ТРАГЕДИЯ КАЗАЧЕСТВА ВОЙНА И СУДЬБЫ Сборник № 3

ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ

В журнале «Добромисл» № 1–2,1996 г. (Полтава) опубликован материал Эдуарда Голубева «Трагедия казачества» с отрывком из его романа «И сеяли ветер…», которые полностью перепечатываются в настоящем сборнике со следующими пояснениями:

1. Автор скоропостижно скончался 2 июня 1996 года, не увидев своей публикации.

2. В отрывке из романа «И посеяли ветер…» восьмилетний мальчик Федор — это сам автор.

3. Настоящая фамилия есаула Алфёрова в этом же романе — Голубев. Он — отец автора.

4. Мать автора — Мария Михайловна — пока еще жива. Ей 87 лет. Перепечатка с ее любезного разрешения.

5. Рукопись романа была уничтожена (украдена?) кем-то из коллег, так как находилась в его рабочем столе в редакции журнала и исчезла.

Судя по всему, она потеряна навсегда.

Записки урядника Юрия Кравцова «Тернистым путем» пока еще не закончены. В настоящий сборник вошла только часть I «Война». Надеемся, что часть II о послевоенной судьбе автора будет вскоре закончена и опубликована в одном из последующих сборников.

Статья Виктора Карпова «Урядник Иван Богданов» впервые опубликована в газете «Станица» № 1 (31), март 2000 г.

Составители искренне и сердечно благодарят всех, кто пожертвовал средства для издания настоящего сборника: Тамару ГРАНИТОВУ (США), Николая СУХТЕНКО (США), Александра НИКОЛЬСКОГО (Россия), Евгения ХОХЛОВА (Россия).

Эдуард Голубев ТРАГЕДИЯ КАЗАЧЕСТВА

С годами мы все более пристально всматриваемся в белые и преднамеренно зачерненные пятна нашей общей истории.

Участие казаков во Второй мировой войне на стороне Германии не только совершенно не изучено, но и всячески замалчивается по сей день.

1 июня 1995 года исполнилось 50 лет с того дня, когда в Долине Смерти под австрийским городом Лиенцем, на основе Ялтинского соглашения английское командование, прибегнув к обману, передало в руки советского НКВД около 70 тысяч казаков Казачьего Стана, включая стариков, женщин и детей, тем самым обрекая их на смерть в лагерях Урала и Сибири.

Этой акцией непосредственно руководил бригадир Тоби Лоу, ставший впоследствии лордом Алдингтоном.

«Голгофой казачества» назвал Николай Толстой (внук Льва Николаевича Толстого — живет в Англии) события пятидесятилетней давности.

Но путь на эту Голгофу начался намного раньше — 24 января 1919 года.

Директивой Председателя ВЦИК и руководителя Оргбюро ЦК РКП(б) Свердлова от 24 января 1919 года предписывалось:

«Последние события на различных фронтах и в казачьих районах, наши продвижения вглубь казачьих войск заставляют нас дать указания партийным работникам о характере их работы в указанных районах. Необходимо, учитывая опыт гражданской войны с казачеством, признать единственно правильным самую беспощадную борьбу со всеми верхами казачества путем поголовного их истребления.

1. Провести массовый террор против богатых казаков, истребляя их поголовно; провести беспощадный массовый террор по отношению ко всем казакам, принимавшим какое-либо прямое или косвенное участие в борьбе с Советской властью. К среднему казачеству необходимо применить все те меры, которые дают гарантию от каких-либо попыток с его стороны к новым выступлениям против Советской власти.

2. Конфисковать хлеб и заставить ссыпать все излишки в указанные пункты, это относится как к хлебу, так и ко всем сельскохозяйственным продуктам.

3. Принять все меры по оказанию помощи переселяющейся пришлой бедноте, организуя переселения, где это возможно.

4. Уравнять пришлых иногородних с казаками в земельном и во всех других отношениях.

5. Провести полное разоружение, расстреливать каждого, у которого будет обнаружено орудие после срока сдачи.

6. Выдавать оружие только надежным элементам из иногородних.

7. Вооруженные отряды оставлять в казачьих станицах впредь до установления полного порядка.

8. Всем комиссарам, назначенным в те или иные казачьи поселения, предлагается проявить максимальную твердость и неуклонно проводить настоящие указания.

9. Центральный комитет постановляет провести через соответствующие советские учреждения обязательство Наркомзему разработать в спешном порядке фактические меры по массовому переселению бедноты на казачьи земли. ЦК РКП (б)».

«Освобождая» казачьи земли для переселенцев, в станицах расстреливали в сутки по 30–60 человек.

«Насущная задача — полное, быстрое и решительное уничтожение казачества как особой экономической группы, разрушение его хозяйственных устоев, физическое уничтожение казачьего чиновничества и офицерства, вообще всех верхов казачества, распыление и обезвреживание рядового казачества и о формальной его ликвидации. Казачий отдел ВЦИКа — Сырцов. 8 апреля 1919 г.».

Будто круги по воде, пошли дополнения и уточнения от отделов ВЦИКа, РВС, ревкомов: Ленин, Троцкий, Свердлов, Дзержинский, Френкель, Ходоровский, Гиттис…

«За каждого убитого красноармейца и члена ревкома расстреливайте сотню казаков. Приготовьте этапные пункты для отправки на принудительные работы в Воронежскую губернию, Павловск и другие места всего мужского населения в возрасте от 18 до 55 лет включительно. Караульным командам приказать за каждого сбежавшего расстреливать пятерых, обязав круговой порукой казаков следить друг за другом».

«В состав ревкомов не могут входить лица казачьего звания, не коммунисты».

«…Расстрел на месте всех имеющих оружие и даже процентное уничтожение мужского населения». (Член РВС 8-й армии Якир).

Инструкция Советам:

«1. Все, оставшиеся в рядах казачьей армии после первого марта, объявляются вне закона и подлежат беспощадному уничтожению.

2. Все перебежчики, перешедшие на сторону Красной Армии после первого марта, подлежат безусловному аресту».

И новые директивы.

«… 3. Все семьи оставшихся в рядах казачьей армии после первого марта объявляются арестованными и заложниками.

4. В случае ухода одного из семейств, объявленных заложниками, подлежат расстрелу все семьи, состоящие на учете данного Совета».

Только за 6 дней в станицах Казанской и Шумилинской расстреляно свыше 400 человек. В Вешенской — 600.

В ночь с 11-го на 12-е марта 1919 года восстали станицы Казанская, Вешенская, Мигулинская…

Так начиналось расказачивание. Это уже потом были Соловки, 20-е и 30- е годы, ломка так называемого «Кубанского саботажа», когда по станицам и хуторам прошлись катком части Красной Армии, раскулачивание (многие казачьи станицы вывозили в Сибирь полностью), голодомор 33-го…

Но несломленная, уцелевшая часть казачества так и не приняла Советской власти.

Началась Вторая мировая война. Часть территории Войска Донского была оккупирована немцами. Казаки никогда не разделяли взглядов национал-социалистов. Многовековая история казачества свидетельствует об обратном. Они были демократами по своей природе. Но казачество было обречено Советской властью на уничтожение: оставалось или смириться с уготованной для них участью, или продолжать бороться за свое право на самоопределение, за свои исконные земли. Так казаки стали союзниками Германии.

15 ноября 1942 года германскому правительству была направлена Декларация воссозданного Войска Донского.

«Всевеликое Войско Донское в 1918 году восстановило свой исторический суверенитет, нарушенный царем Петром I в 1709 году, выразило свою государственность в Донской Конституции и три года защищало свою исконную территорию от нашествия Красной Армии.

Германия признала де-факто существование Донской Республики: Ныне Войско Донское объявляет о восстановлении своей самостоятельности и воссоздает свою государственность. Донское Войско просит Германское Правительство признать суверенитет Дона и вступить в союзнические отношения с Донской Республикой для борьбы с большевиками. Настоящая декларация, исходящая от Дона, несомненно, будет поддержана всеми казачьими Войсками и утверждена в будущем Войсковыми Кругами и Радой. Первыми и неотложными мероприятиями Германского Правительства, способствующими установлению союзнических отношений, должны быть:

1. Немедленно освободить из всех лагерей военнопленных казаков всех Войск и направить их в штаб Походного Атамана.

2. Отпустить в распоряжение Походного Атамана всех казаков, находящихся в Германской армии.

3. Не производить на территории Казачьих Земель принудительных наборов молодежи для отправки в Германию.

4. Отозвать хозяйственных комиссаров с территории Казачьих Земель и производить снабжение германской армии за счет продовольственных ресурсов Казачества только на договорных началах.

5. Отозвать комендантов из Управления Донскими конными табунами, являющимися неприкосновенной собственностью Донского Войска.

Донской Атаман ставит Германское Правительство в известность:

1. Воссоздаваемая Казачья Армия имеет свою историческую форму, прежние знаки отличия.

2. Донское Войско имеет свой национальный флаг: синяя, желтая и красная продольные полосы.

3. Донской герб — олень, пронзенный стрелой.

До времени созыва Войскового Круга и создания Войскового Правительства возглавителем Войска Донского является Походный Атаман». (Цит. по П.Н. Донскову. «Дон, Кубань, Терек во Второй Мировой войне». Нью-Йорк, 1960, с. 211–213).

…И когда после разгрома немецких войск под Сталинградом началось их отступление, часть казаков Терека, Кубани и Дона со своими семьями оставили хутора и станицы.

Казачьим комитетом были открыты сборные пункты на путях главных потоков беженцев — в Херсоне, Николаеве, Вознесенске и Гайсине. К 10 октября 1943 года в штабах-пунктах были зарегистрированы 71368 казаков, 4432 казачки и 1674 казачьих ребенка. (А.К. Ленивов. «Под казачьим знаменем 1943–1945 гг.» Материалы и документы. США, «Kubanetz»).

Основная масса казачьих беженцев сосредоточилась в районе г. Проскурова. Объединение казаков под командованием полковника С.В. Павлова получило название Казачьего Стана.

10 ноября 1943 года была опубликована Декларация Германского правительства казакам, признававшая их права на государственную самостоятельность и неприкосновенность территорий казачьих земель. Текст Декларации был разработан при участии генерала П.Н. Краснова.

«Декларация Германского правительства.

КАЗАКИ!

Казаки никогда не признавали власти большевиков. Старшие Войска — Донское, Кубанское (бывшее Запорожское), Терское, Уральское (бывшее Яицкое) — жили в давние времена своей государственной властью и не были подвластны Московскому Государству Вольные, не знавшие рабства и крепостного труда, казаки закалили себя в боях.

Когда большевики захватили Россию, казаки с 1917 по 1921 гг. боролись за свою самобытность с врагом, во много раз превосходящим их числом, материальными средствами и техникой.

Вы были побеждены, но не сломлены.

На протяжении десятка лет, с 1921 по 1933 гг., вы постоянно восставали против власти большевиков. Вас морили голодом, избивали, ссылали с семьями на Крайний Север, вам приходилось вести жуткую жизнь гонимых и ждущих казни людей.

Ваши земли были отобраны, ваши Войска уничтожены. Вы ждали освобождения. Вы ждали помощи. Когда доблестная Германская Армия подошла к вашим рубежам, вы появились в ней не как пленные, но как верные соратники. Вы всем народом ушли с германскими войсками, предпочитая ужасы войны и кочевую жизнь — рабству под большевиками. Все, кто только мог сражаться, взялись за оружие. Второй год вы плечом к плечу сражаетесь вместе с германскими войсками.

В воздаяние ваших заслуг, в нынешнюю величайшую войну совершенных, в уважение прав ваших на землю, кровью предков политую и полтысячи лет вам принадлежащую, в основание ваших прав на самобытность считаем долгом нашим утвердить за вами, казаками, и теми иногородними, которые с вами жили и доблестно сражались против коммунизма:

1. Все права и преимущества служебные, каковые имели предки ваши в прежние времена.

2. Вашу самобытность, стяжавшую вам историческую славу.

3. Неприкосновенность ваших земельных угодий, приобретенных военными трудами, заслугами и кровью ваших предков.

4. Если бы боевые обстоятельства временно не допустили бы вас на земли предков ваших, то мы устроим вашу казачью жизнь на востоке Европы, под защитой фюрера, снабдив вас землей и всем необходимым для вашей самобытности.

Мы убеждены, что вы верно и послушно вольетесь в общую работу с Германией и другими народами для устроения новой Европы и создания в ней порядка.

Да поможет вам в этом Всемогущий!

Начальник Штаба Германского Верховного Командования

Ген. фельдмаршал Кейтель

Рейхсминистр Восточных Областей Розенберг».

Вслед за опубликованием Декларации к казакам обратился с открытым письмом и сам генерал Краснов:

«<…> Выше головы! Вы — казаки! <…> Война с коммунистами не кончена… <…> на своей ли исконной или временно предоставленной вам земле соберутся Войсковые Круги и Рада, будет выбор Атаманов, устройство казачьих Войск, могучая, захватывающая всех казаков работа для создания казачьих образований — образца христианской веры, казачьего трудолюбия и казачьей способности на «Диком Поле», в горах и лесах, устраивать богатый Край, ставить церкви и школы, создавать всю красоту старинного казачьего быта.

Бог в помощь, казаки! В добрый час!

Петр Краснов,

казак станицы Каргинской Всевеликого Войска Донского.

г. Берлин, 14 ноября 1943 г.»

(Журнал «Кубанец» № 2, стр. 44–45., Нью-Джерси, США).

Каменец-Подольск, Барановичи, Новогрудка, Ельня… 28 апреля 1944 года Казачий Стан сосредоточился в районе г. Сандомира.

17 июня 1944 года трагически погиб Походный Атаман Казачьих Войск С.В. Павлов. Временно исполняющим обязанности Походного Атамана был назначен войсковой старшина Т.И. Доманов.

2 июля 1944 года начались ожесточенные бои между казачьими полками Походного Атамана и частями Советской Армии. Во второй декаде июля, прорвав кольцо окружения в районе г. Щучина и села Озары, полки авангарда Казачьего Стана вышли к Гродно. Отсюда путь лежал на север Польши, в Здунскую Волю.

С приближением фронта встал вопрос об эвакуации Казачьего Стана в Северную Италию. С 29 августа 1944 года началась отправка эшелонов с казаками из Здунской Воли в Жемоно (Сев. Италия).

Теперь штаб Походного Атамана расположился в г. Толмеццо. Административным центром донских беженских станиц стал г. Олессио (Олессо), переименованный казаками в город Новочеркасск; центром кубанских — селение Коваццо-Карнико.

В Казачьем Стане были открыты средние общеобразовательные и специальные учебные заведения. Открытие первой казачьей школы состоялось 14 декабря в г. Толмеццо. По состоянию на 26 апреля 1945 г. в Казачьем Стане были: казачье юнкерское училище, семилетний казачий кадетский корпус, казачья военно-ремесленная школа, войсковая гимназия смешанного типа, женская школа практического деловодства, шесть начальных и церковно-приходских школ, восемь детских садов, где проходили обучение грамоте в первоначальном виде около полутысячи казачьих детей.

Как в низших школах, так и в средней изучались история казачества, его культура, культивировалась преданная любовь к Казачьей Родине, развивалось чувство национального достоинства, утверждалось в среде молодежи представление о казачьем племенном происхождении.

28 апреля 1945 года в Штабе Походного Атамана Казачьих Войск генерала Доманова появились три итальянских офицера, командированные Центральным партизанским Штабом области Карнико-Фриулия, и предъявили ультиматум. Согласно ему, казаки должны были оставить пределы Северной Италии, сдав предварительно все оружие партизанам. Толчком для подобного ультиматума послужил захват партизанами Муссолини в районе озера Комо 27 апреля.

Собравшийся по этому поводу Казачий военный совет под председательством П.Н. Краснова постановил:

«1) Отвергнуть ультиматум, как предложение, не соответствующее Казачьей Чести и Славе.

2) Отказать итальянцам в сдаче оружия, даже на условиях гарантированного пропуска в Австрию.

3) Прорвать с боем, если таковой будет необходим, кольцо партизанского окружения, согласуя это решение с действиями германского военного командования в Италии и, перейдя Карнийские Альпы, выйти в Австрийский Восточный Тироль» (А.К. Ленивов, «Под казачьим знаменем в 1943–1945 гг.»).

Первыми выступили донские казаки. Преодолев высокогорный перевал через Альпы, где в апреле 1799 года проходили донские казачьи полки под командованием А.В.Суворова, Казачий Стан ступил в «Долину смерти». Именно здесь, под городом Лиенцем, 1 июня 1945 года и разыгралась последняя казачья трагедия…

Эдуард Голубев «И СЕЯЛИ ВЕТЕР…» Отрывки из романа. Журнальный вариант

У Марии не шел из головы сон, приснившийся в последнюю ночь перед выступлением из Олессо. Снилось: стоит она со своими детьми в длинной шеренге таких же, как и сама, женщин, а напротив — шеренги казаков. Вокруг — необычно тревожная тишина. И прямо-таки физически ощущается присутствие чего-то невидимого и страшного. В этой тишине даже дышать трудно. Все задыхаются. И когда Мария подняла голову, прямо перед собой высоко в небе увидела образ Спасителя с поднятой для благословения рукой. Спаситель был в ярких одеждах. И Мария никак не могла понять: то ли это огромная икона овальной формы, то ли живой лик Сына Божьего, заключенный в невидимую раму. При виде Спасителя Марии сразу же стало легко и она пошла навстречу видению.

Проснувшись, думала: что же будет? Поделилась своим сном со свекровью. Та выслушала и покачала головой:

— Я ить не дюже в снах-то… Да только, ох, Мария! Ажно сердце зашлось у меня, пока ты рассказывала! Ты хоть Петяшке не говори — и без того с лица сошел.

Мария вздохнула. Она и сама видела, каково сейчас приходится мужу.

Из-под Озоппо доносилась канонада. Над «Новочеркасском» — Олессо, над озером Коваццо тянулись косяки бомбардировщиков — подступали англичане.

— Чего ждем? — недоумевали казаки. — Не угодить бы к англичанам… Надобно уходить через Альпы, в Швейцарию, или еще куда…

Есаул Алферов настаивал на немедленном выводе из Северной Италии казачьих семей, но походный атаман Доманов почему-то все оттягивал.

«Он или олух, или того хуже — сговаривается за нашими спинами с англичанами», — про себя ярился Петр, возвращаясь в очередной раз из штаба. Он видел, из кого состоит ближайшее окружение атамана. Должность инспектора по охране казачьих станиц обязывала сдерживать свой норов, а такое было ох как непросто для участника Брусиловского прорыва.

Кому, как не ему, судить, когда и как выводить семейные колонны… Казаки ему верили. Это он вывел казачьи семьи из белорусских лесов на Сандомир в Польшу, а во время переброски в Северную Италию именно он был назначен начальником одного из эшелонов.

Среди офицеров было немало самозванцев. Поговаривали и о Тимофее Ивановиче Доманове — походном атамане. Ходили слухи, будто бывший вахмистр сам произвел себя в есаулы, затем — в войскового старшину, а после гибели в Белоруссии атамана Павлова — в наказного… Существовало две версии гибели Павлова: по одной, официальной, погиб от пули своего адъютанта, сотника Богачева, который якобы был подослан НКВД; по другой — от шальной пули. Но среди казаков ходили слухи, будто атаман Павлов убит по указанию Доманова. Еще до начала официального расследования трупы Богачева и его жены были сожжены в подвале здания, в котором располагался штаб. Так ли это, нет ли, но есаул Алферов не верил атаману. И тот об этом знал.

— Не забывайте, Алферов, шальные пули настигают не только в Белоруссии…

Петр хорошо запомнил эти слова, брошенные ему Домановым в Озоппо. Два дня спустя после этого разговора есаул с двумя казаками был обстрелян под Джемоно. Стреляли из полосы кукурузы.

Особенно укрепилась вера в есаула после того, как прибывший в Олессо на празднование Святого Покрова Божьей Матери генерал Краснов узнал в этом поседевшем офицере своего боевого есаула, прикрывавшего когда-то отступление казачьих войск под Новороссийском.

— Но почему на вас есаульские погоны? — удивился Краснов. — Я же прекрасно помню, как подписывал приказ о присвоении вам звания полковника!..

— Я был контужен под Новороссийском. Выходили на хуторах. Уже после нашего отступления…

— Бегства, голубчик, бегства нашего…

…Мария с тревогой вглядывалась в сторону дальних гор. Ближние горы если и таили опасность, то только со стороны партизан. А к их нападению казачья станица была готова постоянно. Однажды они уже пытались совершить ночной налет на «Новочеркасск»-Олессо: после минометно-пулеметного обстрела под покровом темноты прокрались едва ли не вплотную к боевым охранениям. Но Кузнецов — командир охранной сотни — обрушил в ответ такой плотный огонь, что те поспешно отступили.

Теперь среди казаков не было ни сотника Кузнецова, ни есаула Добровольского с его «Волчьей сотней». Поговаривали всякое — вплоть до того, будто те подались к югославам. Что ж… А слухи… Они были всегда. И чем тревожнее обстановка на фронтах, тем невероятнее были слухи.

Жалко было покидать Олессо. К нему привыкли. За долгие годы это было первое место, где в общем-то чувствовали себя, как дома.

Уже двое суток не распрягали лошадей. Увязаны тюки, упакована кладь. К каждой подводе прикреплен безлошадный. Казаки ходили хмурыми, но собранными. Матери держали детишек при себе.

Приказ о выступлении на Вилла-Сантин был получен только на третий день. Но вместо того, чтобы как можно быстрее двигаться к перевалу через Альпы, в Вилла-Сантин простояли еще сутки. Именно в течение этих упущенных суток американцы вывели свои оккупационные войска из-под Лиен- ца, и казаки угодили в западню, приготовленную для них англичанами.

Казачью колонну, выступившую из Вилла-Сантин, провожал колокольный звон от одного селения к другому.

— С чего это они? — недоумевали казаки. — Партизанам сообщают о подходе нашей колонны или радуются, что уходим?

Авангард с арьергардом находились в постоянном напряжении. Казачьи боковые охранения держали под постоянным прицелом горные склоны.

А под весенний перезвон колоколов, от заснеженных вершин гор потекли в долину черные ручейки — с гор начали спускаться партизаны. Для них война уже закончилась. Над долиной кружили английские самолеты. Они уже не бомбили и не обстреливали. Но каждый такой пролетающий самолет провожали тревожными взглядами.

Партизаны — сербы и хорваты — в широкополых черных шляпах, у многих в ухе — серьга. Вооружение немецкого, английского, итальянского и еще бог весть какого производства. У многих в руках ручные пулеметы.

Колонна потеснилась, прижалась ближе к скалам. Добро, в этом месте скалы были как раз по правую руку по ходу движения. Слева — крутой обрыв и дальше простиралась долина, залитая солнцем. Вдали виднелись островерхие кровли, крытые красной черепицей. Какое-то время обстановка на дороге оставалась до такой степени напряженной, что, казалось, еще минута, другая — и нервы у людей не выдержат. С одной стороны — плотная колонна казачьих подвод, которые прикрывали конные разъезды, с другой — бесконечная цепочка партизан, движущихся навстречу. И те, и другие не просто вооружены — они умели и привыкли убивать. И разделяли их какие-то метры. Достаточно одного выстрела с любой стороны или одного провокатора — и в считанные секунды многокилометровая полоса будет устлана трупами. Истекали минуты величайшего нервного напряжения. Колонна двигалась своим путем навстречу неизвестному будущему, партизаны — к своим домам, семьям, миру. И в эти минуты никому не хотелось умирать.

На подходе к перевалу — столпотворение, дорога забита пешим людом. Катят тачки, детские коляски. И ни начала, ни конца обозам… Их обходили на рысях боевые казачьи сотни.

Люди брели в беспорядке. Измученные и уставшие, они бросали на ходу те немногие пожитки, которые удалось дотащить к подножию Альп. Среди беженцев — немало стариков-эмигрантов, приехавших в Северную Италию к казакам в поисках лучшей жизни. И многие после долголетней разлуки встречали здесь не только станичников, но и родственников. Эмигранты тоже уходили от англичан. История гражданской войны повторялась. Но тогда они были офицерами и солдатами — теперь отступали женщины и старики. Кое-кто с внуками, родившимися уже в эмиграции. И только одна мысль — общая для всех на этой дороге, ведущей к предгорью Альп: уйти от англичан, успеть попасть к американцам…

В горах уже стояли югославские заставы. Обвешанные гранатами, перепоясанные пулеметными лентами. Лица суровы. Глядели угрюмо. Молча пропускали проходящие мимо обозы. Враги…

Дождь, снег…

Дорога через перевал местами обледенела, копыта лошадей скользили по грязи, непонятно откуда взявшейся среди камней. Срывались в пропасти подводы. Лошадей вели под уздцы.

От дождя и мокрого снега осела брезентовая крыша фургона. Все намокло. Мария сидела в воде, на руках держала самых младших. А муж — то позади колонны, то где-то впереди. Иногда он все-таки выбирал время и несколько минут ехал рядом с подводой, в которой находилась его семья. Но однажды, когда Петр в очередной раз ускакал на своей гнедой кобыле — еще до выступления из Олессо Алферов собственноручно подковал своих лошадей, в том числе и верховую, — Мария из-под осевшего брезента расслышала тяжелый шаг воинского подразделения, обгоняющего подводу. Удивило то, что шли в ногу. В подводах смолкали разговоры. Даже голоса казаков, успокаивающих лошадей, и те попритихли. Мария собралась было спросить у генерала Дьяконова, шедшего у передка их подводы: «Кто это?». Но тут послышался голос мужа:

— Передать по цепи юнкеров…

И она вздохнула с облегчением: «Слава Богу!» Колонну взяли под охрану юнкера. Их любили.

Алферов неоднократно предлагал генералу Дьяконову хотя бы немного передохнуть в подводе, но старый генерал всякий раз отказывался. Как же! Когда-то через этот перевал вел своих донских чудо-богатырей Суворов! А он, Дьяконов, прежде всего — казак! И только потом — казачий генерал. И он всю дорогу шел вместе с безлошадными. В густой цепочке рядовых высверкивали шитые золотом генеральские погоны.

Обычно звук выстрела в горах разносится далеко и гулко. Этого выстрела никто не услышал. Партизанский снайпер, наверное, до конца дней своих будет рассказывать внукам, как он метко «снял» генерала. Он станет рассказывать, что генерал был молод, шагал легко, что на груди его искрились яркой эмалью и золотом высшие офицерские ордена, а не солдатские Георгии…

— Хочу только одного — стать на отеческую землю обеими ногами, — признался он как-то Марии еще в Олессо.

Это был единственный выстрел с гор за все время перехода через Альпы. Выстрел после окончания войны.

Спускаться с Альп среди ночи было опасно, и, не распрягая лошадей перед спуском с перевала, колонна остановилась. Проснулись поутру — холодина, вокруг чистый белый снег. Начали осторожно спускаться в зеленеющую внизу долину. К этому времени уже знали — война окончена. И радовались, что успели попасть в американскую зону оккупации. И не знали, что еще вчера вечером американцы снялись и ушли из-под Лиенца.

Мария вместе с детским врачом вошла в первый же дом у дороги. В течение последних суток не было возможности перепеленать Леночку. Когда развернула пеленки, увидела: у четырехмесячной дочери на пальчиках ног выступили капельки крови.

По мосту через Драву лошадей переводили под уздцы. Река ревела, заглушая человеческие голоса. Мост качало. Под ним вскипали водовороты. Лошади шарахались. Петр не разрешил своей семье покинуть подводу — обезумевшие лошади могли затоптать детей. Он сам провел лошадей через мост, успокаивая и оглаживая их.

И снова встали по отдельным округам. Кубанцы, донцы, терцы… У подножья гор зеленые луга. Среди одного из таких лугов, у огромного сарая, остановились донцы. Но и сюда доносился рев осатаневшей реки. К вечеру появились английские мотоциклисты и танкетки. Они беспрерывно шастали по дорогам, будто здесь не было ни казачьих соединений, ни Стана.

Чуть свет к Алферову прискакал кубанский полковник Лукьяненко. Рукава черкески закатаны, из руки в руку нервно перебрасывает нагайку. Возбужден и, как видно, сдерживается с трудом. Прискакал не один — со своими казаками.

— Господин полковник! Что за безобразие?! Па-ач-чему донские лошади пасутся на кубанских землях?!

О том, что Петру Алферову присвоено звание полковника, знали. Как и о том, что казачьи части отныне поступают под командование Александера.

Алферов встретил Лукьяненко спокойно:

— Господа, не торопитесь делить земли. Как бы англичане не поделили нас… Вместе с землями…

Конфликт тут же был улажен: донских лошадей убрали «с земель кубанских».

Со стороны англичан поступило предложение сдать оружие. Такое объяснялось трудностями в снабжении боеприпасами, поскольку на вооружении у казаков в основном было немецкое оружие. Доманов согласился на сдачу оружия. И снова поползли слухи:

— Бывшему вахмистру вскружили голову генеральские погоны… Ему за наши головы пообещали титул…

А чуть позже было предложено и господам офицерам сдать личное оружие. Тут уже многие перестали сомневаться в предательстве походного атамана.

Но англичане все еще опасались, как бы казаки, заподозрив неладное — а у многих из них здесь были семьи, — не попытались прорваться в горы. Чтобы усыпить подозрительность самых недоверчивых, англичане прибегли к новой уловке. Они предложили создать из семейных казаков рыбачьи команды, которые якобы отправят на Адриатическое побережье. И полковнику Алферову предложили формировать такие команды из семейных казаков.

В Стан привозили сухие пайки — теперь уже английские — и внешне все было спокойно.

Это случилось в первой половине дня. Из штаба Петр возвратился встревоженным.

— Собирают всех офицеров на совещание — сообщил он жене. — Говорят, якобы будут представлять генералу Александеру. Чует мое сердце — что-то тут не так… Хотя, с другой стороны, приказано прибыть всем в парадной форме, при наградах…

Видя, что муж колеблется, и зная, как он недолюбливает атамановских лизоблюдов, Мария принялась подтрунивать над ним.

— Уж не боишься ли, что штабные перещеголяют тебя в своих парадных мундирах? Или что все еще в старых погонах? Так казаки и без того знают, что ты полковник. Еще с Олессо…

И все же Петр решил не ехать. Но подошел пожилой казак и от имени своих хуторян обратился с просьбой:

— Езжайте, Петр Иванович! Казаки просят… Ведь вы нам правду расскажете. А то эти выскочки-офицеры потом такого понаговорят…

Матерый казак умолчал о том, что кое-кто из рядовых, переодевшись в офицерскую форму, решили услышать лично «всю правду от самого Александера…»

— А насчет формы — не беспокойтесь. У нас с вами одинаковый рост. Погоны только заменить…

Знала бы Мария, что уготовано англичанами — за ноги цеплялась бы, но не пустила б! В горы ушли бы. И казаков Алферов увел бы с собой. Ну, а не повезло б — конец один. Для всех…

К вечеру — слух: не на совещание, не для представления Александеру были собраны офицеры — их увезли в Юденбург, в советскую зону оккупации. И машины, в которых увезли офицеров, сопровождали английские танкетки. Рассказывали, кто-то выбросился из машины на ходу, кому-то удалось спастись, кого-то пристрелили англичане, кто-то предпочел застрелиться сам. У многих офицеров, кроме личного оружия, имелось трофейное.

Оставшиеся съехались в один огромный стан, хотя все еще и старались держаться хуторами!. Над подводами выбросили черные полотнища и флаги; их изготовили кто из чего мог. Представители Красного Креста привозили сухой паек, но от него отказывались; коробки с пайком сбрасывали в кучи. Не жгли костров, не варили еду. Так было около трех дней. По стану ходили молодые парни в форме РОА, уговаривали:

— Держитесь, сестры! Не соглашайтесь ехать в Союз. Дальше белорусских лесов вас не повезут — постреляют…

Эти дни были для Марии самыми тяжелыми за всю войну. Она осталась с четырьмя детьми и старухой-свекровью. Старшему сыну — восемь лет, дочери Людмиле — пять, Мишутке — один год и девять месяцев и — четырехмесячная Леночка. Синие, синие глазенки… Как васильки во ржи… Мария назвала самую младшую Еленой в честь своей матери, оставшейся на Украине. А Мишутку назвали в честь Михаила Абозина, отца Марии — кудрявые белые волосы и большие черные, слегка раскосые глаза. Мишутка был общим любимцем. Особенно баловал его истосковавшийся по семье и детям генерал Дьяконов. В свои год и девять месяцев Мишутка ненамного отставал в росте от пятилетней старшей сестры. Но теперь нет уже и Дьяконова…

В Стан начали наведываться мирные австрийцы — жители Лиенца и близлежащих селений — выпрашивали у казачек детей. И только мальчиков.

— Мы хотим сохранить ваше бесстрашное племя… — убеждали они казачек.

Несколько раз подходили и к Марии. Сентиментальным в своей практичности австрийцам непросто было понять казачку, которая, вопреки здравому смыслу, предпочитала, чтобы ее дети погибли вместе с нею, чем отдать их в чужие руки, оставить в чужом краю…

На воскресенье был назначен Крестный Ход. Утро выдалось солнечным. Впереди шло духовенство в сверкающем облачении. Иконы, хоругви, громкое общее пение… Женщины, дети, старики… Звали с собой и Марию.

— Ведь у вас дети. Идемте с нами…

Но именно потому, что у нее на руках были дети, Мария осталась в Стане. И снова — слухи: якобы уже направили английскому главнокомандующему Александеру просьбу от пятнадцати тысяч казаков и казачек — расстрелять здесь, под Лиенцем, но не отправлять в Советский Союз. А вскоре, заглушая отдаленный рев Дравы, над «Долиной Смерти» завис многоголосый человеческий крик. Так могли кричать только люди, увидевшие нечто немыслимое и ужасное.

— А-а-а… — заполонило воздух и сознание.

Мария подозвала к себе старших, подхватила на руки младших и ушла подальше от Стана, к ручью, берега которого густо заросли кустарником. Здесь она с детьми и спряталась. Что именно произошло, еще не знала. Но в том, что произошло что-то страшное, — не сомневалась. От англичан можно ожидать чего угодно… Старшие сидели смирно. Мишутка уснул у нее на коленях, а всхлипывающую Леночку прижала к груди. Английские солдаты шастали рядом, отлавливая разбегавшихся людей. Мария слышала их шаги, азартное дыхание.

— Господи, прости меня, — шептала она и крепче прижимала к груди Леночку. В эту минуту, чтобы спасти остальных детей, она готова была пожертвовать самой младшей. Но ребенок, словно поняв, какой опасности он подвергается, притих и только время от времени вздрагивал. — Да воскреснет Бог, да расточатся враги его…

Когда стемнело окончательно, Мария возвратилась в Стан. Никто из знакомых не верил, что она уцелела — считали: Мария с детьми ушла с Крестным ходом. К тому же многие видели, как какая-то молодая мать бросилась с детьми в водовороты Дравы. И это был не единичный случай. А Мария возьми — и объявись к своей подводе, которая более двух лет заменяла ей и крышу, и стены дома…

Вся земля вокруг была истоптана английскими ботинками. Среди подвод медленно передвигались люди. Безмолвные, как привидения. Волосы женщин растрепаны, лица обезумевшие. Но впереди ожидало еще более страшное: или смерть в белорусских лесах, как утверждали из РОА, или лагеря НКВД. И еще неизвестно, что было страшнее…

У кормящих матерей пропадало молоко. Дети плакали. Иные матери, застыв, сидели над трупами своих детей, затоптанных в толпе во время паники, когда англичане, окружив танкетками многотысячную толпу, начали выхватывать людей и забрасывать в машины. В этой немыслимой давке, духоте и среди всеобщего отчаянья только юнкера не потеряли мужество. Спасая мечущихся детей и женщин от наседающих со всех сторон английских солдат, юнкера взялись за руки, образовали цепь и приняли на себя удары прикладов и дубинок. Безоружные, окровавленные, они падали и поднимались вновь, чтобы прикрыть своими еще мальчишескими телами образовавшуюся брешь. Сыновья преданных отцов и сами преданные, они вставали снова и снова «в час невзгоды, в честь Свободы…» Надежда и будущая слава так и не обретшего новой Родины казачества… Неоперившаяся стая орлят казачьих, где каждый в отдельности в эти часы успел повзрослеть и стать орлом… Ни один из избитых юнкеров не сел в машину добровольно.

Прибывшие на место представители Красного Креста хватались за головы:

— Теперь мы понимаем, на чьей стороне была правда! Но уже нельзя ничего изменить…

К Марии подходили прощаться одинокие и бездетные казаки. Они надеялись прорваться в горы, к американцам.

— Прости, Мария, — говорили они, — но у тебя — дети. С детьми не пробиться…

Пришла попрощаться и Хима Миновна Грекова. С пятнадцатилетним сыном Женей и одним из своих родственников они тоже уходили в горы.

— Леночка еще очень маленькая, — убеждала Марию Хима Миновна, — я возьму у тебя Мишутку. Так нам будет легче обеим…

Но Мария и на этот раз не отдала сына.

Старые казачки крестили уходящих вслед:

— Спаси, Христос, хоть вас, родимые!..

Старые казаки надевали чистые рубахи и просили друг у друга прощения. Как перед неминуемой смертью. От всего этого Марии впору бы завыть, но душа будто окаменела. А слезы… Их давно уже не было.

Всю ночь в горах раздавались выстрелы. И все же многим удалось прорваться сквозь английские заслоны. Те же, кому этого не удалось, предпочли смерть плену. Офицер Боковской станицы отстреливался, пока в обойме осталось три патрона. Одним из них он застрелил свою шестнадцатилетнюю дочь, вторым — жену и последнюю пулю пустил себе в висок. Он знал о Соловках не понаслышке.

На следующий день приехал в стан переводчик. В английской форме, черноглазый, русские слова выговаривал с еврейским акцентом. Переводчик сказал, чтобы готовились к отправке. Когда Мария спросила — а как же ей с четырьмя детьми? (о приказе сдать лошадей в стане уже знали), переводчик ответил:

— Запрягайся сама и вези своих детей!

После объявления об отправке «на Родину» мало кто думал о каком-то там будущем. Младшие дети Марии ничего не соображали, но старшего мать начала готовить к самому худшему:

— Может статься, — говорила она, — поставят нас перед ямой и станут стрелять. Но ты не бойся — это они только пугать будут…

— Конечно, мама, — соглашался восьмилетний Федор. — Я буду держать за руки Людочку и Мишутку, а ты возьмешь на руки Леночку…

В своем возрасте Федор давно уже знал: на этой войне у края ямы никогда и никого не пугали. Он это понял еще в сорок первом году, когда им, нескольким пацанам, удалось прокрасться мимо полицейского и заглянуть в огромную яму на краю городского кладбища. Полузасыпанные, из-под земли виднелись руки, ноги и… головы.

Он соглашался с матерью, стараясь по-своему успокоить ее. Для своих восьми лет от роду Федор видел слишком много трупов и войны.

К этому времени кое-кто из знакомых начал сторониться Марии. Жена офицера… Видя, в каком положении та оказалась, к ней подошел пожилой казак.

— Ваш муж спас моего сына от трибунала за утерю оружия. Разрешите, я помогу вам…

Несмотря на запрет, казак поймал пасущихся неподалеку лошадей, запряг, и Мария с детьми и свекровью доехали к месту сбора. Утром их погрузили в вагоны и повезли на Юденбург.

Лагерь в Юденбурге был подготовлен неподалеку от железнодорожной станции. За спиной у Марии в вещевом мешке — Мишутка, одной рукой прижимает к груди Леночку, другой тащит вместе со старшим сыном узел с детской одеждой. Пятилетняя Люда ухватилась за материнский подол. Широко распахнутые ворота как бы приглашали: «Входите! Видите, ничего страшного здесь нет. Значит, и в дальнейшем ничего страшного вас не ожидает».

До темноты находились под открытым небом. На ночь загнали в огромное помещение. Из-под потолка, из узких окон уставились рыльца пулеметов. «Неужели прямо сейчас? — подумала Мария. — Прямо здесь, в этом помещений?!» Однако никто не стрелял. Начали вызывать пофамильно отбирать рядовых казаков. А с утра принялись «обучать правилам поведения». Для начала всех выстроили в шеренги — «контингент» готовили к отправке в Грац.

Мария подошла к коменданту и, не думая о возможных последствиях, стала объяснять, что без посторонней помощи она, с четырьмя детьми и семидесятишестилетней свекровью, к месту погрузки не дойдет.

Комендант выслушал и… выделил в помощь двух казаков.

Грац. Огромная площадь, проволочное ограждение… Здесь предстояло пробыть несколько дней. Но в первый же день Мария увидела хорунжего Фирсова: тот был в форме советского офицера и при орденах. Рядом с Фирсовым — двое в штатском. Фирсов всматривался в лица и, отыскав нужного ему, кивком головы указывал. «Узнанный» тотчас же оказывался под «опекой» людей в штатском. Увидев Марию, Фирсов поздоровался. Та ответила. Со штатскими было понятно — контрразведка. Но Фирсов… Фирсов примкнул к казакам в Белоруссии. Вместе с женой. Теперь Марии стало понятным поведение жены Фирсова во время ночного налета партизан на Олессо. Та даже не поднялась с постели, чтобы одеться. «Это вам, блядям, надо бояться, — заявила она тогда своей соседке Шеверевой. — Я белорусска, и меня партизаны не тронут…» Как видно, совсем иное имела в виду жена хорунжего в разговоре с казачкой, но поостереглась…

Что будет с детьми? Где Петр? Что с ним? И когда Мария услышала о том, что где-то здесь находится офицерский лагерь, она решилась обратиться в контрразведку.

Принял молодой калмык, предложил стул и выслушал, не перебивая. И о том, что четверо детей, и о том, что она просит отправить ее с детьми в лагерь к мужу.

— Знаете, — сказал он Марии, — другой, может, вас и не понял бы. Но наши калмыцкие женщины в чем-то похожи на вас. Я не могу ни сообщить вам, где именно находится ваш муж, ни, тем более, отправить женщину с детьми в офицерский лагерь. Там другой, более жесткий режим.

Грузили в товарные вагоны. В бочках из-под бензина — питьевая вода, такие же бочки были приспособлены под «параши», окна опутаны колючей проволокой.

Дети начали умирать еще дорогой. У Марии заболели младшие. На длительных стоянках, где поблизости была река или какой-либо водоем, матерей выпускали из вагонов прополоснуть пеленки. Поговаривали, будто везут через Болгарию. «Но почему именно через Болгарию? — удивлялась Мария. — Хотя…» Одетые в черные платья женщины, которых видели на перронах, крестили окна эшелона, проходящего мимо. Женщины плакали и кричали вслед:

— Сегодня — вас, а завтра — нас…

Они понимали, кого везет и куда…

«Социальное» разделение началось еще до отправки. Но в эшелоне оно стало проявляться во всей своей неприглядности.

Оказалось, что у многих «трофейных жен» (женщины, которых подобрали во время отступления) мужья в Красной Армии. Мария вдруг узнала: во всем виноваты офицеры и, конечно же, — офицерские жены, а их самих, «трофейных», казаки едва ли не отлавливали в белорусских лесах и чуть ли не на аркане тащили за собой в Северную Италию. И, наконец, что они вообще — советские! Слушая всех этих «дорожных», казачки отмахивались от них, как от надоедливо жужжащих мух. Но иногда какая-нибудь из казачек, чтобы поостудить возродившийся «патриотизм», бросала зло:

— А с чего же это вы оказались в Белоруссии? Немцы вас побросали там, лахудры вы подстриженные! А наши жеребцы подобрали. Чтобы какая ни есть, а все баба…

Дорогой давали суп из концентратов, хлеб. Но дети умирали. Их хоронили на остановках. Кто-то постоянно молился, кто-то озлоблялся еще больше…

Поверку проводили здесь же, в вагонах, и, как правило, на больших остановках. Деревянными киянками простукивали полы, стены. Особое внимание уделяли полам. Вагонные крыши простукивали тоже. Но это чаще всего делали на кратковременных остановках. Для того, чтобы пробежать по крышам вагонов, времени много не требовалось.

Когда на длительных остановках — теперь уже на территории СССР — женщин выпускали прополоскать пеленки, Мария подбирала возле рельс куски перегоревшего угля, мелкие камешки и уже в вагоне обворачивала их клочками бумаги, из которых постоянно писала одно и то же: адрес матери и еще: «Куда везут — не знаю. Что с нами будет — неизвестно». Эти свои записки она выбрасывала из окна, когда эшелон проносился без остановок мимо полустанков. Выбрасывала на виду у железнодорожников, в надежде на то, что хоть один из многих десятков мужчин в форменных фуражках не побоится поднять, прочитать и отправить по указанному адресу. Но ни одна из записок так и не дошла до Украины.

В Москве эшелон загнали в тупик. Приказали не выглядывать в окна. Особенно детям. Охрана эшелона запугивала еще и тем, что якобы накануне эшелон власовцев забросали камнями патриотически настроенные москвичи.

«Куда же нас повезут? — в тревоге думала Мария. — На север или дальше на восток?..»

* * *

С неба сеялся мелкий дождь. Даже ближние терриконы казались расплывчатыми и серыми. Безмолвные шеренги женщин и детей на плацу Кизиловского лагеря выглядели неотъемлемой частью унылого пейзажа. Точно такими же, по ту сторону запретной зоны, выглядели молчаливые мужские колонны.

Месяц назад Мария похоронила Мишутку. И сейчас, кутая в платок давно уже не всхлипывающую Леночку, она вдруг ощутила: это уже было! Это она уже видела! И молчаливые колонны казаков, и безмолвные шеренги женщин… Где? Когда? Она всмотрелась в тучи. Но там, где должно было бы быть образу Спасителя — хмурое уральское небо…

— Мария, Мария!..

Она не слышала.

— Мария! У тебя на руках мертвый ребенок.

И тотчас же — будто один долгий вздох завис над шеренгами женщин. К Марии тотчас же подскочили оперативники.

— Прошли, прошли, Алферова, спокойно, спокойно…

Но уже по ту сторону запретной зоны всколыхнулись мужские колонны. С вышек ударили крупнокалиберные пулеметы…

Юрий Кравцов ТЕРНИСТЫМ ПУТЕМ… (записки урядника)

Часть I ВОЙНА

Помяни прощальным взглядом Тех, кто плыл, да не доплыл.

Толи берег не заметил, То ли время упустил.

Ю. Ким

ВВЕДЕНИЕ

Я написал эту книгу.

Зачем?

На этот простой вопрос нет простого ответа. Многие подумают: кому могут быть интересны события, даже не совсем банальные, жизни одного человека во время самой кровопролитной в истории человечества войны, в которой было убито 50 миллионов человек, а многие миллионы были превращены в инвалидов. Сколько же было искалечено человеческих судеб, сколько было разрушено семей, сколько простых человеческих чувств, радостей и удовольствий было уничтожено и превращено в пыль страданий, об этом никакая статистика не знает. Что такое один человек?

Это — с одной стороны.

А с другой — в 1991 году развалился Советский Союз и рухнул коммунизм. А рухнул ли?

Если действительно коммунистическая власть и коммунистическая идеология признаны безмерно жестокими и античеловеческими, подвергнуты всяческому осуждению и не подлежат реставрации в каком бы то ни было виде, то почему многие борцы против коммунизма до сих пор скрывают свое антикоммунистическое прошлое?

Я не говорю о диссидентах брежневских времен. Они боролись против мирового коммунизма своими методами и сыграли свою роль в ослаблении советской власти и в конечном счете в ее ликвидации. И тот почет, которым они сейчас окружены, ими заслужен.

А как же быть с теми антикоммунистами, которые шестьдесят лет назад выступили против советской власти с оружием в руках и которых теперь после дикой расправы сталинского режима над ними, остались считанные единицы? Они до сих пор считаются негодяями и предателями и не подлежат никаким реабилитациям, так как они участвовали в войне как союзники (не наймиты, подчеркиваю, не слуги) Германии, которая напала на Советский Союз и несла немало бед советскому (в том числе, русскому) народу?

А какого другого союзника могли найти в той войне антикоммунистически настроенные люди из граждан СССР? Таких же людей историки насчитывают миллион, то есть, цифру, достаточную для того, чтобы считать вторую мировою войну для СССР войной гражданской.

Война закончилась, победители наказали побежденных или, правильнее сказать, уничтожили их. А на оставшихся в живых до сих пор висят позорные ярлыки.

Я — антикоммунист и живу до сих пор в подполье. Нет, я не ношу парика, не приклеиваю усов и не сижу ночами, переделывая документы. У меня свои, абсолютно белые и в небольшом количестве, волосы, у меня настоящий советский паспорт с подлинной фотографией, и я не боюсь проверки документов на улицах.

Но я скрываю свое прошлое. От ВСЕХ!

Я прожил с женой 47 лет с полным взаимным уважением и доверием. Она знала, что я отсидел в ГУЛАГе много лет в самое страшное для советских заключенных время — сороковые годы, но так и не узнала, за какие мои действия, за какие мысли.

А теперь мои дети и мои внуки не знают и этого, хотя я до сих пор удивляюсь, каким же это чудом меня не похоронили где-нибудь в вечной мерзлоте. Я не рассказываю своим внукам о своей извилистой жизненной дороге не потому что стыжусь, а потому, что не знаю, как это будет воспринято ими на фоне существующих доселе позорных ярлыков и отсутствия подлинной информации о событиях второй мировой войны, в которых участвовали сотни тысяч советских людей разных национальностей.

Но должны же люди знать, что «были люди в наше время, не то, что нынешнее племя». Вот я и описал, как смог, свою жизнь в те грозные годы. Многое, конечно, уже исчезло из памяти, но главное, чего я старался придерживаться, это — избегать вранья, ибо в большинстве книг о прошедшей войне, изданных в СССР, ложь — главная часть содержания.

Так пусть эта книга будет хотя бы маленьким лавровым листочком в терновом венце мучеников — борцов против коммунизма.

Приношу искреннюю благодарность Ивану Григорьевичу Федоренко и Николаю Семеновичу Тимофееву за помощь в поисках необходимой информации и, что гораздо более важно, за моральную поддержку при написании этой книги.

1. КУРСАНТСКИЙ БАТАЛЬОН

«Минометная рота, подъем! По-о-дъем!»

И сразу — всеобщее шевеленье, покашливание, вздохи, чихание — наша минометная рота просыпается. Тут начинается нечто невообразимое — ведь известно, что солдат после команды «Подъем» начинает одеваться, мы же, наоборот, начинаем раздеваться. Потому что спим мы одетые, в шинелях, и обутые, то есть только те, которые действительно обутые. Нас обмундировали всего неделю назад, а ботинки всем выдали английские, все малого размера, по этой причине половина нашей роты ходит на занятия босиком, а ботинки — в вещмешке. Мне удалось в этом деле немножко схитрить, как и моему лучшему другу и однокласснику Витьке Каретникову. Когда нас мыли в бане перед выдачей обмундирования, всю вольную одежду и обувь отбирали, и куда она девалась, мы не знаем. Мы же с Витькой ухитрились припрятать свои домашние сапоги; английские ботинки были нам малы, и мы щеголяли в сапогах (а они были армейского образца), удивляя тем самым весь батальон, так как в сапогах ходило только начальство и на весь батальон было всего человек пять командиров (это не считая нас с Витькой), которые были в сапогах. Даже половина лейтенантов носила обмотки и ботинки.

Нам же, случалось, даже козыряли.

Обмундирование в бане старшина выдавал нам, ничего не подбирая, не говоря уж о примерке. Дескать, там сами разберетесь и обменяетесь, если кому понадобится. С брюками мне повезло, а гимнастерка мне попалась до колен, а шинель — волочилась по земле, ибо росту я невеликого. Дня три я проходил в таком клоунском одеянии, а потом мне обменщик попался в одной из стрелковых рот. И я стал нормальный лихой курсант.

Наша минометная рота после всего этого выглядела аристократами. Все обмундирование: гимнастерки, брюки и обмотки нам выдали хаки, а на стрелковые роты невозможно было поначалу смотреть без смеха: стоят в строю, у одного курсанта гимнастерка синяя, брюки белые, обмотки красные, а у другого рядом — все наоборот, и вся рота, не рота, а цветочная клумба. Только пилотки у всех одинаковые. Потом попривыкли.

Наш батальон, учебный батальон 319 стрелковой дивизии, размещается на небольшом треугольном участке, с двух сторон ограниченном небольшими, но бурными горными речками, а с третьей — метров через двести, дома аула Маджалис. Аул небольшой, километрах в двадцати от Каспийского моря. С местным населением — дагестанцами мы никак не общаемся, нам это строжайше запрещается, за малейший контакт грозят штрафным батальоном. Объясняют это враждебным отношением местного населения к Красной Армии, возможностью отравлений и даже похищений и убийств. Хотя, вообще, ни одного такого случая у нас в батальоне не было. Нам также было сказано, что в горах около 30 тысяч вооруженных дагестанцев ожидают прихода немецких войск, что в сентябре 1942 года, когда шли бои под Моздоком, было вполне возможно. И мы, выходя на тактические занятия в горы, всегда берем полный запас мин и ручных гранат, ну а винтовочные патроны у нас постоянно в карманах — патронных подсумков нам не выдали. Нападений на нас никаких не было, но стрельба в горах иногда слышалась. И случалось, что наши посты задерживали женщин, которые пытались носить в горы продукты, а бывало, и патроны.

В нашем батальоне четыре роты: наша минометная, пулеметная с «максимами» и две стрелковых. В минометной роте два взвода: первый — из трех расчетов 82 мм минометов и наш второй — из четырех расчетов 50 мм минометов. Командир роты, младший лейтенант Хабибулин, летчик, который до сих пор носит пилотку с голубым кантом, но после того, как был сбит и ранен, от полетов его отстранили и перевели в пехоту. В минометном деле разбирается хорошо. Командир первого взвода, лейтенант, только что выпущенный из артиллерийского училища с сокращенным сроком обучения, в минометах ничего не смыслит и учится по сути дела вместе с нами. Но взвод свой держит в страхе божьем, строго по уставу: «Смирно!», «Прекратить разговоры!» и «Объявляю перерыв. Стоять вольно, можно курить, из строя не выходить». Если учесть, что мы занимаемся по 12 часов в сутки, то такое обращение — чистое издевательство.

Наш взводный младший лейтенант Сагателов, молодой армянин, человек совсем другого склада. Он зря не дергает и не изводит нас, и, самое главное, если учеба, например, сегодня прошла успешно (а это почти каждый день) он позволяет нам попастись в окружающем лесу. Дело в том, что мы все постоянно и непрерывно голодные, а в окружающих дагестанских лесах в это время полным-полно грецких орехов. По приказу взводного командира мы выставляем пару часовых, чтобы не нагрянул кто-нибудь из начальства и где-то полчаса собираем орехи и набиваем ими вещмешки. За этим занятием никто нас ни разу не изловил.

А потом вечером после занятий мы с Виктором Чековым, вторым моим заядлым приятелем по школе в станице Ярославской, зовем Каретникова (он в первом взводе) и втроем колотим орехи булыжниками на берегу речки, частенько в полной темноте попадая себе по пальцам. А всему первому взводу такое удовольствие абсолютно не доступно. С тех пор прошло 60 лет, а я до сих пор испытываю великую благодарность нашему взводному командиру, не зная, жив ли он еще. Он был потом тяжело ранен, и об этом я еще расскажу в свое время.

Кормили нас плохо. Очень плохо. Конечно, как всякие живые люди, мы испытывали разные чувства: и веселье и грусть, и радость и уныние, но одно чувство не покидало нас ни на одну минуту, ни днем, ни ночью — это чувство голода. Уже не помню, какая была в то время тыловая норма хлеба для военнослужащих, но эти куски хлеба казались нам такими маленькими, такими ничтожными. А приварок был только в виде почти чистой воды, в которой плавало пять-шесть макаронин, которые было очень трудно поделить поровну, потому что нам наливали один котелок на троих. И сами котелки, эти большие круглые неуклюжие котелки времен первой мировой войны, были выданы по недостатку их, тоже только по одному на трех курсантов. Мне, например, котелка не досталось. Единственное достоинство такой кормежки заключалось в том, что котелки можно было не мыть после еды, они и так были чистыми.

Спали мы под открытым небом, выбирая себе кустики по вкусу и закутавшись в шинели. Сентябрь в Дагестане — месяц еще не холодный, дождички перепадали совсем небольшие, и это было не очень страшно: спасала шинель. Тут я должен сказать великое спасибо нашей серой, русской солдатской шинели, спасавшей нас и от холода, и от дождя.

Порядки же армейские соблюдались строго. В 6 часов подъем, и нужно, раздевшись, голым до пояса, бежать к речке умываться холодной (очень холодной) водой, а потом делать зарядку, дрожа от холода, и только потом разрешалось одеться и идти завтракать в столовую (так именовался небольшой навес на тоненьких столбиках, крытый какой-то корой). А потом — занятия. На занятиях надевать шинели не позволялось, и мы все время с тоской оглядывались на высокую гору за рекой с восточной стороны нашего лагеря, откуда с таким запозданием выползало, наконец, не очень горячее осеннее солнце. Сразу становилось теплее.

На территории нашего батальона был еще один навес, большой, но недостроенный: был бетонный пол, были столбы, но не было крыши. Какие-то умельцы из наших курсантов соорудили крышу из камыша, и нас, наконец- то, разместили в должном порядке, по ротам и взводам. На бетонный пол были положены сплетенные из тонких прутьев лежаки, чтобы не лежать на голом бетоне, и жизнь стала чуточку упорядоченной. Спали мы, по-прежнему, завернувшись в шинель, положив под голову противогаз и крепко обняв свою неразлучную трехлинейку образца 1891/30 года. И так же по утрам быстро сбрасывали шинели, гимнастерки и нательные рубахи, бежали на умывание и зарядку, хотя становилось все холоднее и холоднее.

Вскоре привезли другую обувь, красные американские ботинки, всем босым и нам двоим обутым заменили английские, и шаг роты при марше стал ровным и четким. Теперь рота стала даже песни петь. Когда половина роты была босой, команды «Запевай» что-то не было слышно.

Занимались мы много и изучали мы многое. Стрелковое оружие: мосинскую винтовку, СВТ, ГТПД, ППШ, пистолет TT, а также противотанковое ружье, все виды ручных гранат и бутылок с зажигательной смесью, сначала с большими спичками, привязанными к бутылке, а потом с самовоспламеняющейся жидкостью КС. Почти из всех видов оружия проводились стрельбы, и тут я здорово отличался. Я еще школьником очень хорошо стрелял, постоянно был чемпионом школы (из малокалиберки) и уже в седьмом классе имел взрослый значок Ворошиловский стрелок II ступени. С гранатами у меня было куда хуже, ведь было мне всего 17, да и силушкой я никогда не отличался.

Больше всего времени у нас, конечно, затрачивалось на минометы. Мы изучали оба миномета, и время от времени менялись: отдаем свои 50 мм в первый взвод, а получаем от них 82 мм. Я — наводчик, первый номер. Если у нас 50 мм миномет, я таскаю весь миномет (он не разбирается) и в отдельной коробочке прицел к нему, а если 82 мм, то ствол, длинную такую трубу, и опять же прицел. Плюс к этому — винтовку, противогаз, лопатку, патроны и фанаты. Вес большой, и мне, по моему малолетству и невеликой грузоподъемности, пригодится туго. Правда, по уставу не разрешается переносить минометы на спине более 5 километров, но кто этот устав выполняет. А из транспорта в нашем батальоне в качества единственной единицы — это знаменитая потрепанная полуторка.

Так что за все отвечают наши спины.

В нашей роте 66 человек, а по национальному составу в ней три примерно равные части: армяне, азербайджанцы и мы, кубанские мальчишки 1924 и 1925 года рождения. Вообще-то нас, которые 1925 года, вроде бы в армию еще брать нельзя, но нас об этом никто и не спрашивал, а уже на фронте мы с удивлением узнали, что мы, оказывается, добровольцы.

Армяне и азербайджанцы все без исключения с высшим образованием, главным образом учителя, а наш помкомвзвода Хайдаров — директор школы. Видимо, мобилизацией в Закавказье подчищали уже всех. Из русских, кроме нас, мальчишек, есть еще человека три взрослых, в том числе командир нашего расчета Дикин, тоже учитель. Есть еще один русский, не знаю, как попавший в нашу роту, парень не очень образованный, но из кадровых частей 1941 года, прошел, что называется, сквозь огонь, воду и медные трубы. Кое-что про фронт рассказывает, мы слушаем, развесив уши.

