Пильняк Борис Третья столица

Бор. ПИЛЬНЯК

ТРЕТЬЯ СТОЛИЦА

ПРЕДИСЛОВИЕ.

"Третью Столицу" читали многие до напечатания, и она вызывала неожиданные недоразумения. - В каждом рассказе есть печка, от коей танцует автор, - так вот об этой печке я и хочу сказать.

Я писал "Третью Столицу" сейчас же по возвращении из-за границы, - по сырому материалу, писал, главным образом для Европы, - поэтому моя печка где-то у Себежа, где я смотрел на Запад, не боясь Востока (на востоке, как известно, восходит солнце).

Бор. Пильняк.

Москва. 3 окт. 1922 г.

--------------

[Пустая страница]

Эту мою повесть, отнюдь не реалистическую,

я посвящаю

АЛЕКСЕЮ МИХАЙЛОВИЧУ

РЕМИЗОВУ,

мастеру,

у которого я был подмастерьем.

Бор. Пильняк.

Коломна, Никола-на-Посадьях.

Петров день 1922 г.

[Пустая страница]

1.

ОТКРЫТА

Уездным отделом наробраза

Вполне оборудованная

- БАНЯ

(бывш Духовное училище в саду) для общественного пользования с пропускной способностью на 500 чел. в 8-ми час. рабочий день.

Расписание бань:

Понедельник - детские дома города (бесплатно).

Вторник, пятница, суббота - мужские бани.

Среда, четверг - женские бани.

Плата за мытье:

для взрослых - 50 коп. зол.

для детей - 25 коп. зол.

УОТНАРОБРАЗ.

Сроки: Великий пост восьмого года Мировой Войны и гибели Европейской культуры (по Шпенглеру) - и шестой Великий пост - Великой Русской Революции, - или иначе: март, весна, ледолом, - когда Великая Россия великой революцией метнула по принципу метания батавских слезок, - Эстией, Латвией, Литвой, Польшей, Монархией, Черновым, Мартовым, Дарданеллами, русской культурой, - русскими метелями,

- и когда

- Европа

была:

- сплошным эрзацем

(Ersatz - немецкое слово, значит наречие - вместо)

Место: места действия нет. Россия, Европа, мир, братство,

Герои: героев нет. Россия, Европа, мир, вера, безверье, - культура, метели, грозы, образ Богоматери. Люди, - мужчины в пальто с поднятыми воротниками, одиночки, конечно; - женщины: - но женщины моя скорбь, мне романтику

- единственное, прекраснейшее, величайшая радость.

В России - в великий пост - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут, после дневной ростепели, ручьи под ногами, как в марте днем в суходолах, в разбухшем суглинке, как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце сквозь закрытые веки), - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, - так же тесно, как сердце в руке, - что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как сумерки великопостным звоном, как березовая горечь в июне) - одно: жизнь, чистота, молодость, нежность, хрупкая, как великопостные льдинки под ногою. Это мне - женщина. Но есть и другое. - В старину в России такие выпадали помещичьи декабрьские ночи. Знаемо было, что кругом ходят волки. И в сумерках в диванной топили камин, чтоб не быть здесь никакому иному огню, - и луна поднималась к полночи, а здесь у камина Иннокентием Анненским утверждался Лермонтов, в той французской пословице, где говорится, что самое вкусное яблоко - с пятнышком, - чтоб им двоим, ему и ей, томиться в холодке гостиной и в тепле камина, пока не поднялась луна. А там на морозе безмолвствует пустынная, суходольная, помещичья ночь, и кучер в синих алмазах, утверждающих безмолвие, стоит на луне у крыльца, как леший, лошадь бьет копытами: кучера не надо, - рысак сыпет комьями снега, все быстрее, все холоднее проселок, и луна уже сигает торопливо по верхушкам сосен. Тишина. Мороз. В передке, совсем избитом снежными глышками, стынет фляжка с коньяком. И когда он идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, дымящего паром, - они стоят на снежной пустынной поляне, - в серебряный, позеленевший поставец, - блеснувший на луне зеленым огоньком, она наливает неверными, холодными руками коньяк, холодный, как этот мороз, и жгущий, как коньяк: от него в холоде ноют зубы и коньяк обжигает огнем коньяка, - а губы холодны, неверны, очерствели в черствой тишине, в морозе. А на усадьбе, в доме, в спальной, домовый пес-старик уже раскинул простыни и в маленькой столовой, у салфеток, вздохнул о Рождестве, о том, что женщин, как конфекты, можно выворачивать из платья. - И это, коньяк этих конфект, жгущий холодом и коньяком, - это: мне - Ах, какая стена молчащая, глухая - женщина - и когда окончательно разобью я голову?.

2. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками.

Емельян Емельянович Разин, русский кандидат филологических наук, секретарь уотнаробраза.

Пять лет русской революции, в России, он прожил в тесном городе, на тесной улице, в тесном доме, - каменном особняке о пяти комнатах. Этот дом простоял сто лет, холуйствовал без нужника столетье и еще до революции у него полысела охра и покосились три несуразные колоннки, подпирающие классицизм, фронтон и терраску в палисаде. Переулочек в акации и сиренях, - в воробьях, - был выложен кирпичными булыжинами, и переулочек упирался в церковь сорока святых великомучеников (в шестую весну русской революции, в людоедство, по иному, по новому в столетье - взглянули образа в этой церкви из-под серебряных риз, снятых голодным, позеленевших и засаленных воском столетий). Вправо и влево от дома шли каменные заборы в охре. Против - тоже каменный - стоял двухэтажный, низколобый, купеческий дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, - этот дом тоже печка от революции: сначала из него повезли сундуки и барахло (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул надолго красный флаг, на воротах висели поочереди вывески отделов социального обеспечения, социальной культуры, дом гудел гулким гудом, шумел Интернационалом коммунхоза, - чтоб предпоследним быть женотделу, последним - казармам караульной роты, - и чтоб дому остаться в собственной своей судьбе, выкинутым в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: побуревший флаг уже не висел на крыше, остался лишь кол, дом раскорячился, лопнул, обалдел, посыпался щебнем, охра - и та помутнела, окна и двери, все деревянное в доме было сожжено для утепления, ворота ощерились, сучьи и даже крапива в засухе не буйничала, - дом долгое время таращился, как запаленная кляча. - В доме Емельяна Емельяновича в первую зиму, как во всем городе, на всех службах задымили печи, и на другую зиму, как во всем городе поползли по потолкам трубы железок, чтоб ползать им так две зимы, - чтоб смениться потом для дальнейшего мореплавания кирпичными - прочными мазанками, - в снежной России, как в бесснежной Италии. Емельян Емельянович каждое утро с десяти до четырех ходил на службу, и университетский его значок полысел от трудов и не надобности. В оконной раме сынишка выбил стекло (этого сынишку вскоре отвезли навек - на кладбище), - окно заткнули старым одеялом, и тряпка зимовала много зим, бельмом. В столовой на столе была белая клеенка, с новой зимой она пожелтела, потом она стала коричневой и не была, собственно, клеенкой, ибо дыр на ней было больше, чем целых мест, - и на ней всегда кисли в глиняных мисках капуста и картошка, - хлеб убирался, когда был, в шкаф. Вечерами горели моргасы, нечто вроде лампад, заливаемые фатанафтелем, от них комнаты казались подвалами, и черной ниткой в темноте шли верейки сажи, чтоб не только мужу, но и жене стать к утру усатыми. Дом классической архитектуры, с кирпичными полами, был, в сущности, складным, ибо все кирпичи расшатались и, тщательно сохраняемые в положении первоначальном, посальнели от заботливых рук человеческих и от глины. Все годы революции он, Емельян Емельянович Разин, провоевал с неведомыми во мраке некиими мельницами, пробыл у себя, нигде не был, - даже за городом, от трудов у него получалась картошка, - от юношеской ссылки к Белому морю остались пимы и малица, купленные у самоедов на память, - и на третий год революции он, Емельян Емельянович, надел их, чтоб ходить в Уотнаробраз: к тому времени все уже переоделись так, чтоб не замерзнуть и, чтоб не моясь по годам, скрывать чернейшее белье -

- - Открыта

Уездным Отделом Наробраза - вполне оборудованная

- БАНЯ -

У него, Емельяна Емельяновича Разина, не случайно осталось ощущение, что эти пять лет в России - ему - были сплошной зимой, в моргасном полумраке, в каменном подвале, пыли и копоти, четыре года были сплошной, моргасной, бесцельной, безметельной, аммиачной зимой. Но он был филолог, окрест по селам исчезали усадьбы, ценности рушились, - и за Кремлем на Верхнем базаре, рундуки, как клопов в каменном доме, нельзя было вывести: и в той комнате, где окно было заткнуто одеялом, где покоились грузно на кирпичах копоть и грязь и все же кирпичи были в невероятнейших географических картах несуществующих материков, написанных сыростью, - все больше и больше скапливалось книг, памятников императорской русской культуры, хранивших иной раз великолепные замшевые запахи барских рук. Книги, через книги - жизнь, чтоб подмигивать ему, сидя за ними ночами: конечно, он не замечал ватного одеяла в окне. У него выработалась привычка ходить с поднятым воротником - даже у пиджака, - потому что в России был постоянный сыпной тиф, и поднятый воротник - шанс, чтоб не заползла вошь, и еще затем, чтоб скрыть чернейшее белье. Жизнь была очень тесная: Емельян Емельянович не был горек своей жизнью, он был советским - так называлось в России - работником, он был фантаст, он создал - графически - формулу, чтоб доказать, что закон - для сохранения закона надо обходить: он мелом рисовал круг на полу, замкнутый круг закона, и показывал опытно, что, если ходить по этой меловой черте, по закону, подметки стирают мел, - и, чтоб цел остался мел, - закон, - надо его обходить. Впрочем, об этом потом. Емельян Емельянович был в сущности:

- и Иваном Александровичем Каллистратычем, российским обывателем,

- и ротмистро-теньзегольским Лоллием Кронидовым, российским интеллигентом.

Четыре года русской революции - Емельян Емельянович Разин - заполнил:

- сплошной,

моргасной,

бесщельной,

пещерной,

- безметельной,

- зимой, - в пимах и малице. В пятый год - он: спутал числа и сроки, он увидел метель - метель над Россией, хотя видел весну, цветущие лимоны. Как зуб из гнилой челюсти, - самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком, - метельным январем, где-то в Ямбурге, на границе Р. С. Ф. С. Р., - когда весь мир ощетинился злою собакою на большевистскую Россию, и отметывалась Россия от мира горящими поленьями, как у Мельникова-Печерского - золотоискатели - ночью в лесу - от волков, - его, Емельяна, выкинуло из пределов Р. С. Ф. С. Р.: в ощетиненный мир, в фанерные границы батавских слезок Эстии, Литвы, Латвии, Польши, в спокойствие международных вагонов, неторопных станций, киркочных, ратушных, замочных городов. - Над Россией мели метели, заносили заносы, - в Германии небо было бледное, как немецкая романтика, и снег уже стаял, в Тироле надо было снять пальто, в Италии цвели лимоны. - В России мели метели и осталась малица, над Россией выли белые снега и черные ветры, снег крутился до неба, в небо выл, - здесь столики кафе давно были вынесены под каштаны, блестели солнце, море, асфальт, цилиндры, лаковые ботинки, белье, улыбки, повозки цветов на перекрестках. - В России мели метели и осталась малица. Неаполь - сверху, с гор, от пиний - гудел необыкновенной музыкой, единственной в мире, вечностью - в небо, в море, в Везувий. - В России мели метели, - и в марте, перед апрелем, - встретила вновь Россия Емельяна - под Себежем, снегами, метелями, ветрами, снег колол гололедицей, последней, злой, перед Благовещением. Зубу, вырванному из челюсти, - не стать снова в челюсть. Емельян Емельянович Разин - все спутал, все с'ехало, - но метели - остались, - метели в тот час, когда расцветали лимоны, и метель не была зимою, ибо январь срезал зиму, снега, Россию, метель была всюду, - и метель спутала все, - казалось: лимонную рощу заметают русские стервы метельные, в сугробах цветут анемоны; в Вене в малице, - мчит самоед, в Неаполе сел в ратушу - тоже метель, Исполком: Неаполь впер в Санкт-Петербург; Москва - сплошной Здравотдел, где сыпной тиф - метелями; - метель гудит Неаполем, Неаполь воет метелями, цветут апельсины, - весь мир ощетинился - не собаками - нибелунгами, нибелунги сгибли в метели, а метель - Россия, - над Россией в метели мчат метельными стервами не метеленки: метеленками люди, избы, города, людьми мерзнут реки, города избами, и люди, и избы, и снег, и ветра, и ночи, и дни кроют, кроят мчат, мечут - в Ямбургских лесах, в Себежских болотах, в людоедстве с Поволжья, - клеенка мчит ковром самолетным - для мух, - трубы печурочные - подзорные трубы в вечность - метель, - чертовщина, - все спутано, - не найдешь камертона, -

- это тогда, когда:

- тропинка идет по скату Везувия, уже в запылившемся, высохшем вереске, через бесстенную рощицу маслин, в неподвижные заросли цветущих олеандр; внизу город, гудящий необыкновенной, единственной в мире музыкой, и синее, блистающее море, - сзади, выше - белый дымок Везувия, рядом белая церковь, которая служит раз в год. И когда-то ослепительный и прекрасный здесь лежал город, и люди в легких одеждах шли этой тропинкой к Везувию. - Те люди, тот город - погибли:

нет вулканического извержения,

- потому что древнюю эллинскую культуру уничтожила - Европейская, чтоб погибнуть - потом - самой. - Метель.

3. Мужчины в пальто с поднятыми воротниками одиночки, конечно.

Мистер Роберт Смит, англичанин, шотландец.

