— А кто там белые косы по туману распустил и голыми пяткам сверкает? — удивился сторож, оглядывая городскую свалку в бинокль.
— У тебя стекла запотели в тумане. Олька это, беспризорница. Она каждый день Мать Анархию наведывает, — сказал ему напарник.
Сторож протер стекла бинокля. Золотая головка мать–и–мачехи на бледном стебельке качнулась, обрисовалась худенькая девчоночья фигурка с пакетом в руках и ушла в туман еле различимым видением. Потом снова вынырнула из тумана уже с ведром в руках и пошла к ручью.
За туманом не было видно, как старая–престарая бабка по прозвищу Мать Анархия неуклюже протопала в своих растоптанных валенках, набитых газетами, с пакетом в руках, который ей принесла девчонка, в черный вагон пригородного дизель–поезда, сгоревший десять лет назад. На свалке его так и не разобрали до сих пор на металлолом. Вагон так сильно покоробило жаром при пожаре, что на него даже строители не позарились, чтобы соорудить времянку, пока только разворачивается строительство.
Туман медленно окутывал всю свалку. Даже в вагоне узкими полосками стлался по полу этот туман, никуда от него не деться. По рыжим от ржавчины стенкам купе сбегали сгустившиеся капли.
Как в логовище у старой ведьмы, тут висели пучки трав и засушенных корневищ. На печке–буржуйке кипел котелок. Бабка выложила продукты из пакета, помешала булькающее зелье деревянной ложкой, попробовала, утерлась уголком платка, болтавшегося на шее и села на ржавую железную скамейку у занавешенного мешковиной вагонного окошка.
Одернула дерюжку, вперилась невидящим взглядом в плывущий за пустым окном туман и мерно помотала головой, как сонный пассажир в последней электричке. Олька вернулась с ведерком воды, присела на ржавую скамейку, прикрытую картонками, напротив старухи, оперлась кулачком в подбородок и привычно заскучала.
Время от времени она касалась ее ладошкой, чтобы разбудить или удостовериться, что эта высохшая мумия до сих пор жива. Старая бомжиха была вся холодная в набухшей от влаги телогрейке. Только черные глаза горели, как уголья догоревшего костра, по которым залетный ветерок иногда прогоняет ползучий малиновый отсвет давно отгоревшего пламени.
Мать Анархия спала сидя с открытыми глазами и даже видела сны. Чаще всего про тот самый «критический день», переломивший ее жизнь. День тот был окрашен в тона предзакатного счастья. Перед закатом все неверно и непостижимо. Это слишком поздно поняла «святая страстотерпица» с редким именем Вениамина, или попросту Венька, которую потом все знали как древнюю бомжиху с опять же непонятным прозвищем Мать Анархия.
Кто–то сказал, что жизнь это чистый листок бумаги, на котором мы пишем свою биографию. Как у всякого листа, у нее две стороны — изнаночная и лицевая. Лицевую мы заполняем сами, на изнаночной про нас пишут другие.
Швед Мебиус придумал одностороннюю поверхность, у ней изнанки не найдешь. На таких листках пишут биографии пророков и праведников.
Все это, может быть, и так, только вот живого человека не втиснешь в строчки деловой характеристики, потому что есть еще и третья сторона. Она у каждого своя особенная. Она редко проявляется, можно прожить всю жизнь так и не узнав, что же в тебе самом от самого себя скрывалось. Ее невозможно объяснить, потому что она как любовь — кто ее не знал, тот не поймет, а кто хоть раз в жизни встретил — тому и объяснять не надо. Она неуловима и мимолетна, как взгляд незнакомой женщины, промелькнувший в вагоне проходящего поезда.
Венька когда–то сама выбрала самый полутемный и пустой вагон пригородного дизель–поезда. Темноты и одиночества она не боялась, боялась надоедливых попутчиков. Сердобольные старички и липучие старушки душу вытянут расспросами о жизни. Расспросы эти были для Веньки острее зубной боли. Что за радость выпытывать, когда внутри и без них муторно? Хоть вечерним поездом назад не добирайся, обязательно прилипнут говоруны.
А пустой вагон все прощает, все допускает и все дозволяет.
К чему, когда ты одна, поминутно оглядывать себя и прихорашиваться? Можно запросто вытянуть гудящие от усталости ноги на противоположное сиденье, можно зевнуть, когда тебе захочется, потереть кулаком нос, можно даже потихоньку перекурить в тамбуре, все равно в пустом вагоне тебя никто не заметит.
Курить же Веньке страшно как хотелось, даже остро покалывало в кончиках пальцев, но курева с собой давно не было. Она сегодня не курила с самого утра после того, как в тамбуре вагона, пустом, конечно, перед самым выходом на нужной ей станции тайком — не дай бог кто увидит! — курнула припасенный с вечера окурочек. Но чтобы на работе появиться при всех с сигаретой в зубах — этого она ни–ни! Ведь там на новом месте ее еще никто не знает…
(В старые времена женщина с сигаретой на людях ощущала себя, как раздетая).
На работе у нее есть, конечно, укромные места, где можно незаметно затянуться пару раз, но сегодня как на грех денег не было ни копейки. Собирать окурки — ниже ее женского достоинства. И никакое желание закурить не заставит ее стрелять сигаретку у прохожих мужчин.
Ничего, Венька перебьется, не грудная, потерпит до дома, а там что–нибудь придумает. Дай бог, разживется деньгами у соседки.
Дизель шел неторопливо, с растяжкой, словно тянул не пяток приземистых вишневых вагончиков, а волочил за собой вслед по шпалам само время нудного ожидания. Равномерно перестукивались рельсы с колесами, что–то неразборчиво выводил наездившийся за день двигатель соседнего ведущего вагона.
За стеклом в окне не разобрать, где кончается черное перепаханное на зиму поле и начинается черный, набухший от бесконечных дождей лес или где, в свою очередь, проходит граница между этим лесом и черным пасмурным небом.
Все сливалось за туманным от дрожащих дождинок стеклом. Даже изредка появляющийся вдалеке огонек фонаря казался просто висящим в черном небе. Лишь когда перламутровым диском появлялась луна в разрыве облаков, подернутых мраморными прожилками ее отблесков, небо четко отделялось от земли острым частоколом далекого ельника.
Этим поездом ей теперь приходится каждый день ездить на работу и с работы, другого транспорта в этой глуши нет. Уже три дня как она устроилась мыть цистерны на молокозаводе. Далековато, но кто в ее положении выбирать станет? Спасибо, хоть сюда взяли.
Работа заканчивается в пять вечера, часок переждать на станции, в шесть уже дизель на город отправляется, а в половине восьмого она уже дома. Вставать вот только рано по утрам приходится, но другие и не в такую даль ездят на работу.
Дизелем даже удобней, в дороге можно и доспать чуточку. Он идет всегда почти пустой, маршрут немноголюдный, а билеты можно и не брать. Тут контролер если и ходит с проверкой, то не штрафует, а сам обилечивает. В случае чего можно и соврать, что только вот–вот села на каком–нибудь полустанке, где билетные кассы не всегда работают.
Когда Венька устраивалась на этом молокозаводе, директор, весь какой–то из себя мяконький и домашний старичок, даже не заглянул в исчирканную–перечирканную трудовую книжку. Даже не спросил, за что ее «попросили» с последнего места работы.
Принять приняли, а вот аванса не дали, слишком уж часто новички запивают после аванса. От добра добра не ищут, с деньгами как–то перебьется до первой получки. За Маришку можно не беспокоиться, в советской школе бесплатное питание для малообеспеченных детей. А сама Венька целый день одним куском сыта.
Цистерны мыть не трудно, и платить обещают неплохо, условия вот только неважнецкие. Асфальта на заводе нет, вечная грязь по колено. Машины–молоковозы так весь двор измесят, что ни пройти ни проехать, хоть ты бабочкой порхай. Сама мойка хоть и под навесом от осеннего дождя, зато брызги от резинового шланга обдают с ног до головы, да еще день–деньской на ветру. Сырость до костей продерет.
А попробуй–ка выдраить стылые железные бочки на колесах от осклизлого налета белой кислятины лысой щеткой, кое–как присобаченной к обломанной швабре, поди заморишься! К вечеру вся посинеешь, как ощипанный цыпленок на витрине. И еще этот приторный гнилушный запах сыворотки, который Венька не переносит еще с детского дома.
Этот запах теперь с ней повсюду, куда ни ткнись. Кажется, даже вот сейчас и после мытья руки воняют чем–то кислым, что там еще говорить про волосы. Про душ на молокозаводе даже понаслышке не знают.
Ничего, оботрется–стерпится, зато здесь выдают белый халат и косынку, как санитарке в больнице или даже медсестре. Веньке даже смешно стало, тоже мне, чего вспомнила — старшая медсестра в уютном госпитале для генералитета в закрытом военном городке! Теперь Венька, как судьба прижала, и цистерны мыть не гордая…
Она откинулась на спинку сиденья и попыталась уснуть. Сегодня так намерзлась на ветру, что даже в холодном вагоне ей показалось тепло и уютно. Поезд шел почти без остановок, плавно покачиваясь на стыках. Убаюканная мерным перестуком, Венька пригрелась у окна и задремала.
Поначалу, когда поезд пролетал редкие переезды, она еще вздрагивала от резких трелей сигнальных звонков, открывала глаза и смотрела, как одинокий фонарь у шлагбаума заливал весь салон призрачным фиолетовым светом, наполняя его убегающими вперед тенями. Потом Венька перестала слышать эти звонки и по–настоящему уснула.
Проснулась от бесцеремонного хлопанья дверей, чавкающего топота разбухших от зимней сырости сапог и громкого гомона молодых голосов. Молоденькие парнишки в ватных бушлатах с эмблемами «Минспецсельстрой» шумно проследовали вдоль вагона, задорно регоча какой–то шутке.
Спросонку Венька ничего не разобрала, но по их похотливо заблестевшим глазкам поняла, что смеялись над ней. От этого гадливый холодок пробежал по спине вниз. Особенно когда самый молоденький белобрысый паренек пристально нагнулся к ней с сальной улыбочкой почти к самому лицу, а потом брезгливо отстранился:
— Да ну ее — она старая! Пошли в другой вагон…
Венька отвернулась к окну и не поворачивала головы пока те последний раз царапнули ее взглядом и перешли в соседний вагон.
— Тоже мне, фазаны сопливые, нашли себе подружку — хаханьки строить!..
Мальчишки здорово разозлили ее. Не потому что женщина за тридцать обиделась, когда ее назвали старухой. Она до сих пор не могла себя представить в компании такого «ширпотреба» деревенского, хотя она уже давно ничем не отличалась от них.
Сон как рукой сняло. Она встрепенулась и привычно стала приводить себя в порядок, смотрясь в темное стекло окна, как в зеркало. В стекле ее отражение было далеким, неясным и влекущим. Тонкое, почти девичье лицо, большие черные глаза с чуть заметной раскосинкой, совсем как у мадонны, усталые и печальные. А может быть, Веньке просто хотелось находить себя похожей на святых страстотерпиц, чьи примитивные фотоиконки в то время продавали на базаре халтурщики?
Одна из таких иконок до сих пор висит над ее кроватью, но она на нее даже не перекрестится.
Венька усмехнулась — святая! Завидела парней и затрепетала, как семнадцатка, а ей, дай только бог памяти, чуть более по два раза по столько. Старичка бы ей какого завалящегося лет за сорок, так нет же — липнет всякая пацанва. То ли правду говорят, что глаза у нее с бесенятами, то ли за девочку ее в полутьме принимают, только чуют молодые в ней легкую поживу, вот и лезут попрактиковаться.
Не успела, видать, Венька в середине своей жизненной дороги сойти на нужной станции и сделать пересадку во взрослую жизнь. Вот и мотает ее судьба по второму кругу молодости, а как ей теперь за молоденькими девчонками угнаться?
Пускай на лице ни единой морщинки, зубы хоть и потемнелые от курева, да все свои, фигурка любой манекенщице на зависть, но что проку для самой Веньки от ее затянувшейся свежести в своей сумбурной, летящей под откос жизни?
Другой бы только радоваться, а ей самой с этой затянувшейся свежестью, как с шубой из синтетики, которой сто лет сносу нет, одна сплошная мука — и выйти в ней на люди неловко, из моды вышла, в холод не греет, и в комиссионку нести жалко.
Венька вздохнула, нахохлилась, морщинка пробежала меж бровей. Какое–то тревожное желание настойчиво шевельнулось под самым сердцем, мурашками по телу прокатился не то зуд, не то еще что–то… Курить? Нет, курить само собой хотелось весь день на работе, а это похоже на… Тут Венька испугалась, как пугаются, заслышав за спиной приближение самого опасного из преследователей, когда вокруг темно и никого нет рядом.
Судорогой перехватило дыхание, пересохли губы, мелко задрожали пальцы. Венька поняла, что на этот раз обмануть себя не удастся — ей снова захотелось выпить. Просто погибель на нее нашла с этой выпивкой. Недели не прошло, как выгнали ее за аморалку с пьянкой из трамвайного депо, и на вот тебе начинается старая песня.
Венька похолодела и замерла, будто прислушиваясь к себе самой. Стало страшно не от того, что вспыхнувшая жажда спиртного погубит ее на новой работе, это уж было много раз. Боялась большего — если она сорвется и на этот раз, то не хватит больше сил остановиться.
Был еще и другой страх, самый пугающий, что вот именно сегодня, именно вот сейчас по приезду не сможет она залить вспыхнувшую жажду. Тогда всю ночь не уснет, не будет находить себе покоя. А когда устанет метаться, усядется в темной кухне, чтобы не растревожить спящую дочку, кутаясь в одеяло. Ее будет ломать дрожь, клонить на сон, но она так и будет сидеть не смыкая глаз, потому что стоит их только прикрыть, как снова явится тот самый проклятый кошмар, черной тенью встающий у нее за спиной всякий раз, когда одолевает желание выпить, а выпить нечего и взять негде.
Черная бесформенная тень будет подниматься и расти за ее спиной из темноты, пока не охватит ее целиком и поволочет на балкон. Тогда уж хватайся крепче за перила…
— Не–е–ет! — крикнула Венька и тут же огляделась вокруг, словно кто–нибудь ее мог заметить, и прошептала, как заговор:
— Фу–ты, черт! Не дай бог…
Ни за что она этого не сделает, ей еще дочку надо на ноги поставить, а там уж и в самом деле хоть ты руки на себя накладывай.
Венька потерла липкими от холодного пота пальцами костяшки на левой руке… Она сегодня ободрала их о крышку цистерны. За три дня работы с ледяной водой на зимнем холоде руки ее успели огрубеть и сделались шершавыми. Раньше бы она расстроилась, ведь всегда с особой тщательностью следила за руками. Больше, чем за лицом даже. Но сейчас не до красоты. Стоит только снова запить, впереди еще не то будет. В квартире не переступить от грязи, белье не стирано, вся в долгах как в шелках, на улицу показаться стыдно…
Но где–то рядом красной лисой крутила хвостом плутоватая мысль — а что если ей сегодня пропустить всего граммульку? Авось, перехочется пить дальше, и она продержится до следующего раза. А уж в следующий раз она обязательно возьмет себя в руки…
Венька уже и сама не верила в это, но все равно надеялась на чудо. Напивалась до синих чертиков. Могла проснуться кто знает где и с кем, потому что лишь одно желание жгло огнем — хватить «чернил», «бормотухи», «плодово–выгодного» с отвратительным привкусом жженой пробки и сургуча.
Она не считала себя пропащей только потому, что не пила политуру и стеклоочиститель. Никакая темная сила за спиной не могла ее заставить опуститься еще и до этого. По службе в военном госпитале она помнила санитарок, которые пили настойку йода на спирту. Таких все дружно и открыто презирали. И одна мысль, что Венька не употребляла до сих пор этих суррогатов спиртного, давала ей зацепку, что не все еще пропало.
Но и от «плодово–выгодного» с похмелья выворачивается наизнанку желудок, и головная боль хирургическими кусачками разламывает череп на куски. Только бы выпить сегодня… выпить, чтобы убежать от ночного одиночества и новой встречи с черным кошмаром… Выпить…
Но где достать ее, эту проклятую бутылку? К тому же, даже если бы и удалось перехватить деньги, Венька все равно не стала бы прикладываться к ней в одиночку. Так же, как никогда не смогла заставить себя курить в прилюдном месте, хотя всем прекрасно видно, что пальцы у нее пожелтели от никотина.
Противоречивый комплекс представлений об исконной добропорядочности женщин развился у Веньки в уродливую и лицемерную форму. Эти представления, что можно и нельзя порядочной женщине, плохо помогали избавиться от гнетущих наклонностей, даже скорей подстегивали влечение к ним запретной сладостью, но все же и в чем–то утешали.
Я, мол, не такая, как вон те пьянчужки на базаре, и не как те исколотые зэчки с сигаретами в зубах, которым уж все равно.
Беда в том, что в одиночку Венька не пила и не напивалась. Только в компаниях. С мужиками–выпивохами на работе, на девичнике среди таких же матерей одиночек, с очередным случайным ухажером… В последнее время все бывшие Венькины подружки и одноразовые обожатели куда–то запропали. Теперь вот только напейся в первый раз в одиночку — и пошла покатилась карусель!
Даже сейчас, даже в мыслях Венька не могла себе представить, что кто–то может поставить ее в ряд с вечно пьяными вокзальными бродяжками, хотя для нее в последнее время даже не быть, а просто казаться достойной и порядочной женщиной становилось все труднее. Чисть не чисть эти зубы, все равно от тебя несет табачищем, как от пепельницы. Белье разве что только не почернело, затаскано, никаких духов не напасешься, чтобы перебить этот запах. Порой перед мужиком раздеться стыдно. Попробуй за всем уследи, когда каждый день голова под этим делом…
Венька поежилась… Снова в вагоне стало холодно и неуютно. Может быть, от мрачных мыслей, а может быть, от того, что мальчишки–монтажники, разбудившие ее, бросили нараспашку дверь и выстудили вагон.
Плотней укуталась в старенькое пальтишко, прищурила глаза, зло сузила губы. Захотелось с кем–нибудь поцапаться, поругаться до хрипоты. И чего она ради забилась в этот пустой вагон, где и зацепить колким словом некого? Взглянула на генеральский подарок — поцарапанные уже золотые часики и с трудом различила тускло поблескивающие в полумраке стрелки. Ей показалось, что не часы стоят, а время для нее остановилось.
