Валерий Яковлевич Брюсов Собрание сочинений в семи томах Том 7. Статьи о Пушкине. Учители учителей

Статьи о Пушкине

Пушкин в Крыму

Правительство, переводя коллежского секретаря А. С. Пушкина по службе из Петербурга в канцелярию генерала Инзова, хотело, конечно, наказать сочинителя «возмутительных» стихов, «наводнившего» ими всю Россию. Однако этот перевод скорее оказал Пушкину неожиданную услугу, так как вырвал его из мутного омута петербургской жизни, дал ему увидеть новые местности и новую природу, оживил его фантазию, сблизил его с благородным семейством Раевских. Лето, проведенное на Кавказе и в Крыму, сам Пушкин относит к числу «счастливейших» дней своей жизни.

Чтобы полно охарактеризовать жизнь Пушкина в ту эпоху, необходимо разобрать его отношения к отдельным членам семьи Раевских, определить влияние на него Байрона, с которым он тогда ближе ознакомился, выяснить, насколько отразились на его творчестве новые впечатления. Такая задача осуществима только в ряде очерков и до известной степени выполнена подбором статей данного тома. Автор же настоящей заметки ограничивает свою работу гораздо более узкими рамками, желая только проследить путешествие Пушкина по Тавриде, установить, так сказать, его подробный «дорожник», «итинерарий».

На Кавказе, на минеральных водах, Пушкин и Раевские (отец — генерал, два сына — Николай и Александр и две дочери — Софья и Мария) прожили немногим больше месяца[1]. По окончании курса лечения решено было всем, кроме Александра Раевского, ехать в Крым, в Юрзуф, где уже находились — жена генерала, Софья Алексеевна, и две его других дочери, Екатерина и Елена. Пушкин должен был мечтать об этом путешествии с восторгом; позднее он признавался, что в те дни ему казались нужны

Пустыни, волн края жемчужны,

И моря шум, и груды скал…

Как уже знают читатели из предыдущих статей, некоторые сведения о переезде Раевских от Пятигорска до Феодосии дают «Путевые записки» Г. Геракова[2], смешного, написанного стилем XVIII века, дневника старого литератора, гордившегося тем, что он знавал Державина и что Денис Давыдов написал к нему шесть стихов. Гераков тем летом, сопровождая одного из своих учеников, совершал путешествие «по многим российским губерниям» и случайно выехал из Пятигорска в Крым одновременно с Раевскими. В течение десяти дней он, как неотвязчивая тень, бежит перед ними, везде на несколько часов предупреждая приезд Пушкина.

2 августа Гераков еще видел Раевских в Пятигорске. Под этим числом и занесена отмеченная уже в статье г. Вейденбаума забавная запись в дневнике Геракова: «Тут увидел я Пуш(ки)на, молодого, который готов с похвальной стороны обратить на себя внимание общее; точно он может при дарованиях своих; я ему от души желаю всякого блага; он слушал и колкую правду, но смиряся; и эта перемена делает ему честь». Несколькими строками далее опять упоминается имя Пушкина: «Час времени с Мариным[3] и Пушкиным языком почесали и разошлись».

Вероятно, Гераков произвел на Пушкина самое неблагоприятное впечатление. По крайней мере, нигде далее в своих «записках» Гераков, который еще не раз встречался с Раевскими, не упоминает о других беседах с Пушкиным.

Может быть, говоря о «колкой правде», которую будто бы смиренно выслушивал Пушкин, Гераков разумел свои собственные речи. Пушкин, разумеется, не обратил никакого внимания на мелочные нападки «старозаветного» литератора, над которым давно перестали даже смеяться, и это-то пренебрежение и показалось Геракову «смирением».

Гераков выехал из Пятигорска 5 августа, в два часа дня. Судя по тому, что Раевские приезжали на почтовые станции постоянно после него через несколько часов, надо предположить, что они выехали в тот же день, к вечеру. Маршрут Геракова был: Георгиевск, Ставрополь, Прочный-Окоп, Темизбек, Кавказская крепость, Карантинный редут, Екатеринодар, Темрюк, Тамань. Вероятно, таков же был и путь Раевских, по крайней мере, Гераков трижды видел их по пути: 8-го в Темизбеке, 9-го в Кавказской крепости, 14-го в Тамани. Дорога заняла восемь дней, так как Гераков был в Тамани уже ночью 12-го.

Все эти дни, от 5 до 12 августа, стояла жара, и путешественники страдали от зноя.

В Тамань Раевские приехали, кажется, на день позже Геракова, утром 13-го. «Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России», — писал несколько лет спустя Лермонтов. В 1820 году это было жалкое селение, куча деревянных лачуг, с 200 жителями, полунищих, полуразбойников. Гераков остановился в собственно городе, а Раевские — в крепости Фанагории, у ее коменданта, грека по происхождению, Каламара.

Погода к концу путешествия несколько ухудшилась, и сильный ветер не позволял пуститься в море. Это заставило Раевских, как и Геракова, прожить в Тамани более двух суток. Под 14 августа у Геракова записано: «Генерал Н. Н. Раевский был у нас». Потом, отдавая визит, Гераков со своим спутником ездили на дрожках к Раевским в крепость. «Пили чай, — записал Гераков, — с его дочерьми и англичанкою, доброю Матень». Пушкин за этим чаем, как видно, не присутствовал.

В письме Пушкина к брату (1820 г.) о Тамани сказано всего несколько слов: «С полуострова Таманя, древнего Тмутараканского княжества, открылись мне берега Крыма». Действительно, из Тамани видны Керчь и Еникале.

15 августа явилась, наконец, возможность плыть через пролив. Гераков выехал в 9 часов утра на канонерской лодке и добрался до Керчи только к 5 часам, хотя обычно этот переезд совершался тогда часа в 2 с половиною. «Раевский после нас приехал», — записал Гераков. Следовательно, Раевские и Пушкин совершали переправу на другом судне. «Из Азии переехали мы в Европу на корабле», — выразился об этой переправе Пушкин.

Восточный берег Крыма не интересен: берега плоские, илистые, возвышенности в глубине страны незначительные, растительность скудная. Пушкин признается брату (письмо 1820 г.), что, подъезжая к Керчи, он думал так: «Здесь увижу я развалины Митридатова гроба, здесь увижу я следы Пантикапеи». Прибыв в Керчь, он «тотчас» поспешил к «Митридатовой гробнице», даже счел нужным сорвать там цветок «для памяти»; потом не преминул, как турист, совершить паломничество на Золотой холм. Но очень скоро ему пришлось убедиться, что «напрасно чувство возбуждал» он.

В двух письмах Пушкин говорит о своих впечатлениях от Керчи и в обоих описывает свое разочарование. В письме к брату (1820 г.) он пишет: «На ближней горе, посереди кладбища, увидел я груду камней, утесов, грубо высеченных, заметил несколько ступеней, дело рук человеческих. Гроб ли это, древнее ли основание башни — не знаю. За несколько верст остановились мы на Золотом холме. Ряды камней, ров, почти сравнявшийся с землею, — вот все, что осталось от города Пантикапеи».

В письме к Дельвигу (1824 г.), сравнивая свои впечатления с впечатлениями А. Муравьева-Апостола, который тем же летом 1820 года тоже путешествовал по Крыму, Пушкин выражается еще определеннее: «Я тотчас отправился на так называемую Митридатову гробницу (развалины какой-то башни), там сорвал цветок для памяти и на другой день потерял без всякого сожаления. Развалины Пантикапеи не сильнее подействовали на мое воображение. Я видел следы улиц, полузаросший ров, кирпичи — и только».

В черновом наброске этого письма[4] Пушкин добавлял еще: «Воображение мое спало; хоть бы одно чувство, нет!»

Впрочем, и Муравьев-Апостол, хотя Пушкин и поражается «различием их впечатлений», не очень восхищался Керчью и особенно остатками Митридатовых времен. «Здесь остались, — пишет он[5], — развалины огромных цоколей, может быть, служивших портиком царских чертогов. Одному из них присваивается имя Кресел Митридатовых безо всякой другой причины, кроме той, что непременно хотелось найти здесь какой-нибудь памятник знаменитейшего из царей Воспорских».

Зато Гераков, конечно, был в восхищении. «Мы всходили, — пишет он, — на гору и видели то место, где, как говорят, Митридат, понтийский государь, сиживал. Я сел на сии большие кресла, красиво иссеченные из дикого камня, и окинул взором вокруг себя. Прелестная, величественная картина!»

Позднее Пушкин не устоял, однако, перед соблазном украсить свои стихи звучным именем и в «Путешествие» Онегина вставил-таки Митридата:

Он одет к берегам иным,

Он прибыл из Тамани в Крым.

Воображенью край священный:

С Атридом спорил там Пилад,

Там закололся Митридат…

Более, чем урочища с историческими воспоминаниями, могла заинтересовать Пушкина современная жизнь Керчи. Керчь была в то время уже довольно значительным торговым городом, с населением в 4000 человек. Большинство жителей были греки, и в городе сохранялись старинные полугреческие, полутурецкие обычаи. Целый день можно было видеть, как на пестрых коврах, разостланных перед домиками, сидят, поджав ноги, их владельцы, работают, пьют кофе, беседуют. Но, вероятно, эти впечатления были стерты в памяти Пушкина более яркими картинами уличной жизни Одессы и Кишинева.

У Геракова находим только такую запись под 15 августа: «Был у Н. Н. Раевского, который после нас приехал; сын меньшой очень болен; жаль молодца».

Из Керчи Раевские поехали в Феодосию, или, как тогда назывался этот город, в Кефу, — вероятно, тоже морем, потому что в распоряжение ген. Раевского был предоставлен военный бриг. Феодосия была тогда немногим больше Керчи и нисколько не привлекательнее ее по местоположению. Те же невысокие холмы за городом, то же плоское побережье и такая же скудная растительность вокруг. Грязно-серые развалины генуэзских башен посреди города не украшают его нисколько. И Муравьев-Апостол и Гераков согласно жалуются, что в городе негде было укрыться от летнего крымского зноя. На берегу моря был уже разведен бульвар, но молодые деревья еще не давали тени.

Пушкин ни в письмах, ни в стихах не помянул самую Феодосию ничем добрым. «Из Керчи приехали мы в Кефу, — рассказывает он (письмо 1820 г.), — остановились у Броневского, человека почтенного по непорочной службе и по бедности. Теперь он под судом, — и, подобно старику Вергилия, разводит сад на берегу моря, недалеко от города. Виноград и миндаль составляют его доход. Он не умный человек, но имеет большие сведения о Крыме, стороне важной и запрещенной»[6].

Гераков подробно описывает сад Броневского. «Сад его, — пишет он, — им разведенный, имеет более 10 000 фруктовых деревьев… В саду много есть милого, семо и овамо, в приятном беспорядке: то остатки колонн паросского мрамора, то камни с надписями, — памятник, воздвигнутый племяннице его, храмики, горки и проч.». В этом приморском саду, среди колонн, горок и храмиков, мы и вправе представлять себе Пушкина в Феодосии.

16-го августа Гераков, посетив Броневского, еще раз упоминает, что застал там генерала Раевского «с дочерьми и больнымсыном». Но, по-видимому, в тот же день или на следующее утро Раевские уже выехали из Феодосии.

До сих пор путешествие по Крыму мало радовало Пушкина. Керчь обманула его ожидания; знойная, пыльная и скучная, Феодосия не могла вознаградить за то. Пушкин должен был возлагать новые надежды на морской переезд в Юрзуф. Но берега от Феодосии до Алушты тоже мало интересны, а к Алуште корабль подошел уже поздно ночью, в темноте. То, что сам Пушкин рассказывает об этом переезде, доказывает, как он был разочарован (письмо 1824 г.): «Передо мною, в тумане, тянулись полуденные горы… „Вот Чатырдаг“ — сказал мне капитан. Я не различил его, да и не любопытствовал».

В другом письме (1820 г.) Пушкин добавляет: «Ночью па корабле написал я элегию». Это — стихи: «Погасло дневное светило». Здесь еще нет ни малейшего следа восторга перед Крымом. Правда, элегия представляет собою подражание байроновскому «Чайльд-Гарольду». Но все же нельзя одним этим объяснить полное отсутствие местного колорита. Великий мастер эпитетов не нашел ни одного живого, точного слова, чтобы изобразить именно берега Крыма. Пушкин говорит еще в самых общих выражениях: «земли полуденной волшебные края» — определение, равно подходящее и к Испании и к Индии. Ветрило, угрюмый «океан», воспоминания прошлого, жизни на севере, — вот что исключительно занимает воображение Пушкина в этой элегии.

«Перед светом я заснул», — рассказывает далее Пушкин (письмо 1824 г.). Ему суждено было поразительное пробуждение. «Корабль остановился в виду Юрзуфа. Проснувшись, увидел я картину пленительную: разноцветные горы сияли; плоские кровли хижин татарских издали казались ульями, прилепленными к горам; тополи, как зеленые колонны, стройно возвышались между ними; справа огромный Аю-Даг… И кругом это синее, чистое небо, и светлое море, и блеск, и воздух полуденный».

Позднее, в «Путешествии» Онегина, Пушкин изобразил те же впечатления в стихах:

Прекрасны вы, брега Тавриды,

Когда вас видишь с корабля

При блеске утренней Киприды,

Как вас впервой увидел я;

Вы мне предстали в блеске брачном:

На небе синем и прозрачном

Сияли груды ваших гор;

Долин, деревьев, сел узор

Разостлан был передо мною…

Пушкину действительно могло казаться, что он видит брега Тавриды «впервой»: они явились ему совершенно в новом облике. Только с этой минуты начинается у Пушкина его любовь к Крыму, которую сохранял он долго после.

Юрзуф — одно из прекраснейших и характернейших мест на южном берегу Крыма. Гряда Крымских гор красивыми линиями замыкает горизонт. Широкая прибрежная полоса тонет в садах и лесах. Своеобразную красоту придает местности большая и темная скала, глубоко вдающаяся в море. Она несколько напоминает медведя, уткнувшегося мордой в воду, и потому татары называют ее Аю-Даг, Медведь-гора. Берег моря — то песчаный, то из мелких камешков, нежно шелестящих с волнами при легком прибое.

В 1820 году Юрзуф принадлежал герцогу де Ришелье, устроителю Одессы. У него был в Юрзуфе свой «замок», причудливое, некрасивое и неудобное здание. По словам А. Муравьева-Апостола, «замок этот доказывает, что хозяину не должно строить заочно, а может быть, и то, что самый отменно хороший человек может иметь отменно дурной вкус в архитектуре». В этом «замке» и поселились Раевские, но Некрасов (в «Русских женщинах») ошибся, говоря: «поэт наверху приютился»: Пушкин жил внизу юрзуфского дома.

«В Юрзуфе, — рассказывает Пушкин (письмо 1824 г.), — жил я сиднем, купался в море и объедался виноградом; я тотчас привык к полуденной природе и наслаждался ею со всем равнодушием и беспечностию неаполитанского lazzaroni[7]. Я любил, проснувшись ночью, слушать шум моря — и заслушивался целые часы. В двух шагах от дома рос молодой кипарис; каждое утро я навещал его и к нему привязался чувством, похожим на дружество».

Окрестности Юрзуфа: нагорные леса, в которых встречаются развалины старинных городов, живописная долина реки Сюнарпутяна, роскошный Никитский сад, уже славившийся и в то время, — очень замечательны. Но, сколько можно судить, Пушкин почти не познакомился с ними, и его выражение «я жил сиднем» надо понимать почти буквально. Разгоравшаяся любовь к Раевской, работа над поэмой, изучение Байрона — удерживали его от далеких прогулок. «Суди, был ли я счастлив, — писал он брату (1820 г.), — свободная, беспечная жизнь в кругу милогосемейства, жизнь, которую я так люблю и которой никогда не наслаждался; — счастливое полуденное небо; прелестный край; природа, удовлетворяющая воображение: горы, сады, море…»

В Юрзуфе писался «Кавказский пленник» и было набросано несколько стихотворений; Юрзуфом навеяны написанные позже «Нереида» и «Редеет облаков летучая гряда». Когда Пушкин пытался описать Крым в его целом, ему прежде всего вспоминались картины Юрзуфа; таковы лучшие строфы стихотворения «Желание»:

Я помню гор прибрежные стремнины,

Прозрачных вод веселые струи,

И тень, и шум, и красные долины…

Все мило там красою безмятежной,

Все путника пленяет и манит,

Как в ясный день дорогою прибрежной

Привычный конь по склону гор бежит.

Повсюду труд веселый и прилежный

Сады татар и нивы богатит,

Холмы цветут, и в листьях винограда

Висит янтарь, ночных пиров отрада…

Наконец, прямо о Юрзуфе говорит Пушкин в заключительных стихах «Бахчисарайского фонтана», где он вспоминает, как

Зеленеющая влага

Пред ним и блещет и шумит

Вокруг утесов Аю-Дага…

В Юрзуфе Пушкин прожил три недели. Тем временем наступил срок возвратиться ему к Инзову на место службы. Вероятно, около 6 сентября[8] Пушкин и генерал Раевский, вдвоем, выехали из Юрзуфа, направляясь в Бахчисарай, окольным путем, мимо Ялты и Алупки (морем?), через Кикинеис, т. е. через самые замечательные местности Южного берега. Семейство Раевских направилось в Бахчисарай более прямым путем.

Из Кикинеиса Пушкин и Раевский поднялись на Яйлу по тому переходу, который у татар носит название «Шайтанмердвен», «Чертова лестница». Это — неширокая лестница, пробитая в самом массиве скал, подымающаяся почти вертикально, ступенями громадной величины. «Страшный переход по скалам Кикинеиса не оставил ни малейшего следа в моей памяти, — уверяет Пушкин (письмо 1824 г.). — По горной лестнице взобрались мы пешком, держа за хвост татарских лошадей наших. Это забавляло меня чрезвычайно и казалось каким-то таинственным, восточным обрядом».

По Яйле путешественники проехали в Георгиевский монастырь; это было уже совершенно крюком в сторону. Но Георгиевский монастырь посмотреть стоило. Даже в дубоватом описании Геракова чувствуется красота этой местности. «Проехав семь верст, — пишет он, — с горы на гору, остановились у небольшого портика, со вкусом выстроенного; вошли в оный — и мы в Георгиевском монастыре, и вдруг глазам нашим явилось Черное море, крутые, дикие берега, нависшие огромные скалы, высунувшиеся в шумную влагу граниты, в величественном и мрачном виде». Монастырь расположен на уступе горы, с которой ведет к морю очень крутой спуск. В 1820 году в монастыре было с архиепископом всего десять монахов, ютившихся в небольших келийках, «над коими, — рассказывает Муравьев-Апостол, — видны опустевшие, осыпающиеся пещеры, в коих прежние отшельники обитали».

«Монастырь и его крутая лестница к морю, — говорит Пушкин (письмо 1824 г.), — оставили во мне сильное впечатление. Тут же видел я и баснословные развалины храма Дианы». Пушкин написал даже стихи к этим развалинам, начинающиеся вопросом:

К чему холодные сомненья?

Я верю: здесь был грозный храм…

Холодные сомнения, однако, были вполне уместны, и, например, Муравьев-Апостол в своих письмах решительно отвергает, чтобы здесь именно был «грозный» храм Артемиде.

Из Георгиевского монастыря Пушкин и Раевский поехали в Бахчисарай, где уже дожидалось их семейство Раевских. Пушкин увидел «берега веселые Салгира», единственной значительной в Крыму реки, о которых потом вспоминал не раз в стихах[9].

Надо думать, что Пушкин, приехавший в Бахчисарай полубольным, остался там с семейством Раевского, тогда как генерал Раевский проехал дальше, в Симферополь. По крайней мере, Гераков, опять появляющийся в эти дни вблизи от Пушкина, отмечает в своем дневнике несколько встреч с Н. Н. Раевским в Симферополе, 8, 9 и 17 сентября. Впрочем, между Бахчисараем и Симферополем всего четыре часа езды.

Пушкин уверяет в письмах, что Бахчисарай не произвел на него особого впечатления, объясняя это тем, что его тогда мучила лихорадка. «Вошед во дворец, — рассказывает Пушкин (письмо 1824 г.), — увидел я испорченный фонтан; из заржавой железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадой на небрежение, в котором истлевает … N N (Раевский) почти насильно повел меня по ветхой лестнице в развалины гарема».

Совсем иначе, однако, изобразил Пушкин свое посещение в стихотворении «Фонтану Бахчисарайского дворца» (1820). Позднее, в «Путешествии» Онегина, Пушкин тоже рассказал о своем посещении Бахчисарая в другом тоне:

Таков ли был я, расцветая,

Скажи, фонтан Бахчисарая!

Такие ль мысли мне на ум

Навел твой бесконечный шум,

Когда безмолвно пред тобою

Зарему я воображал?

Если верить дневнику Геракова, Пушкин прожил в Бахчисарае до 20 сентября. Под 19 сентября у Геракова записано: «В осьмом часу вечера, быв приглашен, пил чай у Раевской; тут были все четыре дочери ее; одной только я прежде не видал, Елены; могу сказать, что мало столь прекрасных лиц». 20 сентября, уезжая из Бахчисарая, Гераков прощался с Раевскими. Может быть, в тот же день уехали и Раевские. Пушкин их проводил до Перекопа, а оттуда направился к Инзову, в Кишинев, где уже и был 24 сентября.

Все путешествие Пушкина по Крыму заняло немногим более двух месяцев. Из этого времени сам Пушкин считает «счастливейшими» днями только три недели, проведенные в Юрзуфе; остальные дни он или скучал, или был равнодушен, или страдал от лихорадки. Между тем, по мере того как Крым стал отодвигаться для Пушкина в прошлое, он начал приобретать все больше и больше очарования. Пушкин, которого в Бахчисарае пришлось «почти насильно» вести осматривать гарем, Пушкин, который «не любопытствовал» взглянуть на Чатырдаг, позднее испытывал по Крыме настоящую «тоску по родине».

Уже после перевала на Яйлу у Пушкина «сердце сжалось», и он «начал тосковать по милом полудне», «хотя все еще видел и тополи и виноградные лозы». А тотчас по приезде в Кишинев он уже писал брату (письмо 1820 г.): «Друг мой, любимая моя надежда — увидеть опять полуденный берег».

В стихотворении «Желание» (1821 г.) есть восклицание:

Приду ли вновь, поклонник муз и мира,

Забыв молву и жизни суеты,

На берегах веселого Салгира

Воспоминать души моей мечты?

Те же выражения повторены в заключении «Бахчисарайского фонтана» (1822 г.):

Поклонник муз, поклонник мира,

Забыв и славу и любовь,

О, скоро ль вас увижу вновь,

Брега веселые Салгира!

Приду на склон приморских гор,

Воспоминаний тайных полный,

И вновь таврические волны

Обрадуют мой жадный взор!

В письме к Дельвигу (1824 г.) Пушкин определенно ставит вопрос: «Растолкуй мне теперь, почему полуденный берег и Бахчисарай имеют для меня прелесть неизъяснимую? Отчего так сильно во мне желание вновь посетить места, оставленные мною с таким равнодушием? или воспоминание самая сильная способность души нашей, и им очаровано все, что подвластно ему?» Наконец, в последней песне «Онегина», которая писалась уже в 30-х годах, Пушкин, как о чем-то дорогом и любимом, вспоминает, как он вдвоем с «ласковой музой» бродил по крымским берегам.

Как часто по брегам Таприды

Она меня но мгле ночной

Водила слушать шум морской,

Немолчный шепот Нереиды,

Глубокий вечный хор валов,

Хвалебный гимн отцу миров!

1908

Гаврилиада

I

В бумагах Пушкина сохранился такой набросок, относящийся к началу 30-х годов:

На это скажут мне с улыбкою неверной:

«Смотрите, вы — поэт уклонный, лицемерный,

Вы нас морочите. Вам слава не нужна?

Смешной и суетной вам кажется она?

Зачем же пишете?» — Я? для себя! — «За что же

Печатаете вы?» — Для денег! — «Ах, мой боже!

Как стыдно!» — Почему ж…

Раньше, в 1824 году, Пушкин высказал ту же мысль в письме к кн. П. Вяземскому (8 марта): «Я пишу для себя, а печатаю для денег», и повторял ее не раз в других письмах, в «Разговоре Книгопродавца с Поэтом», в «Родословной моего героя».

И действительно, Пушкин всю жизнь оставался верен этому афоризму: «Пишу для себя, печатаю для денег», притом не только второй его половине, но и первой. Пушкин продавал («бросал толпе, рабыне суеты») лишь «плоды» своего труда, а не самый труд, и в этом смысле называл свою лиру «свободной». Начиная новое произведение, Пушкин никогда не задумывался над тем, напечатает ли он его или принужден будет оставить в своих тетрадях и сообщить лишь близким друзьям. Известно, что даже «Евгения Онегина» Пушкин начал без надежды увидеть его в печати, и тогда писал кн. Вяземскому: «О печати и думать нечего», брату: «Бируков ее (поэмы) не увидит», А. А. Бестужеву: «Если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге».

Число стихотворений Пушкина, не напечатанных при его жизни, огромно. Здесь есть и лирические строфы, слишком интимные для печати, и эпиграммы, слишком для нее колкие, и политические оды, слишком вольные, и целые поэмы. Замечательно, что художественный уровень этих произведений нисколько не ниже, чем стихов, предназначавшихся для широкого распространения. Пушкин работал над теми своими стихами, которых он мог остаться единственным читателем, теми же самыми методами, с тем же упорством и вниманием, как и над всеми другими своими созданиями, и по праву применял он к себе стихи Андре Шенье:

без отзыва утешно я пою,

И тайные стихи обдумывать люблю.

Только этим правилом «пишу для себя», только этой любовью «обдумывать тайные стихи» можно объяснить создание «Гаврилиады», поэмы, печатать которую полностью не решаются и теперь, через семьдесят лет после смерти Пушкина, и самое существование которой едва не повлекло за собой тяжкие беды для автора. Черновых «Гаврилиады» до нас не дошло (они были, вероятно, истреблены Пушкиным), но мы знаем, что такие плавные, безукоризненные стихи давались Пушкину только после упорной работы, и мы не можем сомневаться, что существовало два или три варианта поэмы, прежде чем она приняла свой окончательный вид. В тот самый год (1822), когда Пушкин писал в одном письме: «На конченную свою поэму я смотрю, как сапожник на пару своих сапог, и продаю с барышом», — он же работал над поэмой, которую, кончив, не мог продать ни за грош и которую сам признавал «опасными стихами». Нужно ли большее доказательство, что искренно были написаны стихи о поэте:

Твой труд

Тебе награда; им ты дышишь…

II

«Гаврилиада» занимает среди сочинений Пушкина особое положение, так как автор принужден был от нее отречься.

В июне 1828 года дворовые люди некоего штабс-капитана Митькова донесли петербургскому митрополиту, что «господин их развращает их в понятиях православной веры», читая им по рукописи «развратное сочинение под заглавием Гаврилиады». При доносе была приложена и рукопись поэмы. Дело было доведено до государя, который повелел вести его генерал-губернатору и образовать для разбора особую комиссию из гр. В. Кочубея, гр. П. Толстого и кн. А. Голицына.

К ответу вскоре был привлечен и Пушкин, потому ли, что на рукописи стояло его имя, или потому, что на него, как на автора поэмы, указал Митьков. При первом допросе, в августе 1828 года, Пушкину были поставлены вопросы: а) им ли была писана поэма «Гаврилиада»? б) в котором году? в) имеет ли он у себя оную? Пушкин, как указано в официальном «деле», на эти вопросы «решительно отвечал, что сия поэма писана не им, что он в первый раз видел ее в лицее в 1815 или 1816 году, и переписал ее, но не помнит, куда девал сей список, и что с того времени он не видал ее».

Этот ответ не удовлетворил государя, и он повелел Толстому вновь призвать Пушкина и спросить у него: «От кого получил он в 15-м или 16-м году, находясь в Лицее, упомянутую поэму, изъяснив, что открытие автора уничтожит всякое сомнение по поводу обращающихся экземпляров сего сочинения под именем Пушкина». Ответ Пушкина на этот новый вопрос дошел до нас в подлиннике; вот он:

«1828 года, августа 19, нижеподписавшийся 10 класса Александр Пушкин вследствие высочайшего повеления, объявленного г. главнокомандующим в С.-Петербурге и Кронштадте, быв призван к с. — петербургскому военному губернатору, спрашиваем, от кого именно получил поэму под названием Гаврилиада, показал: — Рукопись ходила между офицерами Гусарского полка, но от кого из них именно я достал оную, я никак не упомню. Мой же список сжег я, вероятно, в 20-м году.

Осмеливаюсь прибавить, что ни в одном из моих сочинений, даже из тех, в коих я наиболее раскаиваюсь, нет следов духа безверия или кощунства над религиею. Тем прискорбнее для меня мнение, приписывающее мне произведение жалкое и постыдное».

28 августа ответ Пушкина был доложен государю. На докладе, со слов государя, рукою Бенкендорфа написано такое решение: «Гр. Толстому призвать Пушкина к себе и сказать ему моим именем, что, зная лично Пушкина, я его слову верю. Но желаю, чтобы он помог правительству открыть, кто мог сочинить подобную мерзость и обидеть Пушкина, выпуская оную под его именем». После этого Пушкин был призван к допросу в третий раз.

Дальнейший ход дела изложен в протоколе комиссии от 7-го октября так:

«Главнокомандующий в С.-Петербурге и Кронштадте, исполнив вышеупомянутую собственноручную его величества отметку, требовал от Пушкина, чтоб он, видя такое к себе благоснисхождение его величества, не отговаривался от объявления истины, и что Пушкин по довольном молчании и размышлении спрашивал: позволено ли будет ему написать прямо государю императору, и получив на сие удовлетворительный ответ, тут же написал к его величеству письмо и, запечатав оное, вручил графу Толстому. Комиссия положила, не раскрывая письма сего, представить оное его величеству, донося и о том, что графом Толстым комиссии сообщено».

Содержание письма Пушкина к государю в точности не известно. Но «дело» после этого письма было прекращено.

Заметим еще, что Пушкин во время хода этого дела, 1 сентября, писал в частном письме кн. П. Вяземскому: «Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее: „Прямо, прямо на восток“. Мне навязалась на шею преглупая шутка. До правительства дошла, наконец, Гаврилиада; приписывают ее мне; донесли на меня, и я, вероятно, отвечу за чужие проказы, если кн. Дм. Горчаков не явится с того света отстаивать права на свою собственность. Это да будет между нами».

III

Итак, Пушкин несколько раз определенно отрекся от «Гаврилиады» и даже указал, как на ее автора, на другое лицо.

Можно ли верить этому отречению? — Решительно нет.

Есть известие, что у кн. Вяземского была полная рукопись «Гаврилиады», писанная Пушкиным, но сохранилась ли она, неизвестно. Зато есть автограф даже более убедительный: программа этой поэмы, составленная Пушкиным, как составлял он обычно программы и других своих больших произведений. Рукопись руки Пушкина можно было бы выдавать за список, сделанный им с чужого оригинала, но одно существование этой программы в кишиневской тетради уже неопровержимо доказывает принадлежность «Гаврилиады» Пушкину.

Затем в той же кишиневской тетради Пушкина есть набросок стихотворения, которое нельзя истолковать иначе, как намеками на «Гаврилиаду». Среди бессвязных, недоконченных строф мы читаем здесь такие стихи:

Прими в залог воспоминанья

Мои заветные стихи…

И под печатью потаенной

Прими опасные стихи…

Не удивляйся, милый друг,

Ее израильскому платью…

Вот Муза, резвая болтунья,

Которую ты так любил.

Она раскаялась, шалунья.

Придворный тон ее пленил…

Ее всевышний осенил

Своей небесной благодатью,

Она духовному занятью

Опасной жертвует игрой…

В этих набросках еще трудно уловить общий остов слагавшегося стихотворения, но основная мысль его совершенно ясна: это обращение, envoi, к кому-то (кн. Вяземскому? Н. С. Алексееву?) при посылке «Гаврилиады».

Автор «Гаврилиады» в конце поэмы называет себя:

Друг демона, повеса и предатель.

Выражения эти вполне подходят к Пушкину. «Предателем», т. е. предателем в любви, мог назвать себя Пушкин, вспоминая «коварные старанья преступной юности своей», «повесой» называл он себя и в других стихотворениях, как, например, «а я, повеса вечно праздный», «другом демона» был он как друг А. Н. Раевского.

Кн. П. А. Вяземский, 10 декабря 1822 года, посылая А. И. Тургеневу значительный отрывок из «Гаврилиады», писал про нее вполне определенно, как про поэму Пушкина: «Пушкин прислал мне одну свою прекрасную шалость».

Уже всех этих «формальных» и «документальных» доказательств совершенно достаточно, чтобы установить авторство Пушкина[10].

Но, быть может, еще убедительнее доказательства, так сказать, внутренние, почерпаемые из самой поэмы, ее строения, ее языка.

Форма «Гаврилиады» вполне соответствует обычным формам поэм Пушкина, с фабулой, развивающейся сжато и быстро, со смелыми лирическими отступлениями, при необыкновенной стройности составных частей. Стих «Гаврилиады» — прозрачный, кристальный стих Пушкина, тайной которого владел он один и «подделать» который мог бы только поэт, не уступающий Пушкину по дарованию. Образы поэмы четки и ярки, эпитеты точны и обдуманны, многие отдельные места поистине составляют драгоценные жемчужины русской поэзии.

Наконец, весь стиль, вся манера в «Гаврилиаде» чисто пушкинские. Вот несколько примеров.

Пушкин любил называть глаза — «томными» или «внимательными». Мы читаем у него: «И томных дев устремлены на вас внимательные очи», или: «Их томный взор, приветный лепет». В «Гаврилиаде» соответственно этому:

Но что же так волнует и манит

Ее к себе внимательные очи.

Высокий стан, взор томный и стыдливый.

Вообще слово «томный» встречается у Пушкина очень часто; столь же часто встречается оно и в «Гаврилиаде». Вот еще пример:

И нежилась на ложе томной лени.

(Этот стих к тому же напоминает другой, из стихотворения «Желание»: «Душой заснуть на ложе мирной лени».)

Пушкин любил «красоте» придавать эпитет «стыдливый». Например: «Она покоится стыдливо в красе торжественной своей»; «Стыдливо-холодна, восторгу моему едва ответствуешь». В «Гаврилиаде» читаем:

И к радостям, на ложе наслаждений,

Стыдливую склонили красоту.

В послании Н. С. Алексееву Пушкин упоминает «докучливую мать»; тот же эпитет встречается и в «Гаврилиаде»:

При матери докучливой и строгой.

В «Бахчисарайском фонтане» есть стих: «Язык мучительных страстей». В «Гаврилиаде» это выражение повторяется буквально:

…тайный глас мучительных страстей.

В «Руслане и Людмиле» ость выражение: «Любви готовятся дары»; в «Гаврилиаде» сказано почти так же:

Его любви готовя новый дар.

Таких же параллелей можно было бы привести немало. Вот еще несколько выражений «Гаврилиады», которые трудно не признать «пушкинскими»:

И снова ждет пленительного сна.

В те дни, когда от огненного взора

Мы чувствуем волнение в крови.

Когда тоска обманчивых желаний

Объемлет нас…

Скучна была их дней однообразность.

В объятиях ленивой тишины.

И счастлива в прелестной наготе.

Можно утверждать одно: если «Гаврилиада» написана не Пушкиным, то одновременно с ним жил в России другой, равный ему по дарованию поэт, обладавший к тому же поразительным даром имитации.

IV

Как же должны мы относиться к отречению Пушкина от своей поэмы?

Прежде всего надо вспомнить положение Пушкина в то время, когда возникло дело о «Гаврилиаде» (август, 1828 г.). Не прошло еще и двух лет, как Пушкин был возвращен из ссылки. Ему были очень памятны месяцы, «высиженные глаз на глаз со старой няней, в Михайловском». Правительство имело немало поводов смотреть на него косо. Летом 1827 года разыгралось дело о стихах «Андрей Шенье». В октябре того же года наделала шума встреча Пушкина с Кюхельбекером.

С другой стороны, незадолго перед тем Пушкин впервые повстречался с Н. Н. Гончаровой. Новая, могущественная любовь наполняла его душу. Новые надежды встали перед его воображением. Вместе с тем Пушкин был уже далек от неверия своей юности. Близились годы религиозных раздумий, приведших к таким стихотворениям, как «Отцы-пустынники», «Как с древа сорвался», «Галуб». В 1828 году Пушкин был уже автором «Бориса Годунова», уже создавал «Полтаву».

И вдруг на него падает обвинение, что он — автор кощунственной поэмы, которую государь называет «мерзостью», обвинение в преступлении против первых параграфов нашего законодательства. Что могло грозить Пушкину? только ли немилость двора? а может быть, и в самом деле — поездка «прямо на восток», «рудники сибирские»! Во всяком случае, все здание некоторого спокойствия и некоторой независимости, воздвигнутое с таким трудом, рушилось. Рушилась и надежда на брак с Н. Н. Гончаровой.

Вероятно, под влиянием таких невеселых дум Пушкин и писал тогда:

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине;

Рок завистливый бедою

Угрожает снова мне.

Сохраню ль к судьбе презренье?

Понесу ль навстречу ей

Непреклонность и терпенье

Гордой юности моей?

Пушкин не сохранил «презренья» к судьбе, не понес ей навстречу «непреклонность» своей «гордой юности». Он попытался обмануть своих судей, «отпирался» (по выражению кн. А. Н. Голицына), сваливал свою вину на другого — сначала на каких-то «офицеров гусарского полка», потом (письмо к кн. Вяземскому) на кн. Д. П. Горчакова. И только, так сказать, «припертый к стене» явно выраженным недоверием государя — решил, наконец, прибегнуть к его великодушию.

Первое уверение Пушкина, что он получил «Гаврилиаду» в лицее, в 1815 или 1816 г., от офицеров гусарского полка, не заслуживает опровержения. До 1815 г., т. е. до подвига, совершенного самим Пушкиным, никто не мог написать такой поэмы по-русски: не существовало для того ни языка, ни стиха.

Столь же неправдоподобно и уверение, что автор «Гаврилиады» — кн. Д. П. Горчаков. Хотя сам Пушкин хвалил в его сатирах «слога чистоту» («Городок»), но стих Горчакова во всех его подлинных произведениях характерный до-пушкинский стих, даже более близкий к стиху XVIII века, чем к стиху Жуковского и Батюшкова.

Кроме того, Пушкин не мог серьезно уверять кн. Вяземского, что автор «Гаврилиады» — кн. Горчаков, когда сам послал кн. Вяземскому «Гаврилиаду» как «своюшалость». То место в письме Пушкина, где говорится о кн. Горчакове, нельзя счесть не чем иным, как косвенным предупреждением кн. Вяземскому: опровергать в обществе слухи об авторстве Пушкина. Опасаясь обычной в те дни перлюстрации писем, Пушкин не решился выразиться определеннее, но кн. Вяземский понял его и писал ему в ответ: «Сердечно жалею о твоих хлопотах по поводу „Гавриила“, но надеюсь, что последствий худых не будет».

Заметим, что, намекая как на автора «Гаврилиады» именно на кн. Горчакова, Пушкин поступал очень осторожно. Горчаков и ранее был известен, как автор разных нецензурных стихов. Новая такая поэма не изменяла ничего в его худой или доброй славе. Лично же кн. Горчакову никаких неприятностей угрожать не могло: он был уже вне земного суда, так как скончался четыре года назад, в 1824 г.

Что касается письма Пушкина, которое было передано государю нераспечатанным, то, как мы говорили, содержание его неизвестно. Возможны два предположения: Пушкин в этом письме называл или того же кн. Д. П. Горчакова, или себя. Есть косвенное указание в пользу второго предположения.

В программе записок, продиктованной кн. А. Н. Голицыным, членом комиссии по разбору дела о «Гаврилиаде» и лицом, очень близким к Николаю Павловичу, под 30 декабря 1837 года записано следующее: «„Гаврилиада“ Пушкина. Отпирательство Пушкина. Признание. Обращение с ним государя. Важный отзыв самого князя, что не надобно осуждать умерших». Последние слова добавлены тем лицом, которому кн. А. Н. Голицын диктовал свою программу.

Кн. Голицын, по положению своему, мог знать лично от государя содержание письма Пушкина. Только это, неизвестное нам письмо Пушкина и могло быть тем «признанием», о котором говорит Голицын: все другие показания Пушкина были именно «отпирательством».

Заключительный «отзыв князя» можно истолковать так: он желал оставить себе напоминание (на то время, когда будет обрабатывать свою «программу»), что не должно осуждать уже покойного (1837 г.) Пушкина за проступок его молодости.

Если в письме к государю Пушкин, действительно, назвал автором «Гаврилиады» себя, с него до некоторой степени снимается и обвинение в сознательной лжи, которое очень многим казалось несовместным с образом Пушкина.

V

Время написания «Гаврилиады» определяется тем, что программа ее написана среди чернового наброска послания к Чаадаеву, помеченного 6 апреля 1821 г. В декабре 1822 г. «Гаврилиада» была уже в руках кн. Вяземского. Таким образом, «Гаврилиада» была создана с половины 1821 по конец 1822 г.

За это время в поэзии Пушкина встречается целый ряд созданий, одетых в «израильское платье», целый ряд образов, почерпнутых из Библии. Тогда были написаны: «Десятая заповедь», переводы из «Песни песней», «Еврейке», «Свободы сеятель пустынный» и наброски «адской поэмы», действие которой должно было происходить в аду. Судя по этим стихам, надо заключить, что тогда среди «цариц сердца» у Пушкина была какая-то еврейка, к которой и относится обращение «моя Ревекка». Возможно, что и вся «Гаврилиада» обращена к ней, по крайней мере, так позволяют думать стихи:

Зачем же ты, еврейка, улыбнулась

И по лицу румянец пробежал?

Я не тебя, Марию описал.

Ах, милая, ты, право, обманулась.

Несколько позже (в начале 1824 года) Пушкин в письме, послужившем поводом к его ссылке, писал: «Читаю Библию, святой дух иногда мне по сердцу…»

Литературные образцы для «Гаврилиады» Пушкин мог найти в поэмах на библейские сюжеты любимца своей юности Парни. Отдельные стихи «Гаврилиады» довольно близко напоминают некоторые места этих поэм.

«Гаврилиада» написана пятистопным ямбом, притом пятистопным ямбом первого периода пушкинского творчества. До 1830 г. Пушкин в пятистопном ямбе всегда строго соблюдал мужскую цезуру после второй стопы. Так написаны стихотворения «Желание» (1821 г.), «19 октября» (1825 г.), перевод отрывка «Девственницы» (1825 г.), «Я вас любил» (1829 г.), эпиграммы на Каченовского (1829 г.), весь «Борис Годунов» и вся «Гаврилиада». В «Домике в Коломне» Пушкин сам говорил:

Признаться вам, я в пятистопной строчке

Люблю цезуру на второй стопе.

Но начиная с 1830 года, Пушкин начинает позволять себе некоторые вольности в этом стихе. Не только он допускает женскую цезуру после второй стопы (единичные примеры чего встречаются у него и раньше), но и цезуру после третьей стопы и даже стихи без определенной цезуры. Таких стихов сколько угодно: в отрывке «В начале жизни», в драмах 1830 г., в «Русалке» и в том самом «Домике в Коломне», в котором прославляется «в пятистопной строчке цезура на второй стопе». Вот несколько примеров:

Но видом величавая жена. («В начале жизни».)

Другой женообразный, сладострастный. (Ibid.)

