Когда я был маленький, папа читал мне старинную книгу. Переплет ее был красный с золотом. Книга рассказывала о джипах, волшебных садах и волшебной лампе. Однажды я остался один в квартире. Забрался в свой любимый угол за шкафом, задернул розовую занавеску с длинноклювыми птицами и открыл переплет книга. Я увидел золотую дверь. Да, книга тоже оказалась волшебной: вместо букв и страниц передо мной была золотая дверь. Я тихонько толкнул дверь и вошел. Там, за дверью, был сад. На деревьях висели диковинно большие яблоки, апельсины и лимоны. Запах их чудесно переплетался с запахом шиповника. Я хотел пройти по саду, чтоб увидеть дворец джинна, но не решился.
С тех пор я часто отворял золотую дверь и свободно проходил через сад все дальше и дальше — в эту большую и прекрасную книгу. Я стал прятать свою волшебную книгу от взрослых. Только укрывшись за шкафом и задернув розовую занавеску с птицами, я открывал ее.
Так было и в тот памятный день: я прошел через сад, ветки с лимонами расступились, за ними обозначались голубые башни дворца. Вот он — дворец джинна. Я стал медленно подходить к дворцу. Я уже видел стены и узорные ворота, их украшали драгоценные камни всех оттенков, от ярко-алых до темно-зеленых.
Вдруг я услышал голоса. И не сразу понял, кто говорит. Я узнал голос моего отца. И сразу же дворец и сад исчезли. Я вышел из-за шкафа. Посреди разбросанных вещей в комнате стояли мой отец и мать.
— Где ты пропадал?! — раздраженно спросила мать.
— Я читал книгу.
— Отец уходит. Началась война.
— Война? Вот здорово! — закричал я.
— Глупый, — сказала моя мама и начала собирать вещи.
А я бросился к отцу, прижался к его кожаному ремню с медной пряжкой, на которой была звезда.
Мой отец всегда был военным. И слово «портупея» мне было легко произносить, потому что я его слышал множество раз, — это такой тонкий ремешок, его надевают через плечо, чтобы можно было сбоку носить саблю. Я с детства привык к запаху ремней, начищенных сапог и к тому, что всегда в коридоре у нас висела шинель. Отец не носил никакой другой одежды, кроме военной.
И я знал, что такую одежду мой отец носит не зря. Он пойдет воевать, если начнется ВОЙНА.
Мы, ребята, конечно, не понимали, что происходит в мире, но чувствовали: война надвигается, она уже близко…
Я выбежал на улицу. И небо мне показалось особенным: оно словно потемнело. По улице торопливо проходили люди. Взрослые. Они были очень серьезны. Из раскрытого окна в нашем дворе слышались суровые, строгие звуки маршей. Все было не таким, как в праздник. Потому что…
Потому что… началась ВОЙНА!
Теперь всякая одежда на взрослых мужчинах, которые торопливо проходили по нашей улице, казалась мне ВОЕННОЙ. И тогда мне вдруг захотелось стать взрослым. Я побежал домой. Когда мама открыла мне дверь, я увидел, что шинели нет в коридоре.
— Где папа, он уже ушел?
— Он скоро вернется.
— Я пойду за ним. Он не мог далеко уйти. Не мог!
И тут мама заметила, как я вырос за этот час. Она сказала:
— Сынок, ты уже большой. Ты все понимаешь. Не торопись… Вот что оставил тебе отец. — И она протянула мне ремень. Это был старый военный ремень отца. — Храни его, — прошептала мне мама и заплакала.
Мама увидела, как я вырос за один час, и попросила меня не торопиться. Но я-то как раз очень торопился. Я хотел догнать моего отца, потому что он мог уйти без меня на войну. Я уже знал, что фашисты напали на нашу страну. Рано утром их самолеты бомбили наши города, и наши стали отступать. Но я верил, что наши остановятся, они должны остановиться. И потом они помчатся вперед — «Ура! Ура-а-а!», — а впереди всех будет мой отец.
Отец так и ушел на войну, не взяв меня с собой. Хотя я уже вырос, хотя я уже стал большим…
Шли дни. Пришла холодная военная осень. А наши все еще не наступали.
