Заботы Сената о памятнике императрице. – Заговор Мировича. – Поездка Екатерины в прибалтийские области. – Шлюссельбургское происшествие. – Суд над Мировичем и казнь его. – Князь Вяземский назначен исправлять должность генерал-прокурора. – Наставление ему, написанное императрицею. – Спор в Сенате по поводу генерал-рекетмейстерской должности. – Решение вопроса о конфискованных имениях. – Финансовые распоряжения. – Первый русский корабль на Средиземном море. – Заботы о торговле. – Крепостные люди у купцов. – Беглые. – Половники. – Неудачный ход ревизии. – Наставление губернаторам. – Пенсии. – Окончание комиссии о церковных имениях. – Раскольники. – Записка Теплова о беспорядках в Малороссии. – Окончательное уничтожение гетманства. – Румянцев – председатель Малороссийской коллегии. – Наставление ему императрицы. – Преобразование Новой Сербии. – Слободско-Украинская губерния. – Состояние восточной украйны. – Дело о Камчатской экспедиции. – Дела польские. – Насилия на сеймиках. – Чарторыйские требуют вступления русского войска в Польшу. – Конвокационный сейм. – Начало преобразований. – Бегство Радзивилла и Браницкого от русских войск. – Избрание в короли Станислава Понятовского. – Новый король просит императрицу позволить преобразования в польской конституции. – Екатерина не соглашается. – Неудача диссидентского дела. – Союз России с Пруссиею. – Фридрих II внушает, что нельзя позволять в Польше преобразований. – Неудовольствия у России с Австриею по поводу польских дел. – Натянутые отношения между Россиею и Франциею. – Старания русского двора удержать Порту от вмешательства в польские дела. – Вражда крымского хана к России. – Консул Никифоров в Крыму. – Перемена французской политики относительно Швеции. – Усиление борьбы ее здесь с Россиею. – Продолжение дружбы у России с Даниею. – Проект барона Корфа о «Северном союзе». – Неудачные переговоры с Англиею о союзе.
Прошло почти два года с тех пор, как Сенат определил воздвигнуть памятник императрице; так как дело было передано в Академию наук, то Сенат велел справиться у Академии, какое делается распоряжение о сооружении монумента в бессмертную славу ее императорского величества. Академия отвечала, что еще ничего не сделано, потому что из Комиссии о каменном строении в Петербурге не получено известия, на каком месте будет удобно поставить памятник. Тогда Сенат приказал послать в Академию указ сделать два проекта: один для памятника, который бы мог быть поставлен на Васильевском острову против Академии и коллегий, а другой для памятника на площади, находящейся против нового каменного Зимнего дворца. Академия доносила, что профессор Штелин имеет семь инвенций (проектов) памятника и профессор Ломоносов обещал сделать инвенцию.
Но в то время как в Академии занимались проектами памятника Екатерине, двое офицеров обдумывали план, как бы свергнуть ее с престола во имя шлюссельбургского заточника Ивана Антоновича. Мы видели, что императрица приказала уговаривать Ивана, чтоб он постригся в монахи, и дело уже ладилось. Без означения числа до нас дошла записка Екатерины: «Мое мнение есть, чтоб… из рук не выпускать, дабы всегда в охранении от зла остался; только постричь ныне и переменить жилище в не весьма близкой и в не весьма отдаленной монастырь, особливо в такой, где богомолья нет, и тут содержать под таким присмотром, как и ныне; еще справиться можно, нет ли посреди муромских лесов, в Коле или в Новгородской епархии таких мест». Но с этим намерением «охранить навсегда от зла» опоздали.
В то время, когда Карл XII приближался к Малороссии, переяславским полковником здесь был Федор Мирович; вместе с Мазепою Мирович передался на сторону Карла XII и после поражения шведского короля успел скрыться в Польше, бросив в Малороссии жену и двоих малолетних сыновей, Якова и Петра. Дети переехали в Чернигов к двоюродному дяде своему, тамошнему полковнику, известному Павлу Полуботку, и жили у него до 1723 года. В этом году Полуботок взял их с собою в Петербург, но его скоро посадили в крепость, и Мировичи лишились всякой подпоры. По указу императрицы Екатерины I их определили в Академию для науки, но по причине или под предлогом неполучения жалованья они перестали заниматься в Академии и жили в Петербурге неизвестно чем и как. В 1728 году Петр Мирович подал просьбу цесаревне Елисавете Петровне, чтоб быть ему при ее доме, и цесаревна определила его к себе в секретари. В следующем году Петр Мирович поехал с цесаревною в Москву, куда взял с собою и брата, который в Москве определился в секретари к польскому посланнику графу Потоцкому и вместе с ним отправился в Польшу, а в 1731 году переехал опять в Москву, где женился на купчихе Акишевой. Но в 1732 году оба Мировича попали в Тайную канцелярию, после чего сосланы в Сибирь и записаны там в дети боярские за то, что Петр Мирович списал копию с указа о Полуботке и против той копии написал письмо к посылке в Польшу к изменнику отцу своему, и за то, что Петр вопреки запрещению ездил в Малороссию, а Яков – в Польшу.
Сына этого Якова, Василия Мировича, мы встречаем в описываемое время подпоручиком Смоленского пехотного полка. Прошедшее и настоящее тяжело лежало на нем, а в природе своей он не находил средств противодействовать этому гнету. Он считал себя человеком знатного происхождения и не мог выставлять этого происхождения, потому что оно обличало в нем изменничьего внука; он тяготился своим небольшим чином, который не давал ему никаких прав на отличия, оскорблялся обращением старших офицеров, которые одинаково обходились с обер-офицерами из дворян, как и с обер-офицерами из разночинцев. Наконец, попытка поправить свое состояние и состояние трех сестер не удалась: Мирович просил возвратить им хотя часть отобранного у деда его имения и получил отказ, просил назначить пенсию сестрам – и в этом отказано. Ища выхода из своего положения, Мирович, как видно, попал в масонскую ложу, но мистицизм произвел на духовную его природу действие опиума. Для людей, подобных Мировичу, страшное искушение представляло воспоминание 28 июня. «Тогда удалось им, отчего же теперь не удастся нам?» – вот вопрос, который неотвязно должен был преследовать недовольного, раздраженного Мировича. 1 апреля 1764 года Мирович решился искать случая освободить Ивана Антоновича из Шлюссельбурга и провозгласить императором. Он открылся приятелю своему поручику Великолуцкого пехотного полка Аполлону Ушакову; тот согласился помогать ему в предприятии, и оба решили для безопасности не открывать замысла никому более. 13 мая в Казанском соборе Мирович и Ушаков отслужили по себе панихиду как по умерших. Уже было известно, что Екатерина летом намерена отправиться для обозрения прибалтийских областей, и заговорщики решили произвести восстание через неделю по отбытии двора из Петербурга; когда Мирович будет караульным офицером в Шлюссельбурге, то Ушаков приедет туда на шлюпке под видом курьера и отдаст Мировичу манифест от имени императора Иоанна Антоновича; когда солдаты по прочтении манифеста станут на сторону Иоанна, то освободить его и привезти на шлюпке в Петербург, где пристать на Выборгской стороне и везти Ивана в артиллерийский лагерь, который должен был сыграть ту же самую роль, какую Измайловский полк сыграл 28 июня 1762 года. 25 мая Ушаков отправлен был Военною коллегиею с казною к генералу князю М. Н. Волконскому и во время этой поездки утонул в реке. Но это происшествие не отвратило Мировича от замысла: он решился привести его в исполнение один в назначенное время.
После Петра Великого Екатерина была первая государыня, которая предпринимала путешествие по России с правительственными целями. Мы видели, что в 1763 году она ездила из Москвы в Ростов, и хотя поездка в этот город имела религиозную цель, однако императрица воспользовалась случаем, чтоб из Ростова проехать далее на север, в Ярославль. Теперь она предприняла путешествие на запад для обозрения прибалтийских областей, причем особенно хотела посмотреть Балтийский порт, или Рогервик, о котором так долго толковали, на который было потрачено так много трудов и денег.
Императрица отправлялась с правительственными целями, но гренадеры говорили, что она едет в Ригу затем, что хочет выйти там замуж за Орлова и сделать его принцем.
Екатерина выехала из Петербурга 20 июня и чрез Ямбург отправилась в Нарву, где происходила торжественная встреча; на немецкие речи эстляндского рыцарства и нарвского бургомистра именем императрицы отвечал по-русски граф Григ. Григ. Орлов. Из Нарвы императрица отправилась в Ревель, где была также торжественная встреча, на триумфальных воротах виднелась надпись: «Екатерине II, матери отечества несравненной» (Matri Patriae incomparabili). 26 июня Екатерина писала из Ревеля Ив. Ив. Неплюеву, оставленному главноначальствующим в Петербурге: «Здесь весьма мне ради и не знают, что затеять, чтоб показать свое удовольствие. Я звана обедать к рыцарству, а на другой день к мещанству, и все воистину с великим усердием». 30 июня Екатерина выехала из Ревеля в Балтийский порт, откуда писала Панину: «Славный Балтийский порт потерял славу моим сюда прибытием, желаю вас увидеть в добром здоровье, уже скучно становится так долго таскаться в дороге». Запоздавши в дороге по причине песков и сильных жаров, которые заставили 40 верст ехать шагом, Екатерина 9 июля утром въехала в Ригу. Здесь среди торжеств и народных ликований Екатерина с веселым лицом отвечала на поздравления, а между тем забота лежала на сердце: она получила от Панина письмо с известием о дивах, происшедших в Шлюссельбурге.
Панин, живший с великим князем-наследником в Царском Селе, получил из Шлюссельбурга от коменданта Бередникова такое донесение от 5 июля: «Сего числа пополуночи во втором часу стоящий в крепости в недельном карауле Смоленского пехотного полку подпоручик Василий Яковлев, сын Мирович, весь караул в фрунт учредил и приказал заряжать ружья с пулями, а как я, услыша стук и заряжание ружей, вышел из квартиры своей и спросил, для чего так без приказу во фрунт становятся и ружья заряжают, то Мирович прибег ко мне и ударил меня прикладом ружья в голову и пробил до кости черепа, крича солдатам: „Это злодей, государя Иоанна Антоновича содержал в крепости здешней под караулом, возьмите его! Мы должны умереть за государя!“ Подхватили меня, и в аресте находился я до пятого часа утра, держан был приставленными солдатами за все мое платье. Пока я содержался, Мирович двукратно покушался идти с заряженными ружьями против караула гарнизонной команды, которая находилась в ведомстве капитана Власьева и поручика Чекина, где многими патронами с пули стрелял, напротив того и ему ответствовано. Мирович привез шестифунтовую пушку к казарме, где содержатся колодники. Что при том происходило, не знаю, ибо видеть не мог; напоследок Мирович привел с собою в арест пред фрунт капитана Власьева и Чекина, и мертвое тело безымянного колодника принесено командою его, где по установлении фрунта со всеми солдатами целовался, сказывая им, что это он один погрешил и барабанщику велел бить зорю утреннюю, а потом полный поход; тут я закричал, чтоб его арестовали, что и было исполнено; при аресте найдены мною у него манифесты, присяга и повеления, писанные его рукою».
Панин, получивши это донесение, немедленно отправил в Шлюссельбург подполковника Кашкина с приказанием узнать все обстоятельства дела и произвести допрос Мировичу и в то же время послал донесение в Ригу к императрице. 9 июля Екатерина получила это донесение и отвечала Панину: «Я с великим удивлением читала ваши рапорты и все дивы, происшедшие в Шлюссельбурге: руководство Божие чудное и неиспытанное есть! Я к вашим весьма хорошим распоряжениям иного прибавить не могу, как только, что теперь надлежит следствие над винными производить без огласки и без всякой скрытности (понеже само собою оное дело не может остаться секретно, более двухсот человек имея в нем участие). Безымянного колодника велите хоронить по христианской должности в Шлюссельбурге без огласки же. Мне рассудилось, что естьли неравно искра кроется в пепле, то не в Шлюссельбурге, но в Петербурге, и весьма желала бы, чтоб это не скоро до резиденции дошло; и кой час дойдет до Петербурга, то уже надобно дело повести публично; и того ради велела заготовить указ к генералу-поручику той дивизии Веймарну, дабы он следствие произвел, который вы ему отдадите; он же человек умный и далее не пойдет, как ему повелено будет. Вы ему сообщите те бумаги, которые для его известия надобны, а прочие у себя храните до моего прибытия; я весьма любопытна знать, арестован ли поручик Ушаков и нет ли более участников? Кажется, у них план был. Сие письмо или нужное из оного покажите Веймарну, дабы оно служило ему в наставление. Шлюссельбургского коменданта, и верных офицеров, и команду господин Веймарн имеет обнадежить нашею милостию за их верность. Весьма, кажется, нужно осмотреть, в какой дисциплине находится Смоленский полк».
Между тем 8 июля Ив. Ив. Неплюев, остававшийся главноначальствующим в Петербурге, уведомил Панина, что в столице хотя и знают о происшедшем в Шлюссельбурге, но никаких предосудительных толкований не слышно. После этого в три часа пополуночи является в Царское Село Теплов с письмом от Неплюева: в письме говорилось, что в Петербурге тихо, тем более что молва уверяет и о смерти «того фантома, для которого злодейство начато было». Но кроме письма Теплов объявил, что Неплюев поручил ему сказать Панину изустно следующее: «Если б я был на вашем месте, то бы, нимало не мешкав, возмутителя Мировича взял в Царское Село и в сокровенном месте пыткою из него выведал о его сообщниках, или ежели б сей арестант был в моих руках, то б я у него в ребрах пощупал, с кем он о своем возмущении соглашался, ибо нельзя надивиться, чтоб такой малый человек столь важное дело собою одним предприял, а сие мучение нужно для того, чтоб те сообщники не скрылися». «Почему же Иван Иванович мне об этом не написал?» – спросил Панин у Теплова. «Я его и просил, – отвечал Теплов, – чтоб он или письмом о том к вам отписал, или бы записку мне дал, в чем состоит его требование от вас, но Иван Иванович мне сказал, что он от своих слов не отречется, в чем ссылался на князя Александра Алексеевича Вяземского, который при том был». Панин описал императрице свой разговор с Тепловым; но Неплюев и сам 10-го числа написал Екатерине, что надобно Мировича истязать.
Того же самого 10 июля приехал в Ригу Кашкин и подал императрице первый допрос Мировича, который сказал: «Намерение мною учиненного злодейства предприято сего году апреля с 1 числа, а к сему меня побудили следующие причины: 1) Когда мне случалось бывать во дворце, тогда, видя, что до штаб-офицера, также и прочих статских чинов людей свободно пред ее императорское величество допускают, а ниже оных, как-то и обер-офицеров, не пускают. 2) Когда случалось быть таким операм, в которых ее императорское величество присутствовать соизволила, что я также допущаем не был. 3) Что штаб-офицеры не такое почтение, какое офицер по своей чести иметь к себе долженствует, отдают, якоже и то, что тех, кои из дворян, с теми, кои из разночинцев, сравнивают. 4) Когда я просил о выдаче мне из отписанного предков моих имения, сколько из милости ее императорского величества пожаловано будет, то в резолюции написано было следующее: по прописанному здесь просители никакого права не имеют, и для того надлежит Сенату отказать им; на вторичную просьбу о пожаловании пенсии трем сестрам моим также отказано. Хотел я государя Иоанна Антоновича высвободить и привесть пред артиллерийские полки». Из показаний Мировича и других причастных делу лиц вскрылись следующие подробности. Сначала Мирович хотел открыть Власьеву свое намерение, и 4 июля, в воскресенье, встретясь с этим офицером, начал было ему говорить: «Не погубите ли вы меня прежде предприятия моего?» Но Власьев прервал его речь и сказал: «Если предприятие ваше такое, что может вас погубить, то я и слышать об нем не хочу». После этого Мирович стал уговаривать солдата Писклова, который отвечал, что если солдатство будет согласно, то и он согласен, и подговорил еще двоих солдат. Затем сам Мирович подговорил солдата Босова, троих капралов; некоторые сначала отказывались, но оканчивали словами: «Если все, то и я». Мирович решился начать дело немедленно, боясь, что Власьев догадался, о каком предприятии начинал он говорить с ним, и донес об этом куда следует. Во втором часу пополуночи Мирович из офицерской кордегардии сбежал вниз, в солдатскую караульную, закричал: «К ружью!» – и, став перед фрунтом, велел заряжать ружья. Когда вышел Бередников, то он взял его за ворот халата и отдал под стражу, после чего двинулся с своим отрядом к казарме, где стояла гарнизонная команда. На оклик: «Кто идет?» – Мирович отвечал: «Иду к государю!» Из гарнизона раздался ружейный залп, Мирович велел своим отвечать, но потом, опасаясь, чтоб не застрелить Ивана Антоновича, велел отступить. Тут команда пристала к нему: «Покажи вид, почему поступать?» Мирович прочел из манифеста от имени Ивана те места, которые, по его мнению, могли особенно тронуть солдат, по прочтении сказал: «Поздравляю вас с государем!» – и стал кричать гарнизонной команде, чтоб не стреляли, иначе против их будут из пушки стрелять. Видя, что угрозы не помогают, Мирович действительно велел тащить пушку и опять послал сказать гарнизону, что будет палить, но посланный возвратился с ответом, что гарнизон уже положил оружие. Мирович с своею командою бросился в казарму, вошел – темно, послал за огнем, но когда принесли свечи, то он увидал лежащее среди казармы на полу тело заколотого человека; Власьев и Чекин стояли тут; Мирович, взглянув на них, сказал: «Ах вы, бессовестные! Боитесь ли Бога? За что вы невинную кровь пролили?» «Мы сделали это по указу, – отвечали офицеры. – А вы от кого пришли?» «Я пришел сам собою», – сказал Мирович. «Мы, – продолжали офицеры, – все это сделали по своему долгу и имеем указ, вот он!» Они подали Мировичу бумагу, но он не стал ее читать. Тут подступили к нему солдаты с вопросом, не прикажет ли заколоть офицеров. «Не трогайте, – отвечал он. – Теперь помощи нам никакой нет, они правы, а мы виноваты». Сказавши это, Мирович подошел к телу, поцеловал его в руку и ногу, велел солдатам положить его на кровать и вынести из казармы на фрунтовое место, где и происходило то, о чем доносил Бередников Панину.
Власьев показал, что он действительно заподозрил в Мировиче злое намерение из слов, сказанных им 4 июля, и, переговорив с Чекиным, отправил Панину рапорт об этом, но курьер был задержан переполохом 5-го числа. Они убили Ивана Антоновича, когда услыхали, что пушку заряжают. Власьев счел нужным при допросе утаить, что у них был указ не отдавать Ивана Антоновича никому живого; он показал, что они отвечали Мировичу: «Кто над ним (Иваном) что сделал, тот поступал по указу». «Только, – прибавил Власьев, – оного (указа) я никогда и ниоткуда не имел, следственно, у меня как в руках не было, так и показывать было нечего, а сказали мы об указе от смертного страха». О покойном они показали то же, что было известно из прежних донесений: при очень крепком здоровье не имел он никакого телесного недостатка, кроме сильного косноязычия; посторонние почти вовсе не могли его понимать, и постоянно находившиеся при нем понимали с трудом, он не мог произнести слова, не подняв рукою подбородка. Вкуса не имел, ел все без разбора и с жадностию. В продолжение 8 лет не примечено ни одной минуты, когда бы он пользовался настоящим употреблением разума; сам себе задавал вопросы и отвечал на них; говорил, что тело его есть тело принца Иоанна, назначенного императором российским, который уже давно от мира отошел, а на самом деле он есть небесный дух, и именно св. Григорий, потому всех других людей почитал мерзейшими тварями; говорил, что так как люди друг перед другом и св. иконам кланяются, то этим и оказывается их мерзость и непотребство, а небесные духи, в числе которых и он, никому поклоняться не могут; желал быть митрополитом, для чего выпросил себе у Бога позволение временем и поклоны класть, как следует митрополиту. Нрава был свирепого и никакого противоречия не сносил; грамоте не знал, памяти не имел, молитва состояла в одном крестном знамении. Все время или ходил, или лежал, ходя, иногда хохотал.
Того же 10 июля, как видно еще до приезда Кашкина, Екатерина написала Панину полурусское, полуфранцузское письмо, обличавшее сильное волнение: «Никита Иванович! Не могу я довольно вас благодарить за разумные и усердные ко мне и отечеству меры, которые вы приняли по шлюссельбургской истории. У меня сердце щемит, когда я думаю об этом деле, и много-много благодарю вас за меры, которые вы приняли и к которым, конечно, нечего больше прибавить. Провидение дало мне ясный знак своей милости, давши такой оборот этому предприятию. Хотя зло пресечено в корню, однако я боюсь, чтоб в таком большом городе, как Петербург, глухие слухи не наделали бы много несчастных, ибо двое негодяев, которых Бог наказал за гнусную ложь, написанную ими в своем самозваном манифесте на мой счет, не преминули (по крайней мере так можно предполагать) посеять свой яд, и доказательством служит для меня то, что в день моего отъезда из Петербурга одна бедная женщина нашла на улице письмо, написанное поддельною рукою, где говорилось то же самое; письмо передано князю Вяземскому (исправлявшему должность генерал-прокурора по смене Глебова) и теперь у него; надобно допросить этих офицеров, они ли написали и распространили письмо; я боюсь, чтобы зло не имело еще других последствий, ибо говорят, что этот Ушаков в связи с большим числом мелких придворных служителей. Наконец, надобно положиться на Господа Бога, который благоволит открыть, я не смею в этом сомневаться, все это ужасное покушение. Я не останусь здесь ни одного часа более, чем сколько нужно, не показывая, однако, что я спешу, и возвращусь в Петербург, и здесь, надеюсь, мое возвращение немало будет содействовать уничтожению всех клевет на мой счет. Вспомните также вранье того офицера, что Соловьев привел; да с Великого поста более двенадцати подобных было, и все о той же материи. Велите, пожалуйста, рассмотреть, не они ли (Мирович и Ушаков) тому виновниками были. Хотя в сем письме я к вам с крайнею откровенностию все то пишу, что в голову пришло, но не думайте, чтоб я страху предалась; я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешперальный и безрассудный coup, однако ж надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачества распространялись, дабы, если возможно, разом пресечь и тем избавить от несчастия невинных простяков».
Допрос, привезенный Кашкиным, не вполне удовлетворил Екатерину, как видно из письма ее к Панину от 11 июля: «Хотя по вашим примечаниям с основанием видится, будто у Мировича сообщников нет, однако полагаться неможно на злодея, такого твердого в своем предприятии, но должно с разумною строгостью исследовать сие дело. Брата утопшего Ушакова также допросить надобно, не ведал ли он братниных мыслей? Еще же знать желаю, в артиллерии (куда они вести[Ивана] намерены были) нет ли сообщников, тем более что командир у них весьма не любим, о чем неоднократно уже до меня доходило эхо. Я ныне более спешу, как прежде возвратиться в Питербурх, дабы сие дело скорее окончить и тем дальных дурацких разглашений пресечь».
Но как ни торопилась Екатерина в Петербург, она должна была еще ехать в Митаву. Бирон приехал в Ригу и умолял императрицу посетить его в его резиденции, которую он получил от щедрой и благодетельной руки ее величества, всемилостивейшей своей избавительницы и покровительницы. Екатерина должна была согласиться ехать в Митаву уже и потому, чтоб не показаться испуганною и торопящеюся в Петербург; 13 июля она отправилась в Курляндию, на границах которой была встречена герцогом и его обоими сыновьями. В митавском дворце Бирон, ставши на колена, целовал руку своей щедрой благодетельницы и благодарил за посещение. «Герцог, – писала Екатерина Панину, – по возвращении в Ригу принял меня с великолепием, и медаль нарочно сделал для приему, и деньги кидал в народ. Народ здешний ждал моего приезда из Митавы до первого часа за полночь, и как увидели мою карету, то с виватом проводили меня до моего дома. Пишу к вам это, чтоб показать, что ливонцы начинают поддаваться влиянию своих завоевателей».
Но среди торжеств в Митаве и Риге мысль все была занята Шлюссельбургом. На дороге из Риги в Петербург 16 июля она писала Панину: «Сколь я желаю, чтоб Бог вывел, если есть, сообщников, столь я Всевышнего молю, дабы невинных людей в сем деле не пропадало. Я прочла календарь и записки оного злодея, из которых единомышленных не видится, но только из одного листа видно, что он меня убить хотел; а чтоб они по Петербургу не разглашали свои намерения, тому, кажется, верить неможно, понеже со Святой недели много о сем происшествии почти точные доносы были, которые моим неуважением презрены». 18 июля письмо к Неплюеву: «Осторожность вашу не инако как похвалить могу, что вы за Мировичами приказали без огласки подсматривать; однако если дело не дойдет до них, то арестовать их не для чего, понеже пословица есть: брат мой, а ум свой. Все же я никак не желаю, чтоб невинные пострадали».
25 июля императрица возвратилась в Петербург. После следствия над Мировичем, произведенного Веймарном и не открывшего ничего нового, учрежден был чрезвычайный суд из Сената и Синода, к которым были присоединены сановники первых трех классов и председатели коллегий. 25 августа суд отправил к императрице депутатов с просьбою позволить ему поступать по большинству голосов, не сносясь с нею. Екатерина написала собственноручно на докладе: «Что принадлежит до нашего собственного оскорбления, в том мы сего судимого всемилостивейше прощаем; в касающихся же делах до целости государственной, общего благополучия и тишины в силу поднесенного нам доклада на сего дела случай отдаем в полную власть сему нашему верноподданному собранию». При отбирании голосов, должно ли приступить к сентенции, обер-прокурор Соймонов стал говорить президенту Медицинской коллегии барону Черкасову, что некоторые из духовенства приговаривают Мировича пытать. Тут исправлявший должность генерал-прокурора князь Вяземский подошел и повелительным тоном запретил Соймонову продолжать разговор о мнении духовенства, а у Черкасова потребовал немедленного ответа, должно ли приступить к сентенции. Черкасов второпях отвечал, что должно, но потом, 2 сентября, представил письменное мнение, что Мировича надобно пытать с целию открыть сообщников или наустителей. «Нам необходимо нужно, – писал он, – жестоким розыском злодею оправдать себя не токмо перед всеми теперь живущими, но и следующими по нас родами, а то опасаюсь, чтоб не имели причины почесть нас машинами, от постороннего вдохновения движущимися, или и комедиантами». Собрание осердилось и просило императрицу защитить его от оскорблений Черкасова. Последний должен был извиниться, объявил, что в добром намерении употребил слова, которыми собрание почло себя оскорбленным. Написание сентенции возложено было на Адама Вас. Олсуфьева, генерал-поручика Веймарна и президента Юстиц-коллегии лифляндских и эстляндских дел Эмме. Члены Синода объявили, что, как духовные, подписывать смертный приговор не могут, хотя и признают, что Мирович достоин жесточайшей казни. Смертная казнь совершилась 15 сентября перед полуднем на Петербургском острове, на Обжорном рынке. Сохранилось известие, что Мирович всходил на эшафот с твердостию и благоговением. Державин оставил нам известие о том, какое впечатление произвела смертная казнь на народ, отвыкший от нее в царствование Елисаветы. «Народ, стоявший на высотах домов и на мосту, не обыкший видеть смертной казни и ждавший почему-то милосердия государыни, когда увидел голову в руках палача, единогласно ахнул и так содрогся, что от сильного движения мост поколебался и перила обвалились». Солдаты, действовавшие вместе с Мировичем в Шлюссельбурге, прогнаны сквозь строй и потом разосланы по отдаленным гарнизонам. Власьев и Чекин получили по 7000 рублей награждения, отставлены от службы с сохранением жалованья и дали подписку под лишением чести и живота не утруждать императрицу относительно содержания, жить всегда в отдалении от великих и многолюдных компаний, обоим вместе нигде в компаниях не быть и на делах, особенно приказных, не подписываться, в столичные города без крайней нужды не ездить, и если придется ехать, то не вместе, об известном событии никогда не говорить.