Ведь рифмы запросто со мной живут. («Домик в Коломне».)

Из мелкой сволочи вербую рать. (Ibid.)

Он сутки замертво лежал, и вряд ли. («Скупой рыцарь».)

Мне дам и герцога. Проклятый граф. (Ibid.)

Ребенком будучи, когда высоко. («Моцарт и Сальери».)

Последней в Андалузии крестьянки. («Каменный гость».)

Да подговаривать вас, бедных дур. («Русалка».)

Этот список из стихов 1830–1837 годов можно было бы сделать очень длинным. Напротив, до 1830 г. у Пушкина пятистопные ямбические стихи без мужской цезуры на второй стопе составляют величайшее исключение. Если мы не ошибаемся, во всем «Борисе Годунове» только один подобный стих[11]; в «Гаврилиаде» ни одного, и это может служить лишним доказательством, что ее автор — Пушкин.

История распространения «Гаврилиады» среди читателей еще не изучена. Если в письме к А. А. Бестужеву под «Благовещением» разумеется именно «Гаврилиада», надо будет признать, что Пушкин сам сообщил свою поэму по меньшей мере двум лицам: кн. Вяземскому и А. Бестужеву. То обстоятельство, что «Гаврилиада» оказалась в руках штабс-капитана Митькова, человека вообще чуждого литературе, доказывает, что поэма в 20-х годах получила уже широкое распространение. В позднейшие годы жизни Пушкин (так рассказывает кн. Вяземский) не терпел даже упоминания о «Гаврилиаде» в своем присутствии.


1908–1918

Медный всадник

I. Идея повести

1

Первое, что поражает в «Медном Всаднике», это — несоответствие между фабулой повести и ее содержанием.

В повести рассказывается о бедном, ничтожном петербургском чиновнике, каком-то Евгении, неумном, неоригинальном, ничем не отличающемся от своих собратий, который был влюблен в какую-то Парашу, дочь вдовы, живущей у взморья. Наводнение 1824 года снесло их дом; вдова и Параша погибли. Евгений не перенес этого несчастия и сошел с ума. Однажды ночью, проходя милю памятника Петру I, Евгений, в своем безумии, прошептал ему несколько злобных слов, видя в нем виновника своих бедствий. Расстроенному воображению Евгения представилось, что медный всадник разгневался на него за это и погнался за ним на своем бронзовом коне. Через несколько месяцев после того безумец умер.

Но с этой несложной историей любви и горя бедного чиновника связаны подробности и целые эпизоды, казалось бы вовсе ей не соответствующие. Прежде всего ей предпослано обширное «Вступление», которое вспоминает основание Петром Великим Петербурга и дает, в ряде картин, весь облик этого «творения Петра». Затем, в самой повести, кумир Петра Великого оказывается как бы вторым действующим лицом. Поэт очень неохотно и скупо говорит о Евгении и Параше, но много и с увлечением — о Петре и его подвиге. Преследование Евгения медным всадником изображено не столько как бред сумасшедшего, сколько как реальный факт, и, таким образом, в повесть введен элемент сверхъестественного. Наконец, отдельные сцены повести рассказаны тоном приподнятым и торжественным, дающим понять, что речь идет о чем-то исключительно важном.

Все это заставило критику, с ее первых шагов, искать в «Медном Всаднике» второго, внутреннего смысла, видеть в образах Евгения и Петра воплощения, символы двух начал. Было предложено много разнообразнейших толкований повести, но все их, как нам кажется, можно свести к трем типам.

Одни, в их числе Белинский, видели смысл повести в сопоставлении коллективной воли и воли единичной, личности и неизбежного хода истории. Для них представителем коллективной воли был Петр, воплощением личного, индивидуального начала — Евгений. «В этой поэме, — писал Белинский, — видим мы горестную участь личности, страдающей как бы вследствие избрания места для новой столицы, где подверглось гибели столько людей… И смиренным сердцем признаем мы торжество общего над частным, не отказываясь от нашего сочувствия к страданию этого частного… При взгляде на великана, гордо и неколебимо возносящегося среди всеобщей гибели и разрушения и как бы символически осуществляющего собою несокрушимость его творения, мы хотя и не без содрогания сердца, но сознаемся, что этот бронзовый гигант не мог уберечь участи индивидуальностей, обеспечивая участь народа и государства, что за него историческая необходимость и что его взгляд на нас есть уже его оправдание… Эта поэма — апофеоза Петра Великого, самая смелая, какая могла только прийти в голову поэту, вполне достойному быть певцом великого преобразователя». С этой точки зрения из двух столкнувшихся сил прав представитель «исторической необходимости», Петр.

Другие, мысль которых всех отчетливее выразил Д. Мережковский, видели в двух героях «Медного Всадника» представителей двух изначальных сил, борющихся в европейской цивилизации: язычества и христианства, отречения от своего я в боге и обожествления своего я в героизме. Для них Петр был выразителем личного начала, героизма, а Евгений — выразителем начала безличного, коллективной воли. «Здесь (в „Медном Всаднике“), — пишет Мережковский, — вечная противоположность двух героев, двух начал: — Тазита и Галуба, старого Цыгана и Алеко, Татьяны и Онегина… С одной стороны, малое счастье малого, неведомого коломенского чиновника, напоминающего смиренных героев Достоевского и Гоголя, с другой — сверхчеловеческое видение героя… Какое дело гиганту до гибели неведомых? Не для того ли рождаются, бесчисленные, равные, лишние, чтобы по костям их великие избранники шли к своим целям?.. Но что, если в слабом сердце ничтожнейшего из ничтожных, „дрожащей твари“, вышедшей из праха, в простой любви его откроется бездна, не меньшая той, из которой родилась воля героя? Что, если червь земли возмутится против своего бога?.. Вызов брошен. Суд малого над великим произнесен: „Добро, строитель чудотворный!.. Ужо тебе!“ Вызов брошен, и спокойствие горделивого истукана нарушено… Медный всадник преследует безумца… Но вещий бред безумца, слабый шепот его возмущенной совести уже не умолкнет, не будет заглушён подобным грому грохотаньем, тяжелым топотом Медного Всадника». С своей точки зрения Мережковский оправдывает Евгения, оправдывает мятеж «малых», «ничтожных», восстание христианства па идеалы язычества.

Третьи, наконец, видели в Петре воплощение самодержавия, а в «злобном» шепоте Евгения — мятеж против деспотизма.

Новое обоснование такому пониманию «Медного Всадника» дал недавно проф. И. Третьяк[12], показавший зависимость повести Пушкина от сатир Мицкевича «Ustçp». Сатиры Мицкевича появились в 1832 году и тогда же стали известны Пушкину. В бумагах Пушкина нашлись собственноручно сделанные им списки нескольких стихотворений из этих сатир[13]. Целый ряд стихов «Медного Всадника» оказывается то распространением стихов Мицкевича, то как бы ответом на них. Мицкевич изобразил северную столицу слишком мрачными красками; Пушкин ответил апологией Петербурга. Сопоставляя «Медного Всадника» с сатирой Мицкевича «Oleszkiewicz», видим, что он имеет с ней общую тему, — наводнение 1824 года, и общую мысль: что за проступки правителей несут наказание слабые и невинные подданные. Если сопоставить «Медного Всадника» со стихами Мицкевича «Pomnik Piotra Wielkiego», мы найдем еще более важное сходство: у Мицкевича «поэт русского народа, славный песнями на целой полуночи» (т. е. сам Пушкин), клеймит памятник названием «каскад тиранства»; в «Медном Всаднике» герой повести клянет тот же памятник. В примечаниях к «Медному Всаднику» дважды упомянуто имя Мицкевича и его сатиры, причем «Oleszkiewicz» назван одним из лучших его стихотворений. С другой стороны, и Мицкевич в своих сатирах несколько раз определенно намекает на Пушкина, как бы вызывая его на ответ.

Проф. Третьяк полагает, что в сатирах Мицкевича Пушкин услышал обвинение в измене тем «вольнолюбивым» идеалам молодости, которыми он когда-то делился с польским поэтом. Упрек Мицкевича в его стихах «Do przyjaciol Moskali», обращенный к тем, кто «подкупленным языком славит торжество царя и радуется мукам своих приятелей», Пушкин должен был отнести и к себе. Пушкин не мог смолчать на подобный укор и не захотел ответить великому противнику тоном официально-патриотических стихотворений. В истинно художественном создании, в величавых образах высказал он все то, что думал о русском самодержавии и его значении. Так возник «Медный Всадник».

Что же гласит этот ответ Пушкина Мицкевичу? Проф. Третьяк полагает, что как в стихах Мицкевича «Ponmik Piotra Wielkiego», так и в «петербургской повести» Пушкина — европейский индивидуализм вступает в борьбу с азиатской идеей государства в России. Мицкевич предсказывает победу индивидуализма, а Пушкин — его полное поражение. И ответ Пушкина проф. Третьяк пытается пересказать в таких словах: «Правда, я был и остаюсь провозвестником свободы, врагом тирании, но не явился ли бы я сумасшедшим, выступая на открытую борьбу с последней? Желая жить в России, необходимо подчиниться всемогущей идее государства, иначе она будет меня преследовать, как безумного Евгения».

Таковы три типа толкований «Медного Всадника».

Нам кажется, что последнее из них, которое видит в Петре воплощение самодержавия, должно быть всего ближе к подлинному замыслу Пушкина. Пушкину не свойственно было олицетворять в своих созданиях такие отвлеченные идеи, как «язычество» и «христианство» или «историческая необходимость» и «участь индивидуальностей». Но, живя последние годы

В тревоге пестрой и бесплодной

Большого света и двора,

он не мог не задумываться над значением самодержавия для России. На те же мысли должны были его навести усердные его занятия русской историей и особенно историей Петра Великого. Убедительными кажутся нам и доводы проф. Третьяка о связи между «Медным Всадником» и сатирами Мицкевича. Впрочем, и помимо этих сатир Пушкин не мог не знать, что его сближение с двором многими, и даже некоторыми из его друзей, истолковывается как измена идеалам его юности. Еще в 1828 году Пушкин нашел нужным отвечать на такие упреки стансами:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю…

Кроме того, понимание Петра в «Медном Всаднике», как воплощения, как символа самодержавия, — до некоторой степени включает в себя и другие толкования повести. Русское самодержавие возникло в силу «исторической необходимости». К самодержавию царей московских с неизбежностью вел весь ход развития русской истории. В то же время самодержавие всегда было и обожествлением личности. Петра Великого Ломоносов открыто сравнивал с богом. Богом называли современники еще Александра I. Мятеж личности против самодержавия невольно становится мятежом против «исторической необходимости» и против «обожествления личности».

Но, присоединяясь к основным взглядам проф. Третьяка, мы решительно не принимаем его выводов. Видя вместе с ним в «Медном Всаднике» ответ Пушкина на упреки Мицкевича, мы понимаем этот ответ иначе. Мы полагаем, что сам Пушкин влагал в свое создание совершенно не тот смысл, какой хотят в нем прочесть.

2

Если присмотреться к характеристике двух героев «Медного Всадника», станет явным, что Пушкин стремился всеми средствами сделать одного из них — Петра — сколько возможно более «великим», а другого — Евгения — сколько возможно более «малым», «ничтожным». «Великий Петр», по замыслу поэта, должен был стать олицетворением мощи самодержавия в ее крайнем проявлении; «бедный Евгений» — воплощением крайнего бессилия обособленной, незначительной личности.

Петр Великий принадлежал к числу любимейших героев Пушкина. Пушкин внимательно изучал Петра, много об нем думал, посвящал ему восторженные строфы, вводил его как действующее лицо в целые эпопеи, в конце жизни начал работать над обширной «Историей Петра Великого». Во всех этих изысканиях Петр представлялся Пушкину существом исключительным, как бы превышающим человеческие размеры. «Гений Петра вырывался за пределы своего века», — писал Пушкин в своих «Исторических замечаниях» 1822 года. В «Пире» «чудотворцем-исполином». В «Стансах» его душе придан эпитет «всеобъемлющей». На полях Полтавы Петр —

Могущ и радостен, как бой.

…Лик его ужасен…

Он весь, как божия гроза.

В «Моей родословной» одарен силой почти сверхъестественной тот,

Ком наша двигнулась земля,

Кто придал мощно бег державный

Корме родного корабля.

Однако Пушкин всегда видел в Петре и крайнее проявление самовластия, граничащее с деспотизмом. «Петр I презирал человечество, может быть, более, чем Наполеон», писал Пушкин в «Исторических замечаниях». Тут же добавлено, что при Петре Великом в России было «всеобщее рабство и безмолвное повиновение». «Петр Великий одновременно Робеспьер и Наполеон, воплощенная революция», писал Пушкин в 1831 году. В «Материалах для истории Петра Великого» Пушкин на каждом шагу называет указы Петра то «жестоким», то «варварским», то «тиранским». В тех же «Материалах» читаем: «Сенат и Синод подносят ему титул: отца отечества, всероссийского императора и Петра Великого. Петр недолго церемонился и принял их». Вообще, в этих «Материалах» Пушкин, упоминая бегло о тех учреждениях Петра, которые суть «плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости», — усердно выписывает те его указы, по поводу которых ему приходится говорить о «своевольстве и варварстве», о «несправедливости и жестокости», о «произволении самодержца».

В «Медном Всаднике» те же черты мощи и самовластия в образе Петра доведены до последних пределов.

Открывается повесть образом властелина, который в суровой пустыне задумывает свою борьбу со стихиями и с людьми. Он хочет безлюдный край обратить в «красу и диво полнощных стран», из топи болот воздвигнуть пышную столицу и в то же время для своего полуазиатского народа «в Европу прорубить окно». В первых стихах нет даже имени Петра, сказано просто:

[На берегу пустынных волн

Стоял Он, дум великих полн[14].

Петр не произносит ни слова, он только думает свои думы, — и вот, словно чудом, возникает

юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат.

Пушкин усиливает впечатление чудесного, делая ряд параллелей того, что было и что стало:

Где прежде финский рыболов,

Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов

Бросал в неведомые воды

Свой ветхий невод, ныне там,

По оживленным берегам,

Громады стройные теснятся

Дворцов и башен; корабли

Толпой со всех концов земли

К богатым пристаням стремятся.

В гранит оделася Нева;

Мосты повисли над водами;

Темно-зелеными садами

Ее покрылись острова.

В одном черновом наброске этих стихов, после слов о «финском рыболове», есть у Пушкина еще более характерное восклицание:

…дух Петров

Сопротивление природы![15]

С этими словами надо сблизить то место в повести «Арап Петра Великого», где описывается Петербург времен Петра. «Ибрагим, рассказывает Пушкин, — с любопытством смотрел на новорожденную столицу, которая подымалась из болот поманию самодержавия. Обнаженные плотины, каналы без набережной, деревянные мосты повсюду являли победу человеческой воли над сопротивлением стихий». Очевидно, и в стихах «Медного Всадника» Пушкин первоначально хотел повторить мысль о победе над «сопротивлением стихий» — человеческой, державной воли.

«Вступление» после картины современного Пушкину Петербурга, прямо названного «творением Петра», заканчивается торжественным призывом к стихиям — примириться со своим поражением и со своим пленом.

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия!

Да умирится же с тобой

И побежденная стихия:

Вражду и плен старинный свой

Пусть волны финские забудут…

Но Пушкин чувствовал, что исторический Петр, как ни преувеличивать его обаяние, все же останется только человеком. Порою из-под облика полубога будет неизбежно выступать облик просто «человека высокого роста, в зеленом кафтане, с глиняного трубкою во рту, который, облокотись на стол, читает гамбургские газеты» («Арап Петра Великого»). И вот, чтобы сделать своего героя чистым воплощением самодержавной мощи, чтобы и во внешнем отличить его ото всех людей, Пушкин переносит действие своей повести па сто лет вперед («Прошло сто лет…») и заменяет самого Петра — его изваянием, его идеальным образом. Герой повести — не тот Петр, который задумывал «грозить Шведу» и звать к себе «в гости все флаги», но «Медный Всадник», «горделивый истукан» и прежде всего «кумир». Именно «кумиром», т. е. чем-то обожествленным, всего охотнее и называет сам Пушкин памятник Петра[16].

Во всех сценах повести, где является «Медный Всадник», изображен он как существо высшее, не знающее себе ничего равного. На своем бронзовом коне он всегда стоит «в вышине»; он один остается спокойным в час всеобщего бедствия, когда кругом «все опустело», «все побежало», все «в трепете». Когда этот Медный Всадник скачет, раздается «тяжелый топот», подобный «грома грохотанью», и вся мостовая потрясена этим скаканьем, которому поэт долго выбирал подходящее определение — «тяжело-мерное», «далеко-звонкое», «тяжелозвонкое». Говоря об этом кумире, высящемся над огражденною скалою, Пушкин, всегда столь сдержанный, не останавливается перед самыми смелыми эпитетами: это — и «властелин Судьбы», и «державец полумира», и (в черновых набросках) «страшный царь», «мощный царь», «муж Судьбы», «владыка полумира».

Высшей силы это обожествление Петра достигает в тех стихах, где Пушкин, забыв на время своего Евгения, сам задумывается над смыслом подвига, совершенного Петром:

О, мощный властелин Судьбы!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте уздой железной

Россию поднял на дыбы?

Образ Петра преувеличен здесь до последних пределов. Это уже не только победитель стихий, это воистину «властелин Судьбы». Своей «роковой волей» направляет он жизнь целого народа. Железной уздой удерживает он Россию на краю бездны, в которую она уже готова была рухнуть[17].

И сам поэт, охваченный ужасом перед этой сверхчеловеческой мощью, не умеет ответить себе, кто же это перед ним.

Ужасен он в окрестной мгле!

Какая дума на челе!

Какая сила в нем сокрыта!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

Таков первый герой «петербургской повести»: Петр, Медный Всадник, полубог. — Пушкин позаботился, чтобы второй герой, «бедный, бедный мой Евгений», был истинною ему противоположностью.

В первоначальном наброске «Медного Всадника» характеристике второго героя было посвящено много места. Как известно, отрывок, выделенный впоследствии в особое целое под заглавием «Родословная моего героя», входил сначала в состав «петербургской повести», и никто другой, как «мой Езерский», превратился позднее в «бедного Евгения». Именно, рассказав, как

из гостей домой

Пришел Евгений молодой,

Пушкин сначала продолжал:

Так будем нашего героя

Мы звать, затем что мой язык

Уж к звуку этому привык.

Начнем ab ovo: мой Евгений

Происходил от поколений,

Чей дерзкий парус средь морей

Был ужасом минувших дней.

Однако потом Пушкин нашел неуместным рассказывать о предках того героя, который, по замыслу повести, должен быть ничтожнейшим из ничтожных, и не только выделил в отдельное произведение все строфы, посвященные его родословной, но даже лишил его «прозвания», т. е. фамилии (в различных набросках герой «петербургской повести» назван то «Иван Езерский», то «Зорин молодой», то «Рулин молодой»). Длинная родословная заменилась немногими словами:

Прозванья нам его не нужно,

Хотя в минувши времена

Оно, быть может, и блистало…

Не довольствуясь тем, Пушкин постарался совершенно обезличить своего героя. В ранних редакциях повести Евгений — еще довольно живое лицо. Пушкин говорит определенно и подробно и о его житейском положении, и о его душевной жизни, и о его внешнем облике. Вот несколько таких набросков:

Он был чиновник небогатый,

Лицом немного рябоватый.

Он был затейлив, небогат,

Собою белокур…

Он был чиновник очень бедный,

Безродный, круглый сирота.

Чиновник бедный,

Задумчивый, худой и бледный

Он одевался нерадиво,

Всегда бывал застегнут криво

Его зеленый, узкий фрак.

Как все, он вел себя не строго,

Как все, о деньгах думал много,

И жуковский курил табак,

Как все, носил мундирный фрак.

От всего этого, в окончательной обработке, остались только сведения, что «наш герой» — «где-то служит» и что «был он беден».

Характерно также, что первоначальный герой повести представлялся Пушкину лицом гораздо более значительным, нежели позднейший Евгений. Одно время Пушкин думал даже сделать из него если не поэта, то человека, как-то интересующегося литературой. В черновых набросках читаем:

Мой чиновник

Был сочинитель и любовник,

Как все, он вел себя не строго,

Как мы, писал стихами много.

Вместо этого, в окончательной редакции, Пушкин заставляет Евгения мечтать:

Что мог бы бог ему прибавить

Ума и денег…

Где уже думать о сочинительстве человеку, который сам сознается, что ему недостает ума!

Точно так же первоначальный герой и на социальной лестнице стоял гораздо выше Евгения. Пушкин сначала называл его своим соседом и даже говорил о его «роскошном» кабинете.

В своем роскошном кабинете,

В то время, Рулин молодой

Сидел задумчиво…

…в то время

Домой приехал мой сосед,

Вошел в свой мирный кабинет[18],

Все эти черты постепенно изменялись. «Мирный» кабинет был заменен «скромным» кабинетом; потом вместо слова «мой сосед» появилось описательное выражение: «в том доме, где стоял и я»; наконец, жилище своего героя Пушкин стал определять, как «канурка пятого жилья», «чердак», «чулан» или словами: «Живет под кровлей». В одной черновой сохранилась характерная в этом отношении поправка: Пушкин зачеркнул слова «мой сосед» и написал вместо того «мой чудак», а следующий стих:

Вошел в свой мирный кабинет, —

изменил так:

Вошел и отпер свой чердак.

Пушкин простер свою строгость до того, что лишил всяких индивидуальных черт самый этот «чердак» или «чулан». В одной из ранних редакций читаем:

Вздохнув, он осмотрел чулан,

Постелю, пыльный чемодан,

И стол, бумагами покрытый,

И шкап, со всем его добром;

Нашел в порядке все; потом,

Дымком своей сигары сытый,

Разделся сам и лег в постель,

Под заслуженную шинель.

Ото всех этих сведений в окончательной редакции сохранилось только глухое упоминание:

Живет в Коломне… —

да два сухих стиха:

Итак, домой пришед, Евгений

Стряхнул шинель, разделся, лег.

Даже в перебеленной рукописи, представленной на цензуру государю, оставалось еще подробное описание мечтаний Евгения, вводившее читателя в его внутренний мир и в его личную жизнь:

Жениться? Что ж? Зачем же нет?

И в самом деле? Я устрою

Себе смиренный уголок,

И в нем Парашу успокою.

Кровать, два стула, щей горшок,

Да сам большой… чего мне боле?

По воскресеньям летом в поле

С Парашей буду я гулять;

Местечко выпрошу; Параше

Препоручу хозяйство наше

И воспитание ребят…

И станем жить, и так до гроба

Рука с рукой дойдем мы оба,

И внуки нас похоронят.

Уже после просмотра рукописи царем и запрещения ее Пушкин выкинул и это место, неумолимо отымая у своего Евгения все личные особенности, все индивидуальные черты, как уже раньше отнял у него «прозванье».

Таков второй герой «петербургской повести» — ничтожный коломенский чиновник, «бедный Евгений», «гражданин столичный»,

Каких встречаете вы тьму,

От них нисколько не отличный

Ни по лицу, ни по уму[19].

В начале «Вступления» Пушкин не нашел нужным назвать по имени своего первого героя, так как достаточно о нем сказать «Он», чтобы стало ясно, о ком речь. Введя в действие своего второго героя, Пушкин также не назвал его, находя, что «прозванья нам его не нужно». Изо всего, что сказано в повести о Петре Великом, нельзя составить определенного облика: все расплывается во что-то громадное, безмерное, «ужасное». Нет облика и у «бедного» Евгения, который теряется в серой, безразличной массе ему подобных «граждан столичных». Приемы изображения того и другого, — покорителя стихий и коломенского чиновника, — сближаются между собою, потому что оба они — олицетворения двух крайностей: высшей человеческой мощи и предельного человеческого ничтожества.

3

«Вступление» повести изображает могущество самодержавия, торжествующего над стихиями, и заканчивается гимном ему:

Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо, как Россия!

Две части повести изображают два мятежа против самовластия: мятеж стихий и мятеж человека.

Нева, когда-то порабощенная, «взятая в плен» Петром, не забыла своей «старинной вражды» и с «тщетной злобою» восстает на поработителя. «Побежденная стихия» пытается сокрушить свои гранитные оковы и идет приступом на «стройные громады дворцов и башен», возникших по манию самодержавного Петра.

Описывая наводнение, Пушкин сравнивает его то с военными действиями, то с нападением разбойников:

Осада! приступ! Злые волны,

Как воры, лезут в окна…

Так злодей, С свирепой шайкою своей,

В село ворвавшись, ловит, режет,

Крушит и грабит; вопли, скрежет,

Насилье, брань, тревога, вой!..

На минуту кажется, что «побежденная стихия» торжествует, что за нее сама Судьба:

Народ

Зрит божий гнев и казни ждет.

Увы! все гибнет…

Даже «покойный царь», преемник оного покорителя стихий, приходит в смятение и готов признать себя побежденным:

На балкон,

Печален, смутен, вышел он

И молвил: «С божией стихией

Царям не совладать»…

Однако среди всеобщего смятения есть Один, кто остается спокоен и неколебим. Это Медный Всадник, державец полумира, чудотворный строитель этого города. Евгений, верхом на мраморном льве, вперяет «отчаянные взоры» в ту даль, где «словно горы», «из возмущенной глубины», встают страшные волны. —

И обращен к нему спиною,

В неколебимой вышине,

Над возмущенною Невою,

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.

В первоначальном наброске этого места у Пушкина было:

И прямо перед ним из вод

Возникнул медною главою

Кумир на бронзовом коне,

Неве мятежной[20]в тишине

Грозя недвижною рукою…

Но Пушкин изменил эти стихи. Медный Всадник презирает «тщетную злобу» финских волн. Он не снисходит до того, чтобы грозить «мятежной Неве» своей простертою рукою.

Это первое столкновение бедного Евгения и Медного Всадника. Случай сделал так, что они остались наедине, двое на опустелой площади, над водой, «завоевавшей все вокруг», — один на бронзовом коне, другой на звере каменном. Медный Всадник с презрением «обращен спиною» к ничтожному человечку, к одному из бесчисленных своих подданных, не видит, не замечает его. Евгений, хотя его отчаянные взоры и наведены недвижно «на край один», не может не видеть кумира, возникшего из вод «прямо перед ним».

Медный Всадник оказывается прав в своем презрении к «тщетной злобе» стихии. То было просто «наглое буйство», разбойничье нападение.

…насытясь разрушеньем

И наглым буйством утомясь,

Нева обратно повлеклась,

Своим любуясь возмущеньем

И покидая с небреженьем

Свою добычу…

(Так) грабежом отягощенны,

Боясь погони, утомленны,

Спешат разбойники домой,

Добычу по пути роняя.

Всего через день уже исчезли следы недавнего мятежа:

Утра луч

Из-за усталых, бледных туч

Блеснул над тихою столицей,

И не нашел уже следов

Беды вчерашней…

В порядок прежний все вошло.

Но мятеж стихий вызывает другой мятеж: человеческой души. Смятенный ум Евгения не переносит «ужасных потрясений», пережитых им, — ужасов наводнения и гибели его близких. Он сходит с ума, становится чужд свету, живет, не замечая ничего вокруг, в мире своих дум, где постоянно раздается «мятежный шум Невы и ветров». Хотя Пушкин и называет теперь Евгения «несчастным», но все же дает понять, что безумие как-то возвысило, облагородило его. В большинстве редакций повести Пушкин говорит о сумасшедшем Евгении —

он оглушен

Был чудной внутренней тревогой[21],

И вообще во всех стихах, посвященных «безумному» Евгению, есть особая задушевность, начиная с восклицания:

Но бедный, бедный мой Евгений![22]

Проходит год, наступает такая же ненастная осенняя ночь, какая была перед наводнением, раздается кругом тот же «мятежный шум Невы и ветров», который всечасно звучит в думах Евгения. Под влиянием этого повторения безумец с особой «живостью» вспоминает все пережитое и тот час, когда он оставался «на площади Петровой» наедине с грозным кумиром. Это воспоминание приводит его на ту же площадь; он видит и каменного льва, на котором когда-то сидел верхом, и те же столбы большого нового дома и «над огражденною скалою»

Кумир на бронзовом коне.

«Прояснились в нем страшно мысли», говорит Пушкин. Слово «страшно» дает понять, что это «прояснение» не столько возврат к здравому сознанию, сколько некоторое прозрение[23]. Евгений в «кумире» внезапно признает виновника своих несчастий,

Того, чьей волей роковой

Над морем город основался.

Петр, спасая Россию, подымая ее на дыбы над бездной, ведя ее своей «волей роковой», по им избранному пути, основал город «над морем», поставил башни и дворцы в топи болот. Через это и погибло все счастье, вся жизнь Евгения, и он влачит свой несчастный век получеловеком, полузверем. А «горделивый истукан» по-прежнему стоит, как кумир, в темной вышине. Тогда в душе безумца рождается мятеж против насилия чужой воли над судьбой его жизни. «Как обуянный силой черной», он припадает к решетке и, стиснув зубы, злобно шепчет свою угрозу державцу полумира: «Добро, строитель чудотворный! Ужо тебе!»

Пушкин не раскрывает подробнее угрозы Евгения. Мы так и не знаем, что именно хочет сказать безумец своим «Ужо тебе!». Значит ли это, что «малые», «ничтожные» сумеют «ужо» отомстить за свое порабощение, унижение «героем»? Или что безгласная, безвольная Россия подымет «ужо» руку на своих властителей, тяжко заставляющих испытывать свою роковую волю? Ответа нет[24], и самой неопределенностью своих выражений Пушкин как бы говорит, что точный смысл упрека неважен. Важно то, что малый и ничтожный, тот, кто недавно сознавался смиренно, что «мог бы бог ему прибавить ума», чьи мечты не шли дальше скромного пожелания: «местечко выпрошу», внезапно почувствовал себя равным Медному Всаднику, нашел в себе силы и смелость грозить «державцу полумира».

Характерны выражения, какими описывает Пушкин состояние Евгения в эту минуту:

Чело

К решетке хладной прилегло,

Глаза подернулись туманом,

По сердцу пламень пробежал,

Вскипела кровь…

Торжественность тона, обилие славянизмов («чело», «хладной», «пламень») показывают, что «черная сила», которой обуян Евгений, заставляет относиться к нему иначе, чем раньше. Это уже не «наш герой», который «живет в Коломне, где-то служит»; это соперник «грозного царя», о котором должно говорить тем же языком, как и о Петре.

И «кумир», остававшийся стоять недвижно над возмущенною Невою, «в неколебимой вышине», не может с тем же презрением отнестись к угрозам «бедного безумца». Лицо грозного царя возгорается гневом; он покидает свое гранитное подножие и «с тяжелым топотом» гонится за бедным Евгением. Медный Всадник преследует безумца, чтобы ужасом своей погони, своего «тяжело-звонкого скаканья» заставить его смириться, забыть все, что мелькнуло в его уме в тот час, когда «прояснились в нем страшно мысли».

И во всю ночь, безумец бедный

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал.

Медный Всадник достигает своей цели: Евгений смиряется. Второй мятеж побежден, как и первый. Как после буйства Невы «в порядок прежний все вошло». Евгений снова стал ничтожнейшим из ничтожных, и весною его труп, как труп бродяги, рыбаки похоронили на пустынном острову, «ради бога».

4

В первой юности Пушкин примыкал к либеральному политическому движению своей эпохи. Он был в дружеских отношениях со многими декабристами. «Возмутительные» (по тогдашней терминологии) стихи были одной из главных причин его ссылки на юг.

В сущности, политические идеалы Пушкина всегда были умеренны. В самых смелых своих стихотворениях он повторял неизменно:

Владыки, вам венец и трон

Дает закон, а не природа!

В таких стихотворениях, как «Вольность», «Кинжал», «Андрей Шенье», Пушкин раздает самые нелестные эпитеты «бесславным ударам», «преступной секире», «исчадью мятежа» (Марат), «ареопагу остервенелому» (революционный трибунал 1794 г.). Но все-таки в ту эпоху, под влиянием общего брожения, он еще готов был воспевать «последнего судию позора и обиды, карающий кинжал» и верить, что над «площадью мятежной» может взойти

…день великий, неизбежный

Свободы яркий день…

Однако в середине 20-х годов, еще до события 14 декабря, в политических воззрениях Пушкина совершился определенный переворот. Он разочаровался в своих революционных идеалах. На вопрос о «свободе» он начал смотреть не столько с политической, сколько с философской точки зрения. Он постепенно пришел к убеждению, что «свобода» но может быть достигнута насильственным изменением политического строя, но будет следствием духовного воспитания человечества[25].

Эти взгляды и положены в основу «Медного Всадника».

Пушкин выбрал своим героем самого мощного из всех самодержцев, какие когда-либо восставали на земле. Это — исполин-чудотворец, полубог, повелевающий стихиями. Стихийная революция не страшит его, он ее презирает. Но когда восстает на него свободный дух единичного человека, «державец полумира» приходит в смятение. Он покидает свою «огражденную скалу» и всю ночь преследует безумца, только бы своим тяжелым топотом заглушить в нем мятеж души.

«Медный Всадник», действительно, ответ Пушкина на упреки Мицкевича в измене «вольнолюбивым» идеалам юности. «Да, — как бы говорит Пушкин, — я не верю больше в борьбу с деспотизмом силами стихийного мятежа; я вижу всю его бесплодность. Но я не изменил высоким идеалам свободы. Я по-прежнему уверен, что не вечен „кумир с медного главой“, как ни ужасен он в окрестной мгле, как ни вознесен он „в неколебимой вышине“. Свобода возникнет в глубинах человеческого духа, и „огражденная скала“ должна будет опустеть.»

II. Возникновение и состав повести

1

Анненков предполагает, что «Медный Всадник» составлял вторую половину большой поэмы, задуманной Пушкиным ранее 1833 года и им не конченной. Отрывок из первой половины этой поэмы Анненков видит в «Родословной моего героя». Однако у нас нет оснований принять такое предположение.

Ни в бумагах Пушкина, ни в его письмах до 1833 года нет никаких указаний на задуманную им большую поэму, в которую «Медный Всадник» входил бы как часть. Достаточно веские доводы позволяют думать, что к работе над «Медным Всадником» толкнули Пушкина сатиры Мицкевича, с которыми мог он познакомиться не раньше конца 1832 года[26]. Если и существовал у Пушкина раньше 1833 года замысел поэмы, имевшей что-то общее с «Медным Всадником», то только в самых общих чертах. Так, в одном из набросков «Вступления» Пушкин говорит, что мысль описать петербургское наводнение 1824 года явилась у него под впечатлением первых рассказов об нем. Пушкин даже намекает, что видел в этом как бы свой долг, — долг поэта перед «печальными сердцами» своих современников:

Была ужасная пора!

Об ней начну повествованье.

Давно, когда я в первый раз

Услышал грустное преданье,

Сердца печальные, для вас

Тогда же дал я обещанье

Стихам поверить свой рассказ.

Что касается «Родословной моего героя», то свидетельство рукописей не оставляет сомнения в ее происхождении. Это — часть «Медного Всадника», выделенная из его состава и обработанная как отдельное целое. В первоначальных набросках «Родословная моего героя» была именно родословной позднейшего «бедного Евгения», но Пушкин скоро убедился, что эти строфы нарушают стройность повести, и исключил их. Позднее он сделал из них самостоятельное произведение, дающее родословную некоторого героя, не героя той или иной повести, но «героя» вообще. Кроме того, «Медный Всадник» — создание настолько законченное, его идея настолько полно выражена, что никак нельзя считать «петербургскую повесть» частью какого-то более обширного целого.

Написан «Медный Всадник» в Болдине, где Пушкин после поездки на Урал провел около полутора месяца, с 1 октября 1833 года по середину ноября. Под одним из первых набросков повести есть помета: «6 октября»; под первым списком всей повести: «30 октября». Таким образом, все создание повести заняло меньше месяца.

Можно, однако, не без вероятности допустить, что мысль написать «Медного Всадника» возникла у Пушкина раньше его приезда в Болдино. Вероятно, и некоторые наброски уже были сделаны в Петербурге, — например те, которые написаны не в тетрадях, а на отдельных листах (таков отрывок «Над Петербургом омраченным…»). У нас есть свидетельство, что по пути на Урал Пушкин думал о наводнении 1824 года. По поводу сильного западного ветра, застигшего его в дороге, он писал жене (21 августа): «Что было с вами, петербургскими жителями? Не было ли у вас новогонаводнения? что, если и этоя прогулял? досадно было бы».

Из Болдина Пушкин почти никому, кроме своей жены, не писал. С женой же о своих стихах он говорил только как о доходной статье и притом непременно тоном шутки. Поэтому из болдинских писем Пушкина мы ничего не узнаем о ходе его работы над «петербургской повестью». 11 октября он сообщал: «Я пишу, я в хлопотах». 21 октября: «Я работаю лениво, через пень колоду валю. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог знает, что со мной делается. Старам стала и умом плохам». 30 октября: «Недавно расписался и уже написал пропасть». 6 ноября: «Я привезу тебе стишков много, но не разглашай этого, а то альманашники заедят меня». Самое заглавие «Медного Всадника» здесь не названо, и общий тон шутки не позволяет отнестись с доверием к признанию Пушкина, будто во время работы над повестью у него «ни к чему не было охоты».

Обращаясь к рукописям, мы видим, что повесть стоила Пушкину громадного труда. Каждый ее отрывок, каждый ее стих, прежде чем облечься в свою окончательную форму, являлся в нескольких — иногда до десяти — видоизменениях. Из первоначальных черновых набросков, где еще недостает многих связующих частей, Пушкиным, в особой тетради, был сделан первый свод всей повести. Этот свод, помеченный «30 октября», является второй редакцией повести, так как в нем многое изменено, сравнительно с первыми набросками. Этот список покрыт новыми поправками, дающими третью редакцию. Она дошла до нас также в собственноручном пушкинском списке, сделанном для представления повести государю. Наконец, уже в этом беловом списке (и притом после запрещения повести «высочайшей цензурой») Пушкиным тоже сделан ряд изменений, целые отрывки выкинуты, многие выражения и целые стихи заменены другими и т. д. Таким образом, ныне печатаемый текст надо считать четвертой редакцией повести.

Чтобы дать понятие о работе, затраченной Пушкиным на «Медного Всадника», достаточно сказать, что начало первой части известно нам в шести, вполне обработанных, редакциях. Уже одна из первых кажется настолько законченным созданием, что почти заставляет жалеть о строгости «взыскательного» художника, опустившего из нее многие черты:

Над Петербургом омраченным

Осенний ветер тучи гнал.

Нева, в теченьи возмущенном,

Шумя, неслась. Угрюмый вал,

Как бы проситель беспокойный,

Плескал в гранит ограды стройной

Широких невских берегов.

Среди бегущих облаков

Луны совсем не видно было.

Огни светилися в домах,

На улице взвивался прах

И буйный вихорь выл уныло,

Клубя подол сирен ночных

И заглушая часовых.

2

Фабула «Медного Всадника» принадлежит Пушкину, но отдельные эпизоды и картины повести созданы не без постороннего влияния.

Мысль первых стихов «Вступления» заимствована из статьи Батюшкова «Прогулка в Академию художеств» (1814). «Воображение мое, — пишет Батюшков, — представило мне Петра, который в первый раз обозревал берега дикой Невы, ныне столь прекрасные… Великая мысль родилась в уме великого человека. Здесь будет город, сказал он, чудо света. Сюда призову все художества, все искусства. Здесь художества, искусства, гражданские установления и законы победят самую природу. Сказал — и Петербург возник из дикого болота». Стихи «Вступления» повторяют некоторые выражения этого места почти буквально.

Перед началом описания Петербурга Пушкин сам делает примечание: «См. стихи кн. Вяземского к графине 3-ой». В этом стихотворении кн. Вяземского («Разговор 7 апреля 1832 года»), действительно, находим несколько строф, напоминающих описание Пушкина:

Я Петербург люблю с его красою стройной,

С блестящим поясом роскошных островов,

С прозрачной ночью — дня соперницей беззнойной,

И с свежей зеленью младых его садов… и т. д.

Кроме того, на описании Пушкина сказалось влияние двух сатир Мицкевича: «Przedmiescia stolicy» и «Petersburg». Проф. Третьяк[27] доказал, что Пушкин почти шаг за шагом следует за картинами польского поэта, отвечая на его укоры апологией северной столицы. Так, например, Мицкевич смеется над тем, что петербургские дома стоят за железными решетками; Пушкин возражает:

(Люблю) Твоих оград узор чугунный.

Мицкевич осуждает суровость климата Петербурга; Пушкин отвечает:

Люблю зимы твоей жестокой

Недвижный воздух и мороз.

Мицкевич презрительно отзывается о северных женщинах, белых, как снег, румяных, как раки; Пушкин славит —

Девичьи лица ярче роз и т. д.

Есть аналогия между изображением «кумира» в «Медном Всаднике» и описанием той же статуи в сатире Мицкевича «Pomnik Piotra Wielkiego».

Образ оживленной статуи мог быть внушен Пушкину рассказом М. Ю. Вьельгорского о некоем чудесном сне. В 1812 году государь, опасаясь неприятельского нашествия, предполагал увезти из Петербурга памятник Петра, но его остановил кн. А. И. Голицын, сообщив, что недавно один майор видел дивный сон: будто Медный Всадник скачет по улицам Петербурга, подъезжает ко дворцу и говорит государю: «Молодой человек! До чего ты довел мою Россию! Но покамест я на месте, моему городу нечего опасаться». Впрочем, тот же образ мог быть подсказан и эпизодом со статуей командора в «Дон Жуане».

Описание наводнения 1824 года составлено Пушкиным по показаниям очевидцев, так как сам он его не видел. Он был тогда в ссылке, в Михайловском[28]. Белинский писал: «Картина наводнения написана у Пушкина красками, которые ценою жизни готов бы был купить поэт прошлого века, помешавшийся на мысли написать эпическую поэму Потоп… Тут не знаешь, чему больше дивиться, громадной ли грандиозности описания или его почти прозаической простоте, что вместе взятое доходит до величайшей поэзии». Однако сам Пушкин заявил в предисловии, что «подробности наводнения заимствованы из тогдашних журналов», и прибавил: «любопытные могут справиться с известием, составленным В. Н. Верхом».

Справляясь с книгой Верха («Подробное историческое известие о всех наводнениях, бывших в С.-Петербурге»), приходится признать, что описание Пушкина, при всей его яркости, действительно «заимствовано». Вот, например, что рассказывает Берх: «Дождь и проницательный холодный ветер с самого утра наполняли воздух сыростью… С рассветом… толпы любопытных устремились на берега Невы, которая высоко воздымалась пенистыми волнами и с ужасным шумом и брызгами разбивала их о гранитные берега… Необозримое пространство вод казалось кипящею пучиною… Белая пена клубилась над водными громадами, которые, беспрестанно увеличиваясь, наконец, яростно устремились на берег… Люди спасались, как могли». И далее: «Нева, встретив препятствие в своем течении, возросла в берегах своих, наполнила каналы и через подземные трубы хлынула в виде фонтанов на улицы. В одно мгновение вода полилась через края набережных».

Все основные черты этого описания повторены Пушкиным, частью в окончательной редакции повести, частью в черновых набросках.

…дождь унылой

В окно стучал, и ветер выл.

Поутру над ее брегами

Теснился толпами народ,

Любуясь брызгами, горами

И пеной разъяренных вод.

Нева бродила, свирепела,

Приподымалась и кипела,

Котлом клокоча и клубясь.

