Ее Величеству Королеве Югославии Марии
с искренним восхищением почтительно
подношу в дар свою книгу
Однажды в нашей северной газете
Я Вас увидел с удочкой в руках, —
И вспыхнуло сочувствие в поэте
К Жене Монарха в солнечных краях.
И вот с тех пор, исполнена напева,
Меня чарует все одна мечта.
Стоит в дворцовом парке Королева,
Забрасывая удочку с моста.
Я этот снимок вырезал тогда же,
И он с тех пор со мной уже всегда.
Я не могу себе представить даже,
Как без него в былые жил года.
Мне никогда уж не разубедиться
В мечте, над финской созданной волной,
Что южная прекрасная царица
Владеет поэтической душой!
Белград
18-XII-1930
Как хороши, как свежи были розы
В моем саду! Как взор прельщали мой!
Как я молил весенние морозы
Не трогать их холодною рукой!
В те времена, когда роились грезы
В сердцах людей, прозрачны и ясны,
Как хороши, как свежи были розы
Моей любви, и славы, и весны!
Прошли лета, и всюду льются слезы…
Нет ни страны, ни тех, кто жил в стране…
Как хороши, как свежи ныне розы
Воспоминаний о минувшем дне!
Но дни идут — уже стихают грозы.
Вернуться в дом Россия ищет троп…
Как хороши, как свежи будут розы,
Моей страной мне брошенные в гроб!
1925
О России петь — что стремиться в храм
По лесным горам, полевым коврам…
О России петь — что весну встречать,
Что невесту ждать, что утешить мать…
О России петь — что тоску забыть,
Что Любовь любить, что бессмертным быть!
1925
Гой ты, царство балагана!
Ты, сплошная карусель!
Злою волей хулигана
Кровь хлебаешь, как кисель…
Целый мир тебе дивится,
Все не может разгадать:
Ты — гулящая девица
Или Божья благодать?
1925
На восток, туда, к горам Урала,
Разбросалась странная страна,
Что не раз, казалось, умирала,
Как любовь, как солнце, как весна.
И когда народ смолкал сурово
И, осиротелый, слеп от слез,
Божьей волей воскресала снова, —
Как весна, как солнце, как Христос!
1925
Ты потерял свою Россию.
Противоставил ли стихию
Добра стихии мрачной зла?
Нет? Так умолкни: увела
Тебя судьба не без причины
В края неласковой чужбины.
Что толку охать и тужить —
Россию нужно заслужить!
1925
И будет вскоре весенний день,
И мы поедем домой, в Россию…
Ты шляпу шелковую надень:
Ты в ней особенно красива…
И будет праздник… большой, большой,
Каких и не было, пожалуй,
С тех пор, как создан весь шар земной,
Такой смешной и обветшалый…
И ты прошепчешь: «Мы не во сне?…»
Тебя со смехом ущипну я
И зарыдаю, молясь весне
И землю русскую целуя!
1925
Или это чудится?
Или это так?
Тихо шепчет: «Сбудется:
К свету этот мрак.
Только не растаскивай
Скопленных лучей».
Чей ты, голос ласковый?
Чьих ты блеск очей?
Возникает гридница.
Смотришь, — ничего.
Слышится, — не видится.
Что за колдовство!
Проплывает утица
На призывный кряк.
Или это чудится?
Или это так?
1929
Был май. На подстриженной Стрелке
Уже продавали фиалки.
Детишки играли в горелки,
И нежились горизонталки.
И шины колясок хрустели,
Прижатый тревожили гравий.
Был май, и на майской пастэли
Все было в Островской оправе.
Белесо ночела столица
За Невками и за Невою.
И были обвеяны лица
Сиренью в тот май неживою…
Болотной, чахоточной, белой
Обвеяны были сиренью.
Дышали уста Изабеллой —
Чуть терпкой, чуть тленною ленью…
Была обреченность и гибель
В глазах, в Островах, в белой жути.
И в каждой-то каменной глыбе
Был сказ о последней минуте.
Угаслыми были горелки
И зяблыми горизонталки
В тот май полумертвый на Стрелке,
Где мертвыми стали фиалки…
1929
Москва вчера не понимала,
Но завтра, верь, поймет Москва:
Родиться русским — слишком мало,
Чтоб русские иметь права…
И вспомнив душу предков, встанет,
От слова к делу перейдя,
И гнев в народных душах грянет,
Как гром живящего дождя.
И сломит гнет, как гнет ломала
Уже не раз повстанцев рать…
Родиться Русским — слишком мало:
Им надо быть, им надо стать!
1925
Когда Бонапарт приближался к Москве
И щедро бесплодные сеял могилы,
Победный в кровавом своем торжестве, —
В овинах дремали забытые вилы.
Когда ж он бежал из сожженной Москвы
И армия мерзла без хлеба, без силы, —
В руках русской бабы вдруг ожили вы,
Орудием смерти забытые вилы!
…Век минул. Дракон налетел на Москву,
Сжигая святыни, и, душами хилы,
Пред ним москвичи преклонили главу…
В овинах дремали забытые вилы.
Но кровью людскою упившись, дракон
Готовится лопнуть: надулись все жилы.
Что ж, русский народ! Враг почти побежден:
— Хватайся за вилы!
1925
Была у тебя страна,
И был у тебя свой дом,
Где ты со своей семьей
Лелеял побеги роз…
Но родины не ценя,
Свой дом не сумев сберечь,
И мало любя семью,
Ты все потерял — был день,
Зачем же теперь видна
Во взоре тоска твоем,
И в чуждом краю зимой
Ты бродишь и наг, и бос?
И ждешь — не дождешься дня
Услышать родную речь
И, сев на свою скамью,
Смотреть на сгоревший пень?…
И снова сажать ростки,
И снова стругать бревно,
И, свадьбу опять сыграв,
У Неба молить детей, —
Чтоб снова в несчастный час,
Упорной страшась борьбы,
Презренным отдать врагам
И розы, и честь, и дом…
Глупец! от твоей тоски
Заморским краям смешно,
И сетовать ты не прав,
Посмешище для людей…
Живи же, у них учась
Царем быть своей судьбы!..
— Стихи посвящаю вам,
Всем вам, воплощенным в «нем»!
1925
Я мечтаю о том, чего нет
И чего я, быть может, не знаю…
Я мечтаю, как истый поэт, —
Да, как истый поэт, я мечтаю.
Я мечтаю, что в зареве лет
Ад земной уподобится раю.
Я мечтаю, вселенский поэт, —
Как вселенский поэт, я мечтаю.
Я мечтаю, что Небо от бед
Избавленье даст русскому краю.
Оттого, что я — русский поэт,
Оттого я по-русски мечтаю!
1922
— Что такое Россия, мамочка?
— Это… впавшая в сон княжна…
— Мы разбудим ее, любимая?
— Нет, не надо: она — больна…
— Надо ехать за ней ухаживать…
— С нею няня ее… была…
Съели волки старушку бедную…
— А Россия что ж?
— Умерла…
— Как мне больно, моя голубушка!..
Сердце плачет, и в сердце страх…
— О, дитя! Ведь она бессмертная,
И воскреснет она… на днях!
1925
Вот подождите — Россия воспрянет,
Снова воспрянет и на ноги встанет.
Впредь ее Запад уже не обманет
Цивилизацией дутой своей…
Встанет Россия, да, встанет Россия,
Очи раскроет свои голубые,
Речи начнет говорить огневые, —
Мир преклонится тогда перед ней!
Встанет Россия — все споры рассудит…
Встанет Россия — народности сгрудит…
И уж у Запада больше не будет
Брать от негодной культуры росток.
А вдохновенно и религиозно,
Пламенно веря и мысля серьезно,
В недрах своих непреложностью грозный
Станет выращивать новый цветок…
Время настанет — Россия воспрянет,
Правда воспрянет, неправда отстанет,
Мир ей восторженно славу возгрянет, —
Родина Солнца — Восток!
1928
Мой взор мечтанья оросили:
Вновь — там, за башнями Кремля, —
Неподражаемой России
Незаменимая земля.
В ней и убогое богато,
Полны значенья пустячки:
Княгиня старая с Арбата
Читает Фета сквозь очки…
А вот к уютной церковушке
Подъехав в щегольском «купэ»,
Кокотка оделяет кружки,
Своя в тоскующей толпе…
И ты, вечерняя прогулка
На тройке вдоль Москвы-реки!
Гранитного ли переулка
Радушные особняки…
И там, в одном из них, где стайка
Мечтаний замедляет лёт,
Московским солнышком хозяйка
Растапливает «невский лед»…
Мечты! вы — странницы босые,
Идущие через поля, —
Неповергаемой России
Незаменимая земля!
1925
В ту пору я жил в новгородских дебрях.
Мне было около десяти.
Я ловил рыбу, учился гребле,
Мечтал Америку посетить.
И часто, плавая в душегубке
И ловко вылавливая тарабар,
Размышлял о каком-нибудь там поступке,
Который прославила бы труба…
Я писал стихи, читал Майн Рида,
При встречах с девочками краснел,
И одна из сверстниц была мой идол,
Хотя я и не знал, что мне делать с ней…
Дружил с рабочими нашего завода,
Но любил все-таки — больше людей —
В преддверьи своего одиннадцатого года,
Всех наших четырнадцать лошадей!
В катанье на масленице, в день третий
Когда доставляла тройка меня
В город, в котором учились дети,
По главной улице ее гонял.
И разогревшись, дав Тимофею
На чай прикопленных три рубля,
Говорил: «Понимаешь? Чтобы всех быстрее!»
И кучер гиком ее распалял.
Десятки саней оставались сзади,
Саней уважаемых горожан,
И, к общей зависти и досаде,
Мальчишка взрослых опережал!
А кончилось тем, что и сам стал взрослым
И даже довольно известным стал,
И этого достичь было очень просто,
Потому что истина всегда проста…
1929
Гиацинтами пахло в столовой,
Ветчиной, куличом и мадерой,
Пахло вешнею Пасхой Христовой,
Православною русскою верой.
Пахло солнцем, оконною краской
И лимоном от женского тела,
Вдохновенно-веселою Пасхой,
Что вокруг колокольно гудела.
И у памятника Николая
Перед самой Большою Морскою,
Где была из торцов мостовая,
Просмоленною пахло доскою.
Из-за вымытых к Празднику стекол,
Из-за рам без песка и без ваты
Город топал, трезвонил и цокал,
Целовался, восторгом объятый.
Было сладко для чрева и духа.
Юность мчалась, цветы приколовши.
А у старцев, хотя было сухо,
Шубы, вата в ушах и галоши…
Поэтичность религии, где ты?
Где поэзии религиозность?
Все «бездельные» песни пропеты,
«Деловая» отныне серьезность…
Пусть нелепо, смешно, глуповато
Было в годы мои молодые,
Но зато было сердце объято
Тем, что свойственно только России!
1926
На горах Алтая,
Под сплошной галдеж,
Собралась, болтая,
Летом молодежь.
Юношество это
Было из Москвы,
И стихи поэта
Им читали Вы.
Им, кто даже имя
Вряд ли знал мое,
Им, кто сплел с другими
Все свое житье…
Ночь на бивуаке.
Ужин из ухи.
И костры во мраке,
И стихи, стихи!
Кедры. Водопады.
Снег. Луна. Цветы.
Словом, все, что надо
Торжеству мечты.
Ново поколенье,
А слова ветхи.
Отчего ж волненье
Вызвали стихи?
Отчего ж читали
Вы им до утра
В зауральской дали,
В отблесках костра?
Молодежь просила
Песен без конца:
Лишь для русских — сила
Русского певца!
Я горжусь, читая
Ваше письмецо,
Как в горах Алтая
Выявил лицо…
1929
Я чувствую, близится судное время:
Бездушье мы духом своим победим,
И в сердце России пред странами всеми
Народом народ будет грозно судим.
И спросят избранники — русские люди —
У всех обвиняемых русских людей,
За что умертвили они в самосуде
Цвет яркий культуры отчизны своей.
Зачем православные Бога забыли,
Зачем шли на брата, рубя и разя…
И скажут они: «Мы обмануты были,
Мы верили в то, во что верить нельзя…»
И судьи умолкнут с печалью любовной,
Поверив себя в неизбежный черед,
И спросят: «Но кто же зачиншик виновный?»
И будет ответ: «Виноват весь народ.
Он думал о счастье отчизны родимой,
Он шел на жестокость во имя Любви…»
И судьи воскликнут: «Народ подсудимый!
Ты нам не подсуден: мы — братья твои!
Мы — часть твоя, плоть твоя, кровь твоя, грешный,
Наивный, стремящийся вечно вперед,
Взыскующий Бога в Европе кромешной,
— Счастливый в несчастье, великий народ!»
1925
Много видел я стран и не хуже ее —
Вся земля мною нежно любима.
Но с Россией сравнить?… С нею — сердце мое,
И она для меня несравнима!
Чья космична душа, тот плохой патриот:
Целый мир для меня одинаков…
Знаю я, чем могуч и чем слаб мой народ,
Знаю смысл незначительных знаков…
Осуждая войну, осуждая погром,
Над народностью каждой насилье,
Я Россию люблю — свой родительский дом —
Даже с грязью со всею и пылью…
Мне немыслима мысль, что над мертвою — тьма…
Верю, верю в ее воскресенье
Всею силой души, всем воскрыльем ума,
Всем огнем своего вдохновенья!
Знайте, верьте: он близок, наш праздничный день,
И не так он уже за горами —
Огласится простор нам родных деревень
Православными колоколами!
И раскается темный, но вещий народ
В прегрешеньях своих перед Богом.
Остановится прежде, чем в церковь войдет,
Нерешительно перед порогом…
И в восторге метнув в воздух луч, как копье
Золотое, слова всеблагие,
Скажет солнце с небес: «В воскресенье свое
Всех виновных прощает Россия!»
1925, март
Бывают дни: я ненавижу
Свою отчизну — мать свою.
Бывают дни: ее нет ближе,
Всем существом ее пою.
Все, все в ней противоречиво,
Двулико, двуедино в ней,
И дева, верящая в диво
Надземное, — всего земней.
Как снег — миндаль. Миндальны зимы.
Гармошка — и колокола.
Дни дымчаты. Прозрачны дымы.
И вороны — и сокола.
Слом Иверской часовни. Китеж.
И ругань-мать, и ласка-мать…
А вы-то тщитесь, вы хотите
Ширококрайнюю объять!
Я — русский сам и что я знаю?
