ДЖЕЙМС СТИВЕНС
ТРЕХПЕНСОВИК
Когда Брайен О’Брайен умер, люди сказали, что тут нет ничего неожиданного, потому что так или иначе он должен был умереть молодым. Все равно его или повесили бы, или разрубили ему топором голову, или он в пьяном виде сверзился бы со скалы и расплющился в лепешку. Что-нибудь в таком роде неминуемо должно было с ним случиться, а ведь всякому приятно, когда ближний получает по заслугам.
Но поскольку этические принципы перестают действовать, когда человек умирает, то соседи не отказались почтить усопшего. Они явились к Брайену домой и произнесли много оправдывающих слов над его подвязанной челюстью и хитрой усмешкой; они наперебой вспоминали то один, то другой чудной его поступок, так как память о нем обросла историями про его дикие смехотворные выходки или дикие, но отнюдь не смехотворные.
Но поскольку он как-никак умер, никому не возбранялось чуть-чуть и пожалеть его. Кроме того, он происходил из породы О'Брайенов, тех самых О'Брайенов, о которых вспоминали с невольным почтением. Род, который не так-то легко предать забвению. Взгляд в прошлое мог бы воскресить его былую общественную и военную славу, былое великолепие устрашающей святости и устрашающей подлости, его доблестный и презренный путь к полной деградации, которой не удалось пока полностью одолеть О'Брайенов. Великий род! О'Нийлы еще помнили его. О'Тулы и Мак-Суини могли о нем порассказать сотни историй любви и ненависти. У Бэрков и Джералдинов и других новоселов тоже успели накопиться свои воспоминания.
Семью он оставил в бедственном положении, но члены семьи к этому привыкли, потому что О'Брайен и раньше держал их в черном, вернее в худом, теле. Они так часто здоровались за руку с Благотворительностью, что уже ничего не имели против этой анемичной дамы, и поэтому принимали подачки соседей хотя и без особой благодарности, зато с большой готовностью. Подачки почти всегда давались натурой: несколько яиц, пакет картофеля, горсть муки, несколько щепоток чая и прочее в том же роде.
На сей раз одна из посетительниц, впав под влиянием обстановки в угнетенное состояние духа, сунула трехпенсовик в ручонку младшей дочери Брайена, четырехлетней Шейлы, а позже неловко было требовать его обратно.
Маленькая Шейла была отлично выдрессирована отцом. Она четко знала, что надлежит делать с деньгами, и потому потихоньку от всех подкралась к гробу и вложила трехпенсовик в руку Брайена. Рука, никогда при жизни не отвергавшая денег, не отвергла их и теперь, будучи мертвой.
О'Брайена похоронили на следующий день.
А днем позже его призвали на суд, и он явился с разношерстной толпой горемык и опять же получил по заслугам. Отбивающегося и протестующего, его повлекли в предназначенное место.
— Вниз! — приказал Радамант, указывая своей ручищей, и Брайена потащили вниз.
Отбиваясь, он обронил трехпенсовик, но в пылу схватки не заметил потери. Его уволокли вниз, в глубину, долой с глаз, вон из памяти, в наполненную воем черную бездну, к невидимым во мраке товарищам по несчастью.
Проходивший вскоре тем же путем юный серафим по имени Кукулин заметил на камнях ярко сверкавшую монетку и подобрал ее.
В изумлении воззрился он на нее. Вертел и так и сяк. Разглядывал на расстоянии вытянутой руки, подносил к самым глазам...
— В жизни не видал вещицы столь искусной работы,— сказал он, спрятал монетку в кошель, где у него хранились другие безделушки, и побрел через массивные ворота к себе в Рай.
В очень скором времени Брайен обнаружил пропажу, и внезапно непроглядная тьма огласилась криком и бранью.
— Меня обокрали! — завопил он.— Обокрали на небесах!
Раз начав орать, он уже больше не останавливался. Иногда он издавал просто какое-то злобное рычанье. Порой впадал в язвительный тон и с силой швырял вверх свой вопрос.
— Кто украл три пенса? — орал он в окружавший мрак.— Кто украл последнюю монету у бедного человека?
Снова и снова гремел его голос, взвиваясь вверх. Адских мук он больше не замечал. Разум его получил иную пищу, и внутренний жар заглушал огнь наружный. У него появился повод для недовольства, возможность защищать правое дело. Он приободрился, укрепился духом и телом, и ничто не могло заставить его замолчать. Применяли разные хитроумные орудия, всевозможные сложные устройства, но он ни на что не обращал внимания, и истязатели постепенно впали в отчаяние.
