Время приближалось к двум часам ночи. В доме Робинсонов, где весь вечер шло веселье и танцы, погасли огни, и луна, поднявшись высоко в небо, посеребрила темные окна. Всадники, еще час назад пугавшие торжественный покой сосен смехом и песнями, ускакали кто куда. Один влюбленный кавалер направил своего коня на восток, другой — на запад, третий — на север, четвертый — на юг, а юная особа — предмет их поклонения, «Роза Туолумны», удалившись в свой будуар в доме на Чемисалском перевале, мирно укладывалась в постель.
Мне жаль, что я лишен возможности описать последовательно весь процесс. На двух креслах уже воздвиглись беспорядочные нагромождения чего-то белого и воздушного, предназначенного служить покровами, сама же юная особа, мгновение назад полускрытая шелковой завесой золотистых волос и слегка напоминавшая кукурузный початок, теперь уже была облачена в одно из тех длинных, бесформенных одеяний, которые уравнивают всех женщин, делая их похожими друг на друга, а ее округлые плечики и тонкая талия, еще час назад производившие столь роковое воздействие на души и умы обитателей Фор-Форкса, сделались недоступными для взора. Оставалось открытым личико — чрезвычайно привлекательное; да внизу из-под края одеяния высовывалась ножка, безукоризненная по форме, хотя и не отличавшаяся миниатюрностью.
— Там, где я ступаю, цветы уже не поднимут головок, чтобы поглядеть мне вслед, — с восхитительной прямотой сказала она как-то одному из своих поклонников.
В этот вечер личико «Розы» выражало полное довольство и безмятежность. Она не спеша приблизилась к окну и, раздвинув шторы на самую-пресамую малость, заглянула в эту крохотную щелку. Неподвижная фигура всадника все еще маячила на дороге с тем чрезмерным упорством преклонения, вытерпеть которое может только заядлая кокетка или без памяти влюбленная женщина. «Роза» в эту минуту не принадлежала ни к той, ни к другой категории, и, постояв у окна не больше чем положено, она отвернулась, пробормотав довольно отчетливо, что это прежде всего нестерпимо смешно, и вернулась к своему туалетному столику, причем внимательный наблюдатель мог бы заметить, что ступает она уверенно и твердо, без изнеженных ужимок и не прихрамывая, как те, кто не привык разгуливать босиком. Да ведь и в самом деле всего лишь четыре года минуло с тех пор, как голенастая, словно жеребенок, босоногая девчонка в бесформенном ситцевом платьишке выпрыгнула из отцовского фургона, когда он остановился у Чемисалского перевала. И кое-какие дикие повадки «Розы» сохранились и после переселения и пересадки на культурную почву.
Стук в дверь застал ее врасплох. Она быстро юркнула в постель и из этого надежного убежища вопросила, слегка нахмурив брови:
— Кто там?
Из-за двери донеслось неуверенное бормотание.
— Это ты, па?
Бормотание стало утвердительным, настойчивым и задабривающим.
— Обожди минутку, — сказала «Роза». Она встала, отперла дверь, проворно улеглась обратно в постель и крикнула:
— Войди!
Дверь робко приотворилась. В образовавшуюся щель просунулась седеющая голова и широкие, чуть сутулые плечи, принадлежавшие мужчине довольно преклонного возраста; после некоторого колебания за плечами застенчиво последовала пара ног, обутых в ковровые шлепанцы. Когда появление призрака полностью завершилось, он тихонько притворил за собой дверь и остался возле порога, проявляя крайнюю неуверенность в себе и чрезвычайную даже для призрака боязнь вступать в разговор. Это вызвало со стороны «Розы» нетерпеливый и, боюсь, не слишком вразумительный протест.
— Ну же, па, тоже мне!
— Ты уже легла, Джинни, — неуверенно сказал мистер Макклоски, поглядывая на кресла и наваленные на них предметы сэ странной смесью опасливого мужского благоговения и отцовской гордости, — ты уже легла и разделась?
— Да, уже.
— Понятно, — сказал мистер Макклоски, присаживаясь на самый краешек кровати и мучительно стараясь запрятать ноги куда-нибудь подальше. — Понятно. — Помолчав, он потер ладонью короткую жесткую бороду, похожую на долго бывшую в употреблении сапожную щетку, и добавил: — Хорошо повеселилась, Джинни?
— Хорошо, па.
— Они все там были?
— Да, и Рэнс, и Йорк, и Райдер, и Джон.
— И Джон! — Мистер Макклоски постарался придать глазам, робко взиравшим на дочь, лукаво вопросительное выражение, но, встретив прямой взгляд широко открытых глаз, в котором не сквозило ни тени смущения, учащенно заморгал и покраснел до корней волос.
— Да, и Джон был, — сказала Джинни, ничуть не меняясь в лице и не отводя в сторону взгляда больших серых глаз. — И провожал меня домой. — Она умолкла, закинула руки за голову и поудобнее устроилась на подушке. — Он опять задал мне этот вопрос, па, и я сказала: «Да». Это совершится... довольно скоро. Мы поселимся в Фор-Форксе в его доме, а на следующую зиму переедем в Сакраменто. По-моему, это правильно, да, па? Как ты считаешь? — И она подкрепила свой вопрос легким пинком ноги под одеялом, выведя таким способом Макклоски из задумчивости.
— Да, конечно, — растерянно сказал мистер Макклоски, возвращаясь к действительности. Потом, ласково похлопав по одеялу, добавил: — Ты не могла бы сделать лучшего выбора, Джинни. Ни одной девушке в Туолумне никогда не залететь так высоко, даже если очень повезет. — Он снова примолк, потом сказал: — Джинни...
— Да, па?
— Ты уже легла и разделась?..
— Ну да!
— А ты не могла бы, — продолжал мистер Макклоски, беспомощно оглядываясь на стулья и медленно почесывая подбородок, — а ты не могла бы одеться снова?
— Что такое, па?
— Ну, понимаешь, нацепить на себя все это обратно, — торопливо пояснил он. — Ну, может, не все, а хотя бы кое-что. А я помог бы тебе... Ну, может, подал чего, или, может, пряжку какую застегнул, или бантик завязал, или зашнуровал ботинок, — продолжал он, не сводя глаз с кресел и храбро стараясь не спасовать перед тем, что было на них навалено.
— Ты в своем уме, па? — вопросила Джинни, внезапно садясь на постели и величественно встряхивая своей золотистой головкой.
Мистер Макклоски нервно почесал бороду с того бока, где она имела наиболее изношенный вид — должно быть, от неоднократного повторения этой операции, — и увильнул от прямо поставленного вопроса.
— Джинни, — сказал он, нежно поглаживая одеяло. — Видишь ли ты, какое дело. Там у нас внизу один незнакомый человек... То есть он для тебя незнакомый, детка, но я-то его знаю издавна. Он тут уже целый час прохлаждается и будет прохлаждаться еще до четырех часов, до дилижанса. Так вот, мне бы хотелось, Джинни, голубка, чтобы ты спустилась вниз и вроде бы помогла мне принять его. Нет, нет, не выйдет, Джинни, — поспешно сказал он, поднимая руку, чтобы предупредить возражение, — не выйдет! Он не ляжет в постель. И не станет играть со мной в карты. И виски его не берет. Сколько я его знаю, второго такого неудобного гостя еще свет не родил...
