Август Стриндберг Триумф

Супруга маршала двора поднялась со своего одинокого супружеского ложа и облачилась в утренний наряд. Потом она отворила двери на террасу, обращенную во внутренний двор королевского дворца, позволив теплому июльскому воздуху ворваться в спальню. Терраса, расположенная на крыше старого бастиона, окружена мраморной балюстрадой из тосканских колонн, на которой расставлены лавровые и гранатовые деревья в прекрасных майоликовых вазонах из Урбино, и сквозь эту зеленую раму видны корабли в Норстрёме, чуть далее – Шепсхольмен, а еще дальше – округлые очертания дубовых рощ острова Вальдемерсён. Прямо внизу лежит двор королевского дворца, куда ведет лестница в три пролета, также с балюстрадой, но перила этой балюстрады поддерживают свинцовые колонны, крашенные масляной краской.

Камеристка подставляет ей кресло, обитое тисненной золотом кожей, и кладет медвежью шкуру на пол, влажный от росы. Госпожа делает еще несколько шагов, но тут же устало опускается в кресло. Она берет в руку зеркальце, висящее у нее на поясе, и принимается разглядывать свое лицо.

Тридцать два года от роду, шесть лет бездетного брака и три месяца разлуки с мужем заставили побледнеть ее все еще упругие и полные щеки, на которых смятые подушки оставили маленькие полоски. Из-под шитого жемчугом белого шелкового чепца выбились влажные темные пряди, видно, спала она тревожно и вспотела во сне. Большие карие глаза, в которых отражается небесная синева, беспорядочный дробный узор майолики и дворцовые окна, не выражают ничего, кроме усталости. Глубокий вырез лифа оставляет пышную, начинающую обвисать грудь полуобнаженной, фламандские кружева лишь слегка защищают ее от сквозняка. Жесткие складки пурпурной атласной юбки топорщатся, и тому, кто стоит на лестнице, видны длинные вязаные шелковые чулки с цветными прошвами до колен, а маленькие ножки с высоким подъемом погружены в медвежий мех, словно в некошеную траву.

Она зевнула прямо в лицо своему отражению в зеркале, и от теплого дыхания оно подернулось пеленой, за которой ее лицо скрылось на мгновенье, чтобы постепенно возвратиться, когда, влажная дымка исчезнет. Это позабавило ее на минуту. Потом она взяла ножницы, висевшие на поясе рядом с зеркальцем, и принялась чистить ногти.

Внизу из сада послышалось шуршание гравия, и из-за каменной ограды фонтана показался человек, лежавший до того на животе и глядевший на карпов. Одна половина его тела была одета в зеленое, словно перья попугая, другая – в ярко-красное, а на голове красовался старомодный шутовской колпак, хотя сейчас бубенчики были заткнуты в складку колпака, чтобы не звенели при ходьбе. Лицо его было серьезно, оно составляло резкий контраст одежде; длинные усы и острая бородка делали его похожим на немецкого студента, и в манере, с какой он наблюдал окружающий мир, было нечто от человека ученого.

Поднявшись по лестнице на террасу, он резко остановился, словно пораженный открывшейся перед ним картиной. Роскошная женщина в ослепительном платье и белых чулках, черная медвежья шкура, распахнутые двери спальни, хорошенькая служанка, нагнувшаяся над кроватью и снимавшая простыни, которые она потом встряхнула и сложила,– все это, казалось, произвело на шута неожиданное, почти болезненное впечатление.

Увидев шута, маршальша вздрогнула, и, когда он сделал вид, что готов поспешить к ней и броситься к ее ногам, лицо ее приняло столь отчаянное и испуганное выражение, что он остановился, стащил с головы колпак и отвесил шутовской поклон.

– Вот уже две недели, как я не видела тебя, Менелай,– сказала маршальша наигранно весело.

– Да,– ответил шут, перепрыгнув через барьер и почесав голову ногой, одетой в туфлю.– И что вы видите в этом зеркале?

– Я до смерти опечалена, ибо в зеркале я вижу человека с длинным лицом, рыжей бородой и пустыми глазами, он стоит за оконной шторой в ромбовом зале и следит за нами; однако ж он засмеялся, когда ты стал чесаться, стало быть, большой беды еще не случилось, меж тем мне многое надобно сказать тебе.

– И я тоже,– отвечал шут,– я тоже до смерти опечален, Давайте же пройдем в ваши покои.

– Нет, нет, это невозможно! Рыжий не спускает с нас глаз! Приходи днем, позднее!

– Никак не могу! Мне велено разыгрывать шута во время послеполуденного шествия.

– Стало быть, нам следует потолковать сейчас, здесь! Покажи-ка, что ты можешь веселить людей, как пристало шуту!

– Нет! Нет! Только не сегодня! О нет! Ради страданий и смерти Христовой придумайте что-нибудь другое.

– Что же мне придумать? Он чует неладное. Вот он спрятался за штору. Постой-ка, я знаю: я стану читать тебе! Анна! Анна! '

Камеристка вышла на террасу.

– Что прикажете, ваша милость?

– Подай мне синюю книгу, что лежит на сундучке возле кровати, нет, под платяным шкафом.

Служанка тут же воротилась с книжкой в синем кардуаново переплете размером в четверть фолианта.

– Иди в комнаты, да прикрой за собой дверь,– велела маршальша.– А теперь, шут, вы с рыжим повеселитесь, ибо я стану читать «Декамерона» Боккаччо.

– Славно! Однако как же знатная персона в окне угадает, что вы изволите читать?

– Он увидит синий переплет, а ведь он сам дал мне эту книгу. Подумать только! Он хочет растлить мою душу, чтобы она была сродни его душе!

– Благородный господин, известное дело. Но вам тогда придется говорить так, будто вы читаете, ведь у безумного глаз зорок, а разум остер. Хоть и звучат слова сии странно, однако так оно и есть.

– Не тревожься, Менелай, я его хорошо знаю. Когда я стану говорить о печальном, ты делай вид, будто сам не свой от радости и восторга.

– Будьте спокойны, моя госпожа!

– Итак, я начинаю!

Маршальша взяла книгу, полистала страницы и заговорила монотонно и размеренно, будто читала:

– На границе живописного Блекинга и серенького Смоланда…

– Не забывайте перелистывать страницы, госпожа! – перебил ее шут.

– Ты прав, напоминай мне об этом, если я забуду. Вот он снова показался, это страшилище, и глаза у него горят, словно угли… На границе живописного Блекинга и серенького Смоланда лежит красивое озеро Фломмен. На северном его берегу, принадлежащем Смоланду, есть усадьба, которая зовется Ингельстад; на южном берегу, что относится к Блекингу, стало быть, к Дании, лежит усадьба Эдруп. Хозяином Эдрупа был мой отец. У него было две дочери, одна из них – я; другую заприметил владелец Ингель-стада, он посватался к ней, получил согласие и должен был привезти ее в свой дом. Блекингом, как тебе ведомо, владела то датская, то шведская корона, но, как бы то ни было, люди, жившие на границе этих провинций, породнились, переженившись меж собой, всегда считали себя единым народом и были друзьями в беде и в радости. Даже в пору немирья они не вступали в сраженья, заключив крестьянский мир, как его называют. Хорошо я читаю?

– Вы говорите, как по писаному, госпожа,– ответил шут и захлопал в ладоши.

– Тот наверху улыбается, думает, что я прочла что-то непристойное.

– Продолжайте!

– Хозяин Эдрупа и хозяин Ингельстада были добрыми старыми друзьями, и коль скоро от одной усадьбы до другой пути на лодке не более четверти часа, они частенько наведывались друг к другу-j Дело кончилось тем, что молодой господин из Ингельстада посватался к моей сестре, о чем я уже рассказывала.

– Перелистывайте страницу! Перелистывайте! Листайте!

Маршальша перелистнула страницу и продолжала:

– Как часто пишут в книгах, стояло погожее летнее утро; в Ингельстаде целых две недели мыли и скребли дом, из окон вывесили флаги, водрузили свадебные шесты, и все такое прочее, ведь владельцу усадьбы предстояло вечером привезти свою невесту. А в Эдрупе готовились ничуть не меньше, ведь именно там и собирались пировать веселую шумную свадьбу. Вечером родители и гости поплыли через озеро с молодыми к их дому. Сопровождаемые лодками с факельщиками и музыкантами, скользили они по зеркальной водной глади, отражавшей свет зажженных на берегу костров; луна, стоявшая высоко над лесом, скрывалась время от времени в клубах дыма; звучали рожки, пели скрипки, трубили трубы.

– Браво! – вскричал Менелай.– Прямо как в «Декамероне».

– В Ингельстаде гостей приняли великолепно,– продолжала маршальша,– и молодые были наверху блаженства. Танцы и веселье продолжались до глубокой ночи. Но вот во время танца с факелами, в который вовлекли и всех стариков, во дворе раздался громкий, резкий звук трубы. Музыка стихла, танец прекратился, все со страхом ждали: кто это явился среди ночи? Все чуяли недоброе, понимая, что это не свои, а чужие. В зал вошел королевский фогт и с ним офицер; фогт громко объявил, что между шведской и датской коронами началась война. Датским подданным было велено не позднее чем через двенадцать часов убираться домой и ждать, что будет дальше. В зале наступила тишина, но вот на середину зала вышел хозяин Ингельстада; обнимая одной рукой дрожащую от страха невесту, он взял в другую наполненный вином кубок и громко и отчетливо сказал, что пьет за тестя, за своих друзей и соседей и что скорее позволит вырвать невесту из своих объятий, нежели обнажит меч против тестя. Тут все радостно подняли кубки и, обнимая друг друга, выпили за мир и доброе согласие. Тогда взял слово офицер, он заявил, что никакого крестьянского мира корона не признает и что каждый, кто откажется встать под знамена, будет почитаться врагом королевства и усадьба его будет сожжена. Старый хозяин Эдрупа ответил, что ни он сам и никто из его людей не поднимут руку на своих собратьев и друзей, с которыми им нечего делить, и тут все снова стали заверять друг друга, что не нарушат мира. Офицер и фогт предостерегли их в последний раз и ускакали прочь. Танцы начались снова и продолжались, покуда молодые не отправились в опочивальню, а гости не разбрелись по своим комнатам, чтобы вновь веселиться на следующий день.

Но наутро дом был разбужен криками шведских солдат. Жениха, оборонявшегося в своей комнате, одолели и взяли в плен; невеста – Моя сестра – помешалась в уме. Теперь она сидит здесь в подполе под нашими ногами, куда я упрятала ее, с кляпом во рту, чтобы не выдала, где ее прячут; а жениха ее – да, сегодня его повезут во время триумфального шествия, чтобы предать казни. Забавная история! Бей в ладоши, Менелай!

Шут подпрыгнул, швырнул оземь колпак, стал топтать его ногами, рванул бороду.

– Ради Иисуса Христа, хлопай в ладоши! – прошептала маршальша.

– Нет, – ответил шут. – Пусть меня подвесят за пятки на дыбе и отрежут мне веки, но ты выслушаешь теперь мою историю – без книги, без зеркала и без хлопанья в ладоши.

– Ради креста Христова, ради спасения нашего, подумай хотя бы о нас; он открыл окно и слышит каждое твое слово!

– Тем лучше! Пусть услышит правду от меня, коли ему не осмеливаются сказать ее ни в церкви, ни в его покоях! Вот моя история: я был дьячком в церквушке на севере Блекинга, однако ж я швед и родители мои шведы. Дьячку надлежит помогать священнику, говорить «аминь», когда тот скажет «да». Мне надоело говорить «да», я скорее рожден, чтобы говорить «нет». Как и всякому человеку мужеского пола, полюбилась мне одна девушка. Денег на то, чтобы зажить одним домом, нам было никак не скопить, однако дитя мы все же завели. Тогда я отправился в Стокгольм и стал тем, кем я есть ныне. Как это случилось? Того я и сам не помню! Только служба моя пришлась мне по сердцу, я гордился тем, что один из всех могу сказать правдивое слово. Однако меня наняли не для того, чтобы я говорил правдивые слова, а чтоб забавлял людей. Когда я понял это, мое занятие мне опостылело, да только искать другое было уже поздно, и сын уже подрос, а я копил деньги для него и его матери. В нынешнем году ему минуло восемнадцать. И вот началась война. Из-за чего? Из-за того, что художник датского короля намалевал на дверце королевской кареты три короны вместо четырех? Или из-за того, что адмирал шведского короля где-то далеко в море салютовал пушками не так, как следовало, чего никто не заметил? Кто может ответить на этот вопрос? Разразилась война! Да вы и сами уже говорили о том! Нынче утром я взял лодку и поплыл на Стрёммен. У причала три большие шхуны сушили паруса. На шхунах этих – а я могу свободно являться куда захочу – увидел я такое, чего никогда не забуду. Там держат жителей Блекинга, виновных лишь в том, что родились они в ту пору, когда двум озорным мальчишкам вздумалось таскать друг друга за волосы. – Да, да, слушай, что я говорю, ты, глупец! Что стоишь и пялишься на нас сверху?! – Я увидел полуголых женщин и детей, глаза их жадно просили куска хлеба. В тюрьме этой повстречал я и свою, можно сказать, жену, ведь она родила мне сына. Она еще не потеряла разум, но была близка к тому. Она рассказала мне, как швед заставил своих немецких кнехтов выстроить на холме возле тинга всех людей мужеского полу, кто мог носить оружие; их рубили ряд за рядом, словно деревья в лесу, и среди них был мой сын! – Эй ты, там, наверху, есть у себя сын? Так пусть адский огонь пожрет его, слышишь? Слышишь, что я говорю?

Шут замолчал, чтобы перевести дух и продолжить рассказ, но тут взгляд его упал на лицо маршальши, и в ее отчаянном потухшем взгляде он прочел, какую беду навлек на нее и на себя. Мгновенно воодушевясь, он повернулся к окну, на которое до сих пор не осмеливался смотреть, бросился плашмя на мраморный пол и завопил:

– Ave Caesar imperator, morituri te salutant! [1]

– Браво, Менелай, – был ответ из окна, и до них донеслись слабые удары в ладоши.

– Он все еще верит, что я валяю дурака, – прошептал шут. – Мы спасены.

– А вам, прекрасная госпожа, – продолжал голос из дворцового окна, – вам недурно удалось выучить комедианта, он вполне может посрамить моих итальянцев!

Маршальша едва успела наклонить голову, как вошла камеристка с известием о прибытии маршала двора.

Голова в окне с неудовольствием отодвинулась, шут снова напялил колпак и убежал прочь; маршальша поднялась навстречу супругу, которого не видела три месяца.


– И ты, супруг мой, – сказала маршальша после того, как целый час выслушивала речи своего мужа, – ты тоже в ответе за эту процессию. Ты пойдешь в первых ее рядах, а мне велишь оставаться дома с королем и придворными и глядеть на триумфальное шествие? Ни за что!

– По нашим суровым временам, повторяю я, нам ничего не остается, как покориться силе вынуждающих обстоятельств; королю своему и долгу я не изменю, даже если сердце мое при этом истечет кровью.

Маршал подошел к жене и погладил рукой ее грудь.

– А тебе, что так молода и красива, следует покориться обстоятельствам, тем более что сии обстоятельства могли бы принести тебе пользу. Разве не сила обстоятельств посадила на трон руслагенского крестьянина, сын которого ныне правит нами? И, как по-твоему, не настало ли время утвердить графские титулы помимо тех, что были розданы при коронации? Не думаешь ли ты, что графине жилось бы куда легче в хитросплетении жизни нашей, нежели маршальше?

– Сводник! – воскликнула маршальша и оттолкнула мужа. – Будь на свете закон и честь, ни дня не осталась бы я в этом доме тешить тебя, отряхнула бы прах с моих ног и отправилась куда глаза глядят…

– Позвольте вам сказать, дражайшая супруга, – перебил ее маршал, – не поминайте закон и право, ибо по закону я могу отослать вас прочь, когда мне вздумается, раз вы не изволили подарить мне наследника.

– А позвольте и мне сказать, – отвечала маршальша с пылающим взором, – ваши полюбовницы принесли вам, верно, кучу детей, прежде чем вы надумали стать наследником моего отца, и потому не быть вам опекуном законного сына, ибо отцом вам уже никогда не стать.

– Извольте замолчать! Разговор окончен, я призываю вас исполнить свой долг!

Разговор был и в самом деле окончен, ибо маршал удалился, а маршальша пошла за ключами от своей шкатулки и сундуков.

Дворцовая церковь украшена почерневшими от дыма, окровавленными, изорванными знаменами. Приближенные короля, разодетые в бархат, шелк и парчу, сидят в мягких креслах и внимают нежным звукам скрипок итальянской капеллы, убаюкивающим души мечтами о богатстве, славе и могуществе. Но вот скрипки умолкают; двери распахиваются, входит король, и тотчас же раздаются громовые звуки органа, а голоса блистательных особ сливаются в «Те deum laudamus!» – «Тебя, господи, славим!». Тебя славим за то, что ты помог нам сжечь дотла дома ни в чем не повинных чад твоих, осмелившихся построить жилища, дабы защитить себя от ниспосланных тобой снега, холода и дождя. Тебя, господи, славим за то, что помог нам отнять у матерей сынов и отцов, изрубить их в куски, а тех, что выжили, сорвать с насиженных мест и погнать на шахты да соляные копи, чтоб они никогда более не увидели твоей зеленой травы и золотого солнца. Тебя, господи, славим за то, что не дал упасть волосу с головы поджигателя, уберег спину убийцы от вражеских цепов!

Так переводили на свой лад звонкую латынь трое рыбаков в рыбацкой одежде на Стрёммене. А молодой рыбак, крепко державший парус, накренившийся над бочками с корюшкой, сказал: «Сейчас в копенгагенской церкви святой Марии, поди, славят того же самого бога за то, что он помог королю Фредерику [2] сжечь вестгётов. Щедро сердце господне, и осыпает он дарами правого и виноватого».

Весла медленно поднялись, и поток понес лодку к дворцовой террасе, где были покои маршала двора. Тут рыбаки остановили лодку, привели парус к ветру и стали ждать.

На мосту Шепсбрун тоже замерла в ожидании толпа. Ведь после богослужения мимо пройдет триумфальное шествие, и с террасы будет глядеть на него король.

А когда церковная служба кончилась, скрипки снова заиграли, славя господа. Архиепископ благословил короля, назвал его избранником божьим, и придворные прошли по двору; король появился на террасе и растроганно принял восторженные приветствия народа, выражавшиеся в ликующих возгласах, махании шапками и шляпами. Маршальша, однако, сказалась больной и заявила, что не может принять высоких гостей, на что король ответил умильной усмешкой.

Гремят пушки, трубят трубы, бьют литавры, флаги всех кораблей в водах Стрёммена развеваются на ветру, солнце светит ослепительно, люди высыпали на крыши и машут зелеными ветками, словом, все, что может пробудить дремлющие чувства – налицо; и вот наконец показалось шествие.

Впереди, сопровождаемый герольдами и литаврщиками, едет маршал двора, за ним следует отряд немецких рейтаров со знаменем, с венками из васильков и ромашек на шлемах – в память о затоптанных полях, за ними – офицеры верхом на лошадях с окровавленными знаменами и лавровыми венками на шлемах, следом за ними – брандмейстер, тот, что приказывал жечь дома, тоже в лавровом венке, за ним палач без венка, предшествуемый двумя шутами; а вот и предатель, истинный враг королевства, – хозяин Ингельстада, не пожелавший сжечь усадьбу друга; голова у него обвязана пучком соломы, с шеи свисает шелковая веревка, едет он на паршивой кобыленке, задом наперед, и шуты восхваляют его, дудя в берестяные рожки. Народ встречает его ликующими возгласами, а король улыбается. Толпе невдомек, в чем повинен этот человек, но королю все ведомо. А вот появились шведские кнехты с лавровыми венками на головах, после них – профосы и заплечных дел мастера, а следом – пленные. Их родина – прекрасный Блекинг – разорена, но ее с собой не возьмешь, а людей можно пригнать в качестве военных трофеев; правда, золота и серебра у них нет, но окровавленные сердца и израненные души ведь тоже сокровища; самое дорогое, что у них есть, они держат на руках или ведут за руки, однако дети не представляют ценности ни для кого, кроме родителей. Шествие замыкают кнехты и музыканты.

А наверху, на террасе, сидя в просторном кресле, взирает на блистательное шествие король; он и сам не прочь бы принять в нем участие, но у него свои причины не делать этого. Когда глаза его насыщаются великолепным зрелищем, взгляд его гаснет и останавливается. Придворные почтительно окружают его, но сквозь шелест ветерка в ветвях гранатового дерева слышится шепот.

– На него опять накатило! – шепчут за лавровыми кустами.

– Что это? Угрызения совести? – шепчут за померанцами.

– Пошлите за достопочтенным доктором!

– Либо за маршальшей!

Как раз в эту минуту мимо короля проходят пленные. И вдруг словно из-под земли раздается вопль, такой душераздирающий, такой пронзительный, что король приходит в себя и озирается. Что это? Кого-то пытают в подземелье? Снова раздается крик, но теперь он похож на вой щенящейся суки, долгий, глухой, – устрашающая песня под мажорные звуки труб и литавр. Король поднимается с кресла и топает ногами по мраморному полу, словно ступает по горячей плите. Придворные в замешательстве посылают за маршалом, который уже воротился ко дворцу с головной частью Шествия. Вой смолкает, король порывается уйти, но что-то словно Держит его.

Наконец появляется маршал.

– Твоя жена невежлива, – говорит король.

– Разве ее здесь нет?

Маршал бросается в покои жены, видит пустые шкатулки и сундуки. Он тут же возвращается назад.

– Ее и там нету! – восклицает маршал, задыхаясь от волнения.

– Она сбежала, – объясняет король.

– И Менелая не было во время шествия, – добавляет маршал двора.

– Стало быть, он сбежал вместе с нею! Ну и вкус! Хороша же тварь!

– Тварь? – возмущается маршал. – Это она-то?

– Нет, он!

Маршал двора забывает о своем долге, сила гнетущих обстоятельств вынуждает его сделать угрожающий жест, после которого ему уже более не носить орден Христа Спасителя на шее и не держать в руке маршальского жезла.

– Убирайся домой и сажай капусту! – гневается король. – Да только уноси ноги побыстрее!

И король в сопровождении свиты удаляется в тронный зал, чтобы снова выслушивать речи об ужасах войны, сохранении мира и тому подобное.

А по Стрёммену мимо мельниц Данвикена в сторону Блокхусета плывет утлая рыбацкая лодчонка с одним-единственным парусом. У руля сидит Менелай, на дне лодки – его жена, во всяком случае, так он ее называет, а на носу лодки – маршальша, на всех на них – рыбацкая одежда.

– Бедная моя, милая сестрица, я не смогла взять ее с собой, – говорит маршальша.

– Что скажут о нас? О вас, госпожа маршальша, которая сбежала с шутом? – весело спрашивает шут.

– А кто может сказать, что я сбежала с шутом? – спрашивает маршальша.

– Верно, до этого дело не дойдет, – соглашается Менелай и сжимает руку жены. – Однако ветер крепчает, скоро мы будем в море; и, коли слух мне не изменяет, возле Шведских Курганов стоят датские корабли, а уж оттуда рукой подать до Копенгагена. Глядишь, как раз поспеем еще на один триумф да послушаем еще один «Те deum».


Загрузка...