Никакой национальной напряженности в роте нет. Есть некая, если можно так выразиться, возрастная напряженность. И понятно, почему. Сорокалетние преподаватели смотрят на нас, вчерашних девяти- и десятиклассников, как на учеников, а нам это обидно, мы, дескать, такие же курсанты, как и вы. Добавляет обиды и еще одно обстоятельство: мы учимся с большим старанием и, естественно, знаем все: и уставы, и материальную часть, и тактику лучше взрослых, а в то же время, если где-то нужно назначить старшего, то обязательно назначают старшего по возрасту, а не лучшего по учебе. Наверно, это было правильно, но нас это обижало.

Впрочем, никаких особых конфликтов в роте не было.

Получив замечательные американские ботинки, я сразу же решил избавиться от лишнего веса в своем вещмешке, от своих сапог, ведь солдату в походе и лишняя иголка тяжела. Да и немножко подкрепиться тоже бы не помешало. Дело это было непростое, но Витька Чеков, бывший еще в станице известным прохиндеем по части налетов на чужие сады, взялся за это дело. Операцию описывать не буду, она закончилась успешно и принесла нам две фляжки верблюжьего масла, десять больших кукурузных лепешек и противогазную сумку вареных каштанов. И мы втроем праздновали (тайком, конечно) целых три дня, добавляя к скудному государственному пайку всего понемногу.

В нашу роту прибыл помкомроты. Лейтенант, длинноногий, по выговору белорус, по выражениям — не шибко грамотный, по делам — знающий и опытный минометчик. Взялся он нас гонять по горам и долинам с секундомерам в руках, только и слышим: «Взвод, ориентир — левое дерево на правом склоне левой горы. Минометы к бою!» А потом самолично проверяет уровни, прицелы, дальность на каждом миномете. После этого: «Минометы на вьюки!» — и все сначала. Все это мы и так неплохо умели, но он нас так выдрессировал, что у нас все уже получалось автоматически. Но грамотешки у него не хватало. Как-то раз, объясняя нам правила построения параллельного веера, он так запутался в углах, что я, круглый отличник и лучший математик средней школы № 1 станицы Ярославской, не смог стерпеть такого измывательства над тригонометрией, и уже открыл рот и начал подыматься с места, но Чеков резко дернул меня за рукав и посадил на бревно. А рот закрылся сам.

Политзанятия проводил у нас, естественно, политрук. По должности политрук роты, по званию — младший политрук (два кубика на петлицах), по знаниям — почти ничего не знающий, по уму — тупой, по партийному стажу — старый коммунист. Он был обыкновенным, не очень квалифицированным ростовским рабочим, но по причине большого партийного стажа его и сделали политработником. Он на занятиях сплошь и рядом городил сплошную чушь собачью, путая страны, города, разных политических деятелей и вообще всяческие политические понятия. Взрослые курсанты все это видят и понимают, но помалкивает, а мы, мальчишки, обязательно выскакиваем, стараемся поправить его. Уж очень хочется ум свой показать.

В конце концов, он в нашей роте стал проводить свои занятия по такой методе: «Сейчас мы проведем занятия по такой-то теме. Курсант Каретников (или Кравцов), расскажи, что ты знаешь об этом. А мы стараемся. Мы его немного опасались, человек он был мстительный, но в отличниках боевой и политической подготовки мы числились постоянно.

К середине октября мы провели учебные стрельбы из обоих типов минометов. Наш расчет получил две отличных оценки, таких расчетов было всего два из семи. Нам объявили благодарность.

Собственно, учеба наша уже была закончена. Мы все с нетерпением ожидали присвоения званий и распределения по стрелковым полкам дивизии. Уж очень надоело таскать минометы.

И вот мы идем пешком к станции Дагестанские Огни, где нас грузят в эшелон.

Едем! Куда?

2. ПЕРВЫЙ ОСКОЛОК

Нас выгрузили ночью на станции Шамхал недалеко от Махачкалы в сторону Грозного и повели прямо в горы. И вот мы теперь здесь. Кругом голые скалы, ни кустика, ни деревца, только кое-где проглядывается жухлая сухая осенняя трава. И никакого укрытия от пронизывающего ветра второй половины октября. И каждый начал устраиваться по своему усмотрению.

У меня отличная нора, любой барсук позавидует. Я нашел небольшое углубление под высокой, почти вертикальной скалой, углубил и расширил его своей пехотной лопаточкой, прикрыл сверху камышом, — и жилище, теплое и уютное, готово. Сплю я как убитый, выставив наружу штык своей винтовки для того, видимо, чтобы устрашить вероятных немецких десантников, да и целиком винтовка в моей норе не помещается.

Занятия наши продолжаются. Так же в 6.00 «Минометная рота, подъем!». Только теперь зарядку мы не делаем и не умываемся. Во-первых, холодно, а во-вторых — все равно воды нет. То есть, вода есть, но только для питья, в небольшом бачке. Если еще бы и для питья воды не было, тогда совсем дело пропащее. Утром нам привозят хлеб, селедку и сахар, то есть все то, что требует воды. Помкомвзвода Хайдаров делит все это на порции, раскладывает на огромном камне, а потом производится наше знаменитое советское «Кому!» Если кто из молодых читателей не знает, что это такое, объясняю. Это — лотерея. Несколько буханок хлеба и несколько рыбин разделить на идеально равноценные порции невозможно, обязательно будут недовольные. А лотерея — дело святое. Один из участников этого действа отворачивается, Хайдаров показывает пальцем на какую-нибудь порцию и громко вопрошает: «Кому?» Тот отвечает «Иванову» и т. д. Если кому-то попадается порция, которой он недоволен, то это не чьи-то козни, а судьба. Впрочем, Хайдаров в этом деле честен и старателен, к нему никаких претензий.

«Тяжело в ученье — легко в бою». Не знаю, было ли известно это изречение великого Суворова нашим командирам, но первую его половину они выполняли усердно, даже, считаю, с перевыполнением.

Зачем нас так гоняют до полного изнеможения, до потери остающихся жалких сил, понять невозможно. Ведь мы уже все знаем, все умеем. Продолжительность занятий, по-прежнему, 12 часов, но теперь они только тактические, то есть ходьба и беготня по горам. Уставы все давно изучены-переизучены, политзанятия, на которых можно было хоть немного отдохнуть, стали редкостью. Снова сказывается некоторая разница между взводами, наш Сагателов хоть изредка, заведя взвод куда-нибудь подальше, дает нам полчасика передохнуть. В первом взводе такого нет.

Иногда нам в этом деле помогают немцы. Когда немецкие Юнкерсы-88 идут на Махачкалу, команда «Воздух» дает нам возможность сколько-то полежать. Возможности замаскироваться у нас никакой нет, но немцы нас так ни разу не бомбили и не обстреливали. Внизу, возле Шамхала, был устроен ложный аэродром, хорошо нам видный, но немцы и на него ни разу не польстились.

У нас выявились вши. И как-то у всех сразу. Может, и правы были те средневековые ученые, которые, до Пастера, считали, что вши заводятся от грязи, а мы ведь уже почти два месяца не купались. Выручила нас случайность. Кто-то обнаружил недалеко, километрах в трех, горячий серный источник, и тут же выяснилось, что он прямо-таки губительно действует не этих паразитов. Нас стали группами человек но 15–20 водить туда, так сказать, на обработку. Дошла и наша очередь. Разделись мы догола, вода горячая, а там, где она вытекает из-под скалы, даже вытерпеть невозможно. Провели эксперимент. Действительно, сунешь кальсоны в самое горячее место, она, вошка, сразу скрутится в дугу, и готово, откинула копыта. Обработав таким образом брюки, гимнастерки и нижнее белье и расстелив все это на камнях под холодным осенним солнцем, сидим в горячей воде, ждем, когда все высохнет. Сменного белья у нас нет, не выдали, полотенец тоже нет, не выдали.

Права пословица, что нет худа без добра. У меня лет с пятнадцати стали побаливать коленные суставы, что-то вроде ревматизма. А после двух процедур по уничтожению вшей, когда мне пришлось часа по два сидеть в этой вонючей яме, все вроде бы и прошло. По этой ли причине, или какой другой, только до сих пор никаких неприятностей с коленками у меня нет.

Пока все по Маяковскому: «Дни летят, недели тают». Дни становятся все холодней, беготня с минометами все мучительней, кормежка все хуже. Только и разговоров у нас, когда же нас раздадут по полкам. Командиры наши в этом нас поддерживают: вот-вот, скоро, скоро.

Два раза у нас брали от батальона по два представителя на расстрел дезертиров: первый раз — двух, второй — одного. Все трое — азербайджанцы. На политзанятиях они рассказывали нам, как это делается.

В нашем батальоне случаев дезертирства не было. Пока.

И вот нас снова грузят в эшелон в том же Шамхале. Но теперь мы едем совсем в других условиях. Перед погрузкой нас предупреждают: едем мы в товарных вагонах, двери которых будут постоянно закрыты и закручены снаружи толстой проволокой; при остановках на станциях не разрешается смотреть в окна, в противном случае охрана из станционных комендатур имеет приказ стрелять по окнам без предупреждения; на станциях запрещается отправлять естественные надобности через отверстия в полу вагона, нарушители будут всем вагоном направляться в штрафные батальоны. Смотреть в окна и отправлять эти самые надобности разрешается только на ходу за пределами станций. Там же эшелон будет останавливаться на несколько минут для раздачи питания. Все эти невероятности нам объясняют наличием на всех станциях немецких агентов и стремлением такими строгостями уберечь нас от бомбежек. Пусть так, но остается один вопрос: а если все-таки немцы будут бомбить наш эшелон, то кто будет под бомбами раскручивать эту самую проволоку, или так и гореть нам в вагонах заживо, обманывая тем самым немецких агентов?

Все это мы, конечно, горячо обсуждаем, быть заживо изжаренным никому не хочется, но больше нас занимает сейчас другой вопрос: куда нас везут? Мы уже видим по названиям станций (приспособили зеркальце), что везут нас на запад, но куда именно? По сводкам Советского Информбюро бои идут в районе Моздока, значит, все станет ясно в Гудермесе: направо — значит под Моздок, то есть на фронт; налево — значит на Грозный, и будем продолжать обучение и ожидать присвоения званий.

Нам, мальчишкам, больше хочется на фронт, там вроде бы кормят лучше, хлеба то ли по 800 г дают, то ли еще больше. Взрослые помалкивают, но ясно, что наших желаний они не разделяют.

Вот и Гудермес. Едем на Грозный, значит, не на фронт. Мы ведь не знаем, что немцы начали наступление, уже захватили Нальчик, загнали остатки 37-й армии, лишившейся всего транспорта и тяжелой техники и оставшейся только со стрелковым оружием, в горы и рвутся танковыми колоннами на Орджоникидзе (теперь Владикавказ), откуда начинается Военно-Грузинская дорога, то есть путь в Закавказье, на Тбилиси.

А мы себе спокойненько едем. Проезжаем Грозный, и вот наш эшелон подходят к Беслану. Здесь нас было начали выгружать, но быстро прекратили выгрузку и повезли на Орджоникидзе, теперь уже, правда, не заматывая проволокой. Тут, видимо, немецких агентов не было. На станции Орджоникидзе нас уже окончательно выгрузили, и эшелон ушел.

Город имел грозный вид. Повсюду воинские отряды, кругом баррикады, противотанковые ежи, в нижних и полуподвальных этажах каменных зданий пробиты амбразуры, откуда торчат стволы пулеметов. Настоящая крепость. Нас это удивляет, ведь по сводкам информбюро фронт еще далеко отсюда.

Долго нам рассматривать город не пришлось. Часа через два пришел другой эшелон, нас погрузили в него, и едем назад, в Беслан, где уже окончательно выгрузились и двинулись пешим маршем на запад, дошли до аула Фарн, где и разместились в школе. Хорошо, тепло и сухо.

С утра нас подняли на обычные занятия, но заниматься нам, к нашему удовольствию, практически не пришлось целый день. На Орджоникидзе через каждые 20–30 минут идут прямо над нами мелкими группами по 4 самолета ромбиком немецкие Ю-88, мы только и слышим «Воздух» да «Воздух». Так что мы почти все время лежим под заборами. К тому же здесь на огородах полно капустных кочерыжек, оставшихся после срезки кочанов, и оказалось, что в них есть еще немало съедобного. Чем мы и пользуемся.

Это все продолжается и следующий день, а ночью мы выступили в поход. Куда-то идем в кромешной тьме, ничего не видим, только часа через полтора-два замечаем темные силуэты зданий. Заходим в какой-то населенный пункт и размещаемся в огородах. Никаких особых команд не получаем, кучкуемся группами для спасения от холода и благополучно спим. Все до одного. Но недолго. Громкие команды: «Подъем!», «Минометы на вьюки!». «Шагом марш!», и мы двигаемся. Но уже не шагом. Беспрерывно: «Шире шаг!», «Подтянись!», «Не отставать!», двигаемся почти бегом, уже без дорог, по кукурузным полям, перебегаем какие-то ручейки и речки, и все время: «Быстрей! Быстрей!».

Где-то впереди, на темном горизонте, появляются огненные мотыльки, летящие вверх: один, два… много. И вдруг совсем недалеко от нас, сзади появляется целое море огня. «Катюша, катюша, катюша!» Не знаем, действительно ли это «Катюша», но подстегнула она нас, почти падающих от усталости, здорово.

К рассвету входим в большой населенный пункт. Станица Архонская. Буквально набита войсками, кругом пехота, артиллерийские орудия, английские танки, небольшие и какие-то кургузые. Мы снова располагаемся в огороде, опять с капустными кочерыжками. По этой части вам везет.

Над станицей появляется Фокке-Вульф-190, знаменитая немецкая «рама». Но не бомбит, не обстреливает, а сбрасывает листовки. Весь воздух заполнен бесчисленными белыми листочками. Многие стреляют по «раме» из винтовок, стреляю и я. Но не потому, что надеюсь сбить его, проклятого, а совсем по другой причине. Дело в том, что когда нам выдавали еще в Маджалисе винтовочные патроны, то предупреждали, что за каждый потерянный патрон потерявший получит до 5 лет тюрьмы. Патронных подсумков у нас не было, от долгого таскания патронов в карманах они стали совсем дырявыми, и я, недавно подсчитав свои патроны, обнаружил, что 5 патронов у меня недостает. Так что — пятью пять двадцать пять. А теперь я веду огонь, следовательно, боезапас у меня уменьшается по боевой необходимости.

Появляется политрук (теперь уже не политрук, а лейтенант; недавно в Красной Армии ликвидированы политические воинские звания, и теперь бывшие политруки стали лейтенантами) и отдает приказ отбирать листовки у местного населения. Начинается веселая суматоха: местные жители бегают, ловят или собирают листовки и читают их, мы бегаем и отбираем листовки у них и тоже читаем, политрук-лейтенант бегает и отбирает листовки у нас. Многие из наших листовки прячут — махорку нам выдают, а бумагу нет. Я — человек некурящий, и мне бумага не нужна, но листовки, а их две, я все-таки прочитал.

На одной из них такое обращение: «Бойцы и командиры 37-й армии. Мы загнали вас в горы, у вас нет продовольствия. Мы уничтожим вас… и т. д.». Одним словом, сдавайтесь. На второй показано, с какой радостью население Кубани встретило немцев, фотография: немецкий офицер окружен веселыми и радостными кубанскими девчатами, они щелкают семечки, на губах налипла шелуха.

Я не стал прятать листовки, как это сделали некоторые для курева. При обнаружении у кого-либо такой листовки (а она одновременно служила пропуском при сдаче в плен) он неминуемо попадал под трибунал, а на передовой могли шлепнуть и без всякого трибунала.

Мы сидим по краям какого-то странного сооружения. Это глубокая, выше человеческого роста прямоугольная яма, ограниченная толстыми стенами из дикого камня. Похоже на недостроенный погреб, но нет ступеней и непонятно, как туда спускаться.

Слышим крики: «Ребята, ребята! Катюша, катюша!» Подбегаем к плетню, действительно «Катюша», на американском Студебеккере, рельсы-направляющие, подвешенные ракеты, все как надо. И вдруг… как загремело, загрохотало, засверкало огнем, покрылось дымом. А потом развернулась на дороге, взревела двигателем и исчезла.

Мы стоим — оглушенные, ослепленные, задыхающиеся. Но почти сразу — свист, разрыв, свист, разрыв, и пошло, поехало. Немцы засекли «Катюшу» и по месту, откуда она дала свой залп, обрушили массированный артиллерийский огонь. Мы все посыпались горохом в свою каменную яму, сидим плотной толпой, снаряды рвутся часто и густо. Свист снарядов, грохот разрывов, чьи-то крики. В нашу каменную яму (хорошо, если не общую могилу) залетают комья земли и даже осколки, уже обессиленные. Я один из осколков, еще горячий, кладу себе в карман. Как-никак, а первый осколок на войне.

Все стихло. Выбираемся из нашей спасительницы-ямы с большим трудом, ступеней-то нет. Да, картина! Дымящиеся воронки, поваленные деревья, разбитые заборы, вместо дома нашего хозяина (то есть, хозяина огорода, где мы, как это лучше сказать, базировались или дислоцировались) груда дымящихся кирпичей. Не знаю, был ли кто в доме.

Мы, минометчики, вроде все целые. Но стрелкам досталось. Прямо на плетне нашего огорода, под которым лежало много курсантов-стрелков, разорвалось два снаряда. Есть и убитые, и раненые, и просто разорванные на куски. Мы было намереваемся бежать туда, как-то помогать, но появившийся Сагателов запрещает нам это. Команда — быть всем вместе, никуда не отлучаться, можем получить какой-то приказ.

Смотрим, как стрелки носят убитых и раненых, которые были под тем самым плетнем. Интересно, что эти самые плетни обладают какой-то странной притягательной силой. Вроде всем ясно, что плетень не защищает ни от пуль, ни от осколков, но как только начинается или бомбежка, или артиллерийский обстрел, или обыкновенная пулеметно-автоматная свинцовая метель, так тебя прямо неудержимо тянет под ближайший плетень.

Сидим с Витькой Чековым опять же под плетнем и шушукаемся. Вот такая картина. Значит, мы на фронте. Значат, и в эту прошедшую ночь нас привели в том ауле на фронт, на передовую. И никто об этом не знал: ни мы, курсанты, ни наши средние командиры. Если кто не знает, сообщаю, что слова «средние командиры» я употребляю не в каком-то ироническом смысле, а это был официальный армейский термин. В то время в Красной Армии не было офицеров, а были командиры, которые делились по чинам на несколько групп: от младшего лейтенанта до старшего лейтенанта именовались средним комсоставом, от капитана до полковника — старшим комсоставом и так далее. Так и в приказах писалось: средним командирам делать то-то и то-то. И команды такие были: «Внимание, средним командирам собраться под таким-то деревом!».

Можно как-то понять, что ничего не знали мы, рядовые курсанты. Но почему о нашем прибытии на передовую не знали командиры? А что они действительно не знали, это бесспорно. Иначе наш батальон принял бы какой-нибудь боевой порядок, пригодный для обороны, было бы известно, с какой стороны ожидать противника, были бы выставлены посты, выдвинуто боевое охранение. А ничего этого не было. Мы все, если по Рылееву, «беспечно спали средь дубравы» в этом самом ауле Нарт (теперь мы знаем, как он называется), а в это время немецкие мотоциклисты заходят в этот же аул с другого конца.

Еще, слава Богу, что эти мотоциклисты были вовремя обнаружены, и мы тоже вовремя рванули из Нарта. Хотя вопрос, нужно ли было нам бежать оттуда, остается вопросом. Много лет спустя я прочел в одной книге об обороне Кавказа такую фразу: «Немцы рвались к Орджоникидзе танковыми колоннами, отбрасывая прибывавшие полки 319 стрелковой дивизии».

Насчет отбрасывания все верно. И насчет полков тоже. Вслед за нами из Нарта так же бежал один из стрелковых полков дивизии, и именно по «хвосту» этого полка ударила ночью наша реактивная артиллерия. Но никаких танковых колонн на нашем участке не было. Так надо ли было бежать?

У нас с Витькой мнения по этим вопросам высшей стратегии разделились. Я считал, что все эти безобразия вызвана издержками всей нашей идиотской сверхсекретности и припомнил, как мы ехали в вагонах с дверями, замотанными проволокой. Витька утверждал, что все это — обыкновенная русская расхлябанность и безответственность: кто-то кому-то не сообщил, кто-то чего-то забыл, кто-то не послал разведку или послал не туда и т. д.

Все это вслух не скажешь. Нам уже два раза читали приказ Сталина № 227, тот самый, который «Ни шагу назад!». Вернее, один раз читали перед строем, а второй — наш замполит проводил занятия по его изучению, на которых втолковывал нам, что теперь любой командир имеет право застрелить любого труса и паникера, а любой старший командир имеет такое же право по отношению к младшему. Причем, паникер — это не только тот, который в страхе бежит и кричит: «Спасайся, кто может!», но и тот, кто ведет разговоры, которые способствуют созданию панических настроений, то есть, если по-простому, те, которые говорят, что у нас в армии что-то плохо, а у немцев много танков. Так что, с этой точки зрения мы с Витькой — явные паникеры.

Поэтому, шу-шу-шу, шу-шу-шу.

Я достал из кармана уже остывший осколок и посмотрел на него. Вот такая мелкая железная пакость, а сколько бед она может принести: и искалечить человека, и жизнь у него отнять, и принести немыслимое горе многим далеким людям.

3. ВПЕРЕД? НА ЗАПАД?

Чуть стемнело, и мы снова двинулись в поход. Куда? Да в тот же злосчастный Нарт. Оказывается, немцы не заняли этот аул, а те мотоциклисты были скорее всего или разведкой, или же небольшим передовым отрядом, который не счел необходимым удерживать Нарт за собой.

Входим в Нарт, рассредоточиваемся в огородах. Теперь мы соображаем: это там, где в темноте изредка взлетают осветительные ракеты, и засел жестокий враг. Но это не близко, с километр-полтора.

Забегали, засуетились командиры — мы идем в наступление. Задача — выбить немцев с их позиций и продолжать движение к Ардону. Нам выдают гранаты: кому РГД, а кому и противотанковые, тяжелые и неуклюжие. Наводчикам противотанковых не дают, я засовываю РГД в карман шинели.

В нашем расчете восемь человек: командир Дикин, я — первый номер, наводчик; второй номер — Григорян, вдвое старше, на голову выше и в десять раз сильнее; третий номер — Мишка (мы все, курсанты, называем друг друга по фамилии, но его почему-то вся рота зовет Мишкой, хотя он совсем не мальчик, а лет под сорок); четвертый номер — Аванесов, такой невысокий и весь какой-то круглый. Остальных троих я не запомнил, они очень быстро выбыли из строя: один был убит на наших глазах, один не вернулся из очередной ночной атаки, а третий был тяжело ранен в правое бедро крупным осколком, и мы дотащили его до медпункта.

Нам приказ идти метрах в двадцати-тридцати за стрелковой цепью и быть готовыми к открытию огня. Идти — понятно, открытие огня — непонятно. Что я могу разглядеть на шкалах и уровнях прицела в кромешной тьме? Фонариков никаких у нас нет, спичек тоже. У курящих имеются карманные «катюши» — кресала с нужными причиндалами, но для меня, наводчика, это не тот инструмент.

Начинаем движение. Перебираемся через плетни и заборы, переходим вброд какую-то речушку и идем по кукурузному полю. Здесь множество кукурузных полей, все они не убраны, тяжелые кукурузные початки свешиваются со стеблей, иногда больно бьют по ногам.

Конечно, у немцев было какое-то передовое охранение, осветительные ракеты замелькали все чаще и чаще. И вдруг в их белую завесу втесалось несколько цветных. Мы не сразу поняли значение этой церемонии, но это неведение продолжалось не более минуты. На нас обрушился шквальный пулеметный огонь. Наверно, ни у одной снежной пурги не было столько снежинок, сколько цветных огоньков мчалось нам навстречу.

Что тут началось. Крики, стоны, беготня, кто бежит вправо, кто влево, кто назад, но никто вперед. Я сразу обнаружил, что возле меня уже нет никого из моего расчета, и бросился туда, направо, где вроде было понижение, и куда направлялось большинство бежавших, желая укрыться от бесчисленных смертельных огоньков. Добрался, сбросил миномет на землю, чтобы отдышаться. Что делать дальше, не знаю. Помогли немцы. Точно так же, как внезапно и массированно они обрушили на нас пулеметный огонь, теперь то же самое они сделали с минометами. Сразу, без пристрелки, и часто-густо. Вой мин, хлопанье разрывов, свист и щелканье разлетающихся осколков — под эту музыку мы все бросились только в одном направлении — назад, к своим огородам. Конечно, не все, а только живые.

Я перебрался через речку, вот и плетни, а за ними уже собравшиеся в кучки курсанты, слышны крики командиров, собирающих свои взводы. Если бы кому-нибудь из высокого начальства пришла в голову мысль применить на практике указание приказа № 227, наш батальон безоговорочно пригоден был для этого и весь без единого исключения подлежал к расстрелу, как трусы и паникеры. Начальства близко не было.

Слышу крики: «Минометчики!» Перебираюсь через три-четыре плетня, и вот они, наши. Собираемся по расчетам, наш расчет потерь не имеет, материальная часть вся цела.

Повторяться не буду. Часа через полтора мы снова пошли в наступление точно таким же образом и точно с таким же результатом, если не считать, конечно, тех, кто навек остался на том кукурузном поле.

Думаю, что командование наше намеревалось направить нас и в третью атаку, но это было невозможно по той простой причине, что после второй нас уже не удалось собрать и как-то организовать.

Вторая и третья ночи прошли точно так же, только во вторую ночь не вернулся из боя один курсант из нашего расчета, а под утро, после шестой за трое суток атаки, нам было приказано закрепиться на чистом поле за рекой.

Закрепиться, легко сказать! Под огнем, правда, не очень сильным, уже перед самым рассветом, неумело окапываемся своими несчастными лопаточками, стараясь только в одном — как можно глубже зарыться в земле, благо земля на пахоте мягкая. О минометах все забыли.

Место, где нам приказано «закрепиться», нельзя назвать удачным. Ровное, голое, вся наша позиция для немцев, как на ладони. И нет воды. Почему я так серьезно говорю о воде? Нам было сказано, что наши дивизионные продовольственные склады были разбиты немецкой авиацией, и все трое суток, что мы были на «закрепленной» позиции, нас кормили только сухарями и селедкой. К счастью (моему) у меня обнаружилось очень полезное для стойкого бойца Рабоче-крестьянской Красной Армии качество — я оказался совершенно нечувствительным к недостатку воды, даже после сухаря с селедкой. А большинство мучились страшно. Но до воды, до речки — четыреста метров, и днем туда мог отправиться только самоубийца. А у немцев уже и снайперы объявились, и были жертвы. Запасались водой ночью, хотя и это было небезопасно. Но сколько можно было взять воды в наши стеклянные фляжки, к тому времени у некоторых уже разбившихся. Набирали и в котелки, но их мало.

Я спросил у Сагателова, зачем мы бегали вместе со стрелками в атаки, если мы все равно не сделали ни одного выстрела, да и не могли этого сделать, хотя к последним атакам мы уже держались более или менее вместе своим расчетом, по крайней мере, Дикин, Григорян и я. Он ответил — для отражения возможной немецкой контратаки. Вот так. Если контратака была бы только пехотой, то мы бы отбивались минометным огнем, а если с танками, то противотанковыми гранатами. И бутылками. Нам выдали бутылки с КС, жидкостью, которая загоралась сама при контакте с воздухом. У нас один курсант чуть не сгорел, когда бутылка разбилась у него в кармане шинели. На нас ведь навешано много всякого разного, и шинель быстро не снимешь. Так что обгорел он здорово, его отправили в тыл.

Применение бутылкам мы нашли быстро. Утолять голод помогала кукуруза, которой везде полно. Выломаешь пару початков, поливаешь из бутылки в уголке окопчика на землю и поджариваешь кукурузу. Правда, потом эта жарено-горелая кукуруза выходила почти невредимой этим самым естественным путем, хоть промывай и ешь ее еще раз. Я не пробовал.

Я уже стал мародером. У меня не было котелка, а что это за солдат на передовой, если он без котелка. Я уже видел убитых с котелками, привязанными к вещмешку за спиной, но у меня долго не хватало храбрости, да и отвязывать котелок в темноте, под огнем, конечно, не дело. Потом я положил в карман осколок оконного стекла и в последнюю нашу «атаковую» ночь срезал все-таки себе котелок у одного погибшего. Надеюсь, он меня простил.

Наконец кто-то из начальства сообразил всю глупость нашего пребывания на «закрепленной» позиции, и мы перебрались непосредственно в Нарт, на крайние огороды, которые выходят своими тылами в сторону немцев. И опять, конечно, закрепиться.

Здесь к нам присоединился один из наших курсантов, по имени Николай. Он пришел, а точнее, приполз, так как был крайне слаб и уже еле-еле ходил. У него была явная дизентерия, он уже фактически ничего не ел, а только исходил кровавым поносом. Он уже несколько раз вот так следовал за нами, а мы ему устраивали небольшой окопчик, где он и лежал. Но в тыл его не отправляли. У нас у всех было такое безалаберное питание, часто единственной пищей служила горелая полусырая кукуруза, и расстройство пищеварения было очень частым явлением. Но обычно, как началось, так и закончилось. И претензий у нас никаких не было. А с ним совсем другое. Но он так и ходил, и ползал за нами.

У нас произошли некоторые организационные перемены. Нас, два расчета под командованием Хайдарова придали стрелковой роте и указали место расположения с приказом оборудовать минометные позиции по всем правилам военной науки. Стрелки расположились прямо под плетнем, прорезав дыры для винтовок и пулеметов. Мы подальше, на вспаханном огороде. Чтобы сделать все по-человечески, нужно много копать, что сделать нашими лопаточками невозможно. Наши попытки разыскать лопаты и кирки в сараях брошенных жителями домов ничего не дали. С собой они их увезли, что ли?

Мы с Хайдаровым пошли в соседний двор, где жила еще не уехавшая большая осетинская семья, чтобы попросить какой-нибудь инструмент. Глава семьи, старый седобородый осетин, сразу заговорил со мной по-осетински, на что я, конечно, ни бум-бум. К слову, когда мы были в Нарте, со мной пытались заговорить по-осетински раз пять-шесть. Что ж, внешность у меня была, в некотором роде, «кавказской национальности», хотя происхождение мое чистейшее хохлацко-великорусское, если, конечно, не заглядывать в глубь веков, где у нас, кубанцев, кого только не было.

Хозяин дал нам две лопаты и кирку, и дело у нас закипело. Конечно, мы не рыли окопы полного профиля, а только траншейки для спанья, но для минометов все сделали правильно. А вот как стрелять? С нашей позиции ничего не видно. Вроде бы так и должно быть, ведь минометы это оружие, предназначенное для стрельбы с закрытых позиций. Но, как говорил Шельменко-денщик: «Оно, конечно, так, да немножечко и не так». Для того, чтобы вести огонь, нужен наблюдательный пункт (а у нас даже бинокля нет), при переносе огня и в других случаях отсчета углов нужна буссоль (а у нас ее нет), все данные нужно передавать на огневую позицию по телефону (а у нас его нет). Куда ни кинь, всюду клин.

Никаких приказных порядков у нас в полувзводе нет, мы принимаем решения «общим собранием трудового коллектива». Стали искать выходы. Из окопов стрелков возле плетня тоже ничего не видно. Если стать во весь рост, что-то видно, но недостаточно. Я забрался на чердак «нашего» дома, разбил две черепицы (тогда они еще были), вот отсюда все видно отлично. Если бы еще бинокль, я бы и немцев обнаружил. Но как отсюда руководить огнем? Далеко, как ни кричи, не слышно. Хорошо видно с верха копна сена, и она ближе к минометам, но охотников стоять на копне во весь рост и подавать команды не нашлось. Короче, как это ни покажется глупым, но первую свою стрельбу мы начали именно таким идиотским способом: Хайдаров смотрел с чердака, человека три-четыре лежали внизу и передавали команды по цепочке. Случалось, и перевирали, как при игре в «испорченный телефон». Много стрелять не приходилось, нам приказали беречь мины.

С семьей, которая давала нам лопаты, у нас сложились хорошие отношения, хотя и здесь контакты с населением не одобрялись. Но таких строгостей, как в Маджалисе, не было, да и проконтролировать это было просто невозможно. Семья была большая: дед с бабкой, две молодых женщины, не знаю, дочери или невестки, и пять-шесть детей. Особенно задружили мы после стычки, почти вооруженной, с гвардейцами.

Вместе с нами действовали две гвардейских стрелковых бригады, номеров уже не помню. Гвардейцев мы недолюбливали, и это еще мягко сказано. Причиной этого, по-моему, была обыкновенная зависть. Была середина ноября, уже изредка и снежок с неба срывался, а у нас из зимнего обмундирования ничего. А гвардейцы щеголяли в сапогах, ватных брюках, ватных телогрейках под шинелями и в шапках со звездочками. А мы в пилотках, и те без звездочек.

Мы впятером копались на «своем» дворе, отбирая жерди для блиндажа, который мы тогда уже начали строить. И вдруг слышим женские крики, даже не крики, а какие-то дикие вопли и визг. Так может кричать женщина, если ее режут тупым ножом на мелкие кусочки.

Бросаемся в соседний двор и видим такую картину. Дед молча стоит на крыльце, сцепив руки на груди, а обе молодицы, издавая те самые звуки, стараются вырвать большой мешок у двух гвардейцев. А в мешке что-то живое.

Тут у нас начался разговор на великом могучем русском. Чтобы его яснее представить, приведу оlин анекдот.

«Мать спрашивает сына-подростка, который поехал кататься на мотоцикле и привел его назад разбитым:

— Что тебе отец говорил целых полчаса?

— Ругательства пропустить?

— Конечно.

— Тогда ничего!»

Так что, если из нашего разговора с гвардейцами исключить ругательства, то и разговора вообще не было. Мы же четверо обошли их и стали сзади, направив на них винтовки. Автоматы у них были за спиной, но я не думаю, чтобы дело дошло до стрельбы.

Не дошло. Ясно, что человек, которому почти воткнули в задницу два штыка, становится миролюбивее. И они, бросив мешок, пошли из двора, продолжая громко тот разговор, которого не было.

Молодицы вытряхнули из мешка трех или четырех здоровенных индюков, а Хайдаров сказал деду, что мы находимся в соседнем огороде, и если еще кто-нибудь попытается их обидеть, чтоб сообщали нам. Больше их никто не беспокоил, а они каждую ночь готовили для нас кипяток, заваривая его сушеной мятой, пучки которой висят под крышей каждого осетинского дома. Днем это делать было нельзя, немцы на каждый, самый пустяковый, дымок отвечали мощным артиллерийским налетом.

Судьба этой доброй семьи была трагической. Примерно через неделю немцы, как делали много раз до этого, ночью дали залп из своей шестиствольной реактивной установки, и одна из ракет, пробив перекрытия, разорвалась в подвале, где спала вся семья. Стрелки, которые их вытаскивали, рассказали нам, что почти все дети погибли, тяжело раненного деда увезли, а о судьбе женщин мы ничего не узнали.

На следующее утро мы бродили по разрушенному подворью, где среди пыли и кусков глины были разбросаны злополучные индюки. Кто-то из нас проявил инициативу, и мы определяли, какие из индюков живы, простейшим способом: тронешь его штыком, если глазом хлопает, значит, жив. Таких набралось пять штук, и Хайдаров, собственноручно ощипав их, ночью устроил нам всем великолепный пир с вареной индюшатиной.

Рассказывая об этой осетинской семье, я несколько нарушил хронологию событий.

Мы пробыли в Нарте дней десять. Стрелковым оружием немцы нас не доставали, но артиллерийские и минометные обстрелы были частыми и ночью, и днем. Налеты были мощными, по 40–50 снарядов или мин. А всю ночь, кроме таких внезапных налетов, немцы вели редкий орудийный обстрел одиночными выстрелами, желая, видимо, не давать нам спать. Но мы быстро к этому привыкли и уже не реагировали на свист и разрыв одного снаряда. Интересно, как человеческая натура приспосабливается к таким чрезвычайным условиям существования, спишь в окопе, недалеко от тебя рвутся снаряды, а ты не просыпаешься, но чуть-чуть зашелестит трава под шагами приближающегося человека, и ты мгновенно вскочил и схватился за оружие.

Нас все время донимал холод. Одно время мы даже решили по очереди спать в «нашем» доме, который был еще цел и невредим. Мы натаскали сена, и стало в нем вполне сносно, особенно когда принесешь туда шесть-семь котелков с горячей кашей.

Затея наша потерпела неудачу. В первую же ночь, сразу после полуночи начался артиллерийский обстрел, и ровнехонько вокруг нашего дома легли шесть ракет из этого самого шестиствольного. Весь дом содрогнулся, все стекла вылетели, черепицы не осталось ни единой. Мы выскочили из дома, бросились к своим окопам, но снаряды продолжали рваться, и не всем удалось до них добраться. Здесь мы потеряли еще одного курсанта из нашего расчета, он был убит, не добежав до спасительного (относительно, конечно) окопа.

Мы решили строить блиндаж. И построили, натаскавши толстых брусьев от разрушенной колхозной конюшни, кое-что подобрали из оставленных жителями дворов. Конечно, это был не такой блиндаж, который показывают в современных кинофильмах: высоких, выше человека на метр, просторных, хоть танцы устраивай. Наш блиндаж был высотой всего в один метр, влезали мы в него на четвереньках, а размещались в нем человек семь-восемь, если лежать тесно и поворачиваться с боку на бок по команде. Но в нем было тепло, слабые дождики не проходили через полуметровую засыпку, и от простой мины была защита. Мы спали в нем по очереди, по расчету. Один расчет в окопах, один в блиндаже.

Вот в этом блиндаже, оставшись наедине с Хайдаровым, я и затеял разговор о том, как мы воюем. Почему у нас нет ни того, ни другого, ни третьего, почему у Сагателова на поясе кобура, но в ней нет пистолета, кончик кобуры по причине пустоты загнулся, и мы хихикаем: дескать, у него специальный пистолет для стрельбы из-за угла. Почему мы ходим в эти бессмысленные атаки, уже потеряли столько людей, а немцам не причинили никакого вреда. У нас уже выбыли из строя и комбат, и наш ротный Хабибулин. В газетах, которые к нам изредка попадают, читаем постоянно: «Вперед, на Запад», где же тот «Вперед!» и где тот «Запад»? Нас же всех перебьют здесь, на Востоке.

Хайдаров начал мне говорить, что наш батальон — учебный и не предназначался для ведения боевых действий, поэтому, дескать, у нас и нет многого, и так далее. Все это, конечно, было неубедительно, да и в голосе его уверенности не было. Под конец он сказал мне, чтобы я не затевал подобных разговоров ни с кем.

Я не знал тогда, что Хайдаров был парторгом батальона, а то я и с ним не говорил бы об этом. Мы не знали тогда еще слова «стукач», оно вошло в русский язык уже после войны из ГУЛАГа. Тогда говорили «сексот». Так вот, Хайдаров не был ни стукачом, ни сексотом.

У меня появился первый военный трофей. Мы вдвоем отвели раненого на медпункт и возвращались на позиции. Идем по улице, они широкая и профилированная, то есть с кюветами, но земляная, и по времени года грязная, а кюветы вообще — тяжелая, липкая грязь. Идем, навстречу нам старик-осетин на одноконной арбе. Мы почти поравнялись, когда немцы открыли беглый минометный огонь, то ли заметив арбу и приняв ее за что-то военное, то ли просто выполняя очередной налет. Мы, перепрыгнув через заборчик, легли под стену кирпичного дома, а осетин резко повернул влево, и арба крепко засела в кювете. Лошадь прямо рвется, но вытащить арбу не может. А мины рвутся. Тогда осетин вскочил на лошадь, что-то там обрезал и галопом помчался от этого места. Разорвалось еще с десяток мин, все затихло, и мы подошли к арбе, а в ней семь-восемь мешков с каким-то зерном. Мой напарник говорит мне: «Ты посиди здесь, покарауль, а я смотаюсь за старшиной». Он побежал, а я остался. Ворочаю от безделья мешки, и вдруг в самом низу в соломе нахожу кинжал, старинный осетинский кинжал, весь отделанный чеканным серебром, просто, чудо какое-то. Я, конечно, сразу нацепил его на пояс. Он мне немало помогал в нашей фронтовой жизни, а позже, я считаю, он вообще спас мне жизнь и позволил писать вот эти строки.

Подъехал старшина, мы перегрузили мешки, и каждый отправился по своим делам. Несколько слов о старшине. Когда мы прибыли на фронт, у нас в роте был нормальный старшина с четырьмя треугольниками. К тому времени у нас в батальоне не было никакого транспорта, нашу полуторку забрали на формирование какой-то моторизованной части, хотя трудно представить, чтобы эта наша полудохлая машина могла хоть что-то моторизовать. Но факг есть факт.

Фронт только что установился, и по полям бродило немало брошенных лошадей и старшина быстро подобрал пару с подводой. Однако на третий ли четвертый день нашего пребывания в Нарте прямо во двор, где расположилось наше ротное хозяйство, попал крупный снаряд, повар был убит, старшина тяжело ранен. Старшиной назначили из курсантов того самого бывалого, о котором я уже писал. Он оказался старшиной необыкновенным. Он быстро подобрал новую пару коней и заново устроил кухню. И в любую погоду, в любой боевой обстановке, сам, иногда ползком, доставлял нам на передовую горячую пищу, чаще всего, кукурузную кашу. Один раз немецкий трофейный термос, с которым он полз к нам, пробило пулями, и он явился в окопы, весь облепленный дымящейся кашей. А когда нам начали выдавать «наркомовские» 100 грамм, не было случая, чтобы он не заявился к нам со своей жестяной баклагой, чаще всего ночью. Если учесть, что наша минометная рота почти всегда была разбросана по нескольким местам, я считаю, что его служба была просто героической. И еще я скажу нечто, во что, пожалуй, никто не поверит. Нам начали выдавать шапки, небольшими партиями по 5–6 штук. Так вот, наш старшина-курсант взял себе шапку последним в роте.

День, в который я получил шапку, запомнился мне навеки несколько по другой причине: впервые буквально в нескольких шагах от меня убивали человека. Мы лениво окапывались в каком-то садочке в полукилометре от передовой, а метрах в десяти от нас стоял новый комбат, капитан, и еще несколько человек. Пришел старшина с шестью шапками, одна досталась мне. В это время другой старшина, из штаба батальона приводит какого-то курсанта, и комбат начинает на него кричать. Потом вдруг слышим громкий крик: «Ой, товарищ капитан, не стреляйте!». И видим: капитан два раза стреляет из пистолета тому прямо в грудь, а потом приведший его старшина снимает с плеча автомат и добивает уже лежачего короткой очередью.

Потом мы узнали: это был дезертир. Он ушел с передовой дней десять назад и за это время не смог уйти в тыл, везде натыкаясь на заградотряды. Его где-то увидел старшина и привел к комбату. Он был наш, кубанский.

Однажды и нам довелось иметь дело с заградотрядом. Мин не было, делать нам было нечего, и старшина попросил нас накопать для роты картошки. Мы отправились на это боевое задание вшестером, с подводой, проехали полтора километра, нашли картофельное поле и принялись за работу, ругая ездового: у нега была нормальная человеческая лопата, а у нас наши пехотные, и приходилось копать, стоя на коленях. Накопали три мешка, начали четвертый, и видим: приближаются к нам трое в белых полушубках. Подходят к нам вплотную, лейтенант и двое рядовых с автоматами, направленными на нас, что нам сразу не понравилось.

Хайдаров на требование лейтенанта показал ему свою красноармейскую книжку, но тот потребовал еще какую-то бумагу, теперь уже не помню, какую, увольнительную, открепительную, объяснительную. У Хайдарова ее не было, и лейтенант начал кричать на нас, что дезертиры, что он нас отведет сейчас куда следует, и хорошо, если нас отправят в штрафбат, а могут и к стенке. Хайдаров, уловив момент, когда тот остановился, чтобы передохнуть, объясняет ему, что он получил приказ от вышестоящего командира и обязан его выполнить, и что на передовой мы получаем много разных приказов, но никому и в голову не приходит требовать от вышестоящих каких-то бумажек. Что же, из-за этого не нужно выполнять приказы? То есть, вполне разумное объяснение.

Убедило это лейтенанта или он и сам понял, что никакие мы не дезертиры, но он перестал кричать, а мы продолжили свое дело. Заполнили четыре мешка для роты и полмешочка для себя, Хайдаров, подойдя к лейтенанту, подчеркнуто лихо откозырял и сказал: «Товарищ лейтенант, разрешите следовать в часть». Тот только махнул рукой, и мы двинулись, а они, «в белых одеждах» отправились дальше ловить других.

Не обошлось без приключений и с кинжалом. На следующий день после того, как он стал моим, к нам на позицию пришел замполит и, увидев кинжал, сказал: «А ну, дай посмотреть». Я снял его с пояса и дал замполиту, а он сразу прицепил себе, немного походил туда-сюда, видимо, отрабатывая джигитскую походку, повернулся и… пошел. Я за ним: «Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!», но он прикрикнул: «Прекратить разговоры!», и я остался ни с чем. Дня через три он снова пришел к нам, и как-то боком, не глядя на меня, сунул кинжал мне в руки и сказал: «На, тоже мне еще!», вроде с упреком. Его слова быстро объяснились. Оказывается, Хайдаров, парторг батальона (я только теперь это узнал), рассказал об этой истории комиссару батальона, тот вызвал нашего замполита, снял с него стружку и приказал немедленно вернуть кинжал. А тот, естественно, считал, что пожаловался я.

«У войны не женское лицо». Это, конечно, справедливо. Но женщины в Красной Армии были, и на фронте тоже. Я считаю, что пребывание женщины на фронте в любом качестве — это уже подвиг, но когда я читаю в каких-нибудь фронтовых воспоминаниях, что санитарка Люся Иванова вынесла из боя тридцать раненных красноармейцев с оружием, меня охватывает гнев и возмущение. Ни одна женщина физически не может вынести откуда бы то ни было взрослого мужчину. Нам приходилось выносить раненных из боя и после боя, мы делали это вчетвером, на шинели или плащ-палатке. Можно было сделать это и вдвоем, если бы у нас были носилки. Носилок у нас не было. Я однажды тащил раненного волоком по земле метров двадцать, начисто выбился из сил и, пристроив его в небольшом углублении, вернулся к своему любимому миномету. Считаю, что в нашей роте вынести человека в одиночку мог только Григорян, человек сложения богатырского.

У нас в батальоне было три женщины. Все они были медицинскими работниками и постоянно находились в батальонном медпункте, куда или приходили сами, или приводились, приносились раненные, которым там и оказывалась первая помощь.

Первая была батальонным врачом, женщина уже пожилая на мой семнадцатилетний взгляд. Пребывание ее в батальоне закончилось трагикомической историей. Мы привели раненного и видим во дворе, где находится медпункт, такую картину. Врач стоит навытяжку, а командир дивизии, комбриг, размахивая перед самым ее носом пистолетом, кричит:

— Я тебя сейчас, сука, расстреляю, мать, мать, мать…

— Так, товарищ комбриг, ведь «мандавошки»…

— Сама ты «мандавошка», мать, мать… Полбатальона вывела из строя, сука, мать, мать…

А дело произошло такое. У одного курсанта были обнаружены лобковые вши, по-солдатски «мандавошки». Это считалось очень опасным, врач раздала старшинам по банке мази и приказа обработать всех курсантов без исключения. А дальше уже каждый старшина действовал по своему разумению. Наш, например, пришел к нам на позицию и спросил, есть ли у кого эти самые лобковые. Мы ответили, что таковых не имеется, а если нужны обыкновенные нашенские, то мы двумя расчетами можем обеспечить количественно пару дивизий, что вполне соответствовало истине. Он повернулся и ушел со своей банкой. Не знаю, как было в пулеметной роте, а в стрелковых ротах старшины действовали просто: построят человек десять, прикажут опустить брюки и кальсоны, и собственноручно мажут от души, кому как придется. А мазило это зловредное и ядовитое, у многих появились язвы, а у некоторых так разъело, что, извиняюсь, главное мужское достоинство, болталось как на какой-то красной веревочке. И когда появилась необходимость перебросить стрелковые роты на другое место, обнаружилось, что сделать это невозможно: многие курсанты ходили враскорячку, а некоторые вообще ходить не могли. Вот такая, и смешная, и грустная история. Комдив ее, конечно, не расстрелял, ее отправили куда-то, а на ее место прибыл врач-мужчина, тоже пожилой.

Вторая имела звание «санинструктор» и носила в петлицах четыре треугольника. Была она немолода, под тридцать, сложением низенькая и толстая. А особенно на фронте, в обмотках, ватных брюках и ватной телогрейке она и на женщину не была похожа. Постоянное место ее было в медпункте, но она бывала и у нас на передовой, и однажды приползла через мокрую пахоту вся в грязи с головы до ног. Спрашивала, что кого беспокоит, кому-то давала таблетки, а мне, когда у меня загноился большой палец правой ноги и стало трудно ходить, она прямо в окопе намазала его вонючей мазью, перевязала и велела через два дня прийти на медпункт. Медичкой она была умелой и опытной, с раненными обращалась заботливо и ласково, и в батальоне пользовалась полным и безоговорочным уважением. Но и она в атаки с нами не бегала и раненных из боя не выносила.

Третья была самой младшей по чину, рядовой санитаркой, но выглядела по меньшей мере артисткой: высокая эффектная блондинка с тонкой талией и высокой грудью. На фронте я ее ни разу не видел, хотя она тоже постоянно была на медпункте, но в Маджалисе она щеголяла в новенькой гимнастерке, коротенькой юбочке из синего комсоставского сукна и в изящных сапожках на стройных ногах, что совсем не соответствовало ее статусу рядовой санитарки. Поговаривали, что она была ППЖ комбата. Точно я этого не знаю, но уже по грязи она бы не поползла.

После Нарта мы еще несколько раз принимали участие в таких же ночных атаках и всегда с таким же успехом, то есть без всякого успеха. Только однажды нам удалось значительно продвинуться вперед.

Нас, как обычно, подняли ночью, и мы пошли на немецкие позиции. Встречный огонь был слабый, и стрелки продвигались, по-моему, без потерь, тоже отвечая огнем. Продвигались и мы, с остановками: выпустим три-четыре мины и вперед. Мы уже приспособились вести огонь в темноте, без установки прицела, наводя приближенно и по направлению, и по дальности. Стрелковый ротный хвалил нас, говоря, что наши мины рвались именно там, откуда стреляли немцы.

Метров за пятьдесят до предполагаемой немецкой позиции ротный командует: «Вперед, за Родину, за Сталина!» Рота бросается вперед, готовая переколоть всех немцев. «Пуля дура, штык молодец», но колоть некого, немцы уже ушли. Идем дальше.

Идем уже довольно долго, и начали испытывать беспокойство. Конечно, хорошо, что идем «вперед, на запад», но ни слева, ни справа не слышно стрельбы, и что это значит? Выходит, наша рота в одиночку гонит немцев?

Наконец, ротный дает приказ окапываться. Мы прошли километра полтора, много это или мало? Не знаю, как этот наш успех был отражен в военных сводках, но только на следующую ночь мы отошли назад и закрепились на брошенной немцами позиции. Немецкую позицию мы видели в первый раз и, естественно, это вызвало у нас большое любопытство. Чего только там не было: стреляные гильзы, длинные немецкие гранаты с деревянной ручкой, пачки из-под сигарет, консервные банки, разные бумажки и тряпки и, что меня особенно заинтересовало, обрывки немецких газет. Я подобрал два крупных, в пол-листа и попытался их почитать. К большому моему удивлению, я понимал почти все. Конечно, попадалось много незнакомых слов, но общий смысл я понимал полностью. Стрелки приспосабливали немецкие окопы для себя, а нас выпроводили назад, где мы и должны были окапываться. Я отобрал еще несколько кусков газет, чтобы там по безделью основательно вникнуть в их содержание, но Хайдаров, увидев эти мои действия, подошел ко мне.

— Ты что, знаешь немецкий?

— Знаю, не знаю, но в школе имел отличные оценки, а в десятом классе, уже во время войны, мы изучали на немецком исключительно военную тематику и военную терминологию. Вот посижу со словарем и все разберу.

— У тебя, что, и словарь есть?

— Есть.

— Брось сейчас же газеты, и словарь при случае выбрось. Ты знаешь, чем это тебе может обернуться?

Мне очень хотелось как следует почитать немецкие газеты, но совет парторга Хайдарова я выполнил. Частично. Словарь не выбросил.

Вот так мы однажды все-таки выполнили «Вперед, на Запад!». Туда и обратно. Другие и этого не смогли.

4. ЛИСТ ФАНЕРЫ

Дней десять назад я едва не похоронил Витьку Чекова.

Под утро нас привели в небольшую лощинку и приказали занять боевую позицию, указав направление на противника. Место было хорошее, мы были защищены от пулеметного огня и, поднявшись всего метров на десять могли видеть те места, куда скорее всего вести огонь, то есть Хайдаров имел возможность видеть разрывы наших мин и по необходимости корректировать огонь, подавая команды голосом.

Мы с Григоряном быстренько устанавливаем миномет и принимаемся за окопы для себя. Тут дело идет хуже: после слоя чернозема сантиметров в 30, начинается крупный гравий, плохо поддающийся нашим малым лопаткам.

Уже светло, мы продолжаем вяло действовать лопатками; как вдруг совершенно неожиданно начинают густо рваться мины, и мы видим бегущих к нам бойцов, а Витька из них первый. Я вскакиваю, машу руками, кричу: «Витька, Витька, сюда, сюда!», хотя, если разобраться, то куда «сюда»? Я вырыл небольшую ямку, при очередном свисте близкой мины, я прячу туда только голову и плечи, оставляя зад и ноги на произвол свистящим осколкам.

Витька тоже уже увидел меня, махнул рукой, остается метров пятнадцать, близкий разрыв мины, и Витька падает. Плохо падает. Я подбегаю к нему, он лежит вполоборота на правом боку, уткнувшись лицом в траву, и неподвижен. Я действую лихорадочно, быстро, и поэтому у меня все получается. Снимаю с левого плеча вьюки миномета и вижу: на шинели, на четверть выше ремня и на том месте, которое с равным правом может быть названо и спиной, и боком, огромную, в полладони дыру, с черными обгорелыми дымящимися краями. Ого!

Поворачиваю Витьку на правый бок, вижу его лицо. Глаза закрыты, губы сжаты, белый как мел, ни кровинки. Но стонет. Значит, жив! Раздеть бойца на фронте зимой — дело нелегкое. Закидываю лямки противогаза за голову, вытаскиваю из-за ремня гранату, расстегиваю и откладываю его с лопаткой в сторону. С шинелью совсем плохо: пальцы замерзли, руки дрожат, проклятые крючки никак не поддаются. Наконец, все-таки расстегиваю шинель, снимаю с Витьки ее левый рукав и вижу на гимнастерке тоже черную дыру, гораздо меньшую.

Задираю гимнастерку и смотрю на нижнюю рубаху, которую никак нельзя назвать белой, ибо мы купались три месяца назад, а сменного белья нам так и не выдали. На рубахе вижу только большое черное пятно, но дыры как будто нет. Я осторожно прикасаюсь к этому пятну, материал под пальцами рассыпается, а Витька вздрагивает.

Вытаскиваю из-под тугого брючного ремня рубаху, и что я вижу? Синяк!

Огромный черно-сине-багровый синяк! И все! Крови нет!

Подает, наконец, голос и Витька. Поворачивает голову.

— Здорово там меня, а, Юр? — дрожащим голосом спрашивает он.

— Здорово, — отвечаю я, стараясь вложить в голос максимум ехидства, — очень здорово! Вставай, симулянт! Нет там ничего! Синяк!

— Как синяк!

— Очень просто, синяк и все. Крови нет. Не веришь, убедись сам.

Он, еще не совсем доверяя моим словам, нерешительно протягивает руку, осторожно прикасается к синяку, морщится, внимательно рассматривает руку, потом проделывает всю процедуру еще раз.

— Что, — спрашиваю, — помочь одеться или ты сам? А с дырой как? Зашивать придется. От полы отрежешь или будешь ждать, когда убьют кого?

Он оставил мои ехидства без ответа, а теперь, пожалуйста, и ходит, и бегает как миленький.

А сейчас мы с Витькой Чековым лежим на сырой осенней траве и смотрим в небо. По небу тяжело плывут темные, мрачные облака.

— А погодка-то сегодня мировая, — говорит Витька.

— Угу, — соглашаюсь я.

По нашим теперешним оценкам, хорошая погода, это, когда не будет дождя, но нас и не будет донимать немецкая авиация.

— Слушай, — приподнимается Витька на локте, — а зачем нас сюда притащили?

Вопрос интересный. Я сам уже об этом попытался поразмышлять, но ничего не придумал. Нас сняли с передовой в полночь, часа полтора водили по всяким разным местам, и вот мы, два минометных расчета под командованием Хайдарова здесь. И больше никого.

— А ты спроси у Хайдарова, — предлагает Витька.

Мы уже больше месяца на фронте, и наш расчет все время в подчинении у Хайдарова, поэтому Витька считает, что у меня больше прав обращаться к тому.

— Не положено по субординации, — отвечаю, — сначала надо обратиться к командиру расчета.

Дикин сидит в нескольких шагах от меня на деревянном ящике с минами и на мой вопрос не реагирует, считая, видимо, такой вопрос идиотским, что вполне справедливо. Да и сидение на ящике не способствует его благодушию. Эти ящики — наш тяжкий крест и несчастье. Когда мы только прибыли на фронт, начальство строжайше контролировало расходование мин и нещадно ругало нас за ненужную, по их мнению, стрельбу.

Сейчас положение другое. Мин у нас сколько хочешь, и в бой мы идем с таким запасом мин, который сможем нести на себе. Но стандартных лотков по десять мин в каждом, у нас в расчете только два, у Григоряна и Михаила. А Дикин и Аванесов идут в наступление с ящиками, в каждом из которых тоже по десять мин. Вот и представьте себе, что значит идти в цепи с ящиком на плече, приходится и ползком, и короткими перебежками, и окапываться, старясь в первую очередь врыть в землю этот проклятый ящик, от греха подальше. Вот такой интересный вопрос: если наша промышленность сумела наладить выпуск мин по принципу «сколько хочешь», то неужели нельзя было решить вопрос и с лотками? Скорее всего, о людях в то время никто не думал.

Хайдаров ответил коротко: «Ждем приказа».

Ждать, это понятно, но что делать — непонятно. То ли мы далеко от передовой, то ли на передовой, а если так, то с какой стороны от нас противник. Подготовить бы позицию, не мудрствуя лукаво, просто на запад, но у нас нет компаса, а из нашей небольшой лощины вообще никуда и ничего не видно. Выйти на пригорок и осмотреться Хайдаров не разрешает — такой приказ.

Где-то в середине дня по этой же лощине к нам приближается какой-то отряд. Мы быстро определили, что это наши, и они направляются к нам.

— Господи, Рыжий! — восклицает Витька.

Действительно, Рыжий. Это — лейтенант и командир второй стрелковой роты нашего батальона, той самой роты, с которой мы чаще всего бегаем по ночам в эти дурные атаки.

Значит, наступаем.

Рыжий действует быстро. Расставляет посты и наблюдателей (теперь мы знаем, с какой стороны немцы) и сообщает Хайдарову, что наши два расчета приданы его роте. Тут же отдает распоряжение без его приказа огонь не открывать. Мы скептически ухмыляемся, он всегда отдает такие распоряжения, но я ни разу не слышал, чтобы он нам в бою отдавал какие-нибудь приказы. Что делает солдат, когда ничего не делает? Ясно — спит.

Мы с Витькой быстренько организуем небольшую ямочку на двоих и тесно укладываемся в нее, завернувшись в шинели. Но заснуть нам не удается. Чуть правее от нас, совсем недалеко разгорелась стрельба, сначала только из стрелкового оружия, потом заухали минометы. И все жарче, и жарче.

Видим зеленую ракету. Нам? Нам. Громкие команды Рыжего, наша цепь выходит на пригорок и движется в сторону немцев. Вот теперь нам все видно. Мы идем по полю с небольшим уклоном, дальше примерно через один километр полоска кустарника, видимо, какой-то ручеек, а потом такой же подъем и поле, заросшее кукурузой. Что происходит справа, нам не видно, кроме дымков от разрывов мин да звуков жестокой стрельбы.