Поднесла к уху — идут. Впереди целый час дороги. Сдуреть можно за этот час, столько ждать…
Венька нервно заерзала по скрипучему дерматину сиденья. Колеса вагона словно издеваются: ждать, ждать, ждать… Снова ждать… Она и так, куда ни посмотришь, всю свою жизнь как дура чего–то прождала, да только ничего себе не выждала. Ждала любого самого пустякового события, ждала взахлеб, ночи не спала — вот–вот что–то с ней произойдет самое важное, и вся ее прежняя жизнь перевернется и пойдет по–новому, а приходило вовсе не то, чего она так ждала.
Ждала еще тогда в детском доме, куда ее грудным младенцем сдали под мальчишеским именем «Вениамин» в справке. Когда разобрались, не стали шибко умничать, а подписали букву «а» и перекрестили найденыша в Вениамину.
Ждала Венька и в медицинском училище, ждала, когда же закончится эта волынка с бигсами, тампонами, зажимами и инъекциями.
Сманили ее подружки в армию, тогда еще только начинали набрать девушек на действительную службу. Деньги там хорошие, вещевое довольствие на уровне младшего комсостава, а главное — жизнь в офицерском общежитии для холостяков. Так красиво расписывал майор из военкомата.
Венька не сомневалась, что ей пойдет военная форма, хотя разве что–нибудь может быть не к лицу молоденькой красавице?
Кое–кто и отговаривал — что же ты делаешь, ты ж девка не просто красивая, а вообще… В армию идут те, кому деваться некуда, авось, на безрыбье замуж выскочат. Венька отмахивалась — ну и что, что красивая? Выйду замуж только за генерала. И пошла… Только генерала своего пришлось ей долго искать.
А в военном госпитале уж на что жизнь веселая и служба не трудная, но все же ждала Венька своего «дембеля», пока не попал в ее отделение тот молодой полковник–вдовец, у которого на лбу было написано — генералом будет.
За таким без оглядки побежишь босиком по морозу…
С маленьким чемоданом, но с большим кошельком…
Выдумала Венька себе мать–актрису, которая якобы по требованию известного режиссера сдала свою дочку в детский дом.
Одно плохо — снова пришлось ждать, когда ее замуж возьмет.
Гостиничный комплекс для генералитета — не охотничий домик, а официальная гостиница. Два корпуса — один для вообще генералов, а другой — апартаменты только для министра обороны СССР и его заместителей. Младший лейтенант медицинской службы заведовала кабинетом физиотерапевтических процедур.
Потом полковник полетел в Афганистан «за генералом», а вслед за ним вспорхнула с теплого гнездышка Венька. Ждала и в Афгане, когда закончится война и они наконец распишутся.
Афганистан. Восточная экзотика. Прогулки под луной в «зеленку» за виноградом. Веньке хотелось, чтобы ее носили на руках, объяснялись в любви, стоя на коленях, и читали стихи.
Вместо этого был плен. Богатый дом полевого командира. Полковник сидел весь день прикованный за ногу к деревянному столбу на дощатой веранде, крытой пыльными коврами. Венька на женской половине дома месила кизяк, навоз пополам с соломой.
Зеленые мухи проедали незаживающие раны под коленками и за глазами. Они сочились красноватым гноем и своим зудом сводили с ума по ночам.
Налет десантников. Ночной полет на вертолете, который пресекла ракета. Счастье тогда не отпускало Веньку. Из–под обломков вертолета выбралась только она с ее любимым полковником. Снова любовь, жизнь и свобода. Свобода за сто километров от ближайшей заставы советских войск.
Три недели — с милым рай в шалаше, то есть в пещере на альпийском лугу нагорного Гиндукуша. Питались земляникой, сухарями и консервами из рассыпавшегося вертолета.
Венька за три недели в прямом смысле поставила на ноги полковника, у него была давленная травма голени. Поставила на ноги и сама слегла с малярией.
Своего полковника она никогда не называла по имени, а всегда — «милый». Но у него и фамилия была Милый. Игра слов, которая казалась ей подарком судьбы. А сам плен и бегство были для нее самым лучшим в мире свадебным путешествием. Она была уверена, что после всех мытарств на войне милый Милый обязательно женится на ней.
Последние три дня до выхода к своим Милый нес на себе обессилевшую Веньку. По ночам она впадала в горячечный бред, а днем смотрела перед собой невидящим взглядом и почти не разговаривала. Температура у нее не спадала. За это время у них вышла вся еда. Милому удалось сбить камнями двух каменных куропаток–кекликов и кое–как приготовить их на крохотной охапке ломкого хвороста. Круглоголовых ящериц агам он ел сырыми, Венька отказывалась наотрез есть эту гадость.
Через неделю ниже по течению горной реки стали попадаться настоящие заросли мелкого ивняка, джидды и карагача. Стрелять Милый и здесь не отваживался, чтобы не привлечь внимание афганцев. Но места, к счастью, оказались глухими.
В заводях уже плескалась форель, но наловить удавалось только гольцов. Они заплывали в ложбинки–западни на мелком месте. Милый закрывал тяжелым камнем выход и ловил их голыми руками. Венька на свежей рыбе понемногу начинала отходить от их неудачного свадебного путешествия. Поднялась на ноги, но синюшная бледность не сходила с ее лица — признак сердечной недостаточности в условиях высокогорья. Спасал чай из трав, которые он собирал и сушил по ее указанию. Но еды не захватало. Сам Милый питался только ящерицами и змеями да доедал за ней рыбные хвостики и головы.
Ни вьючных троп, ни признаков человеческого жилья они не встретили. Их наверняка уже не искали душманы, потому что выжить в этих местах практически невозможно. Это с каждым новым днем пути все острей понимал Милый. О себе он не беспокоился, но Венька хоть и встала на ноги, но худела на глазах. В зоне альпийских лугов он позволял ей отлеживаться по полдня на ласковом солнышке, чтобы согреться. Ночи в этих местах были очень холодные. Наедаться досыта не доводилось, а набитый луковицами мелкого чеснока и листьями черемши желудок сводили спазмы.
Веньку было не узнать. Она ночами напролет сидела у костерка и что–то бубнила себе под нос. Отвечала, как во сне, взгляд у ней становился отрешенный. А однажды, когда Милый вернулся с огромной охапкой хвороста и парочкой куропаток, она встретила его таким жутким взглядом, словно не узнала и приняла за душмана.
— Так ты меня с дуру и пристрелишь.
— Пристрелю, если бросишь, — медленно выговорила Венька.
— Ни за что. Ты ж моя спасительница и исцелительница. Без тебя мои кости давно растаскали бы горные волки. Вернемся — я тебя к ордену представлю.
— Посмертно, — буркнула Венька. Она смотрела на неверный огонек костра, который плутовато трепетал на хворосте и никак не хотел нагревать воду в котелке.
— Они нас скоро всех съедят…
— О чем ты бормочешь? Я тебе говорю, что мы с тобой будем долго жить вместе и никогда не расстанемся до самой смерти.
— К нам приходили волки, когда тебя не было… Они нас съедят.
— Чем ерунду болтать, лучше бы подбросила в костер веток… Волки не самое страшное, людей нужно бояться.
— А вот я тебя и боюсь.
— Я тебя никогда не брошу.
— А замуж возьмешь?
Милый только досадливо отмахнулся и заботливо укутал ее бушлатом.
Шел тридцатый день их неудачного бегства из плена. Склоны окружающих гор становились все более пологими. Появились тропинки, узкие, шириной со ступню. Потом начали встречаться широкие вьючные тропы. Венька шла, болтая руками, как на шарнирах, по прогретой каменистой земле. На обтянутом коричневой кожей лице, казалось, оставались одни черные глаза. Но и они глубоко запали и блестели нездоровыми огоньками в зрачках. Она словно разучилась улыбаться.
— Веня! — громким шепотом окликнул ее Милый, который шел далеко впереди. — Пригнись…
За холмами на ровном, как газон, лугу паслись две лошади.
— Присядь за камнями и не высовывайся. Только сначала проверь, нет ли под тобой каракуртов.
Он вернулся через полчаса, ведя на поводу две справные низкорослые кобылки. Обе были до того непугливые, что сразу протянули лохматые доверчивые морды к рукам.
— Какие добрые лошадки, кушать просят, а мне нечего вам дать. Давайте я вас расчешу, вы у меня вообще станете девочки–красавицы.
Милый сразу понял, почему лошади такие гладкие и чисты. Все бескрайнее поле от реки до горизонта поросло невысокой кустистой коноплей. Дикая конопля в это время в самом цвету. Этих смирных лошадок тут пасут сборщики цветочной пыльцы. Шкуры их смазаны птичьим жиром или вазелином. Желтая пыльца липнет к волосинкам. Вечером вернуться сборщики и тщательно выскребут всю пыльцу. Поэтому и кажутся лошадки такими ухоженными. А в руках сборщиков окажется мягкий пластилиновый комочек наркотика.
— Веня, — умоляюще взглянул Милый на походную жену. — Видишь вон ту гору? Там наверняка наш пост. Нас когда–то там высаживали… Прошу тебя, собери все силы, напрягись. Нам нужно доскакать мелкой рысью до той горы за час–полтора, больше лошадки не потянут. Вечером вернутся сборщики анаши, они могут нас заметить. Мы должны успеть.
— Должны так должны, — безучастно ответила Венька.
— Я посажу тебя на коня и привяжу накрепко, чтобы ты не упала.
— Ты меня и так уже привязал накрепко… от тебя никак не отвяжешься, — бессвязно бормотала Венька в ответ. — А потом ты меня бросишь.
— Веня, это наш последний шанс.
— Нету у нас никаких шансов… Чует мое сердце.
Милый вскочил на каурую и повел на веревке за собой сивую кобылку, к крупу которой привязал Веньку. Одуревающе пахла цветущая конопля в распаренном полуденным зноем воздухе. Милый гнал покрытых пеной лошадей и часто оглядывался на Веньку, которая все чаще клевала носом, почти ложась на белую гриву.
Взмыленные лошади в гору не пошли, как их Милый не понукал. Он спешился и повел свой изможденный караван вверх по крутому склону.
— Стой, стрялять буду–у–у! — окликнул его из–за скалы рязанский говорок. — Руки вверх!
— Глаза протри, деревня… Полковник Советской Армии перед тобой.
Милый отвязал обессилевшую от тряской езды Веньку и дальше понес ее на руках. Наверху ее завернули в одеяло, сделали антишоковый укол.
— Открой тушенку и дай мне пачку шоколада, — приказал Милый сержанту–рязанцу.
— А у нас второй день ничаво и нетути, — ответил тот, пятерней утирая толстый нос.
— С голодухи конопельку покуриваете? — зло бросил Милый.
— Не, с нее еще больше есть хочется. А нас тутока закинули на горушку, значицца. Мы и ведем наблюдение.
— Давно?
— С неделю будет. Все подъели начисто. Сегодня обещалися нам сухой картошки и воды подкинуть. Ну, и хлебушка, значицца.
— Связь хоть работает? Вызывай вертолет.
— А че там вызывать? Вона там летит уже.
— Ну и глазастый же ты…
Милый до боли вгляделся в бирюзовое небо и ничего там не разглядел. Зрения подсело с голодухи.
В Кабуле их на две недели положили в госпиталь «для устранения дефицита веса». Венька слезно упросила начмеда, чтобы их положили в двухместную «генеральскую» палату. Тем и закончился их медовый месяц.
Молодой полковник стал молодым генералом и героем Советского Союза. Венька стала лейтенантом и кавалером ордена Красной звезды. Сразу после выписки из госпиталя генерала перевели к новому месту прохождения службы, для офицеров спецназа ГРУ не принято было сообщать родным точного адреса по понятным причинам. Веньку уволили с военной службы. У генерала–вдовца было еще двое сыновей, Венька родила ему еще Маришку, но отец не увидел дочку, как и Венька больше никогда не встречала милого Милого.
Запросы в министерство обороны не помогли разыскать отца Маришки — у Веньки не было оснований допытываться о судьбе человека, посвятившего себя секретной службе. Милый с Венькой просто не успели зарегистрироваться. Единственную память о милом Милом — ключ от ленинградской квартиры генерала у Веньки отобрал управдом, когда ее с Маришкой на руках вывел с их вещичками в руках участковый. У молодой матери не было права на жилплощадь.
* * *
В родном городе все тот же майор–краснопогонник из военкомата, который оформлял Веньку на военную службу, но уже с красным носом и синими погонами, отделался от лейтенанта медицинской службы запаса, орденоносицы и ветерана афганской войны стандартной отговоркой той эпохи: «Мы тебя туда не посылали».
Но обещал поставить на очередь для «улучшения жилищных условий». Никаких таких условий у Веньки не было, нечего было улучшать. Ее с ребенком даже в общежитие прописали временно, а поселили в кладовке на старом складе с матрасами, расположенном на территории больницы.
Снова к ней вернулось ненавистное слово «ждать».
Ждала квартиру в доме для «афганцев». Ждала, ждала, да так и не дождалась. Тогда Веньке надоело ждать. Взяла без спросу на больничной кухне топор, взломала дверь в только что сданном доме и вселилась в однокомнатную квартиру. Теперь уже ни один участковый не смог ее вывести с вещами из квартиры, как тогда в Ленинграде.
Работала она медсестрой в физиотерапевтическом кабинете местной больницы. Бывшая генеральша из горла вырвала у злой судьбы свое ненадежное счастье. О своем милом генерале Милом она не вспоминала. На кой ей все это? Ей и так прекрасно. Чудесная работа, отдельная квартира со всеми удобствами в новом районе. Мебель, телевизор и стиральная машина. И все это она себе сделала сама.
По тем временам счастье немалое.
У Веньки росла здоровенькая дочка, не нагулянная в девках, а сирота при живом отце, ветеране войны, генерале со всеми льготами. Записали все–таки ее на отчество генерала, хотя фамилия осталась детдомовская материнская — Добриян.
Венька ощущала себя не какой–нибудь вертихвосткой, а настоящей вдовой ветерана войны, так она всем и представлялась. Тут было мало от вранья — для нее милый генерал Милый умер навеки. Таких подруг по несчастной любви вокруг нее было предостаточно. В их кругу Венька не чувствовала себя ни обойденной, ни обиженной. Сразу появились кавалеры. Подружки утверждали, что такой писаной красавице замуж выйти, как раз плюнуть через левое плечо.
Девочку устроили в круглосуточный детский сад, с работы похлопотали. Как ни крути в бюрократической круговерти, а Венька орденоносец и ветеран пусть даже и малоприятной и малопонятной войны. На работе женщины сердечно опекали Веньку. Где опоздание простят, где с дежурства пораньше отпустят, чуть что — помощь через профсоюз выпишут. Или среди своих по рублю соберут.
И дождалась Венька жизни такой, что лучше и не надо.
Даже сейчас в этом выстуженном вагоне, Венька, вспомнив про то далекое время, улыбнулась и кокетливо повела плечами. Беспричинная злость на весь мир понемногу улеглась, желание выпить притихло, забралось куда–то вглубь и только время от времени напоминало о себе жжением на верхнем небе и фонтанчиками слюны, которые били иногда, душа позывами на рвоту.
Поезд проскочил, не останавливаясь, какую–то маленькую темную станцию. Венька с трудом прочитала ее название на фасаде — ехать оставалось еще порядочно. Она встала и закрыла–таки распахнутую дверь в тамбур, откуда тянуло холодом. Снова плюхнулась мешком на свое нагретое место и в который раз попробовала уснуть.
* * *
Тогда, одна–одинешенька, с маленькой дочкой на руках, она совсем неплохо зарабатывала в больнице на двух ставках, к тому времени успела приодеться не хуже других. Вещи покупала, вернее, доставала в тот час, самые модные. Часто сама расплачивалась в ресторанах, обзавелась даже парочкой золотых колец и сережками с камушками. Это уже по тогдашним советским меркам верх женского достатка. Подружки никогда не ходили с ней в ресторан, потому что ее чаще всего приглашали кавалеры на танец.
Появились новые знакомцы, которые предпочитали искусственное освещение. У них были искусственные зубы. Искусственные волосы и искусственная страстность, настоянная на восточных травах. Но именно у таких в то время водились большие деньги. Теперь это называют «девушкой по вызову», а тогда за Венькой ночью заезжала черная «Волга» с райкомовскими или обкомовскими номерами. Не стоит забывать о надежности Веньки — она была медработником, это очень важно для венерической репутации ее тогдашних клиентов.
Так и порхала ночная бабочка, жила одним днем, одной встречей, одним поцелуем. И жила неплохо, если определять в денежном исчислении. Но тогда деньги не шли в расчет. Котировались спецмагазины, спецполиклиники, спецсанатории.
Подросла генералова Маришка, всего год до школы осталось и — по неделям в детской саду, группа круглосуточная. Попробовала воспитательница пристыдить — нельзя так ведь, нужно хоть раз в неделю ребенку внимание уделить. Но Веньку просто так за рубль двадцать не возьмешь — мать в стационар перешла работать, а там через день ночные дежурства, да еще ходит по двум участкам уколы на полставки делать.
На то и детский сад, чтоб руки матери развязать, особенно таким, какие одинокие…
Годы шли, а с ними, хочешь не хочешь, приходили и заботы. Но не из тех, что радуют. Что–то тяжеловато становилось Веньке после ночных загулов, особенно на работе, особенно по утрам. Она просто удивлялась здоровой печени партийных лидеров сначала областного, а потом, увы, районного масштаба. Им в глотку хоть лейкой лей, а наутро такой старичок–боровичок как огурчик — хрусткий, хоть и маринованный.
А у Веньки и настроения утром нет, голова как чужая и во рту гадко. Спасибо, более опытные в таких делах подружки надоумили, присоветовали лекарство от тяжкой скорби. И то правда — хватишь граммов двадцать пять на работе чистого медицинского, покривишься, витаминкой заглотнешь, и куда только твоя хандра девается. Снова румянец во всю щеку, хоть под венец, снова сердце рвется туда, откуда только под утро заявилась, и снова… старшая медсестра подозрительно присматривается и принюхивается.
