Часть пятая FINIS STRAMBAE

ВЬЮГА

На следующий день в главном зале герцогского дворца собрался сенат, так называемый Большой магистрат, куда прежде всего входил Суд двенадцати мудрецов — giudizio di dodici savi, а также представители цехов; единственным пунктом программы этого заседания было формальное избрание нового правителя. Ситуация определилась: узурпатор Джованни Гамбарини, да будет проклято имя его, исчез, желание Его Святейшества общеизвестно, население Страмбы относилось к Петру с явной благосклонностью, и поэтому заседание, происходившее при закрытых, ревностно охраняемых дверях, продлилось недолго; уже спустя полчаса на башенных галереях дворца появились наряженные в пестрые одежды герольды и пронзительными звуками своих труб оповестили собравшихся на пьяцца Монументале, что выборы завершились успешно, и толпа встретила эту новость возгласами: «Слава!» Вскоре на балкон, откуда во времена своего благословенного правления герцог Танкред произносил речи, вышел председатель Суда двенадцати мудрецов, испанский дворянин дон Тимонелли дела Зафра, чтобы радостную новость, которая только что была возвещена обществу в форме музыкальной, подтвердить еще изустно; после чего учтивым и приветливым жестом пригласил нового властителя, который до тех пор держался в стороне, подойти поближе и представиться своим подданным.

Петр был одет в роскошный костюм из белого атласа, сшитый мастером Шютце с подмастерьями за одну ночь; голову его украшал белый, алмазами усеянный берет, надетый на свежую повязку, покрывавшую рану, что придавало ему героический вид и особую привлекательность; левая рука, еще вчера обмотанная окровавленной тряпкой, из-под которой выбивались клочья корпии, была тщательно забинтована, но элегантная повязка не мешала жителям Страмбы хорошенько разглядеть, что новому герцогу недостает безымянного пальца. Исхудавшее лицо героя, старательно подправленное косметикой, было бледно, а от подбородка к виску и уху тянулись два кровавых следа от ударов хлыста.

Из рук кардинала Тиначчо, который стоял сбоку, он принял благословение, а красивая и улыбающаяся герцогиня Диана начертала на его лбу крест. Как вам уже известно, Петр не пользовался расположением герцогини, он казался ей подозрительным и странным, да и кардинал Тиначчо, конечно, тоже не был доволен тем, что представитель местной знати, Джованни Гамбарини, вел себя так трусливо, глупо и бесстыдно, из-за чего преемником рода д'Альбула и властителем Страмбы стал иностранец, однако… успех есть успех, а успех Петра был столь явным и убедительным, что обе эти важные персоны, кардинал и вдовствующая герцогиня, были вынуждены считаться с ним и, затаив в душе обиду и злость, приятно улыбаться своему собственному проигрышу. Итак, Петр получил благословение, причем пристально следивший за этой Церемонией народ, обсуждая и комментируя разные подробности, тут же отметил, что маленькой Бьянки нет на торжестве; очевидно, вдовствующая герцогиня опасалась, как бы идиотка не допустила какой-нибудь новой непристойности, и поэтому нарушила свою beneficenza permanente, постоянную благосклонность, в иное время неукоснительно проявляемую. Ведь в прошлый раз, когда узурпатор Джованни Гамбарини, да будет проклято имя его, вышел на тот же балкон в сопровождении той же знати, кардинала и герцогини, Бьянка протянула к нему руку, словно и она тоже хотела благословить его, как это только что сделали кардинал и герцогиня, но когда Джованни с улыбкой наклонился к Бьянке, чтобы та дотянулась до его лба, она, к ужасу всех наблюдавших за ней, закатила ему пощечину. Страмбане расценили эту выходку как плохое предзнаменование и, по всей видимости, не без оснований.

Так вот, на сей раз ничего подобного не произошло, церемония благословения Петра по случаю вступления в герцогскую семью совершилась без всяких осложнений. Затем кардинал Тиначчо снял с подушечки, которую перед ним держал главный церемониймейстер, maltre des ceremonies с беличьими зубами, герцогский меч в золотых ножнах и золотой скипетр и неторопливыми, как у всех священников, степенными движениями передал обе эти драгоценные регалии дону Тимонелли, а он, опустившись на колено, благоговейно поцеловал скипетр, прежде чем вложить его в руку Петра, а потом прикрепил к его поясу меч. Затем, поднявшись, приложил три пальца к распятью, которое перед ним держал кардинал Тиначчо, и проговорил своим старческим голосом:

— От имени всех граждан Страмбы я, главный судья, избранный ими представитель, присягаю вам, Ваше герцогское Высочество, и клянусь в верности и повиновении.

И народ, забыв или не желая вспоминать, что то же самое уже происходило совсем недавно, что произносились те же самые слова, когда узурпатор Джованни Гамбарини, да будет проклято имя его, принимал скипетр, сейчас ликовал так буйно, словно и впрямь был убежден, будто грядут времена новые и небывалые, наилучшие из всех существовавших до сих пор. Итак, с этой минуты Петр сделался герцогом подлинным, избранным, как это подобало, и ничто уже не могло ему помешать привести в исполнение свои спасительные начинания.

Когда ритуал вручения меча и скипетра был завершен, Петр, украшенный этими атрибутами власти, по главной лестнице спустился к воротам дворца; там для него была приготовлена белая лошадь с золотыми подковами, покрытая белоснежным чепраком; ее породистую узкую голову украшал колышущийся султан из перьев; по старинному обычаю на этой лошади Петру предстояло проехать по улицам столицы. Смысла и истинной подоплеки этого обычая никто толком не знал — возможно, это был символ, намек на неразрывную связь герцога с его подданными, а может, это делалось просто для того, чтобы народ вблизи мог получше разглядеть своего нового властителя.

Когда Петр взобрался на седло, его окружили четыре пажа и на позолоченных деревянных палках подняли балдахин; защищенный этим балдахином, сопровождаемый кардиналом Тиначчо и иностранными послами — чье участие в этом параде было желательно, поскольку надо было показать, что не только сама Страмба, но и окружающий ее мир с одобрением относится к избранию нового герцога, — Петр медленным шагом объехал пьяцца Монументале, причем народ, уже со вчерашнего дня охрипший, изо всех своих сил кричал: «Эввива!» — и заполнил всю площадь так, что шествие продиралось по узкому проходу между людьми, а балдахин, с трудом удерживаемый слабыми ручками пажей, качался и кренился на один бок, но эта маленькая несообразность ничуть не умаляла достоинства герцогской прогулки, а, наоборот, возбуждала симпатию собравшейся публики и здоровое веселье.

С пьяцца Монументале шествие завернуло на виа дель Соле, а оттуда на маленькую треугольную площадь Санта-Кроче, где наконец произошло то, чего с нетерпением ждали страмбане, о чем каждый из них только и мечтал, к чему каждый готовился, тот всеми желанный и тщательно подготовленный эффект, нечаянный срыв которого горько разочаровал бы весь город. Белая лошадь Петра потеряла одну из своих золотых подков, правую заднюю, которую герцогский кузнец с умыслом прикрепил непрочно; нужно отметить, что только эта подкова была целиком изготовлена из чистого золота, тогда как три остальные, хорошо прибитые, были лишь позолоченные. Из-за этой подковы Петр на несколько минут был отделен от кардинала и иностранных послов, которых темперамент итальянцев часто приводил в изумление, ибо драка из-за подковы была столь упорной и дикой, что пришлось остановиться и переждать, пока она окончится.

Когда же Петр и его свита завернули с пьяцца Санта-Кроче к пьяцца Монументале, солнце неожиданно скрылось за лиловыми тучами, засвистел ветер и ни с того ни с сего поднялась налетевшая, словно ураган, снежная вьюга; снег был такой густой и колючий, что на расстоянии пяти шагов ничего не стало видно; ветер трепал балдахин над головой Петра, и вскоре туда намело целый сугроб снега. Ничего особенного, непривычного для этого горного края не произошло, но то обстоятельство, что вьюга началась именно во время первой прогулки нового герцога, во многих суеверных сердцах породило тревогу, и устрашающее предвестие того, что власть герцога Петра Первого будет исполнена треволнений, передавалось из уст в уста.

Наутро, чуть свет, кардинал Тиначчо отбыл в Рим за своей племянницей Изоттой, чтобы привезти ее в Страмбу и отдать в жены Петру.

ПРАВДА, РАЗУМ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ

Первой государственной акцией Петра был созыв giudizio di dodici savi. Суда двенадцати мудрецов, который должен был установить виновность Алессандро Барберини и его шести соучастников, переживших резню перед Страмбой, и вынести им соответствующий приговор.

— Это первое настоящее судебное разбирательство после смерти герцога Танкреда, потому что узурпатор Гамбарини, да будет проклято имя его, захватив в руки всю власть, не интересовался нашим мнением, — сказал Петру Верховный судья, достопочтенный дон Тимонелли. У мудрецов по отношению к Петру совесть была нечиста, потому что среди них не было ни одного, кто не участвовал бы в заговоре против него; например, аптекарь Джербино — первый советчик узурпатора и его правая рука, или министр финансов банкир Тремадзи, который послал гонца в Рим вслед за Петром, чтобы его там арестовали, или Антонио Дзанкетти, сыну которого Гамбарини поручил убить Петра, — а потому все они состязались и в услужливости по отношению к новому правителю, и в проявлении доброй воли и лояльности. Зато обвиняемые перуджанцы держались на удивление самоуверенно, почти дерзко, о чем-то посмеиваясь, шушукались между собой, — словом, вели себя так, будто наперед получили заверения, что им ничего не грозит и если они вырвались из рук разъяренных горцев и остались целы и невредимы, то теперь уже им ничего не страшно.

Дон Тимонелли открыл судебное заседание тремя ударами молоточка о колокольчик и обратился к Петру:

— Прошу, Ваше Высочество, чтобы вы лично разобрались в этом деле и по своему усмотрению вынесли приговор этим юношам. Не желая влиять на мнение Вашего Высочества, я все же позволю себе высказать покорную просьбу, чтобы Ваше Высочество милостиво приняли во внимание почти детский возраст обвиняемых, так же как и то, что девять их товарищей заплатили жизнью за свою безрассудность. Я ходатайствую поэтому за то, чтобы они были наказаны поркой на пьяцца Монументале, а потом под охраной отправлены домой.

Петр посидел молча с закрытыми глазами и затем спросил:

— Остальные члены Суда поддерживают это предложение?

Одиннадцать мудрецов почтительно закивали в знак согласия.

— Но «порка» — слово многозначное, — уточнил Петр, — вы должны были бы, господа, выразиться более точно. Мое толкование этого слова такое: обвиняемых надо просто стукнуть поварешкой, как это делают матери, когда их сыновья рвут на заборах штанишки, или, может быть, высечь метелкой, разумеется, не палкой, а другим концом, чтобы не сделать больно.

Обвиняемые юноши явно забеспокоились и насторожились.

— Скажите мне, господа, — продолжал Петр, — как, согласно кодексу Страмбы, наказывают за кражу курицы?

Дон Тимонелли, помедлив, облизнул губы и ответил мрачно:

— Смертной казнью через повешение. Ваше Высочество.

— А за кражу лошади?

— Тоже виселицей, только после предварительного выламывания ребра.

— А за поджог?

— Смертью в котле с кипящим маслом.

— А за убийство?

— Колесованием.

— И, по вашему мнению, это справедливо?

— В пределах ограниченных человеческих возможностей это справедливо, — сказал дон Тимонелли, — потому что укравший курицу, например, если его удалось схватить, расплачивается за тысячу таких же жуликов, которых поймать не удалось.

— А наказывать поркой негодяев, совершивших вероломство, повинных в воинской измене и преднамеренном убийстве своего начальника, это, по вашему мнению, справедливо?

— По правде говоря, — ответил дон Тимонелли после тягостного молчания, — все мы надеялись, что Ваше Высочество начнут свою благословенную и всем страмбским народом желанную деятельность великодушным деянием, то есть амнистией, под которую подпадут и эти несчастные. Поскольку этого не произошло, мы стремились… я стремился… имея в виду их молодость…

— Начинал ли Джованни Гамбарини свое благословенное правление освобождением по амнистии? — спросил Петр.

— Да, Ваше Высочество!

— Однако вчера, въезжая в город через Партенопейские ворота, — сказал Петр, — я видел виселицы на холме, сплошь увешанные мертвецами, пятерых колесованных, а среди них — женщину, которую вы приказали казнить за то, что она помогла мне бежать из тюрьмы.

— Мы ее не казнили, мы не осуждали! — в испуге воскликнул дон Тимонелли. — Приговор этот вынес Гамбарини, да будет проклято имя его, даже не спросив нашего мнения.

— Теперь это уже несущественно, — сказал Петр. — Прежде чем произнести свой приговор, я хотел бы особо подчеркнуть, что отнюдь не жажда власти заставляла меня добиваться герцогского трона, но убеждение, пронесенное через всю мою жизнь, что разум, справедливость и правда — это не пустые слова, а святые и действенные принципы, и, будучи очищены от грязи, в которую их втоптали, они смогут вывести человечество из того мрака, в котором оно блуждает с незапамятных времен. И до тех пор, пока я буду выполнять свои обязанности, я желаю быть их защитником и три эти принципа претворять в жизнь, чтобы моя Страмба стала их цитаделью и явила всему свету пример, который будет вдохновлять людей, наставлять их, делать совершеннее. Один из моих предшественников будто бы провозгласил, что он могущественнее самого Бога, потому что Бог не может вершить несправедливости, в то время как он волен делать все, что ему заблагорассудится. Ну, а я самым решительным образом отвергаю такую точку зрения и, напротив, желаю быть покорным слугой справедливости, разума и правды. Разумеется, я сознаю, что эти и тому подобные слова произносились несчетное количество раз, и всегда без ощутимого результата, потому что оставались только словами и не подкреплялись действием. Теперь мне впервые представляется возможность претворить мои убеждения в жизнь, и я хочу воспользоваться этим. Вы говорите, что ждали от меня объявления всеобщей амнистии. Нет, господа, дешевых и красивых эффектов вы от меня не дождетесь, потому что дешевые и рассчитанные на популярность действия — это привилегии тиранов. Я хочу править в согласии со своей совестью, невзирая на то, что справедливость, если это подлинная справедливость, беспощадна к тем, кто был беспощаден к другим, невзирая на то, что правда часто бывает страшна, а разум приводит к заключениям абсолютно невыносимым. Исходя из этих принципов, я приказываю: Алессандро Барберини, изменника, и более того — убийцу своего начальника, капитана д'Оберэ, колесовать, а его шестерых сообщников — повесить.

Наступила такая тишина, что стало слышно, как жучки-точильщики гложут старые скамьи, на которых разместились мудрецы.

Потрясенные обвиняемые сперва даже не поверили, что эти грозные слова Петр произносит серьезно. Первым опомнился Алессандро Барберини.

— Смилуйтесь! — воскликнул он с плачем и упал на колени. — Господи, мне ведь еще только шестнадцать!

— Я это уже слышал, — сказал Петр.

— Припомните, Высочество, я вам спас жизнь!

— Это не дает тебе права убивать других, — отозвался Петр.

— Я первый назвал вас Высочеством, — рыдал Барберини, — и вы обещали никогда не забывать этого!

— Да, это я говорил, — после короткой паузы признал Петр, несколько смущенный, — хорошо, я помилую тебя, ты не будешь колесован, тебя повесят так же, как и твоих друзей.

Обернувшись к мудрецам, он продолжал:

— Господа, я не хочу поступать как самодержец, а потому готов выслушать все, что вы изволите сказать о моем приговоре.

Мудрецы поглядывали на Джербино, который был всеми признан как мудрейший, побуждая его высказаться.

— Благодарим, Ваше Высочество, за то, что вы соизволили принять к сведению и наше мнение, — сказал Джербино, словно гребенкой расчесывая широко расставленными пальцами свою красивую бороду а ля Леонардо да Винчи. — Но прежде чем это произойдет и мы выскажем Вашему Высочеству все, что нас тревожит, мы предлагаем удалить из зала обвиняемых детей и дальнейшее обсуждение вести при закрытых дверях.

— Согласен, — сказал Петр.

Когда желтые гвардейцы вывели жалобно плачущих и сопротивляющихся перуджанцев, аптекарь Джербино заговорил так:

— Ваше Высочество, вы, безусловно, обратили внимание, что наш председатель дон Тимонелли несколько раз напоминал о возрасте обвиняемых мальчиков. Это только кажется излишним, хотя страмбский кодекс, — об этом здесь тоже уже упоминалось, — наказуя за кражу курицы смертью через повешение, ничего не говорит о возрасте преступника. Однако мы очень хорошо знаем, что дон Тимонелли имел в виду не возраст обвиняемых, а нечто совсем иное — то весьма важное обстоятельство, о котором он не хотел в присутствии обвиняемых говорить во всеуслышание, а именно, что они не страмбане, а граждане Перуджи. Не так ли, дон Тимонелли?

— Да, да, именно так, — сказал дон Тимонелли.

— Не понимаю, — сказал Петр, — неужели гражданам Перуджи дозволено безнаказанно убивать и быть предателями?

— В Перудже нет, — ответил аптекарь Джербино, — но уж если граждане Перуджи предстают перед страмбским судом, то нелишне принять во внимание, что Перуджа — богатая, сильная и воинственная страна, а Страмба, которая постоянно с ней на ножах, слаба и в данный момент — в плачевном финансовом положении… У нас и так уже начнутся осложнения из-за того, что горцы убили девять молодых людей из вероломной свиты Вашего Высочества. Поэтому мы считаем желательным проявить добрую волю по отношению к Перудже хотя бы в том, что, только формально наказав уцелевших детей, отослать их домой. В своей блестящей речи, Ваше Высочество, вы неоднократно ссылались на разум и подчеркивали, что на посту властителя и главы государства вы намерены править, всегда и неуклонно опираясь только на разум. Так вот я и спрашиваю, будет ли разумно лишний раз ворошить осиное гнездо.

— То, что вы считаете разумным, я считаю осторожностью и трусостью, — сказал Петр. — Когда дело доходит до конфликта между разумом и справедливостью, это значит, что или с разумом, или со справедливостью что-то не в порядке. Вы считаете разумным оставить преступников без наказания, дабы правители Перуджи не гневались на нас, я же считаю это неразумным, ибо преступление, оставленное без наказания, ведет к дальнейшим преступлениям. Что касается богатой и могущественной Перуджи, то у меня о ней совершенно противоположное мнение: это город, разделенный на два враждебных и непримиримых лагеря, где вот-вот вспыхнет мятеж. Господа, я отказываюсь продолжать дебаты, вы или принимаете мой приговор без дальнейших обсуждений, или я еще сегодня объявляю народу Страмбы о своем отречении от престола и о причинах отречения.

После этого Петр встал и удалился, оставив за своей спиной двенадцать разгневанных мудрецов.

PERUSINI SUPERBI

Казнь семи юношей из Перуджи перед Партенопейскими воротами, проведенная по приговору и настоянию Петра, вызвала большой интерес и серьезное волнение — немало женщин оплакивало красоту и молодость осужденных, когда помощники палача под унылый грохот барабанов вели их к месту экзекуции, — но Петр пользовался в Страмбе глубокой симпатией, авторитет его был неколебим, и люди легко убедили себя в том, что новый правитель отдает себе отчет в своих поступках и что в конце концов давно уже пора проучить слишком высокомерных перуджанцев.

Два дня спустя Большой магистрат Перуджи прислал Большому магистрату герцогства Страмбского длинный, страстный протест, где обвинял Страмбу вообще и нынешнего ее правителя-узурпатора особенно в истреблении перуджанской молодежи. Несмотря на предупреждение подесты города Перуджи о том, что там строго-настрого запрещено вербовать солдат, нынешний узурпатор Страмбы, на самом деле — некий Пьетро Кукано, жулик и бродяга, забредший в Страмбу из еретической земли Богемии, ловкими маневрами и вероломными обещаниями, подобно сказочному крысолову, выманил из города упомянутый цвет молодежи в количестве шестидесяти подающих надежды юнцов. Правда, большинство из них вскоре разгадали подлые замыслы Пьетро Кукано и воротились в родной город, но шестнадцать человек остались у него на службе, и когда с помощью обманутых им юношей — причем многие из этих несчастных поплатились жизнью — он достиг своей узурпаторской цели, то приказал казнить оставшихся в живых, соблазненных им несчастных мальчиков без всяких оснований и повода. Этот инцидент по своей жестокой бессмысленности в корне противоречит исторически сложившимся отношениям итальянских государств и городов; с тех пор как существует Италия, никогда еще не было допущено ничего столь чудовищно жестокого и преступного, к небу вопиющего, ниспровергающего самые основы гуманности и богопротивного. Тем не менее власти Перуджи, отчетливо сознавая, что не все граждане герцогства Страмбского несут ответственность за случившееся, а, напротив, все честные люди Страмбы тяготятся узурпаторским правлением негодяя, завладевшего страмбским троном, продолжая традиции великодушия, благородства и терпимости, украшавшие историю Перуджи, твердо уверены, что вышеупомянутый изверг вскоре будет смещен со своего, не по праву добытого поста, который он использует столь бесстыдно; поэтому они готовы посмотреть сквозь пальцы на перенесенную трагедию и удовлетвориться возмещением причиненного Перудже убытка в размере двух тысяч скудо за каждую погубленную молодую жизнь, что в общей сумме составляет, следовательно, тридцать две тысячи скудо, которые должны быть выплачены единовременно и без промедлений.

— Я не осуждаю их за то, что они вымогают у нас деньги, напротив, я был бы страшно удивлен, если бы они этого не сделали; я упрекаю их за дурной стиль, — заметил Петр, когда на срочно созванном заседании Большого магистрата герцогства Страмбского обсуждался этот ультиматум. — Полагаю, господа, что вы также разделяете мое спокойствие и веселое расположение духа, вызванное этим посланием. Если кто-либо из вас хочет написать этим перуджанцам несколько резких слов и заодно показать, как надо сочинять письма, то вы можете сделать это; если же у вас нет такого желания, я сделаю это сам. Теперь, господа, перейдем к более важным вопросам. Я поражен тем, что в Страмбе до сих пор действует постыдное и невежественное предписание, согласно которому граждане иудейского вероисповедания обязаны носить на груди желтый круг. Предлагаю это предписание отменить. Далее. Размышляя над тем, как поступить с дворцом Гамбарини, да будет проклято имя его, я пришел к заключению, что там надо основать высшую школу и назвать ее университетом Помпонацци. Кто был Пьетро Помпонацци, вам, очевидно, известно; тем, у кого это священное имя выветрилось из памяти, напомню, что этот великий мыслитель, скончавшийся почти сто лет назад, отвергал бессмертие души и утверждал, что сказка о вечной жизни в раю или аду была придумана только для того, чтобы держать в узде темных и невежественных людей. Он был противником всякой мистики и метафизики и обращал свое внимание преимущественно на изучение природы и ее законов. Так вот, в духе философии этого мыслителя, имя которого будет присвоено страмбскому университету, там станут изучать исключительно экспериментальные естественные науки и математику, а всякие схоластические нелепости будут искореняться самым решительным и последовательным образом. Я рассчитываю созвать в Страмбу самых блистательных и широко известных преподавателей естественных и математических наук со всех концов Италии и всего света: вознаграждение размером в триста пятьдесят дукатов ежегодно, которое им будет гарантировано, безусловно привлечет их сюда.

Министр финансов, банкир Тремадзи, маленький сухонький человечек, страдающий желудком, застонал.

— Не следует пугаться этих расходов, — продолжал Петр, — они во сто крат окупят себя; в финансовом отношении наш университет будет весьма благополучен, потому что дух, который воцарится в нем, и высокий научный уровень, — а за этим я буду следить лично, — без сомнения, привлечет поток богатых платежеспособных студентов. Ничего не поделаешь, господа, вопросами просвещения и школьного образования мои предшественники занимались преступно мало, и сейчас настало время наверстать упущенное; если Страмба должна сделаться оплотом справедливости, разума, правды и прогресса, ей не обойтись без своего научного центра.

Следующий пункт. Я отменяю запрет продавать и употреблять и пищу мясо по пятницам, считая это мракобесием, недостойным современного человека. Разумеется, я понимаю, что беднейшие слои граждан, рыбаки Пиньи и Финале в результате этой отмены понесут определенные убытки; посему я отнюдь не возражаю против того, чтобы они, как и прежде, приходили в столицу по пятницам продавать свой улов, потому что тот, кто любит рыбу, пусть себе потребляет ее сколько влезет, более того, я отменяю налог, который торговцы рыбой должны платить, входя в город.

Банкир Тремадзи снова издал стон.

— С другой стороны, я распускаю до смешного отвратительный отряд контролеров, единственной обязанностью которых было по пятницам следить и вынюхивать под окнами страмбских кухонь, не готовят ли там мясную пищу, так что ущерб, который государственная казна потерпит из-за отмены налогов, взимаемых с рыбаков, таким образом будет в значительной степени возмещен.

Следующий пункт. Я ликвидирую желтую гвардию, личную стражу недоброй памяти capitano di giustizia, поскольку с тех пор в глазах граждан Страмбы она является символом жестокости и притеснений; повелеваю ее распустить и перевести в регулярные войска — я лично прослежу за тем, как эта перестройка будет проведена.

Петр работал лихорадочно, ибо задачи, которые он поставил перед собой ради спасения и блага своей Страмбы, были необозримы, но еще и ради того, чтобы заглушить вполне обоснованное чувство мучительного одиночества, ибо вокруг не было никого, кто бы произнес «mon petit», как его обычно называл капитан д'Оберэ, или «carissimo», как к нему обращалась когда-то несчастная Финетта, или просто «Петр», как его окликал Джованни в те поры, когда они еще дружили. Теперь все почтительно склонялись перед ним и величали «Высочеством», и только «Высочеством», и Петр, чтобы ускользнуть от этого возвеличивания, которое действовало ему на нервы, приказывал шить себе все новые и новые костюмы — не из тщеславия, а только ради того, чтобы представился удобный случай поболтать с добрым мастером Шютце, который по-прежнему невозмутимо называл его герр фон Кукан и был далек от того, чтобы ему льстить. От этого замечательного и правдивого человека Петр, помимо прочего, узнал, что при дворе все в ужасе от его реформ, запретов и приказов и совершенно убеждены, что Петр не в своем уме. Все порицают его за то, что он легкомысленно отнесся к грозному протесту, полученному из Перуджи, и придерживаются того мнения, что за этим еще последуют большие и кровавые события. Простой народ, который безоговорочно верил Петру, тоже в тревоге. Рыбаки прямо-таки бунтуют, поскольку население столицы боится покупать у них рыбу, чтобы не подпасть под подозрение, что они, как и прежде, соблюдают пятничный пост, отмененный Петром, а поэтому то обстоятельство, что Петр снял с рыбаков основной налог, не имеет для них никакого значения.

— А что вы об этом думаете? — спросил Петр.

— Что я думаю? Я не говорю ни так, ни этак, я только шью костюмы, — ответил мастер Шютце. — Но окажись я на вашем месте, герр фон Кукан, я бы воздержался от всяких новшеств, пока действительно прочно не уселся бы на герцогском троне.

Петр удивился:

— Вы полагаете, я сижу все еще непрочно?

— До этого вам ох как далеко, герр фон Кукан. Положение ваше упрочится только после того, когда к вам привыкнут настолько, чтобы считать вас неизбежным злом. Да еще когда вы женитесь на принцессе и у вас от нее пойдут дети. До тех пор ни о какой прочности вашего положения и говорить нечего. Герцогиня Диана это прекрасно сознает и потому выжидает, что будет дальше, а пока что отмежевывается.

— Герцогиня в трауре, — возразил Петр. Господин Шютце иронически засмеялся:

— Хорош траур. Каждый вечер в герцогских апартаментах — музыкальные вечера и разные посиделки. Приглашала она вас хоть на одну такую вечеринку? Не приглашала, не так ли?

— Вот вернется принцесса Изотта, — сказал Петр, — и все пойдет по-другому.

— Hoffentlich, надо полагать, — сказал мастер Шютце. — Костюмчик завтра будет готов, хотя я не знаю, к чему он вам.

Когда у Петра оставалось время, он брал свою превосходную пищаль Броккардо, которую, возвратясь, с радостью и умилением обнаружил скромно висящей на крюке в Рыцарском зале, и один, в сопровождении только гончей по кличке Перотино, шел на лоно природы поохотиться, а главное, и разобраться в своих чувствах к Изотте и любит ли он ее и радуется ли ее возвращению из Рима, даже не понимал, что, задавая себе этот вопрос, он уже отвечал на него отрицательно; однажды он установил не без испуга, что не может как следует припомнить лицо Изотты. Конечно, он знал, что Изотта хрупкая, что у нее профиль с милой детской седловинкой и карие глаза, но ее облик не представал перед его взором так же ясно и выразительно, как до сих пор ему рисовалось — когда бы он с грустью ни вспомнил о ней — лицо Финетты, живое, таким, как он увидел его в первый раз, склонившееся над рукодельем, или мертвое и страшное, с прогнившими впадинами вместо глаз.

Недели через три после отъезда кардинала Тиначчо в Рим в Страмбу примчался гонец со срочным известием, что в следующий вторник, то есть через два дня, кардинал с принцессой Изоттой покинет Вечный город и отправится в путь по направлению к Страмбе. Принимая во внимание хрупкое здоровье принцессы, ехать они будут медленно, часто останавливаясь, поэтому можно ожидать, что их поездка продлится около двух недель. Петр немедля созвал Большой магистрат, где предложил, породив приступ болезненного испуга у министра финансов, выделить на празднества по поводу приезда невесты и свадьбу сумму в размере десяти тысяч скудо. В конце концов, закладывались основы новой династии, а поэтому праздники должны быть невиданно торжественными. Приказав не подавать воду к фонтану на пьяцца Санта-Кроче, Петр в одном из ближайших домов велел установить гигантскую бочку таким образом, чтобы из фонтана во время пиршества вытекало вино. Церемониймейстер с беличьими зубами составил обширную программу балов, банкетов, турниров и боя быков. Придворный поэт Эванжелист Варка, по прозвищу Бомбикс, — поскольку в своем известнейшем стихотворении он воспел бомбикса — тутового шелкопряда, — создал за одну ночь «una bella e doice ed amorevole commedia» — «прекрасную, весьма приятную и нежную комедию», а придворный художник Ринальдо Аргетто нарисовал очаровательные декорации. Петр самолично следил за постановкой этого бурлеска, содержание которого было увлекательно и необыкновенно: двое молодых людей влюбляются в девушку по имени Альвиджия и из ревности ссорятся. Их общий друг пробует примирить соперников и призывает Альвиджию сказать, кого из них двоих она предпочитает. Но Альвиджия не хочет отказаться ни от одного из них и уверяет, что в состоянии утолить любовные страсти того и другого. Пьеса заканчивается танцем и веселой песенкой в честь любвеобильного сердца Альвиджии.

То странное обстоятельство, что герцог, ожидающий невесту, — чужеземец, в то время как невеста, возвращавшаяся из дальних краев, родилась и выросла в Страмбе, воодушевило еще одного придворного поэта, француза Виктора Бенжамена, о котором из-за его огромной фигуры и необыкновенного уродства в шутку говорилось, что он — сын Полифема и козы, на написание премилого стихотворения, начинавшегося так:

«Et pensez done, ils pouvaient ne jamais se connanre» — «И подумайте, могло ведь случиться, что они никогда не узнали бы друг друга», и кончавшегося: «Belle Izotte, adieu ton pucelage, tu n'en dois faire pleurs, car Ie pommier qui porte bon fructage vaut mieux que s'il ne porte que fleurs» — «Прекрасная Изотта, простись со своим девичеством и не оплакивай его, ибо яблоня, которая приносит добрые плоды, ценится больше, чем яблоня, которую украшают одни цветы».

Поскольку в герцогском дворце ожидали большого наплыва гостей, то там на скорую руку сколотили тысячи полторы новых кроватей, а во дворе казармы соорудили временные деревянные конюшни на тысячу лошадей; со всех концов герцогства были доставлены горы продуктов и такое количество сахара, меда и яиц, что двенадцать мулов насилу их довезли; художник Ринальдо Аргетто собственноручно нарисовал и отослал дворцовому шеф-повару эскизы тортов и разных сладостей, которые должны были украсить свадебный стол, среди них сахарного Геркулеса в человеческий рост, сражающегося с чудовищами, змею, ползущую по сахарной горе, и марципанового медведя с палкой в пасти, якобы для того, чтобы он никого не подпускал. Чешуйки рыб должны были посеребрить, а караваи хлеба позолотить.

Придворный скульптор Джакомо Альваротти подправил и почистил статую Веспасиана на пьяцца Монументале, подновил ее, снабдив зрачками незрячие глаза императора. На башенных часах храма святого Павла поставили новые золотые стрелки и золотой циферблат, а прилежные добровольцы с утра до ночи скребли грязь и мусор на всех улицах Страмбы, починяли мостовые; весь город гудел от грохота, свиста щеток, звона пил, визга рубанков, гула, болтовни, плеска, звяканья, шарканья ног, скрипа, — словом, от всех тех звуков, которые в те времена малоразвитой техники мог вызвать шум лихорадочной работы.

До приезда Изотты оставалось не более четырех дней, и тут, надлежащим образом доложив о себе и получив аудиенцию, Петра посетил настоятель страмбского картезианского монастыря, прозванный Интрансидженте, то бишь Неуступчивый, Непреклонный или Непримиримый. Это был высокий костлявый человек, с красивым, но хмурым лицом, словно вырезанным из суковатого дубового полена, с толстыми и всегда надутыми губами, высоким лбом, изборожденным морщинами — следствие его гнева на бесконечную греховность рода человеческого, венцом густых каштановых волос, щетиной торчавших вокруг большой выбритой тонзуры, толстым шишковатым носом между черными угольями лихорадочно блестевших глаз, — словом, завершенный, идеальный образ Неуступчивости, Непреклонности или Непримиримости.

Некоторое время он молча смотрел на Петра, словно желал проникнуть в самую глубь его души, а затем, не говоря ни слова, передал ему свиток, свернутый трубочкой. Развернув лист, Петр, к своему удивлению, обнаружил, что там ничего нет, кроме копии шутливого стихотворения Виктора Бенжамена «Et pensez done, ils pouvaient ne jamais se connaltre…».

— Вы читали это, юный герцог? — спросил Интрансидженте.

— Читал, — ответил Петр.

— И вам это нравится?

— Стихотворение наивное, несколько глуповатое, но милое и настроению свадьбы, по случаю которой оно и написано, по моему мнению, вполне соответствует.

— А содержание пьесы, которая должна быть сыграна на придворном театре, вам известно?

— Более чем известно, — сказал Петр, — я сам ставлю этот спектакль.

— Из чего следует, что вы ее одобряете? — сказал Интрансидженте.

— Разумеется, — сказал Петр, — но к чему этот допрос, настоятель?

— Понимаете ли вы, юный герцог, что у принцессы Изотты траур, — продолжал Интрансидженте, оставляя без внимания вопрос Петра. — Вы, вероятно, возразите, что Его Святейшество по беспредельной своей доброте разрешили заключить ваш брак с принцессой Изоттой без отлагательств из политических соображений, однако, я полагаю, элементарное чувство такта должно было бы заставить вас помнить о тени трагедии, до сих пор лежащей на этом доме, вместо того чтобы одобрять непристойности, пригодные скорее для публичного дома, чем для герцогского двора.

— Господин приор, — возразил взбешенный Петр, — вы стоите во главе монастыря, а я — позвольте вам напомнить — во главе этого герцогства. Я не вмешиваюсь в то, как протекают ваши богослