В Петербурге между Крюковым каналом и Екатерингофским, в одной из улиц стоят желтые четырех-пятиэтажные дома, не старые и не новые, построенные, должно быть, архитектором, у которого всегда болела голова.
Низкие ворота в домах этих ведут в глухой двор, точно колодец, из которого ушла вода, оставив плесень и гнезда крыс. Здесь все желто, облуплено, окна изъедены сыростью. Население двора отлично знакомо паспортисту, и это его тайна; всякий же посторонний, сколько бы ни вглядывался в окна, где все занавески похожи одна на другую, так же как бутылки с молоком и подвешенная колбаса в бумажке, ни за что не узнает: чем занимаются люди за этими окнами… Да уж и люди ли здесь живут?
Так думал Прошка Черемисов, обходя внутри двора подъезды, чтобы найти нужный ему номер квартиры — 113-й.
Не найдя, поправил пенсне, отошел на середину и, задрав голову, оглянул на облупленных стенах все пять рядов окон; в одном окне, нарушая однообразие, высовывался углом тюфяк.
Но Прошка видел все это неясно, и двор казался ему особенно желтым, потому что над крышами и трубами клубился густой и душный туман.
Туман ел глаза, забирался под пальто и разгонял грязь по камням, на которые, с чмоканьем, ступали Прошкины башмаки.
— Найдешь тут черта, — сказал Прошка и, сунув руки в карманы, повернул было назад, но заметил стоящего около него дворника в романовском полушубке…
— Сто тринадцатый — под вторые ворота направо, — сказал дворник, сплюнув на пробежавшую собачонку, и вдруг заглянул в самые зрачки. Прошка сейчас же отвернулся и пошел, куда ему сказали, думая:
«Обо всем дворники знают; поди от них скройся, ничего не скроешься».
На крутой лестнице, ведущей в 113-й, из отворенных дверей вылетал капустный и луковый чад; но Прошка, пробегав с утра за поисками комнаты, был даже очень доволен теплым запахом кухни.
— Довольно уютная лестница, вот только бы хозяева подошли: кабы попались сердечные люди…
На последнюю площадку открывались две двери; на одной Прошка прочел жестяную вывеску: «Редакция юмористического журнала», на другой же был прибит номерок 113-й, и под ним по желтой краске чернилами выведено: «Фалалей Мущинкин и портниха», причем портниха — подчеркнуто мелом. Половинка двери около ручки заерзана дочерна и к звонку привязана веревка с узлом.
«Что за чушь, — подумал Прошка, прочтя все это. — Ну, дай бог», — и позвонил.
Дверь тотчас же отворилась, кто-то (в темноте прихожей не было видно) шаркнул ногой, сказал: «Пожалуйте», и хихикнул.
— Я насчет комнаты, — проговорил Прошка робко и пошел по узкому коридору вслед за тем, кто затворил впереди боковые двери и отворил в конце последнюю. Здесь он сказал любезно:
— Вот понравится — помещайтесь, как дома, у нас тепло и весело. Пропустил Прошку вперед и повернулся к свету.
Тогда Прошка увидел светлую бороду у этого человека, расчесанную по-жандармски на стороны, длинные волосы и открытое, с бодрым взором и улыбкой, очень бледное лицо.
— Фалалей Мущинкин, — воскликнул человек и тотчас же вышел, причем за дверью опять принялся тихо смеяться — или показалось это только Прошке.
Комната была длинная и узкая с окном в конце и плюшевым красным диванчиком; а против двери стояла кровать, в ногах ее круглая печка. Вот и все. Но Прошке это понравилось и, потирая руки, он сел на диван, поглядывая, как догорали в печке дрова.
«Однако, — подумал Прошка, — устал же я, или здесь очень жарко в пальто сидеть. Отличная комната, уютно, как дома».
Он облокотился, подперев щеку, и устало вытянул ноги.
— Сейчас за чемоданом съезжу, — сказал он, — вот только бы не заснуть. — И, мотнув головой, заснул.
Проснулся Прошка от шума и топота, но, открыв один глаз, увидел, что все по-прежнему тихо, только, присев у печки, возится железной кочергою Фалалей, одетый в желтый пиджачок.
Прошка не сразу узнал Фалалея; сначала показалось ему, что сумерки эти — в деревне, печь топит нянька, на дворе лютый мороз расписывает стекла, неслышно по снегу бегают собаки, нюхая мерзлый помет, и вечер будет, как все вечера, беспечальный, однообразный.
Но Фалалей повернулся, куцый пиджачок залез ему на затылок, лицо, красное от углей, усмехнулось.
— Все еще спит, — тихо сказал он.
Тогда Прошка, будто стряхивая чары, потянулся, потер лицо.
— Кажется, я заснул. Вот штука, устал очень.
— Спите, спите, я люблю, когда спят; самому-то мне мало приходится, продолжал Фалалей и, присев на диван, улыбнулся так простодушно, подмигнув при этом, что Прошка, еще теплый от сна, потянулся к нему и сказал радостно:
— Мне ужасно здесь нравится, — знаешь… — сказал он, — если не выгоните, я долго проживу.
— Это хорошо, что вам понравилось. У нас подолгу живут, — ответил Фалалей. — Я люблю жильцов тихих, сонных. Курсисток, например, терпеть не могу: они меня вопросам учить хотят, а я, извините, политики терпеть не могу. Еще один музыкант прижиться хотел; да выдумал ни свет ни заря играть на корнет-а-пистоне. А у меня сестра-с.
Фалалей говорил очень быстро, вскидывая волосы и хлопая по коленке не только себя, но и Прошку.
— У меня сестра-с, шитьем занимается на балерину Першинскую, — иных заказов и не берет: балерине еженедельно вечернее платье надобно и каждый день новые юбки-с; как придет примерять, я ее и вижу в натуре-с, и, знаете, больше через это страдаю. Они в императорском театре играют; а я только мелкий чиновник, и даже совсем без чинов, занят до шести, а после шести что прикажете делать? В особенности по праздникам. Так я в остальное время жильцов своих развлекаю и через это сам весьма веселюсь.
Фалалей поднял обе коленки и, закатившись смехом, проговорил:
— Рядом с вами Валерьян Семиразов живет — литератор. Да нет, лучше я его самолично представлю.
И Фалалей убежал, шаркая ногами. Прошка стал потягиваться и кряхтеть, думая, как приятно будет жить в этом тепле с таким добряком Фалалеем… Представить только — какую благодать можно найти в туманном Петербурге!
— Сбор друзей! — закричал Фалалей, втаскивая за руку Семиразова. На этом еще молодом человеке от худобы болтался коричневый, в клеточку, сюртук, спереди срезанный. — Знакомьтесь. И знаете что? На радостях слетаем-ка в кабачишко…
— Здравствуйте, — проговорил Семиразов, гнусавя. — Извините, что он меня притащил; вам, быть может, неприятно видеть меня? — Криво усмехнувшись, он заложил руку за борт и попятился.
— Что вы, — забормотал Прошка, — я ужасно рад и вообще доволен. — Он поглядел на Фалалея и вдруг радостно хлопнул его по спине: — Ей богу выпьем, а?!
Но Фалалей, вместо радости, как-то очень странно, пристально поглядел на Прошку и проговорил:
— Это я припомню.
— Ладно вам, — молвил Семиразов уныло, — спина не отвалится.
Но прошло довольно времени, пока восстановилась прежняя веселость. Наконец Прошка надвинул на уши студенческий картуз и кинулся к двери: — Вы меня подождите, я за единый дух в клинику за чемоданом слетаю. — Побежал по коридору и запутался в дверях. Но здесь случилось приключение, которое и затемнило сознание его до самого конца.
В коридор выходило много дверей; одна из них была полуоткрыта; думая, что она-то и ведет в прихожую, Прошка распахнул ее совсем и остановился, от удивления вытянув шею.
Перед ним была небольшая и затхлая комната; под потолком в ней горела лампа, освещая две странные фигуры, неподвижно сидевшие у стола, они держали в руках по стакану. В одной из фигур, которая сморщилась, как бы готовясь чихнуть, узнал Прошка Семиразова; другой же был Фалалей. Закинув голову, он смеялся; но движений не было, звуков не было слышно, будто все застыло.
Ничего не понимая, Прошка зажмурился, а его в это время схватили за плечи, вытащили в коридор, хлопнули дверью, и голос Фалалея над ухом прошипел:
— Что вы за нахал такой, в самом деле… Говорю вам, что я это припомню…
Молча высвободился Прошка из его рук, поспешно ушел на лестницу и, уже на дворе, набрал полный рот желтого туману, закашлялся, пробормотал:
— Вот неприятность.
Действительно, все, чего не понимал Прошка, казалось ему неприятным и враждебным. Читая, например, современные стихи, чувствовал он неудобство и сердился, словно автор водил его, завязав глаза, по улице, где лягались лошади.
Но книгу стихов бросить можно под стол, а от Фалалея и Семиразова так просто не отделаешься. «Нет, это, видимо — ловкачи…»
Прошка сел на извозчика и, согнувшись, стал думать: зачем это его путают и морочат, когда и так все вообще запутано и заморочено. Никогда, например, не догадаться, куда это бежит толстый офицер, гремя саблей, или что означает на вывеске слово: «Пеклие»; извозчики, вертлявые дамы, зеленые дураки с афишами на палках — все это плывет мимо глаз, и не успеешь ни понять ничего, ни разглядеть, словно весь туманный город обман, все собрались дурачить Прошку, туманить и без того некрепкую его голову… Совсем было не то в деревне, в снежной степи, где понятен каждый куст, и если бежит собака — значит — по известному делу…
«Может быть, там, в коридоре, показалось только… — подумал Прошка. — Надо бы еще недельку полежать в клинике». — Он поднял голову, желая увидеть хоть просвет во мгле, но вверху летел матовыми облаками все тот же душный, желтый туман.
В клинику Прошка попал после конкурсных экзаменов, перед которыми три месяца работал день и ночь, с пятнадцатью такими же, как сам он, птенцами из провинции.
По ночам, чтобы не заснуть, нюхали они все нашатырный спирт, вывихивали мозги над задачами Шмулевича, и только два часа на дню отдыхали, играя в чушки, или купались в Финском заливе.
Там, на берегу залива, Прошка увидел удивительную девушку. Она была в купальной коротенькой юбочке, красный ее чепчик походил на мухомор; притворив будку, она, смеясь и щурясь на солнце, повисшее над косогором, пошла, весело расплескивая воду, по мелкому дну. Прошка глядел на нее, глядел. Она опять ушла в будку. А он все сидел на песке, как закаменевший краб… С тех пор у него начались бессонницы. Он стал видеть наяву всякую чепуху, где всегда участвовала та девушка в красном чепчике и купальной юбочке.
На другой день после последнего сданного экзамена Прошка пытался выйти на улицу в одних кальсонах и с будильником в руках. Он кричал, что его ждет женщина (будильник же взял по привычке, чтобы не проспать), товарищи связали его, отвезли в лечебницу, где он пролежал два с половиной месяца.
К лечебнице этой Прошка теперь и подъехал.
Навстречу ему в общую залу, где стоял биллиард, выбежал кретин, ростом с младенца, но уже старый, обхватил Прошкину ногу и замычал, стараясь выговорить что-то опухшим своим ртом, но язык, выпадая, не слушался, и уродец заплакал. Прошка обнял его и обратился к стоявшему около биллиарда высокому старику в соломенной шляпе и с парусиновым зонтом:
— Не придется нам, видно, больше играть с вами — уезжаю на волю.
— Ну, и черт с вами, — ответил старик и, сунув зонтик под мышку, стал быстро писать несуществующим пером по несуществующей бумаге, бормоча: — Я приказ пошлю кому нужно, вернуть вас живого или мертвого.
С тоскою глядел Прошка на старика:
«Ведь они, они безумные, а не я».
В задумчивости он уложил чемодан, мозг его сверлила одна неотступная мысль… Он зашел к доктору, выписался, простился с кретином, со стариком в соломенной шляпе. И уже садясь на извозчика, вдруг подскочил, поняв наконец, что его сверлило:
«Конечно же, ведь это куклы были, господи боже, как я рад…»
Но радоваться Прошке было нечему, потому что дальнейшее еще хуже разбередило его еще не окрепшее сознание.
Вбежав в Фалалееву квартиру, он бросил в прихожей чемодан и схватил Фалалея за пуговицу:
— Напугали вы меня, Фалалей Петрович… Ну и шутник же вы, ну и мастер! Ведь это были куклы! Покажите же мне их хорошенько.
Фалалей усмехнулся, побренчал цепочкой, на которой носил двое часов с двух сторон, и спросил:
— А вы что-нибудь видели в комнате?
— Конечно.
И Прошка рассказал все, как было.
— Не знаю, может быть, вы и не врете… — сказал Фалалей. — Только я ставлю одно условие: никуда, кроме своей комнаты, не заходить. — Он прислушался и поднял к носу палец: — Идемте, я сейчас штуку покажу.
На цыпочках он прошел в коридор, держа за руку Прошку, взобрался вместе с ним на сундук так, что глаза обоих пришлись в уровень узкого и длинного окна, выходящего в швейную мастерскую, и велел смотреть.
Прошка увидел безголовые манекены на одной ноге, и, вглядываясь, внезапно вздрогнул, жарко покраснев.
Между манекенами на полу, пестром от лоскутов, стояла, опираясь ладонями о бока, та самая купальщица, но на голове у нее, вместо красного чепца, лежали две золотые косы, под тяжестью которых сгибалась тонкая шея… До пояса она была обнажена, и рубашка ее, белая и мягкая, падала поверх юбки…
У ног девушки приседала и быстро поднималась очень худая женщина, похожая на Фалалея; сжав губами пучок булавок, мерила она и прикладывала куски материи.
— Пустите-ка, дайте-ка посмотреть, — шептал Прошка, толкаясь.
Пенсне его запотело, и, выдергивая из кармана платок, он покачнулся и соскочил с сундука, загремев башмаками. Фалалей сжал Прошкину руку и побежал вместе с ним, закрывая рот, чтобы не засмеяться. Вслед за ними в Прошкину комнату вошел Семиразов, совсем уже гнусавя:
— Опять балерину смотрели, мне-то не показываете.
— Почему она раздета? — закричал Прошка.
— Чтобы платья лучше сидели, — ответил Семиразов, — я об этом уже писал в одной вечерней газете: женщины вообще на что угодно способны из-за моды.
Но Прошка не слушал объяснений; сидел он на диване, облизывая пересохшие губы, и смотрел на обои, будто слышал шорох платья там, за стеной.
Фалалей и Семиразов подняли Прошку и повели на улицу, где он, и без того косолапый, толкал прохожих, громко разговаривал, возбуждаясь все больше. Один мимо идущий старичок сказал, опираясь на трость и повертывая постную голову:
— Сволочь, а еще студент.
Фалалей до слез смеялся, а Семиразов хихикал, обходя лужи, словно кошка.
В прихожей ресторана «Северный Полюс» взглянул Прошка мимоходом в зеркало и не узнал круглое свое, до зелени бледное, с огромными глазами и клочьями волос на висках, взлохмаченное лицо…
«Хорош, — подумал Прошка, — точно труп», — и поспешно прошел в низкий зал с двумя шипевшими под потолком фонарями, отраженными в одной зеркальной стене.
На противоположной стене нарисованы были картины из жизни Северного полюса, все же остальное, как везде: оркестр, немка у буфетной стойки и незнакомые люди за столиками.
Фалалей, обняв за талию угрястого лакея с прокуренными усами, поговорил с ним по-хорошему и заказал ужин. Прошка осматривал картины на стене, а Семиразова тошнило от голода, и он, глотая слюну, глядел на соседнего едока.
Когда принесли вино и один антрекот, Прошка быстро захмелел и стал восхищаться вслух картинами из северной жизни. Это заметил соседний едок, красный и толстый господин, сидевший у стены: сунув короткий палец в горчицу, он повел им по северному сиянию и медведю. Это ужасно рассердило Прошку; стукнув кулаком, он закричал, а красный господин, смеясь, все мазал.
— Не скандальте, оглянитесь-ка лучше назад, — сказал Фалалей, подмигнув Семиразову.
Прошка оглянулся: у противоположной стены сидел второй, точно такой же господин, и мазал по медведю горчицей.
— Ах, вот оно что, — пробормотал Прошка и быстро опустил глаза.
Так молчал он, смутно соображая, откуда идет неприятность, покуда Фалалей, допив все и доев, не повел обоих друзей в кегельбан.
Стены кегельбана были досчатые, изъеденные мокротой и в грибах, а воздух такой густой, что лампа медленно мигала, тускло освещая узкую дорожку, кегли, в конце ее черный циферблат со стрелкой.
— Недурно, — сказал Семиразов, — запашок!
Фалалей, сбросив пиджак, схватил огромный шар, подпрыгнул и, покатив его в кегли, сказал Прошке:
— А я еще головой своей туда запущу.
Прошка дико на него посмотрел и попятился; Семиразов стал смеяться, чихая и кашляя, от этого ослаб, не мог играть и, подсев к столику, стал пить пиво.
«Какие они странные оба, — думал Прошка, — в особенности Фалалей; он совсем обыкновенный, а между тем в нем страшная сила… Или это голова у меня очень кружится? Теперь бы сесть у ее ног и сказать, трогательно, со слезами: „Я болен, полюби меня, иначе я умру, милая моя девушка“. А здесь очень скверно».
— Вы думаете, кто таков Фалалей — человек по-вашему? — перегнувшись через стол, спросил Семиразов у Прошки.
«К чему он это сказал? — подумал Прошка, искоса глядя, как Фалалей с грохотом валил кегли. — Смеются они надо мной, а все-таки здесь не все чисто».
— Я еще больше скажу, — продолжал Семиразов, — он людей делает; люди, как люди, только не любят дневного света и всего настоящего — предпочитают все нарисованное; при этом чувственны, как насекомые, в Петербурге их много по сырости ходит.
— Вы сами не такой ли? — спросил его Прошка, криво усмехаясь. Фалалей же в это время, надев пиджак, погрозил Семиразову, говоря:
— Ты опять проболтался, — и шепнул Прошке, — а хотите, я сейчас полную залу балеринами напущу?
— Я это знаю, — пробормотал Прошка, — у нас в деревне один мужик мог полную избу водой напускать и сквозь бревно лазил.
И, пристально взглянув на Фалалея и Семиразова, внезапно севших точно так же, как давеча, со стаканами вина, изменился Прошка в лице, надвинул картуз и побежал к выходу, бормоча:
— Черти, ах, черти. Зачем они меня морочат?
Выйдя из кабака на воздух, он увидел, что улица круто поднялась вверх, но не очень высоко, потому что фонари кончались невдалеке, должно быть, опускаясь оттуда под гору.
«Взберусь», — подумал Прошка, и, обливаясь потом, полез было наверх, но тротуар быстро опустился, ноги дрыгнули в воздухе, и Прошка упал на руки.
«И тут подвели, подлецы… Пойду-ка я посредине улицы».
Но улица продолжала опускаться, и Прошка уже бежал, раскачиваясь и растопыря руки.
В это время ухнуло впереди, заквакало, и длинное черное тело, узкое и вертлявое, понеслось навстречу.
Прошка остановился, протянув руки, присел и пустился зигзагами наутек, разинув рот для крика, а сзади резнуло его крылом по спине, и пронесся мимо автомобиль, в котором сидел человек в цилиндре и дама. При виде падающего Прошки она выглянула в окно…
— Это вы, — крикнул ей Прошка. — С кем это вы! — и долго смотрел вслед. Потом поднялся, обтер ладони о пальто, влез в мимо ехавшего извозчика и потрусил домой…
Проходя по коридору, он остановился перед открытой дверью… И тут опять… Там сидел у стола Семиразов, одной рукою крутил волосы на виске, другой писал…
Вернувшись из «Северного Полюса», Семиразов продолжал писать один из своих эротических рассказов.
Он начинался так: «Ее звали Зина, у ней было мучительно сладострастное тело, от нее пахло женщиной и юбками»… Семиразов был мастер писать такие рассказы. Критика о нем уже заговорила… Редактор знаменитых альманахов даже сказал ему как-то в редакции: «Да, батенька, вы, знаете, павиян».
Рассказ двигался туго, — болела голова… Он стал нырять шеей, как утенок, приводя себя этим в чувственное настроение… «Зина сбросила белье, упала в постель; чувственно пахли туберозы». Дальше не было еще придумано, и он стал вянуть над бумагой и нырять шеей…
В это время, заикаясь, окликнул его Прошка:
— Семиразов, вы сейчас были в ресторане?
— Нет, не был, — и, скривившись, Семиразов скорчил необыкновенно тошное лицо.
— Ага, — сказал Прошка тихо, — вот оно что… — Он вошел к себе, затворился на ключ и, сдернув башмаки, лег, не раздеваясь.
Тотчас кровать поплыла и закачалась. Прошка хотел отлепить от подушки голову, но не мог; в особенности томил его зеленый отсвет фонаря на потолке.
«Никого здесь нет, — подумал Прошка, — ни отца, ни матери; заехал я сюда и пропаду, как собака».
Прошка заплакал. Слезы облегчили его, и понемногу мысли устремились к тому, к чему он всегда возвращался, к светловолосой женщине, представлявшейся то на морском берегу, то среди пыльных манекенов швейной мастерской, то склонившейся к нему из окна автомобиля.
Видения эти путались с несообразностью, которую напустил Фалалей, и вновь Прошка тосковал, не зная, как выбиться из проклятой этой путаницы.
Наконец из-за печки вышел Фалалей и спокойно сел в ногах Прошкиной кровати, обхватив колено. Прошка отодвинулся, пристально глядя на хозяина.
Фалалей не двигался, лицо его было совсем зеленоватое, светился в глубине зрачок, и рот был полуоткрыт.
— Фалалей Петрович, — позвал Прошка жалобно. Фалалей, не оборачиваясь, стал шевелить губами, и вот, отовсюду: из-под дивана, кресел, из Прошкиного чемодана — повылезли черные тараканы, тихо потрескивая.
— Веришь в мою силу? — спросил Фалалей.
— Да, — ответил Прошка.
Тогда Фалалей замахнулся, и тараканы, злобно пятясь, отползли по тайным местам.
— Все это будущие люди, — сказал Фалалей, — из одного такого, например, я Семиразова сделал.
«Вот оно что», — подумал Прошка, и вдруг застонал от резких ударов сердца.
— Сделай мне ее, Фалалей, приведи ее ко мне…
— Нет, — ответил Фалалей с усмешкой, — ты слишком неопрятный, а я лучше сделаю твоего двойника.
Прошка спал, скрипя зубами, и голова его, казалось, была расколота, и туда насовали окурков.