Стали на Веньку на работе коситься, шепотки пошли всякие разные. Но жалели сотрудницы Венькино сиротское детство, армейскую юность под пулями — что она, бедняжка, в этой жизни видела? Жалеют брошенных и обиженных. Молодая ведь, всем счастья женского хочется…
Только вот хотелось ей или нет, но вернулось к Веньке тоскливое чувство ожидания. Ждала теперь, авось пронесет, не заметят на работе ни красных глаз, ни шаткой походки. Попробуй отыщи трясущимися руками иглой вену у какой–нибудь старушки, они у той как ниточки. Ну и дождалась нежданного — вводила внутривенно хлористый кальций и выпустила всю ампулу под кожу.
У больной едва руку не ампутировали, такой некроз тканей пошел, но Веньку все–таки на работе оставили… решили подождать до следующего раза. Уже чего доброго ждать, так соскучиться успеешь, а к Веньке этот «следующий» раз явился без приглашения.
Ставила Венька систему переливания крови, то ли систему взяла не стерильную, то ли еще что там у нее приключилось, но больного деда только через месяц еле выходили, с трудом погасили сепсис.
Посадить Веньку, как грозился главврач, конечно, не посадили, но перевели в санитарки с полной дисквалификацией. На комиссии Венька плакала, дитем своим клялась, что больше капли в рот не возьмет. Ей поверили.
Санитарка, разумеется, да еще и с такой «персоналкой–аморалкой» перестала интересовать даже шофера черной райкомовской «Волги». Он больше не стал забирать ее по ночам на вызов. И даже ни одного звонка из «директивных» органов в защиту Веньки не было, как она ни надеялась на помощь бывших возлюбленных со вставной челюстью.
Но в доме по–прежнему была полная чаша, денег даже со скромной ставки санитарки на житье хватало. Жизнь пошла снова по накатанной дорожке с той лишь разницей, что маловато теперь стало Веньке одной мензурки известного лечебного препарата от всех скорбей. Пришлось пуститься во все тяжкие, чтобы кое–что перехватить и после обеда. А санитарке со шваброй в руках это трудней сделать, чем медсестре.
Но находились сердобольные, какие не отказывали…
Увлечение таким лечением не проходило бесследно. Внешне Венька не слишком изменилась, но в душе уже была не та. Дня не проходило, что бы не поругаться с кем–либо по любому пустяку. А не поругаешься, так душу не отведешь и не заснешь спокойно.
Что она, хуже всех, что ли? И чего только к ней одной цепляются, каждый учит жизни, будто она и в самом деле дурочка недоразвитая, не знает, откуда дети берутся, и как конфеты разворачивают.
Вот и выплеснула однажды свою обиду вместе со стаканом разведенного спирта в лицо главврачу:
— А тебе чего? Твое, что ли, пью?.. Виновата ли я, что у меня жизнь такая перекошенная? Ты в пьяницы меня не записывай и к наркологу силком не тащи! У меня послевоенный синдром и семейная неустроенность, понял? Душу мою лечить надо, а не тело. Ты под пули за ранеными не лез и лихоманка тебя тропическая не трепала.
Душу Венькину лечить взялся психотерапевт, а после разбора на месткоме очередной «аморалки», Веньку перевели в рабочие по кухне. Там были неучтенные продукты, спаянная и споенная компания шоферов и санитаров. Пришла новая жизнь и принесла с собой новую черту характера — глубокую апатию ко всему, что не содержало аналогов С 2Н 5 ОН и не было связано, как говорится, с легким флиртом в стиле русской деревни.
На большее она уже не претендовала. Но ей казалось, что снова все стало на свои места, все утряслось. Вновь она ощущала себя достойной во всех отношениях дамой, спокойной и достойной. Но это было спокойствие альпиниста, идущего в тумане по горам. Идешь себе, уверенно переставляешь ноги, ни что не жмет, не трет и ноша плечи не оттягивает. Кажется тебе, что поднимаешься шаг за шагом все выше и выше, а рассеется туман, смотришь — еще ниже опустился, чем раньше был. Жизнь — тоже тяжкое восхождение к неизбежной цели, такие казусы случаются не только с альпинистами.
Хотя теперь Венька в хозяйственной братии никогда не пила на свои кровные и ничего нового из мебели и одежды ни себе, ни дочке не покупала, денег на житье уже не хватало. Понятно, какие заработки у подсобницы на кухне. Разве что перекусить и закусить на работе можно бесплатно, да что–то дочке на вечер в сумке принести. От прежней Веньки, разодетой и холеной, не осталось и следа.
Но вот беда — почти не изменилось лицо, разве что чуть потемнело. Смуглое кукольное личико шестнадцатилетней девочки, если глянуть мимоходом. Венька продолжала нравиться мужчинам даже в ее неприглядном положении. Только мужчины эти уже не ездили на черных машинах с административными номерами.
Венька со злорадством продолжала упиваться своим внешним превосходством над подурневшими и располневшими подружками, и забывала про возраст. Рано или поздно к ней вернется блистательное счастье, для которого она родилась. Снова ждала, что все–таки придет к ней удача.
Ждала сложив руки. Квартира требовала ремонта, полгода барахлил телевизор, потек холодильник, а это все деньги, где их взять? По непрочному фундаменту Венькиного благополучия побежали новые трещины. Дочке исполнилось семь лет, пора снаряжать в школу, а в это время мать окончательно вышибли из больницы за…
Пьяной до бесчувствия Венькой торговали санитарки, приглашали неразборчивых больных спуститься в пищеблок к распластанной на мешках с картошкой грузчице… Даже сейчас в поезде Венька покрылась красными пятнами, вспомнив об этом эпизоде ее жизни.
Житейские ситуации, сплетясь вместе, затянули такой узел на Венькиной шее, что петля уже не пускала опускаться дальше. Жизнь не добрая тетушка из деревни, которая нет–нет, да и подкинет гостинца к празднику. Жизнь ее была похожа на кассу взаимопомощи. Сколько ни берешь от нее, когда–нибудь сполна возвращать придется. Отдавать же что–либо, кроме себя, Венька не умела.
Маришка, прежде сносно ухоженная и накормленная в детском саду, в школе требовала материнского догляда. А у Веньки самой никогда не было матери, чтобы научить, как это делается.
Прежде достаточно было понарядней надеть девочку на выход. Рядом с очаровательным ребенком и сама молодая мама кажется привлекательней.
Девочку нужно было хорошо, а главное — регулярно кормить. А мать забыла с какого бока подходить к плите. На столовые и кафетерии не было денег.
Каждый день умывать, одевать, расчесывать и заплетать, проверять уроки и укладывать спать. Попробовала мать походя исполнять все непривычные заботы. Первый школьный сентябрь еще кое–как по инерции прожила легко, а дальше ни тпру ни ну, завязла со вех сторон в своем немудреном хозяйстве.
Переход от здорового режима дня в детском саду (стоит еще раз добрым словом помянуть советские садики) к той суматошной жизни, которую ей устроила мать, не прошел девочке даром. Когда истерики у Маришки стали повторяться все чаще, участковый педиатр пригрозила лишить Веньку родительских прав, а девочку отдать в детдом.
Пришлось матери еженощные празднества «граненого стакана» переносить в тесную кухоньку и обходиться без плясок и буйной музыки. Это не понравилось гостям–завсегдатаям. Венькина квартира перестала быть клубом интересных встреч для любителей пожрать и повеселиться. Но Венька уже нигде не работала. После «гостей» всегда оставалась хоть какая–то закуска для девочки и опохмелка на утро для матери.
Пробовала Венька искать доходного веселья на стороне, но семилетнюю девочку с истощенной нервной системой одну ночью не оставишь. Работы не было, денег тоже. В квартире, на радость соседям, воцарилась непривычная тишина, но было поздно — Маришка все–таки слегла в больницу и надолго. Венька обегала всех знакомых докторов, на коленях умоляла, билась как птица в силке, но беда затягивала все туже узел на ее шее.
Кроме Маришки никого у Веньки на свете не было.
Упросила разрешить ей ночевать в больнице с дочерью, не отходила от постели, кормила с ложечки, сама делала все инъекции. За заботами и тревогами отошла в тень тяга к алкоголю. Лишь только девочка окрепла, мать устроилась ученицей продавца в овощном магазине во дворе их дома.
Нужно было отдавать долги знакомым и соседям. Чтобы подработать, ходила еще в три места мыть по вечерам полы. Девочка похорошела, дома все засверкало. Из Веньки постепенно получалась неплохая хозяйка и мать. Со временем с ней стали здороваться на улице прежние сотрудники по работе в больнице, а соседки стали запросто ходить к ней, чтобы посудачить, чего никогда не делали прежде из элементарной брезгливости.
Страх потерять ребенка разбудили у Веньки по–звериному яростную любовь к Маришке. Стоило ребенку закапризничать, Венька кидалась к ней и едва не душила ее в своих объятиях. Маришка училась пользоваться выгодами своего положения.
Венька ничуть не переменилась внешне, как будто не было бессонных ночей у постели умирающего ребенка. Может быть, это была неизвестная компенсация за то, что внутренне, в душе, она слишком легко менялась со своим безвольным и страстным характером? Как бы там ни было, она снова не была похожа на обремененную невзгодами тридцатилетнюю женщину. Легкая косметика, свежий воздух и хорошее питание могли запросто скрыть ее возраст.
Она не только выглядела сущей девчонкой, но и в глубине души оставалась все той же мало приспособленной к жизни малолеткой, какой она вышла из детского дома.
Не было у нее врожденной женской расчетливости, хозяйской хищной хватки, она не продумывала свои поступки, а жила порывами чувств. Вот и тогда она вся без остатка отдалась единственному ребенку, не замечая, что слепая любовь к дочери заставляет совершить еще одну ошибку, из–за которой бессердечная Мариша впоследствии невольно толкнет мать на грань последнего падения.
Так Венька своей слепой добротой готовила себе могильщицу.
Она старательно ограждала девочку от всякого труда, словно старалась искупить прежнюю вину, до тринадцати лет сама одевала, расчесывала и заплетала дочку. Половину школьных уроков выполняла мама. Мариша пропускала занятия от того, что у матери не хватало сил разбудить поутру спящего ребенка — она ведь так сладко спит!
Мать вымаливала справки по знакомым врачам за Маришкины прогулы, липовые освобождения от занятий. Деньги на карманные расходы девочка получала без счета, хотя сама мать еле сводила концы с концами. Девочка вырастала неумелой и беспомощной эгоисткой. Вдобавок ко всему у нее развилось качество, мало свойственное даже ее матери — абсолютное нежелание трудиться.
У Маришки, приученной относиться к матери как к покорной прислуге, все угловатости подросткового поведения носили характер открытой бессердечности. Девочка дичала при живой матери и Венька неотвратимо теряла ее. Ни уговоры, ни слезы матери не могли тронуть Маришку. Венька тогда беспомощно опустила руки и с тревогой ожидала надвигающегося одиночества.
Как бы там ни было, дочка все же росла и взрослела. Многое перенимала у матери и подружек. Научилась наконец самостоятельно ухаживать за собой. С каждым годом требовала все меньше забот и хлопот по хозяйству, а воспитанием ее мать никогда не занималась.
У Веньки появилось свободное время, чтобы заняться своей личной жизнью, в семью снова пришел какой–никакой достаток. О ней заговорили, как о серьезной женщине и хорошей матери, которая взялась наконец за ум и может заново устроить свою судьбу.
Все бы хорошо, но когда дочка, как и все дети в этом возрасте, стала больше времени проводить на улице с подружками, то у Веньки словно отняли в жизни что–то самое главное, без которого ей уже и жить было незачем. Снова появилось щемящее чувство неустроенности. Хотелось кого–то рядом, хотелось простого слова и незатейливой любви.
Маришка, разумеется, еще по–детски любила мать, но за сердечную подругу не признавала. Просто в этом возрасте нужно кого–то любить. Могла иногда приласкаться, но на душевный контакт не шла.
Так Венька в который раз осталась одна.
Поезд остановился, дернулись двери, в вагон вошел пожилой мужчина с авоськой, из которой торчали морковки. Дачник в старой шляпе и выцветшем плаще. Он сверкнул в сторону Веньки выпуклыми синеватыми стеклами очков, сел впереди и громко захрумкал морковкой.
Венька стала потихоньку злиться. Она уже привыкла к этому пустому вагону и считала его своим. Она нехотя выпрямилась, привычно привела себя в порядок и снова прислонилась горячим лбом к холодному стеклу.
Когда дочка немного повзрослела, Венька действительно осталась одна. Прежних ухажеров и собутыльниц она давно отвадила, а с новыми вот как–то все не задавалось.
Тогда–то она узнала цену одиночеству среди людей. Вокруг нее торопливо сновали люди, но не было среди них ни одного, кто сумел бы выслушать до конца, что бы ни говорила, помочь советом и делом, не поглядывая поминутно на часы перед тем, как торопливо извиниться и уйти, оставив тебя в самый неподходящий момент наедине с твоими неприятностями.
Веньку словно оставили в гостях в чужом доме среди незнакомых людей и ушли, не успев ни к сем познакомить.
В овощной палатке продавщицы частенько распивали меж собой бутылочку красненького, потихоньку сплетничая. Венька и сама не прочь была часок посидеть в их компании после закрытия магазина. Но сначала не хватало времени — она то телеграммы вечерами разносила, то мыла полы в школе и подъездах домов.
Но потом с деньгами стало получше, дочка сама могла разогреть тарелку супа и сделать кое–как уроки. Подружки по работе быстро приняли Веньку в компанию за то, что за стаканчиком красненького ей было что рассказать им о своей прошлой жизни.
Они ахали, охали и удивлялись, что у Веньки до сих пор нет никого на примете. Зачем раньше времени хоронить в себе женщину? На себя посмотри, никто тебе твоих лет не даст — девочка девочкой… Не пугайся, подруга, мы тебе вмиг надежного партнера отыщем. Не примечала, к нам с машиной часто экспедитор с базы наезжает, такой симпатичный с усиками, может, видела?
И появились в Венькиной жизни те самые, симпатичные… Венька снова расцвела девичьей красотой, как хризантема на холодном осеннем солнышке. И где–то незаметно отключился предохранитель, державший мать все время под напряжением за судьбу единственной дочери.
Венька осторожно и неторопливо, словно ступая по неверному льду, сковавшему на время неглубокий, но беспокойный поток ее жизни, попыталась вернуть себе хоть малую толику прежних радостей.
Раз попробовала — получилось, два попробовала — держится твердо на поверхности, третий, четвертый… И снова повлекло ее со своего с таким трудом нащупанного пути на прежнюю извилистую тропинку, бегущую вниз.
Теперь это было не так остро, не так заманчиво, как в юности. Чем–то напоминало производственный конвейер. Все больше полушепотом, все больше на цыпочках, как бы ночной визитер не разбудил ребенка. Но все же веселей, чем ворочаться с боку на бок в холодной постели.
Определила Маришу в группу продленного дня, там ее кормили завтраком и обедом. Это обходилось недорого, зато меньше хлопот по хозяйству. Утром и вечером перебивались чаем с бутербродами.
К Веньке возвратилась прежняя девичья игривость. Квартира понемногу запускалась, пыль было некому смахнуть. Маме не до того, а дочка сроду тряпки в руках не держала. Венька перестала набиваться к дочке со своей лаской и предоставила Маришке полную свободу. Девочка давно привыкла к детской вольнице и ничуть не тяготилась отсутствием матери в ее жизни.
Матери перевалило за тридцать, хотелось замуж за кого угодно, но мужики приходили и уходили, оставляя за собой пустые бутылки и такие же пустые обещания. Венька с обидой замечала, что на нее стали смотреть как на вещь разового пользования.
Бесплодные попытки устроить свое замужество озлобили ее. Как брошенная собачонка сначала мечется в поисках хозяина, отзывается на любой зов, бросается за первым встречным, кто ее погладит. А оптом, узнав пинки и злобные окрики в ответ на свою навязчивость, становится злобной и недоверчивой, так и Венька отвернулась ото всех. Обиженная на весь мир, она стала занозливой и въедливой, совершенно несносной в общении с кем бы то ни было, особенно когда выпьет.
Росла обида на судьбу, а вместе с ней вновь росло количество выпитого за день, грозя выплеснуться за опасную отметку. Постепенно Веньку стали радовать не случайные свидания, а выпивка, что всякий раз приносили случайные кавалеры.
Венька сорвалась. Только теперь, выражаясь языком альпинистов, спуск занял гораздо меньше времени.
Из кассиров ее перевели на работу в штучный отдел. Там проще, но уже к концу смены она едва не роняла бутылки с минералкой из дрожащих рук.
Всего один эпизод:
«Овощной магазин. Одиннадцать часов утра. Штучный отдел. За прилавком Венька, чуть подурневшая внешне, потому что беременная. Второй ребенок, неизвестно от кого, родился мертвым.
Венька смотрит перед собой стеклянными глазами в упор на покупателя, не глядя сгребает деньги с пластмассового блюдца, прибитого к прилавку:
— Тебе че?
— Пачку «Примы», пожалуйста.
Венька, еле удерживая равновесие, поворачивается и швыряет на прилавок сигареты.
— Следующий!
— Девушка, сдачу?
— Скоко давал?
— Рубль.
Венька поднимает к потолку невидящие глаза, сосредоточенно шевелит губами — считает.
— Нельзя ли побыстрей!!! — торопят ее из очереди.
Венька, недолго думая, выгребает из своей кассы горсть копеек и высыпает их в пластиковое блюдечко.
— Отсчитайте себе сами… Следующий!
— Бутылку «Саперави».
Венька берет предусмотрительно отсчитанные старичком деньги и пытается забраться на батарею ящиков с вином. Очередь с насмешливым беспокойством наблюдает за ее неловкими манипуляциями. Наконец Венька с задравшимся на большом животе халатом ставит на прилавок две бутылки «Саперави».
— Девушка — я же просил одну бутылку!
— Пошел ты, старый!.. Сам не знаешь, че хочешь.
Венька в сердцах хватает бутылки с прилавка, чтобы их убрать. Бутылки стукаются друг о друга и обе разбиваются. Правая рука с зажатым горлышком бутылки срывается и сильно разрезает левое запястье. Быстро алеющие на воздухе капельки крови падают в лужу пролитого вина на полу.