В международном вагоне, как буржуа, от Парижа до Риги, в спокойствии, как англичанин, в купэ, где были мягкость голубого бархата, строгость красного дерева, фанер, рам и блестящая тяжесть меди, ручек, скреп, - на столике, в медной оправе, около бронзовой пепельницы, в солнце, в зеркальных окнах, - лежали апельсины, апельсинные корки, шоколад в бумаге, тисненной золотом, коробка сигар, резиновый порт-табак, прибор для чистки трубок, трубки. Поезд пересекал Германию, где небо было бледно, как немецкая романтика, но был весенний день, бодро светило солнышко, и в купэ с окнами на юг, в солнце, был голубоватый свет, в бархате, в красной фанере, скрывающей мрамор умывальника. Солнце бодро дробилось в медных ручках, скрепах, оконных запорах, в бодрости красного дерева. В купэ был голубой свет, нежнее, чем дымок сигары, но дымок сигары не мешал. Голубой свет был рожден голубой мягкостью бархатных дивана и его спинки, и стульчика у стола. Мистер Роберт Смит, как всегда, спал в пижаме, в туго подкрахмаленных, скрипящих простынях. В умывальнике была горячая и холодная вода. Проводник сообщил, что кофе готово, и оставил номерок места в ресторане. Мистер Роберт мылся и обтирался до ног одеколоном, делал голый гимнастику, брился, затем надел все свежее: шелковые голубые кальсоны до колен, черные носки на прорезиненных шелковых подвязках, охватывающих икру, - черные ботинки без каблуков с острейшими носками, крахмальную рубашку, блестящую добродетелью. Над чемоданом с костюмами мистер Смит на момент задумался и надел синий - брюки, завернутые внизу, жакет с большим прорезом, с узкой талией и широкими полами. Но воротничок он надел утренний, мягкий, чтоб недолго переодеваться перед обедом. Пришел проводник, француз, убрать купэ. В ресторане перед мистером Смитом сидел русский, должно быть, ученый: мистер Смит это узнал потому, что господин был в визитке, но с серым галстухом, манжеты у него были пристяжные, и он за столиком - за кофе - разложил кипу немецких, английских и русских книг, - этого никогда б не сделал европеец. - В купэ дробилось, блистало солнце, был голубой свет, проводник ушел, и пахло сосновой водой. Мистер Смит сел к окну, откинулся к спинке, в солнце, ноги положил на стульчик у столика, солнце заблистало в крахмаленной груди, переломилось на тугой складке брюк, кинуло зайчик от башмака ко многим другим зайчикам, от медных сдержек, от строгого лоска красных фанер. Волосы в бриллиантине, на прямой пробор, тоже блестели, - а лицо, в голубом свете, было очень бледным, почти восковым, до ненужного сухое, такое, по которому нельзя было определить возраста - двадцать восемь или пятьдесят. Мистер Смит сидел с час неподвижно, с ленивою трубкой, которая медленно перемещалась из губ в руки, вот-вот потухая. Потом он достал из чемодана дорожный блок-нот, развернул Montblanc, автоматическую ручку-чернильницу, и написал письмо брату. -

"Мой брат, Эдгар.

"Ты писал мне о, так называемой, гипотезе вечности и о том, что твое судно уже снаряжено, и на-днях ты идешь в море к северному полюсу. Быть может, это письмо дойдет до тебя из Лондона уже по радио. Сегодня я перееду границу прежней императорской и послезавтра - теперешней, советской России. Мы с тобой долго не увидимся. Ты прав, истолковывая гипотезу вечности, как фактор вообще всякой жизни: все мы, как и история народов, смертны. Все умирает, быть может ты или я завтра умрем, - но отсюда не истекает, что человечество, ты, я, - должны ожидать свое завтра, сложа руки. Все мы, конечно, ощущаем нашу жизнь как вечность, иное ощущение нездорово, - но мы знаем о предельности нашей жизни и поэтому должны стремиться сделать - дать и взять - от жизни все возможное. Я скорблю лишь о том, что у меня слишком мало времени. В этом я вполне согласен с тобой. Но я думаю сейчас о другом, которое мне кажется не менее важным: о человеческой воле, когда народы в целом, как ты и я в частности, волят строить свою жизнь. Ты уходишь со своим судном к северному полюсу, я еду в Россию, мы вместе, юношами, замерзали в северной Сибири. Ты у северного полюса будешь отрезан от человечества, быть может, наверное, ты захвораешь цынгой, тебе придется неделями стоять среди льдов, очень возможно, что ты погибнешь в аварии или умрешь от холода или голода, полгода ты будешь жить в сплошном мраке, тебе покажется событием, если, быть может, посчастливится побывать в юрте самоеда, - все это ты знаешь лучше меня. Ты идешь на всяческие лишения, - и все же ты уходишь в море, хочешь уйти потому, что ты так волишь. Это свободная твоя воля. Ты волишь итти на страдание. Твои страдания, твои лишения - будут тебе даже радостью, потому что ты их волишь увидеть: это было б непереносимо, если бы это было против твоей воли. То, о чем я сейчас говорю, я называю волей хотеть, волей видеть. Это воля, когда она об'единена нациями, человечеством, его государствами, она есть, - история народов. Иногда она почти замирает, тогда у государств нет истории, как у китайцев в последнее тысячелетие. Так нарождались и умирали мировые цивилизации. Мы переживаем сейчас смену последней - Европейской. Мы переживаем сейчас чрезвычайную эпоху, когда центр мировой цивилизации уходит из Европы и когда эта воля, о которой я говорил, до судороги напряжена в России. В Париже мне сообщали, что там найден способ борьбы с брюшным тифом и не могут приступить к изучению сыпного - за отсутствием во Франции сыпно-тифозных экспонатов. Любопытно проследить вплотную историческую волю народа, тем паче любопытную в аспекте людоедства и заката Европейской культуры. Но вот что проистекает еще из этой воли видеть: холодность, жестокость, мертвенность, - людям, живущим этой волей, не страшно, а только интересно смотреть - смерть, сыпной тиф, расстрелы, людоедство, все ужасное, что есть в мире.

"Всего хорошего тебе, дорогой брат мой Эдгар, будь здоров.

Твой брат Роберт. -"

В Эйдкунене, на Германской границе, надо было пройти через таможню. Были солнечные полдни, - и около Эйдкунена, когда поезд медлил, прощаясь с восточной Пруссией, в канаве у шпал, после уже нескольких месяцев весны в Париже, здесь впервые перед Россией появился снег. Под стеклянным навесом у вокзала, на пустынном дебаркадере, было холодновато и откуда-то - из полей - веял пахнущий землею, набухший русски-мартовский ветерок. Из вагонов табунками вышли джентльмены, женщин почти не было. Предложили сдать паспорта. Трегеры в тележках повезли вещи. Прошли в таможенный зал. Американцы в буфете пили коньяк. Мистер Роберт Смит прошел на телеграф и дал несколько телеграмм:

- Мистрис Смит, Эдинбург. - Мама, сейчас я переезжаю границу. Прошу Вас, простите мистрис Елисавет: она не виновата.

- Мистрис Чудлей, Париж. - И еще раз я шлю Вам мое поклонение, Елисавет, и прошу Вас считать себя свободной.

- Мистер Кингстон, Ливерпуль. - Альфред, все мои права и обязанности я оставляю Вам.

- Английский королевский банк, Лондон.

- - - N текущего счета - -

- Лионский кредит, Париж. - - - - N текущего счета

Министру Сарва, Ревель, Эстония - -

Мистер Смит вышел с телеграфа - в цилиндре, в черном пальто, - с приподнятым - случайно, конечно - воротником. Поезд передавался в Вержболово, в Литву, трегер принес билеты, метр-д'отель из ресторана-вагона пригласил обедать. За столом подали виски. К вечеру солнце затянуло облаками, в купэ помутнело, на столе стояла бутыль коньяку, снег встречался все чаще, поезд шел лесами, - проводник распорядился затопить печи, застукал молоточек калорифера, вспыхнуло электричество, стало тепло. Метр-д'отель пригласил к чаю. - День прошел. На столе стояла вторая бутыль коньяку.

Мужчины: - в пальто с поднятыми воротниками, одиночки, конечно. Героев нет.

Место: места действия нет. Россия, Европа, мир.

4. Россия, Европа: два мира.

Поезд шел из Парижа в Ригу - в Россию, где революция. В Берлине, на Александр-пляц, на Фридрихс-бан-хоф, в Цоо, - поезд останавливался на две минуты пятнадцать секунд. Международные вагоны тускло поблескивали голубиным крылом. Поезд ящерицей прокроил по крышам, под насыпями, по виадукам, через дома, над Шпрэ, над Тир-Гартеном, мутнея под стеклами крыш, в коридорах переулков, мешая дневной свет с электричеством, в гуле города. До Берлина международные вагоны были комфортабельными dolce far niente, - в Берлине исчезли дамы и мистрис, сошел японский дипломат, впереди русский бунт, - поезд пошел деловым путешественником, подсели новые пассажиры, много русских. Из гама города, из шума автобусов, такси, метро, трамваев, поезд выкинуло в тишину весенних полей, на восток: каждому русскому сердце щемит слово - восток. Вечером за ужином, в ресторане-вагоне, в электричестве, ужин был длинен, пили больше, чем следует, и не спешили перед скучным сном. Обера и метр-д'отель были медлительны. Окна были открыты, ночь темнела болотной заводью, иногда ветер заносил запахи полей. Американцы из АРА, ехавшие в Россию, говорили только на английском, молчали, сидели табунками, породистые люди, курили трубки, пили коньяк, ноги закинули на соседние стулья, привольность мужской компании. Большой столик заговорил, громко, по-русски и по-немецки - о России: - и это было допущено, такое неприличие, - впереди русская революция - впереди - черта, некая, страшная, где людоедство. Дипломатические курьеры - французские, английские, российские - сидели сурово. Русский профессор-путеец радостно познакомился с российским курьером, у курьера было лицо русского солдата, он был в американских круглых очках, у него болели зубы, он молчал: профессор - тоже в очках, заговорил таинственно о "аус-фуре". Поезд подходил к польскому коридору. В той перекройке географических карт и тех, которыми гадают цыганки, перекройка, швами которой треснула Европа, европейская война и русская революция, рубец Польского коридора был очень мозолящим. В купэ были приготовлены подкрахмаленные постели, открыты умывальники, - американцы и англичане пошли спать, сдав паспорта проводнику. Сторки были опущены. В коридоре негромко разговаривали русские. Одиночками у окна стояли немцы, обиженные коридором, - и одиноко, один единственный, стоял англичанин, с трубкою в зубах, перед сном. Русский профессор заспорил с латышем.

... - В России крепостное право, экономически изжитое, привело к людоедству. В России людоедство, как бытовое явление, - сказал латыш.

- Да, моя родина, моя мать - Россия, - сказал профессор: - каждому русскому Россия, нищая, разутая, бесхлебная, кладбищенская - величайшей скорбью была - и радостью величайшей, всеми человеческими ощущениями, доведенными до судороги, - ибо те русские, что не были в ней в эти годы, забыли об основном человеческом - о способности привыкать ко всему, об умении человека применяться: - Россия вшивая, сектантская, распопья, распопьи-упорная, миру выкинувшая Третий Интернационал, себе уделившая большевистскую смуту, людоедство, национальное нищенство.

Говорили почему-то оба: профессор и латышский капиталист по-немецки, но слово - людоедство - употребленное несколько раз, каждый раз именовали по-русски, понижая голос. Латышу, сраставшемуся с Россией детством и десятилетиями зрелой жизни, ему ведь часто ночами, спросонья в полусне мерещились тысячи серых рук у глотки, высохшие груди из России, с плохой какой-то картинки, тогда его мучила одышка вспоминалась молодость, всегда необыкновенная, ему было тоскливо лежать в простынях, он пил содовую и старчески уже думал о том, что он боится - не понимает - России и отгонял мысли, ибо не понимать было физически мучительно.

В купэ горели ночные фиолетовые рожки, светили полумраком. Англичанин выкурил трубку, ушел. Поезд замедлил ход. В'езжали в коридор, по вагонам пошли польские пограничники, позвякивая шпорами. Профессор заговорил об аусфуре. Пограничники ушли, за окнами в небе светила мутная луна, - коридор опустел, вагон затих. Едва пахло сигарами, фиолетовые рожки светили полумраком. Тогда по коридору бесшумно прошел помощник проводника, собрал у дверей башмаки и понес их к себе чистить, - у проводников за плотно притворенной дверью горело электричество, на столике стояла бутылка коньяка, на диване против проводника сидел джентльмен, французский шпион, составлял списки едущих в Россию. Разговаривали по-французски, мальчишка чистил башмаки.

На другой день к полдню, у Эйдкунена появился снег, - проводники распорядились к вечеру затопить вагоны. В Эйдкунене, на таможенный осмотр, американцы вышли в дэмисезонных пальто, в дорожных кэпи, с шарфами наружу, перекинутыми через плечо, в желтых ботинках и крагах; американцы на платформе немножко поиграли - в импровизированную игру вроде той, которою мальчишки в России и Норвегии занимаются на льду: катали по асфальту глышки, и тот, кому этой глышкой попадали в башмак, должен был попасть другому и бегать за глышкой, если она пролетала мимо. Русский профессор заговорил обеспокоенно об аус-фуре - с российским курьером, у курьера болели зубы, он молчал, - профессор вез с собой кожаную куртку, коричневую, совершенно новую, купленную в Германии, - в сущности нищенскую, - и у него не было разрешения на вывоз; латыш посоветовал выпороть с воротника клеймо фирмы, профессор поспешно выпорол; в таможенной конторе немцы, в зеленых фуражках, кланяющихся туда и обратно, сплошь с усами, как у императора Вильгельма II на карикатурах, осматривали вещи: затем каждый пассажир, кроме дипломата, должен был пройти через будку для личного осмотра, - и в этой будке у профессора, когда он вынимал из кармана портмонэ и платок, выпал лоскутик клейма фирмы, - чиновник его поднял, профессора окружили немцы в зеленых фуражках, профессор стал школьником. Поезд передали в Вержболово, профессор отстал от поезда. Метр-д'отель пригласил к обеду, обед был длинен, ели и бульон с желтком, и спарфу с омлетом, и рыбу, и дичь, и телячий карбонат, - на столиках стояли водки, коньяки, вина, ликеры, - после обеда долго курили сигары, - за зеркальными окнами ползли дюны, леса, перелески, болота. Все больше попадалось снега, лежал он рыхлый, бурый, - а когда пошли песчаные холмы в соснах, - в лощинах тогда снег блестел в зимней своей неприкосновенности, как молодые волчьи зубы. Небо мутнело. - После обеда в комфортабельности, неспешности, долго курили сигары, пили коньяк, метр-д'отель и обера были в такте этой неспешности. Впереди Россия.

- Впереди - Россия.

- И через два дня, - поезд, - разменяв в Риге пассажиров, - сменив международные вагоны на советские дипломатические, выкинув из обихода вагон-ресторан, враждебный в чужой стране, с винтовками охраны у подножек,

- исчезли англичане, французы, французские проводники, начальником поезда ехал курьер с больными зубами, очень разговорчивый, появились несуразно одетые русские, курьеры, дипломаты, сотрудники учреждений столь же необыденные, как их названия - Индел, Весэнха, Внешторг, Гомза, Профобр, Центрэвак,

- прокроив болота и леса прежнего российского Полесья, спутав часы, запутанные российскими декретами о новом времени,

- все холоднее становилось, все больше снегу, все зимнее небо, и путалось время тремя часами вперед, чтобы спутать там дальше, в России - и ночи, и дни, и рассветы, - чтоб слушать американцам в необыденные часы рассвета непонятную, азиатскую, одномотивную песню проводника, на многие часы, валявшемуся у себя в тендере на гробах дипломатических ящиков с поленом и фуражкой в головах,

- поезд пришел в Целюпэ, к границе Р. С. Ф. С. Р.