В середине дня, когда в комнату, и без того душную, проник чад из кухни, он проснулся и сел, еле разлепив глаза.
Кухарка принесла измятый самовар и сахар в мешке; за окном носился туман пуще вчерашнего и стучали капли по железному карнизу.
«Больше пить не буду, — подумал Прошка, — начну жить по-новому».
Наливая чай, помешивая ложечкой, жуя булку, он продолжал неотвязно думать об ужасной чепухе вчерашнего дня… Хуже всего было ощущение безволия, какой-то ватной мягкости… После чая он решил пойти узнать расписание лекций. Проходя коридором, вспомнил, что отсюда начались вчерашние неприятности.
«Господи, если бы все было обыкновенно», — подумал он, заглядывая к Семиразову, — тот спал на спине, сложив, как покойник, кисти рук. Ничтожное лицо его было жалкое, как у немощных детей.
«Ну, слава богу, все в порядке», — подумал Прошка и, волнуясь, полез на сундук.
Швейная мастерская была такая же, как и вчера, только у стола сидели три бледные девочки и шили, поджав губы, платье для балерины Першинской.
«Все правильно, — подумал Прошка, — вот пятно на пыльном стекле — это я пальцем протер… нет, нет… лучше не вспоминать!»
Спрыгнув на пол, он долго медлил у третьей двери, потом осторожно, словно боясь, что кольнут в глаза, просунул голову: посреди комнаты, надевая подтяжки, стоял Фалалей.
— Извините, — пробормотал Прошка и вышел на улицу.
В густом тумане зажигались, отсвечивая в лужах, фонари, из мелочных лавок пахло овощами и спичками.
— Ах, ну конечно, они пробежали какой-нибудь другой дверью и сели, притворяясь куклами, пока я был в коридоре. Но кто же схватил меня сзади?.. В испуге я, наверно, повернулся к ним спиной, Фалалей и схватил, а мне показалось, что из коридора. Все-таки непонятно — зачем они сделали это. Пугали меня, что ли?
Он медленно брел по тротуару, стараясь думать о вещах обыденных, но мысль его, как испорченное часовое колесо, соскакивала и вертелась в направлении противоположном.
«Что было на самом деле, а что представилось — не понимаю, не разбираю!»
— Надо вспомнить что-то, и все станет ясным! — воскликнул он, останавливаясь у подъезда, куда только что подъехал автомобиль.
Швейцар торопливо распахнул дверцу. Опустив на подножку меховой ботик, показалось сначала обтянутое шелком колено, соболья муфта, и на тротуар выпрыгнула балерина Першинская. Прошка открыл рот и снял картуз, а из автомобиля тем же путем вылез господин в цилиндре. Он был похож на Прошку, как двойник.
Когда за балериной и этим — в цилиндре — закрылась дверь подъезда, Прошка, круто повернув, побежал прочь, бормоча:
— Вспомнил, теперь все вспомнил!
Настоящий собачий страх гнал его по улицам, и чем больше старался он стряхнуть с себя оцепенение, драму, — увидеть вещи, как они есть, тем страшней становилось, и все непонятности казались возможней.
— Вот папиросы «Нюх-Нюх» — бормотал он, глядя в окно табачной лавки, — я их постоянно курю, вот топаю ногой, вот след на стекле от моего пальца… Все это существует. Существует все, что я вижу, а я еще не видел всего, значит, я могу увидеть вещи гораздо страшнее, чем сегодня…
— Ну вот ты, — обратился он к дворнику, который, подойдя, внимательно слушал, — ты существуешь, а скажи, видел ли ты поддельных людей, которых делает Фалалей…
— Проходи, проходи, — сказал дворник строго.
— Куда же я пойду? Да, спасибо. Я пойду и все выясню.
Вновь подойдя к дому балерины, Прошка торопливо оглянулся, шмыгнул в подъезд и стал подниматься во второй этаж, где, прочтя на двери имя Першинской, позвонил, хотя палец его долго крутился около кнопки. На вопрос горничной он объяснил, что по очень важному делу нужно ему на минутку балерину Першинскую, и остался ждать в ярко освещенной дубовой передней, глядя на соболью шубу, от которой пахло духами и еще не остывшей теплотой.
«Шуба-то какая, — подумал он, — куда я лезу». Когда по комнатам послышались легкие шаги, он мгновенно вспотел от страха:
— Что я ей скажу, что я ей скажу?..
Балерина вошла, как насекомое, легко волоча за собой шелк платья, улыбаясь, как перед огнями рампы. При виде Прошки темные ресницы ее испуганно взмахнули.
— Это очень странно, — поспешно заговорил Прошка, прикладывая фуражку к груди, — вы такая красивая, как… я не знаю, а я вообще не стою ничего, но вышла глупая история, я остался в дураках, а он очень доволен, хотя он, конечно, черный таракан, у меня таких под кроватью — тысячи.
Глаза балерины снова дрогнули и с углов вдруг сузились смехом.
— О ком вы спрашиваете, — сказала она очень мягко, — я немного не поняла…
— Я, может быть, неясен… я спрашиваю о Прошке Черемисове… Может быть, он у вас по-другому называется — тот, кто с вами приехал.
— А, — сказала балерина и, слегка приподняв спереди юбку, быстро вышла, в дверях еще раз обернув к Прошке любопытное актерское лицо… Сейчас же в прихожую вошел, громко стуча каблуками, тот господин. Сдвинув брови, спросил:
— Чем могу служить? — и при этом оттеснил Прошку к двери.
— Извините, — забормотал Прошка, двигая губами, как на морозе, — нам необходимо объясниться: это важно для обоих, — и, словно во сне, глядел, будто в зеркало, в лицо господину, — вы настоящий?
— Что-с? — переспросил господин надменно. — А не угодно ли объясниться на площадке, — и тотчас надел вязаное кашне, белое с желтым полосами…
На площадке Прошка взялся за перила и сказал отчаянно:
— Нечего притворяться: я настоящий, а вы поддельный! Я желал быть на вашем месте, а вам не угодно ли к Фалалею за печку…
— Виноват, чем вы хотели поменяться?
— Всем, — крикнул Прошка, — у меня костюмчик оборван, а вы с ней в автомобиле разъезжаете. Вообще вы должны пропасть, я через вас учиться не могу, я жить не могу.
— Э, да вы просто сумасшедший, — сказал господин, пожав плечами, и ушел в квартиру. Прошка подпрыгнул к звонку и стал звонить, не отрываясь от кнопки. Ударил в низ двери калошей…
Так он звонил, пока снизу не пришел швейцар, взял Прошку за плечи и, толкая вниз, сказал:
— Ах ты, желтоглазый, счастье твое — дворник в участок ушел, — ткнул еще в шею и поддал сзади.
— Погоди у меня, — говорил Прошка, стоя на улице, — я тебя укараулю, я тебе выпущу красные сопли…
Балеринины освещенные окна выходили на канал, к решетке которого прислонился Прошка. Ждать ему пришлось очень долго. Проехали с грохотом ломовики; стриженый мальчишка из лавки перебежал улицу, чтобы сплюнуть в воду, и при виде Прошки пронзительно свистнул; вдалеке фонари казались звездами, упавшими в туман; Прошка, не мигая, глядел на зеленоватые их лучи и радуги, слабо очерченные в зыбком тумане, переводил взор на зеркальные окна второго этажа, и все виденное укладывалось в мозгу еще по-сабачьи, без понимания. Так простоял бы он всю ночь, дрожа от злости, то вновь теряя сознание, но ударила вдруг дверь подъезда, швейцар стал кричать извозчика, и тот господин пошел, постукивая тростью о тротуар. Прошка оторвал руки от холодной решетки и стал красться за господином по другой стороне, вдоль канала. Господин, войдя в свет фонаря у лавочки, поднялся на цыпочках и перешел на Прошкин тротуар. Теперь Прошка ясно видел холеную его спину, вихлястый зад и полоску пробора под цилиндром.
— Неужели я такой со спины? — подумал Прошка, и глаза его налились кровью.
Господин обернулся и крикнул грозно:
— Ты преследуешь меня, негодяй!..
Но не успел отскочить — Прошка охватил его поперек, прижал к решетке и стал клонить, опрокидывая в воду. Тот вскрикнул, отыскав Прошкино горло, сжал, ударил костяной рукояткой палки по лицу. Прошка ахнул и сел в грязь, а тот, поспешно удаляясь, звал городового…
«Бежать, бежать», — думал Прошка. Схватился за решетку, с трудом поднялся и побежал…
Сознание почти покинуло его, пока он кружил по незнакомым улицам, заворачивая на мосты. Один раз, когда стоял у ресторана, захотелось ему пить; он вошел и спросил пива, но лакей, перешептавшись с хозяином, сообщил, что пьяным спиртного не отпускают, и мигнул швейцару… Прошку взяли под руки и вывели, гости обернулись ему вслед и, побагровев, как прокаженные, громко враз захохотали…
— Обложили со всех сторон, нет выхода, теперь мне конец, — бормотал Прошка, пройдя площадь Мариинского театра, — я один и есть живой в городе, а все остальные — Фалалеево отродье… От этого и травят меня.
Поглядев на фонари театра, на черную стену извозчиков, догадался наконец Прошка, где его дом. Добрел до своей комнаты, измученный и промокший, сел на диван и запрокинул голову, не думая, не чувствуя ничего, пока сон не опутал его глаза паутиной.
Проснулся он от горячего света; печь пылала, перед ней сидел Фалалей, в желтом пиджачке, помешивая кочергою угли. «Сейчас Фалалей обернет голову, улыбнется и заговорит, — подумал Прошка. — Если сделает так значит, все, что я помню, было со мной на самом деле. А если не обернется, не заговорит — значит, я видел сон, и я только что сюда пришел снимать комнату… и здесь не жил, — все было сном…»
Фалалей не спеша обернул голову, улыбнулся и спросил:
— Ну, как себя чувствуете? Нравится вам помещение?..
Прошка ахнул негромко. Не отвечая, поднялся и пошел к выходу. Холодок бежал по телу его морозными лапками. Выйдя на туманный двор, он оглянул все пять рядов освещенных окон и, сунув руки в карманы, повернул к воротам, не зная еще, как и какой ловкостью спастись.
Но в воротах стоял дворник и вертелась омерзительная рыжая собачонка.
Прошка сейчас же повернул ко второму двору:
— Я изловчусь, не на такого напали.
На втором дворе была прикрыта дверь дровяного сарая. Прошка поднял голову, надеясь увидеть хотя бы клочок ясного неба, но солнце закатилось за городом и туман окутал его непроглядным войлоком…
Проскользнув в сарай, Прошка отрезал перочинным ножом конец веревки, протянутой для белья, связал петлю и, подставив полено, привязал веревку к деревянному гвоздю.
Все это сделал быстро и аккуратно. Наложил петлю на шею под воротничок и, затрясясь мелкой дрожью, спрыгнул с полена.
Горло рвануло, от отвращения высунул Прошка язык, стараясь пальцами оторвать веревку…
Тогда представилось ему — влетела в сарай балерина Першинская и, распахнув соболью шубку, обхватила Прошку за шею и прижалась тесно.
Острая радость напрягла Прошкино тело, и на лицо ему, не давая дышать, легла меховая муфта…
В результате поездки в Самарскую и Симбирскую губернии летом 1910 года и позже тема города (Петербурга) и тоска по «родным местам» у писателя обостряются. В дневнике 1911 года имеется запись, которая, очевидно, имеет отношение и к рассказу «Туманный день»: «Петербург — куда все нации, племена посылают отбросы, жуликов, сутенеров, убийц, воров, грабителей, конквистадоров. Петербург беспросветный, сырой, туманный днем, промозглый, с зеленовытым светом ночью (…)
И в Петербург посылает Россия юношество в школу, в горнило, в науку. Проезжая по Троицкому мосту, на нем и вдоль набережной фонари, от каждого в звездном небе шел узкий белый столб. Проехав, оглянулся — над всем мостом колоннады, и на набережной словно небесный свод покоится на призрачных этих колоннах луна» (Дневник, 1911).
В этой записи автору важен образ туманного дня как образ Петербурга, города-призрака, который развернут в рассказе «Туманный день», а затем и в других произведениях, особенно в «Хождении по мукам» (кн. I).
Рассказ автор включал во все собрания сочинений. В первые собрания сочинений А. Толстого «Туманный день» входил в состав тома рассказов, объединенных названием «Неверный шаг».
В дневнике 1911 года, на страницах, посвященных времени пребывания Толстого в Париже, есть фраза, очевидно, непосредственно связанная с настоящим рассказом: «Вспомнить рыжую красавицу…» В рассказе это Клара: «У огня стояла рыжая великолепная женщина в собольем палантине…»
Автор отводил этому рассказу особое место в композиции тома, сделав его идейно-художественным центром. Герой Прошка максимально приближен к автобиографическому герою. Фамилия Прошки — Черемисов, есть в записной книжке А. Толстого за 1909 год, в одной из выписок из исторических книг. Примечательно, что и в дневнике 1911 года появились своеобразные записи-воспоминания, обращенные ко времени поездки в Париж, очевидно, в 1908 году: «Апрель. Париж. Не забыть. 1) Фантастическое отражение в зеркалах кинематографа. 2) О грубости Досекина перед ушедшими годами. Об его вдруг пойманном печальном и внимательном взгляде, застенчивом и кротком… Вспомнить, как с Досекиным искали комнаты…» Мироощущение Прошки Черемисова, героя «Туманного дня», во многом идентично авторскому: «…Не успеешь ни понять ничего, ни разглядеть, словно во всем городе настоящий и есть один Прошка, а остальное — призраки. Совсем не то в деревенской, снежной теперь, степи, где понятен каждый куст, и если бежит собака — значит, чует заячьи следы».
Печатается по тексту: Недра, 1.