Я падаю. Я в небо рвусь.
Я сам себя не понимаю,
А сам я — вылитая Русь!
Ночь под 1930-й год
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи…
Моя безбожная Россия,
Священная моя страна!
Ее равнины снеговые,
Ее цыгане кочевые, —
Ах, им ли радость не дана?
Ее порывы огневые,
Ее мечты передовые,
Ее писатели живые,
Постигшие ее до дна!
Ее разбойники святые,
Ее полеты голубые,
И наше солнце, и луна!
И эти земли неземные,
И эти бунты удалые,
И вся их, вся их глубина!
И соловьи ее ночные,
И ночи пламно-ледяные,
И браги древние хмельные,
И кубки, полные вина!
И тройки бешено-степные,
И эти спицы расписные,
И эти сбруи золотые,
И крыльчатые пристяжные,
Их шей лебяжья крутизна!
И наши бабы избяные,
И сарафаны их цветные,
И голоса девиц грудные
Такие русские, родные,
И молодые, как весна,
И разливные, как волна,
И песни, песни разрывные,
Какими наша грудь полна,
И вся она, и вся она —
Моя ползучая Россия,
Крылатая моя страна!
1924
Любовь! Россия! Солнце! Пушкин! —
Могущественные слова!..
И не от них ли на опушке
Нам распускается листва?
И молодеет не от них ли
Стареющая молодежь?…
И не при них ли в душах стихли
Зло, низость, ненависть и ложь!
Да, светозарны и лазорны,
Как ты, весенняя листва,
Слова, чьи звуки чудотворны,
Величественные слова!
При звуках тех теряет даже
Свой смертоносный смысл в дали
Веков дрожащая в предаже
Посредственная Natalie…
При них, как перед вешним лесом,
Оправдываешь, не кляня,
И богохульный флёрт с Дантесом —
Змею Олегова коня…
1924
Мы обокрадены своей эпохой,
Искусство променявшей на фокстрот.
Но как бы ни было с тобой нам плохо,
В нас то, чего другим недостает.
Талантов наших время не украло.
Не смело. Не сумело. Не смогло.
Мы — голоса надземного хорала.
Нам радостно. Нам гордо. Нам светло.
С презреньем благодушным на двуногих
Взираем, справедливо свысока,
Довольствуясь сочувствием немногих,
Кто золото отсеял от песка.
Поэт и брат! Мы двое многих стоим
И вправе каждому сказать в лицо:
— Во всей стране нас только двое-трое
Последних Божьей милостью певцов!
1927
Любовь явила зренье Иоланте,
Когда судьбой ей послан был Бертран.
…Я размышляю об одном таланте,
Незрячем в безлюбовии пера…
Его-то кто же вызрит? Что за рыцарь?
Не поздно ли на старости-то лет?
О, злая и сварливая царица,
Яд у тебя на письменном столе!
Взамен чернил ты пишешь им и жалишь
Всех и подчас — подумай — и Меня…
Но ты сама почти уже в опале, —
О, пусть тебя все рифмы сохранят.
Остерегись, прославленная! Рано
Иль поздно ты познаешь суд судьбы.
Моли у неба своего Бертрана:
Еще прозреть есть время, может быть!..
1927
Вы так жалеете, что том моих стихов
Забыт в Америке перед отъездом Вами.
Греха подобного не наказать словами,
И я даю вам… отпущение грехов!
Вы говорите, что среди сонетных строф
Вы не нашли Вам посвященных мной. Как даме,
Я Вам, польщенный, отвечаю: Вас стихами
Я пел четырежды, и впредь всегда готов…
Сирень весны моей! Вот я на Вас гляжу,
Переносясь мечтой к совсем иному мигу,
Когда я молод был и мир готовил к сдвигу,
И Вы, мой соловей, мне пели на межу.
И пусть Вы за морем мою забыли книгу,
Я голос Ваш всегда в душе своей вожу.
Варшава
17 сент. 1924
Девятого октября
Оранжевая заря
Свела нас у струй реки.
Молила рука руки.
Девятого октября
Пришел я к реке, горя
Любовью к тебе большой,
Постигнув тебя душой.
Девятого октября
Ты встретилась мне, даря
Святое свое святых
И свой непорочный стих.
С тех пор я, ничей, стал твой,
И ты над моей листвой —
Оранжевая заря
С девятого октября.
Юрьев
1923
Моя жена всех женщин мне дороже
Величественною своей душой.
Всю мощь, всю власть изведать ей дай Боже
Моей любви воистину большой!
Дороже всех — и чувства вновь крылаты,
И на устах опять счастливый смех…
Дороже всех: дороже первой Хлаты!
Моя жена душе дороже всех!
Моя жена мудрей всех философий, —
Завидная ей участь суждена,
И облегчить мне муки на Голгофе
Придет в тоске одна моя жена!
1928
Она кормила зимних птичек,
Бросая крошки из окна.
От их веселых перекличек
Смеялась радостно она.
Когда ж она бежала в школу,
Питомцы, слыша снега хруст,
Ватагой шумной и веселой
Неслись за ней с куста на куст!
Озеро Uljaste
1923
Есть женщина на берегу залива.
Ее душа открыта для стиха.
Она ко всем знакомым справедлива
И оттого со многими суха.
В ее глазах свинцовость штормовая
И аметистовый закатный штиль.
Она глядит, глазами омывая
Порок в тебе, — и ты пред ней ковыль…
Разочарованная в человеке,
Полна очарованием волной.
Целую иронические веки,
Печально осиянные луной.
И твердо знаю вместе с нею: грубы
И нежные, и грубые нежны.
Ее сомнамбулические губы
Мне дрогнули об этом в час луны…
Озеро Uljaste
1924
Далеко, далеко, далеко
Есть сиреневое озерко,
Где на суше и даже в воде —
Ах, везде! ах, везде! ах, везде! —
Льют цветы благодатную лень,
И названье цветам тем — Сирень.
В фиолетовом том озерке —
Вдалеке! вдалеке! вдалеке! —
Много нимф, нереид, и сирен,
И русалок, поющих рефрен
Про сиренево-белую кровь,
И названье тем песням — Любовь.
В той дали, в той дали, в той дали, —
Где вы быть никогда не могли, —
На сиреневом том озерке, —
От земли и небес вдалеке, —
Проживает бесполая та —
Ах, не истинная ли Мечта? —
Кто для страсти бесстрастна, как лед…
И полет, мой полет, мой полет —
К неизведанному уголку,
К фиолетовому озерку,
В ту страну, где сирени сплелись,
И названье стране той — Фелисс!
1923
Если с нею — как храм, природа.
Без любимой — она тюрьма.
Я за марку улов свой отдал:
Без обеда — не без письма.
Я пишу ей, что трижды встретил
Без нее — и я жив? — закат,
Что не надо рождаться детям,
Если ждет их, как нас, тоска.
Что для счастья большой и белой
И единственной, как земля,
Я не знаю, чего не сделал,
Но я знаю, что сделал я!
Озеро Uljаste
1925
В альбом Б.В. Правдину
Я грущу по лесному уюту,
Взятый городом в плен на два дня.
Что ты делаешь в эту минуту
Там, у моря теперь, без меня?
В неоглядное вышла ли поле
В золотистых сентябрьских тонах?
И тогда — сколько радости воли
В ненаглядных любимых глазах!
Или, может быть, легкой походкой
Ты проходишь по пляжу сейчас?
И тогда — море с дальнею лодкой
В зеркалах обожаемых глаз…
Или в парк по любимой тропинке
Мчишься с грацией дикой козы?
И тогда — ветрятся паутинки
Женской — демонстративной — косы…
Не раскрыт ли тобою Шпильгаген?
Книга! — вот где призванье твое!
И тогда — моя ревность к бумаге:
Ты руками коснулась ее…
Неизвестность таит в себе смуту…
Знаю только — и это не ложь! —
Что вот в самую эту минуту
Ты такой же вопрос задаешь…
Юрьев,
17 сент. 1926
Распустилась зеленая и золотая,
Напоенная солнечным соком листва.
Грез весенних вспорхнула лукавая стая,
И опять — одряхлевшие юны слова.
Снова — необъяснимо и непостижимо,
Обнадеженно, опыту наперекор —
Все разлюбленное стало нежно-любимо,
Очаровывая разуверенный взор.
И недаром ты в парке вчера щебетала
О давно не затрачиваемой любви:
Ведь на то и весна, чтобы все, что устало,
Зазвучало, как тихие губы твои…
1928
Глубокий снег лежит у нас в горах.
Река в долине бег остановила.
Вся белая, слилась со снегом вилла.
И мы одни идем в своих снегах.
В устах медлительное: «Разлюбила…»
«Всегда люблю!» — поспешное в глазах.
Ну да, всегда… Я знаю, снег растает,
Под звон литавр взломает лед река.
В ней снова отразятся облака,
И в рощах жемчуг трелей заблистает.
Ну да — всегда! Об этом сердце знает!
Иначе снег лежал бы здесь — века!
1927
Я стою у окна в серебреющее повечерье
И смотрю из него на использованные поля,
Где солома от убранной ржи ощетинила перья
И настрожилась заморозками пустая земля.
Ничего! — ни от вас, лепестки белых яблонек детства,
Ни от вас, кружевные гондолы утонченных чувств…
Я растратил свой дар — мне врученное богом наследство, —
Обнищал, приутих и душою расхищенной пуст…
И весь вечер — без слов, без надежд, без мечты, без желаний,
Машинально смотря, как выходит из моря луна
И блуждает мой друг по октябрьской мерзлой поляне,
Тщетно силясь в тоске мне помочь, — я стою у окна.
1925
Мне удивительный вчера приснился сон:
Я ехал с девушкой, стихи читавшей Блока.
Лошадка тихо шла. Шуршало колесо.
И слезы капали. И вился русый локон…
И больше ничего мой сон не содержал…
Но, потрясенный им, взволнованный глубоко,
Весь день я думаю, встревоженно дрожа,
О странной девушке, не позабывшей Блока…
1927
Над калиткой арка из рябины.
Барбарис разросся по бокам.
За оградой домик голубиный.
Дым из труб, подобный облакам.
Домик весь из комнаты и кухни.
Чистота, опрятность и уют.
Подойди к окну и тихо стукни:
За стеклом два глаза запоют.
Женщина с певучими глазами
Спросит, кто любимый твой поэт,
И, с улыбкой прислонившись к раме,
Терпеливо будет ждать ответ.
Назови какое хочешь имя:
Будь то Надсон или Малларме,
В дом, где облака таятся в дыме,
Будешь вхож, назвать себя сумев.
Если же ты скажешь: «Что мне в этом!
Знать стихов я вовсе не хочу», —
Женщина, рожденная поэтом,
Вдруг погасит взоры, как свечу.
И хотя бы кудри поседели
Пред стеклом, скрывающим уют,
О твоем тебя не спросят деле
Те глаза, которые поют…
1927
…отдыхала глазами на густевшем закате…
Отдыхала глазами на густевшем закате,
Опустив на колени том глубинных листков,
Вопрошая в раздумьи, есть ли кто деликатней,
Чем любовным вниманьем воскрешенный Лесков?
Это он восхищался деликатностью нищих,
Независимый, гневный, надпартийный, прямой.
Потому-то любое разукрасят жилище
Эти книги премудрости вечной самой.
А какие в них ритмы! А какая в них залежь
Слов ядреных и точных русского языка!
Никаким модернистом ты Лескова не свалишь
И к нему не посмеешь подойти свысока.
Достоевскому равный, он — прозеванный гений.
Очарованный странник катакомб языка!
Так она размышляла, опустив на колени
Воскрешенную книгу, созерцая закат.
1928
В твою мечтальню солнце впрыгнуло
С энергиею огневой,
И, разогревшись, кошка выгнула
Полоски шубки меховой.
И расплескался луч в хрусталиках
Цветочной вазы от Фраже,
С улыбкой на диванных валиках
Заметив томики Бурже…
Луч попытается камелии
Понюхать, в тщетном рвеньи рьян.
Разглядывая рукоделия,
Тебе покажет на изъян.
Потом (пойми, ведь солнце молодо
И пустовато, как серсо!)
Чуть-чуть придать захочет золота
Недопитому кюрасо…
О, солнце марта любознательно,
В нем шутка и предвешний хмель!
Смотри, сосет оно признательно
Развернутую карамель…
И все стремится в сердце девичье
Бесцеремонно заглянуть:
Вместилась в грудь строфа ль Мицкевича,
Строфа ль Мюссе вместилась в грудь?
И напроказничав в мечталенке,
Взглянув кокетливо в трюмо,
Запрячется в конвертик маленький,
В котором ты пошлешь письмо…
1926
По отвесному берегу моря маленькой Эстии,
Вдоль рябины, нагроздившей горьковатый коралл,
Где поющие девушки нежно взор заневестили,
Чья душа целомудренней, чем березья кора,
По аллее, раскинутой над черной смородиной,
Чем подгорье окустено вплоть до самой воды,
Мы проходим дорогою, что не раз нами пройдена,
И все ищем висячие кружевные сады…
И все строим воздушные невозможные замки,
И за синими птицами неустанно бежим,
Между тем как поблизости — ласточки те же самые,
Что и прошлый раз реяли, пеночки и стрижи.
Нет, на птицу на синюю не похожа ты, ласточка,
На палаццо надземное не похожа изба.
Дай рябины мне кисточку, ненаглядная Эсточка,
Ту, что ветер проказливо и шутя колебал…
Toila — Valaste
1928
Ты совсем не похожа на женщин других:
У тебя в меру длинные платья,
У тебя выразительный, сдержанный смех
И выскальзыванье из объятья.
Ты не красишь лица, не сгущаешь бровей
И волос не стрижешь в жертву моде.
Для тебя есть Смирнов, но и есть соловей,
Кто его заменяет в природе.
Ты способна и в сахаре выискать «соль»,
Фразу — в только намекнутом слове…
Ты в Ахматовой ценишь бессменную боль,
Стилистический шарм в Гумилеве.
Для тебя, для гурманки стиха, острота
Сологубовского триолета,
И, что Блока не поцеловала в уста,
Ты шестое печалишься лето.
А в глазах оздоравливающих твоих —
Ветер с моря и поле ржаное.
Ты совсем не похожа на женщин других,
Почему мне и стала женою.
1927
Посв. Ф.М.Л.
Она, никем не заменимая,
Она, никем не превзойденная,
Так неразлюбчиво-любимая,
Так неразборчиво влюбленная,
Она, вся свежесть призаливная,
Она, моряна с далей севера,
Как диво истинное, дивная,
Меня избрав, в меня поверила.