Идем по пахоте, идти трудно. Метров через триста пересекаем брошенную стрелковую позицию, явно немецкую: окопы полного профиля, откосы защищены плетенными из хвороста матами, хорошо оборудованные стрелковые ячейки и пулеметные гнезда, крытые блиндажи. У нас такого не делают. Воронки, воронки, разрушения — видно, здесь были бои нешуточные. Перепрыгиваю через траншею, вижу полузасыпанный лист фанеры.

Вот бы здесь приказ закрепиться! Но идем дальше. Пахота заканчивается, начинается поле неубранной кукурузы. Идти легче.

Немцы пока никак себя не обнаруживают. Может, их здесь и совсем нет? У немцев на этом участке не было сплошной обороны, но было размещено много пулеметных гнезд, хорошо оборудованных и замаскированных. И именно эти пулеметы доставляли нам главные беды.

Мы уже прошли метров семьсот, но немцы молчат. Неужели дойдем до ручья? Нет, не дойдем. Из кукурузы за ручьем с правой стороны протягивается длинная цепочка разноцветных огоньков. Высоко. Следующая — ниже. Команда: «Бегом, марш!» Это к нам не относится, мы с минометами и ящиками не бегаем. Стрелкам много бежать тоже не пришлось. Огонь ведут уже три пулемета, и разноцветные смертельные светлячки так и носятся среди кукурузы. Вот упал один стрелок, вот — второй, вот — третий. «Ложись, окопаться!»

Подтягиваемся поближе к стрелкам, сбрасываем с плеч весь груз и лихорадочно работаем лопатками. Когда мы залегли, немцам нас, конечно, не видно, но они хорошо пристреляли местность, и рои пуль густо летят один за другим.

Наконец я врылся в землю, теперь можно перевести дух и осмотреться. Григорян к тому времени уже устроил себе приличный окоп, соорудил небольшое гнездо для миномета и затащил его туда. Минометы мы бережем. Как-то замполит заявил нам, что если у кого миномет выйдет из строя, весь расчет будет отправлен в стрелковую роту, чего нам, естественно, не хочется.

Пора приниматься за работу. Мы считаем себя уже опытными минометчиками. Как только вражеский пулемет открывает огонь, мы стараемся определить, где же он находится. И первый немецкий пулемет более-менее вычисли. Хотя это случай для нас трудный. Если пулемет стреляет нам прямо в лоб, мы можем для себя точно определить направление, но трудно определить расстояние. Если же пулемет ведет огонь параллельно фронту, то легко определить расстояние, но трудно направление, так как невозможно понять, где пули вылетают из кукурузы.

А если огонь ведется наискось, как сейчас, то трудно и то, и другое. Но соображаем. Еще когда первый пулемет только открыл огонь, я уже заметил кое-какие ориентиры. А сейчас у нас короткое совещание с Дикиным, и начинаем. Для корректировки Дикину нужно при каждом выстреле вставать во весь рост и наблюдать за разрывами мин. Нехорошо, но другого варианта нет. После трех таких вставаний он с облегчением командует: «Беглый, до конца лотка!» и укладывается в свой окоп. Нащупали мы пулемет или нет, мы не знаем, но жизнь, конечно, мы ему подпортили. Другой расчет точно так же пытался нащупать другой пулемет и с таким же результатом.

Понемногу интенсивность пулеметного огня снижается. Немецкие пулеметчики продолжают огонь очень длинными очередями, но теперь удлиняются интервалы между очередями, и мы начинаем осваиваться на новой позиции более основательно.

Все роют, все копают. Мы с Григоряном опускаем миномет глубже, устанавливаем палочки для наводки, и дальше каждый начинает обустраивать свое жилище, чтобы оно как-то защищало и чтобы спать было возможно.

Темнеет, и начинает накрапывать дождик. Нам недавно выдали плащ-палатки, одну на расчет, и носим мы ее по очереди. Сегодня не моя очередь.

Дождик хотя и небольшой, но довольно противный. И вдруг у меня прямо-таки молнией промелькнула мысль: ведь у меня же есть лист фанеры. Действую немедленно: два слова Дикину, и я отправляюсь за фанерой. Вырезал своим замечательным кинжалом дыру в углу листа, привязал обмоткой (обмотка — вещь универсальная) и волоком назад. На обратном пути пришлось два раза лечь, те самые светящиеся рои летели прямо в меня, но обошлось.

Накрывая окопчик фанерой с небольшим уклоном, подгребаю землю по торцам. Для полного комфорта нарубил кинжалом две охапки кукурузных стеблей с листьями: мне и Григорьяну. Почти всегда большую часть физической работы по установке миномета делает Григорян, и я стараюсь каким-то образом это компенсировать: то охапку соломы поднесу, то вот как сейчас, стебельков кукурузных подброшу. С Григоряном у нас полное взаимопонимание.

Мой окоп вполне устроен, но через полчаса я понимаю, что нужного комфорта нет. Я не могу вытянуть ноги, он слишком короткий, и не могу повернуться на бок — некуда колени девать. Дождик продолжается, но я решаю кое-что доделать. Снимаю фанеру, кладу ее в сторону и расширяю в нужном месте свой окопчик.

Вот все готово. Ищу фанеру — нет фанеры. Прохожу дальше, вглядываясь в темноте. Вот светлое пятно — моя фанера. Я поднимаю лист за угол и вдруг слышу: «Отставить!» Замполит. Откуда он взялся? Когда мы наступали, его не было. Я попытался возразить, но: «Прекратить разговоры! Кругом, марш!» Я чуть не заплакал, но приказ выполнил: повернулся кругом и зашагал. Иду, страшно огорченный такой великой несправедливостью, но, слегка успокоившись, соображаю: когда я шарил по разбитой немецкой позиции, там попадались разные деревяшки. Может быть, найдутся и пригодные для моих фортификационных работ?

И я нашел дверь, настоящую дверь из толстых досок, и даже с железной ручкой, за которую я снова привязал обмотку и дотащил ее до своего окопа.

Теперь уж я устроился солидно: укрытие не только от дождя, но даже, пожалуй, и от осколочной мины невеликого калибра.

Я сплю и вижу сон. Этот сон я вижу уже в третий или четвертый раз. Несколько дней назад нас, пять человек, взяли с передовой для разгрузки снарядов на одну артиллерийскую позицию, мы пробыли там две ночи и один день, и артиллеристы кормили нас пшенной кашей, зажаренной луком и кусочками свиного сала. Такой восхитительно вкусной еды я не пробовал уже много дней, и она, видимо, где-то, по Фрейду, засела у меня в подсознании. И еще. В седьмом-восьмом классе мы были очень дружны с одной девочкой-одноклассницей. Ее звали Оля, и моя мама говорила о ней: «Смотри, татарочка, а какая симпатичная!» Ничего такого у нас с ней не было, мы даже не поцеловались ни разу, но вся школа знала о нас, и частенько можно было слышать от кого-нибудь: «Гляди, вон твоя симпатия идет!»

И вот сон: Оля протягивает мне котелок, полный ароматной, дымящейся «артиллерийской» каши, и так жалостливо на меня смотрит.

Утром главная мысль — долго ли мы здесь будем находиться? Ведь у нас как: приказ — продвинуться на сто метров вперед и закрепиться! Значит, прощай, мое великолепное удобное сооружение. И какой, интересно, прок от этих самых ста метров? А такое уже бывало, и вперед, и назад.

Утро светлое, облака высоко, и немецкие самолеты, конечно же, появятся. Хотя положение с авиацией теперь здесь совершенно иное, чем раньше. После 19 ноября, когда началось наступление Красной Армии под Сталинградом, много авиации немцы направили отсюда под Сталинград, и здесь полностью исчезли немецкие бомбардировщики, мы больше не видим Юнкерсов. Мессершмитты по-прежнему крепко хулиганят каждый день, но это уже совсем другой коленкор по сравнению со Штуками, или, как мы их называли «лаптежниками» из-за неубирающегося шасси. Стала действовать наша авиация, но ее действия, кроме как бестолковыми и даже позорными, назвать нельзя. Немецкие мессершмитты-109 сбивают наши самолеты пачками и кучками, сами почти не имея потерь. Кстати, именно здесь начинал свою боевую деятельность самый знаменитый, как считают многие, летчик-истребитель Второй Мировой войны Эрих Хартман, который сбил за время войны 352 самолета, почти все советские. Здесь, под Орджоникидзе, он сбил свой первый ИЛ-2. Было это в начале ноября, так что я мог видеть это своими собственными глазами.

У нашей авиации я здесь что-то не видел успехов. Приведу один пример, наиболее запомнившийся. Несколько дней назад нам снова объявили, уже который раз, приказ о наступлении на Ардон с поддержкой артиллерией и авиацией. Видим, пошли наши самолеты бомбить Ардон, главный опорный пункт немцев в этом районе: тринадцать ИЛ-2 в сопровождении десяти истребителей, МИГов или ЯКов, мы их тогда плохо различали, видели только, что это не И-16 (ишаки). И вот появляется одна пара мессершмиттов, потом вторая, третья. Началась какая-то бойня, которую шесть немецких истребителей устроили такой армаде наших, строй которых сразу рассыпался, штурмовики сбрасывали бомбы куда попало и поворачивали назад, из истребителей только один или два пытались что-то сделать, а все остальные бессовестно драпали низко над землей. Только подымались там и там дымные факелы. В этом бою немцы сбили 8 или 9 наших самолетов, не потеряв ни одного. Мы просто бесились внизу, видя эту картину, что вы, дескать, «сталинские соколы», туды вашу, растуды? Ведь все мы были воспитаны на восхищении нашими летчиками, нашей авиацией, нашими рекордами, Чкалов, Байдуков, Беляков и так далее. А тут такое! Интересно, есть ли в нашей военной истории хоть какая-нибудь статистика о том, сколько военных самолетов было сбито в этой войне наших, а сколько немецких. Только конечно, не по сводкам Советского Информбюро, ибо по этим сводкам наши «сталинские соколы» уничтожили самолетов самое малое раз в двадцать больше, чем их вообще изготовила немецкая промышленность.

А тогда мы наших летчиков просто презирали. Неужели везде было такое?

Совсем другое отношение у нас было к «кукурузникам» У-2, или, как их стали называть в войну ПО-2. Каждый день, чуть стемнеет, слышим: у-у-у, у- у-у. Это они, наши «кукурузники», пошли на немецкую сторону. Немцы почти все находились в населенных пунктах, и вот наши самолетики там их и доставали. Конечно, существенного вреда они причинить немцам не могли, сбрасывая руками мелкие бомбы или по слухам, даже ручные гранаты, или нашенские мины. Но представьте самочувствие немца, когда он хочет спать, а над ним всю ночь висит какое-то тряпочно-фанерное сооружение и бросает вниз какие-то штучки, которые, между прочим, взрываются. И вот мечутся по небу лучи прожекторов, а когда они засекут серебристую точечку, то с земли поднимается в небо множество разноцветных огненных трас. А мы за них искренне переживаем. К нашей радости, ни один «кукурузник» на наших глазах сбит не был. Как-то раз один из них после вот такого обстрела резко снизился и, приближаясь к передовой с каким-то странным звуком, все-таки дотянул до своей территории и сел метрах в четырехстах прямо за нами. Мы потом бегали смотреть на него и удивлялись, как это самолет с таким количеством дыр во всех своих частях еще может лететь. Летчиков мы не видели, а то бы узнали, что это был женский полк, тот самый, который стал потом таким знаменитым.

Одним словом, девки — орлы, хотя я и не уверен, что так можно говорить по правилам грамматики.

Существует Бог, или нет, но ему спасибо. Мы пробыли на этой позиции целых четыре дня, во время которых никаких особенных событий не произошло. Была взаимная стрельба из пулеметов, и один раз немцы устроили нам такой минометный сабантуй, что всю кукурузу посекли подчистую, прямо как после уборки. Мы тоже в долгу не оставались, мин не жалели, но устроить им такую же «уборку» мощностей у нас не хватало.

Замполит на второй день ушел с нашей позиции, и я великодушно вручил фанерный лист Григоряну. Никто, зная мои великие труды по фанерной части, не возражал.

5. ПРОРЫВ

10 декабря весь наш батальон, впервые после первых атак из Нарта, был собран вместе, в километре от передовой. Все бросились искать знакомых, друзей. Ведь с многими мы уже давно не виделись, не имели о них никаких вестей и не знали, жив ли, нет ли. Слышу громкий хохот, подхожу, вижу: Витька Чеков и Витька Каретников стоят друг перед другом без шапок и дико хохочут. Подхожу ближе, они и меня заставляют снять шапку, и я тоже включаюсь в их почти истерическую потеху. Нас остригли в первых числах сентября, почти три с половиной месяца назад, волосы отросли, и немытые, нечесаные, свалявшиеся под не снимаемой шапкой, превратились в настоящий войлок, хоть прямо на месте срезай и делай из него валенки.

Вид очень непрезентабельный, просто дикий.

Поредевший батальон построили. Осталось нас, пожалуй, только половина, не больше. Это еще при том, что командование нас приберегало, в откровенные мясорубки не бросало. Мы же кадры, и Иосиф Виссарионович сказал: «Кадры решают все».

Комбат произнес речь, в которой сообщил, что завтра или послезавтра будет оглашен приказ о присвоении нам званий, причем изменен порядок присвоения. Раньше нам было известно, что помкомвзводам, командирам расчетов и отличникам боевой и политической подготовки будет присваиваться звание сержанта, а остальным — младшего сержанта. Теперь же, с учетом полученного боевого опыта, все станут сержантами.

Нам, минометчикам, также было сказано, что 50-миллиметровые минометы с вооружения снимаются, будут только 82 мм. Это тоже к радости — не придется бегать в атаки вместе с пехотой. Еще новость, у нас в роте появился новый замкомроты, невысокий чернявый лейтенант.

Человек предполагает, а Бог располагает, и нашей радости не сужено было продолжаться долго. Уже стемнело, когда батальон построили снова, и комбат сообщил нам другие новости. Один из стрелковых батальонов нашей дивизии выбил немцев из крупной колхозной фермы по направлению к аулу Кадгорон, закрепился там и должен был развивать успех, но немцы отрезали его от основных сил. Резервов у дивизии вблизи нет, и наш батальон получил приказ прорвать немецкую линию (она не должна быть крепкой), соединиться с окруженным батальоном и удерживать ферму, пока не подойдут подкрепления.

Построились, пошли. Через полчаса дошли до жиденькой цепочки красноармейцев, окопавшихся в кукурузе. Развернулись всем батальоном, двинулись в сторону, где невдалеке взлетали осветительные ракеты. Идем, никто нас не трогает. Уже вроде совсем близко просматриваются темные контуры приземистых зданий, наверняка, эта самая ферма. Неужели произошла какая-то ошибка, и нам ничего не придется прорывать, а просто благополучно доберемся до этого якобы окруженного батальона.

Прорывать пришлось. Где-то на левом фланге раздалось несколько взрывов, скорее всего, ручных гранат, не знаю, чьих. И сразу — стрельба, да такая густая, что весь батальон лег. Навстречу летело столько трассирующих, что, казалось, не должно было остаться на этом поле ничего живого. А мы лежали в этой свинцовой метели и соображали, что же можно сделать. Мы было наладили свой миномет, но нас смущало, что пули летели откуда-то сверху, а что это означало, понять не могли. Нашлись люди, которые поняли. Совсем близко слева загрохотал пулемет (мы сразу определили «максим»), затем второй, третий. Уже полтора месяца мы на фронте, действовали все время со стрелковыми ротами, а с пулеметной еще ни разу не приходилось.

Пришлось. Пулемет «максим», кончено же, оружие устаревшее, неуклюжее и неудобное, но при умении может быть еще каким грозным. Я объясняю сразу, что вообще такого полного окружения того батальона не было, но группы немецких автоматчиков засели на чердаках зданий фермы, таких длинных кирпичных коровников или свинарников, не знаю. Они-то и беспокоили постоянно окруженных бойцов, да и нас встретили таким дружным убийственным огнем.

А «максимы» их сразу образумили. Огонь этих автоматчиков стал слабеть, а потом и совсем прекратился. Раздавались еще редкие короткие очереди уже снизу (видно, автоматчики убрались с чердаков), но мы уже двинулись быстрым шагом вперед.

Вот и коровники. Стрелки бегут впереди, раздаются частые разрывы ручных гранат, это стрелки бросают их в ворота и оконные проемы на случай, если кто-нибудь еще там остался. Мы быстро проходим мимо здания, двигаемся дальше. Уже начинает светать, а мы толком не знаем, что же нам делать дальше.

И вот тут, за коровниками, нас встретила уже настоящая немецкая оборона и встретила таким пулеметным огнем, что те автоматчики показались нам детской забавой. Бежим вперед, и вот — окоп. Настоящий окоп, круглый, глубокий на средний человеческий рост, и… пустой. Мы все впятером впрыгиваем в него, но, ясное дело, в нем помещаются только наши ноги, а тела размещаются этакой звездочкой, прижатые к земле. Сбрасываем миномет, лотки, ящики и — за лопатки. Тут обнаруживается еще одна напасть, с фланга бьет длинными очередями немецкий пулемет прямо вдоль линии наших окопов. К нам подбегает один курсант-стрелок: «Ребята, у вас тут негде пристроиться?» И тут длинная очередь, и он, уже мертвый свалился нам на головы. Мы откатили его, беднягу, за бруствер и продолжаем работать лопатами.

Нельзя сказать, что нам не повезло. Во-первых, нам попался пустой окоп, во-вторых, недалеко, метрах в пяти от нас в сторону немцев находится большая воронка, видимо, от авиабомбы, а поперек воронки лежит поваленный огромный тополь, и его ствол, сантиметров сорок в диаметре, защищает нас от огня немецких пулеметов. Пули чуть ниже попадают в ствол тополя, а чуть выше, уже летят над нашими головами. И скатертью дорога.

Этот же, с фланга, не знаю, сколько бед он принес. А мы сжавшись, как селедки в бочке, просто ничего не можем сделать ни для ведения огня, ни просто что-нибудь для себя, для своего укрытия.

Но вот, наконец, мы малость осмотрелись, убедились, что с фронта нам ничего не угрожает, и Дикин начинает командовать. Для начала мы попытались связаться с соседями, если таковые окажутся. Справа метрах в пяти оказался такой же окоп, и в нем три курсанта-стрелка. Мы решили пробиваться окопчиками навстречу друг другу, чтобы было, во-первых, где спать, а во-вторых, если придется, то и оказать друг другу помощь. Слева ближайший окоп был далековато, и мы до него не докричались.

Решения были приняты, и через полчаса положение было таким: Аванесов со своим ящиком не без возражений с его стороны перебрался в ту воронку и активно приспосабливал ее для житья-бытья, Михаил прорыл неглубокую траншейку по направлению к стрелкам и забрался в нее, а Дикин отрыл нишу для своего ящика. В окопе стало попросторней, так что я стоял ногами на земле, да и Дикин, чуть пригнувшись, уже был в безопасности. Только Григорян, хотя и принимал своим телом какие-то спиралевидные формы, никак при своем росте не мог полностью себя обезопасить.

Еще через полчаса мы установили миномет для стрельбы по этому вредоносному пулемету. Я два раза подпрыгнул, чтобы над бруствером получше определить направление огня, воткнул в землю две щепочки, отколотые кинжалом от дикинского ящика, и все готово.

Григоряну было неудобно помогать мне при стрельбе, и мы открыли огонь вдвоем с Дикиным минами из григоряновского лотка. Нужно было стрелять быстро, чтобы не дать пулеметчикам переменить позицию, и мы выпустили десять мин за три минуты. Мы, конечно, не очень рассчитывали на результат, но, если пулеметчики были не в нормальном окопе, а просто лежали в кукурузе, то мы могли и уничтожить их, а если они в окопе, то, по меньшей мере, повредить пулемет.

А результат был — пулемет, этот или какой другой из этого же места больше не стрелял. Наш новый замкомроты через полчаса, подбежав к нам, спросил:

— Вы пулемет подавили?

— Мы.

— Представлю к награде.

И убежал, а нам было приятно. В таких случаях, когда толк был, а особенного героизма не было, награждали командира расчета и наводчика.

Мы были, можно сказать, в полной безопасности, несмотря на сильный огонь с немецкой стороны, и начали устраиваться посерьезнее. Дикин отозвал Аванесова обратно в наш окоп, хотя тот долго отнекивался и утверждал, что за ним охотится снайпер, чему мы все никак не поверили, зная, что храбрец из него невеликий. Наконец, он все-таки воссоединился с нами, оставив свой ящик в воронке, и мы все занялись земляными работами: Михаил добрался до встречного окопа со стороны стрелков и начал углубляться, Аванесов устроил себе подходящую траншейку в другую сторону, Дикин превратил в окоп свою нишу из-под ящика, а мы с Григоряном устроили место для миномета, теперь уже для стрельбы в другом направлении.

Вот тут мне и приспичило. Дело в том, что у меня разладился желудок, нет, не во время атаки, а на день раньше, и, скорее всего, от этой сырой кукурузы. Но наступило дело, которое никак отложить нельзя. Я пополз к аванесовской воронке, в какую-то долю секунды перемахнул через тополь и попал на дно. И в то же мгновение в древесину тополя щелкнула пуля. Смотри, действительно, снайпер. Я сделал, все, что надо, а результат, смешав с землей, лопаткой выбросил подальше. Теперь надо возвращаться, а охоты это делать что-то не было. Я решил по-другому, переставил ящик на другое место и начал подкапываться под дерево, чтобы не перелезать через него.

Дикин, видя, что я долго не возвращаюсь, забеспокоился и начал кричать, но я объяснил ему, чем я занят, и он это одобрил.

Я возвратился в свой родимый окоп в целости и сохранности, а туда в свою очередь перебрался Дикин, чтобы, по его словам, осмотреться и что-нибудь сообразить по части ведения огня. Но он сразу же сообразил, что и соображать-то нечего. Из окопа-воронки не высунешься, сильный огонь, да и о снайпере нужно помнить. Он нам все-таки какие-то команды выдал, и мы с Григоряном шесть мин выпустили. И решили — хватит.

Дикин вернулся, и мы устроили совещание. Положение в смысле безопасности у нас было отличное, никаких команд от начальства мы не получали, значит, надо решать самим. Если мы здесь будем ночевать или даже зимовать, то в той воронке устроим ночной сменный пост, а здесь у нас уже достаточно лежачих мест. Жаль только, что нигде не видно сена-соломы.

А вообще мы не знали, выполнил наш батальон свою боевую задачу или нет. Если выполнил, то нас здесь должны быстренько сменить, и мы отправимся за званиями. А если нет? И что от нас слева и справа? Мы не знали еще тогда, что судьба уже разделила нас, говоря словами Симонова, на живых и мертвых, и вторых будет, пожалуй, много больше.

К нам спрыгнул Сагателов. Мы было обрадовались, надеясь на какие-нибудь новости, но он сам ничего не знал, в том числе и о том, долго ли нам тут находиться. Приказал зря огонь не открывать, только в случае немецкой контратаки. Неизвестно, когда нам смогут подбросить мин.

Он выпрыгнул из окопа, пробежал несколько шагов и вдруг, взмахнув руками, свалился на землю так, как падают только мертвые, мы это уже знали и видели много раз. Григорян мгновенно метнулся из окопа, схватил Сагате лова на руки и спрыгнул с ним к нам. Живые, и тот, и другой. Расстегнули одежду, я вижу маленькая такая дырочка чуть пониже левых ребер и ближе к краю, крови почти нет. Меня выпроводили на наш охранно-наблюдательно-туалетный пост, а Сагателова перевязали и уложили в одну из наших «спальных» траншей. Там он и лежит. Григорян сказал, что кишки не повреждены.

Между тем, положение наше ухудшилось. Немцы прекратили огонь из стрелкового оружия, в дело вступила артиллерия, сначала, судя во разрывам, одна четырехорудийная батарея, потом такая же вторая. Бьют, бьют и бьют. Где же наша артиллерия или штурмовая авиация, которой в это время у нас было много? Где же те самые знаменитые ИЛы, о которых так много пишут наши фронтовые газеты, как они здорово действуют и как их боятся намцы.

Подбежал Мозговой, курсант из нашего взвода: «Ребята, можно к вам?» Говорит, что весь его расчет погиб от прямого попадания в большую воронку, которую их расчет приспособил под огневую позицию. А он был в другой воронке. Он не знал точно, весь ли расчет погиб, может и еще кто был в другом месте. Но миномет был точно разбит, и он решил присоединиться к нам. Дикин отправил его под тополь, и он взялся там энергично за лопату, потому что Аванесов был невысокий и круглый, а Мозговой длинный и худой.

Незадолго до наступления темноты наше положение стало хуже некуда: появились немецкие танки. Их было штук пять-шесть. Не знаю, что было бы, если бы они двинулись прямо на наши позиции, но они этого не сделали, а остановились метрах в ста пятидесяти от нас и добавили нам огня из своих орудий. В наших стрелковых ротах были бронебойщики с ПТР, но они почему-то не стреляли, оказалось, у них не было патронов, да и сомнительно, что они смогли бы причинить танкам какой-либо вред.

Мы своим расчетом приготовили все свое противотанковое оружие — сделали земляную полочку, положили на нее свои две противотанковых гранаты и вставили в них запалы. Бутылок у нас не было. У меня были винтовочные бронебойно-зажигательные патроны с черно-красными головками, и я захотел пострелять ими по танкам, но Дикин живо меня утихомирил. А хотелось очень: за подбитый или подожженный танк давали орден Отечественной войны, только недавно учрежденный.

Начало темнеть. Танки развернулись и ушли, ослабевать начал и артиллерийский огонь, сначала замолчала одна батарея, а другая, хотя совсем и не прекратила огонь, но стреляла все реже и реже.

Надо сказать, что тому участку нашей обороны, где находился наш расчет, от артиллерийского огня досталось много меньше. Я не знаю, как и в какой форме были расположены позиции двух наших батальонов, но мы были где-то в правой их части, а основные силы того, первого батальона находились гораздо левее, где виднелись какие-то постройки. Туда и досталась основная масса артиллерийских снарядов. Знали что-то немцы или это была простая случайность, сказать не могу.

Наступающая ночь потребовала некоторых решений по жилищному вопросу: в нашем «укрепрайоне» появилось два новых жильца, а «жилплощадь» не увеличилась. Решили соединить наш главный окоп с тополиной воронкой, но с земляными работами решили повременить, пока артиллерийский огонь или совсем не прекратится, или перейдет в простой беспокоящий.

Вызвала немалую тревогу стрельба с той стороны, откуда мы пришли: неужели и нас отрезали? Вскоре это подтвердил наш замкомрогы, явившийся к нам прямо в угнетенном настроении. Он сказал нам также, что остался единственным средним командиром. Я не понял, каким именно: на оба батальона или только на нашем участке, но спросить его об этом не решился.

Через полчаса он пришел к нам снова, видимо, обходя всю линию обороны, и сказал, что будем прорываться обратно, иначе завтра за день немцы не оставят здесь ни одного живого человека. Видно было, как трудно ему было говорить нам это, ведь все мы знали приказ № 227, а он прямо открыто искал нашего сочувствия, ведь мы были для него в некотором роде свои.

Конечно, мы ему сочувствовали, но стало ли ему от этого легче?

По окопам прошел замполит, отбирая от нас красноармейские книжки и комсомольские билеты. Кстати, комсомольские билеты он вручил всем нам, молодым, недели две назад, прямо на передовой, хотя никто никаких заявлений не писал и никто ни у кого ничего не спрашивал. Но когда уже дают, ведь не откажешься, могли запросто решить, что ты собираешься бежать к немцам.

У нас в расчете произошли некоторые изменения. Григорян и еще один курсант-армянин решили выводить или выносить (как придется) Сагагелова, и вторым номером у меня стал Михаил. И, естественно, в расчет включился Мозговой. Хуже всего было Аванесову: у него в ящике оставалось четыре мины, а свободного лотка не было. В конце концов он всунул их в вещмешок.

Зеленая ракета, наш сигнал. Это впервые, до этого у нас никаких ракет не было. Выбрались из окопов (очень жаль было такой хорошей позиции) и двинулись. Уже через несколько минут где-то впереди завязалась жаркая перестрелка, видимо, наши стрелки уже столкнулись с немцами. И сразу — множество осветительных ракет, и сразу — снова артиллерийский огонь из многих орудий во всей ферме, и где мы были, и где уже нас не было. Где-то там, спереди, раздалось жидкое «Ура!» и сразу заглохло. В свете ракет видим, несколько танков с автоматчиками на броне идут туда, где стрельба. Решаем начать и мы.

Устанавливаем миномет прямо в воротах полуразрушенного коровника и принимаемся за работу. Дикин стоит, прижавшись к откосу ворот, а мы с Михаилом — мину за миной, мину за миной. По танкам. Танку мы сделать ничего не можем, но Дикин кричит: «Хорошо, хорошо!» Говорит, что наши мины рвутся удачно, немцы с танков так и посыпались горохом. А мы свои мины туда же, в кукурузу.

А снаряды рвутся все чаще и чаще, и многие достаются нашему коровнику. Вот вскрикнул Мозговой, к нему добежал Аванесов, вернулся, собрал у нас все индивидуальные перевязочные пакеты, говорит, что у Мозгового прямо-таки разворотило все левое плечо. Даже, говорит, невозможно такое сделать осколком, может, целый снаряд попал, да не разорвался? Кто его знает, на войне все возможно.

У нас заканчиваются мины. А ружейно-пулеметная стрельба впереди как-то перемещается, видно, наши стрелки все-таки продвигаются куда-то. А мы — можем так и остаться здесь. Можем и навеки, так как огонь орудий и танков по нашим коровникам превратился в какой-то шквал, причем нам кажется, что вообще все снаряды достаются только нам.

Дикин говорит: «Выпускаем последние мины, и бегом к стрелкам».

— А я? — жалобно вырывается у меня.

Им-то хорошо налегке, а с минометом не очень-то побегу. Был бы Григорян, он бы этот миномет одной рукой и с какой угодно скоростью на край света утащил, а я совсем не Григорян.

Дикин раздумывает несколько секунд: «Взорвем миномет!»

Последние мины улетают туда, в прикрытое небольшим снежком кукурузное поле, мы уже поднимаемся, но Дикин вдруг говорит мне: «А ну-ка, сбегай, посмотри, что там с Мозговым». Я бегу, а снаряды рвутся, пришлось два раза лечь. Добираюсь туда, где в углу коровника лежал Мозговой, а угла нет, весь он обрушился, и я только ощупал груду битого кирпича.

А Мозговой был родом из того самого Ардона, на который мы все это время наступали, там жили его родители.

Я вскочил, чтобы бежать назад, к своим, и в это время прямо в воротах, где стоял наш миномет, разорвался снаряд. Думаю, спастись ни у кого из наших не было никаких шансов.

И тут меня охватил страх. Я уже немало был на войне, видел многое, видел смерть, но как-то никакого страха не испытывал. Впрочем, психологи утверждают, что это нормально для детского возраста, значит, у меня была еще детская психология. А тут прямо какой-то ужас. Все-таки одному человеку на войне плохо.

Я рванулся бежать к воротам. А снаряды рвутся. Мы различали, когда летит один снаряд, а когда летят сразу два, звук совсем другой, мы называли его «гармошкой».

И вот слышу, «гармошка». Ложусь, один разрыв, другой.

Я вскакиваю и…

Значит, был третий. Взрыва я не услышал. Удара по подбородку не почувствовал. Ощущение было одно — на меня, на мою грудь навалилась огромная, невероятной тяжести стена. Я сделал два шага, выронил винтовку, попытался оттолкнуть эту стену руками, закричал (или только открыл рот) и… перестал существовать.

Вот так, просто и легко умирают люди на войне. Несколько секунд страха, и тебя нет. И заботы твои все закончились. Не надо бегать с осточертевшим минометом на спине, прислушиваться к щелканью пуль по кукурузным стеблям, постоянно опасаться, что каким-нибудь шальным снарядом оторвет руку или ногу, жалеть, что до сих пор в вещмешке еще лежат две банки рыбных консервов из неприкосновенного запаса (сухари я давно съел), думать, как решить проблему с начисто сгнившей правой портянкой.

Как пел Высоцкий много лет спустя: «А на кладбище все спокойненько, исключительная благодать».

Однако Смерть, собирая обильную жатву на этом заснеженном поле, посмотрела на мое пацанячье безусое лицо и нецелованные губы, только задела меня своим черным крылом и сказала: «Ладно, живи».

Правда, она не сказала, как мне предстоит прожить последующие годы, а то я мог бы и отказаться от ее милости.

Но со Смертью не спорят.

6. С ТОГО СВЕТА

Сколько времени пришлось мне побывать на том свете, не знаю. Не догадался на часы посмотреть ни до, ни после. Но, видимо, недолго, иначе мне бы оттуда не вернуться… И скажу точно, что не видел я никакого длинного тоннеля с неким туманным сиянием вдали, как описывают это некоторые люди, побывавшие на грани жизни и смерти. Просто меня в это время не было, не существовало.

И вот я возник и открыл глаза, но сразу же их закрыл, так как прямо в лицо мне был направлен луч электрического фонарика. Я лежал на спине на груде битого, кирпича, кто-то поддерживал меня за плечи, а другой обматывал мою голову бинтом.

«Зачем? — тупо подумал я. Никакой боли в подбородке я не ощущал, боль, сильнейшая, невыносимая была во всем остальном теле, как будто все оно было разорвано на мелкие кусочки, которые как раз и нужно было как-то собирать вместе, а не мотать что-то на голову.

Люди, которые занимались мной и которых я не видел, тихо переговаривались между собой, но говорили они не по-русски и не по-немецки. Тогда я особого внимания на это не обратил, но впоследствии мне пришлось немало об этом поразмышлять. И не только мне.

Меня подняли под руки с обеих сторон, и я сделал несколько шагов, но на этом мое путешествие и закончилось: сильнейшая боль в груди молнией пронзила меня, почему-то справа налево, в глазах взметнулось красное пламя, и я снова полностью отключился.

Мне кажется, что во время этого скорбного пути, когда меня вели (несли? тащили?), я несколько раз приходил в сознание и снова терял его, но категорически утверждать это не буду — уж больно память моя в тот момент была ненадежной.

А вот уже нечто более определенное. Я нахожусь в полулежащем положении на каком-то старом рваном диване и пытаюсь осмотреться. Помещение небольшое, похожее на блиндаж. В дальнем углу на грубо сколоченном из досок столике горят две немецкие свечки-плошки. В блиндаже несколько человек. Ближе всех ко мне стоит высокий человек в шинели и высокой фуражке. Я сразу решаю, что это офицер. На рукаве шинели читаю надпись на черном фоне «Вестланд». Против нас в последнее время действует немецкая дивизия СС «Викинг», а она состоит из трех полков: «Нордланд», «Вестланд» и «Дейчланд».

Значит, я у немцев.

Дальше, у противоположной стены, стоит человек, хотя и плохо мной видимый, но он в военной форме. У входа я вижу две трудно различимые фигуры, но они явно не немцы. И все ведут какой-то разговор, которого я не понимаю, да я его и не слушаю.

И снова красное пламя, и я потихоньку начинаю сползать с дивана. Офицер резко поворачивается, хватает за плечо и не дает мне упасть на пол, а дальше я уже ничего не вижу и не слышу.

Потом просвет в несколько минут, меня укладывают на носилки, выносят наружу и вместе с носилками устанавливают в санитарный автомобиль на второй ряд. Внизу кто-то стонет.

Автомобиль трогается с места, и на первой же ухабине я снова ухожу в небытие.

Когда я окончательно прихожу в сознание, я лежу на полу на мягкой подстилке в большой, ярко освещенной комнате, а два седобородых осетина в папахах и черкесках раздевают меня. Они уже все сняли с нижней половины моего бедного тела, и в момент, когда я открыл глаза, я вижу в руках одного из них мою гимнастерку, вся грудь которой залита кровью. Моей кровью.

Они заканчивают свою работу и, негромко переговариваясь, уходят, а возле меня сразу же появляется пожилая женщина с тазом теплой воды. Она мокрым полотенцем вытирает все мое тело за исключением, конечно, спины, ибо перевернуть она меня не в силах, а сам я и вовсе ни на что не способен.

Затем два санитара в белых халатах и с зелеными немецкими пилотками (или кепи. Как их правильно назвать, я не знаю) на головах надевают на меня длинную, ниже колен, белую рубаху, укладывают на носилки и несут в операционную.

Операционную описывать не буду, я ее плохо рассмотрел, да и все ее много раз видели в многочисленных кинофильмах о войне. Я лежу на столе в этой длинной рубахе, без кальсон и без трусов, вокруг меня, как мне показалось, суетится много людей, но я их почти не вижу, потому что не могу повернуть голову и гляжу только вверх.

Подходит сестра, разрезает ножницами возле ушей намотанную на голову груду бинтов и начинает потихоньку снимать ее. Кровь уже во многих местах засохла, отдирание бинтов от кожи причиняет мне боль, но эта боль ничто по сравнению с той, которая сейчас во всем моем теле. И только когда сестра добирается до подбородка, я начинаю понимать, что и с бородой у меня что-то не в порядке.

Бинты сняты, надо мной наклоняется несколько голов с марлевыми повязками на лицах, короткие команды, другая сестра с огромным шприцем, наполненным какой-то желтой жидкостью, начинает обмывать мой подбородок, а другая влажным тампоном отирает щеки, шею, нос.

Потом уколы, много уколов, в щеки, в шею, в скулы.

Последнее, что я видел, это склонившееся надо мной лицо, пожилой мужчина в очках с тонкой золотой оправой, внимательные глаза. Он поднял вверх руки в перчатках, и в них каким-то чудесным образом (я не заметил, чтобы их кто-то подал) вдруг очутились предметы: в одной — маленькие остроконечные ножницы, а в другой — пинцет.

Потом мне положили на глаза сложенную в несколько слоев марлю, и я больше ничего не видел. Но чувствовал и слышал все. В моем подбородке долго копались, что-то разрезая, что-то вытаскивая; иногда слышался скрежет металла о кость. Боли, можно сказать, не было, а я все время думал, сколько же это осколков влетело в мою несчастную бороду. Это я тогда так считал. И только уже через несколько месяцев, когда один из еще не полностью заживших шрамов вдруг воспалился, и я собственными ногтями вытащил из вскрывшегося и загноившегося шрама маленький кусочек кости, я понял, что выискивали и вытаскивали не осколки металла, а кусочки моей собственной раздробленной кости.

Потом, конечно, зашивали, потом отнесли в палату и уложили на койку.

И вот я лежу на койке и соображаю. Должен заметить, что когда я в течение всего этого рассказа много раз говорил, что я терял сознание и снова приходил в себя, я выражался, по-видимому, не совсем точно. Слово «очнулся» в русском языке означает переход от бессознательного состояния в сознательное, а я все это время не мог утверждать, что я хоть какой-то миг был в полном сознании, то есть мог соображать, размышлять и как-то анализировать ситуацию, а находился в каком-то сумеречном, затуманенном даже от внешней жизни состоянии и плохо понимал, что же такое со мной делается.

И вот только теперь, лежа на койке, я в состоянии применить свои мыслительные способности, то есть нахожусь в полном сознании.

Начинаю размышлять. Я нахожусь в немецком госпитале, и я тяжело ранен. Первое обстоятельство меня не обеспокоило, и только через пару лет я начал задумываться о том, как я туда попал. Сейчас же меня интересовало только мое физическое состояние: что же у меня повреждено и в какой степени. Или я действительно разорван на мелкие куски, и все чувства, сообщавшие мне о целости отдельных частей моего тела, просто-напросто врут? Я ведь где-то, читал, что у человека, потерявшего ногу лет двадцать назад вдруг начинает чесаться большой палец этой самой, давно оторванной ноги. Так же может быть и у меня. Начинаю генеральную проверку. Ощупываю руки и даже подсчитываю пальцы — все в порядке. С ногами гораздо хуже: нужно как-то изгибаться, а это причиняет такую боль, которую я вынести не в силах. Но нужно — значит нужно. Справляюсь и с ногами, хотя пальцы пересчитывать не стал, Бог с ними, а ноги целые.

Мне бы порадоваться, но все-таки сильнейший психологический удар я получил. Ощупывая левой рукой свою грудь, я вдруг понял, что не слышу биения сердца. Еще раз — то же самое. Сердце у меня остановилось, а я опять же в какой-то брошюре читал, что через полторы минуты после остановки сердца человек умирает. Надо звать врача, а говорить я не могу, весь низ головы окаменел, рот не открывается, и единственные звуки, которые я могу издавать — это мычание. Я и мычу. Подходит сестра, бормочет что-то утешительное, поправляет одеяло и удаляется. Я снова мычу, хотя это причиняет мне дополнительные мучения. Она приходит снова, и снова то же самое, гладит меня по плечу и уходит. Я хочу сказать: «Что ты, дура, меня гладишь? Я ведь умираю или даже уже умер!», но удел немого — мычать, а мычание здесь, видимо, не средство общения.

Я решил умирать, и это меня не очень огорчило, как будто умирает какой-то далекий неизвестный мне дядя. Видно, человек может находиться в таком состоянии, что его собственная смерть уже не является для него чем-то важным. Стало быть, в таком состоянии был и я.

Умирать, так умирать, но как раз в это мгновение у меня мелькнула некая мысль, а через минуту она превратилась почти в уверенность. Ведь после того, как я обнаружил у себя остановку сердца, прошло уже не полторы минуты, а по меньшей мере минут двадцать, а я все еще жив. Я еще раз пощупал грудь, ничего не услышал, попытался нащупать пульс на руках — не нашел. Ну и ладно, буду жить и без пульса. Позже я сообразил, что грудь у меня была сильно распухшей, и я не мог услышать то, что мне так сильно хотелось. Что касается рук, то я просто не знал, где этот самый пульс искать.

Несмотря на такие утешительные умозаключения, состояние мое было очень плохим. Я лежал на правом боку и когда захотел перевернуться на спину, мне это не удалось: сильнейшая, невыносимая боль пронзила грудь, и где-то в груди, поближе к горлу, послышалось явственное бульканье. Я еще раз ощупал встревожившее меня место и не нашел никаких наружных повреждений, но при очередной попытке хоть немного повернуться, проклятое бульканье повторилось. Что это было, я не знаю до сих пор. Скорее всего, разладились какие-то нервные коммуникации и стали передавать какую-то неверную информацию, но мне от этого легче не было.

Обнаружились неполадки с головой. Я хотел повернуть голову, а она не повернулась. Я тщательно обследовал шею, но никаких повреждений не нашел, болезненных мест не было, шея нормально реагировала на нажимы и щипки, но моих команд не слушала и голову не поворачивала. Выход я нашел простой: когда мне надо было повернуть голову, я подсовывал левую руку под кокон головы, немного приподымал его и укладывал его в нужном положении. Без боли и приключений.

Вскоре выявилось еще одно обстоятельство. Оказывается, я все время издаю стоны, при каждом выдохе: «О-о-о, о-о-о». Я сразу же вспомнил, как герои-большевики по свидетельству многих художественных и нехудожественных произведений под страшными пытками царских сатрапов и белогвардейских палачей терпели невыносимые муки, не произнося ни звука, ни стона.

Попробовал и я, и мне это удалось. Но ненадолго. Я сразу же уразумел, что это состояние очень трудно удерживать, нужно все время как-то сосредотачиваться и держаться в напряжении, мобилизовав всю свою волю. К тому же, издавая стоны, хоть немного легче переносить боль.

И я пустил свои стоны в свободное плаванье, тем более, что в нашей палате стоны раздавались со всех сторон, палата была для тяжелых, врачи и сестры часто появлялись между коек, а пару раз из нашей палаты вынесли кого-то на носилках.

Первая попытка судьбы отправить меня на тот свет не удалась. Хотя и с немалыми трудностями и муками, но я оттуда возвратился. Я решил жить!

7. ОТ ТЕРЕКА ДО ДНЕПРА

Легко сказать — жить. Что-то мое существование никак нельзя было назвать жизнью. Это было сплошной непрерывной мукой, и не где-то, в отдельном месте моего несчастного тела, а болело все, каждый кусочек, каждая клетка, а все нервные волокна работали в непрерывной режиме, посылая горестные сигналы в измученный мозг. Но, жить все равно, надо.

Пробыл я в таком полуживом состоянии в этой палате приблизительно суток двое; ко мне подходили врачи и сестры, что-то потихоньку обсуждали, но никаких процедур не выполняли. Подносили какую-то еду, но есть я не мог, и все это уносилось обратно, только всякие сладости, вроде конфет или печенья, оставались в тумбочке, а потом было сложено в бумажный мешок, который все время так и путешествовал со мною.

Был декабрь месяц, немцы после катастрофы под Сталинградом начали отвод своих войск с Северного Кавказа. Настала очередь и нашего госпиталя. Нас грузили в санитарные автомобили и везли куда-то. Путешествие было недолгим — так мне показалось, или же я опять проехал этот путь в бессознательном состоянии.

В новом госпитале за мной ухаживала русская санитарка, пожилая женщина с добрым русским лицом. Она и рассказала мне, что я нахожусь в Георгиевске, а привезли меня из Прохладного. Откуда она узнала, что я русский, не знаю, но она подолгу сидела возле меня, горестно вздыхая. Возможно, вздыхала она не столько обо мне, сколько о себе. Яков Айзенштат в своей книге «Записки секретаря военного трибунала», изданной в 1991 году в Лондоне, писал об одном случае в поселке Артемовскуголь на Украине: «Медицинские сестры местной больницы остались в поселке. Выяснились все обстоятельства, связанные с организацией медсестрами госпиталя для немцев. Было проведено расследование, и десять медицинских сестер предстали перед Военным трибуналом 12-й армии… Был оглашен приговор, по которому все медицинские сестры приговаривались к расстрелу». Конечно, утверждение, что русские медицинские сестры могли «организовать» немецкий военный госпиталь, было чистейшим бредом в духе тогдашней советской юстиции, но людей расстреливали и по менее значительным обвинениям. 12-я армия действовала на Северном Кавказе. Возможно, и эта добрая женщина попала под этот кровавый сталинский каток.

Движение на запад продолжалось. Теперь наш железнодорожный эшелон состоял в основном из обыкновенных товарных вагонов, пол которых был устлан соломой, на которой мы и располагались, человек по пятнадцать на вагон, с одним солдатом-санитаром, который и кормил всех (кроме меня), и перевязывал, при необходимости, опять же кроме меня. Подойдет, посмотрит, покачает головой и отходит — не решается. Гной уже выступал у меня из- под повязки, запах — отвратительный, тем более, что отвернуться, чтобы его избежать или ослабить, возможности у меня не было; я так и лежал все время на правом боку.

Подъехали к Ростову, вроде бы эшелон наш начали разгружать, но скоро прекратили, и эшелон двинулся дальше.

Окончательно выгружены мы были в Таганроге. Меня на носилках внесли на 2-й этаж и уложили на койку. Палата — большая светлая комната, в ней больше десятка коек, моя — первая от двери, у широкого окна. В палате все раненые — челюстники, разной степени тяжести и разной степени выздоровления, кто-то уже бегает по всему госпиталю, а кто, как и я, еще не может встать с постели. На одного просто страшно смотреть, у него полностью нет нижней челюсти, как-то там натянута кожа, а в рот вставлена трубка, через которую он и питается. Кстати, некоторое время спустя, когда я уже начал помаленьку, невнятно и шепеляво, что-то произносить, один врач сказал мне, что, если бы «мой» осколок прошел на один сантиметр выше, у меня бы челюсти не было совсем. Бог миловал.

Я не успел еще как-то отойти от мучительной боли, вызванной укладкой-перекладкой моего тела на носилки и с носилок, как меня снова на носилки и в операционную на перевязку, долго обмывали из большого шприца гной, перевязали, отнесли в палату и оставили в покое. Но не совсем. Здесь меня в первый раз покормили — напоили горячим молоком с сахаром. Даже эта процедура была для меня нелегкой, рот у меня не открывался, нужно было это молоко процеживать как-то через стиснутые зубы. Было это 24 декабря 1942 года, я хорошо это заметил, потому что на следующий день было католическое рождество, и в госпитале происходила соответствующая суматоха. Значит, я не ел одиннадцать суток.

Моя неторопливая и несладкая госпитальная жизнь продолжалась. Каждый раз день начинался с одного события: в палату врывалось юное узколицее конопатое создание с тазом теплой воды и с восклицанием: «Начнем умываться», сразу подсаживалось ко мне, потому что я первый от двери палаты. Собственно, умывать у меня по большому счету было нечего: я был забинтован сверху до бровей, а снизу — включая нижнюю губу. И она мне только протирала влажным теплым тампоном нос и немножко вокруг носа, и при этом что-то щебечет-щебечет, блестя зелеными глазами и встряхивая своей огненной копной. Затем то же проделывала с моими руками и отбывала к другим раненым.

Кормили меня молоком с сахаром и какими-то бульонами, к концу была попытка попробовать какую-то кашу, но из этого, ничего не получилось.

Сначала меня носили на перевязку каждый день, потом через день. Однажды сестра, сняв с меня бинты, дала мне зеркальце и я, посмотрев в него, увидел свою развороченную бороду, но в ужас меня ввело другое — мои глаза. То, что в глазах нормального человека было белым, у меня было густо красным, прямо цвета знамени победившего социализма. Уловив, видимо, мое огорчение, врач сказал мне что-то утешительное, а сестра похлопала по плечу и, в свою очередь, произнесла несколько слов по части любви и девушек. К этому времени я уже начал кое-что понимать из немецкой речи, если, конечно, говорить медленно и короткими фразами. Но обычная немецкая речь быстрая, а в отношении немецких длинных слов и таких же длинных фраз еще ехидничал сам Марк Твен.

Сильно смущало меня применение таких знаменитых больничных предметов, как судно и утка. Оно и понятно: как еще чувствовать себя семнадцатилетнему мальчишке станичного воспитания, которому молодая девушка подсовывает под голую задницу указанный неприличный предмет. Краснел я, видимо, невероятно, хотя и краснеть у меня было нечему, а носы, как известно, краснеют совсем от других причин. Я никогда сам не просил ничего при нужде, но санитарки догадывались сами. А так — терпел.

Однажды я решился, при возникшей необходимости, сам отправиться в далекое тогда для меня путешествие в туалет, выбрался в коридор, прошел шагов десять, держась за стенку и… упал. Меня быстро водворили на место, и старшая медсестра, высокая строгая немка, долго, сидя на краю моей койки, выговаривала мне, а я лежал и понимал, что мне надо улыбнуться и сказать ей, что я больше не буду, но ни того, ни другого я сделать не мог: что это за улыбка одной верхней губой? Наконец, она поняла по моим красным глазам, что раскаиваюсь, помахала у меня перед носом своим аристократическим пальцем и ушла. Больше я таких попыток не предпринимал.

Недели через две моего пребывания в Таганроге я начал произносить какие-то звуки, и ко мне подсел Фриц, солдат из нашей палаты, уже, по-моему совершенно здоровый, так как он обычно с утра одевался в мундир и целый день болтался по госпиталю, любезничая с сестрами. Это только в сочинениях соцреализма советский солдат, попав в госпиталь по ранению, днем и ночью мечтает о том, как бы скорей сбежать из госпиталя на фронт, чтобы биться за Родину. По-моему, любой солдат любой армии никогда не торопится покидать медицинское учреждение. Так и Фриц. Возможно, его придерживали еще и потому, что он неплохо говорил по-русски.

А подошел он ко мне, чтобы заполнить мои больничные документы, которые ведь до сих пор были без никаких моих данных, и был я Иваном Беспрозванным, а возможно, и Беспрозванным Гельмутом.

Имя и фамилию он записал быстро, а вот в отношении воинского звания (а в анкете военного госпиталя такая графа присутствует обязательна) вышла заминка.

— Воинское звание? — спрашивает Фриц.

— Легионер, да?

Я знал еще из советской прессы, что в вермахте уже имеются национальные формирования из граждан СССР: грузинские, татарские и др. Видимо, Фриц так и подумал.

— Нет, — говорю я, — я военнопленный.

— Так писать нельзя, это же военный госпиталь.

— Но я же военнопленный!

Что он написал в моих документах, я не знаю, но с тех пор врачи и сестра называли меня «кляйне большевист», то есть «маленький большевик». Но отношение ко мне не изменилось.

Тем временем фронт не стоял на месте, и наш госпиталь гоже пришел в движение. Нас погрузили в эшелон и перебросили в г. Макеевку, где не произошло никаких запомнившихся событий, а через несколько дней я снова в эшелоне, который направляется в г. Сталино, ныне Донецк. А вот в городе имени великого вождя хватил я беды свыше всякой меры.

Наш санитарный эшелон прибыл в Сталино ночью и был поставлен на четвертом или пятом пути от платформы, куда подходили автобусы для перевозки в госпиталь. Открыли двери вагона, в него сразу хлынул жуткий мороз. Январь все-таки.

В любом медицинском учреждении больных подразделяют на «лежачих» и «ходячих», причем граница между ними во всех аспектах больничной жизни достаточно резкая. В событиях этой морозной ночи граница между этими категориями раненых была чуть ли не границей между жизнью и смертью. Как только дверь вагона открылась, и стали видны стоявшие на платформе санитарные автобусы, «ходячие» сами или с небольшой помощью санитара выбрались из вагона и через пару минут уже были в автобусах. С нашим же «лежачим» братом дело затягивалось, а он тем временем замерзал на соломе. Сама технология выгрузки не позволяла осуществить ее в приемлемом темпе. Для этого нужно было двум санитарам взобраться с носилками с земли в вагон, уложить раненого на носилки, более или менее укутать его, подтащить носилки к двери вагона, стащить носилки вниз, перенести метров на двадцать к платформе, поднять наверх, самим влезть на платформу и отнести носилки к автобусу.

Вот и вопрос: сколько же нужно было санитаров, чтобы проделать все описанные процедуры с несколькими сотнями раненых? Сразу же стало ясно, что такого количества санитаров в наличии нет, и руководящие выгрузкой врачи стали ходить вдоль эшелона, призывая раненных, если кто хоть чуть в состоянии двигаться, пусть продвигается своим ходом до платформ. И многие решились на это. Я тоже решил не замерзать под тонким одеялом и шинелью, считая, что смогу «хоть чуть». Санитар быстро поднял меня с соломы, одел на меня мою ефрейторскую шинель и больничные тапочки, помог спуститься на землю и пустил в свободное плаванье.

И я пошел. И не я один. Это был адски страшный путь. Если бы я, будучи кинорежиссером, захотел бы показать массовые страдания людей, я бы выбрал именно этот наш путь. Кто идет ногами, кто пытается передвигаться на всех четырех, кто ползет и для кого каждый очередной рельс является почти непреодолимой преградой. Стоны, крики, плач, даже какой-то вой. В нескольких шагах впереди меня движется пара обнявшихся солдат, укрытых одним одеялом. Два шага сделают, потом стоят, шатаясь и крепко держась друг за друга, потом опять два-три шага. Я двигаюсь в таком же режиме, только один. На половине пути мне полностью отказало зрение. Ничего, не вижу, кроме красного пламени, передвигаю ноги, вытянув вперед руки, в голове — одна мысль: «Дойду — не дойду! Дойду — не дойду?» Споткнулся о рельс, закачался, закружился, даже коснулся одной рукой чего-то, ледяного, но не упал.

Дошел и упал, уже совершенно неживой, грудью на оледенелый бетон, а буквально через несколько секунд меня выдернули вверх, как редиску из грядки и посадили в автобус.

Но на этом мои злоключения не закончились. Уже в здании госпиталя, оказывается, регистрировали прибывших раненых. Когда подошла моя очередь, регистратор обер-ефрейтор записал мои имя-фамилию, спросил о воинском звании, увидел на моей шинели ефрейторский угол, произнес: «А, ефрейтор» и собрался так записать, черт меня дернул возразить, что я, мол, никакой не ефрейтор, а военнопленный, то он заорал на меня что-то вроде: «Вон из госпиталя!» Слава Богу, что он не начал самолично выталкивать меня из здания, наверно, по причине занятости.

Я вышел в коридор, остановился у стены, опираясь на нее, и чувствую, что вот-вот упаду. Но не успел: бежавший мимо меня санитарный унтер-офицер пожилой, можно сказать, дедок, с усиками а ля Гитлер, остановился напротив меня, спросил, не из сегодняшнего ли я эшелона и в ответ на мой утвердительный кивок остановил двух санитаров, сам почти бегом направился по коридору, за ним эти два бугая, а я между ними, когда достаю ногами до пола, а когда и нет.

Забежали в палату, унтер указал на койку, санитары быстро сняли с меня шинель и тапочки, уложили на койку и исчезли.

Вот и спрашивается, много ли человеку нужно для счастья. Господи, какое это было блаженство: лежать в теплой комнате, на мягкой постели, укрытым приятным, даже каким-то нежным одеялом. Правда, я несколько беспокоился относительно криков того обер-ефрейтора, но никто меня больше не беспокоил. А через полчаса мне принесли для полного моего счастья и мой бумажный мешок, который я оставил в вагоне.

В госпитале города Сталино, я пробыл всего три дня, и ничего запомнившегося за это время не произошло. А вот «сталинская» встреча на железнодорожной станции настолько врезалась в мою память и, наверное, по Фрейду, в подсознание, что и по сей день я четко представляю в мыслях эту картину, которая и снилась мне за всю мою жизнь не один раз.

Во время переезда в Днепропетровск со мной опять произошло что-то нехорошее: я несколько раз терял сознание, и меня снова поместили в палату для тяжелых, каждые два часа меряли температуру, а я лежал полумертвый и с тоской смотрел на диаграмму, где линии: красная — температура и синяя — пульс (так, кажется) все время поднимались все выше и выше. Красная уже перебралась через 40°, я просто горел. В одном рассказе О.Генри больная девушка смотрела осенью в окно, где с дерева опадала листва и была уверена: когда с дерева упадет последний лист, она умрет. Я тоже был уверен, что когда красная линия дойдет до отметки 41 я умру, и уже был готов к этому, меня безжалостно кололи ночью и днем. Я ночью почти не спал, и по своему состоянию, да еще в соседней комнате, куда ход был через нашу палату, постоянно кричал диким голосом какой-то раненый. Как-то раз ночью его вынесли оттуда накрытым простыней, стало быть, в морг. Отмучился, бедняга.

Я не дождался намеченного мной рубежа. Красная линия оказалась более милосердной: не дойдя пары миллиметров до прощания с жизнью, она двинулась по горизонтали, а затем потихоньку потихоньку пошла вниз, а суток через трое я уже был как огурчик. Что со мной было, мне не объяснили; скорее всего это были последствия той самой «сталинской» выгрузки.

Общая палата, куда меня перевели, была огромной, в ней размещалось может сто, а может двести раненых. Это был зал заседаний Днепропетровского облисполкома, и все многоэтажное здание было превращено в огромнейший госпиталь.

Меня перенесли вечером, а в первое же утро произошел интересный эпизод.

Утро, почти все раненые уже проснулись, я тоже. В зал вкатывается большая железная тележка, на ней два молочных бидона, из которых идет пар. Раздают утренний кофе. И руководят этой процедурой две молодых девушки, и как будто по правилам романтической завязки: одна блондинка, другая — брюнетка; обе хорошенькие. Брюнетка наливает кофе в жестяные кружки и катит тележку, блондинка разносит их по тумбочкам, забирает использованные.

Прислушиваюсь и обнаруживаю мелкое хулиганство. Если раненый просит налить ему кофе второй раз, а это происходит довольно часто, эта самая блондинка говорит ему по-русски: «Ну куда тебе столько? Уссышься ведь». Но наливает еще. Немцы улыбаются, считают, что девушка мило шутит. Видимо в этом зале никто по-русски не понимает.

Доходит очередь до меня. Выпиваю я свою кружку, моя милая блондиночка этак ласково спрашивает: «Нох?» Я киваю головой, а она кричит во весь голос (извините, дорогие читатели): «Люда, смотри, вот совсем сопляк, видно, только что от мамкиной сиськи. Ведь, точно уссытся!»

А я тоже ласково, своим шепелявым голосом отвечаю: «А ты чего-нибудь поумнее не могла придумать?»

Что тут произошло? Она раскрыла рот, быстро-быстро захлопала ресницами, уронила на пол кружку, к счастью пустую, и дрожащим голосом произнесла: «Ты что, русский?» Подошла и Люда, но поговорить нам не дали возмущенные крики раненых, ожидавших свой кофе. Так что обе они подошли ко мне снова уже после того, как закончили свои дела и увезли из зала телегу.

