Аркадий Тимофеевич Аверченко Собрание сочинений в шести томах Том 6. Отдых на крапиве

Смешное в страшном

Извинение автора

Не преступление ли — отыскивать смешное в страшном?

Не кощунство ли — весело улыбаться там, где следовало бы рвать волосы, посыпать пеплом главу, бия себя в грудь, и, опустившись на колени возле вырытой могилы, долго неутешно рыдать?..

Вот два вопроса, которые были бы совершенно правильны, если бы… около нас был, действительно, настоящий труп.

Но Россия — не труп. Долго хлопотали, много сделали для того, чтобы превратить ее в неподвижное, гниющее, мертвое тело, однако — руки коротки у горе-хирургов. Пациентка все-таки жива.

У нее выпустили кровь, — новая кровь разольется по жилам и могучими бодрыми толчками пробудит к деятельности затихшее сердце.

Ей выкололи глаза, а она уже начинает прозревать.

Вырезали язык, а она говорит. Пока еще тихо, бессвязно, но будет час, загремит ее голос, как гром, и многие подлецы и шулера задрожат от ужаса, а для нас это будет раскатом весеннего грома, за которым следует бодрый, теплый дождик, освежающий, смывающий всю грязь.

Ей отрезали руки, ноги… Ничего! Придет час — срастется все. Еще крепче будет.

Ну, видите? При чем же здесь битье в грудь и посыпание скорбных глав пеплом?..

Значит, смеяться можно.

Больше того, — смеяться должно. Потому что у нас один выбор: или пойти с тоски повеситься на крючке от украденной иконы, или — весело, рассыпчато рассмеяться.

* * *

Здесь, перед вами — «очерки нового быта», выкованного мозолистыми руками пролетариата: Зиновьева, Троцкого и Ко…

Аркадий Аверченко

Контроль над производством

Один из краеугольных камней грядущего рая на земле — Третьего Интернационала, это:

— Контроль над производством. Твердо знаю, во что эта штука выльется.

* * *

Писатель только что уселся за письменный стол, как ему доложили:

— Рабочие какие-то пришли.

— Пусть войдут. Что вам угодно, господа?

— Так что мы рабочий контроль над производством. Выборные.

— Контроль? Над каким производством?

— Над вашим.

— Какое же у меня производство? Я пишу рассказы, фельетоны… Это контролю не поддается.

— Все вы так говорите! Мы выборные от типографии и артели газетчиков, и мы будем контролировать ваше производство.

— Виноват… Как же вы будете осуществлять контроль?

— Очень просто. Вот мы усаживаемся около вас, и… вы, собственно, что будете писать?

— Еще не знаю: темы нет.

— А вы придумайте.

— Хорошо, когда вы уйдете — придумаю.

— Нет, вы эти старые штуки оставьте! Придумывайте сейчас.

— Но не могу же я сосредоточиться, когда две посторонних физиономии…

— Простите, мы вовсе не посторонние физиономии, а рабочий контроль над вашим производством! Ну?

— Что «ну»?

— Думайте скорей.

— Поймите же вы, что всякое творчество — такая интимная вещь…

— Вот этого интимного никак не должно быть! Все должно делаться открыто, на виду и под контролем.

Писатель задумался.

— О чем же это вы призадумались, позвольте узнать?

— Не мешайте! Тему выдумываю.

— Ну, вот и хорошо. Только скорее думайте! Ну! придумали?

— Да что вы меня в шею гоните.

— На то мы и контроль, чтобы время зря не пропадало. Ну, живей, живей!..

— Поймите вы, что не могу я так сосредоточиться, когда вы каждую секунду с разговорами пристаете!

Рабочий контроль притих и принялся с любопытством разглядывать лицо призадумавшегося писателя.

А писатель в это время тер голову, почесывал у себя за ухом, крякал и, наконец, вскочил в отчаянии:

— Да поймите же вы, что нельзя думать, когда четыре глаза уставились на тебя, как баран на новые ворота.

Рабочий контроль переглянулся.

— Замечаете, товарищ? Форменный саботаж! То ему не разговаривай, то не смотри на него, а то он еще, пожалуй, и дышать запретит! Небось, когда нас не было — писал! Тогда можно было, а теперь нельзя? Под контролем-то, небось, трудно! Когда все на виду, без обману, — тогда и голова не работает?!.. Хорошо-с!.. Так мы и доложим, куда следует!

Рабочий контроль встал и, оскорбленный до глубины души, топоча ногами, вышел.

* * *

От автора.

В доброе старое время подобные произведения кончались так:

«…На этом месте писатель проснулся, весь облитый холодным потом».

Увы! Я кончить так не могу.

Потому что хотя мы и обливаемся холодным потом, но и на шестом году еще не проснулись.

Собачьи мемуары

43-го числа.

Если в Петербурге кто сейчас и в моде, — так это мы, собаки.

О нас только и разговоров, наше имя у всех на устах. На каждом шагу слышим:

— Собачья жизнь! В квартире собачий холод! Голоден, как собака! Собаке — собачья смерть!

А однажды я сама, своими ушами слышала:

— Писатель Горький стоит перед советской властью на задних лапках.

Так что отныне я могу называть Горького коллегой: оба пишем, оба умеем на задних лапках стоять.

* * *

53-го этого месяца.

Не только мы, но и наш язык стал входить в моду.

Один человек шел по улицам и говорит другому:

— Вот пошел глав кав арм.

Услышав собачьи звуки, я вежливо ответила: «гав, гав, арр!», но потом приятельницы объяснили мне, что я ввязалась в разговор совершенно неуместно. Люди разговаривали о главнокомандующем кавказской армией.

* * *

0027-го числа.

Разговору о нас много, а жрать нечего.

Мой хозяин раньше хоть корочку хлеба швырял на пол, а теперь я по целым часам сижу против стола и все время так виляю хвостом, что он даже делается горячий. Намек прозрачный, но хозяин делает вид, что не понимает…

Хуже того, — вчера я нашла на заднем дворе баранью кость с немножечком мяса, приволокла домой и спрятала под комод до ужина.

Семья хозяина увидела это, все бросились под комод, вынули кость и стали варить из нее суп, а меня выгнали из дому, — я думаю, с тайной надеждой, что я приволоку еще чего-нибудь.

Ужасно как есть хочется. Как собаке.

* * *

721-го числа.

Мы вошли в такую моду, что вчера, например, приятельница по секрету сообщила мне:

— Знаешь, говорят, у хлебных лавок выросли хвосты.

— Длинные?

— С полверсты.

— Ого! Воображаю, сколько в них блох.

* * *

Число забыла.

Видела хвост хлебной лавки. Мало похож на наш. Правда, вертеть им можно как угодно, но и только.

— Зачем этот хвост? — спросила я мизерную собачонку, шнырявшую подле.

— На хлеб. Стань сзади и ты получишь хлеб. Неглупо. Вежливо встала сзади всех, — ждала, ждала, — вдруг говорят:

— Хлеб получит только первая половина хвоста! Хорош был бы мой хвост, если бы я одну его половину питала, а другую нет.

Расходясь, все говорят:

— Собачья жизнь… Приятно, но не сытно.

* * *

Сегодняшнее.

Украла у мальчишки нищего кусочек хлеба, как дура, притащила домой, — опять хозяева отняли. Меня только погладили (подавитесь вы своим глаженьем), а маленькая дочка, глотая хлеб, просила:

— Мама, отдай меня в собаки!

* * *

Число собачье.

Отчаяние и ужас! Я знаю, что все собаки отвернутся от меня с презрением, но я больше не могу: пойду на улицу просить милостыню! Мне, породистой собаке, протягивать лапу, стоять на задних лапках, как какому-нибудь Горькому!

Но… будь что будет!

Чувствую, что вся покраснела от морды до кончика хвоста, когда, впервые в жизни, пролаяла сакраментальные слова:

— Подайте хлебца честной русской собаке! И пошло с тех пор…

* * *

Число такое-то.

Мое место на углу Невского и Владимирского — оказалось настолько интересным и доходным, что уже две собаки предлагают купить его за бараний череп и половину дохлой крысы…

Уже почти все собаки клянчат по углам милостыню.

Развратила нас коммуна.

Тайна графа Пурсоньяка (a la совдеп)

В одном из московских кинематографов показывают картину: «Тайна графа Пурсоньяка».

Еще до начала сеанса в кинематограф набивается масса скучающей, угрюмой, полуголодной публики.

Топают ногами, как косяк лошадей, нетерпеливо дожидаясь той минуты, когда можно будет, забыв окружающую прозу, с головой окунуться в сладкий одуряющий мир волшебной грезы, красоты и чарующего вымысла.

Электричество гаснет.

Темнота.

Чей-то голос, спотыкаясь на длинных словах, громко читает надпись на экране:

— «Тайна графа Пурсоньяка, или Отцвели уж давно хризантемы в саду»… «Граф Пурсоньяк потерял свою жену через два года после свадьбы».

— Вишь ты, — раздается в темноте сочувственный голос. — Отчего же она так скоро скапустилась?

Другой, тоже невидимый, отвечает:

— Мало ли? Сыпнячок или просто соседи на мушку взяли…

«После жены у графа осталась дочь, которую убитый горем отец отвез учиться в монастырь».

— Вот тебе!.. И отец, оказывается, убитый! Не повезло семейке…

— Дубина! Нешто это совсем убитый? Сказано тебе: убитый горем. Значит, не до конца. А только почему это он дочку сдал в монастырь? Нешто в монастырях учат?

— И очень просто: монастырь реквизировали, монахов по шеям, а замест этого — школа! Штука простая. А это что? «Когда дочь выросла, граф поехал, чтобы взять ее из монастыря»…

— Ах ты, чтоб тебя… Граф-то, товарищи, оказывается, комиссар!

— Тю на тебя! Откеда высосал?

— На автомобиле ж едет, Господи! «В лесу он встречает дочь дровосека, Генриэтту»… Во, братцы, лесу-то сколько, видали? Всю Москву обтопить можно! Хи, хи… Об чем это он с ней?

— Видимое дело, об дровах… не может ли, дескать, ваш папаша нам возика два дров предоставить… Гляди, гляди — душит ее. Ай да граф!

— Дурень ты не нашего Бога, — где душит? Обнимает он ее, а не душит…

— Ах ты ж, имперлист проклятый! Туда же!.. Хи-хи… До слез девку довел. А это чего? «В это время бедный дровосек сидел за своим скромным ужином»… Чего это он?.. Ах, чтоб тебя переехало! Ей-Богу, винище трескает и сыром заедает! Вот те и скромный! А сбоку говядина и булка. Ай да скромный!! Картинка-то французская? Ну и брехло ж эти французы. Дровосек, а? Хорош дровосек!

— А где ж жена евонная?

— Надо полагать, в очереди стоит.

— И то. Этакое брюхо набить — в десяти очередях настоишься. Ага! Ружье со стены снимает… Ну, теперь — баста! Сейчас этого графа к стенке…

— Где ж ты в лесу стенку найдешь?

— Ну так, может, заборчик какой…

— Именно вот. Для тебя, дурака, построили.

— Мне не требовается.

— А не требовается, так и не лезь со своим заборчиком! Не знаешь ты французского поведения, так и молчи. У них первое дело: «Позвольте вас пригласить, мусью, на дуэль»… — «Благодарю вас, хоша я не стреляю, ну да уж только для вас!» А ты — со своим забором; деревня!

— Нет, братцы, тут другое… Ишь ты: «Заблудившись в лесу, на графа нападает волк, но дровосек убивает волка. Первый горячо благодарит второго».

— А что, товарищи, волков едят?

— Отчего ж… Та же собака, только формат побольше.

— Да что ж это они от волка уходят, даже не оглянувшись. Эй, товарищи! Съестное забыли!

— Чего кричишь, дура! Думаешь, услышат?

— Ты б ему по-французскому крикнул, может, и обернется…

— «Часть вторая. Приехав в город, ничего не подозревающий отец заходит в магазин»…

— Это чего ж такое?! Ах, чтоб ты провалился! Ведь это он, товарищи, мануфактуру покупает.

— И без очереди.

— Без ордера от совнархоза!!

— Да, может, он сам ее и реквизирует!..

— Дровосек-то?

— А дровосек не может быть комиссаром?

— «… А в это время старый фермер, крестный Генриэтты, сидя у себя в саду, попивал вино»… Эк, их распьянствовало!.. Все тянут! Интересно, откуда этот старый черт вина достал?

— Самогон, я думаю.

— Темный-то? Орясина! Самое настоящее красненькое.

— Ну, значит, реквизировал. Тоже, поди, комиссар!

— Да ну вас всех к чертям. И граф у них комиссар, и дровосек комиссар, и фермер комиссар… Свои надоели так, что в собаку плюнешь, в комиссара попадешь — деваться некуда! Пойдем, ребята!

* * *

При выходе.

— А что, товарищи, смотрели вы картинку? Стоющая?..

— Не особо чтобы. Дело, видите ли, в том, что у комиссара жена от сыпняка кончилась, а он, осерчамши, всех монахов из монастыря повыкидывал, да дочку туда и втисни. Реквизировал автомобиль, да и давай по дровосековым дочкам ездить. Не стерпел этого ейный папенька, уложил съедобного волка и реквизировал всю мануфактуру, как говорится: завей горе веревочкой! Только всего и видели!

Теория Эйнштейна и теория Ползункова

Дело происходило в полуразвалившейся избушке одного из оазисов дикой Совдепии…

Туземцы, одетые в звериные шкуры и в башмаки из невыделанной кожи дохлой лошади, обступили туземца, одетого довольно прилично и только что вернувшегося из служебной командировки в Европу. Исступленное любопытство было написано на всех лицах…

— Ну, что? Ну, как там? Есть что нового? Привезли что-нибудь свеженькое?

— Да, да, — глубокомысленно кивнул головой приехавший. — Есть масса любопытного. Вы ведь совсем дикарями сделались, от Европы отстали, а там жизнь бьет ключом.