— Зачем же тогда он тебе нужен? — решительно спросила мисс Джинни.
Мистер Макклоски опустил глаза.
— Видишь ли, он специально завернул сюда, чтобы оказать мне большую услугу, иначе я не стал бы беспокоить тебя, Джинни. Ей-богу, не стал бы! А тут мне подумалось, что раз уж я никак не могу ничем его занять, так, может, ты спустишься вниз и управишься с ним — ведь ты всегда здорово умеешь с ними управляться.
Мисс Джинни пожала красивыми плечиками.
— Он молод или стар?
— Он еще совсем молодой, Джинни, но, между прочим, знает пропасть разных вещей.
— А чем он занимается?
— Да вроде ничем, по-моему. Получает доход с рудника в Фор-Форксе. Путешествует, ездит повсюду. Я что-то слыхал, Джинни, будто он поэт... Ну, знаешь, пишет эти самые стихи. — Мистер Макклоски сказал это не без тайного умысла. Он вдруг вспомнил, что его дочь частенько получает отпечатанные на бумажке чувствительные стишки, именуемые «стансами», с приложением других, не менее сахаринных предметов.
Мисс Джинни надула хорошенькие губки. Все эти возвышенные фантазии вызывали в ней легкое чувство сострадательного презрения, естественное в таком юном и обладающем превосходным здоровьем организме.
— Впрочем, — продолжал мистер Макклоски, задумчиво почесывая голову, — впрочем, я не советую тебе, Джинни, говорить ему что-нибудь насчет стихов. Я только что сам пробовал. Я подал ему виски в гостиную. Завел музыкальную шкатулку. А потом говорю этаким, знаешь, светским тоном: «Располагайся, как дома, и прочти мне что-нибудь из своих сочинений, что тебе самому больше по вкусу». А он, ты знаешь, взбеленился. Этот малый просто взбеленился, Джинни. Уж как только он меня не обзывал. Понимаешь, Джинни, — продолжал мистер Макклоски смущенно, — мы ведь с ним старые приятели.
Но его дочь со свойственной ей стремительностью уже приняла решение.
— Я спущусь вниз через несколько минут, па, — сказала она, — только не говори ему ничего — не говори, что я была уже в постели.
Лицо мистера Макклоски просияло.
— Ты всегда была хорошей, доброй девочкой, Джинни, — сказал он, опускаясь на одно колено, чтобы удобнее запечатлеть торжественный поцелуй на ее лбу. Но Джинни схватила его за руки и на минуту удержала в плену.
— Па, — сказала она, заглядывая в его смущенно потупленные глаза ясным настойчивым взглядом, — все девушки были сегодня на танцах с кем-нибудь из своих родственниц. Мейм Робинсон появилась со своей тетушкой, Люси Рэнс — с мамой, Кэт Пирсон — с сестрой; все, кроме меня, пришли в сопровождении какой-нибудь дамы. Папочка, дорогой, — тут ее губы чуточку дрогнули, — как жаль, что мама умерла, когда я была совсем маленькой! Мне бы так хотелось, чтобы у нас в доме была женщина. Я-то не чувствую себя одинокой с тобой, папочка, милый, но как было бы хорошо, если бы у нас в семье был кто-то еще, когда придет время... Когда мы с Джоном... ну, ты понимаешь...
Голос ее оборвался, но открытый взгляд был по-прежнему прикован к лицу отца. Мистер Макклоски, казалось, углубившийся в изучение рисунка на одеяле, сделал попытку успокоить дочь.
— Да все эти девицы с целым Ноевым ковчегом разных тетушек в придачу не стоят твоего мизинца, Джинни! И любая из них, не моргнув глазом, пожертвовала бы родной матерью, чтобы сделать такую партию, как ты. А что у тебя нет матери, так, может, голубка, тебе без нее даже лучше. — Тут мистер Макклоски порывисто встал и шагнул к двери. Но на пороге он обернулся и сказал, как прежде, просяще: — Не замешкайся, Джинни! — Потом улыбнулся, и его фигура скрылась за дверью головой вперед. Ковровые шлепанцы покинули комнату последними.
Когда мистер Макклоски спустился в гостиную, его беспокойного гостя там не оказалось. Графин стоял на столе непочатый; на полу валялось несколько книг; на диване — фотографии Сьерры; на ковре — диванная подушка, мексиканский плед и газета. Все это создавало впечатление, что гость пытался читать лежа. Стоявшая настежь дверь на веранду, ни разу за все существование дома еще не отворявшаяся, и развевающиеся кружевные шторы указывали направление, в котором скрылся беглец. Мистер Макклоски испустил вздох отчаяния. Он поглядел на роскошный ковер, купленный в Сакраменто за баснословную цену, на мебель розового дерева, обитую малиновым атласом, равной которой не знала Туолумна за всю свою историю, перевел взгляд на картины в массивных рамах и наконец уставился на распахнутую дверь и на безрассудного юношу, который, презрев все вышеперечисленные соблазны, безмятежно курил сигару в саду на залитой лунным светом дорожке. По-видимому, гостиная, неизменно повергавшая в почтительнейший сыновний трепет молодых людей Туолумны, потерпела на сей раз фиаско.
Оставалось выяснить последнее: не утратила ли и «Роза» свой аромат.
«Ну, я надеюсь, Джинни управится с ним как-никак», — подумал мистер Макклоски, отцовская вера которого была незыблема.
Он вышел на веранду. Но не успел он там появиться, как гость уже заметил его и тотчас направился к дому. Не дойдя двух-трех шагов до мистера Макклоски, он остановился.
— Слушай, ты, старое стопоходящее млекопитающее, — произнес он не очень громко, так, что его слова были слышны лишь тому, для кого они предназначались и чье лицо изображало заботу и участие. — Почему ты не ляжешь спать? Ведь я сказал: ступай, отвяжись от меня. Ну скажи мне ради всех дураков, ослов, болванов и идиотов на свете, чего ты тут околачиваешься? Или тебе непременно нужно свести меня с ума своим присутствием, как ты уже пытался свести меня с ума этой проклятой музыкальной шкатулкой, которую я зашвырнул вон за то дерево? До дилижанса еще добрых полтора часа; неужели ты думаешь, неужели ты хоть на секунду можешь себе вообразить, что я в состоянии терпеть твое присутствие столько времени? Ну, чего ты молчишь? Ты что, заснул? У тебя же не хватит, надеюсь, нахальства прибавить ко всем своим порокам еще и сомнамбулизм? Это уже верх подлости — навязывать свое общество под таким жалким предлогом!
Судорожный приступ кашля прервал это необычное вступление в беседу; элегантная фигура гостя прислонилась к столбику веранды; затем гость присел на перила и поглядел на хозяина вполуоборот. Нижняя часть его лица выражала привычную для него полупрезрительную иронию, к которой сейчас примешивалось страдание, но лоб был чист и высок, а темные грустные глаза смотрели с легкой усмешкой, словно подшучивали над чрезмерно саркастической складкой рта и вспыльчивыми речами.