И обязала необязанно
Своею верою восторженной,
Чтоб все душой ей было сказано,
Отторгнувшею и отторженной.
И оттого лишь к ней коронная
Во мне любовь неопалимая,
К ней, кто никем не превзойденная,
К ней, кто никем не заменимая!
1929
Свежей душистого горошка,
И значит — свежести свежей,
Немножко больше, чем немножко,
Ты захотела стать моей…
И к свежим я влекусь озерам
В незаменимости лесной,
Твоим сопровождаем взором,
Сопутствуем твоей весной.
Он сник, услад столичных демон,
Боль причинивший не одну…
Я платье свежее надену!
Я свежим воздухом вздохну!
Я — твой! Веди меня! Дорожка,
Мне выисканная тобой, —
Свежей душистого горошка:
Свежее свежести самой!
1929
Ни одного цветка, ни одного листка.
Закостенел мой сад. В моем саду тоска.
Взад и вперед хожу, по сторонам гляжу.
О чем подумаю, тебе сейчас скажу.
Ведь только ты одна всегда, всегда нежна,
В печальной осени душе всегда нужна.
И только стоит мне взглянуть в глаза твои —
Опять весна пришла и трелят соловьи.
И на устах моих затеплен юный стих
От прикасания живящих уст твоих.
И пусть в саду пустом ни одного цветка,
И пусть в бокале нет ни одного глотка,
И пусть в столе моем нет ни одной строки, —
Жду мановения твоей благой руки!
1929
«Любовница» пошло звучит, вульгарно,
Как все позахватанное толпой,
Прочти ли сам Пушкин свой стих янтарный,
Сама ли Патти тебе пропой.
Любовница — плоть и кровь романа,
Живая вода мировых поэм.
Вообразить себе Мопассана
Без этого слова нельзя совсем…
Любовница — дивное русское слово,
И как бы ты смел на него напасть,
Когда оно — жизни основа
И в нем сочетались любовь и страсть?!
В этом слове есть что-то неверное,
Драматическое что-то есть,
Что-то трогательное и нервное, —
Есть оправдываемая месть.
В этом слове есть томик шагреневый,
На бумаге веленевой станс.
В этом слове есть тайна Тургенева
И сиреневый вешний романс.
Благодатно до гроба запомнится
Озаряющее бытие
Грустно-нежное слово «любовница»,
Обласкавшее сердце твое.
Если же слово это
Может быть применимо
К собственной — не другого
И не к чужой — жене,
Счастье тебе готово,
Равное власти Рима
В эру его расцвета,
Можешь поверить мне!
1929
Ты чутко читала Сергея Волконского
На синей тахте у стены голубой.
Я только что кончил работу с эстонского,
И мы говорили о книге с тобой.
— Ведь это не часто, чтоб книга претолстая
Была целиком и умна, и тонка, —
Сказала так славно, и хлынули волосы
Каштановым ливнем на край дневника.
Луч солнца упал на склоненную талию,
На женственный шелк старомодных волос.
И нас, северян, потянуло в Италию,
И южное в северном сердце зажглось!
Ты вспомнил а строфы священные Блоковы,
Шепнула: «И нашим бы музам на юг…»
А луч западающий двигался около,
Как будто обрадовался: «узнаю!»
1929
Как хорошо, что вспыхнут снова эти
Цветы в полях под небом голубым!
Как хорошо, что ты живешь на свете
И красишь мир присутствием своим!
Как хорошо, что в общем внешнем шуме
Милей всего твой голос голубой,
Что, умирая, я еще не умер
И перед смертью встретился с тобой!
1928
Ко всенощной зовут колокола,
Когда, в путь вышедшие на рассвете,
Мы различаем в далях монастырь.
Окончен лес, и пыльная бела
В полях дорога к церкви, где на третьей
Версте гора, вокруг которой ширь.
Там, за полями, на горе собор
В лучах печалящегося заката,
И не печальные ли купола?
Нам, проозеренный оставив бор,
Где встретилась с утра одна лишь хата,
Идти на нежные колокола.
У башенки зубчатого кремля,
Воздвигнутой над позаросшим скатом,
Свернув с пути, через калитку мы
Вступаем в монастырь. Его земля
Озарена печалящим закатом,
И в воздухе сгущенье белой тьмы.
Монашенки бесшумны и черны.
Прозрачны взоры. Восковые лики.
Куда земные дели вы сердца?
Обету — в скорби данному — верны,
Как вы в крови своей смирили клики?
Куда соблазн убрали из лица?
Иль, может быть, покойницы на вид,
Иных живых вы, девушки, живее,
И молодость повсюду молода?
И в ночь, когда сирень зашевелит
Свой аромат и вас весной овеет,
Не ищете ли повод для стыда?…
1927
Достоевскому
Благочестивого монастыря
Гостеприимство радостно вкушая,
Я говорю: жизнь прожита большая,
Неповторяемая на земле!
Все находимое порастерял
И вот, слезами взоры орошая,
Я говорю: жизнь прожита большая…
Проговорил — и сердцем обомлел:
Большая жизнь, но сколького не знал!
Мелькают страны, возникают лица
Тех, о которых некому молиться,
Кто без молитвы жил и постарел…
Чем дольше-жизнь, тем явственней сигнал…
С кем из безвестных суждено мне слиться?
О всех, о ком здесь некому молиться,
Я помолюсь теперь в монастыре…
Ночь под 1927 г.
Как царство средь царства, стоит монастырь.
Мирские соблазны вдали за оградой.
Но как же в ограде — сирени кусты,
Что дышат по веснам мирскою отрадой?
И как же от взоров не скрыли небес, —
Надземных и, значит, земнее земного, —
В которые стоит всмотреться тебе,
И все человеческим выглядит снова!
1927
Если закат в позолоте,
Душно в святом терему.
Где умерщвленье для плоти
В плоти своей же возьму?
Дух воскрыляю свой в небо…
Слабые тщетны мольбы:
Все, кто вкусили от хлеба,
Плоти навеки рабы.
Эти цветы, эти птицы,
Запахи, неба кайма,
Что теплотой золотится,
Попросту сводят с ума…
Мы и в трудах своих праздны, —
Смилуйся и пожалей!
Сам ты рассыпал соблазны
В дивной природе своей…
Где ж умерщвленье для плоти
В духе несильном найду?
Если закат в позолоте —
Невыносимо в саду…
1927
Белоликие монахини в покрывалах скорбно-черных,
Что в телах таите, девушки, духу сильному покорных?
И когда порханье запахов в разметавшемся жасмине,
Не теряете ли истины в ограждающем Амине?
Девушки богоугодные, да святятся ваши жертвы:
Вы мечтательны воистину, вы воистину усердны!
Но ведь плотью вы оплотены, и накровлены вы кровью, —
Как же совладать вы можете и со страстью, и с любовью?
Соловьи поют разливные о земном — не о небесном,
И о чувстве ночи белые шепчут грешном и прелестном…
И холодная черемуха так тепло благоухает,
И луна, луна небесная, по-земному так сияет…
Как же там, где даже женщины, даже женщины — вновь девы,
Безнаказанно вдыхаете ароматы и напевы?
Не живые ль вы покойницы? Иль воистину святые? —
Черные, благочестивые, белые и молодые!
1927
С.В. Рахманинову
Соловьи монастырского сада,
Как и все на земле соловьи,
Говорят, что одна есть отрада
И что эта отрада — в любви…
И цветы монастырского луга
С лаской, свойственной только цветам,
Говорят, что одна есть заслуга:
Прикоснуться к любимым устам…
Монастырского леса озера,
Переполненные голубым,
Говорят: нет лазурнее взора,
Как у тех, кто влюблен и любим…
1927
У моря и озер, в лесах моих сосновых,
Мне жить и радостно, и бодро, и легко,
Не знать политики, не видеть танцев новых
И пить, взамен вина, парное молоко.
В особенности люб мне воздух деревенский
Под осень позднюю и длительной зимой,
Когда я становлюсь мечтательным, как Ленский,
Затем, что дачники разъехались домой.
С отъездом горожан из нашей деревеньки
Уходит до весны (как это хорошо!)
Все то ходульное и то «на четвереньках»,
Из-за чего я сам из города ушел…
Единственно, о чем взгрустнется иногда мне:
Ни звука музыки и ни одной души,
Сумевшей бы стиха размер расслышать давний
Иль новый — все равно, кто б о стихе тужил.
Здесь нет таких людей, и вот без них мне пусто:
Тот отрыбачил день, тот в поле отпахал…
Как трудно без души, взыскующей искусства,
Влюбленной в музыку тончайшего стиха!
Доступность с простотой лежат в моих основах,
Но гордость с каждым днем все боле мне сродни:
У моря и озер в лесах моих сосновых
Мы с Музой радостны, но в радости — одни.
1927
Восемь лет я живу в красоте
На величественной высоте.
Из окна виден синий залив.
В нем — луны золотой перелив.
И — цветущей волной деревень —
Заливает нас в мае сирень,
И тогда дачки все и дома —
Сплошь сиреневая кутерьма!
Оттого так душисты мечты —
Не сиреневые ли цветы?
Оттого в упоенье душа,
Постоянно сиренью дыша…
А зимой — на полгода — снега,
Лыжи, валенки, санки, пурга.
Жарко топлена русская печь.
Книг классических четкая речь.
Нет здесь скуки, сводящей с ума:
Ведь со мною природа сама.
А сумевшие сблизиться с ней
Глубже делаются и ясней.
Нет, не тянет меня в города,
Где царит «золотая орда».
Ум бездушный, безумье души
Мне виднее из Божьей глуши.
Я со всеми в деревне знаком:
И с сапожником, и с рыбаком.
И кого не влекут кабаки,
Те к поэту идут рыбаки.
Скучно жить без газет мужичку…
Покурить мне дадут табачку,
Если нет у меня самого.
Если есть — я даю своего.
Без коня, да и без колеса
Мы идем на озера в леса
Рыболовить, взяв хлеба в суму,
Возвращаясь в глубокую тьму.
И со мной постоянно она,
Кто ко мне, как природа, нежна,
Чей единственный истинный ум
Шуму дрязг предпочел синий шум.
Я природой живу и дышу,
Вдохновенно и просто пишу.
Растворяясь душой в простоте,
Я живу на земле в красоте!
1925
Десять лет — грустных лет! — как заброшен в приморскую глушь я.
Труп за трупом духовно родных. Да и сам полутруп.
Десять лет — страшных лет! — удушающего равнодушья
Белой, красной — и розовой! — русских общественных групп.
Десять лет! — тяжких лет! — обескрыливающих лишений,
Унижений щемящей и мозг шеломящей нужды.
Десять лет — грозных лет! — сатирических строф по мишени
Человеческой бесчеловечной и вечной вражды.
Десять лет — странных лет! — отреченья от многих привычек,
На теперешний взгляд — мудро-трезвый — ненужно-дурных…
Но зато столько ж лет рыб, озер, перелесков, и птичек,
И встречанья у моря ни с чем не сравнимой весны!
Но зато столько ж лет, лет невинных, как яблоней белых
Неземные цветы, вырастающие на земле,
И стихов из души, как природа, свободных и смелых,
И прощенья в глазах, что в слезах, и — любви на челе!
1927
Не устыдись, склонив свои колени,
Благодарить в восторге небеса,
Что зришь еще один расцвет сирени
И слышишь птиц весенних голоса.
Земля цветет, вчера еще нагая,
Цветет душа, ее цветам внемля.
Нисходит в сердце радость всеблагая.
Ценней бессмертья — смертная земля!
Один лишь раз живя на этом свете
И ощущая землю только раз,
Забудь о судьбах будущих столетий:
Вся жизнь твоя — в лучах раскрытых глаз!
1926
В деревушке у моря, где фокстротта не танцуют,
Где политику гонят из домов своих метлой,
Где целуют не часто, но зато, когда целуют,
В поцелуях бывают всей нетронутой душой;
В деревушке у моря, где избушка небольшая
Столько чувства вмещает, где — прекрасному сродни —
В город с тайной опаской и презреньем наезжая
По делам неотложным, проклинаешь эти дни;
В деревушке у моря, где на выписку журнала
Отдают сбереженья грамотные рыбаки
И которая гневно кабаки свои изгнала,
Потому что с природой не соседят кабаки;
В деревушке у моря, утопающей весною
В незабвенной сирени, аромат чей несравним, —
Вот в такой деревушке, над отвесной крутизною,
Я живу, радый морю, гордый выбором своим!
1927
В однообразии своем разнообразны,
Они разбросаны, как влажные соблазны,
Глазами женскими, и женственны они,
Как дальней юности растраченные дни.
Я часто к ним иду, покорный власти зова.
Один прохладный глаз лучится васильково.
Другой — коричневый — лукавой глубиной
Коварно ворожит, веселый, надо мной.
И серый — третий — глаз, суровый, тайно-нежный,
Напоминает мне о девушке элежной,
Давно утраченной в те щедрые лета,
Когда вот эта жизнь была совсем не та…
И глядя на друзей, взволнованных и влажных,
Я вспомнил девушек в домах многоэтажных
И женщин с этою озерностью в глазах,
Всех женщин, взрощенных и вскормленных в лесах
Отчизны, взвившейся на мир змеей стожалой,
Крылатой родины, божественной, но шалой…
Их было у меня не меньше, чем озер
В лесу, где я иду к обители сестер:
Не меньше ста озер и женских душ не меньше,
Причем три четверти приходится на женщин.
И, углубляясь в приозерные леса,
Я вижу их глаза, я слышу голоса
И слезы вижу я, и смех припоминаю…
Я ими обладал, — я их теперь не знаю.
Я смутно помню их, когда-то близких мне,
Мне отдававших все со мной наедине —
И души, и тела… И что боготворимо
Когда-то было мной, теперь не больше дыма…
В разнообразии своем однообразны
Вдруг стали все они, и влажные соблазны
Их некогда живых и мертвых ныне глаз
Не будят нежности, не вовлекут в экстаз.
Настолько радостны нагаданные встречи,
Настолько тягостны разлуки. Вы — далече,
Непредназначенные женщины мои!..