Говорить много было мне еще трудно, но я рассказал, что я пленный, попал раненым на далеком отсюда Северном Кавказе. Они удивились, что я, пленный, находился в немецком госпитале и сообщили, что вообще в госпитале русские есть, но в обслуживаемом ими зале я был первым.

Вот и сейчас я думаю, не попали ли эти молоденькие девушки под топор Якова Айзенштата и его приятелей-трибунальщиков. Ну, как же, поили горячим кофе извергов-фашистов, повышая тем самым их боеспособность.

Потекли больничные дни-близнецы. Конечно, они не были абсолютно одинаковыми, но ведь и близнецы это не всегда точные копии.

Состояние мое тем временем понемножку улучшалось. Я уже мог на спине не только полежать немного, но и спать целую ночь; лежать же на левом боку все еще не получалось, не позволяла все та же боль в груди. Начал и ходить не только по необходимости, но и просто для удовольствия, хотя мало-мальски продолжительные прогулки мне еще не удавались. Хуже было дело с питанием; хотя рот у меня на несколько миллиметров открывался, кормили меня по-прежнему кашами и всякими протертыми блюдами, большей частью очень сладкими. Это понятно, сахар — очень калорийный продукт и быстро усваивается. Я помню, как однажды медсестра минут двадцать уговаривала меня съесть ломтик хлеба толщиной с бумажный лист и помазанный маслом. Я мог пропихнуть его между зубами, но съесть никак не мог, потому что его надо было жевать, а те лицевые мышцы, которые должны были обеспечивать жевательный процесс, трудиться категорически отказывались: они мне просто не подчинялись. Мне самому все это сладкое до того осточертело, что я просто с завистью вдыхал запах колбасы, которую в завтрак уплетали мои соседи.

Вообще питание в госпитале, если судить по нашим красноармейским меркам, было очень хорошее; давали и конфеты, и шоколад, и прочие вкусности. То, что приносили в этом роде мне, санитары складывали в тот же мой бумажный мешок, который постоянно увеличивался в объеме. Особенно способствовали его росту продовольственные подарки, которые выдавались каждому раненому раз в неделю. Подарок представлял собой картонную коробку, в которой были конфеты, печенье, шоколад, вафли, сигареты и прочее. На коробках типографская надпись по-немецки «Привет с Родины», а водка — киевская, конфеты — одесские, печенье — днепропетровское и прочее в таком же духе. Только прессованные пластинки из сухофруктов были подлинно немецкими.

Все это добро тоже шло в мешок, который уже не помещался в тумбочке и лежал под койкой. Мой сосед-солдат, обнаружив, что я не употребляю спиртное, предложил мне обоюдовыгодный обмен, и я не возражал. С тех пор, как только нам раздавали «Приветы с Родины», у нас с ним происходил такой диалог: он изображает вопросительный кивок, я в ответ даю утвердительный, после чего он распаковывает оба «Привета», обе бутылки забирает себе, а все остальное высыпает в мой мешок. И оба довольны.

Развлечений в госпитале не было никаких. Я начал помаленьку читать немецкие газеты и военные сводки, а также статьи на военные и политические темы и понимал почти полностью. А с разговорной речью было по- прежнему плохо по причине особенностей произношения. Я, например, слушал по радио речь Геббельса по случаю гибели 6-й армии в Сталинграде, но не понял ни единого слова. Во-первых, он говорил очень быстро, а во-вторых — в какой-то истерической манере, с криком и даже, по-моему с завыванием. Сам я ни с кем по-немецки не говорил, хотя уже считал, что словарный запас для простого бытового разговора у меня уже имелся еще со школы.

А так развлекались кто как мог. Кто читал (таких было мало), кто играл в карты, шашки, шахматы. Я тоже включился в шахматную игру. Начиналось это так. Каждое утро после завтрака крепкий высокий немец, унтер-офицер зенитчик (это я узнал позже, когда начал различать немецкие знаки различия) с шахматной доской под мышкой расхаживал по палате, разыскивая себе партнеров среди лежащих раненых. Я это заметил, но долго не решался предложить ему свое участие, а только стоял (когда уже мог) рядом и наблюдал за игрой. Я определил, что играл он слабо по моим понятиям, но уж энтузиаст был невероятный.

Как-то раз, не найдя себе партнера, он снизошел и до меня. Мы сыграли, и с тех пор стали постоянными партнерами, а скоро это стало прямо-таки неким шоу и развлечением для всех присутствующих. Хотя он, как я уже сказал, играл слабо, но долго обдумывал ходы, рассуждал вслух, повторяя: «Их дагин, эр дагин. Их дагин, эр дагин» (то есть: я туда, он туда), расставлял все свои пальцы на доске, и иногда пальцев ему даже не доставало, все смеялись. Такая манера очень веселила присутствующих, все наперебой предлагали ему свои пальцы и прочее в таком же духе. Это повторялось каждый день, но выиграть у меня он так и не смог.

Этот унтер-офицер ходил по этажам, искал шахматистов и приводил к нам, но сильных игроков так и не попадалось. Это меня порядком удивляло, ведь первые два чемпиона мира по шахматам, Стейниц и Ласкер, были немцами.

Он даже пытался организовать шахматный турнир всего нашего госпиталя, всех его этажей; турнир начался, но закончен не был по обыкновенной причине: все время убывают, прибывают, часто это прибытие-убытие неожиданное и непредсказуемое. Так я и остался непобежденным чемпионом.

Начались ночные бомбардировки Днепропетровска советской авиацией. В сквере против здания нашего госпиталя была установлена батарея тяжелых зенитных орудий, при налете они так грохотали, что наше огромное здание вздрагивало. Когда объявлялась воздушная тревога, все ходячие спускались вниз, в подвал, а лежачие оставались на койках. Хотя я уже более или менее ходил, путешествие по лестницам мне еще было не под силу, и я оставался на своем этаже, наблюдая картину налета из окна.

Однажды зенитным огнем был сбит самолет, и раненый летчик был помещен в наш госпиталь. Я ходил к нему, он страшно обрадовался, узнав, что я тоже пленный. У него были перебиты обе ноги. Дальнейшей его судьбы я не знаю.

Ничего унижающего или оскорбительного по отношению ко мне со стороны немцев я не замечал, хотя уже знал из советской печати, что я славянин и «унтерменш». Еще во время начальной стадии моих шахматных подвигов, во время одной из партий, я, и сам того не замечая, по-мальчишечьи шмыгал носом, и услышал, как один немец сказал другому: «У него нет носового платка». Когда я после игры пошел к своей койке отлежаться, я увидел на моей тумбочке два аккуратно свернутых носовых платочка. Потом у меня этих платочков было вполне достаточно, так как кроме продуктовых подарков раненым выдавали и вещевые: игральные карты, расчески, конверты, платочки, всякие бритвенные принадлежности, которые мне еще были ни к чему, и все такое прочее. Выдавали один подарок на двоих, и я дележку этого «Привета с Родины» полностью передоверил тому же соседу, хотя шнапса в этом подарке не было.

Состояние мое продолжало улучшаться, и меня перевели в другую палату, небольшую, коек на десять, где были только русские. Здесь в шахматы никто не играл, зато отчаянно сражались в карты. Некоторые из жителей этой палаты регулярно получали жалованье, я же, конечно, ничего не получал, зато у меня была валюта — шнапс, и я активно включился в игорный процесс. Картежником я всегда, с детства, был хорошим, и у меня уже завелись денежки в увиденных мной впервые «карбованцах». Вообще, на Украине находились в обращении три вида денег: карбованцы, оккупационные марки и рейхсмарки.

Только здесь, в этой палате, впервые возник вопрос, что же со мной будет дальше. Причем первым об этом заговорил не я, а мои более старшие и более опытные по жизни соседи. Вое они не очень откровенничали о своей жизни, зато горячо обсуждали мою, о которой я ни капельки ничего не скрывал. Большинство сошлось на том, что из немецкого госпиталя в лагерь военнопленных меня не отправят, а скорее всего просто отправят в гражданскую жизнь. А вот это уже меня серьезно обеспокоило: я из интеллигентов, закончил десять классов с аттестатом отличника, то есть по тем временам человек очень грамотный, но никакой специальности, никакого ремесла у меня не было. Писать и считать я мог здорово, а вот сделать что-либо руками не умел, да и до нормального физического состояния, пригодного для работы, мне еще было далеко.

В первых числах марта 1943 года в госпитале началась большая суматоха: советские войска уже в который раз начали наступление на Харьков, и уже в который раз неудачное. Эвакуацию всего огромного госпиталя не производили, но энергично разгружали: тяжело раненных эшелонами отправляли на запад, многих, не вполне вылеченных (вроде меня) выписывали. К этому времени я уже был почти человеком: повязку с меня сняли, хотя шрамы еще не зарубцевались полностью и были покрыты гнойными корочками, разговаривал я нормально, а вот с едой было плохо: рот у меня уже открывался, и я мог положить туда любую пищу, но жевать по-человечески еще не мог. Пробовал размоченный в горячем кофе хлебный мякиш, но больше трех-четырех жевательных движений исполнить был не в состоянии, наступала просто непреодолимая усталость, вроде того как устают руки после непрерывной суточной тяжкой физической работы.

Нас отправили в каптерку, расположенную в подвальной части здания, для обмундирования. Приоделся и я в полную вермахтовскую форму, надел пилотку с козырьком (правильно назвать ее «кепи», но это слово непривычно для русского языка) и застегнул ремень с «Готт мит унс» (С нами Бог). Прихватил и котелок, очень он мне вскоре пригодился.

Предстояла дорога и какая-то большая перемена в моей жизни.

8. ЛАГЕРЬ

Из нас, русских, скомплектовали группу в тринадцать человек и назначили старшего, хмурого мужика. Я сразу решил, что он полицай, хотя никаких аргументов для такого решения у меня не было. Скорее всего, мне не понравилась его угрюмая рожа.

Этот старшой получил направление, по-немецки «маршбефель», на Кременчуг, и мы двинулись в путь, железнодорожным транспортом. Ехали мы, не торопясь; куда нам была спешить? На станциях болталось много румынских солдат: после разгрома румынских армий под Сталинградом их никак, видимо, не могли как-то организовать. На одной станции вижу такую картину: возле стоящего товарного состава кучка румынских солдат, собравшись в кружок, угощаются; один солдат вешает свою винтовку на вагон, все весело хохочут, наблюдая за уезжающим оружием.

Едем без всяких приключений, у меня только одно огорчение: эта прожорливая орда в один день уничтожила весь мой бумажный мешок, а ведь многое из него я так и не попробовал. На целых два дня мы задержались на станции города Пятихатки, ходили по базару, что-то покупали.

Наблюдая все окружающее, я немного удивляюсь: воспитанный на сообщениях советской печати, я ожидал увидеть всяческие зверства и даже горы изувеченных трупов на каждой улице любого города. А я вижу обыкновенный порядок, обыкновенных жителей, живущих какой-то своей жизнью: магазины, базары, станции железной дороги, то есть самая обычная жизнь: не видно никакой борьбы, никакого сопротивления, никаких репрессий. Немного действуют на нервы полицейские, те самые, которых сейчас часто показывают в кинофильмах, в черных мундирах с серыми обшлагами и клапанами карманов. Не знаю, как они там зверствовали с другими, но нас они не задевали: мы ведь в униформе вермахта.

Приезжаем в Кременчуг без потерь, заявляемся в военную комендатуру. И тут нас сразу разделили на три категории. Первая — кто имел какие-нибудь документы о прохождении службы, того сразу же направляли в его часть. Это общий порядок в немецкой армии: после излечения от ранения, военнослужащий обязательно возвращается в свою часть. Вторая категория — если человек заявляет, что где-то служил, но документов не имел, его все равно направляли в названную им часть. Третья категория — люди, заявлявшие, что они военнопленные. Среди нас таких оказалось шестеро, в том числе я. Нас, эту шестерку, посадили на машину и повезли в лагерь. Подвезли к воротам, выгрузили, отобрали ремни, сняли погоны и дали бритвенные лезвия, чтобы спороть кокарды с пилоток. Отбирать что-либо из обмундирования не стали, хотя одеты мы были очень хорошо.

И отвели в один из бараков. Бараки представляли собой длинные низкие кирпичные здания с бетонными полами, на которых была постелена солома, вернее то, что от нее осталось — грязная вонючая труха, на которой спали и вообще жили военнопленные. Говорили, что это были бывшие артиллерийские склады Красной Армии.

Когда мы, одетые в мундиры вермахта, вошли в барак, нас встретили настороженно, но после наших объяснений, что мы обыкновенные пленные, но прошедшие лечение в немецком госпитале, отношение к нам стало нормальным. Даже наоборот. Мы, были «свежие» пленные, и всем было интересно знать, что и как там происходит, за фронтом. Многие из тех, что находились в бараке, попали в плен еще в начале войны, и я вдоволь наслушался рассказов о том, что они претерпели от зверского отношения немцев в то проклятое время. Теперь же положение пленных было совсем другое. От райского оно, конечно, отличалось сильно, но в сравнение с теми временами никак не шло.

Я нашел себе место на этой бывшей соломе, и моя жизнь советского военнопленного началась. Разнообразием особым она не отличалась: можно было только лежать на полу или прогуливаться возле барака, а каждый барак был отделен еще колючей проволокой от соседних бараков и от центрального «проспекта», так его называли. Не знаю, что это был за лагерь, но на работу каждый день не гоняли, что для меня, например, хотя и было странным, но в какой-то степени и радовало, так как я знал, что для нормальной работы я еще не был пригоден.

Кормили два раза в день вареной пшеницей. Советские власти, отступая, облили элеватор с пшеницей керосином и подожгли. Сам ли элеватор погас или его потушили, мне неизвестно, но именно этой горелой и пропахшей керосином пшеницей нас и кормили. После госпитальных вкусностей я никак не мог взять в рот эту гадость, и три дня ничего не ел (конечно, желающие из соседей сразу нашлись), но потом голод убедительно доказал мне, что он не тетка, и я начал есть эту пшеницу, сначала с отвращением, а потом и с удовольствием.

Кормление происходило так: к бараку через проволочные ворота въезжала телега с деревянными бочками, староста блока пытался построить пленных в очередь, что никогда не удавалось, ибо никто не хотел быть последним. Вот тут и наступало время действовать лагерным полицаям, которые с помощью палок кое-как все-таки раздавали привезенную пищу. Много написано о жестокостях немцев в лагерях военнопленных. Я этого не видел, потому что в этой нашей кременчугской жизни мы немцев вообще не видели; всю внутрилагерную службу исполняли полицейские, хорошо одетые, с белыми повязками на рукавах. Вот они были действительно безмерно жестокими, бесчеловечно жестокими. Я человек не мстительный, но если бы меня спросили, кто в истории второй мировой войны заслуживает самого страшного наказания, я бы без колебаний ответил: внутрилагерные полицейские.

Несколько раз я видел через проволоку, как трое или четверо полицаев ведут кого-то, судя по одежде, пленного, и ведут уж очень грубо: толкают, бьют, пинают. Я поинтересовался, кого это и за что его так; мне ответили, что это полицаи выискивают евреев, за то и бьют.

Почти каждый день из нашего барака освобождали украинцев, то есть не по национальности, а по месту жительства. Процедура освобождения была максимально простой. Приезжал какой-либо родственник: жена, мать, сестра, а с ней, если из сельской местности, то староста, а если из городской, то начальник полиции. Если, например, жена заявляла, что вот этот оборванный гражданин есть мой муж Мыкола Голопупенко, а староста это подтверждал, то его освобождали и выдавали нужную бумагу. Случалось, этой простотой пользовались и неукраинцы, предварительно договорившись и найдя подходящую бабу — солдатку.

Я уже писал, что в этом лагере на постоянную работу не водили. Но иногда это случалось. Наш блоковой староста заходит в барак, командует: «От сих до сих, выходи!», и мы выходим. Нас выводят из лагеря, ведут (здесь уже под охраной немецких солдат) в большой двор, а задачей нашей является заготовка дров и доставка их в квартиры немецких офицеров.

Сразу же в нашей команде обнаруживается руководитель, по всему, из командиров Красной Армии, распределяет нас по группам: кому пилить, кому колоть, кому возить по домам и разносить по квартирам. Меня назначают в развозчики и, понимая мою слабосильность, поручают просто держаться за подводу, которую мы с готовыми дровами без всяких лошадей тянем и толкаем по улице. Я сразу подумал, что разделение по работам не очень справедливое: самая тяжелая часть работы — пилить и колоть, а вся добыча достанется тем, кто разносит по квартирам, те есть тем, труд которых куда легче. Но мне, новичку, сразу разъяснили, что все полученное собирается вместе и делится потом поровну, а за какой-то утаенный окурок могут убить, и такие случаи были. Что ж, порядок жестокий, но ничего не скажешь, справедливый.

Итак, мы поехали, вернее, повезли. Поселок из двухэтажных кирпичных домов, почти во всех квартируют немецкие офицеры, а прислуга — везде русские женщины. Вот они и выносят нам и куски хлеба, и вареную картошку, и разное вареное, и тщательно собираемые заранее окурки сигарет. Все вареное без разбора содержимого, сливается в большие железные посудины, для последующей дележки.

Мы заканчиваем работу, возвращаемся в тот двор, объединяем всю добычу от двух подвод, и начинается дележка. Немцы-солдаты нас не торопят. Самое трудное — разделить табак из окурков и горсточки махорки, но и с этой задачей наш командир справляется. Мне за неучастие в дележе табака выдается компенсация — две вареные картофелины. Все довольны работой, но такое, как мне сказали, бывает редко.

Дни идут, ничего не происходит, только все чаще идут разговоры о скорой отправке в Германию на военный завод. Слесаря, токари, сварщики и прочие металлические спецы этому радуются, хлеборобы и конюхи старательно расспрашивают спецов об особенностях их профессий, чтобы при случае назваться каким-либо спецом. Все ожидают.

Я не дождался. Однажды наш блоковой вошел в барак с приказом: «Уроженцы Дона, Кубани и Терека, с вещами на построение!» Сразу по бараку шорох: «Выпускают». Ко мне подскочил один такой плюгавенький, в изорванной гимнастерке.

— Ты из какого села?

— Не из села.

— А откуда?

— Из станицы.

— А что такое станица? Станция, что ли?

Я начал объяснять ему, что такое станица, но он не дослушал, махнул рукой и отошел.

Нас, с Дона, Кубани и Терека, в бараке оказалось трое, выходим, стали шеренгой. Я уже говорил, что каждый барак отделялся от другого проволокой, но если стоять возле ворот, то видно, что делается возле соседнего барака. Мы и смотрим. Там стоят четверо таких, как мы, с ними разговаривает офицер, видимо, с переводчиком. Потом один из четверых выходит вперед, полицаи выводят оставшихся троих за ворота, а того, что выходил, трое полицаев начинают избивать кулаками и палками, а затем, поваливши на землю — бьют ногами. Что-то на освобождение не похоже.

Офицер с переводчиком заходят к нам, начинается разговор. Переводчик, явно русский, переводит. Нам говорят, что мы, казаки, всю свою историю боролись за свободу, теперь нам будет предоставлена такая возможность. Кто не хочет бороться за свободу, три шага вперед!

Мы все не очень поняли, за какую свободу мы должны бороться и каким образом, но то, что ждет человека, вышедшего из строя, мы хорошо видим, так как избиение того, вышедшего, продолжается. Поэтому мы стоим и молчим, офицер удовлетворенно кивает, отдает распоряжение полицаям и выходит. Нас отводят к воротам лагеря, где уже собрана порядочная толпа «борцов» за свободу и постоянно подводят еще. Переговариваемся, никто ничего не понимает, предположений всяких много.

Нас собрали человек шестьдесят, погрузили в автомашины. Переезжаем Днепр по деревянному, построенному немцами мосту имени генерал-фельдмаршала фон Рундштедта; на другом берегу городок Крюков, хотя это, возможно, просто часть Кременчуга. Выгружаемся на самом конце городка, строимся, и нам объявляют, что мы включаемся в состав казачьего эскадрона. В этом эскадроне уже есть тоже человек шестьдесят. Старослужащие они или тоже только что объявленные «борцы за свободу», мы не знаем.

Размещаемся на частных квартирах. На следующий день всем выдают обмундирование, мне не дают ничего — я и так одет прилично. Выдают всем ремни и погоны, приказывают заменить петлицы, вместо немецких пришиваем какие-то красные с перекрещенными белыми стрелами. Казачий эскадрон готов, командир эскадрона немец, заместитель — казак, называем «господин сотник».

Начинаются занятия, распорядок дня — чисто военный: подъем в шесть часов, до завтрака гимнастика и пробежка километра три-четыре. С гимнастикой у меня все в порядке, а с пробежкой — никак, я еле-еле бегу, всегда последний. Немец-фельдфебель начал мне выговаривать, но я сумел ему объяснить, что я был тяжело ранен, только из госпиталя, еще мне далеко до полного здоровья, особенно в смысле бега, и он разрешил мне не бегать по всему маршруту, а просто идти кратчайшим путем к его концу.

Мне было легко в смысле понимания строевых команд. В десятом классе, уже во время войны, преподавание немецкого языка у нас проводилось только по военной тематике: строевые команды, допрос пленного, ознакомление с немецкими военными документами и прочее в таком же духе. И фактические немецкие команды почти полностью совпадали с теми, что мы учили.

Примерно через неделю нам выдали шашки, обыкновенные советские шашки со звездочкой на латунном эфесе. Это сразу повысило нашу боеспособность. Зачем нам боеспособность? Дело в том, что с первых же дней пребывания нашего эскадрона в Крюкове у нас сложились очень недружественные отношения с местной полицией, той самой, которая в черных шинелях с серыми воротниками. Не знаю, с чего это началось, но постоянно проявлялось не только в ругани, но и частенько доходило до рукоприкладства. Хотя полицейские постоянно ходили с пистолетами, а у нас огнестрельного оружия не было, но стрелять, конечно, они в нас боялись: мы все-таки в форме вермахта, хотя и с непонятными петлицами. А уж, вооруженные шашками, мы вообще были непобедимыми, хотя я знаю, применялись шашки только ударами плашмя, до рубки дело не доходило.

По части драк я, конечно, особенно не отличался по причине своей слабосильности, хотя пару раз стукнуть шашкой плашмя мне пришлось. Зато в отношение языка я безусловно был одним из первых, если не самый первый. Герберт Уэллс в «Человеке-невидимке» говорит, что по ругани сразу можно отличить человека образованного. Вот и я был таким образованным в смысле умения подбирать наиболее обидные и оскорбительные слова.

Наиболее часто стычки, а порой и драки, происходили на базаре, где полицейские иногда устраивали облавы на бабок-самогонщиц. Не знаю, было это по тогдашнему закону или просто грабежом, но бабки быстро сообразили, что могут иметь защиту в лице казаков, и как только появлялись полицейские, они тотчас снаряжали мальчишку за казаками. И если те оказывались поблизости, то у бабок появлялась возможность спасти свой еамогон, а у казаков — возможность получить искреннюю благодарность в виде стаканчика-другого. И было всем хорошо. Если же казакам приходилось туго (допустим, с большим численным перевесом у полицейских), тогда раздавался громкий клич: «Казаков бьют!», и тогда уже, где бы ни был казак, он обязан был бежать в опасное место.

Кончилось это веселое времяпрепровождение плохо. В Крюкове был кинотеатр, в котором каждый вечер крутили немецкие фильмы, без дублирования, но все равно зал всегда был полным. Я тоже туда частенько ходил, постепенно привыкая к звукам немецкой речи, и уже понимал где-то около четвертой части говоренных слов, что позволяло понимать смысл происходящего на экране и пояснять другим казакам.

Вот здесь все и произошло. Мы вдвоем из одной квартиры сидим, смотрим фильм. Места наши недалеко от экрана. Прошло уже больше половины фильма, как вдруг где-то сзади послышалась шумная возня, затем крики и ругань, затем один за другим два выстрела. Фильм прекратился, стало темно, только изредка вспыхивают лучи карманных фонариков. Слышим: «Казаков бьют!» Вскакиваем, пытаемся пробиться туда, откуда крик. Толпа мечется, крики, стоны, женский визг. Я обнажил шашку, и как только в свете фонарика покажется черный мундир или черная пилотка, я по ней шашкой, плашмя, конечно. Потихоньку, так и держась друг за друга, пробиваемся к дверям, но слышим тарахтенье мотоциклов и чей-то истошный крик: «Жандармерия!» Меняем направление, теперь уже стараемся пробиться к окнам, которые выходят не на улицу, а во двор. Добираемся до окон, уже выбитых вместе с рамами, выбираемся во двор и всякими темными переулками добираемся до своей квартиры. Никто нас не видел.

На следующий день узнаем, что в кинотеатре убит один полицейский, причем убит из пистолета. Напоминаю, что у казаков пистолетов не было. Что и как произошло, так мы и не знаем.

А еще через день во время построения зачитывают пятнадцать фамилий, в том числе мою. Остальная часть эскадрона отправляется на занятия, а нас разоружают и раздевают. У меня отбирают шашку и ремень, снимают погоны, заставляют отпороть кокарду и петлицы, но из обмундирования ничего не отбирают. У тех же, у которых было новое обмундирование, его отбирают. Выдают взамен, правда, уже не ту красноармейскую рвань, которая была у них раньше, а немецкое, но очень старое и изношенное.

Никто нас не допрашивал, никто ничего не спрашивал. Однако, когда я уже в лагере опросил нескольких пострадавших, оказалось, что все они были тогда в кинотеатре.

Затем на машину и через фельдмаршала фон Рунштедта назад в Кременчуг, в тот же родимый лагерь. Всех привезенных, а они все были из свежелагерных казаков, разместили в первый от ворот барак, который, когда мы осмотрелись, оказался в некотором роде привилегированным, хотя и огорожен, как и все, проволокой. Он был разделен на две части, которые имели собственные входы: в правой размещались пленные командиры (или уже офицеры) Красной Армии, а в левой — мы, непонятный народ, человек 60. В бараке были двухэтажные железные койки, на них матрацы, набитые соломой, вернее, бывшей соломой. Все-таки не бетонный пол. Кормили так же. Два раза вареной пшеницей, но уже почти не горелой и совсем без керосина. Значит, кто-то эту проклятую пшеницу все же предварительно сортировал.

И обращение с нами лагерных полицаев было совсем другим, никаких жестокостей, никаких мордобоев… Контингент, стало быть, другой.

Ход времени был абсолютно монотонный, никаких событий. Только в общении с офицерами хоть что-то было интересное, так как к ним часто небольшими группами прибывали свежие пленные, которые хоть что-то могли поведать новое и интересное.

Я подружился с лежавшим на соседней койке парнем. Звали его Иваном, фамилию не называю, был он родом из Винницы, 1921 года рождения, был в кадровой армии, попал в плен в первые дни войны, и претерпел столько ужасов, что и рассказать невозможно. Почему он до сих пор не выпущен из лагеря как сирый украинец, он мне не рассказывал, хотя это было мне очень интересно. Был он парнем битым-перебитым, тертым-перетертым, но неразговорчивым. Расспрашивать его напрямую я стеснялся, а мои тонкие намеки он не понимал, то ли по своей хохлацкой тупости, то ли по той же хохлацкой хитрости. И дружба наша была для меня непонятной: для меня, пацана, было понятно желание иметь такого бывалого, серьезного товарища, а вот зачем ему я, этого я уразуметь не мог. Но мы крепко подружились.

Изменение в нашей судьбе все-таки произошло.

9. ОРГАНИЗАЦИЯ ТОДТ

Вбегает в барак наш староста, командует: «Всем во двор, строиться! С вещами!» Выходим, строимся.

Заходят к нам через ворота трое, в какой-то доселе невиданной мной табачного цвета форме, на рукавах повязка со свастикой. По строю шепот, никто не знает, кто это такие, один говорит — железнодорожники, другой — гестаповцы, их эти повязки смущают.

Двое из вошедших — явно офицеры, один — из рядовых. Старший из них, высокий офицер, идет вдоль строя и одним пальцем показывает, кому выходить. Все это молча. Я стою рядом с Иваном. Доходит этот длинный до нас, Ивана пальцем тычет, а меня нет.

И я заговариваю по-немецки.

— Возьмите и меня, это мой друг.

— Ты говоришь по-немецки? — снисходит он до разговора со мной.

— Немного.

Он счел разговор со мной достаточным и пальцем определил мою судьбу: я вышел и стал рядом с Иваном.

Нас отобрали двадцать человек, на автомашине подвезли на железнодорожную станцию, погрузили в товарный вагон и закрыли. Через пару часов состав тронулся, мы ехали всю ночь и приехали в город Лубны, где нас переправили снова в лагерь военнопленных, кучку фанерных бараков. Этот лагерь был обыкновенным рабочим лагерем, в нем было человек триста, каждый день их всех выводили куда-то на работу. Кормили здесь тоже два раза в день какой-то баландой из капусты, картошки и брюквы с небольшим количеством крупы, кажется, перловой. Давали и хлеб, граммов по 300. Из чего был этот хлеб, мы так и не поняли: то ли из отрубей, то ли из опилок.

Мы пробыли в этом лагере двое суток, всю нашу одежду прожарили, хотя, по-моему, ни у кого из нас вшей не замечалось.

И только после всего этого, нас повезли в город, на место постоянного жительства. Что, чего, куда, зачем — мы все это узнавали постепенно, но я для понятности расскажу все сразу. Мы попали в Организацию ТОДТ, это учреждение наподобие советского Министерства строительства. С началом войны, а может быть и раньше, его сделали военизированным, то есть вооружили древними винтовками, присвоили чины, которые все оканчивались на «фюрер» и ввели воинскую дисциплину. Конечно, все эти ОТ-маны были или старичками или инвалидами, непригодными для военной службы и, я думаю, что из этих своих винтовок эпохи франко-прусской войны ни один из них так ни разу и не выстрелил.

Строила эта организация много (например, знаменитые автобаны строила именно она), а в условиях войны, конечно, больше всего сил и средств направлялось на строительство укреплений и всяких других сооружений военного назначения.

Конечно, своей рабочей силой в необходимых количествах ОТ не располагала и пользовалась трудом военнопленных, заключенных различных типов лагерей (у немцев было много различных лагерей) и мобилизованного, местного населения.

Нас привезли на базу автомобильной роты, которая обслуживала объекты ОТ. База представляла огромный двор в форме зеркальной буквы «Г», окруженный кирпичным забором, со стороны улицы высотой метра в полтора, а со стороны прилегающих дворов повыше, метра в два.

Торец длинной части буквы «Г», от забора до забора занимала ремонтная мастерская, где работали вольные местные жители, только начальником был немец, ОТ-мастер. Был такой чин.

Нас поместили в здании, находящемся в торце короткой части буквы «Г»; здание — кирпичное, с зарешеченными окнами, на полу — солома, на этот раз, не бывшая. Как стало сразу же известно, мы должны были обеспечивать погрузо-разгрузочные работы этой автороты. Режим жизни нашей был определен следующим образом: мы должны быть готовы к работе в любое время суток по необходимости; в дневное время, если работы нет, мы можем свободно ходить по двору, но не пересекая условной линии, которая является границей короткой части буквы «Г» (это нам объясняет переводчица, молодая симпатичная украинка), за пересечение линии днем мы будем наказаны, хотя не объяснили как. А в ночное время нас запирают в нашем помещении. Если же кому ночью понадобится в уборную, он должен звать часового, который в это время находится во дворе.

Все это страшно не понравилось всем: и нам, и этим пожилым ОТ-манам. Нам, потому что, если кому одному приспичит ночью, то он должен орать во все горло и стучать в дверь, что остальным девятнадцати понравиться никак не могло. ОТ-манам тоже стало несладко; пока нас не было, находящийся на посту часовой, обняв свою древнюю винтовку, спокойно спал в кабине грузовика, вставая только по необходимости открывать или закрывать ворота приезжающим или уезжающим автомобилям. А теперь слушать, не орет ли кто благим матом, а потом вылезать из кабины, идти отпирать дверь, выпускать страждущего, ожидать, пока тот не управится со своим делом, запирать, и только тогда идти досматривать свой сладкий сон.

Это не могло продолжаться долго, и примерно через неделю, возвратившись с железнодорожной станции, мы увидели, что высокая часть забора украшена сверху спиралями из колючей проволоки, и нам было объявлено, что на ночь нас запирать больше не будут, нам позволено самостоятельно пользоваться уборной, но пересекать ночью ту самую условную границу строжайше запрещается — стрелять часовой будет без предупреждения (если, конечно, проснется, а это было не всегда, в чем позже многократно убеждались).

Нам назначили старшего из нас же. Его звали Николаем, был он высок, голубоглаз и белобрыс, по физиономии типичный тевтон. Видимо, по этим признакам его и сделали старшим. Нас он не тиранил, главной его обязанностью было соблюдение очередности при назначении на работы, так как работы эти были разнообразными, неравномерными и неодинаковыми по числу рабочих.

С питанием дело обстояло так: дней десять нам возили уже упоминаемую мной пищу из лагеря, а потом стали готовить тут же и те же поварихи, что и для немцев. Хотя немцами их было назвать трудно, так как большинство из персонала роты было голландцами, бельгийцами, чехами и прочими жителями Европы. Даже командиром роты был голландец.

Впрочем, голодными мы здесь не были. Сама специфика работы автотранспорта требует постоянного убытия-прибытия, часто автомобили уходили в дальние рейсы или водители отсутствовали по другим причинам. Все, что оставалось из приготовленной пищи, доставалось нам. Хлеба тоже перепадало.

Мы понемногу обустраивались. Среди нас были и подобные мне мальчишки, но были и взрослые люди, имеющие специальность и способные что-то изготовить. Так, у нас обнаружилось два автослесаря, которые часто в свободное время ходили потрудиться в мастерскую, надеясь, что их там могут оставить на постоянную работу. Это не вышло: у нас был разный статус, те были свободными людьми, мы — военнопленными.

По нашему благоустройству мы немало преуспели. Строительных материалов у нас было завались, умельцы наши сделали нары из хороших строганных досок, затем стол и скамейки. Рабочие из мастерской изготовили нам из консервных банок различные бачки, кружки; все это как-то улучшало наш быт.

Труднее было многим устраиваться с одеждой, но и тут были кое-какие возможности. Когда машины возвращались из дальних рейсов, особенно с фронта, иногда можно было обнаружить в кузовах полезные для нас вещи: то старую шинель, то какие-нибудь тряпки, которые можно было привести в лучшее состояние и использовать с пользой, то рваные ботинки, которые поддавались починке и т. д. Из одежды нам ничего не выдавали, и выкручивался кто как мог. Однажды у нас осмотрели обувь и тем, у кого она пришла в негодность, выдали башмаки из искусственной кожи на деревянной подошве. При хождении по асфальту одновременно нескольких людей гремели эти башмаки как пулеметные очереди.

Не могу сказать, что нас сильно изнуряли работой. Большей частью работа заключалась в разгрузке строительных материалов и оборудования с железнодорожных вагонов и погрузке их на автомашины. Это могло быть и днем, и ночью. На станции мы понесли и первую потерю. С платформы разгружали толстые бревна, они никак не хотели катиться, один из нас взобрался на платформу и ломом пытался сдвинуть их с места. Бревна рухнули сразу, он попал между ними и был просто раздавлен. Нас осталось девятнадцать.

Два раза, работая на станции, мы видели, как отправляли молодежь в Германию. Первый раз ничего особенного не произошло. Конечно, объятия прощания, слезы, обещания писать. Поезд тронулся, все разошлись. Второй раз было по-другому. Вначале вроде бы ничего особенного не предполагалось. Все как в прошлый раз. Но когда вагоны закрыли и состав потихоньку тронулся, в одном из вагонов ребята запели знаменитое шевченковское: «Думы мои, думы мои, лыхо мэни з вамы». Что тут началось! Толпу провожающих как будто током ударило: крики, истерика, некоторые женщины падают на бетон перрона, другие бросаются на вагоны, хватают их руками, срываются, падают. И какой-то по всей станции звериный вой. Полицейские пытаются отталкивать рыдающих женщин, ничего не получается, тогда они пускают в ход приклады. Картина просто ужасающая.

Было лето. Наша база находилась на окраине города, кругом были частные дома, сады и огороды, от них доносились запахи, весьма и весьма нас соблазняющие. Родились планы. Выбраться из двора, заставленного многими большими автомобилями и штабелями разных материалов, не обнаружив себя спящему ОТ-ману, и перебраться через низкий забор, труда не составляло. Единственная опасность состояла в том, что мы могли понадобиться для каких-либо ночных работ. Конечно, если бы оставался наш Николай-тевтон, то опасности совсем бы не было, он бы просто вышел и послал нужное количество людей, и это никого бы не удивило. Но Николай нужен был для разработанного мной сценария.

Пришлось рискнуть. Хотя мы предполагали, что если и попадемся, особенно строгого наказания не будет. Совсем недавно мы разгружали лес на станции, и охранявший или, вернее наблюдавший за нами ОТ-ман подозвал меня и показал на забор, за которым виднелась вся увешанная румяными плодами яблоня. Я выбрал еще одного парня помоложе, мы быстренько перемахнули забор, набрали побольше яблок, возвратились и, выделив справедливую долю немцу, вдоволь полакомились.

Приступили к действиям. Заметив днем при проезде подходящие огороды, отправились мы вчетвером: три пирата и тевтон, которому собрали от всех нас наиболее приличное немецкое обмундирование и которому слесари из мастерской изготовили из консервных банок орла на цепи — опознавательный знак полевой жандармерии, самой устрашающей структуры немецкой военной власти. За старшего временно оставили Ивана, он тоже был и у нас, и у немцев в достаточном авторитете.

Пробрались через скопление автомобилей, перелезли через забор, нашли нужные огороды, набрали полные пазухи огурцов и благополучно вернулись. Трудились трое, а Николай был в засаде. Точно так же закончилась вторая операция, и отдельные оппозиционеры стали поговаривать, что Николая брать не нужно, чтобы зря не рисковать. Я возражал и оказался прав.

Третий поход имел целью добывание яблок. Начало было благополучным, мы набрали яблок с земли, но тут появилась хозяйка, и с ходу — в крик. Мы, конечно, могли просто уйти, помешать она нам не смогла бы, но была опасность, что где-нибудь близко окажется полицейский патруль, и будет большая суматоха, а нам большая беда.

Вот тут и очень вовремя появился Николай во всей своей тевтонской красе и с бляхой на груди. Он энергично взялся за нас и, сопровождая свои действия немецкими ругательствами (я его несколько дней тренировал по этой части), толчками и пинками выпроваживал нас из двора крикливой хозяйки.

— Пан офицер, — твердила она, — а яблоки?

— Я, я, матка! Я, я, — отвечал наш тевтон и буквально за несколько секунд вытолкал нас за калитку. С яблоками, само собой.

Мы и на этот раз возвратились с добычей, но я долго думал об этой хозяйке. Чего она раскричалась? Ведь она отлично видела, что мы пленные, а на Украине к пленным женщины относились очень жалостливо. В немецком плену погибло миллион или два советских военнопленных, а спасению уцелевших во многом способствовало вот это истинно заботливое и человеческое отношение женщин. Огромное им спасибо!

Все-таки подобные походы были делом опасным, и мы их прекратили.

Жизнь в Лубнах была спокойной, никаких взрывов, никаких перестрелок и нападения, то есть никаких партизан и подпольщиков и никакой борьбы замученного населения против ненавистных оккупантов и угнетателей. Немножко не так, как рисовала обстановку на Украине советская печать и радио.

И жизнь, и время, и фронт не стояли на месте. Уже в сентябре подразделениям ОТ в Лубнах настало время двигаться на запад. Под их имущество было предоставлено пятнадцать вагонов, частью закрытых, частью открытых платформ, мы мотались по городу, собирая это имущества и погружая его в вагоны. Для нас предназначался один вагон, который мы сами постарались обустроить как можно комфортнее: нары, стол, скамейку, посуда.

Исправные автомобили отправились своим ходом, а неисправные: три грузовых и две легковых мы погрузили на платформы.

Эшелон был огромный, наши вагоны — первые от паровоза. О составе эшелона мы узнали позже, а пока — нас заперли в нашем вагоне, и состав тронулся. Ночью проехали Киев, и я почти ничего не увидел, хотя Киев посмотреть хотелось. Проехали Коростень, направились на Житомир (это мы узнавали по названиям станций) и… остановились в чистом поле.

Вскоре выяснилось, что застряли мы надолго. Причину этой остановки мы доподлинно не знали, шли разговоры, что впереди мост то ли взорван, то ли разбит авиацией. Распорядок жизни нам был установлен такой: днем мы были вроде чем-то заняты, перекладывали-переставляли кое-что в вагонах, но скоро стало ясно, что все это только для вида, и немцам самим надоело этим заниматься. И стало так: днем мы болтались вдоль эшелона, немцы нас не охраняли, а возможно и поглядывали потихоньку, а на ночь запирали в вагоне и несли охрану вдоль эшелона.

Начались знакомства. Следом за нашими вагонами находились вагоны санитарной части, штук десять-двадцать, и среди персонала этой части оказался мой земляк-кубанец. Услышав наш с ним разговор, подошел Иван и сразу поинтересовался, есть ли среди разнообразного санитарного груза спирт. Тот ответил утвердительно, но сказал, что для того, чтобы открыть бочку, нужен специальный ключ, а такой есть только у какого-то их начальника. Он, этот земляк, не знал, с кем разговаривает. У нас, в наших вагонах, был любой инструмент для любой работы в мире. Разговор сразу стал интересным, но закончился он ничем. Днем открыть бочку было невозможно, а ночью, когда земляк находился на посту, охраняя свои вагоны, мы были заперты. Хотя в конце нашего здесь стояния Иван все-таки передал земляку-кубанцу ключ, и тот набрал Ивану (и, конечно, что-то себе) пару фляжек спирта.

Подходили ехавшие в конце эшелона кавказцы: чеченцы, ингуши, дагестанцы, до зубов вооруженные, с ленточками наград на мундирах. Какой-то особый разведотряд. Узнав, что я с Кубани, то есть почти земляк, начали уговаривать меня перебраться к ним. Среди них не было ни одного русского, да и парашютист из меня никакой. Да и кто бы меня отпустил.

Через несколько дней возле эшелона образовался постоянный базар. Чем торговали? Как говорится, что охраняешь, то и имеешь. Эшелон был очень разнообразный, и торговать было чем. Нам, правда, торговать было нечем, так как не мы охраняли, а нас охраняли. Но это только на первый взгляд. Шансы у нас были.

Перед нашим эшелоном, метрах в трехстах от паровоза, находился хвост другого эшелона, из полувагонов, наполненных пшеницей. Посреди эшелона находилась платформа, а на ней танк и три танкиста. Видимо, этот танк направлялся для ремонта, а танкистам заодно была поручена и охрана груза, но эти три танкиста, три веселых друга, не очень-то старались скрупулезно исполнять обязанности сторожей, и мы неоднократно видели, как они все втроем уходили в близлежащую деревню, и по целому дню их не было ни возле танка, ни вообще в эшелоне.

Это все жители нашего эшелона видели и знали, и пшеница в больших количествах ходила в виде товара на нашем базаре.

Решились и мы с Иваном. Полтора часа я просидел на паровозе и когда окончательно убедился, что черные фигурки танкистов полностью исчезли из поля зрения по дороге в дальнюю деревню, мы с двумя мешками и вооруженные совковой лопатой с укороченной для удобства рукояткой двинулись к пшеничному эшелону. В крайнем вагоне пшеницы уже было не более половины — люди трудятся. Мы нагрузили мешки, Ивану килограммов семьдесят, мне килограммов тридцать, благополучно добрались до нашего базара и немедленно включились в коммерческий процесс.

По отсутствию торговых навыков и даже с жизненным опытом Ивана первый блин оказался комом. За всю принесенную нами пшеницу один хитрый дедок выдал нам литровую бутыль самогона, шмат сала килограмма в полтора, немного картошки и пачку листового табака. Только мы собрались отправиться на избранную в качестве базы легковую машину, как к нам подошел один из наших начальников, по чину ОТ-мастер. Он ничего не требовал, ничего не просил, но и без этого было ясно, ради чего он к нам подошел. Иван, чертыхнувшись в сторону, предложил ему стаканчик, но тот отрицательно покачал головой и достал фляжку (приготовил уже, гад). Пришлось делиться по-настоящему, по-русски, то есть на троих. Иван отлил ему треть самогона, отрезал примерно третью часть сала. От остального ОТ-мастер отказался, слава Богу.

Два дня мы с Иваном парили-жарили, пили-ели, гуляли по буфету. То, что добыча наша была в некотором роде не совсем пропорциональна по назначению, так как я — непьющий и некурящий, меня ничуть не обижало; ведь Иван тащил в два раза больше меня, да к тому же на следующий день променял половину добытого табака на сахар, а это уже мне в угоду.

На третий день мы уже превратились в организованную преступную группу: к нам сам подошел упоминавшийся ОТ-мастер и сам предложил повторить акцию, пообещав в случае необходимости помощь и защиту. Теперь, уже он сидел на паровозе главным наблюдателем, а мы ожидали сигнала. Операция и на этот раз была успешной, так же успешной была и коммерция, а раздел добычи был по предыдущему образцу.

Из приключений была одна перестрелка, ночью, мы были заперты в вагоне, а стреляли из того села в полукилометре от путей, а с нашей стороны — из-под вагонов. Кто стрелял с той стороны, так и осталось неизвестным. Кто- то считал, что из села стреляли партизаны, а большинство — что это были просто перепившиеся пассажиры из нашего же эшелона.

Время шло, а наш эшелон не двигался, и уже никто не верил, что он вообще когда-нибудь тронется. Становилось все холоднее, как-никак середина октября, а в вагонах, ни у нас, ни у немцев, печек не было.

Наконец это дошло до какого-то неизвестного нам начальства, и наши вагоны начали освобождать от груза. Работа была тяжелая, так как автомашины не могли подойти вплотную к вагонам; приходилось все перетаскивать вручную. Загружали одновременно пять-шесть машин, и с ними уезжало три-четыре человека из наших.

Нас оставалось все меньше и меньше. Наконец, нас осталось последними шесть человек, в том числе мы с Иваном.

Вот и последний рейс. Грузим из оставшегося, что можно погрузить, бросаем неисправные машины и еще много чего разного, нас сажают на машины, и мы прибываем в город Житомир.

Здесь, в Житомире, мы так и остались группой в шесть человек; куда делись остальные, мы так и не узнали. Занимались мы одной работой: пилили на электрическом циркуляре дрова, кололи их и складывали. А потом их развозили, уже без нас, куда-то по всему Житомиру.

В первой половине ноября советские войска стремительным и неожиданным ударом захватили Житомир. Немцы бежали из города с такой поспешностью, что даже Организация ТОДТ, никогда не бросавшая на произвол судьбы свое имущество, на этот раз отступила от правила: весь персонал за полчаса уселся в автомашины (погрузили и нас) и рванул по направлению на Новоград-Волынский, оставив все.

Отъехали мы недалеко, а через несколько, дней, когда немцы выбили советские войска из Житомира, возвратились в город, несколько дней лихорадочно метались по Житомиру, собирая, что осталось и что можно было погрузить. На этот раз ОТ не мешкала, и мы тронулись в путь. Собирая всякое разнородное имущество, мы при погрузке из одного склада обнаружили двухсотлитровую деревянную бочку с топленым коровьим маслом и тайком погрузили ее на одну из машин.

Считалось, что мы остановимся на постоянное пребывание в г. Ровно, но наша колонна простояла в городе около часа, а затем двинулась дальше. В городе Дубно мы наконец разместились в старинном католическом монастыре с толстенными кирпичными стенами. Мы ухитрились перетащить в нашу келью упомянутую бочку и активно занялись истреблением ее содержимого, пока чей-то бдительный глаз обнаружил ее, и она была от нас отобрана. Содержимое ее мы все-таки на добрую треть сократили.

Здесь мы шестеро тоже пилили дрова, на этот раз вручную, и разносили по занятым помещениям монастыря. Нас особенно не охраняли; правда, на воротах всегда круглосуточно стоял часовой, но если нам приходилось выходить, то часовой мог спросить, куда мы идем, а мог и не спросить.

В городе мы были раза три; тут я впервые видел повешенного человека. Повешен он был в парке на дереве, и не на веревке, а на проволоке, на груди висела табличка с надписью: «Партизан. Он убивал немецких солдат».

Вот здесь судьба моя и изменилась неожиданно и круто. 5 декабря 1943 года нам двоим: мне и еще одному, Николаю (это был не тот Николай, который командовал нами в Лубнах, а другой, родом из Ростовской области), было приказано собраться с вещами и приготовиться к поездке. Мы попрощались с Иваном, друг он был честный и надежный, и двинулись в путь.

В Луцке, уже ночью, нас двоих доставили в расположение какой-то воинской части, где нам предоставили место для ночлега, а утром все выяснилось. Нас передали в казачий эскадрон, который находился в составе Организации ТОДТ и занимался охраной строящихся объектов, складов материалов и прочее в таком духе. Со мной беседовали командир эскадрона Кайзер (чин его по классификации ОТ я не помню) и заместитель командира сотник-казак. После беседы мне объявили, что мне присвоен чин ефрейтора, чем я в душе порядком повеселился. Еще мальчишкой после героических фильмов типа «Чапаев» все мы мечтали о военной карьере. В мечтах я видел себя кем угодно, но только никак не ефрейтором. Но так получилось.

Как я уже сказал, наш эскадрон был подразделением ОТ, задачей которого и была охрана объектов ОТ в Луцке. Я попал в группу, которая по ночам выставляла посты на территории большого лесозавода, расположенного недалеко от нашей казармы, и патрулировала прилегающие улицы.

Никаких происшествий или нападений на наши объекты не было. Только один раз весь наш эскадрон был двое суток под ружьем: невдалеке от Луцка все эти двое суток шел непрерывный бой: стрельба, грохот разрывов, ракеты и рои трассирующих пуль были всем нам хорошо видны. Говорили, что это было столкновение крупных отрядов советских партизан с бандеровцами. Кто кого одолел, мы так и не узнали.

Наш эскадрон представлял собой отряд из 120 казаков или людей, проживающих в традиционных казачьих областях. Было несколько кавказцев: адыгейцев и карачаевцев. Немцев в эскадроне было четыре человека: командир эскадрона Кайзер, снабженец Фриц Крамер, один немец непонятной должности, возможно, в качестве переводчика, бывший ваффен-эсэсовец, чем он очень гордился, но после тяжелого ранения попавший в ОТ, и четвертый — простой конюх, пожилой, хилый и унылый.

Несколько казаков были с женами. Женщины работали на кухне и в прачечной и тоже считались служащими по выдаче пайков. Из командного состава, кроме сотника, были: один хорунжий, три вахмистра и сколько-то урядников.

Вооружен эскадрон был плохо: одни винтовки и несколько ручных пулеметов. Видно, считалось, что в настоящих боях эскадрону принимать участие не придется. Что же, не очень и хотелось.

10. О ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ

Итак, с 6 декабря 1943 года я стал военнослужащим казачьего эскадрона, который хотя и не сражался на фронте и не собирался этого делать и в будущем, был все-таки антисоветским и антикоммунистическим формированием, находившимся под полным идеологическим влиянием белогвардейцев, тех самых, которые сражались против большевиков еще в сравнительно недавнее время, в годы гражданской войны. При этом никто меня не спрашивал о моем желании или нежелании стать в ряды борцов против большевизма, против сталинского режима, за что-то более приемлемое для всего советского народа (это в тогдашней формулировке). Просто меня привезли, сгрузили с автомашины, дали винтовку и лычку на погоны и сказали: «Становись в строй!»

Как я отнесся к этому событию? Коротко не ответишь, поэтому я и хочу рассказать так, как указано в заголовке этой главы, по Владимиру Маяковскому.

Родился и вырос я в коммунистической семье. Мой отец Георгий Варфоломеевич вернулся в начале 1918 года с Кавказского фронта полностью обольшевиченным, активно включился в пропаганду большевизма, а когда на Северном Кавказе развернулись боевые действия, вошел в состав красного партизанского отряда. Отряд был крупным, человек в 700, но было очень мало оружия и совсем не было толковых командиров. Поэтому отряд где-то возле Армавира был разгромлен в течение нескольких дней, а оставшиеся 300 человек были захвачены в плен. Здесь отцу довелось видеть своими глазами самого Деникина, которого отец почему-то называл Денекиным и считал его своим спасителем.

Экзекуция, или правильнее сказать, расправа, происходила следующим образом. Руководивший ею офицер приказал коммунистам, евреям и матросам выйти из строя. Вышло человек десять; их отвели шагов на тридцать и расстреляли. Офицера это не удовлетворило, он заявил, что в отряде, где все добровольцы, не может быть так мало коммунистов, и потребовал или выйти добровольно, или указать на таких скрывающихся. Никто не вышел, никого не выдали. Тогда офицер приказал рассчитаться по порядку номеров; каждого десятого, а эта человек тридцать, также отвели и расстреляли. Теперь тот приказал рассчитаться на первый-второй-третий. Рассчитались, отец — второй, но кого из них тому офицеру вздумается уничтожить на этот раз, никто не знает.

Вдруг показывается, пыля по степи, легковая машина, сопровождаемая конным конвоем всадников в двадцать. Оказывается, сам Антон Иванович Деникин со штабными чинами. Подъезжают; офицер лихо докладывает: так, мол, и так, выявляю красную сволочь. Что-то они негромко разговаривают, потом Деникин подходит к строю.

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше превосходительство!

— Ну, что, еще будете воевать с нами?

— Никак нет, ваше превосходительство!

— Расходитесь по домам, да смотрите у меня!

И уехал. Все пленные не сразу поверили в происходящее, но расправа была прекращена, их увели в какую-то станицу и загнали в большую загородку с кирпичной стеной. Там они пробыли всю ночь, опасаясь, что это все-таки какая-то ловушка, но ранним утром, убедившись, что их никто не охраняет, разбежались по своим селам и станицам. Отец, вернувшись в станицу через несколько дней, узнал, что станичные старики решили его убить, ушел из дома со своим другом; они перешли фронт и вступили в Красную Армию.

Так рассказывал отец. Он много чего рассказывал нам: мне и моему среднему брату Виктору. Ведь отец принимал участие во всех сколько-нибудь значительных событиях на Северном Кавказе, был в известной 11 армии, командующими которой были Сорокин, Федько и другие знаменитые командиры, видел в боях Кочубея, Книгу, а с Жлобой и Апанасенко были хорошими друзьями. Когда красные войска на Северном Кавказе были разгромлены, он с уцелевшими остатками проделал тот самый смертельный поход через калмыцкие степи на Астрахань, в котором до Астрахани дошла едва ли четверть бойцов, а затем участвовал в обороне Астрахани и Царицына. Когда Кавказская армия генерала Врангеля захватила Царицын, а толпы дезорганизованных и деморализованных красноармейцев бежали на север, к Камышину, их задержал только знаменитый поезд Льва Троцкого, на котором все были в кожаном. Троцкий все-таки остановил бегущие толпы частично своими зажигательными речами (отец два раза слышал речи Троцкого), а частично массовыми расстрелами струсивших или бросивших свои подразделения красных командиров.

После этого отец в составе той же 11 армии участвовал в «освобождении от проклятых буржуев» Баку, Эривани и Тифлиса. В 1919 году он стал членом ВКП(б), принят ячейкой 32-й стрелковой дивизии, и закончил гражданскую войну командиром пулеметной роты.

После окончания войны отец, благодаря командирскому опыту, партийному стажу и некоторой грамотности, стал постоянным номенклатурным работником районного уровня, работая на разных хозяйственных должностях.

Мой старший брат Алексей закончил 10 классов, отслужил в армии, а вернувшись в станицу, стал деятельным комсомольцем и к началу войны был первым секретарем Ярославского райкома ВЛКСМ. 23 июня 1941 г. ушел в армию.

Средний брат Виктор 20 июня был на выпускном школьном вечере, а через два дня началась война. Последние два года в школе он был секретарем школьного комитета комсомола, то есть тоже был активным комсомольцем.

Из всего рассказанного вроде бы вытекает, что я должен был быть пропитан коммунистическим духом насквозь и, как выражался один опереточный персонаж, даже глубже. Но этого не произошло. Я даже не поступил в комсомол в школе, куда меня усиленно тянули и дома, и в школе.

Я много читал, очень много. По сути дела, я прочел всю нашу Ярославскую районную библиотеку, и не только литературу художественную, но и политическую, и историческую. Меня очень интересовали события революции и гражданской войны; и об этом, с дополнениями из рассказов отца, я знал очень много. Лет с одиннадцати я регулярно читал газеты, центральные и местные, и следил за внутренними и международными событиями. Помню, как я передвигал красную нитку на карте Испании вслед за передвижением фронтов гражданской войны.

Грянул 1937 год. Прошло несколько просто оглушающих судебных процессов, где еще недавно великие пролетарские полководцы и бесстрашные борцы за дело рабочего класса и соратники Ленина превращались в негодяев и подлецов, продававших свою родину и свой народ за горсть сребреников, и достойных по этой причине самой лютой казни. Которая им, конечно, и обеспечивалась пролетарским правосудием с Вышинским и Ульрихом. Мое смятение увеличивалось и школьными событиями: чуть не каждый месяц нам приказывали замазывать черной тушью портреты в учебниках истории, затем начали приказывать вырезать портреты из книг, а потом было просто велено сдать все учебники истории, суля страшные кары тому, кто не сдаст.

Я было сунулся с вопросами к отцу, но он хмуро оборвал меня и приказал ни с кем на эту тему даже не заговаривать.

Каток сталинских репрессий дошел уже и до нашей станицы. Первый секретарь райкома Хаетович был арестован, увезен в Армавир и там, по слухам, расстрелян в эту же ночь. Были арестованы председатель райисполкома Рябочкин, половина сотрудников аппарата исполкома, 13 из 19 председателей колхозов, оба директора МТС, почти весь персонал районной ветлечебницы и Бог его знает, кто еще. Позже в Ярославской был организован над ними показательный процесс, его транслировали по сети радио и громкоговорителями на улицах. Я тоже слушал и, будучи совсем мальчишкой, поражался тем нелепостям, которые там произносились, преподносились как вражеские действия, направленные на подрыв Советской власти, а то и как реставрацию капитализма. Хорошо еще, что их не объявили японскими шпионами, но приговоры были суровыми: Рябочкин и несколько других получили по 15 лет, остальные тоже немало.

Сгущались тучи над отцом. Он занимал в это время должность районного уполномоченного Комитета по заготовкам при Совнаркоме СССР, то есть был третьим лицом в районе и к тому же неподвластным райкому, что приводило к некоторым стычкам. Хаетовичу иногда хотелось подправить кое-какие цифры, чтобы район выглядел лучше, но отец не шел ни на какие подтасовки, и это, конечно, влияло на их отношения. Совсем другие отношения, вполне дружеские, были у отца с Рябочкиным, он бывал и у нас дома с женой Марьей Михайловной, которая преподавала у нас литературу.

Так вот, когда отца «разбирали» на партсобрании, его обвиняли в том, что он был «другом врага народа» (это за Рябочкина) и что они с Хаетовичем маскировались «враждой», чтобы им было сподручнее совместно проводить вражескую работу в пользу всемирного империализма. Одним словом, как говаривал мой дед: «Что сову пеньком, что сову об пенек».

Отца исключили из партии, и ожидалось худшее. Мать и отец не спали по ночам, и если где-либо поблизости слышалось тарахтенье автомобиля, они вскакивали с постели и подходили к окнам: не за нами ли? За отцом так никто и не приехал. Почему это произошло после таких обвинений, никаких объяснений отец не давал, а на вопросы матери отвечал, что произошло чудо.

Что это было за чудо, я узнал много лет спустя, во время хрущевской оттепели, после разоблачения культа личности Сталина и начала процесса реабилитации сотен тысяч, а то и миллионов жертв сталинско-бериевского режима. Помогло же этому и то обстоятельство, что в это время вопросами поиска пострадавших и их реабилитации занимался в райкоме КПСС мой двоюродный брат Виктор Меркулов. Он изучал архивы, разыскивал уцелевших свидетелей, информация от которых тоже могла повлиять на ход расследования и решение о реабилитации.

Он и рассказал мне об этом чуде.