— Я уже было лег, Риджуэй, — сказал мистер Макклоски кротко, — но дочка моя Джинни только что вернулась домой с небольшой вечеринки у Робинсонов, и ей почему-то не хочется спать. Ну знаешь, как это бывает с девушками. Вот я и подумал, что мы могли бы этак мило поболтать втроем, чтобы скоротать время.
— Ну и лживый же ты, старый притворщик! Она же вернулась домой час назад, — сказал Риджуэй. — Даже этот свирепый малый, что ее сопровождал и с тех пор все еще торчит возле дома, может это засвидетельствовать. Ни минуты не сомневаюсь, что такой предприимчивый идиот, как ты, способен вытащить девушку из постели, чтобы мы могли взаимно нагонять друг на друга тоску.
Мистер Макклоски был, по-видимому, настолько поражен сверхъестественной проницательностью своего гостя, что не нашелся, что ответить. Усладив свой взор замешательством хозяина, Риджуэй спросил угрюмо:
— А чья она дочь, кстати?
— Нэнси.
— Твоей жены?
— Да. Но смотри, Риджуэй, — сказал Макклоски, умоляюще кладя руку на плечо Риджуэя, — ни слова об этом Джинни. Она считает, что ее мать умерла... Умерла в Миссури. Эй! Ты что?..
Услыхав последнее сообщение, мистер Риджуэй от ярости потерял равновесие и едва не свалился с веранды.
— Великий боже! Не хочешь ли ты сказать, что скрываешь от нее то, что в любой день, в любую минуту может достичь ее слуха? Что ты позволил ей вырасти в неведении того, что она давным-давно могла бы перестрадать и забыть? Что ты, как последний осел, как выживший из ума старый идиот, все эти годы собственными руками понемногу выковывал оружие, которым теперь может воспользоваться любой, чтобы поразить ее? Что ты... — Но тут голос Риджуэя прервался от внезапного приступа кашля, столь сильного, что на его темных глазах выступили слезы, и он молча уставился на Макклоски, рука которого бесцельно теребила бороду.
— Но послушай, — сказал Макклоски, — ты взгляни на нее! Как она высоко держит голову, не склоняет ее ни перед кем! А через месяц она станет женой самого богатого парня в нашей округе, и, знаешь, — добавил он не без лукавства, — Джон Эш не из тех, кто позволит сказать худое слово о своей жене или о ее близких родственниках, уж ты мне поверь! Постой-ка, кажется, это она спускается с лестницы. Да, она идет сюда!
И она появилась. Едва ли пролет двери служил когда-либо рамой более восхитительному видению, чем то, которое предстало их взорам, когда, раздвинув шторы, «Роза» ступила на веранду. Она совершила свой туалет поспешно, и он был прост, но безошибочное женское чутье так ярко проявилось в нем, подчеркнув, оттенив и показав все с наилучшей стороны, что, любуясь стройными контурами ее фигуры, удлиненными линиями тонких рук и ног, округлыми линиями бедер и плеч, золотистыми косами, мягко струящимися вдоль тела, сиянием прозрачных серых глаз и даже нежным румянцем щек, вы не замечали, как все это вам преподносится.
Мистер Макклоски представил молодых людей друг другу без излишние церемоний. Когда Риджуэй кое-как освоился с мыслью о том, что уже пробило два часа ночи, а обращенная к нему щечка туолумнской богини младенчески свежа, и сама она в своей безыскусственной прелести похожа на Маргариту, хотя, быть может, никогда и не слыхала имени гетевской героини, он заговорил и, смею вас заверить, заговорил вполне вразумительно. Мисс Джинни, выросшая на воле, среди диких сыновей Енака[*] и привыкшая к тому, что превосходство сильного пола утверждалось в ее глазах простым фактом физической силы, ощутив теперь неизведанное ею прежде странное воздействие силы совсем иного порядка, исходившее от этого стройного, элегантного незнакомца, в первую минуту была испугана и держалась холодно и отчужденно. Но, увидя, что это могучее воздействие, против которого все ее женские чары, казалось, были бессильны, не таит в себе зла, она, как истая женщина, впала в состояние восторженного обожания и уже готова была повергнуть к ногам нового кумира все свои бывшие фетиши. Больше того, она даже исповедалась в этом. Словом, через полчаса Риджуэй стал обладателем всех ее девичьих тайн и, боюсь, почти всех грез... за исключением одной. Когда мистер Макклоски увидел, что молодые люди столь дружески расположены друг к другу, он мирно погрузился в сон.
[Енак — упоминаемый в Библии родоначальник племени исполинов.]
Время протекало приятно для обоих. Для мисс Джинни в этом таилось очарование новизны, и она открыто и невинно предавалась своей радости, в то время как ее собеседник вел себя более сдержанно, глубже прозревая неотвратимые последствия подобных ситуаций. Не думаю, однако, чтобы ухаживание сознательно входило в его намерение. Не думаю также, чтобы он при этом отдавал себе ясный отчет в своем поведении в настоящую минуту. Я убежден, что он содрогнулся бы при одной мысли о самой малейшей неверности по отношению к той единственной женщине, которой, как он считал, принадлежало его сердце. Однако, по свойству всех поэтов, он был больше верен идеалу, нежели его земному воплощению, а будучи по натуре жизнелюбив и ставя женщин на высокий пьедестал, в каждом новом личике он находил черты своего идеала. И это, по-видимому, было пагубным для женщин, ибо, влюбляясь всякий раз заново с необычайным пылом, он невольно вводил их в обман тем, что так разительно отличало его от записных волокит с их развязной манерой ухаживать. Эта непосредственность и свежесть чувств делали его неотразимым в глазах самых достойных женщин; все они были склонны проявлять о нем бескорыстную заботу, какую мы часто проявляем по отношению к тем, кто легко может сбиться с пути: он пробуждал в них весьма опасное сочетание материнского инстинкта и еще более нежной привязанности. Вероятно, именно эти его особенности заставили Джинни почувствовать, что этот юноша, словно малое дитя, нуждается в ее женской опеке, и когда ему пришло время прощаться, она даже заявила, что проводит его до перекрестка. Она знает все здешние лесные дороги и тропинки как свои пять пальцев, с ней он не заблудится. Не от медведей и волков стремилась она его защитить, а главным образом, как мне кажется, от женских чар Мейм Робинсон и Люси Рэнс, на случай если эти дамы устроили где-нибудь засаду на беззащитного молодого поэта. При этом она мысленно не переставала благословлять провидение за то, что оно, так сказать, вверило ей его судьбу.
Ночь была восхитительна. Невысокая луна лениво плыла над заснеженным горным хребтом. Тихий воздух был напоен терпким ароматом, и таинственные фимиамы леса будоражили молодую кровь, заставляя ее сладко млеть в жилах. И можно ли удивляться тому, что двое юных существ медлили на залитой лунным светом дороге и как бы нехотя поднялись на холм, где им предстояло расстаться; а когда они достигли его вершины, беседа — их последнее спасительное прибежище — оборвалась.