И тогда я принял решение. Я об этом никому не рассказывал, даже маме.
Вечером мама пришла с работы, а я сказал, что очень устал и хочу спать.
— Ну ложись, — сказала мама. — Ложись скорее.
— А ты посидишь со мной?
— Ладно, — сказала мама. Она, конечно, не догадывалась, что это будет последний наш вечер во время войны.
Я быстро разделся и лег.
Над моей кроватью висели старинные часы с кукушкой. Из коричневого домика выглянула кукушка, закуковала тихонько: «Ку-ку! Ку-ку!» Мама погасила свет, села ко мне на кровать, протянула руку к моей голове и начала ее гладить, чтоб я быстрее заснул.
— Мамочка, — прошептал я, — ты видишь, я уже вырос, и мне пора к папе… на войну.
— Ах ты мой торопыга-торопушечка! — говорила мама. — Подожди еще немножко, спи пока. Засыпай скорее. Ты же хотел спать, не разговаривай.
Я не стал спорить, а притворился, что засыпаю. Мама тихонько встала, вышла из комнаты, закрыв за собой дверь.
Я еще полежал. Прислушался: мама занялась уборкой. Тогда я быстро поднялся и, не зажигая света, начал одеваться. Я подпоясался старым ремнем, который подарил мне папа, и осторожно подобрался к книге с золотым переплетом. И чтобы лучше рассмотреть ее, отодвинул тяжелую, плотную занавеску, закрывавшую окно. Свет от прожекторов освещал ночное небо. Я прислушался: где-то далеко гудели самолеты. Все было спокойно пока. Мама за стеной гремела посудой.
Мне захотелось проститься со сказочным садом. Я склонился над книгой. Приподнял переплет и увидел золотую дверь. Да, я опять увидел золотую дверь. Я дернул за ручку. Дверь скрипнула, пропуская меня…
Я вышел на узкую улицу. Фонари не горели, а свет луны придавал домам таинственный и страшный вид. В канаве вдоль каменных стен, прятавших сады, журчала вода.
Вдруг сзади послышался топот коней. Чтобы не быть раздавленным, я кинулся в канаву. И вовремя. Мимо промчался всадник в золотом развевающемся плаще. За ним ехали двое, но не так быстро. Они негромко переговаривались.
— Противник наступает, — сказал один из всадников.
— Да, бой тяжелый будет, — ответил другой.
Они проехали, так и не заметив меня. Я полез по канаве и все еще надеялся, что опять выйду в тот сказочный сад, но кругом были незнакомые дома, темные, без огней… А в голове стучало.
«Значит, и сюда война добралась». Я повернул назад.
Прощай, сказочный сад!
Прощай, волшебная книга!
Ночью, когда мама заснула, я ушел из дому.
Долго блуждал по темному городу, пока не выбрался на пустырь. Я решил, что там меня не найдут, лег на траву и незаметно для себя заснул.
Я спал, пока не рассвело. А когда я открыл глаза, то увидел, что тоненькие травинки держат огромное солнце. И я вспомнил, как сюда попал, раздвинул руками траву, но солнце не упало, а еще выше поднялось. «Может быть, я еще сплю?» — подумал я. Я закрыл и снова открыл глаза: трава и солнце не пропадали. И тогда я окончательно понял: я не сплю. Вот только найду ли я дорогу назад? Назад? Да я и не хочу ее искать. Я навсегда ушел из дому. НАВСЕГДА!..
Это я понял ясно. И все же думал: когда-нибудь я снова встречу маму и папу, и мы будем жить вместе, как раньше, и никакая война нам не помешает, и все будет хорошо…
Успокоенный, я поднялся и зашагал по тропинке. Тропинка повела меня, пробираясь среди огородов, через оврага, поросшие бурьяном. Я нырял вместе с нею в овраг и снова выбирался наверх, цепляясь за кусты.
Когда я услышал гудки паровоза, то очень обрадовался. Я понял, куда мне надо было бежать, и я побежал…
Потом я перелезал через какие-то рельсы, полз под вагонами, пока кто-то не схватил меня за плечо. Огромный человек в плаще склонился надо мной:
— Ты куда?! — услышал я грозный голос.
— Пустите!
Я вырвался и побежал. Вслед мне засвистели, загудели паровозы. Я добежал до запасного пути, нырнул под вагон, лег на шпалы, зажал уши руками, скрючился. Там я пролежал, как мне показалось, несколько часов. За мной никто не приходил, и я вылез из своего убежища.
Я увидел, что лежал под вагоном с тесом. И тут мне пришла в голову прекрасная мысль: там наверху можно сделать домик, а когда вагон тронется, то поедет и домик. И домик сам привезет меня на войну. Я вскарабкался наверх, держась за железные поручни, и там наверху увидел домик, вернее, нору среди досок. Из норы вылез мальчик и сказал:
— Уходи отсюда! Это мой дом.
Я заплакал.
— Эй, ты, не реви, — сказал мальчик. — Слышишь?
Я слышал и плакал, плакал и не мог остановиться.
— Ладно, полезай ко мне, — позвал мальчик.
Я полез к нему в домик, и слезы лились у меня по щекам. Я плакал и радовался, потому что был уже не один.
Я был не один в этом кофе — среди свистков, среди колес, — не один, нас стало двое. Мальчика звали Витей. Он дал мне кусок хлеба, ломоть черного хлеба, и половину соленого огурца.
— Ешь, — сказал он. — Не плачь. Чего ты? Я не прогоню тебя.
Я перестал плакать и стал есть. Мой новый товарищ был черноглаз и очень худ. Тонкие пальцы перепачканы смолой от досок. Он был постарше, чем я. И так же, как я, ушел из дому следом за отцом. А матери у Вити не было.
— Я отцов сын, — сказал он, — и к отцу пробираюсь.
— А как же ты найдешь?
— Найду.
Там, среди теса, мы сидели в домике. У нас были стены из теса, и крыша из теса, и если бы пошел дождь, то он не замочил бы нас.
Я съел хлеб и огурец и немножко согрелся. Мне захотелось рассказать Виге про свою волшебную кишу. Я сказал, что знаю одну тайну.
— Поклянись никому не рассказывать.
— Клянусь, — сказал Витя.
— Нет, не так. Скажи: клянусь небом и землею, солнцем и водою, всем, что светит, всем, что греет, всем, что ходит, и всем, что летает, — клянусь!
Витя повторил всю клятву, и я еще попросил его для верности три раза вдвинуть через левое плечо. И тогда я сказал торжественно:
— А теперь слушай. Давно-давно, может быть тысячу лет назад, а может, еще больше, один мальчик нашел на свалке старую железную лампу. Может быть, даже не на свалке, а где-нибудь на чердаке или в подвале, теперь трудно сказать, потому что это было очень давно. Сверху лампа была заржавлена, а внизу что-то было желтое, будто лампа светилась. Мальчик поднял лампу и тихонько потер ее рукавом… И сейчас же земля в подвале задрожала, и появился огромный джинн. Ноги у него были как столбы, а в его карманах свободно могли поместиться сто пятьдесят лошадей и даже больше, а голова его уходила в небо. И он сказал с неба глухим голосом: «Я твой раб, и ты можешь мне приказывать что захочешь, и я все сделаю».
Конечно, мальчик сначала очень испугался, а потом приказал построить дворец. И джинн сразу ему построил дворец. Мальчик стал жить в этом дворце, а потом, когда мальчик заснул, у него кто-то украл лампу. Мальчик все хотел найти ту железную лампу, но так и не нашел. И вот если бы…
Я посмотрел на Витю, потому что он был теперь моим товарищем, самым близким, дорогим товарищем, которому я открываю мою заветную тайну.
— Вот если бы нам найти ту лампу! Нужно чуточку потереть ее — и появится джинн. И мы скажем ему: «Не надо нам ни дворцов, ни золота, ни серебра, а лучше помоги разгромить фашистов». Он как выскочит из-под земли, да как начнет их швырять да крошить, они только будут пищать от страха. А джинн будет хватать их самолеты, их пушки и — трах, трах! — об землю. А потом о нас узнают все в мире. И все будут говорить: «Смотрите, вот эти два мальчика помогли победить врагов». И нас наградят орденами: тебе дадут орден и мне дадут орден.
Витя на это усмехнулся:
— А мне-то за что орден? Ведь это ты придумал.
— Ну и что ж? Мы с тобой теперь как братья, потому что ты поклялся. И пускай нам дадут все поровну. Согласен?
Витя почесал в затылке.
— Давай еще поклянемся быть навеки братьями, — предложил я.
— Ну, это можно.
И мы поклялись, что всегда, во веки веков, будем братьями.
Так мы стали с Витей во веки веков братьями. И начали жить вместе в домике среди теса на железнодорожном вагоне.
В тот вечер, когда я открыл Вите тайну и мы стали с ним братьями, в тот вечер, когда мы лежали на досках около своего домика, я показал на звезды:
— Видишь эту самую яркую звезду? — шепотом спросил я.
— Ну? — тихо отозвался Витя.
— А теперь, — сказал я, — сложи указательные пальцы крест-накрест. И я показал, как это сделать. — Подними руки над головой и подведи под малиновую звезду, понятно? Теперь пальцы опусти вниз, и куда покажет правый палец, там и находится волшебная лампа.
Мы с Витей сделали кресты и увидели, что лампа находится совсем недалеко. Правда, Витя думал, что лампа находится в каменном складе, на стенке которого написано: «Не курить!», но я показал дальше, где торчали крыши двух домов и за ними сад. Витя снова посмотрел через крест на звезду, опустил крест вниз, и его правый палец тоже указал на крыши двух домов.
Утром следующего дня мы отправились на поиски лампы, а утро было дождливым, пасмурным. На глинистой дороге привокзальной улицы ноги наши разъезжались, ботинки мои промокли, и я замерз. Еще с ночи я не мог отогреться. Внутри у меня все дрожало.
Мы пробирались вдоль забора.
— Вот этот дом, — прошептал Витя.
И в эту же секунду мы услышали глухое злобное рычание. За забором загремела железная цепь, заскрипела проволока, и рычание перешло в глухой лай.
— В этом доме, — сказал я. — Видишь, где сарай.
— Ага, — проговорил Витя, стуча зубами от холода.
— Так оно и должно быть, — сказал я и, глядя на дрожащего Витьку, сам костенея от холода, объяснил: — Эта собака должна охранять вход в подземелье.
— Давай придем сюда завтра, — сказал Витя. — А сейчас пойдем на вокзал, погреемся.
— Пойдем, — согласился я.
В вокзал нас не хотели сначала пускать, но Витька сказал, что мы отстали от поезда, и дяденька нас пропустил. В зале ожидания было трудно пройти между скамейками, чемоданами и спящими людьми.
Витя вдруг поднял голову и тоненько запел:
— «Помню городок провинциа-а-альный…»
— Ты чего? — испугался я и дернул его за рукав. — Замолчи.
— Дурак, хлеба надо просить, — и опять запел: — «Тихий, захолустный и печа-альный…»
У Вити было очень худое лицо и жалобный голос, и сразу какая-то тетка, до глаз закутанная платком, поднялась с чемодана, пошарила в кармане широкого плаща, что-то там отломила и подала нам кусочек черного хлеба. И еще дали ломоть. И еще. А молоденький солдат протянул кусок сала. Витька пел, а я брал эти куски, собирал их и видел только руки, только руки дающие, а на липа не глядел. Мне было стыдно за себя, а еще больше за Витьку, за этот его тонкий голос. Потом я взглянул на него и тогда увидел его глаза. Его далекие и строгие глаза, когда он пел.
Вечером в домике из теса Витя сказал:
— Мне эту песню мать пела, когда я был маленький. А мотивов всяких ух сколько у меня! Я по радио все запоминаю.
И он тихонько запел, подражая разным инструментам, а потом все они соединились и получился целый оркестр, и я не понял, как это у него вышло.
Теперь я, взрослый дяденька, часто слушаю то, что напевал мне в ту холодную осень мой замерзший, мой голодный друг Витя. Все это имеет прекрасные названия: адажио, соната, скерцо… И меня удивляет по сей день, как он мог так много помнить. И это так же, как тогда, примиряет меня с единственной песней, которую он пел ради хлеба и которой научил меня.
С той поры мы часто пели, собирая хлеб, хоть маленькие кусочки, хоть корочки, у людей, что сидели на чемоданах, на мешках, на сумках в общей толчее, среди гула тысяч голосов, у пассажиров, ожидающих поездов, а поезда не приходили, потому что шли военные составы… Иногда они останавливались. И военные щедро давали нам хлеба и даже колбасы. Я разучил «Городок»; и когда Витя запевал «Помню городок…», я изо всех сил старался громко кричать, чтоб было длиннее и жалостливее: «… провинциаа-а-льный…»
Пробираться в сад за лампой утром или днем было опасно, и мы пришли туда вечером. Мы подкопали под забором руками и палками, но немного, потому что послышался злобный лай собаки. А в следующий вечер мы проделали большой лаз, кинули туда на всякий случай кусочек колбасы, и лай прекратился.
— Кто полезет первый? — спросил я.
— Чей верх, тот и первый.
Я кинул палку. Витя поймал, потом я обхватил ее радом, потом он поставил свой кулак рядом с моим, потом я поставил кулак, потом снова Вита. Я высвободил одну руку и накрыл палку ладонью: мне лезть.
— Дай-ка мне с собой колбасы, — попросил я.
Витя дал мне колбасы и хлеба, и я полез под забор. Раздалось рычание, и огромный лохматый пес кинулся на меня. Я вывалился обратно.
— Ну, чего? — спросил Витя.
— Овчарка, наверно, — сказал я, тяжело дыша. — Чуть не вцепилась в меня…
В этот вечер мы больше не рисковали, ушли к себе в свой домик на вагоне.
А в следующий вечер лил дождик, но мы все равно пошли к забору. Земля намокла, ноги расползались на глинистой дороге, и я рад был, что не мне лезть.
— Может, сперва приручим собаку получше? — сказал я.
— Нет, — вздохнул Витя. — Тут один солдат так говорил: «Плюнул на руки, не хватайся за ухи». Давай хлеб.
Прежде чем стать на коленки перед лазом, он долго уговаривал собаку, которая рычала за забором.
— Песик, хороший… не трогай нас. Мы тебе ничего плохого не сделаем. Бери хлеб, а колбасы принесем в другой раз…
Собака рычала. Когда она стала рычать не так грозно, он полез в дыру, держа перед собой хлеб.
И вдруг я услышал:
— Давай сюда не бойся!
Я полез в дыру. И с удивлением увидел, что Витя спокойно гладит морду и шею небольшой собаки, привязанной нацель.
— А это, наверно, другая, — сказал я. — Та была лохматая, прямо чудовище, честное слово!
Витя засмеялся.
— Нет, правда, — обиделся я. — Так бывает в заколдованных местах…
Я дал собаке еще хлеба, и мы пошли искать вход в подземелье.
Идти нам было недалеко. Рядом с домом мы увидели дверь погреба, и я понял, что это и есть вход в подземелье.
Три каменных ступеньки. Мы осторожно спустились… Я толкнул дверь. Она скрипнула, подалась… и вдруг раздался страшный грохот. Витя закричал и бросился назад, я — за ним. Завыла собака, заскулила, земля дрожала под нашими ногами. И пока мы выбирались на улицу, еще слышались взрывы, небо светилось. Мы бежали, оглушенные, испуганные, к своему вагону. А когда прибежали, то увидели, что на путях стоит военный состав, а нашего вагона нет. Мы побежали к вокзалу. Рядом с вокзалом горел дом. Ночь над ним то раскалялась докрасна, то тускнела, и видны были на красном черные подвижные фигурки людей… и вдруг — белые халаты санитаров с носилками. И еще носилки, и на них кто-то лежал… Я отвернулся.
— Гады… — сказал Витька каким-то другим, взрослым голосом. — Гады фашистские!
Мы не решались подойти ближе. Но теперь, когда глаза наши привыкли к темноте и свету, мы увидели, что и часть вокзального здания рухнула и что возле развалин тоже много красноармейцев и… и опять санитары с носилками.
Витька схватил меня за руку.
— Я больше не буду искать лампу. Может, и лампы никакой нет. А фашисты есть. Я поеду на фронт. Ты как?
— И я!
Мы побежали к военному поезду. Кто-то крикнул, что в конце состава сажают призывников и гражданских. И мы со всеми побежали к концу состава. Там уже была такая страшная толкучка, что трудно было понять, кто все-таки садится в вагон. Витька закричал, что у него отец там, и ринулся вперед, я за ним. Какой-то военный стоял на площадке, расставив руки, и кричал, что никого больше сажать не будет. Но нас с Витей пропустил. Поезд тронулся. Мы думали, что едем на фронт. Хоть не нашли лампу, зато едем на фронт. Но на первой же станции нас с Витей высадили и отправили в детскую колонию. Так мы оказались в маленьком городке Ташино…
Детская колония… Динь-бом! — звонила церковь в маленьком городке Ташино. Да. С маленькой колокольней. Детская колония — снега, сугробы. Конечно, была и осень. И черная дорога через лес. Но я почему-то помню зиму. Первую военную зиму. В нашем городке Ташино все было как в песне. В той песне, что мы с Витей пели на вокзале:
Помню городок провинциальный,
Тихий, захолустный и печальный,
Церковь и базар,
Городской бульвар…
Да, помню этот базар по воскресеньям. И городской бульвар — маленький такой, снегом засыпанный. Лежал всюду снег, снег. Суровая тогда была зима. Моя мама вскоре, как я убежал, ушла на фронт. И от нее не было вестей.
Мы жили не в самом городке, а рядом — может, километра полтора или два — в лесу. Среди леса стояли бревенчатые дома леспромхоза. Там и разместилась наша детская колония. Это были два дома. В одном доме жили мальчики, в другом — девочки. На крышах домов снег, под окнами сугробы, и лес у самых стен, и тропинка. Ночью ее засыпает снегом, а утром мы ее протаптываем. Идем в городок наш — Ташино. Там у нас столовая и школа. Утром еще темно. А возвращаемся вечером — опять темно. Звезды светят. И в первые зимние дни я боялся: пойдем назад из Ташииа, а тропинку потеряем, заблудимся в лесу, не вернемся домой.
Отцы наши, а у кого и матери были далеко: в армии, на фронте. А мы шагали по лесу один за другим, один за другим. И уж не помню, кто это придумал. Кто-то придумал. Наверно, тот, кто больше всех смотрел на небо и видел, как падают звезды. Когда мы возвращались из Ташииа, шли по лесу, у нас была такая игра — собирать звезды. Идем, идем, вдруг кто-нибудь крикнет «Чур, моя звезда!», и мы все смотрели на небо, кричали: «Чур, моя! Чур, моя!»
Мы собирали звезды в большую корзину. Они обжигали нам пальцы. Мы дули на руки, говорили: «Какие горячие! Фу! Фу!»
Звезды шевелились, потому что были еще живые. Дома мы наклеивали их на бумагу. Красили их в красный цвет, чтоб они были еще ярче. Ярче звезд на небе. И писали на бумаге слова: «Дорогой папочка! Мы живем хорошо!..» Это были наши письма на фронт. В начале письма — красная звездочка. А еще мы писали, как живем, что на обед нам дали кашу. И каши очень много, целую тарелку. А еще мы рисовали картинки. Чаще всего танки, самолеты. А однажды я нарисовал белочку. Она сидела на ветке. Мы ее, правда, увидели еще утром, когда шли в Ташино, только я ее нарисовал красным карандашом и ветку тоже красным. Хотя та белка, которую мы видели, была уже по-зимнему серой.
Зимними вечерами мы любили сидеть у печки.
В печке горел огонь. Дверца у печки открыта, в комнате от этого все освещено: и ребята, что сидели прямо на полу, и часть стенки, и кровати. Дрова у нас были хорошие, березовые — дружно горели. Кора на поленьях скручивалась от жара. А мы, бывало, сидим и смотрим, и теплое дыхание печки шевелит наши волосы. Но самое удивительное наступает, когда прогорят дрова и остаются угли. Тогда надо немножко дунуть в печку — и родится голубенький человечек. Он сначала очень смешной, беспомощный. Он машет голубенькими ручками, прыгает с уголька на уголек. И он греет ручки об угольки, а потом убегает в темный, темный лес. Да, там далеко есть и лес. И в нем живут голубенькие человечки.
Однажды кто-то из ребят принес патроны и бросил в печку. Набрал их, наверно, на полигоне, недалеко от Ташина. Сначала ничего, но потом патроны стали взрываться, и стало страшно, как будто к нам приблизилась война.
А вообще про войну мы, ребята, говорили редко. Вот раньше, давно, еще до войны, тогда часто говорили. А сейчас нет. Мы, конечно, читали письма с фронта, показывали их друг другу, но все же о войне старались не говорить.
Первый из нас получил письмо о гибели отца Валя Шевчук.
Валя был молчаливый белоголовый паренек. Он все время читал или рисовал. А когда поднимал глаза, всех удивляло, какие они круглые и синие.
Раньше, когда Валя только что приехал в колонию, наши ташинские задиры дразнили его. «Девочка Валя!», «Валя-Валентина!»
Но он оказался парнем настоящим: никогда и ни на что не жаловался; по своей охоте ходил пилить бревна для печки; когда погас свет, починил проводку.
Однажды Валя Шевчук показал нам свой альбом. Вернее, не весь альбом, а те листочки, где были нарисованы ташинцы. Ох и здорово получилось у него! Особенно Витька — ну прямо как живой! Только я, по-моему, не очень похоже вышел: нос коротенький, волосы взъерошенные, валенки драные. Нет, я все же не такой. Но я не обиделся на Валю. Ничуточки!
А как он пел! Они с Витей всегда запевали в два голоса, а уж потом остальные подхватывали. Я хорошо помню одну их песню:
На опушке леса
Старый дуб стоит… —
начинал Валя тихо-тихо, как будто рассказывал.
Мы все замирали… И тут вступал Витя — голосом ровным, похожим на звук скрипки или еще на крик лесной птицы, пролетающей мимо:
А под этим дубом
Партизан лежит.
И мы видели, мы ясно видели, что произошло там, за лесом, и еще за полями…
— «…Партизан лежит», — тихо вторил Валя.
А Витька уже дальше, дальше вел нас вглубь горестных и непоправимых событий:
Он лежит не дышит,
И как будто спит,
Кудри золотые
Ветром шевелит.
Валя тихонько вторил:
— «Ветром шевелит».
И точно на нас дул этот ветер, что проносится над полями, где сражаются наши отцы. Так мы чувствовали, так понимали эту песню. А еще я гордился моим другом Витей.
С Витей мы были неразлучные друзья. И койки наши стояли рядом. Витя давно не получал никаких писем и ничего не знал об отце. Он вырос и еще больше похудел. Он редко смеялся и разговаривал негромко. Но ребята его слушались. И не только потому, что он был сильнее многих. У него характер был твердый, я так думаю. И потом, все любили, как он поет и как изображает оркестр.
Но Витька любил и почудить. Помню, отрывал у своего пальто пуговицы и бросал их в печку — посмотреть, загорятся ли. Многое из той жизни в Ташине забылось, а вот как Витька бросал пуговицы в огонь, хорошо помню.
Когда мы приходили с улицы, то снимали валенки и ставили рядом с печкой. Сушили. Но не очень близко, чтоб не попал уголек. И однажды, когда дрова уж прогорели, я показал Вите:
— Смотри! Вон там, видишь, черное болото. А на краю болота стоит маленький домик. В домике светится зеленый огонек. В домике все зеленое: зеленый стол, зеленая кровать, зеленая лампа…
— Как до войны, — вздохнул Витя.
— А знаешь, кто там живет? — шепотом спросил я.
— Нет, — тоже шепотом ответил Витя.
— Там живет Зеленый Кузнечик. И он пока спит.
— А что он будет делать, когда проснется? — спросил Витя.
Витя спросил: «А что будет, когда проснется Зеленый Кузнечик?»
Но тут кто-то из ребят закричал, уж не помню кто:
— Витька, тебе письмо!
Витя вскочил с полена — он сидел около печки на полене, — и мы тоже все повскакали, закружились вокруг Вити:
— Смотри, «Полевая почта».
— От отца! От отца! — закричали с разных сторон.
И уж не помню, Витя ли читал или кто другой, только письмо это помню хорошо.
«Дорогой Витя! Я воюю очень далеко, там, где всегда холодно, где на горах лежит снег. Я воюю на море. Море это очень холодное. Я воюю на подводной лодке. Мы топим корабли фашистов.
Утром, когда мы возвращаемся к себе на базу, домой, мы стреляем в воздух. Один залп — это один потопленный транспорт. Два — это два потопленных транспорта. С нами вместе воюет мальчик, его зовут Шурик. Он еще не матрос, а юнга — сын флота. Мы его все очень любим. Все наши подводники шлют тебе привет. И просят, чтобы ты уповал на победу. Тебе шлет привет юнга Шурик».
Витя наклеил красную звезду на бумагу. И мы все вместе написали Витиному папе ответ.
«Дорогой папа и юнга Шурик! Мы живем хорошо. И мы уповаем, раз вы нам велели, хотя мы не знаем, что это значит. Мы все шлем привет юнге Шурику, отважному моряку и сыну флота. Пусть он нам пришлет фотографию.
Твой навеки сын Витя. И его товарищи».
Письма… Письма… Я помню эти письма-треугольники с адресами «Полевая почта», они, как птицы с обожженными войной крыльями, летели к нам, ребятам, у которых не было радом отцов и матерей.
А мы в Ташине, в детской колонии, не забывали, что идет война, ни на минуту не забывали. И когда разговаривали, и когда смеялись, и когда рассказывали сказки (мы тогда много рассказывали сказок. Сядем около печки, рассказываем).
Теперь я знаю, что значит слово «уповать», это слово очень старое, можно сказать старинное, и значит оно — надеяться, не терять надежду. «Уповать на победу» — верить в победу. Ах, как нам хотелось скорее увидеть эту победу, чтоб скорее вернулись наши матери и отцы, чтоб не погибли они…
…Была поздняя ночь, а мы с Витей не могли заснуть. На койке у окна плакал Валя Шевчук. Он закрывал голову подушкой, но все равно мы слышали, как он плакал. И не спали. И не решались подойти к нему. Я сказал Вите:
— Давай подбросим в печку полешек.
Огонь разгорелся снова.
Желто-красное пламя. Пламя! Где-то там, за лесом, и еще за лесом, и за речкой, за палями, оно было страшное, оно было — война. Охваченные пламенем, кружились деревья, тянулись ветками к небу. А с неба падали черные бомбы, и дрожала земля, горела земля.
— Вроде заснул… — кивнул Витя на Валину кровать. И вдруг зашептал: — Проклятые фашисты! Проклятые фашисты!..
— Эх, пацанам трудно на фронт попасть!
И вот тогда, в тот поздний вечер, мы размечтались с Витей об удивительном человеке:
— …Он захочет и станет большой-большой — до неба…
— А захочет — станет маленький, меньше муравья, хоть куда пролезет! Малюсенький такой — не углядишь.
— И чтоб смелый, никого не боялся…
— Ну, это ясно!
— И сильный, как…
— Ага… как схватит рукой дом — поднимет, как дунет — все враги разлетятся. А смеяться начнет, так земля задрожит. Он смеяться любит…
— И чтоб добрый был…
— И чтоб белочек любил и этих… кошек или там… жуков малюсеньких.
— И чтоб никогда не умирал…
— Да. Никогда не умирал.
Мы этого очень хотели с Витей, и я спросил:
— А как ты, Витьк, думаешь: будут такие люди, а?
— Будут, конечно, только не скоро — лет через сто, а может, через тысячу…
— А вдруг мы его встретим пораньше, а?
Мы засмеялись, и Витя сказал:
— Ладно, закрывай печку, пошли спать.