В течение нескольких минут экспресс Одесса — Москва мчался навстречу катастрофе. О том, что в это время происходило на паровозе, вскоре сообщили газеты.
А в поезде?
Именно в эти трагические минуты, когда в будке машиниста никого не осталось и никем не управляемый паровоз и тринадцать вагонов неслись под уклон со скоростью девяносто шесть километров в час, в купированном вагоне номер четыре разыгралась поразительная сцена.
Одним из её свидетелей был пассажир этого вагона, бывший начальник маленького железнодорожного разъезда Трифон Карпович Жиздров. Его свидетельство представляет особый интерес, ибо в силу обстоятельств, описанных ниже, ему были известны многие события, предшествовавшие злополучной ночи. Повествование и начинается с рассказа Жиздрова, изменены лишь фамилии некоторых действующих лиц, потому что речь пойдёт и об их личной жизни.
…Купе жёсткого вагона. Окончились наконец проводы, исчезли провожающие. Нас осталось четверо. Незаметно поглядываем друг на друга: двое суток предстоит провести вместе. На левой нижней полке разместился Лёня. То, что он — Лёня, мы узнали сразу. Его провожали жена и пятеро родственников. Все они вошли в вагон. Извиняясь и показывая, как им неловко оттого, что приходится беспокоить людей, они постепенно вытеснили из купе других пассажиров. Говорили все сразу, и разобрать можно было только одно без конца повторявшееся слово «Лёня».
Особую заботу проявляли родственники, да и сам Лёня о какой-то, должно быть драгоценной, вещи. Это был сверток, размером в средний радиоприёмник, но лёгкий и в мягкой упаковке.
Его положили отдельно от других вещей, и каждый из провожавших считал необходимым лично убедиться, не сомнется ли пакет.
Лёня ехал в Москву, в командировку. Это очень полный, низенький, хочется сказать — кругленький, удивительно подвижный человек лет пятидесяти. По тому, как его провожали, видно, что уезжает из дому он не часто.
Вторую полку внизу занимал средних лет человек, как потом выяснилось — инженер-металлург. Он сразу же достал из портфеля журнал и углубился в чтение.
Ещё не скрылся перрон, ещё звучат напутствия Лёниной жены, ещё стоит в ушах вокзальная сутолока, но уже захватывает тебя то трудно объяснимое ощущение, которое неизбежно появляется, когда трогается наконец дальний поезд. И всё только что прошедшее перед глазами — и покидаемый город, и оставшиеся там люди — кажется далеким, нереальным.
Начинается новая жизнь.
Суетясь возле столика, то и дело толкая нас и тут же извиняясь, Лёня кричит что-то бегущим по перрону родственникам.
Когда станционные постройки исчезают, он отходит от окна, бросает на нас безразличный взгляд и, тяжело плюхнувшись на сиденье, торжественно провозглашает:
— Чертовски хочется есть!
Я не в первый раз встречаю таких людей, как Лёня. Они вежливы, предупредительны, но как-то получается так, что заполняют собою всё. Хочется забиться в уголок, чтобы не помешать им, и, если они занимают твоё место, отчётливо чувствуешь свою вину.
Четвёртый пассажир, мой друг Андрей Незыба, молча выходит в коридор. Я понимаю: не Лёня тому виной. Ночью мы проедем станцию Матово, откуда идёт ветка к тихому, затерявшемуся в лесу разъезду. У Андрея многое связано с этими местами… Я давно и хорошо знаю его, и, конечно же, сейчас он снова переживает те далёкие дни на станции.
Я вышел вслед за Андреем. Хотелось отвлечь друга от грустных воспоминаний. Но ничего не приходило в голову. Неожиданно на помощь мне пришёл наш сосед, инженер. Он тоже появился в коридоре и спросил, не знаем ли мы, когда будет большая остановка. Андрей назвал станцию, где предстоит смена паровоза, сказал, что стоянка там минут пятнадцать.
— А вы знаете, кто поведёт наш поезд дальше? — обрадовался я. — Мой хороший знакомый, человек с интереснейшей биографией, старший машинист Виктор Степанович Дубравин.
И я начал рассказывать о нём. К моему удовольствию, Андрей заинтересовался этой историей и слушал внимательно. Значит, отвлёкся от своих мыслей.
То, что я сообщил им, неожиданно оказалось связанным с событиями, происшедшими в ту же ночь. Поэтому я приведу здесь свой рассказ.
В монастыре появилось привидение. Это не просто кому-то померещилось. Белый саван видели многие. Откуда он появлялся, никто не знал. Приходить с кладбища, расположенного поблизости, привидение не могло: чугунные монастырские ворота на ночь запирались, а высокая каменная ограда была утыкана сверху большими осколками разбитых бутылок.
Почерневшие и изъеденные временем своды и стены в коридорах освещались тусклыми керосиновыми лампочками. От недостатка кислорода они мигали и коптили. В кельях ламп не было. Те, кому удавалось раздобыть что-то вроде масла, зажигали у себя тощие фитильки старых лампадок.
После отбоя, когда бывшие беспризорники расходились по своим кельям, именуемым спальнями, заведующий детдомом и воспитатели задвигали изнутри тяжёлый засов главного входа, вешали на него замок и начинали обход. Они шли через многочисленные узенькие коридоры с большим фонарем, заглядывали в каждую спальню, осматривали все уголки и, убедившись, что везде должный порядок, поднимались в свои комнаты.
Разместить в каждой келье по два топчана было негде, поэтому ребята спали по двое, «валетами». Спали чутко, настороженно: ожидали привидения в белом саване. И оно являлось, возникая словно из воздуха, и с глухим стоном устремлялось в первую попавшуюся келью. Вихрем вылетали оттуда ребята, и их крик гулким эхом разносился под сводами. Мгновенно оживал весь детдом.
Несколько парней старшего возраста выбегали первыми, но привидение успевало исчезнуть. Особое стремление поймать «Белый саван» проявляли Колька Калюжный, по прозвищу «Нэпман», и его друг Антон, у которого прозвища не было.
Шестнадцатилетнего Нэпмана уважали и боялись. Большой силой он не отличался, но был бесшабашно смел и удивительно ловок. В любой драке он оказывался позади противника и безжалостно пользовался этим преимуществом.
Красивый, с мягкими вьющимися волосами, Нэпман был одержим страстью шикарно одеваться. Носил модные брюки-дудочки, остроносые ботинки «джимми», клетчатый пиджак, из-под бортов которого виднелся кремовый жилет. Он любил, чтобы все видели, как щегольски извлекает он из жилета часы на тонкой длинной цепочке, как небрежно опускает их обратно в карман.
Нэпман с презрением отказывался от серой мешковатой одежды детдомовцев, благо никто не настаивал на том, чтобы он получал её, потому что одежды не хватало. Когда в монастырском дворе назревала драка, в ладони у Нэпмана неожиданно появлялась плоская черная рукоятка. Она словно выскальзывала из рукава. Несколько секунд он перебирал её пальцами, потом неуловимым движением нажимал какой-то рычажок, и с металлическим щелчком из неё выскакивало тонкое лезвие кинжальной формы. Безучастный ко всему, он начинал старательно чистить лезвием ногти. И все знали: ещё одно слово против него, и он ударит ножом.
Порой Нэпман исчезал из детдома, но через день-два возвращался, объясняя воспитателям, как случайно встретил родную тётю, которая ехала на съезд женделегаток в Москву и, увидев его, сошла с поезда, чтобы побыть немного со своим племянником. Или оказывалось, что приезжал его родной дядя, который имеет собственную пуговичную фабрику, и тоже хотел повидать своего любимого племянника. В доказательство он демонстрировал их подарки — большие свёртки с продуктами или модные брюки.
Едва ли не половину своего времени заведующий детдомом тратил на Нэпмана. За каждую провинность строго наказывал, целыми часами взывал к его совести и сознанию, угрожал, что отправит в исправительный лагерь, и действительно собирался это сделать. Нэпман понимающе кивал головой, соглашался со всеми доводами, обещал исправиться, искренне обижался за то, что воспитатели не верят в мифических родственников и их подарки.
После каждой отлучки он вел себя примерно, помогал воспитателям, добросовестно работал в детдомовской столярной мастерской. И только на огороде ничего не хотел делать. Но тут его выручал Антон — деревенский парень, на год младше Нэпмана, неповоротливый и медлительный, обладавший большой, не по годам, силой. Грядки были распределены между детдомовцами, и Антон успевал обрабатывать и свой участок и грядку друга. Он охотно подчинялся каждой прихоти Нэпмана, понимал его многозначительные взгляды, принимал их как приказ, слепо и радостно шёл за ним на любое дело. Их боялся весь детдом. Боялись чёрной рукоятки и тяжёлых, как гири, кулаков Антона.
Когда привидение появилось впервые, Нэпман похвастался, что поймает его во что бы то ни стало. И не просто пырнёт ножом, а схватит живым, в таком виде, как оно является. И действительно, на крик они с Антоном успевали самыми первыми, но всё же опаздывали. Иногда дежурный видел их в коридоре после отбоя и радовался, понимая, что они вышли на охоту за Белым саваном.
В угловой келье жил маленький и юркий двенадцатилетний Витька Дубравин со своим старшим братом Владимиром. Как и все в детдоме, они боялись Белого савана. И, когда среди ночи скрипнула тяжёлая дверь, Володя, лежавший с краю, успел прошмыгнуть в коридор, а Витька, сжавшись в комочек, застыл на месте, боясь пошевелиться, и не дыша смотрел на высокое, в полтора человеческих роста, чудовище. Оно медленно приближалось, словно плыло, шевеля крыльями, похожими на плавники. Привидение стало склоняться к нарам, и Витька увидел под кисеей совершенно человеческую форму головы. Сами по себе сжались мышцы во всём теле, он рванулся в каком-то неестественном прыжке и вцепился в горло привидения.
В ту же секунду его отшвырнуло к стене, он больно ударился головой и услышал радостный голос:
— Вот он! Наконец-то! Молодец, чёрт возьми!
Белая кисея была сброшена. На плечах у Антона, закинув ноги за его спину, сидел улыбающийся Нэпман. Он соскочил на пол и серьёзно, даже сурово сказал:
— Ты мне очень нужен, парень. Я давно ищу такого маленького и смелого.
Из коридора донесся нарастающий гул голосов.
— Молчи! — властно сказал Нэпман, подфутболив кисею под топчан. Он выскочил в коридор вместе с Антоном, и уже оттуда Витька услышал его голос:
— Опять опоздали, чёрт побери! Только что здесь было. Вон парень в келье видел. Ни жив ни мёртв, слова вымолвить не может.
Витька никому ничего не сказал, даже брату. Не потому, что боялся. Он не понимал, что произошло, не представлял, что будет дальше, но радостное чувство, ощущение чего-то нового, неизведанного и таинственного переполняло его. Он всегда с восхищением смотрел на Нэпмана. Не красивая одежда и не сытая жизнь, какую ухитрялся вести Нэпман среди голодных ребят, привлекали Витьку. Он завидовал его бесстрашию, ловкости, власти над всем детдомом. Теперь Витька словно приобщился к миру Нэпмана. У них появилась общая тайна.
На следующий день, как и обычно, после завтрака начались занятия. Витька сидел спокойно, казалось, слушал урок, но из головы не выходило ночное происшествие. И то, что во время завтрака он дважды почти столкнулся с Нэпманом и тот не обратил на него внимания, не только не расстроило, но вызвало гордость. Это же неправда, будто он не обратил внимания. На какой-то неуловимый миг прищуренные глаза Нэпмана задержались на Витьке и закрепили их союз. И ни одна душа не могла этого заметить или понять. Витька тоже теперь будет делать вид, будто ничего общего с Нэпманом не имеет. Только так и надо сохранять тайну. Пусть знает Нэпман, что парень он не дурак и положиться на него можно.
После окончания уроков был свободный час до обеда. В этот час, разбившись на группы, детдомовцы вместе с воспитателями уходили за монастырские ворота, в лес или к речушке, протекавшей у самой ограды.
Хорошее настроение не покидало Витьку. Он перешёл речку вброд и побежал по лесу, то сшибая с дороги сосновые шишки, то высоко подпрыгивая, чтобы достать ветки деревьев. На душе было легко.
Как и всякий беспризорник, оборванный и чёрный, он скитался по вокзалам, поездам, подворотням. Его ели вши, мучили цыпки на руках и ногах, его колотили за неумело стянутый кусок хлеба, выгоняли из чужих тёплых уголков, пока не подобрала его советская власть, которая билась из последних сил, чтобы не дать погибнуть тысячам и тысячам таких же, как Витька, озлобленных, с израненными душами зверёнышей.
В холодных монастырских стенах, где голод оставался ещё главным ощущением в жизни, отогрелась его душа, потому что он был уже не один, не бесправный, не загнанный, а полноправный маленький гражданин-труженик, будущий плотник, самостоятельно сделавший первую табуретку.
Он и не заметил, как горячо привязался к безвременно поседевшей в большевистском подполье Елене Евгеньевне Тищенко, своей воспитательнице, сменившей фронты гражданской войны на тяжкий фронт борьбы с детской беспризорностью.
От Елены Евгеньевны Витька узнал, что он — человек, сын своей Родины и что Родина не покинет его.
…Чувство голода заставило Витьку вернуться к реке. Опоздаешь на обед — стащат твою пайку хлеба, и никакой силой её не вернуть. А главное в обеде — хлеб. На завтрак и ужин давали по кусочку, зато к обеду — триста граммов. Кроме хлеба, полагался суп, который только тем и славился, что был горячий.
На опушке он увидел Нэпмана и Антона. Они сидели под вербой и играли в «ножички».
— Садись, — пригласил Нэпман.
Витька почувствовал, что говорят с ним, как с равным. Ему было это приятно. Он смотрел и удивлялся, как плохо играл Нэпман. Нож у него падал плашмя, не врезаясь в землю. Антон легко выиграл. Коль так, то и Витьке не стыдно сразиться. Он многих обставлял в детдоме.
— Сыграем? — спросил Нэпман.
Предстояло вонзить нож в землю из семи положений. Когда Витька бил с четвёртого, Нэпман ещё не мог осилить второго.
— Пропал мой хлеб, — вздохнул Нэпман.
— Почему? — не понял Витька.
— Так мы ж на хлеб играем. В первый раз, что ли?
Витька не мог признаться, что на хлеб — в первый раз. Преимущество было явно на его стороне, но веру в выигрыш он почему-то потерял. И действительно, хотя с большим трудом, но победил Нэпман. Отказаться от следующей партии не хватило духу. Теперь игра шла на ужин. Витька видел, что не уступает Нэпману, и решил выиграть во что бы то ни стало. Первым, как победитель в предыдущей партии, бил Нэпман. С лёгкостью жонглёра он шесть раз вогнал нож в землю, а седьмой раз — в дерево, с большого расстояния.
Витька опешил.
— Я научу тебя владеть ножом, — покровительственно сказал Нэпман, вытирая травою лезвие.
С чувством неизмеримого превосходства над всем окружающим миром Нэпман направился к монастырю. Антон последовал за ним. Витька смотрел им вслед и понимал, как он ничтожен.
Обедали в бывшей молельне, где разместились и столовая с посудными полками, и учебные классы с книжными шкафами. Длинные столы в две доски и скамейки ребята сделали сами. И за всеми столами сидели детдомовцы и ели хлеб с супом. Многие, чтобы не портить вкуса хлеба, съедали его отдельно, а потом принимались за свои миски.
Хлеб всегда выдавали несвежим. С него обильно сыпались крошки. На этот раз, впервые, он словно дышит. Хорошо выпеченный, мягкий, ноздреватый, как живой. Витька взял лежащую перед ним горбушку и не увидел, а почувствовал грозные взгляды Нэпмана и Антона. Он крепче сжал её в руке, но это было машинальное движение. Горбушка больше не принадлежит ему. Он положил её на стол, а она, точно губка, расправилась, приняла прежнюю форму.
Хлеб! Ароматный, тёплый, вкусный. Сколько раз, глотая слюну, думал о нём Витька. Сколько раз видел во сне большие куски, целые краюхи, буханки, штабеля караваев. Круглые, поджаристые, пахучие, с бугристой полопавшейся корочкой сбоку, где оплыло и зарумянилось, запеклось тесто. Он явственно ощущал этот ни с чем не сравнимый запах свежего черного хлеба и никак не мог взять хоть один кусок в онемевшие, безжизненные руки. Он тяжело стонал во сне и плакал от обиды, и просыпался, и злился, что прервал такой чудесный сон. Он тянул носом, стараясь уловить этот живой запах, который только что так явственно ощущал, и вдыхал пыль товарного вагона или гнилой воздух мусорной свалки, где случайно заснул.
Но то были сны, видения, а теперь перед ним хлеб, его собственный, его доля, его пайка, положенная ему по праву.
За всеми столами ели. Молча, сосредоточенно, как пожилые крестьяне. Даже самые маленькие не торопились, смаковали каждый кусочек, следя, чтобы не уронить крошку. Ели все. И только он один хлебал суп, не отрывая глаз от своей горбушки.
Если схватить её и быстро-быстро, большими кусками запихать в рот, отнять не успеют. Да можно и не спешить. Нэпман отнимать не станет. Даже внимания не обратит. А вечером будут бить. Накинут на голову одеяло и будут бить. Кричать нельзя. Если закричишь, тяжёлые и частые удары в рот заставят замолчать. Хочешь сохранить зубы, терпи молча. Без криков, без стонов. Бьют по справедливости, за дело — значит, нечего артачиться. Будешь вести себя честно, и они выдержат все законы «тёмной». Никто не ударит ногой или в запретные места. Когда упадешь и они увидят, что не притворяешься, оставят в покое.
— Витя, почему не ешь хлеб?
Перед ним стояла Елена Евгеньевна.
— Сладкое на закуску, — не растерялся Витька.
Она потрепала его по волосам, улыбнулась, прошла дальше.
Разделавшись с супом, он взял горбушку, чтобы сунуть её за пазуху и после обеда, незаметно для других, отдать Нэпману. Когда он поднес её к вороту рубахи, аромат хлеба, должно быть, вскружил ему голову. Со злостью оторвал он зубами большой кусок и начал жадно есть.
Пусть бьют. Не в первый раз.
У него не хватило воли взглянуть на Нэпмана, не хватило выдержки не торопиться. За обеими щеками у него был хлеб, и он глотал непережеванные куски, низко нагнувшись над столом.
Весь остаток дня Нэпман даже не взглянул в его сторону, и это было очень плохо, но всё равно свой ужин Витька тоже съел сам. Семь бед — один ответ.
Вечером старшие ребята, несколько воспитателей и директор уехали на соседнюю станцию за продуктами. Отправился с ними и Витькин брат. А Нэпман и Антон остались. Они заболели. У них поднялась температура. Девять лёгких щелчков по головке градусника, и температура будет тридцать восемь и шесть. Сильно бить нельзя — может разорваться ртутный столбик. Нэпман не мог доверить такое дело Антону. Он сам поднимал температуру на обоих градусниках.
Витька рано ушёл в свою келью. Он знал, что придёт Нэпман. Пусть уж лучше скорей это кончится. Он ждал со страхом и упрямством. И Нэпман пришел. Заложив руки в карманы, широко расставив ноги, сказал:
— Ну как?
Витька молчал. Напряжённо ждал первого удара. Но Нэпман медлил. Он смотрел на свою жертву, наслаждаясь предстоящей сладостной местью. Он словно выбирал место, куда ударить, чтобы было красиво, неожиданно и сильно. Но он не такой простак, чтобы первым ударом лишить сознания. Сначала надо позабавиться, чтобы страх перед ним остался надолго. Лёгкая пощечина обратной стороной ладони, потом вторая, так, чтобы раздразнить, разозлить — авось огрызнется. Вот тогда и оглушить кулаком. Подождать, пока придёт в себя, и снова — по щекам.
Такое ощущение было у Витьки, так он понимал эту молчаливую стойку Нэпмана. Он не выдержал.
— Бей! — зло сказал он. — Ну, бей же!
Нэпман стоял в той же позе и смотрел, и это было невыносимо. Потом он сказал:
— Пока ещё рано. Сразу после обхода иди к забитым дверям возле кухонной лестницы.
Резко повернувшись, он вышел.
Значит, не хочет бить в келье. Боится. Ну что ж, придётся идти. Надо расплачиваться. Винить некого, знал, что делал.
Он разделся, лёг и стал ждать обхода. Вскоре появилась Елена Евгеньевна с двумя воспитательницами.
— Ты сегодня один, Витя? — спросила она.
— Да.
— Не боишься?
— Нет.
— Ну, молодец! Спи.
Как только за ними закрылась дверь, он быстро оделся. Подождав несколько минут, никем не замеченный, пробрался в назначенное место. Под лестницей у забитой двери было темно. Он видел, что там никого нет. Прислонился к двери. Послышался шорох. Обернувшись, увидел, как отделились от стены два тёмных силуэта. Он узнал их. Он так и думал, что придут оба.
Нэпман отпер ключом дверь, молча подтолкнул к ней Витьку. Все знали, что эта дверь забита. Оттого что Нэпман так легко открыл её собственным ключом, а потом запер снаружи и спрятал ключ в задний карман, Витька ещё больше напугался.
Но куда они его ведут? Впереди Антон, сзади Нэпман. Значит, не просто бить. Что-то задумали. Зря пошёл. В келье хоть отлежался бы. Если броситься в сторону или поднять крик, могут пырнуть ножом.
Молча прошли через кустарник к высокому дереву у самой ограды. На дерево Антон полез первым. И опять без единого слова Нэпман подтолкнул Витьку, и, когда тот стал взбираться на суковатый ствол и услышал глухой удар о землю, понял, что Антон уже на той стороне.
Держась за толстую ветку, Витька нащупал на ограде место, свободное от осколков, встал на него и прыгнул вниз. Не успел ещё подняться с земли, как рядом оказался Нэпман.
— Раз ты не побоялся съесть мой хлеб, — сказал он, — и, не распуская соплей, пришёл сюда — значит, ты не трус. Ты мне подходишь. Но, если тебе придёт в голову ещё раз меня обмануть, я её расшибу. Понял?
— Понял, — быстро ответил пораженный Витька, догадываясь, что бить его не будут.
— А теперь ты узнаешь красивую жизнь. Пошли.
Витька не спрашивал, куда они идут. Его тело обмякло, и он почувствовал сильную усталость. Но так продолжалось недолго. Радость всё больше охватывала его, и это была уже радость не оттого, что не будут бить, а перед чем-то новым, таинственным. Он верил в Нэпмана, гордо шёл рядом с ним.
Спустя час они были в городе, а ещё через пятнадцать минут Витька увидел «красивую жизнь».
Маленький зал ресторана сверкал. Играла музыка, в зеркалах отражались люстра и хрустальная посуда, с начищенными подносами бегали официанты. Шумели, веселились, смеялись красиво одетые, холёные люди. Низенький человек в чёрном костюме, с чёрными усиками танцевал возле скрипача и пианиста, сидевших на возвышении, то и дело нелепо выбрасывая вперёд живот, и каждый раз это вызывало громкий хохот и аплодисменты. Большая компания в самом центре зала, помогая музыкантам, нестройно пела:
Зазвенело, как звенело раньше, до войны.