Нева всю ночь

Рвалася к морю, против бури

И спорить стало ей не в мочь!

И вот от их[29] свирепой дури

Пошла клокоча и клубясь.

И вдруг, как тигр остервенясь,

Через железную ограду

Волнами хлынула по граду.

Перед нею

Все побежало, все вокруг

Вдруг опустело… Воды вдруг

Втекли в подземные подвалы;

К решеткам хлынули каналы.

Перед Невою

Народ бежал. Навстречу ей

Каналы хлынули; из труб

Фонтаны брызнули.

В первоначальных вариантах описания воспроизвел Пушкин в стихах и ходивший по городу анекдот о гр. В. В. Толстом, позднее рассказанный кн. П. А. Вяземским[30].

Во всяком случае, Пушкин вполне имел право сказать в одном из своих примечаний, сравнивая свое описание наводнения с описанием Мицкевича (у которого изображен вечер перед наводнением): «наше описание вернее»…

3

По числу стихов «Медный Всадник» — одна из наиболее коротких поэм Пушкина. В нем в окончательной редакции всего 464 стиха, тогда как в «Цыганах» — 537, в «Полтаве» — около 1500 и даже в «Бахчисарайском фонтане» — около 600. Между тем замысел «Медного Всадника» чрезвычайно широк, едва ли не шире, чем во всех других поэмах Пушкина. На протяжении менее чем 500 стихов Пушкин сумел уместить и думы Петра «на берегу варяжских волн», и картину Петербурга в начале XIX века, и описание наводнения 1824 года, и историю любви и безумия бедного Евгения, и свои раздумья над делом Петра. Пушкин нашел возможным даже позволить себе, как роскошь, несколько шуток, например, упоминание о графе Хвостове.

Язык повести крайне разнообразен. В тех частях, где изображается жизнь и думы чиновника, он прост, почти прозаичен, охотно допускает разговорные выражения («жизнь куда легка», «препоручу хозяйство», «сам большой» и т. п.). Напротив, там, где говорится о судьбах России, язык совершенно меняется, предпочитает славянские формы слов, избегает выражений повседневных, как, например:

Прошло сто лет — и юный град,

Полнощных стран краса и диво,

Из тьмы лесов, из топи блат

Вознесся пышно, горделиво.

Однако усеченных прилагательных Пушкин явно избегает, и во всей повести их всего три: «вешни дни», «минувши времена», «сонны очи».

Своеобразную особенность стиха «Медного Всадника» составляет обилие цезур. Ни в одной из своих поэм, писанных четырехстопным ямбом, не позволял себе Пушкин так часто, как в «Медном Всаднике», остановки по смыслу внутри стиха. По-видимому, в «Медном Всаднике» он сознательно стремился к тому, чтобы логические деления не совпадали с делениями метрическими, создав этим впечатление крайней непринужденности речи. Особенно много таких примеров в стихах, рассказывающих о Евгении, например:

Сидел недвижный, страшно бледный

Евгений. Он страшился бедный

Не за себя.

Евгений за своим добром

Не приходил. Он скоро свету

Стал чужд. Весь день бродил пешком,

А спал на пристани.

Раз он спал

У Невской пристани. Дни лета

Клонились к осени. Дышал

Ненастный ветер.

Замечательно, что почти все новые отделы повести (как бы ее отдельные главы) начинаются с полустиха. В общем приблизительно в трети стихов «Медного Всадника» в середине стиха стоит точка, и более чем в половине внутри стиха есть логическая остановка речи.

В употреблении рифм в «Медном Всаднике» Пушкин остался верен своему правилу, высказанному им в «Домике в Коломне»:

Мне рифмы нужны, все готов сберечь я.

В «Медном Всаднике» множество рифм самых обыкновенных (ночи — очи, конь — огонь и т. д.), еще больше глагольных (сел — глядел, злились — носились, узнал — играл и т. д.), но есть и несколько «редких» (солнца — чухонца, режет — скрежет) и целый ряд «богатых» (живые — сторожевые, пени — ступени, завывая — подмывая, главой — роковой и т. д.). Как и в других стихотворениях, Пушкин по произношению свободно рифмует прилагательные на ыйс наречиями на о (беззаботный — охотно).

По звуковой изобразительности стих «Медного Всадника» знает мало соперников. Кажется, ни в одном из своих созданий не пользовался Пушкин так часто, как в «петербургской повести», всеми средствами аллитерации, игры гласными и согласными и т. п. Примером их может служить четверостишие:

И блеск, и шум, и говор балов,

А в час пирушки холостой

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой.

Но верха изобразительности достигает стих «Медного Всадника» в сцене преследования бедного Евгения. Повторением одних и тех же рифм, повторением несколько раз начальной буквы в стоящих рядом словах и упорным повторением звуков к, г и х — дает Пушкин живое впечатление «тяжело-звонкого скаканья», эхо которого звучит по пустой площади, как грохотанье грома.

И он по площади пустой

Бежит и слышит за собой

Как будто грома грохотанье,

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой.

И, озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне;

И во всю ночь безумец бедный

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду Всадник Медный

С тяжелым топотом скакал.

Однако в повести заметны и следы некоторой торопливости в обработке формы. Три стиха остались вовсе без рифмы, а именно:

На город кинулась. Пред нею…

И не нашел уже следов…

А спал на пристани. Питался…

В первоначальных редакциях первый и последний из этих стихов имеют свою рифму:

Всей тяжкой силою своею

Пошла на приступ. Перед нею

Народ бежал и скрылся вдруг.

А спал на пристани. Питался

Из окон брошенным куском;

Уже почти не раздевался,

И платье ветхое на нем

Рвалось и тлело…

Как известно, в 1826 году государь выразил желание лично быть цензором Пушкина. Все свои новые произведения, до их напечатания, Пушкин должен был представлять, через Бенкендорфа, в эту «высочайшую цензуру».

6 декабря 1833 года, вскоре по возвращении из Болдина, Пушкин обратился с письмом к Бенкендорфу, прося позволения представить его сиятельству «стихотворение», которое желал бы напечатать. Надо полагать, что то был «Медный Всадник». 12 декабря рукопись «Медного Всадника» была уже возвращена Пушкину. «Высочайшая цензура» нашла в повести целый ряд предосудительных мест.

Мы не знаем, как отнесся к запрещению повести сам Пушкин. Последние годы своей жизни он провел в строгом духовном одиночестве и, по-видимому, никого не посвящал в свою внутреннюю жизнь. В своих письмах он сделался крайне сдержан и уже не позволял себе той увлекательной болтовни обо всем, что его интересует, которая составляет главную прелесть его писем из Михайловского. Даже в записях своего дневника, который он вел последние годы жизни, Пушкин был очень осторожен и не допускал ни одного лишнего слова.

В этом дневнике под 14 декабря записано: «11-го получено мною приглашение от Бенкендорфа явиться к нему на другой день утром. Я приехал. Мне возвращают Медный Всадник с замечаниями государя. Слово кумир не пропущено высочайшей цензурою; стихи:

И перед младшею столицей

Померкла старая Москва,

Как перед новою царицей

Порфироносная вдова —

вымараны. На многих местах поставлен —?—. Все это делает мне большую разницу. Я принужден был переменить условие со Смирдиным».

Ничего больше не узнаем мы и из писем Пушкина. В декабре 1833 года он писал Нащокину: «Здесь имел я неприятности денежные: я сговорился было со Смирдиным и принужден был уничтожить договор, потому что Медного Всадника цензура не пропустила. Это мне убыток». Ему же Пушкин повторял в другом, позднейшем письме: «Медный Всадник не пропущен, — убытки и неприятности». Погодину, в ответ на его вопрос, Пушкин сообщил кратко: «Вы спрашиваете о Медном Всаднике, о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан».

Из этих сухих сообщений можно заключить только то, что Пушкин хотел напечатать «петербургскую повесть» (значит, считал ее законченной, обработанной) и что он познакомил с ней своих друзей.

Сам Пушкин верил, что его рукописи рассматриваются непосредственно государем. Он полагал, что и рукопись «Медного Всадника» возвращена ему «с замечаниями государя». Но в настоящее время достаточно выяснено, что рукописи Пушкина рассматривались в канцелярии Бенкендорфа и что государь только повторял, иногда сохраняя все полемические выпады, критические замечания этой канцелярии. Внутренний смысл «Медного Всадника», конечно, этой цензурой понят не был, но целый ряд отдельных выражений показался ей недопустимым.

До нас дошла, по-видимому, та самая рукопись, которая была представлена на рассмотрение государю (Пушкин пишет: «Мне возвращен Медный Всадник…»). В этой рукописи стихи о «померкшей Москве», о которых Пушкин говорит в дневнике, зачеркнуты карандашом и сбоку отмечены знаком NB. Знак вопроса поставлен против тех стихов, где впервые появляется Медный Всадник.

Над возмущенною Невою

Стоит с простертою рукою

Кумир на бронзовом коне.

Во второй части знак вопроса поставлен против повторения этих стихов:

Кумир с простертою рукою

Сидел на бронзовом коне.

Далее отмечены и подчеркнуты три последних стиха в четверостишии:

Кто неподвижно возвышался

Во мраке медною главой,

Того, чьей волей роковой

Над морем город основался.

Еще далее отмечены стихи:

О, мощный властелин Судьбы,

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной,

Россию поднял на дыбы?

Наконец, подчеркнуты выражения «горделивый истукан» и «строитель чудотворный» и отчеркнуты все стихи, начиная со слов безумца, обращенных к «кумиру», до конца страницы.

В другой рукописи, списке, сделанном писарской рукой, сохранились следы поправок Пушкина, начатых, видимо, с целью смягчить указанные ему выражения. Слово «кумир» Пушкин заменил словом «седок» и в четверостишии о «померкшей Москве» восстановил первоначальный вариант второго стиха («Главой склонилася Москва»). Однако до конца Пушкин своих поправок не довел и предпочел отказаться от печатания повести. «Поэма Пушкина о наводнении превосходна, но исчеркана (т. е. исчеркана цензурою), и потому не печатается», — писал кн. П. Вяземский А. И. Тургеневу.

При жизни Пушкина из «Медного Всадника» был напечатан только отрывок «Вступления» под заглавием «Петербург». По смерти Пушкина повесть была напечатана с поправками Жуковского, по-своему смягчившего все спорные места. Долгое время Россия знала одно из значительнейших созданий Пушкина только в искаженном виде. Исправление текста по подлинным рукописям Пушкина, начатое Анненковым, продолжалось до последнего времени. Подлинное чтение стихов о «кумире» восстановлено только в издании П. Морозова 1904 года. Однако некоторые стихи только в настоящем издании впервые появляются в том виде, как их написал Пушкин.


1909

Стихотворная техника Пушкина[31]

1

В развитии стихотворной техники Пушкина можно различить три основных периода. Первый обнимает «лицейские стихотворения» и стихи, написанные до ссылки 1820 года. Он характеризуется, особенно вначале, разнообразием метров, но и сравнительной небрежностью стиха: ритма, инструментовки и рифм. Второй период занимает приблизительно все десятилетие 20-х годов. В это время Пушкин окончательно вырабатывает тот стих, который мы теперь называем пушкинским. Однако для этого периода, особенно для его первой половины, характерны некоторое однообразие метров и ритмов и педантическая строгость, с какой Пушкин соблюдает поставленные им себе правила. Во вторую половину этого периода метры и ритмы становятся разнообразнее, стих свободнее. Полное развитие ритма и широкое разнообразие поэтических форм осуществляется Пушкиным в третьем периоде, приходящемся на последние годы его жизни. Таким образом, правильнее всего рассматривать развитие стихотворной техники Пушкина на пяти ступенях: первый период распадается на две ступени, 1812–1815 и 1816–1819 года, второй период — также на две ступени, 1820–1824 и 1825–1830 года, и третий период, 1831–1836 года, образует последнюю, высшую, пятую ступень. Разумеется, точных граней между этими периодами и ступенями провести невозможно. Переход от одних приемов творчества к другим совершался у Пушкина постепенно, и в конце каждого периода уже встречаются стихи, написанные техникой периода следующего.

Ранние стихи Пушкина (1812–1815 гг.) написаны самыми разнообразными размерами. Юный поэт не сразу остановился на 4-стопном ямбе, как излюбленной форме стиха. Из 58 стихотворений, которые дошли до нас от этих лет, только 17 написаны сплошь 4-стопным ямбом, т. е. менее 30 %. В самом начале лицейского периода Пушкин как бы намеренно пробует различные поэтические формы, выбирая среди них ту, которая наиболее отвечала бы его вкусу. В это время Пушкин решительное предпочтение перед 4-стопным ямбом отдает ямбу 3-стопному и хорею, а «торжественные» послания неизменно пишет или александрийским стихом, или сочетанием 6-стопного ямба с более короткими строчками. Во всем этом сказалось, конечно, влияние прямых учителей Пушкина в поэзии: Батюшкова и Жуковского, охотно пользовавшихся 3-стопным ямбом в своих посланиях, французских эротических лириков, любивших короткие размеры, и русских поэтов XVIII века, разработавших александрийский стих.

В общем, в ранних стихотворениях Пушкина (1812–1815 гг.) мы находим почти все основные размеры русского стиха (отсутствует анапест), в том числе:

Ямбы — 2-стопные («Роза»; в начале 1816 года тем же размером написано «Пробуждение»), 3-стопные («К сестре», «Городок», «К Дельвигу», «Батюшкову», «К Пущину», «К Галичу» и др.; в начале 1816 года тем же размером написаны картины «Фавн и пастушка» и «Фиал Анакреона»), 4-стопные («Кольна», «К молодой актрисе», «К Батюшкову», «К Ломоносову», «Романс», «Послание к Юдину», «Князю А. К. Горчакову», «Моему Аристарху» и др.), 5-стопные («Эвлега»), 6-стопные («Осгар») и, в частности, александрийский стих («К другу стихотворцу», «Лицинию», «На возвращение государя императора из Парижа»), сочетание ямбов 3- и 4-стопных («О, Делия драгая», «Пирующие студенты», «Мечтатель» и др.), 4-5-стопных («К баронессе М. А. Дельвиг»), 4- и 6-стопных («Воспоминания в Царском Селе», «Красавице, которая нюхала табак» и др.), 3-, 4-, 5- и 6-стопных (разные эпиграммы, «Леда», в которую включены части хореические и дактилические, и др.).

Хореи — 3-стопные («Делия»), 4-стопные («Леда», «Послание к Наталье», «Опытность», «Блаженство», «Гроб Анакреона») и 4-стопные с дактилическим окончанием («Бова», — размер, заимствованный, вероятно, у Н. М. Карамзина), сочетание 3- и 4-стопных («Казак»).

Дактили — 2-стопные («Измены», «Леда», к которым в 1816 году присоединяются еще 3 стихотворения того же размера) и гекзаметрические, причем гекзаметр является с рифмой («Несчастие Клита»).

Амфибрахии — 3-й 4-стопные («Сраженный рыцарь»).

Вместе с тем в этих начальных опытах встречается большое разнообразие строфического построения. Рядом с обычными четверостишиями и двустишиями (в александрийском стихе) мы находим строфы из 6 стихов («Рассудок и любовь», «Сраженный рыцарь», — с различным расположением рифм), из 7 стихов («О, Делия драгая», «Делия» — с различным расположением рифм), из 8 стихов («Эвлега», «Воспоминания в Царском Селе», «Осгар», «Романс», «Вода и вино», «К Батюшкову», «Мечтатель» — с несколькими формами расположения рифм) и из 10 стихов («Опытность»). Форму строфы принимают и некоторые эпиграммы, из 5 стихов («Подражание французскому», «Бывало, прежних лет герой») и из 6 стихов («Угрюмых тройка есть певцов»).

В следующие годы первого периода Пушкин не только не расширяет своей метрики, но скорее суживает ее (1816–1819 гг.). Стихи все чаще и чаще начинают замыкаться в однообразный размер — 4-стопный ямб. Новые метры, не испробованные раньше, встречаются за эти годы у Пушкина крайне редко и, так сказать, случайно: в эпиграммах, в шутках. Его внимание обращено но на метрику, а па ритмику, но вполне развить ее ему удалось лишь в нескольких стихотворениях, относящихся к самому концу периода, полный же расцвет ее относится уже к годам после ссылки.

Ямбом написано за эти годы почти 90 % всех дошедших до нас стихотворений, а именно 4-стопным ямбом свыше 50 % всех стихотворений, а также и первая большая поэма Пушкина («Руслан и Людмила»). Из более коротких ямбических размеров 2- и 3-стопным ямбом написаны сплошь только те 3 стихотворения 1816 года, которые названы раньше. Затем 2-стопные ямбы входят, как часть, в некоторые стихотворения (заключительные стихи каждой строфы «Певца», заключительный, — вероятно, просто неполный, — стих пародии «Послушай, дедушка», предпоследний стих, с дактилическим окончанием, эпиграммы «На графиню Орлову»). 3-стопные ямбы, как часть, также входят в некоторые стихотворения («Noel», «К ней», «П. Б. Мансурову», «На Кюхельбекера» и др.). Наконец, 2- и 3-стопные ямбы встречаются еще, в сочетании с 2-стоп-ным амфибрахием, в одном наброске («Все призрак, суета»).

Зато Пушкин широко развивает за эти годы употребление 5-стопного ямба, иногда чистого, иногда соединенного с 6-стопным и более коротким ямбом. Этот многостопный ямб нравился Пушкину, как подходящий размер для элегий, которые он охотно писал в эти годы. Несколько элегий написано чистым 5-стопным ямбом («Уныние», или «Желание», «Уныние», или «Разлука», «Осеннее утро», «Опять я ваш, о юные друзья», «Не спрашивай, зачем унылой думой» и др.), другие — сочетанием многостопного (5- и 6-стопного) ямба с более короткими ямбическими строками («Мечтателю», «Выздоровление», «К ней», «Певец», «Я видел смерть», «Я думал, что любовь угасла навсегда» и др.). Теми же размерами (т. е. чистым 5-стопным ямбом или многостопным ямбом с более короткими строчками) написан ряд посланий (два послания князю А. М. Горчакову, «Краев чужих неопытный любитель», «К П. П. Каверину», «Дельвигу», «В альбом И. И. Пущину», «В последний раз в сени уединенья» и др.), несколько отдельных стихотворений (в том числе «Сон» — чистым 5-стопным ямбом, «Торжество Вакха» и «Домовому» — разностопными ямбами) и ряд «мелочей»: эпиграмм, надписей и т. п. Можно отметить еще первую попытку Пушкина писать белым 5-стопным ямбом в пародии «Послушай, дедушка…» Чистый 6-стопный ямб сохранился почти исключительно в форме александрийского стиха, в торжественных посланиях («Безверие», «Жуковскому» и, по-видимому, в приветственной стихотворной речи в Арзамасе); кроме того, чистым 6-стопным ямбом написана лишь одна эпиграмма («На Каченовского»).

Хорей занимает в эти годы в стихах Пушкина самое незначительное место. Пушкин пишет 4-стопным хореем или легкие, полушутливые стихотворения («К Наташе», «Лиле», «К молодой вдове», «Кривцову», «Вечерний пир»), или прямые шутки и эпиграммы («Именины», «И останешься с вопросом», «Есть в России город Луга», «На Колосову»). То же надо сказать о сочетании 3- и 4-стопного хорея, которым написаны два шутливых стихотворения («Гауэншильд и Энгельгардт» и «Что ты, девица, грустна»).

Дактиль является исключительно 2-стопный, уже испробованный Пушкиным раньше, и притом только в стихах 1816 года («Заздравный кубок», «Боже, царя храни» и «Пуншевая песня», если она принадлежит Пушкину).

Амфибрахий, 2-стопный, с одним мужским окончанием, мы находим лишь один раз, как часть, в наброске «Все призрак, суета».

Наконец, впервые появляется у Пушкина анапест, в маленькой эпиграмме («На А. С. Стурдзу»). Стихотворение написано сочетанием одностопных и двустопных стихов, причем одностопные стихи имеют любопытное 4-сложное окончание.

Надо еще упомянуть, что в эпиграмме «История стихотворца» четные стихи имеют лишь один слог: их приходится рассматривать или как усеченный одностопный хорей, или как стяжение одностопного ямба[32].

Точно так же бедны за эти годы и строфические построения Пушкина. Кроме четверостиший и двустиший (в александрийском стихе), им употребляются почти исключительно строфы в 8 стихов, с 4 рифмами, последовательно мужскими и женскими («Русалка» и др.). В виде исключения такая же строфа в оде «Вольность» начинается мужской рифмой. Намеки на более сложные строфы мы находим опять только в эпиграммах и шутливых стихотворениях («Noel», строфа из 8 стихов 3-, 4- и 6-стопного ямба, «К Ф. Ф. Юрьеву», эпиграммы на Карамзина и др.).

Во втором периоде многие черты пушкинской техники только что рассмотренных лет остаются в силе. Так, ямб продолжает господствовать, и особенно 4-стопный ямб, которым Пушкин пишет и чисто-лирические стихотворения, и послания, и поэмы, и эпиграммы. Торжественные послания, особенно в начале периода, все еще облекаются в форму александрийского стиха. Хорей сначала применяется только в стихотворениях шутливых. Однако появляются и новые размеры. Пушкин начинает писать белым стихом. Более широкое применение получает амфибрахий. Во вторую половину периода Пушкин находит новое применение хорею и вновь пробует дактиль, с его подразделением — гекзаметром. Но все же, кроме опытов самых последних лет этого периода (1828–1830), в нем по-прежнему ритмика преобладает над метрикой. Пушкин стремится разнообразить не размеры и не строфы, а движение стиха и его звучность.

Третья ступень пушкинской техники обнимает годы 1820–1824. Громадное большинство стихотворений, поэм и драм этого периода написано ямбом. Короткие ямбы, любимые Пушкиным-лицеистом, в эти годы почти исчезают из его поэзии. Как отголоски прошлого, можно принять одно стихотворение, написанное 2-стопным ямбом («Адели»), и два стихотворения, написанных 3-стопным ямбом («К моей чернильнице» и шутку «Мой друг, уже три дня…»). Затем 2-стопный и даже одностопный ямб употреблены, как часть, в стихотворении «Ночной зефир…»[33], где основная часть написана хореем, а 3-стопный, как часть, в послании П. С. Пущину, в балладе «Жених» и в оде «Кинжал». Пушкин как бы чуждается этих слишком «легких» размеров.

4-стопным ямбом, напротив, написано свыше 100 стихотворений, набросков, эпиграмм и большинство поэм этих лет: «Кавказский пленник», «Братья разбойники», «Бахчисарайский фонтан», «Цыгане», «Граф Нулин». Начиная стихотворение то мужской, то женской рифмой, искусно пользуясь пиррихиями, Пушкин в этих стихах уже достигает большого разнообразия ритма.

5-стопный ямб теряет в эти годы то значение, какое имел в предыдущие. Им написано еще несколько элегий («Мне вас не жаль, года моей весны», «Наперсница волшебной старины», «Желание», «Наперсница моих сердечных дум», «Простишь ли мне ревнивые мечты», «19 октября 1825 года» и др.), но Пушкин уже начинает предпочитать этот стих для больших эпических или драматических созданий. Белым 5-стопным ямбом (по образцу трагедий Шекспира) написан «Борис Годунов»; в 5-стопных ямбах обработана «Гаврилиада» и начат перевод «Девственницы» Вольтера. Разностопным ямбом написано несколько элегий («Погасло дневное светило», «Ненастный день потух» и др.) и несколько больших «раздумий» («Андрей Шенье», «Кинжал», «Недвижный страж дремал», «Дочери Карагеоргия»). Как самостоятельная форма, является чередование 4- и 5-стопного ямба («Ты прав, мой друг», «Ужели он казался прежде мне»).

Наибольшего развития достигает в эти годы чистый 6-стопный ямб. Около 30 стихотворений написано александрийским стихом. Среди них есть опять немало «торжественных» посланий («Чаадаеву», «К Овидию», два послания цензору, князю П. А. Вяземскому, брату и мн. др.), есть попытки писать драмы по образцу «лжеклассических» драм («Вадим», отрывки из комедии), есть эпиграммы («На Каченовского», «Тимковский царствовал» и др.). Но всего охотнее в эти годы применял Пушкин александрийский стих к стихотворениям антологическим; так написан им длинный ряд превосходных стихотворений («Дориде», «Дорида», «Нереида», «Дева», «Муза», «Приметы», «Сафо», «Покров, упитанный язвительною кровью», и многих других); так же написаны Пушкиным и элегии, по строгости формы приближающиеся к античной поэзии («Ночь», «Сожженное письмо», «Редеет облаков летучая гряда» и др.). В этом должно видеть влияние стиха Андре Шенье, которым Пушкин в те годы увлекался. 6-стопным ямбом с вольным чередованием рифм написано лишь несколько мелочей и набросков («К портрету Вяземского», «Умолкну скоро я», «Красавица перед зеркалом» и др.).

Хореем Пушкин продолжал пользоваться для «легких» созданий. 3-стошшм хореем написана шутка «Брови царь нахмуря». 4-стопным хореем — сказка, дошедшая до нас лишь в отрывке, «Царь Никита», несколько «мелочей» («Оленьке Масон», «Лизе страшно полюбить», «Нет ни в чем вам благодати», «Что же, будет ли вино» и др.) и эпиграмм («На Аракчеева», «В жизни мрачной и презренной», «Кишиневские дамы» и др.). Но в то же время Пушкин начинает пробовать хорей и для значительных созданий. Хореем он пишет три «экзотических» стихотворения («Вертоград моей сестры», «С португальского», «Ночной зефир»), переделку античного стихотворения Парни («Плещут волны Флегетона»), вставную песенку в «Цыганах» («Птичка божия не знает»), несколько отрывков («В голубом эфира поле» и др.). 8-стопным хореем написана пропущенная сцена «Бориса Годунова»; но этот стих определенно распадается на два 4-стопных хорея.

Амфибрахием обработано всего 6 стихотворений, но все они принадлежат к числу значительнейших. 2-стопный амфибрахий встречаем в «Подражаниях Корану» («Восстань, боязливый»); 3- и 4-стопный в «Песне о вещем Олеге»; 4-стопный, с одними мужскими рифмами, в «Черной шали» и «Узнике», с чередованием рифм в стихах «И путник усталый на бога роптал»; разностопный в «Вакхической песне».

Попытку писать дактилем, именно гекзаметром, встречаем только в наброске «О, Гелиос, внемли…».

Анапестом, 2-стопным, с одними мужскими рифмами, написана песня Земфиры «Старый муж, грозный муж».

За вторую половину первого периода (1826–1829 гг.) в этой схеме намечаются характерные изменения.

Короткие ямбы совсем исчезают. 2-стопным написаны лишь две шутки («За Netty…» и «Amour, exil» и части строфы в «Обвале»), 3-стопным один набросок («Лишь розы увядают» и части баллады «Жених»), 4-стопным, иногда без рифм, опять около 100 стихотворений и две больших вещи «Полтава» и «Сцена из „Фауста“», 5-стопным, с рифмами, только несколько маленьких стихотворений («Три ключа», «Я вас любил…») и ряд эпиграмм. Зато теряется значение и александрийского стиха. Из больших посланий им написано лишь одно («Вельможе») и, кроме того, 6 небольших стихотворений («Соловей», «Каков я прежде был», «Поедем, я готов» и др.) и 2 эпиграммы. Разностопными ямбами написано также 5–6 стихотворений, из них набросок «Воспоминания в Царском Селе» воспроизводит строфу 1814 года, а два («Когда для смертного…» и «На холмах Грузии») написаны характерным чередованием 6- и 4-стопных стихов.

Напротив, употребление хорея сильно развивается. 4-стопным хореем Пушкин пишет не только эпиграммы и шутки («У Тальони или Кальони», «В отдалении от вас», «Сводня грустно за столом», «Там, где древний Кочерговский», «Как сатирой безымянной» и др.), но и длинный ряд чисто лирических созданий. Их можно разделить на две группы. Во-первых, Пушкин применяет хорей в стихах, в которых хочет выразить настроение смутное, неопределенное («Буря мглою небо кроет», «Сквозь волнистые туманы», «Снова тучи надо мною», «Дорожные жалобы» и др.). Во-вторых, пользуется Пушкин хореем в стихах, переносящих нас в другой мир, в другую обстановку, как сказали бы романтики — «экзотических» («Талисман», «Кобылица молодая», «Рифма — звучная подруга», «Из Гафиза»), и ряде стихотворений, написанных на Кавказе и о Кавказе («Делибаш», «Дон», «Зорю бьют», «Был и я среди донцов» и др.). 5-стопным хореем (единственный раз употребленным Пушкиным) написан набросок «Кормом, стойлами, надзором»[34].

Амфибрахием написано стихотворение «Кавказ» и шутка «Душа моя Павел».

Гекзаметром — набросок «В рощах Карийских» и дистихом (гекзаметр с пентаметром) — «Загадка», Эти размеры должны занять важное место в следующем периоде.

2-стопным дактилем — набросок «Страшно и скучно».

Анапест, соединенный с хореем, встречается только в шутливом наброске «А в ненастные дни», размер которого заимствован у Рылеева.

Строфы второго периода, большею частью, однообразны. Пушкин всего охотнее пользуется четверостишиями и двустишиями («Черная шаль»). Большие оды и баллады пишет строфою в 8 стихов, составляющей соединение двух четверостиший («Наполеон», «Утопленник» и др.). Однако встречаются и сложные построения: «Песнь о вещем Олеге» (строфа из 6 стихов), «Жених» (строфа из 8 стихов, 4 четырехстопных и 4 двухстопных), «19 октября 1826 года» (строфа из 8 стихов, в которой, в первом четверостишии, стихи с женскими рифмами стоят рядом), «Рифма — звучная подруга» (строфа из 6 стихов), строфа «Евгения Онегина» (из 14 стихов) и даже октава («Кто видел край…»). Особенное оживление в этом отношении представляют стихи, написанные в 1829 году на Кавказе («Обвал» и др.), но они знаменуют уже переход к третьему периоду с его богатством строфического построения.

В «Домике в Коломне» (1830 г.) Пушкин писал: «Четырехстопный ямб мне надоел!» Это не было пустой похвальбой. За годы 1830–1836 Пушкиным не написано в 40 стихотворений 4-стопным ямбом. 6-стопный ямб за эти годы все чаще и чаще употребляется им для шуток. В них Пушкин как бы развенчивает торжественный александрийский стих. Зато хореем за эти годы написано не меньше стихотворений, чем 4-стопным ямбом, и ряд больших созданий (сказки). Наконец, обширное место в поэзии Пушкина получают гекзаметр и дистихи.

Короткие ямбы, 2- и 3-стопные, не воскресают в этот период. Мы их находим лишь как части, в соединении с более длинными («Эхо», «Не дай мне бог сойти с ума» и др.). Из больших поэм 4-стопным ямбом написана лишь одна, законченная поэтом: «Медный Всадник», и две незаконченных: «Галуб» и «Клеопатра». Другие большие создания обработаны в 5-стопном ямбе: «Домик в Коломне», драмы («Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» и др.). Одна написана 6-стопным ямбом («Анджело»). 5-стопным ямбом с рифмами написаны один сонет («Суровый Дант…») и небольшое число элегий («Безумных лет угасшее веселье», «19 октября 1836 года» и др.). 6-стопным ямбом — терцины («И дале мы пошли…»), сонеты, стихотворение «Осень». Александрийским стихом — преимущественно шутки («Глухой глухого звал…», «Румяный критик мой», «Из записки к приятелю», «Французских рифмачей суровый судия», «На это скажут мне» и др.), два-три значительных стихотворения («Полководец», «Нет, я не дорожу», «Странник») и лишь в самые последние годы несколько стихотворений на религиозные темы («Когда великое свершалось торжество», с одним 3-стопным стихом, «Как с древа сорвался», «Отцы пустынники», «Когда за городом» и др.). Разностопных ямбов почти нет (исключение — весьма плохая, по стиху, ода «Клеветникам России»), и один раз употреблено чередование 6- и 4-стопного ямба («К Н*»).

Хореем в эти годы Пушкин пользуется в тех же случаях, как в последние годы предыдущего периода. Мы опять находим в хореях стихи, передающие «смутное») настроение («Бесы», отчасти и «Колокольчики звенят», «В поле чистом серебрится»), стихотворения «экзотические» («Родриг», без рифм, «Жил на свете рыцарь бедный», «Было время, процветала», «Подражание арабскому» и др.) и, в связи с ними, стихотворения на античные темы (три перевода из Анакреона, «Бог веселый винограда», «От меня вечор Лейла», «Из Катулла» и др.). Но кроме того, Пушкин стал охотно применять хорей к созданиям, в которых хотел передать русский народный склад. Хореем обработаны им сказки («О царе Салтане», «О мертвой царевне», «О золотом петушке»), несколько «Песен западных славян» («Похоронная песня», «Бонапарт и черногорцы», «Соловей», «Вурдалак», «Конь»), русская баллада «Пир Петра Великого» и, может быть, по аналогии, шотландская баллада «Ворон к ворону летит» и баллада Мицкевича «Воевода». Хорей находим мы и еще в нескольких созданиях («Цыгане», «Ходит во поле коса», «Было время, процветала», в песне русалок), отчасти также приближающихся к понятию «экзотических», и в ряде эпиграмм и шуток («Царь увидел пред собою», «Полюбуйтесь же вы, дети», «В Академии наук» и др.).

Амфибрахием опять написано одно значительное лирическое стихотворение («Туча»), часть песни русалок в драме и отрывок «Не розу пафосскую», с дактилическими окончаниями.

Целый ряд антологических стихотворений обработан уже не александрийским стихом, но античными метрами: гекзаметром и дистихами («Из Ксенофана Колофонского», «Из Афенея», «Ион Хиосский», «Юноша, скромно пируй», «Художнику», на статуи, «Отрок», «Рифма», «Труд», «Юношу, горько рыдая», и др.).

Анапест встречается 2-стопный в песенке «Пью за здравие Мери» и 3- и 4-стопный в балладе «Будрыс и его сыновья». В этих стихах Пушкин впервые применил анапест к созданиям, которым сам придавал значение.

Наконец, Пушкин пробует совершенно новые метры, которые до него не разрабатывал никто. Это склад народных песен, которыми написаны отдельные стихотворения (Песни о Стеньке Разине, «Только что на прогалинах весенних»), целая сказка («О рыбаке и рыбке») и большая часть «Песен западных славян». Еще более своеобразным размером написана сказка «О попе и работнике его Балде». Складом раешников сложено поминание «Господина Шафонского». Чувствуется, что «четырехстопный ямб» надоел Пушкину действительно, что художник ищет новых метров.

Еще большее разнообразие в этом периоде мы видим в строфическом строении стихотворений. Впервые Пушкин берется за постоянные формы сонета («Поэту», «Мадонна», «Сонет») и терции («Подражания Данту», «В начале жизни») и возобновляет октавы («Осень», «Домик в Коломне»). Разнообразя четверостишия, Пушкин охотно придает им форму стансов («В часы забав иль праздной скуки», «Брожу ли я вдоль улиц шумных» и много других.). Затем мы видим строфы из 5 стихов («Паж», «Расставание», «Пью за здравие Мери», с «тройным созвучием»), из 6 стихов («Эхо», «Зимнее утро», «Гимн в честь чумы», «Воевода», «Не дай мне бог», «К тени полководца» и др., с различным расположением рифм), из 8 стихов («Моя родословная», «Красавице», «19 октября 1831 года», «Заклинание», «На выздоровление Лукулла» и др.), из 10 стихов («Бородинская годовщина»), из 14 стихов («Евгений Онегин», «Родословная моего героя») и некоторые другие построения.

Можно сказать, что в конце жизни Пушкин сумел соединить богатство ритмическое с метрическим разнообразием.

2

Ритмика Пушкина распадается на те же три периода, как его метрика. В первом периоде ритмы Пушкина бедны, однообразны и случайны. Во втором они богаты, но стеснены правилами, которые поэт соблюдает строго. В третьем ритмика становится свободной, достигает высшей выразительности и высшего разнообразия.

Сила Пушкина в двухсложных размерах, ямбах и хореях. Особенно разработана Пушкиным ритмика 4-стоп-ного ямба, которым он все же писал больше всего. Дактили Пушкина, в том числе и гекзаметры, довольно бесцветны. Несколько более разработан амфибрахий. Анапестом написано у Пушкина слишком мало, чтобы говорить о пушкинском анапесте.

В ранних стихах Пушкина наиболее ритмически развитыми были короткие ямбы. Два стихотворения, написанных 2-стопным ямбом, «Роза» и «Пробуждение», дают едва ли не все возможные модификации этого размера, и позднейшие попытки Пушкина в той же форме («Адель» и отдельные стихи в других пьесах) не прибавляют ничего нового. Искусным употреблением пиррихия в первой стопе и искусным распределением цезур юноша Пушкин придает исключительное разнообразие этому, казалось бы столь неподвижному, ритму. В самом деле, достаточно привести несколько стихов, чтобы убедиться, сколько разных модификаций умел Пушкин придать 2-стопному ямбу:

Где наша роза —

Увяла роза…

Мечты! Мечты!

Я пробужден…

И ловит сна Воспоминанье…

3-стопные ямбы остались у Пушкина почти на той же стадии развития, на какой они стояли у Батюшкова и Жуковского. В них почти исключительно господствуют строки с пиррихием во второй стопе:

Без дела в хлопотах,

Зевая, веселился

В театре, на пирах…

Реже встречаются строки со всеми тремя иктами:

Березок своды темны

Прохладцу сень дают…

Еще реже встречаются строки с пиррихием в первой стопе:

Не подхожу я к ручке…

Сочетания этих форм совершенно произвольны, а преобладание первой, которая иногда встречается в 10–12 стихах подряд, придает известную монотонность длинным стихотворениям. Впрочем, в единственном большом стихотворении, написанном этим размером после лицейского периода, «К моей чернильнице», число стихов с тремя иктами уже гораздо значительнее, что дает всему стихотворению гораздо больше разнообразия и делает стих более твердым, более мужественным. 4-стопный ямб у Пушкина принял вполне определенную форму только около 1820 года. Начиная с этого времени, Пушкин почти исключительно пользовался тремя главными модификациями этого стиха: стихом с четырьмя иктами, стихом с одним пиррихием и стихом с двумя пиррихиями, нестоящимирядом. При этом Пушкин в тех случаях, когда пиррихий в слове следует за ударением, стремился к тому, чтобы он кончал слово (стоял перед цезурой), а в тех случаях, когда пиррихий стоит в слове перед ударением, — чтобы он не начинал собою слово. Вместе с тем Пушкин предпочитал, чтобы пиррихий, стоящий в слове после ударения, приходился на 3-ю стопу, а не на 2-ю, а пиррихий, стоящий в слове перед ударением, — на 1-ю стопу. Таким образом, чисто «пушкинскими» должно признать такие стихи:

1) С пиррихием, стоящим в слове после ударения:

Природа жаждущих степей…

Покойных рыцарей любовь…

Померкла молодость моя

С ее неверными дарами.

Напротив, стихи:

Замеченный ее душой…

Иль иволги напев живой…

уже составляют исключение у Пушкина.

2) С пиррихием, стоящим в слове перед ударением:

Непроходимые дубравы…

Неизъяснимому волненью…

Александрийского столпа…

Свое правило Пушкин, видимо, считал соблюденным и тогда, когда первый слог стиха был атоничен (проклитикой), например:

И толковала чернь тупая…

И равнодушная природа…

При таком же пиррихии в дальнейших стопах Пушкин по возможности держался того же правила. Так, вполне пушкинские стихи:

Забылся я неосторожно…

Вокруг нее заговорят…

Ты рождена воспламенять

Воображение поэтов…

Но не редкость встретить стихи с таким пиррихием в 3-й или 4-й стопе, где это правило нарушено, например:

Услышать слово роковое…

Казалось, пленник безнадежный

К унылой жизни привыкал…

Впрочем, оба правила нарушались Пушкиным иногда ради определенных целей изобразительности. Так, пиррихий после ударения не замыкает слова (преимущественно в 3-й стопе), когда надо вложить в стих особую страстность, например:

Твои пленительные очи…

Тиха украинская ночь…

Пройдет непризнанное вновь…

Все эти свойства своего 4-стопного ямба Пушкин чутьем угадал с самого начала своей деятельности. Даже в лицейских стихах у него весьма мало отступлений от них. Но в своих ранних стихах Пушкин пользовался разными формами своего ямба, так сказать, случайно, мало или не всегда согласуя их с содержанием. С развитием ритма Пушкина у него вырабатывается определенное отношение к различным модификациям 3-стопного ямба. Проследить их все здесь невозможно, и приходится ограничиться несколькими примерами.

В тех стихотворениях, где Пушкин хотел выразить настроения нежные и страстные, он, в пору расцвета своей ритмики, всегда пользовался стихами, богатыми пиррихиями. Например:

Иль только сон воображенья

В пустынной мгле нарисовал

Свои минутные виденья,

Души неясный идеал.

Точно так же в стихотворении «Я помню чудное мгновенье» на 24 стиха только 4 содержат все 4 икта, причем некоторые из них могут быть все же прочитаны с пиррихием («И вот опять явилась ты»), а один, как нечто противополагающий общему настроению стихов, намеренно отягощен ударениями («Шли годы. Бурь порыв мятежный…»).

Напротив, чтобы придать стиху суровость, Пушкин или резко делил его тремя цезурами, заставляя звучать все четыре икта, как, например:

Подите прочь! Какое дело…

«Кто ты? Одна, порой ночною

Зачем ты здесь?» — Я шла к тебе…

Выходит Петр. Его глаза… —

или пользуется необычной расстановкой цезур, например, тотчас после первого икта при пиррихии в первой стопе:

Береговой ее гранит…

Ареопаг остервенелый…

Ты затопил, освирепев…

Я проходил пустыню мира…

Сюда же относится игра цезурами, очень тонкая у Пушкина. Стихи чисто лирические обычно представляют у него одно связное целое; напротив, стихи, заключающие описание и повествование, большею частью резко разделены цезурами на части. В этом отношении замечательно описание выхода Петра в «Полтаве». Весь «Медный Всадник» (кроме его лирических отступлений) написан с резкими цезурами, порой придающими стихам характер прозы. Известны замечательные цезуры стиха: «Швед, русский, колет, рубит, режет…» или «Крик женский, брань и смех и ропот…» Менее обращалось внимание на довольно частые у Пушкина цезуры, делящие стих на две равные половины, что сообщает особую полноту стиху, как бы обращает его в два стиха:

В тиши полей, в тени лесной…

И песни жен, и крик детей…

Лукавый ум и сила рук…

Потоплена, запружена…

Избегал Пушкин такого размещения цезур, при котором они являются после каждой стопы. Но иногда, в целях изобразительности, он допускал и такое деление стиха, например:

«Зачем ты здесь?» — Я шла к тебе…

Не спи, казак: во тьме ночной…

Монах, монах, ко мне, ко мне…

В общем, можно заметить, что в лирике Пушкин модифицировал 4-стопный ямб преимущественно игрой пиррихиев, в поэмах — игрой цезур.

