Холодный ветер раздувал полы сюртука и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Он стоял, упершись в каменный парапет, отделяющий площадку перед зданием ешивы от склона холма, и смотрел на крыши Бней-Брака. Вдали, неровно подрагивая красными огоньками антенн, громоздились башни и параллелепипеды тель-авивских небоскребов, а внизу, сразу за двадцатиметровым скатом, начинался пестрый клубок черепичных крыш, бойлеров и мачт электрической компании.
До женитьбы Ханох прожил в Бней-Браке пять лет и память о тех годах, поначалу горьких, а затем постепенно наполнявшихся медовой сладостью удачи, до сих пор дрожала где-то глубоко внутри, словно заключительный аккорд фортепианной сонаты. Он часто приходил сюда, сначала, когда учился в ешиве, а потом в перерыве между заседаниями суда. Глаза, расплющенные беспрерывным разглядыванием букв, буквочек и буковок в толстенных томах Талмуда и раввинских респонсах, требовали отдыха, а простор, открывавшийся сразу за парапетом, успокаивал и лечил. Событие, перевернувшее всю его жизнь, тоже случилось здесь, на площадке перед зданием ешивы.
Ханох хорошо помнил тогдашние отчаяние и злость, но, если бы можно было вернуться в ту неустроенность, он бы немедленно бросил нынешние благополучие.
«Благополучие! — Ханох горько усмехнулся. — Покой! Впрочем, до недавнего времени так и было».
Перед его мысленным взором предстало лицо жены. Он вспомнил ее улыбку, ее мягкое, желанное, единственное в мире разрешенное ему тело и застонал, вцепившись пальцами в твердый камень парапета. Десять лет прошло со дня их свадьбы, четырех детей родила Мирьям, а Ханох по прежнему желает ее и с волнением ждет того момента, когда в ночной тишине, заливающей квартиру до самого потолка, можно тихонько опустить ноги на пол и пойти к ней, ненаглядной и ласковой. Но теперь это стало немыслимым, невозможным: то, что разделило их — больше чем смерть, ведь за порогом небытия души любящих супругов снова встречаются, а с ними этого не произойдет.
В Израиль Ханох попал двадцати трех лет отроду. После службы в Советской армии он вернулся в свой маленький городок на Полесье, поработал столяром, автомехаником, помощником библиотекаря и, взлетев, вместе со многими на гребень отъездной волны, оказался в Тель-Авиве. Родители от него многого не ждали: всей предыдущей жизнью Ханох доказал, что способен в любой момент выкинуть самый замысловатый фортель, поэтому можно было устраиваться хоть и с нуля, но зато по собственному представлению и вкусу.
Немного поработав механиком в маленьком гараже южного Тель-Авива, он как-то от нечего делать забрел в синагогу, оказался на лекции бней-бракского раввина и пропал. Лекцию раввин читал «оф идиш», а этот язык Ханох любил больше всего на свете. В его городке на идиш говорили не стесняясь, во весь голос и до шести лет Ханох вообще не знал, что существуют другие языки. В школе ему пришлось довольно туго, однако русский он выучил быстро, уже к третьей четверти обогнав в скорости чтения своих одноклассников. Так же быстро он, спустя несколько лет, выучился читать на идиш и стал завсегдатаем еврейского отдела городской библиотеки.
Вообще, к языкам Ханох питал особое пристрастие, и даже мечтал пойти учиться куда-нибудь, где занимаются языками, но как-то не сложилось. Родители отнеслись к его мечтам с недовольством, предпочитая видеть сына рабочим с хорошей специальностью в руках, чем интеллигентом с непонятной профессией. Наверное, назло им Ханох и менял работы одну за другой.
Подойдя к раввину после лекции, Ханох обратился к нему на идиш. Через пять минут разговора раввин воскликнул:
— Как давно я не слышал такой красивый и богатый язык! Чем вы занимаетесь в жизни, молодой человек?
Услышав слово «гараж» раввин поморщился.
— У меня в ешиве открывается группа, которая будет учиться на идиш. Жилье и стол мы обеспечиваем. Хотите?
— Хочу! — воскликнул Ханох, еще не понимая, что с этой секунды в его жизни наступают огромные и необратимые перемены.
Учиться оказалось интересно и легко. Поначалу Ханох купался в идиш, словно в бассейне с драгоценным вином, то, погружаясь в него по самую макушку, то, смакуя каждый глоток, а то, просто отдыхая, блаженно покачиваясь на мелкой волне речи. Быстро выяснилось, что, помимо идиша нужен еще иврит. Он раскрылся перед ним, точно дамская сумочка под пальцами карманника. Иврит Ханох не учил, а вспоминал, словосочетания и деепричастные обороты сами собой всплывали из глубин подсознания. Когда дело дошло до Талмуда, и пришлось осваивать арамейский, Ханох напялил его, как напяливают перчатку на растопыренные пальцы, потом стащил, крепко уцепившись за сказуемые, и вывернул наизнанку. Внимательно рассмотрев швы, там, где арамейский пересекался с ивритом или напоминал идиш, он надел его обратно с тем, чтобы уже никогда не снимать, и пользоваться им точно родным, выученным в детстве языком.
Самые замысловатые рассуждения в Талмуде Ханох разгрызал играючи. Его истосковавшийся по делу мозг работал, будто хорошо смазанная машина, не давая ни одного сбоя. Раввин и преподаватели дивились на необычного студента.
— Наверное, у тебя в роду был какой-то скрытый праведник, — сказал как-то Ханоху раввин. — Благодаря его заслугам ты так стремительно продвигаешься в учении.
Ханох промолчал. Он то был уверен, что продвигается благодаря собственному старанию. Заслуги предков, конечно, полезная вещь, но если не сидеть над книжками по шестнадцать часов в день, никакие заслуги не помогут.
Через два года он вышел на уровень нормального студента, занимавшегося Учением с трех лет: сначала в хедере, потом в подготовительной ешиве, а затем в нормальной, для юношей. Еще через два года пришла пора определяться, и вот тут для Ханоха наступило время страшного разочарования.
Перед ним открывались два пути: продолжить учиться, получая нищенское пособие, или искать преподавательскую работу в системе ешив. На жизнь профессионально изучающих Тору он насмотрелся за годы в Бней-Браке и такая участь ему казалась не наградой, а наказанием. В домах этих «ученых» были только книги и дети; единственная мебель — длинный обеденный стол, вокруг которого по субботам и праздникам собиралась вся семья, и книжные шкафы — находилась в салоне. Во всех остальных комнатах кроме простых кроватей и дешевых платяных шкафов царила абсолютная пустота. Дети делали уроки в салоне, гостей принимали в салоне, читали по вечерам тоже в салоне.
Питались семьи «ученых» сосисками из сои и дешевыми овощами, а по субботам — чолнтом из индюшачьих горлышек. Одежду покупали один раз в год, к Песаху, и чинили, тянули до следующего года. Сапожные мастерские, ремонтирующие обувь, остались только в религиозных районах, весь остальной Израиль изношенную обувь попросту выкидывал, покупая новую.
Нет, такая скудная жизнь Ханоха не привлекала, и он попытался найти работу преподавателя. В своей ешиве, одной из самых сильных в Бней-Браке, он состоял на хорошем счету, поэтому шансы отыскать хоть какое-нибудь место, по мнению Ханоха, были довольно высоки. Он начал ездить на собеседования с будущими работодателями и быстро обнаружил, что, несмотря на самый радушный прием и весьма лестные оценки, принимать на работу его не собираются.
