И в сердце вечно тот, кто любит,
Изображен.
Расходясь ко сну, Адвентов остановил Иосифа, спросив:
– Вы очень хотите спать?
– Да, я устал, а что?
– Хотелось бы побеседовать.
– Вы ведь еще останетесь? Вот завтра, когда некоторые уедут.
– Отлично. Спокойной ночи.
Но не спокойна была ночь Иосифу; мечты все рисовали образ круглой, веселой вдовушки, и храп отца Петра не прогонял их нисколько. Долго не раздеваясь, так лежал. Стукнули в дверь. Сердце так и замерло: «Она, она, я не понял ее обещания».
– Это вы, Екатерина Петровна?
– Это я, Жозеф, прости, – отвечал Сонин голос. – Ты еще не ложился? Что делается у вас в доме? Пойдем; зажги свечку. Отчего ты думал, что это – Екатерина Петровна?
– Не знаю, – еле произнес Иосиф, следуя за своей спутницей.
– Бывают комнаты, где вспоминаешь или предчувствуешь преступление. Так в спальне Александры Матвеевны мне представляется, что там когда-то убила или убьет молодая жена старого мужа. Она будет боса и с распущенными косами, он же дороден и сед; лампады будут гореть, будет жарко натоплено и луна в замерзшее окно, – говорила Соня, спокойно как-то идя именно к тетушкиной спальне.
– И теперь жарко натоплено и луна в замерзшие окна, – повторил Иосиф, покорно идя вслед за горбуньей. Осторожно шли по темному коридору. Наконец Соня остановилась перед полуоткрытой дверью, из-за которой лился розовый свет лампады, сказав:
– Кажется, тут.
– Но куда ты, Соня, ведешь меня?
Соня ничего не отвечала, но Иосиф ясно теперь увидел, что это – спальня тети Саши; какал-то ясность к нему подступала, сладкая и страшная, и в глазах мелькали нестерпимо яркие искры. Соня, будто почувствовав что-то, спросила:
– Что с тобою, Жозеф?
– Ничего, – задыхаясь, отвечал тот.
– Я думаю, она прошла сюда. Тетушка не испугается, если мы внезапно появимся? Но, пожалуйста, не окликай ее.
Девушка говорила спокойно и рассудительно. Они открыли дверь; лампада ясно освещала спальню тети Саши и Лелю, стоявшую посреди комнаты. Кровать была пуста, было очень жарко натоплено и луна ударяла в замерзшее окно. Иосиф в страхе воскликнул:
– Леля, где же тетушка? Где она в такое ночное время? Леля!
– Тише, Жозеф, она проснется… – зашептала Соня, но Леля уже, глубоко вздохнув, мягко упала около кресла на пол. Вновь пришедшая бросилась к ней, расстегивая зачем-то лиф, Иосиф же твердил: «где тетушка?», беспокойно поводя глазами по комнате. Леля вздыхала, будто впадая снова в сон, закрывая глаза, плача.
– Зачем ты здесь? – вдруг закричал Иосиф, смотря в угол у печки.
– С кем ты говоришь, Жозеф? – шепотом спросила Соня, не поворачивая головы и поддерживая больную. – Ты разбудишь тетю, которая спит в кресле перед туалетом; от меня видно.
– В кресле перед туалетом? – переспросил тот, но сделав шага два, вдруг попятился, твердя: – Кто это сделал? Это ты? Какая неуместная шутка!
– Жозеф, что с тобою? Ты меня пугаешь, а я не могу оставить Лели. Что ты нашел странного?
– Тетушка одета опять в костюм Жизели, и руки ее все в крови, кровь же и на белом переду платья.
– Я ничего не различаю в зеркало, и я не могу встать из-за Лели.
Иосиф, подошед вплотную к креслу, где дремала Александра Матвеевна, вдруг страшно закричал:
– Соня, смотри, какой ужас: тетя убита, у нее перерублена шея и все кресло залито кровью! Кто это мог сделать?
Соня, подбежав, зашептала:
– Молчи, молчи! Это могла сделать она.
– Леля? какой ужас!
– Но я не думаю; ее платье – совершенно чисто.
Иосиф задыхался; с заблестевшими глазами он шарил что-то невидимое руками, слегка хрипя. Наконец сказал:
– Соня, я тебя ненавижу; как можешь быть ты так спокойна, когда здесь такой ужас? А ты – будто следователь.
– Я помогаю, кому нужна моя помощь, тетушка же не нуждается в ней больше.
– Но нельзя быть такой каменной.
– Ах, культ эмоций!
Шифоньерка, на которую опирался Иосиф, затрещала и человек рухнул с грохотом без крика, но из-за печки в углу донесся сдавленный стон и кто-то, стеная и корчась, пополз к тому месту, где повергся Иосиф.
– Иосиф! Ты ушибся? Иосиф! Иосиф! Да придите же кто-нибудь сюда!
И Соня громко заплакала. Подползшее существо тихонько и быстро лопотало, наклоняясь над Иосифом:
– Это я, это я, барин… Богу мы помолились – не по злобе, не по ненависти, а жалеючи мужа своего Пармена сделала я это. Она говорит: «Арина, что у тебя глаза так блестят?» Я вижу их в зеркале и себя вижу: бледна! Говорит: «Дай мне белое платье!», а за печкою топор был спрятан. Говорит: «Зачем ты все в угол ходишь?», не крикнула, не пикнула, как малый ребенок склонилась.
– Так что убили Александру Матвеевну Пардову вы? – громко произнес над нею голос Ивана Павловича Егерева.
– Я; не отопрусь: я, – ответила Арина, не подымаясь с лежащего недвижимо Иосифа. Hom его слегка сводила судорога, глаза были выкачены и слюна, как пена, пузырилась на углах рта. Арина расстегнула ему ворот, продолжая причитать. Комната была уже полна народа, уже съездили за доктором, отец Петр дал уже глухую исповедь умершей, связали убийцу и ее сообщника, – как крики на дворе: «Пожар! пожар!» всех еще более взволновали. В окна вместо синей луны ударяло алой розой зарево с того места, где находились овины. Адвентов и Беззакатный отправились с Екатериной Петровной тушить все разгоравшееся пламя. В открытую форточку ясно был слышен шум далекого огня и крики людей. Иосифа, пришедшего в себя, перевели в соседнюю комнату.
– Он не может один оставаться здесь. Я останусь с ним и за домом присмотреть. Растащут все как раз, та же Лизавета.
– Это очень хорошо, тетя Аня, но я думаю так: вы останьтесь, а Жозеф пускай едет к нам или к Дмитревским, – решила Соня.
– Я отвезу Иосифа Григорьевича, – вызвалась возвратившаяся Екатерина Петровна, – со мной надежно.
Ночью при свете огня и скрытой луны быстро ехали они по полям; за ними бежала Домна, цепляясь за спинку саней; кучер хлестал ее кнутом, она отставала и снова бежала и падала по скользким колеям. Обернувшись, Иосиф видел, как какой-то мужчина догнал ее и снова она побежала за санками, тот за нею, пока она не упала в снеге, не вставая долго. И снег казался розовым от далекого зарева, будто пролили жидкую, нежную кровь.
Зеленый чиж, подняв голову слегка набок, смотрел черными бисеринками, стараясь прочирикать то, что напевала Соня, казавшаяся более маленькой от черного платья. Голубые глаза ее будто выцвели и черные блестящие волосы были плоско и гладко зачесаны.
Иосиф, войдя, сказал:
– Я и не знал, что ты поешь, Соня.
– Я не пою.
– Что ж ты делаешь?
– Ничего. Что мне делать? Жду завтрака.
Она опустила шитье на колени и взглянула на Иосифа, похудевшего после болезни.
– Скоро и мне можно будет выезжать.
– На Фоминой, я думаю, можно будет и тебе.
– Вчера мало было народа на кладбище?
– Мало, почти только мы.
Комната была высокая, светлая и неуютная. В окне виднелись бесконечные поленницы дров и пруд перед дорогой в гору.
– Она добрая, Екатерина Петровна, – так за мною ходила, когда я был болен.
– Да, она ходила за тобою, – сдержанно отозвалась Соня.
– Ты близка с ее кружком.
– Там есть и хорошие и дурные люди; ко всем нельзя одинаково относиться только из-за того, что они в одном кружке.
– Я не знаю их всех, но кого знаю, мне не нравится.
– Например?
– Например, Иван Павлович.
– Он-то и мне не нравится.
– Ты не скучаешь здесь?
– Я? Я же всегда живу здесь. Зачем мне скучать? И потом эта зима была такая, что слава Богу, что она прошла.
Несчастье с тетушкой, твоя болезнь, болезнь Лели – все не давало времени думать, скучаешь ты или нет.
– Как-то поведет дело тетя Аня!
– Дело, кажется, не сложное, но много хлопот. Должники покойной частью уже перемерли. Да и потом, кто же Захочет платить долги, сделанные Бог знает когда!
– Там же честные люди.
– Считается, что это не очень марает честь не заплатить старого долга.
– Как надоедает этот чиж.
– Нужно его Закрыть. Мы говорим – и он кричит. Ты стал раздражителен. – Соня сняла вязаный платок и накрыла клетку.
– Хочешь, я сыграю что-нибудь? – предложила она, проходя в соседнюю комнату, такую же высокую и неуютную, но темнее.
– Пожалуйста, я люблю, как ты играешь.
– Ну, любить особенно нечего, я с четырнадцати лет забросила музыку, и если двинулась с тех пор, то уж во всяком случае не вперед.
– Я не о технике говорю.
– Ах, о чувстве! – Передернув плечиками, горбунья села на высокий стул и заиграла суховато и серьезно.
– А где Екатерина Петровна?
Окончив пьесу, играющая повернулась на вертящемся стуле лицом к собеседнику и ответила:
– Где Катя? Не Знаю. Скоро будет свисток и все равно все к завтраку сойдутся.
– И Иван Павлович?
– И Иван Павлович.
– Не люблю я его.
– Слышала не раз. – Посмотрев на свои ноги, не касавшиеся пола, она добавила с улыбкой:
– Сегодня на горе я видела подснежник.
– И я их скоро увижу.
Во время завтрака Марья Матвеевна подала распечатанное письмо племяннику со словами:
– Вот почитай сам, что Анна пишет о твоих делах. Путает, по-моему. Была у твоей матери сестра какая-нибудь?
– Не Знаю наверно; кажется, что была.
– Ну, так вот, будто она где-то умерла и какие-то капиталы тебе могут достаться. Конечно, все суды и банки будут всякие гадости делать, но помечтать можешь.
Екатерина Петровна, накладывая Иосифу любимые куски на тарелку, внимательно слушала, улыбаясь. Оставшись вдвоем с Егеревым, она продолжала молчать, убирая чашки.
– Что ты такая недовольная сегодня, Катя? – вымолвил тот, куря папиросу и смотря на круглые, белые руки вдовы.
– Сколько раз я просила вас не говорить со мною на «ты». Привыкнете и скажете при ком-нибудь – будет неловко.
– Разве я проговаривался когда-нибудь?
– Не проговаривались, но можете.
– Просто вам угодно придираться ко мне.
– Просто нужно быть еще осторожнее.
– Что же произошло?
– Что и должно было произойти.
– Загадки?
Екатерина Петровна, не отвечая, спрятала посуду в буфет и, уже снова вернувшись, заметила:
– Вы сами Знаете, Иван Павлович, что не всегда любовь бывает бесплодною.
– Черт Знает, что За пошлый лексикон у вас! Что же, вы ожидаете «тайный плод любви несчастной»?
– В таком роде.
– Это неприятно, но не так уже неизбежно.
– Ну нет, на это я не согласна идти.
– Глупо и несовременно!
– Какая есть.
– Что же вы намерены делать?
– Вас это интересует?
– Конечно, не чужая же вы мне.
– Боже, вы доступны даже чувствам! – Она приложила палец к своему лбу и сказала: – Видите этот лоб? Под ним зреет гениальный план, которого я вам не открою. Вы только не мешайте мне и не путайте. Доверьтесь мне – и все будет прекрасно.
– Помяните и меня, когда сделаетесь царицею.
– О, вы будете моим премьер-министром.
– Что же я должен делать теперь?
– То же, что и прежде, или даже лучше имейте вид полного пренебрежения ко мне. Ступеньки, которые я выбрала, не лишены наблюдательности.
– Но я должен сознаться, что я лишен всяческой наблюдательности, потому что не вижу в вашей фигуре ничего угрожающего.
– Лучше поздно, чем никогда.
– Что это?
– Сознаваться в своих недостатках.
– Ах да, так. Но, милая Катя, вы не окончательно будете неглижировать мною?
Екатерина Петровна пожала плечами.
– Право, вы делаетесь сантиментальным; это – дурной признак.
– Признак чего?
– Старости.
– Однако в вас я не вижу избытка чувствительности.
– Неуместные остроты!
Иван Павлович обнял талию вдовушки, но та, ловко вывернув свой круглый стан, заметила: «Могут войти».
– Кого нам бояться?
– О Боже, роль Ромео не к лицу вам. И вы еще хотите, чтобы я делилась с вами своими планами.
– Хотя бы отчасти. Да, бумаги я вам принесу завтра на хранение; может быть, это глупо – так отдавать себя в руки, даже ваши.
Глаза Кати вспыхнули на минуту; она проговорила равнодушно:
– Бумага же не именные; рискует только тот, у кого их найдут.
– Есть и именные.
Екатерина Петровна поцеловала Егерева в лоб и сказала:
– Доверие за доверие: я вам открою главный мой козырь.
И подойдя к буфету, начертала на пыльной доске
И. Г. П.
– Что это за литеры? Иисус Назарянин Царь Иудейский?
– Глупо. Иосиф Григорьевич Пардов.
– Как, Жозеф? У pensez-vous? Но он же глуп.
– Он имеет случай носить фамилию Пардова и потом… ну, это все равно, что потом. Екатерина Петровна Пардова сможет совершить побольше, чем Катя Озерова, поповна.
– Ты строишь даже матримониальные планы?
Вдовушка кивнула головой утвердительно.
– Но вы торопитесь, так как скоро деньги будут ассигнованы, а бумаги долго лежать не могут.
– Мне и для себя самой следует торопиться.
– Так что наши интересы совпадают?
– Как и всегда.
Екатерина Петровна протянула руку, которую Егерев почтительно поцеловал. Потом, хлопнув Озерову по плечу, заметил, смеясь:
– Приучайся, приучайся, Катя!
– А вам бы я посоветовала отучаться, – сквозь зубы проговорила поповна.
Виктор был сам на себя не похож с приглаженными вихрами, в новой курточке, отмытый и напомаженный. Екатерина Петровна сама завязывала ему галстук свободным бантом; букет садовых цветов лежал приготовленным на кресле.
– Что это – свадебная поездка? – сказала, входя, Марья Матвеевна.
– Я еду к Фонвизиным, – заявил Виктор.
– А смотри, Катя, он выравнивается, мы только не обращали внимания на него, а он совсем недурен! – продолжала вошедшая, осматривая круглое, курносое, очень розовое лицо мальчика с несколько раскосыми зелеными глазами.
– И как он вырос!
– Ну, помнишь, Виктор, наставления? что там нужно делать: передашь это письмо, постарайся, чтобы оставили завтракать, говори мало, больше с Андреем Ивановичем, знаешь его?
– Ну, еще бы!
– Да что он, скорым гонцом что ли едет?
Екатерина Петровна, кончив бант, отвечала неспешно:
– Да, некого послать с фабрики надежного, пускай проедется.
– Да он-то надежен, что ли?
– Будьте спокойны, рады стараться! – по-солдатски отвечал мальчик и, забрав букет, налево кругом вышел из комнаты.
– Куда это ты собрался, Витя? – спросил Иосиф в передней.
– Так что к господам Фонвизиным, – сделав под козырек, отвечал тот.
– Разве ты знаком с ними?
– По младости лет не удостоен. Еду по поручению ее превосходительства.
– А!
Екатерина Петровна вышла на крыльцо и, жмурясь от утреннего солнца, прокричала звонким голосом:
– Не забудь, Виктор.
– Есть, – уже из-за угла донесся ответ.
– Не простудитесь, Иосиф Григорьевич, так выходить неодетым.
– Вы слишком добры, Екатерина Петровна.
– При чем моя доброта? Я не считаю себя совершенно чужою вам и, кажется, доказывала это за время вашей болезни.
Иосиф вспыхнул.
– Я этого и не хотел сказать, я – не неблагодарный!
– В благодарности ли дело? – опустив глаза, промолвила вдовушка и, помолчав приличное время, совсем другим голосом добавила:
– Чтоб я не казалась несносной в своих заботах о вашем здоровье, предлагаю завтра ехать на лодке по озерам: теперь полая вода, там чудно!
– Какая вы милая, Катя… ах простите!
– Пожалуйста.
– Знаете, заочно с Соней, с тетей Машей мы иногда вас так называем, «Катя».
– Да ничего, хотя я не люблю своего уменьшительного.
Но очевидно она была довольна и Иосифом, и поездкой Виктора, и погодой, и больше всего самою собой. Она вошла в дом быстро и твердо, напевая что-то. Марья Матвеевна сказала:
– Ты посвежел опять, Иосиф.
– Теперь Иосиф Григорьевич повеселеет и будет быстро поправляться, – весело проговорила Катя, садясь за письменный стол.
– Что это: пророчество?
– Нет, зачем? Похворал, погоревал – и будет. Завтра на лодке поедем.
– Уже?
– Уже.
– Не рано ли?
– Нет, тетя, нет, теперь полая вода по озерам и рекам.
– Да хорошо-то, теперь хорошо, что говорить.
Из Екатерины Петровны эти дни лучилась какая-то действенная сила бодрости, счастья и как будто милости. Подобрела ли она, или дела шли, как она хотела, но милостива была ко всем, даже до Виктора включительно. Он вернулся часа через три, очевидно не оставленный завтракать. Екатерина Петровна заторопилась его расспрашивать:
– Передал?
– Передал, – менее бойко, чем перед отъездом, говорил Виктор, снова порастрепавшийся.
– С кем же ты говорил больше всего?
– С Ванькой, их лакеем, – премилый человек.
Сдержавшись, мать спросила:
– А Андрея Ивановича не видал?
– Видал.
– Ну и что же он?
– Ничего; благодарит за букет.
Оставшись вдвоем с Марьей Матвеевной, Иосиф спросил:
– Зачем это Екатерина Петровна посылала Виктора к соседям? Вы не знаете?
Вздохнув, тетушка ответила:
– Не знаю, а то, что думаю, боюсь сказать.
– Разве так страшно?
– Всегда страшно наклеветать невольно на человека. Я полагаю так: Катя теперь как вне себя от бездействия и недостатка места, так сказать. Понимаешь, когда был жив ее муж, она как в котле кипела, а если теперь и остались остатки кое-какого дела, то надолго ли? А она не может без дела – вот и мечется: то в хозяйство, то в общества, то в знакомства.
– Что же тут обидного, что вы не хотели говорить?
– Смешно иногда. Ну зачем Виктора по фабричным делам посылать к незнакомым людям, да еще с букетом? К тому же советовать ему держаться Андрея Фонвизина, известного негодяя.
– Я откуда-то слышал эту фамилию, – насторожившись, произнес Иосиф.
– Может быть, от Адвентова: это – его друг.
– У Адвентова, что бы про него ни говорили, не может быть друга негодяя; наверное в Андрее есть что-нибудь кроме негодяйства. – Это сказала Соня, неслышно подошедшая на разговор.
– Разве красота?
– И это – не малая заслуга, – добавила Соня, зардевшись.
– Бог знает, что ты говоришь, Соня, – произнесла тетя Маша, вставая сама отворить двери на звонок.
– Ты не имеешь от него писем? – спросил Иосиф.
– От кого это? – рассеянно и недовольно ответила девушка вопросом.
– От Адвентова, – понизив голос, сказал Иосиф. Соня сказала зачем-то очень громко:
– Я ему еще не писала; еще не пришло время!
– А этого Андрея Фонвизина ты знаешь?
– Видела.
– Очень красивый?
– Очень.
– Ты чем-то недовольна сегодня, Соня: ты здорова?
– Конечно. Я ничего.
– Завтра поедем на озеро. Катя придумала.
– Какая Катя?
– Екатерина Петровна. Правда, мило с ее стороны?
– Ей, вероятно, это нужно, или хочется самой.
– Как вы все дурно к ней относитесь! Она – само бескорыстие!
Соня долго смотрела на Иосифа и, наконец, сказала:
– Ты думаешь? А что же, от тебя кланяться Адвентову, когда буду ему писать?
– Пожалуйста. Но ты же, кажется, не собиралась этого скоро делать?
– Кто знает? Однако собрались гости к Екатерине Петровне (так и сказала «к Екатерине Петровне», а не «к Кате»), неловко их слишком бойкотировать.
– Я и не думаю, но я никого не знаю.
– Узнаешь! – сказала, усмехнувшись, Соня.
– Право, Соня, ты какая-то странная. Можно подумать, что ты меня не любишь.
– Можешь думать, что тебе угодно, а кто кого любит и не любит, покажут дела и ждать, вероятно, уже не долго.
Виктор с треском распахнул двери и доложил:
– Ее превосходительство требуют Иосифа Григорьевича к гостям.
– Ого, как дело поставлено! – сказала Соня покрасневшему Иосифу.
Тот забормотал:
– Как вам не стыдно так шутить, Виктор?
– Все-таки побрел, – заметил мальчик, когда Иосиф скрылся.
Соня обняла его и сказала:
– Как страшно, Витя, скоро настанет время.
Мальчик, кося глазами, ответил:
– Ничего не будет, чего не должно быть. Ты не писала еще туда?
– Нет.
– Ну, тогда погоди еще немного. Я говорил с Андреем.
– Да, ну что же? Что же?
– Все по-старому. Он согласен.
– Слава Богу! – проговорила Соня, закрывая глаза.
Весенняя вода трепетно синела по узким озерам от свежего ветра. Лодку, где сидели наши путники, покачивало, но, кажется, кроме тети Маши, это никого не волновало, так как остальные были заняты или разговором, или любовались на еще полупрозрачные рощи по прибрежным холмам. Леса сменялись усадьбами, усадьбы – полями, озера суживались в быстрые, зимою не замерзающие речки, которые снова бурливо бросались в другое гладкое озеро. Иосиф с Виктором гребли, Егерев правил, а три дамы ютились посредине лодки – Соня среднею для равновесия. Виктор вдруг заявил:
– Вон Андрей Фонвизин.
Дамы и Егерев обернулись заколыхав лодку, назад. И действительно, за ними поспешала другая лодка с двумя пассажирами.
– Разве Фонвизин – военный? – спросил Иосиф шепотом.
– Как видите! – усмехнулся Иван Павлович.
– Но что это с ними за старик? – всматривалась тетя Маша.
– Да это Парфен же! – вдруг узнав, вскрикнул Иосиф.
Старик в широком белом кафтане взмахами весел все приближал к одной лодке другую, где сидел в кителе молодой, казалось, очень молодой офицер. Лицо без румянца странно не подходило к светлым волосам, а огромные серые глаза на правильном лице поражали невидящею пристальностью взгляда. Перстни горели на длинных пальцах.
Он приложил блеснувшую на солнце руку к фуражке, не улыбаясь. Соня и Виктор, закивали ему головами, даже Екатерина Петровна приветственно наклонилась. Иосиф, чтобы разглядеть получше Фонвизина, окликнул Парфена:
– Парфен, здравствуй!
Подняв голову, старик сказал глухим и громким голосом:
– Ах, это вы, баринок? Будьте здоровы.
– А что Марина?
– Спасет ее Спас, как Сам знает!
– Она в Питере?
– В Питере.
И, замолчав, проехали; помолчали и наши путники. Соня опустила свою маленькую ручку в воду, продолжая смотреть вослед уже почти скрывшейся из виду лодки.