В Целюпэ, на одинокой лесной станцийке, поезд нагнал эшелон русских иммигрантов из Америки в Россию. Небо грузилось, по-российски, свинцами, снег лежал еще зимний. Станция - станционные постройки и домики за ней упиралась в лес, и лес же был напротив, вдали виднелся холм в сосновом боре, в лесу напротив шли лесные разработки, и станцийка была, как в Швеции, на северных дорогах, стояли елочки по дебаркадеру, дебаркадер был посыпан желтым песком. В деревенской гостинице, на скатертях в складках, из серого домашнего полотна, в плетеночках лежал черный хлеб, какого нет на материке Европы, и в комнатах пахло черным хлебом. Хозяйка в белом чепчике приносила деревенские жирные блюда, в тарелках до краев, и в клетке у окна пел чижик. В восемнадцати верстах была граница Р. С. Ф. С. Р., город Себеж, кругом были холмы и болота, и болота Полесья, в лесах. Иммигранты возвращались на родину - из Америки. Еще - последний раз - пограничники осматривали паспорта. К сумеркам пошел снег. К сумеркам пришел из России, с Себежа, паровоз - баба (в России мешечники подразделяли паровозы на мужиков и баб, по звуку гудка, бабы обыкновенно были товарными). Баба потащила вагоны. Баба первая рассказала о русской разрухе, ибо у той дощечки, где сердце каждого сжималось от надписи граница, - текла внизу речушка в синих льдах и были скаты холма, а вдалеке внизу лежал поселок с белой церковью, - баба остановилась, и пассажирам предложили пойти грузить дрова.

И Себеж встретил метелью, сумерками, грязью, шумом мешечников, воплями и матершиною на станции. Метельные стервы кружились во мраке, лизали, слизывали керосиновые светы. Забоцали винтовками, в вагоны влезли русские солдаты. Американец вышел на минуту, попал ногою в человеческий помет, на шпалах, и никак не мог растолковать, волнуясь, проводнику, чтоб ему продезинфецировали башмаки. Задубасили поленом в стену, проорали, что поезд не пойдет до завтра, осадили на запасный путь, снова завопили, побежали мешечники с мешками, баба кричала: - "Дунька, Дунька, гуртуйси здеся", - у пассажиров тихо спрашивали: - "Спирту не продаешь ли?" - Метель казалась несуразной, снег шел сырой, на запасном, в тупике, когда толпа мешечников умчалась с воем, - стало слышно, как воет ветер, гудит в колесах, в тендере, как шарит сиротливо снег по стенам, у окон, шарахаясь и замирая. Американцы говорили о заносах в прериях. Приходившие стряхали мокрый снег. В вагонах стало холодно и сыро, новый примешался над всей Россией веющий - запах аммиака, тримитиламина, пота. Был поздний час, за полночь никто не понимал, ложиться спать иль нет?

- И - тогда - пришли и сказали, что - в театре культ-просвета комсомола - митинг, предложили сходить. - Вот и все. - Во мраке - первый русский - сразу покатился под колеса, сорвавшись с кучи снега, сваленной на шпалы, встал и сматершинил добродушно. Пошли в метель. У водокачки промочили ноги и слушали, как мирно льет вода из рукава, забытая быть завернутой. Не один, не два, а многие понесли на башмаках удушливые запахи. Англичанин освещал себе путь электрическим фонариком. В вокзале на полу в повалку, мужчины, женщины и дети, лежали пассажиры. Был уже час за полночь. Когда спросили, где комсомол, - рукой махнули в темноту, сказали: - "Вон тама. - Нешь не знаешь?" - Долго искали, путаясь в шпалах, поленницах и мраке. В поленницах наткнулись на двоих, они сопели, англичанин осветил, - в поленнице совокуплялись солдат и баба, стоя.

Барак (у входа у барака была лужа, и каждый попадал в нее во мраке) был сбит из фанеры, подпирался из-нутри столбами. В бараке был, в сущности, мрак. Плечо в плечо, в безмолвии, толпились люди. На сцене, на столе, коптила трех-линейная лампенка, - под стрешни в фанерном потолке врывался ветер, и свет у лампы вздрагивал. На заднем плане на сцене висел красный шелковый плакат: - "Да здравствует Великая Рабочая и Крестьянская Русская революция". У лампы за столом сидели мужики в шинелях и овчинных куртках. Театр из фанеры во мраке походил на пещеру. Говорил мужик в шинели, - не важно, что он говорил.

- Товарищи! Потому как вы приехали из Америки, этот митинг мы собрали, чтоб ознакомить вас, приехавших из Америки, где, сказывают, у каждого рабочего по автомобилю, а у крестьянина - по трактору. У нас, товарищи, скажу прямо, ничего этого нету. У нас, товарищи, кто имеить пуд картошки про запас, - спокойный человек. Для вас не секрет, товарищи, что на Поволжьи люди друг друга едять. У нас колосональная разруха. - Н-но, - товарищи, - нам это не страшно, потому что у нас наша власть, мы сами себе хозяева. И нам известно, почему вы приехали из Америки, хоть у нас свиного сала и нет, не то - чтобы кататься на автомобилях. У нас теперь власть трудовых советов, а для заграницы у нас припасен Третий Интернационал. Мы всех, товарищи, зовем итти с нами и работать, - нно, - товарищи, - врагов наших мы беспощадно расстреливаем. - Вот, товарищи, какие газы и промблемы стоять перед нами.

Что-то такое, так, гораздо длиннее, говорил солдат. Люди, плечо в плечо, стояли безмолвно. К солдатским словам примешивался вой ветра. Лампенка чадила, но глаз привык ко мраку, и лица кругом были строги. Театр был похож на пещеру. Солдат кончил. Вот и все. За ним вышел говорить старик иммигрант.

- Дорогие товарищи, я не уполномочен говорить от лица всех. Я девятнадцать лет прожил в Америке, - не кончил, зарыдал, - выкрикнул: - Россия. - Его посадили к столу, плечи его дергались.

Двое - англичанин и русский филолог - вышли из театра - клуба комсомола, во мрак, в метель. Англичанин машинально пробрел по луже. - Да, иная Россия, иной мир. Англичанин поднял воротник пальто.

- Вас поразил митинг? - спросил англичанин.

- Нет. Что же - это советские будни, - ответил филолог.

Поезд стоял в тупике; - поезд впер в Россию. Вот и все.

Вот и все.

Впрочем - вот, чтоб закончить главу, как вступление:

- о неметельной метели.

5. О неметельной метели.

Я не знаю, как это зовется в народе. Это было в детстве, в России, в Можае. Это был, должно быть, сентябрь, начало октября. Я сидел на окне. Напротив был дом - купеческий, серый, дом Шишкиных, направо площадь, за нею собор, где ночевал Наполеон. Против дома Шишкиных, на углу стоял фонарь, на который в пожарном депо отпускалось конопляное масло, но который никогда не светил. Ветер был такой, что у нас повалился забор, у Шишкиных оторвало ставню и сорвало железо с крыши, фонарь качался: - ветер был виден, он был серый, - он врывался, вырывался из-за угла, несс собой серые облака, серый воздух, бумажонки, разбитое решето, ветер гремел калитками, кольцами, ставнями - сразу всеми со всего переулка. Была гололедица, земля была вся в серой корке льда. Одежда на людях металась, рвалась, взлетала над головами, - люди шли, растопырив все конечности, и у фонаря люди, сшибаемые ветром, - все до одного, - бесполезно стремясь ухватиться за столб, выкидывая ногами крендели, летели вслед за решетом. Мой папа, доктор, пошел в земскую управу, на углу он вскинул ногой, рукой хотел было схватиться за столб, - и еще раз вскинул ногой, сел на землю и дальше пополз на четверинках, головою к ветру: ветер был виден. Мальчишки, - Васька Шишкин, Колька Цвелев, - и тут нашлись: они на животах выползли в ветер, и ветер их тащил по ледяной корке. - Была гололедица, был страшный ветер, как Горыныч, - и все было серо, отливающее сталью: земля, небо, ветер, дома, воздух, фонарь. И ветер - кроме того - был еще вольным. - Мама не пустила меня в тот день на улицу, мама читала мне Тараса Бульбу. Тогда, должно быть, сочинились стихи, оставшиеся у меня от древнего моего детства:

"- Ветер дует за окнами

Небо полно тучь.

Сидим с мамой на диване.

- "Ханша, ты меня не мучь".

- Ханша - это собака.

--------------

1. С вышгорода - с Домберга, где старый замок, из окон Провинциального музея и из окон Польского посольства, виден весь город и совершенно ясны те века, когда здесь были крестоносцы и здесь торговали ганзейские купцы. Из серого камня под откосом идет стена, она вбита в отвес холма: Калеево, народный эпос, знает, что эта гора снесена по горсти - пращурами - рыцарями. Стена из серого камня упирается в серую башню, и башня как женская панталонина зубцами прошивки кверху. Домберг высок, гнездо правителей. На ратуше - на кирках бьют часы полдень, башня кирок и ратуши, готика, как застывшая музыка, идут к небу. Там, за городом, во мгле - свинцовое море, древняя Балтика, и небо, седое как Балтика.

- Этой ночью палили из пушек с батареи в бухте у маяка, ибо советский ледокол "Ленин" поднял якоря и пошел без таможенного осмотра - в море, в ночь: без таможенного осмотра, и пушки палили перед его носом - в учебной стрельбе, как сказано было в ночи, пользуясь ночным часом, когда не ожидалось кораблей. В посольстве говорили о контрабандистах, рассказывали, что в море, в Балтийском море, бесследно погибло пять кораблей, один эстонский, два финских и два шведских, были улики пиратства, подозревали, что пиратствуют российские моряки, Кронштадт, - и тогда же шептали о восстании корелов против России.

- С вышгорода видны были снежные поля. В башне, как женская панталонина, поэты, писатели и художники устраивали свой клуб, с именем древнего клича - Тарапита. В башне до поэтов жили совы. По стене шли еще башни, две рядом назывались - Тонкий Фауст и Толстая Маргарита: Толстую Маргариту, где была русская тюрьма, разгромили в 1917 году белою ночью, в мае. - В старом городе извозцы ездили с бубенцами, ибо переулки были так узки, что два извозчика не раз'ехались бы. Каждый закоулок должно было бы снести в театр, чтоб играть Эрика XIV, и Бокаччио мог бы украшать Декамерон стилями этих переулков. На острокрышых домах под черепицею еще хранились годы их возникновения: 1377, 1401, и двери во всех трех - кононных этажах открывались прямо на улицу, - а на доме клуба черноголовых, древней купеческой гильдии, до сих пор из-под-угла крыши торчало бревно с блоком, ибо раньше не было лестниц и во все три этажа поднимались с улицы по блоку на под'емной площадке, площадку на ночь оставляли под крышей и жили так: в нижнем этаже лавка и пивные бочки, в среднем - спальня и жена с детьми, в верхнем - склад товаров. - В полдень на кирках били колокола, из Домберга, из окон было видно, как помутнела Балтика и небо и как идет метель на город. - Нет, не Россия.

- В Толстой Маргарите была русская тюрьма. Россия правила здесь двести лет, - здесь, в древней русской Колывани. - Русский октябрь хряпнул по наковальне 917 года: - Великая Россия Великой Революцией метнула в те годы, теми годами, искрами из-под наковальни, - Эстией, Латвией, Литвой, - и Эстии, Латвии, Литве, в снегах, в морозах - суденышком всеми покинутым, поплыть в историю, партизанствуя, отбиваясь друг от друга, от России, как от немцев, в волчьей мировой драке и русской смуте, возлюбить, как Бельгия, себя, свои болота и леса. - Россия метнула Эстией, Литвой, Латвией, Монархией, - императорской культурой, - русской общественностью, - оставив себе советы, метели, распопье, сектантство и муть самогонки, - а здесь в древне-русской Колывани:

- тор-го-вали ви-ном, маслом, мясом, сардинками, всем, хе-хе-хе, в национальном государстве, - совсем как десять лет назад в России. Историк, - размысли. Поэты кликнули клич - Тарапита.

Культура - финско-нормандская. Средневековье смешалось с сегодня. Здесь запоют еще Калевичи. Здесь есть рыцари-партизаны, которых чтут, которые своею кровью защищали свое отечество от немцев, от большевиков, от смуты. Здесь в башне Тарапита поэты, писатели и художники, рыцари в рыцарском зале - бокалом вина, бочкой пива величали на родном своем языке, встречая русского бежавшего от родины, писателя: они на родном своем языке говорили о своей нации, о своей борьбе за свой национальный быт и за демократию, - переводчик переводил, - русский писатель ответил по-русски, и его речь перевели, - тогда пили бокалы и кубки:

и все вместе потом стали русские петь студенческую песню о том, как "умрешь, похоронят" -

- здесь женщины, чтобы помолодеть, мажут лицо какою-то змеиною едкою мазью, и с лица сходит кожа, растет новая, молодая, и женщина молодеет.

- А где-то в другом месте, за тысячи верст и отсюда и от России, - от русской земли, - два человека, русских два писателя, - в воскресный день, в заполдни, - рылись в вещах, - и они нашли коробочку, где была русская земля, - не аллегория, не символ, - а просто русская наша земля, - сероватый наш русский суглинок, увезенный в коробочке за тысячи верст: - и ах как тоскливо стало обоим, какая тоска по земле. Тогда перезванивали колокола на кирке, и они не слышали их: они были два русских изгоя. Хряпнул октябрь не только октябрьскими слезками Эстии, Литвы и Латвии: если себе Россия оставила только советы и смуту, метель и распопщину, то те, кто не хочет русской мути метели и смуты, кто ушел от России - тот вне России фактически. Имя им - изгои. В те годы было много Кобленцев. И: просто русский сероватый наш суглинок.

а -

Ресторан, лакеи, фраки, смокинги, крахмалы, дамы, оркестр румын,

- Встаааать.

- Смииирнааа.

"Боже, царяа хрании.

"Сииилы, державный - -

b-c-d-e-f

h

Улица, перекресток, там вдали клуб черноголовых, здесь ратуша и на ней часы показывают одиннадцать дня, морозный день.

- Полковник Саломатин? - это басом, обветренным многими ветрами.

- Никак нет, изволите ошибаться.

- Оччень жаль, о-чень жаль! - хотя, впрочем, - очень приятно... - Я полковнику Саломатину должен дать в морду, - в морду с! - он предатель отечества... С кем имею честь? - позвольте представиться: ротмистр русской службы Тензигольский. - Очень похожи на полковника Саломатина, - он предался большевикам!

- Куда изволите итти?

- Ах, пустяки, - надо зайти на перепутьи выпить рюмку водки.

И потом, в ресторане, после многих рюмок:

- Вы, конечно, коллега, заплатите?.. Э-эх, прос... Россию, все, все вместе, сообща. Что говорить. - И бас, обветренный всяческими ветрами, не умеет быть тихим, - а глаза, также обветренные, смотрят в стол.

к-м

русская же 0, фита, отмененная, неотменимая, новым правописанием в России, - будет, есть в конце русской абевеги. -

2. Шахматы без короля.

В полдни с вышгорода видно, как идет метель. Полдни.

У крепостной стены, около шведской церкви из гранита, на половину врытой в землю, - дом, в котором жили - когда-то - шведские гильдейцы. В этом доме гостиница теперь: Черный Ворон. В последнем этаже гостиницы, где раньше гильдейцы шведы хранили свой товар, - последние - за тридцать - номера, вход на чердак, комнаты для оберов и фреккен, потолок почти в уровень с головой и в узких окнах черепицы крыш соседних зданий. С полдня и всю ночь - из ресторана внизу - слышна музыка струнного оркестра. Здесь живет богема гольтопа, все комнаты открыты. Здесь проживает русский князь-художник, три русских литератора, два русских офицера, художники из Тарапита, - здесь бывают студенты-корпоранты, партизаны, офицеры национальной и прежней русской армии, министры, губернаторы, поэты. - И в тридцать третьем номере, - в подштанниках с утра играют двое в карты и в шахматы, начатые вчера, - русский князь-художник и русский офицер. На столе у шахмат ужин на подносе, а на кровати, где свалены пальто, спит третий русский. На столике и под столом бутылки из-под пива, стаканы, рюмки, водка. Князь и офицер сидят склонившись к шахматной доске, они играют с ночи, они долго думают, они долго изучают шахматную доску, их лица строги. На чердаке безмолвие, тепло, за окнами зима. Безмолвно иной раз проходит фреккен с ведерком и щеткой, в крахмальном белом фартучке, - и навощенный пол и крашеные стены в морозном желтом свете блестят, как оно должны блестеть в горнице у бюргера. Двое за шахматами безмолвны, они изредка - по глотку - пьют помесь пива с водкой.

Тогда приходит, запушенный снегом, ротмистр Тензигольский. Он долго смотрит в шахматную доску, бекешу сваливает на спящего, садится рядом с игроками и говорит недоуменно князю:

- Да как же ты играешь так?

- А что?

- Да где же твой король?

Ищут короля. Короля нет на шахматной доске: король вместо пробки воткнут в пивную бутылку. - Мешают шахматы, толкают спящего и расходятся по комнатам - ложиться спать. Фреккен убирает комнату - моет, чистит, отворяет окна в ветер - каждый день из стойла превращает фреккен комнату в жилище мирное как бедный бюргер.

Ротмистр Тензигольский спускается по каменной лесенке, выбитой в стене, - вниз; в ресторане уже надрывается оркестр, и скрипки кажутся голыми, обера во фраках, бывшие офицеры русской армии, разносят блюда. Ротмистр Тензигольский у стойки, по привычке, пьет рюмку водки и идет в метель, в кривые тупички улиц, где трое расходятся с трудом. - Князь Паша Трубецкой, грузясь в мути сна, сквозь сон слышит, как в шведской церкви - не по-русски - медленно вызванивает колокол. - Во французской миссии Тензигольский долго ждет начальника контрразведки, скучает, а когда начальник приходит, рапортует ему о сысковом. Начальник пишет чек. -

Есть закон центробежных и центростремительных сил, и другой закон, тот, что родящими, творящими будут лишь те, кто связан с землей, - с той землей, с суглинком, над которым плакали где-то два писателя. И еще: первейшая связь с землей у людей - есть дети и женщины, несущие плод. Но по закону центростремительной силы (метель кружит?) - откинуты те, единицы, которые весят и умеют весить больше других: историки "Истории Великой Русской Революции" в главе "Русская эмиграция" рассказали, что русский народ поистине богоносец и что подвижничество Серафима Саровского - было, было, пусть это и не главное, - а главное:

- "Очень жаль! о-чень жаль! - хотя, впрочем, очень приятно. Я полковнику Саломатину должен дать в морду, - в морду-с - он предался большевикам!"

Во французской контр-разведке тайный агент ротмистр русской службы Тензигольский получил чек. Из французской контр-разведки ротмистр Тензигольский - трансформировавшись в полковника Саломатина - без всякой мистической силы из Тензигольского став Саломатиным - пошел в вышгород, в польскую контр-разведку. Мальчишки на коньках и на шведских санках, на которых надо толкаться одной ногой, обгоняли ротмистра-полковника Тензигольского-Саломатина. У поляков полковнику Саломатину говорят:

- Сюда приезжает из России красноармейский офицер, шпион, - Николай Расторов.

Глаза полковника Саломатина, обветренные многими ветрами, лезут из орбит.

- Как?! - так - слушаюсь. -

3. Шахматы без короля.

Странное бывает совпадение - иному все совпадения полны мистического смысла. За Домбергом, за станцией в стройных деревцах, в домике шведского стиля, - в перлюстрационном - черном - кабинете работали двое. Письма были обыденны, труд был обыденен, оба трудившихся были русские, русский генерал и российский почтово-телеграфный чиновник. Генерал, Сергей Сергеевич Калитин, наткнулся на посылку, в бандероли была серия порнографических открыток. Генерал прочел имя адресата - князь Павел Павлович Трубецкой, - генерал убрал открытки к себе в портфель, изничтожив бандероль. Павлу Павловичу Трубецкому был кроме того денежный пакет. Ротмистру Тензигольскому глухо сообщалось из России, что должен приехать Николай Расторов. Несколько писем было Лоллию Львовичу Кронидову и от Лоллия Львовича: брат писал о том, как восторженно встречали Врангеля в Белграде; Лоллий Львович писал брату, что в России людоедство, большевики деморализованы, власти на местах нет, власть падает, всюду бунты, восстание корелов превращается в национальный крестовый поход за Россию, в Балтийском море пиратствуют советские суда из Кронштадта, Россия же, где людоедство, оказалась неким бесконечным пустым пространством, где на снегу, чуть прикрытые лохмотьями, были люди из каменного века, волосатые, с выросшими челюстями, с пальцами на руках и ногах как прудовые каряги, при чем около одних, сидящих, кроме ржаной каши и конины, лежали у каждого по пять ноганов, по пять винтовок, по пять пулеметов и по одной пушке, - другие же люди, безмерное большинство, лежали или ползали на четвериньках, разучившись ходить, и ели друг друга. И еще Кронидов писал - в другом уже письме, - что ему выпало прекрасное счастье - полюбить, он встретил прекрасную девушку, чистую, целомудренную, милую. -

- ...В России - в великий пост - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут после дневной ростепели ручьи под ногами как в июне в росные рассветы, в березовой горечи, - сердце кто-то берет в руки, - сердце наполнено, - сердце трепещет, и знаешь, что это мир, что ты связан с миром, с его землей, с его чистотой, так же тесно, как сердце в руке, - и мир, земля, кровь, целомудрие (целомудрие, как березовая горечь в июне) - одно: чистота. - Это - девушка.

Вот отрывки из письма о приезде Врангеля:

"Этот день был истинным праздником для Белграда. С утра начались хлопоты об освобождении от занятий в разных учреждениях, и к часу дня к вокзалу тянулись толпы народа. Российский посланник с Чинами Миссии, Члены Русского Совета Национального Центра, Штаб Главнокомандующего в сопровождении многочисленных генералов и офицеров, участников Крымской кампании, представители беженских организаций, русские соколы в качестве почетного караула, множество дам, - все явились на вокзал, все слились в общем сознании единства, вызываемым чувствами любви и уважения к Вождю Русской Армии П. Н. Врангелю".

После двух, после службы, генерал Сергей Сергеевич Калитин пошел домой, за город, к взморью, в дачный поселок. Короткий день сваливал уже к закату, мела метель, дорогу, шоссе в липах, заметали сугробы, обгоняли мальчишки на шведских саночках, мчащиеся с ветром, спешили к морю кататься на буйких. Дача стояла в лесу, в соснах, двухэтажная, домовитая. Под обрывом внизу было море, на льду, на буйках мчали мальчишки. У обрыва, у моря встретила дочь, - завидев побежала навстречу бегом, ветер обдул короткую юбку, из-под вязаной шапочки выбились волосы, рожь в поле на закате щек: вся в снегу, в руках палка от лыж, девушка - девочка, как березовая горечь в июне рассвету, семнадцатилетняя Лиза. Крикнула отцу:

- Папочка, - милый, - а я все утро - в лесу - на лыжах. -

Море слилось с небом, горбом изо льдов бурел ледокол "Ленин". По берегу, за дачами, вокруг дач, стояли сосны. Старшая дочь, Надежда, в пуховом платке, отперла парадное, запахло теплом, нафталином, шубами, к ногам подошел, ткнулся в ноги сен-бернар. Свет был покоен, неспешен. В доме, в тепле не было никакой метели. Генерал по коврам прошел в кабинет, замкнул портфель в письменный стол. С сен-бернаром убежала Лиза, от резкого движения мелькнули панталоны.

- Папочка, - милый - обедать - мама зовет.

Генерал вышел в столовую, к высоким спинкам стульев, глава семьи.

4. Шахматы без короля.

- Слушайте, Лоллий Львович, ведь это чорт знает что. Вчера я был с визитом у министра, - сегодня об этом трезвон, как об карманном воровстве, - и мне уже отказано от дома у министра, потому что я был сегодня с визитом у русской миссии.

- Не в русской, а большевистской.

- Ах, чорт. Да нет же никакой другой России, Лоллиой Львович.

- Нет, есть. Я - гражданин России Великой, Единой, Неделимой.

- Да нет такой России, рассудите, Лоллий Львович - А третьего дня я был у эс-эров и в русской миссии мне намекали на это, что этого я делать не имею права. А у эс-эров: справлялись: не чекист ли я? Чорт бы всех побрал. Дичайшая какая-то сплошная контр-разведка.

И Лоллий Львович загорается как протопоп Аввакум. Он говорит, и слова его как угли.

- Да, гражданин Великой, Единой, Неделимой, - и пусть все уйдут, один останусь, - проклинаю. - Нет, вы не правы. Вы, конечно, и большевик, и чекист, и предатель отечества. Это все одно и то же. Вы приехали с большевистским паспортом. Стало быть, вы признаете большевиков, - стало быть, вы их сообщник. Или еще хуже: вы отрицаете, что вы коммунист, вы скрываете, стало быть, вы - их тайный агент! Вы не отказываетесь от большевисского паспорта, а иметь его - позорно.

У Расторова глаза ползут на лоб, таращатся по-тензигольски, он ежится по-лермонтовски кошкой и - кричит неистово:

- Убью! Молчи! Не смей! - Пойми! Дурак, - я голод, разруху, гражданскую войну на своем горбу перенес. Я - сын русского губернатора. У вас свобода, - а свободы меньше, чем у большевиков.

И Лоллий:

- Вы были в армии Буденного?

- Да, был - и бил полячишек, и всякую сволочь! К чорту монархистов без царя и без народа.

Неспешная, под орех крашеная дверь на чердаке, где раньше был склад шведских гильдейцев, - умеет громко хлопать. Николай Расторов - в беличьей куртке и в кепке из беличьего меха, и ноги у него кривые, в галифе и лаковых сапогах, а голова - тяжелая, большая - и глаза обветрены не малыми ветрами. - А Лоллий Львович, в халатике, с лицом, уставшим от халата, с бородкой клинушком, - человек с девичьими руками, - на диванчике в углу, один, - как протопоп Аввакум.

- И вы тоже - к чорту - к чорту - к чорту. -

Пять дней назад, в Ямбурге, из России выкинуло человека, счастливейшего, - Николай Расторова! - офицера-кавалериста, обалдевшего от восьми лет войны, ибо за эти годы он был и гусаром его величества, и обитателем московского манежа, и командиром сотни корпуса Буденного, и сидельцем Вечека - кандидатом в Мечека - чрезвычайную комиссию небесную, - но в России Лермонтовы - повторяются ведь и он, романтик, казался хорошим Лермонтовым. В "Черном Вороне" у шведской церкви было тепло, за окнами, за черепитчатой крышей, высилась шведская кирка, и звон колокольный грузился в муть. Лоллий Кронидов, человек с девичьими руками, долго сидел над кипой газет, составляя телеграммый.

5. Пятьсот лет.

a. - За Толстой Маргаритой, - как женская панталонина зубцами прошивки кверху, - где склонился к Толстой Маргарите Тонкий Фауст, за серой каменной городской стеной у рва, в проулочке, столь узком, что из окна в окно в третьих этажах - через улицу - можно подать руку (там, наверху, за острокрышими черепицами, белое небо), - в проулочке здесь - древний дом. Дубовая дверь, кованая железом, открывается прямо в проулок; за дверью, выбитая в стене, идет каменная лестница во все три этажа. Дом и дубовая дверь позеленели от времени. Черепитчатая крыша буреет. Дом сложен из гранита. В этом доме - в этом самом доме - пятьсот лет под-ряд ежедневно, еженощно, пятьсот лет день в ночь и ночь в день (об этом написана монография) был и есть публичный дом. Об этом написана целая монография, - это, конечно, тоже культура. Внизу в доме всего одна комната - рыцарский зал со сводчатыми потолками; в других двух этажах - стойльца девушек и по маленькому зальцу. В стрельчатых окнах решетки, и стекла в окнах оранжевые. Этот дом прожил длинную историю, он всегда был аристократическим, и в древности в него пускали только рыцарей и купцов первой гильдии: в нижнем, в рыцарском зале, у голландской печи, добродетельной и широкой, как мать добродетельного голландского семейства, в изразцах, изображающих корабли и море, еще сохранились те медные крюки, на которые вешали рыцари для просушки - свои ботфорты, коротая здесь длинные ночи за костями, за картами, за бочкой пива. У стены, где, должно быть, был прилавок, еще осталась решетка, куда ставили шпаги. Здесь был однажды с вельможею своим Меньшиковым русский император Петр I-ый. Из поколения в поколение, почти мистически, сюда приводились девушки в семнадцать лет, чтоб исчезнуть отсюда в неизвестность к тридцати годам. Этот гранитный дом жил необыденной жизнью. Днем, когда через оранжевые стекла шел желтый свет, он был мирен и тих, как мирный бюргер, почти весь день в нем спали. Иногда здесь задневывали мужчины или заходили днем, чтоб донести долг: тогда они ходили по всем трем этажам, рассматривали памятники старины, толковали товарищески с проститутками, проститутки, как добрые хозяйки, приглашали выпить кофе, уже бесплатно, показывали фотографии своих отцов и матерей и рассказывали историю дома, так же знаемую, и столь же поэтическую, как фотографии отцов и матерей. - Стародавние времена прошли, публичный дом в пятьсот лет крепким клыком врос в нумизматику столетий, рыцари и гильдейцы исчезли, остались лишь крюки для рыцарских ботфортов, и в этом публичном доме их заменила богема. -

- Романтикам: романтизировать. Мистикам: мистифицировать. Поэтам: петь. Прозаикам: трезветь над прозой.

- Публичный дом в пятьсот лет. Сколько здесь было предков, дедов, отцов, сыновей - и - внучат, правнуков? - Сколько здесь девушек было? Пятьсот лет публичного дома - это, конечно, и культура, и цивилизация, и века.

b. - А над древнею русскою Колыванью, над публичным домом в пятьсот лет, над "Черным Вороном" - метель. Ветер дует с Балтики, от Финского залива, от Швеции, гудит в закоулках города, который надо, надо бы взять в театр, чтоб играть Эрика XIV и которым мог бы Бокаччио украшать Декамерон. - Это знают в польской миссии. - Ветер гудит в соснах у взморья. Город сзади, здесь - сосны, обрыв и под обрывом мутный, тесный простор Балтики. - Лиза Калитина - в доме, в зале (в зале линолеумовый пол, в нем холодком - отражаются белые окна) - Лиза Калитина стоит среди комнаты, девушка, как березовая горечь в июне в рассвете, волосы разбились, руки в боки, носки туфлей врозь, - что же - молодой зеленый лук? или шахматная королева на шахматной доске квадратов линолеума? - горький зеленый лук. - Старшая Надежда, в шали на плечах и с концом шали на полу, с книгой в руке, идет мимо. Лиза говорит:

- Наденька, - метель. Пойдем к морю.

И Лиза Калитина одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны стоят щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинцы воды, - и там далеко над морем мутный в метели красный свет уходящей зари. Снежные струи бегут кругом, кружатся около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, качаются. По колена в снегу, ног в снегу и под юбкой не видно: чтобы сростись со снегом. - "Это я, я". - - Снег не комкается в руках, его нельзя кинуть, он рассыпается серебряной синей пылью. - Разбежаться: три шага, вот от этой корявой сосны, - и обрыв, упасть под обрыв, на льды

- В "Черном Вороне", князь Павел Павлович Трубецкой, проснувшись в 31-ом своем номере, в пижаме, тщательно моется, бреется, душится, разглаживает редеющий свой пробор, чуть-чуть кряхтит, шнуруя ботинки, - и лицо его сизеет, когда он ловит запонку, чтоб застегнуть воротничок. Князь вспоминает о партии в шахматы без короля. Князь звонит, просит сельтерской: в тридцать девятом номере, напротив, - громкий спор о России. Сельтерская шипит, охлаждает.

- Какая погода сегодня?

- Метель, ваше сиятельство.

- Ах, метель, хорошо. Ступайте.

Шведская церковь мутнеет в метели, в сумерках. Лоллий Кронидов проклинает Россию, страну хамов, холуев и предателей, гудят незнакомые басы: клуб и хождение в третьем этаже уже начались. Князь перелистывает Ноа-Ноа Поля Гогена: - ту работу, которую князь начал пол-года назад, нельзя кончить, потому что не хватает дней. За стеною - кричат, несколько сразу, злобно, о России. Князь идет вниз, в ресторан, выпить кофе. Оркестр играет аргентинский танец, скрипки кажутся голыми. Уже зажгли электричество. Обер - русский офицер - склоняется почтительно. Князь молчалив. -

- Надежда Калитина, старшая, идет по всем комнатам, таща за собой шаль и книгу; в кабинете спит отец, надо будить к чаю; - из мезонина - в сумерках - видно мечущиеся верхушки сосен. - "Все ерунда, все ерунда".

- По сугробам, зарываясь в снегу, - к обрыву, - к Лизе, - бежит сен-бернар, Лизин друг. Лиза треплет его уши, он кладет лапы ей на плечи и целит лизнуть в губы. Они идут домой, Лиза стряхивает снег - с шубки, с платья, с ботинок, с шапочки. - Дом притих в первой трети вечера. Внизу, в гостиной на диване вдвоем сидят старшая Надежда и князь Павел Павлович Трубецкой. Лиза кричит:

- А-а, князь, князинька! я сейчас, - и бежит наверх, снять мокрое белье и платье.

Надежда знает, что губы князя - терпкое вино: самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком. Разговор, пока Лиза наверху, короток и вульгарен. Здесь не было камина и помещичьей ночи, хоть и был помещичий вечер, коньяк не жег холодом, от которого ноют зубы и который жжет коньяком, - здесь не утверждался - Иннокентием Анненским Лермонтов, но французская пословица - была та же.

- Ты останешься у нас ночевать? - Останься. - Я приду.

- Знаете, Надин, все очень пошло и скучно. Мне все надоело. Я запутался в женщинах. Я очень устал -

Лиза сбегает, - ссыпается - с лестницы.

- Лиза Калитина, здравствуйте.

- Здравствуйте, князька! - а я была у обрыва, - как там гудит ветер! После ужина пойду опять, - пойдемте все! Так гудит ветер, так метет - я вспомнила нашу нижегородскую.

Надежда сидит на диване с ногами, кутается в шаль. Лиза садится в кресло, откидывается к спинке, - нет, не шахматная королева, - зеленая стрела зеленого горького лука. Князь расставил ноги, локти опер о колени, голову положил на ладони.

- Я задумал написать картину, - говорит князь, - молодость, девушка в саду, среди цветущих яблонь, - удивительнейшее, прекрасное - это когда цветут яблони, - девушка тянется сорвать яблоновый цвет, и кто-то, негодяй, вожделенно - смотрит на нее из-за куста: - пол-года, как задумал, сделал эскиз - и не хватает времени как-то... Очень все пошло...

- Обязательно пойдем после ужина к обрыву, - это Лиза.

- Что же, пойдемте, - это князь.

Из кабинета приходит генерал, кряхтит - добрый хозяин - здоровается, шутит: - давно не виделись, надо выпить коньячишка, - Лизе надо распорядиться, чтобы мама позаботилась об ужине повкуснее. За ужином князь чувствует, как тепло водки разбегается по плечам, по шее, - привычное, изученное тепло алкоголя, когда все кругом становится хрупким и стеклянным, чтобы потом - в онемении - стать замшевым. Генерал шутит, рассказывает, как мужики в России лопатки, те что на спине, называют крыльями: от водки всегда первым делом, тепло между крыльями; Лиза торопит итти к обрыву, - и князю нельзя не пойти, потому что в метели есть что-то родное яблоновому цвету - белым снегам цветения яблонь. Генерал недовольно говорит, что ему надо посекретничать с князем. Надежда повторяет: - "я иду спать, пора спать" -

Сосны шипят, шумят, стонут. Ничего не видно, снег поколена. У обрыва ветер, невидимый, бросается, хватает, кружит. С моря слышно - не то воет сирена, не то сиреною гудит ветер. Князь думает о яблоновом цвете, гуляет тепло алкоголя между обескрыленных крыльев. Там, у обрыва, стоят молча. Слушают шипение сосен. Лиза стоит рядом, плечо в плечо. Лиза стоит рядом, князь берет ее за плечи, поднимает ее голову, заглядывает в глаза, глаза открыты, Лиза шепчет: - "Как хорошо" - князь думает минуту минута как вечность, князь тоже шепчет: "моя чистота" - и целует Лизу в губы; губы Лизы теплы, горьковаты, неподвижны. Они стоят молча. Князь хочет прижать к себе Лизу, она неподвижна, - "моя милая, моя чистота, мое целомудрие" -

- Пойдемте домой, - говорит Лиза громко, глаза ее широко раскрыты, я хочу к маме.

Лиза идет впереди, почему-то очень деловито. Из прихожей генерал зовет князя к себе в кабинет. Лиза проходит наверх, Надежда стоит у окна в ночном халатике.

- Князь пошел спать? - спрашивает Надежда.

Генерал закрывает двери кабинета поплотнее, крякает.

- Видите ли, князинька, хочу вам показать - не купите ли -

Генерал показывает князю серию порнографических фотографий, где мужчины и женщины в масках иллюстрировали всяческие человеческие половые извращения, - и князь краснеет, сизеет мучительно, ибо на этих фотографиях он видит себя, тогда в Париже, после Константинополя и Крыма, спасшего себя этим от голода. -

Генерал говорит витиевато:

- Видите ли - нужда - жалованья не хватает - дети, дочери - вам - художнику -

Лермонтов не подтверждается Анненским этой метельной ночью. На самом ли деле, самое вкусное яблоко - это то, которое с пятнышком -

Лиза - наверху в мезонине - говорит Надежде, - Лизу Калитину впервые поцеловал мужчина, Лиза Калитина, как горечь березовая в июне, - Лиза говорит Надежде, - покойно, углубленно, всеми семнадцатью своими годами:

- Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю.

У Надежды, - нет, не ревность, не оскорбленность женщины, - любовь к сестре, тоска по чистоте, по правде, по целомудрию, по попираемой кем-то - какой-то - справедливости - сжали сердце и кинули ее к Лизе - в об'ятия, в слезы

а - в -

с

Нет, не Россия. Конечно культура, страшная, чужая, - публичный дом в пятьсот лет, за стеной, у Толстой Маргариты и Тонкого Фауста. Внизу у печки, еще хранятся медные крюки для рыцарских сапог. В "Черном Вороне" - была же, была шведская гильдейская харчевня.

- Над городом метель. В публичном доме тепло. Здесь - богема теперь, вместо прежних рыцарей. Две девушки и два русских офицера разделись донага и танцуют голые ту-стэп: голые женщины всегда кажутся слишком коротконогими, мужчины костлявы. Музыки нет, другие сидят за ликером и пивом, воют мотив ту-стэпа и хлопают в ладоши, - там, где надо хлопать смычком по пюпитру. Час уже глубок, много за полночь. - Иногда по каменной лестнице в стене, парами уходят наверх. Поэт на столе читает стихи. И народу, в сущности, немного, - в сущности, сиротливо, - и видно, как алкоголь - старинным рыцарем, в ботфортах - бродит, спотыкаясь, по сводчатому, несветлому залу. - Ротмистр Тензигольский сидит у стола молча, пьет упорно, невесело, глаза обветрены - и только ветрами, и ноги трудились в обветривании. Местный поэт с русским поэтом весело спорят о фреккен из "Черного Ворона", - русский поэт, на пари заберется сегодня ночью к ней: к сожалению, он не учитывает что в "Черный Ворон", вернется он не ночью, а утром, после кофе у Фрайшнера. - Николай Расторов, еще с вечера угодил в этот дом, с горя должно быть, - и как-то случайно уснул возле девушки: в нижней рубашке, в помочах, в галифе и женских туфлях на ногах, он спускается сверху, смотрит угрюмо на голоспинных и голоживотых четверых танцующих, подходит к поэтам и говорит:

- Ну, и чорт. Это тебе не Россия. Заснул у девки, а карманы - не чистили. Честность. - Сплошной какой-то пуп-дом. Я успел тут со всеми перепиться - и на ты, и на мы, и на брудер-матер. Не могу. Собираюсь теперь снова выпить на вы послать всех ко - е - вангелейшей матери и вернуться в Москву. Не могу, - самое главное: контр-разведка. Затравили меня большевиком. Честность...

- Ну, и чорт с тобой, - брось, выпей вот. На все - наплевать. - Даешь водки.

Ротмистр Тензигольский встает медленно, - трезвея, должно быть, всползая вверх по изразцам печи, - ротмистр царапает затылок о крюк для ботфортов, глаза ротмистра - растеряны, жалки, как головы галчат с разинутыми ртами.

- Сын - Николай...

И у Николая Расторова - на голове галченка: - тоже два галченка глаз, удивленных миру и бытию.

- О - отец?.. Папа. -

- Утром в публичном доме, в третьем этаже, в маленькой каменной комнате, как стойло, - желтый свет. Здесь за пятьсот лет протомились днями в желтом свете тысячи девушек. В каменной комнате - нет девушки, здесь утром просыпаются двое, отец и сын. Они шепчутся тихо.

- Когда наступала северо-западная армия я ушел вместе с ней из Пскова. Запомни, - губернатор Расторов убит, мертв, его нет, а я - ротмистр Тензигольский, Петр Андреевич. Запомни. - Что же, мать голодает, все по прежнему на Новинском у Плеваки? - А ты, ты - в че-ке работаешь, чекист?

- Тише... Нет, не в чеке, я агент комминтерна, брось об этом. Мать ничего, не голодает. О тебе не имели сведений два года.

- Ты что же, - большевик?

- Брось об этом говорить, папа. Сестра Ольга с мужем ушла через Румынию, - не слыхал, где она?

- Оля, - дочка?.. - о, Господи.

Пятьсот лет публичному дому - конечно, культура, почти мистика. Шопот тих. Свет - мутен. Два человека лежат на перине, голова к голове. Четыре галченка воспаленных глаз, должно-быть, умерли -

Ночь. И в "Черном Вороне", в тридцать девятом номере - то-же двое: Лоллий Львович Кронидов и князь Павел Павлович Трубецкой. В "Черном Вороне" тихо. Оркестр внизу перестал обнажаться, только воют балтийские ветры, седые, должно-быть. Лоллий - в сером халатике, и из халата клинышком торчит лицо, с бородою - тоже клинышком. Князь исповедывается перед протопопом Аввакумом, князь рассказывает о Лизе Калитиной, о парижских фотографиях, о каком-то конном заводе в России. -

... Где-то в России купеческий стоял дом - домовина - в замках, в заборах, в строгости, светил ночам - за плавающих и путешествующих - лампадами. Этот дом погиб в русскую революцию: сначала из него повезли сундуки с барахлом (и вместе с барахлом ушли купцы в сюртуках до щиколоток), над домом повиснул красный флаг и висли на воротах вывески - социального обеспечения, социальной культуры, чтоб предпоследним быть женотделу (отделу женщин, то-есть), - последним - казармам, - и чтоб дому остаться, выкинутому в ненадобность, чтоб смолкнуть кладбищенски дому: дом раскорячился, лопнул, обалдел, все деревянное в доме сгорело для утепления, ворота ощерились в сучьи, - дом таращился, как запаленная лошадь

- И нет: - это не дом в русской разрухе, - это душа Лоллия Львовича в "Черном Вороне", ночью. - Но в запаленном, как лошадь, каменном доме, - горит лампада:

- В великий пост в России - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в июне в росные рассветы в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает (зеленеет в глазах свет и кажется, что смотришь на солнце через закрытые веки) - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это мир, что сердце в руки взяла земля, что ты связан с миром, с его землей с его чистотой.

- Эта свечка: Лиза Калитина.

Ночь. Мрак. "Черный Ворон".

- Ты, понимаешь, Лоллий, она ничего не сказала. Я коснулся ее, как чистоты, как молодости, как целомудрия; целуя ее, я прикасался ко всему прекрасному в мире. - Отец мне показал фотографии: и меня мучит, как я, нечистый, - нечистый, - посмел коснуться чистоты...

- Уйди, Павел. Я хочу побыть один. Я люблю Лизу. Господи, все гибнет... - Лоллий Львович был горек своей жизнью, он был фантаст, - он не замечал сотен одеял, воткнутых во все его окна, - и поднятый воротник даже у пальто - шанс, чтоб не заползла вошь. Но - он же умел: и книгам подмигивать, сидя над ними ночами, - книгам, которые хранили иной раз великолепные замшевые запахи барских рук. -

Ночь. Мрак. "Черный Ворон".

Фита. -

В черном зале польской миссии, на Домберге, - темно. Там, внизу, в городе - проходит метель. В полях, в лесах над Балтикой, у взморий - еще воет снег, еще кружит снег, еще стонут сосны, - не разберешь: сиреналь кричит на маяке или ветер гудит, - или подлинные сирены встали со дна морского. Муть. Мгла. И из мути так показалось - над полями, над взморьем, как у Чехова черный монах, - лицо мистера Роберта Смита, как череп, - не разберешь: двадцать восемь или пятьдесят, или тысячелетие: на ресницы, на веки, на щеки - иней садится, как на мертвое: лицу ледянить коньяком - в морозе черепов, и коньяк - пить из черепа, как когда-то Олеги.

- В черном зале польской миссии темно. Полякам не простить - Россию: в смутные годы, смутью и мутью, - сходятся два народа делить неделимое. В Смутное время воевода Шеин бил поляков под Смоленском, и в новую Смуту в Россию приходили поляки к Смоленску. Не поделить неделимое и - не найти той веревочки, которой связал Россию и Польшу - в смутах - чорт. В черной миссии - в черном зале в вышгороде - в креслах у камина сидят черные тени. О чем разговор?

В публичном доме, которому, как мистика культуры, пятьсот лет - танцует голая девушка, так же, как - в нахт-локалах - в Берлине, Париже, Вене, Лондоне, Риме, - тоже так же танцовали голые девушки под музыку голых скрипок, в электрических светах, в комфортабельности, в тесном круге крахмалов и сукон мужчин, под мотивы американских дикарей, ту-стэп, уан-стэп, джимми, фокс-троте. Как собирательство марок с конвертов, промозглую дрожь одиночества таили в себе эти танцы, в крахмалах и сукнах мужчин, - недаром безмолвными танцами на асфальте улиц началась и кончилась германская революция, - чтоб к пяти часам во всей Европе бухнуть кафэ, где Джимми и где женщины томили, топились в узких рюмках с зеленым ликером, в плоти, в промозглости ощущений, чтоб вновь разбухнуть кафэ и диле к девяти, - а в час за полночью, в ночных локалах, где женщины совсем обнажены, как Евы, в шампанском и ликерах, - чтоб мужчинам жечь сердца, как дикари с Кавказа жарят мясо на шашлычных прутьях, пачками, и сердца так же серы, как баранье шашлычное мясо, политое лимонным соком. Ночные диле были убраны под дуб, днем мог бы заседать в них парламент, но по стенам были стойльца и были диваны, как в будуарах, ярко горело электричество, - были шампанское, ликеры, коньяки, - в вазах на столах отмирали хризантемы, оркестранты, лакеи и гости-мужчины были во фраках, - и было так: голая женщина с подкрашенным лицом, с волосами, упавшими из-под диадемы на плечи, - матовы были соски, черной впадиной лобок и чуть розовели колени и щиколотки, - женщина выходила на середину, кланялась, - было лицо неподвижно, - и женщина начинала склоняться в фокс-троте - голая - в голом ритме скрипок: голая женщина была, в сущности, в сукнах фраков мужчин. -

- И еще можно видеть голых людей - так же - даже - ночами. В Риме Лондоне - Вене - Париже - Берлине - в полицей-президиумах - в моргах лежали на цинковых столах мертвые голые люди, мужчины и женщины, дети и старики, - в особых комнатах на стенах были развешаны их фотографии. Все неопознанные, бездомные, нищие, без роду и племени, - убитые на проселках, за городскими рвами, на перекрестках у ферм, умершие на бульварах, в ночлежках, в развалинах замков, выкинутые морем и реками, - были здесь. Их было много, еженощно они менялись. - Это задворки европейской цивилизации и европейских государств, - задворки в тупик, в смерть, где не шутят, но где последнего даже нет успокоения, где одиноко, промозгло, страшно, - нехорошо, - но, быть может, в этом тоже свой фокс-трот и ужимки Джимми? неизвестно. Здесь социальная смерть. В морг итти слишком страшно, там пахнет человеческим трупом, запахом, непереносимым человеком, так же, как собаками - запах собачьего трупа - там во мраке бродят отсветы рожков с улиц, - в моргах рядами стоят столы и мороз, чтобы не тухнуло - медленно тухнуло - мясо. - Вот с фотографии смотрит на тебя человек, фотография выполнена прекрасно, глаза в ужасе вылезли из орбит и он ими смотрит - в ужасе - на тебя: - глаза кажутся белыми с черной дырой зрачка, - так выполз белок из орбит. Вот - молодая женщина, у ней отрезана левая грудь, кусок груди - мяса - лежит рядом на цинке. Вот лежит юноша, и у юноши нет подбородка: там, где должен быть подбородок, каша костей и мяса - и первого пушка усов и бороды. - Но фотографии воспроизводят не только морг, фотографии запечатлевают и место, и то, как и где нашли умерших. - Вот - в замочном, кирошном и ратушном городке - за стеной во рву лежит человек, головою в ров, ногами на шоссе; человек смотрит в небо, и на нем изодранный - пиджачишка, человек - vogabon - бродяга. Почему у убиваемых всегда открыты глаза? - и не столкнешь уже взора мертвых с той точки, куда он устремлен. - Здесь социальные задворки государств, они пахнут тухлым мясом. - Ночь. Мороз. Нету метели. Пахнет запахом человеческого трупа, непереносимым человеком также, как собаками - собачий трупный запах. Их много, этих голых мертвецов в Европе, их собирают, убирают, меняют ночами. Они тоже пляшут в этой своей череде уборок, про них никто не помнит, их никто не знает. -- Ах, какое промозглое, продроглое одиночество - человечески-собачье одиночество - испытывать, когда женщина, девушка, самое святое, самое необыкновенное, что есть в мире, несет бесстыдно напоказ сукнам мужчин с жареным шашлыком сердец, - когда она, женщина, девушка, должна - должна была бы притти к одному, избранному, - не ночью, а днем в голубоватом свете весенних полдней, в лесу, около сосен на траве. - Помните

- - ...В черном зале польской миссии - бродят тени, мрак. Ночь. Мороз. Нету метели. За окнами - газовый фонарь, и газовые рожки бросают отсветы на колонны и на лепной потолок. В колонном зале - ночное совещание - враги: мистер Смит, министр Сарва, посол российский Старк и - хозяин - польский консул Пиотровский. Враги. И разговор их вне политики, выше, - над - - Иль это только бред? - Колонный зал безлюден, - кресла спорят? - докладчик: Питирим Сорокин.

- Милостивые государи, - не забудьте, что в Европе восемь лет под-ряд была война. Шар земной велик: не сразу вспомнишь, где Сиам и Перу. В мире, кроме белой, есть желтая и черная человеческие расы. Последние две тысячи лет мир на хребте несла Европа, человеческая белая раса, одноженная мужская культура. Людей белой расы не так уж много. - Милостивые государи! война унесла тридцать три миллиона людей белой расы, - желтая и черная расы почти невредимы. Тридцать три миллиона - это больше, чем половина Франции, это половина Германии, это Сербия, Румыния и Бельгия вместе. Но это не главное: не главное что вся Европа в могилах, что нету семьи, где не было бы крэпа, не главное, что мир пожелтел от войны, как европейцы пожелтели в преждевременной дряхлости, от страданий и недоедания. - Милостивые государи! - Равенство полов нарушилось, ибо война мужской аггрегат, и гибли мужчины, носители мужской европейской культуры - за счет одиночества, онанизма, проституции и иных половых извращений. Но война унесла в смерть самых здоровых, самых работных - и физически и духовно, - оставив жить человеческую слякоть, идиотов, преступников и шарлатанов, скрывавшихся от войны. Но война унесла, кроме самых лучших физически и духовно, и мозг народов; - это касается не только России Россия - страна катастрофическая; - Англия - богатая страна, - на тысячу населения в Англии два университетских человека, - едва ли после войны осталось на тысячу полчеловека: студенты Кембриджа - все пошли на войну офицерами - и к маю 1915 года живыми из них осталось лишь 20%. Европа обескровлена. Мозг ее высушен. Остались жить и плодиться: больные и калеки, старики, преступники, шарлатаны, трусы безвольные. Но это не все. "По векселям войны платят после нее", - это говорил Франклин, и он был прав. Есть в мире закон, который гласит: каковы семена, таковы и плоды, такова и жатва. Война уничтожает не только лучших, но и их потомство. Война унесла не только лучших, но вообще мужчин. Новые семена будут сеяться в дни развала семьи, половых извращений. Те мужчины, что вернулись с фронтов, навсегда понесут в себе разложение смерти. Где-то Наполеон сказал об убитых в сражении: "Одна ночь Парижа возместит все это". - Нет Sir был не прав: тысяча ночей Парижа, и Лондона, и Рима не возместят эту гибель лучших производителей, - количественное возмещение - это не значит еще качественное, а новый посев будет посевом "слякоти". - Милостивые государи! Вы все знаете старую истину, - что совершенство государственной организации, исторические ее судьбы. - находятся в исключительной, в единственной зависимости от культуры, быта и особенностей народности этого государства: каков поп, таков и приход, - русский император Николай II в Англии должен был бы быть парламентским королем, а английский Георг VII стал бы в России деспотическим императором, - - восстановятся разрушенные фабрики, заводы, села и города, задымят трубы, - но человеческий состав будет окрашен человеческой слякотностью. - Милостивые государи! Мало нового под луной. В Европе много могил, если помнить историю Европы, - под Лондоном, Римом, Парижем гораздо больше человеческих костяков, чем живых людей, - но за две тысячи лет гегемонии Европы над миром, - впервые теперь центр мировой культуры ушел из Европы - в Америку и к желтым японцам. В Европе много кладбищ. В Европе не хватает моргов. Вы знаете об этом жутком помешательстве Европы на танцах дикарей. И еще надо сказать о России. Эстия, Латвия, Литва - отпали от России. Вместе с Россией они несли все тяготы, но у них нет советов, разрухи и голода, как в России, потому что у них нет русской национальной души, русско-сектантского гипноза. Я констатирую факт. - В черном зале польской миссии бродят тени, мрак. Ночь. Мороз. Нету метели. - И вот идет рассвет. Вот по лестнице снизу идет истопник, несет дрова. В белом зале - серые тени, в белом зале пусто. За истопником идет уборщик. В печи горит огонь. Уборщик курит трубку, закуривая угольком, и истопник закуривает сигаретку. Курят. Тихо говорят. - За окнами, под крепостной стеной внизу - ганзейский древний город, серый день, синий свет, - где-то там вдали, с востока, из России мутное восстает, невеселое солнце.

- И в этот час, в рассвете, под Домбергом идут (- в те годы было много изгоев, и - просто, русский наш, сероватый суглинок) офицеры русской армии из бараков, те, что не потеряли чести, - за город, к взморью, в лес - пилить дрова, лес валить, чтобы есть впроголодь. Впереди их идет с пилой Лоллий Кронидов, среди них много Серафимов Саровских и протопопов Аввакумов, тех, что не приняли русской мути и смуты. Они не знают, что они лягут костьми, бутом в той бути, которым бутится Россия, - они живут законом центростремительной силы. Благословенная скорбь.

- Но в этот миг в Париже - еще полтора часа до рассвета, ибо земной шар - как шар, не всюду сразу освещен, в Париже шла страшная ночь. Нация французов, после наполеоновских войн понизилась в росте на несколько сантиметров, ибо Наполеон был неправ, говоря об "одной ночи Парижа" и ибо после Наполеона осталась слякоть человеческая. - В эту ночь еще с вечера потянулись толпы людей на метрополитенах, на автобусах, на таксомоторах, на трамваях и пешком: на такую-то площадь, у такой-то тюрьмы, у такого-то бульвара. Все кафэ были переполнены и не закрывались всю ночь. В три часа ночи толпа прогудела о том, что приехала гильотина. Гильотину стали безмолвно собирать у ворот тюрьмы, в пятнадцати шагах от ворот, против ворот, на площади, чтобы толпа могла видеть, как будут резать голову. Полиция все время просила толпу быть бесшумной, ибо тот, которому через час отрежут голову, - спал и должен был ничего не знать о приготовлениях к отрубанию головы. Казнь, по закону, должна была быть до рассвета. В тюрьме - в такой-то тюрьме, у такого-то начальника тюрьмы прокурор, защитник, священник и прочие начальники томились от неурочного бездействия и пили глинтвейн, на минуту заходил палач, в черном сюртуке, в белых перчатках и белом галстуке. Имя палачу - такое-то. Имя палача такое-то - было во всех газетах, вместе с его портретом. А когда пришли к тому, которому должны были отрубать голову, он на самом деле спал. Прокурор разбудил его, коснувшись плеча.

- Проснитесь, Ландрю, - сказал прокурор и заговорил о законах Французской Республики.

Ландрю попросил уйти всех, пока он вымоется и переоденется. Священнику он сказал, когда тот хотел его исповедывать, - что ему не надо посредников, тем паче, что он очень скоро будет у Бога. Ландрю тщательно оделся, надел высокий крахмальный воротничек, выпил стакан кофе. Прокурор спросил, и Ландрю ответил, чо он не считает себя виновным. Внизу в парикмахерской палач остриг Ландрю и тщательно обрезал ворот рубашки вместе с крахмальным воротником, обнажив шею: - концы галстуха упали за жилет. Батюшка вторично приступил к молитвам. Из парикмахерской было слышно, как морским прибоем гудит на площади толпа: в гул человеческих вскриков и слов врезывались бестолково гудки автомобилей. Но когда ворота открылись и вместе с прокурором, защитником, батюшкой и прочими палачами и сволочью Ландрю вышел к гильотине, к палачу, в белом галстухе, толпа смолкла.