— Веня!.. Венечка! — кинулась к ней заведующая отделом. — Ну что же ты со мной делаешь! Я же тебя просила, хоть с утра не пей. Ты ж в положении.
Венька отупело смотрит куда–то мимо, когда сбежавшиеся со всех стороны продавщицы пытаются перевязать ей пораненную руку.»
Чего же тут еще ждать?
Но Венька все–таки ждала еще чего–то, ожидание снова вернулось к ней, хотя далеко не самым приятным образом. Очень скоро в овощной магазин ей пришлось ходить только в роли покупательницы. Записи в трудовой книжке становились раз от раза все зловредней. Найдешь теперь престижную работу… А стоит ли вообще ее искать? Взять хотя бы ту же Светку — три года у себя на квартире сторожем работает, а ходит, как английская королева. Ей мужики сами все в дом ящиками тащат.
Решила Венька еще раз свободной жизни попробовать, но теперь и вовсе не вышло. Чем только подкупали мужиков ее страхолюдные подружки? Но только к прекрасно до сих пор сохранившейся Веньке цеплялась всякая мелкота, с которых и взять–то нечего, кроме грязных штанов в стирку.
Просто до слез обидно, на улице, в кино — где угодно, все на тебя глаза свои бесстыжие пялят, а только рот в ответ раскроешь, скажешь мужику что–нибудь — их как ветром сдувает. Просто как заговоренная на порчу!
Трамвайный кондуктор — на это место берут с любыми записями в трудовых книжках… Всегда при деньгах, одно плохо — курить все время хочется. Курнешь украдкой на кольце, и снова — час туда, час обратно… «Граждане, приобретайте билетики!»
Трамвайщики в депо парни были тертые, мятые, гнутые. Сразу определили пташку по полету. Кроме ликеро–водочных и физиологических, никаких других влечений к Веньке не испытывали. К тому же ее успех продолжался недолго. Скоро в депо не осталось ни одного безусого ученика, который при желании мог бы похвастаться победой над Венькой. Цена была одна — выпивка.
Венькина податливость быстро приелась, очень скоро знатоки своего дела выговаривали с обнаженным цинизмом клюнувшему на Веньку новичку: «Да ты что, паря, свой… этот самый… как его… на помойке нашел? Не видишь, что это?» Парни разговаривали с Венькой, не выбирая выражений, как и она с ними. Любой разговор больше походил на прямое издевательство. Еще были жеребячьи заигрывания, но ни на что серьезное с Венькой никто не шел.
А ведь она еще молодая, вовсю хотелось жить, жить весело. Пошли случайные встречи из всякого бездомного отребья, пошли укоризненные взгляды дочери по утрам, пока торопливо одевался затрапезный гость, пошли жалобы соседей в домоуправление на аморальный облик жилицы из квартиры № 35.
Весь мир окрысился на Веньку. Именно тогда сладкая горечь вина впервые хлынула ей в самую душу, загасив в ней еле тлеющие искры человеческого достоинства. Вино из напитка радости превратилось в зелье отрешения от мира. Едва ли не два последних чувства оставались у Веньки — слепая, звериная любовь к дочери и обреченное стремление всеми средствами казаться достойной женщиной.
Из депо ее уволили опять за «аморальное» поведение. В трудовой книжке появилась новая запись, а в душе — новая обида.
Каждый раз срываясь вниз, Венька не ощущала никакой своей вины. То ли по природной безалаберности, то ли от бесхарактерной страстности, она быстро привыкала к своему новому положению, но считала его временным. Все неудачи она приписывала наветам недоброжелательниц, которые вечно завидовали Венькиной красоте и моложавости.
Пьет она не больше других, вы на других посмотрите… Курит? А что тут запретного? Не на людях ведь… Гуляет? Она женщина свободная, голяком по улицам не бегает, в солдатских казармах по рукам не ходит. Да и не она во всем виновата, а тот бессердечный главврач, испортивший ей жизнь одной–единственной строчкой: «DS: хронический алкоголизм»…
Когда алкоголь сжигает в человеке остатки человеческого, в душу вползает что–то от загнанного животного. Этим «чем–то» был у Веньки мистический страх перед будущим. Страх приходил горячечным кошмаром, когда смертельно хотелось, но не было выпивки. Венька не могла уснуть. Страх приходил черным бесформенным облаком и вставал почему–то всегда у нее за спиной, где и положено оставаться прошлому.
Безмолвный и грозный, он означал для нее одно — смерть…
В жизни у каждого много путей, и столько в них поворотов и зигзагов, что поди разберись… Но если распутать их узел, окажется, что на самый трудный жизненный вопрос от нас ждут лишь два ответа: по своей или чужой воле? Право выбора остается за нами, но никто не дает им воспользоваться.
И если вдруг все препятствия на нашем пути вырастают в непреодолимые горы, это еще не значит, что жизнь ошиблась в нас или мы ошиблись в жизни. Есть еще кто–то в тени, кто плутует нашими картами.
Масса видимых случайностей проносится каждый миг сквозь нашу жизнь, но значит ли это, что жизнь — просто набор формул из учебника по теории вероятностей? Нас слишком долго приучали так думать.
Сколько ни подбрасывай монетку, в половине случаев выпадет орел, в половине — решка, третьего не дано… У монетки, как у листка бумаги, только две стороны.
Но человек не машина. Дайте ему еще раз подбросить монетку, может быть, выпадет третья сторона?
Дизель–поезд лязгнул тормозами, дернулся и остановился. Веньку по инерции откинуло вперед, она очнулась ото сна, но глаз не раскрыла. Сквозь полудрему расслышала неразборчивую скороговорку репродуктора: «Следующая станция — конечная… Граждане пассажиры, просим вас не оставлять в вагонах ваши вещи»… Венька зябко передернулась, помотала головой, стряхивая остатки сна, и протерла глаза.
Ей было нечего забывать в этой жизни, и вещей при ней не было. И вспоминать ничего не хотелось… Поезд медленно подкатывал к городу. Сосед–дачник завозился со своей морковкой, готовясь к выходу. Венька оглядела себя в зеркальце с тем озабоченным выражением лица, которое бывает у женщин, когда они приводят в порядок свою косметику.
Чуть подкрасила губы, густо подвела ресницы крошечным огрызком черного карандаша. Поправила свою немудреную прическу. Напоследок взглянула на себя просто так — а ведь ничего еще из себя, осталось, на что посмотреть? Только вот никто присматриваться поближе не хочет.
Ночной город еще некоторое время проглядывал из темноты огнями уличных фонарей, как горстка зеленоватых светлячков, потом неожиданно выплыл святящимися окнами многоэтажек.
Непрерывной чередой потянулись освеженные улицы, залитые живым серебром луж на асфальте. В вагоне стало почти светло от городских фонарей. Темнота осталась где–то там позади поезда на скольких от измороси рельсах.
Венька позабыла обо всем. Ей теперь хотелось только одного — поскорей добраться до дома, окунуться в горячую ванну и кинуться на диван под одеяло, чтобы согреться за весь день. Предвкушение тепла заглушило желание выпить, даже курить ей расхотелось.
Она смотрела на темный вокзал и встающий за ним город, как будто видела его впервые после долгой отлучки. Вот бы хорошо приехать издалека, чтобы тебя встречали заботливые родственники на вокзале. А дома уже накрыт стол, там с нетерпением ждут тебя одну, любимую.
Это чувство приятного томления перед долгожданной встречей так вошло в Веньку, что она стала всматриваться в лица людей, словно угадывала в них родственников. Хотя если только у Веньки и есть родня, то никто из них не подозревает о ее существовании под придуманным именем и фамилией Вениамины Добриян.
Что–то в этом было трогательное и тревожное одновременно. В девичестве она непременно всплакнула бы, а сейчас у Веньки просто повлажнели глаза и чуточку закружилась голова. Но забористая ругань за спиной заставили ее вздрогнуть и обернуться.
Пьяненькая бабка со спущенным чулком несла две необъятные авоськи с пивными бутылками, и на чем свет стоит костерила нерасторопного старичка, покорно семенившего за ней по пятам с такими же авоськами.
Из частокола отборных матюков невозможно было разобрать, в чем именно провинился ее безответный спутник. Он понуро шаркал ногами в тряпочных башмаках модели «прощай молодость» на молнии. Его лицо каждой морщинкой говорило — извините, мол, за мой вид, но сами видите до какой жизни я докатился.
Венька брезгливо шарахнулась в сторону, чтобы не замараться о чумазую старуху. Глянула на нее и ахнула — так разительно она была похожа на саму Веньку, как родная мать. Худое овальное лицо с острым подбородком, угольно черные глаза, нос с чуть приметной горбинкой. Встретила родственницу, а то и мать, называется.
У Веньки вспотели ладони и болью стиснуло виски. В голову полезла суеверная чушь вроде того, что это он, черный кошмар, встающий за ее спиной по ночам, решил посмеяться над ней и показать, во что он ее превратит через десять лет.
От всей этой чертовщины Веньке захотелось перекреститься, хотя она не знала, как правильно крест кладут — слева направо или справа налево. Венька сгорбилась и полетела по лужам на остановку, а вслед ей неслась разухабистая песенка веселенькой сборщицы бутылок.
Венька тыкалась слепым взглядом в дома, деревья и уличные фонари. Все казалось ей безликим, словно не имело названий.
На троллейбусной остановке толпа пассажиров дружно и гневно кляли нерасторопных водителей. Но стоило троллейбусу подкатить к остановке, как людской монолит мнений распался на отдельных агрессивных индивидуумов. Каждый из них кулаками, плечами и животами стал пробивать себе дорогу в заветный салон. Ведь кто–то должен обязательно остаться на остановке, всем не хватит места.
Людской поток, как щепку, отбросил Веньку от самых дверей, в конце концов створки безжалостно захлопнулись у ней перед носом. От злой обиды защипало в глазах, хотя она никогда не была особо слабой на слезу. Будто не этот электрический ящик на колесах закрылся перед ней, а сама жизнь бесцеремонно выставила ее на улицу, не оставив ни одной щелки для приюта.
Вот так и жизнь, как тот троллейбус, уйдет себе без нее дальше, увозя с собой счастливчиков, что успели протолкаться. А Венька пойдет собирать бутылки, чтобы заработать на утреннюю опохмелку на вокзале. С той пьяной бабкой хоть старичок залетный топчется, а кто за Венькой согласится бутылки таскать?
От злости плакать расхотелось, только с новой силой вспыхнуло желание закурить и выпить. Напиться бы, чтоб всем чертям тошно стало, а там хоть трава не расти! Все равно ты никому не нужная — твоей армии больше нет, страны нет, счастья нет, доли нет. А есть ли она, Венька, на самом деле или только самой себе кажется?
После посадочного погрома на остановке остался еще один неудачник. Парнишка в долгополом черном пальто и смешной черной шляпе наивно причитал над своим разбитым кейсом, из которого высыпались какие–то бумажки. Венька от нечего делать присела рядом с ним и стала собирать листки с какими–то мистическими знаками и крестами.
— Сектант, что ли?
— Нет, мессианский иудей.
— Масонский индей?
— И–у–дей!
— Еврей, так бы и сказал. Зачем тебе тогда наши кресты на бумажках?
— Мы из тех иудеев, которые признают святость Христа, по нашему Иешуа Га — Машиаха.
— А это как? Вы же его сами и распяли.
Парень промолчал. Разговаривать с дикаркой образованному иудею, пусть и мессианскому, было не под силу.
— Я сознательно принял микве–брит, крещение по–вашему, потому что Иешуа есть Машиах, что Он — Господь и Спаситель. Рано или поздно все православные сольются с иудеями, потому что правда Танаха, то есть Ветхого Завета старше правды христианского благовеста, или Нового Завета, то есть Брит Хадаша. Евреи должны принять Христа, а вы — талмуд. Тогда на русской земле наступит гармония.
Парень носил черную кудрявую бородку без усов. Венька покрутила пальцами у висков:
— А где у тебя… эти?
— Пейсы? У мессианских иудеев их не бывает.
Она сразу поняла, что парень этот — студент. Прежде она бы обязательно зазвала его к себе домой на вечер — у парня в кейсе помимо листовок были немалые деньги. Теперь же в своем собачьем положении Венька помалкивала, по горькому опыту зная, что стоит ей только каркнуть во все воронье горло на своем нынешнем жаргоне, как любые денежные ухажеры разбегутся кто куда. Одной смазливой моложавой мордашки не достаточно, чтобы понравиться молодым парням.
— А мне можно взять одну бумажечку? — безо всякой надежды спросила Венька.
— Разумеется, берите и не одну. Раздадите друзьям и знакомым — пусть узнают про иудеев, верующих в Иешуа — Христа. А хотите, могу проводить вас до нашего молельного дома.
Патриархальная вежливость парня Веньке показалась заморской. Венька сбилась со своего упрямства и раскраснелась, как краснеют смуглые женщины — темно–вишневым румянцем. Давно и прочно позабытое чувство женской стыдливости совершенно обезоружило ее. Она прошептала голосом усталой золушки:
— Простите, я прямо с работы… даже не переоделась. А у вас в вашей церкви женщинам курить разрешают?
Она высмотрела в кейсе парня пачку сигарет и не сводила с нее жадных глаз.
— Да, разумеется, мы люди без средневековых предрассудков. Вас угостить?
Венька кокетливо поломалась, но в конце концов дала себя уговорить. В свободной от самой себя России женщина с сигаретой уже не выглядела проституткой, но Венька–то из Советского Союза, который всего–то пять лет назад канул в вечность. Это в свободной России всем все можно. Парень молча подал ей сигарету и щелкнул зажигалкой.
— Спасибо… А ваша вера интересная?
— Разумеется… Я могу вам рассказать вкратце, — как–то непонятно стрельнул он мимо нее глазами.
— Вон троллейбус уже подходит, — притворно вздохнула Венька.
— Но мы с вами могли бы и встретиться. Только когда?
— А хоть бы сегодня! — выпалила Венька и горько пожалела.
Бородатый парень в черной шляпе внимательно всмотрелся в нее своими непонятными бараньими глазами под круглыми очками и посмотрел на часы. У Веньки затрепетало сердце, как у охотника, который поймал на мушку дичь и положил палец на курок, затаив дыхание.
— В парке сейчас так неуютно, а в ночное кафе ходить мне вера не дозволяет.
— У меня дома тихо и спокойно, почти как в вашем молельном доме, — сделала пробный выстрел Венька. — Нам никто не помешает разговаривать о божественном.
Венька выпалила без промаха. Парень с видимым удовольствием полюбовался на ее лицо в вечернем полумраке, мельком окинул взглядом стройную фигурку и кивнул.
— Разумеется…
Венька замахнулась на второй дуплет.
— Сегодня так холодно и сыро, я простудилась, понимаете.
— Разумеется, купить лекарство?
Напротив светилась реклама аптеки.
— Я лечусь только природными средствами.
Парень в шляпе и тут оказался понятливым.
— «Старка», бальзам на травах или «зверобой», подойдет?
— Да, подойдет, только бы еще вина для прогревания горла.
Магазин тоже был напротив. Студент взял «старки», предложил ей самой выбрать сухого вина, но Венька позаботилась о его расходах и предложила сэкономить — для прогревания горла хватит и литровой бутылки крепленого вермута.
В троллейбусе бородатый студент сидел как раз напротив Веньки и не сводил с нее внимательного взгляда. До дыр, казалось, засмотрел уже своими непонятными глазами восточного мага–кудесника за круглыми увеличительными стеклами. Не разберешь по ним, чего он от нее хочет. Как только ни смотрели на Веньку, но этот курчавый бородач, правда без усов и пейсов, рассматривал ее как диковинный экспонат со дна самой глубокой впадины в океане.
Он просто бесил ее своим взглядом. Она, как дурочка из переулочка, смущалась и краснела всякий раз, встретившись с этими левантинскими бараньими глазами. Еще больше злилась на себя из–за того, что ей самой зачем–то захотелось как следует рассмотреть бородача.
Он ей совершенно не нравился. Длинное черное пальто, белая рубашка без ворота под черным жилетом, джинсы из черного вельвета. Все заношенное и застиранное, но чистенькое.
Неловкий и мешковатый, он все время щурился под своими круглыми очками, превращавшими глаза на выкате в огромные глазищи. Венька плохо разбиралась в людях, точнее, она ими совсем не интересовалась по своей совсем не природной, а слишком дорого приобретенной озлобленности на весь мир.
Студент был галантен — автоматически подносил зажигалку, стоило только Веньке взяться за сигарету. В тот вечер по дороге домой Венька быстро накурилась до тошноты, но он не обратил на это ни малейшего внимания, а все болтал о православно–иудейском братстве.
Капризная досада царапнула Веньку — хоть бы слово ей высокомерный студент сказал о ее внешности. Хотелось отомстить за все последние неудачи — понравиться. Хотелось, чтобы хоть кто–то из мужиков начал приставать. Тогда любой мужик становится смешной и беспомощный, как сорвавшийся с цепи кобель.
— Куда тебя вести? — благообразно спросил наконец студент, когда они достаточно протопали после того, как сошли с троллейбуса.
— А куда хочешь, туда и тащи. Лишь бы потемней было.
Потащил он ее к ее дому задними дворами. На центральных улицах парень мог бы прыгнуть в любой троллейбус и… привет! Шли темными задворками, натыкались на какие–то заборы, путались в сарайчиках и диких гаражах. Венька больше десяти лет прожила в этом районе, но никогда не забредала в такие дебри. Словно спьяну сошла с поезда в чужом городе. А ведь до сих целый месяц ни в одном глазу!
Пришлось прыгать через разрытые теплотрассы. Венька всю дорогу висела на руке бородатого спутника в очках–пенсне.
— Вот здесь я живу, — прервала Венька свой рассказ об армейской жизни.
Она вдруг опомнилась. Весь рассказ был составлен из десятка нецензурных слов в замысловатых комбинациях.
— А вот моя березка.
Почти на самой тропинке, диким образом протоптанной через весь сквер, корчилось корявое деревце.
— Сама посадила на субботнике.
Деревце было почти вровень с ее ростом.
— Корявая она какая–то.
— Как моя доля. Затоптали же, сволочи.
Венька бережно подняла надломленную ветку.
— По жопе им бы этими хлыстами.
По этой же тропинке вышли через сквер к самому подъезду.
— Все, я — дома, — сказала Венька.