За полтинник купишь шляпу, а за два — штаны…
Это великолепие ошеломило Витьку. Восхищенными глазами он посмотрел на Нэпмана, который со скучающим лицом, как человек, пресытившийся всем этим, искал глазами свободный столик.
— О, Николь, прошу, давно не заглядывали, — подбежал к нему толстяк с большой лоснящейся лысиной.
Он дружески взял Нэпмана об руку и повёл, указывая место. На его пальцах сверкали перстни.
— Хозяин ресторана, — многозначительно шепнул Антон Витьке.
Они уселись за столик, Нэпман небрежно раскрыл меню. Витька украдкой глянул в большое зеркало. Ему хотелось придать себе такой вид, как у Нэпмана и этих шикарных людей. Но вид не получался. Сверкающие разноцветные бокалы, ножи и вилки с непомерно большими ручками, накрахмаленные салфетки, будто остроконечные шапки, уложенные на тарелках, белоснежная скатерть, к которой боязно прикоснуться, — весь этот блеск подавлял его. Он увидел, какие у него грязные руки и неподходящий костюм, и совсем растерялся.
А потом было хорошо. Как большой знаток, Нэпман заказал еду с непонятными названиями и графин красивого красного вина. Витька не знал, как приступить к еде. Есть вилкой он не привык, а ложек за столом не было.
Нэпман налил вино, сказал: «За наше дело», — чокнулся с Витькой и Антоном и залпом выпил. Витька тоже выпил залпом, хотя с первого глотка понял, что это самогон. Кусок мяса, занимавший всю тарелку, оказался тонким, как картон, и очень жилистым. Но Витька сразу проглотил его. Нэпман снова предложил выпить, и веселье охватило Витьку, и он понял, как хорошо можно жить на свете.
Потом он видел плачущую женщину, на которую кто-то кричал, и видел, как красиво танцует Нэпман, как много у него здесь друзей и как все они ему улыбаются.
Кто-то подсаживался к их столику, о чём-то шептались с Нэпманом или громко смеялись. Витьке тоже хотелось о чём-нибудь поговорить, но он никак не мог придумать, с чего начать.
Потом придумал. Он спросил, зачем Нэпман устраивал привидение.
Тот солидно объяснил, что готовится к очень важному делу, которое даст возможность уйти из детдома и жить, ни в чём не нуждаясь. Но для этого ему, кроме Антона, нужен ещё один помощник, который был бы маленьким и, главное, очень смелым. Он и решил взять того, кто не испугается даже привидения.
И снова гордость охватила Витьку, и он сказал, что ничего в жизни не побоится.
Расплачивался Нэпман, должно быть, очень щедро. Официант долго благодарил его, раскланивался, приглашал приходить почаще.
Домой попали перед рассветом через ту же «забитую» дверь. Когда Витька проник в свою келью и улегся на топчан, он старался не спать, чтобы лучше насладиться своим счастьем.
Завтрак проспал. Разбудила его Елена Евгеньевна. Она была встревожена, спросила, не заболел ли он, приложила ко лбу ладонь. В детдоме никто никогда ещё не просыпал завтрак. Она думала, что-нибудь случилось.
Витька сказал, что у него очень сильно болит голова, и это была правда. Елена Евгеньевна ушла, а через несколько минут вернулась с его завтраком. Она велела до обеда не вставать и ещё раз попробовала, нет ли у него жара. Ему приятно было ощущать теплую, мягкую ладонь Елены Евгеньевны, и ему хотелось, чтобы она скорее ушла и он мог бы свободно начать думать о вчерашнем вечере.
Как только за ней закрылась дверь, он начал вспоминать… Было обидно, что никто из ребят не видел его в этом шикарном ресторане, где находились только взрослые и красиво одетые люди, среди которых он чувствовал себя хорошо и свободно, как и подобает солидному человеку в таком обществе. Витька забыл, что поначалу растерялся, а если и помнил, то думать сейчас об этом ни к чему. Перед ним встала картина, как он подходил к музыкантам и просил сыграть «Позабыт, позаброшен» и как радостно они согласились, только показали на пальцах, что надо платить. Потом они всё же сыграли, после того как Нэпман угостил их вином. Хорошо бы в следующий раз иметь деньги. Пусть играют то, что захочется ему.
В келью заглянул и вошёл Нэпман. Витька обрадовался, рассказал, что приходила Елена Евгеньевна, которая ни о чём не догадывается. Ему хотелось поговорить о вчерашнем вечере, и он сказал:
— Здорово было, а?
— Да так, чепуха, — нехотя и безразличным тоном ответил Нэпман. — В субботу там будет веселее.
Витька не знал, что бы ещё сказать. Он подумал: может быть, Нэпман опять возьмет его с собой.
— Но к субботе надо подготовиться, — заговорил Нэпман шепотом. — Тебе как раз будет тренировка перед большим делом. Пока это пустяк. — И он рассказал свой план.
Возле комнаты заведующего находится кладовка. Отпирать её — не Витькина забота, она будет открыта. Пока идут уроки, надо подняться туда, забрать шестнадцать пар новых ботинок, которые лежат в мешке, выйти через «забитую» дверь (она тоже будет открыта) и спрятать мешок в крапиве возле высокого дерева. Вот и всё. Бояться нечего. И ребята и воспитатели на занятиях. Заведующего нет. Вернуться надо через ту же дверь. Нэпман будет охранять её внутри монастыря, а Антон — снаружи. Если кто-нибудь случайно пойдёт, они сумеют его задержать и отвести в сторону. Дела всего на пять минут.
— Понял? — закончил Нэпман.
— Понял, — машинально ответил Витька.
— Давай быстрее, пока идёт урок. — И он исчез за дверью.
Витька всё хорошо понял, но ему что-то мешало. Какие-то неясные мысли. Он злился на эти свои непонятные мысли, которые неизвестно отчего привязались к нему. Не трус же он. В конце концов он избавился от них. О чём тут думать, когда так нахвастался своей храбростью. Да и не обязан Нэпман всегда платить за него. А в субботу надо идти в ресторан…
Всё было, как сказал Нэпман. Кладовка оказалась открытой, он легко отыскал мешок с ботинками, быстро спустившись по ступенькам, прошёл через «забитую» дверь, которая тоже оказалась не запертой, и юркнул в кустарник. Теперь уже никто не мог его заметить. Он шёл согнувшись, хотя в кустах всё равно его не было видно.
Вдруг сквозь ветки увидел, что кто-то идёт навстречу. Он шмыгнул в сторону, сунул мешок под куст и едва успел выскочить на дорожку, как показалась женщина. Это была повариха. И что ей только здесь надо? Шляется неизвестно чего. Небось наворовала продуктов, пока все на занятиях, и отнесла куда-то.
Витька стоял с независимым видом, спиной к кусту. Повариха внимательно посмотрела ему в глаза. Наверное, вид у него был более независимый, чем надо. Уже пройдя мимо, она обернулась, опять внимательно посмотрела на него и спросила:
— Что ты здесь делаешь? Почему не на уроке?
— А тебе какое дело? — обозлился Витька и быстро пошёл к дому. Пусть эта дура видит, что он просто гулял.
Повариха направилась к главному входу, единственному открытому входу в монастырь, и, когда она завернула за угол, Витька юркнул в «забитую» дверь. Откуда-то возник Нэпман и запер её.
Витька пошёл на занятия. Ему хотелось быть среди ребят и не хотелось видеть Нэпмана. Он вспомнил, что в спешке оставил раскрытой дверь в кладовку. В том же коридоре — комната Елены Евгеньевны. Значит, о пропаже узнают сразу. Поднимется шум на весь детдом.
После уроков он пошёл в столярку. Яростно и зло строгал доски. Здесь его и отыскал Нэпман.
— Куда дел? — грозно спросил он. — В крапиве нету.
— Спрятал.
— Куда?
— В кусты.
Недобрыми глазами посмотрел Нэпман:
— После отбоя принеси к большому дереву у ограды. Понял?
— Понял.
Витька знал, что за обедом объявят о пропаже и начнется кутерьма. Он решил идти обедать со спокойным и независимым видом. Но по дороге дал подзатыльник маленькой девочке, можно сказать ни за что, растолкал соседей по скамейке, которые оставили ему мало места, придрался ещё к кому-то. Потом вошла Елена Евгеньевна и призвала всех к порядку, сказав, что должна что-то сообщить ребятам, а перекричать всех не может.
Витька не заметил, как низко склонился над своей миской. Он искоса поглядывал на воспитательницу и не мог понять, почему она так часто смотрит в его сторону. Ведь он сидит тихо. Шумят совсем за другим столом.
Когда все стихли, Она сказала:
— Вот что я должна объявить вам, ребята…
Она почему-то умолкла, и Витька замер, перестал жевать.
— Так как старших ребят нет, — продолжала она, — на вас лягут дежурства по кухне.
Дальше она объявила, кто должен дежурить. В числе дежурных был назван и Витька. Только теперь он обратил внимание, что все продолжают есть, а он один сидит как неживой. Ему показалось, что и Елена Евгеньевна это заметила. Он стал есть очень быстро и опять подумал, что это не дело: все едят нормально, и только он один то сидит как истукан, то с жадностью набрасывается на еду.:
Во время «мёртвого часа» в келью к Витьке пришла Елена Евгеньевна с Верочкой и сказала:
— Мы посидим у тебя, Витя. Хорошо?
Верочке девять лет. На вид ей года четыре. Её отец — красный командир — погиб на фронте. Она никогда его не знала. Она видела, как махновцы убили её мать. С тех пор она болеет. Никто не может определить, чем она больна. Верочка живёт в одной комнате с поварихой и почти всё время лежит в постели. У неё маленькое, бледное личико и очень большие чёрные глаза. Они будто не её. Совсем взрослые. В них всегда удивление и упрёк. Заведующий детдомом как-то сказал: «Когда смотришь ей в глаза, чувствуешь себя виноватым».
Елена Евгеньевна опустилась на табуретку напротив Витьки, который сидел на топчане, привлекла к себе девочку и сказала:
— Верочка всё просится во двор, а доктор не велит. Но там сейчас и неинтересно. Вот и Витя не выходил сегодня. — Она помолчала немного, потом спросила: — Ты ведь сегодня дома сидел, Витя? Или выходил?
Как-то странно она говорит. Очень настороженно, медленно, глядя ему в глаза. Он не мог выдержать этого взгляда и не знал, что сказать. Она ждала. Он ответил:
— Нет.
— Вот видишь, Верочка, Витя сегодня тоже не выходил.
Витька смотрел исподлобья и злился. Может быть, поэтому Верочка сказала:
— Я пойду домой.
Она ушла. Елена Евгеньевна молчала. Витька тоже молчал. То, о чём он думал, говорить было нельзя. Он думал: «Вот навязалась на мою голову!»
— Мне очень жаль Верочку, — заговорила она. — Сегодня доктор разрешил ей выходить во двор. Но уже сыро, а у неё нет ботинок…
Витька перестал дышать.
— Кто-то забрал из кладовки всю обувь. Мы решили каждую пару выдавать на двоих, а Верочке — одной. Ни у кого больше нет такой маленькой ноги. Заведующий специально для неё доставал. Это было очень трудно… Напрасно я ей сказала об этом. Теперь она всё время просит ботиночки. Просит хоть показать ей…
Витька искал, к чему бы придраться, чтобы нагрубить ей и чтобы она уходила отсюда ко всем чертям. Как раз в это время начали бить в рельсу — значит, окончился «мёртвый час».
— Я пойду, Витя, — _сказала она. — У тебя уже совсем прошла голова?
— Угу, — буркнул Витька.
После «мёртвого часа» надо было идти в столярку. Он не пошёл. Он долго сидел на топчане и мысленно ругал Елену Евгеньевну. Потом незаметно пробрался в кустарник, разыскал среди грубых солдатских ботинок маленькую пару, подержал их в руках, рассматривая со всех сторон, и бросил обратно в мешок. Он сорвал несколько веток, прикрыл ими мешок в тех местах, где были просветы, обернулся по сторонам и побежал прямо в столярку. Его отругали за опоздание, но потом похвалили, потому что работал он очень усердно до самого ужина. И здесь, за работой, он твёрдо решил, что делать дальше. За несколько минут до отбоя он выйдет через главный вход, отнесёт мешок к высокому дереву у ограды, и пусть Нэпман делает с ним, что хочет. А ботинки Верочки заберёт и подкинет под её дверь. Нэпман ничего не узнает. Подумает, что так и было.
За несколько минут до отбоя, когда дверь ещё не была заперта, но почти все находились уже в кельях, а воспитатели — в канцелярии, Витька пробрался в кустарник и вынул маленькие ботинки. Они лежали сверху. Потом вытащил мешок, но ему мешали Верочкины ботинки. Он опять положил их на место, взвалил мешок на плечи и, уже не думая больше, смело пошёл к главному входу, не таясь, не прячась, не пригибаясь.
Он едва успел проскочить в дверь, как раздался сигнал отбоя. В коридорах никого не было. Ещё издали увидел на кладовке замок. Не останавливаясь, прошёл мимо и постучал в комнату Елены Евгеньевны. Никто не ответил. Потянул за ручку. Дверь открылась, и он бросил в комнату свою ношу.
По дороге в келью натолкнулся на группу воспитателей.
— Уже был отбой, Витя, — сказала Елена Евгеньевна.
— Зайдите в свою комнату, — грубо оборвал её Витька и побежал, не желая давать объяснений и слушать нотацию за грубость.
Не раздеваясь, лег и стал думать, что сказать Нэпману. Не лежалось, не думалось. Он встал. И тут вошла Елена Евгеньевна. Она молча прижала Витькину голову к груди, поцеловала в висок и не оторвала губ, а так и осталась стоять, склонившись к нему, гладя его худые лопатки и перебирая губами волосики на виске. И Витька прижался к ней, боясь, чтобы она не отошла и не увидела его слез.
…Не дождавшись Витьки и не найдя мешка, Нэпман пошёл в город. Берегись, Витька, спуску теперь не будет…
Нэпман пил больше обычного, щедро угощал официантов и всех, кто подходил к столику.
Денег не хватило. Ему поверили. Знали, что на следующий день принесёт.
Идти в детдом не было смысла. Всё равно надо возвращаться в город — доставать деньги. Ночевал в какой-то хибарке на окраине, у скупщика краденого. Рано утром пошёл на рынок. Здесь, между возами, ударили чем-то тяжёлым по голове, когда полез в чужой, туго набитый карман. Он зашатался, но не упал. Навалилась ватага спекулянтов и кулаков, мелькнули перед глазами двое из тех, кого так щедро вчера угощал. А потом уже ничего не видели глаза, заплывшие кровью.
Били не по законам «тёмной», не по справедливости. Били кулачищами, как оглоблями, били ногами в низ живота и под ребра, чтоб не осталось следов. Били, когда обессиленные руки перестали прикрывать голову, когда рухнуло на землю тело.
Резкий свисток остановил одурманенную погань. По дороге в больницу он скончался.
Его хоронили на монастырском кладбище. Он лежал в гробу в серой детдомовской рубахе. И не потому, что его модный костюм был изорван и окровавлен. Он лежал в простой детдомовской одежде, потому что никакой он не нэпман, а такой же детдомовец, бывший беспризорник, как и те, что шли за гробом. Теперь это видели и понимали все.
…Андрей Незыба слушал меня очень внимательно, иногда перебивал, задавая вопросы. Ему жаль было Нэпмана.
Потом он спросил, как дальше складывалась судьба Дубравина, которую он тоже принял близко к сердцу. Я уже собирался продолжить рассказ, когда в вагоне поднялся шум. Какому-то пассажиру надо было сойти на станции Матово, и только сейчас он узнал, что наш экспресс там не останавливается. Он упрекал проводника, не предупредившего об этом, хотя виноват был сам: билет он купил до Москвы и в Матове собирался сделать лишь остановку на день.
Андрей услышал: «Матово», и я понял по его глазам и по его лицу, что он опять ушёл в те безвозвратные дни на разъезде.
Это был странный разъезд со странным названием. За два года до его сооружения геологи нашли вдали от железной дороги новое месторождение редкой руды. От Матова туда потянули ветку. Её строили комсомольцы, вырубая просеку в старом лесу.
Три маленьких разъезда были одинаковыми. Они отличались названиями, написанными на фасадах станционных зданий. Четвёртый разъезд, на седьмом километре, не походил на остальные. Его строил тогда ещё незнакомый мне Андрей Незыба, студент четвёртого курса Института инженеров транспорта. На стройке Андрей проходил практику, а потом остался на оба каникулярных месяца. Он очень любил скрипку и хорошо играл. Но присутствие людей его смущало. Он избегал слушателей. Почти каждый вечер уходил в лес, на свою любимую полянку, и играл.
Спустя несколько лет, когда мы подружились с Андреем и я стал невольным свидетелем всего, что с ним произошло, он рассказал мне о многих своих переживаниях и раздумьях…
На строительство здания разъезда Андрею дали десять дней.
Начальник участка Бабаев сказал ему:
— Собрать из готового материала стандартный домик в три комнаты — дело нехитрое. Ребят выделил тебе хороших, так что не подведи: ни я, ни мой помощник подъехать к тебе не сможем, всю линию сейчас проверяем.
У Андрея было противоречивое чувство. Он выполнял куда более сложные задания. Но то были студенческие проекты или работа под руководством инженеров. Ему хотелось создать что-то оригинальное, особенное, может быть, из ряда вон выходящее. И вот наконец самостоятельное задание. Но строить, оказывается, надо маленький домик барачного типа.
Вечером, когда все улеглись спать, он внимательно рассмотрел рабочие чертежи. Крыша показалась ему некрасивой, пришлось переделать её. Окна тоже не понравились. Он вычертил новые. Потом изменил отделку. Утром Андрей показал бригаде эскиз рубленого домика, выполненный в красках, и все ахнули.
— Да ведь это же из сказок Андерсена, — восхитился Хоттабыч.
Так прозвали здесь единственного старого человека, очень доброго, трудолюбивого и весёлого. Он уже побывал на других комсомольских стройках, и его энергии и жизнерадостности могли позавидовать многие молодые рабочие.
Домик не походил на служебное железнодорожное здание. Никто об этом не подумал. Он был красивый. Может быть, поэтому так придирчиво отбирали лес, подгоняли брёвна одно к одному, рамы и двери зачищали пемзой, тщательно выкладывали ступеньки. Трудились, забывая покурить, и к сроку соорудили чудо-домик. Позади него и с боков не срубили ни одного дерева, впереди не разбили скверика и симметричных клумбочек. Пусть все останется, как сотворила природа в диком лесу.
Выкрашенный масляной краской цвета свежего меда, под красной черепичной крышей, выглядывавший из лесу домик и в самом деле походил на сказочный теремок. Люди смотрели на творение своих рук, искренне удивляясь, как это они сработали такую игрушку. И как раз в это время приехали Бабаев и я — будущий начальник разъезда.
Несколько мгновений Бабаев стоял поражённый, глядя на домик, а вся бригада, переполненная радостью, смотрела на Бабаева. Потом он обернулся, ища Андрея. Тот стоял, скромно опустив глаза, и медленно отделял узенькие ленточки от широкой стружки. Не в силах больше скрыть счастливой улыбки, поднял наконец голову.
— Вон отсюда! — заревел Бабаев. — Это… это… — начал он заикаться, не находя нужного слова, — это сумасбродство, это хулиганство, это чёрт знает что!..
Девять молодых парней и Хоттабыч растерянно смотрели на Бабаева и на Андрея. Им было стыдно за начальника участка, который так кричит, и обидно за Андрея. Он молча и зло рвал на кусочки стружку поперёк волокон. Бабаев продолжал кричать, и все поняли: сюда едет начальник строительства Тимохин. И действительно, вскоре у разъезда остановилась его дрезина. Как и Бабаев, он несколько секунд смотрел на странное сооружение молча.
— Это что же за бантик такой? — обратился он, наконец, к Бабаеву.
Вид у того был несчастный. Вперёд выступил Андрей.
— Это не бантик, товарищ начальник, — сказал он, стараясь твёрдо произносить слова, хотя, казалось, вот-вот расплачется. — Это разъезд «Седьмой километр».
Тимохин, ничего не ответив, отошёл в сторону. Было ясно: он думает о том, что делать. Боясь, как бы тут же не последовал приказ оштукатурить здание, я пошёл за ним.
— Откровенно говоря, чудесный домик, — рассмеялся он.
Я обрадовался и предложил объявить Незыбе благодарность. Тимохин резко повернулся ко мне.
— Если каждый практикант будет строить то, что ему вздумается… — Он умолк, не закончив фразы.
На следующий день Бабаеву был объявлен выговор, Андрея отстранили от работы. А домик так и остался. Не ломать же, коль он уже построен.
Название «Бантик» привилось к разъезду. Иначе его никто и не называл. Когда дорога была сдана, он стал так именоваться во всех официальных документах.
Три года я не видел Андрея. После окончания института его послали на одну из крупных станций. Работа поглощала всё его время. Так продолжалось, пока он не поступил в заочную аспирантуру. Совмещать службу с учением стало трудно. Руководители дороги предложили ему перейти на одну из станций с меньшим объемом работы. Андрей попросился на разъезд Бантик, где оказалось вакантное место дежурного. Движение здесь теперь увеличилось: ветку протянули дальше рудников, и она соединила две магистрали. Пассажирские поезда у нас не останавливались. Да и грузовые чаще всего проносились мимо.
Андрей сошёл на станции Матово, на той самой станции, мимо которой мы должны были теперь проскочить в экспрессе Одесса — Москва. До разъезда всего пять километров, и он пошёл пешком. С обеих сторон близко к полотну, как стена, подступал лес. Неожиданно из лесу показалось несколько девушек. Они несли нивелир с треногой и рейку. Андрей, которому не терпелось скорее увидеть свой домик, быстро догнал их и безразличным тоном спросил:
— Далеко ещё до будки?
— До какой будки? — удивились девушки. — Здесь нет будок.
— Ну, до разъезда, что ли. — В его тоне слышалось явное пренебрежение.
— Хорошенькая будка! — рассмеялась та, что несла рейку.
Перебивая друг друга, девушки стали рассказывать, какой это сказочный домик.
Ему было приятно слушать. Чтобы определить, как вести себя дальше, осторожно спросил, почему разъезду дали такое несолидное название.
— Этого мы не знаем, — последовал ответ.
Андрей хотел было рассказать историю Бантика, но заговорила Валя. Так звали девушку с рейкой.
— Почему дали это название, неизвестно, а кто строил, знаем.
— Кто же? — вырвалось у Андрея.
— Очень хороший человек строил, — убежденно ответила она.
Андрей смутился.
— Построил и уехал, — продолжала она, — и никогда, наверное, не увидит своего разъезда.
— Ну и фантазерка вы! Почему же не увидит? — рассмеялся Андрей. Ему и в самом деле стало смешно. — Вы очень медленно, — неожиданно сказал он и, поблагодарив девушек, размашисто зашагал по шпалам.
Андрей напрасно тогда опасался за своё детище. Приняв у строителей разъезд, я решил сохранить его точно таким, как получил. Андрей увидел, что всё осталось по-прежнему. И краска такая же, и никаких фигурок с вёслами или теннисными ракетками. Он ненавидел эти неестественные серебряные фигуры — обязательную принадлежность почти всех станций.