— То есть, кого бьет? — испуганно поежился скелетовидный совдепец.

— Никого. Сама по себе. Ах, какие открытия! Какие изобретения! Слышали вы, например, об открытии Штейнаха и о теории Эйнштейна?..

— Где уж нам!

— То-то и оно. Плесенью вы тут покрылись. Есть такой немец — Штейнах — и открыл он, что всякого человека можно обмолодить как угодно. Скажем, сколько тебе лет? 50? Пожалуйте, — вам уже 25 лет! Вам, молодой человек, 80? Чик, чик ножичком, — извольте получить, — вам уже 18 лет…

— Да как же он это делает, немецкая морда?

— А очень просто: железы старикам вырезывает.

— Которые железы?

— А черт его знает. Ему уж это видней.

— Как же он дошел до этого?

— Ну, как обыкновенно ученые доходят: взял человека, вырезал ему железу, а тот — глядь-поглядь — глаза закатил да и помер. «Давайте другого, — кричит Штейнах, — не туда ножиком заехал». Пожалуйте вам другого. Резанул другого, по другой железе, — икать стал старичок. Опять не туда! «Третьего давайте!» На восьмом, не то на девятом дошел до настоящей железы.

— То есть, как дошел?

— А вот этак: вырезал он старичку одному железу, а тот как вскочи, да сестру милосердия за талию: барышня, пойдем мазурку танцевать. «Матчиш, — испанский танец, шальной и жгучий!»… «Мне, — говорит, — теперь двадцать лет, и я хочу безумствовать!» Вырвался из рук и пошел по всей палате козла выкидывать. Ну, конечно, кое-как успокоили и в среднее учебное заведение определили!

— До того обмолодился?

— До того. Но, конечно, еще более заковыристая штука — теория Эйнштейна. Я читал — прямо за животики брался. И ведь все верно, все верно, не уколупнешь!

— Он, что же, скажите: тоже насчет старости?

— Нет, почище будет: всю геометрию распотрошил! Всю математику к чертям собачьим размотал.

— А именно-с?

— Помилуйте! «Вы, — кричит, — говорите тут, что между двумя точками прямая линия самая короткая, а я вам говорю, что это брехня! Может, кривая линия короче прямой!» Начинает доказывать — и верно! Кривая короче прямой. «Вы, — кричит, — говорите, что геометрическая линия не имеет толщины, ан нет! Имеет она толщину!» Ученые глядь-поглядь, — действительно имеет. «Какой осел сказал вам, что параллельные линии, сколько бы мы их не продолжали, — не сойдутся?!» Ученые, действительно, попробовали, построили параллельные линии — и что же! На шестисотом километре сошлись! «Я, — говорит, — вам все докажу! По-вашему дважды девять — восемнадцать, а по-моему, может, двадцать девять». Очень строгий мужчина! Такого накрутил, что теперича все заново нужно переделывать, — и математику, и геометрию, и геодезию всякую!

— Виноват, как, вы говорите, это называется?

— Чего-с? Это? Теория Эйнштейна.

— Так-с. Слушали мы вас, слушали, а теперь вы нас послушайте! У вас теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова. Изволили знать Ивана Егорыча Ползункова?

— Нет-с, не знаю.

— То-то и оно. Мы, правда, от Европы отстали, но и Европа-матушка от нас отстала — корпусов на двадцать!

— Был, изволите видеть, у нас такой человек, Иван Егорыч Ползунков, по бывшему его местоположению — учитель географии в уездном училище, а по нынешнему — при рубке дров состояли, саночки на себе возили… И додумался этот русский Эйнштейн до такой теории: «Ребята, — говорит он, — есть нам окончательно нечего, а есть надо. Шишек же еловых и сосновых в лесу сколько угодно. Африканские обезьяны их очень обожают. Если вы их сразу начнете жрать, то все передохнете в одночасье… То есть не обезьян жрать, а шишки. Наука же говорит, что постепенно можно приучить свой организм к чему угодно. И делайте, — говорит он, — вы так: выдается вам хлеба в день 24 золотника, а вы съешьте 23 золотника и одну еловую шишку; на другой день введите внутрь организма 22 золотника хлеба и 2 еловые шишки, потом 21 золотник и 3 шишки. Через 24 дня уже хлеб вам не нужен, — его вытеснит порцион в 24 еловые шишки, что и требовалось доказать». Так же и насчет одежды. «Скоро, — говорит, — у вас ее совсем не будет, и вы обмерзнете, как какие-нибудь дураки! А поэтому надо завести постепенно собственную шерсть. Я, — говорит, — братцы, читал в „Смеси“, что если лысый человек сидит в холодном помещении без шапки, то у него на голове очень просто начинают расти волоса». Вот по этой, значит, теории Ползункова и нужно постепенно приобретать волосяной покров, вроде собачьего меха. Срежьте один рукав на руке, выставьте ее гольем на холод, — она через месяц обрастет и ей будет тепло; срежьте другой рукав, обрежьте левую штанину, потом правую, на спине кус вырежьте — да через полгода вас родная мать не узнает: что это, мол, за горилла, — здравствуйте вам, — по лесу ходит, еловые шишки запросто жует?! Вот оно как, товарищ приезжий из Европы!

— Вы, собственно, что же этим хотите сказать?

— А то-с. У вас там теория Эйнштейна, а у нас теория Ползункова! И наш Ползунков всегда вашего Эйнштейна крыть может, и некуда немцу будет от ползунковских козырей деваться, потому ихняя кишка супротив нашей — дюже тонка-с!!..

Улитки

Голое, неприветливое, холодное поле… И по нему расползлись во все стороны сотни тысяч, миллионы улиток.

Ползет этакая маленькая беззащитная штучка, таща на своей спине хрупкий, прихотливо завивающийся спиралью домик, вдруг услышала шум, втянула внутрь свои рожки, втянулась вся — и нет как будто ее.

А по полю шагают, тяжело ступая, чьи-то огромные ноги в корявых, подбитых железом и медью сапожищах.

Ступил сапог раз — сотни улиток нет, ступил сапог другой раз — двух сотен нет…

Вместо прехорошенького домика, вместо хрупкого клейкого тельца, — бесформенная слизь, перемешанная с мелкими осколками.

* * *

Вся наша Россия распалась на два лагеря: на лагерь улиток, ползущих куда-то в неведомую даль с крохотным домиком на спине…

И на лагерь огромного, корявого, подбитого железом и медью сапога, шагающего по улиткам, стремящегося тоже черт его знает куда, черт его знает за чем.

* * *

Встретил я на севастопольской улице одну знакомую Улиточку со своим домиком-чемоданом на спине, приползшую сюда из Одессы. (Это было как раз в дни недоброй памяти одесской эвакуации — начало февраля.) Она буквально ползла пешком с пристани, изредка останавливаясь, спуская свой домик-чемодан на землю и тяжело дыша.

— Здравствуйте, Улиточка, — приветствовал я. — Откуда ползете?

— Из Одессы. Позавчера выехали.

— Ого! Быстро же вы двигаетесь. Вот уж нельзя сказать: Улита едет, когда-то будет.

— Да, — засмеялась она. — Мы, одесские улитки, — молниеносные улитки: раз, два и готово!

— Именно, что готово. Ловко распорядились. А теперь куда ползете?

— В гостиницу. Номер искать.

— Трудновато будет. Хотя за последние дни часть улиток и уползла за границу, но теперь эта ваша одесская эвакуация все щели забила. Многие ваши одесситы на улице будут.

— Ну, что ж делать, — вздохнула Улитка. — Как эвакуокнется, так и откликнется.

— Зачем вы Одессу сдали? — с любопытством осведомился я.

— Да кто ее там сдавал! Сама сдалась. Такой странный город. Ну-с, поползем.

* * *

К общему удивлению — моему, улиткиному и швейцарову — номер Улитка нашла.

— Вот это такой номер? — вползла Улитка в домик, немного больший, чем ее домик-чемодан.

— Да-с, — уверенно сказал швейцар. — Такой номер.

— Странный номер.

— Так точно. Многие удивляются.

— Постельное белье можно?

— Чего-о?

— Постельное белье!

— Первый раз слышу, — удивился швейцар.

— Ну, самовар.

— Еще чего захотите!

— И ужина нельзя получить?

— Да что вы, мадам! Это ведь — гостиница, а не дворец командующего.

Улитка раскрыла свой чемодан и, роясь в нем, деловито спросила меня:

— Чаю хотите?

— Да ведь нет чаю.

— Я устрою. Съесть чего-нибудь горяченького хотите?

— Издеваетесь!

— Вот увидите.

Дальнейшее показалось мне волшебным сном, сказочной иллюстрацией того, до чего может приспособиться улитка в своей ползучей жизни.

Она вынула из чемодана чайник; она вынула из чемодана спиртовую машинку; она вынула из чемодана маленькую сковородку, яйца, сало, ветчину и хлеб, она вынула сахар и конфеты.

— Ну, вот, — весело пискнула Улитка. — Пока вода закипит, я разложу вещи.

— Бедная вы, бедная, — пробормотал я сквозь слезы.

— А помню я вашу жизнь в Петербурге. Была у вас квартира с большой, теплой кухней, стены которой увешаны медной, ярко вычищенной посудой; были в квартире гостиная, спальня, столовая и кабинет.

— Да у меня все это и есть, — серьезно возразила она.

— Вот в этом чемодане. Поглядите-ка.

Вынула плед, купальный халат и крошечную подушечку.

Разостлала на голом тюфяке.

— Спальня!

Положила на убогий письменный стол коробку почтовой бумаги и вечное перо.

— Кабинет!

Поставила около карточки — мужа и матери:

— Портретная галерея!

Разложила на круглом столике две вилки и один нож. Поставила бутылку вина, две тарелки, стакан:

— Столовая!

Сняла с машинки чайник, поставила сковородку:

— Кухня! Видите, как просто? А все остальное, что не кухня, не спальня и не кабинет, все это — гостиная!

Садитесь, будете гостем. Ах, я забыла самое главное! Ванную комнату. Отвернитесь минут на пять: я приму ванну и переоденусь.

У нее в чемодане оказалось все: резиновый складной тазик, губка, мыло, маникюрный прибор.

— А рояля у вас там нет? — спросил я.

— Нет, — сказала Улитка, беззастенчиво расстегивая на кофточке кнопки. — Но ноты есть. Вожу с собой на случай, если где есть рояль. Не смотрите на меня!

В дверь постучали.

— Ах ты Господи! Ну, кто там еще?! Войдите! Вошел. Один.

— Будьте любезны очистить номер, он реквизирован. Сударыня, даю вам сроку десять минут. Довольно?

— Много даже. Долго ли умеючи!

И тут же на моих глазах Улитка снова стала вползать в свою раковину-чемодан: уложила спальню, столовую, кабинет, погасила кухню, уложила кладовую, винный погреб, оглядела номер опытным глазом, вздохнула и сказала:

— Пойдем, что ли.

Поползли мы. В конце коридора у окна остановились.

— Вот отсюда, может быть, не сгонят. И диванчик даже есть. Замечательно! Тут до завтра и устроюсь. Садитесь, будьте гостем. Хотите чайку, закусить? А? Все доступно, кроме ванной и кабинета.

* * *

Сели рядом на диванчик, долго смотрели в окно на крышу противоположного дома, освещенную светом невидимой лампы.

— А знаете, — вдруг сказала с легким вздохом Улитка. — Не люблю я чивой-то большевиков.

— Да что вы! С чего же это вы так?

— Так… Все из-за них. Ползаем мы, бедные улитки, ползаем — и когда этому будет конец, неизвестно.

— Послушайте, — шепнул я ей на ухо. — А вдруг завтра.

— Что… завтра?

— Представьте себе: в Петербурге восстание изголодавшихся, полузамерзших рабочих. Узнав о Петербурге — восстанет Москва! Восстание — все шире, все грознее… Латыши и китайцы расстреливаются освирепевшей толпой тысячами, комиссары в панике скрываются. Троцкого его же бывшие, помощники вешают на фонаре; Ленин, узнав об этой веселой суматохе, стреляется сам, красный фронт ломается, тает, — и вот уже все побежало, помчалось в слепой панике. Разве это не может быть?! Мрак для всего красного. Конец! И вот начинается новая русская жизнь: стучат топоры, молотки, не те, которые забивали гвозди в гроб, а другие — строящие новые здания, железнодорожные пути, вокзалы; идут пароходы, свистят поезда, звон, шум, трепет, веселый переклик и теплое роскошное солнце…

На крышу, по которой мечтательно блуждали наши глаза, вышел молодой кот…

Он сладострастно потянулся всеми четырьмя лапами и призывно мяукнул:

— Мя — я-я-я — у — у… Подождал. Нет ответа.

Он снова. Еще сладострастнее, еще призывнее:

— М-я-я-я-я — у — у — у!..

И вдруг из-за трубы показался другой кот, старый худой, с мудро-скептической мордой.

Покосился на первого кота и спросил раздражительно на своем кошачьем языке:

— М-я-я — у! Чего ты тут разорался? Чего, вообще, полез на крышу?

Молодой слегка сконфузился:

— Да ведь как же, дяденька… март!

— Где март? Который?

— Да вот этот… Сегодня.

— А ты в календарь смотрел?

— Где там! У моего хозяина не то что календаря — мышеловки нету!

— Что ж ты, каналья, не поглядев в святцы, бух на крышу! Где ты март нашел?.. Февраль только начали, а он — накося! Размяукался…

Старый кот сердито сверкнул глазами и ушел снова за трубу.

Молодой сконфуженно-недоумевающе пожал плечами, почесал лапой за ухом и, пробормотав: «Да, это я, кажется, тово… рановато», — стал спускаться вниз по желобу.

И все-таки в разбитое окно тянуло уже не резким зимним ветром, а теплым, предвесенним, еле слышный аромат которого могло почувствовать только молодое, изощренное обоняние.

И даже как будто капля теплого дождя упала мне на руку…

Плакала улитка.