Венька вся похолодела — вот–вот чудаковатый студент помашет ей ручкой и вежливо распрощается, как у них в синагоге принято, а Венька пойдет на растерзание своему ночному кошмару. Будь бы рядом кто попроще, она его бы вмиг охомутала. Но не тащить же этого бородатого чудилу в черной шляпе силком к себе домой! Что это на ней за наказание такое…
Не давая ему рта раскрыть, Венька брякнула напропалую:
— Ну, че стал столбом! Топай наверх до самого пятого этажа без лифта.
А потом с опаской скосила глаза в сторону экзотического кавалера. Лицо студента было в тени, не поймешь не разберешь. Он без возражений двинулся за ней следом по темной лестнице.
В подъезде у Веньки все поплыло хмельной волной. Она вцепилась в рукав бородача. Тот, как казалось, не обращал на нее внимания. Венька и сама притихла, ожидая, что он заговорит первым.
На узкой и темной лестнице в подъезде студент сам перехватил Веньку под локоть и так до вел до самой квартиры. Сердце заколыхалось то ли от крутого подъема без лифта на пятый этаж, то ли от того, что впервые за много лет ее провели под ручку.
Дверь Венькиной квартиры в отличие от всех прочих соседских не скрывала личную жизнь ее хозяйки от посторонних глаз, а скорее, наоборот, служила неприглядной вывеской. Когда–то в ее юности такие щиты с социальной рекламой назывались «Не проходите мимо!»
Вся испещрена нецензурными словами, изрезана и измазана краской. Краской время от времени мазала сама Венька, чтобы скрыть страстные послания уличных пиитов…
Замок еле держался. Между косяком и дверью оставалась щель в палец толщиной. Заметно, что дверь много раз брали приступом. Вместо звонка торчали два оголенных проводка.
Венька приложила палец к губам — молчи, мол. Осторожно провернула ключ в замке. Тесный коридорчик был освещен тусклой лампочкой без абажура.
— У тебя кто–то дома есть? — спросил гость, указывая на оставленный свет.
— Дочка вечно забывает свет погасить.
— Может, не достает до выключателя?
Венька хмыкнула — и еще один принял ее за сопливую пацанку. Дочка уже ростом с мать, правда, и мать ростом не гренадерша.
На затоптанном полу валялась обувь всех сезонов. Вешалку заменяла доска с гвоздями. Ничего из былого богатства Веньки — «генеральши» уже не оставалось.
— Пошли на кухню, если тараканов не боишься! — прошептала гостю Венька.
Кухонный стол был завален посудой и объедками. Словно вот–вот закончилась холостяцкая попойка в коммунальной квартире человек на двадцать мужиков.
На полу валялись засохшие крошки хлеба, обертки и даже окурки. Среди всего этого мусора шустрые прусаки устраивали себе бег с препятствиями.
Венька скинула сапоги и в дырявых колготках смело расхаживала по своему полу, не обращая внимания на членистоногую живность. Студент тоже вежливо разулся и тут же поискал глазами в куче разнокалиберной обуви что–то вроде тапочек. Но ничего выше тридцать шестого размера в этой свалке обуви не было.
Студент брезгливо, как кот по лужам, прошелся по каменным хлебным крошкам, которые покалывали ступни. Он сослепу ткнулся в комнату сквозь бамбуковую занавеску, она заиграла, как индонезийский ксилофон.
Венька выглянула из кухни с ошалелыми глазами:
— Сдурел, что ли? Дите разбудишь! Сюда ко мне иди…
Студент на цыпочках прошел на кухню.
— Тебя как зовут?
— Лева.
— А меня — Венька… Ты, Левыч, не пугайся. Представляешь — сутками на работе за городом, а из малышки какая помощница? — без видимой охоты оправдывалась Венька.
— Давай, помогу убрать, что ли?
— Еще чего удумал!
Небрежно скинула посуду в раковину, рукавом смахнула крошки со стола. Без своего семисезонного пальтишка, в длинном застиранном свитере и непонятного цвета брючках, босая, растрепанная, Венька была похожа на девчонку–подростка.
Дома держалась лениво–небрежно, словно все вокруг — ее особенный и неповторимый стиль, который она выработала сама в долгих поисках оригинальности.
Придя домой, она не стала прихорашиваться у зеркала. За что она ни бралась, все валилось из ее дрожащих рук. Но это была не надоедливая дрожь «отходняка» после выпивки. Причина была в другом…
Ей было страшно оставаться сегодняшним вечером одной в четырех стенах. У ней просто не хватало сил улыбаться. Она была в таком оцепенении, как девочка на школьном медосмотре перед гинекологом–мужчиной. Это чувство неведомого возбуждения и холодящего стыда парализовало Веньку.
Глаза и щеки так горели, что студент Лева поинтересовался, не простыла ли она на ветру… Знал бы он какой ветер и фонтан ледяных брызг над молочной цистерной. Больше всего пугала мысль, что гость соберется, уйдет и оставит ее один на один с надвигающимся ночным кошмаром.
Лева разделся у вешалки с гвоздями, но остался в теплом шарфе и шляпе. Он так и не присел на протертую Венькой табуретку. Венька протерла еще раз и не нашла ничего лучшего, чем выпалить:
— Ну, масонский халдей, ставь на стол, что принес, чего тянуть! Пить вам вера дозволяет?
— Как и православным.
Венька снова растерялась… Чего доброго, он сам соберется и уйдет подальше от такого вот обхождения. Но студент словно того только и ждал, деловито расстегнул молнию на сумке и вынул оттуда бутылку «старки» и ее литровый вермут.
Бородач неловко отрывал пробку и забрызгался. Венька провела рукой по его бороде:
— Измызгался, мурза!
Сама разлила рыжую водку в чайные чашки с коричневым налетом от чайной заварки на стенках и присохшими чаинками на дне.
— Давай, что ли, за знакомство!
Венька готова была опрокинуть в себя всю чашку вонючей заразы, но заставила себя медленно потянуть через край, как пьют чай из блюдечка.
— А закуска? — поднял круглые глаза под пенсне студент.
Венька готова была расцарапать всю себя за такую промашку. Дома, как обычно, у нее ничего не было, кроме трех яиц и пожелтевшей пачки маргарина.
— Яичницу будешь? — выглянула она из–за холодильника.
— Давай есть, что есть…
Венька разыскала под плитой чистую сковородку, выпустила на нее три оставшихся яйца, которые берегла на завтрак дочке. Маришка утром чайку с хлебушком попьет… И хлеба тоже не осталось. Мужика этого нужно будет утром расколоть на два червонца, никак не меньше. У него денег в разбитом кейсе на всю кассу… Сунуть утром рубль Маришке, пусть на переменке позавтракает. В то время еще не было круглосуточных магазинов, чтобы сбегать за покупками.
Яичница уже фырчала на столе, а Венька все еще никак не могла отыскать чистую вилку.
— Ешь!
— А ты сама?
Веньке зверски хотелось есть, но разве три яйца — еда для мужика? Только на раз облизнуться…
— Я на работе поужинала… Давай еще раз выпьем за знакомство.
А вот пить ей самой уже не так хотелось. Нужно было подпоить мужика, а то уйдет, как допьет, если мало покажется, а больше его заманить нечем. А с нее самой и крепленого вермута в литровой бутылке хватит. Студент опорожнил еще одну чашку, которая стала чище после полоскания «старкой». И жадно накинулся на яичницу без хлеба. Венька наиграно поперхнулась водкой. С трудом выцедила сквозь зубы половинку и отставила чашку.
— Сразу не идет… Я понемножку прихлебывать буду.
Она нежно провела рукой по его руке, в которой он держал вилку, виновато улыбнулась и добавила:
— Что–то не так у меня сегодня.
Он посмотрел на нее.
— Правда, как перед погибелью, честное слово.
Она откинула волосы и пощупала лоб.
— Ты пей, я тебе еще налью.
— А не мало ли мне одной бутылки на одного будет?
— Пей!
Дрянной вермут отдавал железнодорожным креозотом. Как ни тянуло Веньку на выпивку, каждый первый «дринк» свой она выпивала через отвращение, подавляя закипавшую в желудке тошноту. На этот раз она пила натощак.
Замутило так сильно, что кинулась искать туалет… Не вовремя прорвало. Держа рвоту в ладонях, двери не открыть. Так и не донесла Венька вермут до фаянсового горла унитаза. Долго стояла на коленях, выворачиваясь наизнанку.
Почувствовала чей–то взгляд, страдальчески обернулась и увидела за спиной студента.
— Ну зачем ты пришел?.. Почему именно ты меня в таком виде увидел?
— На всякий случай… Рвотой можно захлебнуться.
Венька опустила голову, скрюченная новым позывом рвоты.
— Не туда пошло? — спросил Лева.
Венька вернулась на кухню и молча допила свой стакан. Теперь она могла заправляться красненьким хоть до утра. Но рвота предупреждала — сегодня будут «кони» с черным кошмаром за спиной. Проверенная примета.
Становилось муторно на душе, голова медленно наливалась стреляющей болью. Она сидела, как на собственных поминках. Она уже свыклась с мыслью, что сегодня ее ждет неизбежная и последняя встреча с погибельной галлюцинацией. Пугал ужас сумасшествия.
Но временами торжествовало кощунственное чувство облегчения — сегодня ночью все кончится и больше ей никогда не будет страшно!
Он упорно отодвинул чашку и принялся старательно выскребать со сковородки пригоревшие остатки яичницы. У Веньки похолодело под сердцем — вот доест сейчас и уйдет мужик поплотней ужин искать… Она решительно взяла его чашку со стола, уселась ему на колени и поднесла ему ко рту чашку.
— Вот тебе чашу яда испить.
— Любовного?
— Заговоренного. Пей, в этом публичном доме никогда трезвенников не бывало.
— Любая вера не поощряет излишества.
— Веру свою на вешалке в коридоре оставь. Тоже мне пророк еврейского народа выискался.
— Ты еврейка? — подозрительно присмотрелся он к Веньке.
— Откуда мне знать, кто я? А разве похожа? Моя рожа на всех чертей похожа. Детдомовская я, там ни веру, ни национальность не разбирают. Напишут «Венька Добриян» и на лоб тебе наклеят… Пей!
Он замотал головой, но Венька упорно влила в него чашку. Он поперхнулся, зафыркал и оторопело уставился на нее уже начинающими соловеть глазами.
— Прошло по маслицу? Еврейский бог простит.
— Бог на всех один, как и спаситель Га — Машиах.
— Тут никакому богу не место. Тут только черти водятся.
Студент осоловел по заграбастал худенькую Веньку к себе на грудь. У Веньки словно камень с сердца спихнули — подпитый мужик, как подстреленная дичь, далеко не уйдет.
— Фу–ты, задушишь своей раввинской бородой!
Она сама обхватила его за шею руками, прильнула к его лицу и прижалась к колючей бороде.
— Бедные ж те девки, которых ты щетиной натираешь. Слушай, а зачем ты со мной идти согласился? Я ведь по глазам видела, что ты не хотел. Я сама тебя к себе затащила.
— Нет, нас всех бог ведет.
Она, не выпуская его из своих рук, откинулась назад всем корпусом, чтоб придирчиво глянуть ему в глаза.
— Ой, врешь ты все!
— Правду говорю…
— А почему?
Она снова притулилась к нему и затаила дыхание, ожидая ответа.
— Ты похожа на Марию Магдалину.
— А кто это?
Венька заглянула ему в глаза, глубоко–глубоко и… недоверчиво.
— Знаешь, маленькая такая худышка с усталыми глазами.
— Она в кино снимается?
Венька неожиданно ослабла в его руках.
— Ты чего? — спросил бородач.
— Так, — с закрытыми глазами ответила Венька. — В этом доме никогда не было студентов… Ты студент или раввин?
— Я уже не студент и еще не раввин.
Она спрятала лицо у него на груди и жарко зашептала:
— Ой, не верю я тебе, ой, не верю! Ты — студент…
Он не ответил, только прижал ее к себе.
Многих перевидала Венька за свою наполовину прожитую жизнь. И приставучих нахалов, которым была бы водка да баба посговорчивей. И отупелых алкашей, которым кроме водки ничего не надо.
Мужику что надо? Выпил, закусил и пополз своего домогаться. Получил свое — на боковую и спать. А утром одна забота — опохмелиться и уйти пораньше, чтобы соседи не заметили.
Стань сейчас этот студент недопейсатый буянить, крыть любым матом — да ради бога! Венька бы ему тогда таких чертей показала бы, век бы потом ее вспоминал и вздрагивал. Но этот неуклюжий бородач одним лишь взглядом делал ее беспомощной и послушной любому его желанию.
А когда открывал рот и начинал говорить про свою религию — от его слов голова вообще шла ходором, и мягкая податливость овладевала телом.
— Зачем ты мне все это говоришь? Просто хочешь посмеяться над дурочкой?
Венька уткнулась носом в его теплый шарф, касаясь губами колючих шерстинок. Глаза стали теплыми и влажными, хотя плакать не хотелось.
— Сними ты свой шарф и шляпу. Как на вокзале, ей–богу.
Она еще теснее прижалась к нему, что–то бессвязно нашептывая. Затем оттолкнулась обеими руками, как любят отталкиваться кошки лапами. Злым прищуром глаз окинула студента:
— Не бреши ты, я тебе просто понравилась. Ведь так ведь?
В голосе ее клокотала готовая вместе со слезами прорваться наружу гордость. Едкая гордость одиночества.
Бородатый гость провел рукой по ее волосам:
— Ну и что?
— Так тебе, значит, все равно? — окрысилась Венька. — Ты все врал про иностранную артистку?
— Какую?
— Марию Магдалину.
Студент не удивился, не обиделся. Он вообще не собирался торопиться с ответом.
— Человек….
Венька не дала ему договорить и хрипато засмеялась:
— Так то че–ло–век… А я уже давно не человек, а половинка без четвертинки.
Зажмурила глаза и повела поникшей головой из стороны в сторону, будто не в силах была удержать ее, тяжелую.
— Ой, какая я пьяная, а почти не пила… Это все твои слова, трепач бородатый.
Вытерла рукавом мокрые от набежавших слез глаза и плеснула студенту еще одну чашку «старки»: пей! И не дожидаясь его, допила остатки из своей чашки, не запивая водой, только снова передернулась:
— Ой, не идет в меня что–то сегодня… В первый раз со мной такое… Пить, что ли, разучилась?
Она сползла с его колен и прошлась по кухне, пританцовывая. Все движения у Веньки стали медленные. Ее уже заметно покачивало. Но взгляд по прежнему оставался острым и пронзительным, как у галки. Она всегда посматривала на собеседника как бы со стороны, наклонив голову.
Венька снова в который раз попробовала закурить, но снова ничего не вышло. Тошнота тугим комом подкатила к глотке и заставила выбросить сигарету. Венька хлебнула холодной воды из–под крана. Уже привычно уселась к студенту на колени, закрыла глаза и плотно сжала виски пальцами.
— Ох, что это и взаправду со мной деется! Как будто вся провисла. И все — ты! Никогда еще таких заумных прохиндеев не встречала. И чего я к тебе липну, ведь не нравишься ты мне, ох, не нравишься! Чем ты только меня на остановке поддел?
— А ты мне нравишься…
— Врешь ты все…
Она, как галка, искоса вгляделась в его глаза.
— На острые ощущения потянуло? Романтика? Экзотика?.. Ты ведь не просто так сюда пришел… Ты ведь на спор с кем–то или из интересу собачьего сюда пришел… Если хочешь меня в свою секту затянуть, так я и так пойду, лишь бы быть на людях.
— Разумеется…
— И мучаешь меня из интересу, так ведь?.. Социологическая служба?.. Психический опрос?.. Ты в медицинском институте учишься?
Она еще раз пьяно отшатнулась и вгляделась в него, в глазах у ней двоилось.
— Нет, ты не из нашенских, медиков. Я докторов за сто метров на нюх беру.
Парень улыбнулся и крепче прижал ее к себе:
— Хорошая ты девка, Венька, да какая–то непутевая, что ли, на самом деле?
— Ага, — жалостливо поддакнула она, уютно примостившись на его груди.
— Ты чего вся дрожишь?
— Я н-не д–д–рож–жу, — простучала зубами она и еще теснее прижалась к нему всем телом. — Просто плакать хочется, а слез нету. Разучилась, наверное, плакать. Вызверилась от злости. Меня давно никто не жалел, ругали только…
— А я разве пожалел?
— Пожалел, пожалел, не оправдывайся. Ишь вы все какие… Жалости не признаете.
Она прислушивалась прижатым к его груди ухом к ударам сердца. Оно билось ровно.
— Я тебе все отдам и взамен ничего не попрошу… Только…
Она замолчала и конфузливо уткнулась в свитер.
— Ты… Ты… меня полюбишь? Меня еще никто не любил, а так хочется.
— А ты любила кого?
Венька на минутку задумалась, словно листая блокнот с номерами телефонов.
— Нет… Никогда… Поэтому и меня никто не любит, наверное.
Она слабо всхлипнула, обнимая его беспокойными руками, как полузабытого, но бесконечно близкого человека, которого удалось случайно встретить на вокзале после вековой разлуки.
И вот еще не верится, что он тут, рядом с тобой…
Студент прикрывал глаза, словно что–то видел перед собой в воображении или просто хотел спать…
За стеной послышалось громкое чмоканье и сонное бормотание. Венька смутилась и встала.
— Ребенок проснулся, — шепнула беспокойно.
— Можно маленькую посмотреть?
— На кой тебе? Ты там не пахал и не сеял…
Но гость все ж вышел вслед за ней.
Она с великой осторожностью раздвинула бамбуковые жалюзи на дверях. Оба заглянули вовнутрь. В полутемной комнате спала Маришка, здоровая, крепко сбитая девочка ростом с мать.
— Подружка, что ли? — удивился гость.
Венька беззвучно прыснула со смеху в ладошку:
— Ну ты скажешь — дочка моя…
Лева глуповато улыбнулся, как человек, которого безуспешно пытаются разыграть.
— Родная? — с ехидством спросил он.
— А то какая!
Венька мягко, но настойчиво вытолкала его из полутемной комнаты снова на кухню.
Лева с выжидательным ехидством уставился на недопитую водку.
— Так, родная?
— А бывают родней? Уж не знаю, каким местом тогда нужно ребенка выродить…
— А сколько тебе лет?