Развивая ритмику отдельных стихов, Пушкин в то же время развивал и богатство ритмических сочетаний. Уже в «Руслане и Людмиле» можно подметить стремление юного поэта строить сложные сочетания различных ритмических единиц[35]. В пору расцвета своего творчества Пушкин достигал в этом высшего совершенства. Группы разноритмичных стихов образуют у него как бы строфы, спаянные в одно целое. Здесь не место приводить длинные выписки. Укажем только, например, на часто встречающуюся у Пушкина ритмическую группу, кончающуюся приблизительно тем же ритмом, как и в стихах:

и светла

Адмиралтейская игла… —

или на другую, также нередкую группу, кончающуюся парными, одинаково ритмичными стихами, как, например:

Телеги мирные цыганов,

Смиренной вольности детей…

Таких «обычных» у Пушкина ритмических групп можно насчитать больше десяти. Обращаясь в последние годы к форме стансов, Пушкин отчасти желал, может быть, освободить себя от этой привычной ему группировки ритмических единиц.

Пушкин, в позднейшие годы, определенно избегал (кроме исключительных случаев, когда то требовалось для высшей изобразительности) ставить рядом одинаково-ритмические строки. Насколько умел Пушкин разнообразить ритм последовательных стихов, может служить примером послание к Языкову: «Языков! кто тебе внушил», или, еще лучше, стихотворение «Не пой, красавица, при мне…»[36].

Наиболее совершенный 4-стопный ямб является у Пушкина все же в его последних созданиях, в стихотворениях 1830–1836 годов, в «Медном Всаднике», «Галубе», «Клеопатре». Здесь налицо все те свойства стиха, о которых мы говорили, но особенно развита игра цезурами. Для 4-стопного ямба этого периода характерно уменьшение числа пиррихиев: стих становится так насыщен образами, что для пиррихиев как бы не остается места. Что прежде достигалось накоплением пиррихиев, Пушкин теперь охотнее выражает звукописью. Вместе с тем многое из того, чего раньше он избегал, он теперь применяет свободно, умея из самых недостатков стиха извлечь особую изобразительность. Таковы, например, стихи: «Вы слышите ль мой голос грубый», или: «И тронулась арба. За ней…», в которых редкий у Пушкина пиррихий дает совершенно особое впечатление: дерзкого вопроса в первом случае, движения арбы — во втором. Гораздо свободнее ставит также Пушкин в эти годы значимые слова на тезисах стопы, например: «Нет, мыслят он, не заменит…», «Ты — трус, ты — раб, ты — армянин» (стих, начало которого переходит в спондеический метр). Впрочем, в этом отношении Пушкин до конца соблюдал все же большую осторожность (см. дальше). Все это, вместе взятое, определенно отличает строгий, мужественный, резко делимый цезурами 4-стопный ямб позднейших лет Пушкина от 4-стопного ямба его юности, легкого, женственного, в котором каждый стих образует как бы отдельную волну.

Те правила о пиррихиях и цезурах, которые были отмечены по отношению к 4-стопному ямбу, Пушкин применял и в ямбе многостопном. Только в белом 5-стопном ямбе, который Пушкин употреблял преимущественно для диалога, он позволял себе большую свободу. В диалогах драм Пушкина уже не редкость встретить стихи, как следующие:

Давно царям подручниками служим…

Счастлив! А я от отроческих лет…

Пускай их спесь о местничестве тужит…

Три месяца ухаживали вы…

Точно так же при цезуре на второй стопе Пушкин в ней не только не избегает, в 5-стопном ямбе, пиррихия, но, напротив, любит его. Совершенно пушкинские стихи:

В атласные, дырявые карманы…

Ни милостей, ни вашего вниманья…

Так же, при такой цезуре, встречается в 5-стопном ямбе и столкновение двух пиррихиев, например:

Со временем и понемногу снова…

По отношению к цезуре 5-стопный ямб Пушкина распадается на две вполне различных группы. До 1830 года Пушкин в 5-стопном ямбе считал необходимой мужскую цезуру после 2-й стопы. По словам самого Пушкина, он принял это правило «под влиянием французского пентаметра». Так написаны все лирические стихотворения и поэмы 1814–1829 годов и «Борис Годунов». Стихи без определенной цезуры составляют за эти годы у Пушкина в 5-стопном ямбе величайшую редкость; во всем «Борисе Годунове» только один такой стих. Начиная с 1830 года Пушкин, под влиянием общего стремления к большей свободе ритма, отказывается от постоянной цезуры в 5-стопном ямбе. В «Домике в Коломне» он еще говорит: «Я в пятистопной строчке люблю цезуру на второй стопе». Но сам «Домик» написан без соблюдения точной цезуры. Так же написаны «Мицкевич», «Вновь я посетил», набросок «В начале жизни», драмы 1830 года, «Русалка» и др. Это освобождение придало стиху гораздо больше разнообразия. Стихи с мужской цезурой чередуются со стихами с цезурой женской, с цезурой после 3-й стопы и со стихами без определенной цезуры (например, «Но видом величавая жена», «Последней в Андалузии крестьянки»). Несколько жесткий в «Годунове» стих ожил, стал способен отражать самые разнообразные настроения.

Напротив, в 6-стопном ямбе Пушкин до конца строго соблюдал постоянную мужскую цезуру после 3-й стопы. Кажется, во всем творчестве Пушкина есть лишь три стиха, нарушающих (вероятно, случайно) это правило:

За городом в проклятой венте. Я Лауры…

Убил его родного брата. Правда, жаль…

Все жалобы, упреки, слезы, — мочи нет…

Развитие 6-стопного ямба шло у Пушкина особым путем. Пушкин постепенно облегчал этот стих, вводя пиррихии в новых стопах и особенно все чаще применяя пиррихическую цезуру. Так, например, в первых 30 стихах послания «К другу стихотворцу» (1814 г.) всего 9 стихов с пиррихической цезурой; в стихотворении «Когда за городом задумчив я брожу» (1836 г.) на 28 стихов таких цезур уже 13. В стихотворении «Приметы» (1822 г.), при 14 стихах, пиррихических цезур всего 3; в «Молитве» (1836 г.), при 16 стихах, их 8. В послании «На возвращение государя императора» (1815 г.) во всех 88 стихах таких цезур только 25, т. е. 30 %; в наброске «Тогда я демонов» (1832 г.) при 19 стихах их 14, т. е. 75 %. В виде исключения число пиррихических цезур более значительно в нескольких элегиях ранних лет и в послании к Жуковскому, где Пушкин, видимо, поддался влиянию техники того поэта, к которому обращал свои стихи. Таким образом, если 4-стопный ямб с годами становился у Пушкина более мужественным, то ямб 6-стопный, наоборот, постепенно освобождался от свойственной ему сухости, становился более легким, более женственным.

С развитием своей техники Пушкин развивал также и игру цезурами в 5- и 6-стопном ямбе. В ранних стихах цезуры смысловые почти всегда совпадают с цезурами метрическими; enjambements весьма редки. Но уже в 20-х годах Пушкин начинает искать разнообразия для многостопных ямбов в игре цезурами. Он уже охотно делит такие стихи на три части (например: «Судьба глядит, мы вянем, дни бегут»), переносит смысл из конца одного стиха (и не только с полустишия) в начало другого, противополагает сплошные стихи — дробленным. В этом отношении замечательно стихотворение «Покров, упитанный…» (1825 г.), в котором порывистость движений Алкида выражена стихами с резкими цезурами, а освобождение духа героя связностью последних полутора стихов. Высокого совершенства и полной свободы от метра достигает эта игра цезурами в стихах последних лет, например, в сонете «Поэту»:

Ты — царь: живи один.

Дорогою свободной

Иди…

Прекрасные примеры того же находим в послании «Вельможа», в поэме «Анджело» и др.

Разностопный ямб (прежде называвшийся «вольным» стихом), которым Пушкин охотно пишет в первую половину своей деятельности, потом вовсе исчезает из его творчества. Сохраняется только правильное чередование длинных и коротких ямбических строк, например, 6- и 4-стопного ямба.

Хорей получил развитие у Пушкина только во вторую половину деятельности. Но очень рано Пушкин усвоил себе взгляд, что во всех хореических строчках, какой бы длины они ни были, первая стопа должна быть заменена пиррихием. Более частые нарушения этого правила мы находим только в ранних стихах Пушкина, например:

Помнишь ли, мой брат, по чаше…

Стелется туман ненастный…

Каждый у своей гробницы…

Напротив, чисто пушкинские хореи звучат так:

Узнаем коней ретивых…

Равнодушно уходила…

В пору расцвета техники Пушкина хореи с иктом на первом слоге встречаются крайне редко, и то большею частью в первом стихе пьесы, например:

Блеща средь полей широких…

Долго сих листов заветных… —

или при делении стиха цезурами на три части, например:

В службе, в картах и в пирах…

Более часты они в сказках, написанных вообще очень свободным стихом. В них не редкость стихи вроде следующих:

Времени не тратя даром…

Девицу в живых оставить…

Бабушка, постой немножко…

Что касается пиррихия в 3-й стопе 4-стопного хорея, то он подчиняется у Пушкина тому же правилу, как в ямбе, т. е. чаще всего стоит перед цезурой, если следует в слове после ударения. Так, совершенно пушкинские стихи:

Только пьяное вино… Краснощекому

Здоровью… Посмеялася речам…

Исключений из этого правила у Пушкина немного; таков, например, стих:

Председательница оргий…

Цезуры в хореях у Пушкина гораздо однообразнее, чем в ямбе. Самая обычная делит стих на две половины:

Русский штык иль русский флаг…

Не стыдись, навек ты мой…

Скучно, грустно… Завтра, Нина…

От недуга, от могилы…

От измены, от забвенья

Сохранит мой талисман…

Благодаря обязательному пиррихию в первой стопе число модификаций хорея оказывается гораздо меньшим, чем ямба. Поэтому и ритмические сочетания хореев у Пушкина гораздо беднее, чем сочетания ямбов. Впрочем, во многих хореических пьесах Пушкин намеренно придавал стихам однообразное ритмическое движение, выражая грусть, уныние, например, в таких стихотворениях, как «Сквозь волнистые туманы», «Буря», «Мчатся тучи», или, стараясь выразить удаль, в песне «Пир Петра Великого». Более разнообразны ритмические сочетания в стихах «экзотических» и на античные темы. Так, например, в пьесе «Узнаем коней ретивых» одинаковое построение имеют лишь стихи одинаковые по содержанию (1-й, 3-й и 6-й), остальные все различны; в пьесе «Поредели, побелели» ритм только двух стихов повторяется вполне, и т. д.

В двухсложных размерах особенно важен вопрос о постановке значимых слов на тезисах стопы. В этом отношении Пушкин всегда был очень осторожен. Широкое развитие спондеев в ямбах и хореях произошло уже в послепушкинскую эпоху. У него самого они являются лишь в самом затаенном виде. Так, например, он позволял себе начинать ямб двумя одинаковыми односложными словами, например:

Там, там, где тень, где лист чудесный…

Все, все уже прошли…

Что, что ты врешь?..

Ты, ты всех бед моих виною…

Гораздо реже на первом слоге стоит особое значимое слово:

Трон ждет тебя…

Так. Памятник жена ему воздвигла…

Крик женский, брань и смех и ропот…

Дух отрицанья, дух сомненья…

Швед, русский, колет, рубит, режет…

На тезисах других стоп это встречается еще реже и еще затаеннее, например:

Скажи… нет, после переговорим…

Стоял Он, дум великих полн…

Напротив, Пушкин широко прибегал к атонированию двухсложных слов, ставя в ямбической стопе малозначащие хореические слова. В ранних стихах встречаются даже такие примеры:

Вы чинно, молча, сложа руки…

Долго б спать было советникам…

Позднее Пушкин допускал атонирование лишь предлогов, союзов и местоимений. Подобных примеров довольно много на всем протяжении его творчества, например, в ямбах:

Через его шагнете кости…

Передо мной явилась ты…

Или, но это кроме шуток…

Или уже они увяли…

Или соседняя долина…

Я предлагаю выпить в его память…

То же в хореях:

Гезиод или Омир…

С того света привидением…

Не отвергнуть сего случая…

Его за руку взяла…

В черновом наброске стихов «С португальского»:

Она песне улыбалась…

А в сказках даже:

Войска идут день и ночь…

Ввиду такого стремления атонировать двухсложные слова можно думать, что сам Пушкин считал иные хореи, где в первой стопе стоит икт, за начинающиеся с проклитики, например:

Сколько раз повиновался…

Помня первые свиданья…

Кудри — честь главы моей…

Парка счет ведет им строго…[37]

Надо добавить, что при всем чутье Пушкина к стиху ему случалось ошибаться в счете стоп, что показывает известную условность нашего стихосложения. Так, среди 6-стопных стихов у Пушкина не раз оказываются 5-стопные.

В александрийских стихах «Нет, я не дорожу…» находим 5-стопный стих:

Когда склонясь на долгие моленья…

В заключении элегии «Когда для смертного» (окончательно не отделанном) на том месте, где должен бы по метру стоять 6-стопный стих, читаем:

И сердцу вновь наносит хладный свет…

В стихотворении «К Н*» опять 5-стопный стих:

Ты проклял нас, бессмысленных детей…

Наоборот, среди 5-стопных стихов иногда проскальзывают 6-стопные. В «Каменном госте» три 6-стопных стиха:

Убил его родного брата. Правда, жаль…

Ну, в знак того, что ты совсем уж не сердита…

За городом, в проклятой венте. Я Лауры…

В стихах «Вновь я посетил» 6-стопный стих:

Я проезжал верхом при свете лунной ночи…

Даже в «Борисе Годунове»:

У Вишневецкого, что на одре болезни…

В неотделанной «Русалке», вместо 5-стопных, находим стихи 6-стопные и 4-стопные; то же в наброске «В начале жизни» и в других[38]. В черновом наброске «Кормом, стойлами, надзором», написанном 5-стопным хореем, находим стихи 4- и 6-стопные. Немало метрических промахов в лицейских стихах, не подвергшихся окончательной обработке.

Сравнительно с двухсложными размерами трехсложные разработаны Пушкиным гораздо менее.

Амфибрахий является у Пушкина всегда в чистом виде: он не допускал в нем анакрусы[39]. В тезисах стоп Пушкин с самого начала свободно ставил атонированные слова. Только в тщательно обработанной «Песне о вещем Олеге» он их решительно избегал, позволяя себе атонировать лишь односложные малозначащие слова —

Открой мне всю правду, не бойся меня…

В других стихах, писанных амфибрахием, находим актированными и значащие слова —

Мы вольные птицы, нора, брат, пора…

Там, ниже, мох тощий, кустарник сухой… —

и актированные двухсложные слова, даже ямбические:

Я дал ему злата и проклял его…

Кавказ подо мною. Один в вышине…

А там уже рощи, зеленые сени…

Технику гекзаметра и дистихов (гекзаметра с пентаметром) Пушкин заимствовал у Гнедича и Дельвига, не внеся в нее ничего существенно своего. Впрочем, замену дактиля хореем Пушкин допускал почти исключительно в первой стопе и после цезур, главной или второстепенной. Так, например, вполне пушкинский гекзаметр:

Чистый лоснится пол; стеклянные чаши блистают…

Такую замену Пушкин допускал и при односложном слове в начале стиха:

Мед и сыр молодой, все готово, весь убран цветами…

Примером замены дактиля хореем после второстепенной цезуры может служить стих:

Злое дитя, старик молодой, властелин добронравный…

Известно, что в «Загадке» третий стих был написан Пушкиным с метрической ошибкой и исправлен (не совсем удачно) издателями.

В анапесте Пушкин свободно допускал в тезисах стоп, особенно первой, не только значащие односложные слова («Снег на землю валится…»), но и значащие двухсложные, впрочем, только хореические. Таковы анапесты:

Старый муж, грозный муж…

Жарче летнего дня…

Тихо запер я двери…

Солнце жизни моей…

В балладе «Будрыс и его сыновья» (1833 г.) такие athona в первой стопе даже преобладают над пиррихиями:

Дети, седла чините…

Жены их, как в окладах…

Денег с целого света, сукон яркого цвета…

Особенность пушкинской метрики составляют народные размеры. Ими написано большинство «Песен западных славян», «Сказка о рыбаке и рыбке» и несколько отдельных стихотворений. В основу этого размера, — как и размера наших былин[40], — положен не счет слогов и ударений, а счет значимых выражений в стихе. У Пушкина каждый стих заключает в себе большей частью три значащих выражения. Например:

Что белеет / на горе / зеленой?

Снег ли то / али лебеди / белы?

Был бы снег, / он давно б / растаял,

Были б лебеди, / они б / улетели.

Другой пример:

Не два волка / в овраге / грызутся,

Отец с сыном / в пещере / бранятся.

Старый Петро / сына / укоряет.

Начальные слова в этом отрывке так же атонированы, как то обычно у Пушкина в анапесте. Пример из «Сказки о рыбаке и рыбке»:

В дорогой / собольей / душегрейке,

Парчовая / на маковке / кичка,

Жемчуги / окружили / шею,

На руках / золотые / перстни,

На ногах / красные / сапожки.

Пример такого же стиха, с двухдольным делением:

Стал / воевода

Требовать / подарков.

Поднес / Стенька Разин

Камки / хрущатые,

Парчи / золотые.

Совершенно произвольным стихом написана «Сказка о попе и работнике его Балде». Подобно присказкам раешников, она основана исключительно на конечных созвучиях. Отдельные стихи могут быть при этом произвольного метра и произвольной длины. Сходным складом написано поминовение «Господина Шафонского».

К народным размерам Пушкин обратился уже в последний период своей деятельности, когда почувствовал, что его ритмика вполне освободилась от власти метра.

3

Звуковая гармония стиха Пушкина основывается главным образом на игре рифмами, аллитерациях и словесной инструментовке.

В своих ранних стихах Пушкин относился довольно небрежно к этим началам. Во втором периоде он выработал себе строгие правила для рифмы и в отдельных стихах прибегал к тонкой инструментовке и к смелым аллитерациям.

Только в третьем периоде звуковая гармония стиха Пушкина достигает полного развития.

В лицейских стихах Пушкина много крайне небрежных рифм. Образцами в рифмах юный Пушкин избрал себе Батюшкова и Жуковского, не последовав ни за Державиным, считавшим достаточным рифмовать гласные, не обращая внимания на согласные, ни за Херасковым, стремившимся соблюдать в рифме опорную согласную. Но неопытность молодого стихотворца заставляла Пушкина часто делать прямые ошибки в рифмовке слов. Так, в лицейских стихах встречаем рифмы: «богатства — государства», «брег — поверг», «мак — крылах», «китайца — американца», «весельи — исчезли», «рад — писать» и т. д[41].

Во втором периоде Пушкин вырабатывает для себя правила рифмы, в общем соблюдаемые русскими поэтами до сих пор. Пушкин считает рифму, начиная с ударяемой гласной, не обращая внимания на опорную согласную. Только для мужских рифм на гласную он признает нужным, да и то не всегда (по образцу французских поэтов), рифмовать и опорную согласную. Сходные в произношении звуки в рифме смешиваются: а и я, ы и и, о и е, у и ю, ё и е, д и т, з и с, ф и в, б и п, ж и ш, к и г, и т. д.

Смешиваются и сходные в произношении окончания ого (правописание времен Пушкина аго) и ова. Приставка й к неударяемому слогу в конце слова не изменяет рифмы. Не изменяют ее и сходные (обе твердые или обе мягкие) гласные, стоящие после ударения, например, о и ы, и и е (Ь). Энклитические слова, без ударения, тесно примыкающие к предыдущему слову, рифмуются с целым созвучным словом, образуя составную рифму, и т. д.

Таким образом, чисто пушкинскими рифмами надо признать следующие: 1) при сходных звуках: «как-нибудь — блеснуть», «брегет — обед», «раз — васисдас», «уверен — Каверин», «под Азовом — суровым», «послушный — простодушной», «милый — силой», «снова — рокового», «младого — снова» и т. д.; 2) при дополнении звука й: «мечтаний — няне», «славы — лукавый»; надо заметить, что таких рифм у Пушкина сравнительно немного, но зато, отчасти под влиянием правописания своего времени, Пушкин считал себя вправе рифмовать не только ый и ой, но и ый и о (неударяемые), например: «благородный — угодно»; 3) составные рифмы: «моложе — что же», «нельзя ли — побежали», «нельзя ль — жаль», «Чайльд-Гарольдом — соль-дом», «отвечай-ка — хозяйка» и т. п.

Однако даже в пору расцвета техники Пушкина в его стихах встречаются различные уклонения от таких правил, частью намеренные, преследующие известные цели изобразительности, частью — объясняемые только недосмотром поэта.

Во-первых, и в поэмах и в лирике встречаются единичные стихи не срифмованные. Часто это можно объяснить ошибкой издателей или переписчика (хотя бы переписчиком был сам Пушкин). Таких стихов немало в лицейском периоде, но есть они и в позднейших. Так, в стихотворении «Рифма — звучная подруга» в первой строфе остался несрифмованным 4 стих, отчего вся строфа стала короче следующих. В «Бахчисарайском фонтане» остается без рифмы стих: «Мелькала дева предо мной». В «Медном Всаднике» без рифмы осталось 3 стиха: «И не нашел уже следов», «На город кинулась. Пред нею», «А спал на пристани. Питался» и т. п. Наоборот, случается у Пушкина, что одна и та же рифма повторяется слишком долго. Так, в поэмах и длинных стихотворениях рифма одного четверостишия иногда не только повторяется в следующем, но идет даже далее. Таковы рифмы в конце 1-й песни «Полтавы»: «забывает — открывает — затмевает — воображает», или рифмы «Вадима», где одно слово повторяется дважды: «Старика — ветерка — река — старика» и др.

Во-вторых, Пушкин иногда слишком свободно понимал сходство звуков. Нельзя осудить, несмотря на их смелость, рифм, как «пожалуй — малый», «оракул — каракуль», но, по выражению Ф. Е. Корша, конечно, сам Пушкин «не одобрил бы таких созвучий, каковы»: «Васька — коляска», «вручив — вкривь», «низкий — александрийский — склизкий», «молот — город», «союз — боюсь» и т. п. Кроме того, не всегда требуя для мужской рифмы на гласную опорной согласной, Пушкин идет в этом отношении слишком далеко. Можно примириться с тем, что он рифмует без опорной согласной слова на я и /о (как йотированные гласные) и даже на и (как на гласную, очень сильную в произношении), например: «меня — моя», «себя — я», «пою — молю», «королю — свою», «любви — мои», «колеи — земли». Уже слабее рифмы, как: «пустой — землей», «мое — Gillot», но совсем слабыми надо признать рифмы, как: «она — сошла», «плоды — мечты», «пуста — пруда», «толпу — арбу». Недостатком рифмы является и рифмовка двойной согласной (в женских окончаниях) с одной: «бездыханна — Диана» и т. п.

С современной точки зрения приходится осудить еще рифмовку ё с е: «черкеса — утеса», «лес — грез», «железы — слезы», «тяжелой — оробелой» и т. п. Наконец, недочетом рифмы является и рифмовка слов одного корня, что нередко у Пушкина: «скажи — укажи», «отважно — важно», «знать — узнать», «шли — нашли», «снес — донес» и т. д. При этом Пушкин порой довольствуется простым повторением слова вместо рифмы, иногда в новом смысле, иногда в том же: «сапоги — сапоги» (в песне Франца): «мира — мира» («Безверие»), «мира — мира» («Руслан»), «до них — их» («Е. О.») и т. д. Иногда этот прием производится Пушкиным явно намеренно, в произведениях шутливых, в народном складе и т. п., например: «А что же делает супруга — одна в отсутствие супруга» («Граф Нулин»), «гости — в гости» («О царе Салтане»), «слезы точит — нож… точит» («Жених»). Сюда же относятся рифмы составные, буквально повторяющие слово: «по калачу — поколочу», «по лбу — полбу».

При всех этих единичных промахах, рифмовку Пушкина должно признать очень замечательной и придающей стиху особую силу. Сила рифмы Пушкина — в ее естественности. Пушкин не щеголяет редкостью и изысканностью рифмы; «новых» рифм у него немного. Словарь рифм Пушкина показал бы, как часто у него повторяются одни и те же пары созвучий, особенно мужских. Но Пушкин внимательно заботился о двух вещах: 1) чтобы рифмующееся слово естественно приходилось на конец стиха и 2) чтобы под рифму попадали те слова, на которые почему-либо надо обратить особое внимание читателя, на которых лежит смысловое ударение. Благодаря этому, рифма Пушкина — не случайное украшение, но необходимый элемент стиха, нечто связанное с ним органически, его существенная часть. Рифма Пушкина не только отмечает концы стихов (ее первое назначение в тоническом стихе), но могущественно способствует общему художественному впечатлению, выдвигает образы, подчеркивает мысли, оттеняет музыку ритма. Чтобы вполне показать это, пришлось бы выписать сотни примеров. Ограничимся двумя-тремя. Возьмем отрывок:

Альфонс садится на коня;

Ему хозяин держит стремя.

«Синьор, послушайтесь меня:

Пускаться в путь теперь не время».

Это — пример естественности в расположении рифм. Нельзя и в прозе расставить слова в ином порядке. Рифмующиеся слова с необходимостью падают на концы стихов. Это создает впечатление необыкновенной простоты речи: рифма не чувствуется, но свое назначение исполняет. Возьмем другой пример:

Но правдой он привлек сердца,

Но нравы укротил наукой,

И был от буйного стрельца

Пред ним отличен Долгорукой.

Или:

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Это — примеры того, как Пушкин ставит под рифму слова особенно значительные в стихе, те, на которые должно обратить особое внимание, которые должны запомниться больше всех других. Благодаря этому те «наглагольные рифмы», которые Пушкин защищал в «Домике в Коломне», кажутся во втором четверостишии нужными и естественными. В этом отношении некоторые стихи Пушкина особенно характерны, например: «Бег санок вдоль Невы широкой»; поэт хотел дать образ именно широкой Невы, а не вообще реки. Наоборот, он пишет: «И в них широкими реками вливались улицы»; здесь важнее было сравнение улиц с «реками», а «широкими» является лишь дополнительным эпитетом.

Изобразительное значение рифмы у Пушкина наиболее сказывается в стихотворениях «характерных» (несколько «стилизованных») и шутливых. Таковы, например, рифмы в «Утопленнике», в «Гусаре» (1833 г.), во многих эпиграммах. Звуковое значение пушкинской рифмы полно раскрывается в таких стихотворениях, как «Я помню чудное мгновенье», «Что в имени тебе моем», «Сквозь волнистые туманы», «Мчатся тучи, вьются тучи» и др.

Пушкин пользовался почти исключительно рифмами женскими и мужскими. При этом женская рифма у него разработана гораздо больше, нежели мужская. Среди мужских рифм Пушкина особенно много обычных пар, повторяющихся по несколько раз. Однако среди тех и других есть отдельные примеры и рифмы «богатой»: «капать — лапоть», «бездной — железной», «времена — Карамзина», «честь — есть» (также те составные рифмы, которые были приведены выше), и примеры рифмы «сочной» (с опорной согласной): «скрежет — режет», «власами — глазами», «раскаты — рогаты», «заглушён — жен», «страсть — обокрасть», и примеры рифмы многосложной: приведенные выше «по калачу — поколочу», «по лбу — полбу» и др. Довольствуясь обычно парою рифм, Пушкин Б последние годы полюбил «тройное созвучие»: так написаны, по самой форме строф, его октавы, терцины, затем стихотворения «В последний раз твой образ милый», «Паж» и др. В сонетах имеем образец четырежды повторяющейся рифмы; то же в строфах «Обвала» и «Эха».

Однако Пушкин не был чужд и многосложных рифм. Уже в лицейских стихах встречаются трехсложные окончания (без рифм) и, в гимне «Боже, царя храни» (в котором Пушкин следовал размеру Жуковского), дактилические рифмы: «смирителю — хранителю — утешителю», «безмятежною — надежною — нежною» и т. д. В отрывке «Не розу пафосскую» (1835 г.) опять находим дактилические рифмы: «пафосскую — феосскую», «оживленную — окропленную». Дактилическая рифма встречается и в одной эпиграмме: «плотию — Фотию». Четырехсложные окончания встречаются в эпиграмме на Стурдзу: «библического — монархического» и в отрывке «А в ненастные дни»: «выигрывали — отписывали» (что, впрочем, можно рассматривать, как слабую мужскую рифму). В «Сказке о попе» находим дактилические и четырехсложные рифмы: «нахвалится — печалится», «понатужился — понапружился», «покрякивает — вскакивает»[42].

В сочетаниях рифм Пушкин предпочитал чередование женской и мужской или мужской и женской. Одним выбором начальной рифмы (мужской или женской) он умел видоизменять самый характер стихотворения (ср., например, характер стихотворений, начинающихся мужской рифмой: «Не пой, красавица, при мне», «Обвал», «Монастырь на Казбеке»). Но в строфах Пушкин любил ставить рядом две женских или две мужских рифмы; так построена строфа «Евгения Онегина», строфы «Сраженного рыцаря», «Жениха», «Гимна в честь чумы», стихотворений «В последний раз…», «Рифма — звучная подруга», «Паж» и многих других. Сюда же должно отнести все двустишия, как в александрийском стихе, так и самостоятельно созданные поэтом (например, в «Полтаве» — песня «Кто при звездах и при луне», «Черную шаль», «С португальского» и др.). Такие же сочетания одинаковых рифм, стоящих рядом, обычны у Пушкина в поэмах и длинных, не строфических стихотворениях. Есть у Пушкина и стихотворения, написанные сплошь с одним мужским, или одним женским, или одним дактилическим окончанием. Наконец, есть попытка построить строфу из 3 рифм, причем каждая появляется лишь через три стиха, — набросок:

Не розу пафосскую,

Росой оживленную,

Я ныне пою;

Не розу феосскую,

Вином окропленную.

Стихами хвалю.

Независимо от рифм, стих Пушкина исполнен высокой музыкальности. Это достигается прежде всего крайне осторожным выбором звуков. Как эвритмист, Пушкин не знает себе равных в русской поэзии до наших дней. Можно указать у него лишь самое ограниченное число неудачных сочетаний звуков. Напротив, наблюдая сочетания и столкновения согласных и гласных у Пушкина, мы постоянно видим величайшую заботливость поэта о легком, музыкальном переходе от одного слога, от одного слова, от одного стиха к другому. Для Пушкина характерны такие переходы от слова к слову, как «Отрок милый, отрок нежный», «Трубит ли рог, гремит ли гром», «Бог помочь вам, друзья мои», «Режь меня» и т. п., где столкновения согласных не дают никакого затруднения в чтении, или «Мои утраченные годы», «Гордой юности моей», «Легко и радостно играет», «Порой опять» и т. д., где столь же легки столкновения гласных. Впрочем, столкновения гласных у Пушкина сравнительно редки: в большинстве случаев слово, кончающееся на гласную, а тем более на две гласных, вызывает у Пушкина следом слово, начинающееся с согласной. Это правило он часто соблюдает даже в тех случаях, когда слово на гласную кончает стих или полустишие. Разумеется, требования звуковой изобразительности заставляют иногда Пушкина нарушать эти правила. Таков, например, стих: «Адмиралтейская игла»; таково намеренное нагромождение сталкивающихся согласных в стихе: «Ты — трус, ты — раб, ты — армянин» и т. п. Но даже в этих стихах эвритмия соблюдена.

Вторым средством музыкальности стиха является аллитерация. Стих только тогда музыкален, когда гласные и согласные слов приведены между собою в известную гармонию. Простейшей формой аллитерации (собственно аллитерацией) служит единоначатие: слова или слоги в словах начинаются с одного и того же звука. Развитием аллитерации служит вообще согласование всех звуков слов в гармонии. Понимая первенствующее значение аллитерации в музыке стиха, Пушкин, однако, заботился о том, чтобы она назойливо не выступала на первое место. Аллитерации у Пушкина большею частью скрыты, чувствуются в чтении, но почти незаметны без внимательного разбора. Он предпочитал аллитерации внутри слов, а не в начальных звуках, или аллитерации через слово, а не в словах, стоящих рядом.

Есть, конечно, у Пушкина и примеры резких аллитераций. Таковы, например, стихи: «Милой Мери моей», «Отуманен лунный лик», «И долго милой Мариулы», «И зеленый влажный волос», «На печальные поляны», «Жук жужжал» (звукоподражание) и т. п. Но гораздо более по-пушкински построены стихи: «Войны кровавые забавы», «И летней теплой ночи тьма», «Птичка пискнула во тьме», «Лелеет, милая, тебя», «Волны, плеснувшей в берег дальный». Еще более тонкую аллитерацию находим в таких, например, стихах: «Душна, как черная тюрьма», «Узору надписи надгробной», «Терек играет в свирепом весельи», «Был вечер. Небо меркло» и т. п. Можно сказать, что в пору расцвета техники Пушкина у него нет ни одного стиха, в котором не была бы применена аллитерация. При этом она не ограничивается одним стихом, но часто переходит в следующие, и иногда отзвук ее слышится в стихотворении через несколько строф[43].

С аллитерацией тесно связана звукопись (словесная инструментовка). Аллитерация является, собственно говоря, одним из ее средств: аллитерация сама по себе только придает стиху музыкальность; аллитерация как средство звукописи служит для высшей изобразительности поэзии. Наряду с другими приемами словесной инструментовки (главным образом с выбором соответственно окрашенных гласных и согласных), Пушкин только в ранних стихах применял аллитерацию ради нее самой. Уже со второго периода он начинает пользоваться ею как средством звукописи. В последние годы деятельности искусство изображать звуками достигает у Пушкина полного развития.

Полное изображение пушкинской звукописи опять потребовало бы многих десятков примеров, и опять здесь приходится ограничиться несколькими образцами.

Замечательное изображение морского шума дают заключительные стихи «К морю»:

Перенесу, тобою полн,

Твои скалы, твои заливы,

И блеск, и тень, и говор волн.

Здесь особенно замечательны последние слова, дающие звуками всю иллюзию прибрежного шума вод: «говор волн». Не менее замечательно звуковое изображение начинающейся метели в «Бесах»:

Мутно небо, ночь мутив…

В мутной месяца игре…

Визгом жалобным и воем… и т. д.

Или изображение «Зимней дороги»:

Сквозь волнистые туманы

Пробирается луна,

На печальные поляны

Льет печальный свет она…

В этой строфе и в следующих искусство пользоваться аллитерациями ради целей звукописи достигает совершенства. Едва ли не каждый звук, не каждая буква принята поэтом во внимание. Иного характера звукопись находим в стихах:

Оно умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальний,

Как звук ночной в лесу глухом.

Здесь аллитерации очень тонки: ш аллитерируется с ч, ой (под ударением) с о и т. п.

Одним из лучших примеров пушкинской звукописи может служить стихотворение «Обвал».

Первая строфа своими повторными рифмами на лы дает сразу впечатление суровости и мрачности описываемой картины. Стих: «И ропщет бор» приближается к звукоподражанию. Одни мужские рифмы стихотворения усиливают общее впечатление. Только 5-ый стих, изображающий «волнистую мглу», своими мягкими аллитерациями на л несколько смягчает его: «И блещут средь волнистой мглы». Во второй строфе падение обвала передано накоплением согласных: «И с / ляжки / и грохотом упал». Короткие стихи «Загородил», «Остановил» своими пиррихиями дают впечатление мгновенности явления.

Напротив, те же короткие стихи в третьей строфе, разделенные на две самостоятельных стопы, «Прошиб снега», «Свои брега», дают впечатление удали, свирепости Терека, широты разлива. Заключение четвертой строфы рисует звуками ту «пыль вод», которой Терек «орошал ледяный свод»: «И шумной пеной орошал». Наконец, последняя строфа каждым своим стихом рисует разнообразнейшие картины. «И путь по нем широкий шел» — аллитерациями на п и на ш и своими цезурами изображает самый путь. В стихе «И конь скакал и влекся вол» различием аллитераций на к и на в передана разница между быстрым скаканием коня и медленными движениями вола. Та же медлительность движений верблюда в следующем стихе передана также аллитерацией на в; «И своего верблюда вел». Два последних стиха своей связностью, своими цезурами, выбором полногласного слова «Эол» и полурифмами: «небес — жилец» дают впечатление небесного простора:

Где ныне мчится лишь Эол,

Небес жилец!

«Медный Всадник» — одна сплошная звукопись. Следовало бы выписать каждый стих повести, чтобы сочетаний и скрытой в ней. поразительном, скачки Медного мостовой: раскрыть богатство звуковых звуковой изобразительности ###

Не будем уже говорить о по звукописи, изображении Всадника по

потрясенной

Как будто грома грохотанье,

Тяжело-звонкое скаканье

По потрясенной мостовой…

И озарен луною бледной,

Простерши руку в вышине,

За ним несется Всадник Медный

На звонко-скачущем коне…

И во всю ночь, безумец бедный,

Куда стопы ни обращал,

За ним повсюду всадник Медный

С тяжелым топотом скакал…

Но и помимо этого знаменитого места, каждый образ, каждая мысль, каждая картина повести находит свое полное выражение в самых звуках стиха. Мы встречаем здесь богатые аллитерации: «строгий, стройный вид», «прозрачный сумрак, блеск безлунный», «и блеск, и шум, и говор балов», «стояли стогны озерами» и т. п.; аллитерации более глубокие: «с разбега стекла бьют кормой», «как ветер, буйно завывая», «дождь капал, ветер выл уныло», «плескал на пристань; ропща пени», «а в сем коне какой огонь», «уздой железной» и т. д. Находим наряду с аллитерациями почти звукоподражания, как, например, «твоей твердь/ни дыми гром» или эти изумительные строки:

Шипенье пенистых бокалов

И пунша пламень голубой.

Если сопоставить с этим, что «Медный Всадник» (при всей глубине идеи, положенной в его основание) в то же время является вообще замечательнейшим созданием Пушкина по совершенству стиха, придется признать повесть венцом всех созданий великого поэта. Нигде в другом произведении Пушкина четырехстопный ямб не движется так разнообразно и так свободно, как именно в «Медном Всаднике». Нигде поэт не пользуется с большим искусством цезурами, придавая ими совершенно неожиданное движение стиху. Нигде у Пушкина рифмы не звучат так естественно и вместе с тем не способствуют в такой мере яркости образов и картин, как в «петербургской повести». Наконец, именно в стихах «Медного Всадника» Пушкин вполне раскрывает свое искусство живописать звуками: словесная инструментовка достигает здесь того идеала, о котором только мечтают поэты наших дней. Можно сказать, что в «Медном Всаднике», как и в других стихотворениях последних лет жизни, Пушкин достиг вершин своей стихотворной техники и дал еще не превзойденные образцы русской стихотворной речи вообще.

1915

Маленькие драмы Пушкина

(К предстоящему спектаклю в Художественном театре)

К началу 30-х годов окончательно обозначился разрыв между Пушкиным и современным ему кругом читателей. Уже «Борис Годунов» был встречен полным непониманием. Ряд других величайших созданий Пушкина нашел самый холодный прием со стороны критики и общества. Все, даже молодой Белинский, говорили «об упадке пушкинского таланта» именно тогда, когда гений поэта вполне раскрылся. Пушкин понял, что должен оставить все попытки подойти к своему читателю, т. е. снизойти до него. Пропасть между великим поэтом, опередившим современников на столетие и более, и «публикой», «толпой», «чернью» была слишком широка и глубока, чтобы можно было восстановить между ними связь, не посягая на самое святое в творчестве. Убедившись в этом, Пушкин, так сказать, «махнул рукой» на читателей и стал писать, повинуясь исключительно внутренней потребности, не думая о том, для чего он пишет и будет ли он понят.

Характерным примером такого творчества может служить «Домик в Коломне». Эта шутливая поэма совершенно не была оценена в свое время. Рассказывают, что «повесть почти всеми была принята за признак конечного падения поэта… В обществе старались не упоминать о ней в присутствии автора, щадяего самолюбие» (Анненков). Впрочем, «Домик в Коломне» в значительной степени недоступен широким кругам читателей и теперь и, вероятно, таким останется всегда. Дело в том, что, кроме изящества и живости рассказа, реалистичности и меткости описаний, остроумия тонких замечаний, рассеянных в октавах, и т. п., «Домик в Коломне» имеет другую ценность, которая для самого Пушкина, конечно, и была самым важным: эта повесть должна производить впечатление главным образом своей формой. Наибольшая сила юмора — и юмора глубокого и острого — вложена в этой повести в рифмы и в ритмы. Только люди, хорошо знакомые с механизмом стиха, почти-только поэты, могут оценить красоту стиха после рифмы «точке»:

Что? перестать или пустить на пе? —

или тонкую иронию, скрытую в цезуре стиха:

Все кажется мне, будто в тряском беге…

Одновременно с «Домиком в Коломне», во время «болдинского сидения», осенью 1830 года, написаны Пушкиным и его «маленькие драмы»: три оригинальных — «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» — и одна, переведенная с английского: отрывок, озаглавленный «Пир во время чумы». За Пушкиным уже было такое грандиозное драматическое создание, как «Борис Годунов». Но в «Борисе» Пушкин всецело следовал шекспировской поэтике. «Борис Годунов» — как бы одна из шекспировских хроник, только из русской истории; в нем — всё, как у Шекспира: та же рисовка характеров и страстей, такое же деление на маленькие сцены, тот же стих, беглый пятистопный ямб с отдельными рифмованными стихами и т. д. Огромное достоинство «Бориса Годунова» неоспоримо: рельефное изображение характеров, глубокое проникновение в психологию действующих лиц, живой и блестящий диалог и т. д. Образы Пимена, Марины, Самозванца, самого Бориса — все это, конечно, живые лица и гениально обобщенные типы… Для своего времени, для нашей литературы «Борис Годунов» был событием значительнейшим: он раз навсегда порвал с вековым прошлым русского театра и указал ему новые пути: ориентацию корнеле-расиновскую заменил ориентацией шекспировской. Достаточно вспомнить негодование современной критики, чтобы понять, какой переворот совершил «Борис Годунов»… Но все же в сокровищницу мировой, всеобщей литературы «Борис Годунов» не вносил того существенно нового, чего можно было требовать от Пушкина. Шекспир подавлял Пушкина в его драме. Мицкевич приветствовал Пушкина после одного чтения «Бориса Годунова» словами: «Tu Scheakspearus en's, si fata sinant» (измененный стих «Энеиды»: «Ты будешь Шекспиром, если позволит судьба»). Похвала сомнительная: Пушкину должно быть Пушкиным, а не Шекспиром. И в своих «маленьких драмах» Пушкин пожелал быть вполне самим собой.

В бумагах Пушкина сохранился листок, относящийся к той же осени 1830 года. На этом листке поэт составил список своих драм, предполагая, по-видимому, издать их отдельной книгой вместе с «Домиком в Коломне». Здесь перечислено: «Октавы» (т. е. «Домик»), «Скупой» (т. е. «Скупой рыцарь»), «Сальери» (т. е. «Моцарт и Сальери»), «Дон-Гуан» (т. е. «Каменный гость»), «Plague» (т. е. «Пир во время чумы»). На обороте листка имеются как бы заглавия, которые Пушкин подбирал для своей будущей книжки. Последовательно было написано и зачеркнуто следующее: «Драматические сцены», «Драматические очерки», «Драматические изучения», «Опыт драматических изучений». Два последних названия особенно характерны. Пушкин смотрел на свои маленькие драмы как на изучения. Чего? Вряд ли можно отвечать: человека, психологии, страстей. Такой ответ решительно не соответствовал бы всему, что мы знаем о поэтике Пушкина. Пушкин никогда не видел в поэзии средства изучениямира (хотя, может быть, такой взгляд и справедлив по существу дела). Всем воззрениям Пушкина на искусство было чуждо сказать, что он изучает характеры изображаемых им лиц. В таком случае что же изучалПушкин в своих драмах? Ответ, как нам кажется, может быть лишь один: Пушкин изучал самуюдраму, драматическую форму. «Драматические изучения» значило изучение того, как можно и должно создавать драмы.