Мерзко, знаете ли, братцы!

Фита.

Но эта фита не из русской абевеги.

В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гамбурге и прочих портах портились в тот год корабли за бездействием и бестоварьем. В Лондоне, Ливерпуле, Гавре, Марселе, Триесте, Копенгагене, Гамбурге и прочих городах, на складах, в холодильниках, в элеваторах, подвалах - хранились, лежали, торчали, сырели, сохли - ящики, бочки, рогожи, брезенты, хлопок, масло, мясо, чугун, сталь, каменный уголь. Сколько квадрильонов штук крыс в Европе?! -

--------------

Обстоятельство первое.

"Гринок", судно Эдгара Смита, идет на пол-румба к северу. Судно находится 70°45' северной широты. Льды, которые обязательно должны были бы быть здесь, не видны. Над волнующеюся свинцово-серою поверхностью нет уже никаких живых существ кроме обыкновенных чаек, буревестников да изредка темных чаек - разбойников, которые бросаются на простых чаек, только-что поймавших в воде рыбу. Морская тишь оглашается тогда жалобным криком обижаемой птицы. Весьма возможно, что, когда судно войдет во льды, лоцману посчастливится высмотреть из обсервационной бочки белого медведя. К одиннадцати часам вечера светлело как днем. Телеграфист шлет радио. Динамо гудит все сильнее и сильнее, жалобные призывы уносятся с антен в небесный простор, упорно повторяясь через ровные промежутки. Динамо останавливается, и телеграфист прислушивается к ответу. Югорский шар ответил, передали письма.

К часу по полуночи - синее небо, открытое море и полный штиль. Солнце начинает золотить небо и скоро появится над горизонтом. Море совсем покойно и кажется таким безбрежным, что в три часа "Гринок" меняет курс, повернув почти на норд-норд-ост, чтобы пройти Белый Остров. Твердо уверенный, что это удастся, капитан мистер Эдгар Смит, начальник экспедиции, пошел спать.

Но в шесть часов капитан Смит проснулся от толчка. Стало-быть, опять лед. Оказывается, лед уже давно виднелся с севера, но теперь появился и впереди. Судно наткнулось на небольшую льдину, не повредив даже обшивки. Кругом полосами полз синий, как датский фарфор, туман, его уносил утренний восточный ветер. Все оказалось пустяками, и мистер Смит собирался уже вернуться в рубку. Но тогда прибежал полуодетый телеграфист с лицом, покрасневшим и побледневшим пятнами и с разбитой прической: от толчка провод сильного тока упал на изоляционные катушки, пробил изоляционные обмотки, и радио-аппарат был испорчен непоправимо. "Гринок" оказался отрезанным от мира. Небо на севере сильно бледнело, стало-быть, там был сплошной лед. Солнце блистало так, что надо было одеть предохранительные очки.

Телеграфист озабоченно рассматривал погибшие катушки, поправить погибшее возможности не было. Динамо гудит все сильнее и сильнее, антены выкидывают в небесный простор призывы - и безмолвно: судно и люди на нем отрезаны от мира. Последнее радио было от матери мистер Смита, - мать, по обыкновению, благословляла сына и писала о том, что даже в канонной Шотландии разрушалась семья и земное счастье. Неконченным, недопринятым было письмо брата, из Москвы.

"- Москва - это азиатский город, и только. Ощущения, которые вызывает она, аналогичны тем, которые остались у меня в памяти от Пекина. Но кроме этого здесь чрезвычайно тщательно сектантское - - -"

- и на этом оборвалось радио.

Капитан Смит, начальник экспедиции, спустился в салон. Стюарт готовил кофе. Пришли врач и лоцман. Телеграфист не явился. Лоцман сумрачно сообщил, что ему совершенно не нравится быть отрезанным от вселенной. Туман окончательно рассеялся. Кругом были ледяные поля. Весь день дул слабый бриз, сначала с северо-запада, потом с запада, затем снова с северо-запада. К вечеру ветер посвежел и небо покрылось тучами. Течение по-прежнему шло заметно к югу, но было слабо. Смит и врач играли в шахматы. Судно стояло. Лоцман занимался фотографией. Вечером Стюарт особенно заботливо накрыл стол, раскупорил несколько бутылок рому. - К рассвету льды рассеялись. Капитан спал в своей каюте, его разбудили, и судно двинулось. Телеграфисту было поручено вести дневник.

Обстоятельство второе.

Мистер Роберт Смит - в России, в Москве, ночью. Мистер Смит с вечера перед сном сделал прогулку по городу, спустился по Тверской ко Кремлю, возвращался улицей Герцена и затем прошел бульварным кольцом. И ночью, должно быть, перед рассветом, в пустынной своей большой комнате - он проснулся в липкой испарине, в страхе, в нехорошем одиночестве, в нехорошей какой-то промозглости. Это повторялось и раньше, когда, в старости уже, сердечные перебои кидали кровь к вискам, а сердце, руки и ноги немели. Сейчас же, проснувшись, Роберт Смит первой мыслью, первым ощущением осознал совершенно ясно, промозгло-одиноко, что он - умрет. Все останется, все будет жить, - а его дела, его страдание, его тело - исчезнут, сгниют, растворятся в ничто. Это осознание смерти было физически-ощутимым, и пот становился еще липче, ничего нельзя было сделать. Обезьяной вылезла другая мысль - та, что все же у него осталось еще пятнадцать, двадцать лет, и - вновь физическое ощущение - надо - надо сейчас же: делать, работать, не потерять ни минуты.

В окна сквозь гардины шел мутный свет. Роберт Смит вставил ноги в ночные туфли, у ночного столика налил воды в стакан. Заснуть возможности уже не было. В доме было безмолвно. Дверь в кабинет, под портьерой была полуоткрыта, - из кабинета шла дверь в зимний сад с пальмами и фонтаном. Костлявое тело в пижаме волочилось беспомощно. Мистер Смит сел в кресло у окна, отодвинул гардину. По улице шли нищие оборванцы, граждане Российской республики, женщины - одетые по-мужски и мужчины в женском тряпье, прошли солдаты в остроконечных шапках, как средневековье. Мистер Смит прошел в зимний сад, фонтан плескался тихо, пальмы в углах сливались со мраком.

"Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства шотландец Роберт Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только как умирали три тысячи лет назад и будут умирать еще через три тысячи, а вот так, как умирают и сейчас, сию минуту - вот в этой страшной, невероятной стране, где людоедство". Учитель русского языка господин Емельян Емельянович Разин, об'яснил однажды, - что "с. с." - два "с" с точками после них обозначают русское ругательство - сукин сын, сын самки-собаки; мистер Смит тогда разложил в уме свою фамилию, С-мит, - но мит, по-немецки, тоже с, - и мистер Смит сказал сейчас вслух:

- Конечно, в смерти мы равны собакам.

В кабинете на столе лежал блокнот дневника, - простыни на кровати остыли. Мистер Смит был в Китае, в Индии, в Сиаме и еще в Англии, перед от'ездом в Россию, он прочел Олеария. И когда он в'ехал в Россию его поразило сходство - и с теми: описаниями, - что есть у Олеария, что сделаны триста лет назад, - и с Азией. На вокзале в Москве ему прочли об'явление: - "Остерегайтесь воров". Кругом галдела толпа ненормальных людей, никто не шел, но все бежали. У мистера Смита вырезали бумажник (через неделю вор почтительнейше прислал документы). Костюмы мужчин и женщин были почти неотличимы, особенно когда мужчины подпоясывали пальто веревками, а женщины были в картузах, кожаных куртках и сапогах, и в мужских брезентовых пальто; несколько женщин, из внутренней охраны, были с винтовками и в солдатских штанах; все же мужчин в юбках не было. Сейчас же за вокзалом, где толпились и ругались друг с другом кули, извозчики и ломовики, - был поистине азиатский базар: на столиках, на повозках, в палатках торговали жареной колбасой из конского мяса, кипели самовары и кофейники, жарились блины; тут же продавалась и мука в мешках, и куски ситца, и мыло, и сломанный велосипед; мальчишки сновали с пачками папирос и спичек; за столиками в ряд стояли стулья, на стульях сидели мужчины и цирюльники брили им усы и бороды, - когда стулья пустели, цирюльники зазывали желающих бриться специальными окриками; и, как во всех азиатских городах, - стоило одному провопить громче, чем вопила вся толпа, или неподвижно уставиться взором в небо, - как около него возникала толпа, сначала мальчишек, потом женщин и наконец мужчин: но тогда приходили мужчинообразные женщины или женообразные мужчины и начинался митинг, где обсуждался Карл Маркс. - Мистеру Смиту тогда на вокзале не сразу подали автомобиль, - мимо него на носилках пронесли несколько десятков мертвецов, умерших от голода, тифов и убитых, снятых с поездов, найденных на складах, в цейхгаузах, в бараках. Потом автомобиль повез мистера Смита по истинно-азиатским улицам Москвы с несуразными палатками на углах и с коврами плакатов на стенах, по кривым переулкам и тупикам, со сбитыми мостовыми и тротуарами, с кривыми подворотнями, с пустырями, заросшими деревьями; со дворов веяло запахом человеческого навоза. Затем за пустынными площадями - стал Кремль, единственный в мире по красоте. По площади у театров солдаты вели русских священников, платье русских священников в неприкосновенности сохранилось от древних веков, и цирюльники убирали шевелюры священников так, чтобы они походили на бога-отца, изображаемого на русских иконах, или на Иисуса Христа. У древнейшей русской святыни, у иконы Иверской божьей матери, несмотря на революцию, толпились оборванцы, а напротив, на стене красного здания было намалевано:

"Религия - опиум для народа".

Мистер Роберт Смит поселился в России, как англичане поселялись, в Капштадте, Калькутте, Сирии, Дамаске. Россия для него была чужой страной, он был в ней, как в колонии. Мистер Смит поселился в особняке изгнанного из России фабриканта, он никогда раньше не жил так роскошно, как теперь. Это об'яснялось двумя причинами, - во-первых, курсовой разницей валют, благодаря которой жизнь в России была дешевейшей в Европе, и во-вторых - исконною особенностью России: Россия всегда была промышленно и политико-экономически дикой страной, неофициальной колонией сначала англо-саксов, затем германского капитала; предприниматели в России могли строить себе особняки, как нигде в Европе - -

- Соплеменники Роберта Смита, жившие с ним вместе, сплошь мужчины, проводили время, как всегда англо-саксы в колониях, - по строжайшему английскому регламенту плюс все те необыкновенности, что дает колония. Вечерами они были всегда вместе, до сизой красноты накуриваясь сигарами и напиваясь коньяком и ликерами, часто на автомобиле уезжали в злачные места и тогда пропадали целые ночи, - изредка устраивали у себя вечеринки, с отменными яствами, и на эти вечеринки приглашались только русские женщины, чтобы можно было вспомнить древнюю Элладу, которая часто и осуществлялась.

Потом Роберт Смит увидел Русский Кремль, русскую революцию.

- Ложь? - Что, - ложь? - Во имя спасения? Нет. Во имя чего? - Во имя веры? - Да. Нет.

Где-то внизу, должно быть, на парадной лестнице, послышались шаги, должно быть, лакея.

- "Верноподданный, гражданин Соединенного Королевства шотландец Роберт Смит умрет так же просто и обыкновенно, не только, как умирали три тысячи лет назад и как будут умирать еще через три тысячи, - а вот так, как умирают сейчас в этой страшной, невероятной стране, где людоедство и где новая религия. Но ведь, если бы у Роберта Смита не было ушей, он не слышал бы ничего и был бы нем, если бы не было глаз - он ничего не видел бы, - если бы не было его - ничего бы не было - и ничего не будет тогда, когда не будет его. Цирюльники убирают шевелюры русских священников так, чтобы они походили на бога-отца, изображаемого на русских иконах, - но почему же на них похож и Карл Маркс, цитаты из которого на всех заборах в России - ?"

Лакей прошел в кабинет, бесшумно убирается.

- "История иногда меняет свою колесницу на иные повозки. Сейчас история впряглась в русскую телегу, древнейшую, как каменные бабы из русских - поокских раскопок. Две тысячи лет назад тринадцать чудаков, при чем один из них был сыном бога-отца, похожие на Карла Маркса, перекроили историю и человеческую культуру - не потому, конечно, что они несли новую правду, а потому, что их семена упали - на новую землю и: у них была воля творить, воля видеть - не видя. В Европе пели песнь о Роланде и песни нибелунгов, по Европе ходили и крестоносцы, и гугеноты, и табориты, - и шел на костер Ян Гус, - а теперь кафэ и диле заменяют бани, в танцах дикарей, и ломятся киношки в сериях из жизни негров и американских индейцев, - не случайно гуситствует Штейнер и лойольствует Шпенглер: телега, дроги истории поползли по корявым колеям и ухабам валютных и биржевых жульничеств, когда выгоднее было продавать и покупать вагоны теплых слов, чем создавать ценности, когда щетинились баррикады границ и виз, когда разваливались государства, религия, семья, труд, пол, - когда Европа походила на старую-старую суку английской породы, всю в лишаях. - Тогда не было уже в Европе Турции и единственная Азия оставалась - Россия. Пять с половиной веков назад, в Галиполи впервые появились турки, и ислам через Балканы и венгерские равнины дошел до стен Вены, где он был отбит соединенными силами погибшей теперь Габсбургской империи и вновь воскресшей. Турции теперь нет в Европе. Много государств и народов погибло и воскресло вновь за эти пять с половиной веков. В Анатолии, в Галиполи (где впервые появились турки) - умирали в тот год русские изгои. В тот год по Европе, как некогда в России, было много черт оседлости, и русские изгои хорошо узнали, что значит быть евреем, а в Палестине вновь, после тысячелетий, возникло еврейское государство. Глухо зачахли в те годы Армения, Сирия, Палестина, Аравия - - к чему бы?"

- но это говорит не мистер Роберт Смит, это говорю я, Пильняк. Мистер Смит знал иное.