Из окна дежурки я не узнал Андрея. Он стоял, глядя на дом, и радовался. Я не обратил на это внимания, потому что всякий новый человек, попавший к нам, всегда подолгу любуется разъездом.
Солнце заходило, но было похоже, что наступает утро. Возможно, от тишины и свежести леса, а может быть, от щебетанья птиц, какое обычно можно услышать только ранним утром.
Тишину нарушил сигнал приближавшегося поезда. Сняв со стены большое проволочное кольцо на рукоятке, я заправил в неё жезл — разрешение машинисту следовать дальше — и вышел на платформу. Свесившись на подножке, помощник машиниста ловко подхватил на руку протянутое мною кольцо. Подобрав сброшенный с паровоза жезл предыдущей станции, я направился к себе, когда услышал радостный крик:
— Трифон Карпович, товарищ Жиздров!..
Широко улыбаясь, бежал ко мне Андрей.
— Принимать разъезд приехал? — улыбнулся и я, пожимая ему руку.
Он благодарил меня так, будто домик принадлежал лично ему и был передан нам лишь на сохранение. Мы долго просидели в моём кабинетике. С радостью узнал он, что здесь в качестве стрелочника работает Хоттабыч. У него и поселился Андрей.
Дежурства отнимали немного времени. Почти каждый вечер он выкраивал часок, чтобы, захватив скрипку, отправиться на свою любимую полянку.
Иногда с ним уходила Валя. Она была студенткой техникума, находящегося в Матове, и у нас проходила геодезическую практику. Ему было приятно, что Валя любит и понимает музыку.
Все шло хорошо, пока не появился какой-то странный сигнал. Мы ничего не могли понять. Он раздавался через сутки в самые различные часы. Обычно перед разъездом машинисты давали только сигнал бдительности: один короткий гудок и один длинный. Так они предупреждали, что идёт поезд, чтобы дежурный вовремя встретил и вручил жезл. Другие сигналы на разъезде и не требовались, хотя существует их множество.
Паровозный язык выразителен. Сочетание коротких и длинных гудков дает возможность машинисту передать поездной бригаде и станционным работникам всё необходимое. Каждый сигнал мы знали, точно буквы алфавита. И как не может человек по своей прихоти придумать новую букву, так не придёт в голову машинисту изобретать новый сигнал. А это был бесспорно новый сигнал: короткий, длинный, два коротких. В служебной инструкции таких нет.
Кроме официально установленного значения, в сигналах есть нечто выработанное самими машинистами в течение десятилетий. И многие сигналы даются не так, как они записаны в инструкции. Даже школьнику из железнодорожного посёлка известно, например, что сигнал остановки — это три коротких гудка. Но, если он услышит просто три коротких, сразу поймет, что на паровоз забрался новичок. Квалифицированный машинист даст этот сигнал так: «Тут-ту-тууу!» Все три гудка будут разной тональности и продолжительности. Правда, иной раз можно услышать три совершенно одинаковых коротких и нетерпеливых, даже нервных «Ту-ту-ту!», но это будет не просто остановка. Это значит, что машинисту уже в который раз велят куда-то ехать, а путь занят, или он топку чистит, или ещё что-то мешает ему тронуться с места. И каждый железнодорожник поймет машиниста так: «Слышу, слышу, не приставайте, никуда не поеду.
Подойдите сами и всё увидите».
А послушайте, как машинист дает тот же сигнал остановки у закрытого семафора перед станцией. Какие там короткие! Целую минуту гремит. И станционные работники поймут его: «Эх, вы, зашились, даже на станцию впустить не можете! Из-за вас и пережог, и простой паровоза… Вот и выполняй с вами план!..»
Постоит машинист минут десять и снова даст сигнал остановки. Но значение его будет уже другое: «Ну, сколько же держать будете? Или хотите, чтобы я начальнику отделения пожаловался?» На станции опять поймут его, бросят в сердцах: «Ори сколько хочешь», а всё-таки начнут торопиться, чтобы скорее избавиться от этого крикуна.
Новый сигнал ни на что не был похож. Мы слышали его впервые. Сначала не придали ему значения, но, когда он стал регулярно повторяться, забеспокоились: наша дорога шла мимо разработок руды и имела специальное назначение.
Вскоре мы установили, что дает сигналы комсомолец Костя Громак. Это был способный машинист, но его многие недолюбливали за хвастовство, за то, что подчеркивал своё превосходство над другими. Если опытные механики брали тяжеловесы, Костя говорил: «Подумаешь, невидаль, да я больше увезу». Было в нём что-то неприятное.
Каждый машинист, как и положено, на разъезде снижал скорость. А Костя будто нарочно нёсся так, что, казалось, вот-вот кувырком полетят вагоны. Стоять с жезловым кольцом близко от несущегося поезда страшновато, а порой и небезопасно.
При очередном рейсе Андрей воткнул под жезл записку, предупредив, что, если в следующий раз скорость не будет снижена, он остановит поезд. Под жезлом, который Громак сбросил на обратном пути, Андрей нашёл ответ: «Если вы не справляетесь с работой, уступите её другому».
Была у Андрея и более веская причина с неприязнью относиться к Косте. Нам часто приходилось бывать на станции Матово. Как-то в ожидании попутной дрезины домой мы сидели с Андреем в станционном буфете. Туда же вошла группа паровозников, среди которых был Костя. Продолжая какой-то спор, компания шумно расселась. Разговаривали громко, не обращая внимания на других посетителей. Неожиданно в дверях появилась Валя. Она была в легком ярком платье, стройная, загорелая. Опустив глаза, подошла к буфету. Паровозники умолкли вдруг, проводив её взглядом. Валя взяла мороженое и села близ буфетной стойки.
— Вот это да-а! — протянул кто-то из паровозников. — К такой не подступишься.
— Подумаешь, невидаль, — с пренебрежением сказал Костя. — Захочу — в два счёта познакомлюсь.
— Пари!
— Пари! — протянул руку Костя.
— Надо подойти к ней, чтобы прекратить эту сцену, — поднялся Андрей… — Впрочем, пусть нахал останется в дураках. — И он снова опустился на стул.
Пари состоялось. Условия жесткие: Костя должен сесть за Валин столик и угостить её фруктовой водой. Если она охотно примет угощение и будет активно вести разговор, а на прощание подаст руку — значит, знакомство состоялось. Окончательное заключение выносил арбитр, один из компании, в объективность которого, очевидно, все верили.
Ничего зазорного в том, что девушка выпьет стакан воды, предложенный соседом по столику, Андрей не видел. Но он знал: Валя этого не сделает.
Костя подошёл к ней и что-то сказал. Она ответила небрежным кивком головы, не скрывая недовольства его приходом. Сев напротив, Костя снова заговорил. Она продолжала есть мороженое, точно слова его относились не к ней. Потом стала есть быстрее, и Андрей сказал:
— Сейчас уйдет. Как только поднимется, я пойду навстречу. Не стоит обращать на себя внимание, — посоветовал я.
— Верно, — согласился Андрей. — Да и интересно посмотреть, с каким видом он вернется к своим. Там уже хихикают.
Не успел Андрей закончить фразу, как ложечка в руках Вали замерла на полпути. Она взглянула на Костю и улыбнулась. Сначала едва заметно, потом широко и наконец рассмеялась, откинувшись на спинку стула.
Андрею нравилась открытая улыбка Вали и её смех. Я видел: ему стало больно смотреть. А Костя уже демонстративно требовал у официанта воду. Он налил ей и себе, и она, отпив несколько глотков, сама стала что-то рассказывать. Улыбка не сходила с её лица, и глаза были обращены к Косте.
— Неинтересно смотреть, что делается за чужим столиком, — сказал Андрей, резко поднявшись.
На следующий день, взяв скрипку, он ушёл на свою полянку один, хотя должен был зайти за Валей. И вообще он старался не встречаться с ней.
Спустя недели две по дороге домой Андрей остановился у переезда, пропуская пассажирский состав. Когда промчался последний вагон, Андрей увидел по другую сторону путей Валю. Она смотрела вслед поезду, провожая его грустным взглядом. Пройти мимо было неловко. Андрей поздоровался. Она ответила рассеянно и, не поворачивая головы, сказала:
— Не могу спокойно смотреть на поезда. Мне кажется, поезд — это всегда судьба. Промчался и не догнать его. И будто из жизни что-то ушло. Почему-то жаль себя становится. Окончу техникум, уеду далеко-далеко…
Андрею надо было как-то поддержать разговор. Он сказал:
— Это со стороны так кажется. А в поезде все обыденно.
— Всё равно судьба, — возразила Валя. — Вот едет человек в Москву, торопится, дни считает, а за окном от него убегают посёлки, города, люди… И летит, быть может, от своего счастья всё дальше и дальше и никогда не узнает, где проскочил мимо.
Помолчав немного, Валя спросила:
— Почему вы не берёте меня больше с собой, когда уходите играть? И почему мы стоим? Проводите меня немного.
Они пошли. Андрей сослался на занятость, на то, что и сам теперь редко ходит в лес.
Почти у своего дома, без всякой связи с предыдущим, Валя сказала:
— Недавно я очень смешно познакомилась с одним машинистом…
— Знаю, — перебил Андрей.
Он сказал, что видел их вместе в буфете, умолчав о пари. Но она заговорила об этом сама. Оказывается, Костя рассказал ей правду.
— Почему же вы поддержали его в этом… — он замялся, подбирая слово помягче, — в этом не очень красивом пари?
— Потому что душа у него красивая. Открытая, простая, понимаете? Иной бы на его месте на всякие уловки пошёл, а он сразу же во всём признался. «Сгоряча, говорит, сболтнул, а когда предложили пари, не хватило духу отказаться… Протягивая руку, я понимал, что глупо все это, что вернусь к столу посрамленный, но назад уже хода не было. Если вы скажете: «Уходи», уйду немедленно». Вид у него был растерянный, наивный, он не мог мне в глаза смотреть. Мне стало… — Она неожиданно оборвала фразу и забормотала: — Извините, я забыла… мне срочно надо вернуться…
Не попрощавшись, быстро пошла назад, в сторону разъезда, и, едва скрывшись за деревьями, побежала. Андрей видел, как она побежала. В его ушах ещё звучал только что раздавшийся сигнал: короткий, длинный, два коротких…
…Андрей лег спать поздно. Эта история не выходила из головы. До случая в буфете он относился к Вале довольно равнодушно. Так, по крайней мере, казалось ему. После странного знакомства девушки с Костей Андрей стал чаще думать о ней. А теперь этот сигнал потряс его. Значит, при первой же встрече договорились… Но, может быть, это случайное совпадение? Возможно, у неё действительно было срочное дело?
Весь следующий день Андрею было не по себе. А ещё через день рассеялись все сомнения. Во время его дежурства где-то далеко раздался этот новый сигнал. С тяжёлым чувством он вышел на платформу. Поезда ещё не было. Андрей смотрел вдаль, на блестящие рельсы… Старые сосны ограждали их с обеих сторон, точно гигантские стены. Возле семафора, стоявшего на насыпи, лес отступал в сторону. И именно здесь, на высоком взгорке, появилась вдруг девичья фигурка. Почти одновременно показался поезд. Высунувшись из окна паровозной будки, подавшись вперёд всем корпусом, сияющий Костя кричал ей что-то, энергично жестикулируя, а она приветствовала его, медленно и плавно покачивая рукой.
Андрей видел только фигуру Вали, только её силуэт, но знал: она улыбается Косте.
С этого дня ему стало трудно жить. Его не оставляло мучительное, щемящее чувство ожидания. Он ждал гудков. Помимо своей воли он будет знать теперь о каждом свидании Вали и Кости. Он обречён быть незримым участником этих свиданий.
Движение напряжённое, густое. Каждые полчаса раздается сигнал бдительности: короткий, длинный. Он ждал ещё двух коротких. Сидя за чертежами, при звуке гудка прекращал работу. Ложась спать, прислушивался.
И Валя ждала сигналов. Всё получилось как-то само собой. Дня через два после знакомства с Костей, переходя пути возле семафора, она услышала серию гудков…
Отец Вали был машинистом. Она выросла в железнодорожном посёлке на станции Матово и хорошо знала паровозный язык. Как и все дети посёлка, по звуку определяла, какой паровоз дает сигнал. По гудку могла угадать даже настроение машиниста. Длинный сигнал иногда звучит гордо, победным кличем, а порой похож на жалобу, на плач. Короткий гудок можно дать бесстрастно, как ставят точку в конце фразы. А можно властно, будто восклицательный знак. Паровозный гудок может многое сказать…
В незнакомом сигнале, который она услышала возле семафора, было что-то зовущее, призывное. Валя невольно обернулась. Она увидела в паровозном окне Костю, который радостно махал ей рукой. Спустя несколько часов сигнал повторился. Она поняла: Костя возвращается в своё депо. Это специально для нес он дает сигналы.
С тех пор Валя часто слышала Костины гудки. Теперь они раздавались далеко от разъезда: он заранее предупреждал о себе. Если в такие минуты она находилась поблизости, обязательно шла к семафору. Она видела, как радует это Костю. И самой ей было интересно. Их коротенькие и такие оригинальные свидания казались очень романтичными. Постепенно она привыкла к ним. Если долго не было сигнала, начинала беспокоиться.
Шли дни. Два человека жили на разъезде в ожидании сигнала, тщательно скрывая это друг от друга. Встречались теперь редко.
В очередное дежурство Андрея день был пасмурный. Около шести часов диспетчер передал по селектору:
— К вам идёт шестьсот первый. Поставьте на запасный путь. Сначала пропустим пассажирский и два порожняка.
— Понято, — ответил Андрей и, позвонив стрелочнику, передал распоряжение диспетчера.
А через несколько минут раздался сигнал: короткий, длинный, два коротких.
Андрей пошёл встречать поезд. С какой радостью отказался бы он от этой неизбежной служебной обязанности! Он старался не смотреть в сторону входного семафора. Он знал: она там. У него хватило воли на несколько секунд. Бросил взгляд на стрелку: переведена ли на запасный путь — и медленно, с затаённой надеждой, повернул голову к семафору… Как ей не стыдно! Будто на посту. Стоит, ждет.
Поезд приближался. Андрей развернул красный флажок: никуда теперь не уедет Костя часа полтора, пока не пройдут пассажирский и два порожняка.
Доложив диспетчеру о прибытии шестьсот первого, Андрей посмотрел в окно. Он увидел Костю, бегущего к семафору. Навстречу ему шла Валя…
Андрей встречал и провожал поезда. Механически повертывал рукоятку жезлового аппарата, механически извлекал и передавал машинистам жезла. Точно автомат, принимал распоряжения диспетчера и докладывал о движении поездов. Он все делал правильно и бездумно.
Неожиданно и очень громко раздались в селекторе слова диспетчера:
— Можете отправлять шестьсот первый.
Казалось, только теперь он начал волноваться. Состояние, как перед катастрофой. Он взглянул на циферблат. Час сорок минут они были вдвоём… Зачем он подсчитывает их время?
Разбудив главного кондуктора, дремавшего на табуретке в соседней комнате, Андрей вручил ему жезл. Как и положено, вышел проводить поезд. Главный, кутаясь в большой брезентовый плащ, торопился к паровозу.
Вскоре раздался долгий, тревожный сигнал отправления. Андрей знал: Кости на паровозе нет. Это помощник зовет своего машиниста. Прошло ещё минут пять, и сигнал повторился. Протяжный, тоскливый. Эхо долго пробивалось сквозь лес и где-то растаяло. И снова всё тихо.
Андрей сразу увидел Костю, потому что смотрел на то место, откуда он и должен был появиться. Перескочив через кювет, Костя побежал по шпалам. Поезд тронулся резко, с сильным грохотом, и быстро набрал скорость. Андрей смотрел вслед, ожидая прощальных гудков Вале. Когда длинная красная змейка вагонов скрылась в лесу, донесся далёкий сигнал: короткий, длинный… Сигнал бдительности. Должно быть, по путям шёл случайный прохожий.
Тихо и безлюдно на разъезде. Медленно и бесшумно падают желтые листья. Шагает по дощатой платформе Андрей. Он смотрит на тропку, уходящую в лес. Здесь должна показаться Валя. У края перрона останавливается, стоит минуту и шагает назад. Он не хочет оборачиваться, пока не достигнет конца платформы. Должно быть забыв об этом, делает несколько шагов и поворачивает голову… Напрасно так долго остаётся в лесу.
Сыро, одета совсем легко…
Он увидел её на опушке. Она шла, опустив голову. Наверное, поссорились.
Через час Андрей сменился. Он пришёл домой, сел за рабочий стол и начал ждать. Перед ним лежали схемы, чертежи, расчёты. Но у него теперь было неотложное дело: ждать сигнала. Что будет потом, он не знал. Ему важно было дождаться сигнала, когда Костя поедет обратно.
Он просидел за столом сколько мог и пошёл на разъезд.
— Громак не проезжал назад? — спросил он своего сменщика.
— Проехал, паразит. Несся так, что чуть стрелки не разворотил.
Четыре дня Андрей не видел Валю. Он работал, прислушиваясь к гудкам. Сигнала не было.
Узнав, что у неё грипп, я сообщил об этом Андрею. Он встревожился и в тот же день навестил ее. Она обрадовалась. Оказывается, грипп прошел, но осложнение на ухо. Оно забинтовано. Под глазами чёрные круги.
— Ничего не слышу, — улыбнулась она. — Понимаете, даже паровозных гудков не слышу.
Она слышала гудки. Она замирала при каждом их звуке. Ждет. Боится пропустить сигнал.
Андрей пришёл на следующий день. Повязки на ухе не было.
— Вам лучше? — обрадовался Андрей.
— Да-а, то есть нет, но я не могу больше ничего не слышать.
Ей казалось, будто порою слух пропадает совсем. Иногда она слышит гудки, а бывает, что целыми часами их нет. Не может быть, чтобы поезда так долго не ходили. Она просила посидеть подольше и проверить, все ли гудки она слышит. Казалось, ей безразлично, что он подумает.
Андрей сидел долго. Никогда ещё не было так велико желание услышать этот ненавистный сигнал. Гудков было много, но не те, которых они, втайне друг от друга, ждали.
Андрей ушел, когда стемнело. Моросил мелкий дождик. Домой не хотелось. Он не знал, куда идти. Возле закрытого семафора пыхтел паровоз.
— Почему не пускают? — крикнул из будки знакомый машинист.
— Не пускают? — растерянно переспросил Андрей и вдруг рассмеялся. — Сейчас пустят.
Он ловко взобрался на паровоз.
— Сейчас пустят, — повторил он. И, хотя тон и весь вид Андрея показался машинисту странным, он ничего не сказал, когда тот взялся за рукоятку сигнала.
Над разъездом, над посёлком, над лесом прокатились могучие гудки: короткий, длинный, два коротких.
…Мы молча стояли с Андреем у окна вагона, и каждый думал о тех далеких днях. Я уже не пытался больше отвлечь его от воспоминаний.
Перед какой-то станцией машинист резко затормозил поезд. Это вывело Андрея из задумчивости. Неожиданно он сказал:
— Как всё же нелепо погиб Нэпман… Не сумели вовремя помочь человеку, поддержать его, вот и погиб… А что дальше было с Дубравиным?
— После детдома поступил в железнодорожный техникум.
— И все пошло хорошо?
— Да не очень.
— Расскажи.
— Слушай.
Виктор Дубравин не думал, что его могут выгнать из техникума. Но теперь никаких сомнений не оставалось. Преподаватели уже не вызывали к доске, не обращали на него внимания. Все ждали педсовета, хотя знали, что это только формальность. Фактически вопрос уже был решен.
В жизни всегда так получается. С первого курса он сам хотел уйти. До каникул дотянуть, уехать, а обратно не возвращаться. Но тогда его удержали. Хитростью удержали. А вот сейчас, когда он уже на втором курсе, когда начали наконец изучать паровоз — эту удивительную машину, — его выгоняют.
На первом курсе, за неделю до зимних каникул, он выписал билет в Москву. Там не пропадешь.
Проездные документы не выдали. Сказали, что вызывает начальник техникума, Николай Кузьмич Масленников. Значит, успел как-то пронюхать. Он всегда всё знает.
Будь это не Николай Кузьмич, можно бы наплевать. Без билета ехать не в первый раз. Но начальник мужик стоящий, и Виктор его уважает. Должно быть, потому, что у него два боевых ордена: за Перекоп и ещё за какой-то особый героизм. А возможно, и по другой причине: он не похож на начальника. Здоровается за руку, на переменах забегает в курилку и, если случается, нет у него папирос, не стесняясь, просит у ребят. За ним не пропадает.
Особенно хорошо он относился к бывшим беспризорникам, которых кое-кто сторонился. Их было шесть человек, и все они очень остро переживали любое напоминание о своем прошлом. С Николаем Кузьмичом получалось как-то по-иному. Он охотно рассказывал им о гражданской войне и сам с удовольствием слушал об их собственных «подвигах». Они его не стеснялись.
Виктор решил явиться на вызов и не мудрить, а, как только спросит, честно признаться, что учиться не будет. Но, оказалось, он вызвал всех шестерых. «Я, говорит, вам сюрприз приготовил. Вот путёвки на экскурсию в Ленинград, с полным питанием на месте, а вот деньги на дорогу. Стипендию приберегите, после каникул пригодится».
Все обрадовались. Отказаться Виктору было неловко. Да и почему бы не съездить в Ленинград?
Только в поезде спохватились, что за путёвки директор велел расписаться, а за деньги — нет. И стипендию и всякие ссуды выдавал только кассир. И всегда надо было расписываться и проставлять сумму прописью. А тут выдал сам, без всякой ведомости. Как-то нехорошо получилось.
Бросать техникум сразу после возвращения из Ленинграда было и вовсе неудобно. Решил потянуть месячишко. Когда снова собрался уходить, как назло, Николай Кузьмич позвал всех шестерых к себе на день рождения. «По возможности, говорит, принесите подарки. Подготовить успеете, впереди ещё целая неделя». Он объяснил, что подарки принимает только контрольными работами с оценкой «хорошо» или «отлично». Если не получится, предупредил он, тоже не страшно, можно и так прийти. Но не вздумайте покупать чего-нибудь. Выгоню».
Все знали: не выгонит и даже не упрекнет. Только покраснеет. Странный человек. Если ему нанесут обиду или оскорбят, он краснеет от стыда. Даже непонятно, как он ордена за героизм получил.
Портить ему настроение в такой день не хотелось. И без подарка являться было стыдно. Виктор злился на Николая Кузьмича и мысленно ругал его.
На вечере, куда пришли преподаватели и много другого народа, ребятам было не по себе. Кто-то сказал, что зря позвали сюда беспризорников. Они не слышали этого. Они это чувствовали. Если человек говорит даже очень вежливо, улыбается, но думает о них, как о беспризорниках, они это чувствуют и уже сами не могут спокойно разговаривать.