— Ненавижу грешников из графства Керри* [* Керри — графство в Южной Ирландии],— промолвил Главный истязатель и в унынии сел на собственную циркульную пилу; это, естественно, не принесло ему облегчения, потому что на нем была только набедренная повязка.
— Ненавижу все их кельтское племя,— продолжал он,— чего бы им там наверху не посылать их куда-нибудь в другое место?
И он опять принялся обрабатывать Брайена. Безрезультатно. Брайеновский вопль по-прежнему гремел, как поистине трубный глас. Он отдавался в скалистых пещерах, рвался вверх через расщелины и жерла, скакал с утеса на утес вверх и вниз, ударяясь и плющась и снова взлетая ввысь. Но этого мало! Его собратья по приговору тоже взволновались и подхватили крик, и наконец гвалт сделался таким невыносимым, что сам адский Владыка не выдержал.
— Три ночи я не сомкнул глаз,— сказала сия потревоженная персона и отрядила нарочных к верховному судье.
Радамант удивился при виде послов. Локоть его опирался на обширное колено, мощная голова покоилась на руке во много акров длиной и шириной.
— В чем дело? — спросил он.
— Владыка не может уснуть,— ответил полномочный представитель посольства и улыбнулся, потому что ему самому показалось это забавным.
— Ему и незачем спать,— возразил Радамант.— Я же ни разу не спал со дня сотворения мира и не собираюсь спать до скончания веков. Но жалоба сама по себе представляет интерес. Что обеспокоило вашего господина?
— Ад перевернулся вверх дном,— ответил демон.— Истязатели плачут, как малые дети. Старейшины сидят на корточках и ни черта не делают. Адские служки бегают без толку взад и вперед и дерутся. Титулованные подпирают стенки и пожимают плечами, а осужденные орут и гогочут и совершенно бесчувственны к пыткам.
— Это не мое дело,— сказал судья.
— Но грешники требуют правосудия, — возразил посол.
— Они уже его получили, — отрезал Радамант,— пусть теперь радуются.
— Но они не желают радоваться,— ответил уполномоченный, ломая руки.
Радамант выпрямился.
— В судебной практике есть такая аксиома, — сказал он, — что как бы ни был запутан казус, первопричиной всегда является только одно лицо. Кто оно?
— Некто Брайен из рода О'Брайенов, покойник из графства Керри. Каналья каких мало! Он получил высшую меру неделю назад.
Впервые в жизни Радамант был озадачен. Он поскреб в затылке — тоже впервые в жизни.
— Так вы говорите, он получил высшую, — сказал Радамант.— Тогда дело дрянь! Я проклял его навеки, куда уж хуже — вернее, куда уж лучше. Теперь это не мое дело,— раздраженно повторил он и велел вывести депутацию силой.
Легче после этого не стало. Зараза все распространялась, и наконец миллиарды голосов стали скандировать в унисон, а неисчислимые множества слушать между мучениями:
— Кто украл три пенса? Кто украл три пенса?
Так они кричали и кричали. Рай и Ад гудели от их крика. От него ритмично сотрясалось мировое пространство. К изначальным мукам Хаоса и зияющей Ночи добавился новый конфликт. Снизу направили еще одну петицию, гласившую, что если пропавшая монета не будет возвращена владельцу, Ад будет вынужден закрыть свои двери. В петиции таилась угроза, ибо пункт шестой содержал намек на то, что если от Ада отмахнутся, Небо может оказаться в тяжелом положении.
Бумагу отправили по назначению и рассмотрели. В результате во все участки Рая была разослана прокламация следующего содержания: если любое лицо, будь то архангел, серафим, херувим или простой прислужник, нашло трехпенсовик в период начиная с полудня десятого августа, то вышеупомянутый архангел, серафим, херувим или прислужник обязан незамедлительно вручить означенный трехпенсовик Радаманту в зале суда и Получить в обмен полное прощение и расписку о сдаче денег.
Монету никто не принес.
А юный серафим Кукулин ходил как потерянный. Он не мучился сомнениями — он злился. Он хмурился, он размышлял, он негодовал. Он протягивал между пальцами свой золотой локон, пока тот не стал прямой и гладкий — кроме кончика, кончик все еще был завитком чистого золота. Засунув этот конец в рот, он ходил и угрюмо жевал его. И каждый день ноги сами влекли его в одном направлении: по длинной парадной аллее, через массивные ворота, по полосе каменных плит к тому беспорядочному нагромождению скал, среди которых, как монумент, восседал Радамант.