В своих «маленьких драмах» Пушкин делал «опыт» свести драму к ее сущности. Во всех трех драмах, написанных осенью 1830 года в Болдине, сохранено только существенно необходимое и откинуто все, без чего можно обойтись. Таким приемом Пушкин, конечно, порывал со всеми традициями театра, нарушал все так называемые «законы сцены». Иначе говоря, Пушкин закрывал себе дорогу, если не на сцену, то к сценическому успеху (в свое время, по крайней мере), отказывался от успеха своих драм у публики, в обществе. Но Пушкин, как мы видели, и без того не надеялся быть понятым, и такое препятствие не могло его остановить. Как он написал «Домик в Коломне» почти исключительно для поэтов, для узкого круга лиц, хорошо знающих и чувствующих тайны стихотворной техники, так написал «маленькие драмы» для небольшого числа лиц, которые способны воспринимать, так сказать, «квинтэссенцию» драмы, чистую поэзию, из которой устранено все, только способствующее восприятию. «Маленькие драмы» Пушкина — «театр для поэтов», которые не нуждаются в прикрасах, помогающих обычным читателям воспринимать художественную идею.

Вспомним, как начинается «Моцарт и Сальери»:

Все говорят: нет правды на земле.

Но правды нет и выше. Для меня

Так это ясно, как простая гамма.

Родился я… и т. д.

Основная идея пьесы выражена в первых двух стихах. Это ли не нарушение, не попрание всех «требований сцены»! «Опытные» драматурги всегда ставят вначале сцены незначительные, частью имея в виду зрителей, которые опаздывают в театр, а главное, считаясь с законами внимания, которое напрягается не сразу, а нуждается в известной подготовке. Пушкин же требует от зрителя, чтобы он сразу, с первогослова, был весь внимание, чтобы он сосредоточил сразу всю силу своей восприимчивости. Третий стих уже дает основную характеристику Сальери, и по этому одному стиху зритель должен догадаться о многом: понять, каков человек, делающий такое сравнение («ясно, как простая гамма»). И затем с четвертогостиха Сальери переходит к подробной самохарактеристике…

Столь же стремительно начало «Скупого рыцаря»:

Во что бы то ни стало на турнир

Явлюсь я. Покажи мне шлем, Иван.

Пушкин даже зачеркнул стих, который в черновых рукописях предшествовал этим и служил объяснением им:

Сам герцог звал меня на бал. Матильда

Там будет. Нет, во что бы то ни стало…

Такой же поразительной сжатостью отличаются все характеристики, все сцены, все развитие действия в драмах Пушкина. Он отстраняет от себя все соблазны полнее развить то или другое лицо. Мы слышим о Матильде, но не видим ее на сцене; дон Карлос, кроме маленького монолога («Так молода»… и т. д.), не произносит и пятнадцати стихов; всю историю, как дон Жуан убил Командора, зритель должен восстановить по немногим, скудным намекам, и т. п. В отдельные выражения вложена поэтому величайшая, какая-то сконцентрированная сила. В реплике Жида: «И ядом» это поразительное И говорит больше, чем иные пространные монологи. Еще более многозначительны слова Моцарта к Сальери, стоящие характеристик в сотни страниц: «гений, как ты да я». Даже в ремарках Пушкин крайне скуп на слова. Вся дуэль дон Жуана с дон Карлосом описана одним словом: «бьются».

Эта сжатость приводит во многих местах к условности. Пушкин нисколько не заботится о том, чтобы в его драмах действие и диалог происходили так, как в действительной жизни. Впрочем, и в теории Пушкин был за условность театра. Еще в письме о «Борисе Годунове» (Н. Раевскому) Пушкин решительно высказался, что драма должна быть условна. «Какое, к черту, правдоподобие, — писал он, — может быть в зале, разделенной на две половины, из которой одна занята двумя тысячами человек, подразумеваемых невидимыми для находящихся на сцене?» Далее Пушкин называет свою систему драмы «условным неправдоподобием». И, в самом деле, разве не «условное неправдоподобие» та, например, сцена, в которой Сальери приглашает Моцарта отобедать вместе:

— Послушай: отобедаем мы вместе

В трактире Золотого Льва.

— Пожалуй, Я рад.

Но, дай, схожу домой, сказать

Жене, чтобы меня она к обеду

Не дожидалась. (Уходит.)

В действительной жизни, несомненно, Моцарт и Сальери обменялись бы при этом гораздо большим числом слов, но Пушкин сохранил только сущность их речи. У него в драмах все написано, по его любимому выражению, «на выдержку», т. е. «в обрез», — ни слова лишнего сверх того, что необходимо для выяснения общего смысла. Тогда как искусные ораторы, зная характер толпы и свойства внимания, любят по два, по три раза повторять в разных выражениях одну и ту же идею, Пушкин облекает каждую мысль minimum'ом слов. Зритель, смотря пушкинские драмы, не имеет права быть невнимательным, но обязан ловить, воспринимать каждое слово, каждый звук слова.

Таковы эти странные создания пушкинского гения. Разумеется, теперь мы подходим к ним иначе, нежели подходили современники. Слава Пушкина, его уже достаточно вскрытое значение заставляют нас действительно ловить с благоговением каждое его слово. Кроме того, мы заранее знаем драмы Пушкина, изучали их на школьной скамье, прочли целую литературу о них. Благодаря этому теперь драмы Пушкина стали доступны для сцены. Но, как бы ни были зрители подготовлены к восприятию этих драм со сцены, они все-таки потребуют исключительного напряжения внимания. Только тот унесет из театра действительно то, что желал дать Пушкин, кто сумеет не пропустить ни слова из диалога, дополнить смысл речи ее звуками и вообще отнестись к разыгрываемым драмам не как к зрелищу, которое само входит в душу, а как к трудной художественной задаче, требующей от зрителя сотрудничества с поэтом. Пушкин в своих драмах дал эликсир поэзии; претворить его в живое вино поэзии должен зритель.

Варшава.

Март 1915

Записка о правописании в издании сочинений А.С. Пушкина

Всеобъемлющий гений Пушкина охватывал все стороны духовной жизни его времени: не только интересы искусства, в частности — поэзии, но и вопросы науки, общественной деятельности, политики, религии и т. п. Тем более энциклопедистом был Пушкин как писатель: все, так или иначе связанное с литературой, было им вновь пересмотрено и продумано. Лирик по призванию, драматург, проложивший новые пути для русского театра, романист, создавший нашу прозу, поразительный переводчик, Пушкин вместе с тем был и историк, сумевший остаться самостоятельным в эпоху подавляющего господства Карамзина, и автор увлекательных путевых записок, и деятельный журналист, сам — редактор-издатель лучшего временника его дней и усердный сотрудник других изданий, где помещал свои вдумчивые безошибочные критики, заметки на самые разнообразные темы, острую полемику. В то же время Пушкин посвящает свое внимание вопросам истории литературы, теории поэзии, техники стиха, грамматики и, наконец, орфографии, как теснейшим образом связанным с литературой. И вся эта разносторонняя деятельность образует стройное целое, потому что отражает единое миросозерцание, составляет различные проявления единой, цельной личности великого поэта.

Словно предвидя, что жизнь его будет безвременно оборвана, Пушкин как бы торопился набросать на бумагу свои мысли, свои наблюдения по поводу самых разнообразных вещей, начиная с вечных «мировых» вопросов, кончая «историческими анекдотами». Эти беглые заметки, в том виде, как они дошли до нас, вероятно, не предназначались для печати; тем не менее в этих разрозненных страницах везде сквозит гениальная прозорливость Пушкина, и взятые вместе, они оказываются как бы продуманной системой взглядов и убеждений. Одна мысль поддерживает другую, первое суждение поясняется вторым, случайное замечание получает новый смысл в связи с остальными. Как сочинения Пушкина, так и его убеждения — это живой организм, из которого нельзя изъять одну часть, не повредив целого. Удаляя одну заметку Пушкина, мы лишаем ряд других пояснительного толкования. Устраняя один из взглядов Пушкина, мы отнимаем часть их силы у других. Пушкина должно принимать в его целом, и только тогда получаем мы в полноте грандиозный облик нашего национального гения.

Вполне понятно, что вопросы языка живейшим образом интересовали Пушкина. В одной беглой заметке он высказывает замечательную мысль: «Только революционная голова, подобная Марату и Пестелю, может любить Россию, — так, как писатель только может любить русский язык». И Пушкин, действительно, любил русский язык, которым владел с таким совершенством, а любя, не мог не стараться этот язык осмыслить, вполне уяснить себе. Среди тех беглых заметок, о которых мы упоминали, значительная часть посвящена именно вопросам языка, в том числе грамматики и правописания. Эти заметки составляют столь же необходимое звено в общей цепи размышлений Пушкина, как и все другие: о драматургии, например, о роли критика, о назначении журналиста…

Пушкин-филолог неразрывно связан с Пушкиным-поэтом. Но из этого следует, что не только филологические заметки Пушкина не могут быть выкинуты из собрания его сочинений, но в этом собрании должны быть соблюдены и самые взгляды Пушкина на язык, на грамматику и на правописание. Изменяя их, мы тоже отнимаем что-то, и весьма существенное, у цельного облика Пушкина.

Заметок Пушкина, непосредственно касающихся правописания, дошло до нас около десятка. В процентном отношении это — немалое число, принимая во внимание все то разнообразие интересов Пушкина, которое было вкратце охарактеризовано. Важно то, что к вопросам, как должно писать, Пушкин возвращался не раз, относился к ним не безразлично. Пушкин думал над русской орфографией, давал себе определенный отчет в том, почему то или другое слово писал так, а не иначе. Например, в одной заметке Пушкин обсуждает, как писать «юбка» или «юпка», решая вопрос в пользу первого написания; в другой — предлагает писать «телега» от «телец», в третьей — «двенадцать» от «двое-на-дцать»; далее защищает написание «цыганы», а не «цыгане», и т. п. Но еще важнее, что в зрелые годы жизни Пушкин сам держался вполне определенной орфографии. В детстве и в ранней юности он, естественно, подчинялся господствовавшим правилам. Но начиная с 20-х годов во всех рукописях Пушкина сказывается единая, притом своеобразная орфография, отвечающая общим взглядам поэта. В отдельных случаях, особенно в скорописи, в черновых набросках, есть отступления от этого правописания, но в целом оно выдержано и крайне характерно. Можно и должно говорить о «пушкинском правописании», тогда как определенной орфографии, тем более самостоятельной не было не только у Жуковского, Боратынского, Дельвига, но даже и у Лермонтова. Те писали «как бог на душу положит»; Пушкин — следуя своим обдуманным взглядам на начертания слов.

«Пушкинское правописание» не совпадает ни с орфографией, принятой в его время, ни с позднейшей, установленной в середине века. Как один из ярких примеров «пушкинского правописания», можно указать на окончание прилагательных мужского рода в именительном падеже: Пушкин упорно писал это окончание «ой», а не «ый», т. е. «серебряной», «бронзовой» (а не «серебряный», «бронзовый», — беру эти примеры из середины стиха, а не из рифмы). Таким написанием объясняются весьма многие рифмы Пушкина. Именно, он совершенно свободно рифмовал прилагательные мужского рода в именительном падеже с прилагательными женского рода в иных падежах или с именем. Таковы, например, рифмы (выбранные из огромного числа подобных же): «затворник опальной — с отрадою печальной», «отшельник бессарабской — сказочкой арабской», «шалаш убогой — лесной дорогой», «сон глубокой — беглянки черноокой», «жар полдневной — с царевной», «конь ретивой — гривой», «остов гордой — мордой» и т. п. По той же причине Пушкин мог позволить себе рифмовать: «дальной — печальной», «Долгорукой — наукой» и т. п. При ином написании все эти рифмы исчезают или становятся неправильными, натянутыми, между тем Пушкин неправильных римф всегда избегал. Пушкин настолько строго следовал своему написанию, что даже избегал рифмовать такие прилагательные мужского рода в именительном падеже со словами на «ы», что весьма обычно у современных поэтов, пишущих окончание на «ый». Только в виде исключения встречаются у Пушкина рифмы такого типа, например, «суровый — дубровы», и их очень немного. Несколько свободнее был в этом отношении Пушкин в причастиях, рифмуя, например, «оживленный — неизменны», вероятно, потому, что рассчитывал на сильное произношение двух «н», смягчавшее неточность рифмы. Во всяком случае, все эти особенности и оттенки пушкинской рифмы пропадают, если не сохранить его правописания. Без такой орфографии становится непонятно, почему Пушкин избегает рифм «ый — ы», и вообще получается неверное представление об отношении Пушкина к рифме: кажется, что он охотно позволяет себе неточные рифмы, тогда как в действительности дело обстоит совершенно наоборот.

Перечислять здесь все особенности пушкинской орфографии было бы слишком длинно: это — задача особого исследования. Но для характеристики значения пушкинской орфографии достаточно еще нескольких примеров. Так, несомненно, что Пушкин употребляя букву «ѣ», придавал ей значение не только орфографическое, но и фонетическое. В корнях слов Пушкин ставил «ѣ» приблизительно там же, где ее обычно ставили и впоследствии, за немногими исключениями («телега», «двенадцать» и др.). Но во флексиях Пушкин явно отличал неударяемое «ѣ» от «е». Именно, он охотно рифмовал неударяемое «ѣ» с неударяемым «и», но избегал рифмовать «и» с «е». Поэтому у Пушкина обычны рифмы, как «в самом дѣлѣ — постели», «няни — в банѣ», «пени — перемѣнѣ», но очень редки рифмы, как «горе — вскорѣ», и их скорее всего должно объяснять как «рифмы для глаза», которых Пушкин не был чужд. По-видимому, Пушкин в произношении редуцировал неударяемое «ѣ» в «и», а неударяемое «е» в «я». Если изменить пушкинское правописание, исчезнет эта характерная особенность пушкинского произношения, отпадает один из элементов, по которому мы можем полнее узнать личность великого поэта. В том, что касается Пушкина, ничто не должно считаться нестоящей мелочью, и, если правописание Пушкина помогает нам ближе узнать говор Пушкина, это уже достаточный довод, чтобы сохранить в его сочинениях букву «Ь» там, где она поставлена в рукописях.

Отметим далее, что Пушкин держался в некоторых случаях своеобразных взглядов на род имен, писал, например, упорно «кудри хитрые», «кудри золотые», но «золотыя апельсины», и т. п. Если изменить окончания прилагательных множественного числа, эти особенности речи Пушкина пропадут также. При этом можно еще указать, что Пушкин довольно строго старался рифмовать «ые» с «ие», а «ыя» с «ия», например, «родные — какие». Точно так же строго рифмовал Пушкин «анье» и «енье» с «анье» и «енье», но избегал рифмовать с этими окончаниями «анья» и «енья». Вся эта характерная строгость пушкинских рифм видна только при пушкинском правописании. То же самое должно сказать об окончаниях с одним «н» и двумя «нн»: Пушкин строго избегал рифмовать одно «н» с двумя «нн», и где у него есть такая рифма, ее должно считать исключением, отступлением от обычных правил, поставленных себе поэтом. Поэтому необходимо сохранить, например, написание Пушкина «гостиная» через одно «н», иначе рифма «гостиной — половиной» окажется непушкинской, исключением, тогда как для Пушкина она была — точной.

Среди своеобразий пушкинской орфографии общеизвестно написание «щастье», «нещастной» через «щ». Эта особенность опять-таки позволяет нам уяснить, как Пушкин сам произносил некоторые свои стихи. Например, он, может быть, не написал бы стиха: «Как щастлив я, когда…», если бы после «к» должно было стоять «сч». Вопрос об том, какие согласные Пушкин допускал сталкиваться в конце одного и в начале другого слова, — весьма важен для понимания просодии Пушкина. Но этот вопрос возможно изучать, вообще исследовать, только — соблюдая правописание Пушкина.

Наконец, напомним, что у Пушкина, особенно в ранний период его творчества, встречается значительное количество «рифм для глаза». Такие рифмы имеют смысл исключительно при пушкинском написании: иначе не получается ни созвучия, ни соответствия в словах. Именно, Пушкин рифмовал не только «возвращенный — смиренный», «осужденный — вселенной», «слез — перенес» (что остается внешней рифмой и при ином правописании), но также: «ея — своя», «златаго — мертваго» и т. п. Рифма «златого — Мертваго» (фамилия) — пропадает при всяком ином написании.

Повторяем: нами приведены только примеры, и список особенностей пушкинского правописания и его значения для изучения Пушкина можно было бы значительно увеличить. Но и по приведенным примерам видно, что пушкинское правописание позволяет нам выяснить целый ряд черт в личности поэта: его произношение, его говор, его отношение к рифмам, т. е. к технике стиха, его просодию, ту звучность, какую он сам придавал своим стихам, и т. д. Только сохранив правописание Пушкина, мы можем правильно оценивать внешнюю форму его стихов, так как только тогда рифмы, точные для самого поэта, остаются точными и для нас, сохранится звукопись Пушкина, будет видна его забота о сочетании звуков между собою и т. п. Только написав, как Пушкин, «цыгане», мы правильно прочтем стихи Пушкина; только помня, что Пушкин писал «Долгорукой», мы произнесем по-пушкински это слово, рифмующееся с «наукой»; только зная, что у Пушкина написано «близъ» с твердым знаком, «вкривъ» с твердым знаком (Пушкин писал также «близь»), мы не удивимся созвучию «вкрив — вручив», и т. п. Стремиться узнать Пушкина полно — наш долг, наша прямая обязанность. Издавая сочинения Пушкина, мы должны стараться дать книгу, по которой можно было бы как можно полнее понять весь облик Пушкина. Пушкинское правописание стоит в неразрывной связи с языком Пушкина и с его стихом. Изменяя пушкинское правописание, мы устраняем возможность узнать ряд сторон в личности поэта. По отношению к иному писателю это, может быть и не слишком важно. Но Пушкин был и остается нашим учителем в литературе и прежде всего — в языке и в стихе. Что написано у Пушкина, то считается каноном, как освященное великим поэтом. Поэтому видоизменять язык Пушкина есть уже преступление, а мы невольно изменяем язык, изменяя правописание. Вывод из всего сказанного может быть лишь один: при издании сочинений Пушкина можно держаться лишь одного правописания: пушкинского. Так сделано при издании Академии наук и в лучшем частном издании под редакцией проф. Венгерова; так должна поступить и Литературно-издательская комиссия. Как неосторожно было бы изменять правописание «Слова о полку Игореве», так неправильно изменять правописание Пушкина. Пушкин имеет право сохранить свое, им созданное, им обдуманное правописание. Издателям остается лишь следовать за Пушкиным.


1919

Разносторонность Пушкина

Что поражает в Пушкине и на что, кажется, все еще недостаточно обращали внимание, это — изумительная разносторонность его интересов, энциклопедичность тех вопросов, которые занимали его.

Достаточно бегло пересмотреть сочинения Пушкина, чтобы отметить, что в его стихах, повестях, драмах отразились едва ли не все страны и эпохи, по крайней мере, связанные с современной культурой.

Античный мир восстает в переводах из поэтов древнегреческих (Сафо, Анакреонт, Ион, Афеней, Ксенофан) и римских (Катулл, Гораций), в подражании Ювеналу «К Лицинию», в образе Овидия из «Цыган», в таком замысле, как «Египетские ночи». Древний Восток звучит в подражаниях «Песни песней», в отрывке «Юдифь», в «Гаврилиаде». Мир ислама жив в «Подражаниях Корану», в подражаниях арабскому, Гафизу, турецкому; мусульманский Крым, мусульманский Кавказ — в поэмах, посвященных им («Бахчисарайский фонтан», «Кавказский пленник», «Галуб»), во многих лирических стихотворениях. Европейское средневековье ярко изображено в «Скупом рыцаре», в «Сценах из рыцарских времен», намечено в программах неоконченных произведений.

Почти все страны и народы новой Европы представлены в образах их поэзии или в самостоятельных созданиях: Испания — в трех испанских «романсах», в «Каменном госте», в отрывках «Род риг», «Альфонс»; Италия — в переводах из Ариосто, Пиндемонте, Альфиери и др., в «Подражаниях Данту», в «Анджело», в стихах о Венеции и др.; Франция — в стихах ряда ее поэтов, Кл. Маро, Вольтера, Парни, А. Шенье и др., в 1-й главе «Арапа Петра Великого»; Англия, не говоря уже о «байронизме» и «шекспиризме» у Пушкина, — в подражаниях Барри Корнуэлю, Т. Муру, Вордсворту, Соути, в «Пире во время чумы»; Германия, казалось бы, чуждая Пушкину, — в «Сцене из Фауста», в «Моцарте и Сальери», в набросках «Мария Шонинг»; Шотландия — в «Шотландской песне»; Португалия — в песне Гонзаго; Литва и Польша — в переводах из Мицкевича; западное славянство — в его «Песнях», и т. д. Вникая подробнее, можно было бы присоединить к перечню и Финляндию («Вадим»), и Американские Соединенные Штаты («Дж. Теннер»), и дикие страны («Анчар»), и многие другие.

Естественно, что с еще большей полнотой захвачена в творчестве Пушкина его родина. В поэзии Пушкина проходят картины всех областей России, не только ее центральной части, которую он особенно хорошо знал (длинный ряд лирических стихотворений, «Евгений Онегин», «Граф Нулин», повести и пр., и пр.), но и всех ее окраин, от берегов Финского залива («Медный Всадник») и от Немана (из Мицкевича) до Черного моря, Крыма, Кавказа и Закавказья (Грузия, Арзрум), через Малороссию («Полтава»), через Бессарабию («Цыгане»), по Дону, по Уралу, по Волге, сливаясь иногда в одной роскошной панораме («Путешествие Онегина»).

Так же полно представлена вся русская история. Мы видим древнейшую, былинную Русь — в «Песне о вещем Олеге», в сказках, отчасти в «Вадиме» (Новгород); Русь московскую — в «Русалке», в «Борисе Годунове»; восстание Разина — в песнях о нем; революцию Петра — в «Медном Всаднике», в «Полтаве», в «Арапе» и др.; пугачевщину — в «Истории Пугачева», в «Капитанской дочке»; 1812 год и затем годы Александра I и Аракчеева — в ряде стихотворений и эпиграмм, в наброске «Рославлев», в том же «Всаднике»; общий обзор русской истории — в «Родословной моего героя»; наконец — Россию современную Пушкину.

Эту Россию 20-х и 30-х годов Пушкин сумел изобразить, за краткое, в сущности, время своего творчества (20 лет), со всех сторон. Один «Евгений Онегин» может служить энциклопедией всей русской жизни 1817–1825 годов. Быт дворовых и крестьян (образ няни Татьяны, «песня девушек» с объяснением к ней, попытка Онегина облегчить барщину и многое другое), помещичья жизнь, старая «грибоедовская» Москва (гл. VII), купечество («Путешествие»), придворный круг (гл. VIII–IX), освободительное движение, приведшее к 14 декабря (сожженная X гл.), и еще многое иное вместилось в рамки «свободного романа». Рядом мы находим мелкое чиновничество в «Медном Всаднике» и в «Домике в Коломне»; находим нравы военного класса в «Выстреле», в «Пиковой даме»; — новую вольницу в «Дубровском»; типы духовных, актеров, литераторов, разных «простолюдинов» и др., рассеянные там и здесь; — замысел изобразить все вообще классы общества, сверху донизу («Русский Пелам»), наконец, несчетное число черт для характеристики русской жизни, — в балладах и лирических стихотворениях (например, «Утопленник», «Гусар», «Осень», «Каприз» и т. д.).

При этом Пушкин-художник как бы намеренно спешит испробовать на русском языке все формы, все виды поэтического творчества. Не только он пишет и чисто лирические стихотворения, и поэмы, и эпиграммы, и сатиры, и повести, и романы, и трагедии, и драмы, и комедии, и т. д.; но он как бы ревниво хочет усвоить себе все встречаемые им образцы. То он подражает арабской песне, то испанскому романсу, воспроизводит то терцины Данте, то октавы Байрона, то сонеты Вордсворта; рядом со складом народных русских и сербских стихов пробует сложные строфы Б. Корнуэля; подражает речи раешника («Сказка о Балде»); перенимает манеру португальской частушки («Из Гонзаго»); пробует писать комедию стихом лжеклассиков («Отрывки из комедии»); начинает переводить то «Девственницу» Вольтера, то монолог из трагедии Альфиери; сам, наряду со стихами, мастерство которых в безыскусственности («Птичка божия», «Кто при звездах»), строит изысканнейшие строфы, где, например, рифмы чередуются через две («Не розу пафосскую»), и т. д.

Все это — в пределах художественного творчества Пушкина. Но почти половина (по объему) всего написанного Пушкиным принадлежит его «прозе», работам историческим, критике, журнальным статьям, заметкам, письмам. Если обратиться к этому материалу, мы найдем все ту же «всеобъемлемость» пушкинского гения.

Можно утверждать, что по заметкам и письмам Пушкина, по суждениям, оброненным им в стихах и в прозе, легко восстановить всю историю литературы от ее истоков до начала XIX века, от Гомера до В. Гюго и А. де-Мюссе. Мало найдется значительных писателей, о которых Пушкин, там и здесь, не высказал своего мнения. Тем более это верно для русской литературы, современной Пушкину: над всеми писателями своих дней, так или иначе, он произнес свой суд, строгий, но оправданный историей. Вспомним, что Пушкин перед всеми отстаивал поэзию Боратынского; открыл Тютчеву свой «Современник», приглашал в него Белинского, приветствовал дарование Гоголя; всячески старался напомнить русскому обществу о Радищеве; напротив, не захотел обратить внимания на Бенедиктова, и т. п.

Но Пушкина привлекала не только история литературы (напомним его исследования о «Слове о полку Игореве») и критика; в равной мере он интересовался вопросами языка и грамматики (ряд заметок) и вопросами поэтики (например, его глубокие замечания о драме). В то же время Пушкина вообще увлекала журнальная деятельность: работая в «Литературной газете», составляя план «Вестника» (предполагавшейся им политической газеты), создавая «Современник», он показал, как понимал значение прессы и как надеялся через нее поднять культурный уровень русского общества.

Всего этого мало: не забудем, что Пушкин был также историк; состав его библиотеки доказывает, как широко и как внимательно он ее изучал. Многие месяцы, вернее годы, своей краткой жизни отдал Пушкин работе в архивах и иным историческим изысканиям. Нетрудно критиковать «Историю Пугачева», но должно помнить, чтоперед автором стоял призрак цензора — Николая I (запретившего, например, пушкинское заглавие). Во всяком случае, в своем труде Пушкин собрал материал огромный, так же, как позднее для первых глав «Истории Петра». В тоже время он мечтал писать историю Малороссии, историю Камчатки; усердно собирал черты из быта нашего прошлого («Анекдоты», «Table Talk»); набрасывал очерк западного феодализма; записывал сведения о ходе греческого восстания, и т. д.

Пришлось бы говорить слишком долго, если бы захотеть перечислить все вопросы, которых касался Пушкин в своих трудах, заметках, письмах. Много места отведено в них политике. Революционер в своей юности, не отказавшийся до конца жизни от «вольнолюбивых» идей, как то показывают и новейшие исследования (X глава «Евгения Онегина» и др.), Пушкин живо и метко судил, — поскольку то было возможно в пределах цензуры и перлюстрации писем, — о всех политических событиях своего времени. Но рядом мы встречаем заметки полугеографические и полуэтнографические («Путешествие в Арзрум», «Джон Теннер»), по вопросам изобразительных искусств, по психологии, даже по медицине (о холере), по математике (форма цифр) и т. д.

В этом беглом обзоре мы рассматривали сочинения Пушкина только с их внешней стороны. Но не меньшее, вернее — большее, богатство представилось бы нам, если бы мы попытались вскрыть их идейное содержание. Пушкин за свою жизнь пережил как бы три литературных школы: в юности еще платил дань лжеклассицизму, в 20-х годах был борцом за романтизм, во вторую половину деятельности положил начало русскому реализму. Но Пушкин как бы предугадывал дальнейшее развитие литературы; у него уже есть создания, по духу, по настроениям близкие к поэзии символистов конца XIX века («В начале жизни», «Гимн чуме», «Не дай мне бог» и др.); более того — в одной заметке он как бы предупреждает доводы современнейших «левых» течений («Есть два рода бессмыслицы…» и т. д.).

Очень многие, замечательнейшие создания позднейшей русской литературы — лишь развитие идей Пушкина. Сами того не подозревая, литературные борцы за эмансипацию женщины 60-х годов — подхватывали призыв Пушкина: он наметил эту тему в «Рославлеве», в отрывке «Гости съезжались», в «Египетских ночах», особенно в программе драмы «Папесса Иоанна». Зависимость от Пушкина Гоголя — очевидна («Ревизор», петербургские повести). Основная идея «Преступления и наказания» и «Братьев Карамазовых» Достоевского — та же, что «Медного Всадника», основная идея «Анны Карениной» Толстого — та же, что «Цыган»; так называемые «богоборцы» начала XX века — сами признавали свое родство с Пушкиным, и т. п. Пушкин словно сознавал, что ему суждена жизнь недолгая, словно торопился исследовать все пути, по которым могла пойти литература после него. У него не было времени пройти эти пути до конца; он оставлял наброски, заметки, краткие указания; он включал сложнейшие вопросы, для разработки которых потом требовались многотомные романы, в рамку краткой поэмы или даже — в сухой план произведения, написать которое не имел досуга. И до сих пор наша литература еще не изжила Пушкина; до сих пор по всем направлениям, куда она порывается, встречаются вехи, поставленные Пушкиным, в знак того, что он знал и видел эту тропу.


1922

Пушкин и крепостное право

(К 85-летию со дня смерти)
I

Было время, когда Писарев обвинял Пушкина в том, что в «Евгении Онегине» он просмотрел такое явление, как крепостное право. Время это, конечно, прошло; теперь мы знаем, — знаем точно, на основании научных расследований, — что в «Евгении Онегине», вообще в творчестве Пушкина, отразилась вся современная ему Россия, со всеми ее и более светлыми, и самыми темными сторонами. Все же, однако, остается еще под спором вопрос, как Пушкин относился к крепостному праву, и поныне находятся критики, утверждающие, что Пушкин не понимал и не мог понимать всего позора рабства в России XIX века, а в последние годы жизни даже готов был защищать его, как учреждение необходимое, чуть ли не благодетельное для крестьянина.

Не будем напоминать, что все в мире — относительно, что в эпохи возникновения на Руси крепостного права и его первого развития, что обусловливалось действительно исторической необходимостью, его должны были защищать и передовые умы, сознававшие, хотя бы смутно, эту необходимость: для XIX века это не имеет значения. Но надобно учесть другое: что Пушкин родился в дворянской семье, воспитывался в дворянском лицее, всю жизнь преимущественно вращался в кругу дворян-помещиков. При всем своем гении, Пушкин до известной степени не мог не поддаваться идеологии этой среды, этого класса. Несомненно, у Пушкина, преимущественно в его письмах, можно отыскать несколько отдельных выражений, которые, конечно, не делая из него крепостника, режут современный слух. Но важны не эти выражения, проскользнувшие в часы, когда поэт «меж детей ничтожных мира» был, «быть может, всех ничтожней». Важно то, что говорил, думали чувствовал Пушкин как поэт, как мыслитель, как учитель своего поколения.

Надо ли напоминать, что Пушкин, едва сойдя со школьной скамьи (1819 г.), написал «Деревню»? В политическом отношении стихотворение это весьма умеренное. То были годы, когда Пушкин еще был, — как и в своей «Оде на вольность», — легитимистом, еще верил в «мание царя», во всеспасающую благодетельную силу «законности» (в чем разочаровался весьма скоро, к эпохе «Кинжала», 1821 г.). Но в «Деревне» есть незабываемые стихи, показывающие, как уже тогда юноша Пушкин понимал весь ужас крепостного права:

На пагубу людей избранное судьбой,

Здесь барство дикое, без чувства, без закона,

Присвоило себе насильственной лозой

И труд, и собственность, и время земледельца;

Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,

Здесь рабство тощее влачится по браздам

Неумолимого владельца;

Здесь тягостный ярем до гроба все влекут;

Надежд и склонностей в душе питать не смея,

Здесь девы юные цветут

Для прихоти развратного злодея;

Опора милая стареющих отцов,

Младые сыновья, товарищи трудов,

Из хижины родной идут собою множить

Дворовые толпы измученных рабов…

Надо ли напоминать и другую картину крестьянской жизни, нарисованную поэтом на десять лет позже, его «Шалость» (1830 г.):

Смотри, какой здесь вид: избушек ряд убогий;

За ними чернозем, равнины скат отлогий,

Над ними серых туч густая полоса.

Где ж нивы светлые? Где темные леса?

Где речка? На дворе, у низкого забора,

Два бедных деревца стоят в отраду взора, —

Два только деревца, и то из них одно

Дождливой осенью совсем обнажено,

А листья на другом размокли и, желтея,

Чтоб лужу засорить, ждут первого Борея.

И только. На дворе живой собаки нет.

Вот, правда, мужичок; за ним две бабы вслед;

Без шапки он; несет под мышкой гроб ребенка

И кличет издали ленивого попенка,

Чтоб тот отца позвал да церковь отворил:

Скорей, ждать некогда, давно б уж схоронил!

Но обратимся к «Евгению Онегину». Одной строфы, где прямо говорится о крепостном праве, не мог не заметить и Писарев. Онегин, вступив во владение имением дяди (гл. II), —

Ярем он барщины старинной

Оброком легким заменил,

И раб судьбу благословил.

Зато в углу своем надулся,

Увидя в этом страшный вред,

Его расчетливый сосед;

Другой лукаво улыбнулся,

[И в голос все решили так,

Что он опаснейший чудак.

Если бы настало такое время, — через ряд тысячелетий, — когда культуру России XIX века пришлось бы восстановлять по скудным уцелевшим литературным данным, — как то нередко приходится по отношению к некоторым эпохам древности, — эта строфа, конечно, дала бы будущему ученому возможность судить о существе нашего крепостного права. Он узнал бы из нее, что в начале XIX века в России существовали «рабы», что они были обложены тяжелой «барщиной», что отдельные помещики «чудаки», т. е. составлявшие исключение, пытались ее заменить более легким «оброком», но соседи их, другие помещики, видели в том «страшный вред» и т. д. Одним словом, филологический анализ этих стихов дал бы гораздо больше сведений о русском крепостном крестьянине, нежели любое место Вергилия, Горация или Овидия о римском колоне.

Но можно ли говорить, что этой строфой ограничивается все, что дает роман Пушкина о биче и жизни крестьян его времени? В той же II главе, изображая старушку Ларину, Пушкин достаточно характеризует права и нравы помещицы по отношению к крепостным и дворовым:

Она езжала по работам,

Солила на зиму грибы,

Вола расходы, брила лбы,

Ходила в баню по субботам,

Служанок била осердясь, —

Все это мужа не спросись.

«Била осердясь служанок» и «брила лбы», т. е. сдавала в солдаты, — разве это не характерные черты крепостного быта? да притом Ларина делала это мимоходом, — так же просто, как «солила грибы» и «ходила в баню по субботам».

Дальше, можно ли забыть рассказ Татьяниной няни о ее жизни?

— Да как же ты венчалась, няня?

— Так, видно, бог велел. Мой Ваня

Моложе был меня, мой свет,

А было мне тринадцать лет… и т. д.

Заметим, что в рукописи было написано сначала «пятнадцать лет», но потом Пушкин изменил это на более жестокое, но все же вполне согласное с действительностью, — «тринадцать».

И еще одно общеизвестное место, — «песня девушек» при сборе ягод, сопровождаемая пояснением автора:

В саду служанки на грядах,

Сбирали ягоды в кустах,

И хором по наказу пели

(Наказ, основанный на том,

Чтоб барской ягоды тайком

Уста лукавые не ели,

И пеньем были заняты:

Затеи сельской остроты!..).

«Барская» ягода, помещичья воля, наказывающая петь во что бы то ни стало, — все это черты достаточно яркие!

А рядом — сколько отдельных черт, рассеянных по всему роману! В ряде строф мы видим то, что когда-то называлось «челядью», ту целую толпу «дворовых», которую всякий помещик, — даже и такие захудалые, как старушка Ларина, — считал необходимым держать при своем доме. Когда Онегин в первый раз приезжает к Лариным, сбегаются к дверям «девушки» (т. е. дворовые), а на дворе «толпа людей» (эта самая «челядь») критикует коней (гл. III, вариант строфы 3); когда барышни Ларины гадают в крещенские вечера, им «служанки со всегодвора» сулят «мужьев военных и поход» (гл. V, стр. 4); когда Татьяна приходит в усадьбу Онегина, сбегается шумно «ребят дворовая семья» (гл. VII, стр. 16); когда Ларины уезжают в Москву (гл. VII, стр. 32), «сбежалась челядь у ворот прощаться с барами»… — и т. д.

В ряде мест мы видим безвольное, рабское положение крестьянина, приученного беспрекословно повиноваться барину, считать его за существо высшее. Когда Татьяна просит няню отправить ее письмо к Онегину, та не сразу понимает намек и отвечает (гл. III, стр. 35):

Сердечный друг, уж я стара,

Стара, тупеет разум, Таня;

А то, бывало, я востра:

Бывало, слово барской воли…

Когда Татьяна посещает усадьбу Онегина, ключница, показывая ей дом, не может говорить о барине иначе, как в выражениях чуть не благоговейных (гл. VII, стр. 18):

Здесь почивал он, кофей кушал…

Со мной, бывало, в воскресенье

Здесь под окном, надев очки,

Играть изволил в дурачки…

При отъезде Лариных (гл. VII, стр. 31) слуги обязательно должны, прощаясь, плакать, — и т. п. Притом Пушкин рисует эти черты вовсе не как природное свойство русского мужика; напротив, отношение самого поэта к крепостному совершенно иное: достаточно напомнить, что говорится о воспитании Ольги (гл. II, вар. стр.21):

Не дура английской породы,

Не своенравная мамзель…

Фадеевна рукою хилой

Ее качала колыбель…

Нельзя забыть и другие мелкие черты. Зимней ночью, в избе, крестьянская «дева» прядет, — и что же служит ей освещением? — лучина: «трещит лучинка перед ней» (гл. IV, стр. 41); конечно, на именинах Татьяны зал в доме Лариных для танцев был освещен не лучинами. В троицын день «народ, зевая, слушает молебен» (гл. II, стр. 35). Когда «бразды пушистые взрывая, летит кибитка удалая», — крестьянская лошадка «плетется рысью, как-нибудь» (гл. V, стр. 2).

[Пастух, «плетя свой пестрый лапоть», — «поет про волжских рыбарей», т. е. в своей убогой доле вспоминает вольницу Стеньки Разина. Последняя черта развита полнее в «Странствии Онегина» (стр. 7), где говорится, как бурлаки,

Опершись на багры стальные,

Унывным голосом поют

Про тот разбойничий приют[44],

Про те разъезды удалые,

Как Стенька Разин в старину

Кровавил волжскую волну.

II

Если бы задаться целью собрать все, что не только в «Евгении Онегине», но и в других своих художественных созданиях Пушкин говорит о крестьянском быте, следовательно, неизбежно, о крепостном быте, — список получился бы очень длинный.

Пришлось бы привести ряд сцен из «Дубровского», например, ту (гл. V), где исправник объясняет бывшим крепостным Дубровского, что «отныне принадлежат они Троекурову, коего лицо представляет здесь г. Шабашкин», цинично добавляя: «Слушайтесь его во всем, что ни прикажет; а вы, бабы, любите и почитайте его, а он до вас большой охотник». Эти слова написаны лет 12 после того, как юноша Пушкин сказал о «деревне»: «здесь девы юные цветут для прихоти развратного злодея». Пришлось бы выписать места из «Капитанской дочки», особенно из той редакции главы XIII, которую Пушкин не решился отдать в цензуру, например, описание того ужаса, какой охватил Гринева при виде зверской расправы правительства с «ворами и бунтовщиками», приставшими к Пугачеву: картину виселиц, плывущих по Волге. Пришлось бы чуть не целиком повторить саркастическую сатиру «Историю села Горюхина»; разве не достаточно говорит за себя в этой беспощадной пародии, например, описание «баснословных времен», «золотого века» Горюхина, когда «приказчиков не существовало», «старосты никого не обижали», а «пастухи стерегли стадо в сапогах», — предельный идеал благополучия, о котором смел мечтать крепостной крестьянин! или, наоборот, описание «правления приказчика ***», т. е. изображение обычного режима в деревне, руководимого принципом: «чем мужик богаче, тем он избалованнее, чем беднее, тем смирнее», причем попутно сообщается, как богатые откупались от «рекрутства», как оброк собирался «круглый год сряду», как «отдаваемые в холопство» тоже имели полное право откупаться, «заплатя сверх недоимок двойной годовой оброк», и как в три года Горюхино совершенно обнищало. Пришлось бы, далее, напомнить отдельные места из «Повестей Белкина», из «Русалки», из «Бориса Годунова», из сказок Пушкина, из его переделок народных песен и т. д. и т. д.

Важнее поставить другой вопрос: не только — что изображал из крестьянского быта Пушкин, как художник, но и что он сам думал об им изображаемом, каково было отношение к крепостному праву Пушкина, как мыслителя?

В 1822 году, в Кишиневе, Пушкин набросал ряд заметок, известных теперь под заглавием «Исторические замечания». Долгое время, до самого издания С. А. Венгерова (1910 г.), эти замечания не могли печататься целиком, так как в них говорилось, например, о Екатерине II: «развратная государыня развратила и свое государство», или о Павле I: «царствование Павла доказывает одно, что и в просвещенные времена могут родиться Калигулы». В этих набросках Пушкин выражает и свой взгляд на крепостное право. Замечательно, что эти строки в печать попали сравнительно давно, и вот по какой пикантной причине: Пушкин в них высказывается против парламентаризма. «Аристократия, — говорит он, — неоднократно замышляла ограничить самодержавие; к счастию, хитрость государей торжествовала над честолюбием вельмож, и образ правления остался неприкосновенным»[45]. Эти слова показались прежней нашей цензуре столь благонамеренными (как же! Пушкин высказывался против ограничения самодержавия, против конституции!), что она вслед за ними пропустила и следующие. А далее в «замечаниях» следует: «Если бы гордые замыслы Долгоруких и проч. совершились, то владельцы душ, сильные своими правами, всеми силами затруднили бы или даже вовсе уничтожили способы освобождения людей крепостного состояния… нынче же политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян». И дальше, через строку, отсутствие в России политической свободы и существование крепостного права названы «общим злом», против которого должны соединиться «все состояния», т. е. все сословия, все классы общества.

Суждение Пушкина высказано здесь вполне определенно. Его можно было бы подкрепить цитатами из других прозаических набросков и стихов того же кишиневского периода. Но могут возразить, что то был именно период, когда Пушкин увлекался «либеральным бредом» (его собственное выражение), когда он подымал стакан —

…за здоровье тех и той!

т. е. за неаполитанских карбонариев и за испанскую революцию. Могут возразить, что с годами Пушкин «во многом изменился, расстался с музами, женился» и готов был защищать все прерогативы самовластия и дворянства, в том числе крепостное право.

Обратимся к фактам. Пушкин всю жизнь высоко чтил память Радищева. В тех же «Исторических замечаниях» 1822 года он иронически перечисляет: «Екатерина любила просвещение, а Новиков, распространивший первый луч его, перешел из рук Шешковского[46] в темницу, где и находился до самой ее смерти; Радищев был сослан в Сибирь; Княжнин умер под розгами…» и т. д. А в конце жизни, создавая свой «Памятник», Пушкин, в первой редакции, прежде всего поставил себе в заслугу то,

Что вслед Радищеву восславил я свободу.