Мурка

Несколько времени тому назад во всех газетах была напечатана статья советского знатока по финансам т. Ларина — о том, что в Москве на миллион жителей приходится около 120 000 советских барышень, служащих в советских учреждениях, а среди массы этих учреждений есть одно — под названием «Мурка»…

«Что это за учреждение и что оно обслуживает, — признается откровенно Ларин, — я так и не мог ни у кого добиться…»

* * *

Есть в Москве Мурка, а что такое Мурка — и сам Ларин не знает.

А я недавно узнал. Один беженец из Москвы сжалился над моим мучительным недоумением и объяснил мне все.

— Что же такое, наконец, Мурка? — спросил я со стоном. — Спать она не дает мне, проклятая!

— Ах, Мурка?! Можете представить, никто этого не знает, а я знаю. И совершенно случайно узнал…

— Не тяните! Что есть — Мурка?!

— Мурка? Это Мурашовская комиссия. Сокращенно.

— А что такое — Мурашов?

— Мой дядя.

— А кто ваш дядя?

— Судебный следователь.

— А какая это комиссия?

— Комиссия названа по имени дяди. Он был председателем комиссии по расследованию хищений на Курском вокзале.

— Расследовал?

— Не успел. На половине расследования его расстреляли по обвинению в сношениях с Антантой.

— А Мурка?

— Чего Мурка?

— Почему Мурка осталась?

— Мурка осталась потому, что тогда еще дело не было закончено. Потом оно закончилось несколько неожиданно: всех заподозренных в хищении расстреляли по подозрению в организации покушения на Володарского.

— А Мурка?

— А Мурка существует.

— Я не понимаю — что ж она делает, если и родоначальника ее расстреляли?

— Теперь Мурка окрепла и живет самостоятельно. Здоровая сделалась — поперек себя шире.

— Я вас не понимаю.

— Видите ли: когда моего дядю Мурашова назначили на расследование, он сказал, что ему нужен секретарь. Дали. Жили они себе вдвоем, поживали, вели следствие, — вдруг секретарь говорит: нужна мне машинистка. Нужна тебе машинистка? На тебе машинистку. Машинистка говорит: без сторожа нельзя. На тебе сторожа. Взяли сторожа. А дядя мой предобрый был. Одна дама просит: возьмите дочку — пусть у вас бумаги подшивает — совсем ей есть нечего. Взяли дочку. И стала Мурка расти, пухнуть и раздвигаться влево, вправо, вверх, вниз, вкривь и вкось…

Однажды захожу я, вижу — Муркой весь дом занят… Всюду на дверях дощечки: «Продовольственный отдел», «Просветительный отдел»…

— Позвольте… Неужели Мурка сама кормила и просвещала этих вокзальных хищников?!

— Что вы? Их к тому времени уже расстреляли… Для себя Мурка завела и продовольственный, и просветительный отдел, и топливный… к тому времени уже служило в Мурке около 70 барышень, а когда для этой оравы понадобились все эти отделы — пригласили в каждый отдел новый штат — и число служащих, вместе с транспортным и библиотечным, — возросло до 124.

— Что ж… все они так и сидели сложа руки?

— Почему?

— Да ведь и дядю расстреляли, и вокзальных воров расстреляли… Ведь Мурке, значит, уже нечего было делать?

— Как нечего? Что вы! Целый день работа кипела, сотни людей носились с бумагами вверх и вниз, телефон звенел, пишущие машинки щелкали… Не забывайте, что к тому времени всякий отдел обслуживало уже около полутораста служащих в Мурке.

— А Мурка кого обслуживала?

— Служащих.

— Значит, Мурка обслуживала служащих, а служащие Мурку?

— Ну, конечно. И все были сыты.

— А не приходило когда-нибудь начальству в голову выяснить: на кой черт нужна эта Мурка и чем она занимается?

— Приходило. Явился один такой хват из ревизоров, спрашивает: «Что это за учреждение?» Ему барышня резонно отвечает: «Мурка». — «А что это такое — Мурка?» Та, еще резоннее: «А черт его знает. Я всего семь месяцев служу. Все говорят — Мурка, и я говорю

— Мурка!» — «Ну, вот, например, что вы лично делаете?» — «Я? В отпускном отделе». — «Какие же вы товары отпускаете?» — «Не товары, а служащих в отпуск. Регулирую отпуска». — «И для этого целый отдел?!» — «Помилуйте, у нас до 300 человек служащих!»

— «А это что за комната?» — «Продовольственный отдел. Служащих кормим». — «А этот ряд комнат?»

— «Топливный, просветительный, агитационный, кульминационный, — работы по горло». — «И все для служащих?» — «А как же! У нас их с будущего месяца будет около 500. Прямо не успеваешь». — «Так, значит, так-таки и не знаете, что такое Мурка?» — «Аллах его ведает. Был тут у нас секретарь, старожил, — тот, говорят, знал, — да его еще в прошлом году за сношение якобы с Деникиным по ветру пустили». — «Ну, а вы сами как лично думаете, что значит: „Мурка?“» — «Гм… Разное можно думать. Может быть — морская канализация?» — «Ну, что вы? Тогда была бы Морка или Мурская канализация… И потом, какая канализация может быть на море?» Постоял еще, постоял, плюнул, надел шапку и ушел. И до сих пор Мурка растет, ширится. Говорят, скоро под Сестрорецком две колонии открывает: для служащих инвалидов и для детей служащих.

Помолчали мы.

— Вы помните, — спросил я, — песенку «Мурочка-Манюрочка?»

— Еще бы. Сабинин пел.

— Так вот там есть слова:

Стала Мурка — содержанка

Заправилы банка…

— Ну?

— Так разница в том, что заправила банка содержал Мурку на свои деньги, а Советская Россия содержит сотни Мурок — на народные!..

Люди — братья

Их было трое: бывший шулер, бывший артист императорских театров — знаменитый актер и третий — бывший полицейский пристав 2-го участка Александро-Невской части.

Сначала было так: бывший шулер сидел за столиком в ресторане на Приморском бульваре и ел жареную кефаль, а актер и пристав порознь бродили между публикой, занявшей все столы, и искали себе свободного местечка. Наконец бывший пристав не выдержал: подошел к бывшему шулеру и, вежливо поклонившись, спросил:

— Не разрешите ли подсесть к вашему столику? Верите, ни одного свободного места!

— Скажите! — сочувственно покачал головой бывший шулер. — Сделайте одолжение, садитесь! Буду очень рад. Только не заказывайте кефали — жестковата. — При этом бывший шулер вздохнул: — Эх, как у Донона жарили судачков обернуар!

Лицо бывшего пристава вдруг озарилось тихой радостью.

— Позвольте! Да вы разве петербуржец?!

— Я-то?.. Да вы знаете, мне даже ваше лицо знакомо. Если не ошибаюсь, вы однажды составляли на меня протокол по поводу какого-то недоразумения в Экономическом клубе?..

— Да Господи ж! Конечно! Знаете, я сейчас чуть не плачу от радости!.. Словно родного встретил. Да позвольте вас просто по-русски…

Знаменитый актер, бывший артист императорских театров, увидев, что два человека целуются, смело подошел и сказал:

— А не уделите ли вы мне местечка за вашим столом?

— Вам?! — радостно вскричал бывший шулер. — Да вам самое почтеннейшее место надо уступить. Здравствуйте, Василий Николаевич!

— Виноват!.. Почему вы меня знаете? Вы разве петербуржец?

— Да как же, Господи! И господин бывший пристав петербуржец из Александро-Невской части, и я петербуржец из Экономического клуба, и вы.

— Позвольте… Мне ваше лицо знакомо!!

— Еще бы! По клубу же! Вы меня еще — дело прошлое — били сломанной спинкой от стула за якобы накладку.

— Стойте! — восторженно крикнул пристав. — Да ведь я же по этому поводу и протокол составлял!!

— Ну конечно! Вы меня еще выслали из столицы на два года без права въезда! Чудесные времена были!

— Да ведь и я вас, господин пристав, припоминаю, — обрадовался актер. — Вы меня целую ночь в участке продержали!!

— А вы помните, за что? — засмеялся пристав.

— Черт его упомнит! Я, признаться, так часто попадал в участки, что все эти отдельные случаи слились в один яркий сверкающий круг.

— Вы тогда на пари разделись голым и полезли на памятник Александра Третьего на Знаменской площади.

— Господи! — простонал актер, схватившись за голову. — Слова-то какие: Александр Третий, Знаменская площадь, Экономический клуб… А позвольте вас, милые петербуржцы…

Все трое обнялись и, сверкая слезинками на покрасневших от волнения глазах, расцеловались.

— О, Боже, Боже, — свесил голову на грудь бывший шулер, — какие воспоминания!.. Сколько было тогда веселой, чисто столичной суматохи, когда вы меня били… Где-то теперь спинка от стула, которой вы… А, чай, теперь от тех стульев и помина не осталось?

— Да, — вздохнул бывший пристав. — Все растащили, все погубили, мерзавцы… А мой участок, помните?

— Это второй-то? — усмехнулся актер. — Как отчий дом помню: восемнадцать ступенек в два марша, длинный коридор, налево ваш кабинет. Портрет государя висел. Ведь вот было такое время: вы — полицейский пристав, я — голый, пьяный актер, снятый с царского памятника, а ведь мы уважали друг друга. Вы ко мне вежливо, с объяснением… Помню, папироску мне предложили и искренне огорчились, что я слабых не курю…

— Помните шулера Афонькина? — спросил бывший шулер.

— Очень хороший был человек.

— Помню, как же. Замечательный. Я ведь и его бил тоже.

— Пресимпатичная личность. В карты, бывало, не садись играть — зверь, а вне карт — он тебе и особенный салат-омар состряпает, и «Сильву» на рояле изобразит, и наизусть лермонтовского «Демона» продекламирует.

— Помню, — кивнул головой пристав. — Я и его высылал. Его в Приказчичьем сильно тогда подсвечниками обработали.

— Милые подсвечники, — прошептал лирически актер, — где-то вы теперь?.. Разворовали вас новые вандалы! Ведь вот времена были: и электричество горело, а около играющих всегда подсвечники ставили.

— Традиция, — задумчиво сказал бывший шулер, разглаживая шрам на лбу. — А позвольте, дорогие друзья, почествовать вас бутылочкой «Абрашки»[1]

Радостные, пили «Абрау». Пожимали друг другу руки и любовно, без слов, смотрели друг другу в глаза.

Перед закрытием ресторана бывший шулер с бывшим приставом выпили на «ты».

Они лежали друг у друга в объятиях и плакали, а знаменитый актер простирал над ними руки и утешал:

— Петербуржцы! Не плачьте! И для нас когда-нибудь небо будет в алмазах! И мы вернемся на свои места!.. Ибо все мы, вместе взятые, — тот ансамбль, без которого немыслима живая жизнь!!

История двух чемоданов

В уютной кают-компании английского броненосца, куда любезные англичане пригласили нас, нескольких русских, на чашку чаю, — камин горел чрезвычайно приветливо…

Мы, хозяева и гости, сгрудились около него и, прихлебывая из стаканчиков старый херес, повели тихие разговоры, вспоминая разные курьезные, смешные и страшные истории, случившиеся с каждым из нас.

— А то еще был факт… — начал старый, видавший виды моряк-англичанин, отворачивая от красных углей камина свое красное обветренное лицо.

— Расскажите, расскажите!..

— А вы даете мне честное слово, что поверите всему рассказанному?..

— Ого, какое странное предисловие! Действительно, история обещает быть из ряда вон выходящей… Но мы поверим — даем слово!

— Эта история — одна из самых таинственных и страшных в моей жизни… Семь лет тому назад я отправил из Дублина в Лондон багажом чемодан со своими вещами… И что же!

— И что же?!

— Он до сих пор не дошел до Лондона: пропал в пути!

— Ну, ну?

— Что — «ну»?

— Где же ваша удивительная и странная история?

— Да вот она и есть вся. Понимаете: чемодан потерялся в пути! Шуму эта история наделала страшного: кое-кто из низшего железнодорожного начальства слетел, высшее начальство рвало на себе волосы… Бум был огромный!

Видя, что мы, русские, не удивляемся, а сидим молча, понурившись, старый морской волк, оглядев нас удивленным взглядом, осекся и замолчал.

— А то еще был факт… — начал русский, мой коллега по газете, отличавшийся тем, что он все знал. — Англичане, может быть, и поверят этой правдивой истории, а насчет русских — «сумлеваюсь, штоп»…

— Это — факт?

— Заверяю честным словом — факт! И случилась эта история с одним бывшим министром. И потому, что это факт, — фамилии министра я не назову.

— Не тяните!

— Не тяну. Другой бы тянул, а я нет. Не такой я человек, чтобы тянуть. Другой бы… Ой, вы, кажется, придавили мою ногу? Так вот: в сентябре 1918 года этот министр, собираясь ехать в Крым, уложил в чемодан все, что было у него ценного: романовские деньги, золото, бриллианты, меха, — по тому времени тысяч на 60, а по нынешнему — триллионов на 120. И отправил он сдуру этот чемодан по железной дороге до Севастополя — багажом.

— Неужели тоже пропал? — подскочил, как от электрического тока, старый морской волк.

— В том-то и дело, что в январе 1920 года чемодан дошел до места в целости и сохранности. Понимаете, был Скоропадский, его сверг Петлюра, потом были большевики, Махно, добровольцы, опять большевики, города горели, переходили из рук в руки, вокзалы разрушались до основания, багаж на железнодорожных складах разворовывался почти дочиста, чемоданы и корзины опоражнивались и набивались кирпичами, а министерский чемодан все полз себе и полз, как трудолюбивый муравей, и через полтора года таки дополз до конечной станции в целости и сохранности!.. Так верите ли, когда экс-министр в присутствии багажных хранителей открыл свой чемодан, — все рвали на себе волосы… кое-кто слетел даже с места! Багажный приемщик на станции Взломовка, когда узнал, — на собственных подтяжках повесился, два багажных грузчика запили вмертвую… Вообще, бум — на весь юг России!