Загадку он решил стоя в один из вечеров возле любимого парапета и любуясь, игрой солнечных бликов в стеклах домов Рамат-Гана, он вдруг сопоставил, кто получил в итоге те места, куда он стремился попасть и задохнулся от гнева. Все выглядело элементарно: на мало-мальски хлебные должности принимали представителей известных в Бней-Браке семей. Многочисленные дети и внуки раввинов, отпрыски хасидских Ребе, племянники председателей раввинских судов. Как и в оставшемся далеко за бортом Советском Союзе, хорошая работа доставалась исключительно по знакомству. Он, одинокий новичок, мог рассчитывать только на похвалы и одобрения, но делиться куском пирога с ним не собирались.
Переведя дыхание, Ханох стал соображать, как же все-таки обойти препятствие. В конце концов, ему нужно лишь одно место, неужели система круговой поруки не может хотя бы раз дать сбой.
— Это можно устроить, — раздался голос за спиной и Ханох, вздрогнув, обернулся.
Секретарь главы ешивы смотрел на него, улыбаясь, и склонив голову набок. Из-за врожденного дефекта позвоночника он ходил, наклонясь в одну сторону, и, разговаривая, искоса поглядывал на собеседника, словно подозревая его в тайных грехах. Про себя Ханох называл секретаря «Набоков».
Кличка родилась после того, как Ханох, прячась в туалете, прочитал «Лолиту». Об этой книжке он слышал восторженные «ахи» и «охи» сверстников еще в Союзе, но в руки к нему она так и не попала. А тут, в Израиле, проходя по каким-то делам по улице Рамат-Гана, он увидел «Лолиту» в витрине книжного магазина и не удержался. Мало подходящее чтение для ешиботника, но что поделать, у каждого есть свои слабости. Главное, Ханох не потратил на нее ни минуты, подходящей для учения Торы, ведь в туалете нельзя даже думать о святом. А «Лолита»….. такой литературе самое место неподалеку от унитаза.
Муки и тревоги Гумберта вызывали у Ханоха глубочайшее презрение. Вместо того, чтобы бороться с дурным влечением, бороться и победить, Гумберт с радостью вывесил белый флаг и поплыл по течению. А мелкий бес, сидящий в каждом человеке, как написано в книгах, не знает ни жалости, ни пощады. Противостоять ему может только гладкая, словно стекло, стена сопротивления. Даже микроскопической трещинки хватит мелкому бесу, чтобы зацепиться, пустить корни, а затем развалить неприступную стену на махонькие камешки.
Мысли о происходившем между Гумбертом и Лолитой не пробудили в Ханохе спящее желание. Влечение к женщине никогда не занимало его мысли, а если и поднималась от паха щемящая волна дрожи, он без труда загонял ее обратно. Перевалив двадцатипятилетний рубеж, Ханох оставался девственником и это, невероятное для кого-нибудь другого состояние, далось ему легко, словно подарок.
В Советской армии он как-то попал вместе с приятелями по взводу на пьянку с веселыми и, по словам приятелей, доступными бабенками. Одна из них, краснощекая крановщица, принялась охаживать Ханоха. Подкладывала ему на тарелку кусочки повкуснее, смеялась, откидывая голову и мелко тряся грудями под обтягивающей кофточкой. Фильтр ее сигареты был испачкан огненно-красной помадой, и курила она без остановки.
Ханох ненавидел запах сигарет и постоянно ссорился с соседями по казарме из-за их тайного курения в постели. Но ругаться с женщиной, тем более в такой ситуации он не хотел и поэтому лишь морщился, отворачиваясь в сторону. Крановщица расценила его гримасы по-своему.
— Что молчишь, солдатик? — спросила она, быстрым движением проведя ладонью по стриженой макушке Ханоха. — Так бабу хочешь, что скулы свело? Ну, пойдем, пойдем потанцуем.
Во время танца она прижалась грудью к Ханоху и принялась тереться низом живота о его бедро. Организм моментально воспрянул и Ханох почувствовал, как крепнет и наполняется мужское естество.
Если до этого момента Ханох с трудом выносил грубые ухаживания крановщицы, то столь откровенные жесты вызвали в нем возмущение. Он оттолкнул женщину, выскочил из полутемной комнаты в ярко освещенную прихожую, кое-как набросил шинель и выбежал из дома.
Дочитав «Лолиту», Ханох запаковал книжку в несколько супермаркетовских пакетов так, чтобы не видно было названия, и выбросил в ближайший мусорный ящик. Однако с тех пор секретаря ешивы, припадающего во время ходьбы на один бок, он стал мысленно называть «Набоковым».
— Устроить? — повторил «Набоков».
— А как вы подслушали мои мысли? — спросил Ханох.
— Пойдем ко мне в офис, — предложил «Набоков». — Там все расскажу.
Он повернулся, и даже не взглянув, отозвался ли собеседник на его предложение, захромал к зданию ешивы. Ханох пошел следом. Терять ему было нечего.
Кабинет секретаря располагался на третьем этаже, вдали от главного зала и вспомогательных классов. В нем царили идеальные чистота и порядок. Каждая вещь в кабинете лежала строго на своем месте, и казалось, будто ее специально изготовили для того, чтобы она пребывала именно там. «Набоков» вскипятил чайник, ловко заварил два стакана кофе, поставил один перед наблюдавшим за его действиями Ханохом, пробормотал благословение, и с удовольствием отхлебнул.
— Видишь ли, — сказал он, откидываясь на высокую спинку кресла, — дело в том, что я — черт.
— Кто-кто? — переспросил Ханох, не веря своим ушам.
— Черт, — повторил «Набоков». — Самый настоящий черт.
Он с улыбкой смотрел на вытянувшееся лицо Ханоха.
— Я не шучу, — продолжил «Набоков». — Ты хочешь доказательств? Пожалуйста.
Он щелкнул пальцами и дымок, вьющийся над стаканом Ханоха вдруг перестал подниматься вверх, а начал завиваться в причудливые спирали. Перед глазами Ханоха повисла трепещущая, зыбко плывущая надпись: «Лолита». «Набоков» еще раз щелкнул пальцами, и дымчатое слово растворилось, пропало, словно и не было его никогда.
— А ты думал, — продолжил меж тем «Набоков», — что я появлюсь перед тобой с хвостом навыпуск и рогами наперевес? Мы идем в ногу со временем и говорим с каждым на понятном ему языке.
Он отхлебнул еще раз из стакана и лукаво усмехнулся.
— Кто не знает идиш, тот не еврей?
Это было любимое присловье самого Ханоха. Кто-то сказал ему, будто эти слова принадлежат Голде Меир, и он повторял их при каждом удобном случае. И хоть его товарищи, родившиеся и выросшие в Израиле, объясняли, что здравомыслящий политик не позволит себе такого высказывания в стране, где половина населения приехала из арабских стран, Ханох не отказывался от любимой поговорки. Сам «Набоков» изъяснялся на красивом венгерском диалекте идиша — так говорили евреи Трансильвании.
— Итак, я могу составить протекцию на хорошую должность. Скажи, что тебе по душе, а остальное предоставь мне.
Слово «душа» в устах «Набокова» звучало подозрительно. Черт понял, и тонкая улыбка зазмеилась по его губам.
— Не волнуйся. Душа твоя мне не нужна. Мне от тебя вообще ничего не нужно.
— Тогда зачем вы это делаете? — спросил Ханох.
— Из чистого альтруизма. Не думай, будто бескорыстность — качество, присущее только человечьим особям. Нам тоже присущи сердечность и милосердие. Помнишь, у классика: «я сила, что творит добро, всегда желая зла». Но с той поры много воды утекло. Сегодня мы и творим добро, и желаем добра.