- "Религия, семья, труд, пол" - Мистер Смит знал, как в тихой Шотландии - даже в тихой Шотландии в те годы перепряжек истории, когда мужчины шли, шли, шли убивать друг друга, разваливалась семья. Мужчине, европейцу, англичанину - бог уделил господство над миром, искание и труд - и каждому мужчине бог уделил еще - интимное, уютное, властное безвластье у сердца страшного зверя-женщины. - Уже совсем рассвело: раньше в России Олеги пили брагу из вражьих, человечьих черепов. В полумраке, Роберт Смит взглянул в зеркало, волосы сбились на лоб, лицо показалось лошадиным. Во рту, от недоспанного сна, ощутился привкус свинцовой горечи. Смерть. Смерть. - И все же мистер Смит не поспешая принимал ванну, натягивал на повлажневшие костлявые ноги шелковые тугие кальсоны, тщательно заправлял рубашку с негнущеюся крахмаленой грудью, выбирал в гардеробе костюм, избрал черный и затягивал сзади у брюк хлястик, защелкивал пряжки у ботинок. - Лакей принес кофе, в необыденный ранний час. - Смерть. Смерть. - Телеграммы:

- мистрис Смит, Эдинбург: - Мама, прошу Вас, встретьтесь с Мистрис Елисавет, она не виновна.

- Мистрис Чудлей, Париж: - мистрис Елисавет, встретьтесь с моей матерью.

- Мистеру Кигстон, Ливерпуль: - -

- Королевский банк, Лондон: - - -

Обстоятельство третье.

Мистер Роберт Смит получил воспитание такое же, как все англичане. В детстве - мать, мисс и церковь. Затем колледж в своем приходе, в Эдинбурге, коньки, тэннис, парусная лодка, кружевной воротничок и штаны до колен. Потом Кембридж, сюртук, бокс, футбол, виски, француженка - впервые и единственный раз до женитьбы. Затем годы путешествий, в Камеруне, в Австралии, в Сибири, - банки, онкольные счета и фунты и - где-то - никогда не видимые, но прекрасно знаемые и изученные, - товары. Тогда - у себя в Эдинбурге, в замке у моря, - любовь. Она - Елисавет - хрупкая девушка в белом платье, с волосами, как закат в тумане, и с глазами, как море в облачный день. В пять часов, когда он делал визиты, она разливала чай, они играли в тэннис. Он пригласил ее однажды поплыть с ним на боте, под парусом, - она отказалась испуганно, и он плавал в заливе один, всю ночь. Она стала его женой. Венчание было в двенадцать часов дня, в этот же день они уехали в замок, чтобы побыть несколько дней наедине перед поездкой в Италию и Египет, - и в первую же ночь, в холодной огромной спальне, - она отдалась ему, сжав губы от боли и наблюдая не за ним, а за собой. Так Роберт Смит прожил год. - И тогда пришла война. Женщины на улицах одаряли мужчин белыми лентами, значащими, что этот мужчина добровольцем идет на фронт. Футбольными командами мужчины уезжали обучаться военному ремеслу. Мистер Роберт Смит поехал во Францию, рядовым, в одном из первых полков.

- В Шампани, после недели пребывания в окопах, их роту отвели в тыл, на отдых. Их взвод расположился в сарае фермы. В те годы все европейцы мужчины знали, что такое: окоп, с единственной, промозглой, затаенной мыслью-ощущением: - "не меня, не меня, не я - -". И все знали, что такое - отдых в тылу, когда весь мир - мой и я - бесконечно. У германцев всех проституток мобилизовали на фронт, и солдаты на отдыхе получали от врачей ордера к проституткам. - Тогда был весенний вечер, весь в золотом закате солнца, взвод играл перед сараем в футбол, Роберт Смит писал письма, ему захотелось выпить вина, и он пошел на кухню, около фермерского домика. Ферма жила так, будто никакой войны не было. В кухне мыла посуду молодая девушка, работница, с тупым веснущатым лицом. Она улыбнулась мужчине, не умеющему говорить на родном ее языке, и принесла бутылку красного вина. Роберт Смит, совсем юный в военной форме, жестом предложил ей выпить, - она заулыбалась и принесла еще стакан. Вечером, когда уже стемнело, она прошла около сарая в виноградник и сейчас же вернулась оттуда. Поднималась луна, Роберт Смит знал, что она прикрыла ставни у кухни и одна ушла туда. Роберт Смит сделал большой круг по винограднику, уйдя из сарая в противоположную сторону от кухни, и он оказался у кухни. Он постучал, Девушка что-то спросила из-за двери. Он постучал еще раз, тогда она отперла; она стояла в ночной рубашке, из грубого полотна, почему-то очень короткой, прикрыв грудь рукою. Он хотел только попросить вина, но на пороге вдруг блеснула под луной железка скребка, - он сделал большой шаг и вошел в кухню. В кухне пахло свежим хлебом. Она, эта француженка-работница, оказалась девственницей, - когда Роберт Смит вновь отворил дверь, он заметил, что в тени у кухни жмется солдат-француз, француз сейчас же за Смитом юркнул в дверь бани. Утром девушку нашли в бане мертвой, ночью был дождь, и пол бани был затоптан грязными ногами, точно здесь прошел полк.

- Роберт Смит, - знал ли тогда он, что в мире есть старенький, - не моральный, а физический, почти механический - закон: "Мне отмщение, и Аз воздам", - что человеческий мир складывается - из человеческих единиц, только, - что есть вина разных культур, что Европейской культуры, романо-германской, одноженной, - вино и вино и уксус, - однолюбность, а одна функция всегда - не может не влечь за собой другую? - Но однолюбовность: есть всегда - созидание, порой горькое очень. - - Мистер Роберт Смит много женщин познал, многих национальностей, и молодых, и старых, и целомудренных и извращенных, пока не узнал старенькой этой истины, той, что человек самое ценное - и любовь: единственное - в этом мире. Другого же мира человеку - нет.

- В Эдинбурге уходили мужчины на фронт. Несколько раз над тихими улочками Эдинбурга, в ночи, во мраке, летали цеппелины, тогда люди прятались по домам, а в небе ножницы прожекторов кроили темноту, и всем было нехорошо, одиноко и сиротливо. Потом открылись лазареты и появились искалеченные на фронтах люди, жаждущие жить, и они были с большими деньгами, которых не жалели. На тихих улочках, вне центра города, где дома все, как один, появились кафэ и кабаре, и кинематографы стали ломиться от посетителей, театры опустели. Появились гигантские, несуразные, беспокоящие плакаты о войне. - Мистрис Смит - старуха - знала, что церкви пустеют, и еще она знала - старухи в квартале шептались озабоченно и испуганно - молодые женщины стали сестрами милосердия - девушки очень охотно уплывали в море на ботах под парусом - вон в том доме, напротив, N 27, девушка ходила к акушерке на street в другом конце города, - а в этом доме видели, как на рассвете из окна выпрыгнул офицер, у офицера рука была в белой повязке, кинематографы ломились от пар. - Мистрис Смит - жена Роберта стала сестрой милосердия; старуха не знала, что раз, в ночное дежурство, после обхода израненных мужчин, у молодой закружилась, закружилась голова и в этот момент в комнату, в дежурку, где была она одна, вошел рыжий ирландец, замкнул дверь, как раз тот, которому она улыбнулась несколько раз вечером и которого она видела однажды во сне: молодая тогда очнулась, разобралась в ощущениях только утром, она поразилась, как все это просто, и она другими упрощенными, глазами увидела свет, мужчин, своих подруг, матерей. Над Эдинбургом летали - изредка ночами немецкие цеппелины. - После года отсутствия, после контузии приехал муж, Роберт, - и в первую же ночь муж испугал жену, тогда еще наивную, тем, что он не мог уже удовлетвориться естественной страстью, и то, что он делал, показалось ей мерзостью; но когда муж уехал снова на фронт и у нее был любовник, на десятом свидании она захотела, чтоб любовник сделал с ней то же, что делал ее муж. -

- Потом было все, что нужно для того, чтоб они разошлись, чтоб жена мистрис Смит вновь стала мистрис Чудлей. Тогда уже взорвала Европу Россия русской революцией, и советская революция умирала в Венгрии. Германию карнали во имя революции и мозгового оскудения Версальского мира, мятежничала вновь и вновь Ирландия, вымирала Франция. - - Мистер Смит понял тогда, что значит "Мне отмщение, и Аз воздам", - но случилось так, как должно случиться: мир заслонил любовь, и - как часто случается: Роберт Смит не мог примириться с любовью к ушедшей жене. Она очень скоро применилась, она уехала в Париж.

Роберт Смит знал:

- В великий пост в России - в сумерки, когда перезванивают великопостно колокола и хрустнут ручьи под ногами, - как в марте днем в суходолах в разбухшем суглинке, - как в июне в росные рассветы в березовой горечи, - как в белые ночи, - сердце берет кто-то в руку, сжимает, зеленеет в глазах свет, и кажется, что смотришь на солнце сквозь закрытые веки, - сердце наполнено, сердце трепещет, - и знаешь, что это есть мир, что сердце в руки взяла земля, - что ты связан с ее чистотой так же тесно, как сердце в руке, - что мир, земля, человек, кровь, целомудрие (целомудрие, как березовая горечь в июне) - одно: чистота, девушка, Лиза Калитина. -

Мистрис Смит знала:

- Самое вкусное яблоко это то, которое с пятнышком, - и, когда он идет по возже к уздцам рысака, не желающего стоять, - они стоят на снежной пустынной поляне, - неверными, холодными руками она наливает коньяк, холодный как лед, от которого ноют зубы, и жгущий, как коньяк, - а губы холодны, неверны, очерствели в жестокой тишине мороза, и губы горьки, как то яблоко с пятнышком. А дома домовый пес-старик уже раскинул простыни и подлил воды в умывальник. -

Роберт Смит никогда не познал, никогда: - как

- Лиза Калитина, одна, без лыж, пробирается по снегу, за дачи, за сосны. Обрыв гранитными глыбами валится в море. Буроствольные сосны стоят щетиной. Море: - здесь под обрывом льды - там далеко свинец воды - и там далеко над мутью в метели красный свет уходящей зари. Снежные струи бегут кругом, кружатся, около, засыпают. Сосны шумят, шипят в ветре, качаются. - "Это я, я". - Снег не комкается в руках, его нельзя смять, он рассыпается серебряной синей пылью - "Надя, сейчас у обрыва меня поцеловал Павел. Я его люблю".

Телеграф.

Телеграф - это столбы и проволоки, которые сиротливо гудят в полях, гудят и ночью и днем, и веснами, и в осени, - сиротливо, потому что кто знает, что, о чем гудят они? - в полях, по оврагам, по большакам, по проселкам: -

Телеграф выкинул из России в Европу четыре телеграммы - мистрис Смит, мистрис Чудлей, мистеру Кигстону. -

Россия - Европа: два мира?

В колонном зале польской миссии - на Домберге - парламент миссий. Древнюю Колывань осаждал когда-то Иван Грозный, - публичному дому тогда было уже полтораста лет. Здесь все, кто вне России, кто глядит в Россию. Свет черен - не понятно, ночь иль окна в черных шторах. Парламент мнений. Здесь все. Сорокин и Пильняк - не явились. У секретарского столика Емельян Разин и Лоллий Кронидов. Ротмистр Тензигольско-Саломатино-Расторов сел на окне, без шпаги. Рядом стала серая старушка - мать - мистрис Смит. Генерал Калитин не может об'ясниться по-английски с мистером Кигстоно из Ливерпуля. Министр Сарва, посланник Старк сторонятся Ллойд-Джорджа. В зале нет мистрис Чудлей. - Иль это только бред, иль это только муть, туман, навожденье? - в зале только истопник, и кресла, и тишина - над мертвым городом, - а где-то там, во мгле лежит - Россия, где с полей, суходолов, из лесов и болот - серое, страшное, непонятное, - что? - ..Докладчик, кто докладчик?

- В зале нет мистрис Чудлей

- И Париж. Автобусы, такси, трамваи, мотоциклы, велосипедисты, цилиндры, котелки, женские шляпки. В Париже нет извозчиков. На углу, где скрещиваются две улицы, люди, как сор в воронку, проваливаются в двери метрополитена. Гудит, блестит, - мчит город - в солнце, в лаке, в асфальте. Оказывается, женщин надо, как конфекты, из платья выворачивать. Дом там, против бульвара - весь в оборках жалюзи, - и мистрис Чудлей, в прохладной тени, идет из одной комнаты в другую: - кружево, кружево, шелк, пеньюар - утро. В умывальнике, в ванной - горячая и холодная вода. Мистрис Чудлей у зеркала - мистрис Чудлей в зеркале, - и губы пунцовеют в кармине, бледнеют щеки и нос, а глаза как море в облачный день, и под глазами синяки, такие наивные, такие печальные. И плечи - чуть-чуть припудрены. Она знает, что женщину, как конфетку, надо из платья выворачивать. Она идет по комнате, ее мопс бежит за ней. Уже поздний час. Она знает: - как у нее, так у всех парижанок, у немок, у англичанок, - у всех или визитная карточка, или блокнот (в черепаховой оправе), - и так легко добиться этой карточки, чтоб там был указан час, и к этому часу, конечно, пусть это днем или ночью, в ванне - теплая вода, простыни и полотенца. В комнате за жалюзи - прохладно, и на улице - за жалюзи - котелки, цилиндры, лак ботинок. - Мистрис Чудлей в белом платье, в белом пальто, с сумкой в руках. Лифт мягок, лифт скидывает вниз. На тротуарах, в жестяных пальмах - кафэ. За углом, в переулке, где тихо, - парикмахер. Мистрис Чудлей идет делать прическу, маникюр и педикюр. - И вот

- и вот, когда мистрис Чудлей сидит в кресле, за стеной, где живет джентльмен-парикмахер, - плачет ребенок, мальчик девяти лет, мальчик плачет неистово. - В чем дело? - Мальчик потерял грифель от аспидной доски, и его завтра накажут розгами учитель в школе. - Потом, когда джентльмен-парикмахер склонялся у ног, мальчик неистово ворвался сюда и завертелся неистово, в счастии, - потому что он нашел грифель и его не будет бить учитель. Перед этим мальчик неистово плакал, его побили бы.

- Мистрис Смит идет по бульвару, в кафэ, - ее джентльмен, с тростью в руках, уже был утром на бирже, он в курсе, как пляшут доллары, фунты и франки, он уже потрудился. Ах, должно-быть, должно-быть, она даст ему свою визитную карточку. - Он бодр, он весел, он шутит, - но он немного устал. Он говорит: - "Pardon madame", - и заходит в писсуар, от удовольствия он бьет тросточкой по стене. Она идет медленнее. В кафэ пустынно. День. - Ну-да, в пять часов разбухнут кафэ от кавалеров и дам, и будут острить, что костюм дам состоит - из кавалера впереди и из ничего сзади: это совсем не потому, отчего в России и мужчины и женщины ходят кругом голые. И тогда из пригородов, из подворотен казарм, с фабричных дворов - выйдут - пойдут - черные блузники - и где-то соберутся еретики, фантасты и отступники - поэты и художники. - В этот день мистрис Чудлей принесли телеграмму -

Загрузка...