Эта история произвела на русских впечатление разорвавшейся бомбы.

Англичане же остались совершенно спокойны и только переводили свои недоумевающие взоры с одного из нас на другого…

А мы, русские, смеялись, смеялись до слез.

И когда одна из моих слез капнула в стаканчик с английским хересом, — мне показалось, что весь херес сделался горько-соленым.

Хомут, натягиваемый клещами

(Московское)

Москвич кротко сидел дома и терпеливо пил черемуховый чай с лакрицей вместо сахара, со жмыховой лепешкой вместо хлеба и с вазелином вместо масла.

Постучались.

Вошел оруженосец из комиссариата.

— Так что, товарищ, пожалуйте по наряду на митинг. Ваша очередь слушать.

— Ишь ты, ловкий какой! Да я на прошлой неделе уже слушал!

— Ну, что ж. А это новый наряд. Товарищ Троцкий будет говорить речь о задачах момента.

— Послушайте… ей-Богу, я уже знаю, что он скажет. Будет призывать еще годика два потерпеть лишения, будет всех звать на красный фронт против польской белогвардейщины, против румынских империалистов, будет обещать на будущей неделе мировую революцию… Зачем же мне ходить, если я знаю?..

— Это меня не касаемо. А только приказано набрать тысячу шестьсот сорок штук, по числу мест, — я и набираю…

— Вот тут один товарищ рядом живет, Егоров ему фамилия, — кажется, он давно не был! Вы бы к нему толкнулись.

— Нечего зря толкаться. Вчера в Чека забрали за пропуск двух митингов. Так что ж… Записывать вас?

— У меня рука болит.

— Чай, не дрова рубить! Сиди, как дурак, и слушай!

— Понимаете, сыпь какая-то на ладони, боюсь застудить.

— Можете держать руку в кармане.

— А как же аплодировать? Ежели не аплодировать, то это самое…

— Хлопай себя здоровой рукой по затылку — только всего дела.

Хозяин помолчал. Потом будто вспомнил.

— А то еще в соседнем флигеле живет один такой

— Пантелеев. До чего любит эти самые митинги! Лучше бы вы его забрали. Лют до митинга. Как митинг, так его и дома не удержишь. Рвется прямо.

— Схватились! Уже третий день на складе у нас лежит. Разменяли. Можете представить — заснул на митинге!

— Послушайте… А вдруг я засну?

— В Чеке разбудят.

— Товарищ… Стаканчик денатуратцу разрешите предложить?

— За это чувствительно благодарен! Ваше здоровье! А только ослобонить никак невозможно. Верите совести: целый день гойдаю, как каторжный, все публику натягиваю на эти самые митинги, ну их… к этому самому! У всякого то жена рожает, то он по службе занят, то выйти не в чем. Масса белобилетчиков развелась. А один давеча, как дитя, плакал, в ногах валялся: «Дяденька, — говорит, — увольте! С души прет, — говорит, — от этого самого Троцкого! Ну, что, — говорит, — хорошего, ежели я посреди речи о задачах Интернационала в Ригу вдруг поеду?!» Он плачет, жена за ним в голос, дети вой подняли, инда меня слеза прошибла. Одначе, забрал. Потому обязанность такая. Раз ты свободный советский гражданин — слушай Троцкого, сволочь паршивая! На то тебе и свобода дадена, чтоб ты Троцкую барщину сполнял! Так записать вас?

— А, черт! А что, недолго будет?

— Да нет, где там долго! Много ли — полтора-два часа! Черт с ними, идите, господин, не связывайтесь лучше! И мне, и вам покойнее. Речь Троцкого, речь Бухарина, речь венгерского какого-то холуя — да все равно. Ну, потом, конечно, лезорюция собрамшихся.

— Ну, вот видите — еще резолюция! Это так задержит…

— Котора задержит? Лезорюция? Да она уже готовая, отпечатанная. Вот у меня и енземплярчик есть для справки.

Оруженосец отставил ружье, пошарил в разносной сумке и вынул серую бумажку…

Москвич прочел:

«Мы, присутствующие на митинге тов. Троцкого, подавляющим большинством голосов вынесли полнейшее одобрение всей советской политике, как внутренней, так и внешней; кроме того, призываем красных товарищей на последний красный бой с белыми польскими панами, выражаем согласие еще сколько влезет терпеть всяческие лишения для торжества III Интернационала и приветствуем также венгерского товарища Бела Куна! Да здравствует Троцкий, долой соглашателей, все на польских панов! Следует 1639 подписей!»

Прочел хозяин. Вздохнул так глубоко, что на рубашке отскочила пуговица.

— Ну, что же… Ехать, так ехать, как сказал Распутин, когда Пуришкевич бросал его с моста в воду.

Новая русская хрестоматия

(Для сознательных комдеток)

Рекомендуется при помощи маузера во все неучебные заведения.


Добрый пудель

У одного середнячка был пудель. Они очень любили друг друга, но благодаря кулацким элементам продналог не удался, и потому животы у них были пустые, как голова социал-соглашателя.

Однажды сидел хозяин пуделя у камина и ковырял ногой холодную золу. Пудель сидел тут же. Как вдруг он подполз к хозяйской ноге и любовно вцепился зубами в икру.

— Это тебе не паюсная! — воскликнул хозяин, перегрызая горло собаки.

И что же! Бедная собака кормила хозяина три дня, не считая шкуры шерстью вверх, из которой вышли меховые сапоги.

Так отблагодарил добрый пудель своего любящего хозяина за все его заботы.


Примеры для диктанта

Хороши у Трошки сережки. Вырывай сережки с мясом, — будешь есть окрошку с квасом. За сокрытые излишки — вынули у Тришки кишки. За морем телушка — полушка, а у нас крысенок миллион стоит. Я буду есть пирог с грибами, а ты держи язык за зубами.


Детская песня

Мне уже 13 с гаком…

На свободных пять минут

Окручусь скорее браком,

Через часик — разведут.

Наивный Ваня

Реквизировал папа у одного агента Антанты десяток слив. Принес домой, положил на стол, ан глядь, — через минуту их уже 9 штук.

— Дети, кто сливу съел? — спрашивает папа.

Все дети сказали: «мы не брали», и маленький Ваня тоже сказал: «не я».

Папа, будучи опытным чекистом, пустился на провокацию:

— Сливы мне не жалко, но если кто съел ее с косточкой, — можно умереть.

— Нет, я косточку выплюнул, — испуганно сказал Ваня.

— Ага, попался. Становись к стенке! И все засмеялись, а Ваня заплакал:

— Эх, засыпался я!

Стихи

Нива моя, нива,

Нива золотая,

Зреешь ты на солнце,

Колос наливая…

А когда нальешься

До краев ты, колос, —

«Подавай излишки!» —

Я услышу голос.

Пословицы: С мужика — штанишки, армии — излишки, мужику в живот — пулю, населению вместо хлеба — Дулю.


Ось и Чека

Везли два хохла на телегах продовольствие. Вдруг у одного ломается ось, у другого — чека.

— Продай мне одну чеку, у тебя две.

— Изволь, за пять миллиардов продам. Услыхали чекисты, что идет такая спекуляция, и забрали хохлов в чрезвычайку.

И когда стали хохлы у стенки — сказали друг другу сокрушенно:

— Ось тебе и чека.


Пословицы: Если будешь начеку, чеком смягчишь чеку.


Еще об уме чекистов

Навозну кучу разрывая,

Петух нашел жемчужное зерно.

Вдруг — свист!

Чекист!!

Петуху в ухо,

Петуха себе в брюхо,

Зерно — в лапу.

И давай драпу!

Примеры для списывания: Была у мужика курица, а теперь одна горелая изба курится. Рыбу с чужого воза за пазуху — на завтра запас уху. «Что в вымени тебе моем?» — сказала хозяйке корова, возвратясь с выжженного поля.


Поликратов перстень

Древний человек Поликрат так был счастлив, что даже испугался. Чтоб умилостивить богов, он бросил в море любимый перстень. Пошел однажды на базар, купил на обед рыбу, нес домой, вдруг навстречу председатель исполкома: «Стой! Что несешь? Отдавай трудящемуся народу».

И унес. А был ли в этой рыбе перстень — черт его знает. К исполкомщику что попадет, то как в прорву.


Наука расширяет кругозор

«Дети, знайте, что шишки с ели

Очень пригодны для топливной цели», —

Учил учитель деток раз…

Внимал ему притихший класс.

Набрали дети шишек с ели,

Зажарили учителя и — съели!

Рассказ, который противно читать

Один пожилой, солидный господин совсем недавно возвращался домой.

Дело было вечером, на даче, идти пришлось через небольшой лесок.

Вдруг: «Стой!» — загремело у него над ухом. Из-за кустов выскочил разбойник, навел на мирного господина браунинг и прохрипел грубым, страшным голосом:

— Руки вверх!..

— Н… не могу, голубчик, — пролепетал мирный господин бледными трясущимися губами.

— Убью, как собаку! Почему не можешь?

— У меня ревматизм. Рукой пошевелить трудно.

— Ревматизм, — угрюмо пробурчал разбойник, — ревматизм! Раз ревматизм, — лечиться нужно, а не затруднять зря занятых людей ожиданием, пока там тебе заблагорассудится поднять руки.

— Я не знаю, право, чем его лечить, этот ревматизм…

— Здравствуйте! Я же тебе должен и советы давать. Натирай руки муравьиным спиртом — вот и все.

— Что вы, голубчик! Где ж его теперь купишь — муравьиный спирт. Ни в одной аптеке нет.

— На руках кое у кого найдется — поищи.

— Да если бы я знал — где! Я бы хоть сто килограммов купил. Хорошо можно заработать.

Свирепое лицо разбойника приняло сразу деловой вид:

— Сколько дадите? У меня есть пятьдесят килограммов. Цена 450, франко моя квартира.

— Сделано. Я и задаточек возьму; все равно уж бумажник у вас вытащил.

— Пойдем, в таком случае, в кафе, — условьице напишем.

— Где ж его тут найдешь в лесу, кафе это?

— Ну, пойдем ко мне домой, разбужу жену, она кофейку сварит.

— Ладно! Айда.

* * *

Как противны эти расчетливые, рассудительные зрелые годы, — все бы только спекуляция, все бы только нажива.

Не лучше ли нам окунуться в мир беззаботной, прекрасной золотой молодости — поры сладких грез и безумных, пышных надежд.

Вот — двое на скамейке. Он и она…

Молодая, цветущая пара.

— Катя! Ты знаешь, что за тебя я готов отдать всю свою кровь по каплям! Прикажи, — луну стащу с небосклона… Катя!.. А ты меня любишь? Скажи только одно крохотное словечко: «да».

— Глупый! Ты же знаешь… Ты же видишь…

— О, какое безмерное счастье! Я задушу тебя в объятиях. Значит, ты согласна быть моею женой?..

— Да, милый.

— Я хочу, чтобы свадьба была как можно скорее! Можно через неделю?

— Что ты, чудак! У меня и платья венчального нет.

— Сделаем! Из чего делается платье? — Ну… муслин, шифон, атлас…

— Есть! Могу предложить муслин по 28 000 аршин, франко портниха.

— Хватил! А моя подруга на прошлой неделе брала по 23 000.

— Как угодно. Не хочешь — и не надо. Найдем другую покупательницу. Вашего-то брата, невест, теперь как собак нерезаных.

— Молодой человек! Куда же вы? Постойте!..

— Ну?..

— Фрачными сорочками, шелковыми носками не интересуетесь? Вернитесь — дешево, франко квартира…

* * *

Нет, вон отсюда! Подальше от этой жадной, захлебывающейся в своекорыстных расчетах молодости…

Дайте мне светлую, розовую юность, дайте мне прикоснуться к ароматному детству.

Вот по улице важно шествует, посвистывая, десятилетний мальчуган. Куда это он, птенчик? Гм! Стучится в дверь закопченной, полуразрушенной хижины.

— Эй! Кто есть живой человек? Не тут ли живет жулье, которое детей ворует?

— Тут, тут. Пожалуйте.

— Слушайте, вы, рвань! Есть фарт[2]. Можно большую деньгу зацепить!

— Чего еще?!

— Уворуйте меня нынче вечером. Родители хороший выкуп дадут.

— А тебе, пузырь, что за расчет?

— Я из 50% работаю. Тысяч шестьдесят сдерем, — вам тридцать, мне тридцать.

— Эко хватил — 50%! У нас и риск, и хлопоты, а у тебя…

— А зато я письмо пожалостливее составлю. Другого мальчика еще выкупят или нет — вопрос, а меня родители так любят, что последнее с себя стащат да отдадут.

— Мало 50%! Нам еще делиться надо.

— А мне делиться не надо?! 15% сестренке обещал за то, что перед родителями в истерику хлопнется. Не беспокойтесь, у нас тоже своя контора…

* * *

Как?! Неужели тлетворная бацилла спекуляции отравила и розовую юность… О, Боже! В таком случае, что же остается нетронутым? Неужели только младенчество?..

Вот в колыбельке лежит розовый, толстый бутуз, светлые глазки глядят в потолок вдумчиво, внимательно, неподвижно.

Любящие родители склонили над ним свои головы… любуются первенцем.

— Не знаю, что и делать, — печально говорит жена.

— Как же его кормить, если у меня молоко пропало?! Придется нанять мамку.

— Конечно, найми, — кивает головой муж. — Дорого, да что же делать.

Младенец переводит на них светлый, вдумчивый взгляд и вдруг… лукаво подмигивает:

— Есть комбинация, — говорит он, хихикнув. — Сколько будете платить мамке за молоко? Тысяч 60, франко мой рот?.. Да прокормить ее будет стоить вдвое дороже. Итого — 180 тысяч. А мы сделаем так: покупайте мне в день по бутылке молока — это не больше 500 обойдется. В месяц всего — 15 000. А экономию в 165 000 разделим пополам. Отец! Запиши сделку…

* * *

Охо-хо… Так вот и живут у нас.