До отъезда своего в прибалтийские области императрица присутствовала четыре раза в Сенате и по возвращении из путешествия – три. Сенат, разделенный на департаменты, стал жить новою жизнию. Мы видели, что генерал-прокурор Глебов вследствие розыскания крыловского дела не мог оставаться при своей важной должности. 3 февраля Сенат получил указ: «В рассуждении некоторых обстоятельств, касающихся до генерал-прокурора Глебова, ее императорское величество повелевает впредь отправлять генерал-прокурорскую должность генерал-квартирмейстеру князю Александру Вяземскому». Екатерина написала ему собственноручно секретнейшее наставление, которое начинается очень нелестным отзывом о Глебове, причем задет и благодетель его граф Петр Ив. Шувалов. Выходка против Шувалова показывает такое сильное раздражение, вынесенное из прошедшего, которое заставило забыть, что подобная выходка в инструкции генерал-прокурору вовсе не у места. «Прежнее худое поведение, корыстолюбие, лихоимство и худая вследствие сих свойств репутация, недовольно чистосердечия и искренности против меня нынешнего генерал-прокурора – все сие принуждает меня его сменить и совершенно помрачает и уничтожает его способность и прилежание к делам; но и то прибавить должно, что немало к тому его несчастию послужили знаемость и короткое обхождение в его еще молодости с покойным графом Петром Шуваловым, в которого он руках совершенно находился и напоился принципиями хотя и не весьма для общества полезными, но достаточно прибыльными для самих их. Все сие производит, что он более к темным, нежели к ясным, делам имеет склонность, и часто от меня в его поведениях много было сокровенного, чрез что по мере и моя доверенность к нему умалялась; а вреднее для общества ничего быть не может, как генерал-прокурор такой, который к своему государю совершенного чистосердечия и откровенности не имеет; так как и для него хуже всего не иметь от государя совершенной доверенности, понеже он по должности своей обязывается сопротивляться наисильнейшим людям, и, следовательно, власть государская – одна его подпора. Вам должно знать, с кем вы дело иметь будете. Ежедневные случаи вас будут ко мне предводительствовать (т. е. приводить), вы во мне найдете, что я иных видов не имею, как наивящшее благополучие и славу отечества, и иного не желаю, как благоденствия моих подданных, какого б они звания ни были, мои мысли все к тому лишь только стремятся, чтоб как извнутрь, так и вне государства сохранить тишину, удовольствие и покой. Увидя и от вас верность, прилежание и откровенное чистосердечие, тогда вы ласкать себя можете получить от меня поверенность беспредельную. Я весьма люблю правду, и вы можете ее говорить, не боясь ничего, и спорить против меня без всякого опасения, лишь бы только то благо произвело в деле. Я. слышу, что вас все почитают за честного человека, я же надеюсь вам опытами показать, что у двора люди с сими качествами живут благополучно. Еще к тому прибавлю, что я ласкательства от вас не требую, но единственно чистосердечного обхождения и твердости в делах. В Сенате найдете вы две партии; но здравая политика с моей стороны требует оные отнюдь не уважать, дабы им чрез то не подать твердости и они бы скорее тем исчезли, а только смотрела я за ними недремлемым оком, людей же употребляла по их способности к тому или другому делу. Обе партии стараться будут ныне вас уловить в свою сторону. Вы в одной найдете людей честных нравов, хотя и недальновидных разумом; в другой, думаю, что виды далее простираются, но неясно, всегда ли оные полезны. Иной думает, для того что он долго был в той или другой земле, то везде по политике той его любимой земли все учреждать должно, а все другое без изъятия заслуживает его критики, несмотря на то что везде внутренние распоряжения на нравах нации основываются. Вам не должно уважать ни ту ни другую сторону, обходиться должно учтиво и беспристрастно, выслушать всякого, имея только единственно пользу отечества и справедливость в виду, и твердыми шагами идти кратчайшим путем к истине. В чем вы будете сумнительны, спроситесь со мною и совершенно надейтеся на Бога и на меня, а я, видя такое ваше угодное мне поведение, вас не выдам… Все места и самый Сенат вышли из своих оснований разными случаями как неприлежанием к делам моих некоторых предков, а более случайных при них людей пристрастиями. Сенат установлен для исполнения законов, ему предписанных; а он часто выдавал законы, раздавал чины, достоинства, деньги, деревни – одним словом, почти все – и утеснял прочие судебные места в их законах и преимуществах, так что и мне случилось слышать в Сенате, что одной коллегии хотели сделать выговор за то только, что она свое мнение осмелилась в Сенат представить, до чего, однако ж, я тогда не допустила, но говорила господам присутствующим, что сему радоваться надлежит, что закон исполняют. Чрез такие гонения нижних мест они пришли в толь великий упадок, что и регламент вовсе позабыли, которым повелевается против сенатских указов, если оные не в силе законов, представлять в Сенат, а напоследок и ко мне. Раболепство персон, в сих местах находящихся, неописанное, и добра ожидать неможно, пока сей вред не пресечется. Одна форма лишь канцелярская исполняется, а думать еще иные и ныне прямо не смеют, хотя в том и интерес государственный страждет. Сенат же, вышед единожды из своих границ, и ныне с трудом привыкает к порядку, в котором ему быть надлежит. Может быть, что и для любочестия иным членам прежние примеры прелестны, однако ж покамест я жива, то останемся, как долг велит. Российская империя есть столь обширна, что, кроме самодержавного государя, всякая другая форма правления вредна ей, ибо все прочее медлительнее в исполнениях и многое множество страстей разных в себе имеет, которые все к раздроблению власти и силы влекут, нежели одного государя, имеющего все способы к пресечению всякого вреда и почитая общее добро своим собственным, а другие все, по слову евангельскому, наемники есть».
Первый шаг князя Вяземского на новом поприще был неудачен. 30 января произошло разногласие между сенаторами: девять сенаторов полагали, чтоб генерал-рекетмейстеру принимать только такие прошения, которые означены в его инструкции, а прочие по разным в Сенате делам принимать в силу указов по департаментам обер-секретарям; но другие пять сенаторов подали мнение, что все челобитные принимать одному генерал-рекетмейстеру. Эти мнения 13 февраля читаны были в Сенате в присутствии императрицы, и, несмотря на старания согласить сенаторов, каждый из них остался при своем мнении. После этого князь Вяземский поднес дело на высочайшее рассмотрение, и притом представил свое мнение, что и он согласен с пятью сенаторами, чтоб все челобитные принимать одному генерал-рекетмейстеру. Екатерина написала на доношении: «Генерал-рекетмейстеру поступать по своей инструкции, а челобитные принимать по департаментам».
30 июля императрица, присутствуя в Сенате, произнесла решение, прекращавшее домогательства потомков на возвращение имений, конфискованных у предков их, решение, согласное с решением на просьбу Мировича. В 1727 году отобраны были имения у вдовы гетмана Скоропадского; дочь Скоропадских, как известно, была за графом Толстым; теперь секунд-майор гвардии граф Толстой от своего имени и от имени всех племянников бил челом о возвращении им имений Скоропадского как наследникам. Императрица указала: «Как те маетности отписаны и другим розданы по именным указам, то если, сверх того, ныне возобновлять наследство гетмана Скоропадского, то уже ничего твердого быть не может, и для того имение остается за теми, за кем оное доныне состоит».
В инструкции кн. Вяземскому императрица, между прочим, говорила: «Весьма по обширности империи великая нужда состоит в умножении циркуляции денег, а у нас ныне по счетам Монетного департамента не более 80 миллионов серебра в народе, которую сумму, расположа по числу людей, придет по 4 рубля на человека, если еще не меньше. Разные были проекты, из которых наконец вышла медная монета, на которую много очень жалобы, однако ж, пока не будет знатного умножения серебра в государстве, сей вред сносить должно, а ныне об оном стараться надлежит, как уж и начато, чтоб не было разного весу монеты, содержащей одинакую цену, так как и разных цен одного весу и металла; да чтоб серебро возможным способом вовлечь в государство так, как, например, хлебным торгом, как о том и комиссии, и коммерции уже приказано. О выписывании серебра иного сказать не могу, как только, что сия материя весьма деликатна и многим о сем неприятно слышать, однако ж вам надлежит и в сие дело вникнуть». В самом начале года велено было делать золотую монету так, чтоб внутренняя доброта была точно в 15 раз больше против серебряной; золотую монету делать 88-ю пробою, каждый империал (10 рублей) весом по 3 золотника и по 3/44 доль, а полуимпериал – по одному золотнику и по 47/88 доль; серебряную монету делать 72-ю пробою.
Доходы прошлого 1763 года простирались до 16507381 рубля; доходы 1764 года увеличились до 21593136 рублей. Несмотря на то, по-прежнему были в затруднении относительно удовлетворения государственным нуждам. Коммерц-коллегия донесла Сенату, что Академия художеств требует из определенной для нее годовой суммы в 20000 рублей из таможенных сборов за минувший январь и февраль месяцы 3333 рубля 33 коп., но таможенные сборы отданы были на откуп на шесть лет по нынешний 1764 год из сложности сбора трех лет с наддачею 170000 рублей в год, а из этой суммы велено вносить в Комнату ее императорского величества 150000 рублей да в Московский университет 20000; а по вступлении таможенных сборов в казну, где и надданной суммы никакой уже нет, велено помянутые 150000 по-прежнему вносить в Кабинет, и Коммерц-коллегия еще 20000 на Академию художеств отпустить не смеет. Сенат также не посмел разрешить и подал доклад императрице, которая велела отпустить деньги. Именным указом велено было из процентных денег Коммерческого банка отпустить 10400 рублей на канал между реками Волховом и Сясью, но фельдмаршал Миних донес о крайнем недостатке денег для работ при Балтийском порте: каторжные невольники находились в самом бедственном состоянии вследствие невыдачи им на нынешний год никакой одежды и обуви; Миних требовал на содержание невольников годовой суммы 30751 рубль да на уплату за подряженные и принятые материалы 16131 рубль; а хотя из Адмиралтейской коллегии и отпущено 30000 рублей, но эти деньги велено употреблять на одно только мольное сооружение и самонужнейшие работы, и потому он, Миних, на другие расходы употреблять их смелости не имеет. Сенат отвечал, что из отпущенных по именному указу 30000 рублей теперь употреблять только на самые необходимые расходы, именно на содержание каторжных невольников и приготовление для них одежды и обуви; ему, графу Миниху, уже запрещено было впредь до указа делать подряды, и это запрещение теперь подтверждается, и должен он подать в Сенат ведомость, на какие материалы подряды сделаны и на какую сумму. Но чрез несколько дней тот же Миних представил Сенату донесение из канцелярии Ладожского канала о совершенном обветшании канала. Сенат приказал: так как граф Миних представляет единственно на основании донесения канцелярии канала, без собственного осмотра и так как возобновление Ладожского канала есть дело государственное, очень нужное, то послать графу Миниху указ, что Сенат рекомендует ему, если здоровье дозволит, Ладожский канал осмотреть самому и подать в Сенат смету с мнением. Новгородский губернатор Сиверс требовал увеличения штата своей канцелярии, Сенат отказал. Эта экономия была необходима, ибо в августе Штатс-контора потребовала указа об отпуске заимообразно из присутственных мест 250000 рублей до получения из губерний подлежащих Штатс-конторе сборов; Сенат приказал выдать требуемую сумму из Экспедиции передела медных денег; а в октябре Сенат решил доложить императрице, что за крайним недостатком денег в Штатс-конторе следует выдавать пенсии из сумм коллегии Экономии, а на пенсию нужно 72000.
О беспорядке, какой был в Камер-конторе, узнаем из ее донесения Сенату: оставшиеся в коллегии после умерших повытчиков без принятия другими повытчиками и без решения с 732 по 753 год счеты с документами во время пожаров с прочими делами снашиваны без разбору и перекладываны из одного места в другое. С 1753 года коллегия, сколько ни старалась разобрать их и сделать пересмотр, не могла, однако, привесть в надлежащий порядок, тем более что в книгах листы погнили, а иные изодраны, документов и выписей большею частию нет, и вперед, сколько в этом ни упражняться, труд будет бесполезный. Решивши подать доклад, чтоб дела эти оставить без разбора и, запечатав, хранить в архиве для справок, Сенат прибавил: в представлении Камер-коллегии показано, что счеты остались после умерших повытчиков без принятия их преемниками, которые должны были принять их и немедленно описать их порядочно, но этого небыло сделано, что причитается за крайний непорядок бывшим тогда присутствующим, и хотя нельзя думать, чтоб впредь могли произойти такие неисправности и упущения, однако Сенат почитает долгом своим напомнить Камер-коллегии, чтоб в хранении дел и произведении счетов в свое время поступаемо было с крайнею внимательностию. О беспорядках по шталмейстерскому управлению говорит императрица в письме своем к Елагину: «Иван Перфильевич! Подал мне Репнин чрез шталмейстера Нарышкина доклад о их недостатках, прося денег… Пожалуй, вникни в их домостройство или домонестройство, да притом знай, что я ведаю от штатс-конторского прокурора, что они уже все 1765 года получили или, лучше сказать, забрали, а я запретила тамо (чего они не знают) им более вперед дать; да, сверх того, Репнин всякой день принимает снова всяких распудренных дворянчиков, которые ничего не смыслят, окроме петиметрства».
В инструкции кн. Вяземскому императрица говорила: «Великое отягощение для народа есть соль и вино на таком основании, как оные ныне находятся. В корчемстве столько винных, что и наказывать их почти невозможно, понеже целые провинции себя оному подвергли, а что пресечь нельзя, не худо к тому изыскивать способы к отправлению и облегчению народному». 23 марта учреждена была Комиссия для рассмотрения государственных соляных и винных сборов. В инструкции комиссии говорилось: «Полагая за главное всему делу правило, что винным и соляным сборам неотменно быть должно, изыскивать вообще такие средства, чтоб оные сборы казне соблюдены и умножены, а притом бы и народу не в тягость были».
Относительно банков Сенат получил два указа императрицы: «1. При учреждении государственных банков определено, что и партикулярные люди могут свои деньги приносить в них для отдачи в рост, и потому от многих, в том числе и от Воспитательного дома, несколько и получено. Ее императорское величество, желая у партикулярных людей отнять всякое сомнение и утвердить банковый кредит, повелевает такие приносимые деньги раздавать особо, не мешая с казенным капиталом, и получаемые с них проценты, равно как и самые капиталы, не только никуда по присылаемым указам в расход не употреблять, но и в казне отнюдь не держать, а раздавать также в роет, присовокупляя проценты к капиталу, или возвращать вкладчикам по их желанию и Воспитательному дому и прежде истечения сроков возвращать без всякой остановки по востребованию, все же сие так твердо содержать, что, хотя иногда нечаянно и за подписанием ее императорского величества прислан был бы указ в противность оного, не исполнять, а представлять ее императорскому величеству. 2. Так как многие купцы явились неисправны в платеже своих долгов по Коммерческому банку, а некоторые и ненадежны, то ее императорское величество 4 марта 1764 года повелела оному банку быть в ведомстве всей Коммерц-коллегии; и хотя к первоположенному капиталу 500000 и числится ныне всей суммы и с капиталом 802720 рублей, из которых не прошли еще некоторые сроки, но просроченных уже явилось более 382 рублей. Из таких обстоятельств банка сего ее императорское величество предусматривает потерю немалого капитала. Для сих причин и надзирание всей коллегии ее императорское величество почитает не за довольное еще средство к поправлению сего дела, потому что при многих голосах наблюдение канцелярского порядка в употребляемых ко взысканию казенных долгов средствах может произвести излишнюю потерю времени, а паче всего действие по точности указов не дозволяет иметь никакого снисхождения в таковых случаях, где иногда можно по рассмотрению, чиня надежные отсрочки, и казну удовольствовать, и купца не разорить. Чего ради ее императорское величество повелевает Купеческому банку быть в ведомстве камергера графа Николая Головина, чтобы оный просроченные деньги и с интересами их собрал вместе с президентом Коммерц-коллегии Евреиновым и принимали такие меры, чтоб купцам надежным разорения не учинить, ни казна б не потерпела».
Сенат должен был напоминать Мануфактур-коллегии указ Петра Великого 1724 года о донесении в Сенат по два раза в год, приходят ли фабрики и мануфактуры в совершенство и какое производство где и когда размножено. Берг-коллегии было подтверждено указом, чтоб она употребила всевозможное старание о заведении и размножении в России стальных и железных фабрик и сравнять их произведения с произведениями штейерских фабрик, ибо екатеринбургская сталь, из которой делаются ружья, уступает штейерской, а делаемые на демидовских заводах косы хуже немецких и расходу на них мало. Вице-президент Мануфактур-коллегии Сукин донес, что в этой коллегии не только по многим сенатским указам исполнения не сделано, но и по именному указу о мануфактурах и купечестве по собранным известиям еще сочиняется выписка; а президент Мануфактур-коллегии известный Волков объявил, что коллегия без его советов продолжает раздавать привилегии на заведение новых фабрик, и требовал, чтоб не для его персоны, но из уважения к указу и для службы ее императорского величества коллегия поступала не так решительно, а спрашивала его согласия. Сенат приказал потребовать ответа у коллегии. Дело шло о позволении кн. Долгорукову завести хрустальную фабрику, и коллегия отвечала, что хотя рассуждение об этом в ней и происходило, однако решительного определения подписано не было и позволения кн. Долгорукову не дано.
Новый вице-президент конторы Главного магистрата кн. Мещерский донес, что по вступлении его в присутствие он нашел, что контора: 1) не имеет у себя настольного реестра нерешенным делам; 2) реестра законам, которыми должен руководствоваться Главный магистрат; 3) списка колодникам; 4) по должности регистратора и архивариуса ничего нет к исполнению; 5) настольного реестра денежной казне нет; 6) протоколы не переплетены; 7) нет ведомости, сколько купечества находится в ведении конторы и на какую сумму простираются положенные на него оклады; 8) архив представляет комнату, где по полу валяются дела в кульках и связках; 9) денежная казна охраняется только тем одним, что сундуки стоят в Судейской палате; 10) команда солдатская как для охранения денежной казны, так и колодников такая, что до 20 человек колодников распустила, а теперь подают донесения о побеге колодников, которые бежали еще в прошлом году; 11) секретарь Таушев от старости исполнять должность не может, а секретарь Петров по нерасторопности у таких дел, которые требуют скорого решения по вексельному праву, быть не способен. 25 человек купцов подали в Сенат жалобу на Коммерц-коллегию, что она не определяет купца Сушенкова браковщиком пеньки и льна; Коммерц-коллегия в ответ просила дать ей сатисфакцию за ложное на нее челобитье, потому что Сушенков не определен по неимению места, и так уже трое браковщиков лишних. Приказали: Сушенкову объявить, что нет места и потому его определить нельзя, а когда будет место, то просить ему в Коммерц-коллегии.
1764 год был замечателен в истории русской внешней торговли появлением первого русского корабля на Средиземном море, ибо до сих пор далее Кадикса ни один русский корабль – ни военный, ни торговый – не бывал. Образовалась компания тульского купца Владимирова с другими тульскими же купцами для непосредственного торга с Италиею чрез Средиземное море. Императрица на свое иждивение построила для компании фрегат о 36 пушках. Фрегат этот, названный «Надежда благополучия», отправился нагруженный русскими товарами (железом, юфтью, парусными полотнами, табаком, икрою, воском и канатами) из Кронштадта 11 августа в Ливорно под командою капитана Плещеева. Фактором компании в Ливорно был казанский купец Пономарев, который прислал в Петербург известие, что 20 ноября фрегат прибыл в Ливорно благополучно и 24 ноября, в Екатеринин день, происходила в греческой ливорнской церкви торжественная служба на русском языке, служил иеромонах с фрегата, служил в богатом облачении, присланном императрицею в греческую церковь.
Коммерц-коллегии дан был именной указ: для пользы купечества ввесть здесь в употребление печатные листочки о ценах товаров, называемые прейскуранты, на потребные же к сему расходы принять оной коллегии от Кабинета нашего 200 рублей. Постановление издано как новое, не знали, что повторяют предписание Петра Великого. Императрица для пользы купечества велела разослать безденежно во все гильдии купеческие напечатанную на русском языке книгу «Описание торгу амстердамского». Новая Комиссия о коммерции вспомнила указ Петра Великого и приняла тоже за самонужнейшее и полезнейшее дело, чтоб русским молодым купеческим детям путешествовать по славным своею торговлею государствам и городам, и если б кто пожелал сына своего посадить в чужих краях в контору купеческую на несколько лет для обучения теории и практике, то не только этого не запрещать, но почитать за похвальное и полезное отечеству дело.
Но прежде чем посылать детей своих учиться в заграничные конторы, астраханские купцы чрез магистрат свой подали в Сенат просьбу позволить им держать у себя покупных людей с платежом подушных, ибо по неимению поблизости уездов без своих покупных людей всех своих промыслов лишиться могут. Сенат приказал: старых держать, а новых не покупать (кроме крещеных калмыков), а астраханскому губернатору велеть рассмотреть, надобно ли на будущее время дать им позволение покупать у помещиков людей для употребления их в матросы, и при своем мнении в Сенат приложить ведомость, сколько до сих пор тамошним купечеством заведено мореходных судов и сколько требуется на них матросов. Тогда же позволено было купцу Федорову удержать троих людей, купленных им для обучения матросскому ремеслу, но подтверждено, чтоб он мореходное судно непременно построил, а иначе велено будет ему продать этих людей тем, кому можно их держать.
Так продолжал тяготеть над русскою землею исконный ее недостаток, недостаток в людях, в рабочих руках, невозможность добыть вольнонаемного работника. Надобно было содержать землею военного человека и надобно было прикрепить к этой земле работника; надобно было завести фабрику – надобно было приписать к ней крестьян; надобно было поощрить мореплавание, постройку мореходных судов – надобно было дать крепостного матроса, вольного рабочего не было, и не было ему нужды идти в трудную и непривычную работу.
Но где историк видит рабство, там и без свидетельств должен предполагать бегство и возмущение. Пришла ведомость, что в 1763 году из уездов Ржевы Пустой и Заволочья бежало за рубеж 84 человека помещичьих крестьян и людей; зато добровольно явилось из Польши беглых 500 человек. Этих выходцев нужно было двигать дальше на восток, потому что в прежних местах их жительства места не было: в псковских дворцовых волостях не только не нашлось пустых земель, но сами крестьяне нанимали пахотную землю и сенокосы у псковских козаков, у помещиков и монастырей дорогою ценою. Несмотря на сильные меры, принятые русским правительством для возвращения беглых из польских владений, в конце года воеводская канцелярия Ржевы Пустой и Заволочья донесла, что чрез форпосты лесами выходят из Польши воры, разбойники и беглые солдаты, разбивают помещиков и крестьян, крадут пожитки, скот и, подговаривая, проводят в Польшу беглых; в нынешнем году, писала канцелярия, особенно много людей оказалось в бегах и воровстве; в Польше беглым и разбойникам главное пристанище в Полоцком и Невельском поветах, в имениях князя Радзивилла. Города Невля, принадлежащего Радзивиллу, губернатор Бобятинский под видом услуги русскому правительству заберет в Польше русских беглецов семей по одной и по две, привезет на границу и требует за них по 30 и 20 рублей, а без того не отдает; отдаст одну семью, а вместо того примет 10 или 20 беглых русских семей. Тот же Бобятинский присылает в русские угодья крестьян своих, насильственно рубит и увозит строевой лес.
Мы видели, что еще при Петре Великом была попытка закрепостить половников на севере, но не удалась, теперь эта попытка опять повторяется, и также неудачно. Первый департамент Сената определил, что свободный переход половников из черносошных крестьян от владельца к владельцу не полезен, надобно его запретить, оставить их жить на тех местах, где кто до сих пор поселился, и уравнять их с государственными черносошными крестьянами, а у купцов, если они купили земли вопреки указам, кроме жалованных и написанных по писцовым книгам, отобрать в казну. Но в общем собрании все сенаторы объявили, что из черносошных крестьян выходят в половничество совершенно бедные, неудовольствия от этого до сих пор никакого не было, надобно только наблюдать, чтоб крестьяне жили в половниках по доброй их воле; однако сенаторы первого департамента кн. Яков Шаховской и Адам Олсуфьев остались при своем мнении.
Императрица узнала, что крестьяне терпят притеснения от проходящих войск, принуждаются к бесполезным работам. Следствием была следующая записка к вице-президенту Военной коллегии графу Чернышеву: «Прикажите наикрепчайшим образом исследовать по приложенному при сем письму, и если найдется, что оно так, как здесь написано, то не забудьте образец сделать для дисциплины и чтоб наши перестали наших грабить; и какая нужда теперь может быть, чтоб чрез болота делать мосты: ныне и петербургские болота засохли».
Несмотря на известный рассказ Екатерины о ее распоряжении в Сенате насчет ревизии, ревизия шла не очень удачно: в начале марта Сенат доложил, что 16 января по высочайшему повелению отправлены нарочные курьеры и велено с ними прислать в Сенат краткие ведомости по форме, сколько до сих пор по поданным сказкам оказалось душ, но, кроме Астраханской губернии, ни один курьер ниоткуда еще не возвращался, и из присланных разными губерниями доношений видно, что во многих местах еще очень мало сказок собрано, а Сибирская губернская канцелярия доносит, что по обширности губернии не скоро их и собрать может. В следующем месяце императрица велела публиковать во всем государстве с наикрепчайшим подтверждением, чтоб все не поданные до сих пор ревизские сказки непременно поданы были к 1 сентября. По поводу ревизии из некоторых мест приходили известия, вскрывавшие в народонаселении остатки допетровской старины; так, Великолуцкая канцелярия объявила, что являются ревизские сказки от козачьих и рейтарских недорослей и прочих чинов, которые не верстаны поместным окладом, а иные хотя и верстаны, да положены в подушный оклад. Сенат приказал: всех имеющихся за козачьими и рейтарскими недорослями крестьян определить в подушный оклад, а для чего означенным людям в противность указам до сих пор дозволено иметь крестьян, о том губернатору представить в Сенат.
Печальные известия о беспорядках в областях, особенно отдаленных, привели императрицу к мысли сосредоточить власть в руках губернаторов, ибо по немногочисленности тогдашних губерний она могла надеяться на достаточное число людей, достойных ее доверенности. До нас дошла любопытная записка Екатерины к Елагину: «Слушай, Перфильевич! Если в конце сей недели не принесешь ко мне наставлений или установлений губернаторской должности, манифест против кожедирателей да дело Бекетьева совсем отделанные, то скажу, что тебе подобного ленивца на свете нет да никто столько ему порученных дел не волочит, как ты». Наконец Перфильич принес «Наставление губернаторам», которое было обнародовано 21 апреля. Наставление начинается указанием неоспоримой истины, что «все целое не может быть отнюдь совершенно, если части его в непорядке и неустройстве пребудут; главные же части, составляющие целое отечество наше, суть губернии, и они самые те, которые более всего поправления требуют». Императрица обещает со временем произвести это поправление, а теперь пока самым нужным делом считает дать новые правила для губернаторов. Губернатор называется поверенною от государя особою, главою и хозяином всей губернии. Относительно взяточников в наставлении говорится: «Хотя о душевредном лихоимстве и гнусных взятках многими строжайшими указами обнародовано, и мы особливо ныне надеемся, что все наши верноподданные, чувствуя материнское наше определением достаточного им жалованья милосердие, не прикоснутся к толь мерзкому лакомству, прелестному только для одних подлых и ненасытным сребролюбием помраченных душ. Однако если б в которой губернии против чаяния нашего таковой враг отечества и явился, то по прямом изобличении в малом ли или великом лихоимстве может его губернатор не только немедленно лишить места, но и при своем доношении отослать к должному осуждению в юстицию». В чрезвычайных случаях, как-то: при пожаре, голоде, наводнении, моровой язве, сильных разбойничьих движениях, при народном возмущении, губернатор принимает главное начальство над всеми служащими и неслужащими в его губернии находящимися людьми до тех пор, пока такое приключение прекратится. Относительно сосредоточения власти в руках губернатора говорится: «Как в рассуждении великого империи нашей пространства, не бывав во всех губерниях и провинциях, лежащих в разных климатах и разными выгодами довольствующихся, заочно невозможно ни всех польз провидеть, ни всех неустройств отвратить, ниже достаточною снабдить предосторожностию, то для того все земские правительства, находящиеся в губерниях, кроме Москвы и Петербурга, которые губернским канцеляриям не подчинены, как, например, таможни, магистраты, пограничные комиссии, полиции и ямские правления – словом, все, какого б звания ни были, гражданские места отныне должны состоять в ведомстве губернатора как истинного опекуна врученной от нас ему губернии, дабы он, получая от них рапорты и подробные о должностях и порядках их известия, точные обо всем сведения иметь и утесненных людей, не могущих за отдаленностию идти с жалобами своими к вышним тех мест правительствам, защищать и оборонять мог. Сверх того, губернатор, имея о всех до губернии его касающихся делах и обстоятельствах прямые от всех известия, а из того собирая понятия и познания и чрез них предусматривая согласно с выгодами, торгами и промыслами ее обитателей разные пользы, как к приращению нашего интереса, так и к общему добру служащие, Сенату нашему и нам самим о том представлять, а вкрадшиеся непорядки или и самое упущение и недостаток в узаконениях подобными же представлениями исправлять и отвращать может, ибо он во всем том пред нами яко хозяин своей губернии отчет и ответ дать долженствует и незнанием или непроницательством отговариваться не может». Губернатор должен объезжать свою губернию каждые три года, наблюдая, все ли, как должно, исполняют свои обязанности. Губернатор должен заботиться о земледелии «как источнике всех сокровищ и богатств государственных и о размножении свойственных каждой губернии и провинции продуктов, отпускаемых за моря». Губернатор заботится об исправности дорог, об истреблении воров и разбойников. О количестве последних можно заключить из слов самого наставления: «Материнским соболезнуя духом, мы повелеваем каждому губернатору прилагать паче всего всевозможнейшие меры и попечения к истреблению таковых отечеству и всему роду человеческому злодеев, выведывая и искореняя их пристани». Относительно воевод отменен был указ 1672 года, по которому нельзя было назначать воевод в те местности, где у них были деревни. В конце года валуйский воевода Клементьев за взятки был лишен всех чинов. Подполковник Свечин, посланный в Казанскую губернию для осмотра дубовых лесов, доносил определенные к новокрещеным защитники и их подчиненные вместо защиты разоряют новокрещен взятками и поборами, именно: надворные советники Зеленый, Сокольников, майоры Ларионов, Воропонов, Лазарев, титулярный советник Мякишев, поручик Алексеев, прапорщики Яшков, Шипилов, регистраторы Гаврилов, Чеадаев. Сенат приказал: исследовать казанскому губернатору, а защита отрешена и новокрещенская контора уже уничтожена.
Правительство постоянно указывало на новые штаты как на средство против взяточничества, но последовательность требовала отнять у чиновника побуждение копить денежку на черный день, на старость и болезнь, копить на счет просителей и подчиненных, последовательность требовала назначения пенсий, и пенсия была назначена статским чинам за 35 лет службы или менее в случае болезни.
В 1764 году окончила свое дело комиссия о церковных имениях, или Духовная комиссия. Указом Сенату 26 февраля императрица объявляла об утверждении доклада комиссии. Монастырских крестьян было исчислено до 911000, исключая Малороссии и губерний: Харьковской, Екатеринославской, Курской и Воронежской, где исчисление было произведено позднее; каждый крестьянин обложен был оброком по рублю 50 копеек в год, что доставляло сумму в 1366299 рублей. Так как архиерейские домы имели крестьян и должны были получать за них вознаграждение в постоянном окладе, то все епархии разделены были на три класса: в первый зачислены были только три епархии – Новгородская, Московская и Петербургская; во второй – 8 и в третий – 15; на все архиерейские домы отчислено было в год по 149586 рублей. Всех монастырей было 947, из них мужских – 728, женских – 219, но из них большая часть не имела населенных земель, а из имевших некоторые имели очень много крестьян, а другие очень мало. Имевшие крестьян монастыри и, следовательно, имевшие право получить за них вознаграждение в постоянном денежном окладе вошли в число штатных и разделены были на три класса: в первом мужских считалось 15 монастырей, во втором – 41, в третьем – 100; на все эти штатные монастыри положено было выдавать в год 174750 рублей; женские монастыри были также разделены на три класса, и на них назначено было в год 33000 рублей. Монастыри, не имевшие крестьян, оставлены были на прежних своих средствах существования, и из них остался только 161 монастырь, а прочие были упразднены или обращены в приходские церкви. Каждый архиерейский дом должен был иметь богадельню с определенным по классам епархий количеством призреваемых; всех богаделенных обоего пола полагалось 765 человек, каждому шло по 5 рублей в год, следовательно, вся назначенная для них из коллегии Экономии сумма простиралась до 3825 рублей. Содержание отставных военных при архиерейских домах и в монастырях признано неудобным, «ибо духовным властям таковых отставных, яко воинских людей, в надлежащем порядке содержать, а тем военным людям в спокойствии под правлением и смотрением духовных быть весьма несходственно. К тому же отставные, имеющие у себя жен и детей, с трудом могут себя положенным окладом продовольствовать, и для того дети их принуждены скитаться по миру или кормиться работою у посторонних людей, а другие к вотчинникам в подушный оклад записывались». Поэтому решено было отставных военных отправлять не в монастыри, а в назначенные города числом 31 город, где им на первый раз отводились квартиры у обывателей, и давать жалованья: гвардии обер-офицерам – по 100 рублей, унтер-офицерам – по 20, капралам и рядовым – по 15; армейских полков подполковникам – по 120 рублей, майорам – по 100, капитанам – по 65, поручикам – по 40, подпоручикам и прапорщикам – по 33, унтер-офицерам – по 15, рядовым – по 10 рублей. Число таких отставных военных было определено именно 4353 человека, а сумма, на них отпускаемая, должна была простираться до 80600 рублей. Право на такое «вечное пропитание» из субалтерн-офицеров имели те, у которых было меньше 25 душ крестьян, из капитанов – меньше 30, а из штаб-офицеров – меньше 40 душ, включая в то число недвижимые имения, принадлежащие женам их. Вдова, оставшаяся после военного, если имеет не более сорока лет, а недвижимое имение ее не больше вышеозначенного, получает один раз годовое жалованье мужа; если же старше 40 лет и замуж идти не захочет, то получает по смерть осьмую долю мужнего жалованья; дети мужского пола до 12, а женского до 20 лет получают двенадцатую долю отцовского жалованья; с 12 лет мальчики поступают в школы, девицы выдаются замуж с приданым, равняющимся целому годовому жалованью отца их; если же по болезни или какому-нибудь увечью замуж идти не могут, то получают по смерть двенадцатую долю отцовского жалованья. Сумма, определенная на содержание вдов и сирот, простиралась до 34400 рублей. Устройством семинарий комиссия не имела еще возможности заняться, и потому это дело отложено было на будущее время.
Отобрание монастырских населенных имений оправдывалось и тем, что излишек доходов с них пойдет, между прочим, на содержание заслуженных воинов; поэтому легко представить себе беспокойство императрицы, на которую падала ответственность за эту меру, когда ей донесли, что мера лишается своего оправдания, что инвалиды ходят по миру; она не могла успокоиться и тогда, когда справедливость донесения была официально отвергнута.
В конце ноября Екатерина дала секретную инструкцию капитану и поручику Семеновского полка Дурново: «Ехать вам надлежит отселе в Москву. Приехав туда, наведываться вам под рукою, есть ли на Москве остаточные сверх определения в инвалиды отставных солдат, прежде при монастырях живущих. Здесь слух носится, будто комиссия Духовная менее положила инвалидов, нежели при монастырях солдат было, и многие сотни остались без хлеба и по миру по Москве будто шатаются, почему от меня к графу Солтыкову писано и от него ко мне прислан рапорт, из которого противное значит; однако ж как Михаил Баскаков сам таковых милостыни просящих видел, то ныне вас посылаю, чтоб вы истину узнали, о таковых проведывали и, сколько возможно, именно их переписывали и обнадеживали их, что они мною не оставлены будут, а вы мне пришлите роспись и подавайте такую же графу Солтыкову, которому уже от меня приказано на первый случай выдать по два рубля на человека… Из Москвы поедете в Александрову слободу под видом богомольства, где вам проведовать, много ли стариц сверх штатных, сколько им дается и в чем их нужды состоят, и, обнадеживая их немедленным моим о том рассмотрением, приезжайте обратно сюда».
Раскол постоянно давал о себе знать. Крестьяне деревни Любача Медвецкой волости в Новгородской губернии, собравшись в количестве 35 душ в избу к крестьянину Ермолину, объявили, что сожгутся. Послан был поручик Копылов с командою; ему велено уговаривать их, обещать, что если они запишутся в раскол и подадут о том сказки, то будут отпущены по домам без всякого наказания за сборище; для увещания отправлены были также архимандрит и протопоп, но раскольники объявили: «Ваша вера неправая, а наша истинная христианская, крест четвероконечный прелестный, почитаем осьмиконечный, да и в Божественном Писании у вас много неправостей, и если нас станут разорять, то мы не дадимся и сделаем то, что Господь прикажет; а если нас разорять не станут, то мы гореть не хотим; пусть дадут нам грамоту за рукою государыни, чтоб быть нам по-прежнему, а в двойном окладе не быть и в церкви ходить нас принуждать не будут». На дворе вырыли себе колодезь, а в избе и на дворе днем и ночью горела свеча; потом пришли к ним еще 26 душ мужчин и женщин и заперлись вместе. 20 августа раскольники просили Копылова позволить им сходить в огород взять себе капусты и других овощей, что и было им позволено. Вышли из избы человек 20 мужчин и женщин с ружьями, рогатинами, топорами и дубинами и, набравши себе капусты и других овощей, возвратились в избу и опять заперлись, а на другой день выходили в поле для сбора бобов. Скот, платье и прочие пожитки продали за бесценок или отдали на милостыню, хлеб несжатый пропал. Копылов говорил им не раз, чтобы сжали хлеб, но они отвечали: «Пусть жнет кто хочет, а нас Господь и без того прокормит». Сенат приказал доложить императрице, не прикажет ли забрать их неприметно командою под караул и сослать в Нерчинск; Екатерина написала на докладе: «Выбрать из тамо живущих раскольников, поумнее которые и поблагонравнее, и послать оных уговаривать; а буде сего не послушают, то учинить по сему докладу». Новгородский губернатор Сиверс донес, что в исполнение этого указа сысканы им в Новгороде некоторые к тому способные люди, которые два раза отправлялись к запертым раскольникам и наконец успели уговорить их разойтись по домам и записаться в оклад. Мы видели, что Синод смотрел на Ржев Володимеров как на гнездо потаенного раскольничества. И теперь он потребовал отрешения от магистратского присутствия бургомистра Немилова, ратманов Видонова и Волоскова за содержание ими потаенного раскола и другие противности и продерзости и отсылки их вместе с другими купцами и раскольниками для следствия по требованию тверского архиерея. Сенат передал дело новгородскому губернатору. Оказывалось, что раскольники отбивали своих, за которыми архиерей присылал команду, причем Видонов бранил монахов блудниками и прелюбодеями. Когда на Пасхе священники пришли к Видонову с образами, то он запрестольный образ Богородицы положил себе на плеча, запел бездельную мерзкую песню, велел посадской женке Волосковой эту песню подтягивать, и оба плясали с образом. Тверской епископ Афанасий определил ржевского соборного протопопа Ивана Алексеева наблюдать за потаенными раскольниками. Протопоп начал прилагать об этом ревностное старание. Раскольники рассердились на него за это; трое из них – Иван Меньшой, Климентий Чупятов и Михайло Орлов – подкупили находившихся у ржевских кабацких откупщиков подпоручика Коробьина и отставного матроса Шеварина, с ними, с их солдатами и с кабацкими чумаками пришли к дому протопопа ночью под предлогом выемки запретного вина, разломали ворота и двери, заперли протопопа в избе, сломали у чулана замки, пограбили 84 рубля денег да на 42 рубля пожитков, взяли также поставленный у него на сбережение помещиком Рукиным бочонок вина, самого протопопа били смертно, также двенадцатилетнюю дочь его и малолетнюю служанку, потом связали протопопу руки и, надев на него женскую раскольничью шубу, привезли на квартиру кабацких откупщиков, а после отвезли в воеводскую канцелярию и отдали под караул.
Астраханский епископ Мефодий донес, что раскольник Гаврилов, пойманный в Дубовке, объявил, что до последнего издыхания желает пребывать в расколе, и когда дубовский протопоп с войсковым дьяком стали силою принуждать его поклониться образу св. Димитрия Ростовского, то он вышиб образ из рук дьяка и ударил по нем рукою, от чего образ упал на землю. Губернская канцелярия, куда отослан был Гаврилов, решила, что преступника должно сжечь, но так как смертные казни более не производятся, то наказать кнутом и сослать на Нерчинские заводы. Но Синод определил: так как продерзость раскольника Гаврилова произошла не от собственного его умысла, но потому, что протопоп и дьяк силою заставляли его кланяться образу, то они, и особенно протопоп как человек духовный, больше виновны, а потому протопопа и дьяка, оказавшихся в немалом невежестве и вине, епархиальному архиерею оштрафовать духовную епитимиею, а с Гавриловым губернская канцелярия должна поступить так, как повелевают поступать указы с незаписными раскольниками.
В известной инструкции, данной кн. Вяземскому, императрица. между прочим, говорила: «Малая Россия, Лифляндия и Финляндия суть провинции, которые правятся конфирмованными им привилегиями; нарушить оные отрешением всех вдруг весьма непристойно б было, однако ж и называть их чужестранными и обходиться с ними на таком же основании есть больше, нежели ошибка, а можно назвать с достоверностию глупостию. Сии провинции, также Смоленскую надлежит легчайшими способами привести к тому, чтоб они обрусели и перестали бы глядеть, как волки к лесу. К тому приступ весьма легкий, если разумные люди избраны будут начальниками в тех провинциях; когда же в Малороссии гетмана не будет, то должно стараться, чтоб век и имя гетманов исчезли, не токмо б персона какая была произведена в оное достоинство».
Эта инструкция, вероятно, была написана уже после того, как получено было известие о происходивших в Малороссии движениях в пользу наследственного гетманства. Это известие должно было если не породить, то утвердить в уме Екатерины мысль о необходимости уничтожения гетманства, «чтоб век и имя гетманов исчезли». Для точнейшего уяснения дела естественно было ей обратиться к человеку, который хорошо знал Малороссию и, вероятно, не раз в разговорах упоминал о тамошнем безнарядье, то был Теплов. Теперь Теплов должен был составить записку об этом безнарядье, которая дошла до нас. В Малороссии, по словам Теплова, все управлялось не правом и законами, а силою и кредитом старшин и обманом грамотных людей. Вследствие такого управления число свободных землевладельцев чрезвычайно уменьшилось, а число крепостных земледельцев, напротив того, увеличилось. При поступлении Малороссии под державу Всероссийскую было населено менее чем вполовину против настоящего, а между тем свободных крестьянских дворов было гораздо больше, чем теперь; свободные козаки обращены в крепостное состояние старшинами и другими чиновными и богатыми людьми. По смерти гетмана Скоропадского по ревизии, произведенной великорусскими офицерами, свободных дворов было 44961. Из этого числа по 1750 год роздано не больше 3000 дворов, что составляет самую малую разность, особенно если принять во внимание увеличение народонаселения; и несмотря на то, нынешний гетман граф Разумовский и четырех тысяч дворов свободных не нашел, о прочих же ему донесено, что все крестьяне в Польшу побежали, где, однако, по достоверным известиям, крестьянам в подданстве у польских панов гораздо труднее жить, чем в Малороссии, потому что польские паны все имение крестьянское почитают своим собственным и берут подати, когда сколько им вздумается. В самом же деле нашлось, что все государевы дворы и с землями раскупили старшина и другие богатые люди у самих мужиков, которые, будучи свободны, по этому самому будто бы могли сами себя и с землями продавать. А так как необходимо, чтоб всякая купчая утверждена была в присутственном месте и подписана сотником той местности, где находится продаваемая земля, то многие фальшивые купчии обличаются и тем, что сотник произведен в этот чин, например, в 1745 году, а купчая скреплена им как сотником в 1737 году. Старшины все это знали, но так как они всячески стараются, чтоб все государевы земли переходили в частные руки, то никакого препятствия этому не делали. Искоренение козаков, т. е. переход их в помещичьи крестьяне, происходило так быстро оттого, что достаточный козак всегда откупался от службы, а недостаточный, избегая ее, предпочитал жить под именем крестьянина, чем идти в поход; кроме того, оставаясь козаком, он должен был платить с имения своего большую подать, которая доходила до рубля и больше, а назвавшись мужиком, не имеющим земель, ни собственности, платил в год алтын или две копейки по раскладке наравне с другими подсуседками; а во всякое время сами козаки плачивали помещикам, чтоб те приняли от них на их земли купчии и таким образом избавили их от обязанности идти в поход.
Малороссийские города, местечки, села, деревни, слободы и хутора с пахотными и сенокосными землями не имеют никакого обмежевания, все основывается на старинном будто занятии и на крепостях, большею частию фальшивых, но иные владеют землями просто вследствие наезда сильного на слабого. Наезды сопровождаются смертоубийствами, что ведет к бесконечным разорительным процессам. Козаки, оставшиеся незакрепощенными, живут разбросанные по разным местам, вдали от своего сотника и находятся в руках разных помещиков. Хотя гетманские универсалы и гласят, что помещикам до козаков и земель их в той деревне или и местечке, которые помещику принадлежат, дела никакого нет, однако есть ли возможность бедному и беспомощному козаку противиться и сотнику в сотне, и сильному помещику в том селе или деревне, где козак живет? Козаки строят сотнику дом, косят на него сено, выставляют подводы, не упоминая о других разорениях. Избрание в сотники происходит таким образом: как скоро придет весть, что сотник умер, то, прежде чем об этом узнает гетман, полковые старшины посылают надобного им человека в сотню для управления сю до определения нового сотника. Этот человек не сомневается, что сотня его, и, приехав на место, выкатывает несколько бочек вина безграмотным козакам, подкупает священника и дьячка, те соберут рукоприкладства от пьяных – и выбор готов. Избранный истратит несколько червонных в высшем месте и утверждается сотником. Эти сотники воспитываются таким образом: люди из лучших фамилий, выучив сына читать и писать по-русски, посылают его в Киев, Переяславль или Чернигов для обучения латинскому языку; не успеет молодой человек здесь немного поучиться, как отец берет его назад и записывает в канцеляристы, из которых он и поступает в сотники, хотя козаки, которые его выберут, и имени его прежде не слыхивали.
Сильно вредит малороссийскому народу вольный переход с места на место; благодаря ему бедные помещики час от часу приходят в большую бедность, богатые усиливаются, а мужики становятся пьяницами, ленивцами и нищими, которые в благословенной плодородием стране умирают с голоду. Богатые землею помещики населяют ее таким образом: определенный для того служитель идет переманивать крестьян у бедных помещиков, прельщая их большими льготами, что удается очень легко, потому что бедный помещик заставляет крестьянина своего больше работать, чем богатые; или богатый помещик выставит на пустой земле своей большой деревянный крест, на котором для грамотных напишет, а для неграмотных проверченными скважинами означит, на сколько лет он обещает новопоселившимся льготы от всех оброков и господских работ. Ленивые мужики не перестают наведываться, где выставлен крест, на поселение слободы и, проведав, выбирают место, которое им покажется льготнее. Таким образом вылеживает мужик урочные годы в крайней лености, а к концу срока проведывает о новой кличке на слободку, ищет нового креста и, таким образом, весь свой век нигде не заводит никакого хозяйства, а таскается от одного креста к другому, перевозя свою семью. Они не заводят у себя никакого домоводства и потому, чтоб удобнее было с места на место подняться, ибо переход надобно сделать тайком от помещика, который под предлогом, что крестьянин все свое имение нажил на его земле, как скоро узнает о намерении его перейти, грабит все его имение. Так поступают помещики несильные; а сильные, заманивши однажды на свою землю мужика, много и других способов имеют не выпустить его от себя. Таким образом, в плодородной Малороссии земледелец терпит голод, убогий помещик в большую бедность впадает, а богатый усиливается числом подданных, государственная же выгода не только не возрастает, но час от часу уменьшается.
Теплов оканчивает свою записку так: «Сии суть только генерально показанные непорядки в малороссийском народе; но ежели бы нужда востребовала все сие яснее показать, то надлежит только заглянуть в течение их судовых дел, в произведение государевых повелений и во внутреннюю их собственную экономию, тогда множайшие еще показаться могут. Много о том, как видно, помышлял император Петр Великий, но понеже край Малороссийский до познания его в самое жесточайшее время пришел, а поправление его требовало не малого времени, то хотя из многих учреждений и видны были по всему сему начатки премудрого государя, да времени недоставало то привести в порядок, что исподволь делать надлежало; а между тем смерть сего великого монарха застигла и больше никто о том не мыслил».
Эта любопытная записка, подтверждаемая известиями, которые мы вносили в свою историю начиная с XVII века, представляет нам наглядное объяснение тех явлений, которые происходили в Западной Европе на рубеже древней и средней истории, когда вследствие неразвитости экономического быта и слабости государственной исчезали мелкие землевладельцы, становясь подданными землевладельцев сильнейших. Эта же записка объясняет нам и уничтожение перехода крестьян на севере, когда увидали необходимость обеспечить бедного служилого человека, помещика от переманивателей и крестов богатого землевладельца.
Записка Теплова могла только окончательно утвердить императрицу в намерении покончить с беспорядочным бытом Малороссии и начать с уничтожения гетманства. Движения для установления наследственного гетманства служили предлогом, ибо без того трудно было бы отнять гетманство у Разумовского, показавшего столько преданности в трудных обстоятельствах. Дело, впрочем, и тут кончилось не скоро. До нас дошла записка Екатерины к Н. И. Панину, к сожалению, без числа: «Никита Иванович! Гетман был у меня, и я имела с ним экспликацию, в которой он все то же сказал, что и вам, а наконец просил меня, чтоб я с него столь трудный и его персоне опасный чин сняла. Я на то ответствовала, что я теперь о его верности уже сумневаться не могу, а впредь с ним далее изъяснюсь. Теперь извольте ему моим именем сказать сегодня или завтра, чтоб он письменно подал то, что он мне говорил». В другой записке к тому же лицу императрица пишет: «Приведите, пожалуй, скорее к окончанию дело гетманское». Гетман подал наконец просьбу об увольнении: «Посвящая во все времена преданности моей и верности к священной особе вашего императорского величества все мое благосостояние, теперь нахожу, что дальнейшее в гетманском звании мое пребывание может коснуться сего моего главного в жизни обязательства, и потому дерзаю всеподданнейше просить ваше императорское величество о снятии с меня столь тяжелой и опасной мне должности. Всемилостивейшая государыня! Вы всевысочайше знать изволите состояние и обстоятельства моей многолюдной фамилии. Я себя и с нею подвергаю монаршим стопам с достоверною надеждою, что сей моего чистосердечия и верности поступок обратит ко мне и к детям моим вашего императорского величества монаршее призрение и щедроту и не будет мне к чувствительному ущербу их воспитания, содержания и пристроения».
Императрица передала просьбу гетмана на обсуждение коллегии Иностранных дел, которая доложила, что «всемерно воспользоваться надлежит просьбой Разумовского: для того что по многим и важным политическим уважениям гетманское в Малой России правление в рассуждении существа своего и искусств (опытов) прошедших времен с интересом государственным весьма несходно. По увольнении гетманском поручить правление Малой России одной из здешних знатных поверенной особе, при ней 4 великороссиянам и 4 малороссиянам. Прежде великороссияне сидели по правую, а малороссияне по левую сторону, что утверждало в малороссиянах развратное мнение, по коему поставляют себя народом, от здешнего совсем отличным; для уничтожения сего мнения всю малороссийскую старшину уравнять в классах с здешними и сидеть членам коллегии смешанно, по старшинству. Способнейшими для занятия членских мест признаются из малороссиян: обозный генеральный Кочубей, писарь генеральный Туманский, есаул генеральный Журавка да хорунжий генеральный Апостол. Быть в коллегии прокурору из великороссиян».
10 ноября дан был Сенату именной указ об учреждении Малороссийской коллегии вместо гетманского правления. Председателем назначен генерал граф Петр Александрович Румянцев; малороссийскими членами назначены были лица, указанные Иностранною коллегиею; великороссийскими императрица назначила генерал-майора Бранта и полковника князя Платона Мещерского, избрание же двоих других членов предоставлялось Сенату; прокурором императрица назначила подполковника Алексея Семенова; двоих секретарей, одного из великороссиян, а другого из малороссиян, и канцелярских служителей должен был выбрать граф Румянцев. Утверждено было представленное Иностранною коллегиею уравнение в классах. О значении Румянцева в указе говорилось: «Сему определенному от нас главному малороссийскому командиру быть в такой силе, как генерал-губернатору и президенту Малороссийской коллегии, где он по делам суда и расправы имеет и голос председателя, а в прочих делах, яко-то: содержания в народе доброго порядка, общей безопасности и исполнения законов, должен он поступать с властию губернаторскою, т. е. как особливо поверенный от нас в отсутственном месте. Запорожской Сече быть ныне ведомой в сем малороссийском правительстве».
Новый малороссийский командир получил от императрицы обширное наставление относительно своей должности. «Известны каждому, – говорилось в этом наставлении, – пространной Малороссии обширность, многолюдство живущего в ней народа, великое ее плодородие и по доброте климата различные пред многими империи нашей местами преимущества; но, напротив того, не меньше известно всем и то, что Россия при всем том весьма малую, а во время последнего гетманского правления почти и никакой от того народа пользы и доходов поныне не имела. Сверх сего вкоренившиеся там многие непорядки, неустройства, несообразимое смешение правления воинского с гражданским, от неясности различных чужих законов и прав происходящие; в суде и расправе бесконечные волокиты и притеснения; самопроизвольное некоторых мнимых привилегий и вольностей узаконение, а настоящих частое и великое во зло употребление; весьма вредные как владельцам, так и самим посполитым людям с места на место переходы; закоснелая почти во всем народе к земледелию и другим полезным трудам леность и такая же примечаемая в нем внутренняя против великороссийского ненависть представляют вам весьма пространную рачительного наблюдения и старания вашего материю». Румянцев должен был иметь подробную и верную карту своей губернии и кроме этой генеральной карты еще несколько специальных, а городам и знатным строениям планы и чертежи. «Из таких карт, планов и чертежей составляемая книга, правда, не может скоро сделана быть: однако ж что не начато, то никогда и сделано не будет». Румянцев своею гражданскою властию должен был помогать архиереям при их заботах о наблюдении закона Божия, «довольно ведая, что истинный страх Божий есть первое средство к истреблению поползновенных к порокам и злодействам склонностей, а напротив того, к вкоренению в людях добронравия и честности. Надлежит вам искусным образом присматривать и за архиереями и их подчиненными, дабы различными закоснелого в них властолюбия ухищрениями не выступали они из надлежащих сана своего пределов, простирая иногда власть свою духовную над мирскою, иногда же рассеивая в народе простом и суеверном разные их намерениям полезные, общему же покою предосудительные плевелы… к тому ж не безызвестно, что обучающиеся богословию и определяющие себя здесь к чинам духовным как в заграничных польских, так и в самых малороссийских училищах по развратным правилам римского духовенства заражаются многими ненасытного властолюбия началами, которого вредными следствиями наполнены прошедших времен истории европейские. Сего ради должны вы стараться узнать совершенно власть тамошнего духовенства по всем ее околичностям, також имения и доходы… И как по сему весьма нужно, чтоб в архиереи и архимандриты посвящаемы были такие люди, от которых бы по настоящему смирению и крепости духовной резонабельных сентиментов ожидать было можно, то не худо, чтоб вы заранее таковых знали и в свое время на убылые архиерейские и архимандричьи места прямо от себя нам самим кандидатами представляли, описывая притом искусство и образ мыслей и жития их. Необходимая надобность состоит в том, чтоб известно было правительству и вам точное число народа малороссийского… и не оставите вы представить нам мнение ваше, на каком основании и каким образом новую во всей Малороссии ревизию учредить. И как неможно располагаемым поборам ни прочного в установлении своем основания иметь, ниже в известной всегда сумме обращаться, покуда продолжаться будут земледельцев с места на место переходы, то надлежит вам прилагать крайнее старание ваше тамошний народ всеми удобовозможными способами привесть к тому, чтоб оные переходы вовсе пресечены были… Впрочем, думаем мы, что при беспристрастном о сих переходах рассуждении как помещики, так и земледельцы сами ясно понять должны существительную оных на обе стороны бесполезность. Непостоянство и непрочность переменных в земледелии и в сельской экономии распорядков, конечно, помещикам в пользу служить не могут; земледельцы же, питаясь в сем случае одною только вольности мечтою, не понимают, что полагаемые в земледелии труды их не токмо для них и их потомков на непременных селениях несравненно полезнее, но и, укоренясь на оных, вольности своей чрез то не лишатся по примеру крестьян многих европейских государств, где они, хотя некрепостные и некабальные, живут, однако ж, и остаются для собственной своей выгоды всегда на одних местах».
Румянцеву предписывалось обратить особенное внимание на первоначальную промышленность вследствие необыкновенного плодородия страны, на усиление табачного производства и на размножение тутовых деревьев, также на улучшение овцеводства; стараться о сбережении лесов, об исправном содержании путей сообщения; накрепко смотреть и проведывать тайно и явно, нет ли кому утеснения в суде. В заключение говорится: «Осталось еще упомянуть об одном пункте, который особливо при учреждении нынешнего в Малороссии нового правления заслуживает некоторого политического примечания. Состоит оный в упомянутой сокровенной ненависти тамошнего народа против здешнего, который опять с своей стороны приобык оказывать не неприметное к малороссиянам презрение. И как та ненависть особливо примечается в старшинах тамошних, кои, опасаясь видеть когда-нибудь пределы беззаконному и корыстолюбивому их своевольству, более вперяют оную в простой народ, стращая его сперва нечувствительною, а со временем и совершенною утратою прав их и вольности, то нет сомнения, чтоб они при настоящей правления их перемене тем паче не усугубили тайно коварство свое, что пресечение прежних беспорядков и установление лучших учреждений не будет согласоваться с их прихотями и собственною корыстию. В сем рассуждении не оставите вы наблюдать прилежно, но без явного виду и огласки поведение тамошних старшин, особливо же тех, кои хотя мало подозрительными себя окажут, дабы иногда умышляемое зло заблаговременно сведано и предупреждено быть могло. И хотя время само собою откроет глаза народу и докажет, сколь много он облегчен и благоденствовать будет, когда устроением лучших во всем порядков увидит себя избавленным от мучивших его вдруг многих маленьких тиранов, однако ж и в нынешнее время разные способы поспешествовать вам могут праводушием, бескорыстливостию, снисхождением и ласкою истребить неосновательные его опасения и приобресть к себе любовь его и доверенность».
Как видно, это наставление привез к Румянцеву Теплов, потому что от 15 ноября сохранилась следующая записка Екатерины к Румянцеву: «Граф Петр Александрович! При сем посылаю к вам Теплова, дабы вы имели с ним большую конверзацию о Малороссии». Наставление было написано явно под влиянием записки Теплова; очень вероятно, что и наставление было написано тем же Тепловым. Это участие Теплова в уничтожении гетманства заставляло некоторых смотреть на него как на изменника в отношении к Разумовскому; толковали даже, что и донесение о движении в пользу наследственного гетманства подано Тепловым; ходил рассказ, что когда Разумовский по приезде из Малороссии явился во дворец, где его встретил Теплов с распростертыми объятиями, то граф Григорий Григорьевич Орлов сказал: «И, лобза, его же предаде».
Гетманство в Малороссии было уничтожено, и на этот раз окончательно. Еще прежде, весною описываемого года, елисаветинское военное поселение на южной украйне, или Новая Сербия, преобразована была в губернию; братья Панины, Никита и Петр, рассматривавшие доклад известного генерал-поручика Мельгунова об этом преобразовании, представили императрице, что новую губернию надобно назвать Екатерининскою, но императрица написала в резолюции: «Называть – Новороссийская губерния». Екатерина утвердила представление Паниных о присоединении к Новороссийской губернии угла земли от верховья реки Ингула косою линиею до местечка Орел, лежащего у польской границы по реке Синюхе; этот степной угол считался в запорожском владении. Императрица назначила главным командиром новой губернии Мельгунова, который должен был приезжать каждую зиму в Петербург для поднесения докладов об успехе дела. Успех этот должен был состоять в скорейшем населении пустынного края. Для этого желающим селиться даны были льготы: каждому давался участок (из 26 десятин, если на земле лес есть, и из 30 десятин безлесной земли) земли в вечное потомственное владение, позволена была вольная продажа соли и вина и беспошлинный вывоз и ввоз товаров; кто записывался в полки, тому давалось по 30 рублей безвозвратно, записавшимся на поселение – по 12 рублей без различия, будет ли то иностранный подданный или русский, вышедший из-за границы. Всякий может взять земли, сколько пожелает, с условием населить ее, но в вечное владение никому не дается более 48 участков, никто также больше 48 участков купить не может. Поселенцы освобождаются от податей на известное число лет – от 6 и 8 до 16-по рассмотрению главного командира, который берет в расчет удобность земли и заселения ее. Поселенцы должны были строить домы каменные или мазанки для сохранения леса, на заборы и огороди дерева не употреблять, огораживать земляным валом; винокурен никто не мог иметь, кроме того, кто посеет и вырастит строевой лес, хлебное вино дозволено было вывозить из Польши; кто посеял лес, тот получает право вечного владения засеянным урочищем. Доклад оканчивался статьею о школах: «В школу брать всех малолетных, учить читать, писать, арифметике, Закону; а кто способен или сам пожелает, тех иностранным языкам и другим наукам; неимущих и сирот содержать на казенном коште; достаточным же за содержание в казну платить, а за науку ни с кого ничего не требовать. Для женского пола такой же воспитательный дом учредить: из сего последует немалое поправление суровых и жестокосердых обычаев способом благонравных женщин, а особливо и то вкоренить весьма нужно, чтоб женщины с младенчества обучались и привыкали бы к домостройству и всякой приличной работе. Для сирот и увечных – больницу, а для приносных детей домы учредить на казенном коште, дабы во всем селении нищего и странствующего, также и безвинного младенца без призрения не находилось».
Кроме упомянутого угла, отрезанного от так называемых запорожских владений к Новороссийской губернии, к ней же присоединена была провинция Екатерининская, составленная из земель, лежащих за пограничною линиею в степи, на которых оказались русские поселения, от устья реки Усть-Самары по устье реки Луганчика, включая сюда же Новосербию и Водолаги. В конце года императрица утвердила доклад сенаторов кн. Шаховского, Панина и Олсуфьева об учреждении изо всех слободских полков особой губернии под именем Слободско-Украинской. Из доклада узнаем, что до тех пор «служба козачья состояла на содержании свойственничьем и подпомощников, и на сие общество расписывались для содержания и снабжения каждого козака ежегодные складки, которые непременными и равными никогда быть не могли; а как нередко случалось, что или во время, или после расписания такой складки из расписанного числа душ многие переходами на владельческие земли и иными случаями выбывали и оставалась иногда только половина, то уже одни оставшиеся, будучи принуждены содержать козаков и снабдевать их всеми потребностями, несли великую тягость». Из этого любопытного известия мы видим, как на русских украйнах сохранялись еще первоначальные формы быта, формы первоначальных союзов – родового и закладничества, подле свойственников видим и захребетников, которые здесь называются подпомощниками и подсоседками. Свойственников, подпомощников и подсоседков в новой губернии было 154808 душ, и каждая душа платила по 95 копеек; живущих за разными владельцами и старшинами подданных черкас (малороссиян) было 328814 душ, плативших по 60 копеек. Свободный переход поселян с места на место существовал и здесь в описываемое время. Губернатора, воевод и прокурора в новую губернию велено определить на первый случай из великороссиян, а в товарищи губернаторские и воеводские – из тамошних заслуженных старшин.
Восточная украйна требовала также постоянного внимания. Бибиков доносил из Казанской губернии: «С того времени как состоялся указ о штатах, присутствующие здесь в губернской канцелярии и по разным конторам судьи от мздоимства и взяток, как слышно, воздерживаются, а если лихоимство и есть, то, конечно, с большею пред прежним скромностию, секретари и подьячие не так нагло взяток по делам требуют: но они не преминули, однако, разгласить, будто бы опять, пока на жалованье сумма соберется, велено кормиться от дел. Мне от некоторых секретарей и воевод здешней губернии слышать случалось, что ныне определенное жалованье и четвертой доли прежних их пожив не заменяет; по разглашенному же от секретарей и подьячих слуху, привыкший давать взятки простой народ без затруднения давать подарки будет. Здешний губернатор князь Тенишев, находясь здесь около 8 лет и быв прежде вице-губернатором, как видно, доволен тем, что до сих пор собрал, и от мздоимства воздерживается, но недостает ему нужных для его должности знаний, потому в делах следует советам секретарским и чрез то секретарское и подьяческое пронырство к отягощению челобитчиков находит средство помещаться. Коллежский советник Кудрявцев и прокурор Воронцов, кроме подписания своего имени, едва ли какое ни есть дело исправлять в состоянии, с тою только разницею, что Кудрявцев, как сказывают, к мздоимству склонен, а прокурор тому чужд. В губернской же канцелярии присутствует губернаторский товарищ и Казанской гимназии директор надворный советник Кожин, который не только от мздоимства вовсе свободен, но и все свое старание и попечение прилагает о том, чтоб дела по предписанным законам и без замедления отправлялись; но так как ему никто не помогает, то признается и сам, что вкоренившийся в делах непорядок, пронырства секретарей и подьячих отвратить почти способов не находит».
Еще вначале 1763 года императрица, будучи в Сенате, слушала челобитную новокрещен Казанского, Чебоксарского и Козмодемьянского уездов, чтоб их всех уволить от рекрутской повинности, а только бы брать детей их в школы, называться новокрещеными не запрещать и положенные на них вновь подушные деньги сложить, для защиты их от присутственных мест определить по-прежнему надворного советника Сокольникова или другого кого. Императрица велела Сенату иметь конференцию с Синодом. Дело шло медленно, и только через год утвержден был доклад, поданный конференциею. Доклад состоял в следующих пяти статьях: 1) иноверцам не платить податей за новокрещеных и не отправлять за них рекрутской повинности, чтоб этим не принуждать их к побегам, тем более что иноверцев осталось уже немного, большая часть крестились; 2) по истечении трехлетней льготы новокрещеным все платить и исполнять наравне с государственными крестьянами, а вместо рекрут брать с них деньгами; 3) Новокрещенской конторе и разным защитникам не быть, а ведать новокрещен в губернских и воеводских канцеляриях; 4) хотя Сенат и Синод представили, чтоб в Казанской губернии учрежденным для новокрещен школам не быть, ибо Синоду известно, что обучающиеся в них новокрещенские дети по большей части к обучению не способны; но императрица собственноручно написала: «Школ не отрешать, а им дать на волю детей в школах или при приходских церквах обучать и никому принуждения не чинить»; 5) для обращения иноверцев быть проповедникам в Казанской епархии троим, в Тобольской, Иркутской и Тамбовской – по два, в Нижегородской, Рязанской, Вятской и Астраханской – по одному.
По ту сторону Уральских гор вскрывала печальные явления комиссия, назначенная для новой раскладки ясака. Якутский казачий пятидесятник Баженов сказывал, что он отправляется в ясачные тунгузские шесть улусов для сбора лошадей, но это поручение он купил, заплативши за него воеводе Лебедеву 150 рублей, которые принужден был занять. Лебедев показал, что Баженов принес ему 150 рублей добровольно, и он взял вследствие крайней бедности, за неполучением жалованья, и с других, отправлявшихся за ясаком, брал без вымогательства, и принужден был это делать по тамошней дороговизне, за неимением таких дел, от которых можно себя содержать; он проехал до Якутска 9000 верст на своем иждивении, занявши до 1500 рублей. Лебедев лишен был всех чинов с запрещением определять его к каким бы то ни было делам.
В Сибири издавна существовала особого рода промышленность – разрывание курганов или бугров с целью поживиться вещами, закопанными в могилы вместе с покойниками в древние времена. Теперь правительство узнало, что разрывать бугры или зюнгарские кладбища в Сибири запрещено, и сделан был запрос сибирскому губернатору Чичерину о причинах запрещения. Чичерин отвечал, что такое бугрование в степи запрещено под жестоким наказанием по той причине, что с этого бугрования неприятель хватал в плен русских людей или побивал.
В мае месяце Сенат слушал любопытное изложение дела о Камчатской экспедиции и сношениях с Китаем по поводу амурских берегов. Камчатская экспедиция началась с 1724 года; бывший ее начальник капитан-командор Беринг доходил до американских берегов, а капитан Шпанберг был у японских берегов, где народ оказался склонным к торговле, но по причине трудности доставлять припасы в эту экспедицию она в 1743 году остановлена впредь до нового указа. В 1753 году по предложению Петра Ив. Шувалова в Сенате определено относительно возобновления экспедиции спросить мнения у сибирского губернатора Мятлева. Мятлев представил, что прежде всего надобно усилить хлебопашество в Нерчинском уезде и хлеб отпускать во все крепости и остроги, лежащие по северо-восточным берегам, реками Ингодою, Аргуном и Амуром. Но коллегия Иностранных дел представила, что река Амур уступлена по трактату в китайскую сторону. По мнению коллегии, надобно было при соединении реки Ингоды с Аргуном приискать удобное место для постройки судов и справиться о глубине реки Амура, и если глубины довольно, то строить тут и морские суда, от китайского же двора требовать свободного плавания по Амуру для русских судов; если же река Амур явится мелководна, то домогаться в Пекине позволения на устье Амура построить небольшую крепость и завести корабельные верфи; когда возобновится экспедиция, то склонять в подданство такие народы, которые никакой другой державе не подвластны. По этому представлению в Сенате было определено: Иностранная коллегия должна домогаться у китайского двора свободного плавания по. Амуру, а между тем на реке Ингоде, где она соединялась с Аргуном, приискать удобное место к строению судов, к чему употреблять морских служителей, оставшихся в Сибири от Камчатской экспедиции, и геодезистов; построить два судна, которые бы могли Амуром и потом морем плыть в русские порты, приготовить для этих судов все нужное и провиант на людей, и когда китайский двор позволит свободное плавание по Амуру, то суда эти отправить немедленно с приказанием описать подробно реку Амур и прилежащие к ней места.
Только в 1756 году отправлен был в Пекин советник Братищев; по возвращении его в сентябре 1758 года коллегия Иностранных дел представила в Сенат, что китайский двор отказал в позволении русским судам плавать по Амуру и в грамоте китайского трибунала от 23 сентября 1757 года написано, что богдыхан указал следующее: «У нас от века того не бывало, чтоб России позволено было в какое-нибудь место провозить свой хлеб рекою Амуром, чего и ныне никоим образом позволить нельзя». В журнале бытности в Пекине Братищева показано, по разведыванию находящегося при нем секунд-майора Якоби, что богдыхан, рассмотря русскую грамоту, в которой заключалась просьба о пропуске русских судов по Амуру, сказал: «Хитрая Россия просит с почтением, да притом и объявляет, что уже для того плавания и суда приказано готовить, чем дают знать, что, и не получа позволения, могут сами идти». В 1764 году Сенат возобновил дело, и по его требованию коллегия Иностранных дел донесла: «Как ни уверена она в необходимости и пользе того, чтоб русские суда рекою Амуром ходили свободно, но по известному упорству в том китайского двора не находит теперь способов возобновить свои домогательства».
От далеких берегов Амура внимание отвлекалось событиями, происходившими на берегах Вислы. Выборы польского короля должны были иметь решительное влияние на определение отношений императрицы к ее главным советникам по иностранным делам – Бестужеву-Рюмину и Панину. Бестужев проигрывал в доверии Екатерины, твердя, что надобно оставить польский престол в саксонской династии; Панин выигрывал тем, что вполне согласовался с желаниями императрицы. Донесение Кейзерлинга о противодействии Бестужева видам Екатерины окончательно убило кредит «батюшки Алексея Петровича», который с этих пор не участвует больше в делах до самой смерти своей, последовавшей 10 апреля 1766 года. Панин один ведет иностранные дела, хотя и без канцлерского титула.
От 24 декабря 1763 года Кейзерлинг и Репнин передали императрице требования ее кандидата на польский престол графа Понятовского: 1) будущему королю определить ежегодные субсидии и притом гарантировать ему прочность престола; 2) полки гвардии и несколько легких войск должны состоять в непосредственной команде короля, а не гетмана, как было до сих пор; 3) власть королевская в раздаче чинов и награждений по-прежнему должна остаться неотменною. «Эти пункты, – писали послы, – как сами по себе ни важны, кажется, еще рановременны. Вашему императорскому величеству и королю прусскому непременно нужно, чтоб в Польше фундаментальные законы были сохранены, следовательно, должно быть сохранено и то, что касается прав королевских». Соперником молодому Понятовскому был один старик Браницкий. «Новых кандидатов на трон нет, – писал Репнин, – все один и тот же гетман Браницкий. Внутренние смуты очень скучны, но, не поддерживаемые ни одним государством, они непременно прекратятся сами собою. Отнявши у партий надежду на успех, можно заставить их уступить своих друзей; лишь бы только мы избавились от иностранцев, лишь бы только конвокационный сейм исключил их из числа кандидатов, то все кончено. Коронное войско и вооружения партии Браницкого беспокоят наших друзей, они боятся даже изменнических ударов, и действительно, если можно чего бояться, так только этого; остальное не страшно благодаря милостивой поддержке вашего величества. Возможность существования партии гетмана коронного зависит от союза ее с виленским воеводою князей Радзивиллом, который вашему величеству известен как безумец, руководствующийся только капризом. Я думаю, что надобно снять маску относительно этих господ и заговорить с ними громко, если они будут упорствовать в своих вооружениях. Что касается воеводы киевского (Потоцкого), то, кажется, он уже начинает немного ощупывать почву, хотя сохраняет еще высокомерный тон и большие претензии».
Это было писано 12 января; а в письме своем от 27 февраля Репнин уже говорит о необходимости вступления русского войска в польские владения: «Наш кандидат и его фамилия довольны милостями вашего величества и совершенно покойны насчет ложных слухов, рассеваемых противною партиею; но также правда, что вступление войск необходимо для успокоения их партии да и для того, чтоб доказать мелкой шляхте, как ложны внушения наших врагов. Войско нужно тем более, что коронный гетман, озлобленный малым успехом своим на сеймиках, старался силой поддерживать там свою партию и позволял себе вопиющие нарушения законов и присяги. Виленский воевода позволил себе новые насилия после того, как поклялся вести себя умно; такие явные злоупотребления породят страшные смуты и междоусобную войну, так, чтоб избежать ее, надобно их припугнуть. Вступление войска вашего величества сделает их осторожнее. У нас теперь новый кандидат на польский трон – князь Любомирский, подстолий коронный. Он открыл свое намерение примасу; киевский воевода, приехавший вместе с подстолием, объявил, что он и его друзья охотно подадут свои голоса в пользу вельможи, столь достойного короны по своему происхождению, богатствам и личным достоинствам; действительно, это один из главных богачей страны; наши партизаны всегда рассчитывали на него, и он всегда был им предан». На донесении о Любомирском Панин написал: «Ваше величество сего оригинала знать изволите: он здесь был с поздравлением восшествия вашего на престол». Екатерина приписала на это собственноручно: «К корове седло не пристало».
На сеймиках действительно шла ожесточенная борьба партий, причем дело не обошлось без кровопролития. Из Вены писали: «Гетман и его партия позволили себе много насилий на последних сеймиках. Этими оскорблениями, равно как открытым и беспримерным употреблением военной силы, гетман проигрывает свое дело в пользу противников, ибо дает им предлог призвать на помощь русских. Русские придут и, что важно, явятся в глазах народа защитниками свободы». Чарторыйские, видя, что им не сладить с партиею гетмана, который располагал коронным войском и саксонским отрядом, обратились прямо к императрице с просьбою прислать им на помощь 2000 человек конницы и два полка пехотных. По поводу этой просьбы Панин написал для императрицы ремарк: «Тысяча легких войск уже готова и ожидает польских комиссаров для препровождения, что, казалось бы, уже и довольно в соответствии саксонским войскам; но, по-видимому, наши друзья ищут сколько возможно облегчить свои собственные депансы и себя усиливать нашими ресурсами, почему мое всеподданнейшее мнение: другую тысячу по их желанию хотя и заготовить, но, однако ж, к графу Кейзерлингу наперед написать, чтоб наши друзья гораздо осмотрелися, не могут ли они таким безвременным введением к себе чужестранных войск воспричинствовать противу себя национальную недоверенность и против нас подозрения, чем наипаче противные могут воспользоваться и от чужестранных держав достать себе большими деньгами подкрепление, а нам навести от них какие-либо беспокойства новыми делами с их стороны. Итак, не лучше ли остаться при первом нашем плане, чтоб, не притворяясь и не отлагая, устремиться к изгнанию саксонцев из Польши производимыми движениями наших войск на границах и перепущением в Польшу готовых уже тысячи козаков, а потом стараться единодушно взять поверхность над противными, ныне раздробленными факциями собственным вооружением благонамеренных магнатов и подкреплением их нашими деньгами, нашим кредитом и нашею в их делах инфлюенциею, соединенною с королем прусским, и, наконец, тою опасностию, которую натурально поляки иметь должны от нас когда их дела пойдут против нашей воли, а особливо в такое время. когда у нас со всех сторон руки останутся свободны, что мы, несомненно, иметь и будем, если с благоразумною умеренностию пойдем в сем деле, не напрягая излишне свои струны». Екатерина написала на это: «Я весьма с сим мнением согласна и, прочитав промеморию, почти все те же рефлекции делала».
Отряд русского войска, бывший в польской Пруссии для охраны магазинов, оставшихся еще от Семилетней войны, должен был под начальством генерала Хомутова вступить в Польшу и направиться поскорее или к Варшаве, или к Белостоку, резиденции коронного гетмана, что должно было заставить Браницкого быть поосторожнее. «Правда, – писал Репнин Панину, – что этого войска мало, но для Польши довольно; я уверен, что пять или шесть тысяч поляков не только не могут осилить отряд Хомутова, но и подумать о том не осмелятся. Прусский король внушил нам чрез своего посланника, что все это дело должно быть устроено в Петербурге. Это внушение может происходить от нежелания войти по польским делам в какое-нибудь сериозное обязательство; я же должен донести, что и полякам, нашим друзьям, неприятно будет видеть войско прусского короля в здешней земле, они всю надежду полагают на нашу государыню, ее желают видеть первенствующею во всем этом деле, а чтоб прусский король был во вторых».
Волнения между поляками усиливались; австрийский посол Мерси раздувал пламя, давал обещания без конца, уговаривая противников России держаться твердо. Кейзерлинг и Репнин потребовали от Хомутова, чтоб он стал в Закрочиме, в 50 милях от Варшавы. Извещая об этом Панина, Репнин писал ему, что необходимо поспешить заключением союзного договора с Пруссиею, ибо если Фридрих II объявит, что не потерпит вступления австрийцев в Польшу, то они и не подумают об этом и ядовитые предложения Мерси подвергнутся заслуженному ими презрению. Репнин требовал также вступления русских войск в Литву: там нужно было подкрепить конфедерацию, составленную против партии Радзивилла. Требуемое войско вошло в Литву двумя колоннами: одна под предводительством князя Волконского двигалась чрез Минск; другая под начальством князя Дашкова (мужа знаменитой Екатерины Романовны) шла на Гродно.
20 апреля (н. с.) 26 польских магнатов подписали письмо императрице, в котором говорили: «Мы, не уступающие никому из наших сограждан в пламенном патриотизме, с горестию узнали, что есть люди, которые хотят отличиться неудовольствием по поводу вступления войск вашего императорского величества в нашу страну и даже сочли приличным обратиться с жалобою на это к вашему величеству. Мы видим с горестию, что законы нашего отечества недостаточны для удержания этих мнимых патриотов в должных пределах. С опасностию для нас мы испытали с их стороны притеснение нашей свободы, именно на последних сеймиках, где военная сила стесняла подачу голосов во многих местах. Нам грозило такое же злоупотребление силы и на будущих сеймах, конвокационном и избирательном, на которых у нас не было бы войска, чтоб противопоставить его войску государственному, вместо защиты угнетающему государство, когда мы узнали о вступлении русского войска, посланного вашим величеством для защиты наших постановлений и нашей свободы. Цель вступления этого войска в наши границы и его поведение возбуждают живейшую признательность в каждом благонамеренном поляке, и эту признательность мы сочли своим долгом выразить вашему императорскому величеству». В числе подписей находятся имена: Островского (епископа куявского), Шептицкого (епископа плоцкого), Замойского, пятерых Чарторыйских (Августа, Михаила, Станислава, Адама, Иосифа), Станислава Понятовского, Потоцкого, Любомирского, Сулковского, Соллогуба, Велепольского.
Не пренебрегали никакими средствами для поднятия Понятовского в глазах поляков. По внушению Репнина прусский резидент писал Фридриху II, что надобно прислать стольнику орден Черного Орла, и орден был прислан так скоро, что Репнин и Понятовский были в затруднении: они ждали ордена Андрея Первозванного для стольника, и последний обещал не надевать Черного Орла прежде получения Андрея. Но обстоятельства заставили переменить решение: в Варшаву вдруг приезжает другой кандидат на престол, гетман Браницкий, и, чтоб произвесть на него впечатление, Понятовский надел Черного Орла. «Такой явный знак расположения прусского короля сильно подкрепит наши дела, – писал Репнин, – но, чтоб дать Понятовскому еще больше значения, надобно прислать ему Андреевский орден: он страстно его желает, не смея просить».
В конце апреля начали съезжаться в Варшаву сенаторы, послы (депутаты) и разные паны на конвокационный сейм; каждый приводил с собою, по обычаю, сколько-нибудь вооруженных людей; но Радзивилл привел 3000 вооружённых, также и у гетмана коронного Браницкого был большой отряд войска; но для подкрепления фамилии русское войско стояло двумя лагерями – в Уяздове и на Солце; у Чарторыйских было также и свое войско. Днем открытия сейма назначено было 7 мая (н. с.). В этот день Варшава представляла город, занятый двумя враждебными войсками, готовыми к бою. Партия Чарторыйских явилась на сейм, но членов противной партии не было: они с раннего утра совещались у гетмана и наконец подписали протест против нарушения народного права появлением русских войск. Хотели сорвать сейм – не удалось, требовали составить немедленно тут же в Варшаве конфедерацию, но Браницкий струсил, объявил, что не видит для себя безопасности в столице, и выступил из Варшавы с целью составить конфедерацию в более удобном месте; но время тратилось в бесплодных толках, а между тем следом за гетманом шел русский отряд Дашкова, перешедший из Литвы в Польшу.
В 21 миле от Варшавы этот отряд имел небольшое дело с гетманским ариергардом; при этом деле случился и Репнин, приехавший повидаться с Дашковым. По поводу стычки Репнин писал: «Могу справедливо сказать, что храбрости и желания нельзя больше иметь, как наши войска показали; но и бег неприятельский также был скор, что никак невозможно было успех распространить потому особливо, что невступно в три дни наши войска 21 милю перешли и преследовать далее уже не в силах были. Еще же должен по справедливости сказать, что усерднее и расторопнее нельзя быть, как действительно князь Дашков есть».
Репнин осыпал также похвалами Понятовского: «Благодарнее человека и нам преданнее мы бы нигде и николи не нашли: и он первый в собрании сейма говорил, чтоб государыню возблагодарить за милостивое ее республики подкрепление чрез вход российских войск; он же отвратил взятое было почти всеми намерение, чтоб производить сеймики множеством (большинством) голосов, а не единогласием, и то тотчас сделал, как скоро мы к нему об оном отозвались». Но иначе отозвался Репнин Панину о соотечественниках Понятовского: «Я не от лени и не от нерадения в подробности здешних партикулярностей не вхожу, а из страху, чтоб не изолгаться или бы не показаться лживым. Ваше высокопревосходительство не можете себе изобразить, сколь мало основания имеет почти генерально вся здешняя нация: что ныне за верное сказывают, что с клятвами уверяют и очевидцами чему выдаются, то назавтра откроется совершенною ложью».
Обоим послам, Кейзерлингу и Репнину, хотелось как можно скорейшего заключения союзного договора с Пруссиею. Желанный договор наконец был им доставлен, и Репнин писал Панину по этому поводу (от 25 мая): «Трактат, заключенный с прусским королем, весьма послу (Кейзерлингу) показался; одного только он еще желал, чтоб с обеих сторон без согласия общего в другие обязательства ни в какие не вступали; но я, помня рассуждения вашего высокопревосходительства по сему самому пункту по причине старого с Англиею трактата, чтоб, сколь возможно, зависимости от другой короны убегать, старался оные ему внушать и не знаю, вправду ли, но кажется мне, что наконец он с тем и согласился. Все порученные нам дела, уповаю, что к желаемому концу доведены будут; одно только восстановление во все старые преимущества диссидентов весьма трудно кажется или почти и совсем невозможно; да если осмелюсь свое мнение донести, то не вижу, чтоб оно для нас так и полезно было: введение их по-прежнему в гражданские чины увеличит их силу, тоже с ними и короля прусского; в нашем же законе уже знатных никого не осталось, и так с силой их наша нимало не приумножится, а кажется, что наш интерес есть, чтоб никакой чужестранный двор здесь сильнее нашего не был». Обоим послам не хотелось диссидентским делом затруднять положения Чарторыйских, затруднять дело, которое они считали главным своим делом, – выбор Понятовского в короли.
В июне кончился конвокационный сейм: на нем установлена генеральная конфедерация, которая соединилась с литовскою, и маршалком коронной конфедерации был выбран князь Чарторыйский, воевода русский; постановлено при королевских выборах не допускать иностранных кандидатов: мог быть выбран только польский шляхтич по отцу и матери, исповедующий римско-католическую веру. На этом же сейме Чарторыйские попытались начать дело преобразования: учреждены были две комиссии – военная и финансовая (скарбовая); эти комиссии уменьшали власть гетманов и главных финансовых управителей (подскарбиев), которые становились только их председателями, и потому королю давалась возможность ввести лучший порядок в управление войском и финансами. Войсковой комиссии вменено было в обязанность немедленно же исполнить постановление 1717 года относительно полного количества людей в полках, чем количество войска уже и увеличивалось.
Потихоньку начаты были преобразования, по-видимому только незначительные. Чарторыйские достигали своей цели русскими деньгами и русским войском; в вознаграждение сейм признал императорский титул русской государыни. В акт конфедерации внесена публичная благодарность императрице русской, и с выражением этой благодарности должен был отправиться в Петербург писарь коронный граф Ржевуский. А между тем русское войско должно было окончательно очистить Польшу от могущественных врагов фамилии. Радзивилл, вышедший из Варшавы вместе с гетманом, отделился от него на дороге, чтоб пробраться в свою Литву, но под Слонимом потерпел поражение от русских. С 1200 конницы он переправился за Днестр у Могилева и ушел в Молдавию; но пехоту его и артиллерию князь Дашков догнал в деревне Гавриловке и взял в плен. Из Молдавии Радзивилл перебрался в Венгрию, а оттуда в Дрезден. Гетман Браницкий, преследуемый русскими, также не мог держаться в Польше и ушел в Венгрию.
В то время как дела шли так успешно, Репнин уведомил Панина о своем подозрении, что у русского кандидата есть соперник, именно дядя Понятовского князь Август Чарторыйский, воевода русский. «Я подозреваю, – писал Репнин, – что Чарторыйский сам желает короны и не выражает этого желания только потому, что не надеется на успех. Мои подозрения основываются на малом усердии к успеху самых необходимых вещей, потому что он часто не в духе, и именно тогда предлагаются ему самые существенные дела; он не возьмется ни за что без понуждения, надобно сказать ему десять раз, прежде чем он что-нибудь сделает. Мы желали, чтоб королевское избрание произошло посредством делегатов, но, чтоб не оскорбить мелкой шляхты, дали полную свободу в этом деле; многие воеводства воспользуются этою свободою и не явятся массою; но появятся массою те воеводства, в которых князь Адам имеет наибольшее влияние, именно русское (Галицкое) и Сендомирское. Потом он взял у нас 1000 червонных для галицкого сеймика, и так как здесь образовалась конфедерация против нас, то мы начали разыскивать, отчего это, и оказалось, что Чарторыйский не послал денег в Галич, боюсь, не сделал ли он того же относительно и других мест. Много раз сообщал я свои опасения послу (Кейзерлингу), прусские министры делали то же самое; но, к несчастию, посол считает всех такими же добрыми и честными людьми, как сам, и не может поверить, чтоб были люди, у которых одно в голове, а другое на языке. Так как время выборов приближается, то можно было бы окончательно выяснить намерения императрицы в рескрипте, который мы должны будем прочесть нашим друзьям, и особерно князьям Чарторыйским; в рескрипте можно сказать, что намерение императрицы относительно стольника неизменно, что она обнадеживает своим покровительством и расположением всех, которые стоят за него; что успех не может быть сомнителен, ибо императрица будет поддерживать стольника и его приверженцев всеми данными ей от Бога средствами и будет защищать его и его партию против всякого, какого состояния и фамилии он бы ни был. Такой рескрипт наполнит радостью истинных друзей дела и страхом тех, которые хотели бы уклониться в другую сторону. Надобно иметь также войско в окрестностях, и уже сделано распоряжение, чтоб от 7 до 8000 человек было в трех милях отсюда прежде начала избирательного сейма». Репнин оканчивал письмо словами: «Ради Бога, чтоб это оставалось меж нами; посол не знает об этом моем письме к вам, и я ни за что на свете не пожелаю, чтоб он заподозрил, что я предлагаю что-то без его ведома, ибо в таком случае я непременно потеряю его дружбу и доверие». На этом письме Панин написал: «Мое мнение – лучше б доводить до того, чтоб фамилия или ее друзья нашего кандидата прежде назвали, а мы б к тому приступили; однако ж яко сие важной разницы не делает, то можно оставить на избрание на месте, что там выгоднейшим найдено будет» (т. е. предоставить послам действовать по своему усмотрению). Под этою заметкою Екатерина написала: «Мне кажется, что нам не годится называть кандидата, дабы до конца сказать можно было, что республика вольно действовала».
