Смешно. Очень смешно!
Темно — смешно. Свет! — смешно. Тюха покружил по комнате — руки в карманах — и плюхнулся в кресло. Он с усилием высвободил руки, разжал кулаки и закрыл ладонями лицо, закорячил высоко ноги — смешно! Смех был желанным, а значит, всё хорошо, не стоило ни о чём беспокоиться.
Вот капнуло из крана в кухне — опять смешно! Ему было весело, он от души хохотал, просто увязал в смехе! Но этот смех был как будто сам по себе, только скользил по рёбрышкам, толкался в носу чихом, а на самом деле Тюхе сейчас плохо. Из учёбы в школе ничего не вышло, пропусков слишком много, и за каждый — отвечать перед завучем Надеждой Григорьевной, но сейчас ему даже смешно думать о пустяшной учёбе.
Как же ему смешно! Вот если б только в груди не так жгло… Как трудно уравнять смех, веселье и обязанности по школе. Но это обязательно нужно сделать! Бабушка вернётся не скоро, так что времени как раз хватит.
«…Даже с избытком, — отмахнулся он и стал мечтать — Пепел скоро придёт, скорей бы. Вот с ним уж точно обхохочешься! Уж он-то знает, как настоящему человеку поднять настроение, он всё знает… А вот бабушка не знает, когда приходить домой, ей же никто не растолковал о том, что уже пора!.»
Обхватив руками, казалось, разбухшую голову, Тюха представил себе бабушку на перекрёстке, с сумками, простоволосую, с круглыми слезящимися от резкого ветра глазами, спешащую домой… Ему стало невыносимо жалко её, он сделал усилие забрать у неё сумки.
«Эх, бабушка, бабушка!.. Что же ты внуку не доверяешь?.. Родимая, дай я тебе помогу, пожалуйста! Ну же, внук тебя просит.»
Она только крутила головой, её удивлённые глаза сделались ещё круглее, они прямо стали горящими плашками.
«Бабушка, зачем же ты так смотришь на меня, а?!» — огорчился Тюха и горько заплакал.
Слёзы потекли ручьём, безостановочно, потому что ему стало ясно: бабушка не отдаст сумки. А как без этого жить дальше, он не знал. Но как же в груди жжёт. И эти люди в белом. чужие. Зачем они здесь?
Помутившееся сознание так и не прояснилось… — Антонина Сергеевна, поддержи ему голову, а то захлебнётся ненароком! Вот ведь тюха. В истории записано: шестнадцать, а мелкий, мелкий-то… Твой Антошка в четырнадцать — боровичок, а этот.
— Тише! А то палату разбудим. Как жалко. Да и как их не жалеть. Что они видели в жизни?. Мы хоть успели родить да воспитать, а эти уже не родят и не воспитают. Попридержи его так-то, мне ловчее с этой стороны ему капельницу ставить. Готово! Пускай спит и дышит, ему теперь отсыпаться нужно. А она — капает себе. Минут сорок — не меньше — будет капать, а там сдавать дежурство. Поспать бы хоть с полчасика. Ты на вечер-то пойдёшь?
— Чего это я там не видала?. Опять Ольга Валерьевна в своей короткой юбке заявится, всех женихов отобьёт.
— Не равняй себя с врачом, Машутка! Да и ладно, ты тоже надень чего покороче!
— Это на мои-то ляхи? Ну, уж нет, лучше тогда совсем не ходить.
— Зря. Тебе ж только двадцать пятый, самое то.
— То — не то. Может, и пойду.
Тюха лежал с закрытыми глазами уже целую вечность. Он слышал отрывки разговора, но делал вид, что спит. Правильно, всё правильно, он наконец понял: то самое и нужно было брать. Вот взял не то, а теперь мучайся. Он пошевелил рукой и, не открывая глаз, определил: работает. Потом приоткрыл один и увидел свою руку: широкая мощная ладонь, крепкие пальцы, выпуклые розоватые ногти, синие кочкастые вены. Какая она огромная!. Словно чужая. Здоровая ручища медленно шевелила пальцами и угрожающе начала сжиматься в кулак.