Тут юный серафим пробирался осторожно, иногда выставив вперед руку, чтобы ухватиться за скалу и удержаться на ногах, подолгу обдумывая, на какой камень перескочить, балансируя на месте, прежде чем прыгнуть. Так он наконец оказывался поблизости от судьи и стоял и мрачно смотрел на него.
Сперва, как подобало, он торжественно приветствовал судью и говорил:
— Да благословит бог твой труд!
Но Радамант никогда не отвечал, только кивал головой, — ему было некогда.
Но серафима он заметил и изредка, не прекращая работы, приподымал тяжелые веки и посматривал в ту сторону, где стоял серафим. И так несколько секунд они созерцали друг друга.
Порой серафим ненадолго переводил взгляд с судьи на очередь подсудимых, из которых одни в ожидании приговора пригибались вперед, а другие отшатывались назад, но, хорошие или плохие, все одинаково трепетали от страха, не ведая, какой путь им уготован. Они не глядели друг на друга. Они глядели только на судью, возвышавшегося над ними на своем эбеновом троне, и не могли оторвать от него взгляда. Были среди них такие, которые знали, ясно предугадывали свою судьбу; обмякнув, не в силах устоять на ногах, они сидели и тряслись всем телом. Другие не были ни в чем уверены, глаза их бегали, они тряслись не меньше первых, они поглядывали украдкой вверх и кусали костяшки пальцев. Были еще и третьи, исполненные надежды, но все равно и они лихорадочно рылись в дебрях памяти, перебирая и взвешивая свои грехи. Даже когда блаженство было уже даровано им и ноги их уже ступали по удобной тропе, они шли неуверенными шагами, не смея обернуться, страшась услышать: «Остановись, злодей! В иную сторону лежит твой путь!»
И так день за днем юный серафим Кукулин приходил и стоял вблизи судьи, и однажды Радамант, всмотревшись в него попристальней, поднял свою громадную десницу и указал на толпу.
— Встань к тем, кто ждет суда, — повелел он.
Ибо Радамант все знал. Это было его дело — заглядывать в глубины сердец и умов и выуживать тайны из омута души.
И юный серафим Кукулин, не выпуская изо рта золотого локона, послушно вышел вперед и, покачивая крыльями, встал между двумя грешниками, которые скулили, дико таращили глаза и тряслись как в лихорадке.
Когда подошла очередь Кукулина, Радамант долго и пристально смотрел на него.
— Ну! — сказал наконец Радамант.
Юный серафим Кукулин выплюнул золотой локон.
— Что упало, то пропало,— вызывающе сказал он и, плотно сжав губы, дерзко посмотрел на судью.
— Надо отдать,— сказал судья.
— Пускай попробуют у меня отнять! — выпалил серафим Кукулин. И внезапно вокруг его головы (ибо духам подвластны такие вещи) закрутились молнии, а руки его легли на шеи громам.
Второй раз в жизни Радамант был озадачен, снова он поскреб в затылке.
— Дело дрянь,— сказал он уныло.
Но тут же позвал тех, в чьи обязанности входило усмирять бунтующих,
— Перетащите его на эту сторону! — загремел он. Те подступили к серафиму. Но он рывком повернулся к ним всем телом; его золотые волосы сверкнули и заскрипели, громы раскатились у его ног, а вокруг него возникла ослепительная сетка, которая шипела и обжигала, и те, кто приблизились к нему, в нерешительности отступили и с криками разбежались.
— Дело дрянь,— повторил Радамант и с угрожающим видом уставился на серафима Кукулина.
Но смотрел он недолго. Неожиданно он положил руки на локотники трона и с трудом поднял свое гигантское, грузное тело. Никогда еще Радамант не вставал с предназначенного ему кресла. Он сделал громадный шаг вперед и вмиг подавил сопротивление мятежника. Громы и молнии были для его непробиваемого торса все равно что лунные лучи и роса. Он схватил серафима Кукулина, приподнял его, словно воробья, до своей груди и, держа таким образом, тяжело отступил назад.
— Ведите сюда второго,— грозно приказал он, усаживаясь обратно на трон.
Те, в чьи обязанности это входило, кинулись вниз искать Брайена из рода О'Брайенов. И все время, пока они отсутствовали, напрасно обламывал серафим Кукулин свои огненные колючки о грудь самого Рока. Вот когда повисли все его золотые локоны и растрепались и поломались крылья, но его жгучий взгляд храбро сверлил грудь Радаманта.