Они были одни. Леса, поля, земля и небо — все, казалось, замерло в неподвижности и безмолвии. Они были мужчиной и женщиной, и для них была создана эта прекрасная благословенная земля, покоившаяся у их ног под сводом небесной лазури. И, почувствовав это, они порывисто повернулись друг к другу, и руки их встретились, и губы их слились в долгом поцелуе.
А затем откуда-то из таинственной дали приплыл звук голосов, и резкий стук подков, и скрип колес, и Джинни скользнула прочь — подобно серебристому лунному лучу — вниз с холма. Несколько мгновений ее фигурка еще мелькала среди деревьев, но вот она уже возле дома, вот прошмыгнула мимо спящего на веранде отца, стремительно поднялась к себе в спальню, заперла дверь, распахнула окно и, опустившись возле него на колени, прижалась пылающей щекой к руке и прислушалась. Вскоре до нее донесся дробный стук копыт на кремнистой дороге, но это был всего лишь одинокий всадник, чья темная фигура промелькнула и тут же скрылась во мраке. Быть может, при других обстоятельствах она бы узнала этого всадника, но сейчас ее зрение и слух напряженно ожидали другого. И... вот оно: танцующие огоньки фонарей, мелодичное позвякивание упряжи, мерный шаг лошадей, заставивший ее сердце забиться в такт... Видение возникло и исчезло. Внезапно чувство безысходного одиночества охватило Джинни, и слезы прихлынули к ее глазам.
Она встала и огляделась вокруг. Узенькая кровать, туалетный стол, розы, которые она прикалывала к платью вечером, все еще свежие и благоухающие в маленькой вазочке, — все было на своем месте, но все стало каким-то другим. Вечер отодвинулся так далеко в прошлое, что розы, казалось, давно должны были увянуть. Она с трудом могла припомнить, когда надевала это платье, валявшееся на кресле. Джинни снова подошла к окну и опустилась на пол возле него, положив побледневшую щеку на руку, разметав по полу косы. Звезды медленно гасли в небе, и бледнел румянец на ее щеках, но ее невидящий взгляд по-прежнему был устремлен в даль, туда, где занималась заря.
А заря разгоралась, ее фиолетовые отблески окрасились в пурпур, и пурпур окрасился багрянцем и засверкал, отливая серебром, и, наконец, разлился расплавленным золотом. Неровная линия ограды, почти неприметная в бледном свете звезд, четко обозначилась в лучах восходящего солнца. Но что это движется там, за оградой? Джинни подняла голову, вгляделась. Это был человек; он пытался перелезть через ограду, но всякий раз срывался и падал. Внезапно она вскочила, вся розовая в лучах разгорающейся зари, и замерла на месте, стиснув руки на груди; кровь отхлынула у нее от лица; затем одним прыжком она очутилась у двери, в вихре развевающихся юбок и кос слетела с лестницы и выбежала в сад. В двух шагах от ограды она остановилась, и только тут из груди ее вырвался крик, крик матери при виде поверженного наземь дитяти, тигрицы — над раненым детенышем. Мгновение — и она перепрыгнула через ограду и, опустившись на колени возле Риджуэя, положила его неподвижную голову себе на грудь.
— О мой мальчик, мой бедный мальчик! Кто это сделал с тобой?
Да, в самом деле, кто? Одежда его была в грязи, жилет порван, и носовой платок, которым он тщетно пытался унять кровь, выпал из глубокой колотой раны под лопаткой.
— Риджуэй, мой бедный мальчик! Скажи же мне, как это произошло?
Риджуэй медленно поднял отяжелевшие, подернувшиеся синевой веки и поглядел на Джинни. Внезапно в глубине его темных глаз блеснуло лукавство, усмешка тронула губы, и он прошептал:
— Это все... ваш поцелуй, Джинни, дорогая! Я позабыл, как высоко котируется он в этих краях. Ничего, не огорчайтесь, Джинни! — Слабеющей рукой он поднес ее руку к своим побелевшим губам. — Ваш поцелуй этого стоил, — прошептал он и потерял сознание.
Джинни вскочила на ноги, дико озираясь по сторонам. Затем с внезапной решимостью наклонилась над бесчувственным телом и, собравшись с силами, словно ребенка, подняла Риджуэя с земли. Когда минутой позже ее отец, спавший на веранде, протер глаза, его взору предстала богиня, стройная и горделивая, направлявшаяся к дому с бесчувственным телом мужчины на руках. Голова его покоилась на ее груди — на той груди, к которой не прикасался еще ни один мужчина, — и, повинуясь властному повелению этой богини, отец встал, чтобы распахнуть перед нею дверь. А затем, когда безжизненное тело было положено на диван, богиня исчезла и перед мистером Макклоски снова стояла обыкновенная женщина, беспомощная и дрожащая, в отчаянии выкрикивающая снова и снова, что это она «убила его», что она «преступница, преступница!». И с этим возгласом Джинни пошатнулась и замертво упала возле своей ноши. А мистер Макклоски лишь беспомощно почесывал бороду и невразумительно бормотал, что Джинни-то как-никак с ним управилась.
На следующий день еще до полудня по всему Фор-Форксу уже разнесся слух, что какой-то бандит напал на Риджуэя Дента возле Чемисалского перевала, ранил его и скрылся, заслышав приближение уингдэмского дилижанса. По-видимому, это сообщение было сделано с согласия Риджуэя, так как он его не опроверг, хотя и не добавил к нему никаких подробностей. Рана его была серьезна, но не опасна. Когда первое волнение улеглось, обыватели, как это нередко случается в провинциальной среде, дружно пришли к выводу, что пострадавший сам виноват в своем несчастье тем, что он человек пришлый, и пусть, дескать, это послужит уроком ему и предостережением другим.
— Слыхали? Этого малого из Сан-Франциско кто-то пырнул ножом вчера ночью. — Таков примерно был тон соболезнований по его адресу. В общем, все сходились на том, что ни один уважающий себя бандит, которому дороги интересы Туолумнского округа, не мог, конечно, потерпеть присутствия в этих краях Риджуэя.
Проронив всего несколько слов в то достопамятное утро, Риджуэй в дальнейшем хранил по поводу происшедшего упорное молчание. Когда Джинни пыталась выудить у него приметы случившегося, которые помогли бы пролить свет на личность неизвестного преступника, в карих глазах Риджуэя вспыхивали задорные искорки, и это было единственным ответом на ее вопрос. Когда же подобные попытки пробовал позволить себе мистер Макклоски, молодой человек обрушивал на его голову довольно оскорбительные эпитеты, а также ночные туфли, чайные ложки и другие нетяжелые предметы, которые всегда могут оказаться у лежачего больного под рукой.
— Мне кажется, что он уже поправляется, Джинни, — сказал как-то мистер Макклоски. — Он запустил в меня сегодня подсвечником.