Скорей бы уж конец мира, что ли…

Стенли

Стоит двор; на дворе кол; на колу — мочала. Не начать ли сказочку сначала?

Начнем!

Стоит Кремлевский двор; на дворе кол; на колу радиотелеграф. А больше ничего и нет — даже мочалу Внешторг вывез за границу. Огромную площадь занимает Россия: одну шестую часть земной суши. И пусто все. Только в середине кол с радиотелеграфом, а возле сидит в пещере весь совнарком и из-под земли декретирует.

Удивительная страна!

В 1935 году один заболевший сплином иностранец заинтересовался: а не съездить ли посмотреть?

Стал наводить справки:

— Как достать расписание поездов? Каким поездом можно попасть в Москву?

Спрашиваемые удивились:

— Поездом? С ума вы сошли! Что это вам — Азия, что ли?

— Но как же попасть?

— Читали «Экспедицию Генри Стенли к истокам Нила»? Вот вам руководство. Складная палатка, немного оружия, сушеное мясо, консервы, полсотни носильщиков и идите с Богом! Для общения с туземцами не забудьте прихватить блестящих бус, кумачу, дюжину зеркалец и несколько бутылок огненной воды.

— Опомнитесь! В страну Достоевского, Чехова, Чайковского и Репина — кумач и бусы?!.

— Эва! Теперь это страна Фрунзе, Цюрупы, Радека и Бела Куна, — это тебе не Чайковский…

* * *

Собрался новый Стенли, подъехал к границе, жутко: ветер воет, волки бегают, а за пограничной линией — то не колос шуршит, не мельница гудит, то — красноармеец на границе стоит, ружьишкой всем в пузо тычет.

— Куда лезете, черти?!

Дали ему серебряный шиллинг и бутылку огненной воды, — смягчился.

— А это что у вас?

— Зеркальце.

— Покаж!

Глянул в зеркальце, отразился, головой покрутил, сплюнул:

— Эку дрянь показываете…

— Нет ли тут проводника из туземцев, — нам бы в глубь страны?!

— И проводника найдем! За кусок кумачу, за пару корнбифа к самому черту доведет!!

— Нам бы до совнаркома.

— Все едино.

* * *

— Здравствуйте, туземец! Вы — проводник?

— Так точно.

— Страну знаете?

— Помилуйте! Почетный член императорского географического общества, адъюнкт-профессор. Были когда-то и мы рысаками. Куда вести?

— На Москву. Нам бы еще носильщики нужны для вещей…

— Этого добра сколько влезет. Ваше превосходительство! Ваше сиятельство! Вали сюда артелью. Вот этому чудиле вещи на Москву донести.

— С нашим удовольствием. А харч хозяйский?

— Само собой! Нагрузились. Пошли.

* * *

— Это что за развалины такие?

— Древний город тут был — Харьков…

— До Рождества Христова?

— Кой черт! В позапрошлом году развалился. Дальше пошли.

— А это что за дымовая труба?

— Курск тут был. По этой трубе только и примечаем. А Орла так и не найду теперь: гладкое место, зацепиться не за что. Одно слово — центроглушь!

— Где же жители?

— А вот мы и есть жители. Каких же еще вам нужно?

— Гм… Москва близко?

— Как палку увидите, — вот это и будет Москва. Радио на палке. Как говорится: всем, всем, всем…

* * *

Подходя к Туле, мамонта убили. Здоровый был, шельма, да разрывные пули тоже не шутка. Вырезали клыки, насушили мяса, нагрузили на носильщиков, пошли дальше.

* * *

В Сокольниках лесные люди напали… Чуть не съели всю экспедицию, да окопались вовремя, отбились. Очень было страшно.

* * *

— Вот вам и Москва! Вон эта палка торчит — радио. А возле стальная дверь под землю идет. Таких дверей двенадцать, а сбоку все бронировано. За двенадцатой совнарком и сидит. Эй, стража! Какого-с иностранца привели!

— Чего надо?!

— Хотели бы представиться Ленину и Троцкому…

— Раздевайся!

— Помилуйте, за что же?!.. Я…

— Да, может быть, у тебя бомбы за пазухой.

— Так вы просто обыщите!

— Просто! У вас все просто. А может, у тебя в пуговицах мелинит зашит.

Раздели. Повели. Загремели стальные двери — одна за другой, одна за другой.

За одиннадцатой — человек вышел: на голове пук волос, на подбородке клок, глаза из-за пенсне пытливо поглядывают: видно, что сам Троцкий.

— Очень рады! Наконец-то империалистические страны признали нас.

Поговорили о том о сем.

Вдруг хозяин встал, сорвал с себя бородку, пенсне, сказал:

— Ну, теперь я вам Троцкого покажу!

— Да разве вы сами не Троцкий?

— Эва, прыткий какой! Это так сразу не делается. Сначала я должен был в тебе увериться.

— Но в чем же, Господи?!..

— А вдруг ты белогвардеец? Пришел покуситься на него?!..

— Помилуйте, чем же? Ведь я — голый.

— Толкуй. А может, ты динамиту нажрался, да с разгону брюхом в него ка-ак саданешь… Эх, хитер теперь наш подданный пошел. Одначе, пожалуйте! Вот тут, за этой последней дверью…

Загремела последняя дверь.

Большая, низкая комната…

Стены забраны стальными листами, с заклепками на ребре. Стол, на столе — свечка…

Сидят, понурившись, два человека, друг от друга отвернулись, — надоели, очевидно, друг другу до смерти.

— Вы к нам? Чем обязаны?..

— Льщу себя счастьем лицезреть правителей такой огромной страны!..

— Ну, что ж, лицезрейте…

Потоптался новый Стенли, переступил с ноги на ногу:

— Ну, уж пойду я! Душновато тут…

— Да, невесело. Заходите еще как-нибудь.

— Почту за честь… Я когда-нибудь в будущем году… наведаюсь…

Повернулся. Загремели стальные двери — одна за другой… Вышел на свежий воздух. Снова перед ним двор; на дворе кол; на колу вместо мочалы — радио…

* * *

Стареть я стал, что ли.

Старые люди любят, проснувшись, свои сны рассказывать.

Вот и я рассказал, что мне вчера снилось. Что бы это значило, этот сон, а?..

Уники

Петербург. Литейный проспект. 1920 год. В антикварную лавку входит гражданин самой свободной в мире страны и в качестве завсегдатая лавки обращается к хозяину, потирая руки, с видом покойного основателя Третьяковской галереи, забредшего в мастерскую художника:

— Ну-ну, посмотрим… Что у вас есть любопытного?

— Помилуйте. Вы пришли в самый счастливый момент: уник на унике и уником погоняет. Вот, например, как вам покажется сия штукенция?

«Штукенция» — передняя ножка от массивного деревянного кресла.

— Гм… да! А сколько бы вы за нее хотели?

— Восемьсот тысяч!

— Да в уме ли вы, батенька… В ней и пяти фунтов не будет.

— Помилуйте! Настоящий Луи Каторз.

— А на черта мне, что он Каторз. Не на стенке же вешать. Каторз не Каторз — все равно, обед буду сегодня подогревать.

— По какому это случаю вы сегодня обедаете?

— По двум случаям, батенька! Во-первых, моя серебряная свадьба, во-вторых, достал полфунта чечевицы и дельфиньего жиру.

— А вдруг Чека пронюхает?

— Дудки-с! Мы это ночью все сварганим. Кстати, для жены ничего не найдется? В смысле мануфактуры.

— Ну, прямо-таки, вы в счастливый момент попали. Извольте видеть — самый настоящий полосатый тик.

— С дачной террасы?

— Совсем напротив. С тюфячка. Тут на целое платьице, ежели юбку до колен сделать. Дешевизна и изящество. И для вас кое-что есть. Поглядите-ка: настоящая сатиновая подкладка от настоящего драпового пальто-с! Да и драп же! Всем драпам драп.

— Да что же вы мне драп расхваливаете, когда тут только одна подкладка?!

— Об драпе даже поговорить приятно. А это точно, что сатин. Типичный брючный материал.

— А вот тут смотрите, протерлось. Сошью брюки, ан — дырка.

— А вы на этом месте карманчик соорудите.

— На колене-то?!!

— А что же-с. Оригинальность, простота и изящество. Да и колено — самое чуткое место. Деньги тащить будут — сразу услышите.

— Тоже скажете! Это какой же карман нужен, ежели я, выходя из дому, меньше двенадцати фунтов денег и не беру. Съедобного ничего нет?

— Как не быть! Изволите видеть — настоящая «Метаморфоза», — Перль-де-неж!

— Что же это за съедобное: обыкновенная рисовая пудра!

— Чудак вы человек: сами же говорите — рисовая, и сами же говорите — несъедобная. Да еще в 18-м году из нее такое печенье некоторые штукари пекли…

— Ну, отложите. Возьму. Да позвольте, что же вы ее на стол высыпаете?!

— А коробочка-с отдельно! Уник. Настоящий картон и буквочки позолоченные. Не я буду, если тысячонок восемьсот за нее не хвачу.

— Вот коробочку-то я и возьму. Жене свадебный подарок. Бижутри, как говорится.

— Бумажным отделом не интересуетесь? Рекомендовал бы: предобротная вещь!

— Это что? Меню ресторана «Вена»? Гм… Обед из пяти блюд с кофе — рубль. А ну, что ели 17 ноября 1913 года? «Бульон из курицы. Щи суточ. Пирожки. Осетрина по-русски. Индейка, рябчики, ростбиф. Цветная капуста. Шарлотка с яблоками». Н-да… Взять жене почитать, что ли.

— Берите. Ведь я вам не как меню продаю… Вы на эту сторону плюньте. А обратная-с — ведь это бристольский картон. Белизна и лак. На ней писать можно. Я вам только с точки зрения чистой поверхности продаю. И без Совнархоза сделочку завершим. Без взятия на учет. Двести тысячонок ведь вас не разорят? А я вам в придачу зубочистку дам.

— Зачем мне? Все равно она безработная будет…

— Помилуйте, а перо! Кончик расщепите и пишите, как стальным.

— Да, вот кстати, чтоб не забыть! Мне передавали, что у Шашина на Васильевском Острове два стальных пера продаются № 86.

— Да правда ли? Может, старые, поломанные.

— Новехонькие. Ижицын ездил к нему смотреть. № 86. Тисненые, сволочи, хорошенькие такие — глаз нельзя отвести. Вы не упускайте.

— Слушаю-с! Кроме — ничего не прикажете?

— Антрацит есть?

— Имеется. Сколько карат прикажете?

* * *

Этот рассказ написан мною вовсе не для того, чтобы рассмешить читателя для пищеварения после обеда.

Просто я, как добросовестный околоточный, протокол написал…

Урок литературы

Новый учитель вошел в класс и, ласково поклонившись ученикам, сказал:

— Здравствуйте, дети!

— Здравствуйте, товарищ учитель!

— Все ли в сборе?

— А черт его знает!

— То есть, как это так?!

— А так. Что мы, за хвост будем ловить всякого, кто не пришел?

— А все-таки?

— Ну вот, например, Евдокимова Андрея нет, Перешло хина Егора…

— Что ж они… заболели?

— Евдокимов пошел на Сенную, батькин галстук и манжеты загонять, а Переплюхин женится нынче.

— Как женится? Вы шутите!

— Один такой шутил, — так его на мушку взяли.

— Но все-таки! Мальчишке четырнадцать лет, и в такие годы связывать себя на всю жизнь…

— Бросьте, товарищ, волноваться: печёнка лопнет. Кой там черт на всю жизнь! Он обещал мне через неделю с ней развестись. Он, товарищ учитель, из-за интересу женится. По расчету: у невесты есть полфунта жиров и две банки сгущенного молока. Отберет, слопает и разведется.

Новый учитель вздохнул, свеся голову, и сказал:

— Итак, займемся мы сейчас…

Дятлов Степан подошел к нему с таинственным видом и шепнул:

— Есть комбинация!

— То есть?

— Отпустите меня сейчас — я вам раза нюхнуть дам…

— С ума ты сошел! Что это значит «нюхнуть»?

— Кокаинчику…

— Пошел на место, скверный мальчишка. Если тебе нужно по делу, я тебя и так отпущу. А подкупать меня этой дрянью!!..

— Да мне по делу и нужно: одно свиданьице. То есть такая девчонка, товарищ учитель, — огонь! Препикантное созданье. Хотите, потом познакомлю?

— Пошел вон на место!

— Ну, последний разговор: три понюшки хотите? Да другой бы зубами уцепился…

— Садись. Итак, господа, сейчас мы займемся Гоголем…

— Гоголь-моголь! Неужто устроите? Вот это по-товарищески!

Взоры алчно засверкали, языки облизнули губы и все сдвинулись ближе.

— Гоголь! Это писатель такой.

Взоры у всех потухли, и руки вяло опустились.

— Подумаешь, важное кушанье. Знал бы, сразу дёру дал!

— Итак, Гоголь: «Мертвые души».

— Ловко! Кто ж это их угробил?

— Никто. Это умершие крестьяне…

— Так-с. Разрешили, значит, продовольственный вопросец. Ну, жарьте дальше.

— «В ворота гостиницы губернского города N въехала довольно красивая рессорная бричка, в какой ездят…»

— Комиссары, — подсказал Дятлов.

— Ничего не комиссары, — усмехнулся учитель. — Это был помещик Чичиков.

— Агент Антанты, — догадался кто-то сзади.

— «Наружный фасад гостиницы отвечал ее внутренности…»

— Понимаем-с. Губчека помещалась!

— При чем тут — Губчека? — нетерпеливо поморщился учитель… — «За Чичиковым внесли его пожитки: прежде всего чемодан из белой кожи… („Миллионов десять стоит!“ — вздохнул кто-то сзади). Вслед за чемоданом внесен был ларчик красного дерева, сапожные колодки… („Знаем мы, для чего эти колодки! При допросах пальцы завинчивают…“)… и завернутая в синюю бумагу жареная курица».