— Скоро тридцать. А что? — с опаской глянула на него Венька.
— А я думал что ты вообще молоденькая. Мне в ровесницы сгодишься.
— А тебе сколько?
— Двадцать три…
— Ну и пусть мне двадцать три будет. Меня и так все за пацанку принимают, разве плохо?
Венька вскинула голову и внимательно присмотрелась к нему.
— А сколько ей лет? — спросил Лева.
— Кому? — с притворным недоумением спросила Венька.
— Дочке твоей…
Венька помедлила, затем смирилась с неизбежностью правды, призналась честно:
— Тринадцать.
Лева наморщил лоб.
— Ты что ее еще в школе родила?
Венька грустно улыбнулась.
— Не ломай себе голову. Я сама свои годки сосчитаю — тридцать шесть мне в этом году будет. Наврала я тебе.
— Я тоже, мне ведь только двадцать.
Венька расхохоталась в полотенце, чтобы не разбудить «малышку».
— А мне, дуре старой, еще в троллейбусе показалось, что тебе под сорок. Теперь все ясно — ты студент!
— Что, глаза косят враз на четыре стороны?
— Нет, больше и квадратные… Треплешься больно складно, научились там в институтах на собак брехать… Допьем, что ли? Не хочешь? Так оставь на опохмелку… Меня с нее тоже воротит… Ладно, посиди покури, пока не улизнул. А потом ведь все равно улизнешь, хоть на цепь тебя сажай. Охота тебе со старой бабой валяться… Может, тебе чайку свежего заварить на дорожку?
— Вот если б хлебушка да с полбуханочки.
— А это пусть тебя в твоем общежитии ухажерки раскармливают. В этом публичном доме подставляют только за спиртное.
— Я — ничего не слышал, ты ничего не говорила, — как–то странно обиделся Лева.
— Тогда и жалеть не об чем… Ну, ты сразу к дурочке помоложе пойдешь или чайку выпьешь?
Лева не глядел на нее. Мял в пальцах сигарету, из которой просыпался табак.
— Нечего добро на ветер пускать… Есть еще такие, что окурки подбирают. А ты табаком соришь. Ну, что, бородатый Лева, долго меня мытарить будешь? — где–то надломив свою решимость, ломким голосом спросила Венька. — А я думала — этот раввин меня в свою веру перекрестит.
— Простые иудеи не крестятся, а мессианские могут.
— Во, сам себя выдал — все знаешь по жидовской вере… А как тебя по твоей вере зовут?
— Зови меня Лейба, а для тебя — Лев, Матвеевич. Легко запомнить — Левий Матвей, апостол был такой у христиан… Давай чаю.
— А чаю можно правоверным иудеям?
— Можно… Только я не правоверный иудей, а мессианский православный иудей.
— И с сахаром таким вот пить можно?
— Особенно с сахаром.
— Тогда я мигом…
Венька легко скользнула мимо Левы, на минутку задержав его руку в своих ладошках. Так у ней передавалась нежность.
Затарахтел хромой на одну ножку холодильник. В раскрытую форточку еще долетали утихающие звуки транспорта. За стихшим шумом машин можно было услышать шаги позднего пешехода. Цокот каблучков по асфальту с непривычки можно было принять за цоканье подковами по асфальту цирковой лошадки на параде–дефиле. Такое громкое ночью эхо после дождя.
Студент задремал за столом с непривычки к спиртному. Когда Лева поднял с кухонного стола голову и продрал глаза, Венька стояла перед ним с неприглядным подносом в руках. Чай уже успел завариться, а Венька успела причепуриться в ванной. Теперь от нее пахло дешевыми духами и слишком сладкой и слишком дешевой губной помадой.
— Ты спать сюда пришел?
— И спать тоже…
Венька расстелила надувной матрас прямо на кухне. Тяжелый Лева прилег — и под ним жалобно заскрипели половицы.
— Не провалимся? — опасливо нажал на ходящий ходуном под рукой пол.
— И не таких выдерживало. Проверено.
— А почему тебя так странно зовут?
— Венька — она и в Африке Венька. Ты думаешь, я из твоих? — Даже с какой–то надеждой отыскать родственников или соплеменников спросила она.
— Это может показать только экспертиза ДНК, хотя еще и необязательно ее данные для раввината станут доказательством.
— А зря, хоть бы в жидовку перекрестилась, может, жить полегче стало малость.
— Матери своей не помнишь?
Венька всматривалась в полутемные углы, где еще не затихли тараканы. Потом проверяла, что завелось у нее под ногтями.
— Отчество я себе сама в детдоме придумала — Вениамина Иосифовна. По–еврейски, да?
— Да у ж по–некаковски…
— Чего ты меня, как ту картину рассматриваешь?
— Да уж накрасилась ты не ко времени…
Она притянула его лицо за бакенбарды поближе и с нежданной даже для себя самой нежностью поцеловала. Потом долго отплевывалась:
— Борода в рот так и лезет!
— Мамка!!! — раздался из–за стены капризный ото сна бас Маришки.
Венька сердито высвободилась из лап Левы.
Девочка лежала на кровати, потягиваясь и зевая.
— Ну что тебе не спится? Ну что ты все «мамкаешь»?
— Кто там у тебя сегодня? — просила дочка со старушечьей въедливостью.
— А тебе на что знать? Спи себе!
Маришка обиженно надулась на мать.
— Опять мужика привела.
— Как тебе не стыдно! — шикнула на нее мать. — Взрослая девочка, скоро сама мамкой будешь… Он же все слышит.
— Ни и пусть!.. Ну и пусть слышит! — захныкала Маришка. — От тебя водкой воняет… тебя снова с работы выгонят… Где мы деньги возьмем? Ты мне когда еще обещалася джинсы купить!
— Куплю, Маришечка, куплю, золотой ты мой!
— Меня и так во дворе все тобой дразнят.
— Сами проститутки добрые, знаю я таких.
— А они говорят, что ты еще с мужиками водку наравне хлещешь.
Бессильно уронила судорожно сцепленные руки и ответила срывающимся полушепотом:
— А ты их не слушай, деточка…
— Все равно выгони его!.. Выгони… выгони… выгони!
— Не говори так… Ты ведь его не знаешь! Может, он хороший.
Маришка, давясь слезами, натужно тянула:
— Он противный… противный… а ты — пьяница! Мой папа генерал, а вы все шпана!
— Ну все, Марина батьковна — все! Мне это уж надоело слушать… Нечего реветь, тут на твои слезы никто не позарится. А твой папа генерал тебя кинул и знать о тебе не хочет.
Рев набирал обороты. Мать тоже взвилась не на шутку:
— И охота тебе мать доводить? Мы ведь не шумим, посидим себе тихонечко за чаем и разойдемся.
— Тебя скоро в тюрьму на лечение сдадут, так учительница говорила!
— Давай с тобой по–хорошему? Пойми, маленький мой, мамка ведь еще не старая.
— Нет — старая…
— Пойми ты, кукла бессердечная, нужен мне кто–то рядом… Иначе я совсем… будут тебе и джинсы и тримсы, если мать опять запьет… Что ты мне жизнь ломаешь!
— Потому что нет уже твоей жизни, а наступает моя! Я уже почти взрослая, а ты меня позоришь. Так учительница говорила.
Венька чуть ли не по–звериному зарычала.
— Мои парни над тобой смеются, — выпалила Маришка.
— Так ты уже и с парнями снюхалась?
— Имею полное право, как ты. Тогда я тоже парней водить домой начну, как ты.
— Только попробуй. Убью своими же руками.
— Тогда пусть он уходит.
— Он останется здесь, а ты хоть в стенку влипни!
— Тогда я лягу между вами!
— Тебе не стыдно?
— А тебе? А я тогда уйду!
— И уходи! Уходи, куда захочешь, сейчас же уходи!.. Нечего к родной матери в свекрухи набиваться и за подол ее держать на привязи… Не ты меня, а я тебя качала… Родила, да не облизала… Просто иезуитка какая–то. Вся в папашу. Тоже генеральша будешь добрая!
Маришка, беззвучно плача, накинула пальто прямо на мужскую майку, которую носила вместо сорочки, в одних шлепанцах на босу ногу выскочила на холодную лестницу.
Мать захлопнула за ней дверь и так и осталась стоять, упершись спиной в дверь, лицо запрокинуто острым подбородком кверху. Глаза были не просто прикрыты, а плотно прищурены, чтобы не выдавались слезы сквозь накрашенные ресницы.
Но все же, когда она, не отрывая затылка от двери, водила головой из стороны в сторону, две мокрые дорожки пробежали от уголков глаз к уголкам закушенных губ и тускло поблескивали в свете слабосильной лампочки в коридоре.
Потом она устало опустила голову и медленно провела ладонями по лицу, словно срывая маску злости исказившей ее лицо. Когда Венька раскрыла глаза, она очумело удивилась — кто это сидит у ней на кухне? Удивилась и испугалась, принимая бородача за зарождение черного кошмара, преследовавшего ее.
Встретилась взглядом с Левой — он ей показался постаревшим на десять лет.
— Видал, какие концерты моя мадам закатывает? Так всякий раз…
Венька прошла на кухню и долго не могла раскурить подобранный с полу окурок. Руки тряслись. Ей теперь все равно, останется мужик или уйдет вслед за Маришкой. Пусть все уходят.
Чуда не свершилось. Чудес не бывает. Бывает только белая горячка с гибельным финалом. Наплевать! Пусть все летит и катится в тар–тарары! Она никому не нужна, не стоит обманывать себя и других.
Завтра же Венька напьется пьянее грязи и по своей воле пойдет собирать бутылки на вокзале, как та бабка сегодня.
Затрещал звонок. Венька метнулась к двери. На пороге хлюпала носом озябшая Маришка.
— Нагулялась? Заходи и живо в постель! И чтоб слышно тебя больше не было.
Венька затворила за дочкой дверь в комнату, прошла на кухню, глядя мимо Левы. Молча вязала бутылку, чтоб выплеснуть остатки «старки» себе в чашку, но Лева молча накрыл пустую чашку рукой.
— А ты еще чего залупаешься?
Лева отвечать не стал, отобрал бутылку и вылил остатки в раковину. Венька вся ощетинилась, но смолчала. Только по морщине, время от времени пересекающей его лоб, было видно, что он еще не заснул.
— Чего расселся, как апостол? Левий Матвей… Я тебя не Лева, а Мотя буду звать. Все, я пошла спать! Спокойной ночи.
Но она все же вернулась из ванной в длинном линялом халате. Погасила свет и обеими ладонями приперла дверь, чтобы не скрипела.
— Сидишь все, высматриваешь… А у меня в душе нечего высматривать, там все пусто.
Лева потер пальцами лоб, а затем до хруста сцепил руки.
— Что ты руки мнешь, как та студенточка! У жизни профессоров нету, она сама всем оценки выставляет… А я по всем предметам двоек нахватала, пора меня отчислять и вместе с задолженностями ликвидировать.
Молчал Лева — Мотя. Или решал в уме какую–то задачку, или сам на что–то решался.
— На фиг ты мне сдался, просто руки боялась на себя в этот вечер наложить.
— Белая горячка?
Она умолкла. Слышно только, как скрипнула зубами. Со злобным остервенением глянула на Левия Матвея.
— Мне теперь все до лампочки а ты и подавно… Комнатный собачонок под дворняжку тявкает.
Она отскочила, готовая как кошка вцепиться в него когтями. Но вдруг сникла и остыла. В глазах Левия Матвея она впервые заметила то, чего безуспешно искала в других. Она растерянно теребила поясок халата и потерялась в суетных мыслях.
Хотелось на миг ослепнуть от стыда или сделаться невидимой!
Ведь побежала бы за ним по лестнице босиком, если бы ушел! В ногах бы валялась… Но он не ушел, а только притянул к себе Веньку… Венька распустила поясок халата и непременно упала бы, если бы ее крепко не держал в руках Лева — Мотя.
На полу ей было жестко и неудобно. Сильно давил Лева. Но словно наконец от этой тяжести прорвался гнойник саднящей тоски. Все прежнее вышло с гноем, и осталось там, куда никому ни за что не захочется возвращаться.
— Ну, спи… — чмокнула она его в лоб.
Он лежал с закрытыми глазами на спине, лицо его казалось мирным и неподвижным. Потом перевернулся на живот и стал мирно посапывать. Он, как видно, засыпал и Венька, положив ему руку на голову, прислушивалась к его размеренному дыханию, как матери прислушиваются к дыханию засыпающих детей.
В порыве набежавшей нежности она потянулась и чмокнула его в ложбинку между лопатками.
— Ты чего? — открыл глаза Лева.
— Хы — Мотя! Смешней ничего не выдумать…
Бутылка вермута осталась почти нетронутой на столе. Венька заставила себя не смотреть на нее. Ее долго колотил зверский озноб и судорога выкручивала руки. Она сцепила руки и пальцы и долго сидела на полу, опустив голову, как ведьма перед казнью. Когда–то еще в детдоме она видела такое кино.
Когда Венька чуть отошла от ломки, она снова откинулась на его руку и долго глядела сухими горячими глазами в темный потолок, нависавший над ними.
Сонно заворочался Лева:
— Пусти, ты мне руку уже отдавила.
— Потерпи немножечко, это мурашки — это не смертельно. Ты меня любишь? — спросила с оттенком особого женского притворства, с каким говорят, касаясь чужих интимных помышлений.
— Угу.
— И замуж возьмешь?
— Угу.
— Врешь ты, чудо бородатое. Таких уже не берут. Отгенералила свое Венька. Мне от тебя ничего не надо, ты только живи у меня. Согласен?
— Угу.
— Ты на каком курсе?
— На четвертом.
— Медик?
— Разумеется.
— А про религию мне лапшу на уши вешал?
— Религия не для тебя.
— Понятно да ладно… Ты в общежитии живешь?
— Нет, на квартире.
— Я тебя пропишу, будешь у меня ночевать. Я тебе стирать и убирать буду. Я чистоплотная и старательная, если есть для кого. Генерал–то мой не обижался.
Помолчала, чего–то смущаясь, потом приподнялась на локте и с жаром, будто забыла сообщить что–то важное, выпалила:
— Ты не бойся, ко мне студенты ваши ходили. Даже негры — я страстная. Просто на работе я на холоде изматываюсь сейчас. Поэтому у нас с тобой ничего не получилось.
Лева усмехнулся сквозь дрему. Ласково прижал ее к себе. Она стыдливо уткнулась носом в его шею и торопливо забормотала, словно боялась, что он уснет раньше, чем она успеет выговориться.
— Приходи хоть разик в месяц, а? Я все начищу, все вымою. Наготовлю всего, знаешь какая из меня хозяйка? Я тебя всю ночь любить буду… Я тебе стирать и обштопывать буду… и не думай, что я тебя связывать собираюсь. Гуляй себе на свободе. Не забывай, что я без тебя уже не смогу, если привыкну…
Одних слов не хватало Веньке, чтобы выплеснуть свою неожиданную нежность и она в порыве страсти укусила его за плечо…
Они еще долго лежали и разговаривали просто так. Хмель улетал. Вернее, говорила одна Венька, Лева только поддакивал. И по тому, что отвечал он все реже и реже, часто невпопад, Венька поняла, что он безвозвратно засыпает.
От соседей доносилась музыка. Там тоже не спали, а может, просто забыли выключить радио. Под музыку у Веньки начали слипаться глаза. Очнулась и осторожно высвободилась из рук Левы.
— Пусти, медведь, а то задушишь… Пошла я спать. А то мне в пять вставать. Сделай доброе дело, разбуди завтра Маришку, чтобы в школу не проспала. И дай ей денег на обед в школу. Похозяйничай тут без меня. Она и прибраться в комнате может, если ее заставить.
Она встала и постаралась торопливо накинуть халат из–за невесть откуда накатившей на нее ну просто девичьей стыдливости, хотя Лева уже крепко спал. Венька посмотрела на его широкую спину, тонкую еще юношескую шею. Что–то теплое, почти материнское, проснулось в ней.
Она склонилась над ним, и еще раз поцеловала узкую ложбинку между лопатками и укрыла одеялом.
— Спи спокойно, Левий Матвей, апостол еврейский.
Утром он поцелует спящую и хмельную Веньку перед уходом, из–за этого она проплачет целый день от переизбытка чувств.
Она все еще улыбалась — и когда вошла в комнату, на ходу собирая назад волосы, чтобы стянуть их резиновым колечком, и когда плюхнулась с наслаждением в скрипучее кресло. Так и сидела. Губы улыбались, глаза закрыты, а голова запрокинута.
Вдруг что–то кольнуло ее чем–то острым вбок… Она вскочила о осмотрелась. Маришка сидела на постели и со злобной пристальностью зверька, готового укусить, смотрела на притихшую мать. Глаза засветились в полутьме зелеными огоньками, как в такси.
— Так и не спала?
Девочка не ответила, только пыхтела готовясь зареветь.
— Скажи, что я тебе сделала, за что ты ненавистная такая?.. Плохая, гулящая, непутевая, но такая есть, а другой у тебя не будет. Сама же сказала — старая, поздно меня перековывать.
Маришка откинула одеяло, которым ее укутывала мать. Захныкала.
— Что, зайчик, что с тобой!
Прижала дочку к груди и распевно, как в детской присказке стала раскачивать.
— Что ты расплакалась? У тебя вот какая–никакая, а мать есть. Хоть и накричит когда, так сама же и пожалеет. Когда научит, когда проучит, мать ведь почитай жизнь целую прожила. И поплачет с тобой и порадуется, мать есть мать.
Венька судорожно проглотила комок слез, вставший поперек горла.
— А твоя бабка спихнула меня в детский дом сразу из роддома… Каково мне одной–то на свете было, пока я тебя не родила?
— А отец мой — геройский?
— Герой Советского Союза… Ему что я, что дворняжка приблудная… И ты тоже… А я сама себе мать и отец и бабушка с дедушкой. А что умела? Только бы прыгать и скакать. Так и скакала, что та сорока, натаскала себе блесток дешевых, а настоящей цены ничему не знала… думаешь, я злюсь на свою мать, твою бабку? Да отыщись она, твоя бабка, я бы ее ни взглядом, ни попреком не укорила за прошлое. Ходить бы за ней стала, если она слепая, глухая и хромая и горбатая. Но мне свой горб тяжелей носить. Ведь она мать моя. Муки принимала, пока меня родила. Только не отыщется, знаю… Может, она где–то бутылки по вокзалам подбирает.