Ханох усмехнулся.
— Дьявольская сила добра. Верится с трудом.
— А это уж, как угодно. Вера, она свойство души. Снаружи не привносится. Но могу открыть секрет, — «Набоков» осушил стакан и облизнулся. По-детски розовый язык выглядел странно под черными с проседью усами. — Мне скучно здесь. А скука, величайший двигатель, и не только у людей.
— Скучно? — удивился Ханох.
— Да, скучно. Что такого может учудить нечистая сила в Бней-Браке? Ну, разве оторвать раввина от учения мыслями о субботнем чолнте, или подсунуть ешиботнику соблазнительную книжицу! — «Набоков» выразительно посмотрел на Ханоха.
— Так это ваша работа!
— Моя! — с гордостью ответил черт. — Ты мой успех, первая ступенька. Если и дальше так пойдет, глядишь, перекинут в Тель-Авив, или даже в Испанию, уличать маранов и соблазнять честных католиков.
— Разве там еще остались мараны?
— Уже нет, но для нас время не имеет значения. Все происходит сейчас: и костры инквизиции и крестовые походы, и плавание Колумба. Мы можем попасть в любую точку места и времени. Наша роль в истории неоценима, безмерна. Больше того, без нас никакой бы истории вообще не было. Сидели бы люди по своим домишкам, довольствуясь черствым куском хлеба, одной переменой одежды и одной женщиной. Но приходим мы, и вдруг все начинает крутиться с бешеной скоростью. Скажу без ложной скромности, истинный двигатель прогресса — это мы. Зачем далеко ходить за примером, — «Набоков» снова высунул длинный розовый язык и облизнул губы, — вот ты. Что тебя ждет кроме бесконечных дней над книгами и холодных вечеров рядом с недовольной женщиной. Что ты можешь дать другому человеку? Что у тебя есть за душой? Знание раввинских респонсов? Им не накормишь детей. А, ты хорошо разбираешься в талмудических спорах! Замечательно! Иди, купи на них новое платье для жены. Я предлагаю тебе помощь, практически бескорыстную. Ты будешь учить Тору, и жить безбедно. И все благодаря моей скуке.
— И все же, какова цена этой «бескорыстной» помощи?
«Набоков» обиженно взмахнул рукой.
— Чисто символическая. Можно сказать, вообще без цены. Я просто обязан заполнить соответствующую графу в ведомости. У нас, — он тяжело вздохнул и посмотрел вниз, — такие развелись крючкотворы, такие формалисты, такие чинодралы — настоящие дьяволы, провались они в преисподнюю. Впрочем, проваливаться им уже некуда, вот они и выматывают жилы у простых трудовых чертей бесконечными отчетами и квитанциями.
— Так о чем идет речь? — настаивал Ханох. — Назовите цену?
— Пустяки. Пару-тройку гойских душ.
— Тройку гойских душ? Но откуда у меня души, к тому же гойские. Вы меня с кем-то путаете.
— Конечно, ниоткуда. Я же тебе сказал, что это пустая формальность. Нужно лишь твое согласие, а души я достану совсем в другом месте.
Смотаюсь, — он подмигнул Ханоху, — на центральную автобусную станцию и там, в массажных кабинетах, разживусь хоть десятком.
— Чушь какая-то! — воскликнул Ханох. — Ерунда на постном масле. Наверно я просто сплю, и этот разговор мне снится.
— Жизнь моя, — мечтательно продекламировал «Набоков», — иль ты приснилась мне? Вот он, между прочим, был куда покладистей тебя.
— Кто это, он?
— Сергей Александрыч. Но не это важно. И не важно, как ты обозначишь свою реальность: сон ли, явь ли, главное — преуспеть в ней. И в этом я могу тебе помочь за символическую плату.
— Хорошо, — неожиданно для самого себя произнес Ханох. — Расплата гойскими душами. Прямо по Гоголю. Бери хоть пяток, не жалко. Но только ими и больше ничем.
— Конечно, — воскликнул «Набоков». — Пяток, так пяток, и уговор дороже денег. Слово черта — золотое слово.
— Договор будем подписывать кровью? — спросил Ханох.
— Ну, зачем же. — «Набоков» рассмеялся. — Кровь, факелы, пещеры, осиновые колышки….. Вся эта романтическая атрибутика себя изжила. Сегодня не нужно забивать голову подобной архаикой. Достаточно, что ты скажешь «да».
— Да, — сказал Ханох.
— Вот и прекрасно. Возвращайся домой и ни о чем не думай. Все пойдет само собой, без вмешательства потусторонних сил и чудес. Живи, как жил. А через полгода остановись и оцени, что произошло.
Вернувшись домой, Ханох долго не мог заснуть. Происшедшее казалось ему сказочной историей из еврейского фольклора. Ешиботник, заключивший сделку с чертом…. Нет, это просто бред. Наверное, он заснул, прислонившись к парапету. Или того хуже, возможно, в нем поселилась болезнь, и случившееся — галлюцинация, отключение мозга.
Рассказать о случившемся товарищам по ешиве Ханох не решился. Засмеют. После долгих размышлений он решил оставить все как есть, а если галлюцинация вернется — немедленно обратиться к врачу. Успокоившись, он начал погружаться в дрему и уже на самой границе сна с обидой и раздражением задал себе вопрос: и за каким хреном ты ввязался в эту историю? Черт тебя дернул, что ли?
«А ведь точно, черт», — подумал Ханох, и заснул.
Назавтра жизнь покатилась дальше, по привычной, крепко накатанной колее. Навалился Песах, с его безумной уборкой, выпечкой мацы, подготовкой к седеру. Потом сам праздник, потом отдых после праздника. Два месяца пронеслись, точно ракеты «Кассам» над Сдеротом и Ханох забыл, выбросил из головы ночной разговор. Встречаясь иногда в залах ешивы с «Набоковым», он пытливо выискивал в его поведении хоть какой-нибудь намек, признак особой близости, его, Ханоха, посвященности в тайну, но секретарь вел себя так, словно ничего не произошло. Он невозмутимо здоровался с Ханохом, иногда задавал ему вопросы по расписанию занятий или другим мелочам, и ни взглядом, ни жестом, ни словом не выказывал особого отношения. Гладкая, как полированное железо, стена равнодушия.
«Значит, все-таки, болезнь», — решил Ханох и успокоился. Болезни, они от Всевышнего, способ испытания, проверка человека на прочность веры. С помощью молитв и врачей, с болезнями, особенно в его возрасте, еще можно совладать. А вот с нечистой силой.… Нет, лучше болезнь.
В один из дней весеннего месяца ияр, когда начинают опадать нежно-фиолетовые цветы с «иудиных» деревьев, а легкую теплоту, разлитую в воздухе, потихоньку вытесняют горячие потоки подступающего лета, Ханоха вызвал к себе глава ешивы.
— Мне потребуется твоя помощь, — сказал он, указывая рукой на кресло рядом с собой. — Сейчас войдет женщина, она утверждает, будто прошла гиюр в еврейской общине Дербента. В министерстве внутренних дел проверили документы. Все в полном порядке. Но что-то показалось им подозрительным, и ее отправили к нам. Иврит она знает плохо, поэтому ты будешь переводить.
Глава ешивы заседал в раввинском суде, но рассматривал только имущественные тяжбы. Дела о гиюре, насколько Ханох знал, не входили в его компетенцию. Этими щекотливыми проблемами занимались другие раввины, ведь люди, доказывающие свое еврейство, претендовали на многотысячную корзину абсорбции и пускались на любые ухищрения, чтобы убедить суд, а для некоторых отрицательное заключение значило также высылку из страны. Дабы не терять ровного расположения духа, необходимого для преподавания Талмуда, глава ешивы выслушивал только финансовые споры. Но, видимо, кто-то из раввинов заболел, и не смог рассмотреть дело.
Женщина, вошедшая в комнату, на первый взгляд была одета в полном соответствии с религиозными правилами. Юбка ниже колен, строгие туфли, темного цвета чулки, черная шляпка, белая, в кремовых разводах, кофточка, с рукавами до запястий. Но именно в кофточке было что-то не то. Присмотревшись, Ханох понял, она сделана из прозрачной ткани и сквозь нее просвечивает кремовое белье. Появиться в таком виде на улице Бней-Брака невозможно, немыслимо. А уж явиться на раввинский суд….
Скромно потупясь, женщина положила на стол папку с документами. Ее рассказ звучал просто и убедительно. Гиюр сделал главный раввин Дербента, после двух лет испытательного срока, и теперь она снимает квартиру в Ашдоде, по соседству с религиозным кварталом и соблюдает то, что умеет. Но обещает, что будет соблюдать еще больше заповедей и предписаний.
— Ты что нибудь слышал о главном раввине Дербента? — спросил Ханоха на идиш глава ешивы.
— Ничего.
— Я тоже. Но документы выглядят настоящими.
— Сегодня в России — сказал Ханох, — можно купить любые, самые настоящие документы.
Глава ешивы задал женщине несколько простых вопросов о правилах соблюдения субботы. Она не знала ничего. Просто ничего, абсолютно, ее ответы, произнесенные тихо, с так же скромно опущенными глазами, не содержали никакой информации, а являли собой набор слов на тему иудаизма и субботы, почерпнутый из предисловий к популяризаторским брошюрам. Однако говорила женщина очень уверенно, так, что могло сложиться впечатление, будто она рассказывает нечто, ей хорошо знакомое.
— Наверное, она больна, — предположил глава ешивы. — Не может человек настолько ошибаться.
«Нет, она не больна», — подумал Ханох, заметив, как женщина искоса бросает на них острый взгляд, и тут же опускает ресницы. И речь, лексика. Она говорила на приблатненом, грубом наречии рыночных торговцев.
Год назад, снимая квартиру для родителей, Ханох неожиданно для самого себя обнаружил огромный провал в знании иврита, пропасть, которую он вряд ли когда-нибудь сможет преодолеть. Он сидел в очереди, дожидаясь пока квартирный маклер закончит разговор с клиентами. Разговор велся на иврите, и Ханох отчетливо слышал русский акцент маклера, автоматически отмечал ошибки в построении фраз и произношении. Для самого Ханоха этих проблем никогда не существовало, в языке он плавал точно рыба в океане, ощущая кожей трехсогласные корни и склонения. Его словарный запас был огромен, иногда, потехи ради, он перелистывал многотомный толковый словарь Эвен-Шошана в поисках новых слов. Иногда ему удавалось обнаружить что-то действительно новое: Ханох знал почти все, а то, чего не знал, легко понимал из контекста.
Слушая краем уха разговор, он отметил про себя настойчивость маклера, присущую, впрочем, всем представителям это профессии, и осторожное нежелание клиентов соглашаться на предлагаемый вариант. Обычная, нормальная ситуация при купле-продаже, сдаче-найме.
Но вот на место ивритоговорящей пары уселась женщина средних лет, и маклер сразу перешел на русский. Через три минуты Ханох понял — этот человек жулик и врун и с ним нельзя иметь никакого дела. Получалось, что, несмотря на весь огромный словарный запас, знание грамматики и правильности произношения он не мог, не умел воссоздать по интонации и лексике психологический портрет говорящего. Для этого надо было прожить на иврите целую жизнь, вырасти с ним, обжечься и набить шишки, и лишь потом научиться делать то, что на русском у него получалось автоматически, на уровне чувства, а не анализа. Молча встав, он вышел из конторы и пошел к другому маклеру.
Женщина врала, это было очевидным, но в чем состоял подвох, где пряталась ложь, он не мог уловить. И тут Ханоху пришла в голову блестящая идея.
— Послушайте, — сказал он женщине по-русски. — Документы у вас в порядке, и рассказ производит впечатление правдивого. Осталось уточнить кое-какие подробности. Но предупреждаю, — Ханох указал подбородком в сторону главы ешивы, — вам нельзя будет ошибиться, иначе …. В общем, постарайтесь припомнить самые мелкие детали.
Женщина согласно закивала. Ханох перешел на иврит.
— Итак, во время процедуры гиюра перед вами стоял раввин с двумя свидетелями. В руках у раввина была большая серебряная ложка. Скажите нам точно и постарайтесь не ошибиться, потому, что ошибка может испортить все дело: кто обрызгал вас водой из ложки, раввин или свидетели?
Женщина на секунду задумалась, а затем быстро и решительно произнесла по-русски:
— Та я ж помню, как сейчас. Попервой раббин плесканул, а за ним другари евоные, а потом снова раббин.
Ханох перевел.
Глава ешивы поднес руку ко рту и принялся, пряча улыбку, приглаживать усы.
— Спасибо, — сказал он, не опуская ладонь, — я позвоню тому, кто вас направил и сообщу ему свое решение.
— А когда? — нетерпеливым тоном спросила женщина.
— В ближайшее время.
Выходя из кабинета, женщина обернулась и прошипела в лицо Ханоху.
— Ссученная тварь. Гнида.
— Что она сказала? — спросил глава ешивы.
— Поблагодарила за особое отношение.
Через неделю Ханоха снова пригласили участвовать в подобном разбирательстве, но уже к даяну — постоянному члену раввинского суда, который действительно заболел и на несколько дней передал свои дела главе ешивы. Этот случай был проще — опрашиваемый — мужчина лет сорока моментально запутался в родственниках со стороны отца и матери, а в конце разговора, в качестве доказательства своей принадлежности к евреям, рассказал, как его бабушка зажигала перед началом субботы лампадку в красном углу избы.
После разбора четвертого или пятого дела даян велел Ханоху принести документы и оформиться в качестве помощника судьи на треть ставки, а через месяц на его счете в банке оказалась скромная, но по сравнению с грошовым содержанием ешиботника, вполне внушительная сумма. Работа Ханоху нравилась, было что-то шерлок-холмовское в расспрашивании истца, в попытке по едва уловимым следам подлинных событий восстановить истинную картину. Большинство приходящих на выяснение национальности были евреями, у которых по разным причинам пропали документы. У второй по численности категории истцов, родители, путем немалых ухищрений, сменили клеймо в паспорте на запись «белорус» или «украинец». К таким людям Ханох испытывал плохо скрываемое презрение. Однако порученное ему дело выполнял добросовестно, стараясь отделять личное отношение от истины, заключенной в рассказах родственников, к которым направляли его ренегаты.
У настоящих евреев всегда оказывались многочисленное родство, разбросанное по всему земному шару. Звонить приходилось в Россию, Австралию, Соединенные Штаты, Канаду и даже в такие экзотические страны, как Панама или Южная Африка. Еврейский мир оказался на удивление маленьким: буквально на втором или третьем шаге расследования Ханох выходил на друзей детства, одноклассников или сослуживцев истцов. Можно было подделать документы, купить настоящие метрики, выучить несколько религиозных обычаев, но договорится с разными людьми на разных континентах было не под силу самому ловкому пройдохе.