Вся районная верхушка была вызвана в Краснодар, за исключением, конечно, тех, кто уже был арестован и тех, кто уже был ликвидирован. Партийное и советское краевое руководство все уже было «врагами народа», кругом были новые люди, а один из секретарей крайкома вроде был привезен из Ставрополя, и никто его еще не знал в лицо. Процедура сортировки «быть или не быть, вот в чем вопрос» была следующей: все толпились в приемной и в коридоре, в кабинет вызывали по одному, и там в течение пяти-десяти минут этот вопрос решался. У дверей кабинета стояли два «лба» из НКВД; каким-то образом они получали сигнал из кабинета, и у выходящего было две судьбы: или его эти два «лба» брали под руки и выводили в другие двери, или же они выходящего не трогали, и он свободно выходил в коридор и отправлялся на все четыре стороны.

Вызвали Рябочкина. Через несколько минут он вышел, чекисты взяли его под руки, он повернулся, проговорил: «Жора, скажи Марье Михайловне…», — но его резко толкнули и вывели.

Следующим был отец. Зашел в кабинет, сидят трое: в середине новый секретарь крайкома, по бокам краевой прокурор и начальник краевого НКВД, на столе груда бумаг. Секретарь поднимает голову и с удивлением спрашивает: «А ты как сюда попал?»

Вот оно чудо! Партизан из того же отряда, что и отец, вместе воевали, вместе попали в плен к деникинцам, вместе были спасены, как они считали, самим Деникиным. Фамилий они оба не помнили, а в лицо друг друга узнали. Начальник НКВД что-то начал тому говорить, показывая на лежащие перед ними бумаги, но тот качнул головой и сказал: «Езжай домой, разберемся». В полной достоверности этого рассказа я не уверен, но другого у меня нет.

Через месяц или два, инструктор крайкома приехал в Ярославскую, было проведено партсобрание по рассмотрению жалобы отца. Это уже была пятая или даже десятая жалоба; я потому знаю, что я их все писал под диктовку отца, ибо почерк отца не смог бы разобрать ни один аптекарь. Эти жалобы знакомые отца или наши родственники тайком бросали в почтовые ящики железнодорожных поездов; отец опасался перехвата писем на нашей станичной почте. Ни на одну жалобу ответа не было. Особенно отец надеялся на помощь или хотя бы на ответ от Иосифа Апанасенко, которого считал своим другом и которому однажды крупно помог. Во время одной из партийных чисток отец был хотя и рядовым членом комиссии по чистке, но голос имел. Апанасенко был обвинен в партизанщине и невыполнении приказов (а за ним это водилось) и только голос отца спас его от исключения из партии. Апанасенко не ответил, хотя не исключено, что он письмо просто не получил. А возможно, он и сам в это время был под дамокловым мечом как очередная жертва. Ведь из его боевых товарищей, воевавших на Северном Кавказе, уже попали под топор очень многие: Левандовский, Жлоба, Ковтюх, если я не путаю. Скорее всего, и он чувствовал себя не очень уверенно, чтобы влезать в какие-то хлопоты по защите почти разоблаченного «врага народа».

Партсобрание было бурным, доносители-хулители-обвинители не сразу сложили оружие, но инструктор был неумолим: не надо слухов и сплетен, давайте факты. А фактов, кроме преферанса с врагом народа, не было.

Отца восстановили в партии, но с этого времени он замолчал, не рассказывал нам, своим детям, ничего, да и с другими людьми поступал так же.

Рассказал Виктор мне также, за что расстреляли Хаетовича. Он был эстонский еврей и эстонский коммунист. Компартия в Эстонии была запрещена, он был в подполье и руководил какой-то группой. Полиция раскрыла их группу, ему угрожал арест, он перешел границу, и его оставили в СССР. Человек он был опытный и грамотный, ему, естественно, хотелось должности повыше, но тогда существовало правило, по которому для назначения на пост первого секретаря райкома нужен был определенный стаж, которого ему не хватало. И он в той затертой, замызганной эстонской бумажке, которая должна была подтвердить партийный стаж, подправил одну цифру. За это и был расстрелян без суда. И жену свою обрек на мучительную смерть. В нашей станице до войны не было воров, и двери не запирались. Но одна воровка в станице все же была. Звали ее тетка Маруська, и она несколько раз попадалась то на одной курице, то на нескольких початках кукурузы. Ей давали три-четыре месяца. Когда началась война, она отбывала свой очередной срок, но быстро возвратилась и всем рассказывала, что была в одном лагере с женой Хаетовича. Их везли с Западной Украины, но немцы пересекли пути движения их эшелона. Тогда охрана распустила уголовниц, а политических загнали в несколько вагонов и сожгли.

Как же могли повлиять все эти события в стране, в станице, в семье, вся эта информация из газет, радио, рассказов отца и множества слухов на мировоззрение и миропонимание развитого, начитанного, склонного к анализу подростка? Стал ли я убежденным антисоветчиком, ярым врагом коммунистической идеи?

Нет, конечно. Для этого у меня просто не хватало знаний, не было достаточного жизненного опыта. Я ничего не знал о ЧК, кроме того, что у чекистов чистые руки, холодная голова и горячее сердце. Я ничего не знал о методах и способах коллективизации и раскулачивания. Я пережил голод 1933 года, я видел валявшиеся на улицах станицы трупы людей, но я не представлял его масштабов, его причин и следствий. Я знал о существовании знаменитого людоедского закона от седьмого-восьмого, но я не мог даже представить количество жертв этого закона. А я ведь был «активным участником» применения этого закона. Нам, первоклашкам, выдали большие жестяные бляхи с надписью «Охрана урожая», и мы шайками человек по десять бегали по скошенным полям, а завидев собиравшую колоски бабку, с дикими воплями окружали ее. Затем конные комсомольцы с такими же бляхами вели ее в станицу, и она шагала босыми ногами по стерне, зажатая с двух сторон конями. Думаю, что даже Аль Капоне не провожали столь торжественно.

Что же произошло со мной? Я просто перестал всему верить: и газетам, и радио, и художественным произведениям социалистического реализма, и выступлениям политиков — всему! Пытался что-то вычитать между строк, уловить какой-то потаенный смысл, но все это плохо мне удавалось — не хватало знания жизни.

Меня изрядно коробило и неумеренное восхваление Сталина, приписываемые ему во всех аспектах жизни успехи, тем более что отец, рассказывая нам о гражданской войне, очень скромно оценивал роль Сталина в обороне Царицына.

Это недоверие к любому произнесенному или напечатанному слову сохранялось у меня и здесь, в казачьем эскадроне. Мы получали газеты «Казачья слава» и журнал «На казачьем посту»; в них публиковалось много материалов о советской жизни во всех ее аспектах, но я и им не здорово верил, то есть был чистым апостолом Фомой, который заявлял, что не поверит, если не вложит свои персты в раны Господни. Вот и я не мог нигде воочию увидеть эти самые «раны», то есть убедительные факты, доказывающие правдивость и истинность приводимых в газетах рассуждений и изложений.

И только в ГУЛАГе я увидел столько людей, столько этих самых фактов, что для такого количества «Господних ран» не хватит никаких перстов. Это была в своем подлинном виде Энциклопедия всей советской жизни в ее сталинском варианте.

Но это было потом.

Читатель уже, конечно, понял, что вступление в казачий эскадрон не было для меня какой-то трагедией. А было любопытно и познавательно.

Кроме того, мне страшно надоело пилить дрова.

11. БЕГ

Новый 1945 год ваш эскадрон встретил в городке Сулеев, расположенном километрах в двадцати восточнее Петрокова, по-немецки Петрикау, по-польски Петркув. Сулеев стоит на реке Пилице, притоке Вислы; по этой реке немцы возводили линию укреплений, а делом этим, конечно же, занималась организация ТОДТ. Наш эскадрон нес свою привычную службу: охранял строящиеся объекты, доски, бревна, бетономешалки и так далее. Разместились казаки в зданиях известкового завода, а унтер-офицерский состав — в нижнем этаже большого двухэтажного жилого дома, принадлежавшего местному зажиточному поляку, В одной из комнат нас было трое: вахмистр Петр, урядник Каплан, адыгеец и я, тоже уже ставший урядником. Жили мы дружно.

Руководила строительством ОТ, а рабочую силу поставляли три лагеря, вернее, один лагерь, разделенный проволокой на три части: советские военнопленные, евреи (говорили, что это венгерские евреи) и польская молодежь, парни и девушки 16–18 лет, которые сменялись через каждые две недели. Польская часть лагеря, хотя и имела ворота, вышки и прочие атрибуты, но никто их не охранял, а в проволочном ограждении, обращенном в сторону Пилицы, поляки проделали огромную дыру, через которую ходили все, в том числе и мы, направляясь купаться на Пилицу.

Тогда мы ничего не знали об Освенциме, Майданеке и прочих подобных местах, мы нигде не видели убийств и других способов уничтожения людей, но обращение немцев с евреями было жестоким, просто бесчеловечным. Вот простой пример: кончается рабочий день, наша группа подходит, чтобы принять объект под охрану, конвоиры начинают строить рабочих, но если с советскими пленными обращаются более или менее по-человечески, в крайнем случае покрикивают, то евреев бьют, толкают, травят собаками, страшно смотреть, и потом в лагере тоже можно было это видеть через проволоку, и не один раз.

Местность была лесистая, кое-где лес подступал вплотную к окраинам Сулеева. Однако никаких опасных событий не происходило: поляки на нас не нападали, мы их не трогали. Более того, иногда были очень любопытные случаи. Так, однажды, в станционном буфете один изрядно подвыпивший «пан» рассказывал нам целых полчаса, как они следовали за нашим эскадроном от города Кельце, где мы выгрузились с эшелона, до самого Сулеева по местности, где везде торчали знаменитые немецкие плакаты с надписью «Опасность банд. Проезд запрещен!» При этом они все время обсуждали вопрос: нападать или не нападать? Они нас не тронули.

Все вооруженные отряды в окружающих лесах принадлежали Армии Крайовой и подчинялись Лондонскому правительству, которое не очень-то дружило с СССР.

Каплан завел любовные шашни с дочкой хозяина нашего дома, хорошенькой Марысей, и мы с ним часто заходили к хозяевам на второй этаж. Там нередко мы встречались с ее родным дядей, который был лесничим и постоянно жил где-то в лесу. Не знаю, состоял ли он формально в АК, но что у него были с ними постоянные контакты (в лесу же живет), мы ничуть не сомневались. Несколько раз он спрашивал напрямую, на какого «дьябла» мы помогаем бошам. Мы отвечали, что мы не помогаем бошам, а боремся против большевиков, но это его не убеждало. Пару раз он прямо предложил перебежать в лес и обещал все это организовать и устроить.

Все это было до Варшавы. С августа 1944 года положение не только вблизи нашего расположения, но и во всей Польше круто изменилось. Если до этого большинство польского населения с нетерпением ждало прихода Красной Армии, то с началом Варшавского восстания настроение поляков стало откровенно враждебным.

Что бы ни утверждали советские и просоветские историки, в самой Польше в то время все было абсолютно ясным для всех. Лондонское польское правительство, зная, что советские войска вот-вот подойдут вплотную к Варшаве, сосредоточило в городе большинство боеспособных подразделений и даже направило туда несколько министров. Намерения были простыми: АК уничтожает немецкий гарнизон Варшавы и восстанавливает какой-то государственный порядок. Подходят советские войска, и теперь они вынуждены как-то сотрудничать с восстановленной государственной властью и имеющейся у этой власти вооруженной силой. И такое сотрудничество должно осуществляться на всей территории Польши, принятые для двух союзных государств в борьбе с общим врагом.

Так планировали поляки, и вначале события происходили, с их точки зрения, вполне благополучно. 28 июля 1944 года советские войска форсировали Вислу южнее Варшавы и создали плацдарм на ее левом берегу. 31 июля 2-я танковая советская армия прорвалась к Праге — предместью Варшавы на правом берегу Вислы, а на другой день, 1 августа, началось восстание. За первые два дня отряды АК фактически уничтожили немецкий гарнизон Варшавы, и вот она радость — встреча двух армий, сражающихся против одного врага. Это было в мечтах и планах. Действительность была неожиданной и страшной. Советские войска остановились как вкопанные на всем протяжении фронта возле Варшавы. И немцы, пользуясь пассивностью советских войск, принялись усердно и систематически уничтожать бойцов АК и город Варшаву. 2 октября оставшиеся в живых бойцы АК сложили оружие. Прекрасный город Варшава представлял из себя груду развалин, заваленную трупами людей, лучших людей польского народа. Так, по крайней мере, считали поляки.

О том, чего добивались поляки, я уже говорил. Но, как говорится, одно думает гнедой, а другое — тот, кто его седлает. А седлал все события в то время в том регионе только один человек — Иосиф Сталин. Ему же вождю мирового пролетариата, вовсе ни к чему было иметь в Польше людей, наверняка не желавших помогать ему в построении мирового коммунизма. Тем более, что он уже заранее, буквально за несколько дней до качала восстания создал в Люблине Польский Комитет национального освобождения, в составе которого была, например, Ванда Василевская, по званию — полковой комиссар Красной Армии, и другие подобные ей липовые поляки. Была создана и Польская Армия, в составе которой едва ли было много настоящих поляков. Настоящие поляки были в Армии Андерса и сражались в Италии, а здесь в Польскую Армию загоняли любых рязанцев и вологодцев, лишь бы фамилии их звучали наподобие Ковальских, Малиновских и прочих Перечертановских. Я в своей жизни встречал немало таких людей, служивших в Войске Польском и не знавших ни слова по-польски. Более того, расскажу прямо-таки анекдотический случай. Покупаю как-то еще в советское время, книгу рассказов польских писателей. И натыкаюсь на такой рассказ. Автор, просоветски настроенный поляк, заканчивает какие-то ускоренные курсы артиллерийских офицеров, получает чин и направляется на службу в артиллерийский дивизион Войска Польского. Напоминаю — ВОЙСКА ПОЛЬСКОГО. Прибывает он туда и оказывается единственным офицером в дивизионе, говорящим по-польски. В дивизионе офицеров — человек 25–30.

Вот тебе и польская армия!

Вот по всему этому и стояли советские танковые дивизии на берегу Вислы, ожидая, когда немцы добьют Армию Крайову.

И это знали все. Знали и немцы. Всем известно, какие жестокие расправы учиняли немцы над захваченными партизанами и вообще участниками Сопротивления в любой стране. На этот раз все было по-иному. Немцы отнеслись к сдавшимся повстанцам просто милостиво, многих разослали по рабочим польским лагерям, где они были без охраны, по крайней мере, видимой. Эта все было сделано для того, чтобы они рассказывали полякам о событиях в Варшаве. В Сулеев тоже привезли человек 5–6; с двумя из них я очень подробно беседовал. Я сейчас читаю в Советской Энциклопедии «Великая Отечественная война», сколько тысяч самолетовылетов сделала советская авиация, снабжая повстанцев всем необходимым. А мои собеседники утверждали, что за два месяца восстания Советы не сбросили ни одного патрона, ни одного сухаря. Некоторую помощь, хотя и совсем недостаточную, оказывали англичане, аж из самой Англии, на четырехмоторных бомбардировщиках.

Кому верить? Я склонен больше верить самим полякам, ведь в той же Энциклопедии я вижу столько всякой и разнообразной лжи по многим событиям, по многим личностям, и вообще по всему на свете.

Результат же этих и советских и немецких действий был один — ненависть всех, повторяю, всех поляков ко всему советскому. И после этого Сталин хотел построить в Польше социализм.

Даже наш приятель дядя-лесничий теперь говорил: «Если вы теперь заявитесь в любой отряд, а там узнают, что вы намереваетесь ждать красных, вас убьют в тот же день». Что касается просоветских партизанских отрядов AЛ (Армии Людовой), то что-то я о них не слышал. Возможно, эти отряды существовали только в советской и просоветской пропаганде.

Ноябрь, декабрь. Стало холодно, выпал снег. К тому же у нас появился особо проклятый объект. В глухом лесу начато строительство какого-то важного командного пункта, а это в шести километрах от Сулеева. Каждый день в час ночи туда отправляется смена, а предыдущая возвращается в казармы.

Меня это все вроде бы не касалось: я был командиром пулеметчиков. У нас в эскадроне было четыре станковых пулемета Шварцлозе, правда, один из них неисправный. Это были неуклюжие, тяжелые окопные пулеметы времен первой мировой войны, с водяным охлаждением, на мощных треногах, с длинными пламегасителями.

Вообще, делать этим пулеметам было нечего, и пулеметчики ходили в обычные караулы. А я время от времени подменял урядников в разных местах.

Но дьявол в своих античеловеческих деяниях не дремлет, и я влез все-таки в чрезвычайно неприятное для меня дело.

Был у нас в эскадроне один казак по фамилии Антипов в возрасте под пятьдесят. Служил он сапожником, и было у него две пламенные страсти, а точнее две ненависти. Первая — он люто ненавидел Советскую власть, а вторая — так же, если не сильнее он ненавидел всех мало-мальски грамотных людей, считая их всех виновниками и малых, и больших бед на белом свете. И, соответственно, никогда не жалел по их адресу русских выражений во всем их многообразии, Я, естественно, попадал под его ярость, а так как я не имел привычки молчать, то это приводило к перебранкам и стычкам (без драк, конечно, потому что и он, и я не употребляли крепких напитков).

После одной из таких перепалок мне сказали, что разбушевавшийся казак пообещал четверть бимберу — польской самогонки тому, кто отправит меня на «проклятый» объект. Я немедленно передал это вахмистру Петру, который был не прочь «заработать» эту четверть, он немного, помялся, но я проявил настойчивость (ну, не осел?), и он согласился.

В двенадцать часов ночи я впервые веду смену на «проклятый» объект. Идем по извилистой тропинке в густом лесу, и я сразу же думаю, что если кому-то вздумается устроить на нас засаду, то нам всем здесь и гибель, некоторые меры все же принимаю: разбиваю наш отряд на три части: впереди мы двое, метров через десять шестеро, еще через десять последнее два. Так появляются хоть какие-то шансы кому-нибудь успеть занять оборону.

Доходим благополучно, нас окликают. Никаких паролей, узнаем друг друга по голосам. Урядник уходящей смены объясняет мне схему караула. Я расставляю своих, а те уходят.

Схема такая: три парных поста по приблизительно равностороннему треугольнику со сторонами метров 70–80, внутри треугольника — готовый блиндаж, возле него — ручной пулемет с двумя пулеметчиками. Мое место в блиндаже с одним помощником; и мы с ним должны через каждые полчаса-час обходить парные посты.

После первого обхода и некоторых размышлений я пришел к такому выводу: если кто-то вздумает на нас напасть, защитить наши доски и железки мы не сможем. Хуже того, защитить мы не сможем и самих себя, что гораздо, важнее. Нужны реформы, и они последовали незамедлительно. Треугольную конфигурацию я сохранил, только теперь сторона стала размером метров десять, так что часовые могли видеть друг друга и при необходимости даже разговаривать. И вместо двух на постах и возле пулемета я оставил по одному, и они могли менять друг друга. Теперь мы смогли бы в случае чего какое-то время продержаться.

Конечно, к утру, когда должна была подходить рабочая сила, а с ней всякое начальство, мы разместились по старой схеме и отрапортовали, что все в порядке, а доски целы.

Хорошие идеи распространяются быстро.

12 января 1945 года советские войска начали одно из своих самых мощных наступлений на всем фронте, почти, как говорили поляки, «од можа до можа». А 15 января рано утром наш эскадрон двинулся из Сулеева. Конный взвод на конях, а мы пешком. До Петрокова добрались быстро, а дальше движение замедлилось: дороги были запружены движущимся транспортом всех типов и видов. Почти проехали Петроков и остановились снова: впереди пробка. Мы втроем: Петр, Каштан и я прошли вперед с полкилометра, дошли до перекрестка и остановились, поджидая свою колонну. Но не дождались.

Послышался грозный гул; с востока приближалась большая, штук в 20, группа советских пикирующих бомбардировщиков ПЕ-2. Все бросилась врассыпную, я перепрыгнул каменный канальчик шириной чуть меньше метра, подумал было, что хорошо укрыться в нем, но по нему текла вода, хотя и всего на пару сантиметров, но ложиться в воду в январе я не решился.

Во время войны по всей Европе возле дорог везде были вырыты щели для укрытия от воздушных налетов. Я добежал до такой щели, и хотя она была уже забита людьми, лег сверху. И сразу раздался вой первой бомбы. Щели эти роются зигзагом, и так получалось, что я лежал на одном конце щели, а на другом точно в таком же положении лежал немец-майор. Мы оказались в роли наблюдателей, потому что те, нижние, видеть ничего не могли.

Интересная получалась картина. Мы с майором выкрикиваем: «Пикирует! Сбросил», и человеческая груда сжимается, мы с майором опускаемся и тоже оказываемся ниже уровня земли, то есть в укрытии. Потом грохот разрывов, свист пролетающих осколков, и мы начинаем потихоньку приподыматься над землей. И так — много раз. В нашу щель ни одна бомба не попала, иначе я не рассказывал бы эту историю.

Все имеет свой конец, самолеты отбомбились и уходят, все уцелевшие выбираются из своих укрытий. Я снова перепрыгнул через канальчик и вижу, что некоторые поднимаются и из него. Смерть страшнее, чем мокрая шинель.

Что творится на дороге! Все разбито, изуродовано, трупы убитых, крики раненых, куски разорванных тел людей и лошадей. Кругом кровь, кровь, кровь. Наша троица собирается вместе: что делать? Неизвестно, что с нашим эскадроном, досталось и ему или миновала его чаша сия?

Размышлять некогда: на небе с востока опять что-то гудит. В это время почти рядом с нами послышался рокот работающего двигателя, видим: несколько солдат завели уцелевший грузовик и вот-вот тронутся. Повторяю — размышлять некогда, мы забираемся в кузов автомобиля и поскорее от страшного, перекрестка. А там, через пару минут опять загрохотало.

Мы достаточно знали географию этого района Польши, чтобы быстро по дорожным указателям определить, что едем мы в сторону Лодзи, что было нам совершенно ни к чему. Если наш эскадрон еще цел, то движется он или в сторону Бреслау, или в сторону Глогау, где есть переправы через Одер. Поэтому в городе Пябьянице мы покинули автомобиль и двинулись пешком на Калиш, что более или менее отвечало, возможному движению эскадрона.

Итак, наш отряд: три человека, все начальники, вооружение — один автомат, две винтовки, три пистолета, продовольствия нет, средств транспорта нет, возможностей ночевать в открытом поле нет. Петр и Каплан в шинелях, я в теплой куртке, которая туда-сюда: можно сделать камуфляжной, можно белой. Но и в ней на голую землю или снег не ляжешь. Положение почти как наполеоновской армии, уходящей из Москвы.

Движемся пешим порядком, расспрашивая поляков. Мы можем обойтись и без расспросов, но нам не хочется идти по хорошим автомобильным дорогам, памятуя Петроков и ПЕ-2. Поэтому мы и используем по возможности всякие боковые дороги, дорожки и тропиночки. Поляки не сразу понимают, кто мы такие, а это мы им и не очень разъясняем. Просто мы с Капланом уже вполне сносно говорим по-польски, и это здорово помогает.

Прошли километров пятнадцать, начинает темнеть, пора подумать о ночлеге. Видим справа, в полукилометре от дороги, большую группу строений и направляемся туда. Крупный фольварк, конюшни, телятники, свинарники, мастерские, много людей, все — поляки. Переночевали, утром нас накормили, можно в путь, но у кого-то появляется идея: а не разжиться ли нам здесь транспортом? Находим управляющего — поляка, он рассказывает, что владелец всего этого, немец уехал позавчера, сказал, что вернется через неделю, строго приказал, чтобы все было в порядке, никаких потерь и убытков.

Мы в свою очередь разъясняем ему ситуацию, говорим, что немец не вернется ни через неделю, ни через сто недель, а через неделю здесь будут большевики, которые заберут все без разговоров, и отвечать будет не перед кем. А ему самому, если он хорошо служил немцам и не хочет за это получить от большевиков что-то страшное, лучше всего взять подводу и скрыться у каких-либо родичей в глухой деревне. А кроме того, он должен выдать нам пару лошадей и подводу.

Управляющий было слегка помялся, но я настрочил ему расписку, что воинская часть № 1785/17 реквизировала подводу с лошадьми для военных надобностей, и он уступил. Каплан считался у нас лучшим специалистом по лошадям, и уже через час мы выезжали на подводе, запряженной парой великолепных лошадей и с тремя мешками овса.

Если управляющий не последовал нашему совету, он совершил большую глупость. Мы ему говорили о неделе. Разговор этот состоялся 16 января, а уже 19 января Красная Армия захватила Лодзь, а это от его фольварка не более 40–50 километров.

А мы несемся легкой рысью на Калиш. Кони — ясные соколы, спасибо Каплану. Если движение всего потока по шоссе кажется нам слишком медленным, то мы направо, через кювет, пахота, не пахота, нам все равно, находим какую-нибудь проселочную или полевую, и — вперед. Прикидываю, что наша средняя скорость раза в три выше той шоссейной скорости непрерывной разнотранспортной змеи.

Происходят и неожиданности. Едем вот так полевой дорогой, впереди шагает человек с винтовкой на ремне, и спина этого человека кажется нам знакомой. Догоняем, точно — Ленька, казак из нашего эскадрона, вернее бывший казак. Самый недисциплинированный, нередко под газом и на посту неаккуратный, короче говоря, грешный во всех отношениях. Его неоднократно наказывали и, наконец, из Сулеева куда-то отправили, по слухам, в лагерь военнопленных. И вот теперь он нам попался на глухой польской дороге.

Теперь наша группа вообще стала превращаться в подлинное войсковое подразделение — у нас появился первый рядовой.

Наша маневренность имела еще одну очень благоприятную сторону, она, во-первых, давала возможность вообще объезжать населенные пункты, где сильно замедлялось движение, а во-вторых — уменьшало опасность попасть под бомбежку, что уже однажды и произошло. Все немецкое население уходило на запад до последнего человека, оставляя дома, вещи, скот и всякие запасы. Это была уже территория не генерал-губернаторства, а районы, полностью включенные в состав рейха. Поляки здесь не имели никаких прав и только могли быть работниками у немцев, помещиков или полупомещиков. Жили немцы по нашим тогдашним понятиям очень богато. Дома, обстановка, мебель, ковры, посуда — все это просто поражало. Всякого тряпья, даже очень богатого, можно было набрать сколько угодно, но мы ничего не брали, зачем нам все это? Только в одном доме мы погрузили на подводу с десяток роскошных одеял, атласных и украшенных узорами из мелких перламутровых пуговиц, причем из настоящего перламутра. Для нас это было просто необходимостью, приходилось ночевать и в сараях, и в чистом поле. Хотя и жалко было иногда укладывать такую красоту на грязную солому.

Транспортную проблему мы решили. Настало время решить и продовольственную. Подъезжаем к вечеру к очередной усадьбе. Роскошный дом, метрах в ста — жалкие халупы поляков. Распрягаем, осматриваемся. Коровники, свинарники, живности всякой много. Решаем приступить к заготовкам.

Для начала посылаем Леньку за поляками. Вообще, если надо кого-то привести, то Ленька в таком деле незаменим. Через десять минут трое мужиков-поляков перед нами. Объясняем: нужно зарезать трех свиней и к утру разделать и засолить. Половина мяса — ваша. Поляки не соглашаются, боятся наказаний со стороны немцев. Нужно сказать, что здесь, на территории Германии совсем другие поляки, чем в Генерал-губернаторстве; там — гордые, смелые, здесь — забитые и запуганные.

После некоторых переговоров они соглашаются заняться разделкой, если мы сами зарежем свиней. Ну, это не вопрос. Ленька идет в свинарник, несколько выстрелов, и «забирайте свиней и начинайте!»

Проходим мимо одной из запертых дверей, я спрашиваю поляка, что здесь, он отвечает: мука. Открываем дверь, действительно, штабель мешков с мукой. Когда на мой вопрос поляк отвечает, что их «кобеты» сами пекут хлеб, я отправляю с ним мешок с заданием напечь к утру сколько можно хлеба.

Работа закипела: поляки разделывают, режут, смолят соломой, солят, укладывают. А у нас — кто-то на посту, мы не ночуем без охраны.

— Пан офицер, а голову куда?

— Тащи домой. Вас трое, и голов три.

— Пан офицер, — это очередному постовому, — а кишки куда? А печенку?

— Все тащите домой.

И так далее. Конечно, мы бы не отказались от свежей колбаски, но дело это требует времени, да и работа эта женская, а женщин в нашем дружном коллективе не было.

К утру все было готово: на подводе два больших деревянных ящика с засоленным салом, один ящик со свежим мясом (январь все-таки) и мешок муки. Подошли две полячки, принесли двенадцать огромных как автомобильное колесо караваев с райским запахом и немедленно начали варить свежую свинину с луком. Все поляки сначала отказывались разделить с нами трапезу (мы — паны, они — рабы), но мы настояли, и пир удался на диво.

Подхожу к одной из полячек, которые пекли хлеб. Не молоденькая, лет тридцать, но красива как богиня. Полячки — самые красивые женщины на свете; это еще Пушкин знал, а я подтверждаю.

— Мука дома есть? — спрашиваю.

— Мало.

— Иди, скажи мужу, чтобы взял мешок муки и отнес домой.

Она заулыбалась и стала еще краше, хотя это, вроде, было и невозможно, подходит к мужу, разговор идет, она требует, он отказывается. Я подзываю Леньку, мы забираем поляка, подводим к кладовке, поворачиваем спиной к кладовке, берем мешок, кладем ему на плечи и выводим за ворота.

— Скажи мужу, — говорю я красавице, — если он сбросит мешок на дороге, мы его убьем.

И они пошли.

Вот здесь у меня и появилась мысль о политической и экономической реформе. Мы знали, что при Польше здесь были крестьяне-единоличники, жили бедно, но корова была у каждого. Немцы забрали землю и отобрали коров, поляки стали батраками и без коров.

Реформу одобрили все, и через 20 минут Ленька организовал все: человек пятнадцать поляков стояли перед крыльцом нашего дворца, а с десяток женщин робко толпились возле ворот, не ожидая, видимо, ничего хорошего.

Я произнес речь по-польски.

— Я не вем, Панове, цо то бендзе с земье, але крову, хто хце, може отшимаць… и так далее в том смысле, чтобы они сейчас же разобрали коров по дворам, потому что немцы не вернутся, а Советы заберут все, и поляки опять останутся ни с чем. Женщины возле ворот оживились, заговорили, но мужики почти не среагировали: стоят и хмуро молчат. То есть, ясно обнаружилось четкое политическое размежевание: пани — за, паны — против. Тут снова включился Ленька, он взял ближайшего поляка за плечо и повел в коровник; и вот они выходят, поляк ведет корову за веревку, привязанную к рогам, а Ленька подталкивает прикладом, нет, не корову, а поляка.

— Доведи до дому, привяжи во дворе и скажи ему, что если выведет корову на улицу, мы его убьем, — кричит громко Леньке Петр по-русски, но поляки понимают шутку, ухмыляются, не боятся.

После этого человек пять-шесть к радости женщин взяли по корове, и повели ко дворам уже безо всякого нажима.

Время нас поджимало, и закончить реколлективизацию полностью не удалось, хотя и часть муки мы успели раздать. Мы двинулись в путь, теперь уже достаточно обеспеченные продовольствием, к тому же перед самым отъездом нам погрузили на подводу бидон с молоком.

На следующий день, двигаясь в общем потоке, мы увидели впереди ка-кой-то городок и, как всегда, свернули с асфальта, проехали небольшою рощу, нашли подходящую объездную проселочную дорогу и уже находились на одном уровне с центром города, как появилась большая группа советских самолетов и устроила настоящий ад в городе, хорошо видный нам с возвышенности, по которой пролегала наша дорога. Грохот, дым и пламя закрыли весь город. Вовремя мы свернули. Вдруг видим: от города прямо по полю к нам мчится всадник. Главное — всадник в белой папахе. Мы замахали руками, даже стрелять вверх начали. Подъезжает он к нам. Разговор простой.

— Казак?

— Казак. А вы: кто?

— И мы казаки.

— А еда у вас есть?

— Есть, сколько хочешь.

— Можно, и я к вам?

— Валяй.

И стало у нас конное разведывательное подразделение. Подъезжаем к Одеру. Мост в городе Глогау. По всей нашей нескончаемой колонне разговоры: на мосту строжайший контроль, всех задерживают, сортируют, а кого-то ловят и даже расстреливают. Нам все это ни к чему, мы сами по себе, и решаем, что и мост нам не здорово нужен, мы и по льду где угодно переберемся. А то засадят куда-нибудь в окопы. Не тут-то было. Оказывается, немецкие саперы круглосуточно взрывают лед на Одере. Интересно, зачем? Чтобы затруднить дальнейшее продвижение приближающихся советских войск или же исключить бесконтрольную переправу движущихся неорганизованной массы своих собственных солдат?

Пришлось все-таки через мост. Действительно, здесь сортировали строго, я бы даже сказал: жестоко. Мы с Петром подошли к вахмистру с орлом на груди, он посмотрел наши документы, спросил, сколько нас и махнул перчаткой: проезжайте, мол. Оборона Одера обошлась без нас.

К вечеру этого же дня нас ожидал еще один сюрприз. Едем мы это, не торопясь, тем более, что теперь не знаем, куда ехать. Но в смысле маршрута Господь нам помог. Видим, по обочине дороги шкандыбает своими кривыми ногами наш эскадронный командир ОТ-фюрер Кайзер. Сам шагает, а эскадрона близко нет. Подъехали, он страшно обрадовался. Мы посадили его на наше транспортное средство, и первым делом он указал нам маршрут. Он родом был из местности возле Вайсвассера, там жила его семья, а это от Глогау около ста километров. За два дня мы добрались до его родных мест. Город это или деревня, не знаю, в Германии они не очень отличаются. Мы поселились в школе, выспались, помылись, искупались (где-то Кайзер раздобыл нам сменное белье). Место глухое, здесь военных, наверно, еще в глаза не видели. Мальчишки за нами, особенно за кавалеристом, стайками ходят: вот, мол, отчаянные вояки. Пробыли мы здесь три дня, Кайзер откуда-то привез нам маршбефель на город Колин в Чехии, устроил нам всем прощальный обед с жареной картошкой и микроскопическими порциями шнапса, и мы двинулись в дальнейший поход, оставив хозяевам мешок муки, который мы так и не открыли, и с десяток килограммов сала, чему они страшно обрадовались, ибо с продовольствием в самой Германии было туговато.

Германия. Едем, кругом тихо, мирно, никакой войны не чувствуется. Дети играют, девушки по вечерам в каком-нибудь помещении танцуют, и мы иногда подключаемся. Каплан и я танцуем вальсы и танго по-настоящему, остальные из нашей шайки — так, чтобы при случае пощупать кое-кого, впрочем, безо всяких скандалов. Никакого, пренебрежения или снисходительности к «унтерменшам» (мы же славяне) не чувствуется.

Возможно, это в какой-то степени объясняется тем, что мы не заезжем в города, не желая нарваться на авиацию союзников, а в деревнях все попроще, в том числе девчонки.

Плохо одно. По любой дороге через 5–7 километров обязательно кабачок, поесть в нем можно только по карточкам или талонам, которых у нас, конечно, нет. А вот пивом хоть залейся и без всяких карточек. Стоит оно копейки, уж не помню, то ли пятнадцать, то ли двадцать пфеннигов, но именно этих несчастных пфеннигов у нас и нет.

Пробуем реализовать наши замечательные атласные одеяла, но покупателей на них не находится.

Германия — не Польша. Это в Польше можно было продать все: хоть рваную шинель, хоть ботинки без подошвы за соответствующую, само собой, цену.

Здесь ничего продать невозможно, а что-либо военное — даже нечего и думать.

Наконец, одна толстая немка смилостивилась и поддалась на наши уговоры, но купить согласилась не одеяла, а только пуговицы. Мы всем отрядом далеко за полночь стригли эти проклятые пуговицы и утром отдали ей целую кастрюлю. Теперь на пиво хватало. Я до тех пор пиво даже не пробовал. Теперь мне понравилось темное бархатное. Все равно, больше одной кружки я не выпивал, а ребята пили и по 5–6 кружек сразу.

Пересекли границу протектората Чехия и Моравия. Тут сразу же, на первой же ночевке, едва не попали в переплет. На этот раз мы решили заночевать в усадьбе одного чеха. Если хорошо понимаешь по-польски, то и с чехом разговаривать легко. Мы с хозяином порассуждали о том, о сем, он накормил нас горячим супом и молоком, и мы улеглись. Но спать пришлось недолго. После полуночи вдруг загремело, загрохотало так, что весь дом вздрагивал. Мы выскочили во двор, там уже стоял хозяин. А невдалеке, километрах в 10 — как раз в том направлении, куда мы собирались ехать вчера, творилось, нечто ужасное, там было море огня. Хозяин сказал, что там находится небольшой завод по производству искусственного горючего: из угля делали бензин. Скорее всего, бомбили именно этот завод.

На следующий день мы проезжали мимо этого скорбного места. Ничего не скажешь: чистая работа. Завод этот располагался не в населенном пункте, а в чистом зеленом озимом поле, километрах 2-х от дороги, по которой мы ехали.

От завода осталась только, совершено бесформенная и плоская груда развалин. А в радиусе около километра воронки лежали так густо, что ни травинки зелененькой видно не было. А дальше воронки, по нашему разумению, от полутонных бомб, располагались все реже и реже в зелени поля, а несколько воронок добрались и до нашей дороги; мы их объехали. И все это было сделано ночью.

В Колине мы получили маршбефель на Прагу, и нам было приказано передвигаться дальше железнодорожным транспортом, а лошадей и подводу сдать на следующей станции. Мы выполнили эти указания наполовину: поехали дальше железной дорогой, а лошадей и подводу продали чехам и обеспечили себя продовольствием на долгое время.

В Праге мы получили направление на город Цветль в Австрии, куда надо было ехать через Вену.

Железнодорожный транспорт представлял в это время в Германии жалкое зрелище. Английские и американские самолеты гонялись буквально за каждым поездом, станции и мосты подвергались постоянным ударам с воздуха. Вагон, в котором мы ехали, не имел ни одного целого стекла, зато всяких непредусмотренных дыр было в нем предостаточно.

До Вены или, вернее, до нужного нам вокзала мы не доехали. Поезд остановился, было объявлено, что дальше он не пойдет, и мы двинулись пешком. Через пару километров дошли до моста, полюбовались величественным «голубым Дунаем» и едва сошли с моста, раздались сигналы воздушной тревоги. Искать стационарные бомбоубежища, не зная города, было бессмысленно, но сразу справа за мостом был небольшой скверик, а в нем щели, туда мы и бросились.

Союзники бомбили с очень большой высоты, так что даже четырехмоторные бомбардировщики были едва заметны в небе. Первая тройка сделала поворот прямо над нами и, видя эти белые кривые полосы, мы решили, что целью будет именно наш мост через Дунай. Помня же тот бензиновый заводик, уже предвидели свой конец. Однако, поворот этот обозначал поворот всей армады и больше ничего. Я сначала считал самолеты, досчитал до двухсот и бросил. Видно, было штук триста; и они громили промышленный район Вены на левом берегу Дуная, то есть, откуда мы пришли.

Бомбардировка закончилась, мы прошли по улицам Вены, разыскивая нужный нам вокзал Франца-Иосифа, нашли его и к вечеру уже ехали дальше. До Цветля прямые поезда не ходили, пришлось пересесть на другой. Тут меня подводит память, я не помню, была ли это узкоколейка, только помню маленькие, сильно раскачивающиеся вагончики, и как мы переезжали пропасти по узеньким мостикам без боковых ферм и даже без перил. Страшно было даже глянуть вниз.

Позже мне пришлось наблюдать со дна такой пропасти, как далеко вверху на высоченных каменных опорах как будто тонкой ниточкой висел мост, а по нему шел игрушечный поезд.

Мы прибыли в Цветль, возле которого располагался 5-й Запасной казачий полк, который собирал, формировал и направлял пополнения 15-му казачьему кавалерийскому корпусу.

12. 15-й КАЗАЧИЙ КОРПУС

Я прибыл в 15-й казачий кавалерийский корпус, и все события моей ближайшей жизни связаны с этим войсковым соединением. Что же это было такое -15-й корпус? Надо дать читателю ясное понятие об этом, и тут у меня полное расстройство в мыслях. Об этом корпусе можно написать множество книг, и за рубежом их немало издано. А можно дать небольшую справку для тех читателей, которые, зная много чего о Великой Отечественной войне, до сих пор и представить себе не могут, что могло существовать крупное воинское соединение, насчитывающее к концу войны 25 тысяч бойцов, состоящее почти полностью из советских граждан и сражающихся с оружием в руках против советских войск и их коммунистических иноземных помощников и соратников.

С началом войны сразу обнаружилось, что множество советских граждан не горело желанием сражаться за советскую власть. Это обстоятельство не один раз отмечал в своих приказах Верховный Главнокомандующий Иосиф Сталин, указывая, что бойцы и командиры Красной Армии не проявляют нужной стойкости и толпами сдаются в плен.

Таким образом, многомиллионные цифры находившихся в немецком плену советских военнослужащих объясняются не только талантами германских фельдмаршалов и высокими боевыми качествами вермахта, но и нежеланием советских людей проливать кровь за призрачные идеи социализма, который, как утверждал Сталин, уже был построен в СССР.

Более того, среди тех, кто не хотел воевать за Советы, обнаружилось немало таких, которые желали бороться против Советов, и не только в полиции или в городских управах, но и с оружием в руках на фронтовых позициях. Так, командир полка Красной Армии — донской казак майор Иван Кононов перешел с крупной группой подчиненных командиров и бойцов на сторону немцев и сразу же организовал вооруженный отряд для действий на фронте. И это был не единственный случай.

И гражданское население городов и сел Советского Союза нередко поначалу встречало, особенно на Украине, входящие немецкие войска весьма дружелюбно, иногда даже с цветами и хлебом-солью, считая, что это событие является началом долгожданного освобождения от большевиков и их «вождя и учителя всех народов». И, думается, правы те историки Второй Мировой войны, которые утверждают, что если бы немцы, выполняя политическую стратегию германского нацистского руководства и ослепленные своими успехами в военных действиях в Европе, не начали сразу и немедленно проявлять свою звериную и бесчеловечную сущность в презрении ко всему не немецкому, результаты Второй мировой войны были бы другими.

Особый разговор о казачестве. Сейчас идут споры о том, что такое казачество: сословие или народность, а то и вовсе некое новое определение «этническая общность», хотя никто толком не знает, что сие означает. В эти споры я сейчас включаться не буду, только скажу, что как казачество ни называй, а оно сыграло важнейшую роль в истории России. Есть историки, которые считают, что без казачества не было бы и России. Конечно, имеется в виду не теперешняя общипанная Россия. Возможно, в этих утверждениях и есть некоторое преувеличение, но были Ермак, Поярков, Хабаров, Атласов, Дежнев и многие, ныне безвестные казачьи головы и атаманы, и именно они, а не царские воеводы и стольники, раздвинули пределы России до вод Тихого океана и Северных льдов, а затем стали на охрану новых рубежей державы.

Нет необходимости рассказывать о деяниях казаков на службе Российской державе в многочисленных русско-турецких войнах, в русско-прусской, русско-шведской, Отечественной войне 1812 года и других событиях, где требовались высокое воинское мастерство, доблесть и чувство неистребимого боевого товарищества. Сам Наполеон Бонапарт позавидовал российскому императору Александру 1 в том, что тот имеет у себя таких замечательных воинов как казаки.

В пламенных событиях 1917 года, когда русская армия под влиянием военных неудач и большевистской пропаганды стремительно разваливалась, только казачьи части, абсолютно не зная дезертирства, сохраняли воинское устройство и в порядке возвращались домой. Только малая часть казаков пришла с фронта «обольшевиченными», подавляющее большинство казаков не приняли идей большевистской пропаганды и поэтому все оказались на «белой» стороне в разгоревшейся гражданской войне. По сути дела, во всех белых армиях главной военной силой были казаки.

Эти обстоятельства, а возможно, и просто страх перед большим количеством людей сплоченных и свободолюбивых, вызвали у большевистских руководителей яростную ненависть к казачеству. Так было принято решение о «расказачивании», то есть о ликвидации казачества численностью в несколько миллионов человек, как чего-то особенного и хоть чуть-чуть самостоятельного. Руководство этим процессом возглавляли такие вожди как В. Ленин, Л. Троцкий и Я. Свердлов. Выше этих людей в тогдашней иерархии коммунистической власти в России не было. А заканчивал эту живодерскую «работу» уже Иосиф Сталин.

«Расказачивание» заключалось как в прямом физическом уничтожении казаков путем массовых расстрелов, производимых ЧК, ЧОНами и многочисленными ревкомами, так и реквизициями, высылками целых станиц и заменой казачьего населения привозимыми «бедняками» из центральной России, а позже принудительной коллективизацией, раскулачиванием, голодомором 1933 года, причем, процесс выселения и переселения контролировался в свое время лично Лениным.

Все эти намерения были выполнены большевистской властью с завидной настойчивостью и беспримерной жестокостью. Казачество всех существовавших войск было практически уничтожено. Во время моего детства в нашей станице само слово «казак» не употреблялось.

Казачество, как я уже сказал, было уничтожено, но казачий дух уцелел, он тлел в душах многих людей и ждал своего часа, чтобы разгореться сильно и ярко. И дождался.

Практически с первых дней войны начали создаваться группы и отряды казаков, решительно настроенных на вооруженную борьбу против Советской власти, причем происходило это не по немецкой инициативе, а в первое время и без их поддержки. Однако, вскоре убедившись в абсолютной надежности казаков и в высокой эффективности их действий в боевой обстановке, немецкое фронтовое командование стало оказывать казакам всемерную помощь оружием и снаряжением, что сразу же привело к укрупнению казачьих отрядов и созданию уже настоящих воинских частей.

Указывая на высокую эффективность действий казаков, приведу один пример. В феврале 1942 года в районе Смоленска немецкие войска окружили прорвавшийся в глубокий тыл кавалерийский корпус Красной Армии под командованием генерала Белова и приступили к его уничтожению. Принимавший участие в этой операции 600-й казачий батальон численностью в 2000 казаков (немцы никак не хотели именовать его полком) под командованием майора И. Кононова взял в плен 700 красноармейцев и командиров, захватил более тысячи лошадей, 23 орудия, 5 танков и много другого военного имущества. Многие ли из хваленых немецких танковых дивизий могли совершить такое за несколько дней боев.

С вступлением немецких войск в типично казачьи области Дона, Кубани и Терека в 1942 году начался бурный рост численности казачьих частей, причем этот процесс активно поддерживался фронтовыми немецкими офицерами, включая такие фигуры как генерал-полковник, позднее фельдмаршал фон Клейст, командир корпуса генерал Шенкендорф и многие другие. Этому способствовала репутация казаков как отличных воинов и непримиримых борцов против большевиков в гражданской войне.

В высших сферах германского руководства этот процесс одобрения не находил. Наиболее сильными его противниками были глава так называемого «Министерства восточных территорий» Альфред Розенберг по причине своих расистских убеждений и высший вождь СС и руководитель Имперского управления безопасности Генрих Гиммлер, считавший, что ни один человек не немецкого происхождения не должен иметь доступа к оружию.

Однако, Берлин далеко, а фронт близко, и летом 1942 года в боевых действиях принимало участие уже 6 или 7 казачьих полков и большое количество отдельных батальонов, сотен и других мелких казачьих групп, как на участках группы армий «ЦЕНТР», так и на Северном Кавказе. Успешный опыт применения казачьих частей на фронте и в антипартизанских операциях, а общее количество казаков в них превысило 20 тысяч, привело к тому, что встал вопрос об организации крупного казачьего соединения, однако только после Сталинграда, когда у высшего германского руководства поубавилось высокомерия и самоуверенности, в апреле 1943 года было принято решение о создании 1-й казачьей дивизии.

Формирование дивизии производилось на учебном полигоне возле города Млава в Польше. Дело было нелегкое. Даже такие крупные отряды как батальон Кононова или полк Юнгшульца, достаточно многочисленные и хорошо организованные и вооруженные, требовали переформирования в стандартно оформленные полки, а из прибывавших мелких боевых групп и партий из лагерей военнопленных необходимо такие же полки создавать заново.

Сразу же возникла проблема командного состава. Старших офицеров среди казаков почти не было, а из приезжающих казаков-белоэмигрантов в строевую службу мало кто подходил по причине преклонного возраста и двадцатилетнего отрыва от воинской службы. Назначались немецкие офицеры, что не очень-то нравилось казакам.

Здесь необходимо отметить еще одно важное обстоятельство. К этому времени германским командованием было создано несколько так называемых «легионов» из советских граждан нерусских национальностей: азербайджанских, армянских, грузинских, туркестанских и т. д. Воинские части этих легионов не превышали батальона (позже были попытки формирования тюркской дивизии), возглавлялись немецкими офицерами и, хотя часть командного состава и была из легионеров, но порядки были такие, что, скажем, немецкий фельдфебель имел больше власти, чем тот же грузинский капитан.

В некоторых казачьих отрядах, прибывавших в Млаву, были такие же порядки, но теперь, в дивизии, немецкие офицеры, стремящиеся их сохранить, из дивизии безжалостно изгонялись. Внедрялись служебные отношения исключительно на основе подчиненности и чинопочитания, и теперь тот же немец-вахмистр тянулся в струнку перед казаком-лейтенантом и козырял как миленький. Пресекалась даже подача строевых команд на немецком языке, что, безусловно, практиковалось во всяческих легионах.

Сформированная дивизия состояла из шести полков:

1-й Донской полк,

2-й Сибирский полк,

3-й Кубанский полк,

4-й Кубанский полк,

5-й Донской полк,

6-й Терский полк.

5-й Донской полк возглавил подполковник Иван Никитович Кононов, получивший к тому времени уже известность, как среди казаков, так и в кругах немецкого командования. Командирами остальных полков были назначены немецкие офицеры, среди которых были и выходцы из Прибалтики, в совершенстве владеющие русским языком, что, конечно, немало способствовало их авторитету среди казаков. Командирами дивизионов были в большинстве также немцы, а эскадронами и взводами командовали преимущественно казаки. Только в 5-м Донском полку, у Кононова, все офицеры были только казаками, ни одного немецкого офицера в полку не было.

Командиром дивизии был назначен только что произведенный в генерал-майоры Гельмут фон Паннвиц, блестящий кавалерист и офицер редкой отваги. К этому времени за действия на Восточном фронте он был награжден Рыцарским крестом с дубовыми листьями, наградой очень высокой, которую в сравнении с советской наградной системой можно приравнять (условно, конечно) с дважды Героем Советского Союза.

По-русски он не говорил, но знал польский язык, и для украиноговорящих казаков-кубанцев проблем в общении с ним не было. В решении тех проблем между казаками и немцами, о которых я говорил раньше, его несомненная заслуга.

К началу сентября 1943 года комплектование дивизии было закончено, численность ее составляла более 18 тысяч бойцов. Что это были за люди, и какими путями шли они в дивизию?

Много было добровольцев, настоящих, убежденных и бескомпромиссных противников большевизма; большинство из них не служило в Красной Армии. Когда началась война, я был страшно удивлен тем, что некоторые мои знакомые по школе ребята, как постарше на год-два, так и мои ровесники, а мне было 16 лет, ушли в леса (наша станица предгорная, лесов вблизи сколько угодно), а потом при вступлении на Кубань немецкой армии поступали в добровольческие казачьи формирования. Значительная часть казаков прибыла из центров сосредоточения казачьих беженцев, ушедших вместе с отступающими немецкими войсками на запад и организованных в конце 1943 года в так называемый Казачий Стан под командованием Походного атамана полковника С. Павлова.

И все же основным источником для формирования 1-й казачьей дивизии были лагеря советских военнопленных. Шли они в дивизию по разным мотивам. Многие абсолютно добровольно и осознанно, стремясь вступить в борьбу с оружием в руках, многие — полудобровольно (читатель помнит, как я попал в казачью часть), многие — лишь бы выбраться из-под колючей проволоки немецких лагерей, хотя в 1943 году условия были в них совсем не такие, как в 1941. Были и просоветски настроенные люди, которые, получив свободу и оружие, надеялись при случае перебежать к советским войскам или партизанам. Таких было немного: за все время существования дивизии-корпуса дезертировало 250 человек, был случай, когда в Югославии перешел к титовцам целый взвод во главе с лейтенантом. Один такой случай произошел на моих глазах, о чем я расскажу в свое время.

Каким был состав дивизии по национальным признакам? В дивизии были, хотя и в незначительном количестве северокавказцы: адыгейцы, кабардинцы, карачаевцы, осетины. Я не служил в отделе кадров казачьих формирований и не могу назвать точные цифры, но по моей приближенной оценке в дивизии-корпусе было процентов десять-пятнадцать не природных казаков, а жителей, русских людей — выходцев из традиционных казачьих областей. Выходцев из других частей России, по-моему, не было. Во всяком случае, мне не приходилось встречать казаков из Рязани, Пензы или Вологды.

Никакой дискриминации по отношению к горцам и вот таким казакам-неказакам не было. Отношения были абсолютно боевые — товарищеские, истинно казачьи. Это понятно — по извечной казачьей традиции человек, попавший в казачье войско, уже становился законным казаком. Иногда слышались разговоры от старых эмигрантов, что необходимо таких казаков приписывать к конкретным станицам соответствующих войск, но где теперь были эти станицы?

Дивизия была готова, и встал вопрос о ее боевом применении. Направлять кавалерийскую дивизию на Восточный фронт, где имело место постоянное массовое применение танков (только что закончилось Курское сражение, где произошли самые крупные в истории человечества танковые битвы), было призвано нецелесообразным. Дивизия получила приказ о направлении ее во Францию, где ожидалась высадка англо-американских войск, но такое решение вызвало решительные возражения со стороны старших казачьих офицеров. Кононов на совещании командного состава дивизии прямо заявил, что англичане и американцы не являются врагами казаков, и ожидать от казаков какого-то усердия в боях против них бессмысленно. Присутствовавший на совещании П.Н. Краснов поддержал казачьих офицеров.

Приказ был изменен, дивизия направлялась в Югославию для борьбы против коммунистических партизан Тито, и в сентябре начала погрузку в железнодорожные эшелоны. Учебно-запасной казачий полк остался в селе Моково, недалеко от Млавы.

Прибыв на Балканы, казаки попали в бурлящий огненный котел. После военного поражения Югославии все соседние государства урвали от нее немалые территориальные куски, а Хорватия стала самостоятельным независимым государством под руководством своего фюрера Анте Павелича. Политические противоречия смешались с давней национальной враждой, все это сплелось в неразрешимый кровавый клубок: все воевали против всех, но явной победы никто одержать не мог. Постепенно все большую силу приобретали коммунистические отряды Тито, активно поддерживаемые как Советским Союзом, так и англичанами, так что в оружии и военном снаряжении недостатка они не испытывали.

В приказе фон Паннвица говорилось: «Наш час настал! Наша борьба направлена на уничтожение большевизма! За свободу казачества!»

Так что отдыхать казакам не пришлось. Буквально с первых дней подразделения дивизии включились в боевые действия против партизан Тито. Хотя к этому времени называть их партизанами вряд ли было правильно: у Тито уже были сформированы бригады, дивизии, корпуса, прекрасно организованные и вооруженные, которые действовали на огромной площади, предпринимая неожиданные нападения на гарнизоны и коммуникации германских войск. Работы казакам хватало: бригада туда, бригада сюда, полк туда, полк сюда, и любой эскадрон поднимался по тревоге, молниеносно седлал коней и мчался туда, где совершалось нападение, где внезапно возникал бой, а иногда и на выручку окруженных и подвергавшихся опасности собственных подразделений.

Территория боевых действий была для дивизии огромной: Хорватия, Сербия, Босния, Буковар, Винковци, Пакрав, Добой, Карловац, Сисак, Бихач, Костайница — это далеко не полный перечень пунктов, в которых подразделения дивизии проводили военные операции. Действия казаков были весьма успешными; с одной стороны это объясняется высокими боевыми качествами и отвагой казаков, а с другой — тем, что в условиях горно-лесистой местности, слабо обеспеченной автомобильными дорогами, затруднявшей действия немецких моторизованных частей, отряды опытных хорошо вооруженных всадников были гораздо более приспособлены для боевых действий, как в обороне от внезапных нападений, так и при преследовании разгромленного противника. Бои были нелегкие, и на казачьем кладбище в Сисаке постоянно добавлялись новые ряды казачьих могил.

В августе 1944 г. генерал фон Паннвиц и полковник фон Шульц были вызваны в резиденцию Генриха Гиммлера в Восточной Пруссии.

Все рассказы об этом событии в советской печати о том, что с этого момента сам фон Паннвиц и все казаки стали эсэсовцами, являются стопроцентной ложью. Гиммлер вызывал фон Паннвица не как рейхсфюрер СС, а как командующий армией резерва, только что назначенный на эту должность вместо генерал-полковника Фромма, арестованного, а впоследствии и казненного по обвинению в причастности к заговору фон Штауфенберга и покушению на Гитлера 20 июля 1944 года. В обязанности Гиммлера входило теперь обеспечение пополнения действующих воинских частей и формирование новых.

На этом совещании было принято решение о развертывании 1-й казачьей дивизии в казачий корпус. Причин такого решения было три: во-первых, казаки очень хорошо проявили себя в боях, во-вторых, по всей Европе, в особенности в Польше и Франции, было разбросано много казачьих подразделений, состав которых был пригоден для пополнения корпуса, в-третьих, людские резервы самой Германии после Сталинграда и Курска были практически исчерпаны, и многие соединения уже не могли получать необходимых для достижения штатной численности пополнений, а мальчишки росли слишком медленно.

Предусматривалось иметь в составе корпуса три дивизии: две кавалерийских и одну пехотную (пластунскую). Командиром пластунской дивизии должен быть казачий офицер. Рассматривалась кандидатура генерала Андрея Шкуро, но окончательно остановились на кандидатуре полковника Ивана Кононова, командира 5-го Донского полка, наиболее отличившегося в боях, хотя и не всегда соблюдавшего дисциплину и правила цивилизованной войны.

Уже в сентябре, несмотря на отсутствие формального приказа о формировании корпуса, было начато усиление дивизии и повышение ее боевой мощи: дивизия получила тяжелые минометы, 105 мм гаубицы, зенитные орудия, начали прибывать казаки из Франции, где уже происходили бои с высадившимися англо-американскими войсками в Нормандии. 5-й Западный казачий полк был переведен из Франции в Австрию.

Тем временем дивизия находилась почти в непрерывных боях, в журнале боевых действий появляются новые названия: Баня Лука, Нова Градишка. Оккучани, Копривница, Клоштар, Джюрджевац. Бои происходили с неизменным успехом. Многие казаки получали боевые награды, в том числе и железные кресты 2-го и 1-го классов, что до этого времени для не немцев не допускалось.

Время идет, военное положение Германии ухудшается, с открытием второго фронта становится почти безнадежным, казаки чувствовали приближение конца войны, разглагольствования Геббельса о чудо-оружии никого не убеждали, однако никакого уныния и упадка боевого духа не наблюдалось. Какая-то фатальная надежда продолжала оставаться в душах казаков.

В феврале 1945 года появился приказ о присвоении казачьему соединению наименования 15-го казачьего кавалерийского корпуса и назначении его командиром генерал-лейтенанта Гельмута фон Паннвица.

К этому времени реорганизация дивизии частично уже была выполнена: две бригады бывшей дивизии превратились в дивизии, для формирования пластунской дивизии необходимого количества казаков не было, поэтому была создана пластунская бригада из 7-го и 8-го пластунских полков и конного резведдивизиона. Командиром бригады был назначен полковник Кононов. Он не хотел расставаться со своим 5-м Донским полком, которым командовал более двух лет, и этот полк вошел в бригаду вместо 7-го Пластунского, а вся бригада получила наименование Кононовской.

А во вторую дивизию в качестве компенсации за выведенный из ее состава 5-й Донской полк были включены два отдельных дивизиона.

Был ли сформирован 7-й полк, я не знаю. Во время моих скитаний в Хорватии, Австрии, затем в проверочно-фильтрационном лагере и многих лагпунктах ГУЛАГа я встречал казаков из всех полков 1-й казачьей дивизии и 8-го Пластунского полка, а казаков из 7-го полка мне встречать не приходилось.

Встречается информация о том, что вместе с нашим корпусом или даже в его составе действовал калмыцкий полк. Но калмыков я тоже не встречал.

