«…всякий художник, неспособный сердцем и душою возвыситься до страсти к добру, к любви и к дружбе, пусть бросит кисть или резец свой…».
— Кипренскому или Тропинину заказали бы вы портрет своего сына? — спросил меня когда-то на экзамене профессор Алексей Александрович Федоров-Давыдов, помогая разобраться в сложной проблеме взаимодействия романтических и реалистических тенденций в русском искусстве начала XIX века.
В памяти тогда возникли две известные картины, висевшие в Третьяковской галерее почти рядом. «Мальчик Челищев» О. Кипренского, как бы замкнутый овальным обрамлением в собственном мире мечты и фантазии, с горячечным блеском в черных глазах, полный внутреннего душевного движения, отраженного и в контрастном сочетании красок на темном фоне — белой, ярко-красной и глубокой синей.
И тут же почти монохромная, светло-золотистая «Голова сына» В. Тропинина. Ребенок устремлен навстречу жизни и утреннему солнцу. Влажные глаза его обращены к чему-то занимательному за пределами холста, в беспорядке разметались белокурые волосы, трепещут нежно очерченные ноздри и губы. Все нараспашку, все раскрыто перед зрителем — сама естественность и простота. Не только живопись, но сам мотив наполняет сердце поэзией.
— Для себя, на память я предпочла бы иметь работу Тропинина, но для коллекции, для музея, на выставку следовало бы заказать портрет Кипренскому, — сказала я и тут же почувствовала неловкость своего ответа. Искусство Тропинина в глазах моих товарищей представлялось слишком обыденным, тривиальным. Мой ответ мог выдать отсутствие вкуса.
Впоследствии, при виде каждого нового произведения Тропинина, я не раз возвращалась мысленно к вопросу экзаменатора, стараясь решить для себя, каков же Тропинин на самом деле.
«Голова сына», «Кружевница», «Гитарист», портрет А. С. Пушкина в халате с заветным перстнем на пальце — эти произведения художника известны всякому мало-мальски знакомому с русской живописью. Также известны и главные события жизни Тропинина, родившегося крепостным и завоевавшего своей кистью свободу, известность и всеобщее уважение. Однако расширение круга известных произведений, как и углубление в творческую биографию художника, нарушает безмятежную ясность образа. В списке произведений Тропинина рядом с шедеврами соседствуют полотна вполне ординарные и даже слабые, вслед за подлинными откровениями следуют вещи надуманные, лишенные вкуса.
Чем оправдать эту неровность и противоречивость? Как объяснить сложность творчества вообще? Быть может, прослеженная с вниманием, жизнь Тропинина поможет приоткрыть тайну, которая называется творческим процессом, приблизит к пониманию искусства. И даст, наконец, решение вопроса о предпочтении того или иного художника, решение, которое и не должно быть однозначным для каждого.
На рубеже первой и второй половины прошлого века, после того как литераторами натуральной школы была проанализирована структура современного общества, описаны типы различных слоев, его составляющих, в поле зрения писателя и журналиста наконец оказался и тип художника-живописца. Вслед за художником Чартковым, героем повести Н. В. Гоголя «Портрет», в литературе и в публицистике — на страницах периодической печати — появляются очерки, рисующие типы живописцев того времени. Вот что писал один из авторов, Н. Самарин: «…я начал печатать характеристику художников, и уже известны публике типы следующие: художник благородный… художник случайный, увалень, искатель-льстец-проныра, похититель чужой собственности… теперь печатаются фанатик, самозванец… В декабре месяце будут потерявшийся художник, художник-любитель, но только все эти типы написаны зло, с негодованием… хочется же мне закончить… благородным превосходным типом патриархального художника… да вслед за этим и бухнуть великолепную биографию Василия Андреевича»[1].
«Великолепная биография» Василия Андреевича Тропинина — замечательного русского художника, скромно доживавшего свой век в Замоскворечье, — была в то время известна лишь небольшому числу его друзей. В опубликованной тогда книге «Живопись и живописцы главнейших европейских школ», впервые включившей мастеров русской школы наряду с европейскими художниками, в статье о Тропинине лишь глухо упоминалось о «неблагоприятных обстоятельствах», заставивших его потерять «с лишком 20 лет художественной жизни для искусства» [2]. Жизнь художника была впервые описана четыре года спустя, в 1861 году, Н. Рамазановым[3]. Тропинина тогда уже не было в живых.
Николай Александрович Рамазанов — известный скульптор, преподаватель Московского Училища живописи и один из первых историков русского искусства — лично знал Василия Андреевича. Талантливый литератор, он оставил нам на страницах «Русского вестника» как бы развернутый во времени портрет художника.
Впервые Рамазанов встретился с Тропининым в 1846 году, когда приехал в Москву, чтобы занять место преподавателя скульптуры в Московском Училище живописи и ваяния. Блестящее окончание Петербургской Академии художеств в 1840 году и пятилетнее пенсионерство в Риме обусловили его позиции на стороне официального классицизма. Однако живой, доброжелательный характер, искренняя преданность делу развития отечественного искусства и общая атмосфера Московского Училища, в котором он провел двадцать лет, сказались на его деятельности и педагога, и скульптора, и историка искусства, отличая от чиновной сухости и педантизма многих других представителей академического направления. Его статья о Василии Андреевиче Тропинине положена в основу этой книги. По возможности ее дополнило само искусство художника, образы людей, его окружавших, описания городов и мест, в которых он жил в разное время.
Подлинных документов — достоверных свидетельств жизни Василия Андреевича — сохранилось крайне мало. Вопросы возникают с первых же строк его биографии, а ответы на них сплошь и рядом предположительные. Так, например, в литературе бытует несколько дат рождения Тропинина. Историк И. М. Снегирев в 1849 году на страницах «Москвитянина» со слов самого художника пишет, что ему идет 65-й год [4]. Следовательно, годом рождения мог быть «1785». В упоминавшейся же книге А. Н. Андреева, которая также была издана при жизни Тропинина, указывается «1790». Из некрологов, сообщающих о кончине 77-летнего живописца, выводится «1780». И, наконец, еще один год с точным указанием дня и месяца рождения приводит в своей статье Н. Рамазанов. Однако в конце очерка автор, видимо, пользовавшийся материалами некрологов, указывает на последний, семьдесят седьмой год жизни художника, не приводя этой цифры в соответствие с им же сообщенной датой рождения. И все же точная фиксация числа указывает на документальный источник, которым располагал первый биограф Тропинина. И пока в архивах не отыскалось более достоверное свидетельство, условимся верить Рамазанову и считать, что Василий Андреевич Тропинин родился 30 (19) марта 1776 года в селе Карпово Новгородской губернии.
Табличка у двери дома, улица, носящая знакомое имя, город или село, где прошло детство… Какими законами объяснить магию этих мест, позволяющих не только разумом, глазами, но как бы всем существом вновь пережить давно ушедшее? Быть может, это чувство масштаба, дающее возможность соотнести себя с необычным окружением и вдруг почувствовать ритм той, другой жизни?
Нет таблички, указывающей место рождения Тропинина. В Новгородской губернии более двадцати сел и деревень носит название Карпово или Карповка! Может быть, отсутствие указания на уезд и волость объяснялось тем, что село находилось близ Новгорода в Новгородском уезде?
Мысль искать родное село Тропинина около Новгорода поддерживает то обстоятельство, что мальчиком будущий художник был отдан учиться в новгородскую школу. А ведь он родился крепостным. И должно было быть самое благоприятное стечение обстоятельств, чтобы он мог получить даже начальное образование.
Если бы Тропинин жил в одной из отдаленных волостей, поступление в новгородскую школу могло встретить серьезное препятствие — большую часть года связь отдаленных сел с Новгородом была затруднена. Обилие болот и влажный климат делали дороги труднопроходимыми. Ближайшее же село Карпово находилось всего в шестнадцати верстах от города. Не эти ли шестнадцать верст явились для художника первыми на пути его жизни?
Повторяя этот путь сегодня, сразу же оказываемся в плену русской истории и поэзии. Прошлое живет в каждом названии, открывается за каждым поворотом дороги памятниками ушедших лет.
Широко, неторопливо течет Волхов, отражая в своей спокойной глади голубое небо и белые курчавые облака, среди которых, как далекая мечта, как воспоминание, — стройная маленькая церковка, символ поэзии и чистоты русского художественного гения — «Нередица». Ей уже восемь веков. В годы Великой Отечественной войны ее, словно живую, расстреливали враги, а сейчас она, воскресшая и по-прежнему юная, сверкает белизной среди зелени прибрежного луга. На другом берегу Волхова — синекупольный, с золотыми звездами, также белоснежный, еще более древний и, как богатырь, могучий Георгиевский собор Юрьева монастыря. Отсюда дорога поворачивает вправо и вдалеке открывается мутно-зеленая полоса с белыми гребешками волн — Ильмень-озеро. Еще немного далее, в окружении молодых елей, высится строгий силуэт древней рубленой церкви. А по другой стороне дороги до горизонта раскинулись глинистые поля. Во времена Тропинина здесь еще были кое-где леса, все эти земли считались лучшими, они были заселены гуще, чем другие волости. Их получали по дарственной царей наиболее знатные люди и монастыри.
Старой деревни Карпово уже не существует. Ее поглотили разросшиеся соседние селения. А ведь некогда это была большая деревня! Еще в 1907 году здесь было одиннадцать домов и жило восемьдесят два человека. До нашего времени сохранился только один дом.
Рабочая пора. На улице ни души. Дождь прогнал под крышу ребятишек, спрятались собаки и куры. Потемнела прибитая к земле трава, почернели как бы набухшие влагой избы, раскисла колеями взрезанная улица. И среди будничного ненастья, такого обычного в этих местах, — маленькие, квадратные, по-северному высоко расположенные окна в изумрудно-зеленых ставнях, с ярко-синими наличниками, сплошь заросшие цветами — розовыми, темно-красными, алыми и белыми. Они горят, пламенеют на фоне мокрых бревенчатых стен, делая улицу нарядной, праздничной.
Голыми глазницами своих окон встретил единственный дом бывшего села Карпово. Все убранство его в ситцевой занавеске, закрывающей беленую печь. Старый дом доживал свой век вместе с единственной обитательницей, осиротевшей во время последней войны.
В памяти старожилов еще сохранились рассказы о бывшем неподалеку господском доме, где некогда помещалась школа. Но был ли это тот самый дом, который двести лет назад принадлежал графу Миниху и где в числе дворни жил казачок Василий Тропинин? Горы архивной «руды» предстоит еще перевернуть, чтобы убедиться в этом.
Миних. Это имя известно в русской истории. Его носил выходец из Пруссии, принятый на службу Петром I. Генерал-губернатор Петербурга при Петре II, фельдмаршал и первый министр при Анне Леопольдовне, Бурхард Христофор Миних был при Елизавете приговорен к четвертованию. Казнь, однако, заменили ссылкой. Петр III вернул Миниха, а Екатерина вверила ему строительство и укрепление Балтийского порта.
В виде царского вознаграждения Миних и получил, вероятно, земли в Новгородской губернии. Жившие на этих землях свободные крестьяне стали крепостными. Всего одно поколение сменилось с тех пор ко времени рождения будущего художника. Свежа была еще кругом вольная старина, при которой сила вырастала доброй, а души прямыми и открытыми.
Семья Тропининых принадлежала младшему отпрыску Минихов — графу Антону Сергеевичу. Положение семьи в это время было сравнительно привилегированное. Отец будущего художника служил управляющим. Свято соблюдая интересы своего господина, он был отмечен особой милостью и получил личную свободу. Правда, «милость» к отцу не распространялась на детей — они оставались собственностью господина. До «юношеского возраста» Василий Тропинин вместе с другими детьми оставался в родительском доме, потом их записали в новгородскую школу для обучения грамоте.
К моменту открытия первого училища в Новгороде, по случаю шестидесятилетия Екатерины II — 2 мая (21 апреля) 1786 года, Василию Тропинину могло уже быть десять лет.
Указ об учреждении народных училищ в губернских городах России насчитывал к тому времени десятилетнюю давность. Как и многие другие действия Екатерины, направленные на «пользу народа», он был чистой фикцией. Для его осуществления не было выделено достаточных средств, не были подготовлены и сколько-нибудь образованные люди, способные стать учителями. Не встретило это начинание сочувствия и в самом провинциальном обществе: состоятельные горожане предпочитали приглашать иностранцев-гувернеров, бедные стремились пристроить детей с малых лет к какому-нибудь делу. Поэтому набор учащихся для открытия первых школ явился для местных чиновников большой трудностью. В школу детей зачисляли едва ли не насильно.
В Новгороде школа помещалась в ветхом двухэтажном, хотя и каменном доме, в торговой части города, на левой стороне Волхова. В начале занятий в школе было пять учителей и двадцать учеников.
Определенная специальным Уставом программа занятий первых двух лет обучения составляла законченный курс малого народного училища. В ней числилось чтение, письмо, арифметика, начатки русской грамматики, а со второго года — чистописание и рисование. Кроме того, читалась «Книга о должностях человека и гражданина» и во всех классах преподавалась священная история.
Однако программа эта была утопична, так как учителя обучали лишь тому, что знали сами, а знали они подчас крайне мало. В учителя зачисляли, не сообразуясь со знаниями, в основном за «благонравие», отставных военных, мелких чиновников. Часто это был способ пристроить не пригодного ни к чему другому человека, которому почему-то оказывалась протекция.
Из всей этой программы в памяти мальчика остались уроки рисования. Рамазанов пишет: «Не имея никаких руководств, он доставал у школьных товарищей кое-какие лубочные картинки и с них копировал самоучкой».
В школе дети могли пробыть два года — окончить двухгодичный курс малого народного училища либо за четыре года пройти полный курс. После выхода из школы Тропинин был взят в господский дом «на побегушки».
От природы добродушный и кроткий (таким его рисует биограф), казачок тяжело переживал первые годы службы в господском доме — прислуга старалась выместить на нем прежние обиды, полученные когда-то от его отца-управляющего. В это время потребность рисовать уже всецело овладела Тропининым. Он жадно тянулся ко всему мало-мальски художественному. Стараясь везде, где можно, услужить девушкам, находившимся при господских покоях, он, с их разрешения, когда господа уезжали, проникал в комнаты и срисовывал там все, что имело хоть какое-нибудь отношение к искусству.
На исходе был XVIII век, знаменитый победами и достижениями «россов» на многих поприщах: и в политике, и на полях воинской славы, и в науке, и в художествах.
Баженов, Шубин, Козловский, Вишняков и Антропов определили своим творчеством одновременно и высшие достижения русского искусства и ту исходную точку, с которой оно начало свой путь. Искусство их было молодо и полно сил.
Однако не с этих рубежей начал Тропинин. Сознательная жизнь его началась в дворницкой провинциального дворянского дома и была бедна художественными впечатлениями.
Описания подобных домов находим в мемуарах: «…на подбеленных, но не штукатуренных стенах были повешены карикатурные портреты: кавалеры в губернских мундирах, дамы в огромных чепцах, а некоторые повязанные платочками; Ермак Тимофеевич глядел, вытаращив глаза, на какого-то архиерея. Живописец, кажется, не богат был красками: сурик, вохра, сажа и белила у него заменяли все прочее; о правильности рисунка и говорить нечего»[5].
«Все парадные комнаты были с панелями, а стены и потолки затянуты холстом и расписаны краской на клею. В зале нарисована на стенах охота, в гостиной ландшафты, в кабинете… тоже, а в спальне… стены были расписаны боскетом; еще где-то драпировкой или спущенным занавесом. Конечно, все это было малевано домашними мазунами, но, впрочем, очень недурно, а по тогдашним понятиям о живописи — даже и хорошо. Важнее всего было в то время, что хозяин дома мог похвалиться и сказать: „оно, правда, не очень хорошо писано, да писали свои крепостные мастера“»[6].
Поездки в ближайшие монастыри во время церковных праздников и на ярмарки в город были обычными развлечениями провинциальных дворян, отчасти доступными и крепостным. Во время этих поездок сторицей окупалась бедность повседневного художественного окружения, так ярко и сильно проявлялся творческий гений народа и в убранстве храмов с иконами старого письма, фон которых пламенел необычным, будоражащим душу красным цветом, и в красочном узорочье предметов крестьянского обихода.
Однако все это на исходе XVIII века либо уже принадлежало далекому прошлому, как иконопись и храмовые росписи, либо как проявление «холопского» творчества в понятие «изящного искусства» не входило.
Тропинин, родившийся в семье дворовых, был в значительной степени изолирован от той естественной традиции, которая жила в народе. Она могла влиять на него лишь косвенно. И только много лет спустя, овладев определенной художественной культурой, он сумеет оценить украинское народное творчество и использует его мотивы в своем искусстве.
По семейным преданиям потомков Минихов, записанным позднее, известно, что рисунки дворового мальчика забавляли господских детей, были своего рода курьезом для взрослых. Однако никто никакой пользы в них не видел.
Жизнь Тропинина в доме Минихов продолжалась недолго. Однако это был для него тяжелый период, и художник, видимо, не любил его вспоминать. Мы не знаем, чтобы на протяжении всех последующих лет он хоть раз помянул о родном Новгороде или захотел посетить его.
В конце 1780-х или начале 1790-х годов младшая из графинь, Наталия Антоновна, вышла замуж за генерала Ираклия Ивановича Моркова. И к нему во владение, в качестве приданого, перешла семья Тропининых.
Род генерала был не менее знаменит на Руси, чем род его невесты. Он шел от новгородского посланника Ивана Моркова, прибывшего в Москву в 1477 году, который и положил начало династии воинов, отважных защитников русской земли. Сыновья его, отличавшиеся в ратном деле, были отмечены Иваном Грозным, который пожаловал им поместья вблизи Москвы. Младший отпрыск этого рода Ираклий, или (как его называли на классический манер) Геракл, Морков должен был продолжить славу предков. И действительно, имя его отмечено было и при взятии Очакова в 1787 году и при штурме Измаила в 1790 году. Тогда же после успеха польской кампании Морков получил алмазную шпагу и огромное поместье в только что присоединенных к России землях на юге Украины, около Могилева-Подольского. Эти места впоследствии стали для Тропинина второй родиной.
Неизвестна точная дата женитьбы Моркова. Скорее всего это мог быть 1790–1791 год, когда между военными походами выдалось более спокойное время для устройства семейных дел. Или уже 1793 год.
В это время Морков под предлогом болезни вышел в отставку. Для нас эта дата существенна, так как отныне Тропинин оставил Новгород и переехал в вотчину своего нового господина. Эта вотчина была в Москве. Здесь на Садовом кольце, близ нынешнего Зоопарка, был дом, в котором жил отец генерала; в Москве же имели свои дома и его братья — известный своей дипломатической службой Аркадий, Николай и Иван Ивановичи.
Таким образом будущий художник в начале или в середине 90-х годов попадает в Москву.
Здесь мы вынуждены отвлечься от жизнеописания Тропинина, так как ни один из его биографов не касается вопроса о ранних связях художника с Москвой.
Что представляла собой Москва конца XVIII века по сравнению с Новгородом? Разница между этими двумя старейшими русскими городами в то время была гораздо более значительна, чем сегодня. Новгород в наши дни имеет общественные здания, широкие проспекты и площади, универмаги новейшей архитектуры, кварталы таких же, как и в столице, современных жилых домов. Во времена Тропинина в городе главенствовала и определяла его облик архитектура XIII–XVI веков. Немногие новые сооружения терялись среди памятников древнего Новгорода. Не было и помину о барских особняках. Купеческие хоромы, даже самые богатые, напоминали приукрашенные крестьянские избы, а чаще всего являлись продолжением лабазов.
Москва же в 80–90-е годы XVIII века обстраивалась. Топкие набережные Москвы-реки укреплялись, расчищались площади, воздвигались огромные по тем временам дома-дворцы. Вблизи Кремля возвышался знаменитый Пашков дом с затейливым садом, наполненным диковинными птицами, славилось своей великолепной колоннадой Дворянское собрание, поражал воображение москвичей романтический Петровский дворец. По всей Москве, соперничая между собой убранством, разрастались садами и службами усадьбы, дворянские особняки, и над всем этим возвышался в центре Кремля новый Сенатский дворец.
Двести лет полностью изменили облик московских улиц. Иначе выглядят теперь древние башни Кремля. Тогда они казались выше, весь Кремль представлялся грандиознее, он стоял, как патриарх. От него в разные стороны тянулась путаница улиц и улочек. Среди них выделялась основная магистраль, подъезд к Кремлю — Тверская.
Вряд ли, однако, вся эта панорама Москвы могла открыться сразу крепостному юноше, лишь урывками, от случая к случаю выбиравшемуся за ворота господского дома. Так же недоступными были для него и коллекции произведений искусства, которых, по словам путешествовавшего тогда по России Кларка[7], была рассыпана по Москве тысяча. Однако кое-что все же могло попасть в поле зрения Тропинина. Ведь даже рядовые дворянские дома в то время не обходились без живописи, исполненной своими крепостными «мазунами». Среди их произведений попадались порой подлинные шедевры безвестных русских талантов или исполненные ими копии с творений великих итальянских, голландских, французских мастеров. Гравюры с этих произведений продавались в проломе Китайгородской стены, у Никольских ворот. Ну а полюбившиеся еще в Новгороде лубочные картинки буквально наводняли Москву — без них не обходилось ни одного торга.
Есть много свидетельств современников, рисующих Москву 90-х годов XVIII века в разных аспектах. Из них мы можем узнать о Москве отставных вельмож или о Москве университетской, однако нет источника, представляющего Москву крепостных. Чтобы хоть отчасти восполнить этот пробел, воспользуемся более поздними записками писателя Ф. Д. Бобкова, бывшего крепостным [8]. Он впервые приехал в Москву двенадцатилетним мальчиком.
«В людской, — вспоминает писатель, — кликали меня Федькой. Мне это было очень неприятно. В деревне ко мне приходили из многих деревень с просьбой почитать и написать письма, угощали меня, ухаживали за мной, звали Федором Дмитриевичем… Я чувствовал, как давило мне горло и подступали слезы к глазам… Я был на посылках и, между прочим, покупал ежедневно „Московские ведомости“ и „Полицейский листок“, в котором читал рассказы». Далее Бобков комментирует объявления о продаже крепостных, среди которых многие были ему знакомы. Он передает беседы с лакеями и горничными, побывавшими за границей, где нет крепостного права, нет дворовых. В банях, этих своеобразных народных клубах, он обсуждал со своими собратьями положение крепостных. «…Долго меня волновали думы о воле… Господа между собой тихо и осторожно, чтобы прислуга не слышала, говорят по этому поводу…» — замечает крепостной литератор.
Так же прислуживал за столом и грамотный Тропинин, так же видел и чувствовал он много больше, чем догадывались о том господа, так же образовывался, с одной стороны, на улице, в бане, в лавочке, а с другой — прислушиваясь невзначай к разговорам в гостиной.
Однако была и существенная разница. Пятьдесят лет, отделявшие казачка Василия Тропинина, жившего в 1790-х годах, от мальчика на посылках Федора Бобкова, записки которого относятся к 40–60-м годам следующего столетия, изменили и самое понимание и отношение к крепостному состоянию. Во времена Тропинина шанс откупиться или получить свободу из рук господина был настолько мал, что казался просто нереальным.
Единственной возможностью вырваться на волю был путь отца Тропинина — примерной долголетней службой, не щадя жизни, заслужить отпускное свидетельство на старости лет. А практический результат такой «милости» сводился на нет тем, что все близкие продолжали оставаться крепостными.
Сам факт существования крепостного права вряд ли мог тогда подвергаться прямому осуждению со стороны дворовых людей, в понятиях которых господа делились на злых, несправедливых и добрых. Вместе с тем внутри крепостного сословия имелись разные социальные группы, иногда антагонистические; Рамазанов рассказывает о неприязненном отношении дворовых, которые старались выместить на казачке ненависть к его отцу-управляющему. Таким образом, в среде крепостных образовывалось свое «привилегированное» сословие приближенных к барину, его доверенных. И судьба их считалась «счастливой». Так, Иван Аргунов, крепостной графа Шереметева, отправляя сыновей в Петербург в 1793 году, в своем напутствии говорил, что прожил жизнь счастливо[9].
Тропинин мог узнать об этой «счастливо» сложившейся судьбе крепостного живописца, удостоившегося писать портрет самой императрицы и получившего от нее одобрение; мог узнать, что бывший дворовый князя Репнина Федор Рокотов имел теперь собственный дом на Басманной улице и сам стал господином, на короткой ноге с другими господами. И его детская любовь к рисованию перерастала в настоятельное желание стать художником.
Бобков в своих записках высказал удивление по поводу количества прислуги в дворянских домах, явно ненужной для дела. Обилие дворовых должно было создавать видимость пышной жизни. Вследствие этого нещадная эксплуатация дворовых соседствовала с тупящим, развращающим душу бездельем. В такие-то дни Бобков и пристрастился к чтению, а затем и к театру. Для Тропинина часы, свободные от работы, были драгоценным временем, когда можно было заниматься рисованием. Мы уже знаем, как пользовался Тропинин отсутствием господ, чтобы срисовывать находящиеся в их комнатах произведения искусства. В семье Морковых сохранился рассказ и о том, как казачок был наказан за то, что, собрав обувь для чистки, часто забывал про порученное ему дело и рисовал углем и ваксой головы людей прямо на стенах людской. Эпизод этот, видимо, относится еще к новгородскому периоду жизни Тропинина.
Круг занятий Тропинина искусством в ранний московский период восстановить трудно. По всей вероятности, это было опять же копирование лубков, гравюр, расписывание предметов обихода, рисунки для вышивок или бисера, то есть то, что могло удовлетворять вкусы и потребности окружающих его дворовых. Так или иначе, в попытках своих Тропинин достиг известных успехов. Однако Морков, еще более далекий от искусства, чем Миних, смотрел на это совершенно равнодушно. А на просьбу отца мальчика отдать его в ученики к живописцу ответил: «Толку не будет!» Снисходя по-своему к страсти юноши, Морков все же определил его учиться «искусству», но… кондитерскому.
Читая сегодня в мемуарах XVIII–XIX веков описания подаваемых на десерт тортов, пирожных и прочих сладостей в виде вавилонских башен, замков и беседок из печенья, украшенных замысловатыми вензелями, скульптурами из цукатов и крема, надо признать, что кондитерское искусство в те времена было сродни ваянию и зодчеству. Во всяком случае, таким оно представлялось Моркову.
И вот в качестве ученика кондитера Тропинин попадает в Петербург в дом графа Завадовского. Вероятнее всего, это могло быть вскоре после 1793 года. В этом году, прожив, очевидно, некоторое время в Петербурге, Морков вышел в отставку.
Переезд из Москвы в Петербург еще несколько приблизил Тропинина к центру русской художественной жизни, которая в то время сосредоточивалась в Академии художеств. Граф Завадовский — екатерининский фаворит, известный государственный деятель, с 1794 года почетный любитель Императорской Академии художеств — не был чужд искусству. В доме его Тропинин впервые близко соприкоснулся с искусством. Ему удавалось урывками пользоваться уроками жившего здесь художника, которые тот давал своему сыну. Не в пример ленивому ученику, будущий кондитер, впервые взяв в руки кисть и краски, удачно скопировал ландшафт, чем заслужил одобрение учителя.
Иронией смягчал впоследствии Василий Андреевич горькие воспоминания тех лет, рассказывая, что каждый раз, когда он убегал к живописцу посмотреть, как тот работает красками, жена кондитера посылала привести его оттуда за уши, а потом доставалось ему еще больше, и трепка заканчивалась наставлением, что конфеты и варенье вкуснее и прибыльнее красок и карандашей.
В Государственном Историческом музее хранится большое собрание рисунков, купленных в свое время А. П. Бахрушиным у наследников Тропинина. Среди них обращают внимание несколько листов с водяными знаками годов «1793», «1794», «1795» и «1796», а также близкие к ним по манере недатированные рисунки.
На бумаге 1793 года изображена античная сцена «Жертвоприношение Ифигении», скопированная с какой-то неизвестной нам гравюры. Рисунок выполнен сангиной с помощью растушки, то есть предварительно растертый графит нанесен на бумагу мягким концом плотно свернутой замши, а затем лишь кое-где очернен.
Другого типа — сепия «Кающаяся Магдалина». Возможно, оригиналом здесь послужила какая-нибудь дилетантская копия с картины Корреджо, которая продиктовала слащавость образа и натуралистическую манеру исполнения.
Наконец, третий тип рисунков — и таких больше всего — чисто штриховой. Причем штрих здесь очень четкий, точно скопированный с гравированного оригинала. На гравированный первоисточник указывает и рамка, очерчивающая рисунки. К такому типу принадлежат листы на мотив «Энеиды» Вергилия.
И в этих, как и в предыдущих работах бросается в глаза подход к изображению прежде всего с точки зрения сюжета и полное игнорирование стиля перерисовываемого произведения. Общие для всех рисунков приземистые пропорции фигур и несколько наивное стремление усилить и акцентировать выражения отдельных персонажей, изображая непомерно открытый рот, выпученные глаза, неестественно экспрессивные жесты, по-видимому, идут от лубочных картинок, которые, как мы знаем, были первыми оригиналами будущего художника. Итак, перед нами, по всей вероятности, работы семнадцати-двадцатилетнего Тропинина. И они позволяют утверждать, что Тропинин не имел какой-то исключительной одаренности, напротив — способности его были обычными, а художественный вкус не развит, так как среда, в которой он жил до середины 90-х годов, была далека от искусства.
Вместе с тем при встрече с профессиональным мастером стремление стать художником проявилось в «кондитерском ученике» еще сильнее, чем прежде, и приобрело вполне конкретные формы.
Мы не знаем, кто был первый учитель Тропинина. Крепостной или из иностранцев? Учился ли в Академии? Бывал ли за границей? Но тем не менее роль этого художника в жизни крепостного юноши была очень значительна. По всей вероятности, именно от него Тропинин узнал об Академии художеств и ее профессорах, с ним вместе, возможно, даже побывал там в праздничный день на выставке.
Трудное время переживал Петербург, когда туда приехал Тропинин. Екатерину II, умершую в 1796 году, сменил Павел I. Противоречивость натуры императора, истеричность и неуравновешенность его характера определяли тогда жизнь столицы. Каждый день приносил какое-либо новшество, заставляя испуганных дворян постоянно быть в напряженном ожидании. Так, например, в минуту гнева император уже готов был превратить Академию художеств в казармы, и только случай помешал ему исполнить свое намерение.
В своей культурной политике Павел отчасти поддерживал русских художников. Так, его главным портретистом стал Степан Семенович Щукин. И хотя портреты его кисти были далеки от явной лести императору, тот оказался способным оценить искусство художника, так отличное от манерной помпезности иных иностранцев, возвышаемых в прежнее время. В 1799 году Павел назначил вице-президентом Академии художеств архитектора Василия Ивановича Баженова, который до того был ее директором. Любопытна характеристика русского искусства, данная вице-президентом царю. Баженов писал: «Хотя появились прямые и великого духа российские художники, оказавшие свои дарования, но цену им не многие знали, и сии розы от терний зависти либо невежества заглохли»[10].
Пребывание Баженова на посту директора и вице-президента Академии весьма способствовало демократизации ее порядков. Примером этого может служить объявление, приложенное к «С.-Петербургским ведомостям» 2 марта 1798 года. В нем сообщается, что «Императорская Академия художеств, стараясь наиболее распространить пользу сего заведения», разрешает «всякого звания и лет молодым людям пользоваться ежедневно по утру с 9-ти до 12-ти, а по полудни от 5-и до 7-ми часов преподаваемым в оной учением в рисовании, как первым оного правилам, так и рисованию с древних статуй и с натуры, также архитектурных и разных украшений».
Здесь же объяснялось, что Академия художеств ставит своей целью «способствовать открытию способностей и дарований в молодых людях, которые бы своим искусством могли со временем приносить ощутительную пользу». Далее следует разъяснение, что «самым недостаточным даваться будет безденежно бумага и карандаш».
Объявление это, широко распространяемое Академией, могло стать известным Тропинину. В биографии его есть упоминание о том, что в Петербурге в свободное время он получал разрешение бывать у родственников. Возможно, что под этим предлогом Тропинин посещал Академию. А может быть, ученику кондитера удалось добиться разрешения рисовать в Академии в урочные часы.
В Историческом музее среди рисунков Тропинина из так называемой «Бахрушинской папки» есть два листа, на которых рукой Тропинина обозначен 1798 год, в то время как ранее считалось, что он был определен в Академию только в следующем, 1799 году.
Рисунки античных скульптур «Кентавр с амуром» и «Аполлон Бельведерский» свидетельствуют о серьезной работе под руководством знающих учителей. Это старательные ученические, но уже не дилетантские работы. Обе они выполнены с «оригиналов» — так назывались рисунки профессоров, служившие образцами для учащихся. Копируя их, начинающие художники постигали правила штриховки, учились передавать объем. Эти рисунки также еще ничем не предвещают большого художника. Они свидетельствуют лишь о добросовестном, старательном трудолюбии, аккуратной точности в следовании «оригиналу».
Успешные занятия рисованием в Академии, очевидно, послужили основанием для новой просьбы об определении Тропинина учиться живописи, увенчавшейся на этот раз успехом. С этой просьбой к Ираклию Ивановичу Моркову обратился его двоюродный брат Алексей Иванович Морков, который обещал возместить средства, затраченные на учение, если юноша не оправдает возлагаемых на него надежд.
Объявление в «С.-Петербургских ведомостях» не возбраняло посещать академические классы крепостным, но в нем была оговорка, что в случае успеха в число воспитанников Академии на казенное содержание смогут быть приняты только те, «звание которых этому не воспрепятствует», — по уставу Академии крепостные в ней учиться не могли. Однако правило это обходилось, и крепостные обучались в Академии на правах «посторонних» учеников, то есть они не пользовались казенным иждивением, живя у преподавателей или на частных квартирах. В истории Академии было уже довольно много примеров, когда успехи в искусстве помогли крепостным добиться вольности и перейти в разряд «казенных питомцев». Поэтому для Тропинина пребывание в Академии было не только возможностью всецело заниматься любимым делом, у него появилась надежда на освобождение.
Благодаря описаниям, оставленным современниками, и исследованиям историков искусства мы имеем довольно подробное представление о том, какой была Академия во времена Тропинина. Мы знаем, что «великолепное как расположением, так и огромностью своею» здание Академии внутри имело «какой-то грустный и неприятный вид»: классы были похожи на курень и освещались простыми смрадными лампадами, в них мерзли и натурщики и ученики; зловредный запах от прачечной и краскотерной распространялся по всему зданию; кухня была не оборудована, а лазарет тесен. Но что значило все это для Тропинина по сравнению с шедеврами искусства, которые заполняли неприютные стены. Обломки древних статуй и барельефы, пожалованные адмиралом Свиридовым после победоносной войны с турками, картины итальянской, фламандской и французской школ, драгоценное собрание эстампов и многие-многие другие шедевры были рассеяны в Академии по разным классам и мастерским. Часто эти памятники искусства прошлых эпох служили для утилитарных целей, подобно геркуланумским треножникам, употребляемым для иллюминаций. Все это воспитывало вкус. вырабатывало чувство красоты и гармонии в юных питомцах Академии. Для учащихся было доступно и Эрмитажное собрание в Зимнем дворце, где они могли копировать творения Рембрандта, Рубенса и других великих мастеров прошлого.
Почти ежегодно Академия открывалась в июне месяце для публики, и тогда в ее античной галерее помещались произведения профессоров, академиков и учеников. Выставки, открывавшиеся при стечении народа, походили на торжественные празднества во славу русского искусства. К выставкам приурочивалась и выдача медалей за лучшие учебные работы.
Вольноприходящие ученики, в том числе и крепостные, также выставляли свои произведения. Присуждались им и медали, однако крепостным они на руки не выдавались. Медаль мог получить лишь владелец крепостного.
Время, проведенное Тропининым в Академии художеств, была ее «золотым веком». В. И. Баженова, после краткого пребывания на посту вице-президента, сменил П. П. Чекалевский, человек необычайной душевной чистоты. Вслед за ним наступила блестящая пора президентства графа Строганова — искреннего и великодушного покровителя русских художников. В стенах Академии росли и воспитывались тогда будущие декабристы братья Бестужевы. Среди товарищей Тропинина были Орест Кипренский и Сильвестр Феодосиевич Щедрин.
В Академию проникали новые веяния, связанные с деятельностью Вольного общества любителей словесности, наук и художеств. В программе дня стояли жизненная правда изображения и сюжеты из русской истории. Карамзин выбирал случаи и характеры в Российской истории, которые могут быть предметом художников[11]. А Тропинин сохранил в памяти от тех лет слова отъезжающего в Италию товарища, что хоть тот и едет за границу, а совершеннее натуры ничего найти не надеется.
В то время еще создавал для украшения русских дворцов свои многометровые полотна на темы римской истории и античной мифологии европейски знаменитый Габриель Франсуа Дуайен, приглашенный в Академию в 1791 году, однако не он определял теперь направление художественной мысли. Классицизм переживал в те годы новый расцвет, вызванный патриотическими идеями, отразившими как недавние военные победы русских войск, предводительствуемых Суворовым, так и гражданственные настроения прогрессивной части общества под влиянием событий французской революции.
Академия находилась в самом центре русской художественной жизни. Здесь проходил конкурс на проект Казанского собора, здесь Козловский создавал свою статую А. В. Суворова, Н. И. Уткин иллюстрировал оду Державина на переход русских войск через Альпийские горы. Здесь Угрюмов писал свои полотна на темы отечественной истории.
Несколько в стороне от Академии, опережая официальное искусство, развивалась русская портретная живопись. К тому времени она уже обладала шедеврами Дмитрия Григорьевича Левицкого и Владимира Лукича Боровиковского. Правда, в начале XIX века оба художника не пользовались такой известностью, как в век Екатерины. При дворе царила ученица Грёза Виже-Лебрен, насаждавшая в петербургских салонах вкусы французского сентиментализма. Тем не менее искусство замечательных портретистов продолжало оказывать влияние на подрастающее поколение художников и способствовало формированию национальной русской школы портретной живописи. В самом начале XIX века выступает ряд молодых мастеров-портретистов: это еще ранее начавший свой творческий путь крепостной Николай Аргунов, это ученик Боровиковского Алексей Гаврилович Венецианов, это, наконец, выдающийся Орест Адамович Кипренский, самобытный и яркий талант которого нельзя непосредственно связать ни с одним из предшествующих и последующих мастеров, который сам явился целой эпохой в русском искусстве.
Тропинин был определен в Академию «посторонним» учеником к Щукину — третьему великолепному портретисту того времени, у которого и поселился жить, очевидно в его академической квартире.
Скоро он стал получать первые «номера» и медали за рисунки с оригиналов, хотя бесконечно далеко было ему до своего сверстника — превосходного рисовальщика Кипренского, воспитывавшегося в Академии пятилетнего возраста. Слабость Тропинина особенно бросается в глаза в тех работах, где перед ним не было дисциплинирующего глаз и руку «оригинала». Так, например, в рисунке быка, исполненном со скульптуры, очевидно, год спустя после поступления в Академию (на бумаге имеется водяной знак 1799 года), а также в одновременном рисунке натурщика, трактованном как образ античного Аргуса, обнаруживаются и недостатки мастерства и отсутствие художественного воображения. Но уже аналогичный по замыслу рисунок «Пиней», датированный автором 1802 годом, настолько выше двух предыдущих листов, что позволил исследователям заподозрить в нем руку Кипренского.
В исполненном одновременно рисунке «Дионис с козленком» ощущается мягкая лиричность, живописная передача объема с помощью светотени — признаки, которые затем станут характерными для графики Тропинина. Однако этот же лист обнаруживает незрелое мастерство. Непроработанность и даже «ватность» форм принципиально отличает его от безукоризненно точно «построенных» натурщиков Кипренского. И если последние принять за эталон академической школы рисования, то недостатки рисунков Тропинина могут быть объяснены серьезными пробелами в его художественном образовании. Так, можно почти безошибочно утверждать, что Тропинин миновал курс анатомии и что, хотя он и получал медали, мало посещал классы рисования с натуры.
Вероятно, обучение его отличалось от обычной академической программы, так как имело целью подготовить умелого копииста-ремесленника, а отнюдь не творца. Поэтому, видимо, игнорировались такие разделы, как работа с натуры, перспектива, композиция, сочинения на заданную или вольную тему. Зато требовалась виртуозность в передаче манеры письма различных художников.
В «Бахрушинской папке» Государственного Исторического музея среди многочисленных академических рисунков выделяется серия копий с работ итальянских художников. Качество копий, исполненных «штрих в штрих», несмотря на несхожие оригиналы, так высоко, что может соперничать с произведением современной копировальной техники, зачастую не позволяющей отличить оригинал от копии. Очевидно, они явились для крепостного ученика своего рода дипломной работой, завершавшей курс рисования.
Итак, в то время как Кипренский после овладения основами академического рисунка перешел в класс композиции и работал с натуры, когда лекциями, посещениями театров, чтением и общением с образованными людьми он развивал свой интеллект и воображение, Тропинин продолжал копировать. После рисунков он копировал живописные произведения, осваивая разные «руки», преимущественно старых мастеров. Он изучал живописные манеры и приемы, составы грунтов, способы приготовления красок.
В обязанность Тропинина, живущего «на хлебах» у Щукина, безусловно, наряду со многими прочими обязанностями, входила подготовка холстов для работы учителя, их грунтовка, растирание красок, которые тогда продавались в сухом виде. У каждого из мастеров были свои правила, свои «секреты». Успех обучения во многом зависел от того, насколько ученик сможет раскрыть и перенять «секреты» учителя. Жадный к учению, Тропинин не ограничивался советами одного Щукина. В его биографии есть упоминания о работе в мастерской Григория Ивановича Угрюмова, об обучении у Дуайена, о посещении мастерской Лампи-младшего.
Легко представить себе атмосферу в мастерской Угрюмова, доброта и приветливость которого была особенно притягательна по сравнению с суховатой желчностью Щукина. Притягательны были и рассказы Григория Ивановича об Италии, о любимом им Веронезе, картины которого он там копировал.
В биографии Тропинина приводится эпизод об изгнании его из мастерской Лампи за упрямство, с которым он якобы, вопреки велению профессора, отказывался готовить нужный тон на палитре, смешивая заранее краски, а брал кисточкой одну краску за другой в чистом виде, затем смешивал их прямо на холсте, сохраняя таким образом звучность тона. Однако эпизод этот традиционен и приводился в литературе не раз в связи с различными художниками.
Основной школой для Тропинина было все же пребывание в мастерской Щукина. От Щукина воспринял он гамму оливково-зеленых и серых, коричневых и золотистых тонов, отличающих большинство его лучших произведений. К этой гамме художник неизменно возвращался на протяжении всего творчества. От Щукина же, по-видимому, воспринял он умение достигать во всех деталях абсолютной законченности без сухости, что очень редко изменяло впоследствии Тропинину. Однако было что-то в отношениях учителя и ученика, так располагавшего к себе окружающих, что не дало возможности им сблизиться, а в дальнейшем вызвало прямую недоброжелательность Щукина к своему делавшему успехи воспитаннику.
Рамазанов так рассказывает историю этой недоброжелательности: якобы «Щукину были заказаны четыре копии с портрета Александра I, которые он роздал своим ученикам, предоставив и себе сделать одну, но лучше и схожее всех вышла копия у Тропинина».
Наивным представляется это предположение о зависти со стороны учителя, основанное, очевидно, на догадках самого Тропинина, — слишком велик был диапазон между первоклассным мастером и робким учеником, пусть даже очень добросовестным копиистом. Причину расхождения, видимо, надо искать глубже — в различии художественных идеалов. Этого еще не мог осознать Тропинин, так как его идеал еще не сложился, еще не был сформулирован. Но глубокий и тонко чувствующий Щукин не мог не понять, что сфера интересов ученика лежит за пределами его собственных художественных установок.
Разногласие Тропинина и Щукина — это не разногласие поколений. Их диаметрально противоположные взгляды и отношение к искусству создавались прежде всего в результате несхожих условий жизни. Щукина они искусственно изолировали от живой действительности, сперва стенами воспитательного дома, куда он попал в раннем детстве, и классами Академии, затем далекой от русской жизни средой художников в Париже. По возвращении на родину Щукин оказался еще более прочно заключенным в стены Императорской Академии художеств, теперь уже в качестве профессора и придворного портретиста.
Тропинин же принес с собой в Академию остро ранящие душу воспоминания детства: запахи полей, лесов, усыпанных рыбьей чешуей берегов Ильмень-озера и смрадный чад барских служб; первые художественные впечатления он получил на шумных базарах Новгорода и многолюдных торгах матушки-Москвы у лотков офеней, перед лубочными картинками. Тропинин хорошо знал действительность и сам глубоко переживал ту повседневную огромную трагедию, которая называлась «крепостным правом». И если для Щукина жизнь заключалась в искусстве, а люди и все окружающее воспринималось как объекты художества, то для Тропинина искусство только тогда наполнялось плотью и кровью, когда он мог проверить его жизнью. У Щукина — магия художественности, наделяющая величием заурядную посредственность. У Тропинина — искренняя и вдохновенная влюбленность в натуру, рожденная верой в доброе предназначение искусства.
И в силу своего положения крепостного и по особенностям своего характера Тропинину трудно было органически войти в профессиональную академическую сферу. Он так и не смог воспринять те правила, в соответствии с которыми и художники и ценители искусства, так называемые «знатоки», соглашались считать «истинным» искусством лишь условность, именуемую «античностью». И в дальнейшем мы увидим, что отвлеченные сюжеты классицизма, попадая в поле зрения Тропинина, неизменно утрачивали свой возвышенный характер. В этом, а не в чем-либо другом следует видеть корень разногласий учителя и ученика.
Далек был от идеалов Щукина и замысел первой картины Тропинина. Это была жанровая сцена — «Мальчик, тоскующий об умершей своей птичке», которая повторяла известный сюжет Грёза. Был ли художник в ней столь же искренним, как в других своих работах, или, прислушиваясь к советам окружающих, постарался приблизить ее к грёзовскому оригиналу? Сейчас на этот вопрос ответить трудно — картина не сохранилась. Спустя двадцать пять лет Тропинин повторил тот же сюжет. И если признать это известное нам повторение близким к первоначальному, то придется предположить, что дальнейшее пребывание в Академии угрожало ему эпигонством. Недаром впоследствии Тропинин скажет, что жизнь вдали от Академии помогла ему сохранить самобытность. Работая над картиной, Тропинин, вероятно, имел перед глазами однотонную гравюру с картины Грёза «Девочка с птичкой» [12], которая и послужила основой композиции. За неимением живописного оригинала для копирования в позу грёзовской девочки был посажен живой натурщик — ученик Академии Винокуров. И очень вероятно, что русская натура оказалась более впечатляющей, чем французский гравированный подстрочник, и придала выразительность работе начинающего живописца. Картина появилась на академической выставке в 1804 году. Вместе с успехом она принесла Тропинину звание «русского Грёза», с которым он на первых порах и вошел в историю русского искусства. Картина экспонировалась вместе с такими первоклассными произведениями, как «Портрет Швальбе» Кипренского, как исторические полотна академиков Ивана Акимовича Акимова и Андрея Ивановича Иванова, как портреты Боровиковского и Угрюмова, как пейзажи Семена Щедрина.
Работа вольноприходящего ученика в этом ряду могла обратить на себя внимание и своим особым обаянием, душевностью в сочетании с «жалостливым» сюжетом — идеи сентиментализма были еще свежи. Поэтому-то на картине остановился взгляд императрицы, осматривавшей выставку, и доброжелательный граф Строганов уже видел возможность хлопотать об освобождении талантливого крепостного.
Однако мечтам о свободе не суждено было осуществиться. Тропинину предстояло пополнить собою ряды крепостных домашних живописцев и стать одним из тех безвестных мастеров, имена которых дошли до нас по чистой случайности, вроде имени Григория Озерова из «Рассказов бабушки» Д. Благово. «У нас был, — пишет Благово, — свой живописец Григорий Озеров, который работал иконостас… не очень искусный, когда приходилось ему сочинять от себя писать фигуры, потому что он плохо знал пропорции, но он очень верно, искусно копировал и в этом был отличный мастер.
…Он был из дворовых людей и с детства имел способность к рисованию…» [13]. Впоследствии этого живописца с женой и дочерью продали за 2 тысячи рублей ассигнациями.
Тропинин также искусно копировал и также плохо знал пропорции!
Что же послужило причиной перерыва его так успешно начатых занятий?
Возможно, успех незрелого ученика, восторженные голоса доброжелателей, предсказывавших Тропинину свободу и славу, подействовали раздражающе на его учителя, которому собственный успех давался лишь очень большим творческим напряжением. При таких обстоятельствах Щукин мог обратиться к Моркову с предложением забрать своего крепостного. Кроме предположения самого Тропинина, никаких документальных подтверждений этого недоброжелательного поступка Щукина мы не имеем. Вместе с тем известно, что отозванию Тропинина из Академии предшествовала история с другим крепостным Моркова — Прокопием Данилевским, которая могла косвенно повлиять на судьбу Тропинина и ускорить его отозвание из Петербурга. Данилевский учился в Петербургской медицинской академии. Морков вспомнил о нем, когда в 1804 году отправлялся с семьей в свое южное поместье. Крепостной лекарь мог ему там пригодиться. И тут неожиданно для себя он встретил сильное сопротивление как самого Данилевского, занятого в то время серьезной научной работой, так и профессоров Медицинской академии, осаждавших графа просьбами освободить талантливого крепостного, уже ставшего незаурядным ученым.
Морков принадлежал к тому типу упрямых людей, упорство которых возрастает при малейшем сопротивлении их воле. Не слушая никаких доводов, он забрал лекаря из Академии, в наказание за строптивость одел его в крестьянское платье, вменив в обязанность лечить скотину и крепостных.
В сентябре 1804 года и Тропинин получил от Моркова предписание оставить Академию художеств и немедленно ехать в Подолье, где находились новые земли братьев Ираклия и Аркадия Морковых.
Художнику предстояло пересечь всю европейскую часть России и Украину с севера на юг. Подолье расположено между двумя возвышенностями — Бессарабской и Волыно-Подольской, между реками Днестром и Южным Бугом.
Земли, пожалованные некогда Екатериной II братьям Морковым, находились в живописнейшем месте Подолья, вблизи впадения в Днестр реки Лядовы, в окрестностях города Могилева-Подольского. К городу ведет дорога, зигзагообразно поднимающаяся по крутому склону. Вид города открывается неожиданно, сразу за перевалом. Он лежит в огромной каменной чаше, которую образует расступившееся ущелье Днестра. Чаша заполнена пышно разросшимися садами и виноградниками, лишь кое-где оставляющими обнаженный массив скал. По дну чаши, разрезая ее пополам, течет Днестр. Могилев едва ли не самый солнечный город в нашей стране. Климат его близок к климату южноитальянских городов.
Однако дорогой ценой заплатил город за это обилие солнца. Могилев на протяжении своей истории буквально истекал кровью. Он был одним из главных опорных пунктов для казаков в их борьбе с завоевателями. Подолье — окраинная часть древней Киевской Руси — было цветущим, плодороднейшим краем, который из года в год раздирался полчищами поработителей, сперва татар, затем турок и, наконец, поляков. Несмотря на многовековые страдания под игом захватчиков, народ мечтал о соединении с Россией, связывал с ней понятие о свободе и счастье. И во имя этого соединения проявлялись чудеса храбрости и самоотверженности. В центре борьбы был Могилев. Турки и поляки попеременно совершали набеги на город, грабили его, жгли, избивали население и, добиваясь богатого выкупа, уходили, оставляя его своим врагам. Когда победа оставалась за казацкой вольницей, в дело вступали русские войска. Под видом отстаивания прав православных они входили в город и предавали казацких главарей полякам на мученическую смерть. Именно так закончилось одно из последних крупных народных движений, носившее название «калиевщины».
Все это происходило здесь же, близ Могилева, без малого пятьдесят лет до приезда Василия Андреевича Тропинина и было свежо в памяти народа. В результате слово «москаль», произносимое раньше народом с надеждой и любовью — «придут москали, и холоп станет паном, а пан холопом», — превратилось в символ злой, вероломной силы.
Тропинин попал на Украину как раз в то время, когда осуществлялся очередной трагический акт истории украинского народа.
После подавления восстания Тадеуша Костюшки и третьего раздела Польши тысячи десятин земли и десятки тысяч крепостных, конфискованных у мятежных поляков, были розданы русским помещикам. При Павле I права поляков были до некоторой степени восстановлены, земли частично были возвращены польской шляхте. В руках поляков был оставлен весь чиновничий аппарат местного самоуправления, суд и делопроизводство. Да и русские помещики нередко все дела по ведению хозяйства в своих поместьях передавали управляющим-полякам. А те везде, где можно, вымещали на крепостных обиды и недовольство своим положением. Дела же о зверствах управляющих и помещиков поступали на рассмотрение в Дворянское собрание. И всякая такая жалоба расценивалась как мятеж, бунт, неповиновение. Крестьяне, заявлявшие о действиях шляхты, направленных против русского народа, отдавались на произвол той же шляхты. Стоны истязаемых крепостных слышались повсеместно в этой «обетованной» стране.
Как и все художники того времени, Тропинин мечтал об Италии, где можно было бы всецело отдаться искусству, душой слиться с величайшими художниками мира, окунуться в среду творцов, стекающихся в Рим из всех стран. Вместо этого Тропинин ехал в Подолье, и горькой иронией должно было звучать для него даваемое этому краю праздными путешественниками название «русская Италия». Для Тропинина эта «Италия» оборачивалась возвратом в рабское состояние, необходимостью прислуживать за столом, печь пирожное, быть лакеем и от случая к случаю, повинуясь господской воле, браться за кисть, чтобы сегодня расписывать дверцы кареты, завтра красить колодец, а потом вдруг исполнять самое ответственное с точки зрения искусства того времени задание — писать образа для церкви.
В доме Моркова царили порядки и взгляды, сложившиеся в екатерининскую эпоху. Либеральные идеи сюда не проникали, а понятия о человеколюбии и своем долге, модные при Екатерине, легко согласовывались с нещадной эксплуатацией крестьян, с жестокими наказаниями дворовых за малейшую провинность. Так, известно, что позднее уже ставший доверенным графа и управляющим его делами Тропинин за свой счет чинил сломавшийся в дороге экипаж, чтобы не рассердить барина просьбой о деньгах. Ко времени приезда в Подолье Тропинин уже хорошо знал характер своего господина и умел избегать его гнева, быстро и безоговорочно выполняя приказания.
Исследователь украинского периода творчества Тропинина, старожил Подолья А. Рогозинский, черпавший свои сведения от младших Морковых, в 1913 году писал, что «возвращенный в дом графа Тропинин занял место среднее между поваром-кондитером и личным лакеем графа Моркова. И если бы Тропинин проявил хотя бы малейшее стремление к независимости своего положения и таланта, после того когда талант получил правильное, хотя и незаконченное воспитание, то он рисковал бы потерять окончательно всякую возможность заниматься живописью» [14]. Однако одно обстоятельство изменило жизнь и положение крепостного художника. По приказу своего господина Тропинин вынужден был стать архитектором и строить церковь в принадлежащем Моркову большом селе Кукавке.
Церковь в селе Кукавке, которое Морков рассчитывал сделать местом своего постоянного пребывания (до 1818 года семья графа жила в соседнем поместье — Шалвиевке), была построена ранее господского дома. И это не случайно. Дело в том, что находящийся в порабощении у завоевателей народ Подолья сохранил свой язык и православную веру. Русское правительство неоднократно обращалось к Польше с требованиями не ущемлять права православного населения, тем не менее религиозное гонение долгие годы продолжалось. И народ едва ли не больше всего страдал от духовенства, которое вынуждало его полностью или частично принимать католичество. Объединение с Россией не принесло народу подлинного освобождения, зато тем более подчеркивалось «освободителями» дарование населению свободы православного вероисповедания. В этом отношении строительство православной церкви в Кукавке (на месте ранее сгоревшей) и явилось актом благодеяния со стороны Моркова своим новым вассалам.
Эта церковь, когда-то возвышавшаяся над окрестностью своей нарядной ротондой, теперь почти не видна, закрытая густыми кронами деревьев. Разрушенная в конце XIX века ротонда заменена простым куполом, каменные фигуры святых, стоявшие когда-то по краям крыши, перебрались в музей, торжественный портал в ограде разрушен. Но, странное дело, разрушения, уничтожившие внешнее декоративное убранство церкви, типичное для украинской и западной церковной архитектуры, выявили ее конструктивную основу. И в своем теперешнем виде церковь представилась нам чем-то очень родным и знакомым: монолит ее, трактованный как пластический объем, с подчеркнутым значением стен, сверкающих своей белизной, узкие прорези редко расположенных окон без наличников, но с характерными косыми откосами, обнаруживающими толщу каменного массива, сближают кукавскую церковь с русскими церковными постройками. Невольно приходят на память белокаменные массивы Великого Новгорода. И это, наверное, закономерно. Потому что в течение всей жизни Тропинина на Украине не прерывалась его связь с русской культурой, он не переставал быть русским художником.
Никаких подробностей о деятельности Тропинина в связи со строительством церкви нам неизвестно. Однако надо предполагать, что Василий Андреевич должен был ближе познакомиться с местной художественной традицией. Видимо, он бывал в Каменец-Подольском — тогда крупнейшем культурном центре Южной Украины. В период строительства, чтобы наблюдать за ходом работ, Тропинин, скорее всего, жил уже не в господском доме, а у кого-нибудь из крестьян в селе Кукавке. Это давало ему большую свободу располагать своим временем, а главное — сблизило его с украинским народом. Живя в господском доме, он знал жизнь людской, он видел вокруг себя крепостных в среде, неестественной для человека в среде, калечащей не только физически, но и нравственно, духовно. Здесь, в Кукавке, он впервые воочию увидел жизнь народа. А узнав народ, он понял и сумел оценить цельность и чистоту его характера, его естественную красоту, грацию, великодушие и мудрость.
Проследить формирование взглядов художника дают возможность его картины. Сейчас мы располагаем лишь несколькими из этих самых ранних украинских произведений. В ряду их первым хочется назвать профильный портрет украинца Теодосия Бобчака — старосты села Кукавки, где улавливается симпатия и уважение к изображаемому человеку.
В биографии художника есть упоминание о том, что, внезапно оставляя Академию, он не успел окончить копию так называемого «Портрета Яна Собесского» Рембрандта[15], над которой работал в Эрмитаже. Тропинин закончил ее на Украине с натуры, встретив человека со схожими чертами лица. Теперь эта копия — «Портрет мужчины в польском костюме» — хранится в Дмитровском историко-художественном музее. Легко обнаружить его близость с портретом Теодосия Бобчака, в котором так же светится сквозь сумеречные темные краски горячий красный тон, так же широк то густо весомый, то призрачно легкий мазок и то же сосредоточенно-внимательное отношение к человеку. Таким образом, искусство Рембрандта явилось первоосновой, с которой крепостной живописец начал свой самостоятельный путь в искусстве. Великий голландец был не одинок в своем влиянии на Тропинина, уже очень скоро в его работах можно будет найти отголоски многих других мастеров, которым художник следовал со всей непосредственностью и искренностью увлекающейся натуры.
Самое интересное из ранних украинских произведений — это голова девушки-подолянки, принадлежащая Киевскому музею украинского искусства. Созданная в традициях искусства XVIII века, головка украинки очень близка к аналогичным типам «Кабинета мод и граций». Однако ближе всего она к решению портретов Левицкого. Поворот головы, направление взгляда, разрез глаз украинки почти полностью повторяют известный портрет Анны Давиа Левицкого. Кое-какие черты здесь свидетельствуют о том, что художник пользовался живой натурой. Об этом говорит и чуть более круглый, чем классическая норма, овал лица с острым подбородком, и неправильная форма толстоватого носа, и характерный изгиб губ с приподнятыми уголками. Совершенно реально и весьма подробно передана национальная одежда девушки со сложным узором вышивки и украшающими ее шею нитями бус. В фоне художник наметил очертания обычного деревенского пейзажа. Все это вместе с мастерски наложенными бликами, оживляющими лицо, чарует ощущением свежести и оригинальности.
Образ подолянки пройдет затем через все творчество художника. Мы встретимся с нею еще не раз вплоть до 1840-х годов. Кажется, что в ней воплотилось все лучшее, что нашел Тропинин на Украине. Девушка-подолянка из Киевского музея украинского искусства, украшавшая, по всей вероятности, некогда украинскую хату, была приобретена вместе с произведениями народного искусства и долгое время считалась лубком. Лишь в 1934 году украинский искусствовед Я. П. Затенацкий определил в ней кисть Тропинина. И действительно, в манере письма видна некоторая примитивность, художник не пользовался здесь лессировками. Краски густые, наложены довольно однообразными мазками, прямыми в одних местах и полукруглыми в других. Однако тона их — кораллово-красные, малахитово-зеленые в сочетании с белилами и золотисто-оливковым колоритом всего полотна — чрезвычайно чисты и ясны. Таких красок мы не найдем у учителей и предшественников Тропинина. Их гармонизация проникнута национальным характером, подсказана художнику украинским народным творчеством и обнаруживает в Тропинине врожденного колориста.
Успешное завершение в 1806 году строительства кукавской церкви создало популярность Тропинину среди местных жителей. В следующем году им был выполнен и иконостас для этой церкви.
В начале XX века иконостас был еще цел, в нем были три иконы, написанные на досках, размером в три аршина (около двух метров): Благословляющий Спаситель, Божья Матерь с младенцем и Божья Матерь, простирающая с мольбой руки. Доски были вырезаны по контуру изображения. Сейчас уже редко где в музеях можно увидеть подобные, но в XVIII веке плоские раскрашенные стаффажные фигуры крестьянок, кормилиц, барынь, кавалеров и офицеров в натуральную величину были распространены довольно широко. Они населяли пустынные анфилады дворцовых зал, скрывались в аллеях парка, придавая реальному пространству ощущение театральных подмостков.
Сразу же вслед за освящением кукавской церкви в ней венчался сам художник с местной девушкой Анной Ивановной Катиной.
Свадьба как бы породнила Тропинина с Кукавкой. Долгие годы помнили художника жители села, сближая его образ с памятью о своем легендарном герое Кармелюке. От деда к внуку передавался рассказ о феноменальной силе Тропинина и о том, как он справлялся с буйным Прокопием Данилевским, когда тот в отчаянии напивался пьяным и с угрозами бросался к барскому дому. Легко, как ребенка, уносил Тропинин хмельного лекаря в хату и запирал там до протрезвления, спасая тем самым от господского наказания.
После окончания строительства кукавской церкви художник опять попадает в положение приближенного к барину слуги, его личного лакея.
Господин Тропинина, граф Ираклий Иванович Морков, был известной фигурой. Упоминания о нем разбросаны во многих мемуарах и письмах современников. Правда, бросается в глаза, что упоминания касаются главным образом фактов присуждения Моркову наград и мало что говорят о самих подвигах в ратных делах, за которые награды получены. В одном лишь письме Николая Раевского [16], еще бывшего юным прапорщиком в 1798 году, описывается дело, чуть ли не ставшее гибельным для Раевского и для всего отряда по вине нераспорядительного военачальника, которым был Ираклий Иванович.
Вершиной славы Моркова было посольство к Екатерине II от Суворова по случаю успеха польской кампании 1792 года. Однако, зная характер великого полководца и его отношение к придворному этикету, можно заподозрить, что выбор посланника диктовался дипломатическими соображениями, то есть желанием доставить удовольствие императрице лицезреть придворного кавалера, имевшего связи и протекции при дворе, а заодно удалить от себя бесполезного человека.
Именно таким блестящим придворным екатерининского времени предстает граф Морков на портрете, исполненном около того времени художником Лампи-старшим, — портрете, известном по копии Тропинина.
В дальнейшем служебная карьера Ираклия Ивановича складывается мало удачно. Правда, в 1796 году все братья Морковы с потомством получили титул графов Римской империи. Однако это было следствием искусных дипломатических шагов, предпринятых старшим из братьев — Аркадием Ивановичем — при дворе австрийского императора. Павел I, первое время оказывавший Ираклию Ивановичу милости, в 1798 году уволил его в отставку. Возможно, поводом послужило то неудачно проведенное сражение, о котором писал Н. Раевский. Александр I при воцарении не возвратил Моркова на службу, и тот, чувствуя себя обойденным, примкнул к дворянской оппозиции царю, которая сосредоточилась в Москве, в Английском клубе, и стал одним из ее лидеров. Для иллюстрации характера Ираклия Ивановича, владевшего большими землями в различных губерниях России, любопытно привести тот факт, что помимо пожалованного ему огромного, в 4 тысячи десятин, поместья в Подолье Морков пытался прихватить в свое пользование и окрестности. Потребовалось особое решение Правительствующего сената, чтобы он оставил свои притязания.
У графа было семеро детей — три сына и четыре дочери. Жена его Наталия Антоновна умерла в начале 1800-х годов. Однако Тропинин, вероятно, успел по приезде из Академии написать ее портрет. В портрете дамы с жемчужным ожерельем, высокомерной, энергичной и недоброй, который мог быть написан около 1805 года, одинаково убедительно чувствуется и рука Тропинина и характер супруги графа. Осиротевших детей воспитывала англичанка Боцигети. У гувернантки была дочь, которая учила детей музыке. Страх перед своевольным деспотичным графом, по-видимому, в какой-то мере объединял домочадцев Моркова и крепостных слуг. Тропинин, приехав из Петербурга, мог найти некоторую поддержку и сочувствие у старой гувернантки. И, возможно, что портреты матери и дочери Боцигети были среди первых работ, написанных крепостным художником в доме Моркова. Видимо, самый первый из них — тот небольшой, который долгие годы хранился у наследников Хитрово и считался, по семейному преданию, портретом матери А. С. Пушкина. Возможно, что это проработанный по натуре эскиз к несохранившемуся портрету. Однако сохранность его лучше. И он обнаруживает, что не прошли даром для Тропинина рассказы Григория Ивановича Угрюмова о Веронезе. Отзвуки искусства знаменитого колориста чувствуются в красках блекло-розового платья пожилой дамы, ее зеленой шали, в нежном цвете ее лица, оттененного черным кружевом.
Розовое и зеленое в различных градациях и оттенках, но всегда очень мягко сгармонированное, будет и в дальнейшем излюбленным сочетанием Тропинина при создании лирических произведений.
Портрет подкупает живостью взгляда, особой мягкостью в очертании лица. Сохранился и рисунок к нему. Умны и проницательны глаза гувернантки, покой и доброжелательность выражает ее лицо, очерченное беглым штрихом итальянского карандаша и оживленное с помощью растушки игрой света и тени. В то же время на незрелость мастерства Тропинина указывает его затруднение в изображении ракурса фигуры, ошибки в рисунке.
Более цельным произведением этого времени представляется портрет Боцигети-дочери. Образ молодой женщины — брюнетки в белом атласном платье с током из белых и красных страусовых перьев — создан вдохновенно. В нем соединилась красота живописи и полнокровная жизненность изображения. Портрет написан плотным, сочным мазком. Женщина эта не раз еще будет позировать Тропинину. Портрет Боцигети-дочери, близкий к образу «Девушки-подолянки», демонстрирует в то же время достаточно широкий диапазон раннего творчества художника от полулубочного произведения, еще всецело лежащего в сфере искусства XVIII века, до мастерского портрета-этюда эпохи романтизма.
В том, что именно портрет стал со временем основным жанром в творчестве Тропинина, немаловажную роль сыграла и местная традиция. Известно, что начиная с первой половины XVII века на Украине было весьма распространено писание портретов. Об этом свидетельствуют сохранившиеся до нашего времени изображения многих гетманов того времени, старшин и полковников. В домах казацких военачальников портреты — или, как их тогда называли, «контрафакты» — хозяина, хозяйки, а иногда и детей были обязательны. Потомки сохраняли портреты предков, присоединяя к ним свои собственные. Писание портретов тогда стоило крайне дешево. Так, например, из одного документа известно, что глухонемой маляр Григорий писал портрет генерального судьи Михаила Турманского за пять копеек.
Во времена Тропинина подобные портреты во множестве находились и в местных церквах — это была своего рода привилегия тех, кто являлся их основателем и жертвователем. Таким образом, Тропинин на Украине имел широкое поле деятельности. И вскоре слава о крепостном живописце разнеслась по окрестностям, а живописец уже не знал отбоя от заказчиков. Рамазанов рассказывает, что иные даже заискивали перед ним, «предлагая ему свои лучшие холсты под грунтовку». Долгое время, однако, эти ранние произведения, писанные на Украине, оставались неизвестными. Первый портрет опознала Н. Н. Гончарова, сотрудница Государственного Исторического музея. Как свидетельствует надпись на обороте холста, он писан В. Тропининым 30 сентября 1806 года и изображает некоего Яна Борейко. Художник в нем обнаруживает умелую руку. Жидко разведенные краски ложатся легко, прозрачно, образуя красивую гамму золотисто-коричневых тонов лица, одежды и фона с белой рубашкой и розовым жилетом. Лицо поляка полно мягкой задумчивости. Вместе с тем портрет производит впечатление плоскостного, в нем не чувствуется глубины пространства и лепки объема. Однако плохое состояние холста — сильная загрязненность и потемневший лак — не позволяет утверждать это безоговорочно. К сожалению, больше подобных портретов мы не знаем, хотя можем предполагать, что их существует немало, затерявшихся среди произведений неизвестных художников и в частных руках и в музеях.
Далекий от искусства Морков в творчество Тропинина не вникал, но не препятствовал ему в исполнении заказов — слава крепостного льстила его самолюбию.
Вскоре после женитьбы, по всей вероятности в том же 1807 году, Тропинин в составе графских домочадцев едет в Москву.
Сохранившиеся от того времени миниатюры позволяют наконец воочию познакомиться с Василием Андреевичем и его молодой женой Анной Ивановной.
Миниатюры идут из дома Тропинина, от его наследников, и только недоразумением можно объяснить досадную ошибку, по которой они числились в Третьяковской галерее портретами младших детей графа — Аркадия и Веры Морковых.
Пытливость и некоторое удивление выражает необычайно моложавое лицо художника, будто впервые себя увидевшего. Полнота придает ему даже что-то детское. Невольно приходит на память путаница с возрастом Тропинина. Не преуменьшал ли он свои лета умышленно, пользуясь моложавостью, чтобы компенсировать позднее художественное развитие, а может быть, чтобы не считаться старше Анны Ивановны, родившейся в 1781 году? Впоследствии же он мог их уменьшать, отдаляя старость для сохранения своего престижа портретиста у капризных заказчиков. Так или иначе, по миниатюре, исполненной, вероятнее всего, в 1807 году по случаю свадьбы, Тропинину равным образом можно дать и двадцать пять и тридцать лет. Несмотря на холеную внешность, тщательность костюма с элегантно повязанным галстуком, робость и неуверенность выражения выдают его социальное положение. Однако в нем нет угнетенности, приниженности, наоборот — во всем облике молодого человека чувствуется сдерживаемая энергия и добрая сила. Трудно найти более свойственное духу художника, более искреннее и непосредственное произведение, чем это изображение самого себя. Миниатюра чрезвычайно убедительно дополняет характеристику молодого Тропинина, данную Рамазановым, который писал: «Будучи необыкновенно кроткого нрава, он вместе с тем обладал сильным характером… Все обидное переносил с высоким терпением и посреди всех художественных занятий совершенно забывал все окружавшее его неприятное и трудился до упаду; случалось, где работал, там и засыпал».
В «Автопортрете» явственно обнаружилось и свойственное художнику колористическое чувство. Сверкающий чистотой красок маленький овал его оставляет ощущение перламутра: ясные голубые глаза, нежный румянец пухлых щек, серо-жемчужный и белый цвета в одежде и фоне.
Интересен и парный «Автопортрету» портрет Анны Ивановны. Его связи с миниатюрами XVIII века прослеживаются более явственно. Молодая женщина нарядна и высокомерна, в ней действительно трудно заподозрить вчерашнюю крестьянку, хотя внимательный взгляд найдет некоторое сходство с известной уже «Девушкой-подолянкой». Портрет остался незаконченным — очевидно, не удовлетворил автора. Объяснение мы находим на обороте, где сохранился легкий набросок девичьего лица с беспорядочно растрепанными завитками волос, с робким и застенчивым, почти испуганным взглядом. Его видели и раньше, однако имеющаяся внизу надпись читалась, как начало слова «тетка». Это же слово, прочитанное как ласковое обращение «женк(а)», и явилось ключом при определении портретов. Правдивый набросок, возможно, был отвергнут самой моделью. Будничность трактовки казалась неуместной в портрете, знаменующем важное событие жизни. Второй вариант — в красках, по-видимому, не имел сходства и остался также не законченным.
Оба портрета исполнены гуашью с прибавлением акварели на бумаге. Небольшие по формату, они числятся в ряду миниатюр. По манере же письма они ближе к живописи и являются типичными малоформатными камерными портретами. Однако Тропинин умело владел и техникой миниатюры. В Третьяковской галерее хранится его миниатюрный «Портрет брата», относящийся к 1809 году.
Миниатюра входила в комплекс необходимых знаний художника XVIII века. В Академии был специальный миниатюрный класс, который вел Кирилл Иванович Головачевский. Миниатюрные портреты были модны, были «манией всех» и исполнялись в огромных количествах. Их писали и первоклассные художники, и иностранцы, и крепостные мастера, и любители. Часто исполнение таких портретов приурочивалось к свадьбе или другому какому-нибудь знаменательному событию — юбилею, награде. В более поздние годы, когда окончательно определился круг творчества Тропинина как мастера живописного портрета, он сознательно отказывается от иных техник, кроме масла. «Масляная живопись с акварелью не ладит, — говорил Тропинин своим ученикам. — Первая требует бойкости, смелости, при случае грубости, вторая — нежности, легкости, кокетливости, рука и собьется, и вы будете портить и то и другое».
В дальнейшем акварель и гуашь лишь случайно оказываются в руках художника и то, главным образом, для эскизов или небольших повторений своих произведений, сделанных как копии для себя или по чьей-нибудь просьбе.
Среди сохранившихся произведений Тропинина миниатюр мало. Однако это лишь случайное обстоятельство. По всей вероятности, небольшие гуашные с прибавлением акварели портреты были одним из главных занятий Тропинина по возвращении из Академии. Большинство этих портретов погибло во время пожара 1812 года в Москве.
Рамазанов, говоря о раннем периоде творчества Тропинина, особенно подчеркивает значение для развития художника поездок в Москву, где он «посещал галереи и храмы, имел встречи, отдавался живописи».
В Москве не было такого центра, сосредоточивающего деятельность художников, как в Петербурге — Академия художеств, но в Москве наряду с меценатами, вельможами, владевшими шедеврами, произведениями прославленных художников, была и интеллигенция, которая любила искусство искренне, а не из моды. Искусство проникало здесь в народные массы гораздо глубже, чем где-либо в другом месте России. Именно Москва была центром распространения лубков и народных картинок. Здесь было широко развито, шире даже, чем в Петербурге, издательское дело и гравирование. Бойкая торговля художественными произведениями шла в Немецкой слободе. Продажей картин занимались отставные стряпчие. Помимо известных, соперничающих с европейскими коллекциями во дворцах и великолепных подмосковных усадьбах, ценимые хозяевами картины находились почти в каждом доме московских жителей. Их описания, часто даже с указанием автора, мы находим в списках имущества, погибшего во время пожара 1812 года. Так, например, какой-то купец Дьяков заявил о потере четырех картин «без рам, небольших», которые изображали «головки, писанные господином Грёзом» [17]. (Уж не тропининские ли?)
Более органическая, более живая связь искусства с жизнью, которой была отмечена художественная среда Москвы, питала традицию и той более демократической линии в русской живописи, чем признанная линия придворных художников, представленная, главным образом, иностранцами. В Москве приверженность всему иностранному встречала более явственное осуждение.
Не случайно именно в Москве в том же 1807 году вышел первый в России «Журнал изящных искусств», издатель которого, профессор университета И. Ф. Буле, устанавливая зависимость между состоянием искусства и степенью образованности государства, отдавал должное русскому искусству. Он писал: «Произведения российских художников сделались уже по всему праву, в чужих краях, предметом важным в Истории образования». Буле ставит Петербург и Москву в ряд первых европейских городов, которые возвысились «бесчисленными государственными зданиями, воздвигнутыми самым смелым превосходным зодчеством, разнообразными украшениями, памятниками и множеством отличнейших произведений, весьма драгоценных и редких, находящихся в окружности». Он указывает, что «большая часть их произведена Гением Отечественным». «Может быть, — с грустью замечает профессор, — по предрассудку, весьма неблагоприятному для Отечества, но, к несчастью, вкоренившемуся почти повсюду, долго еще будут отдавать преимущество иностранным; но торжество Русского природного Гения, — уверен Буле, — будет некогда тем блистательнее, чем труднее было превозмочь невыгодное мнение самих соотечественников».
В то же время в Москве с большим энтузиазмом встречались отечественные успехи. Ореолом общенародного уважения и преклонения было окружено здесь имя Николая Михайловича Карамзина, предпринявшего работу над историей государства Российского.
Издания по русской иконографии с текстами Карамзина готовил Павел Петрович Бекетов. А в книжной лавке Селивановских, известных московских издателей, бойко раскупались гравюры с изображением русских исторических деятелей. Сергей Иванович Глинка здесь издавал новый журнал «Русский вестник», на страницах которого описывалась современная жизнь русского народа, а также публиковались материалы по русской истории.
Обращались к национальным народным темам отечественной истории и русские художники: в обстановке буквально всенародного энтузиазма велась подготовка к созданию Иваном Петровичем Мартосом памятника Минину и Пожарскому; бюсты и рельефы на тему русской истории исполнялись скульптором Гаврилой Тихоновичем Замараевым для нового здания Оружейной палаты в Кремле, где хранились национальные сокровища русского народа.
И в то время как дамы наперебой атаковали французские модные магазины, их мужья в Английском клубе одобрительно слушали воркотню старых вельмож, осуждавших политику Александра I и Тильзитский мир, их рассказы о суворовских походах и новые анекдоты о «немецких» порядках в русской армии. Среди этих вельмож был отставленный от службы, обиженный на царя Ираклий Иванович Морков.
В такой обстановке в 1807 году крепостной Тропинин писал портреты атаманов казачьих войск — недавних участников русско-турецкой войны, оставивших театр военных действий в связи с перемирием. Рамазанов называет их имена: Платов, Иловайский, Греков. Работы эти до нас не дошли; по всей вероятности, они сгорели вместе с домом Морковых во время пожара Москвы.
В следующий свой приезд в Москву, в 1809 году, видимо также по инициативе Моркова, Тропинин писал конный портрет атамана М. И. Платова для самого царя. Одной из причин появления этого портрета могла быть тщеславная гордость графа, задумавшего преподнести императору большой, в рост, портрет русского национального героя, созданный своим крепостным художником не хуже иностранца.
Имя атамана донских казаков Матвея Ивановича Платова, сподвижника Суворова, воина, не знавшего поражений, одержавшего ряд побед над самим Наполеоном, привлекало тогда всеобщее внимание и поднималось на щит как олицетворение русской военной доблести. Это был поистине народный герой.
Конный портрет его, исполненный крепостным художником, долгое время был известен только по рисунку, хранящемуся в Третьяковской галерее. На рисунке, приобретенном у наследников Тропинина, значилось, что оригинал, исполненный в рост, то есть в натуральную величину, был подарен Александром I Фридриху Вильгельму и находится в Потсдаме.
Но вот в комиссионном магазине появилась небольшая картина, в которой можно признать эскиз не дошедшего до нас полотна. Картина за короткий срок сменила несколько владельцев. После реставрации, проведенной одним из них, полотно сверкало новыми красками и свежим лаком. Внизу холста была размашистая подпись, даже не пытающаяся имитировать руку художника: «В. Тропинин. 1812 год». Портрет Платова был приобретен для музея «Бородино». Подлинно тропининскую кисть сейчас можно узнать лишь в правой части картины, изображающей казаков со знаменем. Но эта часть портрета и представляет как раз наибольший интерес, это то, что внес Тропинин своего в обычную схему парадного портрета военачальника, так хорошо известную и по многочисленным гравюрам и по лубочным изданиям. Образы казаков на фоне клубящегося дыма сражения привлекают живостью и свободой письма. По сравнению с распространенными тогда этнографическими сценками из казацкой жизни, созданными А. О. Орловским, здесь больше человечности и тепла. Для Тропинина казаки, сопровождающие атамана, вероятно, были совершенно определенные и, может быть, знакомые люди. Первый из них — бородатый знаменосец-ветеран с суровым и напряженно внимательным лицом, за ним — два других, видимо более молодых, оживленно беседующих всадника. Даже испорченная реставрацией картина Бородинского музея производит более живое впечатление, чем известный рисунок Третьяковской галереи, явившийся, видимо, эскизом для повторения портрета в связи с новыми победами Платова, одержанными в период Отечественной войны 1812 года. На это указывают ордена Платова — иные, чем на картине. Лицо атамана и на картине и на рисунке, в отличие от живописной свободы, с которой написаны казаки, передано суховато, но тщательно, подробно, вероятно, с большим сходством. В нем есть нечто от суворовского образа. Это умный, смекалистый человек, не склонный к рисовке и внешней помпезности. В эпоху создания портрета переносит нас разговор Платова с Тропининым, который, со слов самого художника, приводит Рамазанов: «Платов убедительно приглашал Тропинина к себе на Дон и говорил ему: „Я вам бри-ку денег насыплю“. „Не медью ли?“ — горько заметил художник. „У нас серебро и золото есть для вас!“ — отвечал атаман. „Да с этим золотом меня ограбят, а пожалуй, и убьют!“ — сказал Тропинин. „Конвой дам!“ — ответил Платов». Этот разговор имеет какую-то невеселую основу, будто шутливыми словами и тот и другой стараются обойти основное. Крепостной художник не был хозяином своей судьбы, а почитатель его таланта, почти всесильный Платов мог лишь одарить его деньгами, но не властен был сделать самого главного — помочь ему получить свободу.
Время создания Тропининым конного портрета Платова совпадает со значительнейшим для русской живописи явлением — расцветом творчества Кипренского. Прикомандированный к Мартосу, выдающийся портретист с февраля 1809 года жил в Москве. И именно здесь в том же 1809 году писал свои едва ли не лучшие портреты: Е. В. Давыдова, Е. П. Ростопчиной и, вероятно, мальчика А. А. Челищева. Общение с Кипренским прежде всего мог иметь в виду Рамазанов, говоря, что в Москве Тропинин «имел встречи».
Тропинин хорошо знал Кипренского по Академии, он вез с собой на Украину листы с его натурщиками как эталон академического рисования. Как-то встретились они, недавние соученики — баловень московского высшего света, известный художник, уже в полной мере проявивший свой талант, и крепостной лакей, недоучившийся живописец?
Мы не знаем обстоятельств свидания этих двух людей, столь разных по характеру, темпераменту и судьбе. Однако можем проследить в их творчестве очень близкие аналогии.
В следующий период в эскизах Тропинина мы не раз встретим реминисценции знаменитого портрета Давыдова. Правда, они будут относиться лишь к внешней стороне изображения — поза, жест, постановка фигуры. Существо же тропининских портретов совершенно иное. Вместо напряжения сдерживаемых молодых сил, готовых прорваться и героическим свершением и гусарской проказой, свойственного портрету Давыдова, в эскизах Тропинина герои представлены после одержанной победы, они покойно-мечтательны.
По аналогии с двумя другими портретами Кипренского хочется датировать 1809 годом такие малоизвестные произведения Тропинина, как живописный портрет Анны Ивановны, относимый ранее к 1830-м годам, и портрет мальчика из Житомирского областного художественного музея.
Портрет Анны Ивановны удивительно схож с наброском на обороте ее же миниатюрного изображения, условно отнесенного нами к 1807 году. По сравнению с миниатюрой портрет, как и первоначальный набросок, представляется умышленно будничным, домашним.
Анна Ивановна родилась в 1781 году, но на портрете ей трудно дать и двадцать пять лет. Перед нами юная хозяйка и, может быть, даже мать. Серые глаза ее смотрят на зрителя доверчиво и вместе с тем робко. Темно-русые волосы выбились из-под кружевного чепчика, свободное, скрывающее фигуру платье с мягким отложным воротником не стесняет спокойных естественных движений. Отдельные недочеты в рисунке как бы стушевываются, отступают на задний план перед мастерским владением живописной техникой. Тонкие лессировки на лице и мелкие прописи на освещенных частях кружев и ткани создают впечатление живой материальности и нежной поверхности лица, и паутины кружев, и переливчатого блеска лент. Очарование предметного мира, как отголосок прошлого века, сочетается в портрете с естественной простотой образа нового времени. Портрет мог бы служить иллюстрацией к лицейской шалости влюбленного Пушкина, содержащей просьбу к живописцу написать ему:
«…Красу невинности прелестной,
Надежды милые черты…»[18]
В житомирском портрете мальчика подкупает обаяние самой натуры, мастерски переданной Тропининым: нежное детское личико, как бы прозрачные голубые глаза, тонкие пряди белокурых волос. Светло-синий цвет кафтанчика, белизна воротника и сероватый тон фона поддерживают общее ощущение легкости и светоносности живописи.
С произведениями Кипренского эти два полотна сходны лишь темой да общими принципами эпохи. Создания Кипренского просты лишь по форме. В его полотнах внутренний мир как бы подчиняет себе телесную оболочку модели, которая представляется лишь хрупким вместилищем души.
В портрете Е. П. Ростопчиной гамма красок притушена, лишена натуральной свежести. Тонкий узор тюля и кружев не украшает графиню, но подчеркивает хрупкость ее болезненно-экзальтированной натуры. Огромные темные глаза на бледном лице глядят в пространство взволнованно и напряженно.
Полон динамики и юный А. А. Челищев. Однако весь строй изображения здесь совершенно иной. Красный жилет, синий кафтан и белый воротник рубашки, контрастно оттеняющий смуглое черноглазое лицо, хотя и даны в полную силу тона, не воспринимаются материальными — это живописное борение цвета, отражающее движение внутренних сил.
Тропинину не дано было проникнуть в тот сокровенный внутренний мир, который открывал в людях Кипренский. Вместо этого мы видим на его полотнах красоту мира предметного, зримого и как бы физически ощутимого. Тропинин передавал очарование окружающих человека вещей, материи, окутанной воздухом, пронизанной светом и как бы дышащей заодно с человеком.
Тем не менее встреча с Кипренским в период становления творчества должна была явиться для него значительным событием.
Пример сильного, независимого искусства Кипренского как бы освободил крепостного живописца из плена традиционной живописи и показал путь быть самим собой. Отныне Тропинин-художник приобретает свое собственное лицо, которое легко угадывается даже сквозь откровенные заимствования в рисунке, композиции, сюжете, манере письма. Ибо все эти внешние черты никогда не переходят рамок лишь технических приемов, служащих для выражения открытого художнику живого смысла изображаемой натуры.
В начальный период трудности мастерства не были еще преодолены крепостным живописцем. Если его мягкая послушная кисть виртуозно накладывала краску слой за слоем, передавая бархатистую поверхность детского лица, блеск глаз, пушистые пряди волос, то в рисунке и композиции Тропинин был еще заметно скован. Основная часть его портретов начала XIX века — погрудные. Композиция их традиционна: при трехчетвертном положении фигуры голова почти фронтальна, а направление взгляда обращено в сторону, обратную повороту туловища. И это повторяется от портрета к портрету почти идентично. Фон портретов нейтральный — оливково-зеленый или серебристо-серый. Обрез холста оставляет вокруг фигуры лишь очень небольшое поле сверху и чуть большее спереди. Однако при том акценте, который всегда сосредоточивался на самой модели, на характере и выражении лица, глаз, эти вынужденные приемы не мешают, они не навязчивы, их лишь с удивлением отмечаешь в разных, по существу, портретах.
Долгое время работой Щукина считался портрет пожилой женщины в кружевном чепце. Затем в ней узнали кисть Тропинина, однако отнесли ее к зрелой поре творчества, к 1830-м годам, — так мастерски написана она и так полно характерности добродушное старческое лицо. Увидав же эту работу рядом с описанным прежде портретом Анны Ивановны, также изображенной в кружевном чепце, их невозможно разделить. Оба полотна были созданы не только одновременно, они писались как бы по одному замыслу, в них использованы одни и те же приемы. Достаточно указать хотя бы на форму тени, падающей на лоб от рюшей чепцов. Не портрет ли это матери Василия Андреевича, упоминание о котором в статье Рамазанова стоит рядом с портретом Анны Ивановны как «портреты матери и супруги художника»?
К тому же кругу камерных образов относится и единственный в то время подписной и датированный «Портрет брата художника», известный по фотографии. На нем стоит монограмма «ВТ» и дата — «1809 год».
Лицо этого крепостного интеллигента, с открытым лбом, значительно и добро. К сожалению, нам ничего не известно о его судьбе.
Длительное пребывание в Москве должно было наложить определенный отпечаток и на последующие украинские работы Тропинина. Однако, ввиду отсутствия сколько-нибудь определенно датируемых произведений, проследить это трудно. Рамазанов говорит о «головах украинцев и украинок», которые Тропинин привез с собой в Москву в 1812 году. Можно предполагать, что, живя опять на Украине, художник продолжал работать над образом уже известной нам подолянки, который становится в эти годы более свободным, непосредственным, приближаясь к тому превосходному произведению, которое теперь хранится в Курском областном краеведческом музее и равно очаровывает юным девичьим образом и свежестью тонкого письма. Возможно, что именно к этим годам относится этюд украинского дровосека.
Долго не удавалось точно датировать и два других полотна, связанных с Украиной. Это «Мальчик с топориком», который стоит как бы между сентиментальными головками XVIII века и поэтичными образами наступающего романтизма, и «Мальчик со свирелью», совсем недавно еще принимавшийся за произведение немецкого художника. На первом из них есть полустершаяся надпись: «Морков». Обе картины являются портретами старших сыновей Моркова — Ираклия и Николая. Сравнивая их с семейной группой Морковых, написанной в 1813 году, можно предполагать, что они созданы в самом начале 1810-х годов. Тогда старшему, Ираклию, было около пятнадцати, а второму, Николаю, родившемуся в 1798 году, немногим более десяти лет.
Портрет Николая, изображенного в виде крестьянского мальчика с топором за плечами, непосредственно примыкает к «Девушке-подолянке» и «Портрету Боцигети-дочери», так естественно развившихся из традиций русской живописи XVIII века. Ираклий же в виде пастушка, на фоне характерного для Подолья пейзажа, прорезанного глубокими ущельями, несет черты лирико-романтические: его портрет мог быть навеян элегиями Жуковского, прозой Карамзина. Своей интеллектуальной утонченностью он резко отличается от всех других известных нам украинских произведений. Прекрасно сохранившееся полотно это демонстрирует уже вполне сложившееся, великолепное живописное мастерство художника. Удивительно тонко написано лицо подростка. Вечерние лучи заставляют светиться карие глаза; блики, положенные у края нижнего века, придают им влажность. Краска, золотисто-коричневая в тенях, почти незаметно переходит в розовый цвет загорелых щек. В сильно затемненных местах теплый красноватый тон создает впечатление живой, пульсирующей под кожей крови. Так же тонко, лессировками, как лицо, написаны руки. При этом ни одной чистой, четкой линии — все мягко, все вполсилы; освещенные части незаметно переходят в затемненные. В то же время необычайная определенность фактуры предметного мира — ворсистого светло-коричневого сукна свитки, одетой поверх белой холщовой рубашки, украшенной голубым узором вышивки. И все это написано широкой свободной кистью. Несколькими легкими мазками переданы свежие, будто только что сорванные цветы на соломенной шляпе мальчика. Живописная гамма картины построена на сочетании золотистых тонов, горящих на вечернем солнце, в которых написана фигура, и холодных серо-голубых красок облачного неба. И на всем изображении будто тончайшая воздушная дымка, заставляющая вспомнить итальянское «сфумато». Да и само положение фигуры в пространстве чем-то отдаленно напоминает мальчиков итальянского Возрождения. Вероятно, это отголосок уроков, полученных в московских собраниях.
Привычке Тропинина не расставаться с карандашом обязаны мы богатейшим собраниям его рисунков. Художник рисовал постоянно. Он наблюдал, думал, вспоминал и мечтал с карандашом в руках. До нас дошли лишь разрозненные части его графических дневников, но и это почти тысяча страниц. Среди них особое место занимает альбом, принадлежащий Третьяковской галерее.
Это книга в кожаном переплете домашнего изготовления, предназначавшаяся для хозяйственных, а не для художественных надобностей, на что указывает вытисненная на переплете надпись. Однако приятного бледно-голубого тона слегка шероховатая бумага ее оказалась удобной для рисунков, и запись денежных расходов мы находим лишь на первой странице да на последней корке переплета. Остальные листы заполнены набросками, копиями, эскизами. Книга многие годы служила Тропинину и неоднократно сопровождала его во время поездок с Украины в Москву и обратно. Напрасно искать системы в заполнении ее художником. Вероятно, в его пользовании был не один такой альбом и при надобности в руки попадал ближайший.
Просматривая «Книгу», ее приходится то и дело поворачивать — рисунки расположены в разных направлениях. Листы то заполнены целиком, то изображение смещено к краю, а сохранившееся для чего-то место так и оставлено незаполненным. Там пропущена целая страница, здесь рисунок занимает лишь оборот листа. Хронологическая последовательность работ то и дело нарушается — свободные листы заполнялись позднее.
Характер исполнения их весьма разнообразен: контурные рисунки сменяются штриховыми, карандаш соседствует с пером, тушь с сангиной. Тропинин еще ничему не отдает предпочтения, жадно впитывая самые различные художественные впечатления.
Некоторый порядок еще можно заметить в самом начале альбома. Так, на первом листе имеется дважды повторенный перовой рисунок — фигура св. Себастьяна. Оригиналом для него служила гравюра с картины Рубенса. На следующих листах натурщики и композиции на мифологические и религиозные темы перемежаются с набросками пейзажей.
Некоторые натурщики исполнены по оригиналам О. Кипренского, другие — по рисункам Е. Скотникова, который после окончания Академии также жил в Москве. Оба блестящие рисовальщики, они прежде всего должны были обратить внимание на слабость рисунка своего крепостного собрата и снабдили его оригиналами для работ.
Ждут еще исследования источники религиозных и мифологических композиций, среди которых такие, как: «Святое семейство», «Снятие с креста», «Сотворение Евы», «Блудный сын», «Спящая нимфа и сатир», «Триумф Нептуна».
Обращает внимание копия композиции Рубенса «Низвержение сатаны». Она уже встречалась ранее среди рисунков академического периода в «Бахрушинской папке» Исторического музея. Там этот лист датирован автором очень точно. Он имеет надпись: «1804 год ноября 15 дня». Где в это время мог быть художник, уехавший из Петербурга в сентябре? В альбоме тот же сюжет занимает оборот 5-го листа. Возможно, гравюры «Восстание мятежных ангелов» и «Низвержение сатаны» встречались Тропинину где-нибудь во время ночлега по дороге из Москвы в Подолье. И он использовал короткое время отдыха, чтобы еще раз скопировать заинтересовавший его сюжет, который мог пригодиться в дальнейшей работе.
Наброски окрестных видов более или менее единообразны: все они исполнены графитным карандашом, их контурная линия тонка и иногда прерывиста. Это не этюды будущих пейзажей, а лишь мимолетная фиксация видимого. Художник переносит на бумагу очертания пробегающих мимо холмов, обоз из крестьянских телег, экипаж, церковь и колодец, коляску, запряженную двумя лошадьми… Наброски беглые, незаконченные — кое-где линия осталась недоведенной. Листая альбом, мы убеждаемся, что совет, даваемый Тропининым впоследствии своим ученикам: «…всегда, постоянно, где бы вы ни были, вглядываться в натуру и не пропускать ни малейшей подробности в ее игре», — основывался на собственном опыте.
Такие будто машинально исполненные наброски особенно ценны для биографа, для историка искусства. Они позволяют соотнести первоначальные, непредвзятые и самые непосредственные впечатления окружающего с замыслами реализованными, получившими художественное воплощение в законченных произведениях. Такое сопоставление жизни и искусства, когда удается его провести на достоверных примерах, и есть ключ к пониманию творчества.
Для начального периода жизни Тропинина такое сопоставление было возможно на примере рисунка, миниатюры и живописного портрета жены художника Анны Ивановны. Альбом дает еще один подобный пример. На 26-м листе, поверх наброска натурщика, находим очень живой и выразительный портрет ребенка. Будто внезапно остановленный в своем обычном занятии, карандаш художника, только что набрасывавший по памяти привычный контур учебной фигуры, вдруг лихорадочно заспешил поймать мимолетное выражение детского лица. Ни верность пропорций, ни правильность рисунка головы в сложном ракурсе не занимали теперь художника. Только выражение, только взгляд больших, почти трагических глаз на не сформировавшемся еще лице! Как трудно для передачи это выражение! И карандаш в полную силу чернит запавшие глаза, кладет под ними резкие тени, не отвлекаясь поисками изящного изгиба линий, щеголеватой игры светотени. Действительно, рисунок нельзя отнести к разряду графических удач Тропинина.
Однако правдивость запечатленного выражения остается в памяти, заставляет верить в жизненную достоверность рисунка. И вот сравнение его с аналогичным, видимо, почти одновременным житомирским портретом мальчика позволяет как бы снять с последнего привнесенную художественность, в которую Тропинин «одевал» свои модели.
За пределами живописного образа остались и трагическая сила взгляда и характерная неповторимость черт. Житомирский портрет пленяет безмятежным очарованием детства, нежной миловидностью натуры, красотой самой живописной поверхности — тонкой моделировкой объема, гармонией чистых, светлых тонов. Великий «обман» искусства скрыл неустроенную правду жизни, случайно глянувшую на нас со страницы графического дневника художника.
Такое почти диаметральное противопоставление живой натуры в рисунке и художественно преображенной в живописи характерно для творчества Тропинина. Это то, что сближает его с мастерами предшествующего XVIII века.
При всей случайности ведения альбома, он все же может быть в некоторой степени путеводителем по жизни художника. И в этом смысле здесь любопытна каждая надпись.
Так, в углу на верхней крышке переплета чернилами записаны адреса в Москве и Петербурге. И если предположить, что книга попала в руки Тропинину в 1809 году перед отъездом из Кукавки, то возникает мысль, что наряду с Москвой художник рассчитывал побывать и в Петербурге. Возможно, он там и был, заглядывал в Академию, встречался со старыми товарищами. В этом случае может найти объяснение причина появления среди бережно хранимых Тропининым рисунков листа с натурщиком, подписанного Карлом Павловичем Брюлловым и датированного 1809 годом. Талантливый ребенок, бывший кумиром Академии, уже тогда мог стать известен Тропинину, учившемуся в свое время с его старшими братьями.
Пребывание в Петербурге подтверждают и наброски, вероятно натурные, со скульптуры Самсона, исполненной Козловским для фонтана в Петергофе. Они отличаются от академических рисунков художника большим профессионализмом, уверенностью руки и одновременно игривым изяществом контурной линии и штриха, чего мы не находим пока в рисунках, исполненных с натуры. Листы эти хранятся в «Бахрушинской папке».
Сопровождая художника в его нелегком пути, альбом ведет нас и дальше… В поле зрения появляются двое военных с лошадью, вслед за ними двое других — конных, они, видимо, прощаются друг с другом… Кибитка и женщина, склонившаяся к сидящему солдату, может быть, раненому… В эскизных портретах воинов карандаш дополняет красная сангина, и будто отблеск пламени освещает их фигуры, окутанные дымом сражения. Это 1812 год.
Вечно живыми оставались воспоминания о нем, и биограф записал их по рассказам художника очень подробно.
«6-го августа тишина Шальвиевки (где в четырех верстах от Кукавки находилась усадьба Моркова) была нарушена заливавшимся под дугой колокольчиком», — пишет Рамазанов. Прибывший из Петербурга фельдъегерь объявил приказ Александра I, который, по выбору дворянства, назначил Моркова начальником московского ополчения.
В тот же день граф выехал из имения. Как и Н. Н. Раевский он взял с собой на войну старшего сына Ираклия и Николая, которому тогда исполнилось четырнадцать лет. Имущество свое и драгоценности Морков поручил Тропинину отвезти обозом в Москву. Тот выехал сразу же вслед за графом. Обоз благополучно миновал Тулу, и здесь его встретил посланный Моркова, сообщивший, что Москва занята неприятелем, и передавший приказ графа ехать в Симбирскую губернию, в деревню Репеевку, куда должны были приехать и младшие дети Моркова с гувернанткой. Пришлось возвращаться. «…Едва только обоз показался в Туле, — пишет далее Рамазанов, — густые толпы народа обступили его и спрашивали о причине возвращения; однако Василий Андреевич не сказал причины. Народ волновался, и губернатор прислал чиновника к Тропинину с приказом явиться к нему немедленно. Тут крепостной художник объявил губернатору слышанное им от фельдъегеря.
Весть о занятии Москвы неприятелем, сообщенная губернатору, не скрылась от взволнованных обитателей, да и зарево московского пожара, увиденное народом в сумерки, навело на все население города панический страх, так что в ту же ночь выехало несколько тысяч семейств в разные стороны.
С немалой опасностью пробирался Тропинин в низовую губернию. В деревнях и даже городах, всполошенных странными и преувеличенными вестями о французах, его с чумаками готовы были считать за изменников и даже за самих неприятелей. В одном городке, где Василия Андреевича действительно сочли за изменника, к обозу был приставлен даже караул, но, к счастью, в числе караульных оказался старый инвалид, который служил под командой графа Моркова при взятии Очакова, он-то и помог Тропинину вывести начальство из сомнения… Где-то потом, также ночью, сельский священник, сильно напуганный слухами о нашествии неприятеля, принял обоз за двигавшуюся против селения французскую артиллерию… Наконец обоз доплелся до Репеевки… И тут бабы и девки вооружились против него, грозя ему вилами, лопатами и крича о том, что у них забрали мужей, отцов и братьев и оставили их одних на грабеж неприятелю… По приезде в Репеевку Тропинин графского семейства не нашел, уже долго спустя он узнал, что семья графа находилась в другой деревне, во Владимирской губернии».
Во время этих странствий, на коротких привалах или сидя рядом с кучером на облучке, Тропинин и заполнял листы своего альбома.
В путаных штрихах его набросков, словно сквозь туман, вырисовываются живые и характерные фигуры.
Здесь спешился на минуту блестящий гусар, и великолепный его конь выгнул шею, весь еще возбужденный недавней скачкой.
Там всадник на ходу что-то говорит другому, держащему свою лошадь на поводу. И задержанная в стремительном беге лошадь бьет копытом, выражая то общее настроение нетерпения и беспокойства, которым равно охвачены и лошади и встретившиеся на дороге люди. Ржут кони, торопятся люди, и карандаш художника стремительно, чуть касаясь, скользит по бумаге, передавая тревожное ощущение войны.
Эскизы портретов, изображающие героев на поле боя, являются дальнейшим развитием этих замыслов. Среди изображенных здесь хочется узнать лихие усы, коренастую фигуру и решительный жест одного из самых обаятельных героев 1812 года — Дениса Давыдова. По характеру своему все они варьируют образ, созвучный упоминаемому уже портрету Давыдова работы Кипренского, и полны тем искренним романтическим пафосом, который был порожден героическими событиями Отечественной войны.
Эти альбомные листы бесценны для нас отражением непосредственных мыслей и чувств художника. Поэтическое воспроизведение жизни в них и самая манера беглого рисунка, исполненного графитным карандашом, открывает нам сокровенные замыслы художника. Нашли ли они когда-нибудь свое воплощение в живописи? Об этом мы ничего не знаем.
До времени закроем «Книгу прихода и расхода», хотя не раз еще придется в нее заглянуть, прослеживая следующие годы жизни художника.
Василий Андреевич был в числе первых жителей, вступивших в древнюю столицу после пожара. Москва чернела голыми основаниями печных труб, среди малочисленного ее населения свирепствовала эпидемия. И, может быть, в этот период трудностей разоренный, опустевший город особенно привязал к себе художника. На его глазах Москва как бы рождалась после пожара заново. Со всех концов стекались в нее мастеровые, купцы, служилый люд, Возвращались на родные пепелища и дворяне, везя с собой сотни дворовых, среди которых были свои крепостные архитекторы, художники, скульпторы. Они принимались строить и отделывать барские особняки, правда, теперь, после понесенных в связи с войной убытков, все было несколько скромнее и проще. Вместо бьющего в глаза великолепия огромных холодных покоев возводились небольшие дома с удобным расположением комнат.
Москвичи по-прежнему стремились украсить свои вновь отстроенные дома произведениями искусства. Опять, как до пожара, в Москве шла оживленная торговля картинами и скульптурой, художественными предметами обихода. Тропинин за свои произведения, среди которых, возможно, были знакомые нам «Подолянка» и «Дровосек», получил изрядное вознаграждение от давнего ценителя его таланта — Петра Николаевича Дмитриева.
Хлопоты по восстановлению барского дома, забота о голодных и больных дворовых, отсутствие денег, которые в спешке граф «забыл» дать своему доверенному, поглощали внимание и мысли Тропинина. Однако не целиком. Не к этому ли времени относится упоминавшийся рисунок — портрет М. И. Платова с орденами, полученными за Отечественную войну? И маленькое живописное изображение мальчика с книгой и игрушечной пушкой? Оно так полно выражает настроение эпохи Отечественной войны, что и не могло быть создано в другое время.
Очертания головы с широким лбом сближают «Мальчика с пушкой» и ребенка, набросок которого мы рассматривали на 26-м листе хозяйственной книги. Там ему было меньше лет. Не сын ли это художника — Арсентий?
«Между тем война со славою была кончена. Полки наши возвращались из-за границы. Народ бежал им навстречу. Музыка играла завоеванные песни Vive Henri Quatre, тирольские вальсы и арии из Жоконда. Офицеры, ушедшие в поход почти отроками, возвращались, возмужав на бранном воздухе, обвешанные крестами. Солдаты весело разговаривали между собой, вмешивая поминутно в речь немецкие и французские слова. Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове ОТЕЧЕСТВО! Как сладки были слезы свидания… Женщины, русские женщины были тогда бесподобны. Обыкновенная холодность их исчезла. Восторг их был истинно упоителен…»[19] — писал А. С. Пушкин.
Большой картиной, посвященной возвращению графа Моркова с сыновьями в лоно родной семьи, начинается новый этап творчества Тропинина.
Москва встретила своих ополченцев летом 1813 года. Торжественно, в присутствии народа Ираклий Иванович передал в Московский Кремль пронесенные по полям сражений боевые хоругви. И в том же году визитеры Морковых в обновленном после пожара доме могли видеть не только самих хозяев, но и их изображение в счастливое время жизни.
Семейная группа, представляющая старших Морковых в натуральную величину, занимала целую стену.
В левой части холста грузная фигура Ираклия Ивановича с трудом вместилась между креслом и изящным ампирным столиком. Рядом с ним совсем юный Николай оперся на эфес сабли. Старший, Ираклий, движением руки указывает на лежащий перед ним офицерский кивер. Все трое в мундирах ополченцев.
Справа им соответствует поэтичная группа у клавесина: Вера Ираклиевна и ее учительница музыки — уже знакомая нам Боцигети-дочь.
В центре стоит, улыбаясь, с рукоделием в руках старшая дочь Моркова — графиня Наталия.
Картина писалась быстро: художник был в расцвете сил, натура — всегда перед глазами. В поклонниках таланта недостатка не было. Один из них, адъютант Моркова Мосолов, наблюдая работу над портретом, заметил, что фигура графа, не удовлетворившая Тропинина, была переписана им так скоро, что и сам Ираклий Иванович не успел бы в это время, повернуться.
Сегодняшнее состояние картины не дает представления о ее первоначальном виде. Более ста лет являлась она частью обстановки в доме Морковых и вместе со всей обстановкой, видимо, обновлялась случайными реставраторами; несколько раз перевозилась из Москвы на Украину и обратно. Все это почти начисто сгладило следы подлинной кисти Тропинина.
Спустя два года в пандан к первому был написан второй семейный портрет младших Морковых. Дети с гувернанткой собрались в просторную классную комнату для занятий. Высокая мраморная колонна с античной головой осеняет группу и сообщает возвышенно-поэтический характер повседневному явлению, которое художник не только наблюдал изо дня в день, но в котором он сам принимал участие как учитель рисования. Центром правой части композиции служит фигура преданной ученицы Василия Андреевича — графини Варвары, рисующей голову из античной группы Лаокоона. Ее ставит в пример другим детям старая гувернантка. Рядом с Варварой — брат Аркадий, позади — внучка Боцигети, схожая с бабушкой своей и матерью строгими чертами лица. В левой части холста, как бы противостоящая группе примерных детей, — младшая графиня Мария. На нее с укоризной обращен взгляд гувернантки. На девочке черный передник — знак непослушания. Элемент дидактики, рассказа, введенный художником, немногословен и органически сочетается с задачей композиционного объединения фигур в группу.
С семейным портретом Морковых 1815 года связано любопытное событие в биографии художника. Вот что рассказывает по этому случаю Рамазанов: «В то время, когда эта картина писалась, графа посетил какой-то ученый француз, которому предложено было от хозяина взглянуть на труд художника. Войдя в мастерскую Тропинина, бывшую во втором этаже барского дома, француз, пораженный работой художника, много хвалил его и одобрительно пожимал ему руку. Когда в тот же день граф с семейством садился за обеденный стол, к которому приглашен был и француз, среди многочисленной прислуги явился из передней наряженный парадно Тропинин. Живой француз, увидев вошедшего художника, схватил порожний стул и принялся усаживать на него Тропинина за графский стол. Граф и его семейство этим поступком иностранца были совершенно сконфужены, как и сам художник-слуга. Вечером того же дня граф обратился к своему живописцу со словами: „Послушай, Василий Андреевич, твое место, когда мы кушаем, может занять кто-нибудь другой!“» Так случайность освободила Тропинина от одной из самых тягостных его обязанностей. Он стал наконец по преимуществу живописцем. Слава Василия Андреевича была приятна тщеславию Моркова, и он охотно поощрял занятия своего недавнего лакея, поручая ему исполнять портреты своего семейства, писать копии, готовить новый иконостас для кукавской церкви с портретными изображениями своих детей в виде святых. Не препятствовал граф и выполнению сторонних заказов.
В Москве в ту пору было трудно достать «порядочного живописца», и в заказах недостатка не было. «Благодарю, что предупредила меня о приезде живописца. Я полагаю, что ему найдется работы немало; после 12-го года хорошие живописцы стали редкостью», — читаем в письме Марии Волковой, посланном из Москвы 23 октября 1816 года петербургской приятельнице [20].
До недавнего времени число известных произведений Тропинина, датируемых 1810-ми годами, было очень невелико, но и теперь еще нельзя достаточно оценить работы живописца этого периода. Как правило, художник не подписывал тогда свои произведения, а окружающие мало интересовались именем крепостного. Наиболее ответственными были заказы на групповые семейные портреты. И, судя по сохранившимся эскизам и рисункам, таких работ было немало. Однако, кроме семейных портретов Морковых, они нам не известны.
Попробуем опять обратиться к аналогии, чтобы взглянуть на этот вид творчества Тропинина глазами современника.
В тех же «Рассказах бабушки…» Д. Благово описывает портрет семейства Чернышевых, подобный морковским: «Дом был отделан внутри очень просто: везде березовая мебель, покрытая тиком; нигде ни золочения, ни шелковых материй, но множество портретов семейных в гостиной и прекрасное собрание гравированных портретов всех известных генералов 1812 года. В зале, либо в бильярдной, была большая семейная картина во всю стену — изображение семейства Чернышевых; фигур много, и все почти в натуральную величину; кисть по времени прекрасная; надобно думать, что такая картина стоила очень больших денег, когда портретная живопись была искусством, а не ремеслом, как сделалось впоследствии» [21].
Не мог ли быть Тропинин автором и этого не дошедшего до нас произведения? Ведь ко времени, к которому относятся воспоминания, старшая дочь Моркова, Наталия, носила фамилию Чернышевой. А в биографии художника сказано, что семейные портреты были заказаны ему графом в качестве приданого дочерям. Однако обе известные группы Морковых постоянно находились в их доме — вначале в Москве, а затем в Кукавке, откуда и поступили в Третьяковскую галерею. Возможно, они были не единственные в творчестве Тропинина. Но на этот вопрос мы вряд ли когда-нибудь получим ответ.
Достигнув уже определенного признания как художник, Тропинин вместе с тем продолжал совершенствовать свое искусство. Обучая графских детей рисованию, он учится и сам. Именно от этого времени сохранилось множество его рисунков с оригиналов. Он повторяет свои рисунки академических натурщиков. Но редко теперь прибегает к штриховой манере, а пользуется мягкой растушкой, итальянский карандаш подцвечивает сангина. На одном из таких листов поверх карандашного рисунка натурщик частично прописан масляной краской.
В отличие от конструктивной четкости построения объема, характеризующей академических рисовальщиков, рисунки Тропинина мягки, живописны, в них менее чувствуется анатомическая логика формы, но в них присутствует живое ощущение тела и окутывающая тело воздушная среда. Излюбленным приемом Тропинина становится сочетание живой прерывистой контурной линии с растушкой.
Именно в 1810-е годы живописная мягкость, присущая рисункам художника начиная с академической поры, приобретает определенное светотеневое решение, отличное от характера рисунков других русских художников того времени. Возможно, что правы специалисты, связывающие эту особенность графической манеры Тропинина с влиянием Рембрандта. Как раз в эти годы поклонником Тропинина был адъютант Ираклия Ивановича Моркова — Мосолов, один из членов семьи известных собирателей и владельцев великолепной коллекции офортов Рембрандта. Однако если светотень в графике Рембрандта была средством для передачи драматизма внутреннего состояния человека и придавала изображению психологическую напряженность и экспрессию, то светотень Тропинина по существу своему импрессионистична. Она давала художнику возможность в быстром рисунке с натуры сохранить характерное своеобразие живого выражения. Тем не менее это был шаг в сторону естественности и натуральности, это был вклад Тропинина в развитие русского искусства.
Множество рисунков и эскизов, датируемых 1810-ми годами, свидетельствует о необычайной творческой активности Тропинина в это время.
Они едва ли не больше, чем законченные произведения, дают почувствовать истинное лицо художника тех лет. По-видимому, с натуры был исполнен рисунок, запечатлевший на одной из страниц хозяйственной книги концерт в доме Морковых (не он ли лег в основу «Семейной группы 1813 года»?). Живость и изящество изображения, как бы пронизанного музыкальной мелодией и освещенного колеблющимся пламенем свечей, достигнуты свободной манерой владения светотенью. Прерывистому, скользящему штриху здесь сопутствуют нанесенные с помощью растушки теневые пятна.
Вот два живописных эскиза портрета какой-то молодой семьи. Красив их горячий золотисто-пурпурный колорит. Рядом с сидящим мужем прилегла на диване женщина, прижимая к себе ребенка.
Жанровая сцена эта так интимна и тепла, что дала повод предположить в ней изображение семьи самого художника.
Нежным лирическим чувством полон легкий изящный рисунок, изображающий небольшое общество в парке. В светлых, серебристых тонах написан эскиз портрета молодого военного в рост. Спешившийся юноша задумчиво стоит в изящной позе, опершись на белого в яблоках коня. Небольшая, не совсем законченная картина изображает художника за работой в парке. Белокурые волосы молодого живописца, чертами лица напоминающего автопортреты ван Дейка, его светло-алый жилет и белые панталоны на фоне яркой зелени парка создают красивую, нарядную гамму, очень характерную для ранних произведений Тропинина.
Естественное изящество пронизывает этюды, эскизы и рисунки к женским портретам. В легких белых платьях с голубыми, светло-алыми, зеленоватыми или вишневыми шалями, с букетом цветов или книгой, эти современницы Татьяны и Ольги Лариных, прототипы героинь «Войны и мира», сидят в задумчиво-непринужденной позе. Разные по характерам и положению, они одинаково чужды всякому кокетству и жеманству — искренние, душевные русские женщины эпохи Отечественной войны 1812 года.
Одна из них оставила нам свои письма, по которым можно проследить, как воспитанная на французских романах барышня выучила русское слово «отечество», как стала понимать она речь и чувства своего народа. Письма Марии Волковой помогают нам узнать тех русских женщин, которые спустя десять лет заточат себя в сибирских казематах в знак согласия с благородным делом мужей-декабристов.
А пока из обновляющейся Москвы Волкова пишет, что танцует на балу у Морковых. И, по-видимому, немало участниц и участников морковских вечеров сохранилось в портретах и рисунках крепостного художника.
В те же годы знаменитый А. П. Глушковский учил их танцевать, а не менее знаменитый Джон Филд — играть на фортепьяно.
Написанные Тропининым около 1813 года картины «Девочка с попугаем» и «Девочка с птичкой», хранящиеся в Загорском музее игрушек, по розыскам Н. Н. Гончаровой, оказались портретами представительниц старинных дворянских фамилий — княжны Веры Салтыковой и графини Лидии Бобринской. Обеих их вспоминает Глушковский среди своих учениц.
Широк был круг заказчиков Тропинина. Вначале это было вызвано нехваткой портретистов в Москве, так как иностранцы не ехали в разрушенную столицу, боясь неудобств.
Скоро о необыкновенном таланте крепостного живописца знали уже многие москвичи и охотно заказывали ему портреты.
«Года с два после неприятеля Москва все еще обстраивалась, а мы все кряхтели, — пишет со слов бабушки мемуарист Д. Благово, — а с 17 и 18 годов, когда царский двор долго пребывал в Москве, все опять пошло на прежний лад и стало во всем больше роскоши…» [22].
Правда, из двадцати двух московских журналов после 1812 года продолжали существовать первое время только три, но зато московский «Вестник Европы» не имел себе равных в северной столице, и лицеисты Пушкин, Дельвиг, Кюхельбекер присылали свои: первые сочинения в Москву.
Вся Россия следила за сооружением в древней столице долгожданного памятника Минину и Пожарскому. Александр Лаврентьевич Витберг работал здесь над своим проектом храма в честь победы над Наполеоном, который и был торжественно заложен на Воробьевых горах в 1818 году.
Конец 1810-х годов — пора надежд и чаяний в русской жизни. Надеждами в те годы жила вся Москва, но они были глубоко различны. Дворянская Москва надеялась на милости императора, который почтил ее приездом. Балы во дворце и Дворянском собрании сменялись балами в домах московских вельмож. Дворянство веселилось, танцевало, проматывая огромные деньги в честь приезда государя. Знатные любители искусств толпились в магазине Лухманова, выбирая редкости и сокровища для пополнения своих коллекций, а затем ездили друг к другу смотреть приобретенные шедевры, любоваться редкостной жемчужиной, осматривать новый выезд или охотничью свору. Купцы бойко торговали, коверкая свою русскую фамилию на иностранный лад, и старались выдать отечественный товар за только что привезенный из Парижа.
С утра до ночи сновал по улицам Москвы рабочий люд — плотники, каменщики, штукатуры: Москва продолжала быстро отстраиваться и украшаться. Крепостные кружевницы сидели, не разгибаясь, за тонкими кружевами, золотошвейки вышивали узорами бальные платья для своих господ, в которых их потом писали такие же крепостные художники.
И после разрушения Москва продолжала оставаться центром русской культуры. Здесь опять собираются богатейшие коллекции, которые до поры до времени хранятся «под кровом неведения» но только иностранцев, но и самих москвичей. Они дают «понятие об образованности и занятиях высшего класса московских жителей». Журналист П. П. Свиньин, который увидел «несметные богатства» после опустошений, произведенных «1812 годом», утверждал, что «одна Англия может соперничать с Москвой в количестве и качестве оригинальных картин», которые, помимо больших собраний, «рассеяны здесь по многим домам и дачам» [23]. Свиньин связывает интерес богатых любителей искусства к художественным произведениям с московским гостеприимством. Вновь приобретенные картины и редкости служат, по его утверждению, радушным хозяевам для развлечения гостей. Касается автор и вопроса продажи произведений искусства. Он говорит о той легкости, с которой в Москве, в отличие от Петербурга, всегда можно купить продать или поменять любое произведение. Он перечисляет библиотеки со старопечатными и рукописными книгами и нумизматическими кабинетами, кабинеты физических, оптических и астрономических инструментов, описывает магазины, где продаются разные редкости и произведения искусства. Подробнее же всего останавливается на художественных коллекциях Н. Б. Юсупова, М. П. Голицына, А. С. Власова, А. А. Тучкова, Ф. С. и Н. С. Мосоловых, А. И. Долгорукова, Л. А. Яковлева и других. Свиньин подробно передает историю некоторых произведений, в его описаниях читаем имена Леонардо да Винчи, Тициана, Рафаэля, Пармеджанино, Мурильо, Корреджо, Рубенса, Рейсдаля, Терборха, Брейгеля, Метсю, Тёрнера, Рембрандта и многих других. Он называет даже древние скульптуры, вошедшие в европейские печатные каталоги и после наполеоновских войн перекочевавшие в московские собрания из коллекций французских вельмож.
Некоторые из перечисленных Свиньиным картин встретятся нам в списке копий, исполненных Тропининым. Однако исполнением копий не исчерпывалось значение коллекций в формировании крепостного художника, никогда не покидавшего пределы России. Главное их значение в том, что Тропинин, не выезжая из Москвы, имел возможность воочию познакомиться с подлинными произведениями почти всех величайших живописцев мира и что мерилом художественности для него служили лучшие образцы искусства. На протяжении первых периодов деятельности Тропинин впитывает в себя и претворяет в своем творчестве самые разнообразные впечатления. По всей вероятности, во второй половине 1810-х годов он открывает для себя искусство итальянского Возрождения. На смену увлечения Грёзом и Рембрандтом приходит увлечение Рафаэлем.
Пожалуй, не менее интересна и характерна, чем оригинальные произведения тех лет, исполненная Тропининым копия с «Мадонны в зелени» Рафаэля. Она также, видимо, писалась с гравюры, так как в цвете не совпадает с оригиналом. В копии привлекает не столько идеальная красота рафаэлевского образа, сколько жизненная одухотворенность поэтично трактованного сюжета. Обращался Тропинин и к искусству Леонардо да Винчи, хотя строгая рационалистичность этого мастера менее органично сочеталась с творческими устремлениями русского художника.
Для одного портрета, датированного 1818 годом, им была заимствована композиция «Джоконды». В изображенной на портрете женщине удалось определить Боцигети-дочь. Мы помним ее по раннему портрету Тропинина в белом атласном платье с током из белых и красных страусовых перьев. Еще в 1813 году она в скромной роли учительницы музыки позировала художнику для заднего плана семейной группы старших Морковых. Теперь же на странице хозяйственной книги эскиз к ее портрету представлен в паре с эскизом к портрету самого графа, а Рамазанов свидетельствует, что в 1818 году Тропинин писал портрет Наталии Морковой и Боцигети для Ираклия Ивановича. Оба они нам известны — они одного размера и составляют удачный пандан друг другу. Красное с черным платье графини и белые страусовые перья ее головного убора вполне гармонируют с синим и черным в туалете Боцигети, также в токе из белых перьев. Ровесницы в жизни, на портретах Тропинина они представлены различно: одна подчеркнуто юна, другой, с помощью леонардовской композиции, придан облик матроны. Пять лет — срок для истории искусств ничтожный, но для судьбы человека весьма значительный. Какая метаморфоза произошла с дочерью гувернантки за это время? Что хотел выразить Тропинин, придавая ей позу и таинственную полуулыбку загадочной Моны Лизы? А вот еще один ее же портрет — на этот раз акварельный. Образ молодой женщины идеализирован в духе того же итальянского Возрождения. Прекрасно ее лицо, которому приданы классически правильные черты. На темные локоны наброшено светло-зеленое покрывало с золотой каймой, чело венчают колосья ржи.
Великолепная акварель эта сохранилась в альбоме Аркадия Моркова, и, если бы не надпись под ней, мы вряд ли узнали бы изображенную. Но известен и подлинный ее облик. Натурный рисунок к портрету 1818 года представляет нам далеко не красавицу и, видно, недобрую женщину с грубыми чертами лица. Разрыв искусства и жизни достигает в этот период предельной для Тропинина степени.
Общение с произведениями великих мастеров обусловило в творчестве Тропинина особое чувство своей сопричастности к искусству, в котором он хоть и занимал скромное место, но которое обязывало его ко многому.
Еще современники рассказывали о приписывании полотен Тропинина тому или иному из известных мастеров, когда необходимо было вмешательство самого художника, чтобы выявить истину. Вместе с тем, говоря о том или другом произведении, друзья Тропинина часто указывали, в манере какого мастера оно написано, изредка отмечая те, которые создавались художником не по заказу, а из дружбы в собственной манере.
Это обстоятельство позволяет предполагать, что целый ряд, особенно ранних, работ русского живописца до времени еще числится среди итальянских или голландских мастеров.
Эпитеты, связывающие его имя то с тем, то с другим из известных мастеров, на которые не скупились современники, не только не коробили художника, но подчеркивали единство его с этими мастерами в решении общих задач искусства. Тропинин как бы обращался за советом и поддержкой к тому или иному из своих великих предшественников. Иной раз он копировал известные произведения, прибегая лишь к незначительным переделкам, в другом случае, идя по стопам известного образца, создавал свое. Однако и эти работы оказывались столь близкими по духу и манере выполнения к своим прототипам, что принимались знатоками и любителями за произведения иноземные.
Подобные рассказы можно было бы отнести за счет неосведомленности «знатоков и любителей», однако случай доставил возможность проверить справедливость этих свидетельств, сравнив икону с изображением св. Варвары, написанную Тропининым для второго иконостаса кукавской церкви в 1818 году, с изображением св. Аполлонии Сурбарана, демонстрировавшимся в Москве на выставке луврских произведений. Поистине удивительно умение Тропинина, не копируя (картина эта никогда ранее не была в России), создать картину в том же ключе, причем так, чтобы она вместе с тем была как бы списана с натуры и вполне отвечала своему времени и назначению.
В религиозной и жанровой живописи крепостного художника влияние итальянской живописи сочетается с впечатлениями современного театра. Как героиня классической трагедии представлена св. Варвара — в царском венце, с пальмовой ветвью в руках. Танцовщика, застывшего в сложной позиции, напоминает фигура св. Дмитрия Солунского. Сцену из мелодрамы разыгрывают на полотне святые Наталия и Андриан. Изящным дивертисментом выглядит этюд очаровательной девушки в русском костюме, несущей корзину с цветами.
Огромный, в рост, портрет многообещающей танцовщицы Карпаковой, погибшей в ранней юности, — свидетельство близости Тропинина в это время к театральной Москве. Портрет был написан в 1818 году. В этом же году Карпакова, только что начавшая свой блестящий дебют на сцене, умерла от чахотки. Возможно, что картина была написана уже после ее смерти. Оригинал для этой картины — этюд, изображающий танцовщицу Карпакову с неизвестным юношей, — посчастливилось найти доктору искусствоведения Э. Н. Ацаркиной в Елецком краеведческом музее. Прелестна улыбающееся юное личико с неправильными чертами в картине Тропинина, изящно проста фигурка присевшей отдохнуть в парке танцовщицы. И опять, как в этюде, изображающем художника за работой, алая шаль и белое платье красиво сочетаются с зеленью деревьев.
Портрет Карпаковой не единственное свидетельство театральных связей художника. Тропинин писал сестру знаменитого П. С. Мочалова — трагическую актрису, дебютировавшую на московской сцене в середине 1810-х годов. Недолгое время она была кумиром московской публики. В газетах печатались посвященные ей стихи. Не выдержав, однако, соперничества с приезжавшей из Петербурга знаменитой Екатериной Семеновой, игравшей те же роли, Мочалова ушла на провинциальную сцену и вскоре незаслуженно была забыта, а впоследствии и осмеяна прессой за исполнение не по возрасту молодых ролей. Конец жизни актриса доживала в доме М. С. Щепкина. В воспоминаниях Нестора Кукольника о Щепкине читаем про хлопоты последнего по поводу продажи портрета актрисы в коллекцию В. А. Кокорева. Кукольник говорит об изображении ее в молодые годы и о том, что портрет — один из лучших в ряду тропининских полотен.
После распродажи коллекции Кокорева след портрета Мочаловой теряется. И так как других ее портретов не сохранилось, поиски казались тщетными. Случай, однако, с большой долей вероятности позволяет предположить потерянное произведение в картине под названием «Женщина со скрипкой», экспонирующейся во дворце-музее в Алупке с авторством итальянского художника Д. Романелли. Дело в том, что именно эта скрипачка в качестве произведения Тропинина некогда поступала на экспертизу в Государственный Русский музей. И действительно, «Женщина со скрипкой» органично вписывается в творчество Тропинина.
Образ актрисы, охваченной творческим воодушевлением, напоминает портрет гравера Скотникова, написанный художником в 1821 году. А великолепное мастерство живописи, элегантное изящество рисунка фигуры приводят на память женские образы нашего художника 1810-х годов, образы святых второго кукавского иконостаса. Картина эта красиво и тонко расцвечена. Синий плащ и светло-зеленый шарф поверх белого платья актрисы гармонично сочетаются с сиреневым тюрбаном и оттеняются золотым позументом. Воздушная легкость этих красок подчеркивается плотным коричнево-красным тоном дерева скрипки, лежащей на переднем плане. И, кажется, именно эту нежно-звучную гамму красок имел в виду издатель «Отечественных записок» П. П. Свиньин, когда в «Письмах из Москвы» давал характеристику крепостному Тропинину: «Имеет счастливые дарования и склонность к живописи. Колорит его похож на Тицианов…»
Действительно, колорит полотен Тропинина 1810-х годов строится на сочетании изящно сгармонированных светлых и ярких красок удивительно красивого тона. Они горят и переливаются, как драгоценность, напоминая картины венецианцев. Так, например, светло-изумрудный хитон, светло-коричневая юбка на иконе св. Варвары оттеняются блестящим золотом ее венца. Голубой сарафан русской девушки гармонично сочетается с золотистым галуном, бледно-розовыми и белыми цветами в ее корзине. В этюдах горячий пурпурный цвет соединен с охрой различной светлоты, создающей иллюзию сверкающего золота.
Появление в 1820 году в печати имени Тропинина обеспокоило Моркова. В ту пору бывшие на выданье старшие графини спорили между собой, кому из них в приданое достанется крепостной художник. Однако Ираклий Иванович на просьбы дочерей ответил, что он никому не достанется.
В это время в Хамовнических казармах уже собиралась военная молодежь: открыто велись разговоры о просвещении, о конституции, данной Польше, тогда как в России все еще процветает рабство. Говорилось о свободе, о том, что стыдно пользоваться трудом крепостных. Поднималась волна свободолюбивых идей: мысли о правах человека, о правах крепостных все более овладевали обществом, проникая и в дом убежденного крепостника Моркова. Все чаще теперь обращались к нему разные люди, настаивая на освобождении крепостного живописца, который уже завоевал себе прочное место в русском искусстве.
Художественные критики начала нашего века, открывшие ряд забытых русских художников XVIII — начала XIX века, называли их «неуклюжими учениками иностранцев», в их число попал и крепостной Тропинин. С другой стороны, украинские историки искусства, в те же годы изучавшие творчество Василия Андреевича украинского периода, заявили, что в нем погиб замечательный исторический живописец.
Как мы теперь видим, Тропинин, если и был чьим-либо учеником, то уж, конечно, не «неуклюжим». Изучение приемов и почерков разных европейских мастеров помогло ему выработать свой характер письма. Полотна художника обнаруживают одинаковую виртуозность и во владении лессировочной техникой, то есть постепенным, по мере высыхания, наложением просвечивающих тонких слоев краски, и в работе широким открытым мазком «а la prima».
Обычно искусное применение лессировок, главным образом в передаче тела — лица, рук, сочетается в его картинах со свободной трактовкой и широким мазком в тканях и драпировках, где поверхностные прописи и блики создают полную иллюзию фактуры предметов. Однако приемы легко варьируются в соответствии с художественной задачей. При этом широкий диапазон возможностей, который обнаруживает живописная манера Тропинина, создает определенные трудности для опознания его полотен.
Не правы и украинские исследователи, сетующие на портретные заказы художнику, отвлекающие его от исторической живописи. Москва 1810-х годов не давала почвы для создания значительных исторических полотен. Надобность в них вполне удовлетворялась полукопийными произведениями. И среди многочисленных сюжетов, сохранившихся в альбомах художника, нет ни одного вполне самостоятельного замысла.
В то же время жанровые образы Тропинина не только вполне самостоятельны, они были как бы порождением самой жизни. И, созданные художником, они органично жизнью же и принимались.
В добром десятке современных Тропинину копий и собственных повторений художника разошелся среди любителей и коллекционеров «Смеющийся мальчик». На полотне, принадлежащем сейчас Куйбышевскому художественному музею, есть надпись, свидетельствующая, что изображение является портретом сына Казакова. На картине Узбекского государственного музея имеется дата — «1819 год». «Мальчик с книгой» также известен в ряде копий. Среди подготовительных рисунков находим и голову юноши в повороте, близком к положению головы читающего мальчика. Черты лица юноши настолько идеализированы, что трудно решить, с натуры ли он срисован или с античного слепка. Это свидетельствует о сознательном поиске средств обобщения, типизации образа, выражающего идеалы художника, идеалы его времени.
И все же высшим провидцем Тропинин был в портретном искусстве. Уже в конце раннего периода творчества наряду с известными портретами, вводившими художника в ряд современных ему русских портретистов, среди малоизвестных работ находим те, в которых проявились новые для его времени тенденции, свидетельствующие о потенциальных возможностях крепостного мастера.
Если семейный портрет Морковых 1813 года еще приводит на память застывшие фигуры, прямо смотрящие на зрителя с домотканых холстов, расписанных дворовыми «мазунами», то уже этюды к нему знаменуют наступление новой эпохи.
Сравнивая портрет Ираклия Моркова в виде мальчика со свирелью, написанный до 1812 года, и его же изображение с братом Николаем, считающееся этюдом к семейной группе 1813 года, легко увидеть как близость этих работ, так и их различие. Между этими произведениями проходит граница начального, еще во многом зависимого творчества Тропинина, и раннего, но уже вполне самобытного его этапа. Перед нами как бы два художника. Разумеется, они очень близки между собой, у них много общего, как у кровных братьев. Первый принадлежит прошлому веку с его вниманием к натуре и предметному миру, с изяществом тонкого письма. Второй сосредоточился на внутреннем проявлении жизни и стремится передать душевное состояние моделей.
В портрете Ираклия и Николая Морковых колорит и фактура предметов уже всецело подчиняются настроению юношей. Это первый образец тональной живописи в творчестве Тропинина. Свет мягко лепит задумчивые юные лица. Здесь нет ни одного цветового акцента, гамма полотна монохромна. Оливково-зеленый колорит его как нельзя более соответствует меланхолическому сюжету. Этюд написан свободно, широкой кистью, будто в один присест. Непринужденность, интимность являются здесь самой программой художника. Поэтому форма этюда, фрагментарность изображения, запечатлевшего лишь один момент внутренней жизни, приобретает значение вполне законченной картины. И если обратиться к современной литературе, мы найдем аналогию в поэтических жанрах, таких, как «Послание к другу», «Импровизация», «Тост», получивших тогда широкое распространение. Темой их также была та или иная сокровенная мысль, душевный порыв.
Чаще всего это беседа с другом, беседа, овеянная тихой грустью, раздумьем о жизни, беседа, где звучат слова разочарования, предчувствия близкой разлуки. Братья Морковы в портрете также будто ведут тихую беседу в духе поэта-романтика.
«Скажи: что так задумчив ты?
Все весело вокруг;
В твоих глазах печали след;
Ты, верно, плакал, друг?»
(В. Жуковский, Утешение в слезах)
Знаменательно, что при всей самостоятельности портрета братьев Морковых легко обнаруживается его связь с русской традицией. Художник идет по стопам Боровиковского, развивая лирический портрет-диалог, портрет-дуэт.
Второй этюд к той же семейной группе — портрет графини Наталии — также продолжает русскую традицию. Его живописность и прозорливое проникновение в характер натуры сродни рокотовским женским портретам. В отличие от братьев юная графиня не была склонна к меланхолии, выражение лица ее жестко и своенравно.
Тропинин обнаружил в этом небольшом этюде высокую степень артистизма и живописного мастерства. Чарующе красивы сами следы кисти художника, эти аккорды краски, то сгущающиеся, то тающие, как дым, по которым вдруг пробегает трепетный блик — мазок яркого чистого цвета.
Портрет Платона Петровича Бекетова, одного из замечательных людей своего времени — издателя, одержимого идеей воссоздать в гравюрах портретную галерею известных русских исторических личностей, написанный Тропининым в середине 10-х годов XIX века, замечателен глубиной образа, целеустремленностью запечатленной в нем мысли. Он открывает длинную галерею портретов деятелей русской культуры, созданную художником в течение его жизни. Возможно, Бекетову принадлежала какая-то роль в биографии Тропинина — его портрет хранился в доме художника под именем «отца». Бекетов мог ввести крепостного художника в среду литераторов, которые были его близкими родственниками. Так, в 1815 году Тропинин пишет портрет двоюродного брата Бекетова Н. М. Карамзина и повторяет его в 1818 году для С. И. Селивановского. Заказывает ему свой портрет и Иван Иванович Дмитриев, известнейший тогда поэт, автор сентиментальных стихов, торжественных од и сатир, один из реформаторов русского языка. И в наше время еще можно услышать написанную на его слова песню «Стонет сизый голубочек…».
Портрет Карамзина тогда же был гравирован. Он открывал собрание сочинений писателя, изданное в 1815 году. Можно проследить ход работы над портретом. Карандашный набросок головы писателя, сделанный по первому впечатлению, мы обнаруживаем на обороте листа с академической фигурой Геркулеса. По-видимому, Карамзин не позировал, и рисунок был исполнен как бы «из-за угла». Знаем мы и этюд, писанный с натуры, очевидно, очень быстро — в один присест. В нем остро схвачена выразительность беспокойного взгляда и энергия модели. Недавно хранителем фондов Всесоюзного музея А. С. Пушкина А. М. Мухиной среди полотен безымянных художников был обнаружен и самый портрет. Сохраняя живость натурных работ, он представляет Николая Михайловича более успокоенным, но и более значительным. Открытое, с прямым взглядом энергичное лицо писателя четко выделяется на глубоком темном фоне. Живописным ключом образа служит цвет жилета — красивейшего тона золотой охры, светоносность которого усиливается белизной крахмального галстука.
Сравнивая этот и известный ранее вполне ординарный портрет Карамзина, принадлежащий Третьяковской галерее, трудно поверить, что писаны они одним художником и с очень небольшим интервалом времени. Однако это так. И здесь мы встречаемся с характерной чертой тропининского таланта: он прозорливец, темпераментный виртуоз, кисть которого с необычайной чуткостью и свободой решает сложные задачи ракурса, света, фактуры и формы; и он же подчас вялый, допускающий ошибки в рисунке, не знающий перспективы недоучившийся живописец-ремесленник. Натура, способная увлечь художника, вызывала в нем вдохновение, которое давало силы интуитивно преодолевать трудности мастерства. Умение, доводимое профессионализмом до машинальности, у Тропинина являлось как бы «наитием», возникавшим в момент творчества. Недостаточность мастерства обнаруживалась, когда перед художником стояла не увлекавшая его задача повторения созданного однажды образа. Третьяковский портрет Карамзина и есть такое повторение, исполненное для С. И. Селивановского три года спустя после первого.
Автором портретов Бекетова и Карамзина уже не мог быть тот робкий юноша, с которым мы познакомились по миниатюрному портрету 1800-х годов. Странствия по России во главе графского обоза, трудная, но независимая жизнь в разоренной Москве, исполнение важных заказов и общение с выдающимися людьми, интенсивная творческая жизнь и, наконец, завоевание права быть художником изменили облик Тропинина.
Автопортрет его 1810-х годов известен лишь по фотографии, но и она позволяет судить о скромном достоинстве Василия Андреевича в это время — уже отнюдь не приниженного лакея, а прежде всего артиста. Артистизм сказывается и в прямоте понимающего взгляда, и в свободной, непринужденной постановке фигуры, и в изящной небрежности костюма.
В своих «Письмах из Москвы» Свиньин писал о московских художниках: «Их много, и некоторые с большими дарованиями, но, не имея случая усовершенствоваться изучением оригиналов или выставить свои труды на суждение публики, что делается во всех столицах, они остаются в неизвестности… Главною препоною нашим артистам служит здесь более еще, чем в Петербурге, остаток жалкого предубеждения нашего в пользу иностранцев, предубеждения столь сильного, что оно затмевает самое знание живописи. Достаточно быть иностранцем и приехать из Парижа, Вены, Берлина, чтобы обирать по произволу деньги с московских жителей. Он не имеет нужды в отличном таланте, превосходящем таланты отечественных художников. Если портреты его не схожи, то в них находят удивительное искусство в живописи; если же схожи, то ему прощают самые грубые, непростительные ошибки в рисунке и тенях. Надобно, однако, отдать справедливость, что иностранные артисты должны взять верх над русскими в особенности хорошо объясняться — выставлять свои дарования! Русский художник или излишне скромен, или говорит таким языком, что самому соотечественнику трудно понять его. Сие, конечно, происходит оттого, что мало учатся и читают. Обращаясь с ними беспрестанно, я испытывал сие более многих других»[24].
Судя по «Автопортрету», такой «излишней» скромностью Тропинин не страдал — он уже в полной мере осознавал смысл и значение своего искусства. И именно в эти годы им было создано едва ли не лучшее его произведение.
«Голова мальчика», или, как чаще называют это полотно, «Портрет сына», — один из шедевров русской живописи первой половины XIX века.
Казалось бы, это легкий и свободный этюд, построенный на гармонии двух-трех светлых, теплых топов, мастерски передающих щедрое утреннее солнце.
Откуда же такая огромная вместимость образа, олицетворяющего самое понятие детства, свободы?
Попробуем разобраться в этом, проведя аналогию с современной поэзией. Вспомним пушкинские строки из «Евгения Онегина», как бы списанные прямо с натуры:
«Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки Жучку посадив,
Себя в коня преобразив;
Шалун уж отморозил пальчик:
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно…»
В следующей строфе Пушкин, иронически предваряя критику, называет эту картину «низкой природой», «изящного не много тут», — говорит он. Однако в каждом звуке его стиха мы ощущаем поэзию, полную гармонии и изящества. Недавний амур принял облик дворового ребенка, а его деревенские игры заменили шалости бога любви. И образ не только не потерял от этого поэзии и изящества, но приобрел еще неотразимую силу живого впечатления.
Так и в картине Тропинина греческий Антиной принял вид русского крепостного мальчика, и этот писанный с натуры мальчик в свою очередь оказался способным вместить широту гуманистических идеалов эпохи. И хотя кистью художника водила мечта о счастье собственного сына, произведение отразило ту общую жажду свободы, которая владела передовыми людьми в канун деятельности декабристов.
Уже в это время в искусстве Тропинина обнаруживается стремление передать социальную характерность изображаемых людей. В карандашном портрете Романа Барабаша, не крепостного, но целиком зависимого от Моркова арендатора, перед нами тип бедного человека с доброй и чистой душой — тип, так хорошо знакомый нам по русской литературе пушкинской поры. А вот портрет неизвестного артиллерийского капитана, он датирован 1819 годом. Лицо молодого офицера, одухотворенное мыслью, представляет уже совершенно новый тип человека по сравнению с романтическим гусарством, молодечеством и удалью, которые были свойственны героическим военным портретам предшествующих лет. Капитана мы скорее можем представить себе на Сенатской площади в декабре 1825 года, чем на параде или гусарской пирушке.
Новые, передовые для времени тенденции творчества Тропинина, ясные нам сегодня в перспективе развития русского искусства, не были понятны современникам, однако и они уже не могли обойти его талант и мастерство живописца. В 1819 году имя Тропинина появилось на страницах «Отечественных записок». Самого художника уже не было в Москве. С 1818 года он опять живет на Украине. После того как из древней столицы уехал царский двор, разъехались по усадьбам и дворяне, чтобы строгой экономией в деревне восстановить бюджет, расстроенный столичными балами и праздниками. Уехал в далекое Подолье и граф Морков, увезя вместе с собой крепостного художника.
Итак, в 1818 году, уже в который раз, пересекал Тропинин с севера на юг добрую половину России и Украину. По дороге он взялся помочь встречным путешественникам и, обладая феноменальной физической силой, один стал поднимать упавший экипаж. В результате образовалась паховая грыжа, которая долго мучила художника. Граф, щадивший больного, не нагружал его чрезмерными поручениями, и Тропинин имел возможность больше времени посвящать собственным занятиям. Видимо, эти занятия имел в виду Василий Андреевич, говоря впоследствии: «Я мало учился… хотя очень усердно занимался в Академии, но научился в Малороссии; я там без отдыха писал с натуры, писал со всего и со всех, и эти мои работы, кажется, лучшие изо всех до сих пор мною писанных». Именно в украинских работах конца 1810-х годов, наряду с романтическими, начинают все явственнее звучать реалистические тенденции. Мы видим их даже в иконах нового иконостаса для кукавской церкви, исполненном в 1818 году. Достаточно сравнить упомянутые выше иконы св. Варвары и Дмитрия Солунского, писанные, очевидно, в Москве, с запрестольным образом бога Саваофа, созданным в Кукавке. В простом крестьянском лице Саваофа мы находим большое сходство с лицом старика нищего, пьющего воду, из этюда, который, судя по окружающему его пейзажу и яркому южному солнцу, был написан на Украине.
В 1821 году в обозе вместе с графским добром ехали в Москву восемнадцать видов Кукавки, исполненные гуашью. Плохо упакованные листы в дороге отсырели и впоследствии были переписаны художником масляными красками. Однако ни названия, ни их местонахождение неизвестны. Тем не менее ряд сохранившихся работ можно связать с кукавским циклом. Это прежде всего «Свадьба в Кукавке». О других можно судить по подготовительным эскизам и наброскам. Не знаем мы ничего и о замысле в целом. Очевидно, виды эти не мыслились как чистые пейзажи. Это жанровые сцены, где пейзаж служит фоном, на котором развертываются сцены народной жизни.
В картине «Свадьба в Кукавке» изображено праздничное шествие крестьян. Изяществом проникнуты фигурки танцующих, чисты и прозрачны краски, ясно высокое небо, светлое, радостное настроение разлито в природе.
Толпа не безлика, она состоит из отдельных людей, занятых каждый своим делом. Как когда-то в казаках, сопровождавших Платова, Тропинин наделил стаффажные, по существу, фигуры индивидуальным выражением, так и здесь, несмотря на очень небольшой размер холста, четко выявлены отдельные персонажи. Старый корчмарь наблюдает за веселой процессией с порога корчмы, вышла оттуда же и хозяйка. Подбоченясь, остановилась она посудачить с прохожим. Процессию, выходящую из церковных ворот, открывают музыканты: маленький гусляр, пожилой украинец с альтом и высокий, сильный скрипач. Не менее характерны и другие участники праздника — сватья и родные, окружившие жениха и невесту, уважаемые, солидные гости, подружки и товарищи молодых, наконец, беднота: женщина с ребенком, которого привлекла музыка и вид нарядной толпы, нищие, надеющиеся получить подачку… Легкий юмор, которым отмечены фигуры, не мешает любоваться красотой народных типов. Он лишь подчеркивает теплое доброжелательство, любовь к украинскому народу породнившегося с ним художника. По двум танцующим парам впереди шествия можно изучать особенности исполнения гопака. Со знанием дела передан самый ритмический строй его, одновременно отчаянный, залихватский и глубоко лиричный.
Фигуры людей изображены свободными, открытыми, темпераментными мазками. Пламенеют на белых рубахах алые бусы, ленты, кушаки. Серые и коричневые свитки перемежаются синими и зелеными. Ярка зелень деревьев и кустарников. Проблемы современного Тропинину пейзажа — интерес к передаче прозрачного воздуха, тающих далей, жизнь людей среди природы, так блестяще решавшиеся его соратником по Академии Сильвестром Феодосиевичем Щедриным, жившим в Италии, — не были чужды и крепостному художнику, наблюдавшему чудесную природу Подолья.
«Свадьба в Кукавке» свидетельствует, что не прошли даром для Тропинина и посещения богатейших московских коллекций, что глубоко запали ему в душу маленькие шедевры голландцев Филиппа Вувермана и Яна Остаде, принадлежавшие А. А. Тучкову. Однако какие бы ассоциации из голландского искусства ни возникали у Тропинина, каким бы мастерам он ни старался следовать в своих произведениях, образцы никогда не закрывали от него живой натуры. Реальный сельский праздник, может быть, воспоминание о собственной свадьбе, запечатлелся в картине «Свадьба в Кукавке». Простая деревенская природа изображена в «Пейзаже с волами», на заднем плане которого «настоящие неприкрашенные мазанки с соломенными крышами; на первом — типично украинская группа крестьян и телега, запряженная волами»[25].
Не менее, чем пейзаж, художника занимает тема крестьянского труда на барщине. Среди рисунков к «Свадьбе в Кукавке» изображения танцующих крестьян перемежаются с фигурами жниц. Сохранился эскиз задуманной на эту тему картины.
Кажется, что зной излучает полоса светлого, безоблачного неба, переходящая в золото спелых хлебов. Тяжелые колосья их склонились к земле, повторяя движения жниц. Уходящее к горизонту несжатое поле вызывает ощущение бесконечности их изнурительной работы.
На переднем плане — выпряженная повозка с бочонком воды; рядом с ним на той же повозке белый полог скрывает от палящего зноя грудных ребятишек, привезенных матерями в поле. У повозки — две женщины. Их тяжелые, уверенно стоящие фигуры необычайно правдивы и в то же время величественны. Движение припавшей к жбану жницы передает крайнюю степень утомления. Устало распрямившись, пользуясь минутой передышки, ждет своей очереди утолить жажду вторая женщина. Вся композиция, несмотря на крошечные ее размеры — эскиз свободно помещается на раскрытой ладони, — поражает монументальностью и значительностью изображения тяжелого крестьянского труда.
Менее четок сохранившийся в нескольких вариантах замысел еще одной жанровой картины — «Крестьянский суд». Спустя тридцать лет крестьянский суд изобразит Т. Г. Шевченко, противопоставляя гуманность и справедливость этого органа народного самоуправления бесчестному произволу чиновничьего судопроизводства. Для крепостного художника, не раз выступавшего ходатаем по крестьянским делам перед графом Морковым, тема суда была близка и особенно волнующа.
Народные образы не были случайными и неожиданными в искусстве Тропинина — с них он начал свой творческий путь, однако его произведениям конца 1810-х — начала 1820-х годов присуще нечто новое.
Отечественная война пробудила в русских сердцах, по словам А. Бестужева, чувство независимости сперва политической, а впоследствии народной. И если другим приехал в этот раз Тропинин на Украину, то изменилась и Украина. Подолье не было глухой провинцией, сюда едва ли не скорее, чем в столицу, достигали отзвуки мощного общественного движения, охватившего передовые слои русской дворянской молодежи.
Сравнительно недалеко от Могилева был город Тульчин, где с 1818 года служил Пестель, основавший здесь спустя три года Южный центр Союза благоденствия. К югу, всего в нескольких километрах, начиналась Бессарабия и шла дорога на Кишинев, где действовали некоторые из наиболее последовательных и убежденных членов Союза спасения. С 1820 года их группу возглавил М. Ф. Орлов, назначенный начальником пехотной дивизии, стоящей в Кишиневе. Семейство Морковых одним из первых было осведомлено о действиях нового дивизионного генерала, который задался целью подготовить своих солдат к будущим революционным боям и мечтал о «дивном преобразовании Отечества». В дивизии Орлова происходили неслыханные по тому времени вещи: отдавались под суд офицеры за несправедливые наказания солдат, а солдатам внушалось, что командиры для них друзья и товарищи; солдат учили защищать свою честь и приводили в пример восставший Семеновский полк. С середины 1820 года Кишинев превратился в центр подготовки восстания за освобождение греческого народа из-под турецкого ига.
Заметно возросло после 1812 года в Подолье и народное самосознание, более решителен был протест против угнетения и бесправия. Если раньше он проявлялся отдельными вспышками, случайными актами строптивости, неповиновения крепостных своим господам, то теперь этот протест вылился во всенародное движение, возглавляемое Устимом Кармелюком, против польских помещиков. Частная вначале борьба одного крепостного за свою свободу, за свою семью приобрела характер народно-освободительного движения именно благодаря глубокой заинтересованности в ней всех угнетенных людей Подолья, которые окружили Кармелюка глубоким участием и поддержкой. Действия Устима Кармелюка, направленные на защиту обездоленных и месть угнетателям, на установление справедливости, вливались в общую волну революционного подъема, который вселял надежду, рождал оптимизм, веру в человека, в высокие и прекрасные порывы его души. Эти-то настроения и чувства нашли отражение в творчестве Тропинина при формировании его нового идеала. После шестилетнего перерыва Тропинин вновь обращается к образам украинцев. В этюдах кукавских крестьян он устраняет теперь внешние эффекты. Изредка разве в каком-нибудь женском портрете сверкнет красная нитка кораллов или яркая синева отороченной мехом шубки. В большинстве же этюды монохромны: сепия, жженая кость, охра, кое-где тронутые белилами, — вот их обычная гамма. Не видно здесь и артистизма в манере письма. Художник будто начисто забыл о существовании сочной красочной живописи, об изяществе отработанного виртуозного мазка. Система живописи предельно проста, внимание всецело сосредоточено на характерах людей, каждый из изображенных им крестьян полон внутренней значимости, каждый представляет законченный тип. На этюдах мы видим уже не позирующих людей, а таких точно, какими они были в жизни, в своем привычном окружении. Их не стесняет присутствие художника, они естественны и покойны, полны простоты и искренности. С едва заметным любопытством глядит с маленького этюда молодая подолянка; ее муж, на другом этюде, погружен в глубокую задумчивость. В небольшом полотне Русского музея можно узнать ту же подолянку в другом ракурсе — с опущенными вниз глазами, с грустным выражением лица. Этому же настроению отвечает и образ молодого парубка на этюде Государственного музея украинского искусства в Киеве, повторенный затем в этюде Третьяковской галереи.
Среди множества украинцев, изображенных Василием Андреевичем в живописи, рисунке и акварели, должен быть портрет Устима Кармелюка. Он упоминается Рамазановым без указания местонахождения. Поиск этого портрета — одна из увлекательнейших страниц исследования.
Сразу отбросим более поздние работы, определенно исполненные после отъезда с Украины, и те, которые не согласуются с известными приметами Кармелюка. Остаются шесть портретных этюдов, варьирующих три основных типа: молодого украинца, пожилого и украинца средних лет, а также три картины, с очень небольшими изменениями повторяющие один и тот же сюжет «Украинца с палкой».
Этот «Украинец с палкой», известный ранее под названием «Портрет Яна Волянского», существовал в лубочной интерпретации в качестве портрета Кармелюка (пропал из Каменец-Подольского музея в годы Великой Отечественной войны). Однако ввиду явно обобщенной трактовки лица многочисленные украинцы с палкой не могут рассматриваться в качестве портретов конкретного человека. Художник преследовал здесь цель создания типического образа.
Но вот украинец средних лет. Широкий лоб его тронут морщинами, морщины и у глаз. Упорно и решительно смотрит он из-под насупленных бровей, рот его кажется приоткрытым под пушистыми светлыми усами. «Украинец» повторен в трех вариантах. Два из них подписаны самим художником монограммой «ВТ». На большем по величине портрете имеется и год — «1820». Не этого ли крестьянина разыскивал Литинский нижний земский суд, опубликовавший приметы особо важного государственного преступника — Устима Михайлова, сына Кармелюка: «лица круглого, носа умеренного, волосов на голове, усах и бороде светло-русых, глаз голубых»?
Трагична история «украинского Робина Гуда», как называл Кармелюка Горький. Оторванный от молодой жены, малолетнего сына и отданный на двадцать пять лет в рекрутчину, крепостной Кармелюк, не добравшись до своей части, бежит обратно к семье. Однако трудность нелегальной жизни в своей деревне, нежелание мириться с произволом и обидами, которые чинят крестьянам помещики, толкают его на акты мести. Начиная с 1813 года Кармелюк при единодушной поддержке народа вершит своего рода правосудие на Подолье, жестоко расправляясь с богачами за притеснение простых людей. В 1818 году, приговоренный к смертной казни, Кармелюк совершает фантастический по своей дерзости и отваге побег из Каменец-Подольской крепости. После этого, посланный на каторгу, он еще раз бежит с дороги, чтобы вновь вернуться домой, где его уже ждет рождение третьего сына. Семья удерживает Кармелюка поблизости от родного дома, в окрестностях города Бара, в нескольких десятках километров от Могилева-Подольского и деревни Кукавки. До 1821 года о Кармелюке нет сведений в судебных документах, однако народ в это время не забывал своего героя, о нем складывались песни, его именем грозили ненавистным помещикам, его ждали и верили, что, собравшись с силами, он наконец установит справедливость.
Разноречивы версии, пытающиеся воссоздать обстоятельства, при которых писал Тропинин портрет Кармелюка. По одной из них (она приводится сотрудниками Каменец-Подольского музея-крепости, где сидел когда-то Кармелюк), портрет был писан в тюрьме для приложения к судебным документам. Однако после 1818 года Кармелюк попал следующий раз в тюрьму только в 1828 году, то есть тогда, когда Тропинина на Украине уже не было. Наиболее вероятной является версия Мефодия Васильевича Рябого, старожила села Кукавки, основанная на народных преданиях, слышанных им еще в детстве. По этим преданиям Тропинин познакомился с Кармелюком через Прокопия Данилевского, который оказывал медицинскую помощь больным и раненым сподвижникам Кармелюка.
Итак, посмотрим еще раз на изображение украинца средних лет. Художник определенно стремился передать в нем черты мужественного и благородного человека. На этот этюд, как на портрет Устима Кармелюка, указывал и украинский историк И. Ерофеев, не приводя, однако, тому доказательств. С помощью старожила Каменец-Подольска, бывшего директора местного музея М. К. Матвеева, удалось воссоздать цепь доказательств, подтверждающих справедливость этого. Исходной точкой доказательства являлся портрет Кармелюка, хранившийся до революции в Каменец-Подольском музее и известный еще с тех пор, когда образ этого народного героя был в памяти людей, его знавших. Портрет пропал, но сохранилась исполненная на основании его литография художника В. М. Гагенмейстера. Сравнение литографии с тропининским украинцем средних лет убеждает, что перед нами одно и то же лицо.
В дальнейшем анализ трех аналогичных этюдов позволил установить, что тот, который принадлежит Нижне-Тагильскому музею и датирован 1820 годом с подписью художника, является портретом, исполненным с натуры. Подобный же этюд Третьяковской галереи с монограммой «ВТ» — видимо, его повторение, сделанное позднее самим художником на основании первого, — и служил в качестве рабочего материала для последующих жанровых картин. Наконец, вариант Русского музея, вероятно, копия, может быть, авторская, исполненная. позднее по памяти, когда самого портрета у Тропинина уже не было.
Первый портрет имя Устима Кармелюка не сохранил. Этот «Украинец», принадлежащий ныне Нижне-Тагильскому музею, несет в себе ясно поставленную задачу создания сильного, волевого характера. Именно таким был этот народный вожак, заступник притесняемых и обездоленных.
Кто еще из русских художников того времени в крепостном беглом каторжнике был способен увидеть героя, прекрасного и внешними чертами и внутренним своим душевным порывом?
Чтобы завершить тему, следует коснуться еще одного, не вполне ясного вопроса, а именно вопроса о портрете Яна Волянского — украинского помещика, застрелившего ночью из-за угла Устима Кармелюка, которого вероломно выдала врагам давшая ему ночлег хозяйка. В 1836 году, когда погиб Устим Кармелюк, Ян Волянский чествовался власть имущими как герой, освободивший Украину от опасного разбойника.
Портрет Яна Волянского, также упоминаемый Рамазановым среди произведений Тропинина без указания местонахождения, впервые встречается на аукционе в 1892 году. В дальнейшем он, видимо, попадает в Кабинет изучения истории Украины при Государственном Историческом музее. А оттуда — в Киевский музей русского искусства. Другой аналогичный портрет находился в Государственном художественном музее Белорусской ССР. Оба они пропали во время Великой Отечественной войны. Мы располагаем теперь только фотографией киевского варианта. Сохраняя традиционную композицию «Украинца с палкой», композицию, кстати, широко распространенную в украинском лубочном искусстве, портрет Яна Волянского разительно отличается от всех других украинцев Тропинина. В резких чертах лица с большим горбатым носом присутствует несвойственное образам художника хищное выражение.
Принадлежал ли этот портрет кисти Тропинина или кто-то другой лишь повторил его композиционный прием, сейчас сказать трудно.
Портрет Устима Кармелюка, а вместе с ним и другие украинские образы Тропинина — до сих пор не оцененный по заслугам вклад художника в русское искусство.
Оглядываясь на предшествующий период, мы можем указать лишь на Кипренского, на его рисунки «Крестьянский мальчик», «Моська», «Музыкант» и «Калмычка Баяуста», реалистически, с большой симпатией воплотившие народные образы. Однако эти произведения остались в карандаше, они были лишь более или менее случайными эпизодами в творчестве романтика Кипренского. Напротив, для Тропинина обращение к народным типам было целеустремленным и настойчивым. Произведения его этого плана как бы взаимно связываются, образуя цикл, серию. И в этом смысле мы можем сопоставить их с народными образами Венецианова, который приблизительно в то же время, хотя и совершенно из других побуждений, начал создавать свою галерею картин на тему русской крепостной деревни. Венецианов при этом исходил из метода живописи. Он противопоставлял правдивую, неприкрашенную передачу действительности «а la natura» канонам классицистических композиций. При изображении своих крестьян Венецианов стремился к точному, «натурному» воспроизведению жизни. Верность натуре являлась для него отправной точкой работы и конечным ее результатом. При этом та внутренняя поэтичность, которая свойственна картинам Венецианова, — это лишь отражение субъективных чувств художника, которые как бы оставались за скобками его художественной программы. Отношение же Тропинина к народным образам самое активное. Он стремился к типизации и обобщению и видел своих героев в развитии, его целью был идеал прекрасного свободного человека.
Элемент идеализации, присущий творческому методу Тропинина, обеспечивал успех его народным типам, они менее, чем венециановские, противоречили установившимся взглядам на искусство. Со временем, по мере отдаления от натуры, от живой украинской действительности, элемент идеализации в «украинках» и «украинцах» усиливался, утрачивалась их живая выразительность.
Видимо, в Москве, по возвращении с Украины в 1821 году, был написан художником известный «Украинец с палкой». Кое-что для него было почерпнуто в облике Кармелюка, однако гармоничная ясность чуть грустного образа нового украинца лишена мужественной целеустремленной энергии, отличающей портрет героя, написанный с натуры.
Показательна в этом отношении работа Тропинина над образом украинской пряхи.
С натуры исполнен чудесный этюд, принадлежащий Государственному музею украинского искусства в Киеве. Он подкупает своей искренностью и свежестью.
В качестве законченного и частично проработанного по натуре эскиза служила Тропинину небольшая картина, подписанная и датированная 1821 годом. По этому эскизу в дальнейшем была выполнена известная «Девушка с прялкой», принадлежащая теперь Львовской государственной картинной галерее. Так же как и «Украинец с палкой», она представляет типический, собирательный народный образ. Около 1823 года «Пряха» трактуется как пастораль в паре к «Мальчику с дудкой» (оба они принадлежат Третьяковской галерее). И только необычайная искренность и душевная чистота художника позволили ему избежать в этих картинах слащавой манерности.
С 1800-х годов Украина была модной темой искусства. Красоту природы и людей «русской Италии» описывали литераторы в своих путешествиях, малороссийские народные песни входили в репертуар знаменитых певцов в Петербурге и Москве, А. С. Пушкин писал стихи по мотивам украинской казачьей песни. Тропининские «украинцы», наряду с широко распространенными головками итальянок, легко находили покупателя. Мало кто мог оценить заложенный в них идеал нового человека — непринужденного, близкого к природе, внутренне свободного и гармонически цельного.
Портрет Кармелюка Нижне-Тагильского музея, «Парубок» Киевского музея украинского искусства, пожилой украинец, находящийся в Варшаве, и «Украинка» Государственного Русского музея — все это написанные с натуры портреты, лишь по форме своей и по размеру называемые этюдами. Это подлинные образцы раннего русского реализма, образец великолепного живописного мастерства Тропинина. Все они подписаны художником и датированы 1820 годом.
В следующем году Василий Андреевич навсегда распрощался с Кукавкой, однако украинские темы еще долго встречались в его творчестве. Портреты безымянных украинцев, украинок с прялками и украинок, собирающих сливы или вишни, мы находим даже среди произведений 1840-х годов, однако в них нет прежней жизненности.
Возвращение в Москву, встреча с товарищами по искусству были для Тропинина радостным событием. Крепостной художник, в течение трех лет предоставленный самому себе, неустанно занимался живописью и был рад продемонстрировать свои успехи друзьям.
В том же 1821 году Тропинин пишет портреты Скотникова и Майкова. Портреты этих близких художнику людей, скорее всего, не были заказными. По сравнению с работами предшествующих лет бросается в глаза их программность, даже какое-то щегольство мастерством. Это уже не вдохновенная импровизация, какой был этюд головы графини Наталии 1813 года, и не излившиеся в одном порыве чувства портреты-этюды братьев Морковых, П. П. Бекетова, сына.
В основе новых произведений лежал вполне осознанный расчет художественных средств.
В портрете Егора Осиповича Скотникова доминирует выразительная линия. Сама система живописи здесь раскрывает суть человека — одного из тончайших русских рисовальщиков, замечательного гравера. Нежнейшие лессировки сочетаются с широким, свободным письмом. Иллюзия четкой, даже суховатой живописи достигается тем, что поверх широко положенной краски тонкий рисунок конкретизирует, заостряет кое-где контуры объема. Так, чуть ли не просто свинцовым карандашом поверх масляной краски проведена линия верхней губы, слегка касается карандаш и ноздрей. До иллюзорности точно написана стекловидная, влажная поверхность глазного яблока, тончайшей кистью нарисована радужная оболочка и веки, опушенные ресницами. Красивый золотисто-желтый цвет жилета, оттененный белым галстуком, и мягкий тон темно-зеленого бархатного плаща с золотым галуном придают портрету изысканную нарядность и артистизм.
Николай Аполлонович Майков — человек состоятельный и артистическая натура. Академик живописи, он был и хорошим знатоком музыки. Майков изображен в нарядном костюме испанского гранда, на фоне красного занавеса. Черный бархатный плащ на красной подкладке с серебряным шитьем, белый, обшитый кружевом воротник в сочетании с лицом его, совсем русским, полным, румяным и добродушным, производят впечатление маскарада. Такой внешний артистизм не профессионала, а любителя искусств как нельзя более соответствовал характеру натуры.
Новые работы и привезенные украинские этюды, по-видимому, нашли горячий отклик у московских друзей.
По возвращении Тропинина в Москву прежние ценители его таланта и новые поклонники уже громко и настойчиво требовали у Моркова его освобождения. Судьба крепостного художника стала предметом разговоров в Английском клубе. М. А. Дмитриев, выиграв в карты у Моркова большую сумму денег, публично предлагал ему простить карточный долг, если он освободит Тропинина. В другой раз один из членов клуба, укоряя графа за долгие обещания отпустить художника на волю, в сердцах сказал, что Морков, пожалуй, сунет Тропинину в рот пирог, когда у того уже зубов не будет. Дольше оставлять при себе его Морков уже просто не мог.
Граф чувствовал, как растет вокруг него осуждающее недовольство, и решился наконец отпустить художника на волю. То ли под влиянием искусства Тропинина, то ли время (начало 1820-х годов) в России было такое, а скорее и то и другое вместе стало причиной метаморфозы, происшедшей со старым Морковым. Он, не видевший когда-то «проку» в искусстве, теперь стал ревностным его ценителем. Дочерям своим граф строго выговаривал за порчу в дороге работ, исполненных Тропининым в Кукавке. Его очень заботило и здоровье Василия Андреевича, которое день ото дня ухудшалось. Жизнь художника была в опасности. Болезнь, начавшаяся еще три года назад, при переезде в Кукавку, все развивалась, и надежды на выздоровление почти не было. Однако удачно проведенная в начале 1823 года операция спасла Тропинина.
Освобождение своего известного всей Москве крепостного граф решил обставить торжественно и приурочил его к пасхальному празднику, когда, христосуясь с художником, он вместо красного яичка вручил ему вольную, однако… одному! И то, что освобождение художника было неполным, что родной сын Тропинина был оставлен Морковым в рабстве, говорит о вынужденном характере этого акта благородства. Самое освобождение Тропинина от крепостной зависимости было связано с тем идейным движением, которое пронизывало передовые слои русского дворянства и под влиянием которого формировалось общественное мнение.
Граф и в дальнейшем хотел сохранить свое значение в жизни Тропинина; он предлагал ему протекцию для определения на казенную службу, оставлял его жить в своем доме, где у художника была прекрасная мастерская, но Василий Андреевич наотрез отказался. Он решил писать сам в Петербург Александру Григорьевичу Варнеку, бывшему другу своему по Академии, с просьбой содействовать в получении звания художника.
«…Решился я, — пишет Тропинин, — известить Вас о своей участи, предполагая, что Вы не отречетесь сколько-нибудь порадоваться моему благополучию. 8 сего мая получил я совершенную свободу из крепости, теперь остается мне избрать род жизни… прошу отличное сословие художников обратить хотя самомалейшее внимание на участь мою… и они, снисходя к судьбе моей, позволят мне… носить какое-либо имя из числа академического сословия избранных своих…» [26]. Однако отправляет он в Петербург не это письмо, а кем-то выправленный и перебеленный вариант его на имя Степана Семеновича Щукина — своего бывшего учителя. Не дождавшись ответа от Щукина, он, как и хотел вначале, пишет Варнеку, но также безрезультатно. Наконец П. П. Свиньин берет на себя хлопоты по представлению работ Тропинина в Академию.
За свои картины «Кружевница», «Портрет художника Скотникова» и «Старик нищий» 20 сентября 1823 года Василий Андреевич был избран «назначенным академиком».
Посылая картины в Петербург, Тропинин, видимо, рассчитывал, что Академия, учитывая его мастерство, обойдет принятый порядок и присудит ему сразу звание академика. Но зависть, недоброжелательство петербургских портретистов, и в частности бывшего друга его Варнека, привели к тому, что исключения сделано не было, и Тропинин был вызван в Петербург для написания портрета на месте, по указанию Академии. Морков опять предлагал свои услуги для протекции через придворные круги, но художник и на этот раз отказался, говоря, что совершенно уверен в своих силах. Три академика высказали желание быть написанными Тропининым для Академии: медальер Леберехт, Свиньин и Щукин. Василий Андреевич написал для Академии портрет Леберехта в рост, в его рабочем кабинете, с медалью в руке. И за эту работу «без баллотировки», то есть, видимо, единодушно, Тропинин был признан академиком.
Таким образом, Академия как бы утвердила направление искусства Тропинина как художника-портретиста. Однако есть основание предполагать, что сам Василий Андреевич мечтал о другом.
На листе с набросками, относящемся ко времени пребывания в Академии, есть запись, сделанная рукой Тропинина, с перечнем ряда тем для жанровых картин. Это в основном народные игры и развлечения. Также в Петербурге был создан рисунок, изображающий лошадь, везущую воз с дровами. Неказистая крестьянская лошаденка, будничные фигуры людей лишены идеализации. Здесь мы видим продолжение того нового отношения к действительности, которое наметилось в предыдущий период в работе над образами украинцев. И можно предполагать, что эти петербургские наброски не были случайностью. Видимо, художник задумал серию картин из русской народной жизни и рассчитывал на поддержку со стороны Академии.
Очень характерно, что именно в это время в Петербург приехал Венецианов со своими первыми картинами, изображающими жизнь крепостной деревни. На академической выставке в 1824 году картины Венецианова и Тропинина экспонировались вместе. Однако ни тот, ни другой поддержки в своих начинаниях не получили — картины их оценивались, главным образом, с точки зрения профессиональных достоинств. А Академия, включив в свои программы темы из русской жизни, предложила свою трактовку народных образов, прикрашенных и принаряженных, не выходящих из русла академического классицизма.
В конечном счете Тропинин был вынужден заняться преимущественно портретной живописью, что в известной степени ставило художника в положение, зависимое от воли заказчика.
Необходимость долгие годы беспрекословно выполнять приказания барина, подавлять свою волю не выработала, однако, в Тропинине пассивности и угодничества.
Много лет сдерживаемая гордость, чувство собственного достоинства проявились после освобождения необычайно остро. Он даже думать не хочет о службе в Академии: «Все я был под началом, да опять придется подчиняться то Оленину, то тому, то другому…» Видимо, Тропинин хорошо понимал сущность новых порядков, введенных в Академии Олениным, которые полностью превратили ее в придворное чиновничье заведение. Как мало значила для него эта Академия, свидетельствует то, что художник даже не взял присужденных ему когда-то медалей, а напоминавшему о них Щукину сказал: «Пусть остаются другим!» В дальнейшем он так ни разу и не прислал своих произведений на академические выставки.
Рамазанов объясняет разрыв Тропинина с Академией завистью со стороны петербургских портретистов, боявшихся конкуренции и при встречах с Василием Андреевичем неизменно спрашивавших: «А скоро ли ты, братец, уедешь?» Однако причины разрыва были более глубокими. В Петербурге, по сути, не поняли и не приняли искусства Тропинина. С позиций того требования, которое предъявлялось к искусству официальной критикой, — изображать все изящное и приятное, в картинах его отмечали миловидность натуры и верную ее передачу, а также приятность в расцвечивании. Ни национальная самобытность искусства Тропинина, черпавшего свое содержание в русской жизни, ни народность его образов, ни реализм изображения не были поняты и оценены академическими собратьями.
В Петербурге Тропинин получил множество заказов на портреты, в том числе, по-видимому, исполнил портрет М. М. Сперанского. Однако его глубоко оскорбляет теперь необходимость до полудня дожидаться пробуждения какого-то важного сановника, пригласившего его писать портрет. Он отказывается от самого заказа, говоря, что в Петербурге спят очень долго, а в Москве до первого часа можно наработаться вдоволь. И тут же, оставив все выгодные работы, уезжает в Москву.
В Москве он также категорически отказывается от казенной службы, отвечая на предложение Моркова выхлопотать ему место учителя в кремлевской школе: «Я хочу теперь спокойной жизни, ваше сиятельство, и никакой официальной обязанности на себя не приму».
Все последующие годы Тропинин жил в Москве на средства, доставляемые ему собственной кистью, не прибегая ни к помощи Академии, ни к сиятельным меценатам.
Москва за три прошедших года внешне почти не переменилась. Однако внутренний дух жизни стал иным. Восторженная юная романтичность 1810-х годов, питаемая отзвуками недавних побед, отступила перед зрелостью возмужавшего общества. Реальное понимание действительности понемногу сменяло иллюзии. В гостиных теперь реже звучало имя императора, все чаще слышались эпиграммы на его приближенных. Потребность в каких-то новых, коренных преобразованиях была очевидна всем, но никто более не ждал их от царя, хотя Александр и вернул из ссылки Сперанского, поручив ему составление проекта освобождения крепостных.
В доме Моркова Тропинин был далек от передового движения начала 20-х годов, однако влияние его было велико, идеи гуманного, справедливого преобразования жизни проникали в любые салоны, пронизывали буквально все русское общество, которое бурлило, волновалось, спорило по таким важнейшим проблемам, как права человека, морально-этический долг его перед обществом, служение народу, вопросы нравственности, права и обязанности власти. Безучастным не оставался никто.
Под натиском решительного наступления свободолюбивых идей сплачивали ряды и вооружались их противники, поднимая на щит русское православие, патриархальность уклада народной жизни, нарушение которого якобы грозило всеобщим падением нравственности.
Сложность внутренней политической обстановки обусловливалась тем, что и те и другие выступали с критикой существующих порядков, те и другие были недовольны царем.
Искусство также было ареной борьбы, где в острой дискуссии скрещивались шпаги противников.
Тон в дискуссии задавали будущие декабристы и близкие к ним деятели.
Искусство интересовало их способностью воздействовать на умы и чувства людей, создавать общественное мнение. Они призывали правдиво и просто изображать жизнь, но жизнь не всякую, а избранную. В основе этих идей, обобщающих практику нового искусства пушкинской эпохи, лежало убеждение в том, что вселенной присуща гармония, что чувство красоты свойственно «естественному человеку» и понятие прекрасного неотделимо от истины и добродетели. Отсюда следовал вывод, что художник должен уравновесить натуру, приблизив ее к идеалу, если он хочет изобразить духовную красоту. Так, А. Галич, развивая идею о влиянии искусства на общественные нравы, выдвигал требование «простоты высокой» в противовес вычурности и манерности, скрывающих под изысканной формой пустоту мысли и чувства. П. Катенин призывал художников к «верности и живости изображения», выбирая при этом «выгоднейшую для достижения цели форму». А. Марлинский прямо говорил: «Дайте нам не условный мир, но избранный мир»[27]. В этом сказывалось отношение к искусству как к практически полезному средству воздействия на умы и чувства, как способу организовывать общественное мнение.
В те же годы конференц-секретарь Академии художеств Василий Иванович Григорович в издаваемом им «Журнале изящных искусств» обнародовал свою художественную программу. По Григоровичу «изящные искусства имеют два различных предмета: приятное и прекрасное… Они занимают дух, веселят сердце, усыпают цветами поле жизни; они облегчают душу от бремени занятий или от бездействия равно изнемогающую…». В конечном счете, по мнению Григоровича, души становятся «внимательнее к истинным красотам» и образуются «кроткие нравы».
Позиции обоих лагерей сходились в том, что мир на полотнах художников должен представляться отобранным. Но в одном случае исходной точкой отбора служила духовная красота, передаваемая через красоту пластическую, в другом — пластическая красота возводилась во главу угла и должна была «ласкать… чувства, пленять воображение и приятным образом трогать сердце» [28].
Тропинин ни по своему окружению, ни по уровню образования не мог принадлежать к обществу, из которого вышли декабристы. Он оказался не по своей воле в сфере деятельности противоположного лагеря. Однако врожденные черты характера, кровная близость к народу и искренность в собственном искусстве явились причиной того, что искусство его мы теперь рассматриваем среди прогрессивных и демократических явлений своего времени.
На склоне лет, говоря о своем творчестве и различая в нем два периода, Тропинин первый начинал «с 1823 года, от Свиньина, который на него сильно подействовал…». Деятельность же Свиньина была созвучной идеям, исходившим из лагеря будущих декабристов, которые говорили о связи искусства с народной жизнью, о народных русских темах в художественных произведениях.
В эти годы Свиньин продолжал оставаться энтузиастом отечественного искусства и непримиримым борцом против унизительного преклонения перед иностранцами. Со свойственным ему темпераментом выступал он в защиту русских мастеров, приобретал их произведения для своего «Музеума» — первого собрания русского искусства. Девизом Свиньина в его начинании были следующие слова, начертанные им на титульных листах рукописного каталога его собрания и издаваемых им «Отечественных записок»:
«Любить Отечество велит Природа, Бог,
А знать его — вот честь, достоинство и долг» [29].
Там же четко определена и задача собирателя. В записи, относящейся к 1823 году, читаем: «Исследуя с беспристрастием степень успехов наших в художествах, я нашел основательные причины думать, что есть возможность составить Русскую школу, если употребить старание приобретать те произведения Русских художников, кои совершены ими были в первых порывах огня и честолюбия — в порывах, скоро погашенных равнодушием их соотечественников, скоро убитых пристрастием нашим к иноземному».
Началом собирательства музея значится 1819 год. В этом году писались «Письма из Москвы», и тогда же произошло первое знакомство Свиньина с Тропининым.
Не дать угаснуть, захиреть в борьбе с безнадежной рутиной отечественным талантам — вот благородная миссия Свиньина, которая в случае с Тропининым принесла известные плоды. Публикация имени крепостного художника в 1820 году на страницах «Отечественных записок», хлопоты за него в Академии художеств и, наконец, печатные отзывы о картинах Тропинина в 1825–1826 годах — все это сыграло немалую роль в судьбе художника, в создании того общественного климата, который благоприятно способствовал его развитию.
Неоценимую услугу оказал Свиньин и нам, дав возможность взглянуть на картины Тропинина глазами современника. В рукописном каталоге остались подробные описания и «Кружевницы» и «Старика нищего», которые после представления в Академию художеств попали в «Русский музеум».
«И знатоки и не знатоки, — пишет Свиньин о „Кружевнице“, — приходят в восхищение при взгляде на сию картину, соединяющую поистине все красоты живописного искусства: приятность кисти, правильное, счастливое освещение, колорит ясный, естественный, сверх того в сём портрете обнаруживается душа Красавицы и тот лукавый взгляд любопытства, который брошен ею на кого-то, вошедшего в ту минуту. Обнаженные за локоть руки ее остановились вместе со взором, работа прекратилась, вылетел вздох из девственной груди, прикрытой кисейным платком, — и все это изображено с такой правдою и простотой, что картину сию можно принять весьма легко за самое удачное произведение славного Грёза. Побочные предметы, как-то: кружевная подушка и полотенце, расположены с большим искусством и отработаны с окончательностью…».
В том же духе описание и другой картины, которую Свиньин называет «Голова нищего старика»: «Мастерская, свободная кисть, сильный правильный тушь, широкие тени, эффект поразительный — вот главные достоинства сей картины. Рассматривая далее, — увидишь руку нищего, протянутую за подаянием, далеко выставившуюся из полотна, лицо странника преисполненным какого-то чувства, располагающего душу к состраданию и щедрости, рубище также написано с большим искусством. Так писал Тинторет, этой свободе удивляемся мы в произведениях ля Франка, этим освещением и небрежностью любуемся в неподражаемых картинах Рембрандта. Мудрено решить, которому из двух произведений Тропинина: сему Портрету или вышеописанной Девушке, должно отдать преимущество и который штиль желательно, чтобы принял наш Отечественный художник».
Как видим, опять Грёз, Тинторетто, Рембрандт… а не русская народная жизнь, откуда пришли и «Кружевница», и «Нищий», и «Юноша с книгой», и «Каменщик», для которого позировал знаменитый в Москве Суханов, работавший над постаментом к мартосовскому памятнику Минина и Пожарского.
Сочувственно встретил работы нового академика и В. Григорович. Но он также отмечал в них лишь «приятность в расцвечивании, верные переходы в тонах, кисть сочную и искусство пользоваться натурой»[30].
По-видимому, Тропинин верил своим доброжелательным критикам, в пандан к «Кружевнице» он пишет «Золотошвейку», где миловидность натуры и красота живописи превалируют над жизненностью изображения; он пишет традиционный, в стиле старых мастеров, этюд старика — голову, повернутую в профиль, приводящую в восхищение знатоков свободой живописи «а la prima» и колоритом.
Любопытно сравнить тех усталых и не очень молодых рукодельниц, которых мы видим на рисунках и этюдах Тропинина, изображенными с натуры, и очаровательных молодых девушек, глядящих на нас с оконченных картин художника. Правда, идеализация натуры, привлекательность, приданная кружевнице и золотошвейке, в основе своей были иными, нежели в распространенных тогда миловидных женских головках. Они вводили в русскую живопись на правах положительного героя новый для того времени образ женщины-труженицы. Однако эта направленность картин Тропинина не могла еще быть оценена современниками.
Не официальный Петербург, но Москва, с ее широко выплеснутой на улицы народной жизнью, была истинной родиной искусства Тропинина. Перелистывая листы его рисунков, будто видишь, как открылась дверь булочной и статная хозяйка с гостеприимной улыбкой глянула на прохожих, а на другом углу прислонился к косяку заждавшийся покупателей купец; бежит с узлом через дорогу мальчонка лет восьми, на лице его испуг и растерянность; другой, сжавшись от холода, в ожидании хозяина присел у ворот на тумбу; там в открытом окне готовая жанровая картина — группа из трех человек, с балалаечником; в другом окне — лицо отставного военного с усами, занятого чисткой пистолета; красавица призывно высунулась из окна в ожидании кавалера. Бредут по улицам с инструментами каменщики, пильщики, пробегает прачка с бельем, несет свой самовар сбитенщик. Степенно прогуливаются дамы с зонтами, а вот характерная, верно, хорошо знакомая художнику спина собрата по искусству с большой папкой под мышкой.
Многое фиксирует зоркий и внимательный глаз художника, но в картину войдет не всякое. Лишь то, что достойно внимания, что приятно глазу и сердцу, что послужит полезным и добрым примером. Прилежная, пригожая золотошвейка, оторвавшая глаза от пяльцев, чтобы с улыбкой взглянуть на зрителя.
Мальчик с клеткой, соблюдая патриархальный обычай, готовится в известный день выпустить на свободу пернатую пленницу.
Другой мальчик — может быть, поседелец из лавки — с книгой в руках, с устремленными вдаль глазами, весь как бы во власти прочитанного (так же выглядел, наверное, тогда, в 1820-е годы, сын прасола Алексей Кольцов, будущий первый русский народный поэт).
Склоненная мужская голова — может быть, ямщика, которому взгрустнулось в минуту отдыха, после далекой дороги, под звуки сердечного напева.
Лирическая интерпретация народных городских образов, идеализация черт национального уклада жизни отличают новый этап в творчестве Тропинина, пришедший на смену романтизму 1910-х годов, который питался отзвуками Отечественной войны и впечатлениями жизни на Украине. Романтизм 1820-х годов, глубоко национальный по своей природе, был созвучен поэзии ямщицких песен и чувствительных романсов того времени.
На одном из лучших полотен Тропинина того периода запечатлен музыкант-исполнитель. Полно чувства его вдохновенное, прекрасное лицо. Губы приоткрыты в негромком напеве, красивая рука перебирает струны гитары. Это «Гитарист» из собрания Н. С. Наметкина. Сложилось так, что известность приобрело не первоначальное творение — обычно наиболее яркое и сильное у Тропинина, а его последующие варианты, повторения и даже копии.
Первый же «Гитарист» был создан художником вскоре по возвращении в Москву, в 1821–1822 годах. По самому характеру живописи — свободной, почти без лессировок, можно сказать, что работа исполнялась без заказа, очень быстро и вдохновенно. По преданию, на подрамнике прежде читалась надпись «Ма(о)рков», что дало основание считать изображенного одним из членов графской семьи. Однако на картине Тропинина изображен не граф, а профессиональный музыкант Владимир Иванович Морков — первый историк русской оперной музыки. Молодой Морков начинал свою музыкальную деятельность игрой на гитаре и в 1820-х годах был любимцем публики. Чувствительный к музыке, Тропинин не избежал обаяния игры Моркова и в меру таланта и мастерства донес до нас свое восхищение. В его полотне удивительно не мастерство живописи, не великолепный колорит художника с его светоносным золотисто-оливковым тоном, не свежесть изображения как бы живущей на полотне модели, а та подлинная народность, которая лежит в основе и замысла и исполнения картины. Именно она дала возможность в портретные черты, в конкретное изображение костюмированного артиста вместить целую эпоху русской жизни.
В музыканте, выступающем со сцены, Тропинин воочию увидел нового человека. И это уже не мечта о будущей свободе и счастье крепостного мальчика, как было в «Голове сына», а вполне осознанное утверждение нового для русской живописи образа — представителя народа, пробудившегося к сознательной жизни и творчеству. Налет грусти, раздумье, так свойственные русскому человеку и воплощенные в распространенных тогда песнях, в картине получили интерпретацию тонкой одухотворенности и особой интеллигентности, продиктованных, видимо, характером самой натуры. Полотно кажется наполненным музыкой, впечатление такое, будто «звучат» сами краски, составляющие мелодичную гармонию: серо-зеленая поддевка, тронутая розовыми рефлексами; серые пятна рефлексов падают на розовый атлас рубашки; рубашка оторочена у ворота золотым галуном. Оливковый фон, каштановые кудри, румяное лицо — вся эта переливчатая, неопределенная гамма концентрируется, сгущается в приоткрытых ярко-пунцовых губах певца и изумрудном камне оправленной в золото пуговицы на вороте русской рубахи. Не это ли полотно позволило И. Крамскому назвать Тропинина «первым импрессионистом в русской живописи»?
Сравнивая «Гитариста» из собрания Н. С. Наметкина с аналогичными по теме натурными рисунками, которые мы условились принимать за эквивалент действительности, надо признать их полную идентичность.
Вслед за первым гитаристом был написан другой гитарист, а впоследствии еще три. Все они варьируют второй вариант: молодой человек с гитарой, в халате, с распахнутым воротом рубашки. Художник подчеркивает его одиночество. Взор, устремленный в пространство, не встречается с взглядами зрителей. Пальцы, лежащие на грифе, медленно перебирают струны. Большая популярность этих тропининских гитаристов объяснялась тем, что в них выражалось всеобщее увлечение того времени.
В начале 1820-х годов камерная музыка, вокальное пение и прежде всего пение под гитару были чрезвычайно распространены. То страстная, то заунывная мелодия романсов говорила о простых человеческих чувствах и обращалась к чувствам слушателей. Создатели русского романса А. Н. Верстовский, А. А. Алябьев, А. Е. Варламов и A. Л. Гурилев были тесно связаны с Москвой. В Москве выступали выдающиеся исполнители-гитаристы Сихра и Высоцкий.
Были известны превосходные гитаристы и среди любителей. Так, игрой на гитаре славился доктор Иноземцев; учился играть на гитаре у Высоцкого и М. Ю. Лермонтов, посвятивший знаменитому гитаристу стихи.
Русская семиструнная гитара равно имела права гражданства и в салоне, и в девичьей, и в трактире у ямщиков. Одни и те же романсы распевались везде под ее аккомпанемент, делая русскую профессиональную музыку, пожалуй, впервые достоянием народа. «Хороших безыскусственных исполнителей, умевших передавать их [песни] голосом, без выкрутасов и завитков, разыскивали всюду, не гнушаясь грязных, но шумливых и веселых трактиров и нисходя до погребков, где пристраивались добровольцы из мастеров пенья и виртуозы игры на инструментах» [31].
Тропинин в своих картинах донес до нас очарование давно умолкнувших песен, так любимых когда-то народом.
Свиньину, видимо, был обязан Василий Андреевич сюжетом своей картины «Каменщик». Среди талантливых русских самоучек, которым покровительствовал редактор «Отечественных записок», был Самсон Ксенофонтович Суханов, сын бедного пастуха и батрачки. Работник уже с девяти лет, Суханов прожил трудные годы, пока стал известным мастером — исполнителем каменотесных работ для Казанского собора и Биржи. В Москве он делал пьедестал для памятника Минину и Пожарскому. По утверждению специалистов, именно он изображен в картине Тропинина, ранее считавшейся безымянным жанровым образом [32].
Несмотря на великие заслуги Тропинина в развитии русской жанровой живописи, все же главное место в его творчестве всегда занимал портрет. И быть может, именно портретность обусловила жизненную полноту его жанровых полотен.
Как ни популярны были в Москве жанровые картины Тропинина, которые москвичи могли видеть выставленными и в роскошном магазине Лухманова и в антикварной лавке Волкова, однако известность Василий Андреевич завоевал прежде всего портретами. В указателе Москвы на 1826 год, изданном в 1825 году, значится художник-портретист Василий Тропинин, живущий на Ленивке в доме Зимулина[33]. Владения Писаревой занимали территорию на углу улиц Волхонки и Ленивки. Тропинин снимал здесь небольшую квартиру на втором этаже. Просторный зал, служивший гостиной, и примыкавшая к нему комната — мастерская художника — были обращены окнами на Кремль.
По словам частого гостя здесь, Рамазанова, «собственные произведения Василия Андреевича, повешенные без рам на стенах, составляли всю роскошь квартиры, а вместе и мастерской, в которой постоянно господствовали простота, тишина и уважение к труду… Скромен был и подъезд, ведущий в квартиру Василия Андреевича; почтенный художник сам отворял двери своей квартиры посетителям». Другие посетители замечали, что двери им открывал сын художника, который и помогал гостям раздеваться.
За четверть века, прожитые Тропининым в доме на Ленивке, здесь перебывало множество людей. Одни приходили пешком и как желанные гости проводили вечера за скромной трапезой художника, ведя бесконечные беседы об искусстве, другие подъезжали в колясках с ливрейными лакеями и терпеливо высиживали перед портретистом на натуре.
В огромной галерее тропининских портретов, из которых сегодня мы знаем едва ли пятую часть, перед нами проходят первые сановники государства, вельможи, богатейшие московские тузы и ушедшая на покой аристократия, воины и дельцы, чиновники крупные и мелкие, купцы, артисты, художники и крепостные интеллигенты.
На основании длительного опыта и жизненных наблюдений художник выработал ряд приемов, создал систему, которая давала ему возможность в каждом портрете найти быстрое и безошибочное решение. Сейчас ее легко проследить по сохранившимся подготовительным материалам. Обычно соглашение о заказе фиксировалось карандашным эскизом, намечающим общую композицию портрета. Под принятым эскизом ставились размеры будущего полотна, имя изображенного и его адрес. Иногда указывалась и стоимость работы. Затем следовал более или менее подробный эскиз — этюд в красках или карандашный. Часто он исполнялся на маленьком листе картона на дому у заказчика, в привычной для него обстановке. Художник очень дорожил первым знакомством с натурой и работал быстро, стремясь схватить естественное состояние модели. Затем в мастерской эскиз переносился на большой холст, при этом иногда менялись аксессуары и даже поза изображенного. Работа над большим холстом требовала дополнительных натурных этюдов, и они делались карандашом очень подробно. Чтобы не утомлять заказчика, в них иногда фиксировались лишь отдельные части лица, рук. Все околичное писалось художником в мастерской: одежда — с «болвана», как тогда называли манекен, мебель — кресло, стол — и прочий реквизит имелись в мастерской и перекочевывали из портрета в портрет; иногда даже одежда бралась из реквизита художника.
Последующий этап работы над портретом требовал обязательного присутствия натуры в мастерской. В эти сеансы все улаживалось, все сверялось с жизнью. Сокращая по возможности этот этап работы, художник старался не утомлять своих сиятельных заказчиков и тем избегал выражения скуки, напряжения на лицах, неизменно сопровождающие длительные сеансы позирования.
Несмотря на нечто общее, присущее людям в изображении Тропинина, делающее их как бы родными братьями и позволяющее признать руку художника, все портреты — и это признавали современники — необычайно схожи со своими оригиналами. Сходство достигалось прежде всего умением в самом строе живописи дать тонкую и точную колористическую характеристику человека. Вместе с тем в пропорциях художник допускал значительные отступления от натуры, корректируя модель, приближая ее к норме, продиктованной существующими тогда правилами. Правила эти устанавливали определенные соотношения между отдельными частями головы и всего тела, разные для мужчин и женщин. В них предусматривалось деление тела на тридцать частей, причем каждая такая часть в свою очередь состояла из двенадцати минут.
Голова при нормальных пропорциях составляла три части и девять минут, глаз — три с половиной минуты и т. д. Незначительный сдвиг в ту или иную сторону не нарушал гармонии целого, но вносил то неповторимо характерное своеобразие, которое и составляло портретное сходство.
Разные по возрасту и положению, по характеру и темпераменту, люди в портретах, созданных Тропининым, имеют нечто общее, роднящее их между собой. Как звенья одной цепи, как части одного организма, они в своей совокупности составляют поэтическую картину. В длинном ряду портретов Тропининым запечатлено русское общество первой половины XIX века. Здесь имеют место все его слои от членов императорской фамилии (правда, представленные лишь случайными и полукопийными произведениями) и первых сановников государства до трудового люда — мастеровых, ремесленников, нищих. Первые сохранили чаще всего полные имена, вторые же оставались, как правило, безымянными, и мы относим их портреты к жанровым образам.
Доли типичности и портретности в тех и других не столь уж различны. И в жанровых полотнах порой удается обнаружить прообраз реально существовавшего лица, а за портретами, дошедшими без имен, угадывается целый ряд характерных представителей своего времени.
Оценивая теперь Тропинина с этих позиций, мы должны признать, что он был не только умелым живописцем. В своем искусстве он как художник в конкретных образах осмысливал окружающую действительность, воспринимая единое как часть целого, в частном видя проявление всей совокупности жизни.
В 1820-е годы это осмысление действительности художником определялось принятым разделением общества на сословные группы соответственно с местом, занимаемым в государстве. Залог процветания государства и успехов его подданных ставился в зависимость от соответствия каждого своему положению.
Вот это-то место человека в жизни мы всегда чувствуем в портретах Тропинина. Человек как член общества, представитель своего сословия, корпорации, социальная его природа прежде всего оцениваются художником. Показателен в этом отношении портрет М. М. Сперанского[34]. Тогда в глазах многих имя Сперанского связывалось с той порой русской жизни, которую Пушкин характеризовал как «дней Александровых прекрасное начало». Мало кто мог верно оценить план преобразования государственного устройства России, предложенный Сперанским, и обнаружить в нем половинчатость мер и отсутствие реализма. Сперанский представлялся современникам преобразователем и государственным деятелем, заботящимся об общем благе. Таким он и изображен Тропининым. В этом официальном портрете первого чиновника государства не ордена и звания определяют значительность человека.
Ясная четкость, даже, пожалуй, излишняя прямолинейность в изображении внешнего облика, дополненная строгой обстановкой рабочего кабинета, выявляет самый характер Сперанского, отличавшегося необычайной силой логического мышления и деловитостью.
В портретной галерее Тропинина разночинец по происхождению — Сперанский оказался рядом с родовым аристократом Иакимом Лазаревичем Лазаревым. И хотя в портрете последнего подчеркнута доброта и мечтательная мягкость жертвователя, пекущегося о просвещении своих неимущих соотечественников [35], внешними своими чертами оба портрета чрезвычайно близки. И на том и на другом мы видим изображенных в их рабочих кабинетах, с планами задуманных ими дел в руках. В одном ряду с ними оказался и передовой для своего времени шуйский купец Василий Диомидович Киселев — один из зачинателей мануфактурного дела в России. Позднее тот же тип изображения мы увидим в портретах членов Московского общества сельского хозяйства и ряде других, где в основе образа лежала общественная роль человека.
Иной характер деятельности отразился в изображениях Павла Петровича Свиньина и Александра Павловича Сапожникова — здесь на первое место выдвигается личная увлеченность. Изображению богатейшего астраханского купца-рыбопромышленника в ярко-синем плаще, с рыжей бородой и золотой цепью на груди, на фоне широко раскинувшегося волжского пейзажа, придано сходство с портретами итальянского Возрождения, намекающее на его роль мецената и собирателя.
Путешественник и художник Свиньин, объездивший не только Россию, но и Америку, в портрете, который мы знаем по гравюре, изображен в духе романтизма, с раскрытым альбомом в руках на фоне Ниагарского водопада. К этому же типу принадлежит и портрет гравера Н. И. Уткина, сидящего перед листом бумаги на фоне головы Аполлона.
Другая группа портретов представляет людей, значение которых оценивается художником с точки зрения их морально-этических достоинств. Как правило, портреты эти лишены антуража. Изредка введено художником дерево, намекающее на поэтичность натуры, или пейзажный фон, как бы аккомпанирующий характеру изображенного. Широк круг позирующих здесь художнику лиц, разнообразны и достоинства их, как бы демонстрируемые в портретах.
Среди таких поясных, а чаще погрудных изображений много неизвестных лиц, ждущих опознания. Но, может быть, эти неузнанные лица и дают нагляднее всего характерный тип русского образованного интеллигентного человека, простого и доброжелательного в обращении, прямодушного и открытого к проявлению всего гуманного и справедливого. Это был идеал передового человека 1820-х — начала 1830-х годов. Таков он, положительный герой русской демократической литературы того времени.
В этом ряду стоит портрет замечательного русского актера М. С. Щепкина [36]. Продолжая, с одной стороны, тип небольшого камерного изображения, начатый еще в 1809 году портретом брата художника — также крепостного интеллигента, он, с другой стороны, входил в галерею изображений выдающихся деятелей русского просвещения и литературы, таких, как П. П. Бекетов, Н. М. Карамзин, И. И. Дмитриев. В образе Михаила Семеновича Щепкина ощущается значительность и сердечность.
Одна из отличительных черт искусства Тропинина 1820-х годов — новое, по сравнению с предыдущим десятилетием, отношение к цвету. Цвет его произведений теперь преимущественно локальный, открытый. Колорит строится на простых и ясных красочных сочетаниях: красный, синий, лимонно-желтый, зеленый, коричневый с серым, черным и белым. Более проста и тональность, краски уже не производят впечатление драгоценных сплавов. Строго, определенно и тактично художник выражает ими эмоционально смысловое содержание образа.
Трудно сказать, что более соответствовало характеру искусства Тропинина — мужские или женские портреты. Наиболее значительные образы им созданы в изображениях мужчин, но в мужских портретах больше скучных, ремесленных произведений. Портреты женщин менее глубоки, но в них всегда ново и интересно колористическое решение. Тропинин остро чувствует и красоту женского костюма, поэзию прихотливого сочетания лент, кружев, шелка, бархата, мехов и драгоценностей, подчас не только дополняющих живое изображение, но и наполняющих его.
Однако и среди женских портретов есть проникновенные, глубокие характеры, есть такие, которые привлекают душевной мягкостью и ясностью чувств изображенных. Среди них обращает внимание портрет женщины в белом платье, принадлежащий Чувашской картинной галерее. Первого взгляда достаточно, чтобы сказать, что здесь изображена интеллигентная, но не принадлежащая к привилегированному сословию женщина. Портрет датирован 1825 годом и считался изображением неизвестной. Однако сравнение его с другим, который, по свидетельству наследников Тропинина, является портретом сестры художника, позволяет утверждать, что и неизвестная ранее дама в белом платье — Анна Андреевна Тропинина. Лицо ее очень напоминает лицо брата Тропинина с миниатюрного портрета Третьяковской галереи. И там и здесь на умном, волевом лице видна сдерживаемая горечь. Второй портрет Анны Андреевны относится, вероятно, к концу 1820-х годов. Мы видим как бы умиротворенную женщину, пронесшую ясное восприятие мира, прямой и цельный характер сквозь тяжкие испытания жизни. В мягкой улыбке — душевное тепло, женственность, радушие. По семейному преданию, Анна Андреевна пережила столь частую для крепостной России драму: ее не миновала «милость» старого графа. Выданная впоследствии замуж за бедного украинского арендатора, она родила сына, который получил имя Петра Романовича Барабаша.
«Дамой в зеленом платье» именуется портрет Пелагеи Ивановны Сапожниковой — второй жены известного мецената. Драгоценные изумруды явились в этом полотне основой колорита. Изумрудно-зеленое в сочетании с блекло-розовым более, чем лицо модели, выражает сущность ее удобной и покойной жизни.
Совсем другой образ рисуется в пока еще безымянном женском портрете из собрания Н. П. Федоренко. Светло-коричневое платье женщины, лишенное украшений, светится на серо-оливковом фоне чистым золотом. Постепенно сгущаясь в тенях, коричневый переходит в почти черный цвет глаз, которым, однако, близость теплого золотистого тона придает особую мягкость и глубину. Ясное русское лицо ее в обрамлении темных кудрей и легкого кружева обнаруживает характер цельный и сильный. Благородная простота осанки свидетельствует о родовитости, а подчеркнутая скромность одежды — о переживаемых трудностях, смысл которых не так уж трудно разгадать, имея в виду дату портрета: «1827 год». В это время большая часть дворянских семей в России оплакивала участь сыновей, братьев и отцов, сосланных в Сибирь. И есть основание предполагать в изображенной Екатерину Николаевну Орлову, жену замечательного деятеля дворянского периода русской революции — Михаила Федоровича Орлова и дочь известного генерала Отечественной войны Николая Николаевича Раевского.
Особой заслугой Тропинина-портретиста явилось создание типа «домашнего» портрета, или, как его еще называли, «халатного», где человек как бы наедине с собой раскрывался в полной непринужденности и свободе. В таком портрете весь антураж, характеризующий сословное и общественное положение, отступал перед характеристикой морально-нравственных качеств. И это было продиктовано принципиально новыми, по сравнению с портретами XVIII века, задачами — оценкой человека, целиком связанной с эпохой 1820-х годов. Помимо всего прочего тип домашнего, неофициального портрета открывал художнику большую свободу и в постановке фигуры и в живописном решении, нежели изображение человека в мундире или фраке, в буквальном и переносном смысле «застегнутого на все пуговицы».
Какой-то странной, преднамеренной неправдой или нежеланием увидеть очевидное звучат слова критиков и некоторых биографов художника, связывающих эти портреты Тропинина с его склонностью к тишине, покою и даже лени, в чем якобы проявлялся и «типично московский» характер. Взятый наугад любой из тропининских портретов опровергает мнение, по недоразумению кочующее полстолетия из статьи в статью.
Как определенная задача, новый тип появляется впервые в так называемом «Портрете Булахова» 1823 года, который, видимо, и повинен в образовании ходячего мнения, ибо он более всех других подобных портретов действительно покоен. Певучая, чуть ленивая мечтательность разлита во всей фигуре отдыхающего человека. Плавные ритмы пронизывают всю ее — от свободно вьющихся каштановых прядей на лбу до мягко изогнутой правой руки, спускающейся со спинки стула.
Композиция портрета Булахова почти в зеркальном отражении повторяет портрет художника Майкова, исполненный Тропининым двумя годами ранее. Вглядываясь же в фактуру самого холста, в живописную поверхность, легко заметить, что в основе изображения также лежит четкий проработанный рисунок. Однако линия здесь как бы сбита, стушевана системой смелых, открытых мазков, лежащих на поверхности. Быть может, зоркий художник увидел в натуре рефлексы и, еще не отдавая себе в том отчета, предвосхитил новую систему живописи, в которой рефлексы займут столь важное место. Пятна краски, зеленой и светло-серой, белой, розовой и коричневой, не превращаются целиком в цвет изображенных предметов. Они, как мозаика, образуют игру своеобразных, мягко звучащих тонов. Ни в одном другом произведении Тропинина ни раньше, ни позднее мы не встретимся с подобным живописным решением. Нигде больше на его полотнах краска не сохраняет так откровенно свою фактуру, нигде она не существует так независимо от формы предметов.
Возможно, для художника это было средством выразить свои чувства к неизвестному нам Булахову? Булахову ли? Эта фамилия написана на подрамнике портрета. Однако ко времени его поступления в Галерею никто уже не знал, кого он изображает. По году создания самой вероятной моделью для портрета мог быть замечательный певец Петр Александрович Булахов. Под этим именем портрет воспроизводился неоднократно, пока сотрудница Третьяковской галереи Е. Н. Чижикова не обнаружила, что в паспорте артиста, в графе описания внешности значилось: «брюнет с черными глазами». Тропининым же изображен темно-русый и светлоглазый человек. Итак, портрет переходит в ряд «неизвестных». Но поиск должен быть продолжен. Судя по качеству портрета, едва ли не самого вдохновенного в творчестве художника, изображенный на нем не был безразличен Тропинину, и его имя может стать существенным добавлением к творческой биографии живописца.
Тип «домашнего», непринужденного изображения полюбился москвичам, и они часто, заказывая Василию Андреевичу свои портреты, просили написать их просто, как они есть, в халате.
Именно такая задача была поставлена перед Тропининым С. А. Соболевским — заказчиком знаменитого портрета Александра Сергеевича Пушкина.
Портрет А. С. Пушкина, исполненный в 1827 году, вскоре был подменен и пропадал до 1856 года, когда его купил известный московский собиратель и поклонник искусства Василия Андреевича князь Михаил Андреевич Оболенский. Портрет был освидетельствован автором, который его и признал. Однако, понимая всю ответственность свою перед будущим, Василий Андреевич, по словам мемуариста [37], подновлять портрет наотрез отказался, только бережно вымыл полотно и покрыл свежим лаком, говоря, что не может коснуться кистью того, что было написано в молодые годы, в присутствии самого Пушкина, под живым впечатлением встреч и бесед с ним.
История исчезновения портрета, породившая обширную литературу исследовательско-детективного характера, до сих пор достоверно не выяснена. Сам же портрет из семьи Оболенских поступил в Третьяковскую галерею, а впоследствии был передан во Всесоюзный музей А. С. Пушкина.
По обыкновению своему, для первого знакомства с Пушкиным Тропинин пришел в дом Соболевского на Собачьей площадке, где тогда жил поэт. Художник застал его в кабинете возившимся со щенками. Тогда же и был, видимо, написан по первому впечатлению, которое так ценил Тропинин, маленький этюд. Долгое время он оставался вне поля зрения исследователей. Только почти через сто лет, в 1914 году, его опубликовал Н. М. Щекотов, который писал, что из всех портретов Александра Сергеевича он «наиболее передает его черты… голубые глаза поэта здесь исполнены особенного блеска, поворот головы быстр, и черты лица выразительны и подвижны. Несомненно, здесь уловлены подлинные черты Пушкина, которые по отдельности мы встречаем в том или другом из дошедших до нас портретов. Остается недоумевать, — добавляет Щекотов, — почему этот прелестный этюд не удостоился должного внимания издателей и ценителей поэта»[38]. Объясняют это сами качества маленького этюда: не было в нем ни блеска красок, ни красоты мазка, ни мастерски написанных «околичностей». И Пушкин здесь не народный «вития», не «гений», а прежде всего человек.
И вряд ли поддается анализу, почему в однотонной серовато-зеленой, оливковой гамме, в торопливых, будто случайных ударах кисти почти невзрачного на вид этюда заключено такое большое человеческое содержание. Перебирая в памяти все прижизненные и последующие портреты Пушкина, этот этюд по силе человечности можно поставить рядом лишь с фигурой Пушкина, вылепленной советским скульптором А. Матвеевым. Но не эту задачу поставил перед собой Тропинин, не такого Пушкина хотел видеть его друг, хотя и заказывал изобразить поэта в простом, домашнем виде.
Идея портрета была выражена художником в карандашном эскизе. Словно из раскрывшегося бутона горделиво взметнулась голова поэта, поддерживаемая мягко-упругими крыльями распахнутого ворота. Богато задрапированная складками халата фигура полна величия и напоминает изваянные Федором Шубиным бюсты государственных деятелей екатерининской поры, которые, в свою очередь, имели прообразом портреты римских императоров. В беглом, незаконченном наброске Тропинина улавливается отзвук их царственного величия. Да, в оценке художника Пушкин был «царь-поэт». Но он был также народным поэтом, он был своим и близким каждому, и в легких штрихах тропининского карандаша нельзя почувствовать холод и жесткость мрамора. Гармоническое изящество этого рисунка можно сравнить с очарованием пушкинского стихотворного ритма.
Величайшая заслуга Тропинина и его мастерства заключалась в том, что художник в окончательном портрете не уронил великости идеи и одновременно сохранил живое ощущение натуры. «Сходство портрета с подлинником поразительное», — писал по окончании его Полевой, хотя и отмечал недостаточную «быстроту взгляда» и «живость выражения лица», изменяющегося и оживляющегося у Пушкина при каждом новом впечатлении.
В портрете все до мельчайшей детали продумано и выверено, и в то же время ничего нарочитого, ничего привнесенного художником. Даже перстни, украшающие пальцы поэта, выделены настолько, насколько придавал им значение в жизни сам Пушкин.
Среди живописных откровений Тропинина портрет Пушкина не поражает звучностью своей гаммы. На сероватом фоне темно-каштановые кудри поэта обрамляют его, вероятно более светлое, чем в натуре, лицо с ясными почти синими глазами, оттененное белизной рубашки. Лейтмотив колорита развивается далее в одежде: коричнево-сизом халате с серо-синими отворотами. Художник отказывается от зрительного пиршества во имя простой и наполненной правды. Для эмоционально-смысловой характеристики образа великого русского поэта Тропинин берет краски бескрайнего небесного простора и земли.
Однако как бы высоко мы ни ценили сегодня эту работу художника, понять его подвиг можно лишь в перспективе. Ко времени создания портрета общественный подъем, связанный с деятельностью декабристов, сменился мрачной реакцией. Черной тучей нависла над страной казнь пяти лучших ее сынов, отбросив тень на все царствование Николая I. После расправы над декабристами царю, казалось, нечего было опасаться. Из деревенской ссылки был возвращен А. С. Пушкин. 8 сентября 1826 года в сопровождении фельдъегеря «свободно, под надзором, не в виде арестанта» приехал он в древнюю столицу. Приезд Пушкина взволновал всю интеллигенцию Москвы, особенно молодежь, которой он представлялся «каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность». Словесность! — ибо только она одна еще допускала в те годы движение мысли, обмен мнениями. Пушкин поддержал желание университетской и архивной молодежи иметь в Москве свой научно-литературный журнал. И с января 1827 года с участием Пушкина стал выходить «Московский Вестник». Александр Сергеевич привез в Москву написанного в деревне «Бориса Годунова», так поразившего при чтении его друзей силой национальных характеров, глубиной постижения истории, народностью.
Герцен писал, что «первые годы, следовавшие за 1825-м, были ужасающие. Потребовалось не менее десятка лет, чтобы в этой злосчастной атмосфере порабощения и преследований можно было прийти в себя. Людьми овладела глубокая безнадежность, общий упадок сил… Одна лишь звонкая и широкая песнь Пушкина звучала в долинах рабства и мучений; эта песнь продолжала эпоху прошлую, наполняла мужественными звуками настоящее и посылала свой голос в отдаленное будущее» [39].
Эта оценка, данная деятельности Пушкина много лет спустя Герценом, была в какой-то степени предвосхищена Тропининым.
В его портрете Пушкин предстает во всей огромности своего значения для России, для народа. В нем уловлено величие духа поэта, выражена широта чувства и мысли. Это свидетельство высокого общественного сознания художника. И не удивительно ли, что вчерашний крепостной в своей оценке Пушкина оказался единомышленником революционера Герцена — лучшего и образованнейшего из людей того времени.
В работе над портретом Пушкина последний раз встречаются Тропинин и Кипренский, хотя встреча эта происходит не воочию, а спустя много лет в истории искусств, где, как правило, сопоставляются два портрета величайшего русского поэта, созданные одновременно, но в разных местах — один в Москве, другой в Петербурге. Теперь это встреча равно великих по своему значению для русского искусства мастеров. Хоть и утверждают почитатели Кипренского, что художественные преимущества на стороне его романтического портрета, где поэт представлен погруженным в собственные мысли, наедине с музой, но народность и демократизм образа безусловно на стороне «Пушкина» тропининского.
Так в двух портретах отразились два направления русского искусства, сосредоточенные в двух столицах. И критики впоследствии будут писать, что Тропинин явился для Москвы тем, чем был Кипренский для Петербурга.
Есть в творчестве Тропинина, как и в творчестве других современных ему художников, как и в самом русском искусстве, пласт, равным образом принадлежащий и Москве, и Петербургу, и всей России, — это произведения, в которых отразилась Отечественная война 1812 года.
Отечественная война! Как далеко распространилось в русской жизни ее влияние! До конца дней присутствовала она в сознании ее переживших. Но и после того события 1812 года, оживленные пером Л. Н. Толстого, продолжали свое действие, воспитывая и формируя в нарождающихся поколениях русский характер.
Среди памятников 1812–1814 годов один из самых впечатляющих принадлежит искусству живописца-портретиста.
«У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокий.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадон,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года» [40].
Сегодня 332 генерала глядят со стен Военной галереи Зимнего дворца, являя единственный в своем роде парад военной отваги и искусства. Галерея стала местом паломничества. Книги посвящаются ее описанию. В период же создания Галереи вокруг нее развернулась острая полемика. Время сгладило разногласия, и все определеннее звучит мнение, с благодарностью воздающее должное ее создателю — англичанину.
Да, сложилось так, что честь увековечения священной для русских памяти героев 1812 года досталась иноземцу. Небезынтересно разобраться в старом споре. Архивы помогают проследить ход работы по созданию Галереи, для которой царь в 1819 году выписал из Англии Джорджа Доу — портретиста, пользовавшегося уже большой известностью. В архиве хранятся списки генералов, которые докладывались царю на утверждение для передачи их художнику. Хранятся и списки написанных портретов.
В течение 1821–1824 годов Доу получал заказы отдельными списками, в которых значилось по нескольку имен. В дальнейшем поступали приказы на портреты отдельных генералов. По поводу иных, очевидно, числящихся в каком-то общем списке, но не включенных в отдельные заказы, Доу приходилось самому запрашивать царя через Главный штаб.
В архиве имеется и переписка с генералами о времени их прибытия в Петербург для позирования. В некоторых письмах герои сообщают о невозможности приехать в столицу по причине тяжелых недугов — последствий ранений, полученных на поле брани. Письмо Дениса Давыдова объясняет неудачу с его портретом, за которую пеняли Доу. Этот портрет не был написан с натуры. Давыдов просил прислать ему размеры полотна и эскиз позы для заказа своего портрета в Москве местному художнику. «Я не пожалею ни трудов, ни денежных издержек, чтобы он был насколько возможно более похожим», — пишет он. О посылке своего портрета, написанного в Москве, сообщает и Дмитрий Игнатьевич Гудович. Целый ряд генералов, таких, как Шестаков, Пейкер 1-й, Козачковский, Сабанеев и другие, находящиеся в самых различных городах России, также сообщают об отправке своих портретов. Из письма Дмитрия Игнатьевича мы узнаем, что его портрет в Москве писал «находящийся здесь живописец Кинели». Генерал, посылая его Доу, дает и свою оценку работе художника: «вблизи покажется не из лучших, но вдали совсем другое действие, а главное, что сходство имеет большое, что, полагаю, только и нужно для таковой кисти, какова г-на Даву».
Интересно письмо Николая Александровича Чичерина, характер портрета которого в Галерее дает основание считать, что оригинал был исполнен Тропининым. Чичерин пишет: «…три года как одержим болезнью, не позволяющей мне предпринять никакого путешествия», и что это лишает его «надежды когда-либо быть в Петербурге». «Но дабы выполнить волю государя, — пишет далее Чичерин, — столь лестную для русских офицеров, пригласил живописца снять у себя портрет, коли скоро будет кончен, доставлю его г-ну Дову для снятиях оного копии». Письмо это было отправлено 12 февраля 1823 года. Генерал не пишет имени художника, это и понятно — имя крепостного мастера, каким тогда еще был Тропинин, ничего не сказало бы ни английскому живописцу, ни начальнику Главного штаба, которому было приказано следить за ходом работы над Галереей… Материалы архива дают возможность предполагать авторство Тропинина и в оригинале портрета Александра Ивановича Талызина. Из материалов видно, что генерал-майор Талызин 2-й жил в Москве у Арбатских ворот в собственном доме. Туда-то и было послано ему приглашение приехать в Петербург для писания с него портрета 21 февраля 1825 года. Однако в списке генералов, портретов которых и в 1826 году все еще не было в Галерее, мы опять находим имя Талызина. Вероятно, уступая повторным требованиям Главного штаба, Талызин послал наконец в Петербург свое изображение.
Таким образом, Доу не был единоличным создателем Галереи — он работал в значительной части по оригиналам, исполненным различными художниками. Кроме того, Доу имел русских помощников — несчастных молодых живописцев В. А. Голике и А. В. Полякова, имена которых долгое время значились лишь в архивах. На их плечи легла большая часть трудоемкой работы над портретами второго и третьего планов, в то время как Доу взял на себя главным образом импозантные изображения нижнего ряда. Его кисти принадлежит около ста полотен.
Явной несправедливостью было бы отказать Военной галерее и ее создателю в художественных достоинствах. Талант Доу придал всему довольно разнородному комплексу портретов, исполненных разными мастерами, единство ансамбля и заставил звучать его торжественно и приподнято. Однако для Доу Отечественная война 1812–1814 годов была суммой сражений, успешно одержанных русскими полководцами, генералами и офицерами. Поэтому, быть может, так и остался непонятым им образ Дениса Давыдова, изображенного на портрете с дико сверкающими глазами, со зверским выражением лица.
Не интересовался Доу и существующей в России традицией портретной живописи, достигшей в то время необычайной высоты и выдвинувшей русское искусство на первое место в мире.
Доу не принадлежал к тем художникам, которые, подобно Растрелли, Кваренги, Фальконе и другим иностранным мастерам, нашли в России вторую родину, которые сердцем художника почувствовали смысл, характер и пафос русской жизни и развивающейся в России художественной культуры. Созданные этими мастерами творения вошли бесценным вкладом в мировое искусство как проявление русской национальной школы, и память об этих художниках живет в нашем народе наряду со своими, русскими мастерами. Доу же приехал в Россию для обогащения. И печать деляческого подхода лежала на всей его деятельности. Блестящие, талантливые портреты Доу, поражающие смелостью кисти, сочностью колорита, силой выражения, при внимательном изучении во всей совокупности обнаруживают полный отрыв от той реальной русской обстановки, в которой жили и действовали герои. Доу не понимал особенностей русского национального характера, да и не желал их понимать. Он не понимал также гуманной, освободительной сущности Отечественной войны и ее значения в жизни народа, что прекрасно видели русские люди, в чем отдавали себе отчет декабристы, что всем своим сердцем ощущали русские художники, изображая участников 1812 года и современников, его переживших. Характерно, что ни один из созданных Доу портретов не может служить иллюстрацией к «Войне и миру» Л. Толстого.
Поэтому-то патриотически настроенная часть русской художественной общественности, такой отзывчивой к истинному искусству, в штыки приняла Доу. Ее шокировал явно предпринимательский характер деятельности англичанина, его недобросовестность в исполнении святого для русского народа памятника великим событиям и людям, а также пугала опасность легкого подражания броскому и нарядному почерку Доу, которому поддались некоторые русские мастера. К ним никогда не принадлежал Тропинин. Напротив, в журнальной полемике, развернувшейся вокруг Доу, Тропинин, наряду с Кипренским и Варнеком, противопоставлялся англичанину как представитель национальной русской школы. Таким образом, уже современники отмечали противоположность творческих методов Тропинина и Доу. В то время как портреты Доу несли какую-либо одну, сильно преувеличенную черту характера, иногда почти произвольно приданную художником тому или иному человеку в ущерб глубине и проникновенности портретного образа, Тропинин стремился выявить и обнаружить гуманные черты изображаемых людей, их нравственное совершенство.
Тема «1812 года» прошла одним из лейтмотивов сквозь все творчество Тропинина. Он писал портреты русских воинов на протяжении всей жизни. Далеко не все они теперь известны, многие сохранились лишь в набросках, об иных остались упоминания в каталогах. Но и то, что сохранилось, представляет замечательный памятник не только отдельным героям, но русской армии, ее славным традициям, заложенным Суворовым и Кутузовым, развитым декабристами. Это еще одна Галерея 1812 года, пока еще не собранная воедино, в какой-то части безвозвратно утерянная или еще не опознанная.
По сравнению с монолитной одноплановостью Галереи Зимнего дворца эта соединяемая в уме Галерея будет отличаться разнообразием замыслов и разнохарактерностью их воплощения.
Рядом с жанровыми дорожными впечатлениями, занесенными в путевой альбом, — портреты-памятники погибшим героям. Такие, как изображение Багратиона, издали следящего за полем боя, как поэтичное надгробие юного Артемия Лазарева, представленного в глубокой задумчивости опершимся на эфес сабли. И хоть полотна эти не относятся к лучшим достижениям художника (Тропинин не любил писать посмертные портреты. Не видя перед собой живой натуры, он, по его словам, «терялся»), однако, выполненные в 1810-х годах, они несут в себе все живописные достоинства, свойственные раннему периоду творчества художника. В те же годы, по свидетельству Рамазанова, был написан и дворовый человек с пистолетом — партизан 1812 года. Картина не сохранилась. Но судить о ней дает возможность копия. Поколенная фигура курчавого юноши в полушубке, замершего в напряженном ожидании врага, предваряет ряд народных типов, которые будут созданы в последующие годы.
В 1823 и 1824 годах, когда Тропинин некоторое время жил в Петербурге, слава Доу была очень высока, и Тропинин, безусловно, должен был видеть многие произведения прославленного мастера, Однако явным недоразумением явилась попытка некоторых биографов представить Тропинина подражателем Доу.
Уже после Петербурга, а значит и знакомства с искусством Доу, в 1825 году Тропинин пишет сподвижника Суворова, ветерана многих войн, доживающего свой век в Москве, Леонтия Яковлевича Неклюдова, однако ничего напоминающего манеру Доу в нем нет. Портрет очень близок к Кипренскому, к глубокому внутреннему романтизму его военных портретов 1820-х годов. Добродушие и сердечность Неклюдова не могут скрыться под суровой внешностью старого воина.
Гуманная доброта отличает и портрет Алексея Алексеевича Тучкова, также участника войны 1812 года и брата двух Тучковых, оставивших свои жизни на полях Отечественной войны.
Добродушие вовсе не обязательный признак портретов, исполненных Тропининым. Это черта русского характера, близкая и понятная художнику, которую он стремился подчеркнуть в своих моделях. Но она отнюдь не привносилась извне, она всегда глубоко органична для изображенных. Мы не найдем ни доброты, ни сердечности в изображениях Ираклия Ивановича Моркова. Любопытно, что портрета его, начальника московского ополчения, нет в Военной галерее Зимнего дворца. Когда утверждались списки генералов, царь вычеркнул его имя. Обстоятельство это, видимо, немало должно было огорчить Ираклия Ивановича, который оставался в опале и после 1812 года.
На повторном запросе о портрете Моркова стоит пометка «высочайшего соизволения не последовало». Другими словами, Александр I просто исключил неугодного ему генерала из состава героев 1812 года. Вероятно, это не было простой прихотью самодержца. Роль московского ополчения, хотя и состоявшего при самом Кутузове, в большинстве определялась вспомогательными обязанностями при сопровождении пленных и охраной транспортов. При переходе через Березину Александр I отпустил ополченцев по домам, мотивируя это разорением, которому подверглась Московская губерния. Правда, многие офицеры при этом по желанию были записаны в регулярные полки. По окончании войны Морков получил в награду Андреевскую ленту и до конца своих дней носил мундир ополченца. Высмеивая эту прихоть графа, москвичи говорили, что он воспользовался войной, чтобы «не выходить из патриотического халата» [41].
Крепостной живописец в своем старательно написанном портрете, который хранится в Третьяковской галерее, внешнего молодечества своего господина не скрыл. Приземленная прозаичность образа, несмотря на гладкость и особую старательность письма, одетого во все свои регалии генерала особенно явственна при сравнении его с легким поэтичным наброском ополченца со знаменем. Кажется, будто с этого рисунка, как с натуры, списывал Толстой чистые и поэтические грезы Болконского, когда тот со знаменем в руках шел под пулями впереди солдат. Сопоставление рисунка Тропинина с близким по композиции портретом Доу еще раз дает возможность убедиться в несоизмеримости внутренней наполненности искусства двух художников.
Тропининские портреты генерала И. И. Алексеева, князей Урусова и Чичерина, известные по копиям, находящимся в Военной галерее, однотонны, бестемпераментны и сухи. Совершенно иное впечатление производят подготовительные рисунки к ним. В них ощущение энергии и силы передано свободным штрихом, игрой светотени. Вместе с тем эта энергия всегда сдержанна, как бы остановлена сосредоточенной глубиной мысли.
В середине 1830-х годов был написан великолепный портрет гусара Мосолова в зеленой шинели, ярко-синем мундире, с кивером из белых и желтых перьев в руке. Бобровый воротник оттеняет прекрасное лицо молодого воина. Красота внешнего облика, блеск живописного мастерства здесь являются средством передать красоту нравственного долга и достоинство русского офицера. И юный красавец гусар Мартынов, позировавший художнику в счастливую пору его творчества, в 1824 году, и видавший виды старый солдат, написанный Тропининым уже на склоне лет, в 1843 году, — все они несут в себе знак пережитой ими героической эпохи. Разные на первый взгляд, портреты людей, послуживших ратному делу, объединены общей идеей верности воинскому долгу, которая видна и в обликах изображенных и в их особой выправке.
Окидывая взглядом многочисленные тропининские портреты, созданные в последние годы, где на отворотах сюртуков или на шинелях краснеют ленточки медалей Отечественной войны или Георгиевские кресты, полученные под Бородином, Смоленском или у Ватерлоо, теперь уже не найти прототипов гусара Давыдова. Не гусарская молодецкая удаль, не щегольство мундиров, но сосредоточенная мысль заботит эти столь же мужественные, сколько и добросердечные лица. Будто вслед за победой на поле брани сознание высшей ответственности перед Отечеством легло на их плечи. Вот перед нами портрет Н. Н. Муравьева-старшего, начальника школы колонновожатых, из которой вышли первые русские революционеры. Он изображен на склоне лет, в штатском платье, но с орденами, как бы держащим речь перед своими питомцами. В облике его видна военная выправка, умная твердость, решительность, достоинство, но прежде всего безграничная доброта.
Портрет декабриста Михаила Федоровича Орлова, прошедшего зрелым воином по полям Отечественной войны [42] и завершившего ее дипломатической миссией в Париже, — кульминация героической портретной галереи Тропинина.
Заключительным ее аккордом может быть портрет Николая Николаевича Раевского-младшего — фамильная реликвия, переходившая по наследству к старшему в роде Раевских. И хотя во время Отечественной войны он малым ребенком лишь собирал грибы в лесу, где шло сражение, а от французской пули пострадали лишь его панталоны, Раевский-младший также был взращен 1812 годом, как и годившийся ему в отцы его родственник М. Ф. Орлов. Обоих их от ратных дел долг привел к устроению Отечества. Орлов, следуя декабристской программе, просвещал солдат в духе свободолюбия, Раевский спустя много лет занимался устройством разоренной войнами южной оконечности России.
В годы, когда писались портреты, первый в 1828-м, второй в 1842 году, деятельность обоих была насильственно прервана. Уволенные от службы, находящиеся в опале, они позировали художнику в гражданском платье, с немногими из присвоенных им ранее орденов. Но для Тропинина они оставались олицетворением высшего служения Государству и Народу. Гражданственность — вот самое точное слово для определения обоих портретов. И с ними рядом в творчестве Тропинина уже не столь исключителен и одинок знаменитый портрет Александра Сергеевича Пушкина.
Портрет Александра Сергеевича Пушкина был самым значительным в искусстве Тропинина 1820-х годов, искусстве, так высоко поднявшемся на гребне общей волны русской художественной культуры декабристской поры. В течение второй половины 1820-х и начала 1830-х годов Василий Андреевич много работает, галерея его портретных образов продолжает пополняться. Однако гражданственные нотки в них звучат все менее явственно, уступая место индивидуально-портретной характеристике человека. Художник поэтизирует индивидуальные качества, особенности характера.
В прекрасном портрете друга Тропинина Ивана Петровича Витали, портрете, казалось бы, полностью совпадающем по своему замыслу с аналогичными портретами 1820-х годов, в частности с портретом гравера Николая Ивановича Уткина, где Витали также изображен в своей мастерской, на первый план выступает не одухотворенность скульптора, поглощенного работой, но сердечное радушие гостеприимного хозяина, приглашающего полюбоваться своими произведениями. Индивидуальные черты характера оказались сильнее творческой характеристики художника.
Любимая ученица Тропинина Любовь Степановна Бороздна также представлена на портрете перед мольбертом, с палитрой и кистями в руках. Однако и здесь творческое начало отступает на задний план перед чисто женским обаянием юной модели.
Не случайно теперь, в годы свирепствовавшей николаевской реакции, когда будто ураганом смело всякое открытое проявление общественной жизни и все замкнулись в узком кругу только очень близких людей, в эти годы в портретах Тропинина акцент перемещается на женские образы. Возвращается нежная грация живописных сочетаний. Лучшим произведением этого времени явился портрет Ершовой с дочерью. Спокойная радость и чистота материнского чувства, кажется, пронизывают каждый сантиметр этого холста, присутствуют в каждом мазке кисти художника, диктуют ему нежнейший рисунок композиции двух фигур, гармоничную гамму красок, сочетающих приглушенно-зеленоватый цвет полыни в платье матери, опушенном соболями, с легким белым платьем дочери, украшенным бледно-розовыми бантами. Матовая поверхность лица матери и нежно розовеющее личико девочки, будто освещенное влажным блеском глаз, пушистая мягкость каштановых кудрей, бархат, мех, кисея переданы с поразительным мастерством. Однако полотно это более удивляет совершенством исполнения, нежели захватывает силой и глубиной творческого воодушевления. Оно остается портретом частной семьи, интересным памятником эпохи.
Не надо думать, что привлекательность Бороздны и Ершовой с дочкой на полотнах Тропинина шла вразрез с жизненной правдой, что в них художник кривил душой, идеализируя натуру. Тропинин всегда оставался принципиальным и в своей интерпретации образа исходил из самой жизни. Достаточно вспомнить одно из самых живописных его полотен этого времени — так часто воспроизводимый портрет Зубовой[43], почти иронический по своей характеристике образ престарелой модницы. Именно в связи с ним хочется привести рассказ самого художника, записанный его ученицей: «Художник… должен быть хозяином своего дела. Нельзя позволять и соглашаться на все требования снимающего с себя портрет. Вот вам пример!» И он показал нам портрет уже очень пожилой женщины, но во всей посадке, в изысканности наряда видно было желание молодиться: мелкие букли украшали ее лоб; огромный бархатный малиновый ток со страусовым белым пером был надет на голову; черное бархатное платье и соболий палантин (мантиль — шарф), из-под которого была заметна обнаженная шея и руки с разными драгоценными украшениями. «Вот, — сказал Василий Андреевич, — этот портрет остался у меня. Ей хотелось написаться совершенно с открытыми грудью, руками и талией. Я самопроизвольно накинул на нее соболь, чтобы скрыть нравственное безобразие старухи; она рассердилась и не взяла своего портрета, а я не согласился его выпустить из своей мастерской в неприличном виде на посмешище публики»[44].
Уже к 1820-м годам закончилось формирование творческого метода художника, основанного на свободном владении живописной техникой, воспитанной годами копирования и изучения старых мастеров и одновременно настойчивым наблюдением натуры.
В следующем десятилетии кисть Тропинина приобретает особую свободу и широту, краски ложатся легко и непредвзято. Художника уже не ограничивают те или иные приемы и правила. Они теперь соблюдаются как бы по инерции и не сдерживают, не ограничивают мастера.
Акцент в 1830-е годы с законченных полотен перемещается на малоформатные портреты — этюды. Призванные ранее быть лишь подсобным материалом, они теперь определяют творческую «температуру». По вдохновенному мастерству исполнения и полноте выражения при минимальных средствах они значительно превосходят большие полотна.
В основе таких портретов-этюдов лежит первоначальное живое впечатление и непосредственный контакт с натурой, по-прежнему являющийся для художника сильнейшим творческим импульсом. Малоформатные произведения Тропинина ранее не привлекали внимания исследователей, да и сам художник, вероятно, видел в них прежде всего вспомогательный материал. Как правило, они остались не подписанными. Таковы портрет Джона Филда, опубликованный М. Ю. Барановской, портрет неизвестного и портрет Аркадия Ираклиевича Моркова из собрания Третьяковской галереи.
Психологизм всегда был чужд творчеству Василия Андреевича, однако на протяжении лет можно проследить периодическое обращение его к великому мастеру психологического портрета — Рембрандту. К системе рембрандтовского колорита с глубокой насыщенностью темных тонов Тропинин прибегал в тех случаях, когда модель требовала углубления во внутренний душевный мир, превалирующий по яркости и силе над внешним проявлением характера.
В конце 1820-х — начале 1830-х годов наиболее интересным произведением этого рода является портрет сибиряка Василия Марковича Яковлева. Высокого роста, с выразительными чертами лица, в свободной, типа армяка, одежде, с красным шарфом на шее, Яковлев, по свидетельству современника, был написан «экспромтом, в рембрандтовском тоне». То, что Тропинин не мог позволить себе в заказных портретах, где несведущие заказчики могли обвинить его в поспешности и небрежности, в этом, исполненном «по дружбе», как говорил художник, полотне явилось залогом выразительной цельности сильного и яркого образа. Однако подобные портреты, заставляющие вспомнить лучшие полотна 1810-х годов, теперь, в 1830-е годы, — редкость.
Мотивы Грёза, к которым периодически обращался Тропинин в оправдание ходячего мнения о нем среди московских любителей как о «русском Грёзе», теперь приобрели неприятное сентиментально-слезливое выражение. «Мальчик, оплакивающий умершую птичку» 1829 года свидетельствует о том, что и тема и ее трактовка полностью изжили себя и стали ложными.
Зато продолжение работы над типом простого трудового человека, типом, максимально приближенным к жизни, без условной идеализации натуры, приносит Тропинину успех. В 1829 году он пишет так называемый «Портрет матери», принадлежащий Тамбовскому областному художественному музею. Лишь условно можно назвать это произведение портретом, это жанровая картина, в которой устранено все, характеризующее какое-либо определенное лицо. Перед нами пожилая русская женщина. Голова ее повязана темным платком холодного красноватого оттенка, на плечах кирпично-красная шаль, скрывающая всю фигуру; лишь у горла изображенной видна узкая светло-сиреневая полоска домашней кофты. Женщина сидит у столика, на котором — забытое ею вязанье. Художник выделяет освещенное лицо, выражающее беспокойное напряжение, и крупную, натруженную руку на темном фоне одежды. Поза ее устойчивая, привычная. Так сидят у постели тяжелобольного, сидят часами, сидят неподвижно, исполненные забот и тревоги.
Сложный колорит картины, построенный на вариации одного цвета разной интенсивности — от темно-вишневого до совсем светлого розовато-сиреневого, сопутствует усложненной внутренней характеристике изображенной.
Контраст между покойной устойчивостью силуэта и беспокойным выражением лица сообщает изображенной внутреннюю напряженность. И это особенно бросается в глаза при сравнении с гармоническим покоем «Старика нищего», написанного шесть лет назад, в 1823 году.
«Портрет матери» [45] открывает новый ряд жанровых полотен, в которых задача предельно правдивой передачи жизни сочетается с задачами живописно-художественными. Человек умиротворенный, ограниченный узкими рамками повседневной домашней жизни, приходит на смену действенному человеку предыдущей эпохи.
Труд, каким он изображен в картинах Тропинина начиная с середины 1830-х годов, — спокойный и неторопливый, дает человеку удовлетворение, но лишен той радости, которой были полны «Кружевница» и «Золотошвейка»; в нем нет и вдохновения, наполнявшего когда-то обращенный к зрителю взгляд «Каменщика».
В картине «Старик, обстругивающий костыль» 1834 года впервые мы не видим глаз человека, тогда как на прежних полотнах именно глаза всегда главенствовали в изображении. Видимо, художник умышленно устранил все выходящее за рамки обычного, будничного. Здесь мы встречаемся с приемом, который впоследствии станет характерным для позднего творчества Тропинина: поверх легко и свободно, без детальной проработки написанного изображения нанесены тонкие белильные прожилки, с помощью которых акцентируется редкая бородка старика, морщины на его лице и руках.
Любопытен исполненный тогда же и большой неоконченный этюд под названием «Сплетница». Женщина на нем как бы косится на зрителя, улыбающиеся губы ее поджаты, жест руки нарочито-доверительный, как бы приглашающий послушать любопытную новость.
Этюд позволяет проследить живописную манеру художника от подмалевка в правой части холста до почти законченной головы и правой руки женщины. Поверх основного оливково-зеленого тона темной краской и белилами слабо намечены складки левого рукава, очертание руки, держащей какой-то предмет — карты или письмо. В одежде по теплому коричневому подмалевку положены широкие мазки более светлой на свету и темной в тенях краски, обозначающие складки ткани. Так же, только менее широкой кистью, легко прописана шаль на груди спокойного красного тона. Прозрачный слой жидко разведенных белил, оттененных сажей, передает тонкую белую ткань правого рукава. И по-прежнему гладко, лессировками написаны лицо и правая рука с как бы просвечивающей кожей. Хорошо видна последовательность наложения краски: темно-золотистой, прозрачной в тенях, плотной белой и розовой — на свету. Веки еще лишены ресниц, брови обозначены лишь просвечивающей полосой подмалевка, но карие глаза уже живут и хитро смотрят на зрителя. Мазочки чистой голубой, желтой и белой красок придают блеск гладко причесанным каштановым волосам; пятнышко красного рефлекса на гребне подчеркивает объем головы.
Такие отдельные яркие мазочки, при общей приглушенной тональности, несущие в себе новое отношение к живописному строю, встретим мы и в небольшом полотне, изображающем известный уже нам тип украинца с палкой. Видимо, картина эта явилась результатом каких-то важных для художника поисков, поэтому она подписана и датирована 1836 годом, хотя полотна такого типа Тропинин редко подписывал.
Быть предельно скупым в средствах выражения, класть краску на холст только там, где это совершенно необходимо, — этот тезис будто защищает художник другим своим небольшим полотном с изображением мальчика-живописца. Очищенная и промытая от многолетних наслоений, картина на первый взгляд показалась смытой по вине реставратора — так необычна манера письма художника, оставившего в подмалевке лишь слегка прописанными целые куски полотна. Однако именно эти части убедительно передают легкую прозрачную тень, падающую на лицо и фигуру мальчика. В освещенных же местах холст по-прежнему плотно прописан лессировками, тронут сочными бликами.
«Юный художник» — единственное из жанровых произведений, сохранившее черты высокой поэзии тропининского искусства 1820-х годов. В нем продолжает звучать оптимистическая устремленность в будущее «ранних мальчиков». Возможно, что созданный в начале 1830-х годов «Юный художник» явился в предвидении того нового большого дела, которое не могло оставить Тропинина равнодушным и которому он в следующие годы отдался со всей любовью и бескорыстием своей души. Это была педагогическая деятельность.
С 1 июля 1833 года в Москве официально начал действовать публичный художественный класс, одной из главных задач которого было развитие народных талантов, обучение искусству людей неимущих. А десять лет спустя Тропинин был избран в почетные члены Московского художественного общества за то, что он «без всякой обязанности, из особого усердия постоянно посещал класс и содействовал своими советами в его успехах». Во главе организации Московского художественного класса стал декабрист Михаил Федорович Орлов, для которого, ввиду невозможности продолжать военное и политическое поприще, искусство стало одним из главных занятий. Таким образом, передовое мировоззрение, революционная теория, унаследованные от декабристов, нашли свое продолжение в осмысливании и практике изобразительного искусства. Герцен в «Былом и думах» писал: «Москва входила в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами жизни».
В 1835 году, по случаю первого отчета художественного класса, Орлов выступил с целой художественной программой. В речи Орлова роль творческого воображения, вдохновенное претворение натуры художником, кругозор которого подготовлен и развит к восприятию прекрасного, противопоставляются «холодным советам опытности» и неосмысленной передаче натуры, как бы она ни была «хороша сама собой и искусно поставлена».
Говоря о подлинном художнике-творце, Орлов характеризует его так: «Артист зрелостью дарования и поэт силой воображения», который умеет «чертой выражать мысль и воображением одушевлять черты». Искусство, художественное образование представляется ему «делом государственным». «Живопись, — утверждает Орлов, — есть также язык, и язык красноречивый, выражающий истины для тех, кто умеет его понимать и им говорить».
Именно в эти годы Василий Андреевич является центральной фигурой московской художественной жизни — первым авторитетом среди ее живописцев. Поэтому то отличное от петербургского направление искусства, которое в эти годы зарождалось в Москве, неразрывно связано с именем Тропинина.
Мы располагаем немногими материалами о педагогической деятельности Василия Андреевича, но и это немногое чрезвычайно красноречиво. Вот что пишет один из первых учеников художественного класса, И. Тучнин, о Тропинине:
«Какой прекрасный человек, отец милосердный к ученикам, портретист великий, натуралист неподражаемый; авторитет, всеми любимый. Мы приходили к нему, он нас, учеников, принимал, как отец принимает детей, приехавших из учебного заведения на вакацию, радушно, ясно мы видели, что он ученика почитал за будущего художника-действователя. Показывал с любовью к ученику свои работы — и после приходил в класс и подходил к ученической работе как знакомый с теплым словом о живописи его… Василий Андреевич Тропинин часто приходил и говорил на ученическую работу ученику: хорошо, хорошо у вас — в особенности вот это место, и укажет где, — а потом ласковым голосом скажет: а вот тут поправьте немножко, вот таким колером, — и показывал на палитре колер, — иногда брал у ученика кисточку, велит держать палитру и составляет колер и тронет работу, говоря: вот так продолжайте; в другой раз приду — у вас лучше будет; вот тут это поправьте и вот это поотчетливее, а выходит у вас хорошо… То скажет: начните теперь новое, а тон пригляделось вам, но вышла хорошенькая вещь… Все места похвалит и все места велит поправить и окончательно скажет лекцию о живописи. Его приятную краткую авторитетную речь мы любили, а по уходе его… охотно стараемся к его второму приходу получше написать…» [46].
Случай сохранил нам некоторые сведения о советах, которые Тропинин давал начинающим художникам. В начале 1830-х годов его друг Яков Аргунов — представитель славной семьи крепостных художников — привел к нему свою ученицу. Бедная воспитанница самодурки барыни, крепостная по положению и барышня по воспитанию, Татьяна Александровна Астракова стала впоследствии известна как близкий друг семьи Герцена. Она оставила воспоминания о Герцене и его жене, дошедшие до нас в пересказе Пассек [47]. Ей-то и принадлежат интересные записки о посещении мастерской Тропинина и о советах его молодым художникам[48].
Астракова пишет, что Яков Иванович Аргунов ей всегда рассказывал «чудеса» о «таланте и прекрасных качествах» души Василия Андреевича. «Старайтесь хорошенько! Я вас свожу к Василию Андреевичу Тропинину; там вы насмотритесь и научитесь многому», — говорил он. И вот наконец Астракова, совсем молодая, почти девочка, глотая от волнения слезы, — у Тропинина.
«Из маленькой комнаты вышел в гостиную Василий Андреевич… передо мною стоял пожилой человек (так мне тогда казалось), среднего роста, с умною, открытою физиономией, в очках, с добродушной улыбкой, в халате, с палитрой в руке… „Вы меня извините, барышня, что я в халате, но я усвоил это платье: в нем свободнее работать, да уж и принимаю свою братию, художников…“ Мы вошли в маленькую комнату с одним окном, где по стенам стояло и висело множество начатых и оконченных портретов». Рассказала Астракова, как, рассматривая ее рисунки и портреты, подробно, штрих за штрихом, Василий Андреевич толковал, что хорошо и что дурно, и почему. «Каждое прикосновение кисти проследил он и тотчас толковал, что нужно избегать, чего держаться. Чтобы поправить кисть, он советовал пописать с хороших оригиналов (которые сам присылал мне)… А больше всего советовал писать с натуры и подражать ей точнее, сколько сумею. Вот некоторые из его советов: „Лучший учитель — природа, — говорил Василий Андреевич, — нужно предаться ей всей душой, любить ее всем сердцем, и тогда сам человек сделается чище, нравственнее, и работа его будет спориться и выходить лучше многих ученых“. Он советовал: „…всегда, постоянно, где бы вы ни были, вглядываться в натуру и не пропускать ни малейшей подробности в ее игре“».
«Не упускайте из вида, что в портрете главное — лицо, — говорил он, — работайте голову со всем вниманием и усердием, остальное — дело второстепенное. Обращайте внимание при посадке для портрета кого бы то ни было, чтобы это лицо не заботилось сесть так, уложить руку этак… постарайтесь развлечь его разговором и даже отвлечь от мысли, что вот он сидит для портрета». «Никогда не должно укладывать, устраивать что-либо в платьях, а, приглядевшись в первый сеанс к натуре, бросайте на болван платье так, чтобы складки легли возможно естественно».
Астракова свидетельствовала, что Василий Андреевич наотрез отказывался от частных уроков и вообще от платы за помощь и руководство молодым живописцам. «Я люблю живопись и всегда охотно помогу и словами и делом тому, кто искренне желает изучить ее. Возмездия я за это не возьму ни с кого — это святотатство», — говорил он. Однако различал, кто истинно нуждается в его советах, кто попусту отрывает от дела.
Вместе с тем художник не мог пройти мимо, если чувствовал, что начинающему живописцу нужна его помощь. Рамазанов приводит рассказ Петра Михайловича Боклевского, который «как-то, гуляя в Сокольниках, увидел в окне маленького домика халатника-мальчика, писавшего масляными красками турку с литографии Ястребилова, и тут же у окна встретил старика очень почтенной наружности, который обратился к мальчику со словами: „Зачем ты все флейсом пишешь? Постой, я тебе покажу!“ С этими словами старик вошел в домик, где писал мальчик, и, сев на его место, как будто не по доброй воле, а по необходимости, взял маленькие колонковые кисточки, подмалевал лицо пятнисто, как бы мозаично, — и голова турка вдруг ожила. Боклевский, наблюдавший за всем этим, мучился любопытством узнать имя художника, наконец не выдержал и, обратясь к почтенному старику, спросил: „Позвольте узнать вашу фамилию?“ „Тропинин“, — отвечал тот. „А ваша фамилия?“ — „Студент Боклевский“. — „Тоже занимаетесь, может быть, живописью?“ — спросил Василий Андреевич. „Акварелью“, — ответил Боклевский и поспешил вынуть из бывшего с ним портфеля акварельную головку цыганки… Тропинин сделал на нее несколько замечаний». Впоследствии Боклевский исполнил сангиной превосходную копию с автопортрета Тропинина.
Все отношения Тропинина к начинающим художникам говорят о его горячей, кровной заинтересованности в судьбе русского искусства, от которого он не отделял себя.
Руководя учениками изо дня в день, постоянно бывая в классах, Тропинин не оставлял в покое и учителей. Рамазанов приводит слова художника к преподавателям: «Ученики-то вот в классах одни, а вы, получая здесь жалование, разъезжаете по городу на посторонние уроки!» Бывая на занятиях и постоянно наблюдая за учениками, Тропинин делал все это по своему личному побуждению, не числясь официальным преподавателем. Василий Андреевич соглашался поступить в класс и, несмотря на скудность его средств, брался преподавать совершенно бесплатно, поставив единственным условием, чтобы за казенную квартиру ему не пришлось платить более двухсот рублей в год, которые он платил, живя на Ленивке. «Тогда буду заниматься с учениками, и из класса меня не выгоните», — говорил он. Однако некоторых из преподавателей, и прежде всего помощника директора А. С. Добровольского, страшила перспектива постоянного надзора со стороны честного, принципиального Тропинина, и он ответил Василию Андреевичу, что условия его приняты быть не могут.
Но Тропинин, и не числясь преподавателем, до конца дней продолжал по мере сил следить за классом, а потом и за Училищем, помогая его ученикам и советами и своим примером. «Он был так же полезен классу, что и законный преподаватель», — свидетельствует тот же Тучнин. А принимая во внимание, что в профессиональном отношении Тропинин был значительно выше «законных» учителей, то роль его в воспитании будущих художников надо признать особенно значительной. В Училище, очень бедном подлинными художественными произведениями, картины Тропинина служили многие годы оригиналами для копирования.
Тропинина в Московском Училище застал еще В. Г. Перов, поступивший туда в 1853 году. Преподаватели Училища В. С. Добровольский, И. Т. Дурнов, К. И. Рабус были близкими его друзьями. В совместных беседах, в тесном общении вырабатывались их взгляды на искусство, их методы работы, которые положили основание новой, более прогрессивной по сравнению с Петербургской Академией художеств системе обучения. И хотя имя Тропинина не значилось в протоколах совета Училища, когда принималась и обсуждалась новая программа, в ней нашли отражение и его мысли. Выработанная им система преподавания, в основе которой лежало изучение натуры, вошла в повседневную практику Училища. В 1850-х годах твердо сложившаяся система взглядов на искусство живописи, обоснованное художественное мировоззрение Тропинина являлись опорой для передовых преподавателей Училища в их борьбе с проявлениями позднего классицизма, за естественность и простоту искусства. Таким образом, базой для возникновения московской школы в живописи явилось, с одной стороны, демократическое и реалистическое искусство Тропинина, а с другой — передовое мировоззрение прогрессивной части русского общества, сформировавшееся в первой четверти XIX века.
Согласно теории, выдвигавшейся Орловым, искусство не только призвано доставлять наслаждение и развивать изящные чувства — оно дело государственное и служит просвещению. Если с этой точки зрения проанализировать творческий метод Тропинина, то станет ясно, что не в «угоду безвкусным заказчикам» приукрашивал он в портретах своих современников, а исходя из своего понимания идеала, глубоко веря в благотворную силу искусства.
В декабре 1835 года в Москву проездом из-за границы в Петербург приехал Карл Павлович Брюллов. Любители искусства были хорошо осведомлены об успехах в Риме его картины «Последний день Помпеи», где художник приравнивался к великим старым мастерам, о триумфе, которым сопровождалась демонстрация картины в Париже. Приезд его вызвал небывалое воодушевление не только среди московских любителей искусства, но и во всех столичных гостиных.
Это событие послужило поводом для ряда воспоминаний и записок, из которых узнаем мы и кое-какие подробности о жизни Тропинина. Вот что пишет Егор Иванович Маковский, любитель искусства, занимавший должность бухгалтера Управления Кремля: «С переездом Карла Павловича ко мне в Кремль начинается совершенно новая жизнь. Я был в приятельских отношениях с известным академиком Василием Андреевичем Тропининым, жившим тогда у Каменного моста, в доме г. Писарева. Мы навестили художника, и Карл Павлович стал чаще посещать Тропинина, где всегда без закуски нас не отпускали» [49].
В последний год жизни, поселившись в собственном домике в Замоскворечье, с грустью вспоминал старый художник дом на Ленивке, где прошла половина его жизни, целиком отданная искусству. «Да и дверей-то тех нет, помните…» — говорил он пришедшему его проведать Рамазанову. Двери тропининской квартиры были сплошь исписаны дорогими его сердцу именами художников и друзей, не застававших хозяина дома. Чаще других здесь повторялись надписи крупными буквами: «Был К. Брюллов», «Был Витали». Не было у дверей лакея, не было заведено оставлять визитные карточки.
Рассказал Маковский и о том, что в честь Брюллова Тропининым был дан званый обед, на котором присутствовали кроме Маковского с женой семья художника И. Т. Дурнова, И. П. Витали, преподаватели Московского художественного класса, братья А. С. и В. С. Добровольские и К. И. Рабус, а также архитектор А. Тюрин и другие друзья Василия Андреевича. Затем такой же обед был у Витали и в доме Маковского.
Во время частых встреч Тропинина и Брюллова, в присутствии друзей и художников, они занимались рисованием. Об этом свидетельствует, в частности, набросок головы Витали, сделанный Тропининым, чрезвычайно похожий на известный портрет скульптора, нарисованный в 1836 году Брюлловым. Смотрели картины. Тропинин многие свои работы, бывшие в Москве у разных владельцев, просил привезти к нему и показывал их Брюллову. Они слушали также музыку, так как и Брюллов и Тропинин были большими ее любителями. Жена Маковского, красавица Любовь Корниловна, прекрасно пела. Иван Тимофеевич Дурнов имел приятный тенор и страстно любил русский романс. Возможно, что на одном из таких вечеров был исполнен рисунок прекрасной, задумчиво склоненной головы Брюллова. И жаль, что не он впоследствии лег в основу большого живописного портрета. Образ же Любови Корниловны — матери будущих художников Маковских — мог навеять Василию Андреевичу сюжет картины «Гитаристка», исполненной в 1839 году.
На вечерах часто присутствовал и друг Тропинина — бухгалтер Московского Малого театра Павел Михайлович Васильев, который играл на гитаре. Он и изображен с гитарой в руках на великолепном портрете, принадлежащем Государственному Русскому музею. Портрет этот очень понравился Брюллову, который тут же, видя натуру, отметил его поразительное сходство. В это время художники много говорили об искусстве.
В записях племянника Л. С. Бороздны [50], которая после обучения у Тропинина брала уроки у Брюллова в Италии, есть сообщение о существующей будто бы у наследников Василия Андреевича переписке, где Брюллов и Тропинин «обмениваются мыслями о художестве вообще и в России». Автор записок пишет, что «эта бы переписка заставила упасть мнение… о невозможности талантам и искусствам развиваться в России».
Проверить сведения об этой переписке пока не удалось, но есть основание предполагать, что речь может идти не о письмах, а о записи бесед художников, сделанных третьим лицом. Известно же лишь об одном письме [51], написанном Брюлловым Тропинину, в связи с успехами Витали в Петербурге. На это письмо Тропинин не ответил, говоря, что ему легче написать десять портретов, чем одно письмо. Текст же письма Карла Павловича звучит действительно как продолжение ранее начатой беседы: «Да… я задыхаюсь от восторга, что, наконец, не одна протекция, а истинный талант может быть уважаем и в России. Радуйтесь — настанет время, что и матушка-Москва может погордиться своими детушками». Возможно, что запись бесед двух художников была сделана самой Л. С. Бороздной, которая и отдала затем рукопись Тропинину, как передавала она ему письма из Италии от живущих в Риме русских художников. Ее записка Тропинину с сообщением о пересылке ему двух писем Александра Иванова, рассказывающего о выставке в Риме и о своих трудах, хранится среди рисунков художника.
Знаменитый творец «Последнего дня Помпеи» сам был со всем пылом своей романтической натуры в восторге от Василия Андреевича. «Целую вашу душу, которая по чистоте своей способна все понять вполне… кто, кроме вас, поймет меня…» — писал Карл Павлович Тропинину. По словам Маковского, он отдавал должное таланту и мастерству Тропинина, замечая, что «если бы он был за границей, то был бы первым портретистом». И наотрез отказывался писать в Москве портреты, говоря, что здесь есть свой превосходный портретист. Со своей стороны, Василий Андреевич, высоко оценив мастерство Брюллова и его образованность, преклонялся перед молодым собратом. Он с увлечением работал над его портретом, где поместил фигуру художника на фоне дымящегося вулкана, говоря: «Да и сам-то он настоящий Везувий!» Впоследствии, в разговоре с И. М. Снегиревым, Тропинин второй этап своего зрелого творчества ставил в зависимость от сближения с Брюлловым. Только ли с Брюлловым? Брюллов ли вдохнул порыв романтической страсти в искусство шестидесятилетнего Тропинина, подсказал расширить глаза на портретах, зажечь их темным блеском, продиктовал столь не свойственные ему ранее сюжеты, проникнутые чувственностью?
Нет, конечно. Сама жизнь, новые веяния были интуитивно восприняты художником и претворены в образы искусства раньше, чем новые идеи были осознаны умом.
Как далеко было еще до истинного освобождения женщины и гармонического развития духа и плоти, свидетельствуют не только девушки на тропининских картинах. Об этом свидетельствуют также семейные драмы Герцена и Огарева и личная неустроенность Брюллова.
Авторитет Брюллова еще более укрепил положение Тропинина среди московских художников и заказчиков.
Одно из свойств тропининского искусства — чуткость к веяниям эпохи, с которой он всегда заодно. Это отнюдь не следование моде известного портретиста. Это именно чуткое улавливание пульса жизни и затем очень точная фиксация его в художественном образе, будь то портрет или жанровая картина.
Какими же веяниями времени были подсказаны Тропинину новые сюжеты? Ответ на этот вопрос найдем опять у Герцена, который писал: «Торжественно и поэтически являлись середь мещанского мира… восторженные юноши со своими неразрезанными жилетами и отрощенными бородами. Они возвестили новую веру…
С одной стороны, освобождение женщины, призвание ее на общий труд, отдание ее судеб в ее руки, союз с нею, как с ровным.
С другой — оправдание, искупление плоти, réhabilitation de la chair!
Великие слова, заключающие в себе целый мир новых отношений между людьми, мир здоровья, мир духа, мир красоты, мир естественно-нравственный и потому нравственно чистый… Религия жизни шла на смену религии смерти, религия красоты — на смену религии бичевания и худобы от поста и молитвы. Распятое тело воскресало в свою очередь и не стыдилось больше себя; человек достигал созвучного единства, догадывался, что он существо целое, а не составлен, как маятник, из двух разных металлов, удерживающих друг друга, что враг, спаянный с ним, исчез» [52].
Своеобразно, «по-домашнему» преломляются в творчестве Тропинина свойственные эпохе чувственно-романтические тенденции.
Любопытна новая интерпретация образа русской кружевницы. Теперь, в середине 1830-х годов, это мать семейства, пышная, зрелая красавица, от нее веет довольством и уютом домашнего очага. Холодноватая серебристая гамма, олицетворявшая в первом полотне девическую чистоту, сменяется здесь роскошным, живописным богатством желтых и сиренево-лиловых, зеленых и кирпично-красных тонов. Место меланхолического гитариста занимает пышущий здоровьем Васильев. И, глядя на его мягкий чувственный рот, на блестящие влажные глаза, уже не романтический романс на слова А. А. Дельвига, но страстный цыганский напев приходит на память. Таков и молодой человек в зеленом халате, изображая которого Тропинин очень точно пометил время и место работы: «Москва. Январь. 1839 год».
Несколько позднее, в 1840-х годах, проявился неожиданный для Василия Андреевича интерес к падшим созданиям, заставивший его со своим альбомом заглянуть в дома, где содержались несчастные женщины. Его привлекли туда отнюдь не эротические сцены. В натурных рисунках остались запечатленными усталые, полуодетые и непричесанные женщины, и они обнаруживают социально-нравственную природу заинтересованности художника «непозволительным» сюжетом. Характерно, что в картинах на эту тему социальный аспект полностью уступил место аспекту чувственному. Картины, изображающие глядящую из окна соблазнительницу, женскую головку, с приспущенным на одном плече платьем, полуодетую девушку с яблоком в руках — этакую замоскворецкую Афродиту, — были лишь эпизодом в творчестве художника.
В 1830–1840-е годы Тропинин становится как бы официальным портретистом Москвы. Ему продолжает заказывать свои изображения московская знать: Голицыны, Гагарины, Оболенские, Панины, Раевские, Воейковы. Стараясь не отстать от дворянства, заказывают портреты и купцы, не только московские, но и приезжающие в Москву по делам, даже старообрядцы, для которых позировать художнику считалось большим грехом. А потом еще привозят к Тропинину писать своих жен.
Известны тропининские портреты купцов Киселевых, Корзинкиных, Сапожниковых, Мазуриных, Коноваловых, Шестовых, Сорокоумовских. Василия Андреевича приглашают для создания портретных галерей в Обществе сельского хозяйства и Скаковом обществе. Заказывает ему портреты своих профессоров и совет Московского университета.
Если еще десять-пятнадцать лет назад Тропинину указала на дверь какая-то московская барыня, по ошибке пригласив его писать портрет, сочтя за итальянца — «Тропини», то теперь, в обстановке все возрастающего в обществе влияния славянофильства, русская натура ставится в особую заслугу художнику. А сам он считает уже благом, что не был за границей, говоря: «Тогда бы я не был так самобытен».
Василий Андреевич никогда не играл роли модного портретиста. Среда его заказчиков и поклонников из года в год оставалась постоянной и старилась вместе с ним. А любовь и уважение к нему переходили от отцов к детям и даже внукам. Постепенно имя Тропинина приобретало ореол патриархальности — качества, особенно ценимого славянофилами. Уклад жизни художника, простота его быта, здравый смысл немногоречивых суждений, доброжелательность и полное отсутствие «искательства» славы, популярности или корыстной выгоды, его всегдашняя искренность и в искусстве и в отношениях с людьми определили его особую роль в среде московских старожилов. В тех редких случаях, когда дневники, воспоминания и письма современников упоминают имя Василия Андреевича, оно всегда звучит уважительно и весомо.
В далеко еще не исчерпывающе изученных материалах, характеризующих деятельность кружков московской интеллигенции во второй четверти XIX века, имя Василия Андреевича Тропинина встречается крайне редко. Может быть, это объясняется характером художника, привыкшего выражать свои чувства и мысли в тишине мастерской карандашом и кистью и поэтому в многолюдных общественных собраниях державшегося скромно. Вместе с тем сам Тропинин свою роль русского художника и главы московских живописцев вполне сознавал. Более чем кто-либо из окружающих, он сам сумел дать себе оценку в «Автопортрете» 1844–1846 годов[53], едва ли не самом значительном произведении позднего периода.
Для «Автопортрета» он уже не заимствует инородные образцы, не прибегает к условным приемам классического искусства, чтобы придать задуманному образу то или иное содержание. Сама жизнь раскрывается теперь перед ним во множестве аспектов, подсказывая нужное решение. В «Автопортрете» при простоте внешнего строя картины — одна фронтально стоящая фигура, заполнившая собой весь холст, — обращает внимание усложненность внутреннего содержания. Выражение лица художника невозможно характеризовать одним или несколькими словами — мы неизбежно обедним живую полноту ощущения мысли и чувства, отразившихся в покойно-внимательном взгляде полуприкрытых очками глаз, в чертах доброго и одновременно твердого выражения лица. Необычное живописное решение портрета дает нам ключ к раскрытию самого существа искусства Тропинина 1840-х годов. Это не тональное богатство монохромных решений или сплавов сочных и нежных красок, как было в картинах 1810-х годов, и не лаконичное сочетание яркого открытого цвета, применяемое в портретах в 1820-е годы, и даже не изысканная элегантность сопоставлений сложных тонов, таких, как, например, полынно-зеленый и розовый, желтый и лилово-сиреневый, коричнево-красный и рыжевато-кирпичный, характерных для произведений 1830-х годов. В произведениях нового периода художник обращается к краскам повседневной жизни, к цвету предметов обычного обихода. Цвет живет теперь лишь в написанных художником предметах. Колористическим акцентом портрета служит знакомый уже нам по прежним произведениям галстук желто-красного цвета, мягким узлом завязанный у ворота белой рубашки, которая в свою очередь оттеняется черным жилетом. Теплый цвет галстука, с одной стороны, продолжается в красных рефлексах на освещенном лице, с другой — в коричневом тоне брюк. И все это непостижимым образом сгармонировано с цветом надетого сверху рабочего халата — цветом, мало нам теперь знакомым, который в старину назывался «прюн», то есть розовато-фиолетовой сливы, подернутой серой патиной. Фоном в портрете служит как бы смягченный влажной дымкой московский пейзаж с потемневшими стенами древнего Кремля, рыжеватыми крышами и купами неяркой зелени между ними. Середина 1840-х годов — время полного осознания Тропининым своей миссии художника, своей ответственности перед Отечеством за судьбы русского искусства. Именно так надо понимать панораму Московского Кремля, развернувшуюся за плечами Василия Андреевича в «Автопортрете».
При взгляде на фигуру снизу вверх пейзаж сзади рисуется, наоборот, сверху, и это позволяет создать впечатление простора, подчеркнуть объем и весомость изображения.
Простоту и значительность, повседневный быт и гражданственность соединил в себе «Автопортрет» — этот манифест художественного и человеческого мировоззрения. Чуждый многословия, краткий в речах своих, Тропинин исчерпывающе высказался здесь своей кистью.
«Бывали ли вы в Замоскворечье?.. Его не раз изображали сатирически, кто не изображал его так? — Право, только ленивый!.. Но до сих пор никто, даже Островский, не коснулся его поэтических сторон.
…Дома как дома, большей частью каменные и хорошие, но только явно назначенные для замкнутой семейной жизни, оберегаемой и заборами с гвоздями, и по ночам сторожевыми псами на цепи… Между каменных домов проскочут как-нибудь и деревянные, маленькие, низкие, но какие-то запущенные, как-то неприветливо глядящие, как-то сознающие, что они тут не на месте, на этой хорошей, широкой и большой улице.
…Свернемте налево. Перед нами протянулись улицы, красивые дома, большей частью одноэтажные с мезонинами. В окнах свет, видны повсюду столики с шипящими самоварами; внутри глядит все так семейно и приветливо, что, если вы человек не семейный или заезжий, вас начнет разбирать некоторое чувство зависти»[54].
Сюда, за Москву-реку, в купленный им собственный маленький домик, переехал Василий Андреевич в последний год жизни. По словам Рамазанова, причиной тому явился гробовщик, поселившийся со своей лавочкой в нижнем этаже дома на Ленивке. Однако это был лишь внешний повод. Замоскворечье, со своим особенным укладом жизни, со своими обитателями, было той средой, где художник уже давно, на протяжении всего позднего периода творчества, черпал темы и образы своих произведений.
Середина 1840-х годов, время высокого общественного признания искусства и всей деятельности Тропинина, время выбора его в почетные члены Московского художественного общества было, как это часто случается, и временем начала забвения художника. Для современников это признанное искусство отныне становилось днем вчерашним. Подспудно оно будет зреть, развиваться, набирать сил в творчестве учащихся младших классов Московского Училища живописи, в то время как старшие классы, в дурмане славы Брюллова, откажутся от своих недавних учителей Тропинина и Венецианова и, поддерживаемые Петербургской Академией художеств, образуют многочисленную толпу «брюлловцев». Вплоть до начала 1870-х годов будут заполнять они своей назойливой, иллюзорной живописью выставочные залы и великосветские салоны, заслоняя миниатюрные шедевры Федотова, подвергая высокомерному сомнению высокий реализм искусства Александра Иванова.
Восторженно отдавая дань великому творцу «Гибели Помпеи» и неподражаемому портретисту Брюллову, Тропинин остро чувствовал фальшь его эпигонов. В своем собственном творчестве, следуя вкусам времени, он не избегал модной темы и писал полотна с изображениями молодых красавиц — чаще всего черноглазых, темноволосых и пышных, с томным взором. Они выглядывали из окон, собирали черешни или сливы, мечтали с гитарой или яблоком в руках о возлюбленных, поливали розаны. Такие картины легко находили покупателя и по-прежнему вызывали похвалы знатоков. Однако подлинного успеха на этом поприще художник не достиг, подобные сюжеты были лишь данью времени.
Начиная с конца 1820-х годов его все больше занимает тема старости. Вновь возникает образ нищего. Теперь старик не просит подаяния, он отвернулся от людей, не ожидая их сочувствия, не веря в помощь. Лицо его выражает надломленность, опустошенность. Опыт жизни не обогатил его, но полностью исчерпал силы. Это принципиально иная трактовка той же темы, но тогда гармоническая цельность внутреннего мира сопутствовала представлению о старости и нищете.
В 1840 году он пишет картину «Старуха, стригущая ногти» — одно из лучших созданий этого периода. Так же, как для «Портрета матери» в 1829 году, ему позировала жена. Удивительно красиво в картине сочетание вишневого платья с кирпично-красной шалью и бледно-сиреневым платочком, оттеняющим лицо старой женщины. В этой картине, согретой собственным чувством, Тропинин вплотную приблизился к восприятию голландцев, оставаясь всецело русским мастером. Этот сюжет он повторил еще раз через десять лет. Сама же тема стрижки ногтей не раз варьировалась художником.
Третий вариант «Кружевницы», носящий название «За прошивками», изображает теперь молодую женщину, обаятельную своей скромной доверчивой простотой. Облик ее почти начисто лишен идеализации — натура представлена в картине во всей своей непритязательной будничности.
Более наглядно и живописно, благодаря эффектному освещению от горящей свечи, изображение молодой хозяйки с кофейником в руках. И здесь нарочито будничная тема трактована тепло, семейно-поэтично, по-замоскворецки.
Одновременно с выходом в свет повести Дм. Григоровича «Антон-Горемыка» в 1847 году был создан Тропининым еще один старик с палкой. Будем называть его, в отличие от первого, «Странник». «Судя по опавшему лицу мужика, сгорбившейся спине и потухшим серым глазам, смело можно было дать ему 50 или даже 55 лет от роду; он был высок ростом, бледен, грудью сухощав, с редкой бледно-желтой бородою» — так немногими словами описывал Григорович своего несчастного героя. И описание это всем своим сдержанным тоном, скупыми словами как нельзя более соответствует живописи Тропинина. Будто образ бесправного и забитого русского мужика-горемыки носился в воздухе, а молодому начинающему писателю и старому маститому художнику оставалось лишь каждому своими средствами запечатлеть его, сделать видимым для окружающих.
Горячо встретил Белинский появление в печати «Антона-Горемыки». «Это повесть трогательная, по прочтении которой в голове невольно теснятся мысли грустные и важные», — писал он. Мысли «грустные и важные» теснились, видимо, и в голове Василия Андреевича, вызванные жалким положением своего нового героя.
В русской литературе тех лет на смену романтизму 1830-х годов пришла натуральная школа с ее «физиологическими» очерками, стремящимися к объективному бытописанию. В них получила выражение потребность общества знать жизнь социальных низов. Творческий метод этой школы, основанный на создании копий жизни, и вера в безошибочность этих копий, якобы передающих непосредственную, «голую» типичность, находят отражение в творческом методе Тропинина 1840-х годов.
В это время создаются такие жанровые картины-типы, как «Странник», «Отставной солдат» и «Слуга со штофом». Однако красивые и выразительные по живописи этюды с натуры, исполненные для этих картин, намного превосходят законченные произведения. Тропинин не мог перешагнуть тот рубеж, за которым начиналось критическое осмысление действительности, и эти его полотна несут в себе черты бесстрастной описательности. Так или иначе, но литература с ее стремлением к правдивому описанию жизни и театр, где все явственнее и выразительнее звучит голос страдающего народа, были определенно ближе Василию Андреевичу, чем процветающая современная живопись. И это прослеживается даже по связям того времени. Так, Тропинин дважды пишет профессора Московского университета М. Г. Павлова, у которого жил в 1830-х годах Станкевич — этот светоч русской общественной мысли, оказавший большое влияние на ее последующее развитие. В 1844 и 1846 годах он создает портреты Самарина — известного славянофила и публициста, в доме которого жил Белинский.
Тропинин бывал во многих из тех домов, где бывал критик: у Селивановских, Сухово-Кобылиных, Щепкиных, в доме Штюрмера на Сенном рынке, где жили Аксаковы. Здесь хорошо знали и ценили художника, здесь висели писанные им портреты хозяев. Здесь же преклонялись перед талантом «неистового Висариона».
И нет ничего удивительного, что при описании произведений Тропинина приходят на память иные характеристики Белинского. Так, знаменитый трагик В. А. Каратыгин, царский любимец, сохраняет в тропининском портрете свою обычную классическую величественность, несмотря на домашнюю обстановку и утренний халат.
Огромной симпатией полон образ любимца Москвы П. С. Мочалова, запечатленного в роли на акварельном портрете. Рукою Василия Андреевича на портрете написано: «Карл Степанович Мочалов». Он мог быть исполнен под впечатлением игры Мочалова в роли Карла Моора из шиллеровских «Разбойников», возможно, в кофейной Баженова, куда после спектакля собирались завсегдатаи литературного мира.
Оптимизм пушкинского восприятия мира, гуманистические идеалы, свойственные художнику прежде, не согласовывались с новым натуралистическим изображением действительности. И Тропинин продолжал изображать людей в «счастливые минуты жизни». «Кому же приятно глядеть на хмурые, пасмурные лица!» — говорил Василий Андреевич в ответ на упреки за улыбки на его портретах.
С упорством неисправимого идеалиста он до конца верил в людей, верил в возможность счастья даже в существующих условиях жесточайшей николаевской реакции и продолжал искать и всячески подчеркивать в своих произведениях лучшие проявления душевных и физических черт людей. Не всегда, однако, это удавалось. Порой из-под его кисти, помимо воли самого художника, выходили портреты, в которых обнаруживались отрицательные стороны той или иной личности. Так, тип предпринимателя нового времени, холодного и расчетливого, угадывается в «Портрете неизвестного с сигарой» 1847 года, принадлежащем Третьяковской галерее. И все же такие портреты редкость. Тропинин, видимо, избегал писать не симпатичных ему людей. Поэтому сам круг заказчиков, круг изображенных им лиц уже до некоторой степени может характеризовать и общественную позицию художника и дать представление о его осведомленности в политических вопросах.
Кроме прежних своих родовитых заказчиков: Оболенских, Васильчиковых, Зубовых, Паниных, Олсуфьевых, — фамильные галереи которых он продолжает пополнять до последних лет жизни, кроме купцов Мазуриных, Корзинкиных, Сорокоумовских, Шестовых, Коноваловых, заказавших художнику портреты свои и своих близких, обращает внимание новый круг заказчиков. Это не принадлежащие к высшей знати либеральные дворяне, весьма умеренные в своих воззрениях, группировавшиеся около семейств Протасьевых, проживавших в Рязанской губернии, и тульских Раевских.
В 1840–1850-х годах, в период разразившейся на Западе буржуазной революции и тяжелых для России событий Крымской войны, период, когда остро сталкивались самые различные группировки интеллигенции, подчас одинаково притесняемые царизмом, даже эти умеренные либералы представляли оппозицию официальному мировоззрению. В условиях узаконенного рабства и попрания всякого человеческого достоинства мизерны были их усилия на поприще народного образования, здравоохранения или просто благотворительности. Но и такая деятельность представлялась правительству опасной, а люди, посвящающие ей свое время и средства, — подозрительными. Есть сведения, что Тропинин жил в Епифаньевском уезде у Раевских и в Сапожковском — у Протасьевых, там он писал свои портреты, вел беседы с хозяевами, был свидетелем гуманных начинаний этих либеральных помещиков.
Среди ранее не публиковавшихся произведений позднего периода обращает внимание женский портрет 1852 года, изображающий некую Левицкую-Волконскую. Соединение этих имен интересно своей связью с А. Герценом. В 1850-х годах С. Левицкий, известный фотограф и двоюродный брат Герцена, фотографировал своего кузена в Париже у князя Волконского. Портрет Левицкой-Волконской большой, в рост, сделанный очень тщательно и заботливо. И, вероятно, художник виделся со своей моделью не раз, и не один час позирования прошел за разговором. Быть может, о Герцене… Тропинин и раньше мог знать о нем от Астраковой.
Портреты, писанные Василием Андреевичем в последние годы жизни, весьма разнообразны по своему характеру и различны по достоинству. Те, которые создавались с увлечением, вдохновенно, непревзойденны в своей жизненности. Говоря, что природа ни в чем не допускает небрежения, Тропинин своей широкой, но предельно чуткой кистью и безукоризненно точным тоном достигал чуда. Его живопись уподоблялась самой жизни, но не была обманом зрения, а оставалась произведением одухотворенного искусства. Таков изумительный по красоте портрет купчихи Мазуриной в Эрмитаже, открытый И. Г. Котельниковой; таков портрет князя Н. С. Меньшикова в Русском музее; таково, наконец, датированное 1857 годом маленькое изображение сапожковского доктора Бера.
Несмотря, однако, на замечательное реалистическое мастерство, которым владел Тропинин, имя его к концу 40-х годов начало забываться. Портреты его казались слишком простыми. И Тропинин начал, видимо, ощущать недостаток в заказчиках. Друзья сделали попытку напомнить о нем москвичам. В 1849 году в «Москвитянине» было опубликовано письмо И. М. Снегирева к редактору [55] с предложением рассказать на страницах журнала о славном московском живописце. Вслед за этим была опубликована заметка, подписанная одним инициалом «Е». Скрывшийся за ним неизвестный автор писал: «Великое знание дела и добросовестный труд известного портретного живописца В. А. Тропинина достигли той совершенной истины, которой перестаешь уже удивляться и которая становится, если позволительно такое выражение, безыскусственной по гениальной естественности своей… Высокого достоинства кисть В. А. Тропинина не оставляет в небрежении последнего аксидента поля. Отдаленный горизонт, дерево, цветок, лежащая под рукою книга, резьба мебели, разнообразие тканей, пушистость мехов — все преисполнено строжайшей, очаровательной верности… Но замечательно, что при этой оконченности всей обстановки ракурс Тропинина таков, что главный предмет не перестает господствовать над картиной и вместе с тем отделяется и от рамы, не выглядывает из нее, как из отворенного окна» [56].
От этого, видимо, трудного для художника времени остались два автопортрета. 1850 годом датировано погрудное изображение, в фоне которого видна часть картины в раме. Возможно, этюдом для него служила превосходно исполненная, почти монохромная по живописи голова Василия Андреевича. Это своего рода шедевр живописной техники. Поражает точность прозрачного, как бы тающего мазка кисти, нигде не звучащего открыто, полностью подчиненного форме и фактуре передаваемой натуры, и вместе с тем нигде не скрытого, не «имитирующего», но воссоздающего живое изображение. Колорит, также не имеющий ни одного цветового акцента, чист и свеж, с чуткостью и живописным тактом сгармонированный художником из красок самой природы. Серебрится сединой голова художника на светящемся светло-сером фоне. Его постаревшее лицо еще свежо. Мышиного цвета сюртук оттеняется легкой белизной воротничка и галстука, лишь кое-где тронутых белильными бликами. Это одно из поздних произведений Василия Андреевича заставляет вспомнить самые ранние его работы: исполненный гуашью первый автопортрет и этюд головы графини Наталии. Как там, так и здесь, достигнута предельная близость с предметом изображения, так как там ничто не стоит между художником и натурой. Но если первые произведения явились результатом вдохновенного творческого наития, то последний — результат глубокого опыта всей жизни художника, который в это время остро переживает свой разлад с новым искусством.
В официальном искусстве 1850-е годы ознаменовались наступлением николаевского ампира с парадной вычурностью тяжеловесных форм, пестротой живописи, холодным аллегоризмом мифологических и псевдонародных образов: вкусы процветающего мещанства распространились в России повсюду, начиная от царского дворца. Болезненно воспринимал это старый художник. Вот что рассказывает Астракова о последней своей встрече с Тропининым на выставке за несколько лет до его кончины: «Мы все стояли перед картиной Новковича, кажется, „Спящая нимфа“ или что-то в этом роде. Василий Андреевич, указывая на нее, сказал: „Вот погубил-таки свой талант этот человек! А талант был. Что написал? Разве это натура? Все блестит, все кидается в глаза, точно вывеска парадная. Жаль, очень жаль, а ничего не поделаешь. Нас, стариков, не слушают: все на эффектах нынче помешаны. Да, батюшка, — обратился он к Беляеву, — немного остается нас, преданных истинному искусству. Все и везде эффект, во всем и во всех ложь! — Он улыбнулся и добавил: — Авось мы не доживем до полного падения нам дорогого дела!“» [57].
Может быть, грустная нота, прозвучавшая в словах Тропинина, была вызвана вестью о преждевременной смерти П. А. Федотова, еще так недавно, в 1850 году, покорившего всю художественную Москву своим искусством, или дошли до него из Италии слухи о бедственном положении Александра Иванова, униженно домогающегося субсидии от Императорской Академии художеств для окончания своей картины, уже ставшей известной в кругу художников.
Знал ли Тропинин, что современные художники, считая его искусство устаревшим и относясь к нему со снисходительной усмешкой, тем не менее копировали по требованию «неосведомленных» заказчиков его украинок, прях и пастушков? И приходилось ли видеть, как эти простые и милые его сердцу образы обретали в их копиях классические черты брюлловских итальянок и итальянцев? Мог ли он тогда предвидеть, что будущие русские художники целиком примут его искусство, будут считать себя его учениками и, следуя за учителем, понесут далее ростки его демократизма, перенимая, совершенствуя приемы его живописного мастерства, его умение придавать портрету жизнь и красоту без аффектации.
Рамазанов дает нам картину последнего года жизни Василия Андреевича в его маленьком домике за Москвой-рекой, где было множество «цветов и деревьев, в клетках чирикали и пели птички, поскакивая с жердочки на жердочку; в просторных и уютных комнатах, украшенных сверху донизу произведениями кисти славного художника, все имели спокойный, веселый вид. Я заметил это Василию Андреевичу, — пишет Рамазанов, — но он, тяжело вздохнув, сказал мне: „Нет, не говорите этого; вот старуха моя умерла…“, и что хотя птички все-таки хорошо поют, но его уже более не занимают».
В 1855 году смерть горячо любимой жены явилась страшным ударом для художника, после которого он уже не смог оправиться, хотя и работал буквально до последнего дня. Всего за три-четыре дня до смерти он вымыл кисти, очистил палитру и приготовил свежий холст для портрета.
Тропинин умер 15 (3) мая 1857 года, а через два дня его хоронили на Ваганьковском кладбище. Снег и град сопутствовали провожающим художника в последний путь. Здесь же, в речах, отметивших великие заслуги Василия Андреевича, были высказаны обещания поставить изваяние художника в Московском Училище живописи.
Бюст Тропинина так и не был установлен в Училище. Вспоминая об этом, современники ссылались на спешные заказы для памятника Николаю I, которые якобы помешали исполнить обещанное.
В не сохранившемся теперь домике Василия Андреевича на Полянке до 1885 года продолжал жить его сын Арсентий Васильевич. Он радушно принимал у себя всякого, кому заблагорассудилось посещением своим почтить память его отца, охотно показывал оставшиеся работы. Но работ этих оставалось все меньше и меньше — добрый хозяин дарил их довольно щедро, заменяя пустые места на стенах изделиями своей кисти.
Домик был своего рода достопримечательностью Москвы. В семьдесят восьмом году его посетил безымянный корреспондент газеты «Новое время», который спустя несколько лет бойким пером описал свои впечатления. Он живо помнил кучу «разношерстных собачек», которые встретили его за калиткой тропининского домика, а затем в комнатах лежали и сидели на всех диванах и креслах. Кинув беглый взгляд на стены, он видел там «многочисленные портреты стародавних джентльменов и дам вперемежку с головами разбойников, tête de fantaisie (головами сочиненными), и копиями Рубенса и Корреджо, показавшимися ему „довольно смелыми подделками“». В его памяти остались «изломанная, полунагая мифологическая нимфа, манерные пейзанки с горшками невероятно крупных роз и с губами, сложенными сердечком». Портрет старого гусара и портреты «бабушек», удивительно похожие, по его мнению, одна на другую «благодаря повальному тогда однообразию моды и казенным приемам старинных портретистов». Отдавая должное портретам Тропинина, в которых «видна была сильная, самостоятельная кисть», он заметил, что «мало в них жизни духовной».
Корреспондент обратил внимание на особенное, «детское почтение» семидесятилетнего сына к своему покойному отцу. Арсентий Васильевич не имел детей и, по словам посетителя, «жил совсем пустынником».
Как не посетовать на спесивого господина, что увидел и рассказал так мало? Как не вспомнить обстоятельное и точное перо Рамазанова, которому обязаны мы тем, что история отечественного искусства нашего может опереться на словами изложенную, живую, в плоть и кровь одетую действительность! Но и на том малом, что сообщил нам корреспондент, спасибо. Мы смогли увидеть чудаковатую фигуру сына знаменитого отца. Неужто это он был тем чудным ребенком, казалось, полным ожидания счастья, запечатленным в нежном возрасте любящей рукой отца? Рамазанов глухо упоминает о какой-то тяжелой болезни, пережитой им в двадцатилетием возрасте. Имя «любезного» Арсентия упоминается и в записках к Тропинину с приглашением в гости. Мы знаем, что, оставшийся вплоть до смерти Моркова крепостным, Арсентий воспитывался отцом строго. В доме, по-видимому, не было прислуги, и ему приходилось принимать приходящих, открывать двери, выполнять и все другие необходимые услуги и поручения. Арсентий с ранних лет обучался у отца живописи. Но, видимо, природа не бывает щедрой подряд. Таланта у него не было.
В 1856 году Рамазанов привез Василию Андреевичу свидетельство Академии художеств о признании Арсентия Васильевича неклассным художником за копии с отцовских картин «Гитарист» и «Золотошвейка». Тропинин чувствовал приближение смерти, и судьба неустроенного сына его должна была волновать. Если почти пятидесятилетний человек оставался неустроенным и требовал забот отца, можно предполагать, что он был в чем-то ущербным. Может быть, давняя болезнь оставила на всю жизнь свои следы, помешала полноценному развитию его способностей. Так или иначе, но ни в одном каталоге художник Арсентий Тропинин не значится.
В корреспонденции «Нового времени» обращает внимание замечание о пустующих рамках на стенах от полотен, подаренных кому-то хозяином, а также слова Арсентия Васильевича о висящих картинах, якобы принадлежащих целиком кисти отца. «У меня от них много осталось… Моего тут вот только эта головка и есть». Судя по предыдущему описанию, нимфы и девушки с губами «сердечком» не могли быть исполнены Тропининым-отцом. Это явно работы сына, иногда перефразированные им копии с картин отца. Что это, забывчивость старого человека? Для дальнейшего изучения наследия Тропинина уяснение облика его единственного сына — ближайшего ученика и хранителя его произведений — необычайно важно.
Возможно, кому-то было выгодно в свое время выдать работы сына за произведения знаменитого отца. Либо просто имя Арсентия, мало кому известное, со временем забылось, а картины попали в обширное тропининское наследие.
Одну из них можно было видеть на выставке картин из частных коллекций во дворце-музее «Останкино» в 1960 году. По всей вероятности, это был именно тот самый «Гитарист», который представлялся Арсентием в Академию художеств; на обороте его кроме фамилии Тропинина есть надпись, свидетельствующая о том, что писан он с «Михаила в Михалеве». О том, что картина не могла быть написана Василием Андреевичем, свидетельствует ее колорит — анемичный, белесоватый. Но она не является и копией в полном смысле слова. Называя свою картину «копией», почтительный сын тем самым свидетельствовал перед Академией свою скромность, свою полную зависимость от искусства отца. С известного тропининского гитариста в халате с распахнутым воротом рубашки взяты лишь композиция и аксессуары. Мы узнаем прием, к которому прибегал недоучившийся в Академии крепостной художник, беря с какого-либо известного произведения готовый рисунок фигуры, и затем его с натуры «наполнял» живым содержанием. Лицо «Гитариста» с характерным коком волос надо лбом чем-то напоминает облик знаменитого московского музыканта М. Высоцкого, известный по сохранившейся литографии. Высоцкий в 1850-х годах доживал свои дни в трактире, где хозяин держал спившегося с круга виртуоза бесплатно, однако не оставаясь при этом в накладе. Те импровизированные концерты, которые порой доносились из его комнатушки, щедро оплачивались прохожими, домогавшимися права постоять под окошком музыканта. «Гитарист» Арсентия Тропинина принадлежал некогда Оболенским. Очень возможно, что он был куплен князем Николаем Николаевичем — большим любителем искусства и коллекционером — как знак покровительства сыну глубоко чтимого им отца.
Подтверждение авторства Арсентия в описываемой картине находим и в «Бахрушинской папке» Государственного Исторического музея. Среди работ В. А. Тропинина здесь хранится рисунок «Гитариста» с коком надо лбом. Однако его рисовал не Тропинин. В штриховом рисунке, проработанном довольно подробно, отсутствует тропининское изящество контура и его живая трепетная светотень. Признавая вновь обнаружившегося «Гитариста» работой Тропинина-сына, мы, таким образом, получаем ключ к определению в поздних работах Василия Андреевича доли участия его сына. В этом плане будущим исследователям предстоит еще немало поработать, анализируя с помощью точной аппаратуры многочисленные повторения тропининских картин, многие из которых, вероятно, были написаны Арсентием и лишь на последнем этапе пройдены и оживлены отцом.
Возможно также, что неудача многих поздних работ Василия Андреевича и то разительное несоответствие первоначальных его живых и выразительных по живописи образов, исполненных в небольшом размере, с законченными большими полотнами, отличающимися сухостью расцвеченного колорита и холодностью выражения, объясняются именно таким сотрудничеством.
Со смертью Арсентия Васильевича кончаются прямые потомки художника. Его оставшимся наследством распоряжается брат, имя которого до нас не дошло. Он упоминается в материалах Цветкова. А также некто Н. Чарнецкий и впоследствии госпожа Чернецкая-Гисси, живущая в Казани в собственном доме на 2-й горе, именуемая вдовой художника. К числу непрямых потомков Тропинина относилось и семейство московского купца Петра Романовича Бараша, ведущего свою родословную от украинского арендатора Романа Барабаша, женатого на сестре Василия Андреевича — Анне Андреевне. Об этом свидетельствовал Цветков со слов наследников Тропинина. По семейным преданиям, Петр Романович Барабаш, родившийся в начале 1820-х годов и принявший впоследствии звучную фамилию Бараша, был внебрачным сыном графа Моркова и сестры Василия Андреевича. Впоследствии он владел в Москве крупным багетно-рамочным делом. Портреты его и жены его Любови Семеновны, урожденной Живаго, были исполнены Тропининым в 1854 году. По рассказам, Петр Романович мальчиком чуть ли не пешком пришел в Москву из Кукавки и начал свое дело с торговли спичками. Маленький Барабаш был изображен Тропининым на одном из лучших его этюдов играющим на дудке.
Последняя из Барашей — София Петровна, владевшая письмами Тропинина и написанным им портретом ее матери, умерла в 1943 году. Принадлежавшие ей материалы через некоторое время попали в архив Центрального театрального музея им. А. П. Бахрушина. Портрет же ее матери Любови Семеновны под именем «Неизвестной в красном платье» был приобретен Третьяковской галереей. Племянница Софии Петровны, София Николаевна Бараш-Васильева, живущая в Можайске, никакими материалами уже не располагает, но хранит в памяти семейные предания. На имеющихся у нее фотографиях Петра Романовича 1880-х годов он очень похож на старого графа. Обстоятельство косвенного родства крепостного Тропинина со своим грозным господином добавляет еще один трагический штрих к биографии художника, усугубляя сложность его личных взаимоотношений с семьей Морковых.
Этим, собственно, кончаются прямые сведения о Василии Андреевиче и его семье.
За время, прошедшее со дня смерти Тропинина, имя его не сходит со страниц книг, журналов и даже газет. Он до сегодняшнего дня один из самых популярных русских художников.
Вместе с тем оценка творчества Тропинина, которое как бы продолжает участвовать в живом развитии русского искусства, на протяжении лет претерпевает значительные изменения. Отношение к нему становится своего рода барометром идейности историков искусства и художественных критиков.
Современники высоко ценили Василия Андреевича, при упоминании его имени подчас даже звучал эпитет «гениальный». О нем говорили: «портретист великий», «натуралист неподражаемый», «авторитет, всеми любимый». Успехи его представлялись триумфом. Высоко ценя западное искусство, современники называли Тропинина «русским Грёзом», находили в его произведениях «тицианов колорит», «вандиковское» умение писать руки, рассказывали о том, как созданные им картины принимались за творения великого Рембрандта. Воспоминания современников проникнуты глубоким уважением и даже восхищением перед типично русским характером Тропинина и его обликом художника, который тогда представлялся «патриархальным». Живо помнили Тропинина и художники следующего поколения — Перов, Маковские. В 1876 году Иван Николаевич Крамской в письме к Павлу Михайловичу Третьякову говорит о Тропинине как о первом русском реалисте и связывает его имя с тем движением, которое началось в Московском училище живописи. Вслед за этим Илья Семенович Остроухов прямо называет художника «родоначальником нашей московской школы и ее независимостью, покоем и искренностью».
Вместе с тем тогда же возникает и противоположная точка зрения на искусство Тропинина, которое представляется «старомодным».
Прошло еще некоторое время, на арену художественной жизни в России выступила группа «Мир искусства». При своей устремленности к западной культуре они мало внимания уделяли искусству Тропинина. Идеолог «Мира искусства» А. Бенуа, по традиции сравнивая Тропинина с Кипренским, вынес ему суровый приговор как лишенному якобы малейшей дозы «романтического». По мнению Бенуа, это был «мягкий, молчаливый, добрый человек без определенных взглядов и направления», который «сбился с толку в угоду требованиям безвкусных поощрителей». Единственным достоинством его искусства в ранний период он признает идущие от Грёза «густой смелый мазок» и «красивый тон, имеющий что-то общее с жирными сливками». Еще более резкую оценку дает Тропинину Н. Н. Врангель в статье об исторической выставке портретов 1905 года. Называя его последним «выродившимся» и «обезличенным» потомком Левицкого, Врангель пишет: «В общем все творчество этого настоящего труженика кажется мне бесцветным и ремесленным». За Тропининым он признает заслугу летописца, произведения которого останутся лишь «интересными мемуарами бытовой жизни Москвы первой половины XIX столетия». Еще раз в число «неуклюжих учеников иностранцев» Тропинин попал накануне Великой Октябрьской революции на страницах журнала «Аполлон».
Значительную роль художника в развитии отечественной живописи из статьи в статью утверждал Николай Ильич Романов — представитель демократического лагеря русской критики, впоследствии профессор Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова. Он писал: «В высшей степени типичным явлением в русском художественном мире того времени был третий видный представитель романтической стадии реализма в искусстве — портретист Василий Андреевич Тропинин… Он вносит простоту и самобытность в свои работы — признак настоящего таланта. Портреты Тропинина не выдаются силой… психологической характеристики… их ценные достоинства — сходство, скромная простота и полная любви техника… Эти черты делают его типичным представителем новой эпохи русского искусства, когда оно, распространяясь в массах, получает все более простой и близкий к обыденной жизни характер» [58].
Расхождение в оценке творчества одного и того же художника помимо различной идейной направленности авторов может быть объяснено и их недостаточной осведомленностью. Еще недавно под видом тропининских полотен воспроизводились произведения не подлинные, а лишь приписываемые художнику. Бенуа, например, на страницах «Русской школы живописи» воспроизвел одну из наименее характерных, сегодня подвергнутую сомнению в подлинности миниатюру «Девушка в тюрбане». А в журнале «Аполлон» был опубликован явно не тропининский этюд мужской головы. Некоторые авторы, пишущие о Тропинине, в целях «объективности» пытались связать воедино две противоположные характеристики. Они вносили путаницу в дело изучения творчества художника, искажая факты, путая события, имена и даты, так как пользовались случайными непроверенными сведениями. К началу XX века явственно ощущался недостаток достоверных материалов об одном из замечательных русских художников.
Некоторые новые данные о Тропинине прибавила юбилейная выставка, открывшаяся к 100-летию Отечественной войны 1812 года, а также довольно интенсивная публикация ранее неизвестных произведений художника, находящихся в частных домах. Выходят в свет каталоги отдельных собраний, выставок, справочные издания.
В советское время, в связи с пополнением фондов государственных музеев и развернувшейся выставочной деятельностью, обнаружилось огромное количество неизвестных ранее произведений.
Творчество Тропинина, близкое и понятное новым зрителям, не имеющим художественной подготовки, оказалось в центре внимания многих пишущих об искусстве.
Биография его послужила темой художественной повести, которая выдержала не одно издание. Тогда же появились и специальные исследования. Вышла в свет работа А. Згура, посвященная портрету А. С. Пушкина. В первой монографии о художнике, написанной Н. Н. Коваленской, творчество Тропинина подверглось глубокому искусствоведческому анализу, была подробно прослежена эволюция мастерства художника, составлен подробный систематизированный список его произведений.
Вместе с тем первая же небольшая персональная выставка, организованная в 1951 году в Останкинском дворце-музее в связи со 175-летием со дня рождения Василия Андреевича, а также ряд выставок русской живописи, составленных из произведений частных собраний, обнаружили, что исследование творчества замечательного художника далеко не закончено. И вряд ли может быть закончено в ближайшие годы, хотя в Москве теперь открыт музей В. А. Тропинина, а десятки коллекционеров и любителей искусства бережно собирают каждую крупицу сведений о художнике.
Время деятельности художника совпало с началом широкого русского собирательства. И уже на раннем этапе творчества в жизнь Тропинина входит фигура любителя искусства. Так, Рамазанов сообщает нам о некоем П. Н. Димитриеве, поклоннике Василия Андреевича, который еще в 1812 году выручил его из затруднительного положения приобретением головок украинцев и украинок. Примечательна фигура Свиньина, создателя «Русского музеума», — первого в России собрания отечественного искусства. Произведения Тропинина едва ли не легли в основу его коллекции. Правда, музей Свиньина просуществовал недолго, о нем было заявлено в 1819 году, а в 1834-м владелец по недостаточности средств вынужден был с ним расстаться. Однако это первое собрание, имевшее печатный каталог, позволило начать историю бытования ряда тропининских полотен, которые впоследствии перешли во вновь возникшие крупные коллекции: Ф. И. Прянишникова и В. А. Кокорева. Коллекции эти, распроданные, в свою очередь пополнили собой следующие собрания: И. Е. Цветкова и П. М. Третьякова, некоторые картины попали в царские дворцы, а оттуда в Русский музей в Ленинграде и в Румянцевский музей в Москве.
После смерти Арсентия Васильевича большая часть произведений из домика Тропинина была куплена московским городским головой Н. И. Гучковым и А. П. Бахрушиным. Большим событием, о котором писалось в газете, была покупка последним собрания рисунков художника. Однако произведения эти — лишь малая и не всегда лучшая часть тропининского наследия. Огромное большинство произведений художник создавал по частным заказам как памятные семейные реликвии. В качестве таковых они и продолжали храниться во многих домах, переходя из поколения в поколение. Любопытны свидетельства потомков семьи Раевских, которые рассказывают, что имя Тропинина было в их жизни первым именем художника, которое они узнали в раннем детстве, а уж потом много спустя стали им известны имена Рафаэля, Микеланджело и Леонардо да Винчи. Сохранилась и фотография дома Раевских в Тульской губернии с не дошедшей до нас картиной В. А. Тропинина начала 1820-х годов, изображающей трех мальчиков Раевских. Спустя двадцать лет двоих из них, оставшихся живыми, Тропинин написал вторично — уже взрослыми людьми. Портреты эти и доныне хранятся у их внуков.
Из знаменитых дворянских подмосковных, национализированных в 1918 году, много портретов поступило в Государственный Исторический музей. До недавнего времени хранились у потомков портреты шуйского купца Д. В. Киселева и его второй жены, пополнившие собой московский музей В. А. Тропинина. Из семьи Сорокоумовских был приобретен для музея в Ужгороде портрет основателя семьи — известного московского меховщика.
Из семьи Сапожниковых поступили в Государственный Эрмитаж интереснейшие портреты Александра Петровича Сапожникова и его жены Пелагеи Ивановны, урожденной Ростовцевой.
Вместе с воспоминаниями детских лет, вместе с семейными преданиями портреты эти как часть жизни, а не как раритет входили в дома различных людей, часто весьма далеких от художественных проблем, и незаметно для них самих образовывали вкус, воспитывали культуру владельцев.
Портреты переходили от отцов к детям, от детей — к внукам и правнукам. Постепенно одни из них обрастали легендами, другие теряли свои имена, а порой и самую подпись художника, подчас смываемую неумелой рукой случайного реставратора. В частных домах картины покрываются слоями копоти, пожелтевший лак затрудняет рассмотрение живописи. Вот это-то и есть поле деятельности собирателя, которым движет любовь к искусству, которого воодушевляет азарт следопыта. Собиратель часто готов рисковать всем своим достоянием. И находка хотя бы одного шедевра искупает годы ошибок. Правда, ошибившись, иной коллекционер стремится переложить свою ошибку на плечи другого. И когда это входит в обычай, мы говорим уже не о коллекционере, а о торговце-мошеннике.
Во все годы коллекционеры и любители, собиратели разных толков высоко ценили тропининскую кисть. На аукционах всегда шла борьба за полотна с именем Тропинина. И этим пользовались ловкачи, умело имитируя руку художника или сочиняя фальшивые свидетельства на обороте. Так, в разряд тропининских полотен попали работы его сына и были занесены в каталоги. С помощью сведений, почерпнутых у Рамазанова, случайные вещи получали на обороте «достоверные» надписи, вроде той, которая имеется на одной из академических копий с Рембрандта, якобы «выписанной» самим Тропининым. Тропинину приписывались, да и поныне под его именем значатся, работы учеников Московского Училища живописи, писавших свои этюды с того же натурщика, который позировал и Василию Андреевичу.
Вместе с тем сам Тропинин был одним из плодовитейших художников. Рамазанов утверждает, что им было создано до трех тысяч произведений. Первый список, составленный в 1929 году Н. Н. Коваленской, насчитывает около трехсот живописных произведений и приблизительно столько же листов с рисунками. Сейчас можно назвать уже более пятисот полотен и четырехсот листов с рисунками, правда, в это число входят и те, которые известны лишь по названию.
Поиск не найденных произведений тем более важен, что относительно некоторых периодов творчества до последнего времени было известно крайне мало. И здесь может ждать исследователя много неожиданного, не укладывающегося порой в привычные рамки тропининского творчества, обусловленные широко известными произведениями 1820–1840-х годов. Однако и целый ряд произведений, прославивших в свое время имя Василия Андреевича, до сих пор не обнаружен, иные найдены только в последние годы. Так, сравнительно недавно с помощью известного коллекционера Ф. Е. Вишневского в Третьяковскую галерею был приобретен портрет Е. О. Скотникова, представлявшийся Тропининым в Академию художеств для получения звания. Им же был найден лучший, вероятно, один из первых вариантов «Украинца с палкой», ныне хранящийся в Музее украинского искусства во Львове.
Впоследствии Вишневский сам стал собирать произведения Василия Андреевича. За несколько лет у него образовалась значительная коллекция, позволившая ему создать музей В. А. Тропинина, который он передал в дар государству.
Долгое время не было известно произведений Тропинина периода пребывания его в Академии. Уже была написана глава книги об Академии, когда пришлось встретиться с этой небольшой картиной, изображающей грустную девочку с яблоком. О ней стоит рассказать подробнее. Общий оливковый тон живописи — почти желтый на свету, в тенях зеленоватый, сгущающийся в фоне до совсем темного, настолько «тропининский», что впервые увиденная картина показалась давным-давно знакомой. Впрочем, дело не только в колорите. Знакома была сама «настроенность» образа — та душевная мягкость, которая свойственна искусству Тропинина.
Уже здесь отчетливо проявились многие характерные черты будущего мастера. В этом «неуклюжем», ученическом произведении, наряду с ошибками в рисунке, можно увидеть уверенные приемы живописца — и очень свободную манеру письма и тонкие лессировки. Открытый прозрачный широкий мазок жесткой кисти лежит поверх просвечивающего подмалевка, с иллюзорной точностью передавая пушистую россыпь пепельных волос. Многослойные лессировки образуют матовую, почти фарфоровую поверхность лица. Голубой холодный тон подмалевка слегка проступает на затененных частях лица и явственно обнаруживается в глубоких складках одежды, прописанной сверху также свободно и легко. Глаза девочки еще не прозрачные и выпуклые, как будут в зрелых работах художника, а плоские и матовые, как бы окутанные дымкой, с белками голубого цвета. Такие же глаза были у Наталии Морковой в этюде к семейной группе 1813 года и в портрете жены того же времени.
Более точно и подробно очерчены ноздри и губы ребенка. Очень характерны для Тропинина мазочки красной краски, положенные в углах века, у ноздрей, в очертаниях пальцев — будто просвечивается сквозь кожу кровь.
Легкий румянец на золотистой поверхности лица перекликается с густой розовой окраской яблока. Однако цвет яблока с большой примесью белил — глухой, непрозрачный, он также условен, как условна сама форма яблока, будто выточенного из дерева. Вместе с тем в живописном строе картины это тот необходимый аккорд, который поддерживает легкую, едва проступающую тему теплых светло-золотистых и розовых красок в общей холодной гамме зеленоватых и пепельных тонов. Такую же роль довольно интенсивного розового цвета мы отмечали в свое время в самых ранних портретах — гувернантки Боцигети с ее розовым платьем и Яна Борейки, одетого в розовый жилет; затем ту же роль играли розовые банты на платье девочки в портрете Ершовой с дочерью, 1831 года.
Необычайно наглядно сравнение «Девочки с яблоком», написанной по гравюре крепостным учеником Петербургской Академии художеств, с аналогичной картиной Грёза. (В то время копии, мастерски выполненные, являлись предметом гордости авторов и выставлялись наряду с оригинальными произведениями художника. За них также присуждались награды и давались звания.) Тропинин в своей работе старался как можно ближе следовать выбранному им оригиналу. Он сохранил почти точный его размер, пытался буквально воспроизвести позу и одежду грёзовской девочки, что, видимо, и явилось причиной неестественности и надуманности фигуры по сравнению с головой ребенка, которую Тропинин писал с натуры. Здесь-то и обнаружилась диаметрально противоположная трактовка одного и того же образа двумя художниками. Изящную, чувственную головку Грёза, откинутую в томном экстазе, Тропинин заменил грустным личиком, возможно, дворовой, крепостцой девочки, написанным со всей непосредственностью и искренностью, на которые было способно русское искусство.
Задушевной мягкостью, своей внутренней поэзией русский сентиментализм был прямо противоположен французскому с его нотками чувственного идеализирования натуры. Русское искусство по духу своему было более ясно и светло, более чисто, непосредственно и целомудренно.
Ученическая картина Тропинина представляла собой характерный образец русской сентиментальной живописи. Особым значением наполняется в этом смысле прозвание крепостного живописца «русским Грёзом», с которым он вступил в семью художников. На этом первом этапе он явился переводчиком, который переложил французского мастера на русский душевный лад.
В этой же коллекции находится теперь и упоминавшаяся ранее картина «Мальчик со свирелью» 1800-х годов. В свое время специалисты усомнились в ее подлинности. Картина действительно сильно отличалась от аналогичного полотна Третьяковской галереи, датируемого началом 1820-х годов. Вместе с тем подлинность произведения несомненна. От известного «Мальчика с дудкой», тронутого налетом шаблонного идеализирования натуры, новое полотно отличалось ощущением первозданности, непосредственности и глубокой искренности. В его пользу свидетельствовал и холст — коричневатый, домотканый, которым на Украине господа одаривали по праздникам дворовых девушек. Удалось узнать и изображенного мальчика — это оказался старший сын графа Моркова Ираклий. И картина получила датировку — начало 1810-х годов.
Неистовой страсти собирателя обязаны мы и сохранением альбома в красном сафьяновом переплете, принадлежавшего некогда Аркадию Ираклиевичу Моркову. В этом альбоме он, его сестры, их гости и друзья записывали стихи, оставляли свои рисунки. Листая его, как бы переносимся в 10-е годы прошлого века с их романтическими мечтами о лунных ночах, прогулках в руинах, между таинственными заброшенными могилами. Сухие травинки и листья, заложенные между страницами альбома, похожи на старинные вышивки, а выцветшие рисунки напоминают засушенные цветы. Среди хранящихся в альбоме портретов неуклюжих, большеголовых, с непропорционально узкими плечами офицеров и дам в чепцах, будто вкрапленные драгоценности, сверкают великолепием красок два акварельных портрета, исполненные молодым Тропининым, — портрет Боцигети-дочери в образе римской весталки и девочки-подростка Веры Ираклиевны. Здесь же на одной из страниц вклеен крошечный этюд крепостного художника с реальным изображением крепостного труда на барщине в страдную пору жатвы.
Частные коллекции! Сколько незабываемых минут связано с ними!
Как не вспомнить момент, когда в одной из ленинградских коллекций, состоящих из небольших и самых разнородных, но поистине художественных произведений, объединенных лишь вкусом владельца — проникновенного любителя искусства, из обтрепанного, вовсе не художественного дивана был извлечен этюд прекрасной мужской головы. Трудно было сказать, вдохновение ли модели передалось художнику и продиктовало ему необычный, насыщенный, горячий тон темно-золотистой краски или живописец, восхищенный общением с удивительной натурой, цветом передал свои чувства. Тогда еще изображенный был неизвестен.
Позднее Мария Юрьевна Барановская определила в изображенном замечательного английского пианиста Джона Филда, отдавшего России свой талант, свою любовь к музыке.
Портрет заставляет вспомнить чудесные страницы Льва Николаевича Толстого из «Детства», страницы, посвященные музыке и своей матери — ученице Филда.
Как описать то нетерпеливое возбуждение, тайное ожидание чуда, которое охватывает перед дверями незнакомой коллекции. Чудеса потому и чудесны, что они редки. Но почти каждая новая коллекция, как бы мала она ни была, таит новость, рождает мысли, дает пищу для сравнений. Картины в таких коллекциях висят не по научной музейной методе, а так, как нравится или удобно их владельцам. В одной из квартир тропининский этюд мужской головы висит рядом с этюдом его ученика Константина Маковского. Как превзошел ученик учителя в бойкости кисти, профессиональном мастерстве! Какое умение возвысить в художественный мотив, в картину самый малый сюжет!
И как мишурно все это рядом со скромным серо-золотистым этюдом Тропинина, где видишь не мазок, не фактуру холста и не красивую натуру, но человека, его глаза. Невольно задумываешься: кто он, с таким спокойным вниманием запечатленный художником? На память приходит маленький кусок картона из Ярославского музея с той же головой, которого явно не могла касаться кисть Тропинина. На том картоне есть надпись: «Автопортрет». Но чей? Видимо, надпись сделана копирующим. Значит, на этюде изображен художник. Может быть, сын? Как мог он выглядеть в 1830-х годах?
А вот аналогичный этюд мужской головы в другом московском доме. Как мучительна встреча с человеком, когда-то знакомым, но имени которого не удается вспомнить!
И начинаются поиски, вновь и вновь листаются альбомы, рисунки… Стоп! Вот он же на акварели начала 1820-х годов — тот же мутноватый взгляд светлых глаз, тот же тяжелый нос. Изменилась только прическа. На акварели изображен Аркадий Ираклиевич — младший из сыновей Моркова. Семейная группа 1815 года подтверждает определение. Еще один безымянный этюд обретет имя.
Десятки коллекций уже осмотрены, но продолжают идти письма, звонить телефон с предложением осмотреть картины, рисунки… Расспрашиваешь, что за работы, — и опять замирает сердце в надежде найти то, что давно уже ищешь, что обязательно должно где-нибудь быть.
Нечто ненайденное еще должно заполнить тот или иной пробел, недостающее звено в цепи событий или хода творческого развития художника. И таких пробелов в биографии Тропинина еще очень и очень много. Вот как будто можно, наконец, крикнуть: «Эврика!» Нашлось это «нечто», как раз умещающееся в недостающую ячейку мозаики фактов, составляющей творческую биографию художника. Не тут-то было! Одного интуитивного чувства мало — нужны документы, доказательства. А тем временем произведения, не получившие достоверной атрибуции, могут вновь уйти из поля зрения исследователей. И поэтому представляются заслуживающими внимания и публикации не только доказательства, но и гипотезы и предположения искусствоведа — специалиста, настроившегося на определенный диапазон творческой индивидуальности изучаемого им мастера. Время покажет, чем они обернутся, эти фантазии исследователя, — находками или ошибками.
Для одной из выставок в Доме писателя из фондов Государственного литературного музея был извлечен портрет М. Ю. Лермонтова. Правда, специалисты-литературоведы спорят еще, Лермонтов ли изображен на нем. Однако неизвестен и художник. Мало кто может заподозрить здесь автора «Головы сына» и «Кружевницы», но, принимая во внимание краткий период во второй половине 1830-х годов, когда стареющий Тропинин обнаруживает неожиданный возврат к романтизму 1810-х годов, стоит внимательнее отнестись к такой возможности.
Когда-нибудь, быть может, удастся поставить этот портрет рядом с затерявшимся в частных собраниях романтическим портретом Джона Филда, с портретом Артари из Калининской картинной галереи[59], таким близким к лермонтовскому своей живописной гаммой, с молодым гусаром Мосоловым на портрете Ивановской картинной галереи и гитаристом П. М. Васильевым, портрет которого находится в Ленинграде, в Русском музее.
Когда-нибудь, наверное, удастся собрать вместе портреты А. Н. Майкова, С. И. Гагарина, А. С. Долгорукова, М. Г. Павлова, Е. П. Ростопчиной и других близких знакомых Лермонтову лиц, позировавших Тропинину. И тогда, может быть, не покажется неуместным нахождение среди них портрета самого Лермонтова. Скорее удивит его отсутствие — так близок был московский круг общения художника и поэта.
Велика радость находок, но и горечь ошибок долго дает себя чувствовать. В течение десятилетий иногда действуют ошибочные сведения, попавшие в печать, множа и усугубляя ошибки бесчисленными повторениями. Так, в последний опубликованный список произведений В. А. Тропинина попала весьма слабая копия грёзовской картины «Девочка с собакой», на обороте которой очень правдиво выглядела надпись, подтверждающая авторство Тропинина и сообщающая имя изображенной девочки. Среди произведений Тропинина находится в списке и «Странник с палкой» Ульяновского областного художественного музея — чья-то ученическая работа.
По недоразумению попала в раздел произведений, ошибочно приписываемых Тропинину, «Прачка» Киевского музея русского искусства. Маленькое полотно это, имеющее подпись художника и дату — «1855 год», свидетельство по-прежнему виртуозного мастерства и тонкого чувства цвета, не изменявшего Тропинину до последних лет.
В то же время «Четыре евангелия» из собрания Н. А. Арнинг, включенные в основной список, на поверку оказались работой совсем другого мастера. И верно, это не единственные ошибки!
Однако во сто раз горше пройти мимо подлинной вещи. Ф. Е. Вишневский, покупая в свое время портрет Мочалова, отказался от парного к нему женского портрета, усомнившись в авторстве Тропинина, редко работавшего акварелью. Сколько раз вспоминал он потом с огорчением упущенный и, возможно, навеки утерянный портрет!
Пока еще нет сколько-нибудь весомых доказательств, поддерживающих чисто интуитивное желание приписать Тропинину два великолепных женских портрета — роковой красавицы Авроры Демидовой, урожденной баронессы Шернвальд, находящийся в Свердловской картинной галерее и числящийся работой К. Брюллова, а также Веры Ивановны Анненковой из Харьковского художественного музея. Оба они много прибавили бы к галерее парадных портретов художника 1830–1840-х годов.
Не прибавит ли к наследию Тропинина и внимательное изучение портрета А. О. Смирновой-Россет в костюме итальянки из Северо-Осетинского художественного музея, считающегося здесь работой Кипренского. Рисунок его, сделанный рукой Тропинина, хранится в Третьяковской галерее.
В архиве Музея им. А. А. Бахрушина, куда поступили бумаги последней наследницы Тропинина, С. П. Бараш, есть список работ художника, видимо назначенных к продаже, так как против каждой из них проставлена стоимость.
В перечне значится картина «Старушка», оцененная в 500 рублей, что в два раза больше стоимости «Кружевницы», оцененной лишь в 250. Можно предполагать, что картина «Старушка» была более значительным для художника, а возможно, и большим по размеру произведением, чем повторение популярной «Кружевницы». В другом списке, частично повторяющем те же сюжеты, появляется новое название — «Старушка задумалась», видимо относящееся к той же картине, которая в первом списке была оценена в 500 рублей.
Пока претендовать на это название может только одно полотно, находящееся в московском частном собрании. Оно принадлежало некогда артисту Малого театра Калужскому (Лужскому).
На большом холсте мы видим более чем скромную обстановку одной из задних комнат с белеными стенами, дощатым полом, простой мебелью. Старушка, совсем дряхлая и больная, сидит, видимо, в своем любимом уголке. Она только что чинила белье и устало опустила на колени правую руку. На круглом столике подле нее — снятые очки, чашка, стаканчик для лекарства, корзинка с нитками и вязаньем, ножницы. Позади, в глубокой нише окна, — остывший самовар. На противоположной стене зеркало в глубокой золоченой раме отражает художника, сидящего спиной к зрителю перед своим мольбертом; на мольберте овальный портрет молодого человека.
Старушка не смотрит на зрителя, ее опущенных глаз не видно.
Белые стены, белая кофта, белый платок на голове женщины, белая ткань починенного белья, белая же чашка с едва заметным цветочным узором. Почти одними белилами изображен в висящем на стене зеркале и художник в домашнем халате, белой рубашке, в ночном колпаке, перед белым грунтованным холстом. Очень слабо поблескивает желтая медь самовара и отвечающая ему с другой стороны потускневшая рама зеркала. В завязке у ворота кофты и в полосках лежащего в корзине вязанья видны так хорошо знакомые по картинам Тропинина почти неразличимые на расстоянии ярко-красные и изумрудно-голубые мазочки чистого цвета, которые гасят самостоятельное звучание красновато-коричневой юбки и синего передника. Белильными оживками, совсем как в полотне «Старик, обстругивающий костыль», переданы глубокие морщины, которыми в беспорядке изрыто старческое лицо и слабые руки. С помощью таких же тонких белильных прописей, проложенных ровно, будто по линейке, поверх широко подмалеванного нижнего слоя краски, изображена прозрачная ткань собранной у ворота кофты.
Портрет этот читается эпилогом жизни изображенной старой женщины, жизни простой и бесхитростной, прошедшей в труде и заботах о близких. Он как бы олицетворяет исполненный до конца долг. По величественной простоте сочетания белого, красновато-коричневого и приглушенно-синего, по строгой уравновешенности частей в нем есть что-то классическое. «Задумавшаяся старушка» может служить последней вехой, обозначившей эпоху первой половины XIX столетия в русской живописи, и вместе порогом нового ее этапа — искусства критического реализма. Она могла быть написана только русским мастером и только в середине 50-х годов прошлого века.
Был ли это Василий Андреевич Тропинин? Владельцы утверждают, что подпись его была на полотне до последней чистки картины, проведенной домашними средствами. Специалисты же сомневаются, ссылаясь на недостаточный профессионализм в построении перспективы интерьера, на несвойственную якобы Тропинину гамму. Портрет ждет еще специального исследования, как и весь период позднего творчества художника в 1850-е годы.
В следующее пятидесятилетие новая реалистическая живопись уже полностью набрала силы, обозначив яркий расцвет отечественного искусства, которое вызрело в классах Училища живописи под опекой патриарха московских художников Василия Андреевича Тропинина и резко противостало лелеемому Академией художеств ложноклассическому направлению. Как и Тропинин после освобождения от крепостной зависимости, молодые художники в 1863 году отмежевались от чиновничьего академического уклада, не побоясь всецело опереться на общество, которому намеревались служить своей кистью. Они не ошиблись. Все сколько-нибудь передовое в русском обществе приветствовало их, оказывало поддержку их демократическому, глубоко идейному искусству.
ПРИНЯТЫЕ СОКРАЩЕНИЯ
ГТГ — Государственная Третьяковская галерея в Москве
ГРМ — Государственный Русский музей в Ленинграде
ГИМ — Государственный Исторический музей в Москве
ВМП — Всесоюзный музей А. С. Пушкина в г. Пушкино
На супере: Мальчик с пушкой. Ок. 1812. Жесть, м. 24х22,5. Москва, Музей В. А. Тропинина.
На фронтисписе: Этюд к автопортрету. 1850. X., м. 46х37. Ленинград. ГРМ. 62,1х50. Собр. Ю. В. Невзорова.
1. Дионис с козленком. 1802–1804. Б., граф. и ит. кар., мел. 59,5X44. Москва. ГИМ.
2. Автопортрет. Ок. 1807. Б., гуашь. 12,6х10,5. Москва. ГТГ.
3. Рисунок к портрету жены художника. Ок. 1807. Граф. кар. 12х10. Москва. ГТГ.
4. Вид на церковь и село Кукавку Подольской губернии. 1809–1812. Ит. кар. Оборот 37-го л. из альбома ГТГ.
5. Портрет жены художника А. И. Тропининой. Ок. 1809. X., м. 51,5х49,4.Москва. ГТГ.
6. Мальчик со свирелью. Портрет графа И. И. Моркова. Ок. 1812. X., м.62,1х50. Собр. Ю. В. Невзорова.
7. Девушка с Подола. Фрагмент. 1810-е гг. X., м. 20,5х15,5. Москва. Музей В. А. Тропинина.
8. Семейный портрет Морковых. 1813. X., м. 226х291. Москва. ГТГ.
9. Домашний концерт у Морковых. Ок. 1813. Б., ит. кар. 23, 8х31,5. Москва. ГТГ.
10. Портрет братьев Морковых. 1813 (?). X., м. 53,1х48,8. Москва. ГТГ.
И. Портрет Боцигети-дочери. 1810-е гг. Б., гуашь. ЦГАЛИ, ф. 1336, оп. 1, ед. хр. 37, л. 33.
12. Этюд головы графини Наталии Морковой к семейному портрету. 1813. X., м. 50,7х22,2. Москва. ГТГ.
13. Свадьба в селе Кукавке. Ок. 1821. X., м. 32х42,5. Москва. ГТГ.
14. Рисунки из альбома ГТГ. 1810-е гг. Ит. кар., растушка, л. 36.
15. Портрет Устима Кармелюка. 1820. X., м. 30х24. Нижне-Тагильский государственный музей изобразительных искусств.
16. Портрет сына. Ок. 1818. X., м. 40,4х32. Москва. ГТГ.
17. Жатва. Этюд. Ок. 1820. Б., м. 15х8,4. ЦГАЛИ, ф. 1336, он. 1, ед. хр. 37, л. 120.
18. Водяная мельница на краю деревни Нижняя Ольчадаевка Подольской губернии. Граф. кар. Оборот 31-го л. из альбома ГТГ.
19. Этюд к портрету князя А. П. Урусова для Военной галереи Зимнего дворца. Б., ит. кар. 21, 2x16. Москва. ГИМ.
20. Ополченец со знаменем. Начало 1820-х гг. Б., ит. кар. 26, 8х18,8. Москва. ГИМ.
21. Портрет Е. О. Скотникова. 1821. Д., м. 58,5х42,5. Москва. ГТГ.
22. Портрет Булахова. 1823. X., м. 67,1х55,6. Москва. ГТГ.
23. Портрет К. Е. Равича. 1825. X., м. 66х52. Москва. ГТГ.
24. Гитарист В. И. Морков. Начало 1820-х гг. X., м. 72х59. Собр. Н. С. Наметкина.
25. Юноша с книгой. 1825. X., м. 49,8x38. Чечено-Ингушский художественный музей.
26. Портрет А. С. Пушкина. 1827. X., м. 68,2х55,8. Москва. ВМП.
27. Каменщик С. К. Суханов. 1823. X., м. 75,5х58,5. Москва. Музей В. А. Тропинина.
28. Кружевница. 1823. X., м. 74,7х59,3. Москва. ГТГ.
29. Портрет П. М. Васильева с гитарой. 1830-е гг. X., м. 95x75. Ленинград. ГРМ.
30. Портрет гусара Мосолова. 1830-е гг. X., м. 83х69. Ивановский областной художественный музей.
31. Мальчик-слуга со свечой. 1830-е гг. Б., ит. кар. 17, 3х13,2. Москва. ГТГ.
32. Ямщик. Этюд. Конец 1820-х— 1830-е гг. X., м. 54,5х44,5. Москва. Музей В. А. Тропинина.
33. Голова К. П. Брюллова. Набросок. 1836. Б., ит. кар. 28х22,5. Москва. ГИМ.
34. Портрет Л. К. Маковской. Этюд. 1830-е гг. X., м. 54x46. Саратовский государственный художественный музей.
35. Портрет В. М. Яковлева. Конец 1820-х — 1830-е гг. X., м. 83,3х65,9. Москва. ГТГ.
36. Портрет И. П. Витали. 1830-е гг. X., м. 82,7х67,6. Москва. ГТГ.
37. Портрет В. А. Каратыгина. 1842. X., м. 129x98. Государственный театральный музей им. А. А. Бахрушина.
38. Портрет Е. В. Киреевской. 1839. X., м. 72,5х60.
39. Портрет неизвестной в темно-синем плаще на розовой подкладке. 1840-е гг. X. на к., м. 33х27. Москва. Музей В. А. Тропинина.
40. Портрет купца. 1838. X., м. 70x58,5. Казахская государственная художественная галерея.
41. Портрет А. В. Сухово-Кобылина. 1847. X., м. 70,5x58. Государственный Литературный музей.
42. Портрет П. С. Мочалова. 1841. Б., акв. 12х9,5. Государственный театральный музей им. А. А. Бахрушина.
43. Портрет Левицкой-Волконской. Деталь.
44. Портрет Левицкой-Волконской. 1852. X., м. 127х99. Москва. ГТГ.
45. Старуха, стригущая ногти. 1850. X., м. 76,9x62,5. Рига. Государственный музей латышского и русского искусства.
46. Старуха, стригущая ногти. Деталь.
47. Рисунок к портрету Ю. Ф. Самарина. 1844. Б., ит. кар. 22, 5х22,2. Москва. ГИМ.
48. Автопортрет на фоне Кремля. 1846. X., м. 105х83,5. Москва. Музей В. А. Тропинина.
49. Портрет И. Л. Шаховского. Рисунок. 1850-е гг. Б., граф. кар. 20, 7х15,2. Ленинград. ГРМ.
50. Рисунок к портрету В. П. Воейкова с дочерью и гувернанткой. 1842. Б., ит. кар. 27, 4х21,9. Москва. ГИМ.
51. Девушка с горшком роз. 1850. X., м. 100x80. Москва. Музей В. А. Тропинина.
52. Странник. 1847. X., м. 39,1х30,1. Москва. ГТГ.