Всем было неловко — и ребятам, и другим гостям. Только Николай Кузьмич ничего не замечал. Он произнес тост за Виктора и его товарищей, за их отцов, которые отдали жизнь за революцию, за всех здесь присутствующих. Он поднял вверх шесть контрольных работ, на которых стояли оценки «отлично» и «хорошо», и сказал, что гордится своими питомцами и верит в них, потому что они, хлебнув немало горя, не пошли по легкому пути в жизни, а стараются быть достойными своих отцов. И он каждому из них в отдельности пожал руку. Преподавателям тоже захотелось пожать им руки, и неловкость, которая была вначале, как-то прошла.
После такого вечера сразу бросать техникум было совершенно невозможно. И ещё был подходящий случай уйти наконец, и опять получилось так, что помешал Николай Кузьмич. А вот теперь, когда самое трудное позади, когда он уже на втором курсе, его исключают.
Откровенно говоря, единственное, чего ему жалко, это паровоза. Те, кто не понимают, думают, что ничего особенного в этой машине нет. Они не представляют, какая в ней таится сила. Она вырабатывает в час около двадцати тысяч килограммов пару. Если этот пар сразу выпустить, его хватит, чтобы окутать всю Дворцовую площадь в Ленинграде вместе со всеми дворцами. Это целое небо. Но его загнали в один котёл. Пар распирает котёл с силой пять тысяч тонн. Он так давит на воду, что она не может кипеть. Она закипает только при двухстах градусах.
Виктор забросил остальные предметы. Снова появились «хвосты», от которых он едва избавился. Зато на уроках по курсу паровоза он просто бог. У него не хватает терпения плестись вместе с классом, и он ушёл далеко вперёд. Разве мог он ждать три месяца, пока начнут изучать инжектор! Просто уму непостижимо, что это за прибор. Котёл соединен с тендером, как сообщающиеся сосуды. Если открыть клапан, бурлящий кипяток и пар должны со страшной силой ворваться в тендер, где вода плещется, точно в бассейне. А происходит все наоборот. Холодная вода, преодолевая могучее давление пара, идёт в котёл.
Виктор не оставил учебника, пока не докопался, почему так получается. Целые ночи он просиживал над книгами о паровозе.
…Так было и перед тем злополучным днем. Он засиделся за «Историей локомотива» и лег спать только на рассвете. Утром его едва растолкали. Первые два урока была математика. Он совершенно не подготовился. Он не имел понятия о том, что задано. Сидел на уроке и ждал звонка.
Сорок пять минут идёт урок. Это две тысячи семьсот секунд.
И каждую секунду могут вызвать к доске.
Какая ни с чем не сравнимая мука — ждать звонка! Ждать, хотя урок только начался и ещё не взялся за журнал математик, чтобы выбрать первую жертву. Никогда не бывает в классе такой настороженной тишины, как в эти нестерпимо томительные секунды.
Преподаватель медленно достает из кармана футляр, аккуратно извлекает очки, щурясь смотрит на них против света и, подышав на стекла, начинает тщательно протирать их. Наконец надевает очки, с отвратительной медлительностью прилаживая за ушами дужки. Обводя долгим взглядом переставший дышать класс, торжественно раскрывает журнал.
Он тянет, будто нарочно, будто издевается, наслаждаясь своей властью. Он словно хочет продлить её и мстить за все огорчения, что порой причиняют ему здесь. Всё замерло, и слышно только, как шелестят журнальные страницы.
Виктор следит за глазами математика. Они медленно скользят по алфавитному списку. Уже первые буквы пройдены. Вот взгляд задержался. Дубравин опускает голову… Секунда, вторая, третья… Тишина. С надеждой поднимает глаза. Миновало. Уже где-то на «С».
Наконец фамилия названа. Будто вырвался общий вздох облегчения. Будто фотограф сказал: «Готово». Расслабли напряжённые мышцы, все задвигались, заёрзали. Скрипнул стол, упала книга, кто-то кашлянул, кто-то шмыгнул носом. Послышался шепот.
Наступает передышка минут на десять — пятнадцать. Хотя нет. Вызванный к доске уже через несколько минут допускает ошибку.
— В чём ошибка, скажет нам… — Преподаватель обводит глазами класс.
Виктор ниже склоняется над тетрадью.
— …скажет нам Дубравин.
Виктор медленно поднимается. Смотрит на доску, вглядывается, шевелит губами: «…логарифм… икс…та-ак…»
Ну откуда ему знать, где ошибка! И кому нужны эти логарифмы и кто только их выдумал! На паровозе логарифмов нет…
— Садитесь.
До конца урока остается тридцать семь минут. Успеет ещё десять раз спросить с места и вызвать к доске… Нельзя так часто смотреть на часы. От этого время тянется медленнее. Надо о чём-нибудь думать.
Какое странное это явление — звонок. Кажется, ничего в мире не может доставить такой радости, так быстро преобразить подавленного и притихшего человека, как звонок. Хочется выкрикнуть какое-нибудь нелепое слово, щёлкнуть по стриженому затылку товарища или закричать «ура». И уже нет сил усидеть на месте даже лишнюю минуту, дослушать до конца фразу преподавателя.
Какое странное это явление — звонок. Гремит, как барабанный бой врага, как сигнал бедствия. И целые толпы, будто под гипнозом, покидают весёлые коридоры и добровольно идут на расправу. Звонок с урока — коротенький и тихий. О конце перемены он возвещает так, что могут лопнуть барабанные перепонки. Подойти бы да грохнуть по этому молоточку, по чашечке, чтобы разлетелись вдребезги… Снова долгие сорок пять минут. Две тысячи семьсот секунд…
Надо думать о чём-нибудь интересном. И он вспоминает. Ночь. Огромная станция забита поездами. Яркий свет прожекторов освещает красное полотнище:
«Грузам пятилетки — зеленую улицу!»
«Водить поезда, как Пётр Кривонос!»
Где-то среди эшелонов затерялся нефтяной состав. Это тоже груз пятилетки. Сюда его гнали на большой скорости, а вот здесь будет дожидаться очереди часа полтора. На паровозе все замерло. Задвинув окна, дремлют на своих мягких сиденьях машинист и помощник. Безжизненная спит машина. Только лениво и беззвучно перебегают огоньки в потемневшей топке да время от времени, точно испугавшись во сне, всхлипнет насос. И снова всё тихо.
Сзади, на угольном лотке, сидит кочегар Виктор Дубравин. Он практикант. Это первая его практика. На паровоз лишних людей не пускают. А он член паровозной бригады, без которого нельзя обойтись. Он нужен здесь. Вместе с машинистом и помощником он водит поезда с грузами пятилетки. Водит по-кривоносовски.
Теперь оба они спят. Он принимает на себя полную меру ответственности за паровоз и всю полноту власти над ним. Это ничего, что никто его не уполномочивал и спрос с него самый маленький. Не в каждую поездку выпадает случай похозяйничать на паровозе.
В будке больше пятидесяти маховиков, рукояток, рычагов, приборов. Ими управляют машинист и помощник. Кочегару ничего не достается. Он только и делает, что без конца швыряет уголь из тендера в лоток. Даже в топку он не имеет права подбросить. Топить паровоз — дело тонкое и входит в обязанность помощника. Но управлять приборами он может. Откровенно говоря, теоретически он знает больше этого помощника. Он знает о таких вещах, которые редкому машинисту известны.
Виктор сидит на лотке и сторожит стрелку манометра. Она уже возле красной чёрточки. Ещё немного, и тонко запоет струйка пара на котле, сожмутся могучие стальные пружины предохранительного клапана, и, как огнемёт, ударит в небо раскалённый пар, которому уже некуда деться в котле. Не будь этого клапана, котёл разнесло бы на мелкие куски.
Но Виктор не допустит, чтобы пар без пользы уходил из котла. Стрелка манометра вот-вот закроет красную чёрточку. Пора.
Он подходит к приборам. Вид у него солидный, какой и положено иметь опытному паровознику. Повертывает одну рукоятку, приподнимает другую. Раздается щелчок, и с резким скребущим звуком вода устремляется в котёл. Холодная вода в бурлящий котёл. Она собьет пар, снизит давление.
При первом же звуке инжектора схватывается помощник, резко повертывает голову машинист. Инстинктивно они бросают взгляд на водомерное стекло и манометр. Словно сговорившись, без единого слова, оба устраиваются поудобней и тут же засыпают.
Виктор воспринимает это как похвалу. Он всё делает правильно, на него можно положиться, можно спокойно спать.
Паровозники могут спать в любом положении, под любой грохот. Они не проснутся, если на соседнем пути будут бить молотком по буферным тарелкам. Но стоит мальчишке, бегущему мимо, из озорства шлёпнуть ладошкой по тендеру, и машинист насторожится.
Нельзя сказать, что паровозники спят чутко. Их уши улавливают и воспринимают только те звуки, которые касаются их машины. Паровоз они ощущают, как собственное тело.
Виктор снова садится на угольный лоток. Теперь уже его ответственность за паровоз признана. Он должен оправдать доверие. Чаще, чем надо, поглядывает на водомерное стекло. Воды в котле много, можно не беспокоиться. Но он знает: упустить воду страшно. Потолок топки, не омываемый водой, покоробится, разорвет сотни болтов и тяг. А может быть ещё хуже. Катастрофически быстро поднимется давление, и, разорвав, как шпагат, тяжелые стальные оковы, котёл сорвётся с рамы и улетит метров на сто.
Виктор знает, что такие случаи бывают очень редко, да и то не на стоянке, а на ходу. Но всё равно он понимает: от него зависит жизнь машины и людей, это доверено ему, и он улыбается…
Но почему смеётся весь класс? На всякий случай он тоже смеётся, и это вызывает бурный хохот.
— Я уже в третий раз обращаюсь к вам, Дубравин, — спокойно говорит преподаватель. — Прошу к доске.
Подавив тяжёлый вздох, Виктор поднимается. Ну что они от него хотят? Он идёт, думая о звонке. Сколько осталось? Посмотреть на часы не успел, а теперь неудобно. Заметит. Единственное спасение в звонке. Если осталось немного, есть смысл тянуть. Можно долго и тщательно вытирать доску, аккуратно, не торопясь писать условие примера или задачи, перепутать что-нибудь и, когда преподаватель поправит, «по ошибке» стереть всё. Потом начинать сначала. Когда условие будет написано, можно повторить его. Хорошо бы, конечно, выйти в коридор намочить тряпку…
Он вытирает доску левой рукой, чтобы видеть часы. Остается тринадцать минут. Эх, звонок-звоночек, не дождаться тебя…
Написав наконец условие примера, Виктор бодро говорит:
— Мы имеем логарифм дроби. Логарифм дроби равен логарифму числителя минус логарифм знаменателя.
— Правильно, — одобрительно кивает головой преподаватель.
— Приступаем к логарифмированию, — так же бодро продолжает Виктор.
Оказывается, логарифмировать нельзя. Оказывается, в числителе многочлен. Надо сначала преобразовать его. Как это сделать, он не имеет даже отдаленного представления… И для чего это надо делать, тоже непонятно. Его вполне устраивает и многочлен. И какой там многочлен, когда всего X2 — У2. Ему говорят, что это просто формула. Он и сам видит, что это формула. И что же?..
— Вы совсем ничего не знаете, садитесь.
Обиженный, понуро идёт на место. Раскатисто звенит звонок.
На втором уроке Виктор спокоен. Теперь преподаватель уже не спросит с места, не вызовет к доске. Можно продолжать «Историю локомотива». Вчера прервал на самом интересном месте.
Урок в разгаре. На коленях — книга. Виктор незаметно, беззвучно листает страницы, ищет, где остановился. Вот смешная выдержка из «Горного журнала». Он уже читал ее, но снова пробегает.
«При первом приступе к исполнению сего предприятия встречены были Черепановым следующие затруднения. Во-первых, печь, им избранная, не давала довольно жара, так что котёл долго нагревался, и паров оказалось недостаточно, и, во-вторых, он был озабочен приисканием удобного механизма для соделания сухопутного парохода его способным ходить взад и вперёд без поворачивания, как то делают обыкновенные повозки. При необычайной сметливости Черепановых и при данных им способностях, они, однако же, скоро достигли цели своей: сухопутный пароход, ими устроенный, ходит ныне в обе стороны по нарочно приготовленным на длину 40 сажень чугунным колёсопроводам и может возить более двухсот пудов…»
Первый русский паровоз. Но кто же в старой России станет обращать на него внимание, если он изобретен простыми рабочими! А русские самородки — сын и отец Черепановы — почти в одиночку, без материальной и инженерной помощи, бились над совершенствованием своей модели и создали новую машину, которая тянула уже не двести, а тысячу пудов, развивая большую по тому времени скорость. Этот паровоз был готов, когда только начала строиться первая железная дорога Петербург — Царское Село. Но царское правительство не пожелало даже взглянуть на отечественную машину. Отвалив кучу золота, оно выписало два паровоза из-за границы…
Виктор задумывается, потом снова листает книгу… Первая авария на транспорте. Паровоз наскочил на телегу с маслом и яйцами. Против паровоза поднята страшная кампания. Стефенсон изобретает гудок, чтобы предупреждать о движении поезда. Противники паровоза совсем обнаглели…
Идёт урок. Кто-то отвечает, кто-то рвётся к доске, кто-то трепетно ждёт своей участи. Виктор далёк от всего этого. Он не замечает, как поглядывает на него преподаватель, не слышит, как наступает тишина. Настороженная тишина перед вызовом очередной жертвы.
«Железные дороги помешают коровам пастись, куры перестанут нести яйца, отравленный паровозом воздух будет убивать пролетающих над ним птиц, сохранение фазанов и лисиц станет невозможным, дома близ дороги погорят, лошади никому не будут нужны, овес и сено перестанут покупать…»
И в полной тишине настороженного класса Виктор громко хохочет.
— Выйдите за дверь!
Да, это ему. Он даже пригнулся. Преподаватель гневно повторяет свое требование.
Тихо и пустынно в коридоре. Как не сообразил захватить книжку! Теперь за ней не вернешься… Ужасно неприятно одному в пустом коридоре. В классах идёт жизнь. За этими дверьми смех. А вот здесь слышен только голос преподавателя. Должно быть, объясняет новое.
Побродив по коридору, Виктор спустился вниз. Над стенными часами, под самым потолком, — звонок. Подвел сегодня, чёртов звонок. Висит себе, как святой. А сколько людей сейчас думают о нём, ждут его! До конца урока одиннадцать минут. Человек десять во всех классах успеют получить «неуды». В среднем по одному «неуду» в минуту. Сколько нежданного счастья может принести этот бездушный звонок! И как это просто — повернул выключатель, и готово: ни одного «неуда».
Какой-то толчок, вспышка безрассудной удали, и звон раскатисто понёсся по этажам.
…Кто-то растерянно смотрел на часы, кто-то пытался удержать на месте людей. Но велика и непререкаема, как государственный закон, сила звонка. Ринулись в коридоры весёлые потоки. Не удержать их.
Виктор и шагу не успел сделать, как подлетела к выключателю сторожиха.
— Ах ты, беспризорник проклятый, погибели на тебя нету! — кричала она, потрясая кулаками.
Прокатилась по телу и хлынула к горлу горячая волна, захлестнув дыхание. Виктор размахнулся, но какая-то не его, чужая, сила будто схватила за руку.
— У-у, старая… — слово вырвалось отвратительное, страшное, и уже не вернуть его.
Женщина зажмурилась, зажала ладонями уши…
Теперь его исключают. Все об этом знали. Ждали педсовета, который только формальность. Они думают, что он пойдёт просить. Никуда он не пойдёт, никого умолять не собирается. Жаль, конечно. Не хватило выдержки. Но всё равно, ни одного слова нотаций выслушивать не будет. Ваше дело исключить, а поучать хватит. По самое горло сыт поучениями. И никаких извинений у неё просить не будет. Пусть не лезет.
К начальнику его вызвали вечером. Ни за что не пошёл бы, не будь это Николай Кузьмич. Хороший он человек, только очень навязчивый. Виктор всё время у него в долгу. То путёвка в Ленинград или день рождения, то премия за производственную практику и лучшее место в общежитии, и ещё чёрт знает сколько всяких поощрений. Постоянно чувствуешь себя обязанным ему.
Виктор хорошо знал, что ждёт его в кабинете начальника. Николай Кузьмич не повысит голоса, не скажет грубого или обидного слова. У него будет даже виноватый вид; ничего больше он сделать не может. Посоветует, как дальше жить, на прощание подаст руку. Чего доброго, ещё покраснеет. И всё это будет нестерпимо, и не будет возможности его не слушать.
Уж лучше бы вызвал завуч. Тот берёт криком. Начинает разговаривать спокойно, а уже через минуту орёт как сумасшедший. С ним легче. Послать его про себя ко всем чертям и хлопнуть дверью. Кричи на здоровье.
А вот как быть сейчас? И почему так не безразлична ему эта последняя встреча?
Виктор шёл озлобленный, все больше накаляясь и настраивая себя против Николая Кузьмича, не в силах придумать, как отвечать на его спокойный тон. Несправедливый в своём озлоблении, он понимал это, злился ещё больше и переступил порог кабинета начальника, готовый к любому безрассудному поступку.
Как и ожидал Виктор, тон у Николая Кузьмича был спокойный:
— Вещи собрал?
— Собрал.
— Когда едешь?
— Да хоть завтра… Общежитие могу освободить сегодня.
Николай Кузьмич откинулся на спинку кресла и каким-то колючим, незнакомым Виктору голосом сказал:
— Завидую тебе. Легко по жизни пройдешь… В душу мне наплевал и с эдакой лёгкостью попрыгунчика: «Да хоть завтра»!.. А отмывать кто будет?! — неожиданно закричал он и стукнул кулаком по столу. — Мне куда от людей глаза прятать? Или на всю жизнь, как короста, твои плевки прирастут ко мне!
Он вскочил и быстро заходил по кабинету.
— Нет, брат, шалишь! Ты походи, помучайся да каждый день в глаза ей посмотри…
Виктор опешил. Он приготовился совсем к другому. Он совершенно растерялся. То ли оттого, что впервые услышал, как кричит Николай Кузьмич, то ли от его страшных слов и неожиданного оборота, какой принимало дело. Он действительно думал только о себе, о своей будущей работе. А ведь Николай Кузьмич так часто говорил, что верит в него, чуть ли не гордится им.
А тот вдруг остановился и, растягивая слова, сказал:
— Не исключу я тебя. Понял? — Он схватил со стола лист бумаги, напечатанный на машинке, и, тряся им перед носом Виктора, злорадно заговорил: — Это приказ о твоём исключении. На подпись принесли. Видел? — И он в клочья разорвал бумагу. — А теперь убирайся! Иди к сторожихе, собери всех преподавателей и студентов, плюнь им в лицо: «Что, исключили? На-ка, выкуси! У меня здесь своя рука — сам Николай Кузьмич. Что хочу, то и делаю! Я вам ещё не такое устрою. Вы у меня все запляшете! Сторонись, Дубравин идёт!»
Тяжело дыша, он опустился в кресло. Обессиленный, бесстрастно и тихо сказал:
— Не могу я тебя исключить, Виктор. Понял? Ни одного из вас шестерых не могу. Не прощу себе потом. Иди. Поступай, как велит тебе совесть.
Виктор быстро и молча вышел из кабинета, потому что опять этот проклятый комок подступил к горлу. Да и всё равно не мог бы он теперь ничего сказать, не мог бы выразить охватившие его чувства. Ни разу не мелькнула мысль о том, что его не исключили. Что-то очень большое, волнующее заслонило эту маленькую радость. Могучие руки, как и в детдоме, поддерживали его и не давали упасть. Руки, которые добывали советскую власть в большевистском подполье и под Перекопом. Это сама Родина прикрыла последние израненные рубцы его души и с материнской щедростью ещё раз поверила ему.
Так отвечай же Родине, Виктор!
Не в силах разобраться в собственных мыслях и чувствах, он машинально двигался по коридору. Закончилось какое-то собрание, и шумная толпа обступила раздевалку. Виктор шел, и люди смотрели на его странный, растерянный вид, на устремленный куда-то взор и расступались, и каждый, кто взглянул на него, уже не мог оторвать глаз и не мог понять, что с ним происходит.
Он вошёл в раздевалку и остановился перед сторожихой. Она тоже встала, зажав в руках чьи-то пальто и шапку. Они глядели друг на друга.
Самый большой задира, упрямый и сильный, с болезненным самолюбием, ни перед кем не склонявший головы, он стоял расслабленный и беспомощный, и покорные глаза, и подрагивающие губы — всё существо его молило: «Прости меня, мать!»
Выпали из рук пальто и шапка, женщина рванулась к нему, встряхнула, взявши за плечи, зашептала:
— Ну что ты, дурачок, да я уже к начальнику ходила, это я во всём виновата, не бойся, он обещал…
…Разговор с Николаем Кузьмичом Масленниковым был в жизни Виктора Дубравина последним ударом, который вышиб из него остатки мальчишества, безрассудства, беспризорщины. Родился новый человек.
Не раз хотелось Виктору сказать Николаю Кузьмичу какие-то хорошие слова, но он так до окончания техникума и не подобрал их. Они сами пришли в голову много лет спустя. Вот как это произошло.
Угля было мало, и он был плохой — одна пыль. По закону Дубравин не имел права выезжать под поезд и не имел права рисковать. Он, должно быть, не понимал, что если встанет в пути, то надолго задержит все движение воинских поездов. Но другого выхода не видел. Он подумал, что всё-таки дотянет до Сухиничей, потому что состав лёгкий и маленький. Он считал, что не имеет права отказаться от этого поезда, в котором тысячи первомайских подарков фронтовикам от рабочих и служащих тыла. И если не отправить подарки сегодня, то они к сроку не поспеют. А ведь в одном из вагонов лежала и его посылка, которую он, как тыловик, приготовил вместе с женой и дочерью.
Самое главное — добраться до Сухиничей. Там угольный склад, и дальше ехать — уже одно удовольствие. У него был свой план, и он думал, что всё-таки дотянет, хотя опытные машинисты сомневались и советовали сначала съездить одним паровозом за топливом. Они не знали, какой у него план. Ещё в мирное время, когда он служил в армии на Дальнем Востоке, у него уже был подобный случай, и он решил действовать, как тогда. Он сам взялся за лопату. Вел поезд и сам топил. Сначала помощник обиделся. Получалось, будто ему не доверяют. Но, когда увидел, как действует машинист, понял: сам он так не сможет, хотя уже не первый год за левым крылом.
Дубравин рассеивал уголь тончайшим слоем равномерно по всей колосниковой решётке, и слой топлива был ровным, как бильярдный стол. Помощник видел это и заявил, что так может делать только ловкий жонглер. Дубравину было приятно это слышать. Он сказал:
— Ты знай смотри за воздухом, а то с этой топкой и выглянуть некогда.
Но помощник и так следил за воздухом. Самолёты не показывались.
Чтобы меньше охлаждать топку, Дубравин подбрасывал уголь очень быстро и совсем маленькими дозами, потом хватался за реверс, подтягивая или отпуская его, убавлял или прибавлял пару рукояткой регулятора, открывал песочницу или притормаживал и бросался к топке, чтобы скорее добавить угля и не опоздать к приборам, когда начнётся уклон, или подъём, или закругление, и, сделав всё, что надо, успеть подбросить угля.