Его прошибло потом. Ишь, ещё и захватит всего с потрохами!.
— У-уу, у-уу!.. — гуднул он пару разиков, так, на всякий случай.
Хорошо же известно, что свой своего не съест, но стало страшно, накатила тоска, и сразу же захотелось к бабушке.
— Бабушка. иии. к бабушке!.
— Ну, вот и заворочался. Может, не помрёт он, маленький, да удаленький. Машунь, ты бы всё же пошла от нашего отделения, а то скажут: игнорируем.
— Да и пусть говорят! Полинка пойдёт — хватит с них. Всё равно премию к празднику давать не будут, а женихов там и вовсе не предвидится. Разве что Иван Павлович.
— Всё-то вы деньгами меряете, деньги здесь, деньги там… Павлович для тебя староват, ему уж к сорока. Этот мне ровня. У тебя ж квартира хорошая, с балконом, ещё найдёшь кого помоложе для замужества.
— Ага, найду! Вон Елена Симоновна, с трёхкомнатной — одна? Одна. Верка из процедурного, живёт в отдельной — одна? Одна. Санька Привозщикова тоже… Ты-то ведь так и не вышла замуж во второй раз после смерти Вадима, хотя к тебе рентгенолог Попов сватался, все знают!
— Да, не вышла, не вышла! И не хочу! За него тоже, хоть он и хороший. Приду домой, уберусь, сяду на диван или завалюсь на подушечку и телевизор смотрю. А то: подай, унеси, принеси!.. Нет, вот Антошку определю в лицей, специальности выучу и буду отдыхать до скончания века.
— А внуки?
— Внуки — само собой, это и не работа вовсе. Ну и ночка!.. Укутай его ещё одним одеялом, а то опять затрясётся. И чего им надо, этим мокроманам — не пойму. Мой Антошка хоть не такой!
— Вот и найди мужика замуж выйти… Мельчают они страшно! Меня мама родила — четыре кило, да пятьдесят пять росту было во мне, так я и сейчас — почти метр восемьдесят! А этот такой махонький, такой. в полчеловечка вырос. Так бы взяла его на руки, покачала, успокоила. Горе, а не мужики!
— Ну-ну! Не тряси его! Ещё заденешь да сдёрнешь иглу на капельнице! Вон родные принесли передачу. Бабка хлопочет, мать прибегала, отец звонил врачам. Я, Машуня, ни разочку в больнице не лежала, ей-бо! Даже родила Антошку дома, ага. Взяла и родила ребёночка! Декабрь, «скорая» увязла в сугробе на Баляйке, а мне, что ж, ждать, пока отроются? Мой меня сразу зауважал, когда я сама справилась с этим. Вот если б он тогда пить перестал, я бы ещё одного родила: для пополнения народонаселения в стране. Всё пил, зараза. Ты йогурт себе забери, а я творожок возьму. Этому не понадобится сегодня. Рожаешь, рожаешь их.
— Мне, Антонина Сергеевна, тоже родить охота, только девочку. Или уж всё равно кого. Все же рожают.
— И правильно. Ты, Маша, девушка смелая, расторопная. Вот и роди. Потом — куда денется? Увидит своё, родное, — и женится, у тебя ж квартира отдельная, с балконом, обязательно должен жениться. Пошли, пускай эти мокроманы поспят, сколько с ними горя родным!.. Ты с первой по четвёртую полы мой, а я в остальных палатах. Надоело, всё сами да сами.
Бабушка прижала Тюхину голову к груди и запричитала:
— Голубчик, голубчик! Помрёшь ведь, сердешный, кровинушка наша. Внучек мой, Витюшенька-а-а!.
Слеза скатилась по её морщинистой щеке и попала внуку в уголок рта. Тот дёрнулся, ещё раз и затих. Ему показалось, что это его мать поит горячим бульоном, вспомнил, что именно такой был вкус, солёный. Он слизал языком, проглотил слюну и захотел посмотреть на мать. Но никого не увидел, долго смотрел — но никого… От огорчения он заплакал. Его снова заколотило, что-то тяжёлое навалилось на грудь, больно придавило, и сразу же возникло беспокойство: а вдруг придёт мать и не найдёт его под этой грудой?!
— Не буйный он у вас, — кивнула на Тюху сестричка Маша.
Бабушка сморгнула слезу, пытаясь разглядеть медсестру.
— Он и раньше был смирный, а потом, ну, после всего этого, несерьёзный стал, смеялся больно много. Вот в школу перестал ходить с марта. Ещё эти дружки повадились… В приёмной сказали: наркоман он. Родители на работе были, когда «скорая» его увезла. Боже ж мой! Дочка всю ночь проревела. А если отец прознает. Такой тихий он у нас был, хороший-хороший. До пятого класса — одни пятёрки, одни пятёрки приносил.
— Этот — ещё что, — Маша заголила Тюхе ягодицу, скоро уколола, — мелкий, а бывает, таких бугаёв откачиваем.
— Вот было бы славно, если б и нашего Витеньку откачали.
— Откачаем, — пообещала сестричка, — я ему в восемь укол сделала. Мне уходить сейчас, а с девяти — Маринкина смена, чтоб ей! — всегда запаздывает. Начнёт уколы ставить не раньше десяти, я-то знаю. Зачем ему лишние мучения. Через час обход будет, доктор Ирина Михайловна уже пришла, сидит в ординаторской. Ну, пошла я.
— Мне тоже пора на дежурство, я в статистике вахтёром, сутки через трое. Сегодня заступаю, а завтра, с суток, буду здесь. И отец с матерью отпросятся с работы, должны прийти после обеда. До чего ж ты жалостливая, девонька!. — всхлипнула бабушка и опустила шоколадку в Машин карман. — Вот и достался бы он такой…
— Ой, бабушка, я старая для него! А так бы… Красивый он у вас. Ну, прощайте! Мне со смены домой пора. Пойду сдавать Эльвире Хасановне, старшей медсестре, а то этой Маринки не дождёшься. Полы в палатах тоже некому мыть.
Бабушка подоткнула одеяло под внука и поспешила на дежурство.
Тюхина голова стала разбухать, он испугался и снова задёргался, глубже и глубже ввинчиваясь в подушку, ища и не находя глубины.
Всё опять поплыло, закружилось… Это напомнило ему кружение балерины. Одетты. Одилии… Он не вспомнил фамилию балерины, хотя должен был, потому что читал в программке. Она — белая шея, длинная спина и стройные, тоже длинные, ноги — была то белой, то чёрной лебедью. Ей нужна была любовь принца, а этим принцем уже давно стал Тюха. Он им стал ещё после второго класса, а балерина приехала к ним на гастроли в августе, поэтому-то и не знала! Эх, как же ей об этом сказать? Написать. Да, написать! Он заворочался, потянулся за бумагой и карандашом. Кто же это так утяжелил бумагу?! Какая же фабрика и зачем выпускает такую тяжёлую бумагу?! Не удержать… А балерины снова закружились, запорхали по сцене…
— Эй, доходяга! — окликнули с койки напротив. — Свалишься! Чего ты колготишься? Спи давай! Размахался тут… Наоттягивался, крышку свинчивает. Это. ну. видал я его где-то. Вроде он в нашей школе учился. Вот рохля, уже сколько часов прошло, как он, это. поступил сюда, а до сих пор не оклемался! Ишь, как его расколбасило.
Толька, видал, я за три часа стал как огурчик? Не слышал, он чем пробовался?
— Не знаю, говорят, «колёсами» накачался. Ты смотри, какая мелкота: разве ему подберёшь дозу?! Я одному такому тащиле переправил пару доз, а он там чего-то перепутал да обе враз заглотил. От них разве респекта дождёшься… Дуба той же ночью дал. А я при чём? Сам ни фига не соображал, а меня затаскали в милицию. Главное, он со мной так и не разбашлялся, три зелёных осталось за ним. Легавый с участка два раза приходил, допытывался: я или не я дал ему. Ещё и следователь вызывал. Такая засада. Хорошо, хоть папик нашёл знакомого в прокуратуре, тот помог зашифроваться, а то бы… — он сделал выразительный жест ребром ладони поперёк горла.
Балерины порхали и кружились в дружном хороводе, Тюха стал дирижировать руками, пытаясь направить их кружение в нужное ему место — за кулисы. Он видел, что они устали, топот их стройных ног на пуантах стал тише. А там, куда они неслись, их уже поджидал Коршун… И тогда Тюха закричал им: «Не туда, не туда!» — и метнулся в свете прожекторов наперерез, чтобы остановить их полёт. Но они его не послушались и слетались к Коршуну, словно бабочки на свет. И она, его Одетта-Одилия.
— Говорил же, свалится! Вот, свалился, неадекват. А теперь нам его таскать. Бери давай под мышки, а я за ноги, закидывай! Ух, тяжёлый мэн. Я раньше, до этого, ну, когда ещё в школе учился, был здоров, как этот… как его… Это сейчас у меня что-то сердце сдаёт, одышка вот.
— Надо было не переходить на «колёса». Я сам— только «химку».
— Ага, у Пепла не перейдёшь!.. Он же так зажмёт, так… это… как его?.. скрутит, что не пикнешь. Сначала подсунул мне дозу, жлоб, а потом и говорит: в долг не получишь, иди мани сам добывай! Где их добудешь?.. У матери уже ничего… это… нет, в комиссионку тоже нечего сдать. Сижу час, два, чешу грудь табуреткой. Ну, и нарисовался к соседке Ольге Алексеевне, полез, когда её дома не было. Да что у неё возьмёшь?. Одна ерунда.
— Дверь взломал?
— Да нет, она у нас всегда запасной ключ оставляла. Мать потом ей это. Как его?. Ремонт бесплатно сделала, всё замяли, а меня — сюда. Ещё недельку побуду — и домой, на мамкины харчи. Раньше картошку жареную любил.
— Я тоже, — вставил Толик.
— Ага. Мать принесёт селёдочки копчёной, помидорки откроет — трёхлитровую, и давай мы хавать. Сейчас не тянет совсем.
— И меня. Иногда съел бы чего, да не лезет. Всё время жабры горят — пить охота.
Жарили каштаны. Они их таскали руками из догорающего костра и тут же ели. Каштаны были горячими, обжигали горло. Как же еда обжигает!.. Вкусно. Тюха придвинулся на самый край скамьи и протянул руку за следующим. В груди был жар, захотелось пить.
— Пить, пить… — попросил он.
— Блин горелый, опять свалится! Давай, Валерка, его привяжем к спинке кровати, а то ещё свалится, когда мы будем в столовке. Я его поднимать не собираюсь снова!
— Давай привяжем намертво! Жаль, полотенце короткое, не получается крепко. Пускай лежит, не дрыгается. А то у меня. это. печень — не того, увеличилась. Натаскаемся, а потом пей лекарства, улучшай себе показатели. Врачиха. ну, как её?. Ирина Михайловна сказала, что с такими анализами надо на инвалидность отправлять. На первую группу, говорит. А что: кайф на инвалидности, не надо горбатиться!..
— Ага. Мать наезжает, говорит, чтоб женился на Наташке. Она, конечно, прищепка нормалёк, прибамбасы любит, пудтл их на прикид вешает. Прикольно. А на фига жениться на кляксе?! Совсем мартышка ещё, и четырнадцати нет, а мать, знай, трындыгаит своё. Были б деньжары, может, и женился б, лайфа-то утекает.
— Не лажанись! Им лишь бы обженить, с рук… это… сбыть. А там и кнедлики появятся. Жена как начнёт требовать: давай деньги на колготки, на духи… на пелёнки. Пошли они все!.. Такой головняк… Я до тридцати жениться и не собираюсь. Мать плачет, заканала совсем. Конечно, ей была бы спокуха, если б я с утра и на весь день утекал на работу лепить бабки. Так я теперь — всё, не работник. А здорово: все утром. на это. на работу бегут, а я у себя в румке у окошка сижу, на дорогу гляжу.
— Я тоже не пойду вкалывать, неохота рано вставать, хотя бабосы и мне б не помешали. От предков никакой баксовки нет. А Наташка жмёт: давай иди, молоти. Я бы пошёл, но не на весь же день! Тоже неохота мне. Говорит, тунеядец. Предки гонят на работу, ругаются: мне-то двадцать шесть через три дня стукнет.
— С тебя причитается. Я в двадцать шесть, может, уже помру. Пойдём похарчиимся, успеем до обхода, а то это. столовку закроют.
Обход был, как всегда, с десяти и до часу. Ирина Михайловна начала его со второй палаты: там тяжёлый случай.
Она приветливо улыбнулась больным, отметив, что настроение у них плохое. Всё ясно: Паклин не пришёл в сознание. Подставила стул к кровати больного, присела. Положила на его лоб руку и, почувствовав жар, призадумалась.
Волна жара разлилась ото лба по всему лицу, к шее, и Тюхе стало нестерпимо жарко. Он дёрнулся откинуть одеяло.
«Кажется, пошевелился, — заметила Ирина Михайловна, — надо ещё одну капельницу поставить, или уж сразу — в реанимацию. Да. Не нравится он мне».
Горячая волна ушла, и опять Тюхе стало холодно, застучали зубы, в глазах заплясали красные мошки, потом зарябило чёрно-белое.
Пришли санитары — два хмурых студента, халаты нараспашку, переложили его на каталку и увезли в реанимацию.
— Ну, блин, слабака нам подселили! — усмехнулся Толик. — Со мной столько не возились. Ну, я согласен, дозяк большой, так чего полез на него? Слабак. У меня таких доходяг — полшколы. Мелюзга! Им дай дозу, а они — коньки откидывают. Сами же мульку выпрашивают, а потом.
— Мазер наошкала по мобиле, что… это… витаминов принесёт вечером. Пускай несёт, я люблю витамины. Говорит, чтоб лекарства пил… Ага, сейчас! Их выпьешь, а потом тебя… ну… выворачивать начнёт, да, Горб? Не буду пить. Обожду, как хуже станет, так и выпью. Сегодня аж две капельницы назначили, сейчас придут ставить, а у меня, видал, дорога какая, — он закатал рукав футболки и показал руку, всю в венозных узлах. — Такой отсос… Мне, Толька, охота с парашютом прыгнуть. Захотелось вот.
— Прыгни! Парочку «колёс» глотни, как этот, которого — в реанимацию, и кайфуй себе, крути винтом руки. Не-ее, я погожу. Вот подлечусь, схиляю к бабке в деревню, отдохну в кормушке за печкой. Там такая пыгрловка, даже клуба нет. Потом уж конкретно на «химку», в отрыгв. Капают, капают мне эти лекарства, да только совсем хреново, не уснуть.
— Тюха! Витюха! — закричали дружно под окном.
— Это новенького корешки кричат, — сообразил Валерка, подходя к окошку. — Идите туда! Его в реанимацию отвезли! Ага, туда идите, вход… это… Как его?. За углом! Поняли, наконец-то. Ишь, народу поприходило! Тюхой зовут. Наверно, кликуха.
— Он — Витька, бабка его так называла. Витюха, блин. И чего он такой дохлый?.. Мои паханы тоже за меня переживают: чуть глаза закатятся в кайфе, так «скорую» вызванивают, передоза боятся. Тебя почему Горбом прозвали? Вроде ты не горбатый. Или самую малость.
— Это меня по фамилии: Горбатов я. Вот и зовут Горбом. Я не обижаюсь, уж лучше так, не обидно. Вот у нас Кольку Игнатова… этим… Лопухом прозвали, это хуже, да?
— Ага, Горбом лучше, не обидно.
— Маш, ты чего это не ушла домой? Ты ж с ночи!
— Уйдёшь тут… Маринка загуляла, не пришла на смену, вот Эльвира меня и не отпустила. Да ладно, отосплюсь ещё! После обеда в четвёртой палате посплю, там койка пустая, часика два. А ночью я уж сама покручусь, ладненько?
Нина Григорьевна кивнула.
— Ниночка Григорьевна, сбегаю я в реанимацию: мне ж бабка этого новенького — Паклина — шоколадку сунула.
— Подумаешь, что ж теперь её всю жизнь отрабатывать?
— Ирина Михайловна сказала: он совсем плохой… Так я сбегаю, а?
— Беги… — проговорила Нина Григорьевна и пошла на пост, шурша накрахмаленным халатиком.
— Кирилл Дмитриевич, может, ему чего надо?
— Ты, Маша, про новенького… э-э… Паклина? Мы ему — и то, мы ему — и это… Никакого улучшения, как говорится: состояние стабильно не-у-дов-лет-во-ри-тель-ное. Ишь, опять его в пот бросило…
Мокроманы — так их называет ваша Антонина Сергеевна? Давай поменяем ему рубашку, раз ты тут, а то ещё простынет, воспаление схватит. Завтрак ему принесли, кашу манную. Сегодня он не едок — без сознания, «доколёсился» малый. Знаешь, я вот думаю: он ведь ещё подрос бы. Представляешь, сантиметров на пять, да мускулатуру б поднакачал. Ещё б девчонки за ним табуном бегали. Ты чего ревёшь?
— Жалко мне…
— Кому ж не жалко?..
— Бабка его шоколадку сунула утром, просила за него.
— Просила… Да у него порок сердца, не выдержит он ломки. Я самого Измайленко приглашал, профессора, он тут по вторникам консультирует. С постели поднял человека. Понимаешь?! Порок у него, родные и не знали, а то бы сказали перед тем, как сюда. Только что с его матерью разговаривал, дозвонилась в кабинет. И она не знала… Боюсь, его сердце не выдержит.
Тюхино сердце не хотело стучать ровно. Оно то рвалось из груди, то замирало и этим пугало его. Ему хотелось положить руку на грудь, успокоить и помочь ему стучать ровнее: тук-тут, тук-тук. Сердце под рукой забилось бы по-прежнему безостановочно, и Тюхина жизнь стала бы снова беззаботной и радостной, как тогда, в раннем детстве.
Долгое детство… Как же было хорошо сидеть на отцовских плечах! Красные флаги, выкрики шагающих демонстрантов, мать и отец рядом. Их сильные руки крепко держат Витенькины ручки, они молодо смеются, и ему тоже весело…
…Вот над ним склонилась мать. Она что-то говорит, её губы шевелятся и расплываются в улыбке. Он наконец понял — она спросила: «Сынок, ты не устал?» «Устал!» — хотел пожаловаться он, но только пошевелил губами.
Или ещё вот. Переезд, шлагбаум. Они, босоногие мальчишки, подбородками упёрлись в полосатое бревно и смотрят, не отрываясь, на пробегающие вагоны красной «России». И так вдруг ему захотелось туда, в красный вагон, и прямо стрелой нестись в сказочную Москву! С мамой, папой, бабушкой… Колёса стучали — тук-тук — и сердце им подстукивало — тук, тук. Но вдруг оно — на вздохе — слабо стукнуло в последний раз и остановилось.
— Паклин! — настойчиво позвала Маша. — Ну, Па-клин! Не умирай, миленький! Тебе нельзя умирать, понимаешь? Вот, водичкой губы смочу… А хочешь, умою тебя? Хочешь?
Она метнулась намочить полотенце, но что-то её остановило. Рука потёрла лоб, словно помогая преодолеть забывчивость. Вспомнила: цвет его лица изменился. К худшему!
— Кирилл Дмитриевич! — позвала она визгливо. — Быстрее!
— Так… — доктор склонился над больным. — Как говаривали в старину: отмучился. За эту неделю— второй случай. И главное: всё в моё дежурство. Не плачь, Машенька, ему уже не поможешь. Ему никто уже. А ведь мог бы ещё подрасти.