Примерно в это самое время мисс Джинни, взяв с отца торжественную клятву, что он ни словом не обмолвится Риджуэю о том, кто и как доставил его раненого в дом, сочла необходимым в своем обращении к нему величать его «мистер Дент» и извиняться за беспокойство всякий раз, когда те или иные домашние обязанности заставляли ее появляться у него в комнате. Примерно в это же время она стала особенно ревностно и пунктуально исполнять эти обязанности и уделять меньше внимания своему пациенту. Примерно в это же время питание его значительно улучшилось, а спрашивать, чего бы ему хотелось покушать, сна стала значительно реже. Примерно в это же время сна начала вести более рассеянный образ жизни, и в доме стали чаще появляться ее прежние поклонники, с которыми она то отправлялась на танцы, то совершала прогулки верхом или пешком. И примерно в это же время, как только Риджуэя вынесли в кресле на веранду, она с загадочной усмешкой представила ему сестру своего нареченного — мисс Люси Эш, жгучую брюнетку и самую опасную пожирательницу сердец в Фор-Форксе. Затем в разгар своих светских развлечений она пришла к выводу, что ей давно пора нанести визит Робинсонам и погостить у них с недельку. Там она веселилась напропалую, веселилась так, что у нее даже ввалились глаза и щеки. Это оттого, что было очень весело и слишком много развлечений, объяснила она отцу.
— Понимаешь, папа, ведь после того, как мы с Джоном поженимся, у меня едва ли будет когда-нибудь возможность хорошенько повеселиться: ты же знаешь, какой он чудак. Вот я и хочу использовать оставшиеся дни как можно лучше, — сказала она с тем странным, невеселым смешком, который часто прорывался у нее в последнее время, и добавила вскользь: — А как дела у мистера Дента?
Отец ответил, что у мистера Дента дела идут очень хорошо, настолько хорошо, в сущности, что два дня назад он уже нашел возможным отбыть в Сан-Франциско.
— Он просил передать тебе привет, Джинни. «Самый нежный привет» — именно так он и сказал, слово в слово, — сообщил мистер Макклоски, опустив глаза на свои башмаки, словно требуя у них подтверждения.
Мисс Джинни была чрезвычайно рада узнать, что он так быстро оправился. Мисс Джинни заявила, что ничто на свете не могло бы ее обрадовать больше и это совершенно замечательно, если он достаточно окреп, чтобы вернуться к своим друзьям, которые, вероятно, очень его любят и сильно о нем тревожатся.
Разумеется, разумеется, он так и знал, что эта новость ее обрадует, сказал отец, и, поскольку гость уехал, ей даже не было нужды спешить домой.
Но она как будто ни на секунду не выражала желания погостить там еще, заметила мисс Джинни, и в голосе ее зазвенели металлические нотки. Впрочем, если ее присутствие в доме нежелательно, если ее родной отец только и мечтает, как бы от нее отделаться, если она уже успела ему надоесть, хотя ей осталось провести под родительской кровлей считанные дни и она скоро покинет этот дом навсегда, если...
— Помилуй бог, помилуй бог, Джинни, что ты говоришь! — воскликнул мистер Макклоски, в полном отчаянии ухватив себя за бороду. — У меня и в мыслях не было ничего такого. Я думал, что ты...
— Ну так ты зря это думал, отец, — надменно перебила его Джинни. — Ты не понял моих намерений. Да и где тебе понять: ты же мужчина!
Мистер Макклоски, совершенно уничтоженный, вяло пытался протестовать, но его дочь, облегчив душу, по обычаю всех представительниц ее пола, путем перехода от абстрактных рассуждений на личности, великодушно простила его, подарив ему поцелуй.
Тем не менее после возвращения Джинни мистер Макклоски дня два-три неотступно следил за дочерью пытливым, встревоженным взором, а временами смущенно и робко следовал за ней из комнаты в комнату по пятам. Порой, когда она была погружена в хозяйственные заботы, он внезапно вырастал перед ней, пользуясь при этом каким-нибудь столь явно надуманным предлогом и напустив на себя столь фальшиво беззаботный вид, что Джинни становилось за него неловко. В последующие затем дни у него вошло в привычку бродить ночью по дому, и нередко можно было наблюдать, как он бесшумно шагает из угла в угол в прихожей, после того как Джинни уже удалилась к себе в спальню. Однажды его так и сморил сон, и Джинни, поднявшись рано, обнаружила, что отец прикорнул на коврике у двери ее спальни.
— Ты следишь за мной совсем как за малым ребенком, па, — сказала Джинни.
— Мне что-то послышалось, Джинни, — с виноватым видом отвечал отец. — Словно ты расстроена чем-то... Я слушал, слушал и уснул.
— Ну какой ты смешной, папочка! Сущий младенец! — сказала Джинни, избегая взгляда отца и задумчиво перебирая пальцами его седеющие волосы. — С чего это я буду расстраиваться? А ведь я тебя переросла! — неожиданно прибавила она и, приподнявшись на цыпочки, потянулась всем своим стройным телом. Затем быстрым движением обеих рук она погладила его по голове, словно умащивая ему волосы елеем, похлопала по спине и удалилась к себе в комнату. В результате этого и еще двух-трех столь же задушевных бесед в поведения мистера Макклоски произошла новая и еще более необъяснимая, если только это возможно, перемена: он сделался необычно и беспричинно весел, шутил с прислугой и без конца рассказывал Джинни всевозможные забавные истории, усердно хихикая и заливаясь смехом на протяжении всего рассказа, но полностью забывая к концу, в чем его соль. Любой предмет приводил ему на память различные смешные происшествия, не имевшие в действительности никакого отношения к этому предмету. Время от времени он затаскивал к себе в дом кого-нибудь из завзятых остряков в простодушной надежде завести его на манер музыкальной шкатулки для развлечения своей дочери. Он пытался даже что-то напевать, позволяя себе довольно большую свободу исполнения при удивительно малом разнообразии звуков. Он распевал песенку «Под венец спеши, девица», из которой знал примерно одну фразу, и то не точно, но которую считал каким-то образом очень подходящей к случаю. Однако вне стен своего дома и в отсутствие дочери он становился рассеян и молчалив. Его рассеянность особенно бросалась в глаза, когда он появлялся на кварцевом руднике.
— Если старик не возьмется за ум и не встряхнется малость, — говорил десятник, — он когда-нибудь сам угодит в дробилку. Это штука коварная, с ней держи ухо востро.
Как-то вечером мисс Джинни, услыхав, что кто-то робко скребется в ее дверь, догадалась, что это отец. Отворив дверь, она увидела его перед собой с саквояжем в руке, одетого по-дорожному.
— Я уезжаю с ночным дилижансом во Фриско, Джинни, детка. Может, по дороге заверну к Джону, а через недельку ворочусь. До свидания.
— До свидания, папа.
Он задержал ее руку в своей руке. Затем шагнул в комнату, оглянулся и плотно прикрыл дверь. Глаза его сверкнули неожиданным лукавством, и он многозначительно произнес:
— Бодрись и помалкивай, Джинни, голубка. И положись на меня, старика. Мужчины не похожи один на другого. Каждый действует по-своему. Одни, как все, а другие — не как все; у одних все просто, легко, а у других — не просто, не легко. А ты бодрись и помалкивай. — И, закончив на этом свои прорицания, сей дельфийский оракул приложил палец к губам и исчез.