И видя хлесткие движения змеи,
Ползущей к озеру, и вспомнив о России,
Глаза усталые, глаза немолодые
Закрыв в отчаяньи, я знаю, что слеза
Мне зацелованные женщиной глаза
Кольнет нещедрая — последняя, быть может:
Утеря каждая до сей поры тревожит…
О, эти призраки! Мучительны они…
Я силюсь позабыть растерзанные дни,
Смотрюсь в озера я, но — влажные соблазны
В однообразии уже однообразны…
14-го окт. 1928
Иду, и с каждым шагом рьяней
Верста к версте — к звену звено.
Кто я? Я — Игорь Северянин,
Чье имя смело, как вино!
И в горле спазмы упоенья.
И волоса на голове
Приходят в дивное движенье,
Как было некогда в Москве…
Там были церкви златоглавы
И души хрупотней стекла.
Там жизнь моя в расцвете славы,
В расцвете славы жизнь текла.
Вспененная и золотая!
Он горек, мутный твой отстой.
И сам себе себя читая,
Версту глотаю за верстой!
4 октября 1928
Бывает: сразу станут дни пусты.
Рьянь стихнет в них. Я складываю книжки
И тридцать верст иду без передышки
В свой девичий озерный монастырь.
Идти лесными тропами легко,
Бесчисленные обходить озера,
Идти не очень тихо и не скоро,
Дышать сосной и влагой глубоко.
Со мною только удочка моя —
Дороже всех услад земных тростинка.
Об Аглавене грежу Метэрлинка
И мучаюсь о Селизете я…
К закату возникает монастырь.
Мне шлют привет колокола вечерни.
Все безнадежнее и все безмерней
Я чувствую, как дни мои пусты…
1928
Сам от себя — в былые дни позера,
Любившего услад душевных хмель —
Я ухожу раз в месяц на озера,
Туда, туда — за тридевять земель…
Почти непроходимое болото.
Гнилая гать. И вдруг — гористый бор,
Где сосны — мачты будущего флота —
Одеты в несменяемый убор.
А впереди, направо, влево, сзади,
Куда ни взглянешь, ни шагнешь куда,
Трав водяных взлохмаченные пряди
И все вода, вода, вода, вода…
Как я люблю ее, всегда сырую,
И нежную, и емкую, как сон…
Хрустальные благословляю струи:
Я, ими углубленный, вознесен.
Люблю сидеть над озером часами,
Следя за ворожащим поплавком,
За опрокинутыми вглубь лесами
И кувыркающимся ветерком…
Как солнышко, сверкает красноперка,
Уловлена на острие крючка.
Трепещущая серебрится горка
Плотвы на ветхом днище челнока.
Под хлюпанье играющей лещихи,
Что плещется, кусая корни трав,
Мои мечты благочестиво тихи,
Из городских изъятые оправ…
Так как же мне от горя и позора
К ненужью вынуждающей нужды
Не уходить на отдых на озера
К смиренью примиряющей воды?…
1926, сентябрь
За пустынною станцией Орро,
От морской теплоты в стороне,
Шелестят шелковисто озера
О разверенной старине…
К ним лесные приводят канавы,
Тропки вьются, вползая в бурьян.
Все в слепнях мечевидные травы.
В медуницах цветет валерьян.
Скрылось первое озеро в желтый
Длинностебельный лильчатый шарф,
Что при солнце слепительно золот:
Это — тинистое Пиен-Ярв.
А за ним — удаленное к югу,
Растворенное в голубизне,
Голубому подобное лугу, —
Дремлет Изана-Ярв в полусне.
Мы идем, как лунатики, в чарах,
Отдаляясь от моря и рек.
Нас приветствует, все в ненюфарах,
Сонно-нежное озеро Рэк.
Под сосновою скользкой горою,
Жуть в глубины бездонные влив,
В час рассвета и лунной порою
Угрожающе озеро Лийв.
Салютуя удилищем влаге,
Мы идем к благодати полян,
Где береза сквозистые флаги
Наклоняет над озером Пан.
Но вся песня была бы бестактна,
Если б этой, последней из строф
Я не отдал для озера Акна,
Украшенья эстийских лесов.
1926, август
Эта удочка мюнхенского производства,
Неизменная спутница жизни моей,
Отвлекает умело меня от уродства
Исторических — и истерических! — дней.
Эта палочка тоненькая, как тростинка,
Невесомая, гибкая, точно мечта,
Точно девушка, — уж непременно блондинка, —
Восхитительные мне открыла места.
Нежно взяв ее в руки и мягко лаская,
Как возлюбленную, я иду с ней в леса,
Где не встретится нам эта нечисть людская,
Где в озерах поблескивают небеса.
Мы идем с нею долго — с утра до заката —
По тропинкам, что трудный соткали узор.
Нам встречается лишь лесниковая хата,
Но зато нам встречается много озер!
И на каждом из них, в мелочах нам знакомом,
Мы безмолвный устраивать любим привал.
Каждый куст служит нам упоительным домом,
Что блаженство бездомному мне даровал.
Наклонясь над водой и любуясь собою
В отразивших небес бирюзу зеркалах,
Смотрит долго подруга моя в голубое,
Любопытство в тигровых будя окунях.
И маня их своим грустно-хрупким нагибом,
Привлекает на скрытый червями крючок,
Чисто женским коварством доверчивым рыбам
Дав лукавый, — что делать: смертельный, — урок.
Уловив окунька, выпрямляется тотчас
И, свой стан изогнув, легкий свист торжества
Издавая, бросает, довольная очень,
Мне добычу, лицо мне обрызгав едва…
Так подруга моя мне дает пропитанье,
Увлекает в природу, дарует мечты.
Оттого-то и любы мне с нею скитанья —
С деревянной служительницей Красоты!
1927
Мы ловили весь день окуней на лесистых озерах
От зари до зари. Село солнце. Поднялся туман.
Утомились глаза, поплавки возникали в которых
На пути к леснику, чью избушку окутала тьма.
Закипал самовар. Тени мягкие лампа бросала.
Сколько лет старику? Вероятно, не меньше чем сто.
Яйца, рыба, и хлеб, и кусочки холодного сала
Были выставлены на — приманчивый к вечеру — стол.
И зашел разговор, разумеется, начатый с рыбы,
Перешедший затем на людей и на их города.
И когда перед сном мы, вставая, сказали спасибо,
О нелепости города каждый посильно страдал:
Ведь не явный ли вздор — запереться по душным квартирам,
Что к ненужным для жизни открытьям людей привели?
Этот старый лесник, говоривший о глупости мира,
В возмущенье своем был евангельски прост и велик.
1927
В белой лодке с синими бортами,
В забытьи чарующих озер,
Я весь день наедине с мечтами,
Неуловленной строфой пронзен.
Поплавок, готовый кануть в воду,
Надо мной часами ворожит.
Ах, чего бы только я не отдал,
Чтобы так текла и дальше жизнь!
Чтобы загорались вновь и гасли
Краски в небе, строфы — в голове…
Говоря по совести, я счастлив,
Как изверившийся человек.
Я постиг тщету за эти годы.
Что осталось, знать желаешь ты?
Поплавок, готовый кануть в воду,
И стихи — в бездонность пустоты…
Ничего здесь никому не нужно,
Потому что ничего и нет
В жизни, перед смертью безоружной,
Протекающей как бы во сне…
1926
Засмотревшись в прохладную прозелень
Ключевой и бездонной воды,
Различаешь, как водит по озеру
Окуней в час росы поводырь…
И когда пук червей в глубь посыпался,
Наблюдаешь, с нажимом в бровях,
Как коленчатого схватят выползня —
Извивавшегося червя…
И тогда уж, не чувствуя лодочки
Под собой, ни себя, ничего —
Снарядив невесомые удочки,
Воплощаешься в свой поплавок…
1926
Речка, от ветра рябая,
Качкою гичке грозит.
Гичка моя голубая
Быстро по речке скользит.
Вдоль уводящих извилин
Встал увлекающий лес.
Весело, как в водевиле,
Плыть по воде на Земле.
В озеро к ночи въезжая —
В глаз голубой Божества, —
Шепчешь: Земля — не чужая:
Здесь я и раньше бывал…
Все мне знакомо земное
В дымке особой земной:
Озеро ли голубое,
Взгляд ли очей голубой,
Лодочка ли голубая,
Голубь ли в голубизне
Неба, где грусть колебала
Душу и мертвый грустнел…
1927
Этот лес совсем по Мейерхольду
Ставила природа, и когда
Я войду в него, свою Изольду
Встречу в нем — Изольду изо льда…
Взгляд ее студеный смотрит зорко
Сквозь обставшие ее леса.
Блестко выхрусталено озерко,
И на нем заката полоса.
Создал чей резец мою снегурку,
Девственную женщину мою?
В Сивку-Бурку — вещую Каурку
Превращу покорную скамью…
И взлетя на ней победолетно,
Вскрою вены — кровью станет лед,
Голубой снегурки лед бесплотный,
Чтобы он воспринял кровь и плоть!
1929
Однажды осенью, совсем монастырскою осенью,
Когда в грустнеющей и шепотной просини вод
Успокоение, плыла Она в лодке по озеру,
Был день Успения и нежное в нем торжество…
О, слезы женские! Все озеро вами наструено.
Из глаз монашеских накаплено до берегов.
Оно наслезено, — в нем просто воды нет ни дюйма.
Оно наплакано монахинями глубоко.
И этой девушкой, что плавала грустно по озеру,
Весло опущено не в воду, а в слезы всех тех,
Кто жизнь оплакивал всю жизнь — и весною, и осенью, —
Кто в ночи мертвые о грешной вздыхал суете…
1928
Заголубеет первозимок,
Снежинка сядет на плечо, —
Тогда меня неотразимо
К нагорным соснам повлечет.
И в лес путем голубоватым
В час лучезарящейся мглы
Шагну — по полушубку ваты
Зимы — безудержностью лыж.
Я побегу, снега утюжа,
Свой путь обратный желобя.
Мороз окреп, — ноге все туже:
Я упоенностью объят!
По вызеркаленным озерам,
В них облик скользкий отразив,
Промчусь, как снизившийся ворон,
Куда ведут меня стези.
Они ведут, — в закате бронза,
И сосны гор ее пестрят, —
На озеро — дев слезы — Конзо
У женского монастыря…
1928
Ряды березок удочкообразных.
Меж них тропа. За ними же, правей,
Ползет река. Вода в тонах топазных.
И на плывущей щепке — муравей.
Вдруг поворот налево. Мостик. Горка.
И апельсинно-лучезарный бор.
Вспорхнула растревоженно тетерка,
Нас не заметившая до сих пор.
Внизу, меж сосен в блещущих чешуйках,
Печальное сизеет озерко.
Над ним стою в табачных синих струйках
И думаю светло и глубоко.
Пятнадцать верст прошел, покинув море,
Чтоб грусть и нежность, свойственные Рэк,
Впитать, чтоб блеклые увидеть зори
Озерные, любимые навек.
Красиво это озеро лесное.
Какая сонь! Какая тишина!
В нем грусть, роднящая его со мною,
И завлекающая глубина.
Из обволакивающего ила
Не сделать ли последнюю постель?
— О, Рэк! О, Рэк! поэтова могила! —
В ближайшем поле скрипнет коростель…
1928, сентябрь
Луны рыбоносной последняя четверть.
Наструненность лес на закатах ущерба.
Во влажных зеркалах просохшие ветви.
Рдян воздух. Всю воду из водных пещер бы!
Тогда бы узрел легендарную щуку,
Векующую в озорной озерине.
Страх смотрится в воду. Хохочет. Ищу
Куда бы укрыться мне в этой грустыне.
И ели на скатах крутых — как попало
(Как семя попало!) нахмурясь космато.
И «спальней графини» пчела прожужжала,
Откуда-то взявшись и девшись куда-то…
1928
На озере Конзо, большом и красивом,
Я в лодке вплываю в расплавленный зной.
За полем вдали монастырь над обрывом,
И с берега солнечной пахнет сосной.
Безлюдье вокруг. Все объято покоем.
Болото и поле. Леса и вода.
Стрекозы лазурным проносятся строем.
И ночи — как миги, и дни — как года.
К столбам подплываю, что вбиты издревле
В песчаное, гравием крытое дно.
Привязываюсь и мечтательно внемлю
Тому, что удильщику только дано:
Громадные окуни в столбики лбами
Стучат, любопытные, лодку тряся,
И шейку от рака хватают губами:
Вот всосан кусочек, а вот уж и вся.
Прозрачна вода. Я отчетливо вижу,
Как шейку всосав, окунь хочет уйти.
Но быстрой подсечкой, склоняясь все ниже,
Его останавливаю на пути.
И взвертится окунь большими кругами,
Под лодку бросаясь, весь — пыл и борьба,
Победу почувствовавшими руками
Я к борту его, и он штиль всколебал…
Он — в лодке. Он бьется. Глаза в изумленьи.
Рот судорожно раскрывается: он
Все ищет воды. В золотом отдаленьи
Укором церковный тревожится звон…
И солнце садится. И веет прохлада.
И плещется рыбой вечерней вода.
И липы зовут монастырского сада,
Где ночи — как миги, и дни — как года…
1928
Из приморской глуши куропатчатой,
Полюбивший озера лещиные,
Обновленный, весь заново зачатый,
Жемчуга сыплю вам соловьиные —
Вам, Театра Сотрудники Рижского, —
Сердцу, Грезой живущему, близкого;
Вам, Театра Соратники Русского, —
Зарубежья и нервы и мускулы;
Вам, Театра Родного Сподвижники,
Кто сердец современных булыжники,
Израсходовав силы упорные,
Претворяет в ключи животворные!
А ключи, пробудясь, неиссячные —
Неумолчные, звучные, звячные —
Превращаются в шири озерные…
И, плывя по озерам, «брависсимо!»
Шлет актерам поэт независимый.
1926, декабрь
В просолнечненные часы воскресенья
Природы и с ней Иисуса Христа —
Что может быть радостнее всепрощенья,
Облагораживающего уста?
В часы, когда вызолоченное поле
На ультрамариновый смотрит залив,
Вкушаю безропотно полное боли
Питье из полыни, восторг в него влив…
В часы, когда грезы в надречных фиалках
И в первых травинках у трухлого пня,
Прощаю бессовестных критиков жалких,
Старающихся изничтожить меня…
Я весь прейсполнен чудес воскресенья,
Чудес совершенной, высокой красы
В часы чаровательные предвесенья —
В простые, величественные часы!
1924
Ночь выплыла из Байкала
И, поближе держась к кайме
Нижних скал (не меня ль искала?),
Ангарою пошла таймень.
К Ледовитому океану
В неприснившиеся края
Увлекла (это все по плану!)
Малахитовая струя.
Перерезала путь фаланге
Лодок с рыбой, плывущих в порт,
Посетила в пути Архангельск
И в Норвежский зашла фиорд.
Только — долго ли там, коротко ль, —
Много странного пережив,
Утомленная рыба кротко
Финский выискала залив.
И в ту речку, где я весною
Постоянно, она вплыла,
И ту удочку, что со мною
Неизменно, она нашла…
Там я выудил в предвесенний
Бодрый, солнечный, тихий день
В силу высших предназначений
Мне ниспосланную таймень.
1927
В этот год я встречаю вторую весну,
Возвратясь с недалекого юга,
Где одна завакханилась, мне проблеснув,
И ушел я в приморский свой угол.
В эту зиму вторично вступил я в зиму,
От разливной реки к ледоставу
Возвратился опять и с восторгом приму
Ту весну, что дана мне по праву.
Здравствуй, северная, мне родная весна,
Целомудренная, чуть скупая!
Уж давно я тебя в совершенстве познал,
Всю черемухой рифм осыпая.
Ежедневно хожу к бело спящей реке
Измененья следить ледостоя,
Льдины моря, мокреющие вдалеке,
И само это море пустое.
Замечаю, как желтая с мутью вода
С каждым днем накопляется на лед.
Жду, чтоб начали льдины друг друга бодать
В час, когда их теченьем развалит.
В реку, в море умчавшую сломанный лед,
Знаю, тотчас войдет лососина,
И когда лососина из моря войдет,
Я реки ни за что не покину.
Отдохнувшая за зиму удочка, ты,
Кто прославлена гибкой и броской,
Чтоб недаром с тобою у речки нам стыть,
Угости меня вешней лосоской!
1928
Весенеет линия
Берега вдали.
Перелески синие
В парке расцвели.
И сниженье чувствуя
В речке полых вод,
Лососина шустрая
В море вновь идет.
Вышел цветик вычурный,
Солнцем осиян.
И свинцовый исчерна
Стал клевать максан.
С верой непреклонною
Много счастья жду:
Бабочка лимонная —
Первая в году!
1929, май
Я чувствую наверняка —
Ах, оттого и боль сугуба! —
Что прозы подлая рука
Весь этот парк повалит грубо
Когда-нибудь.
Когда-нибудь.
Не будет зарослей над речкой.
И станет выглядеть увечкой
Она, струя отбросов муть
Взамен форельности кристальной
Своей теперешней.
Дубы
Пойдут банкирам на гробы,
И парк мой, глубоко-печальный,
Познав превратности судьбы,
Жить перестанет, точно люди,
И будет гроб ему — пустырь.
И только ветер вечно будет
Ему надгробный петь псалтирь…
1923
О каждом новом свежем пне,
О ветви, сломанной бесцельно,
Тоскую я душой смертельно,
И так трагично-больно мне.
Редеет парк, редеет глушь.
Редеют ёловые кущи…
Он был когда-то леса гуще,
И в зеркалах осенних луж
Он отражался исполином…
Но вот пришли на двух ногах
Животные — и по долинам
Топор разнес свой гулкий взмах.
Я слышу, как, внимая гуду
Убийственного топора,
Парк шепчет: «Вскоре я не буду…
Но я ведь жил — была пора…»
1928
Хрустит под сапогом валежник:
Еще недавно здесь был куст.
В моей душе — ведь я элежник! —
Отдался грустью этот хруст.
Так каждодневно портят, рубят
И обезглушивают глушь.
И чем же парк они полюбят,
Раз вовсе не имеют душ?!.
1928
Ф.М. Лотаревой
Мисс Чудлейль из Англии Императрице
Вакханочной Екатерине Второй
Представлена утром послом под горой,
Вблизи Приората гулявшей в теплице.
Она императорскою фавориткой
Немедленно стала, заморская мисс.
Носила прическу она с маргариткой,
Любила живое бандо — барбарис.
Немного сутуловата, круглолица,
Она некрасива, полна и мала.
Но русско-германская императрица
Была обольстительно с нею мила.
Характер мисс Чудлейль настолько был светел,
Что даже светлейший Таврический князь
Ухаживал, робко пред нею клонясь,
Пока гнев в глазах властелинши не встретил.
Попала в опалу любимица вдруг,
В немилость попала веселая Чудлейль.
И царская ль воля, людской пересуд ли,
Но свыше решили: «Ей нужен супруг…»
Призвав одного из английских вельмож,
В семье своей сильного правом единства,
Ему намекнули: «Ее ты возьмешь», —
И стала она герцогинею Кингстон…
Под Нарвой, близ Конью, построили им
Большое величественное поместье.
Но молодожены не стали жить вместе,
И в Англию герцог уехал к своим.
Она же давала в именье пиры,
Пиры, что гремели за быстрой Наровой.
Ей гости сердца приносили и дары
В честь знатной хозяйки дворца дугобровой.
И не оттого ли, что Тойла моя
Верстах в четырех от дворца герцогини,
В чьем липовом парке брожу часто я,
О ней рассказать захотелось мне ныне?
1923
П.М. Костанову
Выхожу я из дома, что построен на горке, — и открыты для взора
В розовеющей дымке повечерья и утром в золотой бирюзе,
Грудь свежащие бодро, в хвойных линиях леса, ключевые озера,
Где лещихи играют и пропеллером вьется стрекоза к стрекозе.
Никуда не иду. я, лишь стою перед домом, созерцая павлиний
Хвост заката, что солнце, удаляясь на отдых, распустило в воде.
Зеленеют, синея, зеркала, остывая, и, когда уже сини,
В них звезда, окунаясь, шлет призыв молчаливый надозерной звезде…
И тогда осторожно, точно крадучись, звезды, совершая купанье,
Наполняют озера, ключевые озера, и тогда, — и тогда
Я домой возвращаюсь, преисполнен восторга, преисполнен сознанья,
Что она звездоносна, неиссячная эта питьевая вода!
Озеро Uljaste
1924
Над узкою тропкою клены
Алеют в узорчатой грезе
Корова, свинья и теленок
Прогулку свершают вдоль озера.
Коровой оборвана привязь,
Свиньею подрыта дверь хлева.
Теленок настроен игривей:
Он скачет, как рыба из невода…
Гуськом они шествуют дружно.
Мы в лодке навстречу им плыли.
Твои засверкали жемчужины
В губах, и зардели щек лилии…
И ты закричала: «Прелестно!
Ах, эта прогулка ведь чудо!»
С восторгом смотрела на лес,
Отбросила в сторону удочку…
Жемчужины рта вдруг поблекли,
Жемчужины глаз заблистали,
И ты проронила: «Намек
На то, что и здесь, и в Италии:
Чем люди различнее, дружба
Их крепче, как это ни странно…
О, если возможно, не рушь
Божественно-непостоянного…»
Озеро Uljaste
1924
Аллеей лиственниц иду вдоль озера.
Вода прозрачная у самых ног.
Навстречу девушка мелькает розово,
Чтобы мыслить горестно поэт не мог…
Аллея темная и тьмой тяжелая,
И тьма безрадостна, и тьма пуста.
А та сверкальная! А та веселая!
И упоенная такая та!
Неторопливые подходят окуни
И неподвижные в воде стоят,
Как будто думают о русом локоне,
О платье розовом мечту таят…
Озеро Uljaste
28 августа 1925
Как женщина пожившая, но все же
Пленительная в устали своей,
Из алых листьев клена взбила ложе
Та, кто зовется Грустью у людей…
И прилегла — и грешно, и лукаво
Печалью страсти гаснущей влеча.
Необходим душе моей — как слава! —
Изгиб ее осеннего плеча…
Петь о весне смолкаем мы с годами:
Чем ближе к старости, тем все ясней,
Что сердцу ближе весен с их садами
Несытая пустынность осеней…
Valaste
1926, сентябрь
Осеню себя осенью — в дальний лес уйду.
В день туманный и серенький подойду к пруду.
Листья, точно кораблики, на пруде застыв,
Ветерка ждут попутного, но молчат кусты.
Листья мокрые, легкие и сухие столь,
Что возьмешь их — ломаются поперек и вдоль.
Не исчезнуть скоробленным никуда с пруда:
Ведь она ограниченна, в том пруде вода.
Берега всюду топкие с четырех сторон.
И кусты низкорослые стерегут их сон.
Листья легкие-легкие, да тяжел удел:
У пруда они выросли и умрут в пруде…
1929
Ее весны девятой голубые
Проказливо глаза глядят в мои.
И лилию мне водяную Ыйэ
Протягивает белую: «Прими…»
Но, как назло, столь узкая петлица,
Что сквозь нее не лезет стебелек.
Пока дитя готово разозлиться,
Я — в лодку, и на весла приналег…
Прощай! И я плыву без обещаний
Ее любить и возвратиться к ней:
Мне все и вся заменит мой дощаник,
Что окунается от окуней…
Но и в моем безлюдье есть людское,
Куда бы я свой якорь ни бросал:
Стремит крестьян на озеро Чудское
Их барж клокочущие паруса.
Взъерошенная голова космата
И взъеропененная борода.
И вся река покрыта лаком «мата»,
В котором Русь узнаешь без труда…
1929
Над озером смеялись берегини
Зеленовзорые и русые.
И были небеса спокойно-сини
Над обольстительной чарусою.
Мы шли весь день и захватили вечер,
Ведомы странными летасами.
Нам в городе жить больше стало нечем
С его ненужными прикрасами.
Мы ночью развели костер в лавине,
И запорхали всюду искры скорые.
И к огоньку присели берегини
Притихшие, зеленовзорые.
Toila
1980
Сыграй мне из «Пиковой дамы»,
Едва ль не больнейшей из опер,
Столь трогательной в этой самой
Рассудочно-черствой Европе…
Сначала сыграй мне вступленье,
Единственное в своем роде,
Где чуть ли не до преступленья
Мечта человека доводит…
Мечта! ты отринута миром…
Сестра твоя — Страсть — в осмеяньи…
И сердцу, заплывшему жиром,
Не ведать безумства желаний…
О, все, что ты помнишь, что знаешь,
Играй мне, играй в этот вечер:
У моря и в северном мае
Чайковский особо сердечен…
1927
Высокая стоит луна.
Высокие стоят морозы.
Далекие скрипят обозы.
И кажется, что нам слышна
Архангельская тишина.
Она слышна, — она видна:
В ней всхлипы клюквенной трясины,
В ней хрусты снежной парусины,
В ней тихих крыльев белизна —
Архангельская тишина…
1929
Она живет в глухом лесу,
Его зовя зеленым храмом.
Она встает в шестом часу,
Лесным разбуженная гамом.
И умывается в ручье,
Ест только хлеб, пьет только воду
И с легкой тканью на плече
Вседневно празднует свободу.
Она не ведает зеркал
Иных, как зеркало речное.
Ей близок рыбарь, житель скал,
Что любит озеро лесное.
Но никогда, но никогда
Она ему о том не скажет:
Зачем? К чему! Идут года,
И время умереть обяжет.
Ее друзья — два зайца, лось
И чернобурая лисица.
Врагов иметь ей не пришлось,
Вражда ей даже не приснится…
Не знать страданья от вражды
И от любви не знать страданья —
Удел божественный! Чужды
Ей все двуногие созданья.
И только птиц, двуногих птиц
Она, восторженная, любит.
Пусть зверство человечьих лиц
Безгрешной нежность не огрубит!
Не оттого ль и рыболов,
Любезный сердцу, инстинктивно
Ее пугает: и без слов
В нем что-то есть, что ей противно…
Людское свойство таково,
Что не людей оно пугает…
Она — земное божество,
И кто она — никто не знает!..
1923
Не старость ли это, — не знаю, не знаю, —
Быть может, усталость — души седина,
Но тянет меня к отдаленному краю,
Где ласковей воздух и ярче волна.
Мне хочется теплого и голубого,
Тропических фруктов и крупных цветов,
И звончатой песни, и звучного слова,
И грез без предела, и чувств без оков.
Я Север люблю, я сроднился с тоскою
Его миловидных полей и озер.
Но что-то творится со мною такое,
Но что-то такое завидел мой взор,
Что нет мне покоя, что нет мне забвенья
На родине тихой, и тянет меня
Мое пробудившееся вдохновенье
К сиянью иного — нездешнего — дня!
1929
На планете Земле, — для ее населенья обширной,
Но такой небольшой созерцающим Землю извне, —
Где нет места душе благородной, глубокой и мирной,
Не нашедшей услады в разврате, наживе, войне;
На планете Земле, помешавшейся от самомненья
И считающей все остальные планеты ничем,
Потому что на ней — этом призрачном перле творенья, —
Если верить легенде, был создан когда-то Эдем;
Где был распят Христос, жизнь отдавший за атом вселенной,
Где любовь, налетая, скорбит на отвесной скале
В ужасе пред людьми — там, на нашей планете презренной,
Каково быть поэтом на вашей жестокой Земле?!.
1926
Король Фокстротт пришел на землю править,
Король Фокстротт!
И я — поэт — его обязан славить,
Скривив свой рот…
А если я фокстроттных не уважу
Всех потрохов,
Он повелит рассыпаться тиражу
Моих стихов…
Ну что же, пусть! Уж лучше я погибну
Наверняка,
Чем вырваться из уст позволю гимну
В честь дурака!
1927
«Культура! Культура!» — кичатся двуногие звери,
Осмеливающиеся называться людьми,
И на мировом языке мировых артиллерий
Внушают друг другу культурные чувства свои!
Лишенные крыльев телесных и крыльев духовных,
Мечтают о первых, как боле понятных для них,
При помощи чьей можно братьев убить своих кровных,
Обречь на кровавые слезы несчастных родных…
«Культура! Культура!» — и в похотных тактах фокстротта,
Друг к другу прижав свой — готовый рассыпаться — прах,
Чтут в пляске извечного здесь на земле Идиота,
Забыв о картинах, о музыке и о стихах.
Вся славная жизнь их во имя созданья потомства:
Какая величественная, священная цель!
Как будто земле не хватает еще вероломства,
И хамства, и злобы, достаточных сотне земель.
«Культура! Культура!» — и прежде всего: это город —
Трактирный зверинец, публичный — обшественный! — дом…
«Природа? Как скучно представить себе эти горы,
И поле, и рощу над тихим безлюдным прудом…
Как скучно от всех этих лунных и солнечных светов,
Таящих для нас непонятное что-то свое,
От этих бездельных, неумных, голодных поэтов,
Клеймяших культуру, как мы понимаем ее…»
1926
Пошлее праздников придумать трудно,
И я их внешности не выношу:
Так отвратительно повсюду людно,
Что в дивной праздности таится жуть.
Вот прифрантившееся обнищанье
Глядит сквозь розовенькие очки,
Как в банях выпаренные мещане
Надели чистые воротнички,
Как похохатывают горожанки,
Обворожаемые рожей лжи, —
Бессодержательные содержанки
Мужей, как собственных, так и чужих…
Три дочки Глупости — Бездарность, Зависть
И Сплетня — шляются, кичась, в толпе,
Где пышно чествуется мать красавиц,
Кто в праздник выглядит еще глупей.
Их лакированные кавалеры —
Хам, Вздор и барственный на вид Разврат, —
Собой довольные сверх всякой меры,
Бутылки выстроили вдоль ковра.
Кинематографом и лимонадом
Здесь открываются врата в тела,
И Пошлость радуется: «Так и надо»,
И Глупость делает свои дела…
1927
Это кажется или это так и в самом деле,
В пору столь деловитых и вполне бездельных дел,
Что крылатых раздели, что ползучих всех одели
И ползучие надели, что им было не в удел?
И надев одеянье, изготовленное Славой
Для прославленных исто, то есть вовсе не для них,
Животами пустились в пляс животною оравой,
Как на этих сумасшедших благосклонно ни взгляни…
И танцуют, и пляшут, да не час-другой, а — годы,
Позабыв о святынях, об искусстве и любви;
Позабыв о красотах презираемой природы,
Где скрываются поэты — человечьи соловьи…
И скрываясь от гнуси со стреноженною пляской,
От запросов желудка, от запросов живота,
Смотрят с болью, презреньем и невольною опаской
На былого человека, превращенного в скота…
1927
Я ни с этим и ни с теми,
Одинаково в стороне,
Потому что такое время,
Когда не с кем быть вместе мне…
Люди жалки: они враждою
Им положенный полувек
Отравляют, и Бог с тобою,
Надоедливый человек!
Неужели завоеванья,
Изобретенья все твои,
Все открытья и все познанья —
Для изнедриванья Любви?
В лихорадке вооруженья
Тот, кто юн, как и тот, кто сед,
Ищет повода для сраженья
И соседу грозит сосед.
Просветительная наука,
Поощряющая войну,
Вырвет, думается, у внука
Фразу горькую не одну.
А холопское равнодушье
К победительному стиху,
Увлеченье махровой чушью,
И моленье на чепуху?
Мечтоморчатые поганки,
Шепелявые сосуны, —
В скобку стрижены мальчуганки
И стреножены плясуны.
Ложный свет увлекает в темень.
Муза распята на кресте.
Я ни с этими и ни с теми,
Потому что как эти — те!
1927
Был дух крылат,
Бескрыло тело.
Земных палат
Не захотело.
Приобрело
У птицы крылья,
Превозмогло
Свое бессилье.
Все побороть!
Не тут-то было:
Крылата плоть,
Душа бескрыла.
1929
Изумительное у меня настроенье:
Шелестящая чувствуется чешуя…
И слепит петухов золотых оперенье…
Неначертанных звуков вокруг воспаренье…
Ненаписываемые стихотворенья…
— Точно Римского-Корсакова слышу я.
Это свойственно, может быть, только приморью,
Это свойственно только живущим в лесу,
Где оплеснуто сердце живящей лазорью,
Где свежаще волна набегает в подгорью,
Где наш город сплошною мне кажется хворью,
И возврата в него — я не перенесу!..
1927, март
Как бы ни был сердцем ты оволжен,
Как бы лиру ни боготворил,
Ты в конце концов умолкнуть должен:
Ведь поэзия не для горилл…
А возможно ли назвать иначе,
Как не этой кличкою того,
Кто по-человечески не плачет,
Не переживает ничего?
Этот люд во всех твоих терцинах
Толк найдет не больший, — знаю я, —
Чем в мессинских сочных апельсинах
Тупо хрюкаюшая свинья…
Разве же способен мяч футбольный
И кишок фокстроттящих труха
Разобраться с болью богомольной
В тонкостях поэтова стиха?
Всех видов искусства одиноче
И — скажу открыто, не тая —
Непереносимее всех прочих —
Знай, поэт, — поэзия твоя!
Это оттого, что сердца много
В бессердечье! Это оттого,
Что в стихах твоих наличье Бога,
А земля отвергла божество!
1922, 9 окт.
Чем в старости слепительнее ночи,
Тем беспросветней старческие дни.
Я в женщине не отыскал родни:
Я всех людей на свете одиноче.
Очам непредназначенные очи
Блуждающие теплили огни.
Не проникали в глубину они:
Был ровным свет. Что может быть жесточе?
Не находя Искомой, разве грех
Дробить свой дух и размещать во всех?
Но что в отдар я получал от каждой?
Лишь кактус ревности, чертополох
Привычки, да забвенья трухлый мох.
Никто меня не жаждал смертной жаждой.
1929
Меж тем как век — невечный — мечется
И знаньями кичится век,
В неисчислимом человечестве
Большая редкость — Человек.
Приверженцы теории Дарвина
Убийственный нашли изъян:
Вся эта суетливость Марфина —
Наследье тех же обезьян.
Да, в металлической стихийности
Всех механических страстей —
Лишь доля малая «марийности»
И серебристости вестей…
Земля! Века — ты страстью грезила,
Любовь и милосердье чла,
И гордостью была поэзия,
Для человечьего чела!
Теперь же дух земли увечится,
И техникою скорчен век,
И в бесконечном человечестве,
Боюсь, что кончен Человек.
1929
Сомненья не было — а мы-то думали! а мы-то верили!.. —
Что человечество почти не движется в пути своем…
Как в веке каменном, как при Владимире в Днепровском тереме,
Так в эру Вильсона зверье останется всегда зверьем…
Война всемирная, — такая жадная, такая подлая
Во всеоружии научных методов, — расписка в том,
Что от «божественного» современника животным отдало,
И дэнди в смокинге — размаскированный — предстал скотом…
Кто кинофильмами и бубикопфами, да чарльстонами
Наполнил дни свои, кто совершенствует мертвящий газ,
О, тот не тронется природой, музыкой, мечтой и стонами,
Тот для поэзии — а мы-то верили! — душой угас…
1926
С отлогой горы мы несемся к реке на салазках,
И девушкам любо, и девушкам очень смешно.
Испуг и блаженство в красивых от холода глазках,
Обычно же… впрочем, не все ли мне это равно!
Навстречу дубы — мы несемся аллеей дубовой —
Торопятся в гору и мимо мелькают стремглав.
Вот речка. И девушек хохот жемчужно-пунцовый
Из-под завитушек, седых от мороза — лукав.
Мне трудно поверить, в морозных участнику гульбах,
Что эти здоровые дети — не тяжкий ли сон? —
С парнями пойдут, под расстроенный старенький Мюльбах,
Отплясывать ночью стреноженный дохлый чарльстон!..
1927
Мне взгрустнулось о всех, кому вовремя я не ответил,
На восторженность чью недоверчиво промолчал:
Может быть, среди них были искренние, и у этих,
Может быть, ясен ум и душа, может быть, горяча…
Незнакомцы моих положений и возрастов разных,
Завертело вас время в слепительное колесо!
Как узнать, чья нужда деловою была и чья — праздной?
Как ответить, когда ни имен уже, ни адресов?…
Раз писали они, значит, что-нибудь было им нужно:
Ободрить ли меня, ободренья ли ждали себе
Незнакомцы. О, друг! Я печален. Я очень сконфужен.
Почему не ответил тебе — не пойму, хоть убей!
Может быть, у тебя, у писавшего мне незнакомца,
При ответе моем протекла бы иначе судьба…
Может быть, я сумел бы глаза обратить твои к солнцу,
Если б чутче вчитался в письмо… Но — гремел барабан!
Да, гремел барабан пустозвонной столицы и грохот,
Раздробляя в груди милость к ближнему, все заглушал…
Вы, писавшие мне незнакомцы мои! Видят боги,
Отдохнул я в лесу, — и для вас вся раскрыта душа…
1926
Как драгоценен перстень мой,
Такой простой, такой дешевый,
На мой вопрос мне дать готовый
Единственный ответ прямой!
Есть в перстне у меня тайник,
Причудливый своим затвором,
Тот благодетельный, в котором
Сокрыт последний в жизни миг.
С трудом, но все еще дышу.
В миражи всматриваясь далей,
Цианистый лелею калий…
Когда же умереть решу,
Неуподобленный герою,
Уверившись, что даль пуста,
Бестрепетно тайник открою
И смерть вложу в свои уста.
1927
Судьбою нашей правит Случай,
И у него такая стать,
Что вдруг пролившеюся тучей
Он может насмерть захлестать.
Но он же может дать такое
Блаженство каждому из нас,
Что пожалеешь всей душою
О жизни, данной только раз!
1929
Ты, девушка, должна
Пример с природы брать:
Луна — пока юна —
Уходит рано спать…
Ты, девушка, должна
Пример с природы брать:
Весна — пока весна —
Не станет летовать…
И не волна — волна,
Пока — на море гладь…
Ты, девушка, должна
Пример с природы брать.
1928
Говорят, что она возвращается пьяная утром
И, склонясь над кроватью ребенка, рыдает навзрыд,
Но лишь полночь пробьет, в сердце женщины, зыбком и утлом,
О раскаянье утреннем вдруг пробуждается стыд…
Говорят, что она добродетель считает ненужной,
Вышивая шелками тайком для ребенка жабо…
Говорят, что она над любовью глумится и дружбой,
В ежедневных молитвах своих славословя любовь!
Говорят, что порочностью очень ей нравится хвастать,
Осуждая в душе между тем этот самый разврат…
Говорят, оттого-то она так и любит контрасты,
Что известно ей все, что повсюду о ней говорят!..
1926
Ни меня не любили они, ни любви моей к ним,
Ни поющих стихов, им написанных в самозабвенье.,
Потому что, расставшись со мной, не окончили дни,
Жить остались они и в других обрели утешенье…
Пусть, живя у меня, никогда не свершали измен,
Но зачем же расстаться с поэтом сумели так просто?
Ах, о том ли я грезил при встречах и в каждом письме,
Очаровываясь милой новою женщиной вдосталь?
О, никем никогда вечно любящий незаменим:
Не утратила смысла старинная верность «до гроба»…
Ни меня не любили они, ни стихов моих к ним,
Ни боязни разлук… Но и я не, любил их, должно быть!
1926
Когда ее все обвиняли в скаредности,
В полном бездушье, в «себе на уме»,
Я думал: «Кого кумушки не разбазарят?
Нести чепуху может всякий суметь».
Но когда ее муж-проходимец, пиратствуя,
Срубил двухстолетние три сосны
В саду ее детства и она не препятствовала,
Я понял, что слухи про нее верны.
1928
Все наши деяния, все наши дарованья —
Очаровательные разочарованья,
И каждый человек до гроба что донес?
Лишь невыплакиваемые глуби слез,
Лишь разуверенность во всем, во что он верил,
Лишь пустоту глубин, которых не измерил,
Лишь сон, пробуживаемый небытием…
Мы этот жалкий ноль бессмертием зовем.
1929
Я подхожу к окну: в опустошенье
Деревья, море, небо и поля.
Опустошенным кажется движенье
И проплывающего корабля.
Все пустота. Такое положенье
Дано тебе, осенняя земля.
Я подхожу к душе своей, — и тоже
Там пусто все: желанья и мечты!
Как это все на юность не похоже,
И сам себя признать боишься ты!
Смыкаются уста и брови строже
В предчувствии смертельной пустоты.
1929
Ее здесь считают счастливой: любовник батрачит,
Муж «лезет из кожи» — завидная участь для дам!
Ее называют красавицей здесь: это значит —
По формам кормилица, горничная по чертам.
Она здесь за умницу сходит легко и свободно:
Ее бережливость, рассудочность разве не ум?
И разве не ум отдаваться всем встречным за модный,
В других вызывающий зависть весенний костюм?
Ее отношенье к искусству одно чего стоит!
Она даже знает, что Пушкин был… чудный поэт!
Взгрустнется ль — «Разлукою» душу свою успокоит
И «Родину» любит просматривать прожитых лет…
Мы с Вами встречаем ее ежедневно, читатель,
Хотя и живем в совершенно различных краях,
Роскошная женщина, как говорит обыватель,
Тот самый, о ком повествуется в этих стихах…
1927
Годами девочка, а как уже черства,
Жестка, расчетлива, бездушна и практична.
И в неприличности до тошноты прилична,
И все в ней взвешено: и чувства, и слова.
Ах, не закружится такая голова
Затем, что чуждо ей все то, что поэтично…
Такая женщина не любит никого,
Но и ее любить, конечно, невозможно:
Все осторожно в ней, бескрыло и ничтожно.
Толпа любовников, и нет ни одного,
О ком подумала бы нежно и тревожно…
И это — женщина, земное божество!
1929
Изменить бы! Кому? Ах, не все ли равно!
Предыдущему. Каждому. Ясно.
С кем? И это не важно. На свете одно
Изменяющееся прекрасно.
Одному отдаваясь, мечтать о другом —
Неиспробованном, невкушенном,
Незнакомом вчера, кто сегодня знаком
И прикинется завтра влюбленным…
Изменить — и во что бы ни стало, да так,
Чтоб почувствовать эту измену!
В этом скверного нет. Это просто пустяк.
Точно новое платье надену.
И при этом возлюбленных так обмануть,
Ревность так усыпить в них умело,
Чтобы косо они не посмели взглянуть, —
Я же прямо в глаза бы посмела!
Наглость, холод и ложь — в этом сущность моя.
На страданья ответом мой хохот.
Я красива, скользка и подла, как змея,
И бездушно-суха, как эпоха.
22 декабря 1928
Этой милой девушке с легкою недужинкой
В сердце, опрокинутом в первый же полет,
Доброглазой девушке, названной Жемчужинкой,
Ливней освежительных счастье не прольет.
Сердце обескрыливший юноша хорошенький
Причинил нечаянно жгучую печаль.
«Боже! Правый Господи! Не вреди Алешеньке:
Был он легкомысленным, и его мне жаль…»
Сердце успокоивший, нелюбимый девушкой,
Женщиной разлюбленный, преданностью мил…
Разве успокоиться ей в такой среде мужской?
Ждать же принцев сказочных не хватает сил.
И не надо, гнилая, этих принцев сказочных:
Чванные и глупые. Скучные они.