– Куда это они отправились? – заметила Екатерина Петровна.
– Тут же их усадьба на озере.
– А Софья Карловна хоть и утверждает, что она недолюбливает господина Адвентова «и иже с ним», но очевидно на поверку выходит не совсем так. Встреча с этим блестящим экземпляром повергла ее в самую сладкую мечтательность. – Сказал это, конечно, Иван Павлович. Даже Екатерина Петровна глянула с осуждением на говорившего. Соня ограничилась молчанием; только долго спустя, будто отвечая на этот вызов, она сказала:
– Лучше любить, говоря, что не любишь, чем наоборот. – И посмотрела на Екатерину Петровну. Та не моргнула.
Под сквозившими свежею зеленью березами желтели цветы на косогоре; серые пашни высились налево за лесом. Развязали узелки с провизией на разостланном пледе. Катя, лежавшая навзничь, вдруг встала, сказав:
– Пойдемте, Иосиф Григорьевич, тут есть в лесу святой ключ и часовня.
– Да, я знаю это место. Идемте.
– Что же вы, Екатерина Петровна, единственно Иосифа Григорьевича выбираете в спутники? – спросил Егерев.
– Да, единственно его.
– Новые обычаи?
– Не все же по-старому. Я не староверка!
– Во всем?
– Покуда, в выборе спутников.
– Я тоже пойду с вами, – вызвался Виктор.
– Можешь оставаться! – закричала уже удалявшаяся в чащу Екатерина Петровна. Птичий гомон оглушал Иосифа, едва ли не в первый раз попавшего в лес после зимнего затвора. Небеса, еще без летней грубости, потеряли бледную покорность, и слепительно белые облака гнались ветром в буйном восторге. Ручей, тонкой струей продолжавшийся из святого сруба, звонко звучал, стремясь под гору, споря с криком птиц. Екатерина Петровна, молчавшая всю недолгую дорогу, молча же наклонилась зачерпнуть берестовым ковшиком свежей воды; молча последовал ее примеру и Иосиф.
– Здесь еще лучше! – проговорила она.
– Я давно здесь не был; я очень люблю это место. Вы знаете, какая это птица кричит так звонко?
– Нет, а вы?
– И я не знаю.
Екатерина Петровна была по-летнему в светлой кофте, свежая и молодая. Они сидели рядом на толстом бревне. Иосиф сказал:
– Нас будут искать.
– Неужели вы верите им всем? Они так несправедливы ко мне. Даже на лодке – вы заметили, как Соня на меня посмотрела, когда говорила о тех, у кого любовь только на словах?
– Вы думаете, это какой-нибудь намек?
– Непременно. Они не верят, что я вас люблю, что это – серьезно и искренно. И еще будь кто-нибудь, а то Соня, такая справедливая в общем.
– Что вы говорите? Вы меня любите и Соня против этого?
– Не против, но она не верит.
– Позвольте, я тоже не верю своим ушам. Вы меня любите?
– Ну, конечно; что тут странного?
– Но я этого не знал.
– А что было бы, если б вы знали?
– Я не знаю.
– Ничего бы не могло быть. Я в матери вам гожусь.
– Кто об этом думает? – сказал Иосиф в волнении.
– Приходится думать.
– Да знаете, Катя, вот я смотрю на вас – и нет никого моложе, добрее, красивее вас для меня. Когда я еще видел вас в первый раз у отца Петра, я подумал… – и он запнулся, что он подумал. Екатерина Петровна отвернулась, чтобы скрыть улыбку. Иосиф пересел ближе к ней и, взяв за руку, начал: – Я не умею говорить, но в чем же дело? Вы меня любите, для меня нет никого желаннее вас, – в чем же дело? Зачем говорить о летах, о Соне, еще об Иване Павловиче, пожалуй?
– Дело в том, что я-то разве знала, что и вы, Жозеф, любите меня?
– Но вы теперь видите, знаете?
– Вижу, знаю! – И вдовушка звонко его поцеловала, обвив шею руками. Ручей журчал, заглушая их поцелуи и приличные положенью слова. Иосиф встал.
– Но, Катя, если вы меня любите, вы обещаете мне…
– Что? – Но во взгляде Екатерины Петровны было видно, что она поняла, что должна была обещать, и, не опуская глаз, она сказала, без его ответа, твердо: – Обещаю; завтра. Но и вы обещайте.
– Что? – Иосиф же не знал, чего от него потребует его дама.
– Это очень трудно, чего я потребую, но вы ведь на все готовы?
– На все, – не так твердо подтвердил Иосиф, целуя ее руку.
– Ну, так вы уже дали обещанье, а какое, узнаете со временем.
– А discretion.
– А discretion. Убить кого-нибудь?
– О нет; менее кровожадно. Пока прощайте, идите одни, я потом вернусь.
Оглядываясь не один раз, Иосиф радостно удалился. Екатерина Петровна все сидела на том же бревне, опершись обеими ладонями и слегка болтая ногами. Новый треск сухих веток не заставил ее переменить положения. Не двинулась она и тогда, когда увидела вышедшего с другой стороны Егерева.
– Ну как дела, Катя? – спросил он развязно, садясь, где только что помещался Иосиф. Екатерина Петровна молча убрала руку с бревна, давая место.
– Какие дела? – недовольно она спросила.
– Да полно, Катя, хоть наедине-то не строй гримас.
– Я просила бы вас изменить свой жаргон со мною.
– Фу ты, какая чопорность! Верно, дела шли или слишком хорошо, или из рук вон плохо.
– У меня не бывает «из рук вон плохо».
– Уверенность – залог победы. Ты спрятала мои бумаги? Вскоре могут нагрянуть непрошеные гости.
– Спрятано, – нехотя отвечала Екатерина Петровна.
– Да что ты, Катя, будто деревянная сегодня. Такой день чудный: травка, муравка; только бы гулять да миловаться, а ты нос воротишь. – И он поцеловал ее в губы, не сопротивляющуюся, но и не отвечающую на поцелуи. Найдя ласки слишком страстными, она встала, сказав:
– Идемте ко всем: хватятся.
– Когда же?
– Послезавтра.
– Отчего не завтра?
– Так; занята.
И пошли вместе по дороге к берегу Иван Павлович заметил:
– Ты сегодня не в ударе, Катя.
Екатерина Петровна усмехнулась, но промолчала.
С утра не было видно Виктора, что никого не удивляло особенно, так как он приучил домашних к неожиданным исчезновениям и столь же неожиданным появлениям. Скорей было странно, что сегодня это волновало Соню, не находившую себе места и переходившую без дела от окна к окну, с балкона на балкон. Даже Марья Матвеевна заметила состояние своей дочери и тихо сказала Иосифу:
– Соня сегодня ажитированная какал-то.
– Разве? Я не обратил внимания.
– Поверь, это так. – И будто в подтверждение слов матери, Соня стремглав пролетела через комнату в развевающейся накидке, похожая на подстреленную птицу.
– Соня, куда ты? – окликнул было ее Иосиф, но ответа не последовало.
Она сбежала с лестницы на балкон, в сад, через лужайку, прямо к дорожке, где шел поспешно запыленный Виктор.
– Ответил? – одним дыханием произнесла Соня.
– Нет.
– Как, нет?
– Он сам поговорит с ним.
– Не может быть! Но когда же? – Она стала целовать Виктора, порывисто прижимая его к своей маленькой груди.
– Он здесь за рощей; он приехал со мною.
Соня, перекрестившись, молча опустилась на скамейку.
– Не могу собраться с мыслями: Андрей Фонвизин приехал сам, и сейчас я буду говорить с ним, потом Иосиф его увидит? Боже, устрой сам это, как ты знаешь! Идем, Витя.
– Куда?
– К нему же.
– Он сам сейчас придет, он привязывает лошадей, а я побежал вперед.
– Но раньше, чем он увидит Иосифа, я должна говорить с ним.
– Как знаешь.
По дорожке ровно и быстро подвигался Фонвизин. Соня зажмурилась, крепко сжав руку мальчику.
– Здравствуйте! – будто издалека раздалось, но увидела она его, открыв глаза, совсем близко. Виктора уже не было около них.
– Простите, что я вас беспокою, но, право… – начала было Соня, но Андрей прервал ее.
– Вы знаете сами положение дела; лицо, которым заинтересованы вы и Адвентов, должно что-нибудь значить, и не может быть речи о моем спокойствии. От Адвентова я получил письмо с просьбой оказать вам всякое содействие в этом деле. Скажите мне вкратце все и что я могу сделать?
– Только взгляните – и он будет исцелен. Что бы потом ни было, как бы он ни возвращался «как пес на свою блевотину», семя взойдет.
– Что с ним теперь?
– Эта женщина! Вчера я видела, как она вылезала ночью из его окна. Я не пуританка: иметь можно хоть десять. Но она – не любая девка, она его не отпустит, не погубив до конца. Вы ее не знаете. Она хочет женить его на себе, не знаю для чего, но во всяком случае во зло ему. Она его спаивает и не только развращает (эти узы не трудно сбросить и носить легко), но привязывает к себе ложною добротою.
– Она вам родственница?
– Нет, упаси Боже!
– Мы не отвечаем за родных.
– Тогда бы я не могла вынести. А он – дитя благородное и нежное.
– Мне можно будет пройти незамеченным, или нужна официальность?..
– Лучше келейно. Я вам объясню: вот видите окно, под ним дверь, – окно из моей комнаты, дверь на верх, где первое – мое помещение. Я приведу его к себе, предупредив. Вы пока идите к пруду, там есть никем не посещаемая старая беседка, из которой видно мое окно. Знак – белый платок. Благодарю вас. – И раньше, чем офицер мог помешать, она быстро поцеловала обе его руки и побежала в раздувающейся накидке, как птица.
Иосиф сидел в зале и пел, подыгрывая на фортепьяно; Екатерина Петровна стояла за ним, положив обе руки ему на плечи; его взор был сладок и несколько растерян, как у слегка выпившего человека. Подождав, когда он кончит пение, Соня сказала:
– Жозеф, пойдем ко мне, мне нужно с тобою говорить.
– Что за спех? И отчего ты такая взволнованная, Соня? – спросила Екатерина Петровна, не спеша снять своих рук с плеч Иосифа.
Не отвечая, Соня повторила:
– Пойдем сейчас же, Жозеф, очень нужно!
– Странно, такая экстренность! – продолжала свое Екатерина Петровна вслед безмолвно уходящему за Соней Иосифу. Не доходя еще до своей комнаты, горбунья, приостановившись, сказала:
– Сейчас с тобою будет говорить Андрей Фонвизин.
– Андрей Фонвизин? – ничего не соображая спросил Иосиф, – откуда он возьмется?
– Он здесь, он сейчас придет к тебе, жди. Умоляю тебя, если ты еще хоть сколько-нибудь любишь меня, выслушай его.
– Полно, Соня, Господь с тобою! Но, право, ты меня куда-то путаешь.
– Я ли тебя путаю? – прищуривая голубые глаза, она сказала и улетела в раздувающейся накидке. Иосиф тяжело опустился на диван и склонил голову на руки; ему хотелось не то спать, не то закричать диким голосом, быстро поехать по зимней дороге, разбить стекло, ударить кого-нибудь, но дремота преодолевала; он улыбнулся, вспомнив, как Соня заперла изнутри дверь, в которую они вошли, изъяв ключ с собою; он подошел к другой двери в маленькую переднюю, которая оказалась запертою уже снаружи.
– Ловко! – сказал он громко, наклонясь к замочному отверстию; в эту минуту отверстие закрылось вставленным ключом, и не успел Иосиф отступить на шаг, как дверь впустила высокого офицера, тотчас замкнувшись снова. Андрей остановился у самой двери, пристально смотря на безмолвно взиравшего Иосифа.
– Андрей Фонвизин, – наконец проговорил вошедший.
– Иосиф Пардов, – ответил другой, не двигаясь.
– Не будучи лично знаком с вами, я так много о вас слышал, что взял смелость приехать к вам первым, и простите, если этот визит не носит достаточно официальной внешности. Я приехал исключительно к вам; мне говорила о вас ваша кузина и Адвентов – аттестация таких ценимых мною людей не могла не возбудить во мне вполне понятного желания узнать вас лично.
Иосиф все молчал, пожирая глазами гостя. Так вот он, этот легендарный, по словам одних, негодяй, по словам других – праведник! Но одно было несомненно: что красота его была подлинно легендарна, и думалось, что человек такого Божьего дара не может быть чудовищем, каким хотели его выставить некоторые. Подождав минуту, гость продолжал:
– Может быть, вы заняты и я пришел не вовремя? Иосиф наконец промолвил:
– Нет, я очень рад. Спать немного хочется. Гость не улыбнулся, продолжая:
– К тому же я слышал, что вы намерены покинуть эти места, и я торопился прийти к вам, покуда вы еще здесь.
– Я никуда не собираюсь переезжать, – несколько удивленно опровергал Иосиф.
– Тем лучше. Вообще, – как-то изменить свой образ жизни, так что труднее будет заводить сношения с вами. Знаете, в провинции всегда так все преувеличивают…
– Я сам ничего не знаю.
– И прекрасно. Мне кажется, теперь для вас всякая перемена была бы только во вред. Простите, что я так говорю. Все это со слов и по слухам все той же всезнающей деревни.
– Вы говорите дружески.
– Перемены, когда можно внутри себя сохранять неколебимый покой, какую-то «уготованную горницу», – не страшны. Действительные же порождаются и сопровождаются такими переворотами, что можно пожелать всякому их избегнуть или, по крайней мере, легко их вытерпеть.
Иосиф больше глядел, чем слушал гостя. Лицо без румянца, странно не подходящее к светлым волосам, и серые огромные глаза затягивали, волнуя и наводя какую-то сладкую дремоту. Голос звучал как издали, и только отдельные, будто случайные слова вспыхивали в уме слушавшего.
– Уготованная горница! Да, да.
В двери стукнули, и раздался голос Екатерины Петровны:
– Иосиф Григорьевич, к вам можно?
Так как оба молчали, стук, повторенный еще раз, остался без ответа, и Екатерина Петровна удалилась.
– Я иду, я уверен, что мы встретимся, и друзьями. Не меняйтесь! – говорил Андрей, пристально глядя в глаза, и вдруг, нагнувшись, поцеловал сидевшего Иосифа.
– Да, да, – ответил тот, не вставая.
– Я иду, до свиданья!
– Постойте… нет… приходите скорее… мне это нужно…
– Я приду, и вы ко мне придете, – ответил Фонвизин, надевая фуражку.
– Не провожайте меня: вас ждут.
В комнату вошла Соня, пытливо оглядела обоих и пошла проводить офицера. Почти тотчас вслед за нею явилась и Екатерина Петровна, заявив, что сейчас начнется собрание, на котором обязательно присутствовать будто бы и Иосифу.
– Что вам говорила Соня?
– Соня? Ничего; что она могла говорить?
– Странно: с ней же вы беседовали!
Заседающие все уже сидели вокруг длинного чайного стола, когда вошли Екатерина Петровна с Иосифом. Последний мало кого знал, будучи в первый раз на собрании, только тетушка, учительница да Иван Павлович были ему известны. Оратор на минуту прервал речь, пока вновь прибывшие не заняли своих мест под взглядами остальных присутствующих. Велось заседание общества бесплатных чтений для рабочих по всем обычным правилам подобных собраний. Хотя было всего человек двенадцать, желающие говорить записывались, речи сменялись речами, были и правые, и левые, и оппозиция. Екатерина Петровна предлагала не только выбрать Иосифа в члены, но и предоставить ему ответственную роль.
Иван Павлович, председательствующий на этом заседании, заявил, что к этому вопросу вернется после очередных дел. Марья Матвеевна, разливавшая чай, занесла щипчики с сахаром, вопросительно глядя на Иосифа.
Тот заговорил:
– Без, без…
– Что? – шептала тетушка.
– Без сахару, не надо! – отвечал Иосиф.
Председатель, позвонив, сказал:
– Предлагаю Иосифу Григорьевичу Пардову высказать свои мысли во всеуслышанье и записавшись.
Очередные дела оказались вопросом, составить ли прежде список нужд и потом просить ассигновки от хозяев, или, получив ее, уже распределять по нуждам, хотя было известно заранее и определенно, какую сумму ассигнуют хозяева, ни больше ни меньше. Голосовали; пять человек воздержались, не слышав вопроса, остальные разделились поровну. Екатерина Петровна глянула на Иосифа и сказала:
– Повторяю свое предложение.
Егерев начал длинную речь, заканчивавшуюся словами: «Мы не будем касаться побуждений, заставивших Екатерину Петровну Озерову сделать ее предложение. Личные отношения к кандидату пусть не действуют на избирателей».
– Что он болтает про отношения? – громко и недовольно отозвалась тетя Маша. Все с любопытством смотрели на Иосифа и Екатерину Петровну.
– Не угодно ли сказать вам что-нибудь, Иосиф Григорьевич Пардов?
– Мне? – спросил будто дремлющий Иосиф.
– Скажите что-нибудь, – шептала Екатерина Петровна рядом.
Иосиф поднялся и сказал:
– Я скажу… я скажу, что Екатерина Петровна – моя невеста.
В молчанье было слышно, как выпала ложка из рук тети Маши.
Был праздник, и день был праздничный: так солнечно, ярко и тепло было в саду и полях. Соня ходила по дорожке с Иосифом и Виктором, теребя сорванную травинку в руке.
Тень от девушки на красноватом песке была ниже даже тени от Виктора. Глядя на густо-синее небо без облаков, она, будто продолжая разговор, промолвила:
– Не правда ли?
– Да, я никогда не подумал бы, что человек может так очаровывать.
– Не правда ли?
– Он говорил мне…
– Иосиф, не передавай его слов никому, ни даже мне. Это сохрани в душе своей и думай про себя. Не правда ли, – снова она начала, – что казалось бы радостно всякое горе, несчастье, смерть даже за него?!
– Он имеет большую силу.
– И потом его лицо!..
– Да, насчет наружности Андрей Иванович может поспорить с кем угодно, – вмешался Виктор.
– Когда он меня поцеловал… Соня остановилась:
– Он целовал тебя, Жозеф? О! так поцелуй и ты меня! – прибавила она, зардевшись. Иосиф наклонился к поднявшейся на цыпочки девушке и звонко поцеловал ее в щеку.
– Не так, не так! – и она сама прикоснулась к его устам.
– Ну уж и меня тоже за компанию! – попросил мальчик.
Поцеловались и эти.
– Как хорошо, Жозеф, теперь мне за тебя не страшно! Ты наш: нас трое!
– И даже четверо, пятеро, – считал по пальцам Виктор.
– Кто же еще? – спросил Иосиф.
– Их много; ты узнаешь, – серьезно ответила Соня и снова заговорила об Андрее. Повернув к дому, она прибавила небрежно:
– Вечером вчера ты поступил, конечно, очень благородно, но, разумеется, это дело еще далеко не решенное?
– То есть в каком смысле?
– Насчет твоей свадьбы…
– Отчего?
– Ну это там видно будет, не завтра же под венец?
– Конечно, не завтра.
Войдя в комнату Екатерины Петровны, Иосиф застал свою объявленную невесту за разборкой каких-то бумаг. На столе и стульях в беспорядке или, быть может, ей одной известном порядке были разложены разного формата бумаги и письма, перевязанные в пачки и свободные. У печки лежали приготовленными дрова.
– Что ты, Катя, делаешь?
– Разбираю еще мужнины старые бумаги.
– А дрова зачем?
– Вчера с вечера что-то лихорадило, думала на ночь сама затопить.
– Помилуй Бог! И без того жара невозможная.
Екатерина Петровна ничего не отвечала, кутаясь в платок и поспешно завязывая бумаги, кроме двух, трех, в одну пачку. Услышав стук в дверь, она быстро заговорила, выпроваживая жениха.
– Прости, пожалуйста: ко мне хотели прийти по делам, к завтраку хотелось освободиться.
Несвязанные бумаги она быстро сунула под скатерть на столе. Вошедший Иван Павлович начал так же, как и предыдущий посетитель: «что ты, Катя, делаешь?», но ответ последовал другой. Екатерина Петровна сбросила платок и, присев на пол перед печкой, стала подкладывать дрова.
– Что означают эти приготовления?
– Вам известно, что ожидаемые гости прибыли и не сегодня, завтра пожалуют ко мне?
– Что же вы думаете делать?
– Нужно бы ваши бумаги и отдать по принадлежности, но губить вас я не желаю, тем менее подвергать себя опасности.
– И хотите устроить аутодафе?
– Вот именно, и надо очень торопиться, так как могут войти и застать нас, – говорила Екатерина Петровна, раздувая пламя затрещавших дров.
– Здесь все бумаги?
– А что бы вы хотели сохранить на память?
– Наоборот, я боюсь, не забыли ли вы чего-нибудь?
– Я не знаю; как пачка была, так и осталась, я не любопытна, даже не развязывала ее.
– Но как вы узнали, что опасность близка?
– Узнала. Хоть вы меня и упрекаете увлечением личными делами, но я оказалась деятельнее и осведомленнее вас.
– Может быть, это – ложная тревога.
– Может быть. Только тогда потрудитесь взять назад свои бумаги, так как у меня, оказывается, вовсе не такое безопасное место, как мы предполагали.
– Отчего? Разве в доме завелась измена?
– Не измена, а просто люди, не совпадающие взглядами.
– Кто же?
– Хотя бы Соня Дрейштук; недаром она дружит с Андреем Фонвизиным; знаете, от мундира нужно всегда подальше.
– Я думал, что Софья Карловна просто-напросто влюблена в господина Фонвизина.
– Тем хуже. Ну, так решайте скорее: печь растопилась.
Иван Павлович закрыл глаза рукою и подумал минуту, меж тем как Екатерина Петровна мешала уже рассыпавшиеся красные поленья. Вздохнув, он сказал:
– Ну, куда ни шло, жгите.
– Я думаю, это – самое разумное.
И она всю пачку с усилием запихнула в отверстие печки. Поднялся сильный дым.
Иван Павлович проговорил:
– Только дым! От стольких лет жизни, работы, радости, забот о многих людях – только дым!
– Будет и огонь! – усмехнувшись заметила вдовушка. – Только не долговечный, и куча золы.
– Здесь все бумаги? – спросил Егерев, указывая на пачку, объятую уже языками огня.
– Все, – ответила твердо Екатерина Петровна. – И идите скорее: нужно открыть окна, выветрить и чтобы вас здесь не видели.
Проводив и второго посетителя, Екатерина Петровна нащупала положенные под скатерть бумаги и вышла к завтраку.
Жаркий день привел к быстро прошедшей грозе, шумевшей веселым дождем. Соня вошла в старомодной шляпе и вечной своей накидке, с сумочкою в руках и сказала сидевшему Иосифу:
– Ну, Жозеф, прощай, я еду.
– Как едешь? Куда?
– В Петербург, к Леле, я получила письмо, а за тебя я покойна.
– Соня, как же мы будем без тебя?
– Ты теперь на верном пути, я буду писать; когда будет нужно, вернусь. Андрей будет здесь.
– Я не могу представить, так вдруг ты едешь. Это не сон?
– Отнюдь. Вон уже и лошади готовы; дождь прошел.
Подойдя к окну, оба остановились: огромная радуга, как блистающий семицветный мост, перекинулась через все небо, и солнце дробилось на мокрых листьях и траве.
– Молись, Жозеф! Какое великолепие! – и она стукала своей ручкой радостно его по плечу, пока Иосиф не перекрестился на чудесный мост в небесах. Соня серьезно перекрестилась тоже и сказала: – Теперь прощай. Ты не будешь брошен.
Когда Екатерина Петровна вернулась к себе после завтрака, бумаг под скатертью стола не оказалось.