Несмотря на нежелание Екатерины объявлять своего кандидата, на месте признано было необходимым не скрываться долее. 27 июля Кейзерлинг и Репнин поехали к примасу, где уже нашли прусских министров и князей Чарторыйских вместе со многими другими панами, и Кейзерлинг прямо объявил при всех примасу, что императрица желает видеть на польском престоле графа Понятовского, которого он, посол, именем ее величества будет рекомендовать всей нации на избирательном сейме. Прусский посол сказал то же от имени своего государя; а князья Чарторыйские, также рекомендуя племянника, благодарили оба двора за расположение к их фамилии. Этот поступок, по отзыву Репнина, был нужен, чтоб вывести из сомнения многих колеблющихся, не знавших, кому из своих друзей именно Россия прочит корону, и шли слухи, что стольник только подставка, королем же будет воевода русский. Желание русского двора, чтоб в короли был избран именно Станислав Понятовский, поволок предположению, что следствием этого избрания будет брачный союз между новым королем и русскою императрицею. Любопытно, что приверженцы Понятовского и дядья его Чарторыйские принуждали его дать обязательство при избрании жениться, и жениться на католичке; Понятовский не соглашался дать такое обязательство, жаловался Репнину, просил его отписать Панину, чтоб его не принуждали жениться, говорил, что он не намерен вступать в брак, да это и не нужно, потому что Польша – государство не наследственное. Но слух о предполагаемом браке успели довести до Константинополя; Порта испугалась и объявила, что будет согласна на избрание в польские короли какого угодно Пяста, только не Понятовского. Тогда решено было внести в условия избрания (partaconventa), что если король женится, то непременно на. католичке.
16 августа тихо начался избирательный сейм и тихо кончился 26-го; стольник литовский граф Понятовский был избран без малейшего прекословия; поляки были приведены этим в большое удивление и говорили, что такого спокойного избрания никогда не бывало. В бытность свою в Париже Понятовский свел тесную дружбу с знаменитою Жоффрэн, о которой подробнее будет говорено после; он находился с нею в переписке и не иначе называл ее как maman. Он так описывал ей свое избрание: «Спокойствие и тишина в этом громадном собрании были так велики, что все знатные дамы королевства присутствовали на поле избрания, не испытывая ни малейшего неудобства, и я имел удовольствие быть провозглашенным как всеми мужчинами, так и всеми женщинами моего народа, присутствовавшими при избрании, потому что примас, проходя мимо их экипажей, действительно был так любезен, что спрашивал дам, кого они желают в короли. Зачем вы не были там? Вы бы назвали своего сына».
Легко себе представить восторг Жоффрэн, когда она узнала, что молодой, блестящий поляк, которому она покровительствовала в Париже, избран в короли. «Будущее проходит перед моими глазами, как в епических поэмах, – писала она ему. – Я вижу Польшу, возрождающуюся из своего праха, я вижу ее в лучезарном блеске, как новый Иерусалим! О мой дорогой сын, мой обожаемый король! С каким восторгом я буду видеть в вас предмет удивления для целой Европы!»
В Петербурге также сильно радовались; императрица писала Панину: «Поздравляю вас с королем, которого мы делали. Сей случай наивящше умножает к вам мою доверенность, понеже я вижу, сколь безошибочны были все вами взятые меры». Действительно, авторитет Панина с этих пор является во всей силе. Ведя также переписку с Жоффрэн, Екатерина писала ей по поводу избрания Понятовского: «Поздравляю вас с возвышением вашего сына; я не знаю, как он сделался королем, но, конечно, на то была воля провидения, и больше всего надобно поздравлять с этим его королевство; у поляков не было человека, который бы сделал их более счастливыми по-человечески; говорят, что сын ваш ведет себя отлично, и я этому очень рада; направлять его на путь истинный в случае нужды предоставляю вашей материнской нежности». Жоффрэн в переписке своей с дорогим сынком, разумеется, не могла не касаться отношений его к «далеким странам» и к их властительнице. Мы уже упоминали о сильно распространившихся за границею слухах насчет брака Понятовского с Екатериною. Жоффрэн писала новому польскому королю по этому поводу: «У нее (Екатерины) много дела, и надобно много времени, чтоб переделать все это дело. Я утверждала, что вы с нею не видались (во время поездки Екатерины в Лифляндию), я утверждаю, что вы на ней не женитесь, о чем многие говорили с неудовольствием. Вот как объясняли дело: она вовсе не крепко держится на престоле; она уступит его сыну, а сама выйдет замуж за короля польского».
Для Понятовского дело шло не о браке, а об определении отношений к государыне, которая возвела его на престол, С первой же минуты избрания он уже разрознивал свои интересы с ее интересами, заискивая дружбы двора, самого враждебного России. В том же письме, где он описывал Жоффрэн свое избрание, он говорил: «Я сильно нуждаюсь в вашем совете относительно дела, которого я желаю всего более и, конечно, более, чем вы думаете: это дружба французского короля. Если только во Франции захотят быть со мною в добрых отношениях, то я обещаю вам, что с удовольствием пойду навстречу и сделаю половину дороги». Это относительно внешней политики, относительно же внутренней разрозненность интересов была еще резче. Когда чад, произведенный счастием избрания, прошел и он очутился лицом к лицу с затруднительностию своего положения, с препятствиями, которые стояли на дороге осуществлению планов преобразования Польши, усилению королевской власти, то Станислав писал своей маменьке Жоффрэн: «Ах, я знаю хорошо, что я должен делать, но это ужасно! Терпение, осторожность, мужество! И еще: терпение и осторожность! Вот мой девиз». Об Екатерине он писал: «Там очень умны, там … Но уж очень гоняются за умом. Это металл самый дорогой, но для обработки его нужна искусная рука, руководимая добрым сердцем. Некогда были в этом согласны, а теперь судьба и, быть может, вкус переменили многое!»
Что же заставило Понятовского думать, что там ум не руководится более добрым сердцем?
Кейзерлинг недолго пережил избрание Понятовского: еще в начале августа Репнин уведомил Панина, что посол очень болен, а 19 сентября Кейзерлинг умер. В министерской сумме после покойного осталось 85566 червонных; их Репнин хотел употребить на уплату тем лицам, которым было обещано: 3000 червонных на месяц воеводе русскому, 300 червонных на содержание солдат Огинского, 1200 червонных на месяц королю для первого его обзаведения и содержания до конца коронационного сейма, ибо прежде он не мог получить никаких доходов. Кроме того, нужно было доплатить примасу 17000 червонных в число обещанных ему 80000 рублей да канцлеру его 4000 червонных.
Императрица кроме означенных выше денег по «особливому своему благоволению и дружбе» подарила Понятовскому на первый случай для учреждения дома 100000 червонных. Бедный король за все благодеяния и подарки мог отправить своей благодетельнице только ящик трюфлей; но мы знаем, чего от него желали в благодарность за корону. Репнин повел немедленно дело о новом договоре между Россиею и Польшею; но поляки, зная, что новый договор будет для них невыгоден, сильно противились его заключению. Россия хотела гарантировать настоящее состояние республики, поляки этого боялись, представляя, что по праву гарантии Россия будет вмешиваться во все их дела.
Но самым трудным делом было диссидентское. Екатерина не могла его откладывать. Еще в 1762 году Георгий Кониский объявил Синоду, чтомессионары сажают в тюрьму и грабят тех, которые не хотят отстать от благочестия; что, по словам одного плебана, папа писал к королю и канцлеру литовскому, чтоб впредь православным епископам привилегий не давать, а настоящего епископа плетьми выгоним; положили письма его, Кониского, перехватывать. Поэтому ему возвращаться в Могилев опасно и для тамошней церкви бесполезно; просил отрешить его от епархии и определить на безмолвное житие в монастырь с пропитанием, потому что он, повредя в бытность свою в Белоруссии слух и зрение, страдает частыми головными болями. В феврале 1763 года Синод поднес императрице доклад с прошением о защите в Польше благочестия, представляя, что Конискому ехать туда крайне опасно и вообще православному епископу править тамошнею епархиею нельзя, пока не будет употреблено особливого ее императорского величества защищения. Когда решение на доклад по известным обстоятельствам замедлилось, Синод вошел с новым докладом, что Кониский приехал из Москвы в Петербург и просит о решении его дела. Жалобы шли не от одного Кониского: киевский митрополит Арсений писал, что трембовльский староста Потоцкий отнял у православных четыре церкви и передал униатам, в Пинске отнято было у православных 14 церквей. Вследствие этого 5 апреля 1764 года Кейзерлинг и Репнин получили такой рескрипт императрицы: «Излишно описывать здесь известное вам самим дело утеснения в Польше наших единоверных и прочих диссидентов. Кто не ведает, что одни и другие равно подвержены гонению римского духовенства, которое не только без остатка почти похитило все им законами и многими привилегиями дозволенные епархии, монастыри и церкви, но и до того еще властию и пронырством своим довело, что знатная часть сограждан, так сказать, из сообщества отринуты за то одно, что исповедуют закон другой. Но пока еще сие зло вовсе не окоренится, то, дабы нынешний междуцарствия случай не упустить втуне, повелеваем мы вам на основании данного вам обоим общего нашего наставления как ныне при сейме конвокации, так и впредь при сейме коронации употребить всевозможное старание ваше, дабы как собственные наши единоверные, так и прочие диссиденты, обязанные между собою ко взаимной обороне формальным актом 1599 года, во все прежние свои права и преимущества точным и ясным законом восстановлены да и для переду как в персонах и имениях своих, так и в принадлежащих им епархиях, монастырях и церквах от всяких нападков римского духовенства охранены и прежде отнятые, сколько возможно, им возвращены были. В произведении сего намерения в действо полагаемся мы на искусство ваше и лучшее на месте усмотрение удобных обстоятельств, между которыми из лучших полагаем мы случай благонамеренной конфедерации, если такая воспоследует, ибо тогда гораздо легче будет преодолеть в одной части дворянства слепое духовенству порабощение и ненависть к людям, кои неодинакого с ними исповедания».
17 октября Екатерина писала Репнину: «Мне остается рекомендовать вам всего более два дела: дело о диссидентах и дело о границах; моя слава заинтересована в обоих, помните это, оба дела в ваших руках, действуйте согласно с указами и инструкциями». Слова «помните это» должны были приводить в отчаяние Репнина.
Диссидентское дело, по его отзывам, было трудно вследствие народного энтузиазма. «Привести их (диссидентов) в полное равенство с католиками считаю невозможным без насилия, – доносил посол, – надеюсь доставить им только свободное исповедание веры и право получать староства не судебные». «Само собою разумеется, – писал ему Панин, – что, говоря о диссидентах, надобно всегда предпочтительно упоминать о наших единоверцах. Кроме общих им с другими диссидентами претензий имеют они еще собственные жалобы, которые не меньше заслуживают справедливого рассмотрения. Не думаю я, да и думать почти нельзя, чтоб можно было в один раз возвратить диссидентам все то, чего они лишились; но довольно, когда они в некоторое равенство прав и преимуществ республики приведены и от нового гонения совершенно охранены будут, дабы в противном случае продолжением прежнего утеснения не могли они, и в том числе и наши единоверцы, к невозвратному ущербу государственных наших интересов вовсе искоренены быть. Нет нужды распространяться здесь, сколь много польза и честь отечества нашего, а особливо персональная ее императорского величества слава интересовала в доставлении диссидентам справедливого удовлетворения. Для приклонения к тому короля и всех способствовать могущих магнатов довольно уже и кроме формальных трактатами определенных обязательств представлять им в убеждение, что когда ее императорское в-ство для пользы республики не жалела ни трудов, ни денег, дабы ее в толь смущенное и критическое время, каковы для нее бывали обыкновенно прежние междуцарствия, сохранить от беспокойств, гражданского нестроения и других с оным неразлучно соединенных бедствий без всякой для себя из того корысти, то коль справедливо она может требовать и ожидать от благодарности королевской и всея республики, чтоб правосудное и столь к персональной ее в-ства славе, сколько к собственной чести нынешнего польского века служащее предстательство и заступление ее возымело действие свое в пользу некоторой части их сограждан, кои вопреки торжественным трактатам, собственным польским фундаментальным законам, общей вольности вольного народа и множеству королевских привилегий невинно страждут под игом порабощения за одно исповедание других, признанных христианских религий, в коих они рождены и воспитаны. К сим представлениям может ваше с-ство присовокупить все те, кои вы сами за приличные почесть изволите, отзываясь в случае крайности, т. е. когда все другие средства втуне истощены будут, что и то им предостерегать должно, дабы ее императорское в-ство, увидя к заступлению своему в справедливом деле столь малое со стороны республики уважение, не нашлась напоследок от их дальнего упорства приневоленною одержать некоторыми вынужденными способами то, чего она от признания знатного им своего благодеяния и дружбы инако достигнуть не могла, и чтоб для того ее в-ство не указала далее оставить в землях ее (т. е. республики) те самые войска, кои по сю пору столь охотно и с таким знатным иждивением употребляемы были для единой пользы и службы республики, которая долженствовала бы сама собою чувствовать, что утеснением одной части сограждан уничтожается общая ее вольность и равенство. При вынужденном иногда употреблении сей угрозы надобно будет вашему с-ству согласовать с словами и самое дело и сходно с тем учреждать и дальнейшее войск наших в Польше пребывание, дабы по крайней мере страхом вырвать у поляков то, чего от них ласкою добиться неможно было».
Для России главным делом было диссидентское; для короля и фамилии – преобразования. Хотели немедленно же, на коронационном сейме, провести два важных преобразования: ввести на сеймиках большинство голосов, а на сейме каждое отдельное дело должно было пока решаться единогласием, но как скоро несколько дел решено таким образом, то протест одного депутата относительно одного какого-нибудь дела, действительный относительно последнего, не срывает сейма, т. е. не уничтожает всех других его решений, что начали означать выражением: liberum rumpo.
Но для проведения этих преобразований нужно было согласие соседних дворов, преимущественно русского, и Станислав-Август вздумал уверять Екатерину, что преобразования необходимы для успеха диссидентского дела. «Я не распространяюсь в изъявлениях благодарности, – писал король императрице (4 ноября), – вы не этого желаете. Вы слишком велики для этого, и притом было бы трудно уравновесить слова с чувством. Но я обращаюсь к хорошо известному вам характеру моему. Вы знаете, какую власть имеет надо мною благодарность, а благодарность моя к вам чрезмерна, она равняется моей преданности. Вы можете смело сказать самой себе: „Мой лучший, мой самый верный друг теперь король, он привязан ко мне честностию и личною склонностию столько же, сколько интересом“. К счастию, ваши добродетели и ваше благородное бескорыстие позволяют мне воздать должное вам и моему государству. Вы желаете, чтоб Польша была свободна; я желаю того же, и с этою целию я хочу спасти ее из бездны беспорядка, который в ней царствует. Большему числу ревностных патриотов до того наскучила анархия, что они начинают довольно громко говорить, что предпочтут абсолютную монархию постыдным злоупотреблениям своеволия, если невозможно достигнуть более правильной свободы. Я хочу предохранить их от этого отчаяния. Но единственное средство для этого – сеймовые преобразования. Диссиденты составляют часть граждан, над которыми по вашему желанию я царствую. Так как ваше величество сильно занимает их судьба, то это заставляет меня действовать в их пользу пред католическою нациею, слишком ревнивою, быть может, относительно известных преимуществ. Но для успеха в этом деле, как везде, нужно более порядка на сейме, а этого нельзя достигнуть без исправления наших сеймиков. Здесь замешан собственный интерес вашего величества».
Но «там были очень умны, там», хотя еще и руководились добрым сердцем, королю было внушено, что преобразования преждевременны. Станислав-Август повиновался и писал (13 декабря): «Смею думать, что ваше императорское величество видите самое сильное доказательство моего беспредельного к вам уважения в жертве, какую я принес вам на сейме: я пожертвовал тем, что всего более лежало у меня на сердце. Большинство голосов на сеймиках и уничтожение liberum rumpo суть предметы самых пламенных моих желаний. Вы пожелали, чтоб этого еще не было, – и это не было даже предложено. Считаю себя вправе думать, что мое поведение расположит ваше величество благоприятно отнестись к делу в будущем. Желание сделать вам угодное и мое собственное расположение заставляли меня сделать для диссидентов то, чего вы для них требовали. Ваш посол уведомит вас, какой результат произведен был фанатическим криком. Ожесточение в Сенате дошло до того, что хотели принести в жертву самого примаса, как он смел сделать легкое упоминовение об этом деле. От высокой справедливости вашего величества я ожидаю признания, что я не мог и не должен был рисковать более после этого опыта».
Посол уведомил о печальном для него исходе сейма, особенно по диссидентскому делу.
6 декабря Репнин писал: «Диссиденты одни более меня в оскорбление приводят; ласку и угрозы в пользу их употреблял, только по сих пор признаюсь, что мало надежды имею и антузиазм так велик, что ни резоны, ни страх никакого действия не делают». После этого грустного предисловия 13 декабря Репнин доносил: «Хотя не актом, но конституцией сего сейма подтверждение трактата 1686 года сделано, пограничная комиссия и негоциация об новой алианции определены, положа основанием новым обязательствам взаимную гарантию владений обеих держав и прав, привилегий и вольности республики. Знаю я, что сия гарантия совершенно теперь не исполнена (т. е. постановление о ней не приведено к совершенному окончанию), однако ж при будущем новом трактате отказать уже и поляки не могут как вещь повеленную и требованную от них же целым сеймом. Сия конституция столь же тверда, как бы и акт, который мне был предписан (императрицею), и, касаясь до чужестранной державы, нарушена быть отнюдь не может. Главные же причины в несоглашении их на акт я вижу те, чтобы гарантия совсем уже совершилась, а им, может быть, хочется чрез нее выиграть те в сеймиках и в сеймах учреждения, об которых они уже просили; а другое, не хотя ту гарантию от прусского короля принять, ни решительно сказать, что с ним в алианции войдут, которое я в акт внести хотел: они же все без изъятия к нему доверенности никакой не имеют, и я, сколько могу, то испровергаю, но по сих пор вижу, что напрасно. Если я не совсем в точности исполнил высочайшие повеления, то истинно от самой невозможности; и сие сделано от страху, чтоб войска здесь не остались: конституция ж сия до тех же желанных предметов довести может, как и акт. При сем должен я справедливость отдать королю, что он совершенно предан всемилостивейшей государыне и дела ее нелицемерно за свои считает. Я принужден был для успеху во всех делах сказать партикулярно королю и некоторым магнатам также в конфиденцию, что мне не велено войск выводить, пока дело нашего двора не кончут, не выключая и диссидентов; как же я видел, что сие последнее ни страхом, ни увещанием не делалось, то хотел в нации возбудить благодарность, дабы хоть тем к желаемому концу дойтить, и вследствие чего согласился на королевское желание, чтобы он объявил в публику, что войска наши назад идут, но и тем для диссидентов ничего сделать не мог; головой их дело, представленное в тот же день, и выслушать не хотели, и сделался такой шум, что, позабыв почтение к королю, с мест своих все повскакали и хотели, чтоб им выставили того, кто осмелился в пользу диссидентов прожект сделать и отдать маршалу сейма. Король, примас и малая часть рассудительных людей, которые тут были, не смели, видя ту неумеренность, ни один слова промолвить; и хотя прожект бы отдан маршалу от короля и примаса, но, боясь в том признаться, для прекращения того приступу сказали, что от чужестранных министров тот прожект прислан, чем подлинно то шумное взыскание прекратили, никто не смея более против сего говорить: но, однако же, прочесть не дозволили, крича все, как бешеные, что уже диссидентов состояние решено прошедшими сеймами и перемены никакой не сделают; и тот безобразный крик прежде не кончился, поколь совсем материи не принудили переменить. В тот же день поутру, прежде сего представления, видя нерешимость и почти робость королевскую, подал я еще мемориал об диссидентах, что также сделали прусской, дацкой и английской резиденты, дабы тем побудить оное дело трактовать; но король в полдень мне дал знать, чтоб лучше сократить оный в генеральных терминах; я ж, не видя в том пользы, к нему бильетом в той силе и отозвался, настоя, чтоб, конечно, вышепомянутый прожект предъявлен был и для выигрывания еще времени чтоб сейм хотя на два дни продолжили; на что он мне отвечал также бильетом, прося, однако же, чтоб никому то известно не было, кроме ее величества; а я и на оный бильет тоже ему донес, что не могу отступить от своих требований, почему и было представлено дело, как уж выше описал. Я ж был в то время нарочно неподалеку Сената, имел там своих шпионов, которые тотчас меня о всем том уведомили, почему в тот же момент цыдулку написал к князю Адаму Чарторыйскому, что хотя король и объявил нации, что войска наши выдут, но он знал, что мне того сделать нельзя, если диссидентское дело не прослушают и не решат. Сие, дошедши до короля, привело его в тревогу и в новое движение в пользу диссидентов, но сам, не смея говорить, велел маршалу сейма, чтоб он то дело продолжал представлять, что действительно неоднократно и делано, но, как выше доносил, ничто не помогло. К генералам Штофелю и Ренненкампфу я пишу, чтоб они в силу повелений ее императорского величества возвращались в свои квартиры в Россию; а король, беспокоясь весьма, чтоб они, как я сказал, не остались здесь, очень меня об том возвращении просил, на которое я ему донес, что хотя повеления, мне данные, того не гласят, особливо дело диссидентское, не имея никакого успеха, однако, видя подлинное его попечение о делах нашего двора, я то на себя беру, льстясь, что всемилостивейшая государыня оное опробует, уверен быв о подлинной его искренности и дружбе… Я то сделал из усердия к успеху дел нашего высочайшего двора, и, действительно, подтверждению трактата оное очень помогло; несчастлив только тем и истинно утешиться не могу, что диссидентское дело так дурно обратилось. Вижу теперь, что антузиазм закона (религии) опаснее всего на свете и труднее також всего оной превзойти. Однако как исполнение старого трактата, так заключение нового оставляют право и повод к поправлению состояния диссидентов и для защищения их от ябед, сколь то есть во власти короля, и к побуждению его к тому сию мысль весьма нужно оставить, что войска не велено было в пользу их выводить, подтверждая оное тем, что генерала князя Долгорукова корпус действительно для того ж совсем из земли не выводится, я ж намерен его к виленским магазейнам послать за черезвычайной здесь дороговизной, и более теперь войска здесь, конечно, не нужно».
«Вижу теперь, – писал Репнин, – что антузиазм закона опаснее всего на свете». В том же смысле писал Станислав-Август к своей maman Жоффрэн: «Ах, дорогая maman, народные предрассудки – вещь ужасная! Я преодолел некоторые из них на этом сейме, но был принужден оставить еще многие, и вмените мне это в заслужу, потому что это мне много испортило крови, но благоразумие превозмогло. При малейшей попытке в пользу некатоликов раздавался фанатический крик, против которого я мог бы бороться, но предпочел оказать пред ним уважение, чтоб поскорее утушить, и я проложил себе другую дорогу, более длинную и потаенную, но которая проведет меня под конец к возможности поступать человеколюбиво с диссидентами. Больше всего им и мне повредило то в этом случае, что они рассеяли слух, будто я хочу сравнять их совершенно с последователями господствующего исповедания, чего никогда не было и не будет в моей голове».
Туча надвинулась очень быстро. Ни король, ни Репнин, смущенные, не хотели еще признавать страшной опасности, не видали начала конца.
Связь России с Пруссиею, условленная возведением на престол Понятовского, должна была скрепляться еще более. Генерал Гадомский, присланный от Польской республики к прусскому королю с объявлением о смерти Августа III, был несколько раз у князя Долгорукого и передавал свои разговоры с Фридрихом II по поводу избрания нового короля. Фридрих прямо объявил ему, что, по его мнению, гораздо полезнее для поляков выбрать Пяста и что он, король, будет во всем поступать согласно с сделанными в Варшаве декларациями от имени русской императрицы, и так как граф Понятовский уже рекомендован ею, то он думает, что поляки для собственного спокойствия должны на то согласиться. К этому король прибавил, что ходящие в Польше слухи о намерении его послать туда корпус своих войск совершенно неосновательны и выдуманы его злодеями, хотящими смутить умы и накинуть на него подозрение; что он ничем не хочет нарушать польской вольности, только один случай принудит его послать войско в Польшу – это когда венский двор первый пошлет туда свои войска: на это он спокойно смотреть не будет и сделает то же самое. Вот почему он советует полякам предупредить поступки венского двора, противные их спокойствию. «Господин Гадомский, – доносил Долгорукий, – кажется, того же мнения, что полякам лучше следовать представлениям вашего величества и короля прусского; он мне сказал, что хотя принц Ксаверий саксонский и старается скрытно о своем избрании в короли и имеет значительную партию, но поляки предпочтут собственное спокойствие интересам этого принца».
В начале апреля Долгорукий имел конференцию с Финкенштейном. Прусский министр сказал ему, что некоторые польские магнаты скрытным образом старались уговорить графа Мерси, чтоб он объявил кандидатом на польскую корону одного из австрийских принцев, объявляя, что этим прекратятся все партии в Польше, которых избежать нельзя, если выбрать Пяста. Мерси до сих пор еще не дал им никакого ответа; король уже писал об этом в Петербург к графу Сольмсу для уведомления императрицы; но, прибавил Финкенштейн, его величество находит нужным отписать об этом русскому резиденту в Константинополе: венский и версальский дворы стараются привести Порту в сомнение относительно поступков петербургского и берлинского дворов в Польше, внушают ей, будто польская вольность находится в великой опасности; так русский резидент мог бы внушить Порте, что, напротив, венский двор старается поколебать польскую вольность, выставляя своего принца кандидатом, чего, как известно, Порта терпеть не будет и, получа такое известие, меньше станет верить внушениям австрийского и французского послов. Долгорукий в тот же день дал об этом знать Обрезкову в Константинополь.
В своих письмах к императрице Фридрих II продолжал обнадеживать ее в успехе польского дела. «Я хорошо знаю эту нацию (польскую), – писал король 16 февраля, – и потому уверен, что, разбрасывая деньги кстати и употребляя прямо угрозы против злонамеренных, вы их приведете к желанной вами цели. Но мне кажется, что угрозы и общие объявления должно употреблять только по истощении всех средств великодушия, всех внушений и советов частных, чтоб отнять у соседей всякий предлог вмешиваться в дело, которое вы считаете своим». Фридрих писал (7 апреля), что Франция и Австрия будут мешать Екатерине при избрании польского короля только тайком, интригами, а не силою; что надобно бояться одного, чтоб они своими интригами не подняли Порту. «Что же касается поляков, то вступление русских войск с сильными объявлениями против гетмана Браницкого и князей Радзивилла и Любомирского укротят их пыл». «Большая часть поляков, – писал Фридрих, – пусты и подлы (vains et laches), горды, когда считают себя вне опасности, и ползают, когда беда над головою, и я думаю, что не будет пролито крови, разве отрежут нос или ухо у какого-нибудь шляхтича на сейме». 12 мая король писал: «Поляки получили некоторую сумму денег от саксонского двора; кто захочет получить их, произведет некоторый шум, но все и ограничится шумом. Ваше величество приведете в исполнение свой проект: этот оракул вернее Калхасова».
А между тем, узнавши, что Бенуа в Варшаве сделал заявление, одинакое с русским послом, Фридрих II был этим недоволен и велел дать знать своему министру: «Нужно было ограничиться только заявлением, что король не хочет увеличения своих владений на счет Польши, а не требовать прямо избрания Пяста: хотя король и согласен в этом отношении с императрицею, но все же желал бы избежать подозрения, что хочет вмешиваться в свободные выборы».
Король был согласен с императрицею и относительно диссидентов, но велел отписать Бенуа: «Делайте для диссидентов все возможное по обстоятельствам, ибо не надобно рисковать спутать дело из любви к ним».
В Берлине ожидали с нетерпением заключения союзного договора с Россиею. Сольмс в донесениях к королю приписывал медленность в заключении договора множеству дел и обычной медлительности русского двора. Наконец 31 марта желанный договор был подписан: оба государства обеспечивали взаимно европейские владения друг друга. В случае нападения на одну из договаривающихся сторон употреблялись сначала добрые услуги для прекращения войны, в случае неуспешности через три месяца по востребовании союзник выставляет 10000 пехоты и 2000 кавалерии, в случае же нужды оба государства соглашаются об увеличении этого числа и о защите всеми силами, 1-я секретная статья: если нападение последует в отдаленных местах, на Россию со стороны Турции и Крыма, а на Пруссию за Везером, то вместо войска помощь может быть доставлена деньгами, именно уплатою по 400000 рублей. 2-я секретная статья: союзники обязываются действовать заодно в Швеции для поддержания равновесия между борющимися там партиями; в случае опасности для существующей формы шведского правления союзники соглашаются насчет средств отвратить опасное событие, 3-я секретная статья: король гарантирует голштинские владения великого князя, 4-я секретная статья: союзники обязываются не позволять перемены в польской конституции, предупреждать и уничтожать все намерения, которые могли бы к этому клониться, прибегая даже к оружию. Статья отдельная: союзники обязываются покровительствовать диссидентам и уговаривать польского короля и республику восстановить их в прежних правах; если же нельзя, то, выжидая удобного времени, стараться по крайней мере, чтоб диссиденты не подвергались притеснениям. Союз был заключен на 8 лет, но можно было возобновить его и прежде.
Долгорукий донес, что граф Финкенштейн словесно объявил всем иностранным министрам о заключении союзного договора, причем не утаил и секретной статьи о Польше; такое же устное объявление иностранным министрам сделано и им, Долгоруким; только одному английскому посланнику Митчелю, с которым он искреннее обходится, чем с другими, он прочел весь договор и рассказал содержание секретной статьи. На этом донесении Панин написал: «За сие Долгорукий достоин реприманда, по какому повелению он смел сказать о секретной конвенции; да и вся реляция неисправна, ибо невозможно статься, чтоб берлинский двор всем чужестранным министрам сообщил секретный артикул о польских делах, потому что здесь согласились оный сообщить только венскому и лондонскому дворам». Сильный реприманд был отправлен; но Долгорукий отвечал, что он не счел нужным утаивать секретную статью от английского посланника, когда в Петербурге постановлено сообщить и лондонскому двору и ему, Долгорукому, велено обходиться с Митчелем откровенно.
Когда австрийский посланник Рид представил Фридриху II, что для успокоения Польской республики Мария-Терезия желала бы публичного объявления со стороны Пруссии, что войска прусские не будут введены в Польшу прежде вступления туда войска другой державы, король выслушал Рида с неудовольствием и отвечал: «Я уже сообщил венскому двору договор, заключенный мною с русскою императрицею, я теперь обязан поступать во всем согласно с нею; императрица до сих пор ничего не сделала в противность обещанию сохранять вольность и права Польской республики, а что русские войска теперь в Польше находятся, то это не причина к жалобе; союз между Пруссиею и Россиею натуральный: как ближние соседи Польской республики для собственного интереса мы должны соединиться и охранять заодно вольность и фундаментальные законы Польши». Король приказал Финкенштейну немедленно сообщить Долгорукому об этом разговоре с Ридом для донесения императрице и прибавить от его имени, что все польские беспокойства происходят от внушений венского двора; известно, когда коронный гетман граф Браницкий выехал из Варшавы и остановился в трех милях от этой столицы, то австрийский посол граф Мерси поехал к нему и уговаривал его, чтоб твердо держаться.
Осенью попытки нового польского короля приступить к преобразованиям сильно встревожили берлинский двор, тем более что из Петербурга и Варшавы Фридрих II получил донесения, что русский двор смотрит на эти попытки хладнокровно и даже с поблажкою. Сольмс доносил из Петербурга, что польский посланник граф Ржевуский представил Панину мемуар, где просил согласия императрицы на ограничение злоупотребления liberum veto в смысле liberum rumpo. Панин готов был уступить, представляя, что Польша, избавленная от сеймового безнарядья, поправивши свою торговлю, юстицию и полицию, может быть полезною союзницею и заменить Австрию относительно турок. Но Сольмс получил из Берлина приказ: «Сохрани вас Бог помогать предложению Ржевуского!»
Бенуа из Варшавы прислал тоже тревожные известия, что Россия смотрит на польские преобразования слишком легко. Репнин начинает очень вилять насчет этого дела; и тогда только начал сериозно на него смотреть, когда ему Бенуа внушил, как сериозно смотрит на него король прусский. Репнин стал говорить об этом Станиславу-Августу, тот сильно огорчился и начал говорить с такою горячностию, какой Репнин никогда прежде не замечал в нем: «Как! Это наши друзья, наши союзники будут препятствовать тому, чтобы мы вышли из нашего застоя!» «Поляки, – писал Бенуа, – будут содействовать таким образом своей собственной погибели и заставят своих соседей раздробить некогда Польшу, чтобы посредством формы английского правления, у них установленной, они не сделались слишком страшны при своей обширной государственной области».
Фридрих написал Екатерине (30 октября): «Многие из польских вельмож желают уничтожить liberum veto и заменить его большинством голосов. Это намерение очень важно для всех соседей Польши. Согласен, что нам нечего беспокоиться при короле Станиславе, но после него? Если ваше величество согласитесь на эту перемену, то можете раскаяться и Польша может сделаться государством, опасным для своих соседей, тогда как, поддерживая старые законы государства, которые вы гарантировали, у вас всегда будет средство производить перемены, когда вы найдете это нужным. Чтоб воспрепятствовать полякам предаваться их первому энтузиазму, всего лучше оставить у них русские войска до окончания сейма».
Панин по словам Сольмса, все твердил, что было бы слишком жестоко мешать полякам выйти из варварства; но на Екатерину письмо Фридриха произвело сильное впечатление, и она отказала в согласии на преобразование. «Панин нахмурился, – писал Сольмс, – но скрыл свою досаду: ему хотелось приобресть славу восстановителя Польши».
Но был еще третий сосед Польши, который также сильно интересовался всем, что в ней происходило.
29 января австрийский посланник князь Лобкович заявил вице-канцлеру, что императрица-королева желает знать, кому с русской стороны предпочтительно прочится корона польская, чтоб об этом заблаговременно можно было между собою согласиться; что сообщение об этом было обещано, но обещание до сих пор не исполнено, а сделанная в Варшаве русским и прусским министрами декларация противна прежним уверениям, что республике будет предоставлена свобода избрания: исключение иностранных принцев никак не вяжется с этими уверениями. Если Россия для подкрепления своего кандидата прежде избрания введет свои войска в Польшу, в таком случае венский двор по своему значению и близкому соседству не может равнодушно смотреть, чтоб какая-нибудь посторонняя держава посадила в Польше короля против вольного избрания, и потому принуждена будет вмешаться в дело. В случае вольного избрания на польский престол саксонского принца намерена ли императрица противиться этому силою? На конференции 3 февраля Лобкович опять спрашивал, не будет ли императрица противиться избранию саксонского принца, ибо хотя венский двор и желает вольного избрания этого принца, но не намерен подкреплять его силою в надежде, что императрица также не будет подкреплять силою своего кандидата, что для обуздания беспокойных голов в Польше было бы полезно, когда б оба императорские двора заблаговременно согласились поддерживать вольное избрание. 9 февраля Лобкович наведывался о резолюции императрицы на его предложение, но получил от вице-канцлера в ответ, что резолюции еще нет, да дело и не требует поспешности.
29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку, в которой русский двор объявлял, что вследствие больших беспорядков в Польше и насилий коронного гетмана графа Браницкого, также виленского воеводы князя Радзивилла и сообщников их императрица, может быть, против своего желания найдется вынужденною ввести часть своих войск в земли республики для защиты благонамеренных патриотов и сохранения спокойствия в таком близком соседстве. Лобкович заметил, что он ни о каких насилиях гетмана Браницкого не знает, что же касается до князя Радзивилла, то он не так виноват, как об нем говорится в русской записке; вообще ж ему, послу, очень прискорбно, что Россия в польских делах не ограничивается одними желаниями, и он, зная миролюбивые расположения своего двора, боится нарушения драгоценного покоя. Вице-канцлер отвечал, что насчет насилий Браницкого и сумасбродных поступков Радзивилла не может быть ни малейшего сомнения; что же касается намерений русского двора, то они остаются прежние и заключаются в защите вольности и законов польских и в недопущении, чтоб в Польше как-нибудь возбуждены были внутренние неустройства; если, следуя этим правилам, Россия будет принуждена употребить и войско, то сделает она это, конечно, не по охоте, а будучи побуждена существеннейшими своими интересами, которые перевешивают интересы всех других дворов.
На сеймике в Грауденце (в прусской провинции) явилось войско Браницкого, чтоб дать торжество свое стороне, но этому помешало русское войско, охранявшее там магазины. Партия Чарторыйских оправдывала поступок русского войска; противная партия кричала против вмешательства иностранной силы. 5 апреля Лобкович жаловался на это вмешательство: он говорил, что протест поляков против него ничем оспорен быть не может и это присутствие русского войска, разумеется, нарушает в означенном месте польскую вольность. Вице-канцлер возражал, что русские войска, выступившие уже из Грауденца, принуждены были возвратиться туда для защиты магазинов, могших потерпеть среди народного беспорядка; Лобкович основывается на протесте одной стороны, но надобно, чтоб он прочел манифест и другой, подписанный 270 лицами, тогда как протест подписан только 220; что корпус генерал-майора Хомутова не нарочно приведен был в Грауденц, а находился там уже несколько лет; что когда русская армия действовала в пользу императрицы-королевы, то венский двор не жаловался на нарушение польской вольности от присутствия русского войска. Лобкович отвечал, что хотя он и не видал манифеста другой партии, однако сомневается, чтоб он был так же основателен, как протест первой, что не его дело говорить о прошедшем, а главное, он опасается, чтоб русские магазины не появились в таких местах, где их прежде совсем не было. На докладе об этой конференции Екатерина написала: «При сочинении ответа князю Лобковичу не худо дать им приметить, что здесь весьма странно кажется, что при всяком случае нас в допрос ведут».
В Вене Кауниц точно так же говорил князю Голицыну, что австрийскому двору вовсе неизвестно о выставляемых русским двором насильственных поступках Браницкого и других поляков, но известно о вступлении в Польшу значительного корпуса русских войск. «Намерение мое было, – писал Голицын, – посредством разговора с князем Кауницом изведать мысли здешнего двора по польским делам, но нимало не оказал он к тому податливости. Я от здешнего министерства не ожидаю теперь никакой откровенности, когда оной по сие время не оказалось».
Всего страннее было это раздражающее «ведение в допрос» при твердом решении венского двора ни под каким видом не начинать войны из-за Польши. Мария-Терезия говорила по поводу этой страны, что дрожит при малейшей искре от страха, что из искры произойдет пламя. Относительно претензии принца Ксаверия саксонского на польский престол Мария-Терезия сказала: «При настоящем положении моих финансов я могу дать ему только 100000 гульденов – плохая помощь! О посылке же войска в Польшу я не смею и думать, потому что это может вовлечь меня в новую войну, тогда как я страдаю еще от ран, нанесенных последнею войною».
Точно так же странно должно было казаться в Петербурге и поведение Франции, которая при всяком случае «вела в допрос» без решимости противодействовать видам России. Людовик XV в начале года писал: «Наши последние письма из Вены ясно говорят, что тамошний двор не даст ни войска, ни денег принцу Ксаверию, но обещает ему все добрые услуги и уговаривает его представиться кандидатом (на польский престол). При таких обстоятельствах все деньги, которые мы дадим, будут потеряны, а у нас нет столько денег, чтоб их бросать. Думаю, что Испания взглянет на дело точно так же».
3 февраля французский поверенный в делах Беранже говорил вице-канцлеру князю Голицыну, что всякая посторонняя держава имеет право подкреплять кандидата своего, не исключая, однако, самовластно всех других вопреки польской вольности. Потом 1 марта говорил, что исключение Россиею саксонских принцев противоречит самим русским декларациям о сохранении вольности и прав республики. Князь Голицын отвечал, что Россия, конечно, больше, чем его двор, имеет интереса заботиться о ненарушимости польской конституции и рекомендует Пяста именно потому, что большая и здравая часть народа этого желает. Когда 29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку о возможности вступления русских войск в Польшу вследствие насилий Браницкого и Радзивилла, то Беранже начал было на всякий пункт записки делать свои рассуждения и вопросы; но князь Голицын сказал ему, что он может довольствоваться тем, что находится в записке, и повторил, что интересы Франции относительно Польши и ее вольности никак не могут равняться с русскими. В Версали герцог Пралэн говорил русскому министру князю Дмитрию Алексеевичу Голицыну, как бы желательно было, чтоб Россия не вмешивалась в польские дела, распродала бы свои магазины в Польше и вывела оттуда свои войска и таким образом отняла бы у поляков всякий предлог к жалобам. Против этого места донесения Голицына Панин заметил: «А между тем сейм отложат, чего в Польше и домогаются, чтоб нашу партию там поставить без защиты и Браницкому с войсками все форсировать».
Тогда же Пралэн говорил Голицыну, что их очень тревожит слух, будто императрица велела приблизить к польским границам значительное число войска, и дружески признался, что если сверх ожидания вольность и права Польской республики будут нарушены и она формально потребует помощи у Франции, то последняя найдется в очень затруднительном положении. В конце апреля Пралэн, передавая Голицыну известие о вступлении русских войск в Польшу, выражал об этом свое сожаление, во-первых, потому, что по законам польским нельзя выбрать короля, пока чужестранные войска находятся в пределах республики; во-вторых, сама императрица объявила, что не допустит вторжения иностранных войск в Польшу; в-третьих, немалая часть поляков приносят теперь христианнейшему величеству жалобы, представляя, что русская императрица, исключа иностранных кандидатов и вводя свои войска в Польшу, нарушила их права, и требуют помощи от Франции. Насилия графа Браницкого и князя Радзивилла, дающие повод ко вступлению русских войск, на самом деле вовсе не так велики или, лучше сказать, их и вовсе нет, но враги увеличивают их в глазах императрицы, чтоб лишить этих вельмож ее покровительства; по смерти королевской Браницкий нимало не умножил число войск коронных; очень было бы желательно, чтоб императрица, оставя поляков разделываться друг с другом, как хотят, велела вывесть свои войска из Польши; в этом случае Франция даст торжественное обещание не только ни под каким видом не мешаться в польские дела, но и ни копейки денег туда не посылать. На поле против этого места донесения Голицына было замечено: «Следовательно, теперь дают и видят, что без успеха».
Пралэн в дружеской откровенности признавался Голицыну, что польские требования помощи крайне его затрудняют и он не знает, что делать. Голицын писал по этому поводу своему двору: «Я легко верю, что польские требования затрудняют здешний двор не столько вследствие нежелания его вмешиваться в польские дела, сколько вследствие внутреннего плохого состояния государства. Впрочем, поступки свои он будет распоряжать, Смотря на австрийский двор, который более принимает участие в польских делах, чем здешний». На это Панин заметил: «Конечно, правда!»
13 мая Голицын донес, что французский посол в Варшаве маркиз де Поми представил своему двору, что слабое его старание в пользу Польской республики и слабая защита французских сторонников производят большой ропот и унижают достоинство Франции. Двор принял это в уважение и послал Поми отзывные грамоты; но Поми, отъезжая, должен был объявить, что так как республика теперь в волнении и в ней находятся чужестранные войска, то король считает нужным отозвать своего министра до восстановления спокойствия. Голицын писал: «Здешние обстоятельства относительно Польши действительно странны и очень тягостны для министерства. Король и Шуазели никак не намерены мешаться в польские дела, что на этих днях вновь объявлено австрийскому послу, особенно не имея надежды на успех по невозможности употребить много денег или послать войско. Но дофин и дофина требуют последнего и приписывают равнодушие Франции недоброжелательству Шуазелей».
По дальнейшим известиям Голицына, во Франции сильно желали окончания польского междуцарствия и больше всего боялись, чтоб не было двойного избрания, ибо тогда Франция нашлась бы в затруднительном положении: помочь противной Чарторыйским партии нет средств, а не помочь – значит потерять в Польше все значение. Наконец пришло известие об избрании Станислава Понятовского, и французская королева стала толковать с отцом своим Станиславом Лещинским, как бы сделать, чтоб новый король назывался Станиславом Вторым для указания на королевские права Станислава Первого (Лещинского), а если этого нельзя, то назвался бы Станиславом-Августом.
Непосредственно Франция не имела средств противодействовать видам России в Польше; но из Константинополя приходили известия, что там французский посол не остается в бездействии. 4 января Порта прислала Обрезкову письменный отзыв, где говорилось, что она сама не имеет намерения вмешиваться в польские дела, ни в вольное избрание короля из Пястов и желает, чтоб и другие соседственные державы поступали таким же образом; но получено известие, будто Россия, согласясь с королем прусским, намерена силою принудить поляков выбрать себе в короли графа Понятовского, и хотя это известие и невероятно, однако Порта спрашивает, не может ли посланник дать какое-нибудь объяснение. Обрезков отвечал, что этому известию нельзя подавать никакой веры; прусский посланник Рексин подал записку такого же содержания. В конце февраля Обрезков доносил, что французский король, видя согласие Порты на избрание Пяста, нашел способ подействовать на султана посредством одного неаполитанского доктора, служащего в женском отделении сераля и имеющего свободный доступ к султану. Благодаря этому неаполитанскому доктору 7 февраля явился к Обрезкову переводчик Порты по повелению султана с вопросом, в каком положении находятся польские дела и какая по ним окончательная резолюция императрицы. Когда Обрезков спросил, что за причина такого неожиданного вопроса, то переводчик в крайнем секрете открыл, что султан переменил свои мысли относительно избрания в польские короли Пяста и что в этой перемене всего больше участвовали льстивые внушения французского посла, который толкует, что султан без всякого затруднения может посадить на польский престол, кого хочет, и никакая держава не посмеет этому противиться, и приобретет он чрез это имени своему бессмертную славу, а империи своей знаменитость. Обрезков, зная по опыту, что в подобных случаях твердый ответ Порте не в пример бывает полезнее мягкого, отвечал, что ничего нового не может быть по польским делам и по данному раз императрицею наставлению он, посланник, может Порту уверить, с одной стороны, что императрица не будет препятствовать избранию в польские короли Пяста, но, с другой стороны, если бы недоброхотными к отечеству поляками или какою-нибудь иностранною державой нарушено было спокойствие Польской республики, то императрица на это равнодушно смотреть не будет, но употребит все меры и силы свои к защите Польши и к восстановлению в ней спокойствия. Переводчик Порты нашел, что этот ответ способен уверить султана, что покушение его возвести на польский престол, кого ему угодно, будет не так дешево стоить, как уверяют французы, и султан поудержится от поступков, которые могли бы компрометировать Порту. Ответ подействовал: прусский посланник опять подал Порте записку о необходимости избрания природного поляка, и когда первый французский переводчик Дюваль подал рейс-еффенди записку, что и саксонские принцы, как дети покойного польского короля, могут считаться природными поляками, то рейс-еффенди бросил записку Дювалю в глаза и сказал, как послу не стыдно беспрестанно утруждать министерство такими пустяками, разве он сановников Порты считает детьми несмысленными?
Мы видели, что с начала царствования Екатерины хотели идти по польским делам согласно с Пруссиею, а по турецким согласно с Австриею; но понятно, что такое раздвоение в политике было крайне затруднительно. Так, в Берлине, когда князь Долгорукий хотел отклонять прусское правительство от заключения союза с Турциею, то потерпел неудачу; а в Константинополе, когда Обрезков старался сближаться с австрийским интернунцием для противодействия тому же турко-прусскому союзу, то интернунций принимал его совет и предложения холодно и подозрительно. На донесении об этом Обрезкова Панин написал: «Мне видится, и нам уже пора о сем деле замолчать, оставя венский двор его жребию, да и в существе Россия не потрясется от той алианции (Пруссии с Турциею), а венский двор далеко уже отшел от натуральной с нами конекции, чтоб еще нам стряпать за его собственные интересы с обращением к себе от других за то зависти».
В апреле польский резидент Станкевич от имени гетмана Браницкого уведомил Порту, что избирательный сейм не может быть вольным, если Порта не обнадежит гетмана и республику своею помощию, ибо Польша окружена со всех сторон бесчисленными русскими войсками, а внутри ее содержатся значительные русские магазины под прикрытием также сильных отрядов войска, к которому высылаются еще новые, и по всему королевству разглашено, что русская императрица не допустит избрания в короли никого другого, кроме Понятовского, и как только он будет избран, то императрица выйдет за него замуж и чрез это присоединит Польшу к Российской империи. Если это намерение исполнится, то понятно, какой вред потерпит Турция. Но благодаря искусству Обрезкова делать внушения влиятельным лицам представления Станкевича остались без последствий. Обрезков писал, что переводчик Порты Григорий Гика, пожалованный в молдавские князья, советовал ему следующее: как скоро в Польше будет избран в короли человек, угодный императрице, то пусть новый король сейчас же пришлет грамоты к султану и визирю с объявлением о своем избрании и с заявлением своего желания снискать благоволение Порты, ибо ничто не может так побудить Порту к согласному действию с Россиею и Пруссиею, как уважение, которое ей окажется: оно пощекочет ее честолюбие и отклонит нарекание, что нанесен ущерб ее значению избранием польского короля единственно по воле русской императрицы. Обрезков прибавлял, что, по его мнению, Гика не сам собою подал этот совет, но усмотря желание всего турецкого министерства. Гика уверял также Обрезкова, что когда приедет в Молдавию, то будет усердно служить императрице как по польскому, так и по другим делам. За это Обрезков подарил ему соболий мех в 1000 рублей; а Панин написал на реляции: «Да и, конечно, он (Гика) таков, что упустить его не должно; так не соизволите ль, ваше величество, указать заранее о том инструировать своих министров в Польше, равно как и о том, чтоб Станкевича как наискорее отозвать и по возвращении дать ему восчувствовать, что он к таким непристойностям употребить себя дозволил». Императрица на это написала: «Быть по сему; а ревность, искусство и усердие Обрезкова довольно похвалить неможно, да благословит Господь Бог и впредь дела наши тако».
Но радость была еще рановременна. От 15 июня Обрезков донес, что Порта опять сильно встревожена уведомлениями Браницкого, крымского хана и французского посла, что Россия скрытно действует в пользу Понятовского как жениха императрицы Екатерины. К Обрезкову явился переводчик Порты с объявлением от визиря, что если Понятовский действительно будет избран в короли, то это произведет охлаждение между Турциею и Россиею. Потом визирь велел сказать Обрезкову: «Одному Богу известно, как я стараюсь об утверждении доброй дружбы между Турциею и Россиею, но все мои старания останутся напрасными, если Понятовский будет избран в короли, не потому, что Порта опасается брака его с императрицею: она принимает ваши уверения, что этого не будет; но потому, что, кроме России и Пруссии, все державы признают его недостойным; по вступлении на престол может он вступить в брак с принцессою из австрийского или бурбонского дома и отдаст чрез это Польшу в зависимость от них. Одним словом, доставление польской короны Понятовскому и вступление в войну с Турциею для России одно и то же, и я хотя бы и остался на своем месте, то ничем уже помочь не могу; а кроме Станислава Понятовского можно выбирать кого угодно, хотя бы брата его родного, лишь был бы в законном браке».
Обрезкову и тут удалось успокоить Порту. «Но, – писал он императрице, – худая моя судьбина, как видно, устремилась не давать мне ни малого отдохновения». Пришло письмо от крымского хана, что на требование его представить настоящее состояние республики он получил бумагу, подписанную многими кастелянами и воеводами, которые заявляют, что республика состоит из одной фамилии Чарторыйских, соединенной с примасом; эта фамилия, опираясь на силы России, устроила сейм с разными распоряжениями, противными обычаям республики и всему королевству крайне предосудительными, но согласными с видами русского двора; главная цель Чарторыйских – возведение на престол ненавистного всей Польше Понятовского, и если польская шляхта не будет защищена Портою, то принуждена будет уступить превосходной силе и разъехаться по другим государствам, оставляя Польшу в распоряжение России. Вместе с ханским письмом пришло донесение хотинского паши, что князь Радзивилл, будучи разбит и гоним русскими войсками, прибежал в турецкие владения и отдался под покровительство Порты, принося жалобы на Россию. Султан пришел в сильную ярость и велел своему министерству сделать такой отзыв Обрезкову, чтоб тот достаточно мог понять великое его неудовольствие. Действительно, 20 июля Обрезков получил отзыв, составленный, по его словам, в терминах грубейших и неучтивейших. Поведение России относительно Порты называлось непристойным и бесчинным. Обрезков величался лжецом и обманщиком. Обрезков, зная по опыту, что в Турции надобно иметь и лисий хвост, и волчий рот, на другой день подал записку, где дал почувствовать, что такие выражения непристойны в сношениях между знатными державами и что порицания неосновательны; что Польша – республика независимая и, кого бы ни избрала себе королем, ни одна держава на это досадовать не может; что последняя война у России с Турциею также произошла вследствие разных известий, которым очень легко поверили, и война эта стоила каждой из воевавших сторон, может быть, более 100000 человек. При переводе этой записки переводчик Порты нашел, что она очень жива и может еще более раздражить султана, потому недурно было бы изменить некоторые выражения. «Виновата Порта, – отвечал Обрезков, – мною ничего лишнего и неумеренного не сказано; впрочем, я бы кой-что и переменил, если б и Порта с своей стороны исключила из своего отзыва все грубое и неприличное». «Порта не требует, чтоб вы этот отзыв послали к вашему двору», – заметил переводчик. «Я не польский резидент Станкевич, – отвечал Обрезков. – Моя должность обо всем здесь происходящем доносить императрице». После этого переводчик именем министерства просил Обрезкова не посылать бумагу в Петербург, а 30 июля Обрезков и прусский посланник Рексин получили повестку приехать на другой день на конференцию к главному секретарю великого визиря. Конференция эта имела целию уничтожить впечатление бумаги уверениями в желании султана сохранять дружбу с Россиею.
2 сентября, получив наставление из Петербурга, Обрезков через своего переводчика велел сказать переводчику Порты, что слухи о браке императрицы с Понятовским после избрания его в короли суть не только «самомерзкие клеветы, но явные оскорбления или, лучше сказать, богохульства для освященной ее персоны», на которые она гнушается и отвечать, будучи вполне уверена, что Порта «таким богомерзким пусторечиям никакой веры не подала». Нечего также опасаться, что граф Понятовский вступит в супружество с какою-нибудь иностранною принцессою, ибо Россия и Пруссия имеют более, чем Порта, побуждений препятствовать, чтоб Польша не подпала зависимости от какой-нибудь иностранной державы; кроме того, подлинно известно, что граф Понятовский уже помолвлен на одной знатной польской девице. Когда после того Обрезков сообщил рейс-еффенди, что на сейме в условия новому королю внесен пункт, что если король будет избран неженатый, то не может вступать в брак иначе как с природною полькою, то рейс-еффенди со смехом сказал: «Полно притворяться, называй прямо Понятовского, дело уже известное, что никто другой, кроме его, королем не будет; думаю, что он уже и выбран».
Избрание Понятовского в короли не прекратило франко-австрийских движений в Константинополе. Султану было внушено, что избрание незаконное, потому что вынужденное, и если Порта не признает Станислава королем, то и дворы венский и версальский его не признают, да и все христианские державы примеру их последуют. Порте дано было знать, что Россия и Пруссия рекомендовали Понятовского и эта рекомендация поддержана русским войском, посредством которого преданная России партия и будет управлять Польшею. Эти известия и внушения сильно подействовали. Переводчик русского посольства, отправленный Обрезковым к рейс-еффенди, нашел этого министра в страшном волнении. «Хорошо это было сделано, – начал он, – что русский и прусский послы рекомендовали сейму Понятовского, после того как здесь русский резидент и прусский посланник письменно и словесно уверяли нас, что от их дворов ни один кандидат не будет представлен? Резидент ваш меня погубил, потому что я, веря ему, подкреплял его представления и чрез это сделался ответственным. Будь проклята минута, когда я с ним познакомился! Порта предлагала России, нельзя ли исключить графа Понятовского из кандидатов на польский престол. Россия отвечала, что без нарушения данных уверений о невмешательстве никого исключить нельзя: но когда исключить нельзя, то само собою разумеется, что и рекомендовать нельзя, тем более что рекомендован именно тот, исключения которого желала Порта. Разве Порта не имеет после того права полагать, что все это сделано ей в досаду и в насмешку? И не будут ли ваши неприятели пользоваться этим случаем, чтоб вредить вам? Сами вы строите и сами расстроиваете! Пусть резидент подаст письменный ответ, основанный на крепком фундаменте, которым снимет навоз, наваленный на мою голову. Я имя резидента сделал золотым, а он обратил и свое и мое имя в чугунное. Порта новоизбранного короля никогда не признает и грамоты его не примет, и нет другого способа поправить дело, как ссадить Понятовского, и если резидент не подаст точного уверения, что Россия употребит для этого старание, то пусть больше не делает никаких представлений: слушать их не будут».
В совете, держанном при Порте, решено, что рекомендация Понятовского, сделанная русским двором и подкрепленная многочисленным войском, совершенно противна правам республики и данным Россиею торжественным уверениям; что Порте для сохранения ее значения между христианскими державами необходимо стараться о низвержении Понятовского, как Австрия и Россия низвергли Лещинского, возведенного Франциею. Из поспешности, с какою Россия хлопотала о возведении Понятовского, можно заключить, что она имеет разные скрытные и вредные виды. Если Россия своими обещаниями обманула Порту в деле, всему свету известном, то чего можно ожидать в частных делах между нею и Портою? Строение крепостей и обладание кабардами могут служить ответом. Ни на какие обещания нельзя более полагаться, и потому Порта без потери времени должна принять необходимые меры к охранению себя от умыслов русского двора. Вследствие доклада этого решения султан выразил желание, чтоб употреблены были все способы для свержения Понятовского с престола; но по вопросу, может ли Порта употребить для этого силу оружия и будет ли это согласно с ее выгодами, муфтий и духовенство высказались отрицательно, почему вопрос и остался нерешенным.
2 сентября рейс-еффенди пригласил к себе на конференцию Обрезкова и Рексина и начал жалобами на поступок России и Пруссии, рекомендовавших Понятовского; турок так прижал Обрезкова (собственные слова протокола конференции), что надобно было признаться, что или русский двор не сдержал своих обещаний, или министры русский и прусский в Варшаве преступили повеления своих дворов; но признаться в первом было позорно для русского двора, признаться во втором – рейс-еффенди сейчас скажет: если министры поступили вопреки воле императрицы, то ей можно безо всякого предосуждения соединиться с Портою для низложения Понятовского. В такой крайности Обрезков отвечал, что по соглашению между тремя державами-Россиею, Пруссиею и Турциею – король польский имел быть избран из Пястов вольными голосами без исключения и рекомендации; Порта была первая, которая покусилась исключить из числа кандидатов Понятовского, человека, желанного согражданами, и Россия, и Пруссия рекомендовали этого желанного поляками кандидата, почему рекомендация с исключением уравновешиваются. Рейс-еффенди был поражен этим ответом и сначала не знал, что сказать; потом, одумавшись, сказал, что исключение уже было прежде сделано относительно графа Браницкого; но Обрезков доказал, что исключение Браницкого никогда не предлагалось ни словесно, ни письменно. Тогда рейс-еффенди сказал: «Это дело прошлое, и более об нем говорить нечего, но Порта имеет законную причину сетовать на Польскую республику за пренебрежение: она избрала королем именно того, которого Порта желала исключить». Обрезков отвечал, что в Польше не знали о желании Порты исключить Понятовского, да если б полякам и дано было знать об этом, то они не поверили бы: не могли бы они себе представить и связать с известным правосудием Порты, чтоб она, основываясь на злостных внушениях посторонних людей, возненавидела человека, ей нимало не известного. Тут Обрезков распространился в похвалах Понятовскому и кончил уверением, что новый польский король будет оказывать Порте особенное уважение. Рейс-еффенди, рассмеявшись, сказал: «Резидент – хороший стряпчий, умеет дыму поддать; я не знаю, какую султаново величество изволит принять резолюцию; но хотел бы я знать, если Порта отправит к каждому польскому вельможе визирское письмо с вопросом, каким образом происходило избрание нынешнего короля, то ответит ли каждый, что избрание было вольное, и как русский двор взглянет на этот поступок Порты». Обрезков отвечал: «Польша – держава самовластная; Порта имеет с нею договоры и по этим договорам знает, чего может от поляков требовать; а как взглянет на это мой двор, я догадаться не могу. Поступок этот будет так необычен, что поляки могут спросить, по какому праву Порта от них этого требует». «Со всех сторон, – сказал рейс-еффенди, – приходят к Порте известия, что королевское избрание было насильственное и вопреки желанию большинства». Обрезков отвечал, что Порта должна была приготовиться получать подобные известия и клеветы, особенно со стороны Франции и Австрии, между которыми было условлено возвести на польский престол саксонского принца, брата дофины; кроме того, Австрия, досадуя на Россию за уклонение от союза с нею, старается всеми силами возбудить против России Турцию, чтоб этим заставить императрицу опять вступить в тесный союз с венским двором. Тут рейс-еффенди сказал переводчику Порты: «Помнишь, что я тебе говорил? Теперь видишь, что я не ошибался». (Против этого места донесения Екатерина написала: «Рейс-еффенди – мужик преумный; надобно стараться его к нам приласкать».)
Порта не поверила известию, что к коронации Станислава Понятовского в Варшаву приедет русская императрица для вступления с ним в брак; но Порта обеспокоилась известиями, что в Польше готовятся большие перемены, уничтожение liberum veto, и рейс-еффенди требовал от Обрезкова и Рексина, чтоб они доставили Порте от Польской республики письменное точное уверение, что польская конституция никогда не потерпит ни малейшего изменения, особенно в статье о liberum veto. Прусский посланник согласился было донести об этом своему двору; но Обрезков уклонился учтивым образом и уговорил Рексина сделать то же, находя требование предосудительным для достоинства Польского королевства и не приносящим ни малейшей пользы России. На донесении об этом Панин сделал заметку: «Сие тем более заслуживает похвалу политическому проницанию резидента Обрезкова, ибо такою от Польши декларациею турки получили бы знатную ступень мешаться в польские дела и почли бы себя сущими гарантами ее правительства, следовательно, разделили бы впредь с Россиею то, что по сие время ей одной от Польши хотя неохотно, но тем не меньше существительно и от других держав признавается».
Что в Европе была Польша, то в Азии была Кабарда, слабая страна, находившаяся между двумя сильными влияниями – русским и турецко-крымским. Хан, стремясь привести Кабарду в свою зависимость, с одной стороны, заподозривал пред ее владельцами намерения России, ставя на вид, что охраняет их от грозящей им беды; а с другой – жаловался на них русскому правительству и требовал удовлетворения, чтоб раздражить их еще более против России. И относительно польских дел хан вел себя враждебно, пересылая в Константинополь неприязненные России внушения, а перед консулом толковал о своей силе, о средствах вредить или быть полезным России, которая поэтому должна была его уважать. По этому поводу Никифоров получал повеления из Иностранной коллегии осаживать хана. Хан потребовал себе в подарок кречета; Никифоров получил приказание внушить, что императрице известно, что он, хан, вместо старания укреплять дружбу между Россиею и Турциею всячески, напротив того, хлопочет о том, как бы повредить ей: сам верит всем клеветам на Россию и желает, чтоб и Порта им верила. Этими поступками сам себя лишает большой награды, а потому не прежде может надеяться получить от России какие-нибудь благодеяния, как после совершенной перемены своего поведения.
Первый выбор консула в Крыме оказался неудачен. Никифоров делал большие ошибки: начал уговаривать хана, чтоб тот не мешался в польские дела, прежде чем тот промолвил о них одно слово; этим со стороны консула было внушено, что Россия нуждается в хане, заискивает в нем; вместо того чтоб представить подарки хану от имени киевского генерал-губернатора, представил их прямо от имени императрицы; Никифоров был заподозрен и в нечистых поступках относительно казны. Наконец, неосторожное поведение консула в самом щекотливом деле, в деле религиозном, послужило поводом к его отозванию. В октябре крепостной человек Никифорова Михайло Авдеев, 15 лет от роду, ушел и принял магометанство, а консул с своими людьми взял его силою опять к себе и подал жалобу на нарушение народных прав; татары, напротив, требовали выдачи Авдеева как уже магометанина, причем один из чиновных татар сказал: «Хотя бы и консул пришел, то мы по своим книгам и суду могли бы его обусурманить», и когда переводчик консула жаловался на эти слова каймакаму, или наместнику ханскому, то сидевший тут муфтий сказал: «Хотя бы ваша и кралица сюда пришла, то бы мы и ее побусурманили». В ответ на донесение об этом Никифоров получил сильный выговор от Иностранной коллегии; поступок его назван горячим и непростительным, ибо он должен был знать, что ренегаты почитаются погибшими и о возвращении их никто не старается; грубые выражения муфтия насчет императрицы суть следствия его же консульской неосторожности.
Французские хлопоты остались на этот раз без последствий в Турции; Польшу Франция предоставила ее судьбе; но тем с большею настойчивостью действовала она в Швеции. Система действия была изменена: до сих пор Франция поддерживала противников усиления королевской власти, следуя общему тогда правилу, что слабость королевской власти дает другим державам более возможности вмешиваться в дела страны и проводить в ней свое влияние. Но теперь родился вопрос: что выгоднее для Франции: делить ли постоянно в Швеции влияние с Россиею, поддерживая большими деньгами свою партию, или, усилив королевскую власть, противопоставить России опасного уже по самой близости врага, который будет всегда готов сдержать Россию в ее неприятных для Франции стремлениях? Пример Польши заставлял Францию спешить переменою политики относительно Швеции. Французский посланник в Варшаве Поми писал своему двору: «Все поляки говорят прекрасно, но немногие осмеливаются что-нибудь делать, и, что делают, выходит дурно. Теперь поддерживать свободу Польши – значит защищать открытое место без гарнизона, без офицеров, без военных запасов, без хлеба, без укреплений». В Версали не хотели сделать и из Швеции такого же удобного для защиты места. В инструкциях Шуазеля Бретейлю говорилось: «Франция была введена обстоятельствами в заблуждение, слишком благоприятствовала ослаблению королевской власти в Швеции, из чего возникло метафизическое, невозможное правление. Растрачивали деньги на слабые партии, а Швеция становилась все. слабее и незначительнее. Поэтому надобно доставить королю более власти».
В начале года Остерман уведомил императрицу, что генерал граф Ферзен тесно сблизился с недавно приехавшим в Стокгольм французским послом бароном Бретейлем и объявил королеве, что старается склонить Бретейля содействовать уничтожению на будущем сейме вкоренившихся в Швеции беспорядков, что ему Бретейль и обещал; и датский двор также склоняется этому содействовать. Королева поэтому продолжает быть очень ласкова к Ферзену и даже усилила наружные знаки своей милости к Бретейлю; удостоивает своим разговором и датского посланника, чего прежде никогда не бывало. Панин заметил на донесении Остермана: «Знать, что жребий шведской королеве быть обманутою французскими послами: в мое время перед сеймом, на котором графу Браге отсекли голову, маркиз дАвренкур, обещав ей свое вспоможение и выведав из нее на одном маскерате все ее тогдашние намерения и предприятия противу сенаторей его креатур, предал ее им, Бретель же гораздо вороватее Давренкура». Ферзен уверял, что французскому послу в инструкциях предписано не подражать поведению своего предшественника Давренкура, который действовал против короля и королевы. Панин заметил: «По-видимому, Бретейль очень хорошо завел свои машины, налагая все прошедшее на счет своего предместника, и королева, конечно, будет обманута. Ее величество тут не припамятует, что Бретейль не прислан ее мирить с Давренкуром, но исправлять дела оставшихся в Швеции французских креатур, а что граф Ферзен – тот самый, который был первым жрецом Брагевой головы в поражении их шведских величеств».
Когда Остерман стал внушать надежным людям, что напрасно королева верит Ферзену и французскому двору, то ему отвечали, что королева, по ее решительному уверению, отнюдь никогда не согласится приступить к французской системе; не верит она ни Ферзену, а еще менее сенатору Шеферу; но по причине господства французской партии она принуждена пользоваться их ласканиями, ибо если ни в чем другом нельзя успеть то по крайней мере она избавится от гонения, тем более что королева не имеет никакого подлинного обнадеживания ни с русской, ни с английской стороны, в чем будет состоять их помощь, а французский посол обещает на будущий сейм миллион ливров, и если сейм не будет чрезвычайный, отложится до обыкновенного срока, то французский двор пришлет еще три миллиона ливров. Панин заметил на донесении об этом: «Все сие пустые затеи и больше показывают десимюлацию ее величества перед благонамеренными, нежели истинность ее сентиментов, ибо как возможно согласить теперь оказываемое сю порабощение духа противу французской партии с тою характера ее гордостию и презрением всех очевидных тогда опасностей, которые она оказывала, когда ни снаружи, ни внутри Швеции не только подкрепления, ниже малейшей к тому надежды не имела».
Остерману было предписано иметь дружественные сношения с приверженцами двора и с благонамеренными патриотами, причем он не должен был никого поощрять к созыванию чрезвычайного сейма. Благонамеренные, по обычаю, неотступно просили Остермана узнать точнее, в чем будет состоять помощь со стороны России, дабы они заблаговременно могли бодрствовать против французских быстрых уловлений и содержать королеву в добром к себе расположении. Они высказывали желание чрезвычайного сейма, выставляя на вид, что без него своевольство так укоренится, что рано или поздно самодержавие само собою введено будет, и если это не сделается при жизни короля, то непременно последует вдруг по кончине его. Панин заметил по этому поводу: «Разумный домоводец когда что торгует, он соображает прежде всего цену с надобностию, с своим достатком и с пользою, которую из того получает; то же правило служит аксиомом и в политике. Неоспоримый интерес вашего величества принять участие, чтоб развращением не воспоследовало в Швеции генеральное опровержение всему правительству; но определить меру сего участия рассудительным образом невозможно прежде, покамест совершенно о том не уверимся, какой точно конец получат польские дела; без крайней же нужды, которой еще в Швеции не предусматривается, благоразумие не дозволяет совсем полагаться на одну надежду и потому брать решительные меры».
Между тем Панин, сначала думавший, как мы видели, что Бретейль обманывает королеву, стал приходить к мысли, что французский посланник может хлопотать об установлении самодержавия в Швеции, в чем заключается настоящий интерес Франции. На реляции Остермана от 19 марта Панин заметил: «Не то страшно, что Бретейль уверяет о нехотении своем мешаться во внутренние дела: после в них во время сейма вмешается и тем обманет дворовую партию, но того вправду бояться надобно, чтоб Франция, усыпляя всех своим защищением правительства против короля, он, Бретейль, вдруг не соединился с дворскими партизанами своей системы и не подал бы нечувствительно способа им схватить самодержавство, что в существе есть и будет истинный интерес Франции, лишь бы только достоверно можно было ей его достигнуть».
В начале мая Остерману послан был указ стараться отвращать королеву от впадения в сети французских партизанов, а с другой стороны, удерживать благонамеренных (колпаков) от несвоевременного отделения от придворной партии. Остерман отвечал, что из придворной партии он получает уверения о преданности короля и королевы императрице; если и происходят сношения с французскими партизанами, то они наружные, без всякой твердости. Королева довольно испытала, как мало она может верить их обольщениям, и потому уверения со стороны императрицы предпочитает всему и на них одних полагает прямую свою надежду, как бы с французской стороны ни старались переменить ее мысли. Благонамеренные же патриоты полагают все свое спасение в защите императрицы и с неописанною благодарностию принимают обнадеживания в русской помощи, обещаясь следовать великодушным советам императрицы и не только не подавать вида об отделении себя от придворной партии, но еще сильнее искать королевской милости. В начале июля Остерман донес о разговоре своем с королевою, которая уверяла его в самых сильных выражениях в своей особенной и беспредельной преданности императрице и желании заслужить ее всевысочайшую дружбу. Остерман просил ее принять уверения в добром расположении императрицы к ней и королю и не верить никаким другим внушениям, приходящим с противной стороны, выдуманным людьми, завидующими доброму согласию между Россиею и Швециею. Королева сказала на это: «Вы не ошибаетесь, говоря о зависти; прошу вас верить, что я никаким внушениям веры не даю, и в доказательство моего усердия к императрице и доверия к вам не могу от вас скрыть, как мне прискорбно слышать о враждебных замыслах датского и венского дворов против императрицы». «Эти вредные замыслы мне неизвестны, – отвечал Остерман, – и я могу удостоверить ваше величество, что опасности тут нет никакой и все действует одна зависть». «И я имею такую же надежду, – сказала королева, – но по искреннему своему к вам усердию не могу скрыть своего беспокойства». Остерман настаивал, чтоб королева не верила никаким внушениям, потому что перед этим она дала ему знать, как ей прискорбно было уведомиться, что императрице донесено, будто бы она, королева, недружелюбно к ней относится, а потому и императрица с своей стороны к ней неблагосклонна и хорошо расположена к одному королю.
24 августа Остерман писал о разговоре своем с прусским посланником бароном Кокцеем, который все твердил, что уполномочен своим государем сообразовать свои поступки с поступками русского министра. Кокцей дал знать Остерману, что введение самодержавия в Швеции одинаково противно интересам России и Пруссии, но согласно с интересами обоих дворов восстановление на будущем сейме прав и преимуществ королевских, как-то: права объявлять войну, заключать мир, установлять новые с иностранными дворами обязательства по примеру преимуществ английского короля. Остерман имел наивность заключить из этих слов, что Кокцей, должно быть, не получил инструкции по внутренним шведским делам и рассуждает о правах короля по словам членов придворной партии. В том же донесении Остерман уведомил о состоявшемся определении о созвании чрезвычайного сейма. «От этого определения, – писал Остерман, – все благонамеренные патриоты ожидают большой пользы, если получат от вашего императорского величества обещанное вспоможение; если теперь при самом начале случай упущен будет, то после нельзя будет поправить дела и двойным иждивением». По мнению благонамеренных патриотов, вспоможение должно было состоять из 300000 рублей, из которых 100000 должно было выдать немедленно, а на остальные дать ассигнации и выплатить их в течение двух лет. Благонамеренный сенатор граф Левенгельм объявил Остерману, что он сильно уговаривал королеву наблюдать строгий нейтралитет как в выборе ландмаршала, так и при всех других выборах; но не мог в этом успеть и довольно приметил, что она имеет доверие к советам графа Ферзена и надеется по его обещанию получить в свое распоряжение французские деньги. 24 сентября Остерман сообщил о любопытном разговоре Левенгельма с французским послом Бретейлем. Левенгельм старался убедить посла, чтоб он не употреблял подкупа: все бедствия Швеции, говорил он, проистекали от того, что нация, будучи подкупами раздроблена на разные части, не могла никогда содействовать истинной пользе своего отечества, и теперь, если подкупы будут продолжаться, то надобно ожидать тех же самых бедствий, и посол приобретет для своего двора больше вреда, чем пользы. Бретейль, выслушав все это, отвечал, что он нимало не намерен следовать примерам своих предместников, но если соперники его будут употреблять подкупы, то и он, естественно, принужден будет обороняться тем же самым оружием. «Кого вы признаете здесь своими соперниками?» – спросил Левенгельм. «Английского посланника Гудрика и русского Остермана», – отвечал Бретейль. Гудрик действительно предложил Остерману 40000 фунтов стерлингов для действий сообща.
Из России Остерману прислано было 50000 рублей и наставление: «Мы постоянным и ненарушимым интересом поставляем в Швеции непоколебимое соблюдение узаконенного в 1720 году вольного образа правления и сопротивление введению самодержавства. На таком основании мы признаем благонамеренными патриотами всех тех, которые стараются только о восстановлении должного равновесия между тремя властями и уничтожении беспорядков, происшедших от своевольного и превратного толкования формы правления. Это восстановление и уничтожение беспорядков мы почитаем совершенно исполненным, если уничтожатся все без изъятия сенатские толкования и сеймовые определения, особливо акты, обнародованные на сейме 1756 года, а в самой форме правления переправится оговорка, находящаяся в заглавии, именно что „государственные чины предоставляют себе на генеральном сейме право толкования и исправления установленной формы правления, если это впредь понадобится“. Вместо этого должно быть внесено следующее: „Если впредь понадобится толкование или исправление правительственной формы, то государственные чины предоставляют себе на генеральном сейме право составить проект для обнародования всей нации, которая на следующем сейме в данных депутатам полномочиях и инструкциях должна этот проект одобрить, и тогда только он может получить силу закона“. Повелеваем вам истинным и благонамеренным патриотам подавать всякое вспоможение не только советами, но и деньгами; вы должны стараться составить из этих патриотов действующий корпус, чего иначе достигнуть нельзя как избранием для них одной главы, к чему мы удостоиваем сенатора графа Левенгельма как самого разумного и искусного в делах из всех благонамеренных патриотов, присоединяя к нему в помощь сенатора графа Горна, полковника Рудбека и статс-секретаря барона Дюбена как людей, исстари расположенных к нашему двору. Вы должны им объявить: 1) что наше вспоможение не назначается на личное преследование членов противной партии, равно как не на доставление частных выгод тому или другому из благонамеренных патриотов, но единственно на поправление государственных дел и на поправление всей благонамеренной партии в надлежащую силу и кредит у народа, и потому они не должны позволять друзьям своим вмешиваться в частные предприятия; 2) чтоб они всеми мерами старались обуздывать высокомыслие придворной партии, особенно начальника ее полковника Синклера, причем, однако, должны избегать явного разрыва с этою партиею, а старались склонить ее к своим благонамеренным видам; 3) приложили бы старание привлечь на свою сторону сенатора графа Гепкена и уговорили бы его потом возвратиться в Сенат, а, напротив того, сенатора Шефера принудили бы оттуда добровольно выйти; 4) в Секретную комиссию посадить сколько можно более честных и искусных людей, дабы, наконец, 5) воспользоваться склонностию и самих сенатских приверженцев к независимости от чужих держав и положить начало низвержения французской системы предписанием своему министерству, чтоб оно не вмешивалось ни в какие обязательства с чужестранными дворами, могущие вывести Швецию из нейтрального состояния в случае военных замешательств в Европе». Екатерина хотела составить в Швеции свою независимую партию или поднять старую партию колпаков, которая бы, с одной стороны, противодействовала французскому влиянию, с другой – сдерживала королеву и придворную партию от стремления к перемене конституции 1720 года. Разумеется, придворная партия не могла смотреть на это равнодушно. В конце октября один из главных членов этой партии имел разговор с Остерманом, из которого тот заключил, что приверженцы двора желают, чтоб русские и английские деньги были отданы в руки королевы для составления одной партии под именем придворной, от которой колпаки вполне бы зависели. Упомянутый член придворной партии толковал Остерману, что особенная партия, независимая от Сената или короля, никогда ничего с пользою сделать не может, и приводил в пример события на сейме 1747 года. Остерман уверял его, что у него вовсе нет намерения отделить колпаков от придворной партии; а так как печальные события на сейме 1747 года произошли от тогдашних французских обольщений, то это самое и побуждает его теперь просить короля и королеву предостеречь себя от них, ибо когда их величества по своей дружбе к императрице будут иметь неизменное внимание к ее советам, то не только не будет особенной партии, но и союз между Россиею и Швециею станет так крепок, что все французские стремления не будут в состоянии ему повредить. Между тем один из благонамеренных (должно быть, тот же Левенгельм) дал знать Остерману о своем разговоре с королевою: Луиза-Ульрика требовала от него, чтоб он старался поправить в народе кредит Ферзена и Синклера, причем выставляла на вид честность их намерений; но благонамеренный не согласился на ее желания и отвечал, что если бы он взялся исполнить ее волю, то пользы никакой ей не принесет, а собственный кредит в народе потеряет. При этом благонамеренный упрашивал королеву, чтоб она не верила французским обнадеживаниям, передаваемым ей чрез Ферзена и Синклера, а предпочитала уверения, идущие с русской и английской стороны, как больше согласные с национальным интересом. Королева отвечала: «Я еще не знаю, в чем будет состоять русская поддержка: если, как я думаю, только в том, чтоб восстановить правительственную форму 1720 года, то я большой выгоды в этом не вижу и потому, естественно, предпочитаю тех, которые обещаются больше содействовать в мою пользу».
12 ноября приехал к Остерману известный важный член придворной партии (Синклер?) и объявил, что король и королева на будущем сейме не начнут никакого самого малого дела, не узнав прежде от него, Остермана, мнения об этом деле императрицы, и все свои поступки будут согласовать с ее волею. Остерман в ответ пропел свою обычную песню, что их величества прежде всего не должны верить внушениям, делаемым со стороны французских приверженцев – графа Ферзена с товарищами. Гость начал с божбою уверять, что король и королева не только не верят внушениям французских приверженцев, но скоро произойдет и явный разрыв двора с ними. Наконец, посланный объявил, что с французской стороны немедленно начнется закупка дворянских полномочий, следовательно, со стороны их величеств очень нужно было бы употребить такие же способы, чтоб не быть предупрежденными. Остерман понял, к чему все это клонится, и отвечал, что надеется очень скоро получить высочайшие инструкции, без которых не может быть никакого ответа; но, чтобы показать королю и королеве свое усердие к их пользам, Остерман выдал посланному 20000 талеров (купфермюнце) с обещанием по согласию с английским посланником выдать такую же сумму в начале будущей недели; деньги должны были идти на закупку полномочий. Панин заметил на донесении: «Сумма гораздо невелика, и потому недурно, что приманку сделал, больше же давать уже не станет».
Но, получив русские деньги, посланный отправился к английскому посланнику Гудрику с вопросом, какая сумма назначена из Англии в пользу их величеств, и с требованием, чтоб сумма была выдана. Гудрик отговорился, что он не может ничего дать без согласия с русским посланником, к которому и надобно адресоваться. Посланный явился к Остерману с объяснением, что если императрица намерена употребить денежные издержки в пользу короля, то никаких других распоряжений не нужно, довольно того, чтоб требуемые 200000 рублей были готовы, без получения которых королю было бы неприлично самому вмешиваться и поощрять других к деятельности. Остерман отвечал, что если императрица помогает деньгами, то, естественно, должна знать, на что будут употреблены ее деньги, чтобы по прежним примерам они понапрасну не были истрачены; английский двор тем более любопытствует знать, куда употребляются деньги, что его вступление в здешние дела большею частию зависит от доброго начала относительно избрания ландмаршала и членов Секретной комиссии из числа благонамеренных. Тогда посланный объявил, что он того же дня снесется с тремя главными членами благонамеренной партии и, определивши с ними, сколько нужно денег, будет их требовать от Остермана и английского посланника, причем назвал имена этих благонамеренных, чтоб Остерман мог от них узнать, правду ли он говорит. Остерман, увидав его на такой доброй дороге, дал ему еще 4000 плотов вместо 15000, которых он требовал, и Гудрик обещал выдать такую же сумму. «Кроме сего доброго успеха, – доносил Остерман, – и та польза приобретена, что, собственно, их величества зачинают больше полагаться на подаваемые им мною с вашей всевысочайшей стороны уверения и к моему поведению свое высокое удовольствие оказывать изволят. Единая только вредительность еще остается, что оный дворовый партизан с своим сообщником обер-камергером графом Гиленстолпом предуспели такой полный кредит у их величеств иметь, что никто с ним не сравнивается. Его величество при оказании своей к вашему императорскому величеству истинной благодарности за ваше обещанное ему вспоможение и высокого удовольствия ко мне, всенижайшему, мне объявить соизволил, чтоб я в случае какого ему сообщения адресовался для того к упомянутому графу Гиленстолпу яко его величеству верному слуге. Такое со стороны его величества нечаянное повеление меня немало удивило. Вашему императорскому величеству известна та персона, которую я с самого начала моей здешней бытности всегда продолжительно для такого внушения употреблял; его к вашему всевысочайшему двору и персонально к его величеству преданность довольно мне знаема. Уважая, с одной стороны, повиновение королевскому повелению, а с другой – необходимую надобность мне оного для вышеозначенного внушения удержать, понудило меня с глубочайшим респектом у его величества испросить милостивое позволение употреблять в случае надобности ту ж персону, которую я доднесь употреблял, показав в резон, что хотя по причине имеющейся к нему доверенности, которая мне главнейшим всегда правилом служить имеет, оного Гиленстолпа употреблять не премину, однако ж в рассуждении вручения мне тою персоною королевского отправленного к вашему императорскому величеству изъяснения употреблением к тому при случае получения вашего всевысочайшего ответствия Гиленстолпа натурально оная персона будет иметь причину думать о имеющейся к оной какой недоверенности, которую она толь меньше заслуживает, что, сколько мне известно, никто больше оной его величеству не предан. Король, приняв милостиво мое изъяснение, ответствовал, что он сам в преданности той персоны не сумневается и, следовательно, мне дает позволение по-прежнему и оную употреблять, но как оная в делах обретается, так Гиленстолп к взаимному сношению несколько способнее. Я, настоя в прежнем моем всенижайшем прошении, принял смелость к тому присовокупить, чтоб его величество милостиво склонился употребить для лучшего сохранения секрета ту же персону, доказывая, что может случиться такое дело, которое подлежит его единственному знанию, на что его величество милостиво и согласиться изволил и, приняв от меня уверение о вашем всевысочайшем намерении в угодность его на будущем сейме содействовать, когда вашим советам последовано будет, изъяснился, что он, будучи о том уверен, надеется, что и его совету иногда следовано будет, еже я покрыл тем, что то само разумеется, ибо инако общее с обеих сторон согласие состояться не может. Ее величество королева, оказав равную благодарность, много распространялась похвалами к именитому дворовому партизану, доказывая его великий разум и искусство, чему я и комплиментами ответствовал; и, как дошла материя дискурса до известных французских партизанов, она требовала моего мнения; не приличнее ли я признаваю продолжение наружной к ним учтивости на куртагах, нежели явного разрыва, которого будто некоторые из благонамеренных желают. Так, я принял смелость представить, что не токмо от такой наружной учтивости отвращать, но более к оной согласовать причину имею: довольно того, что я ее величества слово имею, что она к ним никакой доверенности иметь не изволит».
Но вслед за этим Остерман должен был донести, что расхваленный королевою «дворовый партизан» обманывает: он действительно начал советоваться с «бонетами» (колпаками), но скоро перестал давать им отчет в употреблении русских и английских денег, начал представлять необходимость выбора в Секретную комиссию некоторых членов французской партии; не соглашался, чтоб часть этих денег шла на устройство столов для бедных депутатов и чтоб эти столы учреждались колпаками, стал избегать свидания с последними. И король начал с ними изъясняться сдержаннее, стал повторять, что не сомневается в преданности графа Ферзена и другого вождя французской партии, статс-секретаря барона Германсона.