Вскоре приволокли Брайена. И жалкое же он являл собой зрелище! Он выл, он был голый, как зимнее дерево, черный, как вымазанная дегтем стена, весь в дырах и порезах, кожа висела на нем клочьями, а из глотки, возмущая слух, вылетало громогласное требование.
Но внезапный яркий свет заставил его замолчать от удивления, а завидев судью, прижимавшего серафима Кукулина к груди, словно увядший цветок, он разинул рот.
— Ближе! — рявкнул Радамант.
И Брайена подвели к самым ступеням трона.
— Ты потерял монету, — сказал Радамант. — Она вот у этого.
Брайен впился глазами в серафима.
Тогда Радамант снова поднялся во весь рост, далеко вытянул руку наподобие гигантской арки, крутанул ею и разжал пальцы — и серафим, вращаясь, полетел вниз сквозь мировое пространство, словно выпущенный из пращи камень...
— Ступай за ним, кельт,— сказал судья, наклонясь; он схватил Брайена за ногу, раскрутил изо всех сил — и тот тоже полетел вниз, вниз, кружась, как падающая комета.
Радамант сел на трон.
— Следующий,— произнес он холодно.
Серафим Кукулин летел вниз, описывая с чудовищной скоростью широкие витки, еле видимый в своем вращении. Иногда, раскинув руки в стороны, он падал отвесно в виде креста. Иногда летел упрямо вниз головой, как будто нырял. А то его крутило, как живое колесо, пятками к голове, еще и еще, до тошноты — ослепшего, оглохшего, онемевшего, бездыханного, без единой мысли в голове. А следом, со свистом разрезая пространство, несся Брайен из рода О'Брайенов.
Как рассказать об их полете? Какие найти слова? Как поведать о солнцах, которые вставали и садились, словно раскрывающиеся и смежающиеся веки? О кометах, которые вспыхивали на миг, а потом гасли и исчезали. О лунах, которые всходили, неподвижно висели и скрывались из глаз. А вокруг этого, обволакивая все, пребывало безграничное пространство, бесконечная тишина — черная неподвижная пустота и глубочайший нескончаемый покой, и сквозь них двое падали мимо Сатурна, и Ориона, и кротко улыбающейся Венеры, и светлой обнаженной Луны, и благопристойной Земли, окутанной в голубизну и жемчужность. Издалека грядет она, скромница, такая одинокая в зияющей пустоте. Внезапная, как прекрасное лицо в уличной толпе. Дивная, как звук падающей воды. Как музыка в тиши. Подобная белому парусу в бурном море. Подобная зеленому дереву в пустынном краю. Целомудренная и чудесная. Плывущая вдалеке. Плывущая в вышине, как беззаботная птица, когда, узрев, что утро сменяет ночь, она разносит звонкую и радостную весть. Она парила и пела. Так сладко пела она под робкие звуки хрупких свирелей и флейт, под ропот далеких струн. Песня нарастала и ширилась, превращаясь в многоголосую громоподобную гармонию, пока наконец отягощенный слух не отвергал ее. Нет, не звезда больше! Нет, не птица! А крылатая и рогатая фурия. Гигантская, исполинская фурия, что скачет с буйными выкриками, вздымая вихри молний, безудержно мчится вперед, хищная, алчущая, воя от ярости и страха, бешеными прыжками летит вперед…
Трах! Они грохнулись об землю, но не разбились – запас прочности у них был достаточный, надо отдать им справедливость. Они шлепнулись как раз за деревней Доннибрук, в том месте, где дорога ведет в горы. Не успели они, подскочив кверху, хлопнуться во второй раз, как Брайен из рода О'Брайенов схватил серафима Кукулина за горло.
— Отдавай три пенса! — заорал он, занося кулак.
Но серафим Кукулин рассмеялся.
— Спохватился! — сказал он. — Ты погляди на меня. Твой кругляш давно завалился за кольца Сатурна.
Брайен отступил и посмотрел на него: серафим был так же гол, как и Брайен. Гол как камень, или как уголь, или как кувшин, или как новорожденный. Он был абсолютно голый.
И тогда Брайен из рода О'Брайенов перешел через дорогу и уселся под изгородью.
— Первый, кто пройдет этим путем,— сказал он,— отдаст мне свою одежду, или я его задушу.
Серафим Кукулин подошел к нему.
— А я сниму одежду со второго, — сказал он и сел рядом.
Перевела с английского Н.Рахманова
Создано программой AVS Document Converter
www.avs4you.com