Со всех сторон была лесная чаща, так что Иосиф не мог решить, куда идти ему, зашедши сюда, казалось, в первый раз. Ни дороги, ни тропы; только сосны по круглым, как нежные груди, холмам, да скрытые долины с вереском и брусникою. Так тихо было, что странным казалось бы запеть, заговорить, даже шаги будто оскорбляли чем-то окрестное безмолвие. Севши на пень, он снял шляпу и так с непокрытою головою смотрел, будто воочию видя, как солнце клонилось к западу, ярко румяня голубую безлесную вершину высокого холма. Из лесу вышел человек с кузовом за спиною, в руках – длинная палка; он наклонялся, собирая что-то, останавливаясь в раздумье и снова медленно бредя. Белая кудластая собака залаяла на сидевшего неподвижно Иосифа. Старик воззрился и наконец сказал:
– Здравствуйте, баринок!
– Ах, это ты, Парфен? Здравствуй.
– Как это вы забрели в наши места? Неужто пешком?
– А разве близко ваша деревня?
– Наша-то версты три, а от фабрики вы верст десять отошли, если не больше. Заплутали что ли?
– Так шел, шел да и зашел. Ты что, грибы собираешь?
– Грибы. К ужину; теперь Спожинки, пост; дома Марина похлебку сварит.
– Разве она приехала, Марина?
– Приехала ненадолго. А в хорошее место вас Бог привел; хорошо тут, тихо; келью бы построить; жилья далеко нет, только лес да Господь.
– Да, уготованную горницу!
– К нам милости просим, не хотите ли, грибков похлебать, а ввечеру я отвезу вас на фабрику.
– Что ж, я очень рад. А вы уже кончили ваши грибы?
– Набрал достаточно, больше и класть некуда; все шапки, корешков не беру. – И с гордостью счастливого охотника старик повернул к Иосифу свой кузов, где были плотно наложены шапки белых грибов с зеленоватыми и белыми низами. Собака легла у их ног, высунув язык; солнце, совсем низкое, светилось через ветки.
– Тут озеро лесное есть недалеко?
– Есть, с полверсты, нам мимо идти.
– А куда это вы с Фонвизиным ездили на лодке летом; помните, мы вас встретили?
– Не упомню. Я много с ним ездил; наверно, так что на ихний пчельник.
– Разве его усадьба тут недалеко?
– А как же? На озере и есть.
– Что, он хороший человек?
– Очень правильный и добрый барин.
– Про него много дурного говорят.
– Про кого не говорят? Пусти уши в мир, так и не обрадуешься. Андрей Иванович очень добрый и высокой жизни барин. Грехи его судит Бог, а зла он никому не делает и на всякое добро поспешает.
– Какие его грехи?
– Кто знает? Я не духовный его отец, на духу не пытал.
– Но что говорят?
– Глупости. Я – чужих вестей не передатчик, не слушаю даже их, да мне и не говорят, спасибо, ничего.
– Он очень красивый.
Парфен, вздохнув, промолвил:
– Ну, это – пустое; конечно, Божий дар, но на зло может навести.
– Ах нет, его лицо только на добро может подвигнуть.
– Не лицо у них, а лик – так скажу я вам.
Изба освещалась только лампадой и свечой у Архангела, так что наступившие сумерки делали смутной фигуру Марины, прямо стоявшей перед иконами и изредка вдруг падавшей в бесшумном земном поклоне.
– Марина! – позвал ее тихо отец. Та, не отвечая, сделала заключительные поклоны и, подойдя ближе к вошедшим, сказала:
– Кого это ты привел?
– Павел!! – вдруг звонко воскликнула она, отступая.
– Что ты, Марина, Господь с тобою? Это – барин, Иосиф Григорьевич.
Марина стояла, вытянув вперед левую руку с висящею лестовкою.
– Зажги лампу, да свари нам грибов, я принес; барин с нами будет ужинать: достань новую чашку.
– Господи, Господи! – шептала Марина, проходя в другую половину.
– Что с нею? – спросил Иосиф, садясь в сумраке к окну, где видна была тускневшая заря за озером.
– Приняла вас за покойного мужа: схожи ведь вы. Вы на нее не сердитесь.
– Как она теперь, не тоскует?
– Крепится, молится. Спас Сам знает, как спасти ее!
Иосиф повторил:
– Спас нас спасет, как знает.
Марина вошла с лампой; она казалась не похудевшей, не побледневшей, но глаза ее больше прежнего блестели, вдруг потухая.
– Здравствуй, Марина, не узнала меня? – спросил Иосиф.
– Обозналась в темноте, – опуская глаза, сказала женщина.
Парфен вышел запрягать лошадь, Иосиф молча доедал похлебку, меж тем как Марина, положив ложку на стол, смотрела не мигая прямо на огонь лампы. Наконец гость спросил:
– Ну, как в Питере пожила?
– Я-то? Да что же? Что здесь, что там, не все ли равно, где Богу молиться?
– Так что уже не вернешься?
– Нет, вернусь, как только тятенька отпустят.
– Значит, не все равно.
– Да; пожалуй там спокойнее.
– Привыкаешь?
– Чего это? – перевела она глаза на спрашивающего.
– Забываешь? Марина воскликнула:
– Не любили вы, Иосиф Григорьевич, никогда, а то бы не пытали об этом! Как забыть? Как привыкнуть? Молишь Господа, только бы до смерти дотянуть.
Она отвратила свое лицо от гостя, тихо молвила:
– Не могу я смотреть на вас, – грех один.
– Отчего?
– Вылитый Павел: и взгляд, и голос! – И она поднялась с лавки и пошла, придерживаясь за стену. Лошадь была уже готова, и при восходящей августовской луне Иосиф вернулся домой, где беспокоились его долгим отсутствием. Екатерина Петровна сидела на крыльце в платке и крикнула, услышав, что стук колес остановился в тени деревьев у ворот:
– Иосиф Григорьевич, вы?
– Они самые, – отозвался Парфен.
– Что с вами? Куда вы пропали? Мы думали не весть Бог что.
– Целы и невредимы, – раздался из мрака снова голос Парфена.
Екатерина Петровна встретила Иосифа на дорожке и, взяв под руку, тесно прижалась, говоря:
– Что за причуда так пропадать? Можно подумать, что вы избегаете дом, меня…
– Простите, я просто, не заметив сам того, ушел слишком далеко и встретил Парфена, который и привез меня домой.
– Вы хотите есть, конечно, ужасно.
– Нет, благодарю вас, я ужинал у Парфена.
– Ну, выпейте, после дороги, это необходимо.
– Это можно.
Она поцеловала его на темном крыльце, шепча:
– Право, я даже соскучилась!
Екатерина Петровна была смутна за ужином, и когда они остались вдвоем, она опустила голову на руки, будто плача. Иосиф спросил, наливая сам себе водки:
– Что с тобою, Катя?
– Ничего, – из-за рук отозвалась она.
– Как ничего, когда ты плачешь! Тебя кто-нибудь обидел?
– Нет. Да разве вам это интересно?
– Значит, интересно, раз я спрашиваю.
Отняв руки, Екатерина Петровна промолвила твердо и спокойно:
– Я вам очень благодарна, Иосиф Григорьевич, за ваш благородный поступок, но имейте в виду, что еще не поздно и слово ваше вас отнюдь не связывает.
– Что вы говорите? Разве я соглашусь брать свои обещания назад?
– Бывает, что обещания не берутся назад, а возвращаются, – протянула Екатерина Петровна, глядя в сторону, и продолжала: – Я вас люблю, но ссорить вас с вашими родными и друзьями вовсе не желаю.
– С кем ссорить? Все старые химеры насчет Сони?
– Может быть, и не химеры, и не относительно одной Софьи Карловны.
– Да пойми же, что я хочу этого, и ты была не против; что же тут может быть препятствием?
– Во всяком случае мой совет не торопиться, а подождать осени, я думаю, еще можно ждать месяца три!
– Что это значит?
– Это значит, что до осени я могу еще считаться только невестою, не позоря себя.
Иосиф хотел подняться, но снова опустился и налил себе еще одну рюмку.
– И ты хотела позволить мне взять свое предложение назад? Вот пройдет пост и 16-го же будет наша свадьба!
Екатерина Петровна покраснела и, сказав: «жара какая!», расстегнула кофточку, Иосиф вылез из-за переддиванного стола и, сев рядом с невестой, обнял ее одной рукой, гладя другою по груди.
– Нужно будет вызвать тогда Соню, – сказала, смотря в сторону, женщина.
– Да, да, – рассеянно подтвердил Иосиф, все теснее прижимая ее к себе.
Екатерина Петровна, будто изнемогая, склонялась к нему, говоря:
– Вы – настоящий мужчина теперь, не дитя.
– А помните ваше требование а discretion? – вспомнил Иосиф.
– Оно уже выполнено, – в поцелуе прошептала Катя.
Эти дни Иосиф проводил почти безвыходно дома, удерживаемый ловкостью и нежностью Екатерины Петровны и приездом отца Петра, вызванного дочерью на предстоящую свадьбу. Священник приехал рано утром, когда еще половина дома спала. Встретил его Иосиф в передней, дружески с ним поцеловавшись; отец Петр был невесел: не то устал с дороги, привыкший ко всяким путям, не то его тяготила какая-то скрытая печаль. И поцеловался он сожалительно, промолвив:
– Поздравляю, поздравляю, спасибо, что не забыли старого батьку. Не следовало бы мне и приезжать на бракосочетание, но сердце не вытерпело. Хоть дома попирую с вами.
– А в церковь не поедете?
– Не полагается.
Катя вышла по-домашнему в капоте, не стесняясь жениха, с небрежно сколотой косой, в туфлях. И она поцеловалась с отцом и женихом, сказав первому:
– Вот ты и приехал.
– Приехал, приехал.
– Умыться хочешь пройти?
– Я пойду распоряжусь, – вызвался Иосиф, чтобы дать время отцу и дочери первой встречи наедине.
– Поздравляю, дочка, вот и второй раз венец примешь.
– Да, не чаяла, не гадала.
– Часто случается; не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
Оба замолкли; помолчав, отец Петр произнес:
– Молод он, Иосиф-то Григорьевич, для тебя немного.
– Да. Что же, это бывает; он меня любит.
– Не спорю, не любил бы, не женился бы. А ты его любишь, Катерина?
– Не любила бы, замуж не шла бы.
– Твое дело другое.
И, подойдя близко к Екатерине Петровне, он сказал тихо, беря ее за руку:
– Он – дитя, Катя, ты его не погуби; ответишь Богу.
Екатерина Петровна остро глянула на отца и прошептала:
– Разве кто любит, может губить?
– Ну, хорошо, хорошо. Ты не сердись, я так сказал.
– И так не нужно ни говорить, ни думать.
За завтраком отец Петр спросил:
– А где же Софья Карловна и внук?
– Соня в Петербурге, и Виктор туда же уехал учиться.
– Что же так не подождал?
– Ведь мы будем совсем тихо справлять свою свадьбу, а ученье не ждет, что ему зря болтаться? А Соня извещена, вероятно, приедет.
– Да, так. А то неловко без самых близких такое большое дело делать.
– После завтрака я съезжу, Катя, – сказал робко Иосиф.
– Куда это? – недовольно спросила невеста.
– К Фонвизину.
– Ты его хочешь на свадьбу звать?
– Нет, чужих же, кроме шаферов, не будет.
– Конечно. Да если бы и были, я бы не хотела видеть на свадьбе Андрея.
– Отчего?
– Имею причины.
– Да я и не думал его звать, я просто хотел его видеть.
– Не сегодня; отец приехал, и потом эти дни побудь дома, Жозеф. Напиши ему письмо, если так необходимо.
– Хорошо, и сейчас же это сделаю.
– Строгая будет у вас жена, Иосиф Григорьевич, – заметил, улыбаясь, отец Петр.
Разговор без Иосифа плохо вязался, тетушка молча вздыхала. Екатерина Петровна шумно убирала чашки, гость тоже хранил молчание.
– Что письмо, послал? Дай, я пошлю; туда работник за цветами кстати едет, – сказала Екатерина Петровна, вставая.
Выйдя на черное крыльцо, около которого на одноколке ждал рабочий, она сказала:
– Вот список цветов да еще письмо. Не потеряй роспись, смотри; письмо не так уже важно, дома не будет Андрея Ивановича, отдай кому-нибудь, – и дала ему рубль.
Работник глянул удивленно вороватыми глазами, но Екатерина Петровна, будто что вспомнив, добавила:
– Заезжай лучше за Иваном Павловичем, он цветы выберет и письмо отдаст сам; скажи, что очень просят не отказать.
Тщетно прождал ответа Иосиф.
Свадьба действительно была справлена совсем просто, без посторонних, даже без Виктора и Сони, почему-то не приехавшей. Жених, будто не проспавшийся, был молчалив и сосредоточен; молчалива была и невеста, но тверда и спокойна. На обратном пути веселому поезду пересекла дорогу бричка с Парфеном и Мариной. Старик приостановил лошадь, сняв шапку. Иосиф крикнул:
– Здравствуйте. Куда Бог несет?
– На станцию. Марину везу.
– В Питер?
– В Питер.
– Путь добрый!
Марина была в черном, закутанная, и смотрела неподвижно, будто не видя.
Войдя в дом, встречены были отцом Петром шумно и приветственно, но вскоре и он утишился, видя общую смуту и уныние. И молодая была не разговорчива, напрасно иногда стараясь говорить весело и твердо. Молодой много пил и целовался со всеми. В одну из нередких минут молчания он вдруг сказал: «К нам кто-то едет». И все, прислушавшись, ясно услышали все приближавшийся колокольчик. Потом он затих, хлопнула дверь, и через минуту в комнате очутилась небольшая, горбатая фигура в старомодной шляпе, накидке, с ридикюлем в руке.
– Соня! – вскричал, вскакивая и роняя стул, Иосиф.
– Я, как Чацкий, попадаю «с корабля на бал». Поздравляю тебя, Жозеф, поздравляю тебя, Катя.
– Отчего ты не приехала к свадьбе?
– Я только сегодня получила телеграмму, – в упор смотря на молодую, ответила Соня.
– Она была послана шесть дней тому назад, – не опуская глаз, проговорила Екатерина Петровна.
– А получила я ее только сегодня, – спокойно заметила Соня. – Вероятно, вы поручили послать ее кому-нибудь, кто соблаговолил исполнить это только сегодня, – с усмешкой продолжала гостья, садясь по другую сторону Иосифа.
– Выпьешь?
– Охотно; немного холодно.
– Ты не удивилась? Не сердишься? – спрашивал тихо новобрачный соседку.
– Не удивилась. А на что мне сердиться? Ты, вероятно, не мог иначе поступить.
– Как ты добра!
– Ну, полно. Я не трачу времени на сожаленье о свершившемся, а стараюсь сейчас делать, что нужно в данную минуту, и потому оставим это шушуканье. Горько! – сказала она, отпив бокал, и раздался поцелуй молодых.
– Как это все невероятно! – говорила тетушка, ложась в одной комнате с Соней.
– Вышло, что очень даже вероятно, – ответила та, садясь за письменный стол; долго она писала письмо за письмом, потом умылась, задула свечу, перекрестилась и стала на колени, опустив голову на постель.
Вскоре значительно опустели окрестности фабрики, так как молодые Пардовы с Соней уехали в Петербург, куда направился и Андрей Фонвизин; отбыл вскоре и Иван Павлович Егерев. Октябрь сронил уже последние листья с деревьев, и снова настала покорная тишина и ясность. Тетя Маша одна расхаживала по комнатам, из не очень частых писем узнавая столичные новости: что наследство оказалась не мифом, что, против всех ожиданий, суды и банки не собираются ставить непреодолимых преград и тетя Аня мечтает к Пасхе обернуть все дела, что все здоровы, что Екатерина Петровна сняла квартиру на Фурштадтской, несколько дорогую, по мнению фабричной домоседки, что Виктор живет с ними, по-прежнему огорчая и приводя в негодование мать своим поведением. Соня бывает часто и дружественна. Марья Матвеевна тщетно старалась из этих фактических сообщений узнать то, что ее интересовало всего более, – счастлива ли была улетевшая на север пара.
Действительно, молодые устроились на Фурштадтской несколько шире, чем позволяло их теперешнее положение, но объяснялось это дальнозоркостью Екатерины Петровны, которая рассчитывала свои действия не только до завтрашнего дня. Иосифу же Григорьевичу было все равно, лишь бы оставили его в покое, позволили видеться с друзьями, петь свои песни, расхаживая по еще неустроенным, с раскрытыми сундуками и запакованною мебелью комнатам. Соня бывала часто, такая же, как прежде, дружественная и хлопотливая, все в той же накидке и шляпе, с ридикюлем в руках. Екатерина Петровна занялась своим гардеробом, подолгу совещаясь с портнихою каждый день. Обсуждалось в двадцатый раз, как приличнее одеть молодую Пардову. И в этот полдень они стояли перед зеркалом, а портниха с булавками во рту у ее ног расправляла какие-то складки.
– Вы думаете, m-me, костюм tailleur? Это, конечно, не броско, но, может быть, слишком подчеркнуто.
– В таком случае, просто английские блузы с галстуком.
– Пожалуй, но подойдет ли это к фигуре m-me? Что-нибудь неяркое.
– Это можно, но теперь прошла мода на оттенки, теперь пошли все цвета.
За этим занятием застала их и Соня, присевшая в шляпе на стул у дверей.
– Все хлопочешь? – спросила гостья, кивая головой на кучу модных журналов.
– Да, приходится. А ты как, тоже все в делах?
– Да, это не фабрика, где и погулять, и помечтать, и поспать было достаточно времени.
– А я все с квартирой да с тряпками не могу справиться. Пониже эту складку, – обратилась она к девушке на полу. – Давно ты не видела тетку Нелли?
– А сейчас только, она хотела заехать к тебе. – Сегодня?
– Да, и даже очень скоро; она рядом: у Дмитревских.
– Поторопитесь, милая.
– Сию минуту, m-me.
Но звонок уже звучал по всему коридору, дернутый чьей-то энергичной рукою.
– Пожалуйста, Соня, выйди к тете на минуту, займи ее, покуда я примеряю, извинись.
– Охотно! – молвила Соня, выходя навстречу полной даме в седых буклях, которая тотчас заговорила:
– Ах, ты здесь, Софи, еще раз здравствуй! А где же наша поповна?
– Просит извинения, она сейчас выйдет, занята ненадолго.
– А я, знаешь, перед Аделаидой была в церкви и из окна вижу, едет графиня Лиза на чудных рысаках, недавно завела, все не могу своей Насте лошадей добыть собраться, а Иван Григорьевич такой рохля, ничего сам не умеет добиться. И, грешна, отвлеклась от службы, вдруг слышу, дьякон читает: «Ищите царствия Божия, и все приложится вам». Прямо какое-то пророчество. Ищу, Господи, ищу – и лошади приложатся мне.
Соня, улыбнувшись, сказала:
– В чем же пророчество?
– Ты увидишь, постой. Заезжаю домой и помню, что сегодня что-то неприятное предстоит. Наконец вспомнила: по векселю большой куш платить. Ищу его в «помози, Господи».
– Постойте, что за «помози, Господи»?
– Ах, ты не знаешь этого. У меня – две картонки с оплаченными и неоплаченными счетами, на которых я написала: – «благодарю, Господи» и «помози, Господи». Это меня отец Алексей научил: правда, мило?
– Как вам сказать…
– Ну, так вот. Смотрю в «помози, Господи», – не оказывается, ищу везде – и вдруг он в «благодарю, Господи». Сама забыла, как еще полгода выплатила, когда лес продала. Не правда ли, чудесно? – И вдруг, переменив тон, добавила вполголоса: – У тебя не бывает luttes?
– Чего?
– Luttes, борьбы. У меня всегда, как дойду до слов: «да будет воля Твоя» – так начинается, – хочу, чтобы была моя воля. Но где же, однако, наша поповна?
Поповна как раз входила в это время в комнату, и гостья бросилась к ней, болтая уже о другом. Соня встала, говоря:
– Ну, Катя, я ухожу, желаю тебе успеха. А где Жозеф?
– У себя или у Виктора. Ты зайдешь?
– Не теперь. Я обедаю у вас, ты помнишь?
– Еще бы: Значит, до скорого.
Женщины поцеловались. Тетя Нелли спросила по уходе Сони:
– Ну что же вы, крепки, не раздумали?
– Ах, нет, что вы! я только и жажду, чтобы вступить.
– И вступите, вступите, как говорится: «стучащего не изгоню вон».
По уходе и этой гостьи, Екатерина Петровна надписала на конверте с заготовленным уже письмом «Ивану Павловичу Егереву» и вплоть до завтрака проходила по комнатам, останавливаясь перед приставленными к стенке, не повешенными еще зеркалами, и что-то обдумывала.
Из внутренних покоев донесся слабый голос поющего Иосифа. Нахмурившись, Катя прикрыла плотнее дверь и продолжала ходить, руки за спину.
Виктор ходил взад и вперед по своей небольшой комнате, где сидели у окна Соня и Иосиф в полусумраке, наступившем после двух часов. Мальчик еще не достиг роста отчима, но был высок и нескладен. Соня молчала, и только голос Иосифа раздавался от окна. Говорил он медленно и жалобно, что жена недовольна его дружбой с пасынком, запрещает ему ходить, куда хочется, даже не позволяет петь любезные песни.
– Она говорит: стыдно перед прислугою – будто маляр или псаломщик.
– Сама-то она поповна! – восклицал Виктор, поворачиваясь на каблуках. – И черт тебя дернул, Иосиф, связаться с нею!
– Ну, Бог с ней. Вот ты и Соня со мною, – примирительно говорил отчим.
– Положим, для этого не было такой необходимости жениться на Кате, – заметила, усмехнувшись, Соня.
– Вот я тебя еще познакомлю с Сенькой мануфактурщиком; хочешь? – прекрасный и веселый человек.
– Мануфактурщик? – спросила Соня. – Ну и что же?
– Да ничего. Конечно, не беда, что он – мануфактурщик, но он, кажется, хулиган какой-то отчаянный.
– А ты откуда это знаешь?
– Да из твоих же рассказов – откуда больше?
В двери с шумом вошла Екатерина Петровна и сразу закричала:
– Я говорила тебе, Виктор, что, раз ты хочешь жить у нас, ты должен отказаться от своих милых друзей, или, по крайней мере, чтобы они к нам не шлялись. Бог знает, что такое, еще обокрадут, убьют, да и в полиции наш дом окажется на самом дурном счету: ты думаешь, за ними не следят?
– Ходит же к нам Иван Павлович…
– Что ты хочешь сказать?
– Только то, что за ним тоже могут следить.
– Это совсем не то: не хулиган же он, не вор.
– Может быть, еще похуже.
– Ну, об этом мы после поговорим. Вот я сказала, делай, как хочешь. – И Екатерина Петровна шумно опустилась на стул.
– Катя, почему ты уверена, что все приходящие к Виктору – воры, хулиганы и так далее?
– Потому что они бедно одеты и ходят с кухни, – вмешалась Соня, до сих пор молчавшая.
Катя вскинула на нее глазами, молвив сквозь зубы:
– Ты, Соня, – святая душа и ничего в этом не понимаешь.
– Это правда, что я ничего не понимаю, но я думаю, что происходит это не от моей святости, а от чего-то другого. Да наконец, по-моему, это касается скорее Жозефа.
– Жозеф со мною согласен, – быстро возразила собеседница, поймав за руку ходившего мужа и тихонько ее пожав.
– Да, Катя, конечно, – сказал тот, останавливаясь.
– Как вы мне надоели, если б вы знали! – закричал пасынок, срываясь с места.
– Куда ты? – остановила его Соня.
– Я тебя не гоню, я только требую, чтобы к нам не шатались темные личности.
– Да знаю, знаю! Решайте тут без меня: приду еще!
– Как все вы стали нервны, – сказала Соня, смотря на захлопнутую вышедшим Виктором дверь. – Решительно, петербургский воздух вам не в пользу.