Три часа он так метался между топкой и правым крылом, и у него не осталось сил. Но они уже и не нужны были, потому что показались Сухиничи. Кочегар подмёл тендер, и собранного угля хватило, чтобы подбросить в последний раз. У семафора их не держали, и было ясно, что до склада дотянут.
Пока грузили на паровоз уголь, Дубравин сидел в конторке и не заметил, когда налетели бомбардировщики. Их было много, и метили они, конечно, в станцию, но угодили в склад. Все бомбы первого захода упали на угольные штабеля.
Взвихренные могучими волнами, поднялись тонны угольной пыли. Уголь словно растворился в воздухе и пропитал его, потому что воздух стал совершенно черным. Оседать уголь не успевал: все время падали новые бомбы.
Дубравин выскочил из конторки, но его не задело осколками и не ударило воздушной волной. Двигаться он не мог: ничего не было видно. Он стоял, как замурованный в стене, и только кусочки угля били по голове и по спине, как град. Даже лучи солнца не пробивали чёрной массы. Он побежал, шаря впереди руками, чтобы выбраться из этого ада, хотя какой уж там бег в такой кромешной мгле…
И всё-таки он выбрался и, отбежав ещё немного, обернулся, чтобы определить, где его паровоз. Должно быть, на складе загорелись дрова или пакля: в одном месте воздух стал странно просвечиваться. Угольная пыль над этим местом кое-где воспламенялась или просто блестела, и со стороны вся эта исполинская, чёрная, искрящаяся масса была похожа на какое-то космическое явление природы.
Дубравин оказался возле бензиновой цистерны, которую пропорол осколок. Из отверстия била струя огня, как из форсунки. Возможно, он и не догадался бы, что надо делать, но два дня назад видел, как такое же пламя погасил на другой станции знакомый машинист. Дубравин поступил точно так же. Забравшись на цистерну, изловчился и накрыл ватником пламя. Оно метнулось в сторону, рассекло ватник, и это даже помогло Дубравину заткнуть дырку одной полой. Огонь сразу погас.
Он спрыгнул на землю и начал дуть на обожжённую руку, когда выскочил откуда-то совершенно разъярённый дежурный по станции.
— Вместо того чтобы прятаться за вагонами, — кричал он, — надо скорее угонять свой состав. Вон другие машинисты давно растаскивают поезда в разные стороны.
Дубравин не из тех, кто смолчит, если его незаслуженно оскорбить. Не будь сейчас такой горячей минуты, он показал бы этому типу, где раки зимуют. Но пока решил не связываться. Он только приметил этого типа, чтобы на обратном пути рассчитаться с ним, и молча пошёл туда, где должен был находиться его паровоз. Он не захотел бежать.
Когда падают бомбы, люди всегда бегут. Но почему бегут, никто не знает. Просто в такие минуты трудно стоять на месте или идти медленно. И часто бывает так, что бежит человек, будто торопится поспеть в то место, куда как раз летит бомба.
Виктор шёл, и вдруг из чёрного облака выполз паровоз. Помощник сам догадался выехать оттуда.
В станционные пути бомбы не попали. Должно быть, мешали зенитки. Они не сшибли ни одного самолёта, но такую подняли пальбу, что тем уж, видно, было не до целей.
Дубравин выехал без сигналов. Всё равно в этом грохоте и хаосе никаких сигналов не услышишь. Выходной семафор был ему открыт, и он быстро набрал скорость.
Поездка от Сухиничей и в самом деле оказалась лёгкой. Дубравин давно привык водить тяжеловесные составы по шестьдесят — восемьдесят вагонов. А тут всего двадцать восемь. Будь это до войны, не стал бы позориться, ни за что не повёз бы этот огрызок. Но сейчас спорить не приходилось. Груз срочный, подлежит доставке к самой линии фронта. Раз больше ничего не дали — значит, и не надо. Начальству виднее.
Поезд шёл легко и быстро, и Дубравин наблюдал за воздухом. И стервятники всё-таки появились. Они опять летели на Сухиничи. Он смотрел в окно, подсчитывая самолёты.
В жизни случаются самые необыкновенные совпадения: бомбардировщиков было тоже двадцать восемь. Он подумал, что если бы они набросились на состав, то на каждый вагон пришлось бы по самолету. И когда он так подумал, то увидел, что они разворачиваются для бомбёжки.
Когда падают бомбы, лучше всего лежать под паровозом. Ещё не было случая, чтобы осколки задели человека в этом самом надёжном убежище. Но остановить поезд он не решился: в неподвижную цель бить во много раз легче, чем в несущийся поезд. Поэтому он решил не останавливаться. Он до самых пят отвалил регулятор и до конца спустил реверс. Это все, что можно дать машине, и все, что от неё можно взять. Поезд шёл со стремительной скоростью. Помощник сказал кочегару:
— Что же он думает, самолёты не догонят? Он, наверное, в первый раз.
Но помощник ошибался. Дубравин уже больше года водил составы под бомбёжками, и у него был свой план. Он высунулся из окна всем корпусом и смотрел вверх. Когда гитлеровцы стали его настигать и пора уже было бросать бомбы, он закрыл пар и резко повернул до отказа тормозную рукоятку. Лёгкий состав, схваченный намертво тормозными колодками, сразу остановился. Лётчики не могли этого предвидеть. Бомбы улетели далеко вперёд. В железнодорожное полотно они не попали. Вообще попасть в узенькую ленточку путей почти немыслимо. Только случайно можно туда угодить. Чаще всего составы разбивает осколками бомб, которые падают близ полотна.
Когда самолёты были над самой головой, а значит, ничего уже не могли сделать, Дубравин, размахивая кулаками и смеясь, стал кричать лётчикам оскорбительные слова, будто они могли его услышать. Но, должно быть, они примерно сообразили, что именно он кричал, потому что пошли на второй заход.
Поезд стоял на крутом уклоне, и ему ничего не стоило быстро набрать скорость. Помощник и кочегар уцепились за поручни, чтобы при новом торможении не удариться, как в первый раз.
Дубравин был очень возбужден и, не отходя от окна и не спуская глаз с самолётов, всё время жестикулировал и что-то кричал. Когда по его подсчётам пришла пора опять бросать бомбы, он не стал тормозить, а рванул до отказа регулятор. Поезд понесся точно курьерский. На этот раз получился большой недолёт. Бомбы упали далеко позади.
В том, что произошло дальше, виноват сам Дубравин. Удачно проскочив два раза, надо бы не дразнить больше этих стервятников, и всё могло кончиться хорошо. Но он точно потерял рассудок. Став одной ногой на сиденье, а второй — на подлокотник, он весь вылез в окно и, уцепившись за раму, не то угрожал кулаком, не то показывал лётчикам «фигу», без конца крича что-то.
У самолётов, наверное, кончились бомбы, потому что они улетели. А возможно, решили больше не возиться с этим маленьким составом, вместо того чтобы бомбить станцию. Но один остался. Развернувшись, он пошёл на бреющем полете.
Дубравин крикнул своим помощникам, чтобы они спрятались, а сам, видно, уже не мог сдержать свое безумство. Он метался по паровозу, всё время увеличивая скорость или тормозя, выныривая то из одного окна, то из другого перед самым носом лётчика. А тот, боясь, должно быть, спугнуть машиниста, поздно открывал огонь из пулемёта и с рёвом разворачивался на новый заход. Когда он проносился над самым паровозом и стрелять было бесполезно, Дубравин выскакивал на боковую площадку и отплясывал там, показывая лётчику неприличные жесты и приводя того в бешенство.
Это, конечно, было безумие, потому что всю будку и тендер уже продырявили пули, все стёкла вылетели, и из тендера, как из лейки, текла вода.
Всё это кончилось бы очень плохо, не подоспей наши истребители. В последний заход гитлеровец уже не настиг паровоза, а резко отвернул в сторону. Дубравину не удалось увидеть, что дальше произошло в воздухе, хотя догадаться было нетрудно. Гитлеровец ничего не мог поделать: истребителей оказалось шесть. Они, конечно, его прикончили.
Остановив поезд, вся бригада начала быстро забивать деревянные пробки в отверстия на тендере, а те дырки, для которых не хватило пробок, заткнули чем попало.
Дубравин никак не мог успокоиться.
— Я им покажу, гадам, — грозился он в воздух, — как связываться с машинистом. Они думают, их боятся. Плевать я на них хотел!
До маленького лесного разъезда, где была их конечная остановка, доехали спокойно. Дубравин пошёл на разъезд, чтобы отдохнуть часок и узнать, когда отправят обратно. Ему важно было поспеть в Сухиничи, пока не сменился этот дежурный. Но отдохнуть не удалось. Седой генерал, проезжая на свой командный пункт, заметил близ переезда изрешеченный пулями паровоз и пожелал увидеть машиниста, который смог прорваться через такой огонь и привезти подарки его дивизии.
На разъезд прибыл связной и повез Дубравина на командный пункт. И начальник штаба, и адъютант, и все офицеры, что случайно находились в землянке, пораженные, смотрели, как с криками «Витька» и «Николай Кузьмич» бросились друг к другу их старый боевой генерал Масленников и какой-то тыловик в грязной одежде.
Когда поезд, в котором ехали Жиздров и Андрей Незыба, вышел из Одессы, в одном из промежуточных депо уже готовили сменный локомотив. Ремонт был закончен, но паровоз ещё не разжигали. Он стоял в депо, большой и холодный, наполненный водой. Воды было много. И всё равно тогда ещё имелась возможность предотвратить катастрофу. Люди ходили взад-вперёд по топке, осматривали стены, ощупывали потолок. На ходу поезда в ней ураган. Котёл гудит. Заключенные в его казематах пар и вода, вопреки законам природы, рвутся к огню. Соединиться им мешают стальные потолок и стены топки. Их удерживают две тысячи болтов и тяг. Иначе топку смяло бы, как картонную коробку.
Такая же сила бьёт в питательный клапан. Он стоит точно пробка в бочке. Одна его сторона — под напором котла, вторая — выходит наружу, в будку машиниста. Вырвать клапан мешает резьба. На этот раз она оказалась маломерной и изношенной.
Слесарь Алексей Иванович не обратил на неё внимания. Должно быть, думал о более важном. А может быть, не хотелось ходить за новым штуцером, прилаживать его, подгонять. Но и старый пошёл туго. Даже слишком туго. Возможно, попал не по резьбе. Надо бы отвернуть, посмотреть, в чём дело, но Алексей Иванович человек упрямый, назад не ходит. Он навалился животом на гаечный ключ и повис на нем. Штуцер подался на четверть оборота и дальше не шёл. Тогда слесарь разозлился на неподатливую деталь. Раздобыв массивный колосниковый ключ, надев на его конец трубу, чтобы рычаг получился подлиннее, снова навалился. Скрипя и подрагивая, поддавалась деталь.
Кто-то вошёл в будку. Слесарь сказал:
— Подмогни, браток.
Налегли дружно. Штуцер пошёл легче. Бронзовый штуцер в стальной корпус. Острая стальная резьба резала бронзовые нити, прокладывая себе новый, ненадёжный путь.
Так загнали штуцер. Теперь это действительно была лишь пробка с мелкой нарезкой. Давление котла она ещё может выдержать, но, когда начнет работать правый инжектор, в неё ударит сила в две с половиной тысячи килограммов. А размер её меньше кофейного блюдца.
…Холодный паровоз вытащили из депо и развели пары. А пробка так и осталась, точно мина замедленного действия. Где-то она сработает.
Пока Алексей Иванович возился с питательным клапаном, в депо шло оперативное совещание. Оно созывалось по пятницам и разбирало происшествия за неделю.
Первые два ряда занимали машинисты-инструкторы и механики высшего класса — водители тяжеловесных поездов, международных экспрессов и люксов. Это умудренные жизнью и трудом люди, солидные, медлительные, с подчеркнутым видом собственного достоинства. Скажите им, что есть профессии интереснее машиниста, и они смолчат. Только взглянут на вас с сожалением и сочувствием, как смотрит взрослый на неразумное дитя.
Машинист — профессия гордая. В сутолоке перрона не всякий обратит внимание на человека в паровозном окне. Но всмотритесь: властный взгляд, уверенность, воля, даже величие в этой фигуре.
Не по петлицам можно узнать машиниста в группе железнодорожников. В его облике как бы отражаются чувство особой ответственности за судьбы тысяч людей, доверяющих ему жизнь, гордость за это доверие, вера в собственные силы.
Вот так же гордо выглядели машинисты на первых двух рядах.
Они работают на магистрали, идущей на запад. На маломощных и изношенных паровозах они возили когда-то сырье и сельскохозяйственные продукты, первые маленькие партии товаров из капиталистических стран, сокрушаясь, что наши товары туда не идут, первых, немногочисленных дипломатов и иностранных специалистов на Магнитогорскую стройку.
Они водили тяжеловесные составы с грузами первых пятилеток, первые эшелоны с экспортными товарами.
Под огнём врага они гнали на фронт боеприпасы, танки, оружие.
На мощных локомотивах они вели поезда с гигантскими деталями для атомного ледокола.
Бесконечным потоком идут их эшелоны со станками, машинами, турбобурами для социалистических стран и капиталистического мира, и в тех же вагонах они везут обратно другие товары вглубь страны.
Они водят международные экспрессы и люксы, бесчисленные специальные поезда с иностранными или советскими туристами, правительственными, партийными, молодежными делегациями.
Они доставляют в Москву иностранцев, прибывающих к нам учиться, и увозят к чужим границам советских инженеров и рабочих, приглашенных проектировать и строить промышленные предприятия в других государствах.
Они горды своей профессией, своим трудом. Достоинство машиниста держат высоко и ревниво следят, чтобы его не уронили их младшие собратья.
…За несколько часов до оперативного совещания четверо маститых сидели в деповской столовой. Туда же вошёл молодой механик со своим главным кондуктором пообедать перед поездкой. Воровато озираясь, главный достал из кармана четвертинку водки и разлил в два стакана.
Четверо молча переглянулись, молча поднялись. Коренастые, суровые, знающие себе цену, стали возле молодого механика.
Тот заёрзал, глаза забегали, но не могли остановиться ни на одном из подошедших.
— Вылей! — В этом слове были укор, приказ, угроза.
В ответ послышалось неуверенное, надоевшее:
— Не за ваши, за свои пью… а вы разве не пьёте?
— Пьём! — отрубил один из стоявших и выплеснул стакан в пустую тарелку из-под борща. — Пьём, — повторил он, — только не перед поездкой и не здесь.
Так же молча машинисты сели на свои места. Они ни в чём не упрекнули главного, даже не взглянули на него.
Когда машинисты ушли, он сказал:
— Отолью тебе половину, а?
— Да ну их к чёрту! — зло отозвался механик.
Не стал пить и главный. Он аккуратно слил свою порцию в пустую бутылку…
…На оперативном совещании первым докладывал машинист, недавно получивший права управления. В пути у него заклинило диск золотника. Пока он безрезультатно пытался сдвинуть диск, пока вызывали вспомогательный паровоз, пока вытаскивали по частям состав, было задержано шесть поездов, в том числе пассажирский Москва — София.
Машинисты задали несколько вопросов, и картина стала ясной. Дело не в плохом ремонте, как докладывал механик, а в том, что по его халатности или неопытности воду из котла бросило в цилиндры. И зачем только он говорил неправду! Разве проведешь этих зубров, сидящих впереди!
Совещание единодушно решило: перевести машиниста в помощники сроком на два месяца и организовать среди паровозных бригад беседу на тему: «Как предотвратить бросание воды в цилиндры».
Следующим разбирался случай, вызвавший большое оживление. Молодой одаренный машинист Гарченко, поставивший уже не один рекорд, в день Первого мая приладил на своем паровозе красный флаг с надписью: «Вперёд, товарищ Гарченко, за миллион тоннокилометров!»
Так он проехал по всему участку, вызывая недоумение и улыбки людей.
— Ну за что вы меня ругаете? — наивно спросил Гарченко, когда ему предоставили слово для объяснения. — И в домах, и на улицах — везде праздник. Ну пусть хоть раз и на паровозе будет международный смотр сил. Вот если бы министр путей сообщения приказал флаги вывешивать, вы бы что сказали? «Забота о живом человеке», — сказали бы. А если Гарченко — значит, легкомыслие. Да будь моя воля, я бы в такой день на всех дрезинах флаги поразвесил.
В задних рядах рассмеялись.
— Или вот лозунг, — повысил он голос, чтобы его слышали все. — На станциях и депо висят призывы бороться за много миллионов тонно-километров. Это же для одного человека написано. Для начальника дороги, потому что это цифра плана всей дороги, за которую он отвечает. А как мне за неё бороться, объясните, пожалуйста? Для меня она — что километраж спутника: приятно и радостно, а уму непостижимо.
Теперь рассмеялись все.
Многие из присутствующих ничего страшного в этом происшествии не видели, но знали: первые два ряда не спустят. Поднимется кто-нибудь из маститых и скажет: «Как может машинист — гордость транспорта, костяк рабочего класса железных дорог — позволять себе такое мальчишество и позорить всех паровозников!»
И маститый действительно поднялся. Вышел к столу президиума старший машинист Виктор Степанович Дубравин.
— Нам хочется видеть всё здание, куда мы кладем и свой кирпичик, — сказал он. — Мне непонятно, почему общая цифра плана неинтересна для Гарченко.
Дубравин сурово осудил его поступок, но неожиданно предложил взыскания не накладывать, потому что во многом Гарченко прав.
— Возьмите дом, что строится за кондукторским резервом, — продолжал он. — На нем лозунг, призывающий строителей дать к сроку шесть тысяч квадратных метров жилой площади. Как же они, бедняги, должны бороться за шесть тысяч, когда во всём доме не больше пятисот метров. Ведь это наверняка план всего района. Для кого же лозунг? Вот так и у нас. А ты дай цифру для всей дороги и на одного машиниста. Тогда это будет не просто красивая картинка, а обращение партии лично к каждому. И каждый будет знать, где не добрал и где поднажать надо.
Люди были склонны принять предложение Дубравина и не тратить больше времени на обсуждение этого вопроса, когда попросил слова Костя Громак.
Это вызвало движение в зале. Кто-то покачал головой, кто-то переменил позу, кто-то шепнул соседу: «Так я и знал». Все понимали: если Дубравин сказал «белое», значит, Громак будет доказывать «чёрное».
Плохие отношения между ними сложились давно. Когда на железных дорогах страны появились первые тяжеловесники, начальник депо решил, что и у него в депо должен быть рекордсмен. Выбор пал на Костю Громака. Машинист он бесспорно хороший и ездил лихо. Но условия ему были созданы особые. Его рекорды готовили десятки людей.
Последние экземпляры дефицитных деталей никому не отпускались — может быть, понадобятся Громаку. Когда он выезжал «под уголь» или за песком, его не задерживали лишней минуты. Да и уголек хорошему механику надо дать пожирнее.
Ремонт его машины делали лучшие бригады слесарей, они приносили отборные запасные части, хромировали и никелировали детали. Ремонт шёл под особым наблюдением не только мастеров, но и начальника депо. Заглядывал в будку ремонтируемого паровоза секретарь парткома.
Когда выезжал Громак, к селектору приходили все руководители вплоть до начальника отделения. И по всей линии шли депеши: приготовиться, поезд ведёт Громак, пропускать без очереди.
Деповские инженеры написали за него брошюру и подготовили технический доклад о его опыте.
И казалось, так это и должно быть, потому что хороший работник должен иметь хороший инструмент, с его пути должны быть устранены все помехи, его опыт следует обобщать и всячески помогать ему в работе.
Но постепенно у людей укоренилось чувство особой ответственности за машину и за рейсы Громака. Едет Костя, и гудят провода, несётся в эфире: поезд ведёт Громак.
Раньше времени выходят из своих будок стрелочники, торопятся дежурные на станциях и блок-постах, готовят обратный маршрут диспетчеры.
Едет Громак, и по всей линии от края и до края горят зелёные огни.
Едет Громак, и уже не хромом или никелем покрыт номер его локомотива, как было прежде, а литые в бронзе слова «Машинист К. И. Громак» под тяжёлым бронзовым гербом Советского Союза горят на паровозе как монумент, как памятник при жизни.
Бронзу отливали по специальному заказу Министерства путей сообщения. Да и весь локомотив капитально ремонтировали на заводе специально для Громака. Конечно, это такой же типовой локомотив, как и все другие, но только чуть-чуть лучше пригнаны и отшлифованы детали, только больше лаку добавили в краски, только немного тщательней принимали машину контролеры ОТК, только сам Громак ездил за ней на завод.
А коллектив — организм чувствительный. Пропало у людей желание сделать для Громака все возможное и невозможное, охладели к нему люди. Но даже при новых условиях Громак первенства не отдал и ещё больше утвердился в своей мысли о превосходстве над другими. Так, может быть, и впрямь было в нём что-то исключительное?
Всё объяснялось просто. Линия на протяжении почти трёхсот километров на запад и на восток привыкла к тому, что поезда Громака должны проходить в особых условиях, пусть даже в ущерб другим.
При нормальных условиях рейс в один конец и обратно занимает не больше семи часов. Это очень удобно. Каждая из трёх бригад, закрепленных за локомотивом, находится в поездке полный рабочий день, а пробег локомотива превышает норму.
Но бывает и так. Прибыл, скажем, поезд, паровоз отцепляют, но назад везти нечего. Бригаде дают два-три, а то и пять часов отдыха. Но кому интересно отдыхать в оборотном депо! Да и простой локомотива получается большим, не вырабатывается норма. Поэтому все стремятся ехать «с оборота», то есть прибыть в оборотное депо, взять другой поезд и ехать домой.
Так вот, приехал Громак на конечный пункт, машину отцепили и послали «с оборота». Когда он уже собрался трогаться в путь, к нему подошёл машинист Евтушенко и сказал:
— Совесть у тебя есть, Костя? Ты же знаешь, что я приехал раньше тебя, а второй наш локомотив торчит здесь уже полдня. Твоя очередь третья, а ты что же делаешь?
— А я здесь при чем! — возмутился Громак. — Сам, что ли, я отцеплялся? Послали, я и поехал.
Формально Громак прав. Он действительно не просил, чтобы его отправили без очереди. Он лишь полностью использовал современную технику. На его локомотиве, как и на многих других, стоит рация. Он может разговаривать с управлением дороги, с министерством, с кем угодно. И, как только Громак выехал из своего депо, тут же соединился с диспетчером. Он ни о чём не просил, он только весело поздоровался, только сказал, что ведёт поезд он — Константин Громак. И этого было достаточно: диспетчер давно привык отправлять Громака раньше всех, вот и отправил.
Всё это, конечно, знал Костя. Знал, что противозаконно поступил диспетчер, что обидел его товарищей. Но это его не трогало. Он спокойно дал сигнал и уехал и ещё долго возмущался в пути, что к нему посмели предъявить претензию. Да и в самом деле, никакая официальная комиссия не установила бы здесь его вины.
Только два машиниста, оставшиеся в оборотном депо, смотрели укоризненно на удалявшийся поезд, а когда он скрылся, Евтушенко сказал:
— Хорошо, что у нас один Громак, а то совсем езды не было бы.