Все вдруг зашевелились…

— Как!.. Как?.. Прочтите еще раз это место:

— «Завернутая в синюю бумагу жареная курица…»

— Вот буржуй анафемский!

— Реквизнуть бы!

— Хоть бы ножку одну сковырнуть…

Учитель перешел на описание внутренности общей залы, и все опять потухли. Опущенные скучающие головы поднялись только при магических словах: «Чичиков велел подать себе обед».

— Как обед!! Какой обед? Ведь у него же жареная курица была?!

— «Покамест ему подавали разные обычные в трактирах блюда, как-то: щи со слоеным пирожком, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок…»

— Да неужто ж не лопнул?!..

— Брехня!..

— Стой, товарищ! Посчитаем, сколько такой обед должен стоить. Клади на щи с пирожком — пятьсот тысяч, мозги — восемьсот тысяч…

— Это, может, твои мозги! Где ты жареные мозги с горошком и хлебом за восемьсот тысяч найдешь? Тут миллионов на шесть будет!..

Учитель усмехнулся.

— То, что Чичиков ел в трактире, — вздор! А вот послушайте, чем его угостила Коробочка. «Прошу покорно закусить», — сказала хозяйка. Чичиков оглянулся и увидел, что на столе стояли уже грибки, пирожки, скородумки, шанишки, пряглы, блины, лепешки со всякими припеками: припекой с лучком, припекой с маком, припекой с творогом, припекой с сняточками, и невесть чего не было… «Пресный пирог с яйцами», — сказала хозяйка. Чичиков подвинулся к пресному пирогу с яйцом и, съевши тут же с небольшим половину, похвалил его. — «А блинов?» — сказала хозяйка. Чичиков свернул три блина вместе и, обмакнув их в растопленное масло, отправил в рот, а губы и руки вытер салфеткой…

— Брехня!..

— Тьфу-ты, черт! — сплюнул кто-то. — А где он еще обедал?

— Дело не в этом. Я вам лучше прочту гениальное описание характера как самого Чичикова, так и его слуг.

— Нет, к черту! Это мимо.

— Не надо!

— Ну, описание Собакевича… хотите? Замечательно выпукло. Будто изваян резцом гениального скульп…

— А он у него обедал?

— Обедал.

— Что! Ну-ка что? Чего обедал?

— Щи, моя душа, сегодня очень хороши, — сказал Собакевич, хлебнувши щей и отваливши себе с блюда огромный кусок няни, известного блюда, которое подается к щам и состоит из бараньего желудка, начиненного гречневой кашей, мозгом и ножками.

— Возьмите барана! — сказал Собакевич, обращаясь к Чичикову: — это бараний бок с кашей. У меня, когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина, — всего барана тащи; гусь, — всего гуся. За бараньим боком последовали ватрушки, из которых каждая была больше тарелки; потом индюк ростом с теленка, набитый всяким добром: яйцами, рисом, печенками и невесть чем!..

— Брехня! — простонал сзади страдальческий голос.

— Брехня? — обиделся учитель. — Нет-с, господа, Гоголь не врет! Вы возьмите, как он правдиво описывает характер Плюшкина…

— А у него обедал?

— Ну, знаете, у Плюшкина не пообедаешь…

— К черту тогда Плюшкина!

— У кого еще обедал?

— У Манилова, у Петуха обедал, завтракал у полицмейстера… Вы послушайте, как прекрасно описан тип полицмейстера…

— К черту тип! Что он там завтракал?

— «Появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросоленная, селедки, севрюжки, сыр, копченые языки и балыки, — это было все со стороны рыбного ряда. Потом появились изделия хозяйкиной кухни: пирог с головизной, куда вошли хрящ и щеки девятипудового осетра; другой пирог с груздями, пряженцы, маслянцы, взваренцы».

— Брехня!! — возопил Кустиков Семен, заткнув уши и мотая головой. — Не может этого быть!

Учитель задумчиво и сочувственно оглядел свою паству. Вздохнул:

— Нет, это было.

— А почему теперь нет? Ну, скажите! Ну? Почему?

— Теперь нет потому, что нынешний коммунистический строй, разорив и разрушив экономическую жизнь страны и уничтожив священное право собственности, убил охоту к труду и…

Дятлов Степан вдруг вскочил и торопливо крикнул:

— Который час? Учитель вынул часы.

— Ах, какие красивые! Можно посмотреть? Дятлов Степан подошел, наклонился к жилету учителя, будто рассматривая часы, и шепнул:

— О том, что вы говорите, — после доскажете. При Цибикове и Вацетисе нельзя.

— Господи! Почему?

— Они легавые. В «ве-че-ка» служат. В момент засыпетесь…

Учитель снова обвел взглядом худые лица с горящими глазами, в последний раз вздохнул и, ни слова не говоря, забрав своего Гоголя, вышел.

Страна иностранцев

…Сделка для Петра Петровича была замечательная: за какие-нибудь пустяковые шесть миллиардов рублей он приобретал в полную собственность особняк в Каретном ряду — из четырех комнат с кухней и погребом.

В комиссариате Дырбырщур (неизвестно, что это значило в переводе на русскую речь) ему самодовольно сказали:

— Видите, как теперь все просто в Советской России: приведите только двух свидетелей русскоподданных, чтоб они расписались на этой бумажке, — и вступайте себе спокойно во владение купленным домом.

— Только и всего? — радостно осклабился Петр Петрович.

— А вы думали! Это не то, что в прежнее бюрократическое время: купчие, да мунчие, да ввод во владение… Притащите двух русскоподданных, распишутся, — и домишко ваш со всеми потрохами.

Радостный, побежал Петр Петрович по Долгоруковскому переулку, выбежал на Тверскую, — на ловца и зверь бежит: навстречу Григорий Семеныч Бутылкин идет.

— Гриша, голубчик! Распишись на одной бумажке… Домик покупаю. Требуется русскоподданная подпись.

— Тю, дурной, — усмехнулся Бутылкин. — Хиба ж я русськоподданный?.. Я ж украинец. У меня теперь не паспорт, а тей-те, як его? Чи то оповидание, чи черт ти що. Ты лучше Пузикова позови, — вон издали кланяется.

— Пузиков! Иди сюда. А я, брат, дом покупаю, свидетель нужен, расписаться. Русскоподданный. Распишись, голубчик.

— Какое же я имею отношение?

— Но ты, как русскоподданный…

— Вот что, мой милый… Хотя я у тебя и детей крестил, но если ты еще раз так обо мне выразишься, я так тебя этой палкой по шее огрею! Какое право ты имеешь оскорблять природного лимитрофа и эстонца Пантелея Пузикова?

Заплакал Петр Петрович.

— Пантюша! Да когда же ты лимитрофом сделался?

— У нас это в роду было. Отец даже два раза по делам в Ревель ездил, а у бабки дом в Риге был! Кровь-то, брат, она заговорит! Карамала-бучук.

— Это чивой-то значит?

— По-эстонски: о, моя родина, о моя Эстия! Всех ты улыбкой даришь. По-эстонски оно очень ловко выходит: карасу-барасу бубулдай.

— Здорово. Так где ж мне найти все-таки русскоподданного?

— Господи! В Москве не найти русскоподданных! Да вот тебе Жигулев Васька идет. Тащи его за шиворот.

Васька и сам подошел.

— Здравствуйте, лимитрофы несчастные! Читали, как наш Гардинг отбрил в ноте большевиков?..

— Почему это он «наш»?

— Гардинг-то? А как же: наш, американский. Мы, американцы, вообще…

— Васька! Да неужто ты американец?!

— Уэс! Кис ме квик, как говорят у нас в Белом Доме. Сода-виски! Отныне моя личность неприкосновенна! О, гейша, пой, играй, пляши.

Ударил себя несчастный Петр Петрович в грудь так, что по Тверской загудело:

— Да не будет же того, чтобы я в русской православной Москве не нашел русского человека. Эй, вы, господин прохожий! На минутку… Вы русский подданный?

— Так точно. Чем могу служить?

— Золото мое! Дайте я вас поцелую! Единственного русского по всей Тверской нашел. Пойдем со мной, распишешься. Коробку спичек за это подарю! Вы свободны?

— Гм… Собственно, я немного занят.

— Так я вас тут, на тумбочке, подожду.

— Гм… Едва ли вы дождетесь.

— Да вы куда идете-то?

— Иду по вызову в ГПУ, извините, расстреливаться.

* * *

Три дня у Петра Петровича шли переговоры с голландцем Драпкиным, южно-африканцем Пантюхиным, испанцем Гусевым и другими…

На четвертый день Петр Петрович выехал в Тулу.

Ему сообщили, что в Туле на Самоварной улице у сапожника Водопьянова живет подмастерье, и будто бы отец этого подмастерья — русскоподданный.

Монументальное

Если бы тысяча бессмертных дураков собрались купно, и тысячу лет эта тысяча сочиняла тысячу самых глупых анекдотов, то на всемирном конкурсе первый приз за самый глупый анекдот получил бы: «Автор проекта памятника III-му Интернационалу в Москве».

Прошу еще раз внимательно вчитаться в этот бессмертный памятник пролетарского гения.

По сведениям «Правды» памятник будет представлять собой «колоссальную постройку из камня и стекла, высотою в 650 футов, состоящую из четырех вращающихся частей, расположенных друг под другом. Нижняя часть в форме куба будет служить помещением исполнительного комитета III Интернационала и будет совершать полный оборот в течение года. Следующая часть в виде пирамиды будет совершать полный оборот в течение месяца. Третья часть в форме цилиндра будет совершать свой оборот за сутки. Наконец, четвертая проделает оборот в течение часа».

Для пьяного человека эти башни, налепленные одна на другую и вращающиеся — одна в год, другая в месяц, третья в день, четвертая в час, — эти башни могут быть для пьяного человека самым жутким головокружительным кошмаром…

— Крутишься, сволочь?.. И так всем головы на сторону скружили, а тут еще башню вертячую посередь дороги поставили… Постой, вот я тебе по цилиндру как ахну!..

* * *

Я сидел дома, вертел в руках прочитанную газету и думал как раз о том, о чем написал выше. В дверь постучались.

— Антрэ! — отозвался я.

— Чиво?

— Я говорю — войдите.

— Это дело десятое.

Рыжий детина протискался боком в комнату и, шаркнув ножищей, сказал:

— Дозвольте рикимендоваться: механик-самоучка Веденей Горилов.

— Чем могу служить?

— Так что — затирают. Всякая тебе тля дорогу перешибает. Слыхали про московский интернациональный памятник?

— Только что сейчас прочел.

— Вот вы и возьмите во внимание: Луначарский еще о прошлом годе собрал всех нас, механиков, да и говорит нам: «А что, ребята-товарищи, вы бы не загвоздили памятничка почуднее для-ради третьего интернационалу»?

— «Что ж, — отвечаем, — дело возможное». «И чей, говорит, памятник будет почудней — тот получит первую категорию по пайку, вельветовые штаны, три фунта убоины и картину голландской школы с Третьяковской галереи». Одним словом, выяснилось для нас дело оченно подходячее… Засел я в особняке княгини Голицыной и стал думать, стал думать и удумал я такое, что не приведи Господи!

— А что именно? — с любопытством спросил я.

— А вот этакое: стоит на площади огромадная бетонная манжета, и из ее выходит чугунная рука, вся на шарнирах, дрянь этакая — в любую сторону гнется — только давани кнопочку. И у этой руке, как полагается, пять пальцев. В мизинце по числу сгибов три комнаты, и там помещается малый совет Совнаркомов, в безымянном — три комнаты, и там средний совет Совнаркомов, в среднем большой совет, так что зал заседаний в самую ладонь въехал; в указательном — помещение для Пролеткульта, а в большом, понятное дело, Чрезвычайка. И еще выдумал я такое: на рассвете вся пятерка растопырена, а как солнышко взошло, — так указательный палец машинкой скрючивает, он, проклятый, пригибается к большому, большой за его цепляется, и получается огромадный щелчок в самое небо, потому, как вам известно, большевики с Богом не особо в ладах, — на, мол, дедушка, получай!

После же того руку мою у сгиба начинает корежить, корежить и поворачивает к полудню на запад ладошкой вверх, будто, дескать, мы у запада товарообмена просим. Потом через часик-другой, когда мы будто товар от их получили, рука закручивается назад, большой палец въезжает между указательным и средним, и выходит так, что они от нас за товар кукиш имеют. Этак — кукишком стоит памятник час. А после того большой палец лезет обратно, все пальцы скрючивает в кулак — и начинает кулак качаться со стороны в сторону — это, так сказать, для населения. Чтоб оно не очень много о себе воображало. А вечером большой палец, у ногтя которого Чрезвычайка, отделяется от остальных, пригибается к земле и, прижавшись к тротуару, как клопов давит всех — кто там ни сидит! Вот оно, господин, как я удумал!! Нешто, плохо? А они меня чуть не к стенке, — ты, говорят, смеешься, что ли, сволочь?! А я, ей-Богу, хотел, как лучше… Вы б господин-товарищ, хучь написали бы в газете, заступились. Потому у нас — самых мозговитых всякая шпана затирает.

Цель моей жизни — помогать угнетенным и заступаться за обиженных.

Обещал рыжему парню возвысить печатно в его пользу свой голос.

Вот — возвысил.

«Коммуненок»

Недавно один беженец из Совдепии привез мне в подарок номер детского коммунистического журнала типа «Игрушечки», «Задушевного слова», «Тропинки» или «Галчонка» — под названием:

— «Коммуненок».

Так как во всяком повременном издании — даже для детей — отражается жизнь страны, — я позволяю себе сделать несколько самых характерных выдержек, дабы познакомить читателя с тем, «как живет и работает совдепская детвора»…

* * *

На первой странице известная картинка: двое деток над пропастью беззаботно тянутся за бабочкой, сзади ангел-хранитель в белой одежде с крыльями заботливо охраняет их.