Но главным, подлинным критерием оказалась эвакуация. Если проверяемый на вопрос: — где проживала ваша семья во время войны, — называл местность, находившуюся под немецкой оккупацией, Ханох сразу понимал, что перед ним обманщик. Для этого ему пришлось изрядно попотеть над атласом бывшего СССР, запоминая названия городов и местечек. Если же истец называл какой-нибудь среднеазиатский город, то следовала серия вопросов о пунктах следования, о том, как и сколько добирались, о быте на новом месте. Как правило, в семьях прошедших через эвакуацию, на несколько поколений сохранялись рассказы о происшедшем.
Сам Ханох отчетливо помнил истории своей бабушки про многодневное странствие до железнодорожной станции, откуда еще ходили поезда, о двухнедельной поездке в теплушке, почти без воды и пищи. Особенно запомнился ему эпизод про отца бабушки, его прадеда, очень религиозного еврея. Он ел только кошерную пищу, и когда прихваченные с собой припасы кончились, несколько дней голодал. Их эшелон остановился в открытой степи и стоял в ней почти трое суток. Закончилось все съестное, люди рвали траву и варили суп, от которого начинался понос. Когда поезд все-таки тронулся с места, бабушка на первой же станции обменяла свои часы на большой кусок сала. Она была уверена, что отец даже не посмотрит на свинину, но когда тот протянул руку и взял кусочек, она испугалась.
— По дороге эшелон бомбили, — рассказывала бабушка, — но истошные гудки паровоза и разрывы бомб не пугали. Мне казалось, будто я смотрю кино. Кусочек сала, съеденный отцом, привел меня в ужас. Лишь тогда я поняла, что наша жизнь в большой опасности.
Дети и внуки эвакуированных могли моментально выложить не вызывающие сомнения подробности, обманщики же начинали травить байки, в которых сквозь тонкий слой маскировки просвечивала наглая ложь.
Ханох основательно проштудировал виды документов, выдававшихся в СССР, научился отличать подлинный бланк от поддельного, знал наизусть правила заполнения паспортов и метрик. Он запомнил фамилии паспортисток и заведующих Загсами в еврейских местах, и мог по оттенку чернил определить, когда была поставлена печать на документе.
Через год помощник реховотского даяна сдал экзамены и получил назначение судьей в Беер-Шеву, а Ханоха перевели в Реховот и положили полную ставку. Это было уже что-то, полная ставка означала настоящую, увесистую зарплату, под которую можно было брать ссуду в банке, покупать квартиру и жениться.
Прежде чем перебираться в Реховот, Ханох решил разобраться с семейным вопросом. Если уже селиться на новом месте, то сразу с женой и устраивать быт на двоих. Ханох отправился к известной всему Бней-Браку свахе и объяснил, чего ждет от будущей невесты. Сваха улыбнулась; запросы Ханоха показались ей более, чем скромными. Немного поколдовав над картотекой, она дала ему телефон и назвала имя — Мирьям.
Кандидатка жила в общежитии для иногородних девушек при учительском семинаре «Зеев». На семинар принимали девушек из самых крепких религиозных семей, и само название учебного заведения служило визитной карточкой. Мирьям приехала в Израиль всего три года назад из Белоруссии, попасть после такого короткого пребывания в стране в «Зеев» можно было только чудом. На первую встречу Ханох шел с большим любопытством, ему не терпелось понять, чем смогла эта девушка покорить суровые сердца экзаменаторов.
Мирьям оказалась невысокой брюнеткой хрупкого сложения, черты лица у нее были скорее славянские, чем еврейские, но поздоровалась она на идиш, и Ханох от неожиданности ответил ей по-русски.
— Не надо по-русски, — мягко попросила Мирьям. — Если вы не можете оф идиш, давайте будем говорить на иврите.
— Я знаю, знаю, — обрадовано зачастил Ханох.
Они проговорили около двух часов. Словарный запас Мирьям был невелик, да и обороты из самых примитивных, но изъяснялась она легко, словно дышала. «Так говорят только на языке детства», — подумал Ханох и понял, что растопило лед приемной комиссии.
Спустя полгода, когда Мирьям сдала выпускные экзамены в семинаре и получила диплом учительницы младших классов, они поженились и переехали в Реховот. Решение Ханоха оставить учебу очень расстроило главу ешивы.
— Ты один из моих лучших учеников, — сказал он, — и мог бы достичь многого. У тебя светлый ум и прекрасная память. Пусть чиновничьи обязанности исполняют менее способные люди, а ты должен учиться.
«И лопать чолнт из индюшачьих горлышек», — подумал Ханох. — «Нет уж, спасибо, по горло сыт».
— Я не оставлю учение, — заверил он главу ешивы. — До обеда буду сидеть в суде, а потом над Талмудом.
Глава ешивы только скептически улыбнулся.
Квартиру Ханох и Мирьям купили в религиозном районе на краю города, и до суда приходилось добираться пешком. Но Ханох не жаловался, ведь после свадьбы его вес стал увеличиваться с угрожающей быстротой и дальние прогулки до центра Реховота хоть немного, но способствовали поддержанию формы. Мирьям готовила очень вкусно: она варила густой борщ, набиравший силу к третьему дню, пекла пышнейшие пироги с мясом и рыбой, а от ее блинов Ханох не мог оторваться, пока тарелка не становилась пустой и безвидной, словно земля в первый день творения.
С утра Ханох сидел в суде, но после обеда, по заведенному в этом учреждении распорядку, должен был учиться. Считалось, что помощник судьи «спит и видит» усесться в судейское кресло, и потому грызет необъятную глыбу закона с обеда и до самого вечера. Должность судьи, помимо почета и уважения, сопровождалась очень солидным жалованьем.
Поначалу Ханох искренне хотел выполнить обещание, данное главе ешивы, и навалился на Талмуд с прежним рвением. Но спустя неделю он вдруг почувствовал, что внутренняя злость, заставлявшая его проводить ночи над книжками, бесследно пропала. Он сопротивлялся, заставляя себя отсиживать часы на лекциях, а потом углублять услышанное, закапываясь в самую гущу книжной премудрости, но без давления изнутри, без запала, заставлявшего двигаться стынущие мысли, понимание не приходило. Любая мелочь вырывала его из текста, о сосредоточенном внимании, когда окружающая действительность отступала в сторону и на первом, втором, третьем и всех остальных местах оставалась только раскрытая страница Талмуда, оставалось лишь мечтать. Что-то изменилось в Ханохе, ушло и не желало возвращаться.
Были тому причиной счастливая семейная жизнь, близость с любимой женщиной, перемена в питании, или, необходимость отдавать лучшие, утренние часы дня, на судебные разбирательства — кто знает. Спустя несколько месяцев Ханох сдался, и вместо ешивы стал приходить в «Ноам Алихот» — синагогу для простого люда, расположенную неподалеку от здания суда. Он обкладывался книгами и потихоньку читал, выбирая самые интересные места в Талмуде и раввинских респонсах. Десятки томов Талмуда и сотни сопутствующих ему книг таили в себе все жанры литературы, от фантастики до детектива. Нужно было отыскать место, войти в разбираемый вопрос, а дальше только следить за перебранкой комментаторов. Их споры напоминали Ханоху спортивные поединки: резкие, напоминающие фехтование, выпады, головокружительный полет мысли, сравнимый с акробатикой, переброс темы, словно баскетбольного мяча, от одного комментатора к другому, через сотни лет и тысячи километров.