Когда Пушкину удалось начать издание собственного журнала — «Современник», — он стал думать об том, чтобы напомнить русскому обществу о Радищеве. Еще в 1833 или 1834 году Пушкин написал о Радищеве обширную статью под заглавием «Мысли на дороге». В этой статье, применяясь к цензуре николаевских дней, он не поскупился на осудительные отзывы о Радищеве: Пушкин знал, что читатель его времени умеет читать «между строк»; важно было так или иначе заговорить в печати о великом деятеле прошлого века, самое имя которого было тогда под опалой. Увы! — напрасные старания! — статья не была разрешена цензурой, несмотря на эти уловки. Для «Современника» Пушкин попробовал сократить статью, подчеркнуть в ней «лояльность», добиваясь одного — говорить о Радищеве. Столь же бесполезные усилия! И сокращенная статья 1836 года, озаглавленная «Александр Радищев», не была пропущена цензурой[47]. Теперь эти две статьи остаются грустным памятником того, как великому Поэту приходилось искажать, вернее, маскировать свои мысли, чтобы исполнить долг журналиста и гражданина.

Однако и в искаженном виде статьи довольно красноречивы, и подлинную мысль Пушкина вскрыть не так трудно: цензура 30-х годов оказалась достаточно проницательной, «на высоте своего призвания». В конце концов, Пушкин был наивен, думая, что цензура его времени могла пропустить, хотя бы и «под соусом» осуждения Радищева, все то, что автор хотел сказать читателям в своей статье.

Пушкин, например, мечтал перепечатать ту страницу из «Путешествия» Радищева, где он говорит о продаже крепостных (гл. IX). «Публикуется, — пишет Радищев и повторяет за ним Пушкин, — сего… дня, по полуночи в 10 часов, по определению уездного суда или городского магистрата, продаваться будет с публичного торга отставного капитана Г. недвижимое имение… и при нем шесть душ мужского и женского полу… Желающие могут осматривать заблаговременно». К этой выписке Пушкин сам добавляет: «Следует картина, ужасная тем, что она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях… с которыми на сей раз соглашаюсь поневоле». Выражения «надутых» и «поневоле» были поставлены Пушкиным, конечно, для цензуры, — как мы видели, напрасно.

В следующей (X) главе Пушкин мечтал перепечатать рассказ Радищева о «некоем» помещике, который постарался «уподобить крестьян своих орудиям, ни воли ни побуждения не имеющим», а для того «всех крестьян, жен и детей их заставил во все дни года работать на себя», кормя их «в мясоед пустыми щами, а в постные дни хлебом с квасом», отбирая у них, по своему произволу, последнюю курицу, и т. д. Сделав длинную выписку из «Путешествия», Пушкин добавляет от себя: «Помещик, описанный Радищевым, привел мне на память другого, бывшего мне знакомого… Этот помещик был род маленького Людовика XI. Он был тиран, но тиран по системе…» Далее следует описание того, как этот помещик систематически разорял своих, «как говорится, избалованных» крестьян, — описание, очень близкое к злой пародии в «Истории села Горюхина».

В одной из следующих глав (XI) Пушкин применяет другую уловку: он приводит цитату из Лабрюера о французском крестьянине, надеясь, что читатели сумеют применить ее к русскому мужику: «Существуют некие дикие животные, самцы и самки, водящиеся в деревнях, черные, бледные, сожженные солнцем, привязанные к той земле, которую они роют и перерывают с непобедимым упорством. Они издают как бы членораздельные звуки и, когда встают на ноги, являют человеческое лицо; да и в самом деле это — люди. Ночью они прячутся в свои норы, где они питаются черным хлебом, водой и кореньями. Они избавляют других людей от труда пахать, сеять и жать и заслуживали бы хотя того, чтобы не нуждаться в том хлебе, который сами они посеяли». И опять, как в «Евгении Онегине», это не значит, что Пушкин считал русского мужика полуживотным по природе; в той же главе он прямо говорит: «Взгляните на русского крестьянина: есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлености и говорить нечего. Переимчивость его известна…», и т. д. Пушкин хотел только представить то состояние, до которого был доведен крестьянин существующим строем.

Можно было бы еще далеко продолжить выписки из статей Пушкина о Радищеве. В параллель к рассказу Татьяниной няни можно было бы указать на приводимый Пушкиным анекдот (гл. IV), как одна старуха на вопрос: по страсти ли вышла она замуж, отвечала: «по страсти, я было заупрямилась, да староста грозил меня высечь», причем Пушкин поясняет: «неволя браков — давнее зло». Можно было бы повторить цитаты Пушкина из Радищева и собственные слова Пушкина о рекрутском наборе среди крестьян (гл. V), где Радищев говорит: «трудна солдатская жизнь, не лучше петли», а Пушкин напоминает, что крестьяне часто изувечивают себя во избежание солдатства, что помещики прямо «торгуют судьбой бедняков», при сдаче рекрутов, и т. д. Но общий дух, общий смысл статей Пушкина о Радищеве вполне ясен и из приведенных мест. В этих статьях, написанных в последние годы жизни (1833–1836), Пушкин нисколько не изменил тем своим взглядам на крепостное право, какие высказывал в юности, в кишиневских «записках».

III

Политические взгляды Пушкина на всем протяжении его недолгой жизни до сих пор не были еще внимательно расследованы. До сих пор еще господствует ошибочное мнение, будто в отношении политических убеждений жизнь Пушкина разделяется на две, совершенно несходные половины: будто Пушкин был радикалом в юности и монархистом, «царистом» в последние годы. На частном случае, на отношении Пушкина к крепостному праву, мы постарались показать, что это не так[48]. «Дубровский» (1832–1833 гг.), «Капитанская дочка» (1833–1834 гг.), тем более статьи о Радищеве (1833–1836 гг.), даже «История села Горюхина» (1830 г.), — все это произведения второй половины жизни Пушкина. Он до конца продолжал быть убежденным в том принципе, который выставил в 1822 году: «политическая наша свобода неразлучна с освобождением крестьян».

Необходимо, однако, сделать одну оговорку. В последние годы жизни Пушкин выражался гораздо осторожнее, нежели раньше. Не только в том, что он назначал для печати (как в статьях о Радищеве), но даже в семейных и дружеских письмах, даже в своих черновых тетрадях, может быть, даже в разговорах с друзьями — он многое предпочитал обходить молчанием. Сознавая себя великим поэтом, он, по-видимому, считал, что может быть более полезен родине, как писатель, чем как политический деятель, и эту вторую часть своего существа определенно подавлял в себе.

Да и трудно было поступать иначе в тех условиях, в которых ему приходилось жить! «Дондуков преследует меня своим цензурным комитетом, — записал Пушкин в своем дневнике 1835 года. — Времена Красовского воротились». Полицейский надзор над Пушкиным не был снят до самой его смерти (кстати сказать: по забывчивости, снят был лишь много десятилетий спустя); когда Пушкин ездил на Урал, уже в 1833 году, чтобы собрать материалы для «Истории Пугачева» (переименованной по приказу Николая I в «Историю пугачевского бунта»), о каждом шаге поэта, о всех его речах — тотчас летели донесения в Петербург. Частные письма Пушкина систематически перлюстрировались, т. е. прочитывались на почтамте, в «черном кабинете», и выписки из них сообщались государю; Пушкин сам горько жалуется на это в одном из своих писем к жене. Мало того, именно в последние годы жизни Пушкин каждый день мог ожидать полицейского обыска в своей квартире и не решался хранить у себя даже тех своих рукописей, в которых можно было усмотреть что-либо «противоправительственное», памятуя, как несколько лет перед тем за нелепые выписки из «Андрея Шенье» и за «Гаврилиаду» едва не был сослан в Сибирь.

Последняя черта из жизни великого поэта опять приводит нас к одному из его созданий, где говорится о крестьянстве: это — X глава «Евгения Онегина». Теперь известно, что к девяти (считая со «Странствием Онегина») главам романа Пушкин намерен был прибавить еще десятую, и что она в значительной мере, если не полностью, уже была написана. В этой главе Пушкин изображал освободительное движение 20-х годов и вводил Онегина в круг будущих декабристов. Опасаясь обыска, Пушкин сжег эту главу, о чем сам и записал в одной из своих тетрадей лаконическими словами: «19 окт. сожж. X песнь». Однако, жалея, как художник, свое создание, Пушкин некоторые строфы этой главы все же записал для себя, но записал криптограммой, т. е. условным способом, перепутав между собою стихи так, чтобы жандармское око, и напав на рукопись, не поняло бы ее смысла. Криптограмма была столь удачна, что расшифровать ее удалось, да и то не вполне, только в 1910 году. В прочитанных теперь строфах содержится едкая характеристика Александра I и сравнительная характеристика Северного тайного общества с Южным. Симпатии Пушкина на стороне Южного общества. В Северном он видит только «заговоры между лафитом и клико». Но деятели Северного общества изображены достаточно ярко:

Друг Марса, Вакха и Венеры,

Там Лунин дерзко предлагал

Свои решительные меры

И вдохновенно бормотал…

Там Кюхельбекер обнажал

Цареубийственный кинжал…

Одну Россию в мире видя,

Лелея в ней свой идеал,

Хромой Тургенев им внимал

И, слово рабство ненавидя,

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян.

«X глава Онегина» писалась тоже в последние годы жизни Пушкина. Значит, и в эти годы он не переставал раздумывать над революцией 1825 года, в которой (по его собственному признанию) не принимал участия лишь потому, что был в ссылке. Значит, мысль его неизменно возвращалась к тому вопросу, который так волновал его в юности, — к освобождению крестьян.


1922

Звукопись Пушкина

1

Особая, неподражаемая «музыкальность» пушкинских стихов признана всеми давно. Что зависит она от изумительного мастерства, с каким Пушкин располагал в стихе звуки слов, — объяснение, единственно возможное. Что это так и есть, показывается и доказывается последнее время работниками нашей «формальной» школы. Все же, поныне, далеко не общепризнано, не проникло широко в сознание читателей, что звуки в стихах Пушкина расположены преднамеренно, «сознательно» — поскольку можно говорить о сознательности в художественном творчестве. Поныне еще многим и очень многим строй звуков в стихах (их евфония) кажется чем-то второстепенным, на что поэт обращает внимание лишь «в меру возможности».

Многим представляется чем-то несообразным, каким-то декадентским изыском, чтобы великий, гениальный, подлинный поэт, творя свое поэтическое произведение, следил пристально, почти преимущественно за тем, какие звуки и в каком порядке заполняют его стих. Что писатель избегает некрасивых, неприятных сочетаний звуков (какофония), — это, конечно, понятно всем; что он иногда живописует звуками, давая так называемые «звукоподражания», — с этим тоже все согласны; наконец, допускают, что в некоторых случаяхв стихах звуки слов помогают смыслу речи, когда, например, поэт накопляет мягкие звуки л, ль, нь и т. п. или суровые р, гр, тр и т. п., но — и только. Чтобы каждый стих был обдуман в звуковом отношении, чтобы каждая буква занимала свое место в зависимости от звука, какой она выражает, чтобы стихи Пушкина были сложным, но вполне закономерным узором звуков, — узором, который можно подвести под определенные законы, это, повторяю, поныне еще многим кажется унижением высокого призвания поэта.

Думаю, что поэт ищет только слов для выражения своей мысли; что ему важно подобрать выражение, образ, которые наиболее точно и наиболее наглядно передали бы его замысел и его чувство. Как будут звучать эти слова, — в значительной мере зависит от характера языка язык сам позаботится, чтобы в слове «гром» были суровые согласные «гр», а в слове «милый», «любовь» — нежное «л»… Подбирать звуки для многих значит — жертвовать смыслом. Но практика всех великих поэтов противоречит таким взглядам. От Гомера и Эсхила до Гете и Виктора Гюго, все поэты согласно утверждают своими стихами, что иначе, как звуками, они и не могут выразить того, что хотят сказать. И во всемирной литературе именно наш Пушкин вместе с римским Вергилием являются двумя поэтами, в стихах которых это выступаете особой отчетливостью и несомненностью. У Пушкина, как и у Вергилия, действительно, каждый стих, каждая буква в словах стиха поставлены на свое место прежде всего по законам евфонии. Пушкин говорил об Онегине:

Высокой страсти не имея,

Для звуков жизни не щадить…

Сам Пушкин был одержим этой «высокой страстью» в высшей степени, хотя и задавал себе вопрос:

…Но дорожит

Одними ль звуками пиит?

Если читать Пушкина бегло, никакие особые звукосочетания не останавливают внимания.

Изредка мелькнет звукоподражание, — «конь скакал», «по потрясенной мостовой», «шипенье пенистых бокалов» или что-нибудь подобное. Вся остальная масса слов в стихах Пушкина кажется выбранной совсем по другим, не звуковым признакам. Кажется, что Пушкин искал только точности и яркости выражений, а никак не особой, преднамеренной звучности речи. Иное открывается, если изучать стихи Пушкина внимательно, если следить за рядами звуков в них, а также — если сравнивать черновые наброски Пушкина с окончательными редакциями и давать себе отчет, почему изменено то или другое слово. Тогда-то открывается этот сложный звуковой узор пушкинских стихов; тогда-то становится явно, что именно звуки слов часто руководили Пушкиным в его творчестве.

Временами почти кажется, что звуки имели для него значение первенствующее. Те, кто не допускает возможности, чтобы Пушкин сознательно рассчитывал расположение звуков в стихах, настаивают, что кажущаяся преднамеренность — фикция, что исследователи-формалисты вкладывают от себя в стихи Пушкина то, чего сам автор не подозревал нисколько. Однако остановимся на нескольких примерах, особенно убедительных в этом отношении. Разумеется, в стихе:

Милой Мери моей

последовательность трех м можно объяснить «случайностью». Но что сказать о стихах:

Книгохранилища, кумиры и картины

И стройные сады свидетельствуют мне…

где сначала имеем подряд три к, потом подряд три с. И о длинном ряде аналогичных стихов:

Печальный пасынок природы…

Презренной палкой палача…

Пушки с пристани палят…

И бога браней благодатью…

И младости моей мятежное теченье…

Запутанный в сетях судьбы суровой…

Улыбка на устах увянувших видна…

Когда под соболем согрета и свежа…

А тем более о повторении подряд в начале слов одного и того же звука четыре раза, и пять раз, и шесть раз.

И пальцы просятся к перу, перо — к бумаге…

Полночный парус, посетить.

И путник слово примиренья…

Куда как весело; вот вечер; вьюга воет…

И смерти мысль мила душе моей…

Пастух, плетя свой пестрый лапоть,

Поет про волжских рыбарей…

«Сегодня случай, завтра случай, — говорил Суворов, — помилуй бог, дайте сколько-нибудь и ума».

2

Повторение сходных звуков в начале слов называется в евфонии анафора или скреп. Точнее — анафорой называется повторение сходных звуков в одной из начальных частей евфонической единицы.

Такой единицей или «словом», в терминологическом смысле, является то сочетание звуков, которое произносится с одним ударением (отделяется в стихах «малой цесурой»); например, в стихе: «Мой дядя || самых || честных || правил», для евфонии — четыре слова; в стихе: «На всякий звук» — два слова и т. п. Анафорическим повтором считается повторение звука или в самом начале слова, или в начале ударного слога; при этом анафора может быть не только чистой, т. е. стоящей точно в начале, но и с затактным звуком или затактной, когда повторяющимся звукам предшествует другой (один, реже два), как в некоторых выше приведенных примерах: «смерти мысль» и т. п. Существуют и иные виды анафоры, о которых здесь нет надобности говорить.

Пушкин очень любил именно анафору. Огромное число его стихов содержит в себе разнообразнейшие виды анафоры. Особенное пристрастие было у Пушкина кончать стих анафорой, притом очень часто — чистой, так что два последних слова начинаются с одного и того же звука:[49]

Освободил он мысль мою…

Будить мечту сердечной силой…

К веселью, роскоши знак первый подавая.

Жестоких опытов сбирая поздний плод…

В тени олив любви лобзанья…

Мгновенным пламенем покрыты…

Послал к анчару властным взглядом…

На холмах пушки присмирев…

Браздами, саблями стуча…

И счастья баловень безродный…

Штыки смыкает; тяжкой тучей…

Подобный ветреной Венере…

Останься век со мной на горестной груди…

Затворщиц жирных и живых…

В те дни, как Пресненское поле

Еще забор не заграждал…

Как гром проклятие племен,

И длань народной Немезиды

Подъяту видит великан…

В некоторых из последних примеров одна из анафор, в сущности, — затактная.

Почти наравне с анафорой в конце стиха Пушкин любил анафору в начале, и очень многие его стихи начинаются двумя словами на один и тот же звук:

Восхвалим вольности дары…

Гордись, гусар! но помни, вечно…

Молчит музыка боевая.

Вот верный брат её, герой Архипелага…

Стоит седой утес, вотще брега трепещут…

Сын севера, бродя в краю чужом…

Умеет услаждать свой путь над бездной волн…

От нас отторгнется ль Литва…

И молодежь минувших дней…

Сочетание этих двух приемов дает анафоры в начале и в конце стиха:

Дивились долгому любви моей мученью…

Хозяйка хмурится в подобие погоде…

И путь по нем широкий шел…

Мы жгли Москву, был плен Парижу…

Несколько реже ставит Пушкин анафору в середине стиха, но часто делает это особенно изящно, выбирая действительно самую середину звукоряда:

Еще ты дремлешь, друг прелестный…

Скажи, как падает письмо из-за решетки…

Где жены вечером выходят на балкон…

Подымем стаканы, содвинем их разом…

Так ложная мудрость мерцает и тлеет…

О волн и бурь любимое дитя…

Кружится вальса вихорь шумный…

3

Думается, что все эти явления объяснять случайностью — трудно. Но дело в том, что анафора, тем более чистая анафора, в той элементарной форме, в какой она является в приведенных примерах, есть простейший, примитивнейший прием евфонии. Если мы могли дать много примеров (и их число нетрудно довести до многих сотен) такой анафоры у Пушкина, то потому, что его стихи вообще изумительно богаты в евфоническом отношении.

Но подлинное мастерство Пушкина в звуковом строении стиха сказывается в других, более сложных приемах. Однако, чтобы показать их, необходимо дать несколько теоретических объяснений.

Существуют четыре основные формы аллитераций или повторов: анафора или скреп — повторение начальных звуков; эпифора или концовка — повторение конечных звуков; зевгма или стык — повторение конечного звука одного слова и начального звука следующего; рондо или кольцо — повторение начального звука одного слова и конечного звука другого. Повторы, т. е. слова с повторяющимися звуками, могут стоять рядом, это — смежные повторы; или быть разделены одним или несколькими словами, это — раздельные повторы; или еще занимать определенные места в звукоряде (в стихе). Наконец, повторы могут быть простые — повторение одного звука, и сложные — повторение ряда звуков, например, целого слога, притом повторение точное, неточное, обратное и т. п., однократные, двукратные, многократные и т. д. Повторы соединяются между собою в определенные системы, которых различается несколько форм: последовательная, перекрестная, обхватная, спиральная и др., с применением еще пролепса, силлепса, интеркаляции и т. п. Все эти явления поэтического языка изучаются особой наукой евфонией, преимущественно той ее частью, которая называется «учением об аллитерациях или повторах», но также и другими: «учением о звукописи» и «учением об инструментовке». Внимательному читателю этих кратких положений будет достаточно для понимания последующего.

Мы встречаем у Пушкина, в чистом виде, все четыре основных формы аллитераций. Вот несколько примеров из числа многих сотен:

Анафора:

Благословляю богомольно…

благовонием богаты…

Немая ночь…

Пейте, певцы…

Эпифора:

Кипит, бежит, сверкая и журча…

Напоминают мне оне…

Небес жилец…

Зевгма:

Свои уста оторвала…

Но оба с крыльями и с пламенным мечом…

Беспечный, влюбчивый.

Вы знаете, друзья…

Рондо:

и ропщет бор…

Недавно черных туч грядой…

И оба говорят мне мертвым языком…

Точно так же легко найти у Пушкина все роды и виды аллитераций. Вот, например, аллитерации сложные, т. е. из нескольких звуков:

Воспомни прежние права…

Волненье страха и стыда…

Я слышу вновь друзей предательский привет…

Вот также примеры сложных аллитераций, притом частью гласных, частью раздельных, частью затактных, частью неточных:

Корме родного корабля…

Феб однажды у Адмета…

Однако, в сей Одессе влажной…

Унылая пора, очей очарованье…

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему…

Где луна теплее блещет…

Вот еще примеры аллитераций прерывных, т. е. таких, где между повторяющимися звуками стоят другие:

Младенца ль милого ласкаю…

бродил у берегов…

Его дыханья жадно ждет…

Или еще примеры аллитераций обратных, где звуки повторяются в обратном порядке:

Свой ветхий невод; ныне там…

Едва опомнились младые поколенья…

Понятна мне времен превратность…

Се, ярый мученик, в ночи скитаясь, воет…

Печальные стихи твердили в тишине…

Беспечно окружась Сореджием, Кановой…

Святыню всех своих гробов…

Чтобы не обращать статьи в учебник евфонии, скажем, что и всем, без исключения, явлениям аллитераций в стихах Пушкина можно найти блистательнейшие, классические образцы. Но сила Пушкина, как евфониста, повторяем, в ином, в большем. Гармония стиха Пушкина основана на системах аллитераций и на разложении аллитеративных комплексов.

4

Простейшей системой аллитерации является последовательная (secutio), т. е. сопоставление ряда аллитеративных комбинаций одна за другой, например, ряда анафор или рондо и анафоры и т. п.:

И конь скакал, и влекся вол,

И своего верблюда вел…

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний…

Журчат ручьи, блестят брега безмолвны…

Уж угадали; лючно так…

Мелькают мимо будки, бабы…

Все видел, вспыхнул сам не свой…

Мой милый друг, мы входим в новый сеет…

Ревет ли зверь в лесу глухом…

Более сложной и более изящной является система перекрестная (geminatio), где сначала является один звук, потом другой, потом опять первый, потом опять второй. Пушкин очень охотно пользовался этой системой:

На мутном небе мгла носилась…

Славянские ль ручьи сольются в русском море…

В покойном сне, в привычном сновиденьи…

В тиши полей, в тени лесной…

Пылай, камин, в моей пустынной келье…

Может быть, наиболее изящной из простых систем является обхватная (antithesis), где два сходных звука «обхвачены» двумя другими сходными:

Мутно небо, ночь мутна…

Свободы бакха верный сын…

От света вновь отрекся он…

Воскресла греков древних слава…

Спеши любить, о Липа,

И снова изменяй…

Другие системы, спираль, цепь, квадрат и т. п., в сущности, — комбинации трех основных. Не останавливаясь на них, приведем только один пример того, как вообще системы аллитераций тонко и отчасти причудливо располагаются в ряде стихов у Пушкина или, говоря терминами, в последовательной системе звукорядов:

Настанет ночь; луна обходит

Дозором дальний свой небес,

И соловей во мгле древес

Напевы звучные заводит.

Татьяна в темноте не спит

И тихо с няней говорит.

Если взять только те звуки, которые нами отмечены (из числа начинающих слово или ударный слог и кончающих одновременно слово и ударный слог), получатся следующие ряды:

н, н, — н —,

д, д, — д; с, д — с;

с — в, в, — в — с;

зв, з — в;

т — т, т — т, н, с — т;

т, с, н, — т.

Однако явно, что в общей звуковой гармонии участвуют и другие звуки, например, н в слове «небес» (что образует рондо в двустишии: «Настанет… небес»); д в слове «древес» (другое рондо в двустишии: «Дозором… древес») и др.; кроме того, гармонии много способствуют рядом повторяющиеся гласные о (обходит, дозором, свод), а (настанет, луна), е (соловей, мгле, древес), и (спит, тихо) и др., но эта игра на гласных относится уже к другому отделу евфонии, к «учению об инструментовке».

5

Вообще те явления, которые мы здесь рассматриваем, ни в коем случае не ограничиваются пределом одного стиха. В системах звукорядов, т. е. в ряде стихов, в строфе, в целом стихотворении звуки располагаются, в частности у Пушкина, по тем же законам. Вот несколько простейших примеров того, как Пушкин принимал во внимание звуки слов, строя стихотворные периоды.

Таковы анафоры, стоящие в начале полустиший или в начале отдельных стихов:

Своею кистию свободной и широкой…

Пророческих очей не простирая в даль…

Который Мельпомены

Котурны и кинжал…

Порхая над травой,

Пастушка робко дышит…

Господский дом уединенный,

Горой от ветров огражденный…

Померкни, солнце Аустерлица,

Пылай, великая Москва…

Эпифорами можно считать все рифмы; но, помимо них, встречаются эпифорические аллитерации, даваемые звуками сходными, но не тождественными:

И плюет на алтарь, где твой огонь горит…

Но как вино печаль минувших дней…

Сердечной ревностью горя,

Он взором опытным героя…

Но дни младые пролетят,

Веселье, нега нас покинут…

Зевгмами являются все случаи срединной анафоры, перед цесурой и после цесуры, а в ряде стихов анафоры конечного слова одного стиха и начального другого:

Скажи, как в двадцать лет любовник под окном…

Веселый Бомарше блеснул перед тобой…

Исполнен отвагой,

Окутан плащом…

Как ждет любовник молодой

Минуты сладкого свиданья…

Но не бесчестишь сгоряча

Свою воинственную руку…

Рондо может принимать различные формы; Пушкин особенно любил начинать и кончать стих одним и тем же звуком; встречаются также сходные звуки в начале и конце двустишия или еще в начале слов, стоящих в начале и конце стиха или двустишия (анафорическое рондо):

Как сей увянувший цветок…

Не любит споров властелин…

Того царя в живых уж нет…

Невозмутимый вечный сон..

Вечор она так величаво…

Мы не напомним ныне им…

На печальные поляны

Льет печальный свет она…

Привык я думой провождать…

Красавиц наших бледный круг…

Смеркалось; на столе блистая,

Шипел вечерний самовар…

В целом стихотворении такие аллитерации также образуют целые системы. Простейшим примером могут служить многократные анафоры в начале ряда стихов: например, в стихотворении «Пророк» из 30 стихов 16 начинаются звуком и.

Добавим, что, кроме повторов звуковых (аллитераций), важное значение в поэтическом языке имеют повторы словесные, располагающиеся по тем же формам анафоры, эпифоры, зевгмы и рондо. Естественно, что они в то же время дают и повторение звуков. Повторы смысловые уже выходят из пределов евфонии.

6

Мы подошли теперь к наиболее замечательной стороне пушкинской евфонии, — к тому, что технически называется «разложение аллитераций».

Под «разложением» понимается такое явление, когда в одно слово входит комплекс каких-либо звуков, и те же звуки в отдельности встречаются в словах смежных или близстоящих. То слово, где эти повторяющиеся звуки соединены в комплекс, может стоять после слов, где те же звуки встречаются в отдельности, и тогда разложение называется суммирующим, или — раньше, и тогда разложение называется детализирующим, или, наконец, в середине (редкий случай), и тогда получается разложение амфибрахическое. Разложение притом может быть прямое, когда звуки повторяются в том же порядке, как и в комплексе, обратное, когда — в обратном порядке, и метатесическое, — когда порядок изменен.

Пушкин извлекает изумительнейшие результаты из этих приемов, с одной стороны — простых, с другой — как будто бы налагающих нестерпимые путы на свободу художественного творчества.

Вот несколько примеров прямых разложений, сначала суммирующих, потом — детализирующих, в конце — амфибрахических:

Стою над снегами у края стремнины…

В кустах рассыпались стрелки…

Все хлопают; Онегин входит…

Душа твоя жива для дружбы, для любви…

И песен и любви последним вдохновеньем…

Каких встречаем всюду тьму…

С престола пал другой Бурбон…

Полезный промысел избрав…

Вот еще несколько примеров разложений обратных и метатесических:

Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады…

Сквозь сон встречает утро года…

Вновь наши вторглись знамена…

Ты слезы будешь лить, ты сердцем содрогнешься…

Твоя краса, твои страданья…

То стан совьет, то разовьет…

К разложению аллитераций относится еще ряд приемов, применяемых Пушкиным очень часто: пролепс, когда один звук из сложной (комплексной) аллитерации встречается раньше; силлепс, когда такой звук встречается позже; интеркаляция, когда такой звук стоит между двумя повторяющимися комплексами звуков, и т. п. В то же время эти приемы разнообразнейшим образом комбинируются с основными формами разложения и с построением систем.

Вот примеры таких пролепсов, силлепсов, интеркаляций:

В густой грязи погружена…

Люблю войны кровавые забавы…

На звонкое дно…

И ветер, лаская листочки древес…

И он промчался пред полками…

И скроется за край окружных гор…

Потребны тяжкие труды…

Не требуй от меня опасных откровений…

Треща горит костер, и вскоре пламя, воя…

Строптиву Греку в стыд и страх…

Существуют еще другие разновидности этого приема. Среди них наименее заметен при беглом чтении, но производит наибольшее звуковое впечатление — тоталитет: случай, когда одно слово объединяет в себе звуки, в других словах или в другом слове стоящие разрозненно. Естественно, что и тоталитет может иметь несколько видоизменений, в зависимости от того, стоит ли это объединяющее слово раньше других или после них, заключает ли оно в себе добавочные звуки или нет, и получают ли эти добавочные звуки также свой отзвук в дальнейшем (в последнем случае можно сказать, что тотализующее слово стоит в середине между объединяемыми звуками). Слух читателя воспринимает эту особенность звукового строя совершенно бессознательно, но ряд звуков получает какую-то особую законченность. Вот разнообразные примеры такого приема:

Прервали свой голодный рев…

Слой мне песню, как синица…

В божественной крови яд быстрый побежал…

Под небом нежно-голубым…

Один ночной гребец, гондолой управляя…

Потом в отплату лепетанья…

Особо изящной разновидностью тоталитета являются случаи, когда слово или значительная часть слова повторяет, с некоторой перестановкой звуков, часть другого, более длинного слова или его основные звуки:

Пирует Петр; и горд и ясен…

Под сенью чуждою небес…

Прекрасных лет первоначальны нравы…

Покров, упитанный язвительною кровью…

Сюда же, наконец, относятся случаи, когда два слова заключают в себе почти те же звуки, только размещенные в различном порядке (метаграмма), или когда два слова различаются только одним звуковым элементом, например, ударной гласной:

Звенит промерзлый дол и трескается лед…

Лишиться я боюсь последних наслаждений…

На оном камне начертит…

Звучал мне долго голос нежный…

И гад морских подводный ход…

Мой модный дом и вечера…

В тени олив любви лобзанья…

7

Все приведенные выше примеры намеренно дают простейшие формы звуковых построений. Цель этих примеров — показать, и тем доказать, что звуковое строение стихов Пушкина — не случайно. Звуки слов располагаются в них по определенным формам, которые можно объединить в законы. Но, разумеется, эти формы, на практике, прихотливо сочетаются одна с другой: анафоры проходят через рондо, разложения совмещаются с системами, пролепсы и силлепсы участвуют в образовании систем и т. д. и т. д. Если брать цельные отрывки пушкинской стихотворной речи, она окажется насквозь пропитанной аллитерациями, усложненными еще инструментовкой гласных (о чем мы почти ничего не говорили).

Вот несколько образцов, расположенных, так сказать, по возрастающей сложности звукового строения:

Не множеством картин старинных мастеров…

О люди, жалкий род, достойный слез и смеха…

Меня с слезами заклинаний

Молила мать, для бедной Тани…

Ловить влюбленными глазами,

Внимать вам долго, понимать

Душой все ваше совершенство,

Пред вами в муках замирать…

Швед, русский, колет, рубит, режет,

Бой барабанный, клики, скрежет,

Рев пушек, топот, ржанье, стон,

И смерть и ад со всех сторон…

Вот, наконец, целое маленькое стихотворение Пушкина:

Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.

Дева печальна сидит, праздный держа черепок.

Чудо. Не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой:

Дева над вечной струей вечно печальна сидит.

Если взять исключительно звуки, начинающие слово и начинающие ударный слог, получатся следующие ряды:

урн, — ев, — ур, — н, — ут, — д, — р, — б, —

д, — п, — ч, — с, — д, — пр, — д, — ж, — ч, — п, —

ч, — н, — с, — в, — д, — из, — в, — из, — урн, — р, — б, —

д, — н, — в, — стр, — в, — п, — ч, — с, — д.

В этих рядах мы имеем: сложную анафору с пролепсом (урну — уронив — утес); многократную анафору (дева — сидит — держа); детализирующее разложение (печальна — праздный — черепок), со следующим силлепсом (чудо); амфибрахическое разложение (вода — изливаясь — из), с силлепсом (вода), к предыдущим системам (дева — сидит — держа); рондо (дева — сидит); анафорическую метатесу (не сякнет вода — над вечной струей) и, наконец, ряд повторов, помимо всех этих систем (урну — разбила; из урны — разбитой), (сякнет — струя — сидит), (разбила — праздный — разбитой — струей) и т. п.

Несомненно, что некоторые звуки, не начинающие слога, также участвуют в общей звуковой гармонии (утес — сидит, чудо — вечной — печальна и т. п.). Кроме того, ударные гласные подчинены законам инструментовки, и, например, первый стих представляет замечательный пример применения в одном ряду чуть не всех основных гласных: у-о-и-ё-е-и

Недостающее а отчетливо звучит в неударных слогах: «водой», «уронив».

Подобных примеров можно привести произвольное количество: каждый стих Пушкина, за очень, очень редкими исключениями, есть пример. Повторяю: во всей мировой литературе я знаю только двух поэтов, стихи которых до такой степени закономерны в звуковом отношении: Вергилий и Пушкин. Ни Гете, ни Виктор Гюго, ни Данте — не могут сравниться с ними в этом. Среди русских поэтов, Жуковский, Лермонтов, Тютчев, Фет, стихи которых тоже богаты звуковыми построениями, все же уступают Пушкину, тем более поэты следующих поколений. Кроме того, многие поэты, особенно символисты, выставляют свою звукопись напоказ; у них аллитерации колют глаз, вроде Бальмонтова: «чуждый чарам черный челн…» У Пушкина звуковой строй скрыт; надо всматриваться, чтобы его увидеть. Сложнейшие звуковые рисунки у Пушкина становятся очевидны лишь тогда, когда проследишь букву за буквой, звук за звуком.

В этом-то, вероятно, и таится недосягаемая, до сих пор не достигнутая никем «пленительность» пушкинских стихов. Кажется, у другого поэта, у Лермонтова, например, тоже, что у Пушкина: меткость эпитетов, яркость образов, выразительность языка, глубина мысли, но пушкинского очарования часто нет. Всего естественнее объясняется это именно тем, что у Пушкина достигнута полная гармония между содержанием, т. е. выражаемыми поэтическими идеями, и обеими сторонами формы, т. е. формою в смысле композиции и формою в смысле звукового построения. Бессознательно мы, читая, воспринимаем этот звуковой строй, и он дает стихам Пушкина их предельную завершенность.

Самое же важное то, что Пушкин умел не жертвовать ни одним из элементов поэзии ради другого. Он не поступался ни смыслом ради звуков, ни звуками ради смысла. То и другое было таким, каким он хотел, чтобы оно было. Строились утонченные звуковые системы, один звук чередовался или перекрещивался с другим, а слова естественно становились на свои места, ничто не насиловало языка, образы и картины вырисовывались четко, основная мысль развивалась столь же стройно, как в любой ученой диссертации. Как достигал этого поэт? Думал ли он сам, в процессе творчества, о сочетании звуков? выискивал ли их? Приведенных примеров, кажется нам, достаточно, чтобы дать хотя бы такой ответ: Пушкин искал определенных звуковых сочетаний. Объяснить «случайностью» все звукосочетания в пушкинских стихах — невозможно. «Вдохновение нужно в геометрии», говорил Пушкин, и, наоборот «геометрия» нужна в поэтическом творчестве. Но как достигал Пушкин своей гармонии, почему у него с виду все так просто и легко, это, конечно тайна поэта.


1923

Левизна Пушкина в рифмах[50]

1

В истории русской рифмы существует резкий перелом, наметившийся лет 15 тому назад. Принципам рифмы «классической», — той, которой пользовались последователи и эпигоны Пушкина, футуристы противопоставили принципы «новой» рифмы. Сначала то были неясные, неоформленные искания, часто сводившиеся к тому, что новые поэты просто небрежно относились к рифме, позволяя себе пользоваться созвучиями очень приблизительными, ассонансами весьма сомнительными. Но понемногу характер новой рифмы стал приобретать совершенно точные очертания. Из стихов В. Маяковского, особенно же Б. Пастернака и Н. Асеева, можно уже вывести определенную теорию новой рифмы. За последние годы эта новая рифма получает все большее распространение, усвоена, например, большинством пролетарских поэтов и покоряет постепенно стихи других поэтов, футуризму по существу чуждых.

Различие между рифмой «классической» и рифмой «новой» вполне явно. Классическая рифма, рифма преемников Пушкина, обращала исключительное внимание на тождество или сходство ударных гласных в двух словах и тех звуков, которые за этими звуками следуют вправо, т. е. на конец слова. Например, для Ап. Майкова были вполне точными рифмами: благость — тягость, ворот — год, и т. п. Новая рифма, сохраняя требование тождества или сходства ударных гласных, допускает значительное несходство звуков, следующих за ними, т. е. конца слова но зато требует совпадения или близкого сходства звуков, стоящих влево от ударного, т. е. звука, идущего непосредственно перед ударным, так называемого «опорного», а также и части звуков, предшествующих ему. Например, Б. Пастернак рифмует: продолжая — лужаек, померанцем — мараться, кормов — кормой, чердак — чехарда, подле вас — подливал, и т. п.

Теория классической рифмы из числа звуков, стоящих влево от ударного, обращала внимание лишь на один, непосредственно предшествующий, «опорный», притом исключительно на звук согласный («опорная согласная», «consonne d'appui»). Необходимым согласование опорного согласного признавалось только в мужских открытых рифмах, т. е. в словах, кончающихся на ударную гласную. Таковы, например, рифмы А. К. Толстого: в пыли — вознесли, красоты — цветы, и т. п. В других случаях согласование опорной согласной считалось роскошью, называли такую рифму «глубокой» (что терминологически неправильно или, вернее, неудобно) и пользовались ею лишь в исключительных случаях. Например, для А. К. Толстого типичны рифмы: голубой — корой, домы — переломы, и т. п.

Новая рифма, разрешая различие конечных звуков слова, непременно требует согласования звука опорного, все равно гласного или согласного, и тем большего совпадения звуков влево от ударного, чем больше различие в окончании рифмующихся слов. Иначе говоря, новая рифма выдвинула в рифме значение доударных звуков, стоящих влево от ударного. Практика показала, что совпадение этих звуков действительно крайне усиливает созвучие слов, делает их созвучными даже при несходстве окончаний. Отсюда был уже один шаг к тому, чтобы в рифмах, где окончания совпадают (как в классической рифме), тоже искать совпадения доударных звуков. У того же Б. Пастернака находим рифмы: истолку — потолку, кружевных — уж и в них, твой — плотвой, стрелки — тарелке, керосине — серо-синей, марина — комариной, и т. п. Добавим, для характеристики новой рифмы, что она допускает перестановку (метастазу) звуков, предшествующих ударному, например: мандарина — гордыней, знакомств — замком, и т. п.; идя далее, новые поэты допускают даже при согласовании левых, доударных звуков, неточное совпадение ударного, например: репейник — терпенье, разбою — разбойник и т. п.

Ныне распространенные теории рифмы все стоят на принципах рифмы классической, т. е. согласования только звука ударного и стоящих вправо от него. Так определяют рифму стихологи немецкие, французские, английские; им следуют и русские теоретики. Этими же принципами руководится и автор новейшего обширного труда о рифме В. Жирмунский («Рифма, ее история и теория». Пб., 1923). Определенно формулирует эти принципы автор другой недавней работы о стихе Б. Томашевский («Русское стихосложение». Пб., 1923). Он пишет: «В общем случае состав рифмы слагается из ударного гласного и замыкающих звуков. В частном случае мужской рифмы на открытый слог в состав рифмы входит и опорный звук… На опорные звуки в XVIII и XIX веках внимания обращали весьма мало, по крайней мере, на практике». Последние слова стоит запомнить.

Наши теоретики рифмы щедро брали примеры из стихов Пушкина, но подходили к рифмам Пушкина с уже готовой теорией. Все внимание обращалось на ударную гласную и на звуки вправо от нее; звуками слева, доударными, не интересовались вовсе. Отсюда возникла уверенность, что Пушкин следовал принципам рифмы классической, что он согласовывал звуки, только начиная с ударного до конца слова. Отсюда и утверждение, что «на опорные звуки в XVIII и XIX веках внимания обращали весьма мало». Задача предлагаемой статьи в том и состоит, чтобы показать неправильность подобных выводов.

Итак, статья будет рассматривать не рифму Пушкина в целом (различные ее формы, типы, виды и т. п.), но только особенности пушкинских рифм, по отношению к согласованию в них доударных звуков. Тезис, подлежащий доказательству, состоит в том, что Пушкин обращал большое внимание на звуки, слева от ударного, и что, следовательно, новшества футуристов в области рифмы могут опереться на высокий авторитет Пушкина[51].

2

Для начала рассмотрим одну из наиболее популярных строф «Евгения Онегина» (гл. IV, стр. 41):

Встает заря во мгле холодной,

На нивах шум работ умолк;

С своей волчихою голодной

Выходит на дорогу волк;

Его ночуя, конь дорожный

Храпит, и путник осторожный

Несется в гору во весь дух.

На утренней заре пастух

Не гонит уж коров из хлева.

И в час полуденный в кружок

Их не зовет его рожок.

В избушке распевая, дева

Прядет, и, зимних друг ночей,

Трещит лучина перед ней.

В строфе 7 пар рифм. Из них в 4 доударные звуки приняты во внимание явно: холодной — голодной, дорожный — осторожный, кружок — рожок, весь дух — пастух. В рифме: работ умолк — дорогу волк, — опорные и другие согласные различны, но все три предшествующие гласные согласованы: у, которое не изменяет произношения без ударения, ударное о и неударное о, совпадающее с неударным а. В рифме: ночей — ней — оба слова начинаются одним и тем же звуком (о чем скажем далее), а кроме того, опорная согласная «ночей» звучит явственно в «лучина перед ней» (ср. сочетания звуков: чина-ней ночей). Вполне классической остается лишь одна рифма: хлева — дева, объясняемая частью полуиотированным звуком русского е, частью евфоническим строением стихов: распевая дева — коров из хлева (в сочетании «ов-из» буква в означает звук средний между ф и в).

Возьмем другую строфу «Онегина» (гл. V, стр. 33):

Освободясь от пробки влажной,

Бутылки хлопнули; вино

Шипит; и вот с осанкой важной

Куплетом мучимый давно,

Трике встает; пред ним собранье

Хранит глубокое молчанье.

Татьяна чуть жива; Трике,

К ней обратись с листком в руке,

Запел фальшивя. Плески, клики

Его приветствуют. Она

Певцу присесть принуждена;

Поэт же скромный, хоть великий,

Ее здоровье первый пьет

И ей бокал передает.