Подпись:

— «Пролетарский ангел не допустит, чтобы наши дети ринулись в бездну буржуазных сладких посулов. Дети, организуйтесь в ячейки!»

За рисунком на следующей странице — детские стихи.

Дети, в школу собирайтесь,

Петушок пропел давно,

Завтра же в постельках, сколько

угодно, валяйтесь,

Петуха родители съедят все равно!

И еще:

Румяной зарею

Покрылся восток,

В селе за рекою

Потух огонек.

Огонь тот — свободы!

Помещиков жгут:

России народы

Свободу дают!

И еще:

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?

Ездок запоздалый, с ним сын молодой.

Куда же он скачет, куда так летит?

В коммунистическую ячейку записаться

он спешит!

* * *

За стихами следует проза — маленькие рассказы для детей:

Добрый Володя

Мама дала Володе на леденцы полтора миллиарда рублей. Идет наш Володя и думает:

— На половину куплю четверть фунта леденчиков, а за вторую половину пойду в театр на пьесу Анатолия Луначарского «Королевский брадобрей».

Вдруг видит Володя на перекрестке плакат: «Товарищи! Жертвуйте на пропаганду коммунистических идей в отсталых странах».

Сладко дрогнуло сердце Володи, и понял он тут, что есть на свете нечто выше леденцов и прочих удовольствий.

Вошел он в Агитпросвет и робко протянул свои полтора миллиарда.

И когда он вернулся домой и мама спросила, на что он истратил деньги, и он с пылающим лицом бросился ей на грудь, и она узнала о его благородном поступке, и потом пришел папа, то все целовали нашего маленького героя, а один родственник даже подарил ему книжку «Статистика роста коммунизма на Балканском полуострове».

Так всякое доброе дело бывает вознаграждено по заслугам!

Стихи «Коммунизм на воде»

Ветер по морю гуляет

И кораблик подгоняет…

Поглядите дети — вот

Как хорош наш красный флот!

Вопросы: Почему красный флот побеждает не только на воде, но и на суше? Любите ли вы красных матросов? Хотели бы вы сами быть красным матросом? Как, по-вашему, истребить гидру контрреволюции?

Стойкое сердце

Жили-были пролетарский рабочий мальчик Коля и сын соглашателя Гриша. Отец Коли зарабатывал как рабочий буквально гроши, около 70 миллиардов в год, а Гришин отец саботажем и соглашательством зарабатывал триллионы.

Однажды оба мальчика встретились:

— Будь и ты соглашателем, — предложил прогнивший отпрыск мирового буржуазиата. — Саботируй, и ты будешь с нами жить в раззолоченных палатах. Поступай в нашу белогвардейскую банду!

— Нет, — сказал Коля. — Лучше за 70 миллиардов в год глотать черствый кусок хлеба, но состоять в коммунистической ячейке, чем есть роскошную конину и картофель, но пожертвовать своей пролетарской идеологией! И запел мелодичным голосом:

Отречемся от старого ми-ира,

Отряхнем его прах с наших ног!..

И месяц, и звезды, и тучи толпой — внимали той песне святой.

Дети! Будьте Колями, но не будьте Гришами. Организуйтесь, дети, в ячейки!

Партийные сообщения

2-го числа в 10 часов утра выборы учителя арифметики. Товарищи, захватывайте ваши мандаты!

В 12 часов дисциплинарный суд над Рюхиным Андреем, уличенным товарищами в том, что он поздоровался с инспектором. Товарищи! будем беспощадны!

В потребилке 7-й пролеткультской школы получены папиросы и кокаин. Выдача только взрослым, не моложе 11 лет. Представляйте мандаты!

* * *

По примеру «Задушевного Слова» в «Коммуненке» есть и отдел «Переписки юных читателей». Например:

Дорогая редакция! У нас ночью замерзли два дворника: Игнат и Семен. Напишите, дорогие товарищи, у кого еще дома замерзли дворники и как их зовут.

Кока Подрайонов, 9 лет.

Милая редакция! У меня была хорошенькая кошечка Буська, а вчера она пропала. Никто не знает, где она, только дедушка ходит все и облизывается. Не знает ли кто, где я должна ее искать?

Муся Ячейкина, 8 лет.

От редакции: По нашему мнению, здесь не без деда… Организуйтесь, дети!

Дорогие товарищи! Вчера меня мама чуть не убила. Уходя, приказала затопить печку, что я и исполнил: открыл водопроводный кран и затопил не только печку, но и все остальное. Оказывается же — печку нужно затоплять не так. Напишите мне, милые товарищи, как еще можно затопить печку без воды?

Вова Чрезвычаев, 9 лет.

Милые товарищи! Организуетесь ли вы? Я уже сорганизовался. Папа обещал мне елку и сказал, что если не найдет украшений, то повесит на елку первое, что подвернется ему под руку. Теперь я от него прячусь. Соседний приказчик и наша кухарка образовали ячейку. Товарищи, напишите, у кого из вас сыпной тиф?

Абрамчик Комиссариатский, 6 лет.

Дорогая редакция! У нас вчера дома был семейный праздник по случаю того, что у папы оказалась грыжа и ему не надо идти на доблестный красный фронт. Гости поднимали бокалы за его болезнь. Напишите, товарищи, у кого из вас папа с грыжей и на каких дровах вы варите обед. Мама вчера варила на ножке от ломберного стола и на двух рамках карельской березы. Сообщите также, можно ли есть ячейку?

Зюзя Котенкин, 10 лет.

Новая Пасха

Раньше были свои праздничные обиды и огорчения:

— Господи! Опять наступает Пасха! Опять напяливай фрак, лаковые ботинки и ходи, как дурак, от Петра Григорьевича к Зое Николаевне, от Подстеги Петровны к Черту Ивановичу! И хоть бы не угощали, канальи! А то ведь как с ножом к горлу! — «Индеечки кусочек!»

— «Спасибо, сыт. Не могу!» — «А вы через „не могу!“»

— «Увольте!» — «Ни-ни-ни! И мадеркой запейте! Или коньячком? А если нашего кулича и творожной пасочки не попробуете, то хозяйка и вовсе обидится! Ну кусочек! Ну, полкусочка!»

— Ах, чтоб ты лопнул со своим кусочком! Сыт уже, не лезет, а ешь! Плачешь, а ешь! Рыдаешь в душе, а пьешь: и дрей-мадеру, и го-сотерн и доппель-кюммель! За что они меня будут мучить! За какую провинность напихают в брюхо и во все карманы яиц: желтых, красных, зеленых; всмятку и вкрутую; шоколадных, деревянных, сахарных — за что? А не возьми я его яйца — за личное оскорбление примет!

Еще бывают и такие обиды:

— Фитюков-то, а? Ну не каналья? Не Иуда-предатель? Даже не нашел нужным на Пасху визит сделать!.. Что же, зря я, что ли, хороших куличей напекла, столько, что и девать некуда?!.. Зря я по всем лавкам бегала, чтобы самый сочный окорок купить? Нет, я того мнения, что этот самый Фитюков — форменный подлец. Сегодня он с визитом не пришел, кулича не попробовал, стакан вина у меня не выпил, завтра он кассу чужую взломает, а послезавтра уже и человека ему не трудно зарезать! Рукой подать!

* * *

У нынешних людишек российских тоже есть свои обиды и огорчения, но совсем иного сорта:

— Гм! Вот наступает Пасха, а куда бы мне пойти разговеться — и не знаю… Правда, куличи теперь всюду дрянь: сделаны из кукурузной продмуки и замешаны на комячейке, а, все-таки, заглотать бы кус в полфунтика — было бы совсем не вредно. Да при этом же еще и рюмочку спирта из машинки для завивки волос! Да куда пойдешь-то? Переплетовы за границу бежали, Прыгуновых в расход вывели[3], Пеликановы — он и она в Чека сидят… В прошлом году сунулся я было к Мясоед овым, дескать, поздравлю, выпью и закушу, все честь честью… так что ж они сделали?!.. Завалили входную дверь матрацами да и отсиживались так три дня. Хотел я на крышу влезть, да по водосточной трубе спуститься, да через окно и явиться к ним с визитом, будто нечаянно по дороге на огонек зашел, но ничего не вышло: зимние рамы у них были еще не выставлены, и чуть я с трубы не сорвался. Да! Трудно нынче визитеру обычаи седой старины исполнять. А впрочем, попытаюсь к Белобоковым завернуть: авось, если кухарке миллиардишко в руку сунуть, она через черный ход пустит!

А у Белобоковых тоже тревога, тоже сумятица:

— Ну, держись, Марья! — угрюмо говорит Белобоков жене. — Нынче визитер сильно должен напирать. Обголодали очень. Боюсь, как бы они не сорганизовались. Раньше-то, когда в одиночку ходили — легко его, подлеца, было отшить, а теперь они, говорят, стаями стали ходить, как голодные волки… Одна партия даже пулемет завела. Не пустишь — так и начнут по фасаду очередями!

В комнату, запыхавшись, влетел выставленный на улицу махальный — сынишка Белобоковых:

— Идет! Прямо к нам вот так и идет… Синий весь, глаза горят и зубами щелкает…

— Запирай двери!! Гаси огни! Петька, на парадную! Заваливай тюфяками! Кухарка! Если через кухню пропустишь — убью, как собаку. Все в погреб! Забирай провизию, может так три дня отсиживаться придется. Этот Фитюков правильную осаду способен повести. Петька! Тебе поручаю окно, что около соседнего балкона. Будет лезть — бей его по голове цветочным горшком!

До ночи сидели в мрачном, сыром погребе.

А ночью маленькая Катя открыла слипшиеся ото сна глазки, вгляделась при свете сальной свечки во что-то и пролепетала:

— Вон челт. Челт плишел!

— Где черт? — испугалась мать… — Что ты, милая? Из угла выдвинулась какая-то черная фигура и любезно сказала:

— Простите, Марья Кондратьевна, это никахой не черт, а я, Фитюков. Зашел по дороге к вам с визитом, с праздничком поздравить… Вы не смотрите, что я такой черный… Это я по дороге завернул к вам через дымовую трубу. Звонок у вас, очевидно, испорчен… хе-хе… Так вот я с крыши… Признаться, проголодался ужас как. Сейчас бы кулича хороший кус, да ветчинки. Как вы на этот счет смотрите, многоуважаемая?

— Видите ли… у нас ничего нет… не достали… Скажите, где были у заутрени?

— Дайте!

— Ни крошечки нет! Где были у заутрени?

— А тебе какое дело, бабье разнесчастное?.. Так ничего, говоришь, нет? Эй, Митька! Степа! Все сюда — ищи! Ищи, чем бы разговеться!!.

Топот многочисленных ног наполнил сердца хозяев леденящим ужасом.

— Пощадите! — пролепетал Белобоков.

— Нам, брат, вас щадить — сами ноги протянем! Шарь по всем углам! Это что? Кулич? И полкурицы?

Стой, держи хозяина — кусает за ногу! Свяжите его, пока мы разговеемся, поздравим хозяйку с праздничком…

— Чтоб вы подавились!

— Нечем и давиться тут! Как кот наплакал… В земле ничего не зарыто? Будь бы время, пол бы взрыли, да некогда: еще к Мясоедовым нужно спешить — поздравить с праздничком. А то я их знаю: не придешь с визитом — в претензии будут. А не пустят — ручную гранату в дверь брошу!!!

— Будете вы сидеть за это, — прохрипел хозяин.

— Ей-Богу, некогда сидеть — надо спешить.

— Я говорю — в тюрьме будете сидеть!

— Подумаешь, важность! Все там будем. А пока — всего хорошего. У кого разговлялись? Где были у заутрени? Да ты, собака, что за руку кусаешь?

* * *

Так пышно празднует ныне коммунистическая Русь лучший в свете праздник — Светлого Христова Воскресения!

Опыт

Когда государственному человеку приходит в голову какая-нибудь государственная идея, у него нет времени самому возиться с разработкой деталей проекта.

Для этого есть специалисты, которые должны взять на себя черную работу.

Поэтому я нисколько не был удивлен, когда получил от болгарского премьер-министра Стамболийского такого рода письмецо:

«Дорогой Аркадий Тимофеевич!

У меня есть проект — устроить „опытные коммуны“ для коммунистов. По моему проекту следовало бы огородить какое-нибудь место, напустить туда коммунистов, дать им машины, одежду и продовольствие, а потом — через годик — взглянуть: как расцветает коммунизм в этих идеальных условиях? Вот моя мысль в сухой схеме. Прошу разработать детали».

Считая мысль Стамболийского неглупой, а предстоящую мне разработку деталей очень заманчивой, я с головой погрузился в работу…

— Везут, везут!

— Кого везут?

— А коммунистов!

— Что же, их вешать будут, что ли?

— Зачем вешать, дубовая твоя голова?! Это Стамболийский переносит их в идеальные условия.

— А ограда зачем построена?

— Чтоб со стороны никто не видел. Опять же — чтоб не разбежались.

— Гляди, гляди, ребята, — в клетках они!..

— А как же? Все рассчитано! Каждую клетку вплотную подвезут к воротам, потом откроют ворота, — чтоб по бокам щелей не было, потом поднимут решетку клетки, — они и выпрыгнут внутрь. Ни побега, ни скандала быть не может.

— И как это, ей-Богу, Стамболийскому не стыдно людей мучить?!

— Помилуйте, мадам, — какое же тут мученье?! Наоборот — Стамболийский хочет поставить их в идеальнейшие условия. Ведь раз они коммунисты — они должны быть в восторге от этой идеальнейшей коммуны. Всего предоставлено в избытке — устраивайся и процветай!

— Да ведь они горло друг другу перегрызут.

— Коммунисты-то? Эх, не знаете вы, мадам, коммунистов. Это настоящее братство на земле — как в раю жить будут!