Маришка притихла у нее на груди, посапывая. Зареванные дети всегда быстро засыпают. Венька на минутку отпустила дочку, чтобы закурить. Затянулась дымом дешевой сигареты и снова прижала к себе малышку.
— Не дыми на меня…
— Хорошо, не буду.
Выдохнула дым в сторону и продолжала, похоже, только для себя.
— Зябко одной. Собака и та одна не живет, к чужому жилью тянется, а человек к человеку и подавно. Тягостно жить одной со своей болью и радость тебе не в радость и жизнь пустая холодная, как та ночная улица зимой, что на нас из окна смотрит. Пусть бы рядом кто хоть постоял, кому я нужной стану…
— Ну и заботься обо мне на свое здоровье.
— А я не забочусь, маленький? Только это совсем не то, скоро ты это и сама почувствуешь. Счастье ведь оно как — каждому его погреть в руках хочется, да не всякому достается. Убогих и сирых стороной обходит.
— А мы убогие и сирые?
— Холодное это счастье без мужика… так уж мы, бабы внутри устроены… Ты не гони его, бородатого, ладно? Подружись и сама к нему приникни. Он добрый. Он тебя у меня не отнимет… Ох и бить же меня надо, что дитя родное свое до слез довела! Все, Маришенька, все доченька, в последний раз простила? Давай тебя поцелую и песенку спою, как маленькой:
«Баю–баюшки баю,
а я песенку спою.
А–а–а-а…»
Маришка совсем притихла и заснула, не выпуская маминых рук. А Венька еще долго продолжала напевать, покачивая в такт головой.
Высокий уличный фонарь горел как раз напротив ее окна. Его призрачное сияние мягко заливало комнату, зеленоватые тени опутывали углы, как паутиной мягкой темнотой.
Венька сидела вполоборота к этому настораживающему свету. Лицо почти не видно. Лишь иногда при очередной затяжке крохотный огонек сигареты освещал ее прыгающими багровыми бликами, мимолетными, как вспышки памяти, мелькавшие перед Венькой.
Полумрак заботливо укрыл от глаз следы дневного беспорядка. Комната казалась тихой и уютной. Тихо и уютно было даже на душе у Веньки.
Фонарь за окном светил ярко, но на него почему–то можно было смотреть не щурясь. От этого света сзади на темном потолке и стене как раз над Венькой нависала тень от стенного промежутка между боковыми окнами ее угловой квартирки.
Сидела, зажав в руках халтурную иконку.
Тень была черная и бесформенная, причудливо надломленная косыми занавесками на окнах. От этого казалось, что кто–то большой черный все еще стоит за ее спиной. На этот раз он не пришел.
На следующее утро после их знакомства студент заставил–таки упрямую Маришку сделать генеральную уборку в квартире после школы, дал денег и отправил в магазин за продуктами, как взрослую хозяйку. Через два года Лева — Мотя закончил медицинский институт. Маришке шел шестнадцатый год.
— Все пьешь беспробудно, а твой квартирант с твоей дочкой живет, — измывались кумушки–соседки.
Венька все не верила, пока однажды не застукала обоих. После громкого семейного скандала Маришка с Левой вызвали милицию и отправили Веньку ночевать в вытрезвитель. Оставлять ее дома было опасно — она начала вилкой тыкать в стены, на которых по обоям были нарисованы огурцы и помидоры. А через месяц на суде квартирант Лева и дочка Мариша дали такие показания, что алкоголичку–мать отправили в лечебно–трудовой профилакторий на два года.
Судебные исполнители с силой вырвали ее из квартиры с зажатой к кулаке примитивной иконкой из бумажки под стеклом, обклеенной чайной золотинкой.
Через два года новоиспеченный доктор Лев Матвеевич женился на Марине. Молодожены собрали подписи соседей об антиобщественном поведении жилицы Добриян Вениамины Иосифовны с просьбой выселить ее за «сто первый километр за антиобщественное поведение». В суде советскую формулировку, разумеется, применять не стали, времена не те — уже была свобода, а просто осудили на год исправительных работ за хроническую задолженность по квартплате с отбыванием срока после выхода из ЛТП.
В захолустном поселке за тридцать километров от райцентра за свое скандальное поведение с органами надзора Венька получила пожизненно до самой смерти прилипчивую кличку «Мать Анархия».
Отбыв свой исправительный срок, мать не стала набиваться в приживальщицы к родной дочке, чтобы снять хотя бы угол в бывшей своей квартире, а пошла бомжевать. Бытует мнение, что бомжи долго не живут. Но Мать Анархия дотянула до беззубой старости, а в старости у каждого свои причуды. Мать Анархия, например, наотрез отказывалась ездить в вагонах пригородных поездов, хотя в бомжихах прожила много лет на вокзале.
Ночевала на бетонном полу в подъездах привокзальных многоэтажек. Для бомжа кодовый замок — не преграда. Днем валялась под солнышком на привокзальных лавочках после удачно перехваченной выпивки, без которой ни один бомж даже в самый «пролетный» день не останется.
Вши, блохи, чесоточные клещи–зудни до того полюбили Мать Анархию, что она чесалась беспрестанно. В этом было существенное преимущество — стражи порядка брезговали даже близко подходить к ней.
— Сам иди, — бросил как–то рядовой милиционер сержанту. — Там у нее всего нахватаешься.
— Ты на службе при исполнении, поэтому обязан даже рисковать жизнью.
— Жизнью — согласен, а здоровьем — не хочу. Я резиновых перчаток не захватил, между прочим, а голыми руками за дерьмо ни за что не возьмусь.
По вторникам в городской дезстанции для бомжей была баня, полная дезинфекция, бесплатная кормежка и выдача чистой одежды из секонд–хэнда. Бомжихи, что молодые, что старые, выходили из дезстанции с розовыми руками и лицами, в отстиранных, отглаженных и тщательно продезинфицированных шмотках с плеча заморской босоты. Их даже было непросто отличить от обычных женщин.
Мать Анархия на городскую «вшигонялку» не ходила. Не умывалась, не чистила зубы. Позабыла, что такое стирка. Косой подол ее длинной юбки едва ли не ломался от грязи и шелестел, как жестяной. Такую даже самые закоренелые бродяги не подпускали к себе и на пушечный выстрел, а откупались от ее компании объедками и недопитыми бутылками, их с презрением бросали ей под ноги. Поначалу для нее это казалось возмутительным, оттого–то на коричневом лице Матери Анархии не темнели синяки, а алели свежие раны. Прежняя Венька долго оставалась с лица куколкой–девочкой, а вот Мать Анархия уже в пятьдесят лет превратилась в древнюю старуху.
Когда бомжи перестали с ней делиться, на выпивку и курево собирала деньги побирушничеством. Стояла на коленях у самого входа в супермаркет с разбитой в кровь мордой. От нее брезгливо отворачивались, но все же подавали. У церкви Мать Анархия никогда с протянутой рукой не стояла, хотя не расставалась с затертой бумажной иконкой Нерукотворного Спаса. Но к церкви она все–таки пришла к концу своей жизни.
Как–то в ноябре в небывалые для осени холода Мать Анархия не смогла проникнуть ни в один подъезд или приткнуться в закуток поближе к теплотрассе. Хоть садись и замерзай намертво. Из подвального пандуса одного из старых домов валил пар. Мать Анархия отвалила защитную решетку и втиснулась тощим телом в узкое окошко, куда, кроме нее, наверное только кошка смогла бы влезть.
Падать пришлось метров с трех, к тому же и головой о бетонный пол…
Очнулась от непереносимого жара и багрового света, который шел от языков пламени, бушующего в бетонной яме за чугунной решеткой.
Она не могла понять, куда она попала, потому что представления не имела, как устроена воздухозаборная камера в кочегарках для отопления старинных многоэтажных домов.
Тут хотя бы не замерзнешь. От огня за решеткой исходила такая притягательная сила, что Мать Анархия вжималась в противоположную стену из щербатого бетона, чтобы удержаться на грани огненной бездны, за которой ей мнилось бесконечное пылающее пространство. Языки пламени вырывались за прутья решетки, между которыми Мать Анархия без труда бы проникла в этот страшный мир огненной стихии.
И тут она услышала какой–то внутренний зов. Это были не слова устного приказа, не звуки чарующей музыки, а страшная правда, толкающая ее кинуться в огонь, ну, как центробежная сила сталкивает тебя с вращающегося круга «колеса смеха» в парковых аттракционах.
Ей уже было все равно, все безразлично, ни холодно, ни жарко. И ее самой больше не было. Как больше не было ни стен, ни потолка, ни пола. Ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Ни чувств, ни ощущений, только подспудное желание. Она горела желанием уничтожить вокруг себя все живое, чтобы напоследок уничтожить саму себя.
Она совсем перестала ощущать саму себя, когда из огня начала подниматься черная масса, похожая на кипящую тень, прихода которой она всю жизнь пробоялась.
Слов не было, но тягучая масса издавала все тот же зов, набор диковинных музыкальных звуков в самом низшем регистре тональностей, иногда почти не слышных для человеческого уха. Понять их было невозможно, но внутри ее парализованного сознания они складывались в обрывки слов: «Да!.. Дай!.. Отдай!»
Когда не стало сил вжиматься спиной в бетонную стену, она не царапала, а буквально раздирала нестрижеными ногтями свое дряблое тело, оставляя раны, глубокие до мяса и даже кости, чтобы удержать угасающее сознание.
Дьявольская какофония болью отдавалась в ушах: «Да!.. Дай!.. Отдай!»
Ей мучительно хотелось сделать последний шаг туда, куда ее манила эта опускавшаяся притягательная сила, раздражая щекотливой похотью и туманя голову смрадом гнильцы.
Она из последних сил прижалась к стене и хрипло прошептала:
— Никогда!
Черно–смоляная масса запузырилась, лопнула, выпустила пар со свистом, в котором ей послышалось: «Вс–с–сё!», и медленно опустилась, освобождая место языкам огня.
И тут она снова увидела перед собой стены, пол и потолок, а также ржавую железную дверь. Она едва смогла потянуть на себя тяжелую ручку, потому что ее безудержно рвало прямо на руки, отчего они делались скользкими. Но она все же открыла свою западню и выбралась на лестницу. Непереносимо отвратное ощущение под ложечкой, казалось, вот–вот вырвет все ее существо наизнанку. Спотыкалась и падала, ее колотило в конвульсиях о бетонные ступени подвала, пока темные своды подвала не расступились, и она вывалилась на снег из дверей кочегарки.
Наверное, с полчаса неведомая сила колотила ее тело, в приступах конвульсий заставляя пятками касаться затылка. Колотьба сдавливала грудь, спазмы перехватывали горло. Эти муки адские иногда позволяли сделать вдох, а потом до трех минут держали без воздуха, пока не потемнеет в глазах.
Когда стало совсем невмоготу, окровавленная бомжиха, которую колотила уже не дрожь, а перекручивали судороги, достала из грязного лифчика бумажную иконку, каким–то чудом умудрилась поднести ее к губам. С невероятным трудом вскарабкалась на ноги, прижала измызганную иконку к груди и пошла по городу, не разбирая, что перед ней, тротуар или проезжая часть.
Машины визжали тормозами, крутились в опасной близости от нее и друг от друга. Водители зверски матерились, готовые оторвать бабке голову, но цепенели и смолкали, едва мать Анархия проходила мимо. У нее был пустой взгляд мертвеца. Прибывшие к месту уличной пробки милиционеры даже не смотрели в ее сторону, а брезгливо отворачивались, словно не хотели замараться.
Мать Анархия вышла к кафедральному собору, обхватила, огромный деревянный крест у главного входа, да так вот и рухнула лбом в землю, намертво сцепив руки в замок. Ее сразу обступили прицерковные нищенки.
— Изуверка, что ли?
— Ай–ай, во что бабка свою плоть превратила!
— Наверное, великая постница.
— Ага, схимница из катакомбов.
— Да грешница она великая, и всего–то разговоров, — разрешил все сомнения церковный сторож. — Не трогайте ее, бабы. Пусть лежит и кается. Благочинный велел попустить ей от греха подальше.
После мороза три дня шли дожди, потом снова морозы ударили немалые, а Мать Анархия так и лежала без движения под крестом.
— Она там не окочурилась, а? — спросил у побирушек сторож.
— Не-а, теплая, — сказала пощупавшая кающуюся грешницу нищенка, брезгливо вытирая пальцы.
— Благочинный велел ее убрать, — сообщил зевакам сторож. — А то еще окочурится перед церковью. Греха потом не оберешься.
Никому не удалось расцепить заледенелые пальцы неподвижной Матери Анархии.
— Ты ей дубинкой пальцы расцепи, сынок, — советовали бабки подоспевшему на вызов милиционеру.
— Пробовал уже, так недолго и руки оборвать. Потом еще отвечай за эту падаль.
— Ей и доктора уколы делали — ничего старуху не берет.
— А что у ней в руках, сержант? — полюбопытствовал сторож.
— Дешевая бумажная иконка. А так держит — не вырвешь.
— Неделю поста без маковой росники во рту, вот подвиг–то!. С голодухи подомрет, сердешная.
— Ее бы в больницу… Обморозилась, наверное.
— Вот–вот, благочинный и беспокоится, как бы богу душу не отдала у входа в храм.
— Нет, не подохла еще. Снег под ней растаял — теплая.
— Все равно застудится. Ведь под себя всю неделю ходит, а то как же иначе? Человек же, пока еще живой.
— От воспаления легких загнется, как пить дать. Ей и так уже недолго мучиться — кожа да кости остались.
— Отмучается.
Но мучения Матери Анархии еще долго не закончатся.
Из машины под ручки вывели епископа, как тяжелобольного после выписки из больницы.
— Ну–ка покажите вашу юродивую. Кликушествует?
— Молчит, ваше высокопреосвященство, — ответствовал протоиерей.
— По–песьи не воет?
— Бесы ей язык затворили.
— Молитвы одними губами бормочет?
— Какое там! Она и на колени не вставала и ни разу и лба не перекрестила.
— Ох, вы, святые отцы! Отчитать одержимую не можете.
Архиерей осенил неподвижную грешницу крестным знамением.
— Во имя Отца, Сына и Святаго Духа отрешаю тебя от уз бесовских, раба божья.
Юродивая дернулась, как от удара электрического тока, расцепила руки и как во сне поднялась с земли на колени.
Три раза больно ударилась головой о столбовину креста и еле поднялась на ноги с разбитым лбом и залитым кровью лицом. Никто не кинулся ее поддержать.
— Эк ее бесы сокрушили, нечестивую, — рокотнул баском громогласный дьякон.
Только после этих слов Мать Анархия стала слышать звуки и заметила людей. Заметно было, что она не понимала, где находится и что с ней. Ей что–то втолковывали, о чем–то допытывались, но она не разбирала слов, а только трясла головой.
— Ступай, небога, и сама с собой разберись сначала, — напутствовал благочинный. — В храм ее не пускайте, но покормите, хоть как–то, не берите грех на душу — голодную отпускать.
Кто–то из нищих совал ей в руку хлеб, кто конфетку, но она вырвалась и пошла куда глаза глядят, а глаза ее глядели в никуда, то есть были пустые–препустые, как у слепой.
Брела она всю ночь по одетому дьявольским соблазнами рекламы городу, пока не погасли уличные фонари и бесовская подсветка зданий, извращающая перспективу ночи.
К утру Мать Анархия забрела на почти заброшенную городскую свалку далеко за городом.
«СВАЛКА ТВЕРДЫХ БЫТОВЫХ ОТХОДОВ ЗАПРЕЩЕНА» — так было написано на ржавом щите с облупившейся краской. Тут не было ни души. Мать Анархия прошла свалку из конца в конец и набрела на сгоревший и сильно покореженный вагон пригородного поезда. Натаскала тряпья, фанеры, картона и устроила там себе логовище.
Официально эту свалку закрыли еще год назад, но сюда продолжали сбрасывать городской мусор всякие предприятия и учреждения, не желающие платить за пользование свалкой твердых бытовых отходов на новых полигонах.
Свалку еще посещали «санитары города», разгребали сокровища, которые можно продать по дешевке или съесть. Мать Анархия вышла к ним, как черная тень с седыми космами и долго смотрела на бомжей. Никто из них не проронил ни слова, хотя до этого вся веселая бригада не умолкала ни на минуту.
— Я буду жить тут! — прохрипела Мать Анархия, и никто не стал ей перечить, хотя никто и не поторопился с ней заговорить.
Она слышала, как переговаривались новые соседи:
— Да она не живой человек, а труп.
— Дышит холодом, аж мурашки бегут.
— Зомби, как в фильме.
— Зомбей не бывает.
— Знаешь ты больно много! Живой человек в ее вагоне и ночи не переночует, к утру замерзнет.
Они благосклонно приняли черную старуху в свои ряды, хотя обычно новичков в среде бомжей не привечают. Каждого тут встречал шквал матерных угроз и издевательств, каких не каждому удается вынести.
На свалке — как в супермаркете. Мать Анархия разжилась алюминиевыми мисками, вилками и ложками, помятыми кастрюлями и даже сковородкой. Постучала в пятилитровую консервную банку, привлекая всеобщее внимание.
— Все повернулись ко мне! Кто желает каждый день похлебать горяченького, тот даст мне спичек.
— У нас только зажигалки.
— На сегодня пойдет и зажигалка, а завтра вы принесете мне спички. Меня все зовут Мать Анархия, другого имени не знаю. Повторяю, кто не хочет загнуться от сухомятки, приходи ко мне на супчик. Еще мне понадобиться соль.
Она закинула узел с посудой на спину и пошла к своему логовищу.
— Бабка, закурить не хочешь? Мы и курева тебе принесем.
— И даже нальем, если захочешь.
Мать Анархия остановилась, на миг задумалась, потом отрывисто бросила:
— Уже не тянет…
Не все пакеты с сухим супом и брикеты с гороховой кашей заплесневели на свалке. Через два часа вся бригада бомжей хлебала по очереди из четырех мисок бабкино варево, а запивать выбегали к роднику неподалеку, у самого леса.
Она ничего о себе не рассказывала, а бомжи ее не расспрашивали. Так дожили до зеленой травки. Бомжи повеселели. Им больше не приходилось перебиваться «на смене» сухомяткой. У хмурой и неразговорчивой старой ведьмы всегда можно было подкрепиться горяченьким. Лес давал щавель, сныть, крапиву. Часть выброшенной на свалку проросшей картошки Мать Анархия посадила на вскопанных ею сотках.
Свалка повеселела и оттого, что все чаще тут появлялись беспризорники. Кондитерская фабрика втихаря скидывала сюда бракованные конфеты, иногда даже шоколадные. Пришлось Матери Анархии варить суп в баке–кастрюле, какие бывают в армейских кухнях и школьных столовых, чтобы накормить всю ораву.
Бомжам надоело ездить на «смену» из города. Постепенно на свалке вырос целый поселок из низеньких хибарок. Как раз в них летом переночевать — и с утреца за работу. Удобно.
Но веселье продолжалось недолго. В один прекрасный день заявились на трех машинах какие–то громилы.
— Чтоб через пять минут ни одного нищеброда тут не было! Теперь эта земля — частная собственность.
— Чья это?
— Перед вами еще не отчитывались! Решение горисполкома принято, а вас не спрашивают. Попрошу освободить участок от незаконных застройщиков.
Ну и бомжи, разумеется, сразу подняли свои лопаты и тяпки для защиты своих последних прав.
Мать Анархия была занята стряпней у себя в вагоне и всполошилась, лишь когда услышала крики и истошный вой. Взяла свою походную палку и потопала в обрезанных валенках туда, где голосили бомжи.
Беспризорник–семилетка прибежал ей навстречу:
— Не ходи туда, бабка! Там наняли нерусских, чтобы они нашим кишки повыпускали.
И, что называется, накаркал пацаненок.
Одному бомжу налетчики так вспороли живот, что вывалились кишки.
— Это вам наша метка на память.
И спокойно уехали. Поднялся дикий гам, от которого в небо взлетели вороны, чайки и грачи, бессрочно прописавшиеся на свалке.
— Отнесите его ко мне, — приказала Мать Анархия.
— На кой он тебе? Его не лечить, а могилу ему копать нужно. К вечеру уже откинется.
Мать Анархия все же заставила внести раненого в вагон, где было обустроено ее логовище. Уложили раненого на доски, служившие ей вместо разделочного стола.
— Мужики, вскипятите на костре ведро воды да поживей. Вода в криничке, сами знаете… Бабы, найдите мне цыганскую иголку и катушку шелковых ниток, можно даже из синтетики… И еще бутылку водки.
— Стеклоочиститель подойдет?
— Нет.
— А самогон?
— Подойдет.
Мужики привязали мечущегося от боли пострадавшего веревками к доскам, чтобы не мог пошевелиться.
— Терпи, миленький.
Мать Анархия обработала керосином и самогоном кожу около раны, зашила саму рану, как делала когда–то, будучи хирургической медсестрой.
Пострадавший наутро хоть и с трудом, но все же сам поднялся на ноги. После этого случая обитатели свалки стали как–то отчужденно посматривать на Мать Анархию.
— Я ж говорил, она с нечистой силой знается.
— Ворожит, наверное, ведьма старая.
— Ведьмы разные бывают.
— И чудеса тоже — есть от бога, а есть от нечистой силы.
Порешили на том, что Мать Анархия знает «доброе колдовство», то есть белую магию, а с нечистой силой не знается. На том и успокоились, что у них завелась своя знахарка и ворожея. Тем более что на переборке новой машины мусора одна молодая бомжиха перегнулась пополам, схватившись за живот.
— Ох, смерть за мной пришла!
Мать Анархия подошла и пристально осмотрела страдалицу. У той между ног на светлых брюках расползалось вишнево–красное пятно.
— Да у тебя внутриматочное кровотечение! Аборт сделала?
Молодая бомжиха только сдавленно промычала в ответ.
Мать Анархия насобирала ягод калины, сделала настой.
— Лежи неподвижно и пей, пока назад не полезет.
Три дня отпаивала страдалицу, пока той не полегчало. Заодно той же калиной избавила от колик в животе старого бомжа с острым колитом.
— Не жри всякую гадость.
— Так ведь что найдем, то и в рот тянем.
— Овсянку покупай. На овсянке не разоришься.
И потянулись к ней болящие и страждущие аж из пригородных деревень:
— Дай травки, знахарка! Животом маюсь.
— Голова болит, аж раскалывается! Заговори боль, шептуха.
— Отвадь пьяного беса от моего мужика, матушка святая страстотерпица!
И до того одолели со своими бредовыми приставаниями, что Матери Анархии пришлось на свалке макулатуры раскопать себе пару траволечебников с картинками, чтобы постичь секреты народной фитотерапии, о которой у нее, городской по рождению, было только смутное представление.
И пошло–поехало — вербейник для заживления ран, а также в качестве противовоспалительного, поливитаминного, противосудорожного, желчегонного, антисептического и противоаллергического средства.
Теперь она знала, что настои багульника оказывают спазмолитическое, отхаркивающее, потогонное, мочегонное, дезинфицирующее, раздражающее, успокаивающее и наркотическое действие, расширяют сосуды и снижают кровяное давление.
Душица — отхаркивающее средство при болезнях дыхательных путей.
От сердца — настой боярышника, шиповника, калины, корней валерианы и цикория, а еще пустырника.
От язвы — настой корневища аира.
От повышенного давления — настои сушеницы, пустырника, валерианы, адониса и много чего такого прочего.
Глистогонное средство для детишек делала из чеснока, тыквенных семечек, да еще ставила клизмы из отвара полыни.
С годами пришли знания и опыт. Очищают печень чаще всего одуванчиком. Болезни почек и мочевого пузыря лечит лист толокнянки. Чай для укрепления нервов делают из шишек хмеля, зверобоя и цветков липы.
И если бы только одна фитотерапия. Однажды два дюжих деревенских мужика принесли на руках бесноватую — едва удержали. Она плевалась, кусалась, царапалась и так сочно материлась, что бывалые матерщинники–бомжи только смущенно посмеивались и отводили глаза:
— Во загибает, стерва!
Мать Анархия положила ей на лоб затертую бумажную иконку и свои костлявые пальцы, которые бесноватая пыталась укусить:
— Не вынашивай в себе беса, тебе еще детей вынашивать!.. А ты, нечистый, выдь из нее и ступай, откуда пришел!
У больной приключилась истерика с фонтанирующей рвотой, от которой она задохнулась бы, если бы Мать Анархия не положила ее животом на свое костлявое колено, потом резко откинула навзничь. И так вот все–таки откачала бесноватую.
Мать Анархию стали сильней побаиваться, а затем и так бояться, что стали ею детей пугать.
Все бы хорошо, да отыскался православный изувер из расстриг–семинаристов, который сколотил на брэнде «Мать Анархия — целительница» не только деревянную часовенку с бумажными иконами, но и неплохой бизнес. Рекламными изданиями он не воспользовался, но через «калик перехожих», странников–бродяг, что кормятся по монастырям и храмам, запустил такую рекламу для Матери Анархии, что у часовенки рядом с ее помятым вагоном, всегда толпились с приношением суеверные почитатели чудес.
Поговаривали, что вся сила ее была в том, что у нее висела на гайтане иконка чудотворная, не гляди, что вся истертая, зато мироточит, почитай, каждый год. Вот эту–то то иконку чудотворную Мать Анархия прикладывала ко лбу всякого страждущего.
Но это были все еще лишь первые приступки к массивному фундаменту для устного памятника народной исцелительницы–заступницы, которая всю жизнь свою положила за здравие людское.
Славу целительницы она честно заработала трудом и учением, а вот слава заступницы народной пришла к ней неожиданно, как неожиданно появились бульдозеры для сноса бомжовских хибарок, которых понастроили тут уже изрядно. Только вместо громил на этот раз для боевого охранения бульдозера был придан настоящий спецназ в шлемах, бронежилетах, с щитами и дубинками.
Мать Анархия с походной палкой вышла на спецназ и только лишь глянула своим мертвящим взглядом на строй рыцарей в полицейских латах, не проронив ни слова. Великое стояние на свалке продолжалось всего пять минут. Потом спецназовцы лениво опустили щиты и дубинки, сняли шлемы и нестройной толпой побрели назад к своей машине.
— Чудо!
— Какое там чудо! Она их просто загипнотизировала.
Сколько ни кричал смуглый до черноты курчавый толстяк, очевидно, новый хозяин земельного участка за городом, омоновцы снялись и уехали восвояси. За ними потянулись назад и бульдозеры.
После этого случая за Матерью Анархией, стали заезжать какие–то леваки и «зеленые» активисты.
— Не поеду, — отказывалась бабка. — Умерла я для вашего мира.
Активисты витиевато разглагольствовали перед ней об активной жизненной позиции, борьбе за права и свободы, но Мать Анархия была непреклонна.
— И ваш мир умер для меня.
Все переговоры пошли бы на свалку, если бы один из бомжей не произнес заветную фразу, которая решила все:
— И че ломаться–то? Пострадала бы за народ, что ли.
Так Мать Анархия засветилась крупным планом в новостных роликах, когда показывали разгон протестных выступлений.
Худющая старуха с посохом, вся в черном, как смерть с косой, выступала вперед на цепь полицейских в полном боевом облачении и… цепь рассыпалась. Под жутким взглядом Матери Анархии ни один полицейский не посмел замахнуться дубинкой на протестанта. Вот вам и непреклонные омоновцы! Иногда она даже появлялась на экранах со знаменем в руках вместо посоха, хотя в цветах знамен совсем не разбиралась.
Распиарили Мать Анархию по всем приемам рекламного промоушнинга. Омоновцы ее бить не решались, боялись даже близко подойти. Мать Анархия соглашалась на «силовую» поддержку силовых акций лишь потому, что они в наше тихое и незлобивое время случались очень редко, и эти прогулки на свежем воздухе по городским улицам были ей не внапряг.
Вот мы наконец и подошли к той самой Ольке, золотой головке мать–и–мачехи на бледном стебельке, с которой началось повествование. Она появилась в житии Матери Анархии в ее предзакатные годы, когда старуху не на шутку обременило паломничество странных и юродивых, их многодневные стояния перед самопальной часовенкой в надежде на чудесное исцеление от недугов или разрешение житейских проблем. Семинарист–расстрига уже расхаживал в настоящем подряснике с кадилом и даже тайком исповедовал и благословлял страждущих и обремененных от имени блаженной страстотерпицы.
Может быть, на весь этот балаган власти, церковные и светские, не обратили бы внимания — мало ли что случается на свалке отходов человеческих? Но подвели сектанты–ивановцы, хлысты и еще какие–то негритянские проповедники чуть ли не из культа вуду, которые проповедовали через переводчика и приносили кровавые жертвоприношения голубями и курами прямо в часовенке с уставленными по всему полу круглыми свечками.
За много лет криничка за ее вагоном до того углубилась, что в нее можно было погрузиться почти с головой. Зимой она не замерзала, сектанты из культа матери–природы совершали там омовение с сакральными служениями зимой и летом.
Попы прикатили на свалку прямо в облачении, суровые и неподкупные. Никого под благословение не подпустили, провели службу для очищения нечистого места. Приехавшие с ними служки подпалили еретическую часовенку, а рабочие строители воткнули в криничку здоровенный деревянный крест, засыпали ее булыжниками, а подъехавший цементовоз выпустил на камни под крест пару кубов бетонного раствора.
Честно говоря, после этого Мать Анархия вздохнула с облечением. Семинарист–расстрига исчез навсегда, как и толпы суеверов после авторитетного заявления толстого и красивого, как с картинки, попа:
— Это порченная ведьма! Ее устами глаголет сам сатана!
Паломников больше не было. Мать Анархия потихоньку пользовала травками только обитателей свалки, которые вместо хибарок и халабуд вырыли себе уже основательные землянки, в которых можно было и кое–как перезимовать.
Городские власти поставили тут наблюдательную вышку и вагончик для штатных сторожей, которые приезжали посменно из города. Порядка на старой свалке стало больше.
Как–то в погожий летний денек Мать Анархия привычным делом разбирала мусор на свалке, и рядом с ней зашевелилась коробка, и внутри нее кто–то пискнул. Крыс старуха не то чтобы сильно боялась, их на свалке было до чертовой погибели, но как–то не по душе ей были эти жадные хвостатые твари. Она хотела разбить коробку, но затем осторожно приоткрыла и ахнула — там лежала новорожденная девочка. Так у Матери Анархии появилась внучка Олька.
Девочка, просто на удивление, выжила. Бабка хоть на харчах со свалки, но подняла ее безо всяких прививок и поливитаминов из аптеки. Вот это уже было настоящее чудо. Расписывать все мытарства Матери Анархии с внучкой — сюжет для полновесного романа, а не для короткой повести. Главное, Олька выросла здоровенькой и довольно справной девочкой для старожилов общежития на свалке, где редкий ребенок выживал до года.
Когда внучке исполнилось семь лет, мать Анархия потеряла покой. Не то что ее пугали слова Достоевского о детях на Сенной площади, «где каждый семилетний развратен и вор». Вряд ли она Достоевского вообще читала, но категорически не пускала внучку играть с беспризорными сверстниками:
— Тебе учиться в школе надо, эти урки малолетние тебя не–таковскому научат.
— Другим девочкам можно, а мне нельзя?
— Пусть все хоть раком станут, а ты шалавой у меня не будешь!
На все скопленные деньги Мать Анархия приодела себя и внучку в долгополые платья, обе вымылись в городской дезстанции, повязались платочками и отправились пешком в ближайший Святомарфинский монастырь.
— Я долго не заживусь на этом свете, а девчонку поднимать некому.
— Без документов принять не имеем права, — уже в третий раз терпеливо втолковывала бабке игуменья Иулиания в строгих очках, какие обычно носят маститые профессора.
— Нету у нее документов и быть не может. Со свалки она.
— Тогда сдайте ее в милицию. Они помесят ее в детдом.
— Знаю я эти детдома. Сама детдомовка. К себе возьмите.
— Но она же некрещеная.
— Кому ее на свалке крестить–то?
— А если ребенок — криминальный?
— Криминальный и есть. Дитя порока. За это ее мать расстрелять мало.
— Ох и не знаю! — рассеянно бросила игуменья и заторопилась к воротам монастыря, куда въехала машина.
Из нее вышел архиерей в будничном подряснике и стал распоряжаться рабочими, которые выгружали какую–то мебель с грузовика. Игуменья присела под владычное благословение, потом стала что–то с жаром выговаривать владыке, показывая на старуху с девочкой. Довольно быстро она вернулась.
— Ступай–ступай, мать, отсюда подобру–поздорову — чую, у тебя за плечами нечистый стоит.
— Может, и стоит. Только не во мне вопрос.
— Не место вам в святом монастыре. Иди в милицию, они с вами быстрей общий язык найдут.
— Сама я в монастырь не напрашиваюсь. А у вас тут приют для девочек, вот и примите ее без документов и нательного крестика, а то душу загубите.
— Что ты глаголешь, богохульница?
— Душу загубишь, вот что!
Владыка в сопровождении монашек проходил мимо, на бабку с внучкой даже не глядел, а тут вдруг остановился и окинул беглым, но проницательным взором старуху и девочку.
Щеки у игуменьи раскраснелись.
— Не могу я благословить твою внучку на проживание при монастыре — нечестивый ребенок.
— Благослови, — тихо сказал владыка и осенил Ольку с бабкой наперсным крестом.
Архиерей с какой–то доброй хитрецой улыбнулся бабке с внучкой и слегка выставил вперед правую руку, призывая Мать Анархию подойти под пастырское благословение.
Мать Анархия не шевельнулась, а Олька кинулась к владыке, поцеловала ему руку и положила ее себе на голову.
— И кто тебя этому научил? — прошамкала беззубым ртом Мать Анархия.
В тот последний для Матери Анархии год зима затянулась, и стояли особенно сильные морозы. Обитатели свалки из землянок разбежались по теплым подвалам и техническим этажам городских многоэтажек.
Мать Анархию нашли в ее вагоне только весной. Самое удивительное, ее лицо не почернело, как у замороженных покойников. Ни на одном кладбище не приняли бомжиху, а попы и дьячки отказывались отпевать нераскаянную грешницу.
Мать Анархию похоронили под крестом, водруженным на месте бывшей кринички, но сторожа на свалке распорядились сровнять с землей ее могилку — не положено.
Потом на свалку прибыли, на этот раз — на законном основании, бурильщики, для разведки геологических свойств залегающих пород. Искали водоносные пласты, но, очевидно, не нашли.
Чисто случайно чуть не пробурили могилку Матери Анархии. Спасибо, вовремя прибежал местный бомжонок и показал, где нельзя бурить. Но все равно пробурили почти у самых ног захороненной покойницы. Обошлось не без аварии — оставили бур в земле, не смогли извлечь, чем только ни пробовали вытащить. Стучали кувалдой по обсадной трубе, торчавшей сантиметров на десять из земли, чтобы как–то расшатать ее, да только искры во все стороны летели. От искры в трубе вспыхнул факел огня. Геологи напоролись на микроместорождение самородного эндогенного газа, образовавшегося от распада органических остатков в многочисленных слоях свалки. Трубу не удалось затампонировать, а проще говоря заткнуть. Геологи плюнули и оставили так как есть.
Газовым факелом его не назовешь, но этот трепетный огонек не смогли задуть ветра и затушить дожди. К «вечному огню» стали собираться странники и всякие бродячие паломники по святым обителям. Могилку Матери Анархии восстановили, крест подкрасили и украсили рушниками.
Не только геологи плюнули на «вечный огонь», но попы махнули рукой на новоиспеченную секту, которая прославляла страстотерпицу и великомученицу Вениамину, имя которой им раскрыла ее внучка Олька, воспитанница Святомарфинской обители. Адепты нового еретического толка утверждали, что могила чудотворит и исцеляет немощных и бесноватых. Священники в эту чушь не верили, специалисты по паранормальным явлениям тоже не стали тут проводить замеры психоинформационного поля своими не менее мистическими приборами.
Ну а криничка пробилась в другом месте, но в ней больше не купались поклонники культа здорового образа жизни и нетронутой «зеленой» матери–природы. Ревнители памяти страстотерпицы их сюда не подпускали.
Конец.