Громак, казалось, не обращал внимания на недовольство товарищей. Неприязнь к нему объяснял завистью. И тут произошёл случай, к которому он не имел отношения, но тем не менее подорвавший его авторитет.
…У окошка нарядчика паровозных бригад всегда шумно. Одни вернулись из поездки и оформляют маршрутный лист, другие ожидают подхода своей машины, третьи пришли узнать, когда предстоит ехать в очередной рейс, а то и просто послушать деповские новости.
И действительно, все новости, приказы, происшествия прежде всего узнают здесь. Тут завязываются споры о тонкостях локомотивного дела, и маститые механики поучают молодых, а молодые изощряются друг перед другом в каверзных вопросах из теории и практики вождения поездов. Здесь идут горячие схватки острословов, и несдобровать тому, кто попадет к ним в немилость.
Такая обстановка и была в нарядной, когда вошёл туда Дубравин. Обсуждалась последняя новость: начальник дороги Петр Кривонос приказал передать соседнему депо три паровоза. Два из них были приняты, а третий, сопровождаемый Николаем Ершовым, вернули обратно.
— Загнал свою машину на канаву Николай, — рассказывал Костя Громак, — а сам — в сторону, вроде ему и неинтересно, как принимать будут. Обошёл мастер слева, ничего не сказал. «Ну, думает Николай, самое главное пронесло». Справа вроде всё в порядке, избавится он наконец от своей гробины. А тут подзывает его мастер и так заинтересованно спрашивает: «Знаешь, где у нас поворотный круг?» — «Знаю», — отвечает Николай, а сам чувствует — не иначе, подвох. «Это хорошо. Давай скорей на круг и дуй без оглядки домой. Мы тебе зеленую улицу схлопочем, может, и не успеет по дороге машина развалиться. А дураков в других депо поищите».
Стоявшие рядом паровозники рассмеялись.
— У Николая и так кошки на душе скребут, — продолжал Громак, — а тут подходит какой-то слесарёнок в кепочке козырьком назад и говорит: «Що вы, хлопци, на цьому паровози воду грили чи шлак возылы?» — И Костя громко расхохотался.
— Что же ты зубы скалишь? — не выдержал Дубравин.
— А тебе что! — огрызнулся Костя. — Николая жалко? Так возьми себе его машину. А? Или только болтать можешь, слезу пускать.
— Тьфу! — сплюнул Дубравин и вышел из нарядной.
Он шёл и злился, что забыл спросить нарядчика, когда ему ехать, хотя только за тем и приходил, злился на Костю и на себя, что не смог как следует ответить этому зазнайке.
Возврат машины остро переживали все паровозники. И не потому, что Кривонос объявил выговор начальнику депо и Николаю Ершову за попытку сплавить негодный паровоз. Этот факт получил большую огласку и лёг на депо позорным пятном. Ведь паровоз хотели всучить своим же товарищам.
А с паровозом действительно творилось что-то неладное. Пережоги топлива, частые ремонты и вынужденные из-за этого простои резко снижали показатели работы и заработки трёх бригад, прикрепленных к этому локомотиву.
И с автомобилем и с другими машинами такое случается. Как заартачится, что ей ни делай, она знай свой характер и норов выказывает. Вот так и с паровозом Ершова получилось. А возможно, у его бригад знаний не хватало или трудолюбия, а только потеряли они веру в свою машину и совсем запустили её. Грязная, грохочущая, парящая, она резко выделялась во всём паровозном парке. Среди членов бригад начались нарушения трудовой дисциплины. И тут как раз пришло распоряжение Кривоноса о передаче трёх машин соседям. Начальник депо приказал готовить к сдаче и локомотив Ершова.
С тяжёлой душой Ершов погнал свой паровоз. А прямо сказать, что это не честно, мужества не хватило. Ведь он — старший машинист. Сам и виноват.
Вернувшийся локомотив снова поставили на ремонт. Устранили все недостатки, но в первом же рейсе машина словно взбесилась. Ни пару, ни воды не держала, грелись подшипники, и Ершов едва дотянул до своего депо. Не заходя домой, пошёл к начальству. Пусть делают с ним что хотят, но ездить больше на этой гробине не будет.
…Виктор Степанович решил не возвращаться к нарядчику, а зайти в контору и оттуда позвонить. Он все ещё не мог успокоиться после стычки с Громаком. Да и машина тоже… Что она, заколдована, что ли?
И, пока он шёл и злился, случайно мелькнувшая мысль вытеснила все остальные. Раздражало только, что этот зазнайка подумает, будто своё решение он принял по его подсказке. Но решение теперь было твёрдое, и Дубравин направился в партком. Ссылаясь на почин Валентины Гагановой, он попросил принять у него паровоз, лучший на всём отделении, и дать ему машину Николая Ершова. И оставить всех членов бригад этого локомотива, будь они даже нарушителями трудовой дисциплины.
Просьба Дубравина смутила руководителей депо. Он достоин самого большого доверия, но тем более нельзя его подводить. Он просто не рассчитал своих сил.
На следующий день ему предложили взять один из худших паровозов, но не машину Ершова, чуть ли не аварийную, которую раньше срока решили отправить в заводской ремонт. Дубравин стоял на своём. Просьбу удовлетворили.
Многие машинисты не скрывали своего удивления. Один из них сказал:
— Это безумие — отдать такой золотой паровоз и взять рыдван!
Дубравин не очень прислушивался к таким словам. Через его руки прошла не одна машина, и, какой бы строптивой она ни казалась, он находил способ обуздать её.
После первой поездки на паровозе Ершова Дубравин вспомнил разговор в партийном бюро. На этот раз, должно быть, действительно не рассчитал своих сил.
Обычно он хорошо чувствовал машину. Он улавливал тончайшие изменения в её ритме, ходе, по выхлопам пара из дымовой трубы, этому дыханию паровоза, определял, какая болезнь внутри.
Но здесь было не дыхание, не выхлопы, а стоны. Дышловой механизм стучал так, что, казалось, вот-вот разлетится вдребезги. Дергался, бился реверс. На ходу тендер бросало в одну сторону, паровоз — в другую, и трудно было устоять на ногах помощнику, когда он подбрасывал лопатой уголь: ведь в такой момент одна нога находится на паровозной площадке, вторая — на тендерной. Ни пару, ни воды не хватало. Грелись подшипники, и страшно было держать скорость, какая положена по графику.
После первой поездки Дубравин не пошёл домой. Почти всю ночь провел возле локомотива, проверяя, измеряя, выслушивая узлы и детали. Нашёл наконец, почему бьет реверс и, кажется, причину грохота в дышлах. Этот грохот, разносившийся далеко вокруг, просто угнетал его. Ему стыдно было ехать на паровозе. Подъезжая к станциям в своей первой поездке, он прятался в будке, откуда наблюдал, как озираются на паровоз железнодорожники…
Домой вернулся в пять утра. Ни о чём не спросила его жена Маша. Она всё видела, всё понимала. Он заговорил сам:
— Теперь хоть стук в дышлах прекратится. Нашел, в чём там дело. А то совестно было людям в глаза смотреть.
Дубравину не терпелось скорее увидеть результаты своих первых побед над паровозом. Со двора видны огромный косогор и высокая железнодорожная насыпь. Здесь скоро должен проехать напарник. Виктор вышел, поднялся на крышу погреба, чтобы было виднее. Остановилась на крыльце Маша. Вскоре послышался шум поезда. В обычном грохоте паровоза выделялись резкие и частые удары, точно по дышлу били кувалдой. Те самые, которых, как казалось ему, уже не должно быть. Как набат, неслись они над косогором, над пролеском, над всем рабочим посёлком.
— Спустился Виктор, — рассказывала на следующий день соседке Маша, — как глянула я — сердце зашлось, такое лицо было у него…
Молча вошли в дом. Только в десять утра заснул. Через час вызвали в депо: какое-то срочное совещание. Не идти нельзя — он член партийного бюро. После заседания, наскоро перекусив, побежал встречать свой паровоз. На перроне много людей: поезд пассажирский. Среди них выделялась группа железнодорожников с большими звездами на петлицах. Должно быть, начальство из министерства. Они стояли у самого конца платформы, там, где останавливается локомотив. Укоризненно покачивая головами, смотрели на подошедший с грохотом паровоз.
— Кто у вас старший? — крикнул один из них, когда поезд встал.
— Дубравин, — услышал ответ прижавшийся к колонне Виктор Степанович.
Он попятился назад, озираясь, перебрался через площадку третьего вагона на другую сторону и побежал к машине. Он забросал вопросами напарника о том, как вёл себя паровоз. И снова копался в нём, пока не пришло время отправляться в рейс.
После нескольких поездок, записав, что должны сделать слесари, Дубравин поставил машину в депо.
— Здесь мы её уже видели, — усмехнулся кто-то из слесарей. — Ты ведь ездить взялся, а не в депо стоять.
Ничего не мог ответить Дубравин. Слесарь был прав.
С первыми деньгами, заработанными на новой машине, пошёл в сберкассу. Снял с книжки сорок рублей и добавил к получке.
— Вот видишь. Маша, — сказал он, придя домой, — заработок почти не уменьшился.
Ей хотелось сказать, что дело не только в заработке, но зачем же огорчать Виктора. Пусть хоть этим будет доволен.
Шли дни и ночи. Они смешались у Дубравина, и он потерял им счёт. Весь смысл его жизни и жизни его семьи был теперь в машине. Ему жаль было смотреть, как страдает Маша. Но скрыть от неё ничего не удавалось. Если он приходил домой, напустив на себя весёлость, она говорила:
— Не надо, Витя, я ведь вижу. Что же ты от меня таишься?
Просыпаясь ночью, он лежал не шелохнувшись, боясь разбудить ее. Но стоило ему открыть глаза, как раздавался её голос:
— Спи, Виктор, ещё рано.
Все депо наблюдало за борьбой Дубравина. Приходили старые машинисты-пенсионеры, чтобы помочь ему. Забегал на паровоз секретарь партийного бюро. Предлагали свою помощь комсомольцы. Кое-кто выжидал: «Ну-ну, посмотрим».
Костя Громак в присутствии большой группы машинистов сказал: «Говорят, на старую машину запросился, а?»
За помощь и сочувствие благодарил Виктор Степанович, насмешки сносил молча.
Прошло два месяца. Шестьдесят тяжких дней. Шестьдесят бессонных ночей.
В очередную получку Дубравин, впервые за эти месяцы, положил на сберкнижку десять рублей. Теперь он твёрдо знал, что в следующую положит сорок.
Вечером он присутствовал на городском партийном активе.
В конце своего доклада секретарь горкома сказал:
— Успех нашего движения вперёд не в том, чтобы ставить рекорды, создавая для этого особые условия отдельным людям, как было с Константином Громаком. Наоборот, сегодня лучшие люди страны — это последователи подлинно коммунистического почина Валентины Гагановой. В их числе достойное место занял наш машинист Виктор Степанович Дубравин, взявший на свои плечи тяжелую и, по мнению многих, невыполнимую задачу. — И он рассказал историю с паровозом Дубравииа, занявшего первое место в депо.
— Городской комитет Коммунистической партии Советского Союза, — закончил он, обведя взглядом зал, — поручил мне поздравить вас, Виктор Степанович, с большой победой.
Раздались дружные аплодисменты. Люди смотрели по сторонам, ища Дубравина. Он сидел в предпоследнем ряду. Когда была названа его фамилия, он испугался. Он не знал, что делать.
— Встань! — толкнул его локтем сосед.
Он встал и начал неловко кланяться. Теперь весь зал смотрел на него и аплодировал ему. Это было мучительно радостно. Он подумал: «Маше бы послушать в награду за все её муки».
— Товарищи! — сказал секретарь горкома, наклонившись к самому микрофону. — Я думаю, не страшно, если мы немного нарушим обычный порядок собрания. Есть предложение дополнительно избрать в президиум товарища Дубравина.
И снова грянули аплодисменты. Секретарь ещё что-то говорил, слов не было слышно, но по его жестам Дубравин понял: приглашают в президиум.
— Иди же, — снова подтолкнул его кто-то.
Он выбрался из своего ряда и удивился, какая длинная ковровая дорожка ведёт к сцене. Он шёл один по этой широкой и мягкой дорожке через весь зал, и гремели аплодисменты, и люди поворачивали головы, провожая его, и он не мог решить, быстро ему надо идти или медленно.
Конечно, торопиться нельзя, будто только и ждал, как бы быстрее попасть в президиум. Но двигаться медленно ещё хуже. Подумаешь, важность какая плывет и задерживает все собрание. И в унисон своим мыслям он то замедлял, то ускорял шаг. И, пока он шёл через весь улыбающийся ему зал, так и не решил, куда ему надо смотреть. Идти, наклонив голову, как хотелось бы, неудобно. Люди приветствуют его, а он, гордыня, даже не взглянет на них. А смотреть всем в глаза — вот я какой герой, любуйтесь! — и вовсе нельзя.
Он злился на свои глупые мысли, но другие в голову не приходили.
Когда он поднялся наконец по лесенке на сцену и хотел примоститься где-нибудь сзади, кто-то подтолкнул его к столу, в первый ряд президиума, где для него освободили место.
И тут в голову пришла уже совсем нелепая мысль. Он подумал, что его уже дважды подталкивал сосед, чтобы он встал и шёл на это почетное место, и что давно-давно его тоже подталкивали, но не в президиум, а к «запертой» монастырской двери и к высокому дереву у каменной ограды, утыканной осколками бутылок, и какой он молодец, что всё же вернул ботинки…
Во время перерыва его поздравляли знакомые и не то в шутку, не то всерьез говорили: пусть и не думает так отделаться, а сразу же после актива ведёт в ресторан.
И тут к радостному возбуждению, в каком находился Виктор, примешалось вдруг что-то досадное. Будто чего-то ещё не хватало, что-то было недосказано. Это мешало ему в полной мере насладиться счастьем.
Неожиданно Виктор Степанович решил купить Маше подарок, и от этой мысли сразу стало легче на душе. Хорошо бы цветы. Он никогда не дарил ей цветов. И он не рвал для неё цветов. А когда доводилось им вместе бывать в поле, она собирала их сама. И вообще он ничего ей не дарил. День рождения или Восьмое марта не в счёт. Подарки в такие дни — обязанность каждого. Да и то они всякий раз вместе советовались, что именно он должен ей подарить. И она же давала деньги на подарок, потому что получку он приносил ей, а брать в сберкассе было ни к чему. Часто получалось так, что, коль скоро он идёт в магазин, пусть заодно возьмет мыло — уже кончается, или тетради для девочек и, самое главное, пару катушек ниток, потому что белые уже давно вышли, а она всё забывает купить, и — просто стыд и срам — пуговицу пришить нечем.
Виктор Степанович приносил свой подарок в общем свёртке с хозяйственными вещами, и это был уже не подарок, а неизвестно что…
О цветах сейчас и думать нечего, их не достанешь. Да и вообще магазины уже закрыты. Он отошёл в сторонку, чтобы меньше попадалось знакомых, и оказался возле большого книжного прилавка. На стене надпись: «Книга — лучший подарок». Ему не хотелось покупать книгу.
Он вспомнил, что тут же в фойе есть ещё один прилавок, где торгуют местными кустарными изделиями. Здесь ничего хорошего не оказалось. Безвкусно сделанные шкатулки, уродливые статуэтки, гуси, похожие на кенгуру, и другие некрасивые безделушки. Его внимание привлекла лишь очень смешная куколка из пластмассы. Это был негритёнок. Вернее, маленькая негритянская девочка. Она придерживала края широкой юбочки, похожей на пачку балерины, и казалось, вот-вот присядет в реверансе. Круглая мордочка и большие глаза с голубоватыми белками, и губы были очень надуты. Ещё секунда — и она расплачется. На её трогательную фигурку и лицо нельзя было смотреть без улыбки.
Он купил куколку. Продавщица завернула её, и он положил сверточек в боковой карман, перевернув его, чтобы куколка лежала не вниз головой, как её подала девушка, а в нормальном положении.
Когда Виктор Степанович вернулся домой, обеих дочерей ещё не было. Они веселились на школьном вечере.
— Сейчас разогрею ужин, — сказала Маша, откладывая в сторону свое шитьё.
И снова, как там, в зале горкома, Дубравину стало обидно за Машу. Он усадил её на диван и стал рассказывать о совещании. Она слушала молча. На лице её была радость. Когда Виктор Степанович окончил, она попросила, чтобы он ещё раз и со всеми подробностями и не торопясь пересказал, как он шёл на сцену, и как весь зал аплодировал ему, и кто из знакомых там был.
— Ну что ты, Машенька!.. — взмолился он вставая. — Вот поставь куда-нибудь. — И он достал из кармана свою покупку.
— Что это? — поднялась и она.
— Да так, безделушка, — небрежно ответил Виктор Степанович.
— Ничего не понимаю. В куклы у нас уже некому играть, да и где ты её взял, не на активе же?
— На активе, — сказал он, словно оправдываясь. Для тебя купил… Ничего подходящего не было, понимаешь…
— Для меня?.. Ты там подумал обо мне, да? — Лицо у неё стало очень серьёзным, озабоченным.
— Ну да, вот видишь… совсем безделушка… пятнадцать копеек стоит… просто так… — Он говорил и видел, что Маша сейчас заплачет, и не знал, что ещё сказать.
И она действительно расплакалась и, не выпуская из рук куколки, обняла его, а он не стал успокаивать её или задавать вопросы, а только гладил её волосы.
Потом она поставила куколку на комод, на самое видное место, и сказала:
— Будем ужинать. Сейчас девочки придут. Она вышла в другую комнату и вернулась с чистой скатертью и в другом платье и начала накрывать на стол не в кухне, как обычно, а в большой комнате. Она то и дело поглядывала на комод, а когда выходила, на куколку смотрел Виктор. Он неожиданно заметил, что у куколки вовсе не обиженный, а просто удивленный вид и совсем не хочется ей плакать, а складки у губ потому, что она сейчас улыбнется. И как только ему могло померещиться, будто она обижена…
На следующий день Костя Громак узнал всё, что говорил секретарь горкома. С тех пор Громак и стал придираться к Дубравину. Делал он это очень умно и не грубо. Он был находчив и остроумен и умел безобидными, на первый взгляд, шуточками высмеять человека. Виктору Степановичу трудно было сладить с Громаком, и он начал просто избегать его. Но тот не сдавался. Стоило Дубравину выступить на собрании, как Громак находил повод, чтобы свести это выступление на нет. Когда обсуждался поступок машиниста Гарченко, вывесившего на своем паровозе лозунг, и Виктор Степанович предложил не наказывать его, все знали, что Громак потребует сурового наказания. Так оно оказалось и в действительности.
Громак говорил очень красиво и остроумно, решительно осуждая анархию, которая до добра не доведёт. Он сослался на собственный пример, когда получил строгое предупреждение за незаконные сигналы на разъезде Бантик. И выразил удивление, как мог столь авторитетный и всегда точный в своих действиях старший машинист Дубравин поддержать такую партизанщину, и предложил объявить Гарченко выговор.
Выступление не понравилось. Сам Громак недавно был понижен в должности за лихачество, едва не приведшее к аварии. Не понравилось и потому, что машинисты его не любили. И все дружно проголосовали за предложение Дубравина.
Виктор Степанович отправился домой отдохнуть, не дожидаясь конца совещания: ночью предстояло вести экспресс. По дороге он встретил своего соседа, слесаря Алексея Ивановича, который ставил клапан на его паровозе.
Закончив трудовой день, слесарь убрал инструмент, закрыл верстак, дважды повернув ключ, — хорошо ли заперлось? Тщательно умылся, насухо вытерся, аккуратно сложил и спрятал полотенце. Он всё делал обстоятельно и аккуратно. Он хороший хозяин. Это видно, как только подойдешь к его домику. Беленький, чистенький, утопающий в яблонях и вишнёвых деревьях. Ровный, по линеечке, забор, любовно разделанные грядки, дорожки. В заднем флигельке кудахчет, блеет, хрюкает живность.
Дом слесаря стоит тысячу двести рублей. Государство предоставило ему эту сумму в долг без процентов на десять лет и само построило домик. Заработки у Алексея Ивановича хорошие. Картофель, овощи, фрукты покупать не надо. Да и окорока не в магазине берёт. Все своё. А молочка даже излишки, приходится продавать. Алексей Иванович понимает, что государству надо идти навстречу, и он аккуратно выплачивает деньги за дом — десять рублей в месяц.
По соседству точно такой же домик машиниста Дубравина. Но у него нет флигелька с живностью. Правда, он досрочно, на четыре года раньше, чем положено по закону, выплатил государству стоимость домика: как-то не по себе человеку, когда долг висит.
Соседи часто встречаются.
— В поездку, Виктор Степанович? — ласково спросит слесарь, завидев машиниста с сундучком.
— В поездку, Алексей Иванович, — ответит Дубравин.
— Ну, с богом, — пожелает на прощание слесарь.
…Ночью Дубравина вызвали в очередной рейс, под поезд Одесса — Москва. Машину, как всегда, осматривал придирчиво, выстукивая каждый болтик. Только в котёл не влезешь и не отвернёшь ни одной детали, которая сообщается с ним. Это уж на совести слесарей. Не зря ответственную работу поручают только аккуратным людям, таким, как Алексей Иванович.
— Поднимай парок, — сказал Дубравин помощнику, — скоро под поезд.
С помощником этим Дубравин едет впервые, но не беспокоится за него. Человек опытный. Это даже не помощник, а машинист. За нарушение правил технической эксплуатации он снят на три месяца в помощники.
…Мы с Андреем вышли на пустынный ночной перрон, продолжал свой рассказ Жиздров. Паровоз отцепили, к поезду подъехал локомотив Дубравина.
— Салют начальству! — весело закричал он из окна, ещё издали узнав меня.
Опробовав тормоза, Дубравин спустился к нам. Это был всё тот же весельчак и острослов, каким я знал его много лет. Я познакомил с ним Андрея. Но поговорить нам не удалось — стоянка была короткая, и Дубравин поспешил к машине.
— Прокачу с ветерком, по знакомству, — рассмеялся на прощание Виктор Степанович.
Мы вернулись в вагон. Идти в купе Андрей не хотел. Я понимал его: до станции Матово оставалось не больше часа езды.
В коридоре было пусто и тихо. Угомонились даже преферансисты из соседнего купе, которые «работали» целый день. Табачный дым окутывал четырёх игроков и двух болельщиков, но никто не обращал на это внимания. Один из игравших, похожий на плакатного лесоруба, без конца повторял: «Жми, дави, деревня близко». Что это означало, трудно было понять. То ли он поторапливал партнёров, то ли призывал бить карту, но каждый раз громко и добродушно смеялся своей остроте. Играл он плохо, часто рисковал и проигрывал, но, казалось, приходил ещё в лучшее настроение. «Вот это влип, — восторгался он от собственной неудачи. — Ну, жми, дави, деревня близко».
Рядом с ним чернявый юноша, суетясь и нервничая, поучал остальных, щеголяя преферансной терминологией, по-петушиному напускаясь на каждого, кто, по его мнению, допускал ошибку.