Его никто не торопил, и он приятно проводил время в уютном зале «Ноам Алихот». Мирьям преподавала в школе, потом спешила домой к детям, по дороге успевая заскочить в магазины. Они взяли подержанный автомобиль, но Ханох так и не удосужился сдать на права. Зачем, ведь детей в садик отвозит Мирьям, за покупками тоже она ездит, а права и уроки вождения стоят так много денег!
В его дела Мирьям не вмешивалась. Лишь однажды между ними произошел разговор, после которого Ханох долго не мог успокоиться. В один из дней к нему попало дело целого семейства из Белой Церкви. У него не было ни малейшего сомнения, в том, что все они чистокровные украинцы, но документы семейство представило без сучка и задоринки, имена и фамилии родственников называло не путаясь, и вообще свою версию излагало уверенно и даже нахально. Однако провести Ханоха было невозможно! Годы постоянного поиска доказательств, изучения паспортов, разглядывания фотографий и многочасовых бесед с просителями, выработали в нем безошибочное чутье. Он мог, мельком взглянув на человека, точно определить его национальность, а в последнее время ему хватало для этого всего двух фотографий: в анфас и профиль.
Родной дядя из Кливленда, чей телефон был приложен к делу, сильно картавил, и старательно копировал идишистский акцент, вставляя к месту и не к месту слова на явно чужом ему языке. Ханох попросил у семейства отсрочку в пару дней, позвонил в еврейскую общину Кливленда и попросил выяснить, кто проживает по такому-то телефону. Уже на следующий день ему прислали факс, из которого следовало, что родного дядю зовут Тарас Юхимович Осташенко, и что он актер украинского театра Кливленда.
Следующую встречу Ханох начал с приглашения от Тараса Юхимовича на премьеру спектакля «Кляти москали». Глава семейства не сдержался, и между ним и Ханохом завязался интереснейший разговор. В качестве заключительной фазы разговора министерство внутренних дел передало в полицию дело о высылке незаконных репатриантов.
Когда семейство благополучно приземлилось в Харькове, Ханох рассказал эту историю Мирьям. Он хотел ее немного развеселить, ну и заодно похвастаться своей проницательностью.
— Тебе их не жалко? — вдруг спросила Мирьям.
— Жалко? — удивился Ханох.
— На Украине сейчас дела плохи, эти люди, скорее всего, влезли в долги, чтоб попасть сюда. Долги теперь отдавать нечем, а прощать такие суммы им никто не станет. Ты можешь себе представить, что их ждет в Белой Церкви?
— И представлять не собираюсь — отрезал Ханох. — Эти люди жулики и попали сюда обманным путем. Почему я должен их жалеть?
— Евреи уходят из России. Но не может один народ чисто выйти из среды другого. Всегда тянутся родственники, знакомые. И жулики, конечно. За столько столетий русские, евреи, украинцы, белорусы переплелись, связались друг с другом. В конце-концов, наши предки прожили вместе с ними долгую историю. Есть в ней темные страницы, есть светлые. Почему же ради светлых не пожалеть тех, кто пытается прибиться к нашему берегу? И сколько их, сто семей, триста?
— Ты что, — Ханох обалдело посмотрел на Мирьям. — Принимаешь меня за Г-спода Б-га? Ты хочешь, чтобы я восстанавливал историческую справедливость в память о добрых украинцах и жалостливых русских? Я всего лишь клерк, чиновник, делаю свое дело. Если буду его делать плохо, останусь без зарплаты. На что детей кормить будем?
— Прокормим, как-нибудь, — тихо сказала Мирьям.
— И вот еще что, — продолжил Ханох, не обратив внимания на ее слова. — Мне все детство жужжали о великом русском народе, о его мировой культуре, о могучем языке, о древней истории, замечательных традициях. Русский — звучит гордо! Уши замусорили народными частушками, пересвистом, треском ложек и трелями балалаечными. И вот теперь представители великого народа с такой легкостью, с такой простотой отбрасывают культуру и традиции к чертям собачьим и хотят любым путем стать евреями? Их что, на костер потащат? На работу не примут? Высылают из страны единицы, большинство прекрасно устраивается, в армии служат, деньги зарабатывают. Кто же мешает им оставаться русскими или украинцами? Для чего с такой быстротой нужно мимикрировать? Нет, им хочется, чтобы детям обрезание сделали, а свадьбу провели через раввинат. Им хочется быть, как все, понимаешь, как все. А все в этой стране — презираемый прежде народец — жидки пархатые, и представители великой нации стремительно бросаются под нож, выставляя необрезанные концы! Стыдно, обидно и противно!
— Торквемада ты мой, — усмехнулась Мирьям.
— Почему Торквемада?
— Есть легенда, будто великий инквизитор сам происходил из крещеных евреев. И мстил соплеменникам, предавшим веру отцов. Вот и ты, вступаешься за великий русский народ и его культуру.
— Ничего я не вступаюсь, — буркнул Ханох. — И русской крови во мне ни капли. Я из рода первосвященников, коэнов. Мой пра-пра-пра уж не знаю, какой дед — сам Аарон, брат Моисея. Когда мои предки служили в Храме, предки русских гонялись за мамонтами с деревянными дубинами в руках.
На том разговор и закончился. Прошло много лет, дети подросли, стали ходить в школу. Поток репатриантов не ослабевал и для быстрого решения вопросов установления национальности, при реховотском суде открыли специальное отделение а во главе поставили Ханоха. Не сдав экзамены, он фактически стал исполнять обязанности судьи. Должность так и называлась — исполняющий обязанности даяна, но жалованье положили полновесно-судейское. Уже через два месяца Ханох почувствовал вкус настоящей жизни, ибо зарплата его исчислялась уже не тысячами, а десятками тысяч шекелей. Однако счастливыми послеобеденными часами в «Ноам Алихот» пришлось пожертвовать, ведь Ханох теперь стал начальником, и помимо рассматриваемых дел прибавились административные проблемы.
Единственное, что осталось по-прежнему — это пешие прогулки. Они прочно стали частью ритуала, заведенного распорядка жизни и без них Ханох чувствовал себя не в форме. Во время такой прогулки дорогу Ханоху преградил рыжий Мишка — известный всему Реховоту городской сумасшедший. Определить его ненормальность можно было лишь по размашистым, неэкономным движениям. Во всём остальном он вполне походил на обыкновенного израильтянина, разве что чуть менее аккуратного.
Откуда он родом, невозможно было установить, Мишка свободно изъяснялся на всех известных и неизвестных языках, причём без акцента. Выходцы из Ирака принимали его за уроженца Багдада, с кишинёвцами он говорил на красивом румынском, а бывшим жителям Нью-Йорка, Мишка, загородив дорогу велосипедом, читал наизусть сонеты Шекспира. Вежливые «американцы» учтиво молчали, но через десять минут их вежливости приходил конец. Мишка не обижался, а только звонил вдогонку в один из многочисленных звонков, закрепленных на никелированных рогах руля.
В субботу и праздники Мишка объезжал Реховот и, осторожно позванивая в самый деликатный из звоночков, вполголоса кричал:
— Реховот, просыпайся! Спящие, очнитесь! Бредущие во тьме — открывайте глаза!
Проезжая мимо, он заговорщицки подмигивал, и Ханоху на мгновение начинало казаться, будто Мишка ведёт какую-то непонятную игру, а велосипед его, увешанный кучей безделушек и детских башмачков, не более, чем замысловатый маскарад.
На сей раз, подмигиванием дело не ограничилось, Мишка объехал Ханоха, соскочил с седла и, развернув велосипед, перегородил дорогу.
— Самое дорогое у человека, — начал он на чистейшем русском языке, — это жизнь. И прожить ее нужно так…
— Не так, а там, — перебил его Ханох. — Там, то есть здесь. Вот мы здесь и живем.
— А может, — хитро прищурился Мишка, — тебе только кажется, будто ты живешь. А на самом деле спишь и видишь сон.
— Если это сон, — махнул рукой по сторонам Ханох, — что же тогда реальность?
— А так часто бывает, — продолжил Мишка, — вдруг получает человек письмо или случайный разговор возникает во время случайной встречи, и понимает внезапно, что вся жизнь его, не больше, чем сон. Ужасный, кошмарный, невозможный сон.
— Не каркай, рыжий ворон — снисходительно улыбнулся Ханох. — А я и не знал, что ты так хорошо владеешь русским языком.
— А я не знал, что ты такой дурак, — в тон ему ответил Мишка и, вскочив в седло, двинулся с места. Отъехав на несколько метров, он звякнул звоночком и завел свою песенку:
— Реховот, просыпайся! Спящие, очнитесь! Бредущие во тьме — открывайте глаза.
Ханох только головой покачал. И пошел домой.
Дома его ждал неприятный сюрприз. Не успел он раздеться, как в дверь позвонили. За порогом стояла молодая женщина и с робостью смотрела на Ханоха.
— Меня к вам послал раввин, — тут она пробормотала какое-то имя — из Тель-Авива. Просил, чтобы вы выслушали.
И она протянула Ханоху фирменный конверт раввинского суда Тель-Авива.
Одной из немногих обременительных обязанностей, связанных с новой должностью, была та, что посетители приходили теперь не только в суд, но и домой к Ханоху. И приходилось принимать, куда денешься! Особенно досаждали ему просители, присланные раввинами. Выросшие и воспитанные Бней-Браке, раввины до определенного возраста никогда не сталкивались с иностранцами и свое представление о «гоях» черпали из книг. «Гой» им рисовался или попом, насильно крестящим еврейских детей, или пьяным разбойником-гайдамаком. И ежели представал пред их ясные очи скромно ведущий себя представитель другой национальности, к тому же изъявляющий желание стать евреем, они приходил в восторг, и немедленно посылали их к Ханоху с горячим рекомендательным письмом. Ханох поначалу недоумевал, не понимая, как может сочетаться тончайшее проникновение в сложные вопросы жизни с подобной наивностью, потом злился, а потом просто перестал обращать внимание на просьбы посодействовать и принять всяческое участие. Он теперь решал сам, по праву возложенных на него обязанностей и в силу принятой на себя ответственности. Но отмахнуться от этих рекомендаций было невозможно, и ему приходилось подробно вникать в каждое дело, а после писать высокому покровителю письмо с объяснениями.
— Проходите, — буркнул Ханох, и пошел на кухню мыть руки.
Посетительница ждала в салоне, скромно присев на краешек стула в самом конце длинного стола, покрытого белой скатертью. Ханох пересадил ее поближе, сел во главе, удобно облокотясь на ручки кресла, и принялся изучать документы. Особенно изучать было нечего, женщина приехала из Беларуси, подлинные метрика, паспорт и выписка из трудовой книжки, однозначно свидетельствовали, что Галина Дмитриевна Быкова, белоруска, двадцати трех лет от роду, закончила школу, потом ж-д техникум, и работала в Бобруйском отделении железной дороги. Все нормально, все гладко. Как попала в Израиль — очередная загадка Сохнута, везущего сюда всех и вся. Но выяснять это не дело Ханоха. Он по другой части. А вот, собственно по какой, из приложенных документов неясно.
— Что привело вас ко мне? — спросил он, закрывая папочку с бумагами.
— Видите ли, — потупилась женщина, и по ее лицу растекся неровный румянец. — Я бы хотела, ну как это сказать, стать еврейкой.
— А зачем это вам нужно?
— Наш отец, мой и сестры, погиб на заводе, когда мы были совсем маленькими. Производственная авария. Мать много работала, чтобы нас прокормить и выучить, а воспитывала соседка, Полина Абрамовна. Мы у нее как дочери были, даже язык ее выучили.
— Ир рейд оф идиш[1]? — спросил Ханох.
— Яа, ир рейд[2], — ответила женщина, и тут же перешла на идиш.
Ее словарный запас был невелик, да и обороты из самых примитивных, но говорила она легко, словно дышала.
«Такого не подделать, — подумал Ханох. — Она действительно выросла рядом с евреями».
— Ну и что? — спросил он, — глядя женщине прямо в глаза. Ее лицо почему то казалось ему знакомым, или напоминало кого-то. Впрочем, за последние годы он столько насмотрелся лиц из России, что немудрено было найти схожесть с кем-нибудь из бывших клиентов.
— Разве это повод стать еврейкой? — сурово спросил Ханох.
— Я очень любила покойную Полину Абрамовну, — сказала женщина. — А она так мечтала попасть на Святую Землю, столько рассказывала о ней сказок и преданий, что и нас заразила. Моя сестра уже много лет здесь, только связь с ней потерялась. А я вот сейчас приехала. Ну, и хочу, чтоб все правильно было, как положено.
— А что положено?
— Ну-у-у. Если живешь в другой стране, говоришь на другом языке, то нужно стать частью ее народа. Мне в Израиле очень нравится, больше чем в Бобруйске. Я хочу замуж выйти, семью большую завести, и жить тут, как все.
— А как насчет заповедей? Их много, и они сложные.
— Ничего не сложные, — улыбнулась женщина. — Полина Абрамовна почти все соблюдала, так я насмотрелась. Как халу отделять знаю, мацу печь умею, мясную посуду с молочной не смешивать. Меня всегда к религии тянуло, только наша, православная, больше на оперу похожа, чем на веру. Я несколько раз в церковь ходила, но прилепиться не смогла. А еврейский невидимый Б-г мне по душе.
Полуоткрытая дверь распахнулась и в комнату решительными шагами вошла раббанит Мирьям.
— Прошу прощения, — быстро начала она, — я всего на минуту. Дело в то что…
— Маринка, — ахнула женщина. — Мариночка, милая! Это я, Гала!
Ханох бросил быстрый взгляд на жену. Она побледнела, затем резко повернулась и, ни слова не говоря, вышла из комнаты.
— В чем дело? — спросил он женщину. — Что это значит?
— Это моя сестра, Маринка! — воскликнула та с величайшим волнением. — Я ищу ее больше десяти лет. А она тут, у вас.
— Мне кажется, — сухо сказал Ханох, — вы обознались.
Он хотел добавить, что ее лицо тоже напоминает ему кого-то, но он не делает из своего ощущения никаких выводов, как вдруг понял, на кого похожа гостья. Да, несомненно, женщина походила на его Мирьям.
— Глупости, — оборвал он самого себя. — Ну, похожа, и что с этого? Мало ли кто на кого похож!
— Вы обознались, — повторил он, но женщина, раскрыв сумочку, суетливо шарила в ней, не обращая на его слова никакого внимания.
— Вот, — просияв, воскликнула она, протягивая Ханоху тоненькую книжечку в кожаной обложке. — Я всегда ношу ее с собой. Посмотрите.
Он раскрыл книжицу. Это был миниальбом на две фотографии. Слева, под глянцево поблескивающим целлофаном, находился снимок пожилой еврейки с усталым лицом. «Полина Абрамовна», — сообразил Ханох. Справа, — он успел лишь окинуть фотографию беглым взглядом, как сердце ухнуло и провалилось куда-то вниз, в черные глубины преисподней — справа, держа за руку девочку в коротком, как тогда носили в России платьице и с двумя аккуратно заплетенными косичками, стояла его Мирьям, точно такая, как он помнил ее любовным отпечатком памяти. Только одета она была совсем по-другому и стена избы, на заднем плане, сложенная из круглых бревен, не оставляла сомнения, где сделан снимок.