Екатерина Петровна промолчала, продолжая сидеть и нежно мять оставленную в руке мужнину руку. Ранние сумерки начинали наполнять тенью углы комнаты: наступившая тишина казалась еще большею после недавнего крика. Наконец, Соня, встав, сказала:
– Ну, пора, я иду, вечером увидимся?
– Где? – будто из воды донесся голос Пардовой.
– На Мойке же; сегодня собрание. Не трудитесь провожать: я – своя. Ты, Катя, все-таки не обижай слишком Виктора.
– Кто его думает обижать? До свиданья.
Соня расцеловалась с сидевшей Екатериной Петровной и стоявшим около Жозефом.
– Зажги свет! – прошептала Катя, когда муж, наклонившись, стал быстро и легко целовать ее лицо и шею.
– Зачем? Так хорошо! – шепотом же говорил тот, не переставая целовать.
– Милый, зажги. Не сегодня, не сейчас! – и она сама прижалась к нему.
– Но, Катя, вчера – «не сегодня», сегодня – «не сегодня», завтра – «не сегодня», когда же?
– Не сердись, Жозеф; ты знаешь, как я люблю тебя, но прошу тебя, не сегодня. Я скажу, когда. Не по-хорошему ты меня любишь.
– Я люблю, как умею. Меня это огорчает и удивляет.
– Все отлично, милый, все будет хорошо. Ты веришь мне?
– Верю.
– Значит, все прекрасно.
Жозеф в темноте вздохнул. Катя прижалась к нему, стоявшему на коленях, и, медленно поцеловав, встала, сама повернула кнопку и поправила платье и волосы.
– А что, Катя, твои опасенья?
– Насчет чего?
– Ну, насчет ребенка.
– Я была вчера у доктора; говорит: нервное, ложная тревога.
– Да? Жалко.
– Конечно, жалко, но что же делать? Я не виновата.
– Я тебя и не виню.
После обеда Екатерина Петровна в скромном темном платье поехала, сопровождаемая Иосифом, под туманом и мелким дождем. В длинном зале уже было человек пятнадцать незнакомых и мало знакомых лиц; впрочем, Иосиф здоровался направо и налево, подвигаясь к хозяину и выделяясь большою, плотною фигурой. Подойдя к небольшому изможденному человеку, с большим черепом и серым лицом, он сказал:
– Вот, Петр Павлович, моя жена, Екатерина Петровна, о которой вам говорила тетушка.
– Я так давно стремилась, – бормотала Пардова, беря худую руку, как у мощи.
– Очень рад, что Господь постучался в ваше сердце, – отозвался с акцентом хозяин, отходя к стене, где в равном расстоянии друг от друга на толстом картоне были развешаны евангельские тексты на русском и немецком языках вроде обязательных запрещений в присутственных местах. Человек неопытный мог бы подумать, что содержание этих таблиц таково: «Не плевать на пол», «Просят не курить», «По траве не ходить», «Не пейте сырой воды», но это были тексты. Оглядевшись, Екатерина Петровна радостно направилась к Соне, одиноко и будто скучая стоявшей у пианино, не вступая в разговор с Лелей, Адвентовым и Беззакатным, помещавшимся около нее.
– Насилу тебя нашла! – заговорила вновь прибывшая.
– Кажется, я стою на виду.
– Да, да. Ты будешь аккомпанировать?
– Вероятно.
– Ах, это будет чудесно!
– Отчего? Тут обыкновенно поют очень плохие и неподходящие вещи.
Соня смотрела через головы толпившихся в дверях людей, несколько прищуривая свои голубые глаза.
– Я останусь около тебя, хорошо? – продолжала дама.
– Тут хотела Леля, кажется, сесть, спроси у нее.
– Она уступит.
– Нет, нет!.. – взволнованно заговорила Дмитревская.
– Распределимся все тут: Елена Ивановна с Софьей Карловной, я – с Иосифом Григорьевичем, а вам указания и разъяснения будет давать Сергей Павлович, – решил Адвентов.
Высокий, бритый человек, в длинном сюртуке, слегка протянул руку навстречу Сониному взгляду, и она, сев за пианино, начала мелодию, вроде мендельсоновских романсов, и запела вместе с Лелей; остальные чувствительно подпевали:
Господь, Ты – альфа и омега,
Ты – нам спасенье и любовь!
Скажи – и стану чище снега:
Нас всех спасла Святая кровь.
Бритый господин разогнул вынутое из кармана евангелие и, прочитав по-английски, сложил книжечку и стал говорить по-английски же, громко выкрикивая некоторые слова. Приседавшая около него девица в очках тотчас переводила его слова по-русски, не заботясь о синтаксисе. Дело шло о блудном сыне и возможности быть спасену в любую минуту твердо уверовавшему в спасительность Христовых страданий. Пропели еще. Екатерине Петровне было жарко и скучновато. Беззакатный рядом шептал:
– Смотрите, тетя Нелли сейчас заснет.
И действительно, толстая дама блаженно покачивала головой, выставив грудь в блестящей кирасе лифа и полуоткрыв рот. Хозяин встал со своего стула, что было сигналом подняться и остальным.
– Что это будет? – шепнула Катя соседу.
– А вот услышите.
Петр Павлович, опустясь на колени у стула, на котором только что сидел, сосредоточенно уткнул нос в облокоченные руки и громко сказал: «Господи, внуши имущим внешнюю власть над нами благодать, милость и разумение, чтобы их коснулся Твой свет и они не гнали верных Твоих слуг».
Братья сказали: «аминь». И по очереди все вставали на колени у своих стульев и объявляли свои просьбы. Молоденькая женщина в шляпе, с наивным и веселым лицом, краснея, пробормотала: «Господи, продли командировку моего мужа!» Леля строго посмотрела на улыбавшегося студента и зашептала Екатерине Петровне:
– Не вводитесь в соблазн: эта женщина на верном пути, ее муж еще внешний, непросвещенный человек; она – слаба и запутала свои сердечные дела; если муж вернется раньше, чем она приведет все в порядок, могут случиться большие несчастья. Аминь, – вдруг заключила она, сделав сосредоточенное лицо, в ответ на пропущенную молитву Адвентова.
Очередь была за Соней; опустившись у своего табурета и смотря на цветы, поставленные на пианино, она громко проговорила: «Боже, дай мир и любовь всему миру, дай мир и любовь братьям и тем, кого я люблю, и тем, кто ходит во тьме; дай, чтобы зло, посеянное сегодня, заглохло завтра; пошли покой брату моему Иосифу и Виктору».
Екатерина Петровна тревожно огляделась, но Соня спокойно поднялась и слушала Лелю, которая, вся красная, заикаясь, лепетала, чтобы ее полюбил тот, кого она любит.
– Что же мне говорить? – спрашивала, краснея, Екатерина Петровна у Беззакатного.
– Что вам хочется: чтобы муж купил вам новую шляпу.
– Вы все шутите!
– Как вы трусливы! Ну, что-нибудь общее – что знаете.
Екатерина Петровна опустилась от волнения даже спиной к стулу и, опустив руки, начала: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей», – и так до конца. Англичанин тихонько спрашивал у приспешной девицы, почему у этой дамы такие длинные желанья; та объясняла. Вся красная, отирая пот, поднялась Пардова, не слыша, как бойко отрапортовал Беззакатный свое желанье, чтобы Михаилу Александровичу Адвентову скорее прислали денег. Опять пели. Екатерина Петровна все не могла прийти в себя. Уже другой проповедник, на этот раз по-русски, говорил:
– Вы можете говорить: «Нет Бога», – а Он есть. Вы сидите в комнате и говорит: «Дождь нет», а дождь сам вдет. Никто не понимает минута. Вот дверь открыт, я ее закрываю – и онзакрыт. Господь стукает в ваш квартир, и вы Его принимаете. Всякий сердце есть готовый квартир: надо его мести и долой брать пыль. Итак, несите Господа в ваш квартир и ждите часы.
Он поклонился, и опять запели. Расходились. Часть гостей была приглашена пить чай; тетя Нелли говорила уезжавшему Иосифу:
– Нельзя же, братец, она бы еще всю псалтырь прочитала! Это хорошо, конечно; это – святая книга, но нельзя же, как говорится, до бесчувствия! Все-таки поповская кровь заговорила; ты уйми свою жену.
Иосиф целовал ручку, кланяясь и слыша, как Соня, таща за рукав Адвентова, говорила:
– Ее нельзя упускать из виду: вы видите, в каком она состоянии.
Тетя Нелли на всю переднюю сказала:
– А наша мать Софья о всех сохнет! – и спешно пошла на пригласительные знаки в столовую.
– Что это? Ах, контракт; хорошо… – говорила Екатерина Петровна, оборачиваясь к вошедшей горничной и рассматривая бумагу, продолжала к сидевшему поодаль мужу: – Я сказала, чтобы квартиру записали на мое имя; ведь это все равно, а тебе меньше хлопот, да и потом, в этих делах, может быть, я распорядительнее тебя: тут нужно держать ухо востро.
– Конечно, конечно, – отозвался тот. Горничная вступилась:
– И потом, барина на кухню какой-то человек с письмом просит.
– Кто такой, посланный?
– Не знаю-с, – с письмом, передать лично.
– Выйди, Жозеф, наверно какая-нибудь благотворительность: глухонемой, что-нибудь в таком роде.
– Нет, он все слышит и говорит хорошо, – вставила горничная, засмеявшись.
В кухне на табурете сидел высокий, белокурый человек в больших сапогах и картузе; при появлении Иосифа он встал, сняв фуражку и не окончив фразы, на которую громко смеялась гремевшая кастрюлями кухарка.
– У вас письмо ко мне? – спросил, подходя, Пардов.
Не вынимая конверта, парень спросил:
– Вы будете папашей Виктору Михайловичу?
– Каким папашей? У меня нет детей.
– Не могу знать, только Виктор Михайлович наказывали, чтобы письмо папаше отдать.
– Какой Виктор Михайлович? – недоумевал Иосиф.
– Да это, Иосиф Григорьевич, молодой барин послали, – заметила кухарка.
– Ах, Виктор! Да, я – его отчим.
– Что отчим, что папаша, это – все одно, – говорил посланный, весело поводя глазами и вытаскивая скомканную бумагу. – Вот, – сказал он, подавая и, понизив голос, прибавил: – а сегодня вечером очень просили в «Дунай» прийти, им нужно поговорить с вами.
– Да, – для чего-то тоже шепотом, отвечал барин, – а где это – «Дунай»?
– На Ямской.
– Я приду.
– Приходите; не больно поздно, часов в девять. Счастливо оставаться; Василий Кудрявцев, – заключил он звонко.
– Иосиф Пардов, – промолвил другой, подавая руку.
– Приятно слышать, – тряхнув волосами, отвечал Василий.
В письме уже четыре дня пропадавшего Виктора говорилось, что он поселился у Броскина на Николаевской, просит прислать необходимые вещи, оставленные на их квартире, и повторялось устно переданное Кудрявцевым приглашение на сегодняшний вечер. Иосиф не счел возможным утаить содержание письма от жены, которая говорила вполголоса с только что пришедшей Соней. Скрыл только, что в «Дунай» пойдет.
– Не думает Виктор возвращаться? – спросила Соня.
– Ничего не пишет.
Катя молча ходила по комнате; наконец, остановясь, объявила:
– Ты можешь думать, что угодно, Жозеф, но я очень рада, что Виктор не у нас. Ему свободнее и нам спокойнее; это мешало бы нам, его жизнь – понимаешь? Это для тебя. Но меня беспокоит, как он устроится: как бы он не пропал окончательно. Ты непременно ходи к нему и наблюдай, Жозеф; он тебя любит и тебе не так стеснительно, как мне, ходить, куда попало. Ты сможешь его уберечь, а к тебе, уверена, ничто не пристанет.
– Хорошо.
– Ты сделаешь это для меня: какая ни на есть, но я – мать.
– Я сделаю это и для себя самого.
– И для Виктора. Спасибо! – Она поцеловала его, опустив глаза и как-то странно краснея.
Соня, обиравшая сухие листья с цветов, не оборачиваясь, проговорила:
– Скажи ему от меня, чтобы он как можно чаще ходил ко мне; без особой нужды, не знаю, удобно ли мне будет самой к нему идти. Если будет необходимость, конечно, я пойду куда угодно.
– Я не ожидал этого от нее, – сказал Иосиф, когда Катя ушла.
– Чего?
– Что она будет меня посылать к нему.
– Мне вообще крайне тягостна вся эта история! – сказала, поморщась, Соня. – Еще Леля меня тревожит…
– А что с нею?
– Она совсем больна и воображает, что влюбилась в Сергея Павловича…
– Может быть, она и в самом деле влюбилась в него?
– Не думаю, но это в сущности все равно. – А он что?
– Очень трудно судить о чужих чувствах, но если б он мог, как бы кратковременно это ни было, любить ее, – Бог с ними, хотя бы для других это было несчастием.
– Для кого?
Соня молча вздохнула, продолжая обирать желтоватые сухие листья с цветков.
– Очень тяжелые времена наступили, Соня, не такою я думал новую жизнь в Петербурге!
– Ну, не раскисай, Жозеф; во всяком положении можно делать, что нужно. Я тебя не оставлю. Вероятно, необходимо для чего-нибудь пройти это время.
– Ты уже едешь? – спросил Иосиф, видя, что Соня надевает шляпу.
– Пойду к Леле; ты сегодня увидишь Виктора?
– Может быть.
– Не забудь ему передать, что я говорила.
– Ты бледна, Соня, – ты здорова?
– Конечно. Так тебе показалось.
Нездоровье жены, лежавшей с мигренью в спальне, дало возможность Иосифу без затруднений отправиться в далекий «Дунай». Взойдя по затоптанным, обледенелым ступеням во второй этаж на чистую половину, он был охвачен запахом нагорелого масла, дешевых папирос, шипеньем граммофона и нестройным гулом голосов. Он не сразу заметил среди посетителей у окна Виктора с тремя какими-то молодыми людьми, с виду приказчиками, из которых в одном он без труда узнал Кудрявцева; другие были одеты в немецкое платье, один, необыкновенно беленький, со сморщенным и помятым лицом, оказался Сенькой мануфактурщиком, другой, высокий, плотный, с широким, как солнце, лицом, большими серыми, наглыми глазами, был Александром Броскиным, теперешним хозяином Виктора. Нового гостя встретили непринужденно и радушно, очевидно предупрежденные. Мануфактурщик оканчивал свой рассказ: «…каких же вам еще, говорю, хулиганов, надобно, когда вся Ивановская в наших руках». Проходившие девки в шарфах и шляпах походя целовали белую голову рассказчика, говоря: «Сенька, Сеня, Сеничка, сметанная голова! Еще в бане давно не был, а то совсем как сметана!», и смеялись, поглядывая на Иосифа.
– Садись с нами, Линде! – сказал Броскин худому мальчику с еврейским лицом и ярким румянцем пятнами на скулах.
– Вы позволите? – спросил тот у Иосифа.
– Пожалуйста.
– Ты, Шурка, всех кавалеров на свой стол перетащишь; или гостей залучаешь по трактирам? – прокричала высокая женщина в платке, с широким, густо нарумяненным лицом, большим красным ртом и серыми, будто пьяными, томными глазами. Линде, отрекомендовавшийся типографщиком, тихо занимал Иосифа разговором, не обращая внимания на выкрики соседей. Но Броскин, не подавая виду, оказывается, внимательно следил за ходом ругательств, и, наконец, молча взяв палку с наверченной газетою, подошел к другому столу и, ударив по спине одного из мужчин, сказал: «Домой пора, господин хороший, – стерва-то давно в постель ладит». Все вскочили, и сразу ничего стало нельзя разобрать в общем шуме. Весь зал принял участие в скандале, по крайней мере, криком; женщина стояла уже держась за щеку, еще более покрасневшую, между тем как небритый толстый слуга взывал: «Господа, не скандалить, Александр Алексеевич, Ираида Дмитриевна, бросьте, нехорошо!»
– Тебе, Шурка, это так не пройдет!
– Ладно, после поговоришь; приходи завтра утром, давно бита не была!
– Зачем вы ее обижаете? – спрашивал Иосиф, меж тем как часть мужчин вступила в рукопашную. Мануфактурщик, кого-то поколотивший, притворился мертвецки пьяным, и его выносили ногами вперед, тщетно напяливая смятый котелок.
Иосиф не знал, как было поздно, когда они вышли на улицу. Давно не пивши, он был не трезв и как сквозь сон вспоминал, что они были еще где-то, что он плакал и Виктор его утешал, обнимая. Они шли под руку пешком с Виктором; Василий и Броскин следовали за ними, громко распевая, по мокрой, темной и пустой улице.
– Ты непременно приходи завтра, – не совсем твердо уговаривал Виктор. – Она не ругалась? Пустила? Или ты спросил?
– Сама послала.
– Ну, тут подвохом пахнет; да у меня есть на нее средство, чтобы унять! Мне много нужно сказать тебе, Жозеф, ты не знаешь, как я люблю тебя. И ты не думай, что я – пропавший человек. И что есть пропавший человек? А ее я усмирю!
За ними, перестав петь, уже вели разговор, как у Василия на Пасхе с Владимирской колокольни свалилась шапка, причем тот утверждал, что это случилось не с ним, а с Броскиным.
– Соня просила тебя заходить к ней.
– Зайду.
– Так тяжело, Виктор, если б ты знал!
– Ничего, Жозеф, ничего: мы не будем оставлены.
– Дай-то Бог.
– Барышня, позвольте проводить, бросьте вашего папашу; к чему такая суровость замечательная? – Это уже Василий ухищрялся за какою-то женщиной, вышедшей из калитки в сопровождении высокого старика. Она была в купеческой шубке и платке; вышедши на улицу, они перекрестились три раза и все ускоряли шаги от веселых ребят; те не переставали, тоже поспешая за ними. Наконец, старик, обернувшись, сказал тихо: «Или городового кликнуть?» Не слушая шуток, женщина тянула за рукав своего спутника, твердя: «Бросьте, дядюшка, пришли уже». Они стояли у калитки же другого, близкого к их, дома, из которой виднелись мостки и ряд деревянных домиков с лампадками в окнах, Иосиф, приостановясь, заметил бледное лицо в черном платке с будто незрящими глазами. Она, вздрогнув, прошептала прямо в его наклонившееся лицо: «Ты, Павел?» – и скрылась за захлопнутой стариком калиткой.
– Пошли долгополые гнусавить! – сказал Василий.
– Виктор, мне показалось, это была Марина.
– Какая Марина?
– Парфенова.
– Может быть: она где-то тут живет, – равнодушно отвечал тот – и заговорил о другом.
Иосиф молчал, рассеянно слушая пасынка. Дождь прошел; ветер разогнал тучи, и при тяжелых, розовеющих зарею облаках смутно блестели плоские купола Владимирской церкви и колокольни, с которой слетела на прошлой Пасхе Сенькина шапка.
Тюлевые занавески скрывали противоположную стену и промозглый двор внизу. Комната была так мала, что кровать и старый комод занимали ее почти всю; при свете одной лампады тараканы медленно ползали по топленой печке. Виктор, сидя на принесенной из кухни табуретке, говорил Иосифу, помещавшемуся на шатком стуле у окна:
– Ты не очень удачно попал сегодня: у хозяев гости, может быть, в «Дунай» пойти?
– Все равно, посидим здесь.
– Будут звать к себе, неудобно отказываться.
– Что же? Можно и выйти к ним. Отчего ты ушел от нас, Виктор?
– Ну, что об этом говорить, раз ты сам не понимаешь? Конечно, ты не можешь думать, что мне очень нравится здесь, но пока это так нужно; мы, как странники, не все ли равно, где остановиться выпить чаю? И потом, люди здесь все-таки лучше Нелькиных уродов.
– Скажи, Виктор, ты не видишь Фонвизина?
– Ведь он уехал, но скоро вернется; до отъезда я видал его часто.
– Странный человек!
– Ты, Жозеф, не моги о нем говорить; нужно так хорошо его знать, чтобы понять, а лучше скажи, как у вас там: ты не ссоришься с Екатериной Петровной, доволен, счастлив?
– Да. Только мне кажется, она как-то меньше меня любит.
– Да, а ты уверен, что она тебя любила?
– Зачем же бы она шла за меня?
– Ну, это вопрос совсем другой; там больше речь шла о твоей любви. Только вот что: если тебе станет практически очень тяжело, ты скажи мне; кроме помощи сердечной, какую можем я и Соня и особенно Андрей Иванович дать тебе, я лично могу найти еще и управу на твою жену.
– Ты, Виктор?
– Да, я.
– Я думаю, не придется прибегать к экстренным мерам.
– Дай Бог; только помни.
В двери сначала тихонько, потом все громче раздался стук, и кто-то настойчиво твердил:
– Люба, Люба, отвори. Кто у тебя? Виктор, подойдя к выходу, проговорил:
– Следующая дверь.
– Merci, – отвечал хриплый голос, и снова раздался уже удаленный тот же стук и слова: «Люба, Люба».
– Кто это? – спросил Пардов.
– Гость к соседке, – спокойно ответил пасынок, закуривая папиросу.
Из-за стенки послышался высокий женский голос, хриплый посетитель изредка вступал басом. Постучавшись, вошел Броскин приглашать к себе; от него пахло пивом, но в полумраке лампады, где не замечалась помятость его широкого, как солнце, лица, он казался моложе своих 26 лет. Он присел на кровать Виктора, продолжая уговаривать молодых людей не отказать в посещении.
Из рассказов пасынка Иосиф знал хорошо историю Броскина. Москвич, веселым и расторопным мальчиком поступил он к купцу Жолтикову, торговавшему древними иконами и всяческой другой стариной. Вдовый хозяин, женившийся второй раз, седым уже, на молодой женщине, брал в свои дальние поездки за стариной пригожего Сашу, и вскоре тот сделался почти главным помощником, не считая косого Зыкова, старшего приказчика. Ему даже сходили с рук кутежи и гульба, на которые неизвестно откуда добывались деньги. Даже когда старик Жолтиков умер и молодая вдова вышла за Зыкова, Броскин продолжал служить у них по старой памяти, пока дело, поднятое родственниками покойного, не заставило его оставить темную лавку с древностями. Молодая Зыкова оправдалась в отравлении мужа и мирно заторговала с новым супругом, но Саша, бывший главным свидетелем на суде, был уволен. Он тотчас женился на Марье Ильиничне, отдававшей комнаты нестрогим девицам и состоявшей их руководительницею, переехал в это тихое пристанище, продолжая, уже на свой страх, торговлю в разнос иконами по знакомым. За товаром отчасти он ездил сам, отчасти продавал оставшийся каким-то образом у него на руках, жолтиковский. Говорили кое-что про то время, когда лицо Саши еще не опухло от пьянства и женщин, когда любил его бездетный и скупой на ласки хозяин, но и рассказывать-то про то не хочется: мало ли чего со злобы наболтать можно.
Иосиф вспоминал все это, смотря на безоблачный лоб помещавшегося напротив него Броскина; сам он сидел в почетном углу с Виктором, каким-то старичком, глухим на одно ухо, и матерью Броскина, генеральскою нянькою. Остальные гости, кроме двух мальчиков, приехавших из Кронштадта, были известны Пардову: Кудрявцев, Линде, мануфактурщик; Ираида восседала среди них, блистая широким ярко нарумяненным лицом. Гости были уже не трезвы и говорили шумно и откровенно, и степенные рассказы генеральской няньки о детстве Саши, о попугае, хозяйских детях, – доносились как сквозь воду. Уже бренчали балалайки, и востроносые мальчики, похожие друг на друга, плясали вприсядку, раздувая пламя низко повешенных трех лампадок, – как Ираида закричала от печки:
– А где же твои дамы, Шурка, или все заняты?
Марья Ильинична замахала было руками, поводя глазами на Иосифа, но Броскин прервал ее:
– Брось, Ильинишна, гости не обессудят! – и наклонясь через стол к Пардову, продолжал: – Хор цыганок изволите пригласить? Они безобразничать не будут.