В десять часов утра он был уже в Фор-Форксе. И через несколько минут стоял на пороге того здания, которое на страницах фор-форкского «Стража» именовалось «величественной резиденцией Джона Эша», а у местных сатириков получило название «Эш-ты-по-диж-ты».
— У меня как раз выдался свободный часок, Джон, — сказал он, пожимая руку своему будущему зятю, — ну я и решил, что было бы неплохо и, как говорится, вполне натурально, если бы мы с тобой поболтали немного по душам, не касаясь деловых вопросов, а провели бы часок в сугубо частной, так сказать, беседе. — Это вступление, являвшееся результатом тщательной подготовки и затверженное наизусть, показалось, по-видимому, мистеру Макклоски настолько подходящим к случаю, что он повторил его снова от слова до слова после того, как Джон Эш провел его к себе в кабинет, где мистер Макклоски поставил свой саквояжик посредине комнаты, сам уселся подле и стал упорно смотреть в сторону, тщательно избегая встречаться глазами с хозяином. Джон Эш, красивый брюнет, родом из Кентукки, склонный приписывать глубокое значение даже самым незначительным фактам, с рыцарской учтивостью ожидал продолжения речи своего гостя. Будучи начисто лишен чувства юмора, он воспринимал мистера Макклоски как явление, требующее к себе самого серьезного отношения, а некоторые его особенности объяснял собственным недостатком опыта в общении с людьми такого сорта.
— Порода что-то пустая пошла нынче, — заметил мистер Макклоски довольно беспечным тоном.
Джон Эш отвечал, что он уже отметил этот факт в докладах, полученных с дробилки.
Мистер Макклоски почесал бороду и уставился на свой саквояж, словно ища у него сочувствия и поддержки.
— Ты не считаешь, что у тебя могут быть неприятности с кем-нибудь из тех ребят, которых ты отшил от Джинни?
Джон Эш несколько высокомерно заметил, что он как-то над этим не задумывался.
— Я видел, как Рэнс торчал возле вашего дома в тот вечер, когда я провожал Джинни домой, но он держался на почтительном от меня расстоянии, — свысока добавил он.
— Понятно, — сказал мистер Макклоски, странно блеснув глазами. Помолчав, он взял новый разбег, оттолкнувшись от своего саквояжа.
— Как мужчина мужчине, Джон, и как будущий тесть будущему зятю, я хочу сказать тебе несколько слов насчет одного дела. Это будет, я считаю, честно и правильно. Вот затем я сюда и пришел. Это насчет моей дочки, насчет Джинни.
Лицо Джона Эша просияло, к явному замешательству мистера Макклоски.
— Пожалуй, следовало бы сказать насчет ее мамаши, но поскольку эта особа совсем тебе неизвестна, я, понятно, и сказал — насчет Джинни.
Джон Эш благосклонно кивнул. Мистер Макклоски покосился на саквояж и продолжал:
— Шестнадцать лет назад в штате Миссури я женился на миссис Макклоски. Она в то время именовала себя вдовой — вдовой с маленьким ребенком. Я говорю «именовала себя», потому что впоследствии я узнал, что никакой вдовой она не была, и замужем не была, и кто отец ребенка — это, можно сказать, никому не известно. Так вот, ребенок этот — Джинни, моя дочка.
Не отрывая глаз от саквояжа и словно не замечая побагровевшего лица и сурово сдвинутых бровей своего собеседника, мистер Макклоски продолжал:
— Пошли разные мелкие дрязги, и жизнь в нашем домике в Миссури стала не очень-то приятной. Склонность бить посуду и размахивать ножом — раз; орать песни, когда под хмельком, а это случалось с ней частенько, — два; привычка к грубым и непечатным выражениям и употреблению бранных слов, стоило кому-нибудь заглянуть в дом, — три... Все это, понимаешь, вроде как указывало... — тут мистер Макклоски остановился в некоторой нерешительности и с запинкой добавил, — указывало на то, что миссис Макклоски вроде бы не рождена для супружеских уз в их священном, так сказать, значении.
— Проклятие! Почему же вы не... — вскричал Джон Эш, в бешенстве вскакивая со стула.
— Через два года, — продолжал мистер Макклоски, упорно не сводя глаз с саквояжа, — я заявил, что буду требовать развода. Но в это самое время в наш город занесло каким-то ветром бродячий цирк и вместе с ним одного малого, который скакал на трех лошадях зараз. Ну, а у миссис Макклоски всегда была тяга к разного рода физическим упражнениям, и она удрала из города с этим самым парнем, бросив на меня Джинни. Тогда я написал ей: пусть она оставит мне Джинни, и я буду считать, что мы квиты. Так она и сделала.
— Объясните мне, — задыхаясь, промолвил Эш, — вы сами научили вашу дочь утаить все это от меня, или она сделала это по собственному почину?
— Она ничего об этом не знает, — сказал мистер Макклоски. — Она думает, что я ее родной отец, а мать умерла.
— Значит, это ваши происки, сэр...
— Что-то не припомню, чтобы я навязывал кому-нибудь мою дочь в жены. Что-то не припомню, чтобы я позволил себе это в виде делового предложения или приятной шутки.
Джон Эш в ярости шагал из угла в угол. Глаза мистера Макклоски, оторвавшись от саквояжа, с интересом следили за ним.
— Где теперь эта женщина? — внезапно спросил Эш.
Взгляд мистера Макклоски снова уперся в саквояж.
— Она переехала в Канзас, из Канзаса — в Техас и из Техаса вроде перебралась в Калифорнию. Я посылал ей денег через одного приятеля, когда у нее были заминки с работой.
Джон Эш застонал.
— Она стала малость старовата и недостаточно тверда в ногах для лошадей, так теперь ходит по канату и качается на трапеции. Я-то сам ни разу не был на ее представлении, — добросовестно разъяснил мистер Макклоски, — и не могу сказать, как это у нее получается. А на афишах она выглядит недурно. Тут у меня есть афишка, — сказал мистер Макклоски, поглядел на Эша и раскрыл свой саквояж. — Вот эта афишка; тут напечатано, что она будет выступать в Мэрисвилле в следующем месяце. — И мистер Макклоски не спеша развернул большую печатную афишу, щедро расцвеченную желтой и голубой краской. — Она, как видишь, называет себя так: «мадемуазель Дж. Миглавски, знаменитая воздушная акробатка из России».
Джон Эш вырвал у него из рук афишу.
— Надо полагать, — сказал он, глядя в лицо мистеру Макклоски, — вы не рассчитываете, что для меня после этого все останется по-старому?
Мистер Макклоски взял у него афишу, аккуратно сложил ее и спрятал обратно в саквояж.
— Я надеюсь, что ты ни словом не обмолвишься насчет этого Джинни, когда захочешь все с ней покончить, — спокойно проговорил он. — Она ведь ничего не знает. И я полагаю, что ты, как человек благородный, не можешь обидеть женщину.
— Но что же я ей скажу? Под каким предлогом могу я теперь пойти на попятную?
— Напиши ей. Скажи, что до тебя дошли какие-то слухи, не говори — какие, и это, дескать, заставляет тебя отказаться от нее. Можешь быть спокоен, Джинни никогда ни о чем тебя не спросит.
Джон Эш колебался. Он чувствовал себя глубоко оскорбленным. Ни один джентльмен и тем более ни один из Эшей не мог бы такого потерпеть. Это было немыслимо. Но в эту минуту он почему-то не чувствовал себя ни джентльменом, ни одним из Эшей. И знал, что ему не выдержать взгляда честных глаз Джинни. Но в конце концов... он же может написать ей.
— Так у вас здесь тоже, значит, пустая порода пошла, как у нас на кряже? Ну что ж, будем надеяться, что дела поправятся до дождей. Мое почтение. — И мистер Макклоски с серьезным выражением лица пожал рассеянно протянутую ему руку и удалился.
Когда неделей позже мистер Макклоски снова ступил на свою веранду, за стеклянной дверью гостиной он различил очертания мужской фигуры. Под его гостеприимным кровом это зрелище не было необычным, но все же он на секунду испытал легкое беспокойство и разочарование. Впрочем, разглядев, что обращенное к нему лицо ничуть не похоже на лицо Эша, он облегченно вздохнул, но тут же, узнав каштановую бородку и неистовый, горящий взгляд Генри Рэнса, снова ощутил тревогу, и даже настолько жгучую, что принялся теребить свою бороду, еще не переступив порога.
Джинни выбежала ему навстречу и с радостным восклицанием обняла его.
— Па, — торопливо зашептала она, — не обращай на него внимания! — Тут она тряхнула золотистыми косами в сторону Рэнса. — Он сейчас уйдет. И мне кажется, па, я была к нему несправедлива. Но с Джоном у нас теперь все кончено. Прочти это письмо, ты увидишь, как он оскорбил меня. — Губы у нее задрожали, и она прибавила: — Он, видно, на Риджуэя намекает, па, и мне кажется, что это он ранил тогда Риджуэя или, во всяком случае, знает, чьих это рук дело. Но смотри, никому ни слова!
Она запечатлела на его щеке лихорадочный поцелуй и скользнула обратно в гостиную, оставив мистера Макклоски растерянного и встревоженного, с письмом в руке. Он торопливо пробежал его глазами и увидел, что оно составлено почти в тех самых выражениях, какие он сам подсказал Джону. Внезапно он что-то вспомнил, и тревожное предчувствие охватило его. Ом прислушался, испуганно охнул, схватил шляпу и выбежал из дома, но слишком поздно. Чьи-то легкие, стремительные шаги уже послышались на веранде, стеклянная дверь распахнулась, и с веселым, громким приветствием Риджуэй вступил в гостиную.
Тонкий слух Джинни раньше других уловил звук его шагов. Обостренные чувства Джинни за одно мгновение заставили ее испытать всю глубину радости, надежды, отчаяния, прежде чем нога Риджуэя переступила порог. Однако Джинни спокойно, с полным самообладанием обратила к Риджуэю свое побледневшее лицо, когда он замер на месте, увидав, что она не одна. Краска ярости залила лицо Рэнса до самых корней волос; он вскочил. Глаза Риджуэя вспыхнули зловещим огнем, гневная, презрительная усмешка скривила его губы, над крепко сжатыми челюстями заиграли желваки.
И все же первым заговорил он.
— Прошу меня извинить за непрошеное вторжение, — произнес он с едва уловимой иронией, отчего бледные щеки Джинни окрасились негодующим румянцем, — однако я позволю себе, не испросив разрешения, покинуть ваш дом — единственное место, где этот человек может чувствовать себя в безопасности при встрече со мной.
С яростным восклицанием Рэнс бросился к нему. Но Джинни опередила его — величественная, грозная, она встала между ними.
— Вы не будете сводить свои счеты здесь, — сказала она Рэнсу. — Вы мой гость и под моей защитой, но не заставляйте меня напоминать вам, что я хозяйка дома. — С выражением полумольбы, полуприказа она повернулась к Риджуэю, но тот уже исчез, а вместе с ним и ее отец. Только Рэнс не двинулся с места; лицо его выражало плохо скрытое торжество.
Не взглянув на него, она направилась к двери. У порога она обернулась.
— Час назад вы попросили у меня ответа на один вопрос. Будьте сегодня в девять часов вечера у нас в саду, и я вам отвечу. Но прежде обещайте мне не приближаться к мистеру Денту. Дайте мне слово не искать встречи с ним, уклоняться от этой встречи, если даже он сам будет ее искать. Обещаете? Прекрасно.
Он хотел взять ее руку, но она отстранилась. И вот уже ее платье прошуршало в прихожей, с лестницы донесся легкий звук шагов, с громким стуком захлопнулась дверь спальни, и все стихло.
И в наступившей тишине день медленно склонился к вечеру и из глубины долины надвинулась ночь и распростерла свои темно-фиолетовые крыла над горами, всколыхнув неподвижный воздух и овеяв все легким ветерком, а следом за ней поднялась луна и укачала все живое в своей светлой, благословенной колыбели. Изумительно прекрасна была эта ночь, но Генри Рэнс, нетерпеливо шагавший под большой сикоморой в глубине сада, не замечал ни красоты земли, ни красоты неба. Тысячи подозрений терзали его ревнивый ум, таинственность обстановки наполняла его суеверную душу страхом и сомнением.
— Это уловка, — бормотал он. — Она хотела уберечь от моей руки наглеца!
Но вот белая фигура скользнула вдоль кустов, росших у стены дома, приблизилась к ограде и остановилась, неподвижная, вся залитая лунным светом.
Это была Джинни. Но он не сразу узнал ее: белое покрывало, ниспадая с головы и плеч, окутывало ее фигуру. Он быстро шагнул к ней и торопливо прошептал:
— Отойдем отсюда, светит луна, нас могут увидеть.
— А почему бы нам не поговорить при свете луны, Генри Рэнс? — надменно возразила Джинни, уклоняясь от его протянутой руки. Она вздрогнула, словно на нее внезапно повеяло ледяным холодом, и порывисто шагнула к «ему. — Выше голову! Дайте мне поглядеть на вас! Раньше я видела перед собой мужчину, теперь я хочу поглядеть на предателя!
Он отшатнулся, пораженный не столько ее словами, сколько исступленным выражением ее лица. Только сейчас он заметил лихорадочные пятна на ее ввалившихся щеках и неестественный блеск запавших глаз. Он не был трусом, но отступил в испуге.
— Вы нездоровы, Джинни, — сказал он. — Вам лучше вернуться домой. В другое время...
— Стойте! — хрипло воскликнула она. — Ни с места, или я позову на помощь! Посмейте только удалиться отсюда, вы, убийца, и я ославлю вас убийцей перед всем светом!
— Это был честный поединок, — проговорил он угрюмо.
— Вот как? Честный поединок — напасть из-за угла на безоружного, ничего не подозревающего человека? А пытаться бросить подозрение на другого — это тоже честно? А ввести меня в обман — это тоже честно? Вы трус и лжец, Генри Рэнс!
Глаза его загорелись злобным огнем, преступная рука скользнула за пазуху, и он шагнул к ней. Это не укрылось от ее глаз, но лишь сильнее распалило ее гнев.
— Что ж, убей! — вскрикнула она, сверкнув глазами, и широко раскинула руки в стороны. — Убей! Или ты трусишь перед женщиной, которая тебя не боится? Или твой нож наносит удары только в спину, только тем, кто этих ударов не ждет? Убей, я тебе повелеваю! Не можешь? Так гляди же! — Порывистым движением она сорвала с головы и плеч белую кружевную шаль, которая скрывала всю ее фигуру, и стала перед ним, вытянувшись во весь рост. — Взгляни! — страстно воскликнула она, указывая на свое белое платье и зловещие темные пятна запекшейся крови на плечах и груди. — Взгляни! Это платье было на мне в то утро, когда я нашла его здесь... здесь... истекающего кровью, раненного твоей трусливой рукой. Взгляни! Ты видишь? Это его кровь — кровь моего дорогого мальчика, моего возлюбленного! Одна капля этой крови — мертвой, запекшейся — драгоценней для меня всей живой, горячей крови, бегущей в жилах любого из мужчин. Видишь, я пришла сюда сегодня в этом платье, окропленном его кровью, и вызываю тебя: рази! Ну же, смелей, рази меня и через меня снова рази его, смешай мою кровь с его кровью. Убей же, я молю тебя! Убей меня! Сжалься надо мной и убей меня, заклинаю тебя богом! Убей, если ты мужчина! Взгляни! Здесь, на моем плече, покоилась его голова, к этой груди я прижимала его — к моей груди, которой никогда, богом клянусь, никогда не коснется никто... Ах!
Пошатнувшись, она прислонилась к ограде, и предмет, блеснувший в воздетой руке Рэнса, упал к ее ногам, ибо сверкнул огонь, прогремел выстрел, и Рэнс покатился на землю, а двое мужчин, перепрыгнув через его извивающееся тело, бросились к ней и подхватили ее на руки...
— Она в обмороке, — сказал мистер Макклоски. — Джинни, дорогая, девочка моя, скажи мне что-нибудь!
— А что это за пятна у нее на платье? — спросил Риджуэй, опустившись возле нее на колени и обратив к мистеру Макклоски бледное, без кровинки, испуганное лицо. При звуке его голоса легкий румянец проступил на щеках Джинни; она открыла глаза и улыбнулась,
— Это твоя кровь, мой мальчик, — сказала она, — но вглядись получше, может быть, ты увидишь и мою — она уже смешалась с твоей.
И, протянув руки, она обхватила его за шею и притянула к себе его голову и его губы к своим губам. Когда же Риджуэй поднялся с колен, ее глаза были закрыты, но уста еще хранили улыбку, словно воспоминание поцелуя.
Они отнесли ее в дом; она дышала, но была без сознания. В эту ночь топот копыт не смолкал на дороге, и все искусные врачеватели, вызванные со всех концов округи, собрались у ее ложа, покрыв расстояние в десятки миль. Рана, объявили они, не слишком опасна, но тяжелое потрясение, пережитое пациенткой, чья нервная система была, по-видимому, подточена каким-то загадочным душевным недугом, внушало им опасение. Прославленное медицинское светило Туолумны оказалось человеком молодым и довольно наблюдательным. Он терпеливо ждал случая, который пролил бы свет на эти таинственные обстоятельства. Скоро его проницательность была вознаграждена.
К утру больная пришла в себя и огляделась по сторонам. Потом поманила к себе отца и прошептала:
— Где он?
— Они увезли его, Джинни, голубка, на телеге. Он никогда больше тебя не тронет... — Мистер Макклоски умолк. Джинни приподнялась на локте и смотрела на него в упор, сурово сдвинув брови. Но тут два толчка в спину, полученных от молодого хирурга, и многозначительный кивок на дверь заставили мистера Макклоски ретироваться, бормоча что-то себе под нос.
— Откуда я мог знать, что «он» — это Риджуэй? — виновато проговорил он, возвращаясь обратно вместе с вышеупомянутым лицом. Хирург, считавший в эту минуту пульс пациентки, улыбнулся и подумал, что теперь... При соответствующем уходе... доза укрепляющих может быть уменьшена... и пациентку, по-видимому, можно спокойно оставить... в надежных руках. Дальнейшее назначение он сообщит мистеру Макклоски... внизу, в гостиной.
Полчаса спустя мистер Макклоски с хитрым видом и предостерегающим покашливанием вошел в комнату больной. И был несколько разочарован, увидав, что Риджуэй стоит себе как ни в чем не бывало у окна, а его дочь мирно дремлет. Он был еще более сбит с толку, заметив после ухода Риджуэя, что на губах его дочери играет задумчивая улыбка.
— Ты о ком-то вспоминаешь, Джинни? — осторожно спросил он.
— Да, папа. — Серые глаза, не моргнув, встретили его взгляд. — Я вспоминаю о бедном Джоне Эше.
Здоровье ее быстро шло на поправку. Если в момент душевных страданий физические силы коварно оставили ее, то теперь, когда недуг поразил тело, природа, казалось, решила сжалиться над своей любимицей.
Превосходное здоровье, которое было одним из главных ее очарований и источником многих бед, теперь сослужило ей хорошую службу. Целительный смолистый воздух сосновых лесов был подобен бальзаму, и все чудодейственные силы высокогорного климата Сьерры, казалось, пришли ей — словно раненой серне — на помощь. Через две недели она уже поднялась на ноги. Когда месяц спустя Риджуэй, возвратившись из поездки в Сан-Франциско, спрыгнул с подножки дилижанса в четыре часа пополуночи, «Туолумнская роза» уже встречала его на дороге, и ее румяные щечки были свежи, как окропленные росой лепестки, — так же свежи, как в то утро, когда она впервые подставила их ему для поцелуя.
Охваченные единым стремлением, они направили свои юные, легкие шаги к вершине невысокого холма, о котором оба хранили воспоминание, ставшее теперь для них священным. Там, на самой вершине, их, мне кажется, постигло некоторое разочарование. Аромат зарождающейся любви подобен аромату раскрывающегося цветка — он слабеет, когда цветок расцвел. Джинни подумалось, что эта ночь уже не так прекрасна, как «та», Риджуэю — что долгий путь притупил его восприятие. Но у них хватило прямоты признаться в этом. И в самом признании они нашли своеобразную усладу и стали перебирать все подробности, напоминая друг другу то, что ускользнуло из памяти, и лишь изредка с сожалением обращаясь мыслями к тем пустым, зря потраченным дням, когда они еще не знали друг друга, и так, беседуя, вернулись домой рука об руку.
Мистер Макклоски нетерпеливо поджидал их на веранде. Когда мисс Джинни поднялась наверх, чтобы поправить подозрительно съехавший на бок воротничок, мистер Макклоски отвел Риджуэя в сторону. В одной руке он держал театральную афишу, в другой — развернутую газету.
— Я всегда говорил, — с расстановкой произнес он, словно продолжая только что прерванную беседу, — я всегда говорил, что скакать на трех лошадях зараз — это, пожалуй, для нее многовато. Похоже, что я был прав. Если верить тому, что тут написано, так она, как видно, пыталась на прошлой неделе проделать эту штуку в Мэрисвилле и свернула себе шею.