И вот, как я уже рассказывал, в первых числах февраля 1945 года я прибыл в 5-й Запасной казачий полк 15-го казачьего корпуса.

13. ХОРВАТИЯ

Запасной полк располагался в большом благоустроенном лагере, бараки чистые, теплые, двухэтажные койки. После наших долгих скитаний прямо как в раю. Большое движение — прибывают, убывают.

Сразу нас здорово ошарашили. Седоусый вахмистр построил нас, человек тридцать свежеприбывших, и скомандовал: «Русские, три шага вперед!» Мы все, включая адыгейца Каплана, дружно шагнули на нужные три шага, а вахмистр сделал удивленное лицо и спросил: «А чего ж вы тогда сюда приехали?»

Недоразумение выяснилось быстро. Оказывается, здесь считали, что русские — это неказаки, а казаки — это нерусские. Мы же, по своей неграмотности, считали, что мы и русские, и казаки.

На следующий после прибытия день мы сдали оружие, помылись, постриглись и начали получать обмундирование, все новенькое, с иголочки. Я получил высокие кавалерийские сапоги, бриджи с кожаными леями, одеяла, шинель, унтер-офицерские серебряные ленточки, знак «КВ» на рукав и все остальное, включая носовые платочки.

Как во всяком месте, где большое движение военных людей, все ходят, интересуются, спрашивают, ищут земляков, станичников.

Вот и у меня интересная встреча. Подходит вахмистр.

— Какой станицы?

— Ярославской.

— Ярославской? Каретникова знаешь?

— Знаю, конечно. Это мой одноклассник и лучший друг. На одной парте сидели, вместе в армию уходили.

— Нет, это старый.

— Значит, его отец. В нашей станице других Каретниковых не было.

— На фотографии узнаешь?

Показывает с десяток фотографий. Я узнаю сразу: дядя Леня, отец Виктора. Прошу дать мне, он отдает две штуки и рассказывает, что он погиб совсем недавно, пару месяцев назад. Их казачий дивизион вместе с некоторыми немецкими частями был окружен американцами возле швейцарской границы. После нескольких дней боев дальнейшее сопротивление уже было невозможно, немецкие командиры приняли решение сложить оружие. Казаки же решили прорываться к границе, сотник Каретников принял командование над остатками двух эскадронов, и казаки пошли на прорыв. Бой был жестокий, многие казаки погибли, и в их числе сотник Каретников. Часть же казаков пробилась в Швейцарию, были интернированы, а затем переданы германским властям.

Вахмистр поведал мне интересную историю, как казаки в Швейцарии торговали… вшами. Конечно, я несказанно удивился, что это, мол, за товар такой, и он рассказал следующее. Война вплотную придвинулась к Швейцарии, и много людей по разным причинам попадали на швейцарскую территорию. Швейцарским властям это, безусловно, не нравилось, и они старались побыстрее избавляться от непрошеных гостей. Над государственной принадлежностью «гостей» они ничуть не раздумывали и действовали по бумагам: французские документы — во Францию, итальянские — в Италию, германские — в Германию. При этом швейцарские врачи старательно следили за санитарным состоянием в лагерях перемещенных лиц и при малейшем подозрении на болезнь, в особенности инфекционную, а вшивость они тоже причисляли к инфекционным, подозреваемого безоговорочно отправляли в карантин на две недели. Понятно, что находилось немало людей, только что вырвавшихся из смертельных боев, которые были готовы заплатить за лишних две недели отдыха в «райских» швейцарских условиях.

Проходит несколько дней, нас вызывают, беседуют: военная специальность, звание, участие в боях, где, что, были ли ранения. У кого были ранения, предлагают получить немецкий «Знак за ранение», предложили и мне, но я сказал, что ранение получил, будучи бойцом Красной Армии.

Почти каждый день — воздушная тревога, над нами пролетают англо-американские бомбардировщики, причем иногда по несколько сотен, мы бежим подальше в лес, час-два гуляем там. Наш лагерь не бомбили ни разу.

В основном бездельничаем. Кроме поисков земляков, делать нечего. Еще карты. Я всегда играю успешно, выиграл офицерский планшет и маленький дамский пистолетик с шестью патронами.

Вот и наша судьба. Формируется маршевая команда из пятидесяти человек, старший — вахмистр Николай Иванов, направление — в 15-й казачий корпус, в Хорватию.

Погрузились, поехали. До Вены доехали без приключений, пересаживаемся на другой поезд, двигаемся дальше. Начинаются приключения; не доезжая до Марбурга, поезд останавливается в тоннеле и стоит. Положение некрасивое — два длинных поезда с паровозами в противоположные стороны стоят в тоннеле, весь тоннель забит дымом, скоро уже становится невозможно дышать, а ехать нельзя, бомбят Марбург. Мы уже чуть ли не все выходим из тоннеля подышать воздухом, впереди слышен непрерывный грохот.

Час прошел — стоим, второй прошел — стоим. Самолеты, видим, улетели — стоим. Наконец, трогаемся, медленно, потихоньку. Въезжаем на станцию Марбург, страшное зрелище, расчищены только две колеи, наша и встречная. А остальная территория станции — нагромождение кирпича, бетона, металла, опрокинутых и изуродованных вагонов, кругом пламя и дым, в котором возятся покрытые пылью люди.

Простояли несколько часов, едем дальше. Доезжаем до Загреба, этот поезд дальше не идет. Ночуем в гостинице для солдат возле вокзала, ночью выспаться как следует не удалось: несколько казаков, слегка «подогревшись», пошли уже вечером прогуляться по городу и затеяли драку с немецкими солдатами. Пришлось всей нашей команде бежать на выручку. «Казаков бьют!» и здесь закон железный.

Географию здешних мест мы не знаем, куда едем — тоже. Снова на поезд, на этот раз товарный и едем в направлении на Кутина. Но теперь путешествие отнюдь не спокойное, английские самолеты несколько раз заставляли поезд останавливаться, а нас — разбегаться, благо, везде лес вплотную к путям. Хорошо, что английские самолеты — истребители, и не бомбят, а только обстреливают из пулеметов. Тоже, конечно, хорошего мало, но мы все-таки медленно, но продвигаемся.

К вечеру высаживаемся. Большое село, название не помню. Размещаемся в нескольких домах на окраине села. Немного после полуночи вдруг где-то совсем близко возле нас разгорается интенсивная стрельба; мы все вскакиваем, собираемся в одном дворе, но что нам делать без оружия. Кроме моего игрушечного пистолетика, у нас ничего нет, а опасность была где-то совсем близко.

Слава Богу, часа через два боя эта суматоха заканчивается. Так мы и не узнали, что это было: нападение титовцев или так, что-то по пьянке.

События разворачивались быстро. Уже утром нас разделили, не знаю, по каким признакам, на две группы. Скорее всего: пехота и кавалерия, но нас самих никто ни о чем не спрашивал. Может, еще в запасном полку судьба наша была решена.

Наша группа переходит в другое село и является в штаб. Есть тут уже все и проясняется — это штаб 8-го Пластунского полка 15-го казачьего кавалерийского корпуса.

Штаб размещается в обыкновенном сельском доме, и нас встречает сам командир полка подполковник Некрасов, небольшой щупленький офицер в камуфляже и с каким-то древним револьвером на поясе. Потом, через несколько дней, в ответ на мое недоумение, кто-то из старожилов полка объяснил мне, что этот «древний» револьвер — награда великого князя Николая Николаевича за какой-то успешный бой во время первой мировой войны. Такой предмет не выбросишь.

Подполковник расспрашивает каждого: кто, откуда? Доходит до меня, вопросы обычные.

— Какой станицы?

— Ярославской.

— Труфановых знаешь?

— Знаю. Со старшим сыном Николаем мы учились в одном классе до седьмого класса. А потом они уехали, кажется, в Хадыженскую.

— А отец?

— Отец работал в райисполкоме, по-моему, в РайЗО, то есть, в райземотделе, но точно не могу сказать.

Мне очень хотелось спросить Некрасова, откуда он, белоэмигрант, знает семью Труфановых, но храбрости на это у меня не хватило.

На следующий день я в этом же штабе получаю назначение: командиром минометного отделения в 8-й эскадрон. В нашем 2-м дивизионе четыре эскадрона: три пластунских и один так называемый «тяжелый», в котором орудия, минометы и станковые пулеметы.

Командир эскадрона отводит меня к моим минометчикам. В моем отделение два расчета 50-мм минометов по 5 казаков в каждом расчете. Один из наводчиков немолодой ефрейтор, знакомит меня с остальными.

Мне выдали полуавтоматическую винтовку СВТ-40, и я принялся исполнять свои обязанности. Для начала я выяснил, что и при каких обстоятельствах мы должны делать в этом селе. Оказалась, что почти ничего, но есть приказ подготовить две позиции для двух минометов в двух почти перпендикулярных направлениях для стрельбы за пределы села, и эти позиции готовы. Я осмотрел их и все забраковал. Действительно, что это за позиция для минометов за плетнем по направлению возможного обстрела, когда в этом же дворе есть кирпичный сарай, за которым очень хорошо можно установить минометы, а руководить огнем можно с чердака этого же сарая (то есть, место для меня). После этого я шагами измерил расстояния до опушки леса за крайними домами и составил на бумаге схему с ориентирами. Уверен, что мои лихие минометчики с иронией отнеслись к моим усилиям: дескать, новая метла чисто метет, а то и хуже, выпендривается, грамотность свою хочет показать. Честно говоря, в некоторой степени это было правдой.

Прошло несколько дней, и я уже освоился и многое узнал. 8-й Пластунский полк был полностью казачьим, в нем не было ни одного немца. Все оружие было советского производства.

В этом селе мы пробыли дней десять, за это время произошло три события. Два раза объявлялись ночные тревоги со стрельбой, один раз на дальнем от нас конце села, а второй — где-то прямо рядом. Мы занимали свои позиции, я забирался на свой НП на чердаке сарая, но открывать огонь так и не пришлось.

Третье событие было гораздо серьезнее и называлось — дальняя разведка. Взвод пластунов с приданными ему двумя минометами под командованием хорунжего отправился в горы по какому-то неизвестному нам маршруту. Ходим долго, уже часа три, пешие казаки впереди, за ними мы с минометами на двух вьючных лошадях. Вниз — вверх, влево — вправо, через ручьи и реки, все шагаем. Вдруг — «Стой, ни слова, ни курить, ни звякать!» Останавливаемся в густом лесу, на довольно крутом склоне, я прохожу вперед, ложусь на самом гребне рядом с хорунжим и вижу: на дороге, опоясывающей противоположную гору, идет большой вооруженный отряд, сначала колонна пехоты, затем конный обоз из двух десятков подвод, затем две пушки, и замыкает колонну стрелковый взвод.

— Минометы ставить? — спрашиваю я хорунжего. — Отсюда я накрою их без пристрелки (это я хвастаю, хотя знаю, что из этого ничего не выйдет).

— Ты что, спятил? — шипит мне в ответ хорунжий. — Из нас тогда ни один человек живым отсюда не уйдет. Бригада целая!

— Откуда бригада? Батальон. Человек 600–700, две пушки. Нормальный батальон.

— Это у них бригады такие.

Действительно, Тито, стараясь превратить множество своих отрядов в регулярную армию, с дивизиями и корпусами, называл даже незначительные отряды полками, бригадами и т. д.

К вечеру, пройдя километров тридцать по жутко изломанному маршруту, мы благополучно вернулись в село, так и не сделав ни из чего ни одного выстрела.

В этом селе было у меня и некоторое приобретение. Во дворе дома, где мы проживали, уборной в обычном смысле этого слова не было. За сараем была яма, через которую было положено две доски, и которая была огорожена воткнутым в землю хворостом. И вот однажды, зайдя туда по понятной необходимости, вижу висящую на хворосте школьную тетрадку с наклеенными в ней почтовыми марками старой Австро-Венгрии. Взыграло сердце старого филателиста; я начал собирать марки с 5-го класса, и ко времени моего ухода из станицы у меня уже была большая коллекция. А теперь я спрятал эту тетрадку, а потом потихонечку отделил марки и уложил в специально сделанный конвертик, спрятанный в кармане кителя.

Я сказал: было три события. Было и четвертое: меня вызвали в штаб полка и сообщили, что я направлен на унтер-офицерские полковые курсы. Я было завозражал, дескать, я уже все это обучение проходил, но штабной сотник заявил, что полковой командир решил всех без исключения урядников и вахмистров пропустить постепенно через эти курсы, так как встречаются в полку такие урядники, что и понятия не имеют о топографической карте. Возражать бесполезно.

Собрали нас двадцать человек, для начала у всех отобрали оружие, преимущественно автоматы, и вручили мосинские трехлинейки со штыками. Для однообразия в строю.

Начались занятия. Занимались много, изучали топографию, тактику действий отделения и взвода, разнообразное оружие, кроме советского, которое и так все знали досконально. В частности, нас ознакомили с такими новыми для нас образцами оружия как панцерфаустами и панцершреками, с практическими опытными стрельбами. Может быть, я высказываю и еретическое суждение, но если учесть, что главной боевой силой Красной Армии были в это время танки, то если бы немцы изобрели панцерфауст на год раньше, то и исход войны мог быть другим.

Никаких политических, пропагандистских занятий или лекций не было.

Все это время моего пребывания на курсах наш полк не стоял на месте, а передвигался от села к селу, в общем направлении на север, а подразделения полка иногда и участвовали в боях. Нас, курсантов, не трогали, но пару раз поднимали по тревоге, и мы сидели, готовые немедленно вступить в бой. Видимо, были в каком-то резерве. Караулы мы несли постоянно, и я один раз ночью стоял на посту в окопе прямо на берегу Дравы (вон уже куда мы дошли) и смотрел на эту реку и на противоположный берег, где, как мы уже знали, занимали позиции болгарские войска, теперь уже союзные Красной Армии.

Подразделения нашего полка, как и все другие казачьи части на Балканах почти всегда в боях имели соседями хорватов. Вооруженные силы Хорватии в то время состояли из двух совершенно разных формирований: усташей и домобранов. Усташи — добровольцы, члены националистической организации, существовавшей еще до войны и ставившей своей целью борьбу против королевского правительства за независимую Хорватию. Теперь, после военного поражения Югославии «Независна Држава Хрватска» по воле Германии стала действительностью, усташи стали и единственной политической властью Хорватии, и основной военной силой.

Отношение казаков к усташам было двойственным. С одной стороны при проведении боевых операций, если рядом действовало подразделение усташей, за этот участок не нужно было беспокоиться: усташи были стойкими и надежными бойцами, они не дрогнут, не струсят, не побегут. С другой стороны — они были ярыми националистами, люто ненавидели сербов; и бесчеловечное их обращение с сербским населением не было редкостью. Это никак не могло оставлять равнодушными казаков, ведь сербы были их единоверцами, и какой казак мог допустить, скажем, разрушение или осквернение православной церкви на его глазах. Так что, нередки были стычки, иногда доходящие до стрельбы и до жертв с обеих сторон.

Усташи были хорошими солдатами, но плохими друзьями. Домобраны были мобилизованными, вояки они были слабыми и ненадежными, к тому же плохо вооруженными; случаи, когда они бросали позиции и разбегались, не были редкостью.

Это положение осложнялось и другими обстоятельствами. Хорваты проживали в своем национальном государстве, каким бы оно ни было (я имею в виду зависимость от Германии), а сербы жили в условиях оккупационного режима, и поводов для недовольства у сербов было, безусловно, гораздо больше. К тому же, в Сербии против немцев действовали не только партизаны Тито, но и отряды так называемых «четников» во главе с генералом Михайловичем, которые ставили своей целью реставрацию монархии и возвращение короля Петра, что приводило их и к борьбе против Тито.

Казаки как союзники немцев должны были сражаться и против четников, но многие из них симпатизировали четникам, и были случаи, когда казачьи офицеры договаривались с командирами четников и вместе дрались против титовцев.

Вот такая странная война.

Вскоре наш полк вышел в район Питомача — Вировитица, где три месяца назад три казачьих полка нанесли тяжелейшее поражение 233-й советской дивизии, отбросив ее назад на левый берег Дравы и помешав тем самым соединиться о наступающими с юга соединениями Тито.

Наши занятия закончились, нам устроили что-то вроде экзаменов. Я, конечно, по привычке был круглым отличником, мои коллеги-курсанты шутя уверяли меня, что производство в вахмистры неизбежно.

Перед выпуском нас посетило все корпусное начальство. Конечно, строй, команда «Смирно!», и подполковник Некрасов представил нас генерал-лейтенанту фон Паннвицу, который, поздравляя нас, прошел вдоль всего строя. Я уже до этого два раза видел фон Паннвица, но издалека, а теперь он прошел от меня на таком расстоянии, что я мог положить ему руку на плечо и спросить:

«Ну что, брат Гельмут, как живешь?» К разочарованию читателей, я этого не сделал.

Фон Паннвиц после поздравления, произнесенного по-немецки, спросил, кто из курсантов имел офицерские звания в Красной Армии. Из строя вышли два вахмистра, он сказал, что они хорошо продвинулись в чинах, после чего торжество закончилось, начальство уехало, а мы разошлись. Теперь оставалось ждать назначений.

14. «МАЛАЯ ЗЕМЛЯ». СТАРИ-ГРАДАЦ

— Урядник Кравцов!

— Я!

Три шага вперед: цок, цок, цок, щелк.

— Урядник Кравцов… Так… Шестой эскадрон, второй взвод, помкомвзвода. Ясно?

— Ясно!

Поворот, цок, цок, цок, поворот.

— Урядник Клименко!

— Я!..

— Уряднкк Тхагапсов!

— Я!..

— Старший урядник Возницын!

— Я!..

Стари-Градац. Иду по улице. Обыкновенная улица обыкновенного хорватского городка. Слева асфальтированная лента шоссе, где-то впереди, у высокой колокольни шоссе под прямым углом поворачивает вправо, куда-то на Вировитицу. А с правой стороны — цветущие сады, плетни — чисто наша кубанская станица. Только дома другие — кирпичные, с черепичными крышами. Это уже не по-нашему.

Во дворах казаки.

— Хлопцы, шестой эскадрон где?

— Дальше.

— Хлопцы, шестой…

— Дальше.

— Хлопцы, а второй взвод…

— А вот, в следующем дворе, они и есть.

Открываю калитку, вхожу. На толстом, побелевшем от времени и дождей деревянном обрубке сидит урядник, молодой, светловолосый, росту, сразу видно, высокого. Он бос, высокие кавалерийские сапоги стоят рядом. Тут же на плетне висит ППШ. Урядник задумчиво смотрит на свои собственные ноги, изредка шевеля большими пальцами.

Подхожу.

— Здорово!

— Здорово.

— Это второй взвод?

— Второй.

— А где мне разыскать взводного?

— А тебе зачем?

Такой вопрос на вопрос раздражает любого человека, но я сдерживаюсь.

— Нужен, — говорю, — иначе, зачем бы мне спрашивать?

— Ну, я взводный, говори, чего надо.

Я удивляюсь: урядник и командир взвода — такое встретишь нечасто, но не высказываю никаких эмоций вслух, молча достаю направление из штаба полка и отдаю ему, а сам сбрасываю с плеча винтовку и усаживаюсь рядом с ним на тот же обрубок.

Пока я устраивался и разглядывал двор, я не сразу обратил внимание на то, что он, взводный, что-то уж очень долго изучает бумажку с текстом в три строки.

Смотрю на него и вижу: он читает направление до конца и снова, уже не знаю, в который раз, начинает сначала.

— Что-нибудь не так? — спрашиваю.

— Понимаешь, — мнется он, — помкомвзвода у меня есть, нормальный парень. Да и отделенные — ребята что надо. Не знаю, что теперь…

— Ладно, — говорю, — давай бумагу, и я пошел в штаб, там разберутся.

Он отводит руку с бумажкой.

— Погоди, давай подумаем.

И тут мне приходит в голову замечательная мысль.

— Слушай, — говорю, — тебя как зовут?

— Михаил.

— Ну, а меня Юрий. А теперь Скажи, за что император Павел взъелся на Суворова?

— Не знаю. А что?

— Вот, Михаил, слушай. При Екатерине Второй в штабах крупных полководцев была такая должность «дежурный генерал». А когда императором стал Павел, он многих чиновников, и военных, и штатских, которых при Екатерине было действительно многовато, здорово подсократил. И туда же попали эти самые дежурные генералы. А когда Суворов стал главнокомандующим русско-австрийской армией в Италии, он опять ввел в штаб эту должность, считая, что она нужна. Самовольно, понимаешь? И вот этого самовольства Павел ему и простить не мог. Понятно?

— Понятно. Ну, и что?

— Как что? Давай я пока побуду у тебя дежурным генералом. А там видно будет.

— А, — заулыбался он, — пусть будет так. Иди вон в хату, устраивайся там. А в подводе, — он показал рукой, — подбери себе каску.

Одна комната в доме была полностью освобождена от обстановки, а половина ее услана сеном. Меня встретили дружелюбно, тем более, что как раз принесли обед и я, порядком проголодавшись за время хождений по Стари-Градцу с самого утра, сразу же активно включился в процесс поглощения пищи.

Что делает казак, когда ему делать нечего? Ясно — спит. Так и я, порядком утомившись с утра, да еще и солидно подкрепившись, растянулся на сене и закрыл глаза.

Выспаться мне не удалось. Через каких-нибудь десять минут резкая команда: «Взвод, в ружье!» подняла меня с уютного ложа. Выскакиваю во двор. Казаки, столпившись возле подводы, разбирают из ящиков ручные гранаты, длинные немецкие деревянные, засовывая их за ремень сзади — так удобнее в бою. Сунуть папаху в ранец, надеть каску и захватить две гранаты — это для меня дело нескольких секунд.

— Хлопцы, быстрей! — торопит казаков Михаил. — Все собрались? Ну, тогда пошли, только быстро, не отставать!

Он ведет взвод не по улице, а прямо по садам и огородам, все время повторяя: «Быстрей. Не отставать. Быстрей, быстрей!»

Взвод растягивается, я бегу, как могу, но про себя думаю, что хорошо ему так лететь с его длинными ногами — некоторые невысокие плетни он даже перепрыгивает, а не перелезает, А каково мне, когда я и ростом не вышел, да и после раненая, хотя и давнего, бегун из меня не шибко знаменитый.

Наконец, улица. Причем, та самая, по которой идет то самое асфальтированное шоссе; оно здесь приподнято на насыпи, довольно высокой. Михаил и несколько передних казаков взлетают на асфальт, но мгновенно раздавшаяся длинная пулеметная очередь заставляет их тотчас же броситься назад, к плетням и деревьям. Слава Богу, никого не задело.

Двигаемся быстрым шагом вдоль ряда деревьев. Нам нужно на другую сторону дороги, но Михаил не хочет подставлять взвод под пулемет, да еще и на прямой, как стрела дороге, без потерь не обойтись.

Как говорил Суворов, только наоборот: «Уменье, уменье, а когда же везенье?» А вот оно и везенье: под насыпью дороги железобетонная труба диаметром, наверно, с метр, и мы, хотя и без особого комфорта, перебираемся на ту сторону. И снова: быстрей, быстрей, по садам и огородам, через плетни. Навстречу отряд казаков: «Вы куда, хлопцы? За нами никого нет!» Вижу старшего урядника Возницына, сослуживца по унтер-офицерской школе. Уставший, запыленный, из сетки на каске торчат изломанные ветки с увядшими листьями.

— Здорово, Юра! — приветствует он меня. — Куда вы? Мы отходим последними, за нами никого нет.

— А титовцы где? Далеко, близко?

— Хрен их знает. Во всяком случае, с позиций уходили под огнем. А идут они за нами или нет, не знаем.

Михаил слышит этот разговор, но впечатления на него, похоже, он не производит.

Снова бежим, заборы, плетни.

А вот и последний плетень. И о, Боже! За плетнем вспаханное, черное поле, а по нему, метрах в трехстах от нас, бежит навстречу большая группа титовцев, человек в сорок.

Я, конечно, считал, что самое правильное — это немедленно из-за плетня, который нас более или менее маскирует изо всего нашего оружия открыть огонь, и мы их самое меньшее половину уложили бы в эту самую черную землю.

Но Михаил решил иначе. Не останавливаясь, он с ходу перемахнул плетень и «Вперед, за мной!»

И вот — мы бежим, и они бегут. Свистнули первые пули, раздались первые выстрелы и очереди с нашей стороны, но взводный рявкнул: «Не стрелять! И быстрее!» и дальше: «Стрелять только…» — и он назвал на ходу две фамилии, как я понял, двух автоматчиков, которые оказались на флангах нашего уже развернувшегося в правильную цепь взвода.

Бегу и думаю: «Неужели рукопашная?» Я уже два с половиной года на войне, но колоть живого человека штыком еще не приходилось. Неужели придется?

А метров через двадцать — оборудованная стрелковая позиция: окопы полного профиля, аккуратные ячейки для стрелков и пулеметчиков, одним словом, все, как у людей. Мы все прыгаем в окопы, находим каждый себе место по вкусу, я передергиваю затвор винтовки, и выстрел, выстрел. Через несколько секунд совсем рядом со мной мощно заработал «Дегтярь», а потом и все наше многочисленное оружие.

Титовцы ложатся, а может, кто и падает, чтобы уже никогда не встать. Во всяком случае, уже ни одного бегущего или стоящего не видать, да и огонь с их стороны стал совсем жиденький. Михаил обходит позицию, спрашивает, не задело ли кого. Кажется, не задело. Он назначает одно отделение дежурным, остальные огонь прекращают.

Осматриваемся. Наша позиция тянется вдоль последних огородов и имеет два хода сообщения под плетнями в сады. Правее и впереди нас в некототором отдалении от последних зданий городка находится группа в десяток кирпичных домов, окруженных садами и множеством дворовых построек. Дальше прямо по фронту виднеется густая лесополоса, которая тянется почти параллельно нашей позиции, на правом фланге поближе, на левом подальше. Видимо, титовцы будут сосредотачиваться и вообще готовить все свои пакости именно в этой лесополосе.

Михаил рассказывает мне о своем (о моем) взводе. В нем 34 казака, все бывалые. Вооружение: три ручных пулемета, все РП «Дегтярев», штук 12 автоматов, остальные — с винтовками. Все вооружение советское. Только два панцерфауста — немецкие, хотя я не могу понять, зачем они нам, ведь у титовцев нет танков. Но ладно, есть, значит, есть, пригодятся.

Кстати, его фамилия Олейник, он наш кубанский.

Стрельба продолжается, титовцы стараются выбраться из пахоты и отойти в лесополосу. Делать это им очень неудобно, так как борозды расположены параллельно нашим окопам и им все время приходится переползать через гребни пахоты, подставляя нам свои спины и задницы. Некоторые не выдерживают таких неудобств и отходят перебежками. Стрельба по нашим окопам стала совсем слабой.

Мне очень хотелось спросить у Олейника, знал ли он о таком близком расположении окопов, когда перепрыгивал через плетень, или же действовал наугад, но так и не спросил.

Слава Богу, что так все образовалось. И еще один вопрос: что мы тут собираемся делать? То ли обороняться, то ли наступать? Скорее всего, все-таки обороняться, сил у нас для наступления маловато, теперь, весной сорок пятого, здесь, в Хорватии, уже война не партизанская, а настоящая Фронтовая, у Тито уже дивизии, корпуса и даже армии нумерованные имеются. Численный перевес у них большой, хотя артиллерии мало, а бронетехники нет совсем. У нас же, в нашем корпусе хоть что-то да есть. Количество их бойцов нас не пугает, мы как-никак казаки, вояки опытные и умелые, да и дух казачий у нас вполне на уровне.

Стрельба затихает. Казаки устраиваются в окопах, таскают сено из близлежащих дворов, об этом уже и я подумываю. Но не успеваю.

Где-то к концу дня Олейник подзывает меня к правому флангу нашей позиции. Он стоит в стрелковой ячейке во весь рост — высок парень — и разглядывает эти самые дома. Подхожу.

— Вот, Юра, какие новости. Как только стемнеет, наш взвод здесь сменят, и мы займем позицию впереди этих домов.

— А если там уже, извини, занято? Как тогда?

— Вот так и тогда! — зло отвечает он. — Значит, смотри, оставайся тут, я тебе еще одного парня дам, и внимательно наблюдайте за этими домами и дворами. Интересно все-таки, есть там кто или еще никого?

И вот я и Митя Журавлев из Ейска, высокий голубоглазый парень, чем-то похожий на Олейника, только в отличие оттого улыбчивый и смешливый, не сводим глаз о этого хуторка… Нет, не видно в нем никакого движения, никакого хождения, в отличие от той же лесополосы, где очень оживленно. То ли накапливаются, то ли окапываются.

Темнеет, и ночь, видимо, будет темная. Небо покрыто облаками, никакого намека на луну. Уже пришел сменяющий нас взвод. Михаил выдает мне задание, которое мне, ох как не по нутру, но ведь не откажешься. Я с группой из трех казаков идем вперед, вроде разведки или дозора. За нами, через 80-100 метров двигается взвод. Мой отряд: автоматчик Степан, средних лет, коренастый и кривоногий, тот же Митя и еще Иван, которого я даже и разглядеть не успел. Собираю свой отряд, распределяю роли:

— Идем, рассредоточившись. Ты, Степан, идешь первым, за тобой, метров через десять, идем мы с Митей, а Иван — еще сзади, тоже метров через 10. Если что, лупи длинными очередями и ложись, а мы немедленно к тебе подходим. А там дальше уже соображаем, что к чему. А если будет нужно, чтобы мы подошли раньше, стукни два раза чем-нибудь по прикладу тихонечко.

Степану такая диспозиция не нравится, он было завозражал, но я предложил ему отдать мне его ППІІІ, и я пойду первым. Он замолчал. Я его, конечно, понимаю. Идти впереди ночью на передовой в сторону противника, не зная, где он, удовольствие небольшое.

— Ну, что, братцы, с Богом, — это Михаил…

Наша четверка выбирается из окопа и двигается вперед. Темно, и я фигуру Степана не различаю. Митя идет со мной на расстоянии одного шага. Я отвинчиваю на ходу колпачок гранаты и высвобождаю шнурок, чтобы иметь возможность бросить ее буквально за секунду, Митя делает то же самое.

Идем медленно. Кругом тишина, только шуршит земля под сапогами. Если остановиться, то слышны и шаги Степана впереди. И вот — звук Степановых шагов исчезает. Я настораживаюсь, но тут же «тук-тук». Идем на звук, вот и темная фигура Степана.

— Что, Степан? — шепчу я.

— Плетень.

Точно, плетень. Значит, идем правильно. Вдоль плетня полоса земли не вспахана, покрыта молодой травой, и шаги абсолютно беззвучны. Стоим пару секунд, вслушиваемся. Впереди — ни звука, а сзади уже слышно движение приближающегося взвода: «Ш-р-р. ш-р-р».

— Пошли дальше. Держимся по плетню, только ты, Степан, поосторожней иди, здесь где-то должен быть через плетень ход сообщения, гляди, не завались.

Идем, теперь уже бесшумно. А взвод свой родимый слышим. Опять «тук-тук». Подходим. Ход сообщения вправо идет куда-то во дворы, а налево, стало быть, на позицию. Спускаемся вниз, я оставляю Ивана под плетнем, а втроем уже все вместе идем, постоянно прислушиваясь. Вот и конец хода сообщения, но дальше мы не идем. Я оставляю Степана здесь, а Ивана там же под плетнем, а мы с Митей идем навстречу взводу. Сначала по траве, потом по пахоте. Вот уже видится темная колышущаяся масса, и сразу свистящий шепот: «Кто идет?»

Так же тихо отвечаю, и вот уже Олейник: «Ну, что там?» Быстро рассказываю: взвод, почти не останавливаясь и только чуть-чуть изменив направление, идет за мной. Благополучно добираемся до окопов, Михаил принимается за их осмотр и размещение казаков, а мне с тем же войском поручает пройти по нашему ходу сообщения до его конца и выяснить, что там в конце.

Идем. Ход сообщения виляет во дворах между домами, сарайчиками и копешками сена, ныряет под плетнями. Идем тихо, и так же тихо вокруг. Только один раз мы все враз вздрогнули от раздавшегося внезапно в двух шагах от нас непонятного шума, но Степан через мгновенье пренебрежительно бросил: «Куры».

Ход вывел нас на поверхность позади пятого или шестого дома. Подошли к забору, всмотрелись — какая-то светлая полоса. Это же то самое асфальтированное шоссе, которое днем причинило нам столько хлопот. Ни в окружающих нас дворах, ни через дорогу — ни звука (если не считать проклятых кур).

Взвод уже занял всю позицию, Михаил рассказывает: наши окопы идут от шоссе, прикрывают этот хуторок, затем поворачивают влево, в сторону нашего прежнего расположения. В месте поворота — ДЗОТ с двумя амбразурами, одна для огня по фронту, другая — для помощи сменившему нас взводу. Правый фланг нашей позиции расположен в винограднике, там колья и проволока, хотя и не колючая, но расположена параллельно нашим окопам и тоже своего рода заграждение, да и маскироваться там нашим казакам лучше. Центральная часть и левый фланг — на уже известной нам пахоте. Есть еще один ход сообщения от виноградника.

Нам поручено оставаться у конца хода сообщения до утра, вести наблюдение за дорогой, что мы благополучно и исполнили попарно и по очереди, пока другая пара отлично спала на принесенном Митей откуда-то со двора сене.

Утром мы осмотрелись уже более обстоятельно. Положение наше было незавидным. Протяженность наших позиций превышала двести метров, что для одного взвода было явно много, тем более, что со стороны шоссе мы были не прикрыты совсем, а что было за дорогой, мы вообще не знали. На правом фланге лесополоса, где уже очевидно накапливался противник, была слишком близко к нашим окопам, а дальше влево их позиции круто загибались и могли держать под обстрелом пространство между нашим хутором и городом, что дополнительно к постоянно и насквозь простреливаемому шоссе фактически ставили нас в положение окруженных. Уже было ясно, что днем ни к нам, ни от нас не пробраться, да и ночью это будет нелегко.

Пока же противник не проявлял особой активности, и мы сначала даже несколько засомневались: обнаруживать наше присутствие, а этого очень хотелось из-за открытого хождения их людей в лесополосе, или же пока затаиться?

Дело разрешилось просто: где-то в середине дня группа титовцев человек в пятнадцать вышла из лесополосы и направилась в нашу сторону. Шли они осторожно и медленно, сразу же широко развернувшись по фронту. Вот уже они совсем близко, можно различить разношерстную одежду, у некоторых военную или полувоенную, и такое же разномастное оружие.

Огонь наш был дружным и сильным. Несколько человек упало, остальные легли, и сразу же из лесополосы на нас обрушился шквал огня. Видимо, это было все заранее подготовлено. Засвистело, защелкало, запылило. Патронов они не жалели, но огонь их был неэффективным: позиция у нас была прекрасно оборудованной, и участвовать просто в перестрелке у нас никакого желания не было. Как у Лермонтова: «Два дня мы были в перестрелке, что толку в этакой безделке?»

По команде взводного все казаки укрылись в окопах, оставив пару наблюдателей, а югославы с полчаса поливали нас густым свинцом, а потом утихомирились. За это время, как потом обнаружилось, группа их разведчиков возвратилась в лесополосу, и для их прикрытия они и устроили нам такую баню.

Теперь все стало ясно: мы знали, где они, а они знали, где мы. Мы теперь знали, что у них только стрелковое оружие, никаких тебе пушек, минометов. У нас этого тоже не было, но патронов, гранат и осветительных ракет было вволю, а остальное — это уж как судьба повернет.

Когда стемнело, Михаил послал в дивизион связного с приказом ему не рисковать, но тот вернулся — титовцы постоянно светили ракетами и открыли такой огонь, что шансов проскочить было слишком мало.

Кто первый произнес слова «Малая Земля», я не знаю. Или кто-то уже слышал о той знаменитой новороссийской «Малой Земле», или, скорее всего, русский солдат часто называл так всякий обособленный, отрезанный, окруженный или полуокруженный участок на фронте.

Нужно было устраиваться посолиднее, почти что для условий осажденной крепости. Олейник распорядился: ночью все казаки находятся в окопах, спать по очереди, днем половина может отдыхать в домах (мы уже выяснили, что ни одного местного жителя в осажденной крепости нет, нет также коров, свиней и прочей крупной живности, зато кур видимо-невидимо). На снабжение продовольствием, видимо, рассчитывать не приходится, но это беда не большая, все подвалы полны картошкой и всякими соленьями, кое-где даже и сметана есть, а на чердаках — копченая свинина, правда несоленая, ибо по части соли в Хорватии в то время было туго, очень туго. За стакан соли в селах давали 2–3 литра отличного домашнего вина. Что же касается бегающих во множестве кур по всем дворам, то охотников ловить, щипать и варить их не находилось.

Ночь прошла спокойно. Само собой, постреливали и светили ракетами, но никаких общих тревог не было, и я отлично выспался на охапке сена в окопе, тем более, что мне никаких заданий никто не давал, и я сам выбирал себе место и в бою, и без боя. Каждый, кто хоть немного времени пробыл на передовой, знает: у человека есть какие-то механизмы в подсознании, которые позволяют ему спать под свист пуль и грохот разрывов снарядов и мин, и мгновенно вскакивать и хвататься за оружие, услышав чьи-то шаги и шелест травы под этими шагами.

Днем — началось. Часов в двенадцать наши наблюдатели доложили о большом оживлении в лесополосе, и все казаки, половина из которых как раз в это время занималась обедом, заняли свои места в окопах. Через полчаса из лесополосы появилась цепь титовцев, человек в полтораста, и сразу же по нашим позициям был открыт сильный огонь, причем часть пуль летела откуда-то сверху. Можно было подумать, что они часть пулеметов установили на деревьях, что было для нас, конечно, плохой новостью.

Дело продолжалось недолго. Несмотря на то, что их огонь очень нас беспокоил, мы начали мощно и дружно, что сразу уложило их цепь на землю. Это уже давно известно, что огонь, начинающийся внезапно и дружно, очень чувствителен для атакующих, особенно для вот таких, не очень опытных и стойких. Так что примерно через полчаса они уже убрались в свою лесополосу, хотя перестрелка утихла не сразу.

У нас были потери: один казак был тяжело ранен, и его обязательно нужно было переправить на «Большую Землю», и для этого начали сооружать волокушу из куска плетня и одеялами. Еще один был ранен легко, но решил, что лучше остаться здесь, чем ночью ползти под огнем.

У нас начала обнаруживаться напряженность с боеприпасами, нужно было приберегать патроны, расход гранат был пока невелик.

За ночь титовцы предприняли несколько попыток подползти поближе и попробовать достать нас гранатами, но гранаты рвались, не долетая до наших окопов — шуму было много, а толку ничуть. Мы тоже отвечали гранатами, и, думаю, более успешно — ясно, что, стоя во весь рост в окопе, гранату бросишь дальше, чем лежа и вжавшись в землю.

Хотя ночь прошла в сплошном беспокойстве, и каждый человек был на счету, Михаил отправил трех казаков с волокушей, чтобы перетащить в безопасное место нашего раненого. Две зеленые ракеты оттуда, с «Большой Земли» сообщили о благополучном исходе этого опасного путешествия.

Третий день начался с неприятного сюрприза: у противника появилась артиллерия. Это была, по всему, небольшая пушка, что-то вроде нашенской сорокапятки, и установлена она была все время так, что ее снаряды попадали в левые передние углы всех наших домов. К концу всей этой нашей эпопеи все эти углы были разбиты, а на крышах не осталось ни одной черепицы — уж очень чувствительна эта строительная конструкция ко всяким военным воздействиям. Порядком пострадали и всяческие дворовые постройки.

Мы, после некоторого замешательства, быстро убедились, что эта самая артиллерия не приносит нам никакого вреда, а только действует на нервы, да еще здорово огорчит хозяев этих домов, когда они вернутся к родным очагам.

Главный же наш супротивник, в лесополосе, весь день не проявлял особой активности, только время от времени усиливал стрельбу, на которую мы отвечали слабо, приберегая патроны.

Следующий день был самым тяжелым, крепко досталось и мне, грешному. Утром, после в среднем спокойной ночи, половина взвода отправилась по домам отдохнуть и само собой, подкрепиться. Нас было четверо в этом уже ранее облюбованном доме. Чтобы не затевать никаких кашеварных технологий, утолить голод можно было единственным способом — достать с чердака висящие там копченые окорока. Предприятие это было не совсем безопасным, лестница на чердак была в коридорчике, наружная стена которого была уже разрушена, а сам чердак был без единой черепицы, а та зловредная пушечка продолжала регулярно посылать в нашу сторону снаряд за снарядом.

Вопрос, кому быть командированным на чердак, разрешили банальным способом: разыграли в карты, в подкидного дурака. Проигравший кратко, но, семиэтажно выразив свое отношение к результату конкурса, проделал все прямо-таки с космической скоростью: открыл дверь, взлетел вверх по лестнице, перерезал кухонным ножом веревку, сбросил вниз один окорок и, можно сказать, сам сбросился вниз, чуть не обогнав окорок, после чего внес окорок к нам в комнату, еще раз энергично высказавшись по поводу длинной пулеметной очереди оттуда, из лесополосы. Пушка выстрелить не успела.

Окорок был вкусный, но не соленый. Однако и тут нам повезло: кто-то из казаков обнаружил в погребе деревянную бадью с какой-то страшно перекисшей бурдой, и скоро выяснилось, что если смазать этой бурдой кусок окорока, то он будет намного вкусней. Тем и обошлись.

Расположились спать, кто где. Должен сказать, что мы все старались в домах особенно не безобразничать, хотя спали, если кому удавалось это делать в постели, не снимая сапог — дело военное.

Где-то в полдень громкий крик: «Тревога, казаки! Тревога!» Вскакиваем, протираем глаза, застегиваем ремни, суем гранаты за пояса, хватаем оружие, и в окопы. Стрельба уже жаркая, ясно — очередная атака. Идут быстро, перебежками, огонь ведут сильный, и сами атакующие, и из лесополосы пулеметы.

Стою в ячейке, ловлю на мушку, выстрел, выстрел, выстрел, а патронов становится все меньше и меньше, и никаких запасов у нас, я знаю, нет.

Чувствуется, что атака затихает, перебегающих становится меньше, большинство залегли, но их огонь не ослабевает. Стрелять перестаю, зачем я буду тратить драгоценные патроны на пахоту? Подымаю голову над бруствером и., как будто удар какой-то тяжелой палицы обрушивается на мою голову. Наверно, на несколько секунд я отключился полностью, потому что я открываю глаза и вижу уже себя полулежащим, полусидящим у задней стены окопа, а возле меня хлопочут два казака, снимая с меня каску. В голове — гул и звон, а в глазах большие красные круги и что-то такое, что один из казаков, явно кубанец, назвал «мэтэлыки».

Подбежал Олейник, казаки ему что-то говорят, но я плохо слышу и плохо соображаю. Наконец, смысл некоторых слов начинает до меня доходить, и я понимаю, что он велит двум казакам отнести меня в дом и там уложить в постель. Я отказываюсь, знаю, что сейчас каждый ствол на счету. Устраиваюсь поудобнее на полу окопа и закрываю глаза — так вроде легче.

Проходит около часа. Стрельба затихает, атака отбита. Мне много легче, голова ухе не гудит, только тяжесть ощущается, да и в глазах уже совсем не то. Я поднимаюсь, ко мне подходит один из двух казаков, хлопотавших тогда возле меня, подает мне мою каску.

— Смотри, как тебя. Обошлось еще.

Смотрю. На левой стороне каски блестящий и почему-то извилистый след, пуля не только содрала краску, но и изрядно процарапала сталь. Сантиметра два-три правее, и была бы уже моя душа в раю.

С помощью подошедшего казака добираюсь до дома, того, нашего, укладываюсь в постель, засыпаю.

Уже темнело, когда я вернулся в окопы. Немножко меня еще покачивало, временами в глазах мутнело, но в целом я уже был в порядке. Тут я узнал все новости: день действительно был тяжелым: один казак был убит, трое ранены. Раненых нужно было переправить на «Большую Землю», и к этому вовсю уже шла подготовка. Убитого похоронили возле плетня, поставили жиденький крест из жердей.

Стало совсем темно, казаки пошли, потащили волокушу. Титовцы на этот раз обнаружили наших ребят с опозданием, и их огонь по «смертельной полосе» хотя и был сильным, но бесполезным, и скоро мы получили сигнал о благополучном переходе.

Подвели итоги: нас осталось шестнадцать человек, в том числе несколько легко раненных, а меня я уже и не знаю, как считать: то ли слегка контуженным, то ли порядком пришибленным.

Собрали «Великий военный совет», а проще: совещание урядников. Поговорили, решили: следует ожидать ночной атаки, а если таковая будет достаточно солидной, нам ее не отбить. Задача — если придется отходить в темноте, главное — не раздробиться, не потеряться, и главнейшее — не оставить раненого.

Олейник послал двух автоматчиков, у которых еще были патроны, в секреты с приказом разместиться метрах в двадцати-тридцати от окопов, лежать и не дышать, а только слушать. Если же будет совсем невтерпеж, сразу возвращаться в окопы. Здраво. Неподвижно лежать и не заснуть, ни один нормальный человек больше двух часов выдержать не может. Пришлось это делать по очереди, передавая автоматы с патронами.

Ночью атаки не было.

Днем тоже была обычная беготня со стрельбой, с нашей стороны поменьше, с их — побольше. Заметных событий было два. Михаил долго смотрел в сторону титовцев, а потом, сдвинув каску на лоб и почесав в затылке, сказал мне: «По-моему, вон там, где колья виноградные повалены, засело с пяток-десяток титовцев. Давай-ка шарахнем туда панцерфаустом. Ты же в этом «спец».

Я не стал объяснять ему, что панцерфауст действует по вертикальным поверхностям, а по лежащим на земле людям из него стрелять бесполезно, а взял и действительно «шарахнул» два раза. Грохоту было много, а толку, по- моему, никакого.

Под вечер в одном месте в окопах нас собралось человек шесть-семь казаков помоложе и, основательно подкрепившись все тем же несоленым окороком, вдруг начали вспоминать советские кинокомедии «Волга-Волга», «Веселые ребята» и другие. Вспоминали, рассказывали, представляли, хохотали.

Подошел пожилой казак, недовольно ворчит.

— Что ржете, молодята? Дохохочетесь до беды.

На нас это не подействовало. Однако, ночью, уже после полуночи, на нашей этой самой «смертельной» полосе вдруг началась прямо какая-то бешеная стрельба, у меня уже и сердце екнуло — может, и правда, сбываются слова того казака, и действительно — что-то плохое начинается.

Потом, подумавши, решил: к нам идут оттуда, с «Большой Земли». Олейник был такого же мнения, и мы, пятеро казаков, отправились в задний конец нашей «Малой», чтобы, в случае чего оказать нужную помощь.

Помощи не понадобилась. Шесть казаков из нашего взвода приползли к нам невредимыми и притащили два ящика с винтовочными патронами и один с ручными гранатами.

Это было очень кстати. Но это было не все. Олейник получил приказ приготовиться к уходу, сигнал будет подан в двадцать три часа следующей ночи: красная и зеленая ракеты в нашу сторону — уходить; две красных — оставаться ждать следующей ночи в это же время. Уходить днем было бы чистым безумием.

Новость эта сразу стала общим достоянием, и я не уверен, что это хорошо: до этого мы вообще не думали, когда и как мы отсюда уйдем, а теперь все без исключения начали считать часы, а ближе к вечеру даже и минуты. К тому же у противника в этот день появилась и настоящая артиллерия, сначала заговорила одна четырехорудийная батарея, а к вечеру и еще одна, обе примерно трехдюймовые. Огонь они вели не по нашей «Малой», а по городу, в котором было много наших обозов и штабов. Днем огонь этот был редким, периодическим, а с наступлением темноты огонь усилился. Видно, в городе началось движение, и они сразу отреагировали. Особенно часто разрывы снарядов были видны в самом центре, вот и высокая колокольня обрушилась.

Пехота из лесополосы нас особенно не беспокоила, была одна слабенькая попытка атаки, может быть, даже не настоящая, а скорее демонстративная или разведывательная, но наши пулеметы, теперь уже не экономившие патроны, быстро ее прекратили.

А мы тем временем считаем часы, ждем одиннадцати. Вот и одиннадцать, вот и ракеты: красная и зеленая — уходить. Но идти через город, так, как мы сюда пришли, перспектива не из веселых, снаряды рвутся часто и густо. А у меня в планшете, который я выиграл в Цветле, есть и карта Стари-Градца, которую мне дал сотник из штаба полка (там их целая стопка лежала), и компас. И я еще днем хорошенько эту карту посмотрел и теперь предложил Олейнику идти не через город, а в обход, по садам и огородам (так было на карте) по компасу. Никаких препятствий, вроде речек или каких-нибудь оврагов там не было. Конечно, была опасность нарваться на передовые дозоры противника, но эта опасность была все-таки только вероятной, а снаряды, рвущиеся в городе, были реальными и слишком впечатляющими.

Михаил согласился. Мы собрались возле штакетных заборов, отделяющих дворы от улицы, по которому проходит то самое шоссе, и легли у самой дороги. Оно по-прежнему простреливалось, по меньшей мере, двумя пулеметами длинными очередями почти непрерывно даже в темноте, и пули щелкали по асфальту, разлетаясь трассирующими рикошетами во все стороны.

Делать было нечего. Дождавшись конца длинной очереди, мы одним рывком перебросились через дорогу и в несколько секунд уже лежали у плетня. Никого не задело.

Мы двинулись тесной колонной. Идем по компасу. Действительно, сады и огороды, разделенные или плетнями, гораздо более низкими, чем в городе, или же просто двумя-тремя горизонтальными жердями. Конечно, в темноте натыкаемся, спотыкаемся, материмся вполголоса, но идем. Время от времени мы с Олейником ложимся на землю, и при свете фонарика, закрытые со всех сторон живой стеной казаков, проверяем направление. Идем, спотыкаемся, материмся…

Вдруг впереди неподалеку слышим всхрапывание лошадей, звяканье сбруи. Подтягиваемся, держим наготове оружие.

Идем.

— Стой, кто идет?

— Казаки.

— Что за казаки?

— Из 8-го Пластунского.

— Подходите!

Подходим. Десятка два казаков, вахмистр. Тут же кони.

— Так вы, хлопцы, не с «Малой Земли»?

— С нее, с нее, родимой.

— Ну, идите. Ваши обозы уже, кажется, прошли. Догоняйте. А за вами никого?

— Никого.

Выходим на шоссе. Идут отдельные подводы, идут рысью. Нам за ними не угнаться. Сзади тоже казаки конные, так нам не долго и вообще отстать.

Ездовые, узнав, что мы со ставшей уже, оказывается, знаменитой «Малой Земли», берут нас на подводы, хотя уже и так хорошо нагруженные.

Теперь уже едем.

Прощай «Малая Земля»! Никогда нам уже с тобой не встретиться.

15. ЗЕЛЕНЫЕ ГОРЫ. ДЖЮРДЖЕВАЦ

Всю ночь бродим по горам. Вверх — вниз, влево — вправо, по траве и через густой кустарник, по тропинкам и без них.

Уже перед самым рассветом, уставшие как черти, добираемся до нужного нам места — оборудованной, хорошо подготовленной стрелковой позиции.

Утром осматриваемся. Кругом горы, зеленые и красивые, во всей своей весенней прелести. Наша позиция расположена на пологом склоне, прямо перед ней свободная, хорошо просматриваемая поляна, заросшая довольно высокой травой. Поляна надежно простреливается с нашей позиции, одно только плохо — лес, настоящий вековой лес, стоит прямо-таки сплошной стеной всего в полутораста метрах от наших окопов. Это слишком близко, чтобы чувствовать себя спокойно. Правый фланг нашей позиции загибается вправо и заканчивается в большом огороде, огороженном жердями. Чей огород, неизвестно, мы так и не обнаружили вблизи никакого жилья. За огородом склон становится круче, и где-то совсем внизу видится лощина, густо заросшая кустарником и, возможно, с каким-то ручейком. С этой стороны к нам можно подобраться незаметно, и Михаил, видимо, этим обстоятельством озабочен. Он долго ходил по огороду, что-то ворча себе под нос, а потом приказал трем казакам подготовить окопчики перед забором, что казакам очень не понравилось — копать казаки не любят. Но — копают.

После обеда появляется начальство: эскадронный командир и ротмистр Кириллов, командир дивизиона. Наш взвод оказывается на самом краю правого фланга, и весь наш полк расположен влево от нас, и оба офицера хотели найти соседние части вправо от нас.

Михаил назначает для сопровождения офицеров меня с тем же войском, что и на «Малой Земле». Идем по траве, лес левее. Идем и идем, офицеры впереди, тихо переговариваясь, мы за ними. Прошли уже километра полтора, Степан дергает меня за рукав и молча кивает влево. Я его понимаю: густой кустарник уже совсем близко, и лихой автоматчик может одной хорошей очередью срезать всю нашу группу. Я так же молча рукой показываю казакам, и мы разворачиваемся в небольшую, в четыре человека, цепочку. Через несколько секунд ротмистр замечает наши манипуляции и останавливается.

— Значит, стык мы не обнаружили. То ли где-нибудь ниже, ближе к дороге, а может, его и вообще нет. Одним словом, возвращаемся, — говорит Кириллов, и мы идем назад.

Здесь ротмистр еще раз внимательно осмотрел наши позиции, приказал Михаилу выставить посты на опушке леса и пообещал усилить наш взвод дополнительными огневыми средствами — уж очень лес близко. Офицеры ушли.

Мы втроем: я, Михаил и еще один отделенный урядник прошли к лесу и хорошенько его осмотрели. Лес высокий, столетний, по опушке густой кустарник, накапливаться скрытно для атаки на наши позиции очень удобно. Правда, некоторое преимущество есть и для нас — от опушки идет некоторый подъем, и спастись от нашего огня невозможно, если не зарыться хорошо в землю, а за толстыми деревьями укрыться можно только немногим. Хорошенько осмотрели со стороны леса и нашу позицию. Она уже сама по себе сделана хорошо и достаточно скрытно, но кое-что все-таки было заметно и требовало дополнительной, более тщательной маскировки. Особенно заметны были передвижения людей.

Возвратились. Михаил отдал распоряжения: направил в лес не отдельные посты, а целое отделение с указанием держать три поста и самим сменяться. Сказал: нечего казакам ночью туда-сюда бродить и траву топтать. Кроме того, решили получше замаскировать ненадежные места и ходить только по окопам, не высовывая головы. К этому времени казаки уже обнаружили небольшую копешку сена и живо перетащили всю в окопы, устраиваясь на ночевки — сколько их будет, неизвестно. Оборудовал в окопе себе уютное местечко и я.

К вечеру прибыло «дополнительное огневое средство» — пулемет «Максим» с расчетом из трех казаков. Оборудованное гнездо для станкового пулемета на нашей позиции было, пулеметчики быстренько установили своего «Максима» и под бдительным оком Михаила хорошенько его замаскировали.

Делать было больше нечего, оставалось только ждать.

Ночь прошла спокойно, я даже ни разу не проснулся. Утро было замечательное: яркое солнце, лес, трава, птички поют. В такое утро только природой любоваться, а не убивать друг друга. И весь день прошел без всяких приключений, только Михаил сменил отделение, которое несло охранение в лесу, на другое, причем приказал идти не напрямую, в обход по опушке, чтобы не топтать траву перед нашей позицией, что могло бы демаскировать ее.

А вот следующее утро уже спокойным не было. Часов в 7–8 большинство казаков уже не спало, слева от нас раздались сначала отдельные выстрелы, а потом и жаркая стрельба изо всех видов стрелкового оружия. Михаил, пригибаясь (его высокий рост не позволял скрытно ходить по окопам), рассказал, что было нападение на соседний взвод, хотя скорее это была не атака, а разведка боем. Группа человек в десять так близко подошла к окопам, что уже невозможно было не открывать огня. Нам приказано быть в полной боевой готовности. Михаил ракетой дал сигнал тому отделению, что было в лесу, и они также обходным путем без приключений присоединились к нам.

Было усилено наблюдение: кроме сменяющихся наблюдателей, никто не должен был высовываться из окопов. Никто и не высовывался.

Где-то к полудню наблюдатели установили какое-то движение в лесу. Ясно, что титовцы уже появились и перед нами. Будут ли они нас сразу атаковать (если они нас уже обнаружили), или будут действовать мелкими группами в целях разведки? Нам все это неизвестно, но меры мы приняли: никаких хождений, никаких разговоров, никаких сигарет.

Разыскиваю Михаила. Он стоит, пригнувшись, в стрелковой ячейке, голова в каске, утыканной веточками и травой, над бруствером.

— Ну, что там? — спрашиваю шепотом.

— А вот, смотри, только потихоньку, — отвечает он и уступает мне место.

Смотрю и вижу: на опушке леса стоят во весь рост, нисколько не маскируясь, два человека и смотрят в нашу сторону.

— Слушай, — говорю я, — давай я сейчас одного из них сниму одним выстрелом, вон того, который справа, повыше.

— А ты что, снайпер?

— Не снайпер, но уже в седьмом классе имел взрослый Ворошиловский стрелок второй ступени. И чемпионом школы сколько лет был. Не промахнусь.

— Оно, конечно, соблазнительно. Уж очень нахально выперлись. Но не надо. Все-таки, по-моему, они нас еще не обнаружили. А это нам дороже, чем какой-то один нахал. Он нам еще попадется.

Не надо, значит не надо.

Проходит часа три. Всем уже надоело вот так таиться без звука, а курящим — тем и вовсе никакого терпежу. Степан сидит на земляной ступеньке и тихо, но яростно матерится.

— Идут, — это наблюдатели.

Пробегает по окопу один из урядников. Команда — стрелять только по команде, пулеметчикам и автоматчикам не стрелять совсем. Значит, взводный хочет схитрить, пусть считают, что здесь небольшая, вооруженная только винтовками, группа казаков. А там видно будет.

Занимаю место, кладу винтовку на бруствер, сквозь жиденькую листву небольшого кустика смотрю. Шесть человек жидкой цепочкой, держа наготове оружие, медленно приближаются к нам. Это значит у титовцев часто применяемая тактика — обнаружить позиции противника, установить его огневые точки.

— Огонь!

Частая винтовочная трескотня, двое из титовских разведчиков падают сразу, остальные стремглав бросаются назад, еше один падает перед самым лесом, но поднимается, видимо, ранен, и хромая, скрывается в лесу.

И сразу из леса начинается шквальный огонь. Сильный, но бесполезный. Титовцы узнали, что казаки есть, но хорошо замаскированную позицию не обнаружили и стреляют наугад. Шуму много, свисту много, но никакого урона они нам пока не наносят.

Мы, опять же по великой хитрости, винтовочной стрельбы сразу не прекращаем, а медленно-медленно снижаем ее интенсивность, и минут через десять прекращаем совсем. Пусть думают, что хотят. Может, поверят, что они своим огнем ураганным уничтожили эту жалкую горстку казаков с одними винтовками, и сдуру решаются на что-нибудь этакое.

Решаются. Еще минут десять и стрельба с их стороны прекращается, причем сразу видно, по команде.

Начинается самое противное — ждать. Михаил проходит по окопам и всем говорит: стрелять только по команде, огонь должен быть внезапным и дружным. Легко сказать. Чтобы он был внезапным и дружным, каждый боец должен быть в полной готовности к началу стрельбы в любую секунду, а для этого он должен все время стоять, держа в руках оружие, никуда не отвлекаясь. А раз мы не знаем, когда атака начнется, то как мы все можем постоянно стоять с оружием в руках? Сколько это? Час, два часа, десять? Если же не стоять вот так наготове, то можно и опоздать. Расстояние больно маленькое, его можно преодолеть за 20–25 секунд, и за это время нужно успеть открыть дружный и точный огонь.

Стою. Проходит час — стою. Начинается второй, Михаил вновь проходит по окопам, разрешает некоторым казакам посидеть на дне окопа. Мне сказал: третью часть, будем по очереди отдыхать.

И тут почти сразу ожидаемая атака. Из леса вышло человек пятьдесят, и быстрым шагом развернутой цепью двинулись в нашу сторону. Идут, потом побежали. Команда: «Огонь!» Загремело, затрещало, забубухал наш «Максим». Для противника это сразу стало, ясно, полной неожиданностью, титовцы заметались, забегали, какие-то крики, кто упал, кто залег в траве, открыли ответный огонь, но жидкий и неубедительный. А мы продолжаем, хотя теперь видим их в траве гораздо хуже. И вот они не выдерживают и бегут назад в лес. Не все, конечно.