Когда вытряхивали из ворот первую клетку с коммунистами — произошел инцидент, который можно было рассмотреть сквозь прутья клетки: один дюжий парень растолкал всех других внутри клетки, дал кому-то по шее, кого-то сбил с ног и, вскочив в ворота, закричал:

— Стоп, товарищи! Я буду председателем совета народных комиссаров!

— По какому праву? — обиделся другой коммунист.

— А вот по какому, что ты у меня еще поговори. Знаешь, что бывает за восстание против советской власти? Товарищи! Прошу у меня регистрироваться. За нарушение — общественные работы и мытье полов в казармах.

К вечеру все клетки были опорожнены. Любопытная толпа стала задумчиво расходиться.

На другой день у внешней стороны ограды прохожий поднял записку, с камнем внутри для весу:

«Товарищ Стамболийский! Вы говорили, что дадите все, что ни в чем нужды не будет, — и обманули! А где же оружие? Как же совет народных комиссаров будет поддерживать порядок?? Пришлите срочно».

Оружие послали — и ночью случайные прохожие могли слышать, что в присланном продукте действительно была большая необходимость.

Одна стена ограды сделалась совсем красной.

Вторая записка, перекинутая на волю через месяц, была самого отчаянного содержания:

«Не хватает машин и продуктов! Мы трестировали промышленность и социализировали продукты сельского хозяйства — и всего оказалось мало! Считаем это обманом с вашей стороны. Пришлите еще. Большая нужда в машинах для печатания кредитных билетов (прежние износились) и в рулеточной машине. Хотим государственным способом ввести азарт в берега».

Несмотря на то что на вторую записку Стамболийский ничего не ответил, за ней, через месяц, последовала третья:

«Не хватает людей! Людской материал расходуется, а притоку нет. Если можно, пришлите побольше буржуазии. Товарищи коммунисты расхватали командные должности, а над кем командовать — неизвестно! И работать некому. С буржуазией же пришлите и патронов ввиду угрозы буржуазного саботажа. В случае отказа буржуазии явиться к нам, наловите их побольше и пришлите.

С коммунистическим приветом — совет народных комиссаров».

Четвертая, и последняя, записка была всего в три слова:

«Настойчиво требуем интервенции».

Прошел год.

Однажды Стамболийский вдруг вспомнил об опытной коммуне и сказал:

— А как моя коммуна? Пригласите представителей общественности и прессы, любопытно съездить и посмотреть внутрь — что у них там.

Поехали.

Когда подошли к воротам, внутри была тишина…

— Откройте ворота!

Не успели открыть ворот, как оттуда выскочил человек с искаженным от ужаса лицом и помчался по полю, оглашая воздух страшными криками:

— Городовой! Городовой!..

За ним вылетел другой, держа в руках нож и крича первому:

— Стой, дурак! Куда ты? Я только кусочек. Что тебе, правой руки жалко, что ли?

Их поймали.

— Куда вы бежали? Кто этот другой?

— Это командующий вооруженными морскими и сухопутными силами. Он хотел меня съесть.

— Сумасшедший, что ли?

— Какой сумасшедший — есть нечего!

— Позвольте! А ваша промышленность?! А сельское хозяйство?! А мои продукты?!

— Пойдите, поищите. Сначала социализировали, потом национализировали, потом трестировали, так все и поели.

— А где же остальные?

— Да вот остальных только двое. Третьего дня пообедали председателем комитета по распределению продуктов — последнего доели.

— А почему из ворот такая вонь?

— Ассенизации не было! Все сделались председателями, а город чистить некому.

Стамболийский закрыл нос надушенным платком, который ему дала сердобольная дама, покачал головой и задумчиво сказал:

— Такая была простая идея — устроить «опытную коммуну» — и только одному мне она пришла в голову. Закройте ворота. Оттуда тифом несет.


От автора:

— Надеюсь, мой дорогой читатель согласится, что детали проекта Стамболийского разработаны мною совершенно точно.

Скорая помощь

Если бы одна из мировых конференций происходила не в роскошном палаццо, украшенном бронзой, мрамором и коврами, а происходила бы она на берегу честной русской реки, то вот бы как протекали ее заседания по русскому вопросу.

* * *

Пустынный, неприветливый, унылый берег реки…

В реке тонет человек.

Его судорожно сжатая рука то показывается на поверхности воды, то снова скрывается, а когда из воды на несколько секунд показывается голова, — тихий воздух оглашается страдальческим воплем.

На берегу кучка людей.

Расселись на камушках, смотрят.

Кто посасывает коротенькую трубочку, кто жует табак, кто затягивается сигарой.

Смотрят.

— Сэр! Никак там человек в воде?

— Да, мусью, он, кажется, тонет.

— Да, и мне тоже кажется. Для простого купания это слишком судорожно.

— Я думаю, он просто в водоворот попал. Как вы думаете, какой он национальности?

— Безусловно, русский!

— Н-да… нет ли огонька, сэр? Проклятая сигара второй раз тухнет.

— Сделайте ваше такое одолжение. Гм… да! А ведь, знаете, может потонуть человек!

— И очень просто.

— А хорошо бы спасти его, а?

— Замечательно бы.

— Взять бы да вытащить!

— Да на сухое бы место!

— Да суконкой бы его хорошенько растереть!

— Да коньяку бы ему влить в рот!

— Пожалуй, я бы суконку дал!

— А я бы коньяку полбутылочки пожертвовал!

— Ну?..

— Что ну?..

— Вся остановка за тем, что вытащить его надо.

— Еще бы не надо. И как еще надо!

— Взять бы за волосы…

— Ну, что вы. Как же можно такой некультурный способ! Да позволь я себе сделать такую грубость — рабочая партия в нашей Палате такой бы запросище двинула!

— Тогда, может быть, сделаем так: бросим ему в воду и суконку, и коньяк — пусть сам разотрется и выпьет.

Бросили.

— Не долетело. Видите, потонуло.

— Н-да! Если бы у меня не новый френч, да не холодная бы вода, я бы…

— Знаете что? Мысль! Давайте бросим ему спасательный круг?

— А где он?

— Он в сторожке у старого сторожа.

— А сторож где?.. Дома?

— Нет, он в гостях у знакомых.

— Не пошел ли он в таверну «Рыбий глаз» в Нижнем Городе, а если его и там нет, надо искать у его сестры. А может, и у зятя. Можно сначала послать к его знакомым, нет его там — пошлем в таверну, нет в таверне — к сестре, нет у сестры — к зятю.

— Значит, сторожка заперта?

— Заперта. А нельзя ли взломать дверь? А то, того и гляди, этот потонет!

— Что вы, как же можно ломать чужую дверь? Давайте пошлем за ключом к сторожевым знакомым!

— А если он уже оттуда ушел?

— Значит, в таверне.

— А кого мы пошлем?

— А вот мальчишка бежит. Эй, мальчик, алло! Старого сторожа из сторожки, в которой спасательный круг, знаешь? Возьми у него ключ от спасательного круга. Для этого пойди сначала к знакомым, потом в «Рыбий глаз», нет его там — пойди к зятю, потом к сестре…

— Сейчас не могу — для мамы в аптеку бегу.

— Вот, осел-то! Ну, сбегай в аптеку, отнеси лекарство, а потом и иди за сторожем!

Когда мальчик скрылся с глаз, кучка людей успокоилась и снова вернулась к безмятежному курению, жеванию и посасыванию.

— Сэр!

— Мусью?..

— Я думаю, что мы сделали все, что могли.

— О, yes!

— Мы не вытащили его за волосы!

— Потому что это было бы насилием!

— Мы не взломали двери сторожки!

— Потому что это было бы незакономерно!

— И, наконец, бросили ему суконку и коньяк!

— Не наша вина, что все это потонуло!

— Глядите-ка! Не кажется ли вам, что пузыри пускает?

— Конечно: это от удовольствия, что помощь близка. Старого сторожа нашли только к вечеру.

На пленарном заседании конференции.

Избранник рабочей партии, — он как раз в этот день произносил очередную речь, посвященную возрождению России.

Тоска по родине

Гнилая константинопольская погода. С неба падают редкие капли скудного дождя, будто кто-то сверху брызгает облысевшим кропилом. Над крышей что-то взвизгивает и ревет: очевидно, это черти украли христианскую душу и никак не могут ее поделить.

Но в ночлежке, где на нарах сгрудились несколько русских, тепло. Даже душно. Не спится. Идет тихий разговор, часто прерываемый длинной ленивой зевотой.

— Сволочи эти большевики! Какого черта из-за них я должен болтаться тут в турецкой ночлежке?! Кто я есть? Я есть русский человек! Значит, я должен жить в России.

— Это ты верно. Ежели ты, скажем, скрипка, то должен лежать в скрипичном футляре. А эти скоты засунули скрипку в флейточный футляр! Рази можно?

— Почему теперь — Рождество Христово — и дождь. Как так возможно? Я, может быть, об эту пору не переношу дождя. Мне снег нужен…

— Хороши снега у нас в Москве! Нормальные. Полозья скрипят, бубенцы на ванькиных клячах звенят. Вот жилось! Я раз это от Курского вокзала в Газетный переулок ездил — два пальца отморозил. Вот это была жизнь! Не жизнь, а масленица.

— А мы тоже раз с компанией в Петровский парк ездили, а они возьми для смеху и столкни меня в снег! А сами — деру. Эх, жилось!!

— Ну, и что же?

— Насчет чего?

— Да вот в снегу-то. Ведь не до сих же пор ты там лежишь?

— Зачем до сих пор? И часу не прошло — пьяные купцы подобрали. Воспаление легких было.

— Чего же ты теперь радуешься, дурак?

— Как же мне не радоваться, если я тогда полтора месяца у себя на Малой Кисловке пролежал. Лежу в чистенькой постельке, доктор каждый день, а в окно — рябина в снегу, а на снеге голубые бриллиантики от солнышка горят. Тепло, в печке дрова гудят, а предо мной яички всмятку и котлетка, только что изжаренная. И все кругом говорят:

— Ах, мы, Семен Николаевич, так об вас беспокоились, так беспокоились!.. А теперь кто разве будет беспокоиться? Черта с два!

— Да, мы, русские, больше к русскому привыкши. Какая тут в Константинополишке была Пасха? Греческая мизерия! А там, — как колокола зальются, забухают, залепечут — век бы слушал! Хорошие времена…

— У меня во время Светлой заутрени, помню, как-то хлюст портмоне из кармана выдернул. Тогда я, помню, поймал его за руку, да так похристосовался, что он у меня волчком завертелся, а теперь бы…

— Чего теперь бы?

— А теперь бы я все карманы ему сам растопырил: бери, тащи, мил человек, — только бы мне еще хоть полчасика у Василия Блаженного со свечкой постоять, колоколов послушать.

— А я смотрю так: вот попал я однажды там, в Москве, в участок — по пьяному делу товарища по Кузнецкому на своей единоутробной спине возил — так что ж вы думаете? Дал мне околоточный два раза по шее, дураком назвал и в какую ни на есть комнату посадил. Действительно, в те времена дураком я был, потому что обидно мне сделалось и даже плакал. А теперь бы…

— Что ж теперь? Сам бы околоточного бил, что ли?

— Ну, действительно! Разве можно околоточного бить? Я его уважаю. А теперь бы я год бы целый у него в участке просидел и получал бы каждый час по шее, и «дурака» бы с моим удовольствием выслушивал… Только бы мне этим воздухом участочным подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братцы вы мои, участочный, и ни на какой букет я его не променяю.

Кто-то невидимый мечтательно дополняет:

— В Охотном раду тоже запах был невредный.

— У нас в Москве и сирень пахнет лучше, чем где. Я раз в Петровском парке так-то вот под сиренью сидел, вдыхал это самое… Вдруг двое выскочили: «Скидавай, — говорят, — пиджак…» Чудесные ребята! Я бы с ними сейчас даже пива в Трехгорном выпил. Замечательные были времена.

— Что ж, отдал?

— Чего?..

— А пиджак!

— Как же не отдать, если они враз за горло, тут и штаны отдашь! Ей-Богу, доведись так теперь — то я бы сейчас все время под сиренью сидел и пиджаки им отдавал.

Рассказчик, заметив молчаливое недоумение слушателей, добавляет, как бы извиняясь:

— Небо очень голубое было. Чистое. Московское. Не жалко мне пиджаков.

— Да, жилось благородно. Я там один журнальчик редактировал. Ну, и ахнул однажды что-то очень неподходящее насчет Столыпина, Петра Аркадьевича. Приходит утром пристав нашей части и так вежливо говорит: «Иван, — говорит, — Степаныч, вот вам бумажка. Штраф в 500 рублей за оскорбление в печати высших лиц». Я тогда, признаться, выругался крепко, — потому что обидно 500 рублей платить, но вынимаю я деньги, — а он еще и извиняется. «Поверьте, — говорит, — если бы моя воля, я бы ни за что, но распоряжение начальства. Вы бы, — говорит, — Иван Степаныч, были поосторожнее. Черт с ними, пишите о чем-нибудь дозволенном, — хоть полицию ругайте, — мы привыкши». И так этот приставишка растрогал меня, что пал я ему в объятья, и долго мы плакали, как два брата.

— Врешь ты все!

— Чего вру?

— А вот, что с приставом в объятьях плакали.

— Это почему же вру, скажите на милость?

— Да потому, что не будет тебе пристав плакать, хучь ты его озолоти. Они были серьезная, деловая публика.

— Ну так что?

— А то, что, значит, ты и врешь.

— Ну, хорошо, ну пусть вру, но ведь трогательно?

— Трогательно-то оно трогательно. Однако надо бы уже и спать…

Все кряхтя укладываются.

Редкие капли, скатывающиеся с невидимого облысевшего кропила, робко, с подлой трусостью, постукивают в окна.

— Разве это дождь? — с ядовитой улыбкой говорит человек, поймавший вора у Светлой заутрени. — Нет, у нас в России — вот это дождь!.. Как маханет тебя — так либо ревматизм, либо насморк на три недели!.. Хорошо жить там, и нету другого такого подобного государства.

Загрузка...