– Да, пожалуйста.
– Ну мне пора! – подобрав губы, заговорила нянька.
– Бросьте, мамаша, гости не обессудят: все свои.
– Я ничего, веселитесь себе, мне далеко – на остров ехать.
За ней безмолвно поднялся и глухой старичок. Вошедшие три женщины были встречены общими криками. Две, толстые, были в капотах с голыми руками третья, гладко прилизанная, в темной юбке и белой блузочке – барышней.
– Таня, Люба и Верочка, прошу любить и жаловать! – представлял Броскин вошедших, скромно севших за стол. Веселье увеличивалось, и было тесно уже плясать, так как за столом у окна сели играть в стуколку. Задевали за пустые бутылки на полу, и канарейки, разбуженные шумом, затрещали, вытягивая шеи.
Саша сел на низкий сундук рядом с переместившимся Иосифом и, полуобняв его, завел разговор о своих поездках. Запертые накрепко двухэтажные избы, высокие лесные горы, озера, реки, не замерзающие зимой редкие города, Толвуй, Шуньга – рисовались затуманенному Иосифу.
– Иногда не знаешь, не гадаешь, как на редкость набредешь. Раз, на колокольне окна были дивным «страшным судом» заставлены. Великороссийские попы разве в этом что понимают? За хлам чтут, а плакать надобно, какого высокого письма, какие «во имя» попадаются! Править посылаем в Москву на Преображенское…
– А разве здесь некому?
– Кому же? Только Тюлину, да Матвей-то глазами слаб стал, да и смолоду-то не шибко аккуратен был…
Толстая Танька, перестав пить, вплотную подошла к Пардову, говоря:
– Голубчик, отчего вы меня не поцелуете?
– Пошла, дрянь! Нашла с кем целоваться? Знаешь ли, кто это? – закричал на нее Саша и добавил, обнимая Иосифа: – Дайте я вас лучше поцелую.
– Я очень рад, – бормотал тот, когда Броскин, навалившись всем телом, поцеловал его в губы. Ираида, засмеявшись деланно и пронзительно, крикнула от карт:
– Шурка, не замай! Это тебе не Жолтиков, ни с чем, пожалуй, отъедешь!
– Ираида Дмитриевна, стучите, стучите! – приставали к ней игроки. Броскин подошел, казалось, совершенно спокойно к женщине и сказал внятно и раздельно:
– Если вы, Ираида Дмитриевна, сейчас не уйдете, пожалеете!
Сощурив томные глаза, та промолвила:
– Задело, небось? Поганый ты, Шурка, вот что. До свидания, господа, – и вышла из комнаты.
Все как-то стихло: карты прекратились, допилось последнее пиво; барышни исчезли, поуходили и гости, и Виктор куда-то пропал. Иосиф сидел, не двигаясь, на сундуке и говорил:
– Саша, ты не знаешь, как я несчастлив: я от сердца люблю свою жену, а она, а она… – и умолк.
– Не хочет быть с тобою, что ли? – ласково шептал тот.
Пардов кивнул головою утвердительно и продолжал:
– Я так растерян; когда я жил у тетушки, я крепко знал все, а теперь как в море; Соня, Виктор, Андрей Иванович – все ушли куда-то, я один, и жена моя не любит меня, а я не могу…
Не мигая, Саша зашептал:
– Что я скажу тебе: наплюй на них! Что я скажу тебе…
– Возьми меня в Нижний, Повенец, в скиты куда-нибудь, хоть на неделю, милый мой…
– Это можно, но, первое дело, пренебреги! Я тебя выведу, «изведу из темницы душу твою».
– Ах, хоть на неделю, прошу тебя!
Or Саши пахло пивом, он икал и готов был уснуть. Мария Ильинична вошла и заговорила сразу истерически:
– Вы простите, вы простите нас. Вы для нас – как Бог, я руки ваши целую, – и она действительно их поцеловала, – что вы, зная, кто я, кто Шура, пришли к нам. Я знаю, вы – скромный, вы – женатый, вы – дворянин и пришли к нам от души. Шурка тут ни при чем, все я, все я, чтобы не знал горя мой Саня. Не на век же это. Вот справимся, бросим эту квартиру, уедем в провинцию, займемся торговлею, мы не пропадем, а пока простите нас.
Саша вдруг заснул, положив голову на колени соседа и скрежеща зубами. Женщина заволновалась:
– Саня, что ты? Ляг на постель!
Не открывая глаз, тот отвечал:
– Я не сплю, у меня гости – друг мой Иосиф Григорьевич.
– И он ляжет, ляг, ляг! Ляпе, – обратилась она уже к Иосифу, – на минуту: он сейчас совсем заснет.
Она проворно положила к стене две из четырех высившихся подушек, и Иосиф лег, будто сквозь дым видя, как взгромоздил Саша на кровать и свое ослабевшее, белое, пьяное тело. Иосифову руку хозяин держал крепко и временами скрипел зубами. В кухне кто-то шумел, ища свой кошелек. Ильинична поспешила туда, и смутно слышал Иосиф хлопанье дверьми, шаги, далекие крики на дворе. «Он ее зарезал насмерть! Она не дышит!» – кричала прислуга по коридору. «Дворник, дворник!» – опять хлопанье дверями, крики, возня. Саша спал, лампады пылали: через двор в окне зажгли зеленую лампу и сели за стол писать два человека. Там тихо, спокойно, целомудренно! Хозяйка вернулась и, приставив стулья, взяла одну из подушек и легла по ту сторону мужа.
– Кого это у вас зарезали? – спросил Иосиф шепотом.
– Так, зевала Наташка, никого не зарезали. Повезло этой Таньке: то в бане чуть не утопили, то мичман кортиком в живот колол, теперь немец чуть не зарезал. Хороший она человек, да к мужчинам больно липка. Как она на Саньку зарилась, да как я задала я ей рвань, что плешива ходит, так только рядом посидеть смеет…
И Марья Ильинична снова заговорила о своей любви к мужу, как-то нелепо и задушевно; потом заснула. Лампады пылали, через двор зеленела лампа. Как далеко ушли Соня, Леля, Адвентов, милая Катя, как она нежна была летом, ее грудь, ее руки были так теплы! Иосиф привстал; рука Саши крепко держала его и была влажна и тепла. Пардов осторожно провел другой рукою по руке и груди спящего, они были теплы, почти горячи под ситцевой рубахою. Лицо Броскина опустилось, лоб в испарине, рот открыт, пахнет пивом; Марья Ильинична посапывает. Как нестерпимы спящие люди! Саша, проснувшись, прошептал, глядя в открытые глаза Иосифа: «Недреманное Око Господа Нашего Иисуса!» – и снова заснул. Когда Пардов хотел освободить свою руку, спящий его оцарапал и пытался укусить.
Вдруг кто-то истошным голосом прокричал: «Андрей, Андрей!» – и затих. Иосиф свободною рукою разнял пальцы Броскина и, перескочив через обоих спящих, вышел в кухню. Из коридора вошла Люба и, обратясь прямо к Иосифу, сказала:
– Где Андрей Иванович? Мне его до смерти нужно.
– Мне самому его нужно до смерти: он только и спасет нас!
– К нему жена приедет. Царица Небесная, сделай, чтобы она не приезжала!
Не слушая, Иосиф восклицал:
– Он спасет нас, Андрей Фонвизин!
– Да, да, Варызин! Андрюша, милый! – Потом прибавила просто: – В горнице пива больше не осталось?
– Я не знаю.
– Что же мы будем делать?! – горестно сказала Люба, опускаясь на табурет, и заплакала пьяными слезами.
Осеннее солнце светило с утра, румяня красные стулья, но, казалось, Екатерина Петровна не замечала его, волнуемая разговором с тетей Нелли и Петром Павловичем. Посетители тоже были несколько взволнованы, хотя и меньше и по-другому, нежели хозяйка: они были встревожены словами говорящей, оставлявшими спокойною самое Екатерину Петровну, которую мучила какая-то невысказываемая мысль. Солнце ровно ложилось мимо лиц на красную обивку, дробясь вдали на граненой раме зеркала, маня на воздух. Екатерина Петровна так говорила, будто что-то жгло ей губы и произносились совсем другие слова. Нелли держала прямо свою высокую затянутую грудь, а Петр Павлович, как-то еще более измождившийся за это время, сидел разнеженно и умиленно. Склонив свое лицо в неровных красных пятнах, Пардова продолжала:
– Я не знаю; я боюсь ошибиться, но судите сами: после первого собрания муж не был на них; я замечаю какое-то очерствение в нем – вы простите, он родственник вам, но ведь и мне он не чужой.
– Вы думаете, он охладел, погас?
– Ах если только это, но и горел ли он? Вы не поверите, как я скорблю, я так предана, не принято говорить про себя, но это так; у меня сердце разрывается!.. – и она приложила руку с левой стороны тугого черного лифа.
– Бедная! – сочувственно прошептал Петр Павлович.
– Тем более, что я сама отчасти виновата в этом…
– Вы, ma chere? Полноте, вы наговариваете на себя!
– Нет, нет. Вы знаете, у меня сын Виктор.
– Да, да: такой странный мальчик.
– Совершенно погибшее существо. Я отделила его, чтобы предохранить Иосифа, и боюсь, не напортила ли этим, так как Жозеф теперь пропадает у него и я не знаю, как они там проводят время. Я же не могу следить, вы понимаете?
– Вы поступили очень неосмотрительно.
– Я уж и сама вижу, что неосмотрительно.
Петр Павлович умиленно заговорил:
– Но, может быть, возможно еще не только вернуть вашего супруга, но и обратить блудного сына?
Пардова покачала головою сомнительно.
– Едва ли! Сделаю последнюю попытку. Знаете, я, кажется, готова на какие угодно жертвы для братьев; если б у меня были деньга, я все бы их отдала обществу.
Нелли, вопросительно глядя на умолкшую Катю, несколько сухо заметила:
– Это делает честь вашему усердию.
– Хорошо бы, если бы это было исполнимо, так как многие члены очень, очень нуждаются! – проговорил Петр Павлович особенно благочестиво.
Быстро взглянув на собеседника, хозяйка сказала:
– Но что об этом говорить? Вы знаете, что у меня лично нет ни гроша. Но я боюсь еще одного. Это – болезнь Жозефа (вам, конечно, известно), она все усиливается, и я боюсь…
– Что он не выдержит? Вы, конечно, обращались к врачам?
– Разумеется. Все в руке Божией: если мне суждено овдоветь, это будет испытание, большое испытание, но я его вынесу. Я боюсь худшего. – И она поднесла свой платок к глазам, как бы удерживая слезы. Посетители встревоженно переглянулись, и Петр Павлович произнес ободряюще:
– Мужайтесь, дорогая Екатерина Петровна: для христианки ничего не может быть, что бы ввергало в отчаянье!
– Но чего вы боитесь, милая? – спросила, подвигаясь к хозяйке, Нелли.
Не отнимая платка, та заговорила прерывисто:
– Я боюсь, что, оставаясь в живых, Жозеф будет выключен из числа мыслящих здраво!..
– Вы боитесь за его рассудок?
– Вот именно, я думаю, даже не поврежден ли он слегка уже теперь.
Всколыхнувшись всем бюстом, тетя Нелли воскликнула:
– Бог милостив! Не думайте об этом.
– Рада бы не думать, да приходится.
– И потом не тревожьтесь, мы все устроим и не покинем вас.
Хозяйка даже не благодарила гостей за сочувствие, имея вид очень расстроенный.
Освеживши лицо и надевши скромное платье и шляпу с большим вуалем, Екатерина Петровна готова была уже выйти, как прислуга доложила ей о приходе барышни Дмитревской. Вошедшая тотчас вслед за горничной была бледнее обычного и казалась расстроенной.
– Ах, Катя, ты выходишь, а мне бы так нужно было поговорить с тобою!
– Пожалуйста, Леля, для тебя у меня всегда найдется время.
Хозяйка глянула на крошечные часики с тройной цепью и прибавила деловито:
– До половины шестого, до пяти я к твоим услугам, но чтобы не терять солнца поедем покуда хотя бы в Летний сад, там нам никто не помешает. Или, может быть, ты хочешь чаю?
– Нет, чаю я не хочу, поедем.
Еще на извозчике барышня заговорила:
– Тебя не удивляет, что я обращаюсь не к Соне, не к кому-нибудь другому, а к тебе?
– Нет, разве я тебе не такой же друг?
Леля, прижавши локоть к груди своей соседки, снова начала:
– Ты должна мне помочь и в моем затруднении, и в признании.
– Да, да.
– Ты слышала, может быть, от Сони обо мне и о Сергее Павловиче?
– Очень глухо, но все равно, я понимаю.
Сойдя с извозчика и видя, что девушка ей не продолжает своих признаний, Катя начала, медленно идя по пустынной дорожке сада:
– Ты, Леля, должна сказать мне все, раз ты хочешь от меня помощи.
– Да, не спасенья, а помощи, не святости, а счастья, понимаешь, счастья? Потому я и обратилась к тебе.
Леля села на скамейку и умолкла, прислонившись к плечу Екатерины Петровны, будто сомлела. Тогда та начала исповедь, осторожными перстами касаясь девичьих ран:
– Ты очень любишь его?
– Да, да, да! – горестно воскликнула Леля.
– А он?
– Что он?
– Любит тебя?
– Не знаю, – клоня голову, еле слышно отвечала барышня.
– Как не знаешь, он не говорил тебе, не намекал?
– Намекал.
– Он целовал тебя?
– Нет, не целовал! Нет, нет!
– Но ты чувствуешь, думаешь, что он любит тебя?
– Не знаю, я ничего не знаю, пойми, Катя.
– Леля, ты не сердись, я буду говорить очень определенно, тебе может показаться грубым то, что я скажу, но это потому, что я действительно хочу тебе помочь, а не успокаивать рассужденьями.
– Да, да, это так… говори, говори…
– Я буду спрашивать и говорить, только когда ты не сможешь сама ответить. Чего бы ты хотела? Чтобы он стал твоим, весь твоим, чтобы не томилась ревностью, была уверена и владела им.
Леля, не отвечая, молчала.
– Или это не так? Без ревности, без желанья властвовать ты хочешь только, чтобы он тебя любил и чтобы ты знала это?
– Это похоже, но и это не совсем так.
– Но во всяком случае ты желаешь не только духовного общенья с ним?
– Да, – еле слышно пролепетала девушка.
– Ты веришь мне? – спросила строго старшая собеседница.
– Иначе зачем же бы я тебе говорила все это? Я верю, что ты можешь это сделать, и прошу только захотеть.
Катя вздохнула.
– Ты обижаешь меня, Леля! Неужели ты думаешь, что я могла бы не захотеть тебе пользы? Полно, полно. Ты веришь мне, так вот я тебе говорю – все будет хорошо, все будет, как ты и я хотим!
Она поцеловала все еще склоненную Лелю и встала, будто кончая беседу.
Выйдя к Пантелеймоновскому мосту, она посмотрела на часики, сказав:
– Теперь я тебя покину, завтра утром приду к тебе, нам нужно еще многое обсудить…
Она остановилась, чувствуя, как Леля, опиравшаяся на ее руку, вся затрепетала и выпрямилась как струна. Вытянув вперед руку, барышня вскричала:
– Нет, ничего не будет, ничего не будет!
К Марсовому полю удалялась пролетка, где видно было в полуобороте смуглое лицо Адвентова рядом с широкой и плоской студенческой фуражкой. Пардова, быстро оглядевшись по сторонам, зашептала:
– Тише, тише, Леля, успокойся, завтра я у тебя буду.
Леля только плакала; так плачущую и посадила ее Екатерина Петровна на извозчика, записала номер и, дав отъехать, наняла другого куда-то в Новый переулок. По дороге она несколько раз смотрела на часы и торопила кучера; тем более могло показаться странным, что, доехав до места, она не соскочила, отдавая на ходу деньги, не побежала по лестнице, уже расстегивая пальто, но не спеша расплатилась, вынула листок бумаги и сличила написанный там номер дома с таким же на воротах, сложила вдвое и без того густой вуаль, прошлась раза два до недалекого угла и только тогда уверенно нажала звонок к швейцару соседнего дома. Это был грязноватый подъезд темной гостиницы. Ленивый и плутоватый малый в поддевке вопросительно глядел на посетительницу; она спросила тихо:
– Господин в 37 номер приехали?
– Так точно; они ожидают вас, пожалуйте.
И он побежал вперед по темному коридору с коптящей лампой, стараясь разглядеть сквозь плотную вуаль лицо гостьи. На стук раздалось: «Пожалуйте». У круглого стола стоял человек с широким, как солнце, белым, слегка помятым лицом. Мы без труда узнали бы в нем Броскина, но Екатерина Петровна или не знала, или не признала его, так как, ступив несколько шагов к нему, вымолвила вопросительно:
– Броскин, Александр Алексеевич?
– Он самый, – быстро ответил тот.
Екатерина Петровна сняла перчатки и пальто, которое Броскин живо повесил на вешалку, но оставила шляпу, даже не приподняв вуаль.
– Сядем, – сказала она, опускаясь на диван, – никто не войдет?
Саша, улыбнувшись, повернул ключ в дверях и, вернувшись, сел на диван же совсем близко к Екатерине Петровне.
– Вам нет надобности знать, кто я, и видеть мое лицо. Я вам скажу, чего мне от вас нужно, и уверена, что мы поймем друг друга. Дело это выгодно для обоих.
Саша молчал, глядя на гостью во все глаза. Та продолжала ровным голосом.
– То, что я скажу вам, касается не меня и не вас, но лица, к которому вы относитесь не плохо и в судьбе которого заинтересованы близкие мне люди. Я говорю о Викторе Михайловиче Озерове, которого вы знаете хорошо. Видите ли, у него есть бумага, могущие его погубить. Это не его бумаги, но лиц, не заслуживающих никакого снисхождения, ничтожных и, может быть, преступных. Они не остановятся, чтобы при случае выдать Озерова, и вообще он в их руках, благодаря этим документам.
– Отчего же он их не уничтожит, не отдаст обратно?
– Они даны ему на хранение и он не хочет казаться трусом.
– Так-с. Чего же вы от меня желаете?..
– Я бы хотела, чтобы Виктор Михайлович был в безопасности от шантажистов и, с другой стороны, от полиции.
– То есть, вы желаете, чтобы этих бумаг у него не было?
– Вот именно, вы совершенно верно угадали мою мысль.
– Я, мадам, буду просто говорить: вам хочется, чтобы я украл эти бумаги от Виктора Михайловича и передал их вам?
– Зачем так выражаться! Но в сущности, разумеется, хотелось бы, чтоб эти бумаги были у меня или, по крайней мере, я бы знала, где они находятся.
– Но они у Виктора Михайловича, вы сами сказали.
– Да, но где у него: держит ли он их при себе, или же они спрятаны где?
Саша, пытливо поглядев, промолвил:
– Это очень трудное дело, мадам.
– То есть вы хотите большую плату? Скажите начистоту, сколько?
Броскин сказал.
– Ну, послушайте, думайте о том, что вы говорите. Это неслыханная сумма. Я могла бы это узнать и помимо вас, я думала, что через вас будет легче.
Катя даже встала и стала ходить по истертому ковру.
– Что же вы рассердились, Екатерина Петровна, спрос не грех.
Дама приостановилась:
– Это вы мне говорите, откуда вы взяли вашу Екатерину Петровну?
– Зачем лукавить? Вы же маменька Виктора Михайловича?
Под вуалью незаметно было вдруг наступившей бледности Пардовой, она улыбнулась и, будто резвясь, сказала:
– Вы мне не льстите! Неужели вы меня считаете такой старой? Но успокойтесь, я вовсе не Пардова и даже не знаю ее. Меня послала к вам Софья Карловна Дрейштук; может быть, вам небезызвестно и это имя?
Саша промолчал. Екатерина Петровна снова села и, положив руку без перчатки на рукав своего собеседника, начала:
– Станем говорить серьезно. Люди, которым важно это дело, не могут вам дать требуемой вами суммы. Но мне так хочется им помочь, что я со своей стороны могла бы вам что-нибудь предложить. Ну, что-нибудь. Не деньги, конечно, откуда мне их взять. Похлопотать где-нибудь за вас, что я знаю?
Она придвинулась к нему ближе и смотрела, недвусмысленно улыбаясь. Саша глазами показал на электричество. Катя слегка кивнула головой, и через секунду было темно. Но Пардова зашептала все-таки обнимавшему ее кавалеру:
– Что вы делаете, пустите, я не за этим пришла сюда, – и не шевелилась.
Броскин молчал, тяжело дыша, так что даже Катенька оказалась словоохотливее, вставляя временами между вздохами:
– Милый Саша, милый мой.
Уже при свете, стоя у двери с папиросой в зубах, Броскин спросил, улыбаясь:
– Так вы не маменька будете Виктору Михайловичу?
Катя промолчала, поправляя шляпу перед испорченным зеркалом. Саша продолжал:
– Ведь нам-то что, маменька или не маменька, нам все одно! Счастливо, – и вышел за дверь.
Через несколько дней Екатерина Петровна с таинственным посланцем получила не менее таинственную записку, состоявшую всего из трех слов: «всегда с тобою», на что ответила так же кратко: «через неделю». Но не только эти слова были одинаково понятны писавшим их, но, казалось, и чувства, одушевлявшие авторов при писании, были одни и те же, так как одинаковые улыбки людей, делающих ловкое и рискованное дело, гуляли на их широких и не глупых лицах. Ни один не считал себя обманутым, но совсем наоборот, и эта уверенность еще более роднила их.
Виктора не удивляло, что Броскин стал еще дружественнее, чаще заходил в его коридорчик, ласково обнимал, будто что нащупывая. Так как Иосиф днями сидел у пасынка, то эта ласковость распространялась и на него, хотя несколько и по-другому. Саша подолгу смотрел на гостя будто обезумевшими от пьянства глазами, не моргая, и тихо говорил что-нибудь сиплым голосом, потом вдруг, тряхнув еще не поредевшими кудрями, вставал и уходил к себе. Со стороны могли показаться достаточно странными эти три лица, соединенные чем-то: курносое, с раскосыми зелеными глазами между рыжих вихров, солнечный лик несколько застаревшего рынды и добрая, растерянная, породистая физиономия третьего. Однажды Саша сказал:
– Не можете ли, Виктор Михайлович, оказать мне небольшую услугу?
– Охотно; что именно?
– Не сходите ли вы к Зыковым посмотреть одну икону, и если хороша, выменять ее? Денег я вам дам.
Виктор, улыбнувшись, отвечал:
– Я привык вас считать рассудительным человеком, Александр Алексеевич; ну что я пойму в вашей иконе? Я знаю, что вам неудобно самим идти к Зыковым, но неужели не может сходить кто-нибудь из понимающих дело?
– Да, чтобы они высмотрели и перебили у меня покупку? Я вовсе не так лишен рассуждения, как вы полагаете. Вещь эта у них не в лавке – в лавке все дрянь, – а в доме, и я ее хорошо знаю: «Неопалимая Купина». Только дело в том, что у них два одинаковых «во имя»: восьмивершковое и шестивершковое, так вы ладьте меньшую, большей – грош цена. Для прилику все пересмотрите, торгуйтесь, не горячась, будто вам не очень нужно; сот до пяти идти можно. Вы ведь знаете? «Неопалимая» – та, что с лесенкой пишется.
– Да у нас была, у тетушки, я знаю. Хочешь, пойдем вместе? – вызвался Иосиф.
– Вот и отлично. На что лучше? – обрадовался Саша.
Через несколько дней наши молодые люди звонились у дверей, лишенных всякого обозначения живущих, по скромной лестнице. Только после третьего звонка изнутри раздался опрос посетителям, дверь полуоткрылась, придерживаемая цепью, выпустив запах постного масла, так как была среда, и снова захлопнулась.