И они не стоят ведь лент твоих подвязочных,
И от встречи с принцами Бог тебя храни!
Так-то, безудачная мужняя безмуженка,
Жертвы приносящая в простоте своей,
Смерть не раз искавшая, кроткая Жемчужинка,
Драгоценный камешек средь людских камней!
1928
Антинэя! При имени этом бледнея,
В предвкушенье твоих умерщвляющих чар,
Я хотел бы пробраться к тебе, Антинэя,
В твой ужасный — тобою прекрасный — Хоггар.
Я хотел бы пробраться к тебе за откосы
Гор, которые скрыли действительность — мгла.
Мне мерещатся иссиня-черные косы,
Изумруд удлиненных насмешливых глаз.
Мне мерещится царство, что скрыто из вида
И от здравого смысла, поэма — страна,
Чье названье — загадка веков — Атлантида,
Где цветет, Антинэя, твой алчный гранат.
О, когда бы, познав зной извилистой ласки,
Что даруют твои ледяные уста,
В этой — грезой французскою созданной — сказке.
Сто двадцатой — последнею — статуей стать!..
1929
Ты только что была у проходимца Зета,
Во взорах похоти еще не погася…
Ты вся из Houbigant! ты вся из маркизета!
Вся из соблазна ты! Из судорог ты вся!
И чувствуя к тебе брезгливую предвзятость
И зная, что тебе всего дороже ложь,
На сладострастную смотрю твою помятость
И плохо скрытую улавливаю дрожь.
Ты быстро говоришь, не спрошенная мною,
Бесцельно лишний раз стараясь обмануть,
И, будучи чужой неверною женою,
Невинность доказать стремишься как-нибудь.
Мне странно и смешно, что ты, жена чужая,
Забыв, что я в твоих проделках ни при чем,
Находишь нужным лгать, так пылко обеляя
Себя в моих глазах, и вздрагивать плечом…
И это тем смешней, и это тем досадней,
Что уж давным-давно ты мой узнала взгляд
На всю себя. Но нет: с прозрачной мыслью задней
Самозабвенно лжешь — и часто невпопад.
Упорно говоришь о верности супружьей, —
И это ты, чья жизнь — хронический падеж, —
И грезишь, как в четверг, в час дня, во всеоружье
Бесстыдства, к новому любовнику пойдешь!
Toila
1930
Еще одно воспоминанье выяви,
Мечта, живущая бывалым.
…Вхожу в вагон осолнеченный в Киеве
И бархатом обитый алым.
Ты миновалась, молодость, безжалостно,
И притаилась где-то слава…
…Стук в дверь купе. Я говорю: «Пожалуйста!»
И входит женщина лукаво.
Ее глаза — глаза такие русские.
— Вот розы. Будь Вам розовой дорога!
Взгляните, у меня мужские мускулы, —
Вы не хотите их потрогать? —
Берет меня под локти и, как перышко,
Движением приподнимает ярым,
И в каждом-то глазу ее озерышко
Переливает Светлояром.
Я говорю об этом ей, и — дерзкая —
Вдруг принимает тон сиротский:
— Вы помните раскольников Печерского?
Я там жила, в Нижегородской.
Я изучила Светлояр до донышка…
При мне отображался Китеж… —
Звонок. Свисток. «Послушайте, Вы — Фленушка?»
— Нет, я — Феврония. Пустите ж!
Toila
1930
Я проснулся в слегка остариненном
И в оновенном — тоже слегка! —
Жизнерадостном доме Иринином
У оранжевого цветника.
И пошел к побережью песчаному
Бросить к западу утренний взор.
Где, как отзвук всему несказанному,
Тойла в сизости вздыбленных гор…
И покуда в окне загардиненном
Не сверкнут два веселых луча,
Буду думать о сердце Иринином
И стихи напишу сгоряча!
А попозже, на солнечном завтраке,
Закружен в карусель голосов,
Стану думать о кафровой Африке,
Как о сущности этих стихов…
Шмецке
29 авг. 1930
Она заходила антрактами —
красивая, стройная, бледная,
С глазами, почти перелитыми
всей синью своей в мои,
Надменная, гордая, юная
и все-таки бедная-бедная
В ей чуждом моем окружении
стояла, мечту затаив.
Хотя титулована громкая
ее мировая фамилия,
Хотя ее мужа сокровища
диковинней всяких чудес,
Была эта тихая женщина —
как грустная белая лилия,
Попавшая в море, — рожденная,
казалось бы, грезить в пруде…
И были в том вычурном городе
мои выступленья увенчаны
С тюльпанами и гиацинтами
бесчисленным строем корзин,
К которым конверты приколоты
с короной тоскующей женщины,
Мечтавшей скрестить наши разные,
опасные наши стези…
Но как-то все не было времени
с ней дружески поразговаривать:
Иными глазами захваченный,
свиданья я с ней не искал,
Хотя и не мог не почувствовать
ее пепелившего зарева,
Не знать, что она — переполненный
и жаждущий жажды бокал…
И раз, только раз, в упоении
приема толпы триумфального,
Спускаясь со сцены по лесенке,
ведущей железным винтом,
Я с нею столкнулся, прижавшейся
к стене, и не вынес печального
Молящего взора — дотронулся
до губ еще теплым стихом…
Toila
1930
Есть странное женское имя — Пиама,
В котором зиянье, в котором ужал,
И будь это девушка, будь это дама, —
Встречаясь с Пиамою, — я бы дрожал…
Мне все рисовалась бы мрачная яма,
Где в тине трясинной пиавок возня,
При имени жутко-широком Пиама,
Влекущем, отталкивая и дразня…
Какая и где с ним связуется драма
И что знаменует собою оно?
Но с именем этим бездонным — Пиама —
Для сердца смертельное сопряжено.
В нем все от вертепа и нечто от храма,
В нем свет, ослепляющий в полную тьму.
Мы связаны в прошлом с тобою, Пиама,
Но где и когда — я никак не пойму.
1927
И было странно ее письмо:
Все эти пальмовые угли
И шарф с причудливой тесьмой,
И завывающие джунгли.
И дикий капал с деревьев мед,
И медвежата к меду никли.
Пожалуй, лучше других поймет.
Особенности эти Киплинг.
Да, был болезнен посланья тон:
И фраза о безумном персе,
И как свалился в речной затон
Взлелеянный кому-то персик.
Я долго вчитывался в листок,
Покуда он из рук не выпал.
Запели птицы. Загорел восток.
В саду благоухала липа.
И в море выплыл старик-рыбак,
С собою сеть везя для сельди.
Был влажно солонен его табак
На рыбой пахнущей «Гризельде».
1929
Я — плутоватая, лукавая сорока
И я приятельница этих строк,
Живущих в бедности по мудрой воле рока,
Про все вестфальские забыв окорока…
Собравшись в праздники у своего барака,
Все эти нищие, богатые враньем,
Следят внимательно, как происходит драка
Меж гусем лапчатым и наглым вороньем…
Уж я не знаю, что приходит им на память,
Им, созерцающим сварливых птиц борьбу,
Но мечут взоры их разгневанные пламя,
И люди сетуют открыто на судьбу.
Но в этом мире все в пределах строгих срока,
И поле брани опустеет в свой черед.
Тогда слетают к сорока, их друг сорока,
И руки тянутся ко мне вперед, вперед.
Тот крошки хлебные мне сыплет, тот — гречихи,
Один же, седенький, всегда дает пшена.
Глаза оборвышей становятся так тихи,
Так человечны, что и я поражена.
Так вот что значит школа бед! Подумать только!
Тот говорит: «Ты, точно прошлое, легка…»
Другой вздыхает: «Грациозна, словно полька…»
И лишь один молчит — один из сорока.
Презрительно взглянув на рваную ораву,
Он молвит наконец: «Все это ерунда!
Она — двусмысленный, весьма игривый траур
По бестолочи дней убитых, господа».
1929
Метелит черемуха нынче с утра
Пахучею стужею в терем.
Стеклянно гуторят пороги Днепра,
И в сердце нет места потерям, —
Варяжское сердце соловкой поет:
Сегодня Руальд за Олавой придет.
А первопрестольного Киева князь,
Державный гуляка Владимир,
Схватился с медведем, под зверем склонясь,
Окутанный в шерсти, как в дыме.
Раскатами топа вздрожала земля:
На вызвол к Владимиру скачет Илья.
А следом Алеша Попович спешит,
С ним рядом Добрыня Никитич.
— Дозволим ли, — спрашивают от души: —
Очам Красно-Солнечным вытечь? —
И рушат рогатиной зверя все три —
Руси легендарные богатыри.
Но в сердце не могут, хоть тресни, попасть.
Не могут — и все! Что ты скажешь!
Рогатины лезут то в брюхо, то в пасть,
И мечется зверь в смертном раже.
— А штоб тебя, ворог!.. — Рев. Хрипы. И кряк.
Вдруг в битву вступает прохожий варяг.
И в сердце Олавином смолк соловей:
Предчувствует горе Олава —
За князя Руальд, ненавистного ей,
Жизнь отдал, — печальная слава!
И вьюгу черемуха мечет в окно,
И ткет погребальное ей полотно…
1929
Нередко в сумраке лиловом
Возникнет вдруг, как вестник бед,
Та, та, кто предана Орловым,
Безродная Еlisabeth,
Кого, признав получужою,
Нарек молвы стоустый зов
Princesse Владимирской, княжною
Тьму-Тараканской, dame d'Azow.
Кощунственный обряд венчанья
С Орловым в несчастливый час
Свершил, согласно предписанья,
На корабле гранд де Рибас.
Орловым отдан был проворно
Приказ об аресте твоем,
И вспыхнуло тогда Ливорно
Злым, негодующим огнем.
Поступок графа Алехана
Был населеньем осужден:
Он поступил коварней хана,
Предателем явился он!
Граф вызвал адмирала Грейга, —
Тот слушал, сумрачен и стар.
В ту ночь снялась эскадра с рейда
И курс взяла на Гибралтар.
— Не дело рассуждать солдату, —
Грейг думал с трубкою во рту.
И флот направился к Кронштадту,
Княжну имея на борту.
И шепотом гардемарины
Жалели, видя произвол,
Соперницу Екатерины
И претендентку на престол.
И кто б ты ни был, призрак смутный,
Дочь Разумовского, княжна ль
Иль жертва гордости минутной,
Тебя, как женщину, мне жаль.
Любовник, чье в слиянье семя
Отяжелило твой живот,
Тебя предал! Он проклят всеми!
Как зверь в преданьях он живет!
Не раз о подлом исполине
В тюрьме ты мыслила, бледнев.
Лишь наводненьем в равелине
Был залит твой горячий гнев.
Не оттого ль пред горем новым
Встаешь в глухой пещере лет
Ты, та, кто предана Орловым,
Безродная Elisabeth.
1923, 28 янв.
Магнолии — глаза природы —
Раскрыл Берлин — и нет нам сна…
…По Эльбе плыли пароходы,
В Саксонии цвела весна.
Прорезав Дрезден, к Баденбаху
Несясь с веселой быстротой,
Мы ждали поклониться праху
Живому Праги Золотой.
Нас приняли радушно чехи,
И было много нам утех.
Какая ласковость в их смехе,
Предназначаемом для всех!
И там, где разделяет Влтава
Застроенные берега,
И где не топчет конь Вацлава
Порабощенного врага,
Где Карлов мост Господни Страсти
Рельефит многие века,
И где течет в заречной части
Венецианская «река»,
Где бредит уличка алхимья,
И на соборе, в сутки раз,
Вступает та, чье смрадно имя,
В апостольский иконостас,
Там, где легендою покрыто
Жилище Фауста и храм,
Где слала Гретхен-Маргарита
Свои молитвы к небу, — там,
Где вьются в зелени овраги,
И в башнях грезят короли,
Там, в золотистой пряже Праги
Мы с явью бред переплели.
Yarve
1925
Над быстрой Наровой, величественною рекой,
Где кажется берег отвесный из камня огромным,
Бульвар по карнизу и сад, называемый Темным,
Откуда вода широко и дома далеко…
Нарова стремится меж стареньких двух крепостей —
Петровской и шведской, — вздымающих серые башни.
Иван-город тих за рекой, как хозяин вчерашний,
А ныне, как гость, что не хочет уйти из гостей.
На улицах узких и гулких люблю вечера,
Когда фонари разбросают лучистые пятна,
Когда мне душа старой Нарвы особо понятна,
И есть вероятья увидеться с тенью Петра…
Но вместо нее я встречаю девический смех,
Красивые лица, что много приятнее тени…
Мне любо среди молодых человечьих растений,
Теплично закутанных в северный вкрадчивый мех.
И долго я, долго брожу то вперед, то назад.
Любуясь красой то доступной, то гордо-суровой,
Мечтаю над темень пронизывающей Наровой,
Войдя в называемый Темным общественный сад.
Двинск
1927
Я с детства мечтал о Байкале,
И вот — я увидел Байкал.
Мы плыли, и гребни мелькали,
И кедры смотрели со скал.
Я множество разных историй
И песен тогда вспоминал
Про это озерное море,
Про этот священный Байкал.
От пристани к пристани плыли.
Был вечер. Был холод. Был май.
Был поезд, — и мы укатили
В том поезде в синий Китай.
Как часто душа иссякала
В желанье вернуться опять
Я так и не знаю Байкала:
Увидеть — не значит узнать.
1929
От утра до вечера по тропинкам бегая,
Почву перерезавшим всхлипчато и шатко,
Утомилась, взмылилась маленькая пегая,
Под красивой всадницей шустрая лошадка.
Ноги добросовестно много верст оттопали.
Есть — не елось, выпить же — приходилось выпить.
Земляникой пахнули листики на тополе, —
Значит, преждевременно было пахнуть липе…
Птицы в гнездах ласковых накопляли яйца.
В поволоке воздуха возникали страсти.
Всадница настроилась: вот сейчас появится
Никогда не встреченный, кто ей скажет: «Здравствуй».
Поворотов столько же, сколько в рыбном озере
Вдумчивых, медлительных окуней, — а нет ведь
Тайного, безвестного, кто свежее озими,
Кто вот-вот появится, пораздвинув ветви…
Toila
193О
…Туманная грусть озарилась
Серебристою рифмой Марии…
Серебристое имя Марии
Окариной звучит под горой…
Серебристое имя Марии,
Как жемчужин летающих рой…
Серебристое имя Марии
Говорит о Христе, о кресте…
Серебристое имя Марии
О благой говорит красоте…
Серебристое имя Марии
Мне бессмертной звездою горит…
Серебристое имя Марии
Мой висок сединой серебрит…
1923
Есть в Юрьеве, на Яковлевской, горка,
Которая, когда я встану вниз
И вверх взгляну, притом не очень зорко,
Слегка напоминает мне Тифлис.