Мы прекращаем огонь, оставляем только один дежурный пулемет, который время от времени прохаживается длинными очередями по опушке леса и по лежащим в траве, неизвестно — живым или мертвым. Из лесу тоже отвечают.

Итак, первый блин был для нас вовсе не комом, хотя все мы прекрасно понимали, что этим дело не кончится. Часа через два титовцы предприняли еще одну атаку, но она была какой-то вялой, и была отбита без особого труда.

Мы опасались ночных атак: малое расстояние и высокая трава были причиной этих опасений. Почти всю ночь казаки, не скажу, чтобы совсем не спали, но все время были в какой-то готовности, что даже и не поймешь, сон это или нет. А движение какое-то на той стороне было. Сколько мы ракет осветительных потратили, не счесть, особенно перед рассветом.

С утра, установив очередность, уже спали по-настоящему. Я не буду описывать очередные атаки — все они одинаковы, если их результат тот же. В этот день была только одна атака, отбили ее легко, а главную роль в этом сыграл «Максим». Думается, это определили не только мы.

За эти два дня у нас не было никаких потерь, хотя стрельба с той стороны была временами очень жаркой. А ночью случилась большая беда. Вдруг раздался грохот взрывов, сразу затем ракеты, стрельба, какие-то метнувшиеся в траве темные тени. Оказывается, несколько подобравшихся титовцев забросали гранатами пулеметное гнездо с «Максимом», все трое пулеметчиков погибли, был поврежден и пулемет: пробит во многих местах кожух, что-то стало с механизмом протяжки ленты.

Положение наше между тем ухудшалось. Лобовых атак больше не было, но мы предполагали, что справа от нас, где, как я уже говорил, стыка ни с какой казачьей частью не было, нас могли обойти по глубокой, заросшей густым кустарником лощине. Михаил и днем и ночью посылал туда, в огород, двух-трех казаков для наблюдения, но с этого огорода что-либо увидеть было невозможно, но услышать вполне: кто-то кашлянул, что-то звякнуло. Пока ничего не обнаруживалось, но должны же они когда-нибудь сообразить.

Днем нам прислали новых пулеметчиков, тоже троих. Они осмотрели пулемет и заявили, что стрелять он может, только понемногу, так как он теперь без водяного охлаждения. Кроме того, будет постоянно заедать лента, и ее все время нужно будет поправлять, что, конечно, не дело. Им приказано при отходе с этой позиции пулемет не брать, а уничтожить или окончательно испортить. Так, значит так.

День и ночь прошли спокойно, если не считать, конечно, обыкновенной стрельбы, которая ни нам, ни им никакого вреда не приносила, хотя в отношении титовцев это под вопросом — мы все-таки в хороших окопах, а они просто в лесу, даже если и окопались, то все равно не то, что у нас.

Ночью мы с Михаилом, приказав нашим дежурным наблюдателям не светить ракетами, отправились на тот самый пресловутый огород, спустились ниже по склону, поближе к подозрительному кустарнику и лежали тихо- тихо минут двадцать, тщательно прислушиваясь к ночной тишине. Тишина, ясное дело, на передовой понятие относительное, все равно где-то стреляют, где-то шумят. Лежим, что-то слышим, то так и не поняли: то ли действительно кто-то через кустарник пробирается, то ли ветер в ветвях шелестит.

С тем и вернулись.

Днем получаем приказ об отходе. Мне опять достается «маленькое, но ответственное поручение»: с уходом взвода я с моими тремя орлами и пулеметным расчетом через полчаса должен выдвинуться на тот самый склон, открыть огонь по все тому же кустарнику, израсходовать весь пулеметный боезапас, а затем окончательно испортить пулемет и догонять наш эскадрон и вообще все наше казачье войско.

Тихо, тихо, тихо уходит наш взвод. Мы сидим в окопах и все семеро каждую минуту смотрим на часы. Ох, и медленно идет время.

Момент наступает. Я оставляю Митю на позиции с приказом присоединиться к нам через десять минут, и мы так же тихо-тихо двигаемся по ходу сообщения, выбираемся в огород; я оставляю своих на огороде, а сам с пулеметчиками спускаюсь вниз по склону, действовать надо быстро, пулеметчики должны использовать четыре ленты, открываем огонь, в кустарнике слышны крики, там кто-то есть, пулемет работает плохо, что-то в нем стучит и лязгает, казаки матерятся и дергают ленту туда и сюда, но остановки все чаще.

А вот и над нами начинают посвистывать пули. Стреляют не из «нашего» кустарника, а от противоположного склона, это очень далеко.

— Урядник, — говорит старший из пулеметчиков, — нам все четыре ленты не прострелять, много остановок, да и ствол уже без воды раскалился, скоро пули прямо возле нас будут падать.

— Кончай вторую, добивайте пулемет, и пошли» — решаю я. — Остальные ленты берите с собой.

Выходим наверх, скрываемся в ходе сообщения, пулеметчики взрывают под пулеметом три связанные фанаты, и наше дело закончено. Пробираемся через кустарник, добираемся до проселочной дороги, идем по ней, и вот тебе сюрприз. Участок дороги, больше ста метров, идет по склону горы, слева вниз — крутой склон, справа — небольшой обрывчик, чуть больше метра, и склон вверх. На дороге — хромая лошадь, пытается дотянуться губами до травы на обрывчике. В конце дороги, где она куда-то поворачивает, стоит какое-то здание из кирпича, по форме напоминает трансформаторную будку, но проводов не видно.

Но это не главное. Отсюда, сами невидимые, мы отчетливо видим, как на противоположном склоне несколькими цепочками, в том же направлении, что и мы, двигаются титовцы, много. Расстояние — метров 250.

Полежали, посовещались. Если пойдем по дороге, нас непременно увидят, а от огня нам и укрыться негде. Кто-то предлагает двинуться перебежками по одному.

— Нет, — говорю я, — если первый и пробежит благополучно, то следующих уже будут ждать. Надо всем сразу. Они идут по склону, к открытию огня не готовы, пока сообразят что к чему, мы уже полдороги пробежим. Да и стрелять им придется с рук, значит, им хорошо не прицелиться. Так что, приготовиться. Приготовились? Бегом, марш!

Если команду «Старт» дает один из бегунов, то он, безусловно, сразу станет лидером. Так и произошло: я бежал первым.

Никогда в своей жизни, ни до, ни после, я не бегал так быстро, хотя одет был не очень спортивно. Первые пули свистнули, когда мы пробежали уже больше половины пути. Бегу и вижу, как справа на обрыве вспыхивают пылевые фонтанчики. А мне туда бежать! Но бегу, другого пути нет.

Включается другой пулемет, и я вижу, как от стен этой кирпичной будки отлетают осколки кирпича. А мы бежим.

Забегаю за будку, падаю в траву, задыхаюсь, жадно хватая ртом воздух. Но тут же поднимаю голову, считаю глазами казаков. Одного недостает. Кого? Мити.

Встаю, все еще судорожно дергаясь, осторожно выглядываю. Метрах в пятнадцати лежит лошадь, копыта еще дергаются. Доконали-таки беднягу. Мити нигде не видно. Неужели вниз свалился?

Вдруг тело убитой лошади как-то задвигалось, задергалось, откуда-то из-под нее выглядывает Митя, и через несколько секунд он уже с нами.

— Ты что, Митя, под кобылу подлез погреться? — говорит кто-то.

— Все отдышались? — спрашиваю я. — Пошли!

Идем быстрым шагом. Минут через десять встречаем группу казаков с урядником. Спрашивают нас, есть ли кто еще за нами.

— Нет, — говорю, — никого. И вы поторопитесь. Вон по тому склону много титовцев идет, параллельно с нами. Не опоздайте, отрежут огнем.

Идем вместе, вниз и вниз. Вот и горы кончаются, впереди равнина, запаханная, засеянная. Где-то вдали видны уходящие наши обозы, а право виднеются дома, это город Джюрджевац, который мы так и не увидели, не пришлось проходить через него.

16. БЕДА. КОПРИВНИЦА

Чтобы произошло сражение, нужно проделать марш и занять позиции. Это мы и сделали. Ночью сделали марш, а утром заняли позиции перед городом Копривница.

Окопы полного профиля, стрелковые ячейки, пулеметные огневые точки, хорошо продуманные ходы сообщения — все, как всегда, прекрасно. Есть один большой плюс и один большой минус. Плюс — наши окопы расположены почти везде на склоне, который, видимо, является древним берегом речной террасы, а перед этим склоном гладкая равнина, хорошо просматриваемая на километр, а то и на два. Только в одном месте, а именно против участка нашего взвода, находится группа обыкновенных сельских домов, ближайший из которых от нас всего метров четыреста. Минус — в том, что наши окопы на почти голом склоне, только редко где небольшие кустики. То есть, замаскировать нашу позицию невозможно. Мы противника хорошо видим, но и они нас тоже.

Осматриваемся, размещаемся, запасаемся сеном, разобрав пару копешек. Кто его знает, сколько времени нам придется здесь держаться. Вообще, если титовцы вздумают атаковать нас прямо в лоб, то мы продержимся на этой позиции хоть целый год. Тем более, что нам опять подбросили для усиления пулемет, на этот раз ШКАС, авиационный, с длинным стволом, на стальной треноге.

Видим, как из соседнего эскадрона проходит к домам группа казаков и скоро возвращается, разведка. В домах никого нет.

Все бы хорошо, да не очень. Наша оборона слишком растянута, расстояние между взводами метров по 100–200. Если противник быстро это обнаружит, нам придется туго.

Утром начинаем замечать среди домов и садов некоторое шевеление. Значит, нам надо в своих окопах замереть и замолкнуть. Видно, это у нас получилось, потому что где-то в середине дня видим такую картину: из-за крайнего дома выходят три человека и направляются в нашу сторону. Идут цепочкой, метрах в десяти друг от друга, медленно, неторопливо. Это обыкновенный прием у титовцев. Это означает, что позицию нашу они видят, а нас не видят. Подходят близко, метров полтораста, уже различаем: впереди идет высокий боец в английской куртке хаки и в домотканых штанах. Наверно, и в лаптях, но нам этого не видно.

В соседнем слева эскадроне у кого-то не выдерживают нервы: длинная пулеметная очередь, те скрываются в траве, и мы их больше не видим. Они получили то, что хотели: теперь они знают, что позиция занята казаками.

Начинается обычная стрельба с обеих сторон. Опять точно по Лермонтову, «что толку в этакой безделке»… Но все стреляют, хотя куда именно надо стрелять, никто толком не знает.

Следующий день начался точно такой же вялой перестрелкой безо всякого толка для обеих сторон. С середины дня титовцы усилились: у них появились минометы. Установлены они были за ближайшим к нам домом, и нам постоянно приходится наблюдать такую картину: выпустив мины, двое или трое титовцев выходят из-за дома и, стоя во весь рост, наблюдают, куда же эти мины летят. Ну, раз, ну, два, и это уже начинает надоедать, и я с разрешения и одобрения пулеметчиков выпустил по той хвастливой троице длинную очередь. Предполагая, что с такого большого расстояния шансов поразить их у меня мало, я так направил ствол пулемета, чтобы задеть кирпичную стену дома, а это — свист, треск, рикошет пуль, осколки кирпича, одним словом, какофония, которая никому понравиться не может. Так и произошло. Попасть я не попал, но эта троица зайцами рванулась за угол и больше не показывалась. Так что, корректировать огонь приходилось теперь или помаленечку, выглядывая из-за угла, или же лежа на чердаке, где на крыше уже не осталось ни единой черепицы.

Нашему взводу фатально не везет со станковыми пулеметами. Под Джюрджевацем мы потеряли «Максим», а здесь ШКАС — шальная пуля повредила какой-то у него механизм, и он стал непригодным для боя.

А куда они стреляли из минометов, мы так и не узнали. Вроде бы по простой логике, проще всего им было вести огонь по нашему взводу, наиболее близко к ним расположенному. Однако, в нашем расположении ни одной мины не разорвалось, как и вообще в пределах нашей видимости. Бог его знает, куда они стреляли и знали ли они, куда надо стрелять.

Надо сказать, что если бойцы Тито в своей массе вполне прилично владели стрелковым оружием, то с артиллерией и минометами управлялись они плохо.

Я по каким-то делам ходил в саму Копривницу и на обратном пути наткнулся на нашу минометную батарею. Из наших родимых 82-мм минометов, на прекрасно, по всем правилам, оборудованной позиции. Конечно, я по своей минометной душе, подошел к минометчикам, все осмотрел, повосхищался и спросил: а почему они не ведут огня по этому хуторочку, что напротив нас? Окопаться титовцы, без сомнения, как следует, не смогли; и такой удар мог здорово им напортить. Ответ был: нет мин. Оказывается, и здесь это может быть. С тем я и ушел в свой взвод.

Тут память меня несколько подводит, и я не могу сказать, в какой проклятый день это произошло: в третий или четвертый? То есть, начался день хорошо, а кончился плохо.

Беда заключалась в следующем: сотник, наш командир эскадрона, перебежал к титовцам. Проделал он эту процедуру средь бела дня, верхом на коне, так это неторопливо проехал по равнине и исчез среди домов, на глазах всего полка, и ни один казак в него не выстрелил.

Мне потом казаки-старожилы тех полков, которые еще в Млаве входили в 1-ю казачью дивизию, рассказывали, что если кто-то из казаков решал перебежать к красным, он этого от своих товарищей и не скрывал, а прощались добросердечно, только говоря, что, мол, если я тебе на мушку попадусь, то ты все-таки не стреляй. Случаев таких было мало, но они все-таки были, и казаки доносителями не были, поэтому такие казаки не попадались.

Существующая в корпусе контрразведка, если кого и ловила, то это были настоящие, специально внедряемые в добровольческие воинские части, агенты НКВД, которых тоже хватало.

Трудно сказать, насколько события наступившей ночи были связаны с бегством нашего сотника, однако это вполне возможно, ибо ему, конечно, прекрасно были известны слабые места нашей обороны, и он знал, как этими слабостями наилучшим способом воспользоваться.

Так или иначе, но ночку они нам устроили веселую: побегать и пострелять пришлось на полную катушку. Где-то часов в одиннадцать одновременно, то ли заранее согласованно, то ли по какому-то сигналу, в нашем тылу, то есть между нашими позициями и городом, во многих местах началась жаркая стрельба. Конечно, это нам не понравилось. Наши окопы были расположены на откосе, и если обороняться от противника, наступающего снизу, нам было очень удобно, то от нападения сверху мы были совершенно беззащитны. Михаил послал одно отделение казаков наверх, к выходам из ходов сообщения, но это, конечно, проблемы не решало. Положение стало опасным, а что надо было предпринять, решиться было трудно.

Часов в двенадцать взводный послал связных в соседний справа взвод, но те вернулись и заявили, что взвода нет, окопы пусты. А стрельба все жарче, во всех направлениях, частый фейерверк из разноцветных трасс, слышны разрывы ручных гранат. Может, наших уже и нет нигде. Надо решаться.

Решаемся. Михаил приказывает: идти к городу, большой кучкой не держаться, но и на слишком мелкие группы не разбиваться. Ну и, конечно, быть внимательными и осторожными, следить хорошо друг за другом, чтобы не оставить раненого.

Взвод выходил из окопов двумя ходами сообщения, и таким образом мы сразу автоматически оказались разделенными на две группы. А дальше уже получалось по-разному: и объединялись, и разъединялись, и все это под аккомпанемент бешеной стрельбы. Когда я шел днем от Копривницы, местность мне показалась гладкой и ровной, теперь же все было совсем другим, постоянно попадаются неровности и ямы, а бегом в темноте не побежишь. Ракеты же только на время кое-что осветят, а после нее некоторое время вообще ничего не видишь.

Вот так и двигаемся, в нас все время стреляют, и мы куда-то стреляем; не исключено, что и в своих, и от своих. Короче, управление боем было полностью потеряно как у нас, так, скорее всего, и у противника.

Мы (это наша некоторая группа) добрались до города, и часам к двум стоим под каменным мостом, который ведет к высоким кирпичным стенам, видимо, что-то вроде монастыря. Здесь хорошо, пули сюда не залетают, защищают берега. Нас человек десять, стоим и рассуждаем, что делать дальше. А тут по мосту гулко забарабанили лошадиные копыта, и чей-то голос, явно командирский, яростно материт кого-то. Прислушиваемся, узнаем голос нашего командира дивизиона ротмистра Кириллова. Говорю казакам: надо выходить. Кто-то завозражал, но большинство меня поддержало, мы входим на мост и я, оказавшийся старшим по чину, докладываю ротмистру.

— Сколько вас? — спрашивает он.

— Человек десять.

— Забирай и вот этих, шесть человек, двигайтесь вон туда, вдоль речки до последних домов и там располагайтесь, чтоб держать под наблюдением дорогу. Никого не пропускать ни туда, ни сюда. Только не палите без толку. А своих подбирайте. Понятно? А утром я к вам пришлю связного.

Так мы и сделали. Я, оказавшись командиром, разбил казаков на три смены, и мы залегли за плетнем. До утра ничего не произошло, только к нам присоединилось еще два заблудших казака.

А там, на поле, к утру и стрельба прекратилась, и что там и как происходило, мы так и не узнали. Восстановлена была прежняя линия обороны или так и осталась брошенной, никто нам не сообщил.

Утром связной приводит нас в город и оставляет на улице: ждите, мол, приказа. Копривница — город немаленький, несколько раз оказывался в эпицентре жестоких боев, не один раз переходил из рук в руки. Беленые стены домов разукрашены «наглядной агитацией» на четырех языках: сербском, хорватском, немецком и русском. Рядом с «Живио Тито» и «Живела народно-освободилачна войска» можно увидеть и «Живио Павелич» и «Бей краснопузых», а то и «Бей красно…», ну, и так далее.

В Копривнице происходили и уличные бои, и мы стоим возле мощного дзота на перекрестке двух улиц и вспоминаем приключения прошедшей ночи. Недалеко, метрах в двадцати от нас пожилой казак укладывает-перекладывает что-то на запряженной подводе.

Наши веселые разговоры внезапно прерываются: свист, разрыв, свист, разрыв — минометный обстрел. Мы все бегом в дзот, там мы в полной безопасности. Минут через десять обстрел прекращается, мы выбираемся наверх, и бегом к подводе. Убиты лошади, убит казак.

— Я его знаю, — говорит один казак, — он из нашей станицы. А с неделю назад убит его сын, пулеметчик. Под Джюрджевацем.

Вон оно что. Значит, из наших пулеметчиков, которые с «Максимом».

Такая вот казачья доля: вчера сын, сегодня — отец, и все это за тысячу километров от родной станицы.

Наконец собирается весь наш эскадрон. Кириллов представляет нам новою эскадронного: сотник Сапрыкин, молодой, совсем еще пацан, в офицерской пилотке с серебряным кантом. Кажется, переведен из 5-го Донского.

Перекличка. В эскадроне недостает трех казаков, но вполне возможно, они еще появятся. Так что, ночная суматоха тяжелых последствий для нашего эскадрона не имела.

Снова в поход. Выходим из Копривницы, идем на Марибор, это уже почти Австрия или даже уже Австрия, то есть по тому времени, это уже Рейх. Команда: «Построиться. Взять ногу!»

Обычно мы за пределами населенных пунктов не ходим строем, тем более не маршируем в ногу. А тут вот такое. Что-то будет.

И это еще не все. Команда «Запевай!» Запевала у нас великолепный.

— Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке, сизый селезень плывет… И эскадрон дружно:

Эх, раз сударыня,

Туда-сюда ударила.

Вдарила, врезала

В барабан.

Барабан как кабан.

Шуба рвана, без кармана,

Без подметок сапоги.

Эх, вилки, бутылки,

Тарелки, подавалки.

Просил я у Наталки

Конец помочить.

Раз дала, два дала, третий раз подумала

И сказала: завтра дам!

Припев, конечно, довольно похабный, но пел наш эскадрон здорово, да это и неудивительно: большинство в эскадроне были кубанцы, а они народ певучий.

Команда: «Эскадрон, смирно! Равнение направо!» Вон оно что. Смотрим, видим, справа от дороги, на пригорке стоит группа офицеров. Видим фон Паннвица, видим Некрасова. Кононова не видим. Проходим, двигаемся уже вольно, дальше. Рассуждаем: где Кононов?

Уже несколько дней ходят разные слухи о Кононове, слухи разные, вплоть до самых позорных. Дескать, батька, чуя близкий конец Германии и, естественно, нас вместе с ней, рванул куда-нибудь подальше от греха. Кто этому верит, кто нет, но Кононова нигде не видно, а ведь он от боя никогда не прятался. Мы даже и не знаем, кто же сейчас командует нашей бригадой, а бригада ведь носит наименование Кононовской.

Теперь, много лет спустя, мне все известно об этой истории. Тогда ситуация была такой. Несколько месяцев назад в Праге состоялся объединительный съезд представителей всех освободительных движений народов Советского Союза и был создан Комитет освобождения народов России (КОНР), председателем которого был избран генерал Андрей Андреевич Власов. Сразу же встал вопрос о включении казаков в КОНР, тем более, что казачий корпус был самым крупным воинским Формированием антибольшевистских сил. Однако это вызвало большие разногласия среди руководителей казачьих формирований. Кононов по своей инициативе и по разрешению фон Паннвица и даже с его письмом отправился в Прагу, где находился Власов, для переговоров об объединении воинских формирований в единое целое.

Исполняющим обязанности командира бригады был назначен полковник фон Рентельн, а его заместителем подполковник Борисов, сменивший Кононова на должности командира 5-го Донского полка. Однако фон Рентельн постоянно был занят выполнением каких-то важных поручений фон Паннвица, и фактически бригадой все это время суматошное командовал Борисов.

А с самим Кононовым в эти последние месяцы происходили какие-то странные превращения. Из Праги он возвратился с генеральскими погонами, но никто не знал, кто же произвел его в этот чин. Видимо, он в этом новом качестве имел какие-то особенные претензии, что, естественно, не понравилось командованию корпуса. После этого Кононов отправился в Казачий Стан, где как будто объявил, что он назначен Власовым на должность походного атамана вместо генерала Доманова, но и там его не приняли, ибо находящийся в Стане генерал П.Н. Краснов продолжал считаться высшим руководителем казачества, а он категорически возражал против какой-либо формы подчинения казачьих воинских частей А. Власову.

Всего этого мы тогда не знали. Отношение казаков к РОА и Власову было иронически-снисходительным: дескать, мы воюем, а вы бумажки пишете. Информацию о всяких процессах в освободительных движениях мы получали микроскопическими дозами, а политруков и политзанятий у нас не было. Регулярно поступали «Казачья лава» и «На казачьем посту», в них часто появлялись статьи П.Н. Краснова за подписью «Казак Каргинской станицы», в которых было много правильного и справедливого, хотя он иногда, на мой взгляд, допускал явный перебор в похвалах Германии и Гитлеру.

Манифест же Комитета освобождения народов России, с которым нам довелось ознакомиться тогда же, был, по-моему, гораздо более подходящим для будущего государственного устройства России, чем красновская «Казакия» Дона, Кубани и Терека, да еще под почти что протекторатом Германии. Если вглядеться повнимательнее в тот манифест сейчас, то можно увидеть в нем немалое сходство с ныне действующей Конституцией Российской Федерации. Пока же мы продолжали маршировать на Запад.

17. МОСТ

На войне бывают случаи, когда солдат теряет все свое нехитрое имущество.

Точную дату я назвать не могу, потеряли мы в то время счет дням. Наш 15-й казачий корпус шел днем и ночью, уходя из Хорватии, где дальше держаться уже не было никакой возможности. Немецкие самолеты разбросали листовки, в которых говорилось, что их любимый фюрер Адольф Гитлер «погиб в уличных боях в своей столице». Нам их «любимый» был до огромной лампочки, но все поняли, что войне конец.

Значит, это было в начале мая 1945 года. Немецкие войсковые части уже прекратили все боевые действия и стремились поскорее убраться из Хорватии, чтобы избежать захвата их титовскими коммунистическими частями и скорее добраться до Австрии, куда уже входили английские войска.

Наш казачий корпус делал вроде бы то же самое, только разница в нашем положении по сравнению с немцами была несоизмеримой: немцы, в крайнем случае, могли и сдаваться титовцам — не сладко, конечно, но все-таки военнопленный, Женевская конвенция, хоть и в коммунистическом исполнении, ну, и так далее. А для нас не было никаких конвенций: или сразу к стенке, или немного потом. А к стенке никому не хочется, уж лучше сложит ь свою голову в бою, в чистом поле, по-казачьи.

Не могу сказать, как двигался весь корпус, откуда мне, уряднику, это знать? Но наша Кононовская бригада шла по одной дороге: спереди конный разведдивизион, за ним наш 8-й Пластунский полк, затем 5-й Донской полк, в корпусе самый знаменитый, которым раньше командовал Кононов.

Так и шли, вытянувшись огромной колонной. Вспомнил я тогда Серафимовича. Здорово описал он поход Таманской армии в своем «Железном потоке». А кто опишет наш поход, такой же железный, и такой же опасный. Правда, после боев под Копривницей сильных боев не было, но идем и идем, справа стрекочет, слева грохочет, спереди ухает, сзади бухает, а наш корпус продирается через набитую титовцами территорию, а наши подразделения отбиваются от постоянно стремящихся напасть, навредить, обстрелять титовских отрядов. А мы идем. Остановка — гибель.

Но остановились. Какой-то городок, названия не знаю. Слева железнодорожная станция. Вся забита вагонами, и все вагоны горят, густой черный дым, кажется, занял все небо. К счастью, ветер не в нашу сторону. Справа — домишки, расположенные уступами по длинному пологому склону все выше

Скоро выясняется причина остановки. Сразу на выходе из городка поворот налево и мост через Драву. Нам нужно перейти через мост на левый берег Дравы, но попытка это сделать передовой конной части не удалась: она попала под мощный минометный огонь и вернулась на правый берег. Конечно, можно в конном строю проскочить проклятый мост и даже с небольшими потерями, но что делать с бесчисленными обозами? И с нами, пластунами? Драва — река широкая, мост длинный, бежать долго, а сколько не добежит?

В голову колонны проходит наш полковой командир подполковник Некрасов. Там, впереди, его окружают казаки, он что-то им говорит. Доходит и до нас, он спрашивает, что делать — пробиваться к англичанам или сложить оружие здесь? Ответ единодушный — на прорыв!

Приказ нашему эскадрону: идти вперед. Идем, доходим до конца городка. Справа под прикрытием склона стоят сотни подвод, верховые кони, спешенные казаки. Слева видим мост и противоположный берег Дравы.

Сотник Сапрыкин объясняет задачу. Мост обстреливается большим количеством 82-миллиметровых минометов. Дальность их стрельбы — 3 километра.

Значит, позиции минометов не могут быть дальше трех километров. Наша задача — обнаружить эти позиции и уничтожить или отогнать минометы. Насколько они прикрыты пехотой — неизвестно. Действовать аккуратно и осторожно. Если сопротивление будет сильным, будет подкрепление. В любом случае мост нужно обезопасить от огня, за нами идет весь корпус. Задерживаться нельзя, может получиться так, что несколько часов задержки погубят весь корпус.

Наш эскадрон разворачивается цепью сразу за последними домами, другой эскадрон проходит дальше и тоже — в цепь. Всем нам идти вверх по склону километра полтора длиной. Склон довольно крутой, градусов двадцать, зарос высокой травой, много неровностей. Особенно опасными мне кажутся рощицы из густого кустарника и невысоких деревьев, хотя по площади и небольшие, так, примерно, на стрелковый взвод, но очень удобные для маскировки и успешной обороны. В створе движения нашего взвода таких рощиц две.

Где идем, а где карабкаемся, хватаясь за траву и мелкие кустики и скользя сапогами. Оглядываюсь — какой прекрасный вид на Драву и на мост. Вижу и еще кое-что: на повороте дороги прямо на асфальте стоят две наших сорокапятки, через пару минут они открывают огонь. Вот уже и разрывы вижу. Теперь ясно: огонь наших пушек направлен именно на эти подозрительнее рощицы. Хотя и неизвестно, обнаружили артиллеристы что-то там или просто своим огнем хотят подстраховать нас, пластунов. Все равно — спасибо.

Продолжаем продвигаться вверх. Нас никто не обстреливает, а у того эскадрона, что левее нас, уже стрельба вовсю.

Доходит очередь и до нас. В ближней рощице уже рвутся снаряды, так что мы даже немного притормозили. Огонь переносится на дальнюю, артиллеристы работают отлично, разрывы снарядов точно в кустарнике.

Двигаемся дальше, обходим, а затем и проходим первую группу кустарников, никого в ней нет, и по всему, и не было.

Подходим ко второй. Свистнули первые пули. По нашему взводу совсем слабо, видимо издалека, по соседнему справа взводу покрепче; там уже настоящая перестрелка. Мы на огонь не отвечаем, неизвестно, куда стрелять. Но движение ускоряем, хотя лезть вверх удовольствие не из больших. Последнее усилие, и вот мы уже в кустарнике. Собираемся туда всем взводом, хорошо осматриваем все. Здесь была минометная позиция, все разбито и покалечено, двое убитых титовцев, два разбитых миномета, много яшиков из-под мин. Артиллерия этот разгром устроила или они сами взорвали минометы, не знаем.

Дальше не двигаемся, закрепляемся здесь, готовимся на всякий случай к обороне. Затихает огонь и справа, и слева. Судя по всему, задача выполнена.

Сидим под кустиками, смотрим на мост, на Драву. Разрывов мин больше нет, и через немного времени через мост пошли наши: сначала кавалерийская часть в конном строю, затем обозы. Подводы, подводы, подводы, идут сплошной массой.

И вдруг снова на волнах Дравы всплески разрывов. Правда, очень редко, да и в мост не попадают. Видно, уж очень издалека, куда мы, пластуны, не добрались. Движение по мосту ускорилось. А попаданий в мост все нет и нет, мы сидим, насмешничаем.

А вот и разрыв мины на мосту. Суматоха, сумятица, видим, как подводу и, видимо, убитых лошадей сбрасывают в Драву. Движение возобновляется.

Где-то через полчаса к нам карабкаются казаки из какого-то конного полка. Нас сменяют. А я уже осмотрел ящики и обнаружил, что, по меньшей мере, половина из них с минами. Вспомнил, как в боях под Копривницей наши 82 мм минометы не вели огонь по причине отсутствия этих самых мин, и сказал об этом взводному Олейнику. Тот удивился, посмотрел сам и приказал все мины, штук 60, забрать с собой вниз.

Собираемся всем эскадроном, идем по мосту рассредоточеннее, чтобы еще какая «дура» не пожаловала. На воде еще были разрывы, а на мосту, пока мы не прошли, больше вроде бы не было.

Догоняем обозы своего дивизиона, и вот тебе новость. Я еще школьником в старших классах очень математикой увлекался, даже теорией вероятностей занимался, хотя ее в программе школьной и не было. И вот там такой пример был: на Землю в сутки сколько-то тысяч метеоритов падает, но еще не было случая, чтобы метеорит в человека попал. Такая малая вероятность. А теперь: какая могла быть вероятность, чтобы в такой невероятно длинной колонне подвод единственная мина угодила бы именно в твою подводу? Наверно, по науке этого тоже не может быть. А произошло. И та самая подвода, сбрасывание с моста которой мы так равнодушно издалека видели, была именно нашей подводой.

Так что теперь у меня не стало ни шинели, ни одеяла, ни белья, ни, что особенно огорчительно, папахи. Стал я, по Писанию, яко наг, яко благ, яко нет ни хрена. Как и еще половина нашего, взвода.

Каски мы свои развесили по гвоздям на другой подводе, а на головы надеть и нечего. Так и идем.

В этом событии только одна положительная сторона была: не досталась папаха моя энкаведешникам, не понесла позора, а лежит до сих пор где-то на дне Дравы под камушком и вспоминает жизнь свою беспокойную казачью.

18. ВЕРХОМ НА ТИГРЕ

Много говорилось и писалось о высоких боевых качествах советского танка Т-34 во время второй мировой войны. Танк был замечательный, спору нет. Но у немцев тоже был хороший, даже очень хороший танк — «ТИГР».

И мне пришлось проехаться верхом на «Тигре», и если я не дергал его за усы, так только потому, что усов не нашел.

После того, как мы своей бригадой Кононовской перешли Драву, мы были уже на территории Австрии, но это от боев нас не спасало. Титовские коммунистические отряды уже были и здесь и всячески стремились остановить, а то даже и захватить корпус, что нас, ясное дело, никак не устраивало. И мы шли днем и ночью, практически не останавливаясь. Идешь, за подводу держишься и спишь, даже сны видишь. Подвода остановится, ты — гоп, и глазами хлопаешь, не сразу соображая, где ты есть и куда ты дотопал. Здесь же уже Альпы, кругом горы, лес, зеленые полянки, красотища великая, а нам нет до всего этого дела, идти надо. Идем все выше и выше, в горы, дороги асфальтированые, но узкие, а мостики и того уже. Вот и приходится всей колонне останавливаться.

А как остановка, все казаки падают в траву и спят. А нам, урядникам, главная забота, чтобы не оставить кого-нибудь в траве. Так и бегаем все время, а сами спим строго по очереди, тоже ведь не железные.

Вот и очередная остановка. Прохожу немного, вперед, так, из любопытства, и вдруг слышу какие-то крики. Прислушиваюсь — кричат по-немецки. Откуда здесь немцы? Прохожу еще дальше и вижу такую картину: справа, с какой-то проселочной дороги в нашу колонну пытаются вклиниться три танка, три «Тигра». То есть, уже не пытаются, а просто им этого очень хочется. И эти самые крики издает немец обер-лейтенант, половина туловища которого торчит из башни переднего танка.

Прислушиваюсь. Не все разбираю, но смысл понимаю. Он требует, чтобы ему дали дорогу, а не то они передавят всех на свете к чертовой матери. Вот такой храбрец!

Иду дальше, дохожу до тачанки, на которой сидит в генеральской шинели командир нашего дивизиона ротмистр Кириллов. Почему в генеральской? Когда мы еще до переправы через Драву отходили в непрерывных боях из Хорватии, против нас действовали совместно с титовскими отрядами и регулярные части болгарской армии, уже к тому времени союзной для Красной Армии. Где-то под Джюрджевацем легковой автомобиль с болгарским генералом наскочил на наш казачий дозор. Была перестрелка, болгар всех побили, А шинель, красивую такую, с красными кантиками, подарили Кириллову. Он на ней только погоны поменял, и теперь красуется в ней, даже если и не холодно.

Кто такой ротмистр? Не попрекаю теперешних читателей, что вы в казачьих чинах не разбираетесь. У нас, на Кубани и то в то время очень немногие помнили, что за чины были в казачьих войсках. Даже в нашем 15-м казачьем корпусе, и то с чинами было полное смешение грешного с праведным. Так лейтенантов и лейтенантами и хорунжими называли, а вот сотники только сотниками и были, никаких ни старших лейтенантов, ни обер-лейтенантов. Теперешний капитан по-казачьи это подъесаул, а у нас этот чин именовался ротмистром, как это было в старой императорской российской кавалерии. Майоров называли и майорами, и есаулами, кому как нравится. Подполковник по-казачьи именуется войсковым старшиной, но у нас они, как и наш полковой командир, все-таки именовались подполковниками. Вот такой винегрет.

Подхожу к тачанке.

— Господин ротмистр, — докладываю, — вон тот обер-лейтенант грозится всех передавить, если ему с его тремя «Тиграми» не дадут дорогу.

— А ты, что, — спрашивает, — понимаешь по-немецки?

— Не все, но кое-что.

— Хорошо, зови его сюда.

А сам посылает ездового искать штатного переводчика.

Иду к танку, на котором еще продолжает кричать тот танкист, хотя видно, что он устал и охрип, и сам понимает, что все его крики ни к чему привести не могут. На меня он обратил внимание только тогда, когда я, так и не докричавшись, начал колотить прикладом по броне. Подвел я его к ротмистру, где уже стоял переводчик-хорунжий, и на правах организатора и вдохновителя переговоров остался тут же, правда, в виде безмолвного столба.

Обер-лейтенант, стоя перед старшим по званию, вел себя потише, но повторил свои требования.

— Ну, куда я тебя пущу? — отвечает Кириллов. — Вся дорога забита на много километров вперед. А если серьезно, то у меня к тебе предложение. Как только колонна двинется, я дам тебе место между двумя своими эскадронами, и будем двигаться вместе: мы идем — ты идешь, мы стоим — ты стоишь. Но с условием: если будет бой, ты выполняешь мои приказы. Боеприпасы есть?

На один хороший бой есть, — отвечает тот. — А продовольствие у вас для нас найдется?

На том сговорились, и так двинулись. Конечно же, сразу «Тигры» были буквально облеплены казаками, а я, опять же, был одним из первых на головном на правах приятеля того обер-лейтенанта. Ясно, что стоим — едем, стоим — едем гораздо лучше, чем стоим — идем, стоим — идем. Неудобство только одно: задремавши, можно запросто свалиться с брони, а это очень чревато. Быстро договорились, кто спит, кто бодрствует, и по сколько.

Поход продолжался, а на нашем танке сразу же образовался политический клуб. Тем для дискуссий две: первая: куда идем, зачем идем? вторая: что такое советская власть?

По первой теме особых споров не было: куда идем, все знают, а зачем идем, никто не знает. Я, конечно, с высоты своего образования и великой начитанности оповестил всех присутствующих (на «Тигре»), что Англия — страна с вековыми демократическими традициями и никогда не выдает политических беглецов. Припомнил и Герцена, и Ленина. Это — если англичане будут считать нас политическими противниками Сталина и его режима, о котором они должны же хоть что-то знать. Или они будут считать нас военнопленными, то есть кормить, поить, а так как нам деваться некуда, то будут потихоньку рассовывать нас по своим колониям, где им интересно увеличивать удельный вес белого населения. А мы со всех сторон белые, и по цвету кожи, и по политическим убеждениям. И то, и другое им должно бы нравиться, если они не совсем идиоты. Не коммунистами же им населять свои колонии, потому что белые коммунисты и черные голодранцы — это для Англии слишком взрывоопасная смесь.

Все со мной соглашаются, только автоматчик Степан, вечный мой оппонент, скептически хмыкает и демонстративно крутит головой, давая понять, что мои речи его не убеждают. Но молчит.

По второму вопросу повестки дня разговоры были куда горячей. Основные аргументы Степана в мой адрес были примерно такими:

«Вот ты, Юрка, хотя и урядник, и дюже грамотный, жизни настоящей ты не видел и не знаешь. Тебя в семнадцать соплячьих лет, сразу после школы, от мамкиной титьки оторвали и сразу — в окопы, под пули, под раны, в лагеря. Ты пока еще в своей жизни ни одного кусочка хлеба своими руками не заработал так и цены ему (заработанному, а не армейскому или лагерному) не знаешь. И имущества своего у тебя, интеллигента, никогда не было, кроме там шкафа, кровати да вилок-тарелок. А у нас, хлеборобов, имущество это тяжким трудом еще дедов и прадедов наших зарабатывалось, а у нас на Кубани еще и кровью немалой. И приходит власть, теперешняя, коммунистическая, и забирает у тебя все, а тебя пинком под зад и в тартарары, в ставропольскую Голодную степь с узелочком в руках. А там в первую же зиму половина людей, а дети малые так почти все загинули — ни воды, ни еды, И все это — не за какие-то преступления, а просто потому, что власть коммунистическая и ее великий вождь всех народов решили, что мы, казаки, да и не только казаки можем помешать им быстро построить всемирный коммунистический интернационал.

А чем мы им мешали после гражданской-то? Ничем! Сидели не рыпались, землю пахали. А они нас под корень. Вот сейчас, за какие такие пироги мы здесь бьемся? Не за немцев же мы головы свои кладем. Коммунистов бьем, корпус казачий — не шутка. Да видно, и на этот раз — не судьба нам их одолеть. Что там собираются с нами эти хреновы англичане сделать, это один Бог знает, да только всему казачеству русскому на этом конец приходит».

Что-то я ему возражал, в чем-то соглашался. Это только теперь, пройдя университеты Нижне-Амурлага и Амгуньлага, я, много чего узнавши и хорошо поняв сущность Советской власти со всеми ее фокусами и злодействами, считаю, что прав был Степан на все сто процентов. Вот только комсомольцем он меня обзывал напрасно. Комсомольцем я не был никогда, и об этом я уже писал. Но повторю еще раз. Не думаю, что можно зачислить меня в ряды ВЛКСМ, когда во время моей службы в Красной Армии, на фронте, замполит нашей минометной роты прополз по нашим окопам, и вручил всем молодым курсантам комсомольские билеты, хотя никто из нас заявлений не подавал, и никто нас об этом не спрашивал. А через несколько дней я был ранен и попал в плен, так ни разу и не заплатив членские взносы.

Стало темнеть, я спрыгнул с танка и перебрался в свой эскадрон. «Тигры» двигались в составе нашего дивизиона всю ночь и половину следующего дня, а потом исчезли. Свернули на какую-нибудь боковую дорогу или просто были брошены, не знаю. Война заканчивалась, и кому нужны были танки, даже такие как «Тигры»?

А мы шли дальше, все за той же своей судьбой.

19. «ДЕНЬ ПОБЕДЫ»

Меня часто спрашивают, где я был в день Победы, то есть 9 мая 1945 года.

Некоторые при этом добавляют: «И как вы там, плясали или плакали?»

В первые дни мая наш корпус, пробившись из Хорватии, продолжал двигаться уже по территории Австрии, по ее узким горным дорогам, стремясь поскорее выйти на контакт с англичанами. Наша колонна продолжала свой путь в том же составе, то есть бригадой Кононова, и в том же порядке — наш 8-й Пластунский сразу за разведдивизионом. Самого. Кононова так никто и не видел, и мы так и не знали, кто же командует нашей бригадой.

Несмотря на неясности (это для нас, рядовых) с командованием, бригада идет. Идет и идет. А время течет совершенно независимо от нас, и дат мы никаких не ведаем. 1 мая — мой день рождения, мне ровно двадцать, а я этого события не заметил. Вот как бывает.

Идем. Далеко впереди что-то забелело — обычный небольшой австрийский городок, зажатый между зелеными горами. И стрельба, все сильнее и сильнее. Обозы стали.

Бежит эскадронный командир сотник Сапрыкин. «Эскадрон, становись!» Ясно — что-то серьезное, разведдивизиону не справиться, работа для нас, пластунов. Каску на голову, гранаты за пояс, и скорым шагом вперед, туда, где стрельба. Идем, почти бежим, по улице. Слева — в ряд одноэтажные каменные дома на высоких цоколях, дворы отделены от улицы заборами из стальных решеток, тоже на каменном цоколе. Все — чинно, и культурно. Жить бы да жить. Если бы не стреляли. А стрельба все жарче и жарче, уже и минометы зачавкали. Навстречу мимо нас прошло двое раненых.

А вот уже и над нами свистнули первые. Команда, и взвод разделяется на две части, забегаем во дворы, пули по наши души сыпанули прямо дождем, рикошетят от стен дома и цоколя забора. Ложимся за полосой из высоких кустов наподобие нашей сирени, открываем огонь. Густая листва у этих растений начинается прямо от земли, противника не видим, куда стрелять, не знаем, но стреляем, это на войне частенько, бывает. Если бы на войне все пули и снаряды попадали в цель, давно бы и человечество прекратило свое существование.

Вдруг слышу: «Юра! Юра!» Оглядываюсь, гляжу: Митя стоит на высоком крыльце и машет мне рукой, дескать, давай сюда. Двумя громадными прыжками добираюсь до крыльца, взбегаю по ступеням. Место от стрельбы закрытое, стоять можно.

— Ты чего, Митя?

— А пошли, посмотришь!

— В доме кто есть?

— Пусто.

С оружием наготове входим в дом, Митя впереди, я за ним. Заходим в кухню, подходим к окну,

О, Господи! Вот они, голубчики. Вдоль дома, вплотную к нему, полоса какого-то кустарника, невысокого, похожего на смородину, а дальше широкая зеленая лужайка, полого спускающаяся куда-то дальше, где, по-видимому, речка (так это потом и оказалось), а за ней круто подымается склон горы, поросший старым, густым и совершенно не просматриваемым лесом.

А по лужайке, туда, вниз не спеша, отходит цепь титовцев человек в сорок, они абсолютно не торопятся, и наш огонь их ничуть не беспокоит. Они хорошо вооружены, быстро подсчитываю: два ручных пулемета, с десяток автоматов разных, остальные — с винтовками. И все это непрерывно лупит по тем самым кустам, где залегли наши. Не было бы беды.

Выскакиваю на крыльцо: «Хлопцы, давай сюда!»

Забегают казаки. Каждому говорю: «Разбирайтесь по окнам. Без команды не стрелять!'»

Вот уже в доме человек 8–9, половина с автоматами, жаль, что пулеметчиков не попалось.

Возвращаюсь в кухню. Все пока без изменений.

«Все готовы? Огонь!»

Прикладом по стеклам, и пошло-поехало.

Ой, как это им не понравилось, человека три-четыре явственно упали, остальные забегали, засуетились, кто подхватывает раненых, а кто просто бежит, стремясь поскорее скрыться туда, к реке, за пределы нашей видимости и наших пуль.

Через две-три минуты их уже никого не было видно, и огонь с их стороны прекратился полностью. Мы тоже перестали стрелять — не в кого было. Я с облегчением выпрямился, дело сделано, как вдруг: «Дзинь, дзинь, бах, бах!», посыпались стекла верхних частей окна, еле-еле мы с Митей успели отшатнуться от окна. Значит, рано мы успокоились, титовцы нас обнаружили, и из небольшой группы кустов, там уже далеко внизу, по нашим окнам длинными очередями бьет пулемет. Опомнившись после недолгой растерянности, мы дружно ответили по этим кустам, и пулемет замолк. Подождали немного, все тихо.

Выхожу на крыльцо, оставив Митю у окна. Подбегает взводный Олейник.

— Это вы их шуганули?

— Мы.

— Ну, молодцы!

Из дальних комнат двое казаков ведут под руки третьего, тот закрыл лицо руками, сквозь пальцы просачивается кровь.

— Здорово его? — спрашиваю.

— Да нет. Стеклом посекло.

Наш взвод собирается вместе, казаки рассаживаются под стенами «нашего» дома, курят.

— В доме кто есть из хозяев? — спрашивает меня Олейник.

— Никого.

— Ну, ты тут постой, чтобы кто не вздумал побезобразничать, а я к эскадронному.

С нашей стороны городка стрельба прекратилась везде, а вот впереди, у моста (о нем мы уже знаем) стрельба жаркая, так что и нас могут туда двинуть или, я думаю, направить и вслед за теми, кого мы только что отогнали. Для какого-нибудь обходного маневра. Хотя, если они еще в лесу где-то, нам двигаться против них по совершенно открытому месту, а потом перебираться через речку, про которую мы ничего не знаем, хорошего мало. Тем более, что только что из-за речки прошли две длинных пулеметных очереди, но так — в белый свет.

— Юра, а Юра! — это опять неугомонный Митя.

— Чего тебе?

— Вот тут, — Митя топает ногой по полу кухни, — бочка с вином.

— Где тут?

— В подполе.

— Большая?

— Литров двести, но не полная, примерно на треть.

— В люк пролезет?

— Пролезет, я уже померил.

Митя из Ейска самый молодой во взводе, но парень шустрый.

Подзываю еще трех казаков и минут через пятнадцать после разных «Ну, взяли, пошла, пошла, а ну еще, толкай, толкай!» деревянная бочка стоит на полу кухни, да еще и с резиновой трубочкой. Участники процесса, попробовав содержимое через трубочку, нашли его удовлетворительным и подтащили бочку к наружным дверям. Оставалось только ждать. Наконец, стрельба у моста начала куда-то перемещаться, затем затихать и прекратилась.

Вот и обозы двинулись. Дожидаемся своей подводы, укладываем бочку, и весь эскадрон потихонечку, на ходу, по очереди прикладывается к резиновой трубочке.

Проходим мост, и вскоре становится ясно, почему титовцы так упорно не хотели пропустить нас через него. На шоссе стоят штук 30 тяжелых немецких грузовиков, с них частично выгружено много чего разного, главным образом, боеприпасов, а мы не дали им увезти все это добро в горы. В нашем полку только советское оружие, поэтому берем и грузим только ящики с ручными гранатами и панцерфаустами. Мне повезло особенно: в кузове одной машины я обнаружил даже не знаю, что, но, разорвав это на две половинки, я получил два приличных одеяла. Теперь, положив одну половинку на землю и укрывшись второй, сплю совершенно комфортно, хотя тут в горах, и довольно прохладно, в особенности тем, у которых нет шинели.

— Слушай, Михаил, — говорю я Олейнику, — а куда могли деться те титовцы, которых мы отогнали? Ведь только по этому ущелью, слева от дороги, они и ушли, а может, и не ушли. У нас, смотри, сколько панцерфаустов, все равно нам их не взять. Давай-ка, устроим массовую бомбежку.

И устроили. Был ли кто там или не был, нам неизвестно, но деревья так и взлетали на воздух. А потом в то же ущелье мы сбросили и пустую бочку.

В этот же день, к вечеру, по колонне пронеслось известие, что наши передовые разъезды встретили англичан. Рассказывали, что англичане на своих джипах были просто ошарашены, когда их бросились обнимать непонятные кавалеристы в мохнатых папахах да еще и с каким-то доселе невиданным ими оружием.

Какого же числа это было? Мне потом сказали, что 13 мая. Точно не знаю, возможно, и так.

А вот в том, что это был, пожалуй, последний бой второй мировой войны в Европе, я почти уверен.

20. В ГОСТЯХ У АЛЬБИОНА

На следующий день после нашего последнего боя мы увидели, наконец, живого англичанина. Он сидел на пригорке под большим деревом, положив на колени автомат какой-то невиданной нами до сих пор системы, а возле него громоздилась огромная гора оружия, в которой копошились казаки. Я тоже включился в этот процесс, бросил в кучу опостылевшую мосинскую трехлинейку, снял с пояса и швырнул туда же подсумки с советскими патронами, подобрал себе немецкий шмайссер, новенький, с не стершимся чернением, взял 12 магазинов к нему, нашел тяжелый бельгийский 12-зарядный пистолет Хай Пауэр с патронами и вернулся в эскадрон. Ручных гранат у нас и без этого было достаточно. Перевооружались и другие, в немалом количестве, казаки. Огневая мощь нашего эскадрона здорово возросла, только вот куда теперь стрелять? Некуда, так как на территории, контролируемой английскими войсками, титовцев не было, и англичане их появления допустить не могли. Немножко удивляло, что они позволяли нам так свободно обращаться с оружием. А может, и не позволяли, а просто рядовые солдаты на посту ничего не могли с нами поделать.

Все это происходило при непрекращающемся движении колонны. Через пару часов наш эскадрон свернул с дороги и начал размещаться на прилегающей к дороге полянке. Быстро поставили палатки, после чего сотник Сапрыкин построил эскадрон и сообщил нам основные новости, которые заключались в следующем: война закончена, Германия капитулировала, мы находимся в зоне английской оккупации, никакой опасности для нас со стороны советских и коммунистических титовских войск нет, хотя не все еще полки нашего 15-го казачьего кавалерийского корпуса вышли из опасной зоны, но через день-два все они будут здесь. Что будет с казаками дальше, пока неизвестно, но то, что англичане, вылавливая и собирая в лагеря военнопленных всех немцев, не трогают и даже не разоружают казаков, внушает некоторые надежды.

После команды «Разойдись!» я быстренько прошел немного в лес, нашел большой трухлявый пень, выпустил в него пару очередей из автомата и несколько пуль из пистолета. Все работало отлично, и я убедился, что мои обновки меня при случае не подведут. Впрочем, не я один этим забавлялся.

Началось наше житье-бытье у гордых британцев. Мы располагались поэскадронно и раза три переходили с места на место, как только наши кони съедали траву, хотя для нас, пластунов, это не было такой проблемой, как у конных полков.

Пропитание наше осуществлялось таким способом: едет по дороге английский джип, за ним 3–4 грузовика, джип останавливается, из него выходит офицер, смотрит на наш эскадронный табор, определяет на глазок количество едоков, после чего солдаты выгружают несколько ящиков с продовольствием и едут дальше. И никаких тебе накладных, всяких «сдал-принял».

Через день-два к нам присоединился и последний полк, который был задержан болгарами и освобожден только под сильным давлением английского командования. Весь корпус был в сборе.

Встречается мне старый приятель по курсам, удивляется: «Как, ты живой? Говорили, что убили тебя под Старым Градцем. Значит, долго жить будешь». Предсказание сбылось, живу до сих пор.

Мирная жизнь, хотя насчет слова «мирная» у нас было немало сомнений, протекала достаточно монотонно. Проживали мы в палатках, сооруженных из треугольных плащ-палаток; было тесновато потому, что у половины нашего взвода плащ-палатки покоились далеко отсюда, на дне Дравы, но как-то обходились. С питанием никаких проблем не было: и англичане достаточно подвозили, и было при желании сколько угодно возможностей посещать австрийских бауэров в окрестных горах. Англичане не трогали казаков, а самым надежным признаком принадлежности к казачеству служили папахи.

Некоторые из наших офицеров, носившие до сих пор фуражки, срочно перешли на папахи. Мы, потерявшие папахи при переходе через Драву, если приходилось отлучаться из эскадрона, брали папахи взаимообразно.

Англичане разъезжали на своих джипах только по дорогам, в горы не лезли, и для этого имелись немалые основания. Горы здесь напоминали в это время что-то вроде муравейника: немецкие солдаты и офицеры, в одиночку и группами, вооруженные и безоружные, пробирались кто куда, стараясь избежать лагерей военнопленных. А если учесть, что в частях вермахта, находившихся на Балканах, было много австрийцев, так те просто стремились скорее попасть домой, а места эти были им прекрасно известны. Местные же бауэры, конечно, всячески им помогали. Появление же английских солдат в этом броуновском движении могло для них окончиться печально. Так чего же им было туда лезть, искать приключений на свою голову?

А нам-то чего было бояться? Мы этих несчастных немцев или австрийцев не трогали, они нас тоже. Во всяком случае, ни одного столкновения мне неизвестно. А в горы хотелось: кому просто из любопытства (как они там черти, живут?), а кому полакомиться яблочным вином — сидром, который делал у себя дома каждый бауэр. Я — человек непьющий, но участвовал в таких «экскурсиях» очень часто, потому что и интересно было, да и звали меня с собой охотно многие, потому что я мог более или менее объясняться по-немецки. Собираемся человека три-четыре, вооружаемся, обязательно в папахах, и отправляемся или пешком, или на лошадях, позаимствованных у казаков конных частей.

Жили эти бауэры по нашим, конечно, понятиям здорово. Как правило, двухэтажные дома, солидные хозяйственные постройки, много скота. У каждого два-три работника, только мужской части этих работников уже у них не было — они почти все были из военнопленных французов, а те уже быстренько собрались и двинулись домой. Я несколько раз встречал группы французов, идущих по дороге с французским флагом и весело распевающих свои песни. А девчата, преимущественно украинки, все еще были на месте и, похоже, не знали еще, что война уже закончилась. Сейчас вся советская печать много пишет о рабстве, о мучениях этих самых остарбайтеров. Что-то мы этого не увидели. Одеты чисто, вид абсолютно не замученный, то есть, украинская женская стать в полном натуральном виде, да еще прически всякие фокусные накручены. Мы им всем рассказываем, что они должны спускаться вниз, к англичанам, регистрироваться и ехать домой. Но я не заметил, чтобы они уж очень торопились.

Сначала мы удивлялись, что не встречаем работников — русских парней. Решили, что их чаще направляли на работу в промышленность, а не к бауэрам. Однако через несколько дней произошла встреча.

Мы ехали втроем на велосипедах, из оружия — только пистолеты. Попадается крутой подъем, мы идем пешком, ведя велосипеды руками. Дорога проселочная, слева небольшой обрывчик, справа — крутой откос и крупные деревья.

Идем, что-то разговариваем. И вдруг:

— Хальт! Хендехох! Ваффен хинлеген!

Три секунды, мы, бросив велосипеды, уже за деревьями, и пистолеты в руках. А по нас стреляют, и выстрелы какие-то странные. Мы, естественно, тоже, но редко — патронов у нас мало, да и понять не можем, кто это на нас напал и что ему нужно?

А вот, такая неожиданность: после одного нашего выстрела слышим наш родной, родненький, роднюсенький русский мат.

— Вы, что, — кричим, — русские?

— Русские. А вы кто?

— И мы русские. Так какого же, этого самого, вон энтого, вы в нас палите? Выходим, только уговор — не стрелять!

Встаем, выходим осторожно, они тоже. Шесть человек, пацанва, лет по 16–17, одеты как бродяги, грязные, оборванные. Оружие — одна какая-то допотопная винтовка и два охотничьих ружья. Потому-то и выстрелы нам показались странными. Я воюю уже два с половиной года, но дробью по мне еще ни разу не стреляли.

Разговорились. Все с Украины, работали у бауэров. Чуя конец войны, сговорились, сбежали. Ночуют в горах, продовольствие добывают у местных, иногда под угрозой оружия. Об окончании войны не знают. Почти что партизаны, только на военных не нападали и мостов не взрывали.

Мы им все рассказали, посоветовали заканчивать войну и спускаться вниз, к англичанам, только предварительно приодеться хоть как-нибудь, чтобы домой вот такими оборванцами не заявиться. На том и расстались, весьма дружелюбно.

Через несколько (точнее не могу сказать) дней англичане приступили к разоружению казаков. Жалко мне было отдавать свой новенький, только что благоприобретенный автомат, но сдать его и не пришлось. Подъезжает ко мне казак в белой папахе, с ПСВ на рукаве (ПСВ означает «Полк Сибирского войска», но казаки расшифровывали эту аббревиатуру по-своему: «Поймают Советы — вые…», что и исполнилось в полную меру, а то даже и чересчур) и предложил махнуть автоматами. И у меня оказался такой же МП-40, но настолько затертый и перетертый, что можно было только предположить, сколько же из него выплеснулось свинца на погибель людям.

Сама процедура сдачи оружия не выглядела серьезной: мы шли, а подводы ехали мимо огромной кучи оружия и бросали туда, кто что хотел (если хотел). Нас, казаков, никто не обыскивал, а подводы не осматривал, так что кроме 10–15 единиц стрелкового оружия, которое нам формально оставляли для «нужд самообороны», мы практически могли себе оставить оружия, сколько хотели. Тяжелое оружие, конечно, сдали все. Его же припрятать невозможно.

Разоруженные, мы не ощутили никаких изменений в сущности своего существования и никак не были похожи на военнопленных: у нас остались полки и эскадроны с соответствующими командирами, нас никто не охранял, мы пользовались абсолютной свободой, к тому же почти не связываемой армейской дисциплиной.

Чем мы занимались во время, свободное от вылазок в горы, правда, довольно частых? Играли в волейбол, играли в карты, хотя в этом деле были некоторые трудности: не было действующих денег. Как-то я видел, как вдоль дороги ветер разносил целую бумажную метель из самых разнообразных денег: немецких, итальянских, хорватских, венгерских и еще Бог знает каких. Так что при игре в карты на интерес приходилось изобретать разные способы определения относительной ценности всяческих предметов, участвующих в игре. Так что, понятие «у.е.» не сегодня родилось. Но как бы то ни было, вторые часы я выиграл.

И конечно, разговоры, разговоры и разговоры. Англичане нас не беспокоили и никаких поводов для появления каких-либо опасений не давали. Отношения были самые сердечные. Каждый день английские солдаты и сержанты являлись к нам, иногда десятками с просьбами разрешить прокатиться на конях. Отказа им, особенно в конных полках, никогда не было, но кавалеристами они все были никуда не годными, и казаки немало потешались, глядя на их упражнения. Случалось пару раз, что какой-нибудь казак, из мастеров, конечно, не выдержав такого измывательства над благородным спортом, вскакивал на коня и выдавал такой дивертисмент, что присутствующие англичане только восторженно ахали и что-то бормотали на своем тарабарском языке.

До сих пор, через столько лет, я слышу или читаю в печатных изданиях, что эта обстановка благодушия была создана умышленно, чтобы успокоить казаков, убаюкать их, не довести их до крайнего отчаяния и не дать повода для беспокойства и эксцессов.