– Кажется, не намерены нас пускать, – нетерпеливо заметил Виктор.
– Подождем немного, кажется, идут.
Действительно, шаги снова приблизились, и на этот раз гостей впустил в жаркую прихожую босой молодец. Не снимая с них пальто, он повел их в комнату, сказав:
– Ольга Ивановна сейчас выйдут, они ждали вас.
– Новое дело! Кто это нас ждал здесь? – сказал Виктор, оглядывая красную бархатную мебель, олеографии по стенам и дорожки по всему блестящему полу. Две двери были плотно закрыты, и ручки ярко блестели, вычищенные. За стеной тикали громко несколько часов, и наконец не в раз раздалось различных три звона.
– Что у них, часовой магазин, что ли? Мне это начинает надоедать! Послушайте, да хозяева дома или нет?!
Молодец, тотчас высунувши голову в дверь, будто он все время тут близко и караулил, сказал шепотом:
– Обождите, они сейчас выйдут, – и снова бесшумно скрылся. В ту же минуту из другой двери вышла высокая, полная женщина в открытом капоте; на плечах она придерживала небольшой красный шелковый платочек, который все сползал, оставляя шею и часть груди обнаженной. Она тотчас заговорила тихо и нараспев:
– Здравствуйте, господа, а мы вас вчера поджидали; Феклуша мне давно сказывала, я все ждала, а сегодня уж и не чаяла, соснула малость. Ну как вы съездили? Здравствуй, Андрюша, милый… Ax!.. – вдруг вскрикнула она, подойдя вплотную к Иосифу и подняв на него выпуклые близорукие глаза. – Что же это такое?.. Кто же вы?.. Господи Исусе! Степан! Степан!
Красный платочек совсем упал на пол, так что женщина уже полными руками только закрывала шею и грудь.
– Простите, вы принимаете нас за кого-то другого, а мы просто пришли к вам по делу, хотели купить икону, но, кажется пришли не вовремя. Простите, мы придем в другой раз, когда господин Зыков будет дома.
Ольга Ивановна уже подобрала платочек, отчаянно и неумело вопрошая глазами снова появившегося босого молодца, что делать.
– Какую икону?.. это в лавке… к Якову Захарычу… Я ничего не знаю…
– Насчет икон – это на Загородный пожалуйте, – твердил и молодец.
– Нет, нам сказали, что на дому именно, а не в лавке.
– Кто же это вам сказал, позвольте полюбопытствовать.
– Да уж кто бы ни сказал, да сказал.
Из-за другой двери послышалось шипенье, но не часов уже. Ольга Ивановна, прислушавшись, спросила:
– Тебе Захарыч говорил? Я ничего не знаю… да кто же вы-то будете? В себя прийти не могу… кто вас послал?
– Наши фамилии: Озеров и Пардов, а зовут нас: Виктор Михайлович и Иосиф Григорьевич, – проговорил Иосиф.
Женщина повторила, будто что вспоминая:
– Пардов… Пардов… Боже мой, где же я это слышала? – Потом, вскинув глазами, спросила с запинкой: – Простите, это не вашу тетушку убили год тому назад?
– Да, это у нас случилось несчастье.
Как-то некстати просияв, хозяйка воскликнула:
– Вот как отлично! Вот как чудесно! Значит, мы с вами знакомы, я много о вас слышала.
– От кого же?
– От Парфеновой Марины, помните? Как бы она рада была вас видеть, поговорить с вами! Из одних вы мест, там и у нее случилось несчастье…
– А где она? Я сам бы охотно увиделся с нею. Улыбнувшись весело, Ольга Ивановна сказала:
– Где она? Марина! Маринушка! выдь сюда: здесь свой! – и, обратясь к Иосифу, продолжала: – Она у нас живет, Парфен-то мне братом будет, а Марина племянницей, вот и знакомство будет. Выпейте чаю, обождите; как молодцы придут за обедом, накажу им, чтобы Якова Захарыча известили, он живо явится, вы и поговорите с ним о деле, а пока с нами побеседуйте, право. Да где же Марина-то? Степан, ладь чай скорее!
– Готовлю, – отозвался Степанов голос из кухни.
В двери, подпрыгивая и семеня ногами, вошло небольшое существо в ярком платке поверх кокетливо растрепанной прически, оно шипело и делало приветственные жесты маленькими ручками, не то танцуя, не то приседая.
«Неужели Марина так изменилась?» – подумал Пардов, но хозяйка перебила его мысли, заявив:
– А вот Феклуша, родственница наша, будьте знакомы. Иди, мать, готовь закуски, гости останутся. Мадеры не забудь выставить.
Феклуша, осклабившись, что-то прошипела, на что Ольга Ивановна ответила:
– После поспеем, ничего.
– Она – немая? – спросил Иосиф, когда Феклуша ушла.
– Немая? Нет; дырочка в небе с чего-то у нее сделалась, вот шип пошел и половины букв не выговаривает; мы ее понимаем; доктор говорит, можно вылечить, и тогда тотчас в Москву замуж ее отдадим, жених уж припасен.
Виктор вдруг громко рассмеялся; отчим глянул было на него строго, но хозяйка сама, раскатившись дробным и высоким смешком, проговорила:
– Смейтесь, смейтесь! Еще сами не задумайте ее у жениха отбивать; это просто, а Феклуша – невеста богатая, – и снова залилась. Смолкнув, она встала и, чинно поклонясь, сказала: – Милости просим закусить и чайку откушать!
– Напрасно, право, вы беспокоитесь, – начал было Иосиф, но та, снова кланяясь, повторила:
– Милости просим, не обидьте.
В столовой было еще не все готово, и Фекла со Степаном суетились, расставляя бутылки и тарелки с селедками, грибами, пастилой и пряниками. Окинув взором стол, Ольга Ивановна обратилась к гостям, прося их сесть, потом велела молодцу позвать Марину. За столом пили и ели, хозяйка подливала вина гостям и Феклуше, не забывая и себя, смеясь и болтая. Ей было лет 35; черты ее очень белого, без кровинки, лица были неправильны, но приятны; три родинки, темные влажные глаза, красный рот и черные, как смоль, волосы еще усиливали бледность лица, над которой не были властны даже выпитая мадера и жара в горнице; белыми, пухлыми руками она ежеминутно поправляла все сползавший красный платочек. Нечленораздельное шипенье Феклуши становилось более понятным обвыкшим несколько гостям. Говорили и смеялись о каких-то людях, приключениях, уловках, случаях, забывая, что новым посетителям мало известны все обстоятельства, делавшие положения смешными. Почти не заметили, как вошла Марина; покосившись на стол, она прямо подошла к Иосифу с Виктором и сказала:
– Вот кого не чаяла встретить! Бог привел. – Помолчав, прибавила: – Как супруга ваша, Екатерина Петровна, тетушка и барышня Софья Карловна?
– Ничего, благодарю вас, – отвечал Иосиф, смотря без улыбки на Марину, мало изменившуюся. Марина не вступала в общий разговор, а только пила, чашку за чашкой, чай с вареньем; больше ничего не пила и не ела. Вернувшийся хозяин с шурином несколько удивился, увидя такое оживленье у себя в доме. Зыков был рыж, косил на один глаз, был суетлив и любезен; в брате же Ольги Ивановны, молча прошедшем во внутренние покои, Иосиф узнал высокого старика, с которым встретил тогда ночью Марину. О деле поговорили мельком; посмотрели иконы и обещали прийти еще раз. Хозяева усиленно приглашали, Марина все молчала, но вышла на лестницу и, остановив Иосифа, сказала:
– Нелегко вам, голубчик! – Видя, что тот не отвечает, она продолжала: – Не отпирайтесь! Мне и самой трудно, а приходите к нам чаще, будет легче и вам, и мне. – Помолчав, она еще сказала: – Спас Сам спасет нас, а я скоро умру. Приходите, Павел Григорьевич.
Лицо и голос ее были спокойны, и сама она мало чем изменилась, но слова звучали убедительностью, не от них зависящей.
Когда они рассказывали Броскину о своем визите и Виктор хвалил Зыкову, Саша молвил:
– Хороша-то она хороша, а все-таки мужа на тот свет спровадила.
– Ее же оправдали, может быть так, подозрение одно. Саша повел глазами и не спеша прибавил: «Поверьте».
Давно уже была куплена «Неопалимая Купина» и продана с барышом дальше, давно уже наступили зимние дни, а Иосиф все ходил к Зыковым, прилепляясь к ним душою, ища, «куда бы голову склонить». И к нему привыкали, не стеснялись; Яков Захарыч поверял ему свои торговые дела, запутанные и не весьма благоприятные; Ольга Ивановна и Феклуша без утайки рассказывали о своих тайных выездах и пирушках, иногда вовлекая и его, молодцы ему жаловались на хозяев и друг на друга, хозяева – на них, и даже высокий старик уже не так строго взглядывал на него и иногда говорил «от божества». Иосиф бывал и в магазине, ходил ко всенощной в моленную, играл в стуколку, пел, пил, скучая, когда долго не бывал в их скромной квартире с половиками и лампадами. Как это ни странно, Марина менее других бывала с Пардовым, не всегда даже выходя из задних комнат. Говорила она мало и слова все обычные, но все большая жалость и грустная нежность сквозили в них и Иосифа тем-то беспокоили. Он и вообще чувствовал себя неспокойно, но старался не думать об этом. Дома он только ночевал, да и то не всегда, Соню даже Бог знает как давно не видел; ходил только к Зыковым, к Броскину да по трактирам. Лицо его опухло и измялось, под сердцем сосало, и временами тревога делалась непереносною. Зима значилась только в календаре, а на деле был дождь, темнота и сырое тепло.
В один особенно сырой и темный день встала Екатерина Петровна, очевидно, с левой нога, – так все сердило ее и раздражало. Впрочем, еще накануне, вернувшись откуда-то, она была на себя не похожа, даже все лицо пошло пятнами; не обедая, она просидела за столом, пока приносили и уносили блюда не тронутыми, не ответила на расспросы горничной о здоровье, написала сколько-то писем, сама их отдала посыльному и заперлась у себя в спальне с десяти часов. Утром встала еще мрачнее, оделась как для выхода, но осталась дома ходить по длинному ряду комнат. Раздавшийся звонок остановил ее прогулку; она не пошла в переднюю, а дождалась, когда сама Леля вошла к ней. Пардова, быстро подойдя к гостье и почти не здороваясь, увлекла ее в дальний угол на диван и сразу заговорила вполголоса:
– Леля, собери все свои силы; я вчера все выяснила; я видела после тебя Сергея Павловича, я не знаю, кто из вас больше любит, но для него тебе должно быть готовой на решительный шаг.
Девушка будто не слушала дальше; вся вспыхнув, она повторяла только:
– Он меня любит! Он меня любит! Может ли это быть?
– Успокойся и слушай дальше: ты должна будешь бежать с ним на время, покуда все не уладится. Ты это сделаешь для него: понимаешь? Я готова вам помочь в этом. Согласна ли ты?
– Да, да! Он меня любит, Боже мой!
– Но, Леля, услуга за услугу: вчера у тебя ничего не было, помнишь? Ничего не произошло.
Леля сразу потухла и, глядя на пристальный Катин взор, повторила: «Ничего не произошло».
– Ничего не произошло. У тебя была я, был Виктор, был Иван Павлович, но ничего не произошло. Виктора вызвала я, не желая принимать его у себя на квартире, мы поговорили, и больше ничего.
– Больше ничего, – как эхо отозвалась слушавшая.
– Леля, я говорю серьезно, – не спуская глаз с гостьи, продолжала Пардова, – вчера ничего не было. Я могу и оставить вас в покое с Сергеем Павловичем: делайте, как знаете.
– Как! нет! нет: что мы можем одни! Вчера ничего не было, – прибавила она с запинкой.
– Помни.
– Помню.
– Кто-то идет, – проговорила Пардова, выходя в переднюю на новый звонок. Долго пробыв там, она вернулась с Егеревым; казалось, он был не тем гостем, для которого Екатерина Петровна надела выходное платье. Входя, они кончали начатый, очевидно, в передней разговор.
– Вы думаете, ничего не выйдет? – спрашивал кавалер.
– Конечно, никто же не видел!
– А Леля?
Катя ничего не ответила, только промолчав, прибавила:
– Меня больше беспокоит, что ничего не вышло, чем то, что выйдет.
– Все-таки я не понимаю, как они очутились у Виктора, когда вы их сожгли?
– Он взял их раньше; я вам говорила.
Теперь уже собеседник промолчал. Леля сидела вся красная неподвижно, обеими руками стараясь удержать бьющееся сердце. Почему-то без звонка явился Иосиф, он был в видимом волнении и, наскоро поздоровавшись с гостями, громко сказал жене:
– Катя, мне необходимо поговорить с тобою.
– Подожди, найдем время. Но тот настаивал.
– Меня это слишком тревожит, чтобы откладывать; если можно, сейчас.
Лицо его было вздуто, глаза, блуждая, нехорошо блестели.
Иван Павлович сказал:
– Екатерина Петровна, вы не стесняйтесь; мы с Еленой Ивановной вас подождем.
– Какой вздор! Я знаю, что не к спеху. Иосиф, задыхаясь, проговорил:
– Катя, я тебя прошу сейчас же ответить мне. Но та его перебила, вдруг возвысив голос:
– Это мне надоело! Вы шляетесь Бог знает где, пропадаете дни и ночи и являетесь только, чтобы делать сцены при посторонних.
– Если я не бываю дома, то потому, что мне невозможно терпеть больше! Всякий вправе желать покоя и ласки.
– Ну, и ищите их, где хотите, если дома вам их недостаточно.
– Катя, перестань, прошу тебя, и дай мне полчаса поговорить с тобою.
– Нет.
Леля вступилась было, но тотчас смолкла. Тогда Пардов, обведя глазами стены, сказал:
– Ну, тем лучше: я здесь спрошу вас всех, что произошло вчера у Дмитревских?
– Ничего, – быстро ответила Пардова, вскидывая глаза в упор на мужа.
– Ничего?
Усмехнувшись, Катя сказала:
– Я вызвала туда Виктора, не желая его принимать здесь, и говорила с ним; случайно зашел Иван Павлович, дома была только Леля, вот и все.
С несвойственной ему какой-то яростью Иосиф подхватил:
– Вот и все? Ты говоришь, все? А не ты ли хотела силой отнять у Виктора какие-то бумаги, нарочно заманя в мышеловку, и вдвоем чуть не придушили его? Сознайся!
– Выдумка, – спокойно ответила Катя, будто не замечая волнения мужа.
– Вам дали не совсем точные сведения, – заметил и Егерев.
Тогда Иосиф бросился к Леле, все сидевшей на диване, и, опустясь на пол, отвел ее руки от бьющегося сердца и, задыхаясь, спросил:
– Ты, Леля, ты не солжешь. Развяжи меня, скажи, как было дело, ведь ты была там, ты должна знать.
Леля, смотря в потолок мимо глаз Иосифа, с трудом заговорила:
– Я не знаю, я не помню, я умираю – оставь меня, Жозеф.
– Как не помнишь? Это же было только вчера. Вспомни.
– Катя только говорила с Виктором, больше ничего не было.
– Ты даешь слово?
– Больше ничего не было, – повторила Леля и закрыла глаза.
Не вставая, Иосиф обратился к вошедшей Соне:
– Соня, что делают со мною! Так низко поступив с Виктором, хотят еще его оклеветать, поссорить со мною!
Легкою поступью подойдя к нему, Соня прошептала:
– Не верь. Виктор здесь. Я все знаю, но сам ты, что с тобою, Жозеф?
Иосифа уже начинало ломать и корчить; Екатерина Петровна закричала:
– Кто позволил Виктору приходить сюда? Это дом мой! Я не могу выносить больше! Меня оскорбляют и приходят сюда, только чтобы разыгрывать разные сцены!
Иосиф выкрикивал с хрипом:
– Я сам не могу! Катя! Вернись, не будь зла! Ах, Андрей!..
Он вдруг закричал каким-то не своим, но, казалось, настоящим голосом и с пеной у рта упал совсем на пол. Леля вскочила было, но, не решаясь перешагнуть через бившегося Иосифа, снова опустилась на диван, подбирая ноги. В двери вошел Виктор, и его лицо подергивалось.
Мать закричала:
– Вон! Еще бесноватый! Кто тебя звал? Это прямо сумасшедший дом!
Виктор, подойдя к Екатерине Петровне, вынул бумаги и показал, крепко держа.
– Эти? – спросил он вполголоса.
– Ах, почем я знаю? – вскричала Пардова, все-таки кинув взгляд на листки. Виктор молча стал рвать их на мелкие куски и понес к топящейся печке. Не сразу отворив ее, он выронил два-три куска; Иван Павлович, спешно нагнувшись и посмотрев, сказал: «Они самые». Все молча смотрели, как горела легкая бумага, свертываясь в черные трубки с серыми строчками. Соня расстегивала ворот Иосифу, накрыв лицо его платком. Поднявшись, Виктор прибавил:
– Да, Броскин ждет от тебя денег.
– Он не исполнил своего обещания.
– Он сказал правду, я только сегодня не взял бумаг с собою по его совету.
– Подлец! – прошептала Катя.
– Прощайте, надеюсь, вы меня оставите теперь в покое? – сказал Виктор, берясь за дверную ручку.
– С Богом! – ответила мать.
Соня, молчавшая все время, обратилась к хозяйке:
– Пошлите за доктором, и потом Жозеф не может больше оставаться здесь, вы понимаете?
– Я сама этого не хочу; мне невыносимо.
Соня, глянув на нее, сказала:
– Он переедет пока ко мне, потом подумаем.
Раздался новый звонок; вошли Нелли и Петр Павлович.
Катя молча и горестно указала на лежавшего Иосифа, на Соню около него и склонилась на плечо даме, горько плача. Леля же все смотрела на белый платок, покрывавший лицо лежавшего, одной рукой держась за нога, чтобы они не опустились на пол, другою проводя по лбу, будто обирая невидимую паутину или что вспоминая. Прислуга, не получив ответа на стук, сказала через дверь:
– Барыня, кушать подано.
Но все оставались в прежних позициях.
Вернувшаяся на этот раз с особенною силою болезнь Иосифа продержала его дольше, чем он и Соня предполагали, соединясь еще с простудою и родом горячки. Так что до самого поста он жил в небольшой квартире своей кузины, что его очень стесняло и откуда он рвался, несмотря на уверения Сони. Наконец она уступила, и Иосиф, не совсем еще оправившийся, переехал к Зыковым, имевшим свободную комнату Феклуши, уехавшей в Москву, хотя и с непоправленным небом. Соня несколько раз заходила к Зыковым, заботясь все, удобно ли и спокойно ли будет там Иосифу. Не совсем, кажется, убедившись в этом, она тем не менее согласилась перевести туда больного, проводя большую часть времени у него. С Ольгой Ивановной Соня как-то сошлась, но Марина держалась в стороне, хотя и ходила часто во время болезни Иосифа в Сонины три маленькие комнатки. Теперь и Соня отделилась ото всех, только изредка и через третьи руки узнавая новости. Новостей было не очень много, но все же были. Леля скрылась куда-то и, прислав письмо из Германии, просила ее не искать и адреса своего не сообщила; уехал и Адвентов; зато вернулся Андрей Фонвизин, но зашел к Иосифу только раз, посидев с полчаса и сказав на прощанье: «Вы не тревожьтесь, все идет так, как нужно», больше не приходил. Говорили, вообще, что он нигде не бывает, кроме как в полку, а все сидит дома и читает духовные старые книга. Но Екатерина Петровна – та везде, где могла, бывала, была деятельна и оживленна, храня оскорбленный и серьезный вид; особенное рвение выказывала к делам Неллина общества, и вообще с тетушкой их стало водой не разлить. Дело о наследстве привелось к окончательному совершению, так что не сегодня, завтра Иосиф мог бы получить его, но другое дело, затеянное уже Екатериною Петровною, тоже быстро шло вперед, хотя ни Соня, ни Пардов не знали точно, в чем оно заключается. Иосиф вообще как-то изменился, ничем не интересовался, все больше лежал, глядя на красный огонь лампадки и часто не отвечая на вопросы; но был тих, не спорил, о жене не вспоминал, или говорил спокойно, петь – тоже не пел. Виктор даже скучать стал, глядя на отчима, а Соня часто взглядывала опасливо на Иосифа, когда он, руки под голову, глядел, не моргая, на старый Спасов оклад.
– Ты что? – спросил он, поймав взор на себе и улыбаясь ласково.
– Я ничего: тебе скучно, Жозеф? Хочешь, я тебе почитаю?
– Почитай, только мне не скучно, хорошо; посиди лучше так.
Когда Марина случайно входила и видела Иосифа в таком положении, она молча и радостно крестилась и неслышно уходила, не выдавая, что была. Каждый день часов в пять Марина приносила «Пролог» с застежками и нараспев читала жития следующего дня, не спрашивая, хочет ли Иосиф слушать, и не заботясь о том, слушает ли он. Хотя он часто и лежал не двигаясь и безучастно, но вдруг через несколько иногда дней заданный вопрос показывал, что он все слушает и все помнит. В эти часы Соня редко бывала, но когда бывала, то Марина все равно читала при ней. Иногда приходил старик, Ольга Ивановна или кто из молодцов. Делать это Марина не пропускала никогда, хотя она сама была все менее и менее здорова, так что только видая ее каждый день, можно было не замечать, как она изменилась. Длинные постные службы еще более брали ее силы; наконец она совсем расхворалась, и позванный, несмотря на протесты больной, доктор велел ей сидеть дома, прибавив, что недели через две все пройдет. По его уходе Марина тихонько, рассмеявшись, сказала:
– Чудно, дяденька, говорит он, что недели через две все пройдет, а не видит того, что все равно, выходя или не выходя, я до Пасхи протяну, а там помру.
Старик ответил:
– Это никому не известно.
– Помни мое слово, – молвила Марина и отвернулась к стенке, не то заснула, не то заплакала.
В пять часов зашел к ней Иосиф и стал говорить что-то, топчась на месте. Послушав некоторое время, больная улыбнулась и спросила:
– «Пролог» почитать, что ли?
– А вам не трудно будет?
– Стоит ли говорить об этом! Достаньте с сундука.
– Как у вас славно тут! – проговорил Иосиф, в первый раз войдя в ее комнату, куда были помещены все большие, слишком громоздкие для парадных горниц иконы и сундуки.
– Чем не келья? – ответила Марина и, севши на постель, начала чтение. Окончив, она спросила: – Скучно было без книга?
– Да, привык я, знаете ли, и потом, это успокаивает.
– Не то вы говорите, Иосиф Григорьевич! Если б я говорить умела… но, может, вы так поймете. Возьмем монастырь: службы все в одно время, встают тоже, работают, трапезуют тоже – и жизнь делается легка и красна, как в раю. Или наших стариков – не то же ли? И вы – не одни. Усердие в молитве у всех разное, сколько людей, столько душ, все – отличны, а слова, оказательство и время – одно, все вместе крепко стоят, и сам себя не теряешь; так и во всех. А захочешь сам помолиться, уйди к себе или при всех, сидя, ходя, в пути, за работой про себя вздохни, но это – совсем другое, и одного этого мало. А где уже двое или трое во имя Мое, там и Я посреди них.
Марина устала с непривычки так долго говорить и умолкла; помолчал и Иосиф, потом прибавил с трудом:
– Я ищу, я ищу, где бы найти крепость, а то как соломинка, что ветер носит. Трудно, Марина Парфеновна! Прежде легче было… Я не о жене говорю, а о жизни.
– Да и о жене тоже много чего можно сказать… Конечно, трудно, а там легко все и радостно.
– Марина, как вы молитесь?
– Что это?
– Ну, как вы стоите, как руки держите, какие молитвы читаете?
– Ах, это! Ну, постойте я вам покажу.