Как только на чемодане, заменявшем стол, появлялся туз, третий партнер, капитан танковых войск, неизменно отмечал: «Туз и в Африке — туз». Он же монотонно подсчитывал: «Три козыря вышло… Пять козырей вышло…» И только четвёртый игрок, сухонький старичок со слуховым аппаратом, действовал молча и сосредоточенно, полный сознания важности выполняемого дела.
Болельщики, получившие последнее предупреждение чернявого юноши («Ещё слово, и я выставлю вас из купе»), точно немые, издавая нечленораздельные звуки, тыкали пальцами в карты игроков, не в силах сдержаться, чтобы не дать совета.
Два купе занимали спортсмены-легкоатлеты. Они ехали не то на соревнования, не то на совещание в Москву. Из-за дверей купе слышался смех и громкий говор, но, когда они появлялись в коридоре, мы в полной мере чувствовали, как велико их превосходство над нами, не спортсменами. Чувство собственного достоинства не покидало их. Они словно были одни в вагоне: никого не замечали, ни с кем не разговаривали, и вид у них был серьёзный, деловой. На больших стоянках они соскакивали на противоположную от перрона сторону и бегали взад-вперёд от паровоза до хвостового вагона, и лица у них становились ещё более ответственными.
По соседству со спортсменами ехала молодая чета с четырёхлетней Олечкой и два небритых студента-заочника. Должно быть, им предстоял экзамен: обложившись на своих верхних полках учебниками, они озабоченно листали их, делали выписки, время от времени консультируясь друг с другом.
Полной хозяйкой вагона чувствовала себя Олечка. Её огромные голубые банты мелькали то возле проводников, то в противоположном конце вагона. Она принимала деятельное участие в уборке, держась за рукав пылесоса, забегала во все купе, серьёзно объясняя, с кем и куда едет, задавала бесчисленные вопросы, восторгалась беленькими домиками, проносившимися мимо окон… Всюду её принимали радостно и ласково, спортсмены — снисходительно, и только преферансистам было не до неё. Олечку обильно угощали. Вызывая улыбки, она запихивала в свои крошечные кармашки конфеты, солидно комментируя: «Это на после». А потом Олечка рассмешила всех, даже моего угрюмого Андрея, поплатившись за это свободой. Пожилая женщина, которая, кстати сказать, была недовольна своим местом, постельным бельем, сквозняками, плохим обслуживанием — одним словом, всем, — позвала проводника, заявив, что у неё все время капризничает радио.
— А вы нашлепайте его, — посоветовала Олечка. — Когда я капризничаю, мама дает мне шлепков. Больно-больно!
Покрасневшая от смущения молодая мамаша молча потащила девочку в купе…
Сейчас Олечка спит. Успокоился наконец весь вагон. Андрей смотрит в темное окно. Начинаются хорошо знакомые нам места, и я невольно возвращаюсь к дням, проведенным здесь вместе с Андреем.
…После того памятного сигнала, который Андрей непродуманно дал, чтобы успокоить Валю, он снова навестил ее. Девушку нельзя было узнать. Ещё за день до того чёрные круги под глазами делали её лицо изможденным, страдальческим. Теперь они лишь ярче оттеняли её сияющие глаза, точно мазки грима, положенные опытной рукой мастера.
Валя говорила без умолку, легко перескакивая с одной темы на другую, часто смеясь собственным словам. Андрей никак не мог поспеть за её мыслями и не мог понять, почему ей смешно. Он устал. Ему было невыносимо смотреть на её счастье, и не было сил подняться и уйти. С той самой минуты, когда он дал этот сигнал, в нём не прекращалась внутренняя борьба. Сначала ему было хорошо, как человеку, совершившему благородный поступок. В таком состоянии он пребывал до утра. Проснулся с тревогой в душе. Кто дал ему право вмешиваться в чужую жизнь? Хотел сделать приятное больному человеку? А если это принесет новые страдания? Да и чем все это кончится?
— Вы скоро пойдёте на дежурство?
Это она спрашивала его. Андрей вскочил.
— Да, да, извините, — заторопился Андрей. — Действительно, расселся здесь…
— Нет, что вы! — смутилась Валя. — Вы не так меня поняли. Я просто спрашиваю. Вы ведь сегодня с шести?
Она не «просто спрашивала». Андрей видел это. Она стояла красная от смущения. Краска покрыла не всё лицо, а выступила пятнами. Валя не могла на что-то решиться. Андрей попрощался и не уходил. Ждал, что она скажет.
— У меня к вам просьба, — выдавила она из себя наконец. — Когда будет проезжать Громак, прошу вас, положите это под жезл. — И она протянула сложенную вчетверо записку.
— Хорошо, пожалуйста, с удовольствием, — забормотал Андрей, беря записку и тоже глядя на пол.
Ещё раз сказав «до свидания», он неестественно быстро и неловко вышел из комнаты.
Дома посмотрел на записку. Вверху надпись: «Константину Громак». Чуть ниже в скобках: «Лично». Буковки кругленькие, каждая похожа на колобок. В конце слова «Громак» подчистка.
Должно быть, сделала маленькую кляксу. Хотя нет. Была ещё какая-то буква. Кажется, «у». Значит, написала «Громаку», а потом решила, что фамилия не склоняется, и стёрла.
Записка несомненно вызвана сигналом, который он так необдуманно дал, чтобы успокоить Валю. Но ведь Громак и не подозревает об этом сигнале. Как же чудовищно можно подвести её! Что Громак подумает о Вале, прочитав записку?..
В голову приходит постыдная мысль, от которой он краснеет. Но другого выхода нет. Если прочитать это чужое письмо, станет ясно, что делать. Поступить иначе он не имеет права.
…Андрей боязливо опускает занавеску, зачем-то бросает взгляд на дверь и садится к столу, на котором лежит записка. Он протягивает руку, но она сжимается в кулак. Когда же окончится эта мука? Надо решительно. Он читает:
Костя, если бы Вы знали, как я благодарна Вам за этот сигнал! Я рада, что Вы больше не сердитесь на меня. Значит, поняли, что иначе поступить не могла.
Сейчас я больна (грипп) и ещё целую неделю, наверное, не смогу прийти к семафору. Но прошу Вас, Костя, посылайте мне эти сигналы. Они нужны мне. Я буду их ждать.
До скорой встречи. Валя.
Он снова посмотрел на письмо и увидел только одну строчку:
мне. Я буду их ждать.
Теперь она ждёт. Начиная с шести будет ждать каждую минуту. Она будет ждать весь вечер, и ночь, и следующий день, и так каждый день.
Андрей пошёл на дежурство.
Как только принял смену, позвонили из Матова:
— Могу ли отправить поезд номер пятьдесят три?
— Ожидаю поезд номер пятьдесят три, — ответил Андрей, облегченно вздохнув: номер двухзначный — значит, поезд пассажирский. Громак водит грузовые.
Следующий был тоже пассажирский, в обратном направлении со станции Зелёный дол. И снова он обменялся с соседом стандартными фразами из инструкции. Только так могут разговаривать между собой дежурные. Это всегда раздражало его. Теперь радовало: не надо думать.
— Могу ли отправить поезд номер шестьсот сорок три? — запросило Матово.
— Ожидаю поезд номер шестьсот сорок три, — привычно ответил Андрей.
Но мысли уже забегали. Номер трёхзначный.
Из селектора раздался голос диспетчера:
— К вам идёт тяжеловес на большой скорости. Пускайте напроход, маршрут готовьте заранее.
— Кто ведёт? — выдохнул Андрей.
— Громак.
Несколько минут Андрей сидел неподвижно. Потом поднялся. Позвонил в Зелёный дол. Получив разрешение отправлять тяжеловес дальше, вынул из аппарата жезл. На нем выбито: «Бантик — Зел. дол.» Через пятнадцать минут эту надпись будет читать Громак: машинист обязан убедиться, что ему вручен жезл того перегона, по которому едет. Если под жезлом лежит бумажка, машинист недоволен. Значит, опять предупреждение: на таком-то километре идёт ремонт, ехать с ограниченной скоростью. Вначале Громак подумает, что это предупреждение. Прочтёт немедленно. Решит, что Валя ослышалась, и не устоит против её зовущих и чистых слов. Вполне успеет дать сигнал.
А если не захочет?
Андрей снял со стены проволочный круг, открыл зажим. Сюда надо вставить жезл. Но сначала — записку. Свернуть её трубочкой, вставить в гнездо и прижать жезлом.
Раскатисто прозвучал сигнал бдительности. Думать больше нельзя. Громак ездит как сумасшедший, через две-три минуты будет здесь…
…Прошло несколько дней. Валя почти поправилась. Она ещё раз убедилась, насколько правы врачи: если настроение хорошее, болезнь проходит быстро. Костя часто посылает ей сигналы. Завтра она обязательно сама пойдёт к насыпи. Надо только не прозевать. Хорошо бы узнать график его дежурств. Андрей может это сделать. Что-то перестал заходить. С тех пор как передал записку.
Размышления Вали прервал Хоттабыч. Его прислал техник за дневником геодезических съемок. Когда старик уходил, Валя попросила передать Андрею, что, если сможет, пусть забежит на несколько минут.
— Вряд ли, — хмуро сказал Хоттабыч, — замаялся опять со своими думами.
Валя посмотрела с недоумением.
— Как Бантик свой строил, вот такой же сумной ходил. Должно, опять затевает чего-то.
— Какой Бантик? — почему-то испугалась Валя.
— Да наш. Разве не знаешь?
Хоттабыч охотно рассказал историю Бантика. Валя задумалась. Проплыла перед глазами первая встреча с Андреем. Вспомнились её собственные слова: «Очень хороший человек строил». Вот почему он тогда покраснел. Ей захотелось вдруг взглянуть на разъезд. И, неизвестно отчего, стало грустно. А старик уже рассказывал другую историю, должно быть, очень смешную, потому что самому ему было смешно. Валя не слушала.
— …хе-хе-хе, — смеялся Хоттабыч. — Так и мается каждый день. Уйдёт на станцию пешком, а обратно на паровозе едет. Как увидит входной семафор, так и просится у машиниста погудеть. Точно малое дитя… Гуди на здоровье, жалко, что ли. Да гудеть-то не умеет, хе-хе-хе. Всё сигнал бдительности норовит дать, а остановиться не может, и получается ещё два коротких.
Старик снова рассмеялся, но, взглянув на Валю, осёкся. Она смотрела на него своими большими глазами, прижимая пальцами полуоткрытый рот, точно удерживая готовый вырваться крик.
— Побегу, — заторопился он.
Валя не ответила.
«Что это с ней?» — подумал Хоттабыч, осторожно выходя из комнаты. Но тут мысли его отвлеклись: на ступеньках он едва не столкнулся с Андреем.
Андрей решил уехать. Он попросил отпуск на месяц за свой счёт. К его возвращению Вали уже здесь не будет и кончится эта пытка. Теперь он шёл к ней, чтобы во всём признаться. Чем больше он хотел помочь Вале, тем безнадёжнее запутывался. Один неверный шаг — он проклял ту минуту, когда дал первый сигнал, — повлёк за собой новые, непоправимые ошибки… А теперь уже ничего сделать нельзя. Ничего больше придумать он не может.
На стук Андрея послышался испуганный голос Вали:
— Да, — точно вздрогнула.
Валя не удивилась его приходу. Словно он и раньше находился в комнате и только на минутку выходил. Казалось, она не может оторваться от своих мыслей и не замечает его. Так продолжалось несколько минут. Потом Валя как-то жалостливо, просяще посмотрела на него. Он решительно не мог придумать, с чего начать.
Совершенно спокойно, может быть, лишь немного устало глядя ему в глаза, сказала:
— Ничего не надо, Андрей, — и повторила: — Ничего. Я благодарна вам.
Он опустился на стул, подумав: «Зачем я сажусь?»
— Уезжаю завтра. — Помимо его воли, слова звучали в тон ей, медленно, спокойно.
Она сказала:
— Это хорошо.
— Я зашёл попрощаться. До свидания.
— До свидания, Андрей.
На следующий день за ним прислали дрезину. Я решил проводить его до Матова. Пришёл и Хоттабыч. Дрезина тронулась, рывками набирая скорость. Андрей обернулся. Хоттабыч махал шапкой. Далеко позади показалась фигурка. Дрезина мчалась, и фигурка становилась всё меньше. Временами её заслонял Хоттабыч, который всё ещё махал шапкой. Потом оба они исчезли.
И разъезд уже не был виден.
Навстречу по соседнему пути, только что пущенному в эксплуатацию, пролетел поезд. В паровозном окне мелькнуло задорное лицо Кости. Значит, сейчас они увидят друг друга.
Через минуту раздался сигнал: короткий, длинный, два коротких.
— Вот и всё, — грустно сказал Андрей.
Я не верил, что Валя сейчас помирится с Костей. Он ведь совсем забыл о ней, а тут увидел и так, из озорства, снова посигналил. Я был убеждён, что на разъезд она пришла проводить Андрея и просто опоздала. В действительности всё оказалось не так. После всего, что узнала Валя, её неудержимо повлекло к разъезду. Она шла туда, думая об этом домике, и мысли её были заняты. Может быть, поэтому не расслышала Костиного сигнала. Она услышала только паровозный гудок, только звук.
Вскоре, закончив практику, Валя уехала домой, в Матово. Костя знал, что Вали уже нет у нас, но каждый раз, проезжая мимо, давал этот сигнал. Гудки звучали печально и жалобно, как стоны.
Я никогда не рассказывал об этом Андрею. Ни в годы войны, когда некоторое время мы находились вместе, ни в этой случайной совместной поездке в экспрессе Одесса — Москва.
…Наш поезд Дубравин действительно вёл «с ветерком». Ничего не подозревая, мы мчались навстречу катастрофе.
Из газет я узнал потом, что происходило в это время на паровозе. В будке машиниста яркий свет электрических лампочек. Слева, на мягком сиденье, — помощник. Он часто поглядывает на манометр, то прибавляя, то уменьшая подачу угля в топку лёгким поворотом маленького вентиля. Время от времени поднимает ручку своего инжектора, подкачивая воду.
За правым крылом — Дубравин. Он держит одну руку на тормозном кране, вторую — на карнизе раскрытого окна и смотрит в темноту. Правый инжектор, тот, что ставил слесарь Алексей Иванович, пока бездействует. Это могучий аппарат. За две с половиной минуты он нагнетает в котёл тысячу литров воды.
Мелькают деревья, домики, зелёные огоньки. Скорость девяносто шесть километров в час. Едут молча. Разговаривать нет времени, да и не услышать ничего за грохотом паровоза.
Одна за другой проносятся станции. Поезд скорый, остановок мало. Перед каждым семафором раздается крик помощника: Зелёный!
— Зелёный! — кричит в ответ машинист.
Так положено по инструкции. Оба должны убедиться в том, что путь свободен, и подтвердить это друг другу.
До станции Матово оставалось пятнадцать километров. Начинался уклон. Машинист рванул на себя рукоятку регулятора, перекрыв выход пара в цилиндры. А бешеное парообразование продолжалось. Гудел котёл от напряжения. Надо немедленно дать выход пару или качать воду. И помощник открыл мощный правый инжектор.
Ненадёжно поставленный клапан вышибло с силой снаряда. Он пролетел мимо уха машиниста, ударил в железную стену и рикошетом пронёсся в тендер.
Кипящая вода, перегретая до двухсот градусов, увлекаемая паром, как огнемёт, била в железную стену. Острой пылью брызнуло стекло четырёх электрических лампочек. Свет погас. Густой, непроницаемый пар метался по будке. Как в смерче, носились и с грохотом сталкивались бидоны, гаечные ключи, молотки, маслёнки. Цепляясь за приборы и вентиляцию, пар свистел и выл.
Дубравин не мог сообразить, куда ему деться. Спинка его сиденья упиралась в стену, о которую билась струя и, разбрызгиваясь, окатывала его кипятком. Впереди — нагромождение приборов и тоже стена. Слева, совсем рядом, как шлагбаум, — струя. Справа — окно. Машинист оказался зажатым на площадке в полквадратных метра, отрезанный от тормозного крана, хотя до него рукой подать.
В момент удара Дубравину обожгло лицо, грудь и руки. У него не хватило выдержки дышать паром, и он инстинктивно прижался к окну, высунув из него голову. Он понимал, что в таком положении надо продержаться несколько секунд. Опытный помощник, находящийся по другую сторону струи и далеко от неё, успеет остановить поезд.
Перед помощником — дверь на боковую площадку, идущую вдоль котла. На переднем брусе паровоза, между фонарями, — концевой кран. Точно такой, как в вагонах. Только там есть надпись: «Для экстренной остановки поезда ручку крана повернуть к себе», а здесь нет надписи. И повернуть надо не к себе, а от себя. Но даже ученики младших классов железнодорожной школы знают: этим краном можно остановить поезд.
От будки до крана — двадцать шагов. Когда скорость почти сто километров, по узкой, не огражденной площадке быстро не побежишь. Не держась, по ней и шагу не сделаешь: паровоз сбросит. Дубравин сознавал это и терпел. Он знал, что помощник пробирается, держась за разные тяги, как за перила, а это замедляет движение. К счастью, это был не помощник, а человек с правами управления, который сообразит дернуть по пути рукоятку крана Эверластинга. Правда, уйдёт лишняя секунда, но зато откроется широкий выход пару и воде наружу. Струя в будке сразу ослабнет.
Дубравин, окутанный паром, в жгущей одежде, сильнее прижимался к окну. Поезд мчался с уклона, увеличивая скорость, кран Эверластинга оставался закрытым. Машинист понял, что помощник убит. Убит паром в будке или сорвался с площадки.
Набрав побольше воздуху, втянув голову в плечи, Дубравин окунулся в пар и начал левой рукой на ощупь подбираться к тормозному крану снизу. Струя коснулась мышц ниже локтя, и кожу сорвало, будто наждачным точилом. Чтобы дотянуться до крана, надо ещё немного поднять руку. Тогда она окажется поперёк струи. Боль можно бы вынести, но, прежде чем он повернет кран, пар съест руку.
Он рванулся к окну, потому что будка сильно нагрелась и дышать было нечем. Надо бы высунуться из окна побольше и ждать, пока выдохнется этот проклятый котёл. Но Дубравин не рискнул так поступить. Дело в том, что приближалась станция Матово. Дальше был однопутный участок и очень крутой уклон. Встречные грузовые поезда не всегда укладывались в график, и пассажирскому приходилось ожидать их в Матове по нескольку минут. Не исключено, что и на этот раз где-то тянется встречный.
Дубравин решил сам добираться до концевого крана, куда не дошёл помощник. Это всего пятнадцать метров. Ухватившись за подоконник, он подался всем корпусом в окно и одну за другой перекинул ноги. Снаружи под окном укреплена откидывающаяся вверх ажурная рамка для улавливания жезла. Она похожа на металлическую окантовку полочки. От неё идут два стержня, взад и вперёд. Удерживаясь на руках, Виктор Степанович перевернулся лицом внутрь будки и коленями встал на рамку. Он сильно нервничал и сгоряча упёрся не в самую рамку, а в стержень, который тут же согнулся. Колени скользнули вниз. Инстинктивно противясь этому движению, Дубравин дернулся вверх, и складная рамка захлопнулась. Постепенно локти разогнулись. Он остался висеть, держась за широкий мягкий подоконник.
В таком положении и увидел Дубравина путевой обходчик. Он увидел бешено мчащийся поезд, густые клубы пара, валившие из окна, и человека, висящего на подоконнике. Потрясённый, он бросился вслед за поездом, и, когда скрылся последний вагон, продолжал бежать, не отдавая себе отчёта в своих действиях. А может быть, думал старый путевой обходчик, что вот-вот сорвётся это тело, и упадет человек не на ноги, а на бок, потому что ноги сильно относило ветром назад.
…До станции Матово оставалось километров пять.
Последний раз Андрей был там во время Великой Отечественной войны. Когда враг захватил Матово, мы получили приказ немедленно покинуть наш разъезд. Уехать успели все, кроме Андрея.
Костя Громак с группой машинистов по приказу начальника депо угнали свои паровозы в тыл. Валя осталась в захваченном городке. С Хоттабычем и ещё шестью железнодорожниками я ушёл вглубь леса. Мы должны были создать вспомогательную базу большого партизанского отряда, действовавшего в этих местах, и, собрав людей с остальных разъездов, присоединиться к главным силам. Наше пребывание на вспомогательной базе затянулось. В штаб отряда я попал только через три месяца. И первое, что меня удивило, — это встреча с Валей. Зачем она здесь?
Я видел, что она совсем не приспособлена к фронтовой и тем более к партизанской жизни. В ней было что-то детское, беззаботное. Как ребенок, она могла восторгаться красиво опушенной елочкой, тусклым огоньком, выбивающимся из окошка заснеженной землянки, цветной ракетой.
Сапожки были на ней маленькие, на низком рантованном каблучке, юбка и блузка всегда тщательно выглажены, и даже ватная куртка, казалось, пригнана по фигуре.
Должно быть, она не понимала, где находится. Любой пустяк вызывал у неё смех. Смеялась она громко и заразительно, и те, кто были рядом, невольно улыбались. Меня же, откровенно говоря, она раздражала, и я не мог скрыть это.
Почти каждый день мелкими группами партизаны уходили на задание. «А кто же, — думал я, — согласится идти с Валей?» Не выдержав, спросил у командира, как она попала сюда. Ведь брали в отряд только людей испытанных.
— Поэтому и взяли, — последовал ответ.
То, что рассказал командир, потрясло меня. Валя одна, по собственной инициативе, безоружная, не связанная ещё с партизанами, полностью дезорганизовала движение поездов по главному ходу в районе Матова. Две недели задерживала она немецкие эшелоны, создав огромную пробку в Матове, пока её диверсия, удивительно простая и остроумная, не была разоблачена.
Перед самым гребнем крутого подъёма, где поезда едва-едва тащились, Валя натирала рельсы салом. И будто в стену упирались самые мощные паровозы, бешено вращались на месте колеса, лишённые силы сцепления. Поезда останавливались, их вытаскивали по частям, на долгие часы задерживали движение. Прозрачный и тонкий слой сала, вполне достаточный для того, чтобы остановить любой поезд, был абсолютно незаметен, и никому в голову не могло прийти ощупывать рельсы, пока кто-то на них не поскользнулся.
Чтобы не выдать себя, партизаны до поры до времени не могли совершать диверсии на этом участке дороги. Но с целью разведки тщательно следили за движением поездов. Партизаны и заметили девушку.
Когда немецкие патрули устроили засаду, чтобы поймать диверсанта, партизаны встретили её далеко от опасного места и увели в отряд. Уже будучи здесь, Валя дважды побывала на заданиях, ни у кого не оставив сомнения в своём мужестве.
Мне стало ужасно неловко перед Валей. Отношения партизан друг к другу определялись быстро и безошибочно. И как в первый день Валя увидела мою настороженность и даже недоверие, так сейчас почувствовала глубокое уважение. Это очень обрадовало её. Возможно, потому, что один я в отряде знал их отношения с Андреем и ей хотелось скорее поделиться со мной распиравшей её радостью.
Как человек в отряде новый, я ещё не знал, что здесь же находится Андрей. Он был на очередном задании. Это первое, что она мне сообщила.
Когда все покинули разъезд Бантик, у Андрея не хватило сил уехать. Он не мог представить себе свой домик, удобный, обжитой, красивый, в руках врага. Он доломал и без того уже выведенную из строя аппаратуру связи и блокировки и, услышав шум приближавшихся войск, поджёг здание. Едва занялось крыльцо, как подоспели немцы и пожар погасили. Андрей видел это. Ночь он провел в лесу, а утром пошёл к фашистам. Он сознался, что работал дежурным по разъезду, изъявив готовность продолжать службу.
Его взяли, но ни на минуту не оставляли одного. Только единственный раз, спустя неделю, немецкий дежурный, выключив связь, отлучился в посёлок на полчаса. Не торопясь Андрей извлёк из шкафа шесть керосиновых ламп, всегда стоявших в запасе, выплеснул содержимое на стены и поджег их. Пламя охватило сразу всё здание.
В посёлке находился лишь маленький гарнизон. И, хотя весь он немедленно примчался на разъезд, погасить огонь не удалось. И погоня не получилась. Андрей не бежал. Он спрятался в густом ельнике у самого пожарища. Ночью уполз в лес, а спустя два дня наткнулся на партизанский патруль.
Об Андрее Валя рассказывала с видимым удовольствием и гордостью.
Он вернулся с задания лишь на пятые сутки. За эти дни я узнал Валю больше, чем за три месяца пребывания её на разъезде.
Ещё там ей было хорошо с Андреем. Она видела, что это чистый, благородный человек. Не могли, конечно, от неё укрыться и его чувства. Внутренне она тянулась к нему, но разум протестовал. Юноша должен быть решительным, смелым, порывистым. Андрей казался слишком инертным, безжизненным. Даже его работа — дежурный по разъезду — ей не нравилась. Другое дело Костя. Разве Андрей решился бы так с ней познакомиться? И уж совсем добили её гудки Андрея. Как легко он уступал свою любовь! Да и не только уступал, а всё делал для того, чтобы помочь Косте. Разве это герой?
Она, конечно, понимала всё благородство его поведения, и всё же ей приятнее было бы другое. Зачем он так покорно, безропотно согласился, что не может тягаться с Костей? Бороться бы за свою любовь должен.
Без жизненного опыта, немного романтичная, мечтательная, она видела и воспринимала людей поверхностно, не умея отличить показную красоту от подлинной.
Перелом произошел, когда узнала, как Андрей поджёг разъезд. Только здесь, в отряде, она по-настоящему увидела Андрея. Поступки Кости — и его сигналы, прерванные, как только обиделся, хотя обижаться надо бы на него, и даже знакомство — ведь нечестно было перед товарищами то, что он открыл ей пари, — всё воспринималось теперь как показное.
На исходе третьего месяца пребывания в отряде Валя и Андрей решили больше не расставаться.
Валя раздобыла где-то скрипку и каждую свободную минуту заставляла его играть. Это были радостные минуты. Он по-прежнему избегал слушателей. Он играл для себя. Для себя и для Вали. Это было их маленькое, дорогое счастье. Как только они уединялись, ему не терпелось скорее взяться за смычок. Но он медленно расстегивал футляр, не спеша извлекал скрипку, тщательно натирал канифолью волос. Он словно испытывал себя: чем ближе было мгновение, когда смычок коснется струн, тем больше он старался отдалить этот миг. Но уже сами собой смыкались веки, он прижимался щекой к скрипке, ему слышалась любимая мелодия. Он медлил, не сознавая, что пальцы уже скользят по грифу. Он не мог уловить тот миг, когда начинал играть… А звуки, чудесные звуки рождались и заполняли все вокруг, весь мир. И, казалось, нет в жизни ничего, кроме этой бесконечной песни…
Партизаны с особым нетерпением ждали возвращения Андрея. Предстояла крупная операция, первый бой, где должны были участвовать все силы отряда. Андрея послали на разведку минных полей, ограждавших железнодорожное полотно, через которое лежал наш путь.
— Как только вернётся, — сказала Валя, — он сыграет нам в честь встречи… Мне кажется, когда он играет, умолкают птицы. Они слушают.
Не только послушать Андрея, но даже поговорить с ним мне почти не удалось. Вернулся он ночью, а утром командир приказал его группе сделать три широких прохода в разведанных полях.
— Наша операция проводится во взаимодействии с регулярной армией, — предупредил командир. — Если враг откроет предполагаемое место удара, и мы и армия понесём большой урон.
…В белых маскировочных халатах группа тронулась в путь. Мы с Валей проводили минёров молча. Они должны были выполнить задание за три часа. К назначенному сроку партизаны стали возвращаться. Задерживался только Андрей. Уже начало темнеть, а его всё не было.
Я зашёл к командиру отряда. Валя находилась там. Командир отправил группу бойцов на поиски Андрея.
Что же случилось с ним?
Разослав бойцов по участкам, Андрей пошёл вдоль опушки. Через три километра предстояло выйти на открытое место и подползти к заграждениям. Этот район, наиболее трудный, он решил взять на себя. Достигнув минного поля, одну за другой снял десятка полтора мин. Оставалась последняя, противотанковая. Вообще можно бы её не трогать, на такой мине человек не должен подорваться. Но вдруг это «сюрприз»? На всякий случай решил снять.
Андрей разгрёб вокруг неё снег, рассмотрел со всех сторон, установил, что вместо одного взрывателя поставлено три. Два из них вытащил без труда. Третий стерженёк, торчавший из-под деревянной крышки, не поддался. Видимо, взрыватель примерз к стенке мины. Андрей подышал на него и снова потянул. Взрыватель остался на месте, но пружина сжалась. Чека выпала в снег.
Мгновенно он понял, что произошло. Чеки больше нет. Кончиками пальцев он держит короткий, как патефонная игла, стерженёк, толщиною в грифель цветного карандаша. Сжатая пружина вырывает его из рук. Скользкий стерженёк не удержать. Он вырвется, ударит в капсюль… Взрыв неизбежен.
Взрыв! Взрыв — это сигнал врагу. Это провал наступления или многие лишние жертвы… Лечь на мину и заглушить взрыв. Но ведь всё равно услышат… Надо унести мину.
Сдирая кожу, он подсунул руку под мину. Вторая рука приросла к взрывателю. Упираясь одним локтем в снег, он пополз, держа мину на весу… Он ползет к врагам. Они обступят его, и он разожмет пальцы… Но тогда фашисты узнают, что он снял мину, что здесь готовится наступление. Нет, к врагам нельзя… К своим тоже нельзя. Они бросятся на помощь и погибнут вместе с ним. И всё же Андрей решает ползти к своим. Жертвами окажутся несколько человек. А если враг обнаружит направление удара, убиты будут десятки, может быть, сотни.
Мина всё сильнее давит на руку, прижимая её к снегу. Андрей перевертывается на спину, кладет ношу на грудь. Сразу становится легко. Теперь левая рука совсем свободна. А правая… Все его силы сосредоточены в пальцах правой. Это сильные пальцы. Пальцы скрипача.
Он ползёт на спине, упираясь в снег одной рукой и ногами. Он несёт смерть товарищам. Он крикнет им, чтобы никто не смел подходить. Но разве они послушают? Ещё и Валя прибежит. Поймёт ли она, почему пришлось тащить сюда эту смерть?
Незаметно для себя, вопреки разуму, он ползёт не к своим, а куда-то в сторону. И вдруг его лицо, лицо человека, обречённого на смерть, озаряется радостью. Именно сюда и надо ползти. Надо двигаться вдоль линии, подальше от того места, где должны пройти партизаны. Ползти, как можно дальше, пока не онемеют пальцы.
Он полз, прокладывая спиной дорожку в снегу. Когда голова не могла держаться на весу и падала в снег, это отрезвляло его. Он снова полз. Он терял нить мыслей, цепляясь только за одну: ползти. Ползти весь остаток жизни…
Совсем стемнело, когда Андрей наткнулся на дерево. Он хорошо знал весь район и эту одинокую берёзу. Она была далеко от того места, где сделан проход. Теперь всё. Можно разжать пальцы. Точно сведённые судорогой, они сжимают стержень. Значит, можно ещё ползти. Андрей упёрся ногами в снег. Ему только показалось, будто согнул ноги. Они не пошевелились. Они больше не подчинялись ему.
Он всё сделал, что может сделать человек. Он решил, что умрёт под этой берёзкой вместе с ней. Противотанковая мина подкосит её, как былинку. Андрею стало жалко берёзку. Ещё бы немного отползти и совсем спокойно умереть.
Умереть! Только сейчас ощутил он весь страшный смысл этого слова. Ещё полчаса назад он обязан был идти на смерть. А теперь? Почему он должен умирать теперь, когда всё уже сделано? Ведь его ждёт Валя. И командир ждёт, и все партизаны теперь говорят о нём…
Им овладело странное чувство, будто он совершает предательство по отношению к ним.
Ему так захотелось остаться жить в эти минуты, когда смерть казалась неизбежной, что ослабевшее, почти безжизненное тело обрело новую силу. Ещё неотчётливо понимая, что будет делать, он снял с груди свою смертельную ношу, от которой никак не мог отвязаться, за которую держался всем своим существом. Андрей лёг на живот и левой рукой извлёк из кармана маленький нож. Если удастся поломать его вдоль лезвия так, чтобы получилось нечто вроде шила, его можно будет воткнуть в отверстие. Андрей понимает безнадёжность своей затеи, но это последнее, что он может придумать. Он втискивает всю заострённую часть лезвия между крышкой и корпусом мины и пробует повернуть его вокруг оси. Нож остаётся цел, но одна дощечка крышки, вместе с гвоздем, чуть-чуть приподнялась.
Гвоздик!
Андрей трудно глотнул воздух. Стараясь не волноваться, действует ножом как рычагом. Только бы не сломать нож. Дощечка приподнимается ещё немного. Андрей расшатывает гвоздик окровавленными пальцами, тащит его зубами. И вот он в руках, этот маленький гвоздик, от которого зависит жизнь. Пальцы дрожат, но ему удается втиснуть гвоздь в отверстие для чеки. Андрей разжимает онемевшие пальцы. Несколько секунд не может двинуться с места. И вдруг, точно испугавшись, быстро ползет назад…
Мы с Валей ещё находились в землянке командира, когда вошёл Андрей.
— Что так долго? — обрадовано спросил командир.
— Трудная мина попалась, — ответил Андрей и, неловко козырнув, быстро отдёрнул руку.
Но мы увидели его пальцы. Они были совсем белые, отмороженные… Андрей лишился трёх пальцев на правой руке.
— Теперь я больше не минёр и не скрипач, — сказал Андрей, когда они остались вдвоём с Валей.
— Ты — человек, — ответила Валя. — Очень дорогой для меня человек.
Она не могла больше ничего придумать для его утешения. Она только напрягала силы, чтобы при нём не плакать. По её настоянию в тот же день появился приказ командира, в котором говорилось, что Андрея и Валю «полагать вступившими в законный брак» и что выписка из приказа «подлежит замене в загсе на официальную регистрацию при первой возможности».
Неделю Валя не отходила от Андрея. В эти дни он понял, как дорог ей.
Отряд готовился к боевой операции. Готовилась и Валя. Уходя, она поклялась отомстить за Андрея.
Партизанам удалось разбить гарнизоны трёх станций. Но одна группа бойцов, увлёкшись успехом, ушла слишком далеко, к разъезду Бантик, и напоролась на главные силы противника. В этой группе, где были самые отчаянные головы, находились и Хоттабыч с Валей. Никто из них не вернулся.
Этот удар Андрей едва перенёс. Он приписывал себе вину в гибели Вали. Казалось, он потерял интерес не только к жизни, но и к борьбе. Это происходило в период непрерывных налётов вражеских карательных войск на отряд. Его пришлось разделить на несколько групп. Командование одной из них и поручили Андрею, у которого ещё не зажила рука. Вот тогда он немного пришёл в себя.
Ещё год Незыба находился в нашем отряде, пока его не отозвали в тыл как специалиста-железнодорожника. Как только освободили район Матова, Андрей приехал к Валиным родителям. Встретил он и Костю Громака. Но они могли рассказать ему только то, что он знал и сам.
Спустя пять лет после окончания войны Андрей женился на Валиной подруге. Жили они дружно, хотя любви у него к ней не было. С годами, казалось, он совсем забыл о Вале. А вот теперь, в нескольких километрах от Матова, нахлынули воспоминания о первой любви.
Он решил хотя бы с тамбура хвостового вагона, откуда хорошо всё видно, посмотреть на станцию. Мне тоже хотелось взглянуть на памятные места. Мы быстро пошли, он впереди, я сзади. Но уже перед тамбуром соседнего вагона задержались.
— Немедленно закройте дверь! — кричал на кого-то проводник. — Вот ещё новости!
— Понимаете, мне очень надо посмотреть, прошу вас…
Андрей замер в проходе между вагонами, уцепившись за перильца. Оттеснив его, я рванулся вперёд.
Валя увидела меня, вскрикнула, бросилась на шею.
— Валя! — раздался в ту же секунду чужой, не Андрея, голос.
Она вскинула голову, и я почувствовал, как пальцы её впились в мою одежду. В дверях стоял Андрей…
…Поезд нёсся с уклона, увеличивая скорость. В будке машиниста никого не осталось. Паровозом никто не управлял. Только упрямо вращался стокерный винт. По форме точно такой, как в мясорубке, только раз в двадцать больше. Он подавал в топку всё новые и новые порции угля, и шесть тоненьких сильных струек пара исправно разбрызгивали топливо равномерно по всей колосниковой решётке. Парообразование шло бурно.
Дубравин понял, что на подлокотнике долго не провисеть. На левой руке не было рукава. Было похоже, что на неё натянута длинная порванная резиновая перчатка, потому что кусочки кожи болтались на ветру. Но боли он совсем не чувствовал. Одежда мгновенно остыла и уже не дымилась.
Он висел, держась за мягкий подлокотник, стараясь сообразить, как поступить дальше. Под ним песчаная насыпь. Насмерть не разобьёшься… Но ему пришла в голову мысль, что он не имеет права разжать руки. В поезде ехало восемьсот человек. Рядом с паровозом в багажном вагоне люди не спали. Они подтаскивали к дверям вещи, которые надо было сдать на первой остановке. В соседнем — тоже не спали. Это почтовый вагон. И тут готовились к остановке, где предстояло обменяться почтой. Дальше вагон, в котором первое купе занимал главный кондуктор. Здесь несколько случайных пассажиров-железнодорожников на один-два перегона. Они режутся в домино. Рядом, в запертом купе, бодрствует вооружённый человек. У него перед глазами запечатанный сургучом мешок. Это почта государственного значения.
В вагоне-ресторане проснулся повар, взглянул на часы и, сладко поёживаясь, перевернулся на другой бок.
В других вагонах спят все, кроме проводников. Изредка спохватится пассажир и спросит, какая будет станция. Время от времени послышится бессвязный сонный говор или заплачет вдруг ребёнок и так же неожиданно смолкнет. И снова всё тихо. Окна закрыты, занавески задёрнуты…
…Вместе с Андреем и Валей мы стоим в пустом и затихшем коридоре нашего вагона. Валя плачет. Плен… годы скитаний по чужим странам. Больше ничего она не говорит. Андрей не расспрашивает. Вместе с документами военного времени у него хранится выписка из приказа командира партизанского отряда, «подлежащая замене в загсе при первой возможности». Так она и не представилась, эта возможность.
Должно быть, Валя думала о том же самом. Она сказала:
— Все годы перед глазами стоял наш разъезд. Я любила его, как человека. Как свою юность.
— Хочешь посмотреть на Матово из тамбура?
— Пойдем, Андрей.
Поезд шел, всё увеличивая скорость.
…Мелко и медленно перебирая руками, Дубравин передвигался вперед, ища ногами хоть какую-нибудь опору, потому что руки уже отрывались. И он нащупал её. Это было ребро зольника. Сразу стало легко.
Уже не раздумывая больше, Виктор Степанович открыл рамку жезлоуловителя и, держась за неё, продвинулся до самого края зольника. Правее и ниже находился короткий отросток пожарной трубы. Он поставил на отросток одну ногу, а на неё вторую, потому что места для обеих ног не хватило. Уцепившись за какую-то тягу, опустился ещё ниже на лафет бегунковых колес. Теперь над ним была узкая длинная площадка, такая, как с левой стороны котла, по которой можно дойти до концевого крана. Он поздно понял свою ошибку. С пожарного отростка надо было сразу карабкаться на площадку, а не спускаться вниз. Назад теперь не пробраться.
Он держался за край площадки, упираясь ногами в лафет, сильно изогнув спину. На стыках рельсов лафет подбрасывало, и эта ненадёжная опора прыгала под ногами. Мокрые волосы высохли и уже не липли к глазам. Совсем рядом с грохотом бились многотонные дышла, бешено вертелись огромные колёса. Один оборот — шесть метров. Двести пятьдесят оборотов делали колёса в минуту. Они сливались в сплошные диски, перекрещенные бьющимися дышлами. Дальше идти некуда. Он смотрел на вертящиеся колеса и дышла и не мог оторвать от них взгляд. Они притягивали. Он не хотел, ему невыносимо было смотреть в этот страшный водоворот металла, но смотрел, и тело, уже не подчиняясь разуму, клонилось туда. Масляные брызги ударили в лицо. Это сбросило с него оцепенение. Ноги оторвались от лафета, в каком-то неестественном прыжке дёрнулось, подпрыгнуло и замерло тело. Теперь согнутая в колене нога лежала на площадке, словно вцепившись в неё, а руки обняли эту заветную полосу железа с обеих сторон: сверху и снизу. Голова, вторая нога и весь корпус повисли в воздухе. Колёса оказались совсем близко, и волосы едва не касались их.
Теперь весь смысл его жизни заключался в том, чтобы втянуть на паровозную площадку своё тело. И, когда он сделал это и лицо приятно охладилось металлом, мысли его отвлеклись, но он всё же подумал, что забыл сделать что-то важное, без чего ему нельзя жить. Он никак не мог уловить, что же ещё надо сделать. Надо решить какой-то главный вопрос. Вот вертится всё время в голове, но никак за него не ухватишься. Значит, помощник так и не подтянул подшипник, хотя говорил ему об этом дважды. Как же он, сам машинист, не терпит указаний. А теперь, когда переместились на площадку колеса, слышно, как стучит. Может выплавиться.
И опять он подумал, что отвлёкся, хотя очень важно сохранить подшипник. Но это можно сделать потом. Сейчас надо заняться неотложным делом. Надо срочно купить Тае программу для поступающих в техникум. Обещал девочке — значит, надо сделать. Уже второй раз забывает. Но это же не главное. Главное было в том, чтобы остановить поезд неожиданно для них. Он так и сделал. Развернувшись для бомбёжки, самолеты быстро догоняли поезд, прилаживаясь к его скорости. Тогда он и дал экстренное торможение. Бомбы упали далеко впереди…
Дубравин рассмеялся. И от этого смеха вдруг все вспомнил. Рывком поднялся и тут же опустился на колени. Ему стало страшно. Он боялся упасть с площадки. Быстро полез, хватаясь за горячие трубы, рычаги, тяги.
Левая рука почернела. К оголенным мышцам легко приставала угольная пыль и кусочки промасленной ветоши. Лишь в тех местах, где только сейчас сползала кожа, задеваемая выступами на площадке, оставались красные со слизью пятна. Но и они быстро чернели. Лицо было тоже черное.
С боковой площадки на переднюю спускаются четыре почти отвесные узенькие ступеньки. Паровоз бросало из стороны в сторону, и они вырывались из слабых и липких рук. Он свалился на переднюю площадку и подполз к самому краю. Лёжа на груди, свесив руки, нащупал концевой кран.
Двести семьдесят шесть тормозных колодок впились в колеса паровоза и вагонов. Шипя и искрясь, поезд встал на входных стрелках станции Матово.
Ночь кончалась.
Гулкие шаги на левой площадке отвлекли Дубравина от путающихся мыслей. Шаги затихли совсем рядом. Поднять голову было трудно, но он услышал знакомый голос:
— Ты здесь, Виктор?
Он не поверил. Он оторвал голову от железной плиты, тяжело упёрся чёрными руками в холодный металл и посмотрел вверх.
Перед ним стоял его помощник.
Дубравин сказал:
— Да, я здесь.
В это время мелькнула и исчезла фигура главного кондуктора. А ещё через минуту в спящих вагонах раздался тревожный голос радиста, разбуженного главным.
— Товарищи пассажиры! Товарищи пассажиры! Если среди вас есть врач, просим его срочно прибыть к паровозу. Повторяю…
Голос был взволнованный, напряжённый. Восемьсот человек проснулись, заговорили, полезли к окнам. Повеяло военным временем. Никто не знал, что делать.
Всполошился и четвёртый вагон. Точно ветром подняло спортсменов. Они побежали к паровозу первыми.
— Может быть, йод нужен, — неуверенно спросила пожилая женщина, та, что была всем недовольна. — У меня есть йод… — И, словно убедившись в правильности своей мысли, выкрикнула: — Что же вы стоите, мужчины! Скорее отнесите йод!
Будто выполняя приказ, капитан танковых войск унёсся с пузырьком йода. И вдруг люди стали рыться в корзиночках, сумках, чемоданах. Не сговариваясь, несли бинт, вату, какие-то пилюли, порошки. Мать Олечки вынесла термос с горячей водой. Появился и термос с холодной водой. Пассажир, напоминающий плакатного лесоруба, не раздумывая, вывалил на полку содержимое своего чемодана, на котором играли в преферанс, и удивительно проворно уложил туда все собранное. Он побежал к выходу вместе с чернявым юношей, но их задержал Лёня. Он вручил им свой драгоценный сверток и быстро заговорил:
— Не забудьте сказать, это совершенно стерильно. Куплено для новорождённого. Здесь полный набор для новорождённого. Есть и бинты, и стерильные простынки. А вату можно извлечь из одеяльца… Но она, наверное, не стерильная…
Гудели телефонные провода. Были прерваны все служебные разговоры. Речь шла о спасении человека. На соседней станции успели задержать поезд, чтобы пропустить специальную дрезину. Выехала из гаража санитарная машина, готовился в операционной хирургический инструмент.
Шумно хлынул к паровозу народ. Совершенно растерянные, торопились Андрей и Валя. Невесть откуда уже все знали, что в эту трудную минуту струсил и спрятался в безопасном месте помощник машиниста, который легко мог остановить поезд.
Чем ближе подходили, тем тише становился говор. В безмолвии остановились. С паровозной площадки раздался тихий голос:
— Товарищи! Тяжело ранен машинист. Но жизнь его вне опасности. Возле него врач. Спасибо вам за помощь…
Человек огляделся вокруг и продолжал:
— Такое большое скопление людей на путях опасно. Оно может задержать движение встречных поездов и эвакуацию машиниста. Не исключены несчастные случаи. Ваш долг сейчас, товарищи, — вернуться в вагоны.
Молча попятилась, отступила, пошла назад толпа. Ни один человек не ослушался. Возле паровоза осталась только сгорбленная фигура помощника.
— Смотри! — схватила Андрея за руку Валя.
Мы обернулись. Костя Громак не увидел нас. Он понуро смотрел в землю, вытирая ветошью руки.