В этой строфе, из 7 пар рифм, явные опорные согласные в 3: вино — давно, Трике — руке; клики — великий. В рифме: влажной — важной — опорная согласная одного слова отделена во втором вставным звуком; кроме того, оба слова начинаются одним и тем же звуком. В рифме: пьёт — передаёт — ударная гласная йотированная, т. е. как бы заключает в себе опорный звук;; кроме того, оба слова начинаются одним и тем же звуком. Вполне классической рифмой опять остается лишь одна: собранье — молчанье; но и здесь должно заметить, что оба рифмующиеся слова построены одинаково: оба — трехсложные, в обоих после начальной согласной следует неударное о, потом группа из двух согласных (бр и лч), и т. д.

Предлагаем проследить рифмы еще следующего стихотворения («Прозерпина»):

Плещут волны Флегетона,

Своды Тартара дрожат,

Кони бледного Плутона

Быстро к нимфам Пелиона

Из Аида бога мчат.

Вдоль пустынного залива

Прозерпина вслед за ним,

Равнодушна и ревнива,

Протекла путем одним.

Пред богинею колена

Робко юноша склонил…

И богиням льстит измена,

Прозерпине смертный мил.

Ада грозная царица

Взором юношу зовет,

Обняла, и колесница

Уж к Аиду их несет.

Мчатся, облаком одеты,

Видят вечные луга,

Элизей и томной Леты

Усыпленные брега.

Там бессмертье, там забвенье,

Там утехам нет конца…

Прозерпина в упоеньи,

Без порфиры и венца,

Повинуется желаньям,

Предает его лобзаньям

Сокровенные красы,

В сладострастной неге тонет

И молчит и томно стонет…

Но бегут любви часы.

Плещут волны Флегетона,

Своды Тартара дрожат.

Кони бледного Плутона

Быстро мчат его назад.

И Керери дочь уходит

И счастливца за собой

Из Элизия выводит

Потаенною тропой.

И счастливец отпирает

Осторожною рукой

Дверь, откуда вылетает

Сновидений ложный рой.

Из 43 стихов то или иное согласование доударных звуков здесь имеется в 27 стихах, что составляет почти 63 %.

В 16 стихах согласования доударных звуков нет; но в них, почти везде, звуковое строение рифмы определяется звуковым строением стиха: Равнодушна и ревнива… Прозерпина в улоеньи… и т. п.

3

Теперь рассмотрим типы пушкинской рифмы, сначала по отношению только к опорному звуку.

Отдельно должно рассматривать рифму мужскую (с ударением на последнем слоге) и женскую (с ударением на предпоследнем слоге). Рифм дактилических и ипердактилических у Пушкина немного, и их можно оставить в стороне.

Среди мужских рифм различаются: открытые, т. е. с ударением на гласную, полуоткрытые или смягченные, т. е. с ударением на дифтонг си, и закрытые, т. е. кончающиеся на согласную.

В открытых мужских рифмах Пушкин, как постоянное правило, соблюдал совпадение опорного звука, например: пора — вечера, старика — ручейка, зима — ума, небеса — полчаса, равно — темно, мне — старине, Парни — дни, чреду — суду, мечты — полноты и т. д. Исключение составляют рифмы на йотированные звуки: ю, я, ё, т. е. jy, ja, je, где, по-видимому, для слуха Пушкина звук j уже являлся опорным. Отсюда возникали рифмы: лью — свою, друзья — я, и т. п., но рядом С НИМИ нередки и рифмы на йотированный звук с добавочным опорным: края — да я, сердца я — твоя, мою — отдаю, мое — твое, и т. д. В отдельных случаях, как йотированные, принимались Пушкиным звуки и и е, откуда рифмы: любви — дни, стекле — О да Е, и т. п. Но таких примеров и вообще отступлений от общего правила мужской открытой рифмы у Пушкина очень немного.

В смягченных мужских рифмах Пушкин менее строго согласовывал опорный звук. По-видимому, слух его довольствовался совпадением как бы двух звуков в дифтонге. Наряду с рифмами, где опорный звук соблюден точно: живой — головой, дней — сильней, речей — очей, он ей — дней, молодой — седой, одной — мной, и т. д., встречается много таких, где взято не точное, а приблизительное согласование звуков (сходство, а не тождество): тобой — роковой, молодой — суетой, грядой — высотой, в т. д., и, наконец, такие, где опорный звук вовсе не принят во внимание: герой — собой, речей — нежней, чай — вставай, и т. д.

В закрытых мужских рифмах Пушкин чаще, чем в смягченных, согласовывал опорные звуки, например: разговор — двор, берегов — богов, роман — обман, болван — зван, пером — гром, брат — град, говорят — наряд, вряд — наряд, наконец — венец, медведь — реветь, Аквилон — небосклон, труд — руд, труслив — справедлив, падут — отдадут, судить — щадить, восставал — укрывал, и т. д. Не менее часто встречаются в таких рифмах приблизительные опорные звуки: опор — разговор, небес — древес, сад — назад, конь — огонь, глядел — хотел, стихов — богов, грядах — кустах, путь — как-нибудь, и т. д. Однако в ряде таких рифм опорные звуки не согласованы вовсе, например: сейчас — нас, порок — венок, устах — очах, и т. д., особенно часто это в рифмах с ударением на ю, я и ё и в рифмах, кончающихся на две согласных.

Среди женских рифм Пушкина должно различать две группы: те, где после ударной гласной нет согласной или одна согласная, и те, где после ударной гласной две или несколько согласных.

В первой группе согласование опорного звука особенно часто в рифмах открытых: 1) без согласной после ударной: настроя — героя, сединою — женою, клеветою — мечтою, пожилые — злые, замираю — вверяю, и т. д.; 2) с согласной после ударной: тумане — романе, угрозы — прозы, друга — супруга, телега — ночлега, рассказы — проказы, печали — качали — венчали, печали — отвечали, Орлова — слова, отраду — винограду, отрада — Цареграда, время — стремя, триолеты — куплеты, воздымала — выжимала, и т. д.; 3) то же с приблизительным согласованием: боле — воле, убийца — кровопийца, утверждали — достали, Гибралтара — удара, гости — кости, стакана — кургана, посвящали — искажали, и т. д.

В смягченных женских рифмах такое согласование встречается реже, по-видимому, по той же причине, как в смягченных мужских. Этим объясняется и то обстоятельство, что Пушкин нечасто ищет совпадения опорных звуков в рифмах на аний, ений, например: Евгений — суждений, желаний — свиданий, и т. п. Однако в ряде случаев такое согласование имеется: граций — Гораций, княгиней — богиней, исключений — огорчений, и т. д. То же должно сказать о закрытых женских рифмах, каких вообще у Пушкина сравнительно немного; но и среди них есть ряд с согласованием опорных звуков: субботам — работам, дорисован — образован, навещают — утешают, и т. д.

В рифмах второй группы опорные звуки согласованы вообще редко, и для Пушкина типичны рифмы: разгульный — караульный, возникла — Перикла, лицемерный — суеверный, и т. д. Но и здесь можно привести ряд рифм с согласованием, точным или приблизительным: проворно — чудотворной, страстный прекрасный, смиренный — презренный, печальный — первоначальный, железный — полезный, треснет — воскреснет, бездельник — понедельник, сердечный — скоротечный, Андрюшка — старушка, и т. д. Должно заметить, что согласную со следующим ъ Пушкин тоже рассматривал как двойную согласную; отсюда его рифмы без опорного звука на анье, енье: молчанье — трепетанье, угощенье — варенье, и т. п. Однако в отдельных случаях согласование и здесь встречается: поколенье — употребленье, возраженье — воображенье, утешенье — просвещенье, и т. д.

Особенно редко встречается согласование в таких рифмах с ударением на дифтонге, как: злодейство — семейство, и т. п.

Ко всему этому должно добавить существенную оговорку. Согласование опорных звуков может быть и не явным. Звук, являющийся опорным в одном слове, нередко у Пушкина оказывается в слове рифмующимся отделенным от ударной гласной или одним вставным звуком, или целым слогом, или даже несколькими слогами. В последних случаях нужны особые условия, чтобы установить именно согласование звуков (о некоторых таких условиях будет сказано дальше), и здесь мы остановимся только на первом случае, т. е. когда опорный звук отделен в рифмующемся слове от ударной гласной одним звуком.

Вот примеры такого согласования:

1) точного в мужских рифмах: кумир — вампир, ковром — зерном, колеи — земли, наводит сон — торжествует он, докучны ей — речей, зовешь — узнаешь, и т. д.;

2) точного в женских рифмах: прислуги — досуги, слова — бестолкова, бела — побледнела, обедни — бредни, воспета — поэта, порога — чертога, отваги — овраги, терпенье — уверенье, ретивый — прихотливый, рожденный — ободренный, беззаконный — непреклонный, являлся — раздавался, и т. д.;

3) приблизительного: скал — похвал, потом — одном, обходит — заводит, блещет — трепещет, догадкой — украдкой, зовут отца — мертвеца, и т. д.[52]

4

До сих пор мы рассматривали только опорные звуки. Между тем Пушкин весьма часто не довольствовался согласованием одного только опорного звука, но согласовывал также ряд других доударных звуков. В том случае, когда все эти звуки непосредственно предшествуют ударному, получается то, что правильно должно называть «глубокой» рифмой. Вот примеры таких глубоких рифм Пушкина: 1) мужских открытых: места — проста, хочу — отплачу, отравлено — напоено, грехи — женихи, истребя — себя, слова — трава, слова — права, слова — голова, вина — тишина, богов — врагов, власы — часы, осеня — меня, враля — поля, давно — равно, перевести — чести, и т. д.; 2) смягченных мужских: роковой — головой, золотой — теплотой и т. д.; 3) закрытых мужских: показать — сказать, снимая — поднимая и т. д.; 4) женских: с поклоном — небосклоном, кипела — свирепела, погруженный — вооруженный, Гименея — пламенея и т. д.

По аналогии с просто опорными звуками, дополнительно согласованные доударные звуки могут и не предшествовать непосредственно ударной гласной. Такие рифмы тоже приближаются к типу глубоких. Примеры: 1) где в одном случае все согласованные звуки являются опорными: умно — смешно, Тульчи — палачи, стрелка — издалека, больна — влюблена и т. д.; 2) где второй звук ни в одной из рифм не является опорным: души — карандаши, душа — дыша, плеча — луча, сама — без ума, рожок — кружок, сложено — для кого ж оно и т. д. Возможны и более сложные приемы такого согласования, с перестановкой звуков и т. п., например: вздор — разговор, Корсар — Сбогар, Гименей — много дней, Грандисон — наводит сон, простите ей — страстей и т. д.[53].

Близко к «глубоким» рифмам стоит особенный тип рифм, очень любимый Пушкиным, — рифма «поглощающая». В таких рифмах одно слово полностью входит в состав окончания другого.

Наиболее часто применял Пушкин этот прием там, где одна из рифм образована односложным словом. Примеры: да — череда, луг — плуг, кумир — мир, бес — небес, человек — век, снег — нег, дам — следам, стороне — оне, сам — глазам, след — лет, чай — примечай, вот — небосвод, мил — томил, нет — лорнет, был — забыл, честь — перечесть, и т. д. Эти рифмы не могут быть названы собственно глубокими, но есть у Пушкина и примеры подлинно глубоких мужских рифм такого типа: его — моего, ему — почему, очки — дурачки, и т. д.

Весьма нередко пользовался Пушкин этим приемом и в женских рифмах. Примеры: речи — встречи, скрежет — режет, столица — лица, хороводы — воды, тучей — летучей, морозы — розы, вижу — ненавижу, тонет — стонет, громом — ромом, странен — ранен, праздность — разность, хладнокровно — ровно, дело — охладело, Тани — мечтаний, непогоды — годы, вериги — Риги и т. д.

Или еще — подлинно «глубокие» рифмы этого типа краткой — украдкой, расправа — права, винограда — награда, живые — сторожевые, и т. д. Немало таких рифм у Пушкина и с несколько неточным согласованием звуков: Вальтер Скотт — расход, возврата — брата, осторожный дорожный, праздный — однообразный, безобразный — праздный, священный — просвещенный, Харит — укорит и т. д.

К этому же типу рифм должно отнести те, где одно слово начинается ударной гласной и где, следовательно, нет в нем самом опорного звука, но где это слово повторяется полностью в рифмующемся. Пушкин также очень охотно применял такого рода рифмы. Примеры: 1) мужские рифмы: он — Наполеон, их — затих, честь — есть, и т. д.; 2) женские: ада — отрада, ночи — очи, годы — оды, свободы — оды, оба — гроба, Оле — боле, стулья — улья, шумный — умный, охнет — сохнет, и т. д.

Отдельный вид, и, быть может, наиболее интересный, «поглощающих» рифм составляют рифмы, поглощающие с метастазой (перестановкой) или разделением звуков, т. е. где все звуки одного слова полностью, но не подряд и не в том же порядке, входят в состав рифмующегося слова.

Примеры: 1) поглощающих рифм с разделением звуков мужских: стон — сторон, том — тайком, ты сам — там, сны — старины, мгла — могла, хлоп — холоп, рука — ручейка, горит — говорит, просак — простак, пленять — воспламенять, красой — рой и т. д.; 2) женских: страдаю — стаю, приносят — просят, топит — торопит, прилежней — прежней, нежно — неизбежно, деле — доселе, сегодня — сводня, праздник — проказник, рано — романа, милый — могилы, своды — свободы, руку — разлуку, верой — Венерой, пищу — пепелищу, поле — поневоле, злата — заплата, тучи — трескучий, неге — ночлеге, пиво — спесиво, и т. д. Стоит обратить внимание, что громадное большинство этих рифм начинаются с одного и того же звука.

Примеры: 3) поглощающих рифм с перестановкой звуков: года — тогда, стара — востра, гражданин — один, косны — несносный, не жаль — жизни даль, расточены — старины, клавикорды — аккорды, воспоминанье — вниманье, Прасковью — кровью и т. д.

К особенностям пушкинской рифмовки относится приятие во внимание начальных звуков слова, примеры чему были только что даны.

Во-первых, в ряде случаев, опорный звук одного слова согласован с начальным звуком рифмующегося. Примеры: мой — иной, томим — моим, приговор — взор, страх — местах, рукой — порой, венец — певец, толпой — пустой, чертей — рифмачей, тронут — потонут, минуты — надуты, страницы — небылицы, мгновенье — владенье, печали — читали и т. д. Ряд таких рифм является поглощающим с разделением звуков[54].

Во-вторых, в ряде рифм согласованы именно начальные звуки обоих рифмующихся слов. Примеры: 1) мужских рифм: меня — моя, покой — пустой, вода — вреда, вощаной — водой, лужок — песок, столба — судьба, головой — горой, пови — пюбви, фузей — дней, наизусть — ни грусть, передал — проливал, гпядит — гласит, чернит — чертит и т. д.; 2) женских рифм: Татьяна — тирана, сваха — страха, невежды — надежды, поэты — предметы, важной — влажной, погода — природа, волненье — воображенье, волненье — вдохновенье, небреженьем — нетерпеньем и т. д. Этот прием особенно распространен в стихах Пушкина.

Должно еще отметить, что Пушкин весьма охотно применял, как рифмы, слова, в звуковом отношении аналогичные. Характерными примерами могут служить рифмы: предметы — приметы, приезд — присест, плохи — блохи и т. д. Ряд таких рифм приведен раньше под различными рубриками. К тому же типу относятся любимые Пушкиным рифмы: сладость — младость, племя — время, сети — дети, пишет — дышит, тень — день, и т. д., а также еще: Моэта — поэта, необозрима — невозвратима, залетный — заботный, и т. п.

По-видимому, пристрастием Пушкина к таким созвучиям должно объяснить то, что он охотно рифмовал ряд односложных и двусложных слов, формально дающих только бедное созвучие: глас — нас, нас — вас, лет — нет, шум — дум, силы — милы, тени — сени, нами — вами и т. п. Может быть, по той же причине Пушкин допускал рифмы, представляющие в сущности повторение одного и того же слова с разными приставками: меж тем — тем, всяк — сяк, обрести — завести, всходит — нисходит, приговоров — разговоров, самовольным — недовольным и т. д.

Последние виды рифмы составляют уже переход к рифмам омонимическим и тавтологическим. Омонимической рифмой в точности называется такая, где оба рифмующиеся слова составлены из одних и тех же звуков, но в разном их распорядке; но также называют омонимической рифмой и те, где рифмующиеся слова составлены из сходных звуков. Примеры таких рифм Пушкина частью даны выше, частью еще: голод — холод, голодный — холодный, пятой — бедой, задрожала — задержала, арестом — Орестом и т. д.

Тавтологической рифмой называется такая, в которой рифмуются два слова, одинаковые по произношению, но имеющие разное значение. Примеры, для ясности, приводим в полных стихах:

А что же делает супруга

Одна в отсутствии супруга?

Будет вам по калачу…

А не то поколочу.

В год за три щелчка тебе по лбу…

Есть же давай мне вареную полбу.

И током слезы точит.

А старший брат свой нож берет,

Присвистывая, точит.

Вот на берег вышли гости.

Царь Салтан зовет их в гости.

Хоть убей, следа не видно…

В поле бес нас водит, видно.

Защитник вольности и прав

В сем случае совсем не прав.

Можно напомнить еще стихотворные шутки Пушкина на глубокие рифмы: «Дева, ног не топырь…» и т. п.

5

Остается сказать о бедных рифмах у Пушкина.

Несомненно, у него есть ряд рифм, где звуки согласованы только начиная с ударной гласной, причем иногда самое сходство этих ударных гласных лишь приблизительное. Можно найти у Пушкина и просто слабые рифмы, и не только в лицейских стихах: одни — стороны, ныне — именины, китайца — американца и т. д., но и в «Онегине»: героиней — Дельфиной, и т. п. Но все это будут единичные исключения.

Как правило, можно установить следующее. В тех случаях, когда Пушкин, по внешности, довольствовался «бедным» созвучием, не искал согласования доударных звуков, это было обусловлено тем, что доударные звуки рифмующихся слов подчинялись звуковому строю того стиха, в который они входили. Такова, например, «бедная» рифма: суровый — подковой; но звуковое строение этих двух слов легко объясняется, если взять полностью стихи с этими рифмами:

Скакать верхом в степи суровой…

Но конь притуплённой подковой.

Несколько аналогичных примеров приведено раньше и дальше[55].

Это обстоятельство весьма затрудняет цифровые подсчеты числа рифм у Пушкина, где доударные звуки во внимание приняты. В ряде рифм, где формально нет согласования доударных звуков, в действительности эти звуки играют огромную роль в евфонии стиха.

Возьмем пример, стихотворение: «Зима. Что делать нам в деревне…» В нем 46 стихов, не считая последнего, оставленного без рифмы, т. е. 23 пары рифм.

Из них поглощающих 3: встречаю — чаю, речи — встречи, розе — морозе. Сюда же можно было бы отнести рифму: яд — скользят, но мы рассматриваем ее далее.

Поглощающих с перестановкой 1: крыльцо — лицо.

Просто глубоких 2: закрываю — вырываю, слова — права. Предыдущую рифму: крыльцо — лицо, конечно, можно также рассматривать и как просто глубокую.

С точной опорной согласной 5: метель — постель, коня — дня, шевеля — короля, уголка — возка, сторона — полна.

С приблизительной опорной согласной 1: спор — разговор.

С согласованием опорной согласной и начальной 2: взоры — разговоры, за нами — глазами.

С согласованием начальных согласных 1: скуки яд — скользят.

Всего рифм, где согласованы доударные звуки, 15; где они не согласованы — 8. Однако рассмотрим эти последние:

В рифме: до обеда — соседа, явная аналогия в построении рифмующихся слов. То же в рифме: воет — ноет, но она объясняется еще звуковым строением стихов:

Куда как весело! Вот вечер; вьюга воет.

Свеча темно горит; стесняясь сердце ноет.

То же рифма: поздней уж порой — являемся до/мой. То же рифма: прислужницею странной — холодный и туманный. То же рифма:

…о сахарном заводе.

Хозяйка хмурится в подобие погоде.

То же рифма: идет в уединенье — печальное селенье. Наконец, рифма: и песни вечерком — и шепот за столом, дает аналогичное построение двух выражений.

Принимая во внимание такие оговорки, должно признать, что все формальные подсчеты дадут цифры ниже действительных.

Однако, чтобы избежать всяких субъективных толкований, лучше при подсчете рифм, где приняты во внимание доударные звуки, считать за таковые только следующие типы:

1) поглощающие с опорной согласной; 2) поглощающие с перестановкой и с разрывом; 3) глубокие; 4) с опорным звуком точным; 5) с опорным звуком приблизительным; 6) с согласованием опорного звука и начального; 7) с согласованием начальных звуков; 8) мужские с ударением на йотированный звук (таких немного).

Составленные по этой программе статистические таблицы дали следующие результаты:

В III главе «Онегина», из 92 пар рифм, с согласованием доударных звуков 68, т. е. 73 %.

В IV главе «Онегина», из 312+3 (имеются в виду тройные рифмы в «Письме Татьяны»), с согласованием рифм 171, т. е. 54 %.

В «Цыганах», из 244+27, с согласованием рифм 139, т. е. 51 %.

В «Прозерпине», из 43, с согласованием рифм 27, т. е. 63 %.

В стихотворении «Зима. Что делать нам в деревне…», из 23, с согласованием рифм 15, т. е. больше 65 %.

В стихотворении «К Овидию», из 52, с согласованием рифм 27, т. е. почти 54 %.

Разумеется, этих подсчетов далеко не достаточно. Но и они уже позволяют утверждать, что у Пушкина в большинстве рифм так или иначе доударные звуки согласованы.

Следовательно, так называемая «классическая» рифма не есть пушкинская рифма. Утверждение, что поэты XIX века на опорный звук обращали внимания мало — неверно: опровержение — Пушкин. Господствующие определения рифмы должны быть изменены, если желательно, чтобы они соответствовали рифмам Пушкина. И наши футуристы в своей реформе рифмы, — может быть, не подозревая того, — возобновляли традиции Пушкина.

1924

Пушкин-мастер

1

Поэтическое произведение возникает из различных побуждений. Основные, конечно, — стремление выразить некоторую мысль, передать некоторое чувство или, точнее, уяснить себе, а следовательно, и читателям еще неясную идею или настроение. Но рядом существуют и другие побуждения, и среди них — задачи мастерства: повторить в своем творчестве творчество другого поэта, воплотить в своем создании дух целого литературного движения, наконец, разрешить ту или иную техническую задачу. При изучении генезиса пушкинских созданий такого рода побуждения ни в коем случае не должны быть забываемы.

Пушкин был не только великий поэт: он был учитель поколений и в то же время должен был быть создателем новой русской литературы. Не отымая значения у предшественников Пушкина, учитывая все, что он взял не только у Батюшкова, Жуковского, Вяземского, но и у поэтов XVIII века, особенно у Державина, — надо признать, что по всем направлениям Пушкину приходилось прокладывать дороги, как пионеру в девственном лесу. Прежде чем осуществлять свои творческие замыслы, Пушкин вынужден был создавать орудие для того. Пушкин преображал язык, пересоздавал стих, творил лирику (как ее поняли романтики), в основании обновлял драму (идущую от Шекспира), вырабатывал прозу(не карамзинскую), впервые давал русскую повесть, русский роман, русскую новеллу, как мы их понимаем теперь. Следует добавить, что при всем том Пушкину приходилось еще быть и критиком, и исследователем литературы («Слово о полку Игореве»), и историком, и журналистом и многим другим.

До Пушкина у нас были писатели и поэты, но литературы не было. Надо было заложить ее новые основы и для того прежде всего вобрать в зарождающуюся русскую литературу всё, сделанное до того времени на Западе и на Востоке, в древности, в эпоху средневековья, в новое время. Задача титаническая, вполне аналогичная той, которая стояла перед эпохой Петра I. И Пушкиным эта задача была решена, конечно, постольку, поскольку вообще подобные задачи могут решаться одним человеком. Чтобы самому стать великим поэтом, Пушкин поочередно становился поэтом разных стран и разных веков, вбирал в себя все, что дали тысячелетия.

Мировая литература представляет великое разнообразие направлений, методов творчества, технических приемов. Пушкин, усердно, неутомимо изучая литературу всех стран, — что видно и по его созданиям и по его заметкам[56], — задумывался, по-видимому, над всеми этими явлениями и как великий мастер старался все их усвоить родной русской литературе. Встречаясь с тем или с другим литературным памятником, Пушкин задавал себе вопрос: «А можно ли то же самое сделать по-русски?» — и это, вероятно, было исходной точкой для многих, и очень многих его произведений. В Пушкине «все было творчество», другие — читают, перечитывают, обдумывают; Пушкин — творил то же самое, воссоздавал вторично, и это был его способ усваивать.

Иногда то была общая идея произведения, которую поэту хотелось повторить, с теми или иными поправками, видоизменениями. Иногда — общий дух памятника, своеобразный, отличный от нашего, который хотелось воплотить. Иногда — удачный прием творчества, которым следовало воспользоваться. Иногда — новая манера композиции. Иногда, наконец, — просто такая-то «форма», еще не употреблявшаяся в русской поэзии, новый, необычный размер, новое расположение рифм и т. д. Можно утверждать, что вдохновение Пушкина столь же часто возникало из книг или вообще из литературных произведений (включая в их число и устную словесность), как и из жизни. Правда, Пушкин умел в эти «книжные» вдохновения вливать и начала, почерпнутые из жизни.

Рядом надо учитывать еще, что художник слова, как художник других искусств, как мастер кисти, как композитор, как скульптор, должен учиться технике своего дела. Техника стиха и техника художественной прозы — сложные дисциплины, включающие в себя ряд отдельных учений (метрика и ритмика, евфония, строфика и др.). Если во времена Пушкина эти науки еще не преподавались, как теперь в школах, то тем более труда приходилось тратить каждому поэту, чтобы самостоятельно создать их для себя. Притом эти науки, как и все другие, никогда не могут быть завершенными, они постоянно развиваются, и перед каждым поколением поэтов стоят свои очередные технические задачи, которые ему предстоит разрешить. Не менее сложным является мастерство композиции, т. е. умение наиболее целесообразным способом распределить поэтический материал, — также целая наука, имеющая и свои незыблемые законы, и постоянно открываемые новые способы и приемы. Пушкин был «писатель» в самом узком смысле слова: он мыслил на бумаге, всякий духовный процесс у него запечатлевался в написанных словах. И многое, что до нас дошло от Пушкина, не что иное, как работа над изучением техники своего искусства.

Наконец, как художники кисти, прежде чем приступить к большой картине, пишут «этюды», где разрабатывают ее отдельные элементы, — там анатомию фигуры, там группировку, там эффект освещения, — так и художники слова не всегда сразу берутся за большое произведение. Сознательно или непреднамеренно они сначала пишут небольшие очерки на те же темы, которые входят в большую, задуманную или предчувствуемую вещь. (Примеры эти можно найти и у Тургенева, и у Достоевского, и у Л. Толстого.) У Пушкина есть ряд произведений, истинный смысл которых вскрывается лишь в том случае, если смотреть на них именно как на подготовительные наброски к другим, более значительным созданиям.

Гений Пушкина делал то, что его «упражнения», «опыты», «этюды» и т. п. приобретали значение самодовлеющее. Что у другого писателя, с дарованием меньшей силы, должно было бы остаться в его архиве, у Пушкина становилось созданием, достойным мирового внимания. Если самые варианты Пушкина, черновые поиски эпитета или оборота речи зачастую не только поучительны, но сами по себе оказываются огромной художественной ценностью — тем более приходится это признать за его законченными «пробами», подготовительными «этюдами» или даже недовершенными набросками. Тем не менее не следует ослепляться художественным блеском этих все же «упражнений»: нельзя ставить их на один уровень с подлинными созданиями великого поэта и делать из них те же выводы о его миросозерцании, о его личности. Должно всегда помнить, что здесь мы имеем дело с работой по технике, где целью художника было разрешить тот или другой вопрос своего ремесла («святого», по романтическому эпитету Каролины Павловой).

Сам Пушкин, по-видимому, строго различал «этюды» от «созданий». По крайней мере, только этим можно удовлетворительно объяснить, почему так многое из написанного им сам он не хотел отдавать в печать; ведь не меньше двух третей «сочинений» Пушкина — вещи «посмертные». Среди этих произведений, напечатанных лишь по смерти поэта, далеко не одни отрывки и незаконченные вещи или произведения, которые в свое время не смели явиться перед глазами цензора: есть среди них вещи с виду совершенно законченные или такие, которым недостает, по-видимому, только последней ретуши (например, «Мне бой знаком», «Пускай увенчанный любовью красоты», «Три ключа», «Из Буньяна», «Мальчику», «Из Анакреона», «Из Горация» и мн. др.). Между тем в ряду того, что было напечатано самим Пушкиным, немало вещей, с виду вполне незначительных, — альбомных по существу стихов, легких шуток, общих (не индивидуальных) эпиграмм и т. д. Вероятно, там, где мы теперь видим драгоценности поэзии, для самого Пушкина иногда были только «опыты», и сам поэт знал, что эти этюды использованы или будут использованы им в некотором завершенном создании.

II

Подлинное «ученичество» Пушкина стоит за пределами наших наблюдений. Работа по овладению внешней техникой стиха прошла в период до лицея. Тринадцатилетний мальчик, в 1812 г. Пушкин является уже искусным стихотворцем, и все рассказы о том, что он будто бы не «справился» с окончанием стихов «К Делии», дописанных Илличевским, основаны на недоразумении (см. автограф Пушкина). Первые годы лицея дают нам образ молодого поэта, который, так сказать, довершает свое профессиональное образование, изучает «пятую позицию», говоря языком скрипачей. В последние лицейские годы Пушкин является уже самостоятельным мастером, который с сознанием своего права дает указания старшим сотоварищам (см. письма).

Давно указано[57], что в лицейских стихах Пушкина уже встречаются почти все основные размеры русского стиха: разнообразнейшие ямбы (2-, 3-, 4-, 5- и 6-стопные), хореи, амфибрахии, дактили (в том числе гексаметр); только анапест, может быть случайно, впервые появляется в 1819 году. Важнее того, что в этих стихах мы находим самые тонкие ритмические движения стиха, очень сложные звуковые построения (каких не было ни у кого из предшествующих поэтов, не исключая и Жуковского, тоже, впоследствии, великого мастера евфонии) и большое богатство строфических форм (впрочем, более всего другого подготовленное одами XVIII века). Едва ли не все, сделанное предшествующими русскими поэтами в области техники стиха, уже усвоено Пушкиным-лицеистом. Многое, правда, появляется лишь в виде исключения, — гексаметр, например, в одной пародии-эпиграмме («Внук Тредьяковского Клит…»), белый стих — тоже, дактилические рифмы лишь подражание Жуковскому («Боже, царя храни…»), и т. д., но ведь и все наследие лицейского периода невелико.

Кое-что заслуживает быть отмеченным отдельно. В ряде посланий повторена в совершенстве манера Батюшкова и Жуковского; в ряде стихотворений схвачен весь дух французской «легкой» поэзии XVII–XVIII веков, в трех набросках повторен Оссиан, в «Сне» испробованы приемы французских дидактиков; «К Лицинию» явно стремится использовать подходы Ювенала (знакомого, конечно, только во французских переводах), «Торжество Вакха» — древнегреческого дифирамба; в «Бове» перепет стих Карамзина, Хераскова и Радищева; «Воспоминания в Царском Селе» воспроизводят склад и дух державинских од — и т. под.

Особняком стоят стихи «К Наташе» («Вянет, вянет лето красно…»), где поэт-лицеист поставил себе интересную задачу: передразнить тон популярного романса, в котором опошливалась сентиментальная поэзия; самая техника стиха свидетельствует об этом (стих «Стелется туман ненастный…» с ипостасой пиррихием во 2-й стопе 4-стопного хорея). Если «Под вечер осени ненастной…» принадлежит Пушкину, эти стихи могли возникнуть из тех же побуждений. Как на самостоятельные «пробы», можно указать на две пьесы 2-стопного ямба («Роза» и «Пробуждение»), поныне оставшиеся совершеннейшими (по разнообразию ритмов) образцами этого стиха, и любопытную попытку применить к русскому стиху «монорифмику» старофранцузской поэзии в «Послании Лиде», где в 63 стихах все мужские рифмы, их 29, — однозвучны: «Купидон — трон — сон — закон — поклон» — и т. д.

Годы петербургской жизни и краткое пребывание на Кавказе и в Крыму не были временем, благоприятным для работы над техникой. То «рассеянная» жизнь, то обилие впечатлений не оставляли досуга для задач мастерства. Поэт спешил скорее выразить всё новое, что воспринял, о чем передумал. Однако и в этот период Пушкин впервые применил ряд новых технических приемов, которыми не пользовался раньше (баллада «Русалка», ода «Вольность», анапест 1819 года, по-новому понятый дух антологии в стихах «Дорида», «Дориде», «Нереида», ранний байронизм в стихах «Погасло дневное светило», затем вскоре — амфибрахические двустишия «Черной шали», октавы «Желания» и т. п.). Но только со времени Кишинева и особенно в вынужденном уединении Михайловского наступила пора для Пушкина широко, полно отдаться всем своим влечениям, как мастера слова и как творца новой русской литературы.

Пересматривая с этой точки зрения наследие Пушкина, раньше всего изумляешься разнообразию, скорей — исчерпывающему многообразию тех влияний, какие проникали в его поэзию. В ней отразился весь мир, хотя она и осталась сама собой, выросла во что-то новое, раньте небывалое. Лишь у очень немногих поэтов мировой литературы можно видеть, при внутреннем единстве «пушкинского стиля», такое количество самых разнообразных, порой как бы противоречащих один другому «стилей». Вспоминается, конечно, Гете, но ему судьба дала свыше 80 лет жизни и почти 70 творчества, тогда как вся деятельность Пушкина втиснута меньше чем в 25, включая и опыты школьника (1812 г., 1814–1836 гг.).

Можно бегло обозреть всю историю человечества, весь цикл разноязычных литератур, и почти отовсюду найдешь отголоски в творчестве Пушкина.

Древний Восток звучит в подражаниях «Песне песней», в пародиях на Библию, в «Гаврилиаде», в таких отрывках, как «Юдифь», и др.

Античный мир богато представлен ранними и позднейшими подражаниями и переводами. Кроме самостоятельных стихотворений на античные темы и в духе древних (так называемые «антологические»), кроме «Египетских ночей» и отрывка в манере Тацита — «Цезарь путешествовал…», у Пушкина длинный ряд стихотворений, подсказанных определенными авторами: Анакреонт, Афеней, Ксенофан, Ион, Ювенал, Катулл, Гораций и др.

Средние века представлены подражаниями Данту (вернее — пародией на «Б<ожественную> комедию»), песенками в так называемых «Сценах из рыцарских времен» (особенно: «Жил на свете рыцарь бедный…»), планом «Папессы Иоанны», картинами в «Скупом рыцаре», отдельными набросками («Из Рима ехал он домой…»и др.). Во всех этих произведениях много элементов, подсказанных литературой средневековья, заимствованных из нее.

Новый Восток выступает с разных сторон: здесь и Турция («Стамбул гяуры нынче славят…»), и арабская поэзия («Подражание арабскому»), и Персия («Из Гафиза»). Сюда же должно отнести «Татарскую песню» из «Бахчисарайского> фонтана», отдельные места кавказских поэм, ряд набросков, среди которых превосходен «В прохладе сладостных фонтанов». Есть отголосок и Дальнего Востока в отрывке: «Мудрец Китая…»

Францию Пушкин знал особенно хорошо: он перенимал манеру Вольтера, Парни, А. Шенье, отчасти Экушара-Лебрена, Маро и др.; он брал у Мериме, брал у начинавших тогда французских романтиков, не исключая Гюго и Мюссе. Так же полно отразилась Англия: Байрон (в поэмах), Шекспир (в драмах), Барри Корнуэль, Т. Мур, затем Уильсон («Пир»), отчасти Соути («Медок»), наконец, английский роман («Русский Пелам»). У итальянцев Пушкин, кроме Данте, находил образцы у Ариосто, у Альфиери, у Пиндемонте. Шекспировская Италия дана в «Анджело». В Испании Пушкин взял народную балладу («Родриг»), романсы («Ночной зефир», «Я здесь, Инезилья» и др.), замысел «Каменного гостя». В Португалии — песенку Гонзаго. В Шотландии — песни Оссиана и народную песенку («Ворон к ворону летит»). Скандинавия — Финляндия дали «Вадима». Германия, с которой Пушкин, как известно, был мало знаком, отразилась в подражаниях Гете («Новая сцена между Фаустом и Мефистофелем», «Фауст в аду»), в замысле «Марии Шонинг», в драме «Моцарт и Сальери».

Само собой разумеется, что особенно полно представлено у Пушкина то, что связано с Россией и со славянством. Здесь на первом месте надо поставить «Песни западных славян», — это мастерское воссоздание народной поэзии по неточным подражаниям Мериме. Преодолеть неверность французского перевода и угадать истинную сущность «сербской» песни — такова была задача великого мастера, и он разрешил ее. Есть места в «Песнях», где Пушкин ближе к подлиннику (ему неизвестному), чем перевод Мериме.

Польша и Литва, бывшие тогда частью России, представлены в переводах из Мицкевича. Манера великого польского поэта схвачена в них с полной точностью, и никакие позднейшие переводы не могут заменить пушкинских «Воеводу» и «Будрыса». Напомним также, что вступление «Медного Всадника» — определенный «ответ» Мицкевичу, где русский поэт идет шаг за шагом за польским.

Отдельные местности России едва ли не все имеют своих представителей в творчестве Пушкина: Украина («Полтава» и несколько лирических стихотворений), Бессарабия («Цыгане» и также ряд стихотворений), Урал («Капитанская дочка» и др.), Дон («Здравствуй, Дон…», «Был и я среди донцов…»), Волга и Каспий (Путешествие Онегина), Одесса («Е<вгений> Онегин» и много стихотворений), центральная Россия и Москва (опять «Онегин»), Тверская и Псковская губернии (Михайловское и Болдино), Петербург (Пушкин был его поэтом по преимуществу), наконец, как уже говорилось, Кавказ, Крым и Черное море.

Народную русскую песню Пушкин усердно собирал и подражал ей с таким мастерством, что поныне не вполне отделено «собранное» от «сочиненного». Такие песни, как «Только что на проталинах весенних…», могут считаться равными народному творчеству. Среди не то записанных, не то написанных песен есть и свадебные, и заплачки, и монастырские, и разбойничьи. Складом народной песни написана одна сцена в «Русалке» и песня в той же драме. Складом «сербских песен» — «Сказка о золотой рыбке»; в других сказках взята манера народной поэзии и ее типичные черты. Народный эпос повторен в «Песнях о Стеньке Разине». Отдельно стоит набросок «Сват Иван, как пить мы станем…» и «Сказка о медведице».

Пушкин, однако, не ограничивался устным народным творчеством. В его библиотеке оказалось немало «песенников», и для «Капитанской дочки» и других повестей Пушкин взял оттуда ряд эпиграфов. В духе этих песен, т. е. в духе зарождавшейся тогда «частушки», он написал сам песню «Вышла Дуня на дорогу», которая первоначально занимала в «Евгении Онегине» место позднейшей «Девицы-подруженьки». Наша письменность XVII века оставила следы на некоторых сценах «Бориса», например, «В корчме», в песенке юродивого, в сцене, где пиит подносит вирши самозванцу. Складом раешников сложена «Сказка о Балде», где, между прочим, употреблены рифмы с ударением на 4-м и 5-м слоге от конца (ипердактилические, первый пример чего есть у Пушкина еще в эпиграмме на Стурдзу).

III

В этом беглом перечне указаны далеко не все литературные влияния. Во-первых, многое отразилось лишь в частностях, в деталях того или другого произведения. Во-вторых, некоторые — не очевидны, и наличие их надобно отдельно показать.

Что такое, например, «Песнь о вещем Олеге»? По форме это, несомненно, — «романтическая баллада», такая, какие особенно охотно писал Шиллер. Более чем вероятно, что знакомство с балладами Шиллера и было тем стимулом, который повел к созданию «Песни». Пушкин, прочтя эти баллады, вероятно, в переводе Жуковского (изд. «Для немногих»), задумался, можно ли подобную же балладу создать не из древнегерманских, а из древнерусских преданий. Чтение Карамзина дало только сюжет, а побудительной причиной творить было — искание на русском языке форм шиллеровской баллады. На это указывает и размер «Песни», тот же, как, например, в балладе «Торжественным Ахен весельем шумел», — для Пушкина не совсем обычный.

Более несомненно — сходное влияние на двух сценах «Бориса Годунова». Одна между Мариной и Рузей. Рифмованный разностопный стих, его движение, стиль разговорной речи, — все сразу указывает на «Горе от ума». Пушкин слышал чтение грибоедовской комедии, и ему захотелось самому испробовать свои силы в том же роде. «Сумею ли я писать, как Грибоедов?» — так приблизительно спросил себя Пушкин: результатом была новая сцена в «Борисе». Другая — «Ограда монастырская» — должна была возникнуть под влиянием испанских трагедий. Ее размер, резко отличный от диалога англо-немецких драм, 8-стопный хорей[58], —обычный размер драм Кальдерона. Когда познакомился Пушкин с подлинниками испанских трагедий, мы не знаем. Но его должен был поразить размер их стиха, с первого взгляда словно не подходящий для диалога. Мастеру захотелось испробовать, возможно ли этим размером вести диалог по-русски, — и к «Борису» прибавилась еще сцена. Надо при этом отметить, что эти две сцены, с Рузей и за оградой, слабо связаны с общим ходом действия, и в первое издание трагедии Пушкиным не были включены.

Стремлением испробовать свои силы в определенном размере стиха можно объяснить наброски двух комедий, один 1821 г., другой 1825 года, особенно первый. Эти наброски 1821 года («Скажи, какой судьбой…» и т. д.) написаны правильным александрийским стихом, тем, который господствовал в нашей драме до Грибоедова и самого Пушкина. Недостатки этого стиха в диалоге ощущались в то время очень остро, было уже общим местом, что русский 6-стопный ямб с парными рифмами — только условная замена французских александрин. По-видимому, Пушкина соблазняла мысль — воскресить этот опозоренный стих, доказать, что под пером искусного мастера он может стать живым и естественным. К сожалению, сделав опыт, убедившись, что цель достижима, Пушкин охладел к своей задаче и бросил начатую комедию. Как художника, его увлекла не тема, а форма; овладев формой, он сделал все, что ему было надо. Работать же, не имея перед собой художественной задачи, он не умел. В этом смысле Пушкин и называл себя «ленивцем» («А я, ленивец, вечно праздный…»).

Такими же пробами себя в том или ином метре являются наброски «О Гелиос, внемли…» (гексаметр 1822 г.) и «Кормом, стойлами, надзором…» (5-стопный хорей 1825 г.); пробами в определенной «форме» — октавы «Домика в Коломне», о чем Пушкин говорит подробно сам (хотя уже раньше пробовал свои силы в октавах), терцины «В начале жизни», три сонета 1830 года, ряд черновых набросков, из которых особенно характерен «Не розу пафосскую» (1830 г.), где сделана попытка рифмовать через два стиха в третий и взяты для того дактилические рифмы. В других стихотворениях руководящим началом могла явиться рифма. Доказывать это, без подробного анализа отдельных стихотворений, трудно, но что Пушкину такой подход не был чужд, доказывают наброски «Мы наслаждение удвоим…» и другие, связанные с ним.