И тотчас же я вижу: мрамор бани,
Зурну, винто, духанов чад и брань
И старую княгиню Орбельяни,
Сидящую на солнышке у бань…
Озеро Uljaste
1923
Оттого ль, что осенняя возникла рана
В прожилках падающего листа,
Девушка чувствовала себя так странно,
Как будто матерью готовилась стать.
Оттого ли, что думала она из Фета
И в неосязаемое ее влекло,
Девушка чувствовала себя поэтом
От кончиков пальцев до корней волос.
Двинск
1927
Под ветром лед ручья дымится,
Несутся дымы по полям.
Запорошенная девица
Дает разгон своим конькам.
Она несется по извивам
Дымящегося хрусталя,
То припадая к белым гривам,
То в легком танце воскрыля.
На белом белая белеет —
Вся вихрь, вся воздух, вся полет.
А лед все тлеет, тлеет, тлеет, —
Как будто вспыхнет этот лед!
1923
Любовь — беспричинность. Бессмысленность даже, пожалуй.
Любить ли за что-нибудь? Любится — вот и люблю.
Любовь уподоблена тройке, взбешенной и шалой,
Стремящей меня к отплывающему кораблю.
Куда? Ах, неважно… Мне нравятся рейсы без цели.
Цветенье магнолий… Блуждающий, может быть, лед…
Лети, моя тройка, летучей дорогой метели
Туда, где корабль свой волнистый готовит полет!
Топчи, моя тройка, анализ, рассудочность, чинность!
Дымись кружевным, пенно-пламенным белым огнем!
Зачем? Беззачемно! Мне сердце пьянит беспричинность!
Корабль отплывает куда-то. Я буду на нем!
1919
Среди опустевших флаконов,
Под пылью чуланного тлена,
Нашел я флакон Аткинсона,
В котором когда-то Вервэна…
Чья нежная белая шея
Лимонами благоухала?
Чья ручка, моряною вея,
Платочным батистом махала?
Духи, мои светлые духи,
Иссякшие в скудной дороге!
Флаконы мучительно сухи,
А средства наполнить — убоги…
Но память! Она осиянна
Струей упоительно близкой
Любимых духов Мопассана,
Духов Генриетты Английской…
1926
Не надо наименованья
Тому, что названо давно…
Но лишь весеннее дыханье
Ворвется — властное — в окно,
Чей дух избегнет ликованья?
Чье сердце не упоено?
Весна! Ты выращена словом,
Которому душа тесна,
Зеленым, голубым, лиловым
Повсюду отображена.
Ты делаешь меня готовым
На невозможное, весна!
1927
В моей стране — столица Виноград,
Опутанная в терпком винограде.
Люблю смотреть на ягоды, в усладе
Сомлевшие, как полуталый град…
Разнообразен красочный наряд:
Лиловые, в вишневых тонах сзади,
И черные жемчужины, к ограде
Прильнувшие в кистях, за рядом ряд.
Над горными кудрявыми лесами,
Поработив счастливые места,
Две королевы — Страсть и Красота —
Воздвигли трон и развернули знамя.
Там девы с виноградными глазами
Подносят виноградные уста.
Valaste
1925
М.К. Айзенштадту
Сегодня я грущу. Звучит минорнее
Обыкновенно радостная речка:
Вчера я получил из Калифорнии
Письмо от маленького человечка…
Он пишет: «Отзовитесь, если помните
Известного по Риге Вам собрата…»
Как позабыть, кто мог так мило скромничать,
Его, мечтательного Айзенштадта?
Со вздохом вспомнив остренькое личико,
Умение держаться деликатно,
Восторженность наивную язычника,
Я говорю: «Мне вспомнить Вас приятно.
Вам, птенчик мой взъерошенный и серенький,
Хочу всего, чего достичь Вы в силе,
Чтоб в механической, сухой Америке
Вы трепетной души не угасили…»
1925
Веселую жизнь проводящим,
Живущим одним Настоящим,
Я песенку эту пою…
Не думайте вовсе о завтра, —
Живите, как песенки автор,
Сжигающий душу свою…
На свалку политику выбрось
И, ружья любого калибра
Сломав, всем объятья раскрой,
Так думай, так действуй, так чувствуй,
Чтоб сердце изведало усталь
От силы желаний порой!
Подумай, ведь только полвека
Отпущено на человека,
Вся жизнь твоя — лет пятьдесят…
Заботами краткой не порти,
Живи, как проказливый чертик:
Хвосты у чертей не висят!..
Так что же ты нос свой повесил?
Будь смел, будь находчив, будь весел,
Бездумен, как ангел в раю…
Веселую жизнь проводящим,
Живущим одним Настоящим
Я песенку эту пою!
17 октября 1980
Toila
Сколько раз бывало: — Эта! Эта!
Не иная. Вот она, мечта!
Но восторг весны сменяло лето,
И оказывалось — нет, не та…
Я не понимаю — в чем тут дело,
Только больно каждому из нас.
Ласково в глаза мои глядела,
Я любил ее мерцанье глаз…
Пусть недолго — все-таки родными
Были мы и счастье берегли,
И обычное любимой имя
Было лучшим именем земли!
А потом подруга уходила, —
Не уйти подруга не могла.
Фимиам навеяло кадило,
Струйки свеяла сырая мгла…
И глаза совсем иного цвета
Заменяли прежние глаза,
И опять казалось: Эта! эта!
В новой женщине все было — за!
И опять цветы благоухали,
И другое имя в этот раз
Золотом сверкало на эмали,
Вознесенное в иконостас!
Toila
1930
У меня в каждой местности — в той, где я был, —
Есть приятельница молодая,
Та, кого восхитил грез поэтовых пыл
И поэта строфа золотая.
Эти женщины помнят и любят меня,
Пишут изредка сестрински-мягко,
И в громадном году нет ничтожного дня,
Чтобы жрец им не вспомнился Вакха.
Я телесно не связан почти ни с одной, —
Разве лаской руки, поцелуем, —
Но всегда стоит только остаться со мной,
Каждый близостью странной волнуем.
Я живу месяцами в лесах у озер,
На горах, на песках у залива.
Иногда же, расширить решив кругозор,
Я лечу по Европе шумливо.
И тогда, в каждом городе, — в том, где я был,
Как и в том, где когда-нибудь буду, —
Встречу ту, для кого я хоть чем-нибудь мил,
А такие — повсюду, повсюду!..
Кырвэ
3 окт. 193О
Меж тем как неуклонно тает
Рать рыцарей минувших дней,
Небрежно-буйно подрастает
Порода новая… людей.
И те, кому теперь под тридцать,
Надежд отцовских не поймут:
Уж никогда не сговориться
С возникшими в эпоху смут.
И встреча с новой молодежью
Без милосердья, без святынь
Наполнит наше сердце дрожью
И жгучим ужасом пустынь…
Toila
1930
Рассеиваются очарованья
И очаровывают вновь,
И вечное в душе коронованье
Свершает неизменная любовь.
Одна, другая, третья — их без счета,
И все-таки она — одна,
То увядающая отчего-то,
То расцветающая, как весна.
О, весны! весны! Вас зовут весною,
И всем страстям названье — страсть.
Во многих мы, но все-таки с одною,
И в каждой — огорчительная сласть.
1929
Беспокоишься? Верю! Теперь порадуйся, —
Путь кремнист; но таится огонь в кремне, —
Ничего, что ты пишешь «почти без адреса» —
Я письмо получил: ведь оно ко мне.
Утешать не берусь, потому что правильно
Скорбь тебе взбороздила разрез бровей:
Будь от Каина мы или будь от Авеля,
Всех удел одинаков — триумф червей…
Ничего! Понимаешь? Бесцельность круглая.
Преходяще и шатко. И все не то.
Каждый день ожидаем, когда же пугало
Номер вызовет наш — ну совсем лото.
Но мечта, — как ни дико, — живуча все-таки,
И уж если с собой не покончишь ты,
Сумасшествию вверься такой экзотики,
Где дурман безнадежных надежд мечты…
1929
Когда, в прощальных отблесках янтарен,
Закатный луч в столовую скользнет,
Он озарит на полке пароход
С названьем, близким волгарю: «Боярин».
Строителю я нежно благодарен,
Сумевшему средь будничных забот
Найти и время, и любовь, и вот
То самое, чем весь он лучезарен.
Какая точность в разных мелочах!
Я Волгу узнаю в бородачах,
На палубе стоящих. Вот священник.
Вот дама из Симбирска. Взяв лохань,
Выходит повар: вскоре Астрахань, —
И надо чистить стерлядей весенних…
1925
Она была худа, как смертный грех,
И так несбыточно миниатюрна…
Я помню только рот ее и мех,
Скрывавший всю и вздрагивавший бурно.
Смех, точно кашель. Кашель, точно смех.
И этот рот — бессчетных прахов урна…
Я у нее встречал богему, — тех,
Кто жил самозабвенно-авантюрно.
Уродливый и блеклый Гумилев
Любил низать пред нею жемчуг слов,
Субтильный Жорж Иванов — пить усладу,
Евреинов — бросаться на костер…
Мужчина каждый делался остер,
Почуяв изощренную Палладу…
1924
Я Гумилеву отдавал визит,
Когда он жил с Ахматовою в Царском,
В большом прохладном тихом доме барском,
Хранившем свой патриархальный быт.
Не знал поэт, что смерть уже грозит
Не где-нибудь в лесу Мадагаскарском,
Не в удушающем песке Сахарском,
А в Петербурге, где он был убит.
И долго он, душою конквистадор,
Мне говорил, о чем сказать отрада.
Ахматова устала у стола,
Томима постоянною печалью,
Окутана невидимой вуалью
Ветшающего Царского Села…
1924
Храм с бархатной обивкой голубой,
Мелодиями пахнущий, уютный,
Где мягок свет — не яркий и не смутный —
Я захотел восставить пред собой.
Пусть век прошел, как некий Людобой,
Век похоти и прихоти минутной,
Пусть сетью разделяет он злопутной
Меня, Мариинский театр, с тобой, —
Пусть! Все же он, наперекор судьбе,
Не может вырвать память о тебе,
Дарившем мне свое очарованье.
И я даю тебе, лазурный храм
Искусства, перешедшего к векам,
Театра Божьей милостью названье!
1924
«Вот солнце скрылось — луна не взошла.
Спеши к вервэне: от сумерек мгла.
Ступая тихо в сиреневой мгле,
Дай соты с медом, как выкуп земле.
Вокруг железом цветок очерти,
Рукою левой вервэну схвати.
И — выше в воздух! Повыше!» Вот так
Учили маги, кто жаждал быть маг:
«Натрешься ею — в руках твоих все.
Все, что желаешь. Теперь все — твое.
Она прогонит мгновенно озноб,
И просветлеет нахмуренный лоб.
Она врачует упорный недуг:
Она — экстаза и радости друг.
Заводит дружбу вервэны цветок,
Но только помни условленный срок:
Когда нет солнца, когда нет луны,
Коснись до стебля, — цветущей струны, —
И вмиг железом цветок очертя,
Рукою левой своей схватя,
Повыше в воздух. Повыше! Вот так».
— Теперь ты тайной владеющий маг!
1924
Вервэна, вена Венеры,
Напиток плымный любви!
Пою восторженно-смело
Благие свойства твои:
Ты так же, как и Омела,
Болезни можешь целить,
Злых духов загнать в пещеры,
Враждуюших примирить.
Ах, чтили тебя друиды,
И маги, и древний галл.
Не ты ль — украшенье термы?
Не страсти в тебе ль закал?
Ведь сок твой исполнен спермы,
И ты очищаешь дом,
Рассеиваешь обиды
Волшебным своим цветком.
Аркан Бесспорной Доктрины
(Их было ведь двадцать два)
Шестой обозначил цифрой
Тебя, Железняк-трава.
С той эры культурьи вихри
Поверья метнули в прах,
Но их аромат не сгинул
И вечно душист в веках.
Да, в дюжину Розенкрейцер
Магическую свою
Премудрость вложил Вервэну
В растительную семью.
Я славлю Венеры вену,
Будящую — как стихи —
Сарказм в лице европейца
И радость детей стихий!
1924
Он нам сказал вчера: «Моя жена больна.
Четвертый день лежит. Она — одна.
Быть может, съездим к ней?» — прибавил тихо мне
И то же самое — моей жене.
И вот на станцию мы, подозвав авто,
Не зная — ехали — где, как и что.
Он в электрический нас проводил вагон.
Весь час пути был молчаливым он.
Лишь устремленные его в окно глаза
Мягчила жалостливая слеза.
В прохладной комнате она встречала нас
С лицом, которому — в иконостас.
О, голубеющая худоба его!
Улыбка дрогнула: — «Я — ничего…
Сегодня бодрая…» Кивнув моей жене,
Она осталась с ней наедине.
1928, март.
По небу, точно хлопья ваты,
Плывут закатные облака.
Они слегка голубоваты
И лучезарны они слегка.
Мечты вплетаются в закаты
Из шелковистого далека.
Они слегка голубоваты
И лучезарны они слегка.
1929
Мне хочется уйти куда-то,
В глаза кому-то посмотреть,
Уйти из дома без возврата
И там — там где-то — умереть.
Кому-то что-то о поэте
Споют весною соловьи.
Чего-то нет на этом свете,
Что мне сказало бы: «Живи!..»
1928
Страна Гюго, страна Верхарна,
Край Данта и Шекспира край!
Вы заложили храм в Локарно,
Земной обсеменили рай…
Цветущие с дороги вехи
Влекут к себе издалека:
Вы позаботились о чехе,
Вы пригласили поляка.
Так! В неизбывной жажде мира
Вы совершили мудрый шаг:
Недаром семиструнна лира —
Отныне немец вам не враг…
Усемерив свои усилья,
Задавшись целью всеблагой,
Вселенной озарили крылья
Вы семицветною дугой.
В ней — верный знак, что день погожий
Ненастному на смену дню
Уже спешит. Склонись, прохожий:
Тебя крестом я осеню!
Пусть солнце в небе лучезарно
Еще не плещется, звеня…
Пусть! — веры символом Локарно
Нам озаряет сумрак дня!
1925