— Это я и Марина, — пояснила женщина, — незадолго до ее отъезда. Куда я ни писала, кого ни спрашивала — никто не знает. А она, вот она где, оказывается!
Ханох помолчал несколько минут. Потом вернул женщине книжицу и сказал.
— Пожалуйста, позвоните мне завтра в суд, с десяти до двенадцати.
— Но, — женщина нервно сглотнула, — я бы хотела поговорить с Мариной.
— Повторяю, — холодно произнес Ханох. — Завтра. С десяти до двенадцати. По рабочему телефону. Мирьям сейчас с вами говорить не будет.
— Почему?
— Давайте отложим этот разговор.
Ханох встал. Женщина тоже поднялась. Она медленно пошла к выходу, наверное, ожидая, что Марина вернется в комнату, обнимет ее, заплачет, но в квартире было тихо, лишь из кухни доносилось журчание выбегающей из крана воды.
Подойдя к входной двери, женщина еще раз оглянулась. Ханох стоял, перегораживая коридор, ведущий в кухню и комнату. Его лицо было мрачнее тучи.
— Вы извините, — вдруг сообразила женщина, — разве вы не знали? Я не хотела. Я думала, что….
— Завтра, с десяти до двенадцати, — повторил Ханох, закрывая за ней дверь.
Он набросил цепочку и прислонился спиной к двери. Если… если это правда, и Мирьям гиорет, новообращенная, то ему, коэну, она запрещена по закону. И дети его, тоже не коэны. Он должен развестись. Б-же, какой позор! Он закрыл лицо руками. Все рушится, семья, домашний уют, Мирьям. Он ведь любит ее, по настоящему любит, что же теперь делать? Промолчать? Скрыть? Правда все равно вылезет, если не сейчас, то через пять, десять лет. Уж он-то знает это лучше других.
Ханох опустил руки и двинулся на кухню. Жена стояла у стола и ела апельсин. Оранжевая кожица горкой возвышалась посреди стола. Закончив апельсин, она, не глядя на мужа, быстро очистила следующий, и снова принялась есть.
— Мирьям, — сказал он, не зная, с чего начать. — Мирьям, как же так? Что теперь будет, Мирьям?
— Я повешусь, — сказала она. — И все останется в тайне.
— Дура! Кто потом женится на твоих дочерях!?
— Ты уже называешь их моими! — горько усмехнулась она.
Он открыл рот, чтобы ответить, но вдруг мысль, от которой замерло сердце, остановила его с раскрытым ртом.
«В семинар „Зеев“ не принимают прозелитов. И сваха, я же предупреждал сваху. Значит….»
Обливаясь потом, он молча развернулся и бросился в свой кабинет. Там, в нижнем ящике стола хранились их общие с женой документы. Он сложил их вместе сразу после свадьбы, да так с тех пор и не вытаскивал.
Распутав дрожащими пальцами непослушные тесемки старомодной папки, Ханох вытащил прозрачный пакет с документами Мирьям, и быстро осмотрел.
Б-же мой! Б-же, Б-же мой! Все сомнения рассеялись. Тогда, десять лет назад он не знал, не понимал этого, но сейчас с первого взгляда определил, что метрика Мирьям — хорошо сработанная фальшивка. Значит… ах, да что же это значит….
Он вышел в салон, держась рукой за стену. Да. Это значит только одно… Она обманула, обманула всех, и его в том числе. Все эти годы он жил с нееврейкой и дети его гои, и каждый половой акт с ней был запрещенным и его внезапная тупость в учении. … Он замотал головой от невыносимой душевной боли.
Взгляд упал на конверт с эмблемой раввинского суда Тель-Авива, забытый на столе сестрой Мирьям. Ханох машинально открыл его.
«Досточтимый исполняющий обязанности судьи, — значилось в письме. — Посылаю к вам особу, достойную во всех отношениях. Прошу уделить ей немного вашего драгоценного времени и обратить особое внимание на родственные связи. Всегда ваш………»
Да, вот оно, вот и пришла расплата. Давний разговор, то ли шутка, то ли сон, моментально вынырнул из подернутого сепией прошлого. Под письмом стояло имя «Набокова». А пять обещанных гойских душ, о Г-споди, это же четверо его детей и Мирьям.
Он в отчаянии стукнул кулаком по столу. Еще, и еще, и еще, и продолжал стучать, пока на белой субботней скатерти не начало расплываться вишневое пятно крови.
Через два часа он доехал до Бней-Брака, взобрался на холм и со всего маху рухнул грудью на каменный парапет. Ему почему-то казалось, будто лишь здесь он сможет обрести ясность мысли и поймет, что же теперь делать. Холодный ветер раздувал полы длинного пиджака и студил спину, но Ханох не обращал на него внимания. Огни тель-авивских небоскребов переливались перед глазами, и Ханох глубоко вдыхал влажный воздух зимы, надеясь, что его сырая прохлада успокоит разгоряченную грудь.
— Куда же дальше, куда дальше? — мысль, точно бильярдный шар металась внутри черепной коробки, вышибая искры при каждом столкновении с костью.
— Разбежаться. И головой вниз, — раздался голос за спиной и Ханох, вздрогнув, обернулся.
«Набоков» смотрел на него, улыбаясь. Ханох резко шагнул ему навстречу.
— Только без рук, — попросил «Набоков», отрицательно покачивая указательным пальцем. — Руками тут не поможешь. Если хочешь их куда-нибудь пристроить, наложи на себя.
Он снова улыбнулся. Ханох вытянул вперед руки и сомкнул пальцы вокруг горла «Набокова». Но пальцы схватили пустоту, «Набоков», словно облачко дыма протек между ними и оказался за спиной Ханоха.
— Давай, давай, — презрительно усмехаясь, сказал он. — Поиграй в кошки-мышки с чертом, краса и гордость ешивы.
Ханох опустил руки. «Набоков» перегнулся через парапет и заглянул вниз.
— Самый простой выход. Две секунды полета, удар и все. А я подтвержу — несчастный случай.
— Не дождешься, — сказал Ханох. Черт широко зевнул, бесстыдно обнажая блестевшие при свете луны зубы.
— Скучно тут у вас, — сказал он, наклонив голову к плечу. — Но я, благодаря тебе, теперь на новом месте, в Тель-Авиве. Надеюсь, там будет веселее.
Он повернулся и пошел к зданию ешивы.
— Эй, — крикнул Ханох вслед его перекошенной фигуре. — А что теперь будет? Дальше то как?
— Дальше как знаешь, — черт сделал ему ручкой. — Ты еще молодой, вся жизнь впереди. Начинай вторую карьеру. Если понадоблюсь, сумеешь меня отыскать. А сейчас, прощай, любезный.
Ханох постоял еще минут десять, рассматривая дрожащие через слезы огни Тель-Авива. Потом перегнулся через парапет, и посмотрел вниз. Метров двадцать, камни, чуть ниже — асфальт. Может, и вправду?
Он отшатнулся. Это он, черт «Набоков», подсовывает такие мысли. Одного повышения ему мало, захотел дальше продвинуться. Не-е-е-т, я еще поживу, поборюсь. К чертям собачьим всех чертей с их советами. А жизнь, она и вправду длинная. И не прошла, нет, еще не прошла. Стоит посмотреть, что будет дальше.