В иных случаях вполне очевидно, что Пушкин только делал пробу, только усваивал себе манеру чужого произведения. Так до нас дошло начало перевода «Pucelle» Вольтера. Нельзя же думать, что Пушкин намеревался перевести всю эту огромную, — и достаточно скучную, — поэму! Испробовав, как язык «Орлеанки» звучит по-русски, Пушкин не продолжал перевода. То же сделал он с одним монологом Альфиери. Может быть, к той же группе должно отнести начала переводов «Медок в Уаллах», «В Юрзуфе бедный Музульман» и др.

Особенно часто наброски Пушкина легко объясняются желанием великого поэта усвоить манеру чужого произведения. Таково переложение в стихи поозаического перевода Батюшкова из «Орландо» Ариосто. Таково, может быть, происхождение песенки «Из Гонзаго». По своему складу эта песенка — типичная «частушка», что подтверждается ее отдельными выражениями («роза процвела» и т. под.). Применить склад частушки к португальской песне — задача, которая могла увлечь художника. Подобно этому в «Анджело» надо видеть попытку преломить Италию сквозь призму английских взглядов, т. е. повторить в этом отношении Шекспира.

Этот взгляд объясняет, между прочим, несколько произведений Пушкина, до последнего времени остававшихся загадочными. В конце жизни Пушкина занимала мысль — сопоставить в большом художественном создании идеи язычества и христианства. К этой мысли он подходил в «Галубе» и в «Египетских ночах». Но чтобы полнее усвоить себе оба миросозерцания, языческое (античное) и христианское, он писал ряд подготовительных этюдов.

Античные этюды — общеизвестны и всегда признавались за таковые. По смерти Пушкина оказался в одном конверте ряд переводов из древних: из Афенея, Анакреона, Ксенофана, Иона и др. Сюда же надо отнести подражания Катуллу, Горацию и прозаический отрывок, подражание Тациту «Цезарь путешествовал…».

Иначе отнеслись исследователи к другому ряду этюдов, тех, в которых Пушкин «зарисовывал» разные черты христианского миросозерцания. Таков перевод из Буньяна «Странник», такова ода «Из VI Пиндемонте», затем «Подражание итальянскому» («Как с древа сорвался…»), «Молитва» («Отцы пустынники»). В этих стихах хотели видеть проявление религиозности Пушкина, который будто бы в конце жизни стал «глубоко верующим», мало того — «православно верующим». Между тем эти стихи не более говорят о христианстве Пушкина, чем переводы из Анакреона об его язычестве.

IV

Выше было сказано, что Пушкин не только «творил прекрасное» (по выражению Баратынского); перед Пушкиным стояла еще задача: создать русскую литературу. И, словно предчувствуя краткость своей жизни, он спешил дать образцы во всех областях, во всех родах. Он дал нам лирику, лирическую поэму, драму, повесть, новеллу; дал подражания народному, дал примеры различных литератур; дал наброски комедии, наброски сатиры, наброски дидактической поэмы, и т. д. Пушкин испробовал едва ли не все возможные по-русски размеры, разнообразные формы (октава, сонет, терцины, стансы, ода и т. под.), разнообразнейшие виды рифм (о чем мы не имеем места говорить) и их сочетаний.

Но, помимо того, Пушкин, с такой же успешностью, воплощал в одном себе целые литературные школы. В ранних опытах Пушкина мы находим существенные черты псевдоклассицизма («Воспоминания в Царском Селе», «Сон», из Маро, из Вольтера, ряд посланий и др.). Рядом стоят у Пушкина другие литературные течения XVIII века, легкая французская лирика в духе Парни, эпиграмма, лженародность в духе Хераскова («Бова»), сентиментализм в духе Карамзина («Под вечер осени ненастной…»).

За этим следует движение русских новаторов, предшественников романтизма («Арзамас»). Известно, что Пушкин заплатил ему самую щедрую дань. Он писал в духе Жуковского, Батюшкова, Вяземского — характернее, чем они сами («Благослови, поэт…», «В пещерах Геликона», «Городок» и мн. др.).

Романтизм имеет в Пушкине одного из крупнейших своих представителей. Можно найти у Пушкина образцы всех наиболее существенных для романтизма настроений: национализм (подражание народным песням, русским и нерусским), увлечение эпохой рыцарства («Сраженный рыцарь», «Песнь о вещем Олеге», «Родриг»), экзотика (Италия, Испания, Восток), мистика («Жил на свете рыцарь бедный…»), разочарование (байронические поэмы), индивидуализм (вся лирика 20-х годов), так называемая «стихийность» («К морю» и др.), шекспиризм («Борис Годунов», маленькие драмы) и т. д.; самое понимание поэта и его призвания у Пушкина чисто романтическое, подготовленное немецкой идеалистической философией («Пока не требует поэта…», «Пророк», «Поэту» и др.). Не говорим уже о том, что техника Пушкина в 20-х годах всецело романтическая.

С 30-х годов Пушкин выступает основателем реализма. Нет надобности перечислять, что сделано в этом направлении автором «Повестей Белкина» и «Дубровского». Несомненно, бытовые сцены «Евгения Онегина», «Домика в Коломне», «Медного Всадника», да и «Галуба» — все это произведения писателя-реалиста, как и ряд начатых Пушкиным «петербургских новелл». Тот же реалистический подход явен в большинстве стихотворений Пушкина последних лет его жизни («Вновь я посетил…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…» и др.).

Но и реализм не был пределом, которым завершилась эволюция Пушкина. Мы можем найти в его творчестве элементы других течений, развившихся лишь позже, лишь после его жизни. Так, некоторые черты народничества уже сказываются не только в Пушкине — собирателе народных песен, но и в «Истории села Горюхина» (где она перестает быть сатирой), в статьях о Радищеве и др. Славянофилысчитали Пушкина в числе своих предшественников, ссылаясь на «Бородинскую годовщину», на «Пир Петра Великого», на «Олегов щит» и т. п. Натуралисты могли бы привести стихотворение «Румяный критик мой, насмешник толстопузый», да и «Когда за городом».

Этого мало. Тоже известно, что «своим» признавали Пушкина также декаденты и символисты. Положим, декадентам приходилось ссылаться лишь на отдельные выражения (особенно из стихотворения «Не дай мне бог сойти с ума…»), но символисты могли привести немало доказательств в защиту своей родословной. Набросок «В начале жизни…» заключает поразительную аналогию с идеями Ницше: противоположение Аполлона и Диониса. «Гимн чуме» — вполне в духе настроений, господствовавших среди символистов («Все, все, что гибелью грозит…» и т. д.). Отдельные стихотворения явно построены по методу символа или в манере импрессионизма(«Люблю ваш сумрак неизвестный…», «Лишь розы увядают…» и др.

Когда позднее будет вскрыто истинное значение нашего футуризма, станет ясно, что основное его устремление тоже не было чуждо Пушкину. Но в пору современных споров еще не настало время говорить об этом.

Остается добавить, что многие, самые значительные из позднейших созданий русской литературы, в сущности, развивают темы, данные Пушкиным. Петербургские повести Гоголя вышли из внешних описаний «Медного всадника». Напротив, идея «Медного Всадника» целиком легла в основу «Преступления и наказания»: имеет ли право человек, ради целей, которые он считает высокими, жертвовать жизнью другого человека? (Петр — Раскольников, бедный Евгений — старуха-процентщица). Идея «Цыган» повторена в «Анне Карениной». Идея «Египетских ночей» еще ждет гения, который сумел бы ее претворить.

Карамзин говорил, что, изучая русскую историю, он встречал много вопросов, разрешить которые не имел времени и которые оставлял будущим исследователям. Так и Пушкин, творя русскую литературу, видел множество возможностей, использовать которые все не мог. Ему не было даровано, как Гете, чуть ли не 70 лет деятельности. Пушкин прокладывал широкую дорогу русской литературе, но по пути намечал тропинки в сторону, шел по ним до известной границы, ставил там свою отметку с надписью: «я здесь был, я эту тропу знал». Многочисленные незаконченные наброски Пушкина, отрывки, брошенные четверостишия, недоговоренные строки, единичные стихи и суть эти надписи и отметки. По ним мы видим, что Пушкин в 20-х и в 30-х годах доходил уже до наших дней, а может быть, заглядывал и дальше,


1924

Пророк Анализ стихотворения

1. Вступление

«Пророк» в автографе Пушкина пока неизвестен. Впервые стихотворение было напечатано в «Московском вестнике» 1828 года; перепечатано в «Стихотворениях Александра Пушкина», часть II, СПб., 1829 года под 1826 годом; из этого издания перепечатывается во всех позднейших. Текст издания 1829 года таков:

1. Духовной жаждою томимъ,

2. В пустынѣ мрачной я влачился,

3. И шестикрылой Серафимъ

4. На перепутья мнѣ явился;

5. Перстами легкими какъ сонъ

6. Моихъ зѣницъ коснулся онъ:

7. Отверзлись вѣщия зѣницы,

8. Какъ у испуганной орлицы.

9. Моихъ ушей коснулся онъ,

10. И ихъ наполнилъ шумъ и звонъ:

11. И внялъ я неба содроганье,

12. И горнм ангеловъ полетъ,

13. И гадъ морскихъ подводный ходъ,

14. И дольней лозы прозябанье.

15. И онъ къ устамъ моимъ приникъ,

16. И вырвалъ грѣшной мой языкъ,

17. И празднословной и лукавой,

18. И жало мудрыя змѣи

19. Въ уста замерная мои

20. Вложилъ десницею кровавой.

21. И онъ мнѣ грудь рассѣкъ мечемъ,

22. И сердце трепетное вынулъ,

23. И угль, пылающий огнемъ,

24. Во грудь отверстую водвинулъ.

25. Как трупъ в пустынѣ я лежалъ,

26. И Бога гласъ ко мнѣ воззвалъ.

27. «Восстань, Пророкъ, и виждь, и внемли,

28. Исполнись волею Моей,

29. И, обходя моря и земли,

30. Глаголомъ жги сердца людей».

В позднейших изданиях от этого текста постоянно делались мелкие отступления. Не перечисляя их всех, укажем как пример издания П. О. Морозова («Просвещения», т. II; СПб., 1903), где в ст. 3 — «шестикрылый»; ст. 4 — «на перепутье», в конце точка; ст. 5 — запятая после «перстами» и в конце; ст. 9 в конце тире; ст. 10 в конце запятая; ст. 16 «грешный»; ст. 17 «празднословный», «лукавый»; ст. 27 «пророк» с маленькой буквы; ст. ст. 28, 29, 30 в начале кавычки; ст. 30 в конце восклицательный знак. Аналогичные отступления в других изданиях, особенно обычен восклицательный знак в конце стихотворения, чего нет в тексте Пушкина.

Существующий реальный комментарий к стихотворению скуден. Весь он построен на весьма сомнительных сообщениях П. А. Ефремова, ссылавшегося на рассказ С. А. Соболевского. Существенное в этом рассказе, что стихи написаны перед самым отъездом Пушкина из Михайловского в Москву, и что в рукописи была еще строфа, что Пушкин намеревался передать эти стихи с этой дополнительной строфой царю «в случае неблагоприятного исхода объяснений с ним», что листок с этими стихами Пушкин выронил и боялся, не случилось ли это во дворце. Дополнительную строфу печатали в разных редакциях; наиболее обычная такова:

Восстань, восстань, пророк России,

Позорной ризой облекись

И с вервьем вкруг смиренной выи

Печатали также:

Иди, и с вервием на выи

К царю смятенному явись!

Несмотря на явную слабость этих виршей, об них существует целая литература; Н. Лернер, например, посвятил им особую статью в издании «Пушкин и его современники», вып. XIII, и преимущественно ими занял в издании под редакцией С. А. Венгерова (Брокгауз-Ефрон, т. IV) свое примечание к стихотворению, растянувшееся на 15 столбцов петита.

Затем также немало написано размышлений на тему, что это за «пророк», библейский или нет, может быть, магометанский, не видал ли Пушкин картинок, на которых изображены пророки или пророк с ангелом, а тем более еще с ангелом и с пылающим сердцем и т. д. Параллели, приведенные по этому поводу из Библии и из Корана, все весьма отдаленны и часто натянуты. В конце концов ничего «реального» о «Пророке» Пушкина до сих пор не сказано.

Задача предлагаемой статьи — всесторонне рассмотреть стихотворение с формальной точки зрения. Я понимаю «формальную» оценку самым широким образом, включая сюда и «композицию» стихотворения, как техническую, так и идейную. При этом, однако, уже за пределом «формальной» оценки остаются вопросы историко-литературные (например, вопрос о влияниях и заимствованиях), биографические, эстетические и т. п. Этот именно подход я избираю потому, что, по-моему мнению, формальная оценка должна предшествовать всякой другой. Итак, предлагаемая статья желает быть началом изучения «Пророка» Пушкина.

2. Идейная композиция

Всякое поэтическое произведение есть синтез двух (или большего числа) идей[59]. Какие же идеи синтезует Пушкин в «Пророке»?

Основная задача стихотворения — объяснить деятельность поэта. В этом отношении к «Пророку» примыкают такие стихотворения, как «Поэт» 1827 года, «Близъ мест, где царствует Венеция златая» 1827 года, «Чернь» 1828 года, «Поэту» 1830 года, «Эхо» 1831 года, последние строфы «Родословной моего героя» 1833 года и т. п. Вопрос решался Пушкиным в духе тех философских взглядов, которые господствовали в начале XIX века в кругах писателей, воспитанных на романтизме, — т. е. в духе идеалистической философии. Не подозревая того, Пушкин подчинялся влиянию немецкой послекантовой философии.

Такое решение таило в себе некоторое противоречие, некоторую «антиномию», т. е. именно то, что и является существом всякого истинно художественного произведения. Где есть такая антиномия, не разрешимая аналитическими методами науки, — вступает в свои права искусство, в частности — поэзия, достигающая синтеза своими приемами образности и наглядности. Чем глубже разрешенное противоречие, тем наиболее ярким, наиболее «вдохновенным» представляется нам создание поэзии; и оно представляется нам тем более совершенным, «мастерским», чем убедительнее, аксиоматичнее проведенный синтез.

Поэт — обыкновенный человек, такой же, как все другие люди, со всеми их слабостями: вот одна «идея» стихотворения, одна «истина», взятая (как всегда в поэзии) аксиоматично. Это — та же мысль, которая развивается в стихах «Пока не требует поэта…» и др. Поэт изрекает откровения, которые не мог бы изречь обыкновенный человек, вещает нечто божественное, прозревает незримое или неузренное; вот вторая «идея» стихотворения, вторая «истина», или аксиома, противоречащая первой. И эту мысль Пушкин повторял неоднократно, говоря «не понимаемый никем», «ты — царь» и т. п. Антиномия налицо: «поэт — простой смертный» и «поэт — не простой смертный», А=А и А = не А. Синтез этих двух идей и будет тем «искомым», тем х, о котором говорил Потебня, что плох тот поэт, кто отправляется от этого решения как от данного, лишь подыскивая выражения для готовой мысли, так как для истинного поэта основная мысль стихотворения всегда нечто еще неизвестное, искомое, х, получаемый как результат от процесса творчества.

Путем естественным установить искомый синтез было невозможно; оставался путь сверхъестественный. Итак, Пушкину надо было ввести в свое стихотворение нечто сверхъестественное. Но сверхъестественное удобнее показать в обстановке, — далекой от повседневной действительности, где мы не привыкли встречаться с ним. Это подсказывало Пушкину перенести действие стихотворения в далекое, полубаснословное прошлое, в среду, где сверхъестественное для нас привычно. Но образы общеизвестных мифических поэтов, например, Мусея, Орфея, Ариона, мало подходили к замыслу, так как смысл мифов об них направлен в иную сторону. Являлась, однако, возможность заменить образ «поэта» образом «пророка» (конечно, библейского: только пророки Библии были для Пушкина подлинными «пророками»). Такая замена должна была представляться Пушкину заменой видового — родовым. Поэт — частный случай пророка, vates. Все, доказанное для пророка, ео ipso[60] будет доказано для поэта.

Выбором образа библейского пророка обусловливались и те образы, в которых должно быть воплощено сверхъестественное: ангел и господь Саваоф, притом последний не в зрительном образе, а как «глас». Это было неизбежно, чтобы сохранить колорит Библии и, следовательно, сделать сверхъестественное приемлемым для читателя.

Таким образом обстановка стихотворения была найдена. Методы поэзии требовали, чтобы обе «идеи», которые выше изложены в форме отвлеченных суждений, были бы воплощены в конкретные образы[61]. Первая идея воплощена в образе «пророка, влачащегося в пустыне». У него все признаки обыкновенного человека: «зеницы», «уши», «грешный язык, празднословный и лукавый», «сердце трепетное», он томится «духовной жаждой», он падает «как труп» и т. п. Вторая идея воплощена в образе пророка преображенного: у него «вещие зеницы», слух, который внемлет «неба содроганье, и горний ангелов полет, и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье», у него вместо языка «жало мудрыя змеи», вместо сердца «угль, пылающий огнем», и т. п. Явно, что такое преображение может совершить лишь сверхъестественная сила. Она воплощена в образе «шестикрылого серафима», который обладает «перстами легкими как сон», «рассекает грудь мечом» и т. д. И этот серафим действует не по своей воле, а по воле бога, «глас» которого завершает преображение. Обстановка события — «пустыня мрачная», напоминающая читателю знакомые ему картины из Библии, где он привык встречать и «серафимов» и «божий глас».

На язык понятий и логики стихотворение можно перевести так: поэт — человек обыкновенный, но свое вдохновение он получает свыше, с неба, и потому в его произведениях есть нечто сверхземное. Антиномия примирена, синтез найден: «человек» и «не-человеческое» синтезованы божественной силой. Противоречие объяснено: с точки зрения Пушкина, поэтическое творчество объясняется некоторым наитием, некоей силой, неизвестной в ряду естественных сил.

Можно ли было доказывать ту же мысль научным путем? — Можно. Для этого следовало бы анализовать содержание поэтического творчества или проповеди пророков. Далее следовало бы доказать, что в этом творчестве пли в этих пророчествах имеются элементы, не объяснимые из обычной человеческой психологии. Из этого можно было бы сделать вывод, что, следовательно, в психологии поэтов и пророков имеются данные, показывающие на какое-то сверхъестественное влияние. Наконец, все это привело бы к тому же выводу, к какому пришел Пушкин: что вдохновение поэта объяснимо только божественным влиянием или вообще влиянием сил, о которых наши естественные науки ничего не знают.

Сто лет назад, во времена Пушкина, состояние науки, в частности психологии, было таково, что невозможность подобного доказательства вовсе не была очевидной. Доказать наличие каких-то особых сил в художественном творчестве наука, конечно, не могла, но и доказать, что гипотетическое допущение их — излишне, тоже была не в силах. Психология творчества была в зародыше, и поэтическое вдохновение казалось чем-то чудесным. Пушкин мог мыслить (или, вернее, чувствовать, так как был чужд философских спекуляций) свое художественное решение вопроса не противоречащим возможному рассудочному (научному) решению. Иного объяснения чуду творчества Пушкин не видел и прибегал к «божественному», «мистическому», как к единственно возможному решению, подобно тому, как и Наполеона он называл: «чудный (т. е. чудесный) муж»,

посланник провиденья,

Вершитель роковой безвестного веленья.

Общий синтез, образ преображенного пророка, создается в стихах Пушкина через ряд второстепенных синтезов, отдельных образов. Самое преображение представлено в действии, притом как преображение телесное, чтобы все время можно было оперировать образами, а не понятиями: не «зрение», а «зеницы»; не «слух», а «уши»; не «речь», а «язык»; не «ум» или «помыслы», а «сердце». Преображенные чувства изображены частью сравнениями: «как у испуганной орлицы», «жало змеи», «угль», частью указанием на их новые способности: «внял я неба содроганье»… и т. д. То и другое связано действиями серафима: «коснулся», «вырвал», «рассек», «вложил». Ряд частных образов, вытекающих из этого изображения, тоже чисто синтетичен: «персты легкие как сон», «вещие зеницы», «неба содроганье», «ход гад» и т. д.; таковы же образы описательные: «пустыня мрачная», «лежал как труп» и т. д.

3. Внешняя композиция

По внешней композиции стихотворение распадается на три основных части: I — вступление; II — постепенное преображение человека в пророка; III — заключение. Эти части подробнее разделяются так:

I. Вступление (4 стиха) дает экспозицию стихотворения: выведены два действующих лица, «я» (пророк) и «серафим», причем каждому отведено по 2 стиха, и показано место действия.

1. «Я» и место действия («пустыня мрачная»). Ст. 1–2.

2. «Серафим» и место его появления («перепутье»). Ст. 3–4.

II. Преображение (20 стихов) разделено на четыре момента преображения: 1 — зрения (4 стиха), 2 — слуха (6 стихов), 3 — языка (6 стихов), 4 — сердца (4 стиха), что дает ряд: 4-6-6-4. Каждый момент имеет две стадии: А — действие серафима, Б — результат этого действия. Каждая стадия включает в себя два элемента: А, а — самое действие, А, б — состояние органа до преображения; Б, а — самый результат, Б, б — ближайшие последствия. Однако, во избежание однообразия, в отдельных моментах подробнее развита то та, то другая стадия, то тот, то другой элементы, а именно:

1. Преображение зрения. А, а — самое действие описано подробно, ст. 5–6; А, б — состояние органа до преображения не описано, дано лишь слово «зеницы»; Б, а — результат описан сжато, ст. 7; Б, б — на последствия дан лишь намек — «вещие», ст. 7, зато дано сравнение, ст. 8. Вообще первый момент изображен сжато, чтобы следующие не казались повторением.

2. Преображение слуха. А, а — самое действие описано кратко, ст. 9; А, б — состояние органа, как в 1-м моменте, определено лишь словом «уши». Б, а — результат описан сжато, ст. 10; Б, б — последствия описаны подробно, ст. 11–14, так как именно слух прежде всего мог проявить свои новые способности.

3. Преображение языка. А, а — действие описано подробно, ст. 15–16; А, б — состояние органа до преображения изображено подробно, ст. 17. Б, а — результат описан подробно, ст. 18–20; Б, б — последствия не представлены, так как они могли проявиться лишь впоследствии, зато изображение действия продолжено, ст. 20.

4. Преображение сердца. А, а — действие описано подробно, ст. 21–22; А, б — состояние органа указано эпитетом «трепетное». Б, а — результат описан подробно, ст. 23–24; последствия не изображены по той же причине, как в 3-м моменте, но, как и там, дано продолжение действия.

III. Заключение (6 стихов) разделено на две части: 1 — связь с предыдущим и появление нового действующего лица — бога; 2 — глас бога, подводящий всему итог.

1. Связь возвращает к началу стихотворения повторением слова «пустыня» (рондельное строение) и вводит глас бога, ст. 25–26.

2. Глас бога подводит итоги всему преображению (рецепция): «восстань» рецепирует предыдущее «я лежал», «пророк» — начальное «я»; «виждь» — преображение зрения; «внемли» — слуха; «глаголом» — языка; «жги» — сердца; «моря и земли» — «пустыню мрачную»; «исполнись волею моей» — первый стих, где говорится о «духовной жажде».

Таким образом стихотворение внутренно завершено; никакие дополнения к нему невозможны. Общая схема композиции такова:

I. Вступление

1. Я. пустыня. 2 ст.

2, Серафим, перепутье. 2 ст.

II. Преображение

1. Зрение. 4. ст. 2. Слух. 6. ст.

А, а — подробно. А, а — подробно.

б — кратко. б — кратко.

Б, а — сжато. Б, а — сжато.

б — кратко. б — подробно.

3. Язык. 6 ст. 4. Сердце, 4 ст.

А, а — подробно. А, а — подробно.

б — подробно. б — подробно.

Б, а — подробно. В, а — подробно.

б — отсутствует, б — отсутствует

III. Заключение.

1. Я — труп. 1 СТ. Бога глас. 1 ст.

2. Рецепция. 4 ст,

4. Ритмика и строфика

Метр «Пророка» — четырехстопный ямб, обычного у Пушкина типа, с преобладанием пиррихической ипостасы в 3-ей стопе. Из общего числа 30 стихов, стихов без ипостас — 10; с пиррихием в 1-й стопе — 1; в 3-й стопе — 14; в 1-й и 3-й стопах — 4; со спондеем во 2-й стопе — 1. Спондеическая ипостаса выражена слабо и приближается к чистому ямбу («мне грудь»). Пиррихиев во 2-й стопе, спондеев в 1-й и 3-й, хореев — нет. Тем не менее разнообразие ритмов значительно и достигается, как всегда у Пушкина, комбинациями ипостас с малыми цесурами.

Различных ритмов в стихотворении — 14, а вариаций, принимая во внимание каталектику, — 19. Это следующие ритмы:

1. Без ипостас; три цесуры: после арсисов 1, 2, 3. Вариация 1 — ст. 27 (женский); вариация 2 — ст. 15 (мужской).

2. Без ипостас; три цесуры: после арсисов 1, 2 и после тесиса 4. Вариация 3 — ст. 6, 9, 13 (мужские).

3. Без ипостас; три цесуры: после арсисов 1, 2 и после тесиса 2. Вариация 4 — ст. 10 (мужской).

4. Без ипостас; три цесуры: после арсиса 3 и после тесисов 2, 3. Вариации 5 — ст. 2 (женский); вариация 6 — ст. 16 (мужской). В ст. 16 «мой» не может читаться без ударения, что отожествило бы ритм с вариацией 13.

5. Без ипостас; три цесуры: после арсисов 2, 3 и после тесиса 2. Вариация 7 — ст. 26, 30 (мужские).

6. Спондей во 2-й стопе; четыре цесуры: после арсисов 1, 3 и после обоих слогов спондея. Вариация 8 — ст. 21 (мужской).

7. Пиррихий в 3-й стопе; две цесуры: после арсиса 1 и между слогами пиррихия. Вариация 9 — ст. 25 (женский).

8. Пиррихий в 3-й стопе; две цесуры: после арсиса 1 и после пиррихия. Вариация 10 — ст. 20, 24 (женские); вариация 11 — ст. 19, 23 (мужские).

9. Пиррихий в 3-й стопе; две цесуры: после тесиса 2 и после пиррихия. Вариация 12 — ст. 7 (женский); вариация 13 — ст. 1, 15, 12, 18, 28 (мужские).

10. Пиррихий в 3-й стопе; две цесуры: после тесиса 2 и между слогами пиррихия. Вариация 14 — ст. 2, 11, 14 (женские).

11. Пиррихий в 3-й стопе; две цесуры: после тесиса 2 и после тесиса 4 (незаконченная ипостаса). Вариация 15 — ст. 22 (женский).

12. Пиррихий в 1-й стопе; две цесуры: после арсисов 2. 3. Вариация 16 — ст. 29 (женский).

13. Пиррихий в 1-й и 3-й стопах; одна цесура: между слогами второго пиррихия. Вариация 17 — ст. 17 (женский); вариация 18 — ст. 3 (мужской).

14. Пиррихий в 1-й и 3-й стопах; одна цесура: после второго пиррихия. Вариация 19 — ст. 8 (женский). Первая стопа имеет слабо выраженный хореический оттенок.

Таким образом, отношение вариаций к метру — 19: 30, т. е. разнообразие вариаций достигает 63,(3)%. Иначе, в среднем, каждая вариация повторяется менее двух раз; в точных цифрах: пять раз встречается 1 вариация; три раза — 2 вариации, два раза — 3 вариации, по одному разу — 12 вариаций, т. е. огромное большинство вариаций (12 из 19) встречается в стихотворении лишь один раз. Это и придает живое разнообразие ритму «Пророка». Притом тождественные вариации несколько раз взяты с определенной целью — одинаковостью ритма подчеркнуть параллелизм содержания, например,

Моих зениц коснулся он…

Моих ушей коснулся он…

Вложил десницею кровавой…

Во грудь отверстую водвинул…

Если принимать во внимание только ритмы, не обращая внимания на каталектику, получится отношение 14: 30, т. е. 46,(6)%; шесть раз встречается 1 ритм, четыре раза — 1 ритм, три раза — 3 ритма, два раза — 3 ритма, один раз — 6 ритмов. Большинство всё же остается за ритмами, встречающимися не чаще двух раз (9 из 14).

Строфика стихотворения совпадает с композиционными делениями: вступление — 4 стиха, преображение зрения — 4, слуха — 6, языка — 6, сердца — 4, связь — 2, заключение — 6. Это дает ряд: (4) + (4 + 6 + 6 + 4) + (2 + 4).

Расположение рифм в строфах, то парных, то перекрестных, то обхватных, вносит нужное разнообразие в строй, который иначе мог бы быть неприятен своей необходимой правильностью.

5. Эвфония. Звукопись

Эвфонически «Пророк», при первом взгляде, кажется уступающим другим стихам Пушкина. Того обилия аллитераций (повторов), которое столь характерно для техники Пушкина, здесь как будто нет. Даже излюбленнейший прием Пушкина, анафора в конце стиха, встречается всего один раз, в форме, выраженной не резко («и виждь, и внемли»). Однако более внимательное изучение открывает в стихотворении немалое эвфонистическое богатство. По отдельным звукорядам эти явления распределяются так:

Ст. 1. Слабо выраженное рондо начального и заударного звука: «духовной жаждою», или, если принять во внимание два ж, — слабо выраженная обхватная система: д-ж-ж-дили: вс, св.

Ст. 2. Повтор заударного и ударного звука: «мрачной я влачился».

Ст. 3. См. дальше инструментовку. Очень слабый повтор двух р, ударного и неударного.

Ст. 4. См. дальше инструментовку. Внутренняя анафора: «на перепутьи».

Ст. 5. Обхватная система: с-к-к-с, с интеркаляциеи третьего к: «перстами легкими как сон».

Ст. 6. Эпифора: «моих зениц», и рондо: «коснулся он».

Ст. 7. Слоговая анафора ударного и начального слога: «отверзлись вещие».

Ст. 8. Внутренняя гласная анафора: «как у испуганной».

Ст. 9. Рондо, как в ст. 6: «коснулся он».

Ст. 10. Стих начинается слитной анафорой: «и их», после чего следует рондельное строение: «наполнил шум и звон», со слабо выраженным обхватом двух л: «наполнил».

Ст. 11. Тройная анафора двух ударных и заударного звука: «внял я неба содроганье».

Ст. 12. Анафора ударного и заударного звука: «горний ангелов», и слабый повтор ударного и неударного л; «ангелов полет», что дает последовательную систему: г-г-л-л, или: вв, ее.

Ст. 13. Слоговая эпифора: од-од, с двойным пролепсисом, одним ударным, другим слабым, неударным: «и гад морских подводный ход»; при этом стих дает рондельную метаграмму: «гад-ход».

Ст. 14. Как в ст. 12, слабо выраженная последовательная система: л-л-з-з, из первой анафоры с ударным и заударным звуком и второй с заударным и неударным: «дольней лозы прозябанье».

Ст. 15. Слитная зевгма: «к устам моим», и эпифора: «к устам моим», что дает неполный квадрат, и слабая, более инструментальная, эпифора: «моим приник».

Ст. 16. Анафора ударного и заударного звука: «вырвал грешный», и, более инструментальное, рондо: «вырвал — язык».

Ст. 17. Анафора ударного и начального звука л со слабой анафорой заударного и неударного звука в: «празднословный и лукавый», что дает перекрестную систему: л-в-л-вили: вс, вс.

Ст. 18. Анафора начально-ударного и начально-затактного звука: «мудрыя змеи».

Ст. 19. Анафора ударного и начального звука: «замершие мои».

Ст. 20. См. дальше инструментовку. Внутренний слоговой повтор: кровавой, в произношении: ав-авай.

Ст. 21. Обхватная система из двух анафор, первой — из двух начальных, второй из начально-ударно-затактного и начального звука: «мне грудь рассек мечом», т. е. опять по форме: вс, св.

Ст. 22. Анафора из заударного и начально-ударно-затактного звука: «сердце трепетное», и слабый эпифорический повтор неударного н: «трепетное вынул».

Ст. 23. Анафора на звуках л, заударного (но очень сильно звучащего: «угль») и ударного звука: «угль пылающий», и более слабая анафора на звук г, заударного (но также сильно звучащего «угль») и предударного звука: «угль — огнем», что дает обхватную систему: г-л-л-г, или: вс, св.

Ст. 24. Анафора из ударного и заударного звука: «грудь отверстую», вторая анафора из ударного и начального звука: «отверстую водвинул», с пролепсисом звука в: «вогрудь», и силлепсисом того же звука в ударном слоге: «водвинул», что дает перекрестную систему с пролепсом и силлепсом: в-р-в-р-в-в, или: с, вс, вс, с.

Ст. 25. Слоговая обратная зевгма: «труп в пустыне», и анафора начального и ударного звука: «труп в пустыне», что дает обхватную систему, опять по форме: вс, св.

Ст. 26. Зевгма: «бога глас», и рондо: «глас — воззвал», что дает последовательную систему из зевгмы и рондо, по форме: вв, ее.

Ст. 27. Тройная анафора: ординарная в конце стиха с пролепсом вначале: «Восстань — и виждь и внемли», и слабый внутренний повтор в слове: «пророк», что дает систему по форме: в, ее, вв.

Ст. 28. См. дальше инструментовку. Анафора ударной гласной и заударного звука: «исполнись волею».

Ст. 29. Эпифора: «обходя моря». Ст. 30. Внутренние анафоры в слове: «глаголом», и анафора затактно-начального и начального звука: «глаголом — людей», что дает систему по форме: вс, вс, с, или, точнее: вС, вс, С[62].

В системе звукорядов стихотворения также имеется ряд повторов. Важнейший из них — анафора ряда стихов на и, ст. 10–18 и через два стиха еще ст. 21–23, затем еще ст. 3, 26 и 29. Таким образом, 15 стихов из 30 начинаются одинаково, союзом И, а еще один, ст. 29, тем же звуком: «Исполнись». Далее многие повторы отдельных звукорядов находят свой отзвук (пролепс или силлепс) в смежных; некоторые сочетания звукорядов сами образуют системы повторов. Важнейшие из этих явлений следующие:

Ст. 1–2. Анафора: «томим — в пустыне». Эпифора: «томам — влачился».

Ст. 3–4. Та же эпифора: «серафим — явился».

Ст. 4–5. Анафора: «на лерелутьи перстами».

Ст. 6–7. Словесный (и, следовательно, звуковой) повтор: «зениц — зеницы».

Ст. 8–9. Повтор гласный: «у испуганной — ушей», — род пролепса.

Ст. 10–12. Шестерной повтор: «наполнил — звон — внял — неба — содроганье — горний — ангелов», образующий систему: рондо+тройная анафора + двойная анафора; рифма «он» дает к системе пролепс.

Ст. 13–14. К эпифоре «гад — ход» силлепс «дольней».

Ст. 15–17. К анафоре «вырвал — грешный» пролепс «приник» и силлепс «празднословный».

Ст. 17–18. К анафоре «празднословный — лукавый» слабый пролепс «жало».

Ст. 18–19. Четвертная анафора: «мудрыя — змеи — замершие — мои».

Ст. 20–22. Четвертная анафора: «грудь — рассек — сердце — трепетное», и к ней пролепс: «кровавой».

Ст. 22–23. Зевгма: «вынул — угль»; к анафоре «угль пылающий» слабый пролепс «вынул».

Ст. 23–24. Метаграммная анафора: «угль — грудь»; к анафоре: «угль — огнем», силлепс: «грудь».

Ст. 23–25. Анафорическое начало трех стихов: «и угль — во грудь — как труп», одинакового строения и с одной ударной гласной.

Ст. 26–28. К анафоре: «восстань — виждь — внемли», пролепс: «воззвал» и силлепс: «волею».

Ст. 29–30. К анафоре: «глаголом — людей», слабый пролепс: «земли»; эпифора: «обходя — людей».

6. Эвфония. Инструментовка и рифмовка

В инструментовке стихотворения прежде всего замечательно обилие гласных. Из 30 стихов на гласную начинается 17, т. е. более половины. При 97 словах в стихотворении[63] только двадцать один раз встречается столкновение согласных, большею частью объяснимое требованиями звукописи:

И он к устам моим приник…

И он мне грудь рассек мечом…

Как труп в пустыне я лежал…

Из 252 слогов стихотворения 91, т. е. больше 1/3, приходится на звуки и, ий, ы, ый и неударное е, близкое по звуку к и (например, шистикрылый). Чистых и, ий и ы. Чистых звуков ив этом счете 80. Ударных и, на 98 ударений, — 24, т. е. больше 1/4. Ряд стихов определенно инструментован на и:

И шестикрылый Серафим…

Перстами легкими как сон

Моих зениц коснулся он:

Отверзлись вещие зеницы…

Вложил десницею кровавой…

Та же инструментовка проходит через анафору на И в начале 16 стихов из 30, в таких рифмах, как «томим — влачился — серафим — явился»; «зеницы — орлицы», «приник — язык», «змеи — мои», «вынул — водвинул» (отчасти, внемли — земли); в таких сочетаниях, как «и их», «и горний», «исполнись».

На этом общем фоне развивается частная инструментовка отдельных частей, причем она определенно подчинена композиционному строю. В отношении инструментовки (также и мелодики) стихотворение распадается на те же 6 частей, как и в композиционном отношении.

Вступление вводится стихом (ст. 1.), инструментованным на 3 чистых гласных: о-а-и — «духовной жаждою томим», после чего следуют стихи, инструментованные на основной звук и.

Четыре преображения вводятся четырьмя параллельными стихами (ст. 6, 9, 15, 21), причем, соответственно тому, что, по распределению материала, преображение I сближено со II, a III — с IV (см. схему в главе «Внешняя композиция»), так же построены и вводные стихи:

I. Моих зениц коснулся он…

II. Моих ушей коснулся он…

III. И он к устам моим приник…

IV. И он мне грудь рассек мечом…

Ст. I (ст. 6) вводится основным звуком и, после чего следуют новые звуки: у-о. Во всей этой части стихотворения (ст. 5–8) остается господствующим звук и.

Ст. II (ст. 9) сохраняет только один звук и, затем, помимо звуков, тождественных с I — у — о, дает новый звук — ей («ушей»). Следующий стих (ст. 10), изображающий «полноту», инструментован на о («наполнил… звон»). Далее четыре стиха (ст. 11–14), изображающие обострение слуха, сохраняя, как связь с предыдущим, одно ударное и («морских»), инструментованы на а и о («внял… содроганье… ангелов… гад… прозябанье… — горний… полет… подводный ход… дольней лозы»).

Ст. III (ст. 15) переносит основное и в конец строки («моим приник»). Следующий стих (ст. 16), изображающий жестокое вырывание языка, инструментован на ы («вырвал… язык»). Оба эти стиха (ст. 15 и 16) характерны накоплением согласных. Следующий стих, являющийся как бы вставкой (ст. 17 — «и празднословный и лукавый»), имеет совершенно особое ритмическое строение: это — единственный, в описании преображений, стих с пиррихием в 1-й стопе. Далее следуют два инструментально параллельных стиха на звуки: а — уф — и; а — ер — и:

И жало мудрые змеи

В уста замершие мои.

Заканчивается преображение языка стихом (ст. 20), возвращающим к основному звуку и.

Ст. IV (ст. 21) совсем не содержит звука и, кроме икающего е в слове «мечем». Изображая удар меча, стих разделяется малыми цесурами постопно на 4 равные части:

И он / мне грудь / рассек / мечем.

Впечатление еще усиливается тем, что две первые стопы составлены парами односложных слов (что обращает вторую стопу в спондей). Следующий стих (ст. 22), впервые в стихотворении, инструментован на е («сердце трепетное»). Далее идет стих (ст. 23), где резкий звук у в начале («и угль») смягчается следующей ударной гласной а и вообще обилием гласных («пылающий»). Заключительный стих этого преображения как бы дает сжатую рецепцию заключительных двух стихов преображения языка:

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой…

Во грудь отверстую водвинул…

Все три стиха имеют один и тот же ритм.

Заключение вводится стихом (ст. 25), требующим при произнесении пауз («как труп / в пустыне»); начало его инструментовано на глухие звуки у и ы, которые сменяются открытым а («лежал»), дважды повторяющимся в следующем стихе (ст. 26), изображающим божий глас («гл ас… воззвал»).

Последняя часть, глас бога, начинается стихом, опять, распадающимся по стопам:

Восстань, / Пророк, / и виждь, / и внемли…

Суровость этого строения переходит в следующих стихах (ст. 28–29) в полногласие (изобилие гласных), что соответствует содержанию, — голосу, раздающемуся свыше («волею моей» и т. д.). Наконец, в последнем стихе то слово, на котором лежит логическое ударение и которое подводит итог всему стихотворению, инструментовано на основную гласную и («жги») и тем возобновляет основной строй инструментовки[64].

Рифмы «Пророка», — вообще характерные для Пушкина, — подчинены общей инструментовке стихотворения. В то время, как в нашей новейшей поэзии (у футуристов и др.) рифма получила самодовлеющее значение, чем объясняется господствующая роль опорной согласной, у Пушкина рифма входит в общий звуковой ряд стиха, и ее опорная согласная подчиняется звукописи предшествующих слов. Поэтому и рифмы «Пророка» не могут быть рассматриваемы без связи с общей звукописью и инструментовкой.

Из 15 рифм стихотворения 6 имеют ударной гласной и, а 7-я имеет ина конце («внемли — земли»), что составляет почти половину всех рифм.

Рифма с точной опорной согласной только одна («вынул — водвинул»), опорные же согласные других рифм объясняются строем звукоряда, к которому они принадлежат, хотя при этом многие рифмы построены так, что звуки, предшествующие ударной гласной, аналогичны.

Таковы рифмы: «томим — серафим», «коснулся он — звон», «содроганье — прозябанье», «змеи — мои»; в более слабой степени: «как сон — коснулся он», «зеницы — орлицы», «приник — язык», «лукавый — кровавый».

Строем звукоряда объясняются рифмы: «влачился» (связь с «мрачной»), «полет» («ангелов»), «ход» («гад»), «мечом» («мне»), «огнем» («угль»), «людей» («обходя»).

Звуковой связью с другими рифмами объясняются рифмы: «явился» («серафим»), «огнем» («вынул»), «воззвал» («внемли»).

В звуковом отношении одинокими остаются рифмы: «внемли — земли» (объяснимая резкостью звукового сочетания мл), «моей» (объяснимая требованием полногласия, см. выше), «лежал» (объяснимая требованиями инструментовки).

К этому анализу смысловой и технической композиции, метрики и ритмики, звукописи, инструментовки и рифмики (эвфонии) должен был бы быть присоединен подробный анализ мелодики (едва затронутой выше), а также анализ эмоционального значения ритмов и звуков стихотворения (вопросов, также едва намеченных в этой статье). Только тогда формальное изучение стихотворения могло бы считаться законченным.

Уже после этого может настать пора для плодотворного изучения историко-литературного и иного. Руководствуясь формальным анализом, возможно установить точную связь данного стихотворения с предшествовавшими ему явлениями литературы (влияния и заимствования) и вообще искусств, а также внутреннюю связь идей, выраженных в стихотворении, с предшествующими идейными течениями. Тот же анализ вскроет место данного стихотворения в эволюции творчества Пушкина, как со стороны техники, так и содержания. Теми же методами можно будет проследить, при содействии данных, даваемых историей критики, дальнейшую жизнь стихотворения, начиная с оценки его современниками, через позднейшие критические отзывы, через его отражение в других поэтических произведениях (подражания), вплоть до его современного понимания. Наконец, заключением этих работ явится оценка художественно-эстетическая. Здесь закончится роль критика и начнется работа историка.


Нач. 1920-х годов

Загрузка...