Дания не подавала ни малейшего повода к беспокойству. Датский двор вполне соглашался со всем тем, что делалось в Польше со стороны России. В конце июня Корф уведомил императрицу о разговоре своем с министром иностранных дел бароном Бернсторфом, который, расхваливая поведение Чарторыйских и Понятовских, удивлялся необыкновенно разумным действиям Екатерины: в короткое время царствования своего она совершила великие и полезные дела как внутри, так и вне своей империи почти непонятным и для других дворов примерным образом; умела привести в согласие поляков, собравшихся на созывательный сейм, так что даже отважились поправить известные ошибки в польских фундаментальных законах, на что в продолжение веков не осмеливались покуситься и почитали за невозможное дело. «Но, – прибавил Бернсторф, – не будет ли Польша опасна своим соседям, когда придет в совершенный порядок?» Корф, поблагодаря его за откровенный отзыв, сказал, что выражение совершенный порядок уже показывает, как еще много недостает для того, чтоб Польша стала опасною своим соседям, на чем надобно и успокоиться. Императрица очень желает заслужить имя установительницы мира, однако притом хорошо знает связь своих интересов с положением других держав. Исправление польских законов коснулось преимущественно экономического штата польского короля и гражданских законов, a liberum veto едва ли может быть уничтожено и всегда будет служить средством препятствовать намерениям короля и республики, если эти намерения покажутся опасными соседям.
Барон Корф занимался в Копенгагене не одними датскими отношениями. 25 февраля он просил у императрицы всемилостивейшего позволения открыть собственную свою систему, о которой он больше двух лет думал и которая состояла в следующем: «Нельзя ли на севере составить знатный и сильный союз держав против бурбонского союза, который, кажется, чрез австрийский дом получает себе приращение; если венский двор и до сих пор находится в союзе с Франциею, то Англия перестанет по-прежнему поддерживать равновесие между Австриею и Франциею, следовательно, принуждена будет принять чью-нибудь сторону. В таком случае что же ей другое остается делать, как пристать к северным державам? Но при этом какое множество различных интересов надобно принять в соображение! Если в моем мнении найдется что-нибудь полезное, то я уверен, что такое дело предоставлено совершить вашему императорскому величеству».
Это была знаменитая система «Северного союза, северного концерта, или аккорта», которая так понравилась Панину и которую он усыновил себе по смерти Корфа. Систему эту привести в исполнение было трудно именно потому, что нельзя было убедить в ее пользе двух главных предполагавшихся членов после России – Пруссию и Англию. Фридрих II, зная страшную вражду к себе Австрии и Франции и не имея возможности сблизиться по-прежнему с Англиею, искал для себя обеспечения в союзе с Россиею, добился его благодаря польским делам и не желал ничего более, вовсе не хотел связывать себя никакою системою, никакими обязательствами со второстепенными, ничтожными в его глазах державами. Англия, отрезанный ломоть относительно общей политической жизни континента, была еще более чужда какой-нибудь системы, которая не представляла ей непосредственных торговых выгод, которая предполагала обязательства, расходы для каких-то отдаленных целей, причем хорошего барыша нельзя было министерству расчесть по пальцам пред парламентом.
Мы видели, что Россия желала получить денежную помощь от Англии в шведских и польских делах. В первых, хотя с великим трудом, еще можно было от нее что-нибудь вытянуть, ибо деньги шли на противодействия враждебной ей Франции; но уже никак нельзя было от нее требовать, чтоб она истратила хотя фунт стерлингов по польским делам, к которым была совершенно равнодушна. Мы видели вследствие этого затруднительное положение русского министра в Лондоне графа Александра Ром. Воронцова. Невозможность уладить дело с настоящим министерством, естественно, сближала Воронцова с оппозициею. Это, разумеется, не нравилось настоящему министерству, и отсюда возникал вопрос об отозвании Воронцова, что было очень приятно Панину, не любившему Воронцовых.
5 января английский посланник граф Бекингам на конференции с вице-канцлером объявил, что его правительство никак не может дать России 500000 рублей субсидии на текущие польские дела. Настоящее положение его не позволяет ему этого сделать. Что касается отозвания графа Воронцова, то оно может быть приятно лондонскому двору, ибо он, Бекингам, имеет приказ внушить русскому министерству, чтоб оно не совсем верило несправедливым донесениям Воронцова о настоящем положении внутренних дел Англии, тем более что примечена связь Воронцова с вождями противной двору партии и можно без ошибки сказать, что эти вожди диктуют ему его депеши. Вице-канцлер отвечал, что Воронцов будет отозван в угодность лондонскому двору; а, впрочем, доношения этого министра всегда были сходны с настоящим положением дел в Англии; по ним не видно, чтоб он имел какую-нибудь связь с противною двору партиею в предосуждение настоящего министерства, и должно думать, что знакомство его с вождями оппозиции состояло в одних ничего не значащих учтивостях. После этого Бекингам начал просить о заключении договоров без проволочки времени и получил ответ, что с русской стороны охотно желают совершения такого полезного обеим державам дела, но трудно ожидать в нем успеха, когда английское министерство так неподатливо на удовлетворение русских требований, когда оно так равнодушно смотрит на все внешние дела европейского континента, которые могут принять очень вредный для английской короны оборот, ибо Франция строит свою политическую систему на крепком основании, умножая свои морские силы вместе с Испаниею, утверждая свои союзы с разными дворами, особенно с венским и сардинским. Панин в своем разговоре с Бекингамом дал ему понять, что договор между Россиею и Англиею не будет заключен, если Англия не согласится помочь России деньгами в польских и шведских делах; что русский двор уже выслал в Польшу два миллиона рублей и, несмотря на то, русские приверженцы требуют новой помощи, потому что Франция расточает там большие суммы.
Преемником Воронцову назначен был известный Гросс. Относительно его Бекингам в конференции 3 февраля выразил мнение, будто он сильно предан Франции и потому не может быть приятен в Англии. Вице-канцлер отвечал, что Гросс – человек изведанной верности и везде, где ни был, умел приобресть себе похвалу и одобрение двора своего; во время последней войны имел он действительно, как и все другие русские министры, более тесное согласие с французскими, чем с английскими, посланниками, но это происходило Не от личного его мнения, а от тогдашней системы. Бекингам, ничего не отвечая на это, опять стал жаловаться на медленность в заключении договоров, представляя, что двор его предпочитает дружбу России всякой другой и не принимает ничьих предложений, но должен будет принять их, если с русской стороны ничего не будет сделано. 12 февраля Бекингам опять жаловался на медленность в заключении договоров. Голицын отвечал, что эта медленность происходит оттого, что дело рассматривается особливою коммерческою комиссиею. 1 марта Бекингам объявил, что его двор считает заключение союзного и коммерческого договоров с Россиею делом неудавшимся и потому намерен отозвать его и приписывает неудачу дела преимущественно бывшему в Лондоне русскому министру графу Воронцову, тогда как торговый договор более полезен России, чем Англии, которая может обойтись без русских произведений, имея довольное число таких же в своих новых американских владениях. Вице-канцлер отвечал прежнее, что вина неуспеха в заключении договоров на стороне Англии, которая не только не приняла русских предложений, но и не представила ни малейшего средства к соглашению. В России вполне уверены в пользе торговли для обоих народов: доказательством служит то, что англичане продолжают пользоваться выгодами старого трактата, хотя срок его и кончился.
Эти требования Бекингама и ответы Голицына продолжали повторяться до самой осени. 4 октября Бекингам объявил вице-канцлеру о получении им от своего двора указа сообщить русскому министерству, что английский министр в Стокгольме, который отправлен в Швецию в угоду и по требованию русского двора, описывая настоящее состояние дел в Швеции, признает необходимым на первый случай издержать 40000 рублей; посредством этих денег он надеется положить хорошее основание системе русского и английского дворов в Швеции, до значительной степени уменьшить французское там влияние и на сейме определить форму шведского правления согласно с желаниями обоих дворов, русского и английского; но для приведения к желанному концу всего дела он считает нужным истратить не меньше 120000 рублей. Поэтому, продолжал Бекингам, английский двор надеется, что императрица охотно согласится принять половину этой суммы на себя. Вице-канцлер отвечал, что шведские дела могут побудить русский двор принять предложения английского; впрочем, эти дела не менее должны возбуждать внимание и Англии, которой следует заботиться как об исправлении формы правления в Швеции, так и об уничтожении господствующей там французской партии, об отнятии у Сената похищенной им королевской власти и установлении равновесия между королем и Сенатом, чтоб один без другого не могли объявлять войны, заключать договоры и союзы, налагать подати и проч. Кроме того, у Англии есть еще особенный интерес в уничтожении вредного намерения французского двора постановить с шведским союзный морской трактат, по которому Швеция обязывалась бы давать Франции в случае морской войны десять военных кораблей, а уничтожить это намерение иначе нельзя как субсидиями Швеции с английской стороны.
Гросс приехал в Лондон 16 февраля и 19-го имел разговор с лордом Сандвичем, заведовавшим иностранными делами по северному департаменту. Сандвич начал разговор о сильном желании короля, чтоб наконец союзный и коммерческий договоры между Россиею и Англиею приведены были к окончанию, и приезд Гросса подает ему некоторую надежду относительно успеха переговоров по известному искусству нового министра в делах. Гросс отвечал то же самое, что Панин и Голицын обыкновенно отвечали Бекингаму в Петербурге, именно что виною медленности неподатливость с английской стороны. Сандвич объяснял дело тем, что в русском проекте есть два пункта, которых Англия никак не может принять: один пункт о Польше, другой – о Турции. Англия не может обязаться помогать России в случае войны последней с Турциею по своим существенным торговым интересам; не может также обязаться субсидиями для польских дел, потому что казна истощена последнею войною, и таким обязательством нынешние министры возбудили бы против себя всенародный крик; а на все другие предложения императрицы в Англии охотно согласятся. К лорду Бекингаму отправлен указ, чтоб всячески старался окончить оба трактата – союзный и коммерческий; если же увидит совершенную невозможность успеть в этом, то ожидал бы отзывной грамоты. Гросс спросил: в случае отозвания Бекингама будет ли на его место отправлен кто-нибудь другой? Назначится министр второго ранга, отвечал Сандвич и прибавил, что по всем известиям он не сомневается, что в Польше все произойдет по желанию императрицы и что умеренное поведение Англии в делах польских удержит Францию от глубокого в них вмешательства. Но Панин заметил на донесении: «Уведомляя английский двор о производимых в Польше французско-венских возмущении и интриге, надлежит дать приметить, что английская в тех делах умеренность худо Францию удерживает, но паче может ободрять ее в севере инфлюенцию». Англия никак не хотела отказаться от своего умеренного поведения, и, когда Гросс спросил Сандвича, какого рода инструкцию получил английский резидент в Варшаве Ратон, Сандвич отвечал, что Ратон имеет указ поступать согласно с русскими министрами до некоторой степени и в разговорах отзываться, что его государю будет очень приятно при будущем избрании польского короля поступать во всем согласно с намерениями русской императрицы, если притом будет сохранена вольность, и вперед английский резидент должен поступать по этому наставлению. Указывая на разность последних слов, Гросс писал: «Из этого ваше императорское величество собою заключить можете, что отсюда никакого существительного вспомоществования в польских делах ожидать не надлежит».
В мае по поводу заключенного между Россиею и Пруссиею союзного договора Сандвич заметил Гроссу, что если бы Англию пригласили приступить к этому союзу, то она предпочла бы заключить с Россиею особый договор, ибо ее обязательства как морской державы другие, чем обязательства короля прусского. Донося об этом, Гросс писал, что не должно ли приписать слов Сандвича зависти к королю прусскому. Панин заметил на донесении: «И начинающемуся беспокойству, что по сю пору никакой решительно системы не имеют, а покориться еще не хотят; но когда вернее уведомятся о новой негоциации между бурбонских домов, то, конечно, с нами не будут столько торговаться».
Донесение Гросса от 1 июня было очень приятно Панину. Гросс писал о своем разговоре с Сандвичем, происходившем накануне, 31 мая. Гросс спросил, получено ли английским министерством известие об окончании переговоров между Франциею, Австриею и Испаниею, вследствие чего Испания приступает к Версальскому договору, а венский двор – к договору фамильному между государями бурбонского дома. Сандвич отвечал, что имеет причину думать о заключении такого договора, и прибавил, что это обстоятельство, естественно, должно еще сильнее побудить английского короля желать заключения союзного договора с Россиею; что с английской стороны готовы принять все приличные обязательства, только бы можно было их оправдать перед нациею как взаимно полезные. Если бы потребовалось, чтоб и прусский король был включен в договор, то с английской стороны препятствия этому не будет, потому что противная двору партия рассевает слухи, будто настоящее министерство недовольно заключением союза между Россиею и Пруссиею, тогда как он, лорд Сандвич, смотрит на этот союз как на хорошее основание обязательствам, принимаемым по желанию английского министерства. «Однако, – прибавил Сандвич, – мне было бы очень прискорбно, если б с русской стороны было возобновлено прежнее предложение о принятии участия в польских делах с уплатою субсидий, потому что министры королевские никак не могли бы оправдать эту меру пред парламентом». «Очень могли бы, – заметил Гросс, – если б представили, как вредно было бы для Англии влияние Франции в Польше, когда б она его приобрела там, осилив Россию». «Я хорошо знаю, – отвечал Сандвич, – что такое представление не имело бы желанного действия; но я с вами согласен в том, что в обязательствах между Россиею и Англиею надобно соблюдать совершенное равенство и что в таких случаях союза, где помощь войском или флотом будет невозможна, надобно платить деньги». Панин заметил на донесении Гросса: «Разумным производством и твердостию, конечно, довести можно, что Англия заплатит часть убытков по польским делам: ваше императорское величество сами всевысочайше усмотреть соизволите, что медленность с нашей стороны в сей негоциации не произвела ничего дурного, а вперед можно надеяться много лучшего. И может быть, тут то же будет, что ваше величество видеть изволили с королем прусским, когда он сам того домогался, в чем состоял главный предмет нашей политики».
С этих пор разговоры между Гроссом и английскими министрами стали отличаться тем же однообразием, каким отличались разговоры между Бекингамом, Паниным и князем Голицыным в Петербурге. Английские министры спрашивали, нет ли надежды на заключение союза без двух пунктов – турецкого и польского; Гросс отвечал, что в этих двух пунктах вся сущность. Когда в июле английские министры начали говорить, что если нельзя заключить союза с Россиею, то Англия принуждена будет стараться подкрепить себя другими союзами, то Панин написал: «Не найдут нигде такова».
В сентябре английское министерство объявило Гроссу, что хотя король постоянно намерен избегать тягостных военных обязательств с державами твердой земли, однако в рассуждении того, что Франция старается впредь получить от Швеции помощь военными кораблями, английский народ находит непосредственный свой интерес в уничтожении подобных французских видов и не пожалеет денег на этот важный предмет; но так как Россия еще более в этом заинтересована, да и первое предложение шло с ее стороны, то справедливость требует, чтоб половину иждивения она приняла на себя. Панин заметил: «C'est се qu'on dit negocier en vrai marchand (это значит вести дело по-торгашески)».
Сандвич сообщил Гроссу под величайшим секретом две добытые английским правительством французские бумаги. Первая была письмо французского посланника в Стокгольме Бретейля к герцогу Пралэну от 31 августа 1764 года. Французский поверенный в делах в Петербурге Беранже писал, что Екатерина намерена в будущем году устроить лагерь в Финляндии. По мнению Бретейля, это делалось с целию произвести давление на шведский сейм. «Если, – писал Бретейль, – ничто не помешает исполнению этого намерения русской государыни, то нельзя не предвидеть пагубных затруднений, которые последуют отсюда для Швеции. Я уверен, что найду должную твердость между шведскими патриотами, но боюсь, что те получат плохую помощь при печальном состоянии всех частей управления. Все известия, приходящие из России, согласно говорят, что неудовольствие и дух возмущения там со дня на день увеличивается. Правда, эти известия прибавляют, что Екатерина удвоивает заботы и предосторожности, но меры тиранства скорее служат признаком волнения, чем средством для его укрощения, и в рабской стране важное предприятие не бывает следствием обдуманного соглашения; недоверие и близорукость каждого препятствуют этому. Я знаю это по опыту; я был свидетелем быстроты, с какою головы и души без чувства и мужества воспламенялись и стремились к самым опасным крайностям. Минута сводит несколько людей, которых надежда на лучшую будущность заставляет принимать немедленное решение, а деньги быстро производят то же самое действие на солдат. Из писем Беранже я вижу, что лица, заслуживающие внимания и мне известные, делали ему предложения и уверяли в своей преданности, если будут обеспечены покровительством в случае несчастия и получат теперь денежную помощь. Я не сомневаюсь, что он вам донес об этом обстоятельстве, и я ручаюсь, что он принял предложение с мудростию и, однако, так, что головы адресовавшихся к нему людей остались разгоряченными. Я уверен, что он очень способен вести их далее с благоразумием, если вы это ему поручите и если королю угодно будет пожертвовать четырьмя– или пятьюстами тысяч ливров, чтоб попытаться низвергнуть Екатерину со всеми взгроможденными сю планами. Это малый, исполненный усердия и самой строгой честности. Мне кажется также, что искусный поверенный в делах будет способнее к такому делу, чем министр или посланник; а притом, чем бы ни кончилось это предприятие, ненависть, питаемая к Франции гордою императрицею, так велика, что уже больше быть не может».
Беранже дал знать о том же самом Пралэну и получил от него такой ответ: «Размышления, которые вы делаете по поводу содержания манифеста о смерти принца Ивана, показались нам очень справедливыми; я прибавлю только, что русская государыня сделала бы лучше, если бы это событие было пройдено молчанием в публичных бумагах или было бы возвещено потише. Вы хорошо поступаете, действуя с крайнею осторожностию; однако вы должны употребить всю свою деятельность, чтоб проникнуть чувства и намерения нации; но вы должны ободрять людей, поверяющих вам свои тайны единственно для того, чтоб извещать нас о ходе дела, никак не рискуя подавать советы в таком деликатном деле. Неудивительно, что от времени до времени проходят облака между королем прусским и русскою императрицею; оба они крайне честолюбивы, оба имеют политические виды и интересы, часто сталкивающиеся; их союз неестествен сам по себе; он произошел вследствие случайных обстоятельств, а не вследствие хорошо обдуманной с той и другой стороны системы. Может даже случиться, что польские дела заставят их поссориться. Я приму господина Одара, когда он ко мне явится. Но то, каким образом он оставил Россию, и ничтожная польза, какую он извлек из важных обстоятельств, в которых находился, не говорят нисколько в его пользу, и я не думаю, чтоб его величество был расположен дать ему титул, на который можно смотреть как на награду за услугу, тогда как этой услуги никогда не было оказано, на которую только надеялись и которая не доставила нам ничего очень полезного».
Таким образом Англия поквиталась с Россиею. Россия постоянно стращала ее усилением Франции; Англия передает известия, что французское правительство покровительствует враждебным движениям против императрицы в самой России. Но это не имело влияния на дальнейшие переговоры России с Англиею.
В конце декабря Гросс передал Сандвичу проект торгового договора между Россиею и Англиею, жалуясь на графа Бекингама, что он не захотел принять этого проекта. Сандвич отвечал, что удовлетворение императорскому двору уже сделано отозванием Бекингама (об искусстве которого он. Сандвич, сам невысокого мнения), причем надеется, что преемник Бекингама Макартней будет иметь больший успех. В разговоре о торговом договоре Сандвич спросил, получил ли Гросс какое-нибудь наставление относительно оборонительного союза. Гросс отвечал вопросом: действительно ли английский двор непременно намерен тесно соединиться с Россиею? «Ничего так горячо не желаем и ничего не признаем согласнее с своими естественными интересами», – ответил Сандвич. «Всего удивительнее, – сказал на это Гросс, – что граф Бекингам всегда настаивал на простом возобновлении старого союзного договора, который был заключен для подкрепления австрийских интересов, несмотря на то что теперь европейские отношения совершенно изменились. Императрица надеется, что при возобновлении переговоров о союзе английский двор захочет независимо и прямо быть ее союзником и этим способом утвердить равновесие европейских сил в своих руках. Вот почему в проект нового оборонительного договора, переданного вам в прошлом году, были включены два секретных параграфа о Польше и Швеции, имеющие связь с тою северною системою, по которой северные державы соединяются между собою союзами и составляют твердое равновесие в Европе мимо бурбонского и австрийского домов». Выслушав это с приметным удовольствием, Сандвич спросил: «В новой системе упоминается ли король прусский, потому что мы боимся Обширных замыслов этого государя?» «Мне не предписано ничего особенного в рассуждении короля прусского», – сказал Гросс. «Конечно, – заметил на это Сандвич, – это предложение будет охотно принято его великобританским величеством; но каким образом будут устранены затруднения, оказавшиеся в прежнем проекте договора?» И на слова Гросса, что Россия желает получить от Англии 500000 рублей как часть вознаграждения за издержки, употребленные Россиею при избрании нового польского короля, Сандвич подтвердил, что не смеет и предложить этого королевскому совету, зная взгляды его членов и скудость казны. Впрочем, Сандвичу понравилось предложение, что в случае войны с Турциею Россия получает от Англии 500000 рублей и платит такую же сумму Англии в случае ее войны с Испаниею.
Но чрез несколько дней Сандвич объявил Гроссу, что секретный параграф о даче 500000 рублей в случае турецкой войны не может быть принят, потому что министерство должно сообщить его парламенту, который выдает деньги; а в таком случае Порта и Франция об этом узнают и английская торговля в Леванте потерпит, войны же испанской в Англии мало боятся. (Тут Панин заметил: «Купеческая отговорка! Нужды нет никакой открывать, покамест казус не настоит, а когда настоять будет, тогда за 500000 рублей нация не взбунтует против правительства. Все сие состоит только в том, чтоб как лавочникам торговаться, покамест время есть, и сколько возможно выторговать».) Гораздо лучше было бы, продолжал Сандвич, если б прежний трактат просто возобновился с внесением общего параграфа о защите благополучно последовавшего выбора короля польского и сохранения правительственной формы и вольностей Польской республики. (Панин заметил: «Еще лавочная торговля. Когда по польским делам нам была в них (т. е. англичанах) вправду нужда, тогда они от них отговаривались и, чтоб их от себя отклонить, представляли свою готовность к шведским делам, а теперь говорят навыворот».) Гросс отвечал с удивлением: «Я не могу льстить себя надеждою, что у нас согласятся на простое возобновление прежнего договора, потому что обстоятельства совершенно изменились: при подписании прежнего договора венский двор был главный союзник России, Англия принимала оборонительные обязательства для подкрепления венского союза; а теперь императрица желает соединиться с Англиею непосредственно, почему и следует, чтоб Англия помогала России некоторою суммою денег против Порты, как Мария-Терезия обязывалась прежде помогать войском; представленный с нашей стороны еквивалент поданием помощи против Испании очень достаточен, ибо вероятно, что в течение осьми лет турки, с которыми у нас никакого спору нет, ничего не предпримут против России, а, напротив, более чем вероятно, что в это время и по личному характеру короля испанского, и по различию интересов, и по фамильному договору с Франциею между Испаниею и Англиею откроется война. Если бы, несмотря на все это, в Англии решили исключить взаимно войну турецкую и войну испанскую, то я должен настоять на уплату 500000 рублей за издержки, употребленные по первому моему предложению». На это Сандвич возразил, что если совет королевский не мог обещать участия в польских издержках прежде избрания короля, то после счастливого решения этого дела еще меньше на это согласится. В заключение Сандвич заметил, что осьмилетний срок договора им не нравится и что нации и парламенту странно показалось бы, если б в настоящем союзном договоре России предоставлены были большие выгоды, чем в прежнем. (Панин заметил на это: «Не меньше б и Российской империи дико показалось, если б при таком об общей пользе и славе попечительном царствовании российской двор не с лучшими и справедливейшими для нее выгодами свои союзы заключил. Заключительно сказать, англичане считают военный случай еще отдаленным и потому настоящее время в свою пользу хотят выиграть и нас своими затруднениями к тому привесть, к чему равновесие взаимства склонить не может. Напротив чего, надежнейший в нашу сторону успех должен зависеть от нашей собственной твердости и терпения, средством чего дождаться можно ближайшей англичанам нужды в нашем союзе».)
Краткость срока для нового союзного договора не нравилась в Англии; но Панин в письме своем к Гроссу от 12 ноября изъясняет причины такого решения: «Известное дело, что генеральные дела не могут долго оставаться в одинаком положении и что случающиеся в той или другой части Европы хотя частые, но тем не меньше нечаянные и чрезвычайные происшествия причиняют, однако, в интересах, в правилах и мерах держав великие и наперед отнюдь не постигаемые перемены, кои обыкновенно всю их систему, буде не совершенно уничтожают, по крайней мере много развращают. Сея ради причины, полагая восемь лет таким сроком, в который по течению дел обыкновенно нечто переменное случается, изволила ее императорское величество не в рассуждении одного английского двора, но в рассуждении всех своих настоящих и будущих союзников положить за основание, чтоб не определять своих обязательств больше, как на восемь лет, не для того, чтоб тем избегать подаяния помочи, полагая, будто в толь короткое время не будет настоять случай союза, но для того, чтоб как при действительном оного настоянии тем охотнее и усерднее оную подавать, так и в случае перемены обстоятельств иметь всю свободу соображать и распространять по оным обязательства свои и таким образом сугубо быть союзникам своим полезною».
Относительно приведенных известий об интригах Бретейля и Беранже Панин так успокаивал Гросса: «Для вашего собственного успокоения я за нужное нахожу вам сообщить, что совершенно мы здесь ни малейшей причины не имеем опасаться прямого действа намерений и дел наших злодеев, но паче надеяться должны, что они своим явным беззаконием сами себя наконец посрамят. Беранже с малым умишком самый фанатик в политических тонкостях, а Бретейль острый, но дерзкий в делах петиметр. Теперь он в Швеции в рассуждении чрезвычайного сейма и тамошнего расстроенного положения видит отворенный себе карьер дел подверженным противным переменам, наипаче от нашего в них участия с освобожденными руками от стороны польских конъюнктур и, по-видимому, яко запрометчивый молодой человек, вздумал к тому времени завести у нас какие ни есть внутренние движения, чем бы мы могли быть упражнены; а к возбуждению на то своего двора пользуется как персональною к себе преданностию того Беранже, так и его натуральною слепою тонкостию, приводя его к увеличиванию его собственных фантомов».
Обширность России заставляла правительство в одно время вести переговоры о союзе с крайнею державою на западе Европы и принимать меры предосторожности относительно китайских границ. Генерал-поручик Шпрингер донес в июле из Усть-Каменогорской крепости, что по разведыванию оказывается на границах множество китайского войска. Вследствие этого собралась конференция из Вильбоа, Панина, графа Захара Чернышева, графа Эрнста Миниха, кн. Александра Голицына, Веймарна и Олсуфьева и донесла императрице, что она решила: 1) предписать виды и к исполнению их общие меры сибирским губернаторам и другим управителям для приведения в лучшее состояние этой отдаленной области; 2) постановить правила о китайской торговле и таможенных делах; 3) сделать новые распоряжения относительно защиты границ, чтоб не подвергались они внезапным нападениям; 4) ближайшими и пристойнейшими средствами начать с китайцами переговоры для прекращения настоящих замешательств хотя до того времени, пока здешние границы будут достаточно укреплены, чтоб здешние требования можно было подкреплять с оружием в руках. Конференция полагала: 1) что необходимо разделить Сибирь на две губернии и учредить губернаторов в двух местах, Тобольске и Иркутске, и притом переменить правила относительно распространения там звериной ловли, правила, благодаря которым в этой обширной и очень малолюдной стране значительная часть народа остается без всякого попечения, будучи рассыпана в отдаленных северных пределах, провождая жизнь почти скотскую и наконец совершенно погибая. Надобно предписать тамошним губернаторам и другим начальникам, чтоб они выгодами и ласками привлекали людей к выходу из тех холодных пределов и, сводя их ближе друг к другу, заводили селения к южной стороне; этими поселениями и границы будут приведены в лучшее состояние, и польза, получаемая от земледелия и других сельских промыслов, несравненно превзойдет ту, которая теперь получается от одной звериной ловли в бесплодных северных землях; 2) китайцы перевели торговлю из Кяхты в Ургу с целию заставить русских купцов ездить в свой китайский город, и хотя теперь китайцы немножко сбавили своей спеси и начинают опять ездить в Кяхту с товарами, однако конференция рассуждала, нельзя ли в пользу русских купцов учредить особую вольную компанию, ибо в таком случае не будет перебивки в ценах и компания будет для собственной пользы стараться, чтоб не было тайного провозу товаров, почему в сборе пошлин не будет происходить ущерба. Но пока учредится компания, конференция полагает нужным: 1) позволить по-прежнему всякому русскому купцу иметь участие в этом торге; 2) но, вместо того чтоб ехать прямо в Кяхту, купцы должны останавливаться в Селенгинске и здесь выбирать маклеров, которые и разменивают в Кяхте товары по установленной цене, чтоб купцы перестали друг другу делать подрыв. Для безопасности Сибири содержать в ней 11 полков; отправить в Омск и Селенгинск полевую артиллерию; увеличить генералитет еще одним генерал-майором, так чтобы генерал-поручик жил в Омске или где обстоятельства потребуют, один генерал-майор – в Петропавловской крепости, другой – в Усть-Каменогорске, третий – в Бийске, четвертый – в Селенгинске. Держать полки в соединении, готовыми к отпору неприятеля, а не по форпостам.