Так как она лежала одетою, она поднялась, взяла лестовку, бросила подручник и, вполголоса зачитав молитвы, стала склоняться в легких бесшумных поклонах, будто не касаясь земли. Иосиф тихо спросил:
– Так? – и, взяв из Марининых рук лестовку, стал сам класть поклоны; та смотрела серьезно, иногда поправляя:
– Обеими коленами зараз надо… не стукайтесь об пол… так… так…
Когда он встал в испарине, Марина сказала:
– Уморились? Это с непривычки; если положить поклонов сорок, пожалуй, спина заболит сначала, а потом тело станет легким и чувствовать себя забудете, будто окрылитесь.
Тут вышла Соня, всегда будто умышленно пропускавшая чтение «Пролога»; она удивилась, увидя Марину на ногах, но та, выходя, сказала:
– Пойду по хозяйству, без Феклуши трудно Ольге Ивановне одной справляться; завтра надо кресты печь.
Действительно, с отъездом шипящей Феклы Ольге Ивановне во многих отношениях было труднее, но если дома ей помогала Марина, то в увеселительных вылазках почти вполне заменила прежнюю наперсницу некая Капа, или Капитолина Федоровна, жена одного из соседей Зыкова по магазину. Разница была только та, что теперь Ольга Ивановна чаще отлучалась из дому, так как Капа не всегда могла сама обретаться у нее.
Однажды, когда Иосиф не лежал на кровати, а сидел, читая данный ему Мариною «Домашний Устав», к нему вошла, очевидно, только что вернувшаяся с прогулки Зыкова. Войдя уже, спросила:
– Можно?
– Пожалуйста, – ответил Иосиф и подвинулся на диване, будто приглашая посетительницу сесть.
Она и села и заговорила нараспев:
– Что вы все дома сидите, Иосиф Григорьевич? Бывало, ездили с нами, а теперь никогда.
– Вы сами знаете, Ольга Ивановна, я был болен, потом, вообще такие неприятности! До веселья ли?
– Да полноте, плюньте на все эти неприятности! Вот невидаль! И стоит из-за этого такому молодцу дома кваситься? Я бы на вашем месте так разгулялась бы! Человек вы вроде как свободный. А?
– Не то у меня на уме, Ольга Ивановна, и мне не скучно.
– Поверила я! Ну как не скучно весь день одному на кровати лежать, да со старыми девками беседовать?
– С какими старыми девками?
– С Софьей Карловной да с нашей Мариной.
– Соня не старая, а Марина Парфеновна – вдова, а не девушка.
– Все равно: обе – Боговы, вы меня извините, я выпила немного.
– Ничего, пожалуйста.
– А как мне жалко вас, если бы вы знали! Была бы моя воля…
– Ну что же бы вы сделали?
– Это уж я знаю, что бы я сделала.
Они помолчали, Ольга Ивановна долго смотрела на лампу, прищуривая темные без блеска глаза, и наконец сердито проговорила:
– Вы думаете, что монахом живете, так о вас говорить не будут? Вот про покойного мужа чего только не плели!
– Все вздор плели? – спросил Иосиф, вдруг остро взглянув на Ольгу Ивановну, но та только повторила:
– Чего только не плели! И про вас тоже будут.
– Да мне все равно, говорят ли про меня и что говорят.
Гостья встала, прошлась немного и, снова подойдя к оставшемуся сидеть Иосифу, сказала:
– Голубчик, поедемте завтра погулять.
– Разве вам не с кем ехать?
– Да вас-то очень жалко, ну поедем, милый; вы и пить-то что-то перестали, инок, чистый инок!
И она, рассмеявшись, вдруг обвила его за шею и поцеловала в губы. Слегка отстранив ее, Иосиф сказал:
– Не надо, Ольга Ивановна.
Та походила еще и, круто повернувшись на каблуках, остановилась, спрашивая:
– Вы, Иосиф Григорьевич, все еще свою жену любите?
– Нет, – отвечал тот спокойно.
Ольга Ивановна спокойно проговорила:
– Как же тогда? Я ничего не пойму, кого же вы любите?
– Никого, – был ответ.
Ольга Ивановна рассмеялась, говоря:
– Вот новости! Не скажет никто этого, глядя на вас!
Иосиф серьезно заметил:
– Мне опять-таки все равно, что обо мне скажут и чего не скажут.
Гостья, присмирев, сказала на прощанье:
– Ну, как хотите, я пожалеть вас хотела, не обессудьте.
– Ничего, Ольга Ивановна, ничего; спокойной ночи, – сказал Иосиф и снова принялся за книгу.
Соня, Иосиф и все Зыковы сидели за чаем, мирно беседуя, когда с шумом, не сняв пальто и шапки, в комнату вошел Виктор и взволнованно объявил:
– Господа, знаете, Адвентов застрелился. Старик заметил:
– Шапочку бы сняли, – указывая на образа.
Виктор фыркнул, но снял.
Иосиф, будто не расслышав, переспросил:
– Ради Бога, что ты говоришь, Виктор: Адвентов застрелился? Где? Когда?
– Я прочитал в газетах; не думаю, чтобы это было вранье.
– Это правда, – тихо подтвердила Соня.
– Мы газет не читаем, – опять заметил старик.
– Да, да, что-то в «Листке» сегодня было: они писатель были, за границей это случилось, – вступился Яков Захарыч.
– Не может быть, не может быть! Не верю, – бормотал Иосиф.
– Нет, Жозеф, это правда, я знаю, я скажу тебе потом, – твердила Соня.
– Что же ты мне не сказала?
– Не хотела тебя сразу тревожить.
– Сродственник вам был? – спрашивала Ольга Ивановна.
– Нет, но хороший знакомый.
– Что же, они нездоровы были или расстройство какое получили? – не унималась Ольга Ивановна.
– Да, расстройство. Он вообще был очень несчастный человек, – отвечала Соня.
– Ветка, вихрем носимая! – прошептала Марина.
– Жаль, жаль. Если не Господь хранит дом, напрасно страж бодрствует, – произнес старик.
– Он был верующий и по-своему набожный человек, – отвечала Соня.
– А церкви какой он был?
– Православной.
– Мы все православные, – улыбнувшись, заметил дядя и продолжал: – Неужто же он не нашел никакого священника, которого бы он чтил и который бы запретил ему малодушничать?
– Я не знаю; вероятно, нет; он был за границей и ему было слишком тяжело.
– Простите, барышня, это просто трусость и большой грех – так поступать.
– Трудно других судить, – как-то стыдясь, заметила Соня.
– Конечно, один Бог ему судья, вы простите меня.
– Вы говорили, как должно: в чем же мне вас прощать?
– Жозеф, пройдем к тебе, если можно.
– Я не могу в себя прийти! – твердил Иосиф, вставая.
– Наверно, бабочка какая-нибудь напортила вашему знакомому! – сказала им вслед Ольга Ивановна.
– По себе судите? – откликнулся Виктор.
Как только они остались втроем, Иосиф бросился расспрашивать Соню о причинах смерти Адвентова.
– Я знала это; это было ведь дней пять тому назад, на днях его привезут сюда.
– И ты могла молчать? Грех тебе, Соня!
Не останавливаясь, та продолжала:
– Он писал мне перед своим… перед тем, как хотел это сделать. Он говорил, что очень обманулся в том, на чем хотел построить свою дальнейшую жизнь, свое счастие, и что ему ничего нет в будущем; что этим обманом вычеркнуто и все прошлое.
– Но что же это? Что же это? – восклицал Иосиф. – А его искусство? И потом, не старик же он.
– Да, он не стар, но и не так уж молод, и потом, он свою личную жизнь ставил ближе к себе, чем искусство; он был очень одинок последнее время. Я его не оправдываю, но понимаю. Представь себе, что ты любил кого-нибудь и строил на этом чувстве будущее, а потом бы оказалось, что тебя не только не любят и не любили, но и не могли любить?
– Соня, Соня, замолчи, что ты говоришь мне?
– Прости, Жозеф, я вовсе не о тебе думала, и разве твое положение таково же?
– Просто Михаил Александрович оказался слабее, чем мы думали, – решил Виктор.
– Что ты, Виктор, об этом знаешь? Одного не было у него, без чего все мы погибнем, – сказал Иосиф.
– Веры? – подхватила Соня. – Да, вера спасет и сохранит нас!
– Тебя, Соня, вера спасет и сохранит, потому что ты – силач, а мне ее мало, мне для счастия, для спасения нужно еще…
– Что? – тихо спросила Соня.
– Не знаю, как назвать… что-то объятное, что меня бы держало и что бы я мог держать… и что лежит не во мне…
– Церковь? – спросила еще тише Соня.
– Может быть, – согласился Иосиф.
Соня умолкла, только Виктор метался из угла в угол. Потом девушка сказала задумчиво:
– Может быть, ты и мои силы преувеличиваешь, Жозеф?
– Я был бы очень рад.
– Чему?
– Мы были бы равнее, ближе.
Соня только поцеловала его, улыбнувшись. Иосиф был слишком расстроен, чтобы оставаться дома. Хотя он не выражал своего волнения, но вышел с пасынком к Саше. По дороге он робко спросил:
– Ты, Виктор, не знаешь: Сергей Павлович был ни при чем в этом несчастии с Адвентовым?
– Как ни при чем? Я только при Соне говорить не хотел, хотя, конечно, она и сама это отлично знает. Адвентов же жил с Беззакатным, а потом оказалось, что твоя жена его сосватала с Дмитревской и устроила побег.
– Они же любили друг друга…
– Ах, оставь, пожалуйста! Не знаю я Сережу Беззакатного! Как Михаила Александровича он нисколько не любил, так и Лелю не любит.
– Кого же он любит?
– Девок!
– Значит, лучше вышло, что часть правды открылась?
– На что лучше?
– Я ничего не понимаю.
– Одурел ты совсем со своими мироносицами.
Так как они дошли уже до дверей Броскина, то разговор прекратился. У Броскиных было какое-то волнение, по-видимому, скорее приятное.
– Что случилось? – осведомился Виктор.
Саша промолчал, но Марья Ильинична из соседней комнаты заговорила:
– Уж такие дела случились! Васю, Линде, Сеню и Ираидку забрали, навряд выпутаются: придется на казенной квартире посидеть, а то и прогуляться по столбовой дорожке.
– В чем же их уличили?
– В хороших делах, значит.
– Обворовали они одного барчука, – добавил Саша.
– Давно их взяли?
– Только сегодня утром.
– Трудно оправдаться? – спросил из вежливости Иосиф.
– Никак невозможно, – радостно подтвердил Броскин.
– Вы-то чему радуетесь? – спросил Виктор сердито.
– Я не радуюсь; смешно очень на их глупость.
– Вы очень умны!
– А что же?
– Все же вам Екатерина Петровна денег не заплатила.
– Заплатит, – уверенно сказал Саша.
Жена добавила, будто чтобы прекратить пререкания:
– Вася-то, пожалуй, освободится.
– Почему?
– Потому – союзник.
– Ну, это, матушка, теперь не защита.
– Все-таки.
– А вы, Александр Алексеевич, союзник? – спросил Иосиф.
– Союзник, – отвечал тот.
– Отчего, для безопасности?
– Нет, напрасно вы так думаете. Я вам объясню, почему я – союзник.
– Пожалуйста.
– Потому что я желаю себе свободы и нахожу, что жить при старом порядке, при крепком, гораздо вольнее и свободнее.
– Я вас не понимаю…
– Да вздор, где же понять? – отозвался Виктор.
– Это очень долго объяснять, а я знаю. Если вы имеете паспорт и особенно не безобразите, вас никто не трогает и не желает против вашей воли ничего с вами делать.
– Ну а при новом что же?
– Теперь еще ничего, а если все будет, как они хотят, то всех под один калибр подведут, как стертые гроши, и шагу без опеки ступить не дадут. Только этого не будет. Если же кто умнее или чем отличается, его уничтожат.
– Как же, часто руководят люди выдающиеся?
– Так это до поры до времени, или они сами хитрят: от одной власти освобождают, чтобы самим еще худшую забрать.
– Заврались вы, Александр Алексеевич; пойдем, Жозеф, лучше в «Дунай».
– Постой. Что же, вы и жидов бьете?
– Почему же и не бить, если за это не достанется. Это мы всегда готовы, все равно кого!
Виктор все тянул в «Дунай», хотя хозяин и уговаривал их остаться здесь; наконец сговорились с тем, чтобы больше не говорить о политике. Живо достали вина и закусок, и Иосиф, долго говевший, скоро охмелел. Вышла и Люба, Иосиф спросил:
– Ну, что же, ваш Варызин как поживает?
Та не отвечала, а Саша тихонько шепнул:
– Не спрашивайте, к нему жена приехала, совсем ходить к нам бросил.
Марья Ильинична щелкала орехи и все ругала Зыковых; Иосиф спросил у Саши:
– А вы Марину не знаете?
– В лицо знаю, а так не знаком; она что, беспоповка тоже?
– Кажется.
– Зачем же я ее у единоверческого попа видел?
– Обознались, наверное.
– Нет, уж это будьте покойны.
Иосиф все наливал себе, стараясь былым хмелем отогнать мысли о смерти Адвентова, о Кате и многом другом, что мучило его последние дни, но вместо веселого забвенья ему только захотелось спать. Броскины оставляли его у себя, но он заупрямился и пошел на рассвете домой пешком. Двери отворила ему Марина. Он конфузливо снял пальто, отворачиваясь, но Марина молчала, так что заговорил все-таки первым он:
– Что вы так долго не спите?
– Я уже встала, тесто готовлю.
– А где же? – нелепо спросил Иосиф.
– В кухне, – ответила Марина, не улыбнувшись.
Иосиф присел на стул в передней и продолжал:
– Вы, Марина Парфеновна, ведь по беспоповскому согласу?
– Да. А что?
– Как же вы живете без причастия? Ведь это нехорошо!
– Что же делать! – молвила Марина, вся вспыхнув. – Только, Иосиф Григорьевич, идите теперь спать, мы об этом после поговорим.
– Спать-то я пойду, только и потом повторю, что это – нехорошо.
Похороны Адвентова были совсем весенним утром. Веселый ветер гнал по густо-синему небу ярко-белые облака, раздувал облачения священников и попоны лошадей, трепал вуали и волосы. Было очень мало народу, кое-кто из писателей, какие-то вдруг оказавшиеся дальние родственники и близкие знакомые. Соня и Иосиф шли вдвоем, тогда как Екатерина Петровна, тетя Нелли, Дмитровские и еще кто-то двигались большой плотной кучей, разговаривая; родственники шли впереди, ни с кем не знакомые, а Андрей Фонвизин был совсем один; прямой и высокий, он, казалось, стал еще красивее и моложе. В церкви еще прибавились какие-то старушки, охотницы до всяких погребений, случайно попавшие простолюдины и няньки с детьми. Никто не плакал, было чинно и суховато; в маленькую церковь проникало только солнце, но ни ветер, ни холод, и можно было подумать, что на дворе настоящая весна: трава, ручьи, птицы.
Когда все уже простились, расталкивая умиленных старушек, вошел какой-то молодой человек небольшого роста, толстоватый и розовый; штатское платье не позволило тотчас узнать в нем Беззакатного. Выдвинувшись на свободное пространство, он стал на колени, мелко крестясь, и лицо его морщилось, так что пенсне с легким звоном упало на каменный пол. Потом он отошел к шепчущейся публике, ни с кем не здороваясь; все отодвинулись, и шепот готов был перейти уже в довольно громкий говор, как вдруг затих совершенно, когда Фонвизин с другой стороны церкви подошел к вновь прибывшему, обнял его и поцеловал, меж тем как тот окончательно расплакался; офицер увел его к солнечному окну и, казалось, утешал, тихо говоря; так вместе уже и пробыли они до конца похорон. Екатерина Петровна, выбрав удобную минуту, подошла к Беззакатному и тихо спросила:
– А где же Леля?
– Она осталась там.
– Как осталась там?
– Осталась там, – повторил Сережа.
– Но, конечно, она скоро приедет?
– Не знаю.
Екатерина Петровна пожала плечами, проговорив:
– Странно! Она здорова, по крайней мере?
– О, да, безусловно.
– Мне это не нравится, Сергей Павлович; вы, конечно, не откажетесь прийти ко мне и рассказать все подробно?
– Благодарю вас, но это время я буду очень занят.
Пардова отошла снова к Дмитревским, сейчас же приступившим к допросу, а Соня и Иосиф стали говорить с Беззакатным. Вблизи можно было заметить в нем перемену: розовое лицо его было далеко не так розово, пожелтело, несмотря на небрежно положенную пудру, слегка обрюзгло и было как-то растерянно, глаза бегали, походка была неуверенна и тяжела вместе с тем.
– Вы изменились, Сергей Павлович; вы здоровы?
– Да, да, я совершенно здоров; отчего вы думаете? – как-то заволновался тот.
– Ну, и слава Богу; верно, с дорога устали? Вы когда приехали?
– Сегодня утром, прямо с вокзала.
О Леле Соня ничего не спросила. Ветер не стих и так же весело гнал облака, срывая шляпы с прохожих. Наших путников обогнал Андрей, блистая парадной формой; сойдя с экипажа, он спросил у Иосифа, не может ли тот принять его дня через три.
– Ведь вы уедете скоро? – прибавил он.
– Куда? Я никуда не собираюсь.
– Разве? Вы, вероятно, забыли, а может быть, я и путаю.
– Не знаю, я никуда не собираюсь.
– Во всяком случае, я в субботу у вас буду, если позволите.
– Пожалуйста.
Пройда еще немного времени, Иосиф заметил:
– Чем-то изменился Андрей Иванович.
– А что? – встрепенулась Соня.
– Какой-то важный стал.
– Нет, это не так, Жозеф; он еще больше отделен стал каким-то светом.
– А это хорошо, что он сегодня так подошел к Беззакатному.
– Да, очень красиво. Андрей не может сделать некрасивого поступка, а потому и нехорошего; ведь безнравственность в том и есть, что мы какую-то гармонию нарушаем.
– Но холодом от него так и веет.
– Нет, он добрый.
– Я не говорю, что он зол, но любит ли он кого-нибудь?
– Андрей?! Он всех любит, всех.
– Я не про то, Соня, говорю; а так любит ли он?
Соня смутилась и, краснея, проворила:
– Я не знаю этого, Жозеф; не все ли равно, разве это важно?
– Очень важно, Соня; как ты не понимаешь? Центрально важно! Как жить без любви? Все будет мертво и вера мертва.
– Ты что-то новое для меня говоришь.
Иосиф, не возражал, заговорил о другом. У Сони они обрели Виктора, ждавшего их.
– Отчего ты, Виктор, не был на похоронах, – спросил Иосиф.
– Так, не хотел Екатерине Петровне на глаза показываться. Андрей был?
– Был. Беззакатный тоже был.
– Этот откуда взялся?
– Приехал.
– А Леля была?
– Нет; она, говорят, осталась.
Виктор свистнул и сказал:
– Не говорил ли я тебе, Жозеф? Все так и вышло; не знаю я Сережи Беззакатного!
– Да, Катя что-то напутала с этим побегом, – проговорила Соня.
– При чем тут Катя?
– Да ведь она все это устроила.
– Устроилось бы и без нее.
Соня была рассеянна за чаем и мало говорила, барабаня по чайнику и смотря в окно, в которое вливалось солнце, будто была настоящая весна.
– Куда это мне путь пророчил Андрей Иванович? Соня перевела глаза на говорящего, серьезно посмотрела и промолчала.
– А тебе очень недурно было бы куда-нибудь съездить, Жозеф, освежиться, – произнес Виктор.
– Куда же?
– Мало ли куда; ты вот все собирался с Броскиным отправляться куда-то.
– Ну, это компания не из важных, – заметила Соня.
– Нельзя быть такой разборчивой; Саша Жозефа любит, и с ним в дороге не пропадешь; по нашим берлогам он – незаменимый спутник. Да, вот еще что, Жозеф, получал бы ты скорее свои деньги, а то я очень подозреваю, что твоя жена что-то замышляет опять.
– Там еще нужны некоторые формальности, – заметила Соня.
– А что же Екатерина Петровна замышляет? – спросил Иосиф.
– Я не знаю наверное, но слышал так, будто она хочет тебя выставить совсем полоумным, хлопотать об опеке и, разумеется, забрать твои деньги.
– Что ты, Виктор, как тебе не грех! – воскликнул отчим.
– А что же? Это похоже на правду, – подтвердила и Соня.
– Да что ты, все еще любишь Екатерину Петровну или веришь в ее любовь? – спросил Виктор.
– Нет, но я не совсем изверился в людей!
– Да, жди пощады!
– Перестанем говорить об этом.
– С тобой не стоит и говорить об этом, но мы с Соней будем настороже.
– Как хотите.
Назад шли молча, только в конце дороги Иосиф спросил, будто оканчивая свои размышления:
– Виктор, как ты думаешь, Фонвизин любит кого-нибудь плотски?
Тот с изумлением посмотрел на Иосифа.
– Что тебе вздумалось об этом спрашивать?
– Нет, как ты думаешь? – настаивал Пардов.
– Я не думаю, а знаю, что он девствен. – Это верно?
– Верно.
Через некоторое время Иосиф снова начал:
– А если бы он не был девствен, какой бы он был?
– Послушай, Жозеф, ты совсем одурел: ну, почем я знаю?
– Я не так выразился… если б он не был лишен чувственности, он был бы лучше, добрее и святее.
Виктор даже остановился.
– Жозеф, можно подумать, что это твоя покойная тетушка говорит, а не ты. Ты смотри, своим Христовым невестам этого не вздумай проповедовать.
– Кому ж любовь и знать, как не невестам?.. Но я еще хотел спросить, не был ли бы тогда Андрей Иванович как Адвентов?
– Я не знаю, Жозеф. Что ты пристал?
– Жозеф, да будет тебе изводить меня!
Совсем прощаясь, Виктор сказал тихо:
– Может быть, ты, Жозеф, и прав; может быть, Андрей такой, как Адвентов, оттого и девствен, и вообще все, что ты говорил, не так глупо: ты прости меня.
– Я ведь высказываться не умею, – виновато оправдывался Иосиф.
Все эти дни он волновался, ожидая обещанного визита; в пятницу еще у него вымыли комнату, встал он рано, зажег лампады, особенно тщательно вымылся, оделся, поправил книги и мелкие вещи и стал ходить не куря. Впрочем, куренье у Зыковых не очень допускалось и Жозеф даже отвык, скучая бегать с папиросами на лестницу или запираться на ключ.
К нему вошла Марина, держа руки за спиною, в белом платке и розовом платье, какая-то светящаяся и радостная.
– Бог милости прислал! – сказала она на пороге и, подавая большую розу, прибавила: – А это вам.
– Откуда такая прелесть? – спросил Иосиф, разглядывая крупные, влажные розовые лепестки.
– От меня подарок. Сегодня велик день! Вам скажу: не выдавайте меня, – оглянувшись, Марина быстро подошла к Иосифу и сказала ему на ухо: – Я причастилась Тела и Крови Господней.
И потом, забывшись, вся сама порозовев, воскликнула с ударением:
– Ах! Тела, Тела и Крови Господней!
Иосиф спросил шепотом, смотря на цветок:
– Где же?
– В Николаевской.
– В единоверческой?
– Да.
– Поздравляю вас; я рад.
– А я-то как рада, как радостна: сподобилась!
Иосиф с удивлением заметил, как, несмотря на худобу, похорошела и помолодела в это утро Марина.
– Ну, прощайте; гостя ждете?
– Рано еще.
– Да, еще, – остановившись у порога, промолвила Марина, – все равно умирать… скажу вам сегодня для такого дня. Я люблю вас, Иосиф Григорьевич, крепко люблю, не как брата, а как бы мужа, если бон жив был, любила. Не говорите ничего, не отвечайте: не надо, а поликуемтесь, как иноки.
И она трижды со щеки на щеку прикоснулась легко к Иосифу и ушла летучей походкою, будто по воздуху, оставя запах ладана и роз.
Иосиф долго стоял неподвижно, потом поставил розу в стакан на окно и стал ждать сидя; с утра он не ел и не пил, не замечая этого. Услыша звонок, он хотел вскочить, подбежать, но нога, как бы пораженные параличом, не повиновались, и он остался сидеть, только рукою сдерживая бьющееся сердце. Слышно было, как спрашивают, дома ли господин Пардов, как медлят в передней, как проходят гостиною, как слегка стучат в двери, как тихо спрашивают: «Можно войти?» – и еще раз, – язык тоже не повиновался; наконец, с трудом превозмогая внезапную немоту, Иосиф громко и хрипло крикнул:
– Войдите! Вошел Фонвизин.
– Вы, кажется, не ожидали меня и испугались? – спросил гость.
– Нет, я вас ждал… видите…
– Какая дивная роза. У вас пахнет ладаном: вы были в церкви?
– Нет, это не я был в церкви.
– Вы не думайте, что я забыл вас, бросил вас, не думал о вас. Вы знаете, что вам нужно?
– Да, да! церкви, верной жизни и живой любви, но где найти их?
– Где? Вот церковь, – указывая в окно на крест прихода, сказал офицер.
– Но которая? Их так много.
– Обрядов много, христианская церковь – одна.
– Но любви живой!.. Я много любил, и что же? Скорбь и смерть! Кому отдать свою душу? Любить так, плотски можно, не отдавая души своей.
– Любовь – одна! Плотски любя, вы, может быть, гораздо большее, гораздо страшнейшее отдаете. Не бойтесь терять, что возрождается; не погубя, не спасете. Любовь – одна: к Богу, к невесте, к жениху!
– А вы? а вы как же?
– Мы говорим не обо мне, а о вас. Я – человек, а не дух бесплотный, не скопец духовный.
– Не оставляйте меня! Отдаюсь в ваши руки.
– Отдайтесь в руки Божии.
– Но через вас, через вас! Вы ведите меня.
Едва ли Иосиф помнил, что он говорил, что отвечал ему гость, едва ли понимал, как он очутился на коленях перед Андреем и зачем тот целовал его, поднимая, едва ли знал, что беседа их длилась не одно краткое мгновение, а часа-два и колокола печально и сладко звонили уже к вечерне, – но не помня, не понимая, он знал превосходно, что в нем произошло и что нужно было знать.
В переднюю вошла Марина и, кланяясь низко, сказала:
– Андрей Иванович, дайте на вас взглянуть.
– Ах, Марина! Как поживаете?
– Хорошо, очень хорошо.
– Не скучаете?
– Нет. – И, ступив шаг, она прибавила тихо: – Андрей Иванович, вы барина, Иосифа Григорьевича, не оставьте и любите, ради Господа.
– И просить не нужно, Марина.
– Мы так его любим.
– Как его и не любить! До свиданья.
– Прощайте. Простите меня, Христа ради.
Становилось все теплее и теплее, дни становились длиннее, и в светлых вечерах, в погребальных службах страстной недели, чуялась радость близкой Пасхи. Погода стояла холодная, но ясная, и, долго не зажигая огня, Марина сиживала у окна, смотря на долгий ряд домов, крыш и крестов и небо, из розового превращавшееся в нежно-зеленое, с острой и трепетной первой звездой. Дома никого не было, так как Иосиф тоже ушел ко всенощной, и на звонок вышла сама Марина; огня нигде не было, только во всех комнатах светили лампады, и пришедшую Соню она узнала по голосу и горбатой фигуре.
– Можно к вам? Вы – одна, как я рада, мне нужно много с вами говорить.
– Милости просим. Я рада.
Когда они прошли в гостиную, Соня сказала:
– Можно пройти к вам, Марина?
– Конечно, пойдемте. Севши, Соня начала:
– Я хотела спросить вас, Марина, или вернее просить: когда вы поправитесь, свезите нас с Иосифом куда-нибудь в ваши скиты, ему так нужно уехать отдохнуть, успокоиться. Вас там все знают, и мы не будем ничем нарушать общей жизни, я могу ручаться.
Марина, улыбнувшись, ответила:
– Об этом и речи быть не может: через несколько уже дней вам будут очень рады, но отчего бы вам не съездить в православный монастырь?
– Мы бы хотели быть с вами, и потом, это не совсем то же самое.
– Да, может быть. Но, милая Софья Карловна, верьте или не верьте, может быть, я грех на себя беру, но я говорю вам, что мне с вами навряд придется ехать.
– Отчего? Вы еще будете слишком слабы? Можно подождать, хотя, конечно, чем раньше, тем лучше.
– Нет, я совсем уйду, я умру скоро. Но вот что, я могу дать письмо к игуменье, чтобы вас приютили, здесь всю Пасху пробудет одна черничка, если не скучно, с ней и поехать можно.
– Отлично, только я все-таки надеюсь, что с нами вы поедете.
Марина промолчала, потом вдруг сказала тихо:
– Вы, Софья Карловна, любите Иосифа Григорьевича? Вы его не оставляйте, чтобы у меня сердце не болело; с Андрей Ивановичем, с вами, Бог ему даст прийти в покой.
– Я люблю Жозефа, Марина, вы знаете.
Марина нагнулась к Соне и заговорила еще тише:
– Если б вы не были ему сестрой, вы бы пошли за него замуж?
– Что вы спрашиваете? И разве это важно? Я люблю его от всего сердца.
– Это не то. Жениться либо не жениться, может быть, и не важно, может быть, лучше и не жениться, как Андрей Иванович, но готовым быть на брак – вот так. По любви любить, не боясь. Как преподобные смолоду блудницами были или с рожденья девство хранили, но Бог дал нам щедрость любовную, что заставляет и былинку, и зарю, и человека, и Творца всем существом, всею душою и телом любить. А путь всякому свой, только бы живой огонь горел в человеке. Тогда и радость. А Иосиф Григорьевич такой; такой, только пути своего он не знал, как слепой котенок тыкался, но прозревает, слава Господу Исусу.
Соня прошептала:
– Я сама пути не знала, думала быть сильной, а сама слабее слабейшего, я нарочно делала скупым свое сердце, боялась и не знала.
Марина гладила слегка Соню и говорила:
– Все придет, Господь видит вас.
– Я так люблю Иосифа, что была бы готова на то, о чем вы говорите, и Андрея я люблю, и вас, и Виктора.
Марина встала перед Сониным креслом на колени и, целуя ее, говорила:
– Вот и прекрасно, весна красная лед растопит, и я люблю Иосифа Григорьевича и вас, Соня, люблю, и знаю, что не оставлю вас, хотя бы и умерла, как Павлуша меня не оставил.
Соня склонилась к Марине и, прижимаясь маленькой грудью к худому и горячему стану другой, плакала, говоря:
– Растопилось, растопилось, Господи прости меня. А я думала, что вы не любите меня, осуждаете.
– За что, Сонюшка?
– За то, что я была в том обществе, знаете?
– Ну, что вспоминать, что оглядываться? Не всякий путь свой знает, как осуждать мы можем? А точно без таинств жизнь мертва, и таинства надлежит совершать священникам, получившим в церкви благодать на это.
Соня ответила:
– Вы знаете наших священников?
– Знаю, но благодать это не уменьшает. Помимо них она действует. Как в Прологе мы читаем, что недостойный иерей связанный лежал в темном углу, а таинства за него огнезрачный ангел творил, мирянам же виделось, что их приходский священник, которого они знали за человека слабого и грешного, дерзает преподавать им Тело и Кровь Христову. Недостоинство служителя – уж его дело с Богом, а таинства через него идут свято и неизменно!
– Тогда что же, молитвы, как заклинания, таинства, как колдовство, не святость, не откровенье нам дарит их?
– Что выше, что святее, что мудрее Исуса? В молитвах большая сила призывающая, пусть колдовство, что же дурного, но святое и таинственное: Таинство. И подумать: человек рождается для жизни крещеньем, возрождается вторым крещеньем – покаяньем, для любви – браком, для соединенья с Богом – причащением, велико и радостно и как истинно! За советом обратитесь к людям умным и добрым, для духовного разъяснения – к людям начитанным в Писаниях, а за необходимым для жизни, за требами – к рукоположенному таинственно, для этого благодать имеющему священнику. Ответ их велик перед Богом, но для нас сила их безмерна.
Соня молчала, перестав плакать, потом возразила:
– Но читали же вы, знаете, что благодать находит и не на посвященных и они прозревают и пророчествуют.
– Да, но таинств не совершают! Добро, когда такие избранники облекаются и священническою силою, тогда благость их неизреченна, но одним пророчеством не спастись.
– И вы верите, что теперь могут быть такие избранники?
– Благодать не оскудевает. И теперь есть, нужно только видеть зорко.
– Среди священников?
– И среди них, вероятно, есть такие и среди мирян, дух веет, где захочет, и ищет сосуда уготованного!
Опять помолчав, Соня поцеловала Марину, уставшую и тоже замолкшую, и прошептала:
– Спасибо, сестра милая, мать Марина.
– Что ты, Сонюшка, Господь с тобой.
– Ты научила меня и любить, и жить, и веровать.
– Полно, любить тебя сердце научило, жить – воля Божья. А Иосиф Григорьевич, тот пойдет по пути, сначала колеблясь, как ребенок на слабых ножках, идя от стула, потом радостно к матери побежит, крича: «Вот я хожу», а та смеется, сама не приближаясь, добрая, чтобы окрепли милые, резвые ножки и страх минул.
Марина умолкла и не ответила, когда Соня ее окликнула, та зажгла свечку, больная сидела, закрыв глаза, бледная.
– Что с тобой? Дать тебе воды?
– Ничего, устала я очень, да вот еще…
– Не говори больше, если это утомляет, волнует, вредит тебе. Спасибо и за то.
– Нет, это другое. Скажи, Иосиф Григорьевич не нуждается?
– То есть как?
– Ну так, деньги у него есть свои, кроме этого наследства?
– Да, немного, а что?
– Отдал бы он это наследство своей жене, – и ему спокойнее, и ее в грех не стал бы вводить.
– Да, я скажу, у него есть немного, у меня есть, на четверых с Виктором хватит.
– Это очень хорошо было бы, а то особенно теперь такая суета поднимется с этими делами, а ему нужен покуда покой.
– Да, я скажу ему. Как нам в голову не пришло?
– Поговори, голубка. Вот и наши идут, лягу.
Действительно, в соседней комнате раздались голоса и показался свет. Соня вышла другою дверью через коридор, она была как разбитая, но счастливая, не замечая своей усталости.
Через несколько дней Екатерина Петровна была немало удивлена, когда ей подали карточку Иосифа; она сидела за письмами и бумагами общества, где она играла теперь видную роль, несколько вытесняя даже тетю Нелли. Она с некоторым беспокойством глянула на вошедшего, сказав: «Садитесь».
Тот начал, запинаясь:
– Вот я хотел вам предложить одну вещь: то наследство, которое на днях я имею получить…
– Да? – сказала Пардова, насторожившись.
– Я намерен эти деньги внести на ваше имя, или, если хотите, может быть, это представит формальные затруднения, не получая его, отказаться в вашу пользу.
Екатерина Петровна, казалось, боялась ловушки, пораженная неожиданностью такого предложения. Потому она слушала не совсем спокойно, что говорит муж; с запинками, но с привычным простодушием он продолжал развивать свое предложение. Наконец, когда он умолк, Катя подошла к нему и спросила:
– Вы хотите развестись со мною? Иосиф посмотрел с удивлением.
– Нет, я об этом не думал, это как вы хотите; я, вероятно, не женюсь.
– Вы благородный человек, Иосиф Григорьевич, я вам очень многим обязана, я знаю и вижу, что недостойна вас, но что же поделать, кто не ошибался? У меня к вам тоже предложение и просьба: я знаю, что деньги для вас были бы нужны.
– Нет, нет, вы не стесняйтесь, – перебил было ее Иосиф.
– Нет, я знаю; так вот, сохраните из этого наследства часть, которая бы слегка помогала вашим денежным делам, и потом – пусть все это будет между нами.
– Хорошо, мне все равно.
– Да, я знала, что вы согласитесь, что поступаете благородно не для того, чтобы трубили о вашем великодушии. Благодарю вас. Вы, говорят, скоро едете?
– Это еще далеко не решено…
– Дай Бог устроиться вам, как вы хотите и как заслуживаете этого. А Фонвизин едет с вами?
– Да, и Соня, и Марина, вероятно.
– Ах, и они?
– Что вас удивляет в этом?
– Нет, ничего.
Удивлению Екатерины Петровны не скоро было суждено прекратиться, так как вскоре после визита Иосифа к ней явилась неожиданно Леля, казавшаяся очень больной, расстроенной и не сумевшая ничего толком рассказать ни о своем пребывании за границей, ни о причинах размолвки с Беззакатным, говорившая несвязно, впадая то в слезы, то в выкрики.
Екатерина Петровна крепко задумалась после ее ухода, и когда потом пришли Нелли и Петр Павлович, между разговором Пардова заметила:
– Нужно обратить внимание на Лелю.
– А что?
– Она легко может стать очень полезною и сильною в обществе.
– Вы думаете?
Екатерина Петровна наклонила утвердительно голову с видом знатока.
– Я верю в вашу проницательность, милая, – сказала Нелли.
Совсем прощаясь, Катя молвила, будто мельком:
– Да, дело с мужем я прекращаю – пусть живет себе как хочет, а чужих денег мне не нужно.
– Вы слишком великодушны, – сухо заметила Нелли.
Петр Павлович вступился было:
– А как же ваше благое намерение?
Но Пардова прервала его:
– Человек предполагает, а Бог располагает.
Помолчав, прибавила:
– На Пасху в пользу бедных общества я жертвую тысячу рублей, я пришлю с Сергеем Павловичем, он ведь зачислен нашим секретарем.
– Как же, как же, вашим секретарем, – ответил Петр Павлович.
Только выйдя на улицу, Нелли пришла в себя и громко сказала:
– Каково?
– Да, можно признаться, – протянул спутник.
Прошла Пасха с целодневным звоном, где-нибудь за городом промчались уже «с гор потоки» и заиграли овражки, протоковали тетерева на проталинах, просинели подснежники, а наши все еще сидели в городе. Марина даже не сидела, а все лежала, то забываясь, то бодрствуя. Но никак нельзя было отговорить ее ехать на кладбище в Радуницу; накануне еще она так этим волновалась, что доктор сказал, пожимая плечами: «Попробуйте, тяжело отказать в, может быть, последнем желании». Марина потребовала, чтобы при ней завязали узелок с красными яйцами и куском сухого кулича, веселая и будто более бодрая. Поехали втроем с Иосифом и Соней, в наемной карете, с лестницы еле снесли Марину, но она все шутила и смеялась:
– А уж назад, чур, я одна влезу.
– Ну хорошо, мы вам помогать не будем, помните.
В карете она велела открыть окна и жадно смотрела на дома, сухие тротуары, фонари и людей, будто все видя впервые.
– Господи, как я давно на улице не была, вот тут колбасная была, а теперь парикмахерская новомодная: мастера – участники в деле и на чай не берут, – Марина вдруг рассмеялась, – все по-новому делают!
В часовнях, у каждой встречавшейся церкви, она старалась рассмотреть, какие образа внутри, и сердилась, когда не успевала в этом.
– Вот в Петербурге совсем нет такой манеры, как в Москве, по улицам иконы вешать, и старого письма есть. Мне это нравится!
Когда карета выплелась уже на окраины, Марина, будто устав, откинулась на спинку и закрыла глаза.
– Устала, Марина? – спросила Соня.
– Да, немного.
– Скоро доедем.
– Да, я знаю.
Иосиф сказал:
– Помнишь, Соня, год тому назад я в это время только что поправлялся и выходить стал.
– Да, потом на озера ездили.
– Еще Андрея я в первый раз увидал. А потом уже мой роман с Катей пошел. А под Покров Павла убили, раньше еще. А через месяц тетушку.
– Тяжелое было время, – сказала Соня.
– Как все странно: моя женитьба, эта зима, все, все, и куда-то в одно место все ведет! Если бы Катя была не такая, неизвестно еще, что бы было.
– Жил бы Иосиф Григорьевич да поживал, ни о чем не заботясь, и с нами бы не водился, счастливый был бы.
– Чем же я несчастлив теперь?
Карета уже остановилась у нешироких ворот, с восьмиконечным медным крестом наверху. Марина закрестилась и хотела сама быстро выходить, будто забыв про болезнь, но пришлось ее вывести под руки, и она с трудом от слабости шла, досадуя, что не может бежать, лететь по зеленой траве, как хотела бы. Она повторяла: «Тра-ва, трава, тра-ва» – и умолкла, остановившись, прислушиваясь и не спуская глаз с яркой первой зелени на могилках. И спутники ее остановились молча.
– Как чудно: в каждом слове все поймешь, когда так твердишь, когда оно в душу войдет. Посмотри, Соня, на цветок и повтори сто раз его имя, и смотри всем существом, и ты поймешь, что он значит, и увидишь, как он живет, будто бы все книги прочла, что об этом цветке написано, а рассказать не сможешь. Так же и молитвы нужно понимать: и слова, и что они значат, но и третье, что им силу дает, потому и взывая тысячу раз – Господи, Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас, – ты всю силу речения поймешь и действенно милости кличешь. Трава, трава, небо, земля, могила!
Дойдя до места, где была похоронена ее мать, Марина без поддержки положила семипоклонный большой начал и, молча развязав узелок, вынула красное яйцо и дотронувшись им три раза до земли, сказала громко: «Матушка, Христос Воскресе!», потом очистила его и раскрошила, как и куски кулича, и снова склонилась, между тем как птицы с криком перепархивали по еще голым веткам, ожидая, когда уйдут люди.
Так как Марина долго не поднималась, Соня, слегка дотронувшись, тихо сказала:
– Марина, встань, не утомляйся, сядь на скамейку. Но та ничего не отвечала, не двигаясь.
Соня, стараясь поднять ее, сказала:
– Иосиф, сходи за водой в сторожку, она лишилась чувств.
Долго искал в волнении Иосиф, где бы достать воды, и наконец, когда принес графин, увидел, что Марина лежит все так же, склонившись на зелень могилы, а Соня, прижав палец к губам, шепчет ему, бледная как полотно:
– Тише, Жозеф, она умерла!
Выпавший графин не застучал по земле, а птицы, видя неподвижность всех троих, слетели на крошки и стали клевать их, вытягивая шеи и изредка тонко пикая.
Вторые похороны не замедлили, но ускорили предполагаемый отъезд наших путников, так как Иосифу еще нужнее стал покой. Андрей, бывший и на похоронах, теперь ежедневно бывал у Иосифа, подолгу беседуя с ним и утешая.
В этот вечер, когда у Пардова сидела уже Соня, принесшая письмо от Марининого ляда к игуменье, Андрей Иванович пришел позднее, чем обыкновенно, и объявил как-то торжественно и сразу:
– Друзья мои, нам придется еще подождать и ехать не в скиты, но в место, может быть, еще более святое – в Рим.
– В Рим? – в один голос воскликнули Соня и Иосиф.
– Да, в Рим. Меня вызывает туда больной родственник, не ехать я не могу, вас оставлять тоже, и ждать вам моего возвращенья слишком долго и тягостно.
– Слишком долго и тягостно, – согласился Иосиф.
– Но как же так, для нас это совершенно неожиданно, – сказала Соня.
Но Иосиф остановил ее, проговорив:
– Нет, Соня, едем с Андреем, без него нам сейчас немыслимо оставаться.
Андрей, пройдясь по комнате, сказал:
– Я думаю, я верю, что это не простой случай ведет нас в Рим, а потом, не любопытно ли будет вам взглянуть на него: вы не были за границей? – обратился он к Иосифу.
– Нет.
– В Риме и я не была, – призналась Соня. Андрей прибавил:
– Большая перемена места приведет и большее обновленье для вас.
– Может быть, вы и правы.
– Как жаль, что Марина не дожила, что ее нет с нами, – прошептал Иосиф.
Андрей, подойдя к нему, сказал громко и строго:
– Она с нами! Она с нами! Разве вы не чувствуете?
– Я слышу, пахнет ладаном.
– Ладаном пахнет, Жозеф, от меня, я была сейчас в церкви, но Марина с нами, разве ты можешь думать иначе?
– Она с нами! – повторил Фонвизин и, помедлив, начал:
– Слышали ли вы в церквах поминанья и не казалось ли вам, что все эти неизвестные: «Иваны, Иваны, Петры, Павлы, Иваны» – плотною живут толпою, предстоят с нами пред Богом? Видели ли вы святцы, где собор ангелов, пророки, мученики, апостолы, преподобные, праведники, благоверные цари, девы и столпники в славе стоят, и не казалось ли вам, что блистающим клиром обстоят они нас в церкви? Святые, мы и ушедшие – одну составляют церковь, во всех живую и действенную. И когда мы молимся, бедные, милые, родные нам руки передают нашу молитву святым заступникам, чтобы неслась она дальше к престолу. И ваша тетушка, и Марина, и все, кто б ни был, как бы ни жил, там неложно и радостно узнал то, чего мы здесь только ищем и во что верим. И они с нами, помогают нам и любят.
Когда утих голос Фонвизина, и те двое молчали, будто прислушиваясь, не раздадутся ли легкие шаги, не откроется ли дверь, не войдет ли фигура в белом платке с цветком в руках, какой они запомнили Марину в утро ее причащения?
– Итак, в Рим? – сказала серьезно Соня.
– В Рим посылают нас, – тихо, но твердо ответил Андрей. Он стоял у печки, куда единственно достигали еще лучи уходящего солнца. Иосиф встал и, подойдя к офицеру, взял его за руку и спросил еле слышно:
– Андрей, имеете ли вы любовь?
Тот, не спуская глаз с неслепящего теперь солнца, ответил:
– Я – человек, я – жив и имею веру, как же мне не иметь любви?!
– Но вы не связаны ни с кем плотскими узами, вы девственны?
– Я – девствен, но неразрывными и земными, чувственными узами связан.
– С кем? – еще тише спросила Соня, подходя с другой стороны офицера и беря его за свободную руку.
– Я люблю и вас и Жозефа, а больше всего Кого, Того и вы любите больше всего живущего.
– Всем сердцем и мыслью и помышленьем! – сказала Соня.
– Всем сердцем и мыслью и помышленьем! – повторил Фонвизин.
– Аминь, – заключил Иосиф.
– Все любившие и любящие с вами, – сказал Фонвизин и поцеловал обоих в губы.
Так они постояли еще втроем, пока совсем не погасла заря за окном.
Виктор без удивленья выслушал сообщенье о поездке в Рим, но ехать отказался наотрез.
– Я и в скиты не собирался ехать, а за границу и подавно; не подумайте, что это оттого, что я не люблю вас, а я сам вижу и знаю, что мне еще рано идти вашим путем.
– Многим ли я тебя старше, Виктор, годами тремя? – уговаривал его отчим.
– В летах ли дело? – возразил тот и стал вместе с ними обсуждать мелочи предстоящей дороги.
Иосиф вдруг спросил:
– Как, Соня, по-итальянски Рим?
– Roma.
– Roma? Хорошо; кругло, как будто купол.
И потом, когда Соня и Виктор ушли, Иосиф подошел к окну и, смотря на уходящий ряд крыш и домов, кресты далеких и близких церквей, широкое небо, стал твердить: «Roma, Roma», пока звуки не утратили для него значенья и что-то влилось в душу огромное, как небо или купол церкви, где и ангелы и мученики – блистающий клир, и какие-то папы и начетники, и милая Марина, и бедная тетушка, и Соня, и Виктор, и сам Иосиф, и он, Андрей, как архангел, и снег на горах, и трава на могиле, и кресты на далеких, чудных и близких, с детства знакомых церквах.
КОНЕЦ