Я так не думаю. Я считаю, что английские солдаты и младшие офицеры вполне от души сочувствовали нам и ничего не знали (до поры, до времени, конечно), какие подлые планы сочинялись в это время в Лондоне высшим руководством Великобритании.

Да и там, в Лондоне, не было единомыслия. Сейчас уже стало известно, что некоторые министры британского кабинета возражали против выдачи казаков советским властям, и сам Черчилль некоторое время колебался и долго не мог окончательно принять решение.

Информации мы не получали никакой. Ни от своих офицеров, которые, по-видимому, и сами ничего толком не знали, ни откуда бы то ни было, со стороны. Все восполнялось слухами, а слухи были самые разные, вплоть до самых фантастических. Самый первый слух, который был более или менее воспринят нами всерьез, гласил: всех нас отправят в Канаду, где каждому будет выделено 60 гектаров плодородной земли. Большинство казаков такая перспектива устраивала бы, ибо все уже понимали, что шансов возвратиться на родину нет, а жить-то надо. Мне же это не очень нравилось: ну, что я буду делать с этими гектарами, а их целых шестьдесят, если я никогда не занимался сельским хозяйством, хотя и жил в станице? Приходилось, конечно, еще мальчишками помогать матери в огороде сажать кукурузу или копать картошку, но это же был огород в 15 сталинских соток, а не 60 гектаров, где нужно знать и механизацию, и агрономию, и животноводство, и еще Бог знает, что.

Был такой случай. Поехали с приятелем, тоже урядником, верхами в горы и попали на обед к одному бауэру. Тот принял нас очень любезно, усадил за стол вместе с семьей, состоящей, кроме него из жены и двух дочек, симпатических девушек лет 16–17, и, угощая жареным мясом с картофельным пюре, все время рассказывал о своем хозяйстве. Переводил я, и мне этот разговор уже порядком надоел. Когда обед закончился, хозяин предложил нам осмотреть его хозяйство и ушел с моим приятелем, а я остался любезничать с девушками, в пределах, конечно, моего знания немецких любезностей.

Вернулся мой урядник в полном восторге. Особенно его восхитили животноводческие помещения, которые были двухэтажными и так расположены на склоне горы, что на второй этаж можно было заехать подводой, и где хранились сено, солома и кукуруза. Там же стояли соломорезка, кукурузорушка и чаны для запаривания кормов. И все это можно было подавать вниз через люки прямо в кормушки, а не таскать, скажем, сено охапками для десяти коров и пяти лошадей.

Увидев, какое впечатление произвело его хозяйство на моего приятеля, бауэр уже вполне откровенно предложил нам остаться у него, да еще и с лошадьми, даже начал намекать насчет своих симпатичных дочек. Действительно, хозяйство у него было большое, ему самому уже далеко за пятьдесят, двое работников-французов ушли домой, больше мужчин нет, а весна — работы много.

Мой напарник уже было заколебался, но я сказал решительное «нет», во- первых, потому что я не хлебороб, а во-вторых — уходить из эскадрона, да еще с ворованными лошадьми я считал делом недопустимым. Один же он оставаться не мог, так как по-немецки, кроме «битте» и «данке» ничего не знал, да и вообще оставаться в одиночку в чужой стране не хочется.

Одно время получили распространение слухи о том, что нас, кто помоложе, будут брать в английскую колониальную армию, но очень скоро эти слухи благополучно затихли. Были и другие, например, что весь наш корпус, заменив немецких офицеров, направят в Бирму или Таиланд для боевых действий против японцев, что вообще было довольно логично, так как, конечно, действия казаков в горах, джунглях и прочих болотах были бы более эффективными, чем те же действия изнеженных англичан.

Опять же возникает вопрос, каким образом возникали слухи? Кое-кто считает, что это были те же козни вероломных англичан, направленные на обман исстрадавшихся казачьих душ. Я же считаю, что слухи эти как раз и возникали в этих самых душах, как последняя надежда, затем и широко подхватывались такими же душами.

Появились листовки, сразу много. Подписаны они были главным советским генералом по репатриации Голиковым и содержали примерно такой текст: «Казаки, война закончилась! Родина победила! Возвращайтесь домой! Вас ждут отцы, матери, жены, дети. Родина прощает вас».

Интересно, каким образом листовки попадали к нам. Самолеты над нами не летали. Кроме того, если бы листовки сбрасывались с самолетов, то их было бы много и в лесах, и на горах. Этого не было. Значит, листовки доставлялись кем-то среди нас: или давними агентами НКВД, или же эти агенты внедрялись только сейчас, что было совсем не трудно: охраны у нас не было, документов никто не проверял. Достаточно было надеть папаху и нашить на рукав «КВ», «ВД» или тот же «ПСВ», и гуляй, где хочешь.

Листовки произвели большое впечатление. Не на тех казаков, что постарше возрастом и которые уже испытали на себе многие прелести советской жизни, а преимущественно на молодежь. Многие, в том числе и я, рассуждали примерно таким образом: верить заверениям товарища Голикова не следует, но все-таки не может существовать на белом свете такой жестокий и людоедский режим, который смог бы целый корпус загнать за колючую проволоку, а тем более поставить к стенке.

Слепые котята! Коммунистической власти, уничтожавшей миллионы людей прямыми расстрелами, акциями ЧК, ГПУ, НКВД, ссылками, расказачиванием, раскулачиванием и прочими массовыми мероприятиями, уничтожить весь наш корпус было легче, чем коту чихнуть. Ведь по одной гадючей бумажке, утвержденной Сталиным, было расстреляно и зарыто в Катыни 30 тысяч польских офицеров и интеллигентов. Чем мы лучше? Или чем это труднее для искушенных в палаческих делах большевиков?

Мы были пока что живыми людьми, ходили, бегали, смеялись и веселились, но уже горе-судьба, огромная, жестокая и неумолимая, надвигалась на нас, чтобы поглотить, задавить и стереть в лагерную пыль.

Приближались последние дни казачьей свободы, а точнее сказать, и самого казачества, ибо после всех этих событий казачества уже не было. Оно, как говорили сами казаки, накрылось, а чем именно накрылось, те казаки знают.

21. ОПЕРАЦИЯ «ЖЕРЕБЕЦ»

Лежу я в палатке, гляжу в потолок. Это сказано, конечно, фигурально «в потолок», потому что в палатке потолка нет, я все равно гляжу.

Заглядывает в палатку казак: «Юрко, тут тебя какой-то вахмистр разыскивает!»

Минутное дело: застегнуть пуговицы, защелкнуть ремень с пистолетом. Выхожу. Стоит вахмистр, невысокий, немолодой, сухощавый, с кавалерийскими ногами, на груди несколько ленточек, бывалый значит. Взгляд острый и, по-моему, оценивающий. Меня оценивает.

— Это ты Юрий Кравцов? — спрашивает.

— Я.

— Отойдем, разговор есть. Отходим, усаживаемся на пригорок.

— Как живешь? — начинает разговор.

— Как?! Как все, — отвечаю я некоторым удивлением: с чего бы это ему интересоваться моей жизнью.

— С питанием как, хватает?

— Хватает, даже остается, — это я шучу.

— А как с куревом обходишься?

— Никак. Не курю я.

— Не куришь…? — он протянул это с таким разочарованием, что тут я уже удивляюсь по-настоящему.

— Не курю. А что?

— Да вот понимаешь, дело одно есть. Ты ж, говорят, по-немецки малость маракуешь?

— Малость есть.

— Вот мы и думали, поможешь нам. План небольшой мы вот с ребятами задумали, а без тебя трудновато будет.

— Что за план?

Тут он мне рассказывает свой план, и я соглашаюсь. Пересказывать план этот я не буду, расскажу сразу, как он исполнялся.

На следующий день вахмистр (его звали Семеныч) пришел ко мне и застал меня полностью экипированным: пистолет, автомат, фанаты и взятая взаимообразно папаха.

Двигаемся с Семенычем в путь. Пройдя с километр по лесу, выходим к небольшой полянке, где ожидает вся группа: четверо казаков и семь коней, шесть под седлом и один, писаный красавец, без седла.

Семеныч дает последние наставления, повторяя: «Смотрите, чтоб все было точно. Две ракеты, одна красная, одна зеленая, в расходящиеся стороны, под углом». Двое казаков вскакивают в седла и, взяв в повод этого самого великолепного красавца, исчезают.

Мы, оставшиеся, знакомимся. Одного зовут Федей. Это рослый, по-русски говоря, могутной казак, с пшеничным чубом из-под папахи и такого же цвета усами, постоянно улыбающийся, судя по выговору — донец. Другого звали Алексеем, и ничем особенным он не запомнился.

— Что же ты, Юра, казак, а воюешь в пехоте? — ухмыляется Федя, — Или никакого кавалерийского опыта не имеешь?

— Не имею, Федя.

Я врал. Кавалерийский опыт у меня был. В нашей станице Ярославской перед войной было четыре колхоза, в каждом колхозе, само собой, конюшня, а в каждой конюшне, само собой, кони. Летом мы, мальчишки, частенько по вечерам, когда заканчивался сельский труд, толклись возле конюшни, надеясь, что конюхи позволят нам сгонять лошадей на реку Фарс для купанья.

И вот мы, семеро или восьмеро пацанов, мчимся по станичной улице, подбадривая хворостинами не слишком ретивых колхозных скакунов. Вдруг я вижу, на правой стороне улицы сидят на крыльце три девочки из нашего класса. Что должен делать в такой ситуации уважающий себя казак? Я натягиваю правый повод, и мой аргамак мчится уже не по накатанной колее, а по зеленой траве.

Для чего я это сделал? Эту улицу пересекал как раз в этом место ручей, совсем небольшой, летом иногда даже пересыхал полностью. Какой-то рачительный хозяин устроил запруду, и образовался небольшой прудик шириной чуть больше метра, в котором вечно копошились утки, превращая воду в некую субстанцию черного цвета и средне-советско-сметанной консистенции. Вот эту водную преграду я и вздумал преодолеть лихим прыжком и вызвать тем самым, восхищенные взгляды девчонок. Я уже вижу, что они меня заметили, но я на них ноль внимания и гордо смотрю прямо перед собой.

Лихо подлетаю к прудочку и… Проклятая скотина упирается копытами в бережок, а мое тело, подчиняясь закону Ньютона, продолжает движение вперед.

В последнее мгновение я пытался удержаться коленями, поэтому мое бедное тело получило и некоторый вращательный импульс, я произвожу почти полный оборот и шлепаюсь в воду, если ее можно было так назвать.

Утки с возмущенными криками разлетаются в разные стороны, мой обидчик возвращается на колею и бежит догонять своих товарищей, а я сижу в этой грязюке и думаю: «Какой позор! Завтра об этом узнает вся станица. А девчонки, наверно, так и заливаются хохотом?!»

Ан, нет! Девчонки бегут ко мне, со всяческими охами и ахами, помогают мне выбраться из грязи, одна из них тащит ведро воды, холодной-прехолодной, начинают меня отмывать-обмывать и даже попытались стащить с меня трусы, единственную на тот момент мою одежду, но тут уж я проявил твердость.

После всего этого мы все отправились домываться на Фарс, и я оказался не только опозоренным, а наоборот, стал чуть ли не героем.

Это все я вспомнил, но Феде рассказать поостерегся.

Проходит уже более часа, мы начинаем беспокоиться, как вдруг вот оно долгожданное — две ракеты, как и нужно было.

Семеныч командует: «По коням!», приказывает Феде во время скачки и особенно на поворотах «обеспечивать мою безопасность», и мы трогаемся в путь. Выбираемся на дорогу, и начинается бешеная скачка, Федя мчится справа от меня и почти вплотную, бережет.

Слева от дороги показывается большое поместье, мы влетаем в распахнутые решетчатые железные ворота, и я с удовольствием отмечаю, что с поворотом на такой головокружительной скорости я справился вполне удовлетворительно.

Посреди большого вымощенного камнем двора стоит группа австрийцев, все пожилые. Мы подлетаем к ним, и тут мои казаки начинают выделывать невероятные чудеса, Семеныч, почти не останавливая коня, то есть на полном скаку спрыгивает с него, а конь почти сразу останавливается возле него; Федя и Алексей поднимают своих коней на дыбы, и те размахивают подкованными копытами прямо перед носами ошарашенных хозяев. Я, конечно, таких фокусов не устраиваю, а нормально останавливаю своего коня и спрыгиваю с него, стараясь не запутаться в стремени левой ногой.

Подходим к группе, сразу определяем главного. Кто это: владелец или управляющий нам неизвестно, да это нам и ни к чему.

Я заранее заготовил все необходимые фразы и мог бы обойтись без Семеныча, но субординация обязывает, Семеныч говорит по-русски, я по-немецки.

Разговор короткий.

— Казаки были?

— Были.

— Коня продавали?

— Продавали.

— Где конь?

Один кивок головой, и вот уже Алексей выводит нашего красавца из конюшни, а я говорю «главному» тоже заранее заготовленную фразу:

— Этот конь является военным имуществом, а военное имущество ни продавать, ни покупать нельзя. Иначе могут быть большие неприятности.

Слово «неприятность» я по-немецки не знаю, поэтому сказал: «Будет очень плохо».

Никто не возражает, все согласно, кивают. Я же дополнительно ко всему и, выходя из сценария, набираюсь нахальства и прошу у «главного» хоть немного сигарет. Через несколько минут нам вынесли коробку с сигаретами — штук тридцать.

Дела наши закончены, пора покинуть гостеприимное поместье. Догадливый Федя так ставит своего коня, чтобы никто не видел, как он одним движением своей сильной руки помогает мне «лихо» вскочить в седло.

Выезжаем из ворот и двигаемся теперь уже шагом в обратном направлении. Все, кроме меня, естественно, с удовольствием закуривают и хвалят меня за находчивость.

— Эх, тебе бы еще и бутыль с сидром попросить. Они бы без разговоров дали, — говорит Федя, выпуская клубы дыма.

Добираемся до своей полянки, ждем. Через полчаса заявляются и наши авангардные казаки. Все довольны: они продали коня за 4 коробки сигарет по 200 штук в каждой, то есть за 800 сигарет. Я недоволен — хорошо было бы, если бы выпросил не 30, а 40 штук, а то 830 на шесть не делится. Я даже предлагаю уменьшить мою долю, но Семеныч не соглашается, и все делится поровну, причем мне дают и коробку для удобства.

Я возвращаюсь в свой эскадрон, разоружаюсь, возвращаю владельцу заимствованную папаху и награждаю его десятком сигарет, чему он неслыханно рад, угощаю свой взвод, но с полсотни припрятываю: мало ли что может случиться, а то ведь я и поныне гол как сокол.

Дней через шесть-семь мы в том же составе повторили операцию, только она произошла с некоторыми изменениями.

Диалог звучал так:

— Казаки были?

— Были.

— Коня продавали?

— Нет.

Как нет? Ракеты ведь не люди, они врать не могут, и через пару минут Федя и Алексей вывели из конюшни наш товар. Тут уж я не стал выпрашивать еще сигарет, так как взгляды присутствовавших от противной стороны были не очень дружелюбными. И заплатили они не щедро, всего 600 штук. На этом наша коммерческая деятельность закончилась. Могут сказать, что деятельность была не очень честной и благородной. Отвечаю: а покупать такого великолепного коня за несколько пачек сигарет, пользуясь своим монопольным положением и бедственным положением других, да еще у людей, только-только вышедших из атмосферы, наполненной свистом пуль и осколков и грохота разрывов снарядов и бомб — это честно и благородно? Я считаю, что это прямой и откровенный грабеж, и лишение этих людей нескольких пачек сигарет есть вполне заслуженное наказание за этот грабеж, причем наказание мизерное.

И вообще: кто может, и кто имеет право судить, где правда, и где кривда? Есть такая притча: к Ходже Насреддину приходит дехканин и жалуется на своего соседа, который его чем-то обидел. Выслушав его. Ходжа говорит: «Конечно, ты прав». Тот уходит, довольный, а вскоре приходит тот самый обидчик и рассказывает свою версию ссоры, и Ходжа ему говорит: «Ты прав, конечно». Услышав эти разговоры, жена Ходжи упрекает его: «Что же ты, одному говоришь, что он прав, и другому тоже. Разве так можно?» Ходжа отвечает: «И ты, жена, права».

У каждого своя правда, и это относится не только к взаимоотношениям между людьми, но и к отношениям целых народов и государств, или к отношениям различных классов и социальных групп.

Многие историки утверждают, что во время второй мировой войны один миллион советских граждан принимал участие в военных действиях против Красной Армии, против СССР. Насколько достоверна эта цифра, судить не берусь, но ясно, что очень много. Это те, которые вступили в ряды Русской Освободительной Армии — РОА. Это — казаки, украинцы, татары, калмыки и другие. Такое количество этих людей указывает на то, что это была не кучка предателей и мерзавцев, а мощная политическая и военная сила, которая могла повлиять на исход войны; и только верхушка нацистской Германии, вполне резонно опасаясь роста влияния этой силы, не очень благожелательного по отношению к нацистам, не позволили этим силам достаточно организоваться и усилиться.

Наиболее организованной, боеспособной и сознательной частью антикоммунистических движений во время второй мировой войны было казачество. Это понятно. Во время перестройки стали достоянием гласности документы, какой поистине дьявольский характер носил заговор против казачества (не против отдельных казаков, не против тысяч казаков, а именно — против всего казачества численностью в несколько миллионов человек) сразу же после Октябрьской революции и как неумолимо, жестоко он был выполнен большевистской верхушкой.

Так неужели потомственный воин, деды и прадеды которого много лет бесстрашно охраняли опасные рубежи России, не имел морального права с оружием в руках выступить против кровожадного, людоедского сталинского режима, пусть даже в союзе с другим людоедским режимом?

Вполне можно сделать такой вывод: вторая мировая война была для народов СССР и гражданской войной.

Кто же был прав в этой, повторяю, гражданской войне, хотя история многократно доказала, что в гражданских войнах правых не бывает?

Бойцы и командиры Красной Армии на фронте сражались за свою страну, за свой народ, против жестокого и безжалостного врага, не скрывавшего своих намерений относительно будущей жалкой судьбы побежденных народов. Но одновременно эти солдаты защищали и сталинский режим, равного которому по жестокости и кровожадности история еще не знала. Если кто-то в этом сомневается, упоминая имена Чингисхана, Тамерлана и прочих Аттил, то упомянутые правители и воители действительно пролили реки крови, но они уничтожали чужие для них народы, а зловещая цепочка Ленин-Троцкий-Свердлов-Дзержинский-Сталин уничтожала свой собственный народ сотнями тысяч и миллионами. Хотя слова «свой народ» можно для русского народа и казачества поставить под большое сомнение, расшифровав эту цепочку: полуеврей — еврей — еврей — поляк — грузин. Можно только сказать, что в своей палаческой «работе» их не стесняли никакие нации.

То есть, можно сказать, что воины Красной Армии одновременно выполняли одно благородное дело и одно дело неправое и неблагодарное.

Солдаты и офицеры РОА, 15-го казачьего кавалерийского корпуса и других формирований освободительных движений сражались против сталинского режима, но делали это в союзе и с помощью Германии, руководимой нацистским режимом, по своей сути мало отличавшимся от сталинского.

То есть, опять же, одновременно выполняли правое дело и неправое.

Следует еще отметить, что солдаты Красной Армии зачастую не имели свободы выбора, зная, что за их спиной НКВД, заградотряды, штрафные батальоны. А опасения за семьи, над которыми постоянно висел страшный топор ужасающих репрессий?

Так кто же виноват, а кто прав? Никто не виноват, обе стороны правы. Каждый сражался за свой народ, за то дело, которое считал справедливым и полезным для своей страны.

Но одни оказались победителями, а другие побежденными. И с помощью союзников, правительств демократических стран США и Великобритании победители организовали такую расправу над побежденными, по сравнению с которой по своей дикости и жестокости знаменитые в истории деяния Нерона, Калигулы, Ивана Грозного и прочих головорезов кажутся просто детскими шалостями.

По большому счету дело можно, представить так. Перед Второй мировой войной на Земле существовало, говоря терминами Рональда Рейгана, две империи зла: нацистская Германия и коммунистическая империя, Советский Союз. Обе с одинаковыми целями — мировое господство, обе — с одинаковыми методами достижения этих целей, жестокими и бесчеловечными. Обе были врагами всего рода человеческого. И вот они схлестнулись в смертельной схватке. Западные демократические страны, в душе желая гибели обеим «Империям зла», имели возможность выбрать себе союзника. После некоторых колебаний они выбрали в союзники Советский Союз. У Власова и его соратников, в душе желавших того же самого, выбора не было, они стали союзниками Германии.

Так кто же может объяснить, почему быть союзником одного кровавого режима — это предательство, а быть союзником другого, еще более кровавого режима — добродетель?

Бытует мнение, что все это власовское движение не более, чем пропагандистский трюк ведомства Геббельса, должный служить приманкой для советских солдат. Намерение немцев использовать, таким образом, Русское освободительное движение, несомненно, было, но очень скоро немцы убедились, что движение набирает силу и становится важным фактором в политической жизни оккупированных областей СССР и уже не может быть игнорировано руководством Германии.

Русское освободительное движение не считало себя организацией, подчиненной Германии. Один из современных западных исследователей писал: «Власов и миллион его последователей никогда не принимали нацистскую доктрину и никогда не обещали служить интересам Гитлера после войны». У Власова не было иллюзий по отношению к Гитлеру. Не было их и у Гитлера. Гитлер отлично знал, что все участники Русского движения не были его сторонниками, а только врагами его врагов. А это значит — до поры, до времени. Отсюда — и тотальное недоверие нацистской верхушки к Власову и его движению. Отсюда все тормозы его развитию и расширению. В отличие от отношения к казачьему движению во главе с генералом Красновым. Это легко объяснить: осуществление идей генерала Краснова о создании независимого казачьего государства Дона, Кубани и Терека не представляло опасности для тысячелетнего рейха. Осуществление идей генерала Власова о создании могущественной антикоммунистической России представляло бы постоянную угрозу владычеству немцев над миром.

Вот к каким рассуждениям подошел я, вспоминая наши «операции Жеребец» и уже зная все, что произошло в течение многих лет после этого.

Все эти мысли вот в таком законченном виде проявились у меня, конечно не тогда, когда я возвращался густым лесом в свой эскадрон с коробкой подмышкой, а теперь, когда я пишу эти строки, будучи старым и мудрым, причем основная часть мудрости постигалась мною в долгих путешествиях по островам знаменитого архипелага ГУЛАГ.

22. «РОДИНА ЖДЕТ НАС»

Время шло, часы неумолимо отсчитывали последние секунды, остававшиеся до казачьей Голгофы. Каких-либо явных признаков подготовки англичанами пакостей против казаков не замечалось, но настроение падало. По- моему, большинство считало: что угодно, но только побыстрее.

Были и хорошие новости. Мы узнали, что домановский Казачий Стан через какие-то заледенелые альпийские перевалы все-таки перешел в Австрию, избавившись тем самым от самосуда красных итальянских партизан, и расположился в районе города Лиенца, километров в двухстах от нас. Из нашего эскадрона человека два-три отправились туда, чтобы повидать родственников, а возможно, просто полагая, что с населением Стана, состоящим более чем наполовину из стариков, женщин и детей, англичане не будут поступать слишком жестоко. Они ошиблись.

Грянул первый гром: 28 мая уехали, не знаем куда, все офицеры. Не были насильно увезены, а просто уехали. Теперь известно, что они были приглашены на некую конференцию, на которой высокие чины английской армии якобы должны были сообщить что-то важное. Причем у офицеров сразу было отобрано оружие, которое по причине большого разнообразия должно было заменено стандартными английскими пистолетами. То есть, все было исполнено максимально подло.

Если рассуждать по-человечески, то, даже уезжая на реальную конференцию, нужно было все-таки сообщить об этом казакам. А то мы узнали об отъезде офицеров только тогда, когда к нам заявился незнакомый вахмистр и сказал, что он будет исполнять обязанности командира эскадрона. О том, куда и почему уехали офицеры, он ничего не сообщил. Скорее всего, и сам не знал.

Все это было, конечно, неприятно, но особой паники не вызвало. Большинство казаков считало, что англичане решили, наконец, превратить нас в обыкновенных военнопленных, то ость засадить за колючую проволоку, а офицеры будут в отдельном лагере с относительно лучшими условиями, что везде вообще практикуется.

Наступил и наш Судный день. В это время мы находились в районе небольшого городка Эберштайн, время от времени переходя с одной полянки на другую.

Команда, и мы снимаем свой палаточный лагерь, грузим нехитрые казачьи пожитки на подводы, а мне-то и грузить нечего, кроме двух попоночных кусков, и двигаемся в путь.

Идем-едем по дороге, день прекрасный, кругом замечательные альпийские пейзажи, красота неописуемая, но все это нас не радует, настроение подавленное, но особых бед никто не ждет.

Откуда-то спереди по колонне доходит информация: всех обыскивают, а подводы отгоняют в сторону. Все начинают разоружаться, выбрасывая оружие, куда попало. Я останавливаюсь возле километрового каменного столба с цифрой «6», считаю, что это шесть километров от Эберштайна, подбираю огромный куст и хороню под ним свой Пауэр и две итальянские лимонки, которые и лимонками можно называть только условно, ибо они цилиндрической формы, но они оборонительные, и мы все называем их лимонками в память знаменитой советской гранаты Ф-1. Хороню, это значит — зарываю в скопившуюся под кустом многолетнюю засохшую листву. Может, он и до сих пор там лежит?

Сначала по сторонам от дороги никого не было, но вот начали появляться неторопливо прохаживающиеся английские солдаты с автоматами наготове. Начинается! Я вижу, как один казак срывает с предыдущей подводы вещмешок и бросается в сторону. Англичанин что-то кричит, сбрасывает с плеча автомат. Мы замираем, солдат дает две длинных очереди, но мы ясно видим, что стреляет он не в казака, а так, для виду. Казак скрывается из виду.

Подъезжаем, видим ограждение из колючей проволоки, вход широкий. В такие места всегда вход широкий, а с выходом гораздо хуже. Подводы отходят в сторону, а мы заходим туда, где уже нет свободы, и на много лет, чего мы тогда, естественно, не знали. Несколько английских сержантов быстро обыскивают движущихся сплошной цепью казаков. Я прохожу без приключений, но только отошел, слышу сзади крик и шум. Оглядываюсь, вижу: один казак напирает всем телом на обыскивающего сержанта и громко кричит, а тот отпихивает казака в грудь двумя руками. Подходит офицер, все сразу выясняется. Оказывается, сержант отобрал у казака золотые часы. По приказу офицера сержант возвращает часы, и все успокаивается. Других подобных инцидентов я не видел.

Итак, мы в лагере, хотя лагерем это место можно назвать только условно. Просто это немалая территория, покрытая травой и изредка мелкими кустиками, с одной стороны ограниченная рекой, а со всех остальных — оградой из колючей проволоки. По другому берегу реки непрерывно патрулируют английские солдаты. Не убежишь, да никто и не пытается. Где был этот лагерь? Сейчас в некоторых воспоминаниях уцелевших во всех этих водоворотах-коловоротах казаков упоминается «Вайсенфельд» с очень похожим описанием лагеря. Однако я смотрю на современную карту Австрии и вижу, что расстояние между Эберштайном и Вайсенфельдом не менее 30 километров, и мне кажется, что в тот злосчастный день пройти 30 километров мы никак не могли. Не буду я над этим вопросом ломать голову: значит, или мы были не очень близко возле Эберштайна, или же англичане загнали нас в другое место, похожий на лагерь возле Вайсенфельда.

Сложил я на голую землю свою заветную попоночку, улегся, накрылся другой и благополучно заснул. И снов не видел, хотя по Фрейду обязан был видеть какие-то ужасы, так как подсознание мое, ясное дело, было взбудоражено на полную мощность.

И пришло утро, и наступил день.

Да, тот самый проклятый Богом и людьми день, триумф лицемерия, подлости и коварства, день, который я считаю концом всего российского казачества, ибо то, что происходит сейчас под вывеской «возрождения» или «восстановления» казачества, я считаю, никакого результата для настоящего казачества уже иметь не будет.

Этот день — 1 июня 1945 года.

Нас выводят за проволоку и начинают рассаживать по машинам. Грузовики большие, закрытые брезентовыми тентами, открыт только задний борт. На каждой машине по два вооруженных автоматами английских солдата усаживаются возле кабины на скамейке, а мы — на полу или на том, что у кого есть. Мне не повезло, место досталось прямо у заднего борта, и я к нему спиной; чтобы взглянуть на дорогу, мне нужно не только повернуть голову, но и повернуться на пол-оборота всем корпусом, а так долго не просидишь.

Прямо против меня и лицом ко мне сидит знакомый урядник по фамилии Завольский, ему постоянно видно дорогу, значит, он будет сообщать что-то и мне, и всем другим.

Начинаем движение, вытягиваемся в колонну. Завольский сообщает, а я сам проверяю: колонна длинная, бесконечная, через каждые три-четыре грузовика движется бронеавтомобиль или джип, битком набитый вооруженными солдатами. На поворотах дороги, а их много, стоят танки, их орудия направлены на дорогу. Здорово вооружились британцы на безоружных казаков. Интересно было бы встретиться с ними где-нибудь в горах и лесах, да на равных.

Едем медленно, часто останавливаемся. Несколько раз слышим стрельбу, и сильную. Стреляли, видимо, с джипов, так как в машинах с казаками стрелять англичане могли только по тем, кто сидел вместе с ними в кузове.

После мне рассказывали, что с нескольких машин выпрыгивали казаки, и стрельба велась именно по ним. Были ли убитые или нет, никто не знает.

Куда нас везут, неизвестно. Географию здешних мест мы приблизительно знаем, знаем и то, что советские войска находятся в районе Граца. И вот мой урядник Завольский начинает потешать всю нашу компанию: как только по каким-то дорожным указателям он решает, что колонна движется в сторону Граца, он быстренько снимает свои унтер-офицерские погоны, а через некоторое время, увидев другой указатель, надевает их снова.

Так и едем, веселимся. В погонах Завольский — смеемся, без погон — тоже смеемся.

Но вот гляжу на него и вижу: лицо его застывает и превращается в белую маску, глаза стекленеют, а рука, держащая снятые погоны, начинает судорожно дергаться. Что такое? Поворачиваюсь кое-как всем телом: автомашина наша идет по мосту, по обеим сторонам тесно, плечом к плечу стоят шеренги английских солдат, а от середины моста — советские пограничники в зеленых фуражках, новеньких суконных гимнастерках и начищенных до блеска сапогах.

Нас выгружают. Большинство еще смеется.

Подходит капитан-пограничник, тоже весь сверкающе-блистающий.

— Смеетесь? — хмуро спрашивает. — Ничего, еще поплачете!

Он знал, что говорил.

Нас, человек двадцать с одной машины, плотно окружает толпа блистающих пограничников числом человек в сорок и гонит под направленными автоматами к воротам и сразу возвращается к очередной машине.

Осматриваемся. Сильно разрушенный металлургический или машиностроительный завод, везде груды кирпича и изуродованные металлические конструкции. Узнаем название города — Юденбург. Узнаем и причину такого плотного кордона на мосту, оказывается, было несколько случаев, когда с моста бросались вниз и разбивались, конечно, насмерть казаки, высота моста над рекой метров тридцать, а внизу крупные камни.

Много казаков, и везде идет жаркая работа с «архивами» — уничтожаются и всяческие документы, письма, бесчисленное множество фотографий. Я тоже порвал на мелкие кусочки как свои фотографии с изображениями в героической позе возле грозного пулемета Шварцлозе, так и две фотографии с отцом Вити Каретникова: а что, если он вернется в станицу живым (он не вернулся), и я испорчу ему всю его советскую жизнь.

Длинная, метров в пятнадцать канава, приспособленная в качестве «удобств во дворе» и наполовину уже заполненная дерьмом, покрылась толстым слоем рваной бумаги, да и вся территория завода тоже здорово побелела. Но не только бумага. Когда я, сидя на битом кирпиче, уничтожал касающиеся меня следы истории, я увидел сидящего недалеко казака, который, развернув небольшую тряпочку, рассматривал что-то блестящее, а потом решительно завязал эту тряпочку и бросил туда же, в «удобства во дворе».

То есть, золото к «золоту».

Среди бродивших по развалинам людей попадались и казаки, даже казачки из Казачьего Стана. От них-то мы и узнали о тех ужасах, которые творились англичанами при выдаче из лагерей, расположенных возле Лиенца.

ЛИЕНЦ! название этого небольшого австрийского городка стало символом казачьей стойкости, казачьего самопожертвования, причем эти качества были проявлены не только взрослыми казаками, что никого бы не удивило, но и женщинами, детьми, немощными стариками.

Дорогие читатели! Мне неизвестно, что вы знаете о трагедии Лиенца. Кто-то знает много, кто-то знает кое-что, кто-то о ней даже не слышал. О событиях в Лиенце имеется большая литература, но ни в Советском Союзе, ни в теперешней, сверхдемократической России, эта литература не издавалась и, похоже, никто ее издавать не собирается.

Наиболее полный и подробный материал о событиях в Лиенце имеется в двухтомном сборнике «Великое предательство», подготовленном и изданном одним из последних кубанских атаманов генерал-майором Вячеславом Науменко. Это для тех, кто хочет знать много и точно.

Я не был в Лиенце. Но я знаю о нем много. Для тех, кто даже не слышал об этих зловещих событиях, я расскажу о них вкратце. Каждый человек, казак по крови, или просто проживающий в казачьих местностях, должен это знать и об этом помнить.

Перешедшие в Австрию казаки Стана и присоединившиеся к ним северокавказцы под руководством генерала Султан-Клыч-Гирея (его имя пишется по-разному) расположились вдоль левого берега Дравы несколькими лагерями, а штабы, генералитет, в том числе генерал кавалерии Петр Николаевич Краснов, выдающийся деятель Белого движения в годы гражданской войны и всемирно известный писатель, разместились в самом Лиенце. Информация о количестве находящихся к этому времени в Стане казаков разноречива, и я назову цифры, приведенные журналом «Казакия»: 15 тысяч строевых казаков и 38 тысяч стариков, инвалидов, женщин и детей, причем, среди этих людей было немало старых эмигрантов двадцатых годов, у которых даже и мысли не появлялось, что их могут отправить в Советский Союз. Ведь даже по условиям людоедского Ялтинского соглашения люди, не являющиеся гражданами СССР, не подлежали передаче советским властям.

Порядки в Стане, конечно же, отличались от наших. У нас — воинские части, в каждом подразделении имеется командир, и с подчиненностью и субординацией все ясно. А у них перемешаны строевые части с разными станицами и хуторами, которыми руководят атаманы; у многих строевых казаков жены и куча родственников в станицах, а командиров разных в высоких чинах (а иногда и самозванных) множество, и все взаимоотношения запутаны до крайности.

Зато информации у них было больше, так как были назначены английские коменданты или офицеры связи, которые постоянно были в контакте с казачьими офицерами.

Вначале все было благополучно и благожелательно. В отличие, опять же, от нас, с кем никто даже и побеседовать не удосужился, в Стане английские коменданты активно убеждали казаков в том, что о передаче в руки Сталина не может быть и речи.

Но наступил день 28 мая, офицеры уехали «на конференцию», некоторые из них пообещали женам, что вернутся к вечеру, но не вернулись. И все стало всем ясно. Да и сами англичане уже открыто заявляли, что все находящиеся в Стане люди будут отправлены в Советский Союз независимо от их желания или нежелания.

Депортация оставшихся казаков и членов их семей из района Лиенца началась утром 1 июня. Казаки приготовились. Они построились плотной толпой, в середине — женщины и дети, по краям — строевые казаки, в одном месте находилось несколько священников, одетых в торжественные облачения, державших иконы и хоругви.

Приказ английского майора Дэвиса начать добровольно погрузку на автомашины не был выполнен ни одним человеком. И англичане решили прибегнуть к насильственной погрузке. Английские солдаты, вооруженные дубинками и винтовками, набросились на толпу безоружных людей.

Один английский лейтенант писал в отчете: «Я был свидетелем многих случаев безнадежного отчаяния и страха перед будущим, которое для них уготовано. Мужчины бросались на землю и обнажали грудь, чтобы быть расстрелянными на месте, женщины были как безумные. Он и другой офицер… были вынуждены иметь дело с группой казаков, которые сидели на земле, сцепившись за руки, и отказывались двигаться и требовали лучше расстрелять их, чем передавать их в руки советских… Этот случай требовал применения силы. Солдаты примкнули штыки. В следующие десять минут солдаты избивали казаков палками, винтовками, в ход пошли даже острия штыков, которыми, надо сказать, действовали без лишней деликатности. Началась стрельба поверх голов казаков и в землю около них… Зрелище было достаточно дикое».

Толпа повалила дощатый забор и бросилась к лесу, но ее встретили пулеметным огнем. Были убитые и раненые. Немало было людей, мужчин и женщин, которые предпочитали покончить с собой, стреляли себя и своих детей, бросались с детьми с моста в Драву.

Избитых и окровавленных бросали в грузовики и везли так же под охраной в тот же Юденбург, где, как и нас, передавали советским офицерам. Один из вернувшихся английских охранников рассказывал, что трое казаков покончили с собой в автомобилях, а один бросился с моста в Юденбурге.

Сколько людей погибло в Лиенце, сказать определенно никто не может. Сейчас там стоит обелиск в память этих страдальцев и возле него 27 могил, столько, сколько смогли найти и похоронить местные жители погибших казаков, женщин, детей. А сколько не нашли? А сколько унесли бурные воды Дравы?

Здесь же, в Юденбурге, дело уже приближалось к вечеру, когда где-то неподалеку в одном из не полностью разрушенных зданий послышались автоматные очереди, и не какие-нибудь отдельные выстрелы, а непрерывная стрельба в течение трех-четырех минут.

Что это было? Послышались разговоры: расстреливают. Я так не думал. Чтобы дело шло к поголовному расстрелу, было непохоже. А если кого-то, то именно кого и как производился отбор? Процедур по отбору или отсеиванию я не замечал, хотя по развалинам ходили несколько советских пограничников, спрашивая, нет ли среди нас офицеров, утверждая при этом, что офицеры будут направляться в отдельные лагеря с более комфортными условиями. Я не видел, чтобы кто-то отозвался на эти условия, но сам для себя на всякий случай решил не уничтожать свою солдатскую книжку, чтобы меня не приняли за офицера (позже, уже в Г'УЛАГе никто не верил, что я не офицер).

Кроме того, уже потом, в другом лагере я видел, как один человек в казачьей форме ходил по лагерю в сопровождении нескольких советских офицеров, которые ему время от времени кого-то показывали, а он твердил (пока я его видел): «Нет, не он. Нет, не он».

Кого они разыскивали, не знаю. Не знаю также, кто это был: давно внедренный к нам агент НКВД или же свежий христопродавец из наших.

Так что, и в Юденбурге какой-то отбор в принципе мог быть.

Наступил вечер, я выбрал себе груду кирпича помягче и улегся.

Утром объявили регистрацию, и я сдал свой документ, на котором было написано: «Солдатская книжка. Казачье войско».

Затем началась погрузка в вагоны. Это было ужасно. В обыкновенный товарный вагон людей набивали битком так, что даже сесть было невозможно. Я в свои двадцать лет мог и сутки простоять на ногах, но в вагоне были и старики, и даже женщины, так как слышались не только охи и стоны, но и женский плач. На просьбы дать воды мы услышали ответ: «Зачем вам вода? Все равно на мясо вас везем».

Ночь проехали, приехали. Выгружают нас, большая станция, большой город, кажется, Грац. Из нашего вагона двоих положили на землю: то ли ослабли, то ли без сознания, то ли уже на небесах.

Нас построили в огромную колонну по десять человек в ряду, ведут по городу, по каменной мостовой. Многочисленная охрана автоматами, направленными на колонну. Чего-то боятся.

По обеим сторонам улицы, на тротуарах, сплошной стеной стоят женщины, многие плачут. Может быть, надеются увидеть в этой невеселой колонне и родные лица, ведь, среди нас, хотя и в небольшом количестве, были и немцы, и австрийцы. Почему англичане передали и их советским властям? Все это невозможно объяснить никакой логикой. А ведь передали.

Колонна подходит к окраине города, и начинается грабеж. Откуда-то из подворотен как тараканы выскакивают советские солдаты, теперь уже не разряженные для показа Европе пограничники, а наши обычные, грязные, обтрепанные, а иногда и оборванные красноармейцы, и набрасываются на идущих с краю казаков. Снимают сапоги. Конвойные этому никак не препятствуют, а наоборот, иногда помогают прикладами против пытающихся оказать сопротивление.

Я иду в середине колонны и считаю, что меня минет чаша сия. Не минула. Уже на выходе из города очередной мародер, маленький, щуплый, обтрепанный, ворвался в середину колонны, почему-то облюбовал меня, свалил на камни мостовой и, яростно матерясь, так как сапоги снимались туго, все-таки стащил их, бросил мне совершенно разорванные ботинки и скрылся. Дальше я шел босиком.

На огромном пустыре — сплошной обыск. Обыскивавший меня лейтенант отобрал у меня одни часы и забрал марки, которые я нашел в хорватском селе, в «удобствах во дворе». Филателист, мать его… Но одни часы он мне все-таки оставил. И за то спасибо.

Слышу возле себя дружный хохот. Оказывается, другой лейтенант нашел у казака три восточных медали за храбрость с мечами и позвал своих товарищей, вот, мол, храбрец, и заставил того надеть их на грудь. Соседние лейтенанты собрались кучкой и смеются. Потешаются.

Вообще же нужно сказать, что отношение к нам вот этих армейских лейтенантов было совсем не похожим на жестокое, можно даже сказать, зверское отношение пограничников. Видно, туда подбирались подходящие, особо надежные люди. Процедура закончена, нас заводят в зону.

Во всех советских средствах массовой информации, говоря о разных немецких зверствах, неоднократно подчеркивалось, что зачастую немцы содержали военнопленных не в устроенных лагерях, а под открытым небом, окружив какую-то территорию колючей проволокой. И поэтому немцы такие сякие, звери и палачи.

Наш теперешний лагерь был именно таким: огромная территория голой земли, окруженная проволокой, с пулеметами на вышках, то есть все это ничем не отличалось от тех же немецких «зверских лагерей».

Мне сказали, что в лагере было 30 тысяч человек, цифра эта вполне возможная, ибо всего англичанами было передано, по разным данным от 70 до 80 тысяч казаков, женщин и детей.

Располагались, кто как мог: кто в палатках, кто на голой земле. Из немецких треугольных плащ-палаток можно, соединяя их друг с другом, построить палатки разного размера и разной вместимости. У меня плащ-палатки не было, но место в палатке для меня нашлось.

Пожалованные мне Красной Армией ботинки абсолютно были не пригодны к носке, и я расхаживал босиком. Но недолго.

Наш огромный лагерь с многочисленным населением был по сути дела целым городом, и в этом городе был, конечно, базар. Базар большой, функционирующий чуть ли не круглые сутки, и на нем можно было купить что угодно, от портянок до золотых часов. Кстати, золотые часы ценились очень дешево, так как все понимали, что такая собственность была абсолютно ненадежной — не отобрали сейчас, отберут завтра.

Существовала и валютная единица: «у.е.» = одна сигарета. И я оказался богачом, у меня было около сотни сигарет, оставшихся после второй «жеребцовой» операции.

Уже на следующий день я отправился на базар, босиком. Мои торговые операции имели такой вид: за 30 «у.е.» я приобрел сапоги, не такие лихие, как были у меня до встречи с Красной Армией, а довольно поношенные, но еще к носке пригодные, и какого-то цивильного фасона, за 20 — шинель непонятного серо-голубого цвета, с коричневым воротником, потом, уже не помню по какой цене плащ-палатку, унтер-офицерскую фуражку, пару белья, полотенце и рубашку, черную и красивую, это была фирменная рубашка итальянских чернорубашечников Муссолини, но я ее хорошо осмотрел, никаких знаков или эмблем на ней не обнаружил и решил, что она мне пригодится.

Израсходовал всю свою валюту, но стал прилично экипированным и внес свой вклад в сооружение палатки.

Жизнь в лагере была тихой и неспешной. Нам давали сколько-то хлеба и два раза в день кормили гороховым супом на хлопковом или конопляном масле. Но мы не были голодными: почти у всех были еще галеты и консервы — остатки гадючей британской милости.

Не происходило почти никаких событий. Я уже упоминал, что офицеры НКВД искали кого-то в лагере, но чем это кончилось, не знаю. Видел я еще одно интересное происшествие. Заплаканная женщина в форме капитана медицинской службы, а за ней неотступно следует пожилой советский полковник.

— Ребята, — заливаясь слезами, говорила она чуть не каждому встречному, — скажите, где он. Скажите, пожалуйста.

— Как вам не стыдно? — хмуро твердил полковник. — Вы позорите честь советского офицера.

— Он мой муж, и я должна его найти.

Эта женщина нашла в нашем лагере своего мужа, похоронку на которого она получила еще в 1941 или 1942 году. В лагере не было никакого учета, никакой регистрации, и она просто взяла его к себе на квартиру в городе. Два дня они были счастливы, а потом она по обыкновенной бабской психологии чем-то его попрекнула: эх ты, мол, такой сякой. А он вспыхнул и вернулся в лагерь, теперь она его разыскивала, а он от нее прятался. Чем это кончилось, мне неизвестно.

Были и другие случаи встреч родственников, знакомых, друзей.

Генерал Голиков заявил, что Родина ждет нас.

Она нас дождалась, но встретила не очень приветливо. Все это видели, все это знали, и никаких иллюзий относительно нашего будущего ни у кого не было.

Цветочки мы уже увидели, осталось ждать ягодок.

Виктор Карпов УРЯДНИК ИВАН БОГДАНОВ

Германия обещала выплатить компенсации русским «остарбайтерам» за подневольный, фактически бесплатный труд на заводах и фабриках Третьего Рейха, — «по полной», как это сделано для рабочих других национальностей.

В заброшенном голодном шахтерском поселке живет инвалид войны урядник И.Н. Богданов. Начал он войну против большевиков в 1942 году. Получил ранение головы и паралич на всю жизнь. Если у немцев хватает денег на вышеуказанные выплаты, то резонно спросить: почему брошен казак, сражавшийся в их армии — урядник 5-ой сотни 1-го Донского полка 15-го Казачьего Кавалерийского Корпуса Иван Николаевич Богданов?

Иван Николаевич родился в 1924 году на Дону. Вся его семья была до войны уничтожена, а сам он не имел возможности учиться в школе, считался «врагом народа». В 1942-м после занятия немцами Ростовской области И. Богданов вступил добровольцем в казачьи ряды. Сражался на Восточном и Западном фронтах.

В одном из боев И. Богданов получил тяжелое ранение в голову. Выжил чудом (20 месяцев госпиталей!), став калекой: половина тела полностью парализована, зрение почти отсутствует… В Вене его навестили командир Корпуса генерал Г. фон Паннвиц и П.Н. Краснов. За мужество И.Н. Богданов был награжден медалью для восточных народов 1-ой степени (золотой с мечами) и знаком «За ранение».

В январе 1946 года весь медперсонал и раненых американцы выдали в СССР, Богданова не упрятали в концлагерь: чекисты посчитали, что он и на свободе долго не проживет. Но выжил казак! Долгие годы он был лишен каких-либо средств к существованию, живя подаянием. Нелегка его жизнь и теперь: «Я старый казак. Жить мне осталось совсем недолго. Но хоть перед смертью мне хочется получить помощь от правительства Германии. Для меня важны не деньги, а официальное признание моей борьбы против большевизма, ведь я воевал за русский народ!»

В прошлом году И.Н. Богданова навестил член редколлегии «Станицы» В. Карпов. Ниже мы предлагаем его очерк о встрече с ветераном.

ПОЕЗДКА В РУСИЧИ

Шахтерский поселок Русичи возник на карте в 60-х годах: две шахты Белокалитвенского шахтоуправления «ушли» в соседний Каменский район, а с ними и поселок. В начале перестройки нерентабельные шахты закрыли. Та же судьба постигла и щетинную фабрику, где работали шахтерские жены. 863 человека остались без средств для существования. Только стариковские пенсии, и те нерегулярно.

Попав в Русичи, первым делом я ринулся разыскивать Ивана Николаевича. Адреса с собой не было — поездка выдалась незапланированной, «с оказией», и времени на все — про все было ровно час.

Расспросы у жителей вначале не давали результатов, но потом меня уверено привела почти к калитке одна женщина. В одном месте мне пришлось расспрашивать двух мужчин. Подошел третий. Поняв, кого я ищу, он прищурил глаз, как на «контру», и строго, с расстановкой спросил:

— А зачем он тебе нужен?.. А ты знаешь, кто этот Богданов?

У калитки две старушки:

— Здорово дневали!

В ответ по-казачьи: — Слава Богу!

Во дворе слева и справа флигели, прямо — летняя кухонька. Внутри темно — света нет. В кухоньке жарко натоплено. На кровати старик. При нашем появлении встает, зажигает свечу. За 20 минут успеваю выяснить основное. Обещаю приехать на днях, чтобы поговорить серьезно.

Иван Николаевич успевает показать мне свой шрам на левой стороне головы от лба и до затылка.

Одет старик бедненько, но чисто — за ним смотрит милая старая казачка. Она долго умилялась, найдя во мне казака по моему приветствию и выговору, который у меня включается автоматически в казачьей среде, сам того не замечаю.

Пенсия у старика колхозная: было 19 р., сейчас «повысили» — 50 р. Неужели есть такие пенсии, думаю?

— Я же в Красной Армии не служил — оправдывается старик.

Удивительно! Немцы кому только не платят за военные страдания, а тут своему солдату — ни копейки!

Во вторую поездку поговорили уже более основательно. Меня встретила его гостеприимная жена Варвара Парамоновна Катруха (урожденная — Минаева). Она из того же хутора Перебойного, что и наш урядник. Отец ее, Парамон Яковлевич, погиб в гражданскую в 1919 г., штурмуя красный Царицын. Пенсия у нее 300 рублей. На эти деньги плюс 50 рублей нищей стариковской пенсии и существуют. Тяжелую ношу взвалила на себя эта маленькая старушка 1918 года рождения, как бы предупреждая мои мысли, она заученно быстро перечислила преимущества их совместной жизни: и сторож он при доме, и живой человек — поговорить есть с кем. А уж душа у него особенная: ни разу грубого слова не слышала. Дети откачнулись от старухи. И заключает она: «Да куда ж я его дену — такого беспомощного?».

Дед Ивана Николаевича — Леон Степанович Богданов — в канун гражданской был атаманом в Перебойном, хуторке на берегу Северского Донца почти напротив станицы Калитвенской, всего в 8 км от Русичей. В апреле 1918 г. по железной дороге из Лихой к Царицыну прорывались 80 эшелонов разномастных ватаг грабителей, позднее названных красногвардейцами 5-й социалистической армии. Атаманы хуторов организовали ополчение. С вилами, копьями, старинными ружьями кинулись к разъезду Репный, чтобы помешать грабителям прорваться в Царицын. После нескольких орудийных выстрелов стариковскую рать окружили и казнили. Погиб и дед. Однако усилия стариков, баб и подростков не пропали даром: рельсы на пути дальнейшего следования «шелонников», как они себя называли, были частично разобраны либо испорчены ополченцами, за что бандиты пожгли многие хутора.

У деда Леонтия было три сына. Старший Николай, 1893 г. рождения, был отцом Ивана. Подхорунжим закончил службу в Донской Армии, за что его арестовали 18 ноября 1932 г. Вот выдержка из справки о реабилитации отца: «…Постановлением тройки при ПП СКК и ДССР от 13 янв. 1933 года, по которому он за проведение контрреволюционной пропаганды и агитации по ст. 58–10 ч. ІУК РСФСР подвергнут высшей мере наказания — расстрелу».

Последняя должность отца в колхозе — председатель ревкомиссии. Народ по старой памяти выбирал в ревизионную комиссию честных людей. Не понравился кому-то из тогдашних воров. Сохранилась справка имущественного положения подхорунжего, даже по тогдашним меркам его можно было причислить в бедным середнякам. Обыск при аресте производил малограмотный сотрудник Каменского райотделения ОГПУ Шевцов в присутствии некоего Бабенко: «…При обыске обнаружено одно ружье одноствольное шомпольное, больше ничего не обнаружено».

Средний из сыновей деда Леонтия погиб в начале 1920 года под Ростовом, защищая город от буденновских грабителей. Младший, 17-летний, служил у Врангеля и был убит, защищая Перекоп.

Мальчик Ваня остался один с мамой Феофилой Сергеевной. На некоторое время у него появился отчим — казак из Вешек. В жуткий голод 1933 года он работал на мельнице, где мололи зернофураж для свиней. Им и кормились, прячась от соседей. Свиньи ели, люди пухли от голода. Отчиму приходилось то и дело менять места жительства — по пятам шло ОГПУ. В конце концов, он исчез. Иван Николаевич помнит: отчим рассказывал, что отец жены М. Шолохова был очень грамотным человеком, собирал и хранил подобранные им чьи-то записки, а потом передал будущему писателю.

Небольшое отступление. Осенью 1949 года автора в составе двух шестых классов привели в Бугураевский рыбопитомник, где его директор, пузырясь от гордости, сообщил, что питомник сразу же после гражданской войны и до сего дня снабжает кремлевских небожителей рыбой. В Москву регулярно ходил вагон-холодильник. «Сам Владимир Ильич хвалил наших сазанчиков» — умилялся начальник. Местным в те годы рыбы не давали, даже красноармейцам. А на Дону голодовали, до людоедства. В нашем хуторе Бугураеве одна вдова со старшей дочерью убили младшую и начали варить. Сбежавшиеся на запах варева люди не дали им съесть человека. Это отступление необходимо: теперешнее поколение не знает нравов той поры, а потому может не понять до конца поступка Богданова.

Началась война. В армию не пошел: был на «броне» в Репнинской МТС как тракторист-комбайнер. В июле 1942 г. их с техников отправили в отступление. Через месяц — окружение в станице Раздорской: не успели переправиться через Дон. Как был Иван в рабочей замасленной одежде, так его и отправили с пленными в лагерь возле Вены.

«Рослый я был парень — немцы мне не поверили, что я не военнообязанный» — поясняет казак. Было это в октябре. В лагере — голод, как тогда, в Верхней Ясеновской, куда вслед за отчимом перебрались они с мамой. В конце года пришли в лагерь казаки в лампасах и стали вербовать.

— Пойдешь в казачий полк освобождать Россию и Дон от большевиков?

— Пойду.

— А сам-то казак?

— как же!

«Для меня, — поясняет Иван Николаевич, — не было колебаний. Судьба отца и деда, уничтожение казачества, постоянный голод… Да еще перспектива умереть в немецком лагере. А главное — моя твердая уверенность в своей правоте. Случись снова такое же, повторил бы без колебаний».

Три месяца в школе урядников, отправка в отдельный казачий батальон. Наводили порядок в Польше. В тамошних лесах получил боевое крещение. Потом Варшавское восстание. Франция. Четыре месяца охраняли завод, изготовлявший какие-то части для самолетов-снарядов ФАУ.

Весной 1944-го Богданов попал на переформирование и был включен в 15-й ККК, Возле Загреба в бою с коммунистами Тито его ранили: «Заняли мы позиции на горе, покрытой лесом, на высоте 500 метров. Повели наступление на титовцев. Теперь уже задним числом понимаю свою ошибку. Перебегаем от дерева к дереву и на открытом месте решили спрятаться за двумя камнями. Один — с эту подушку величиной, второй — побольше. Нам бы за кустиками неприметными схорониться, а мы, видишь ли, камни эти выбрали. Начали выглядывать, и первыми же пулями были сражены. По-видимому, у них эти два валуна были пристреляны, они даже знали, с какой стороны мы выглянем. Моя ударилась о валун и вошла мне в череп с левой части лба, а вышла за ухом. Когда выглядывал, то лежал, подперев голову рукой, так ее из-под головы как поленом вышибло, а правая нога онемела.

В том бою казаки разгромили титовцев. Раненого вынесли и отправили в лазарет. Был он в сознании и даже пытался наступать на парализованную ногу, когда его спускали вниз на дорогу. В военном госпитале Вены ему сделали несколько операций. Удалили часть осколков черепа, на дыру в голове натянули кожу. Первые два месяца он не говорил. Постепенно речь восстановилась, но и сейчас, спустя 50 с лишним лет, она замедленна, приходится мучительно долго подбирать нужные слова.

«Хотели поставить металлическую пластинку на череп, чтобы оградить мозг от травм, но потом врачи передумали: и без того много операций. Надо сказать, что немцы лечили меня прекрасно, но есть предел возможного. В общей сложности я пролежал 20 месяцев. Побывал в Альпах в разных госпиталях и санаториях. Организм молодой, вот и выжил».

Затем казака отправили в американскую зону оккупации, где он был до начала 1946 г. А в январе был насильно отправлен в СССР. «Как я их уговаривал! С той поры у меня начались припадки. Вот недавно прекратились, слава Богу!».

Пленный урядник попал в проверочно-фильтрационный лагерь в Гомеле. Там во время очередного припадка офицерье НКВД у него выкрало золотую медаль. «Больше некому, — говорит казак. — Я плакал…»

Работать он абсолютно не мог, и врачи, посовещавшись, решили отпустить инвалида домой, полагая, что в условиях советского голода он скоро помрет сам. Дали денег на билет до Лихой, оттуда он доехал до Васильевского разъезда, а потом пешком с палочкой в Верхнеясиновский. В конце марта 1946 г. в хуторе осталась только его мать. Хутор был разбит. В этой излучине Донца шли большие бои в начале 1943-го. Пять раз хутора переходили из рук в руки. Жители целый месяц не вылезали из погребов и подвалов.

Пришел Иван в немецкой форме. С легкой руки хуторских негодяев за ним закрепили кличку «фашист»: «Погоняли и предателем, и изменником родины…» А кто погонял? Да те же казачьи потомки, чьих дедов постреляли в балках или замучили в концлагерях, а отцов откровенно перемололи на фронте. Сильна была большевистская пропаганда!

Хутор был голодный. Есть нечего. Кое-как выжили. Иван временами мог работать сторожем. Страшно гордился, что помогает матери. В 1960 г. мать умерла, настали черные дни. «Все было. Нищенствовал. Хватил лиха…» Несколько лет назад попался на глаза Варваре Парамоновне. Взяла она его к себе. Живут душа в душу. Старушка, нахватавшаяся горя с детьми, рада ласковому и вежливому старику.

Чтобы как-то выкарабкаться из нужды, решил казак добиться компенсации за неправомерную, даже по большевистским законам, конфискацию имущества при аресте отца. Гоняли инвалида из конторы в другую, а дела не решают. Куда он только не писал! как же, он, по их понятиям, так и остался врагом. Ждут, когда старик покинет сей мир, а нет человека — нет и проблемы. Чисто по-сталински! Надо же, придумали отговорку: все имущество, что забрали в колхоз, возврату не подлежит, — отец, мол, отдавал его туда добровольно. Раскулачиватели, приехавшие на Дон, передали в своих генах лютую ненависть к казакам. Это их потомки сейчас занимаются делами по реабилитации казаков и «возвратом» разграбленного имущества. Где, кому и что они возвратили? Бросил казак хлопотать, осталась лишь пачка «исходящих». Нашли, кого гонять по инстанциям: у него поход с кровати на дворовую скамеечку превращается в пятиминутное мучение.

Вещевые посылки из православного храма Святых Первоапостолов Петра и Павла из города Санта Роза, Калифорния, США, в 1995 г. так и не дошли до нищего старика. Остались только уведомления да адрес отправителя. Может, кто до сих пор щеголяет в американских штанах, купленных для инвалида на доллары и центы американских прихожан?

Надежда теплится у казака — откликнется Германия, вспомнит своего воина. В разговоре он не раз подчеркивал, что ему не так нужна материальная помощь, как признание его боевых заслуг. С гордостью показал памятный знак «Лиенц. 1945–1995», но носить его боится: совки будут гавкать. Вдвоем со старушкой мы убеждали ветерана:

— Не бойся, носи. Пусть беснуются! Скоро Пасха, одевай и выйди в люди. Осторожнее только с пацанами: могут снять.

Остается добавить, что автор не считает себя особо кровожадным к «особистам». Но все же очень просит Господа Бога, чтобы он прекратил род того офицеришки из Гомеля, который польстился на единственную гордость инвалида — его боевые награды.

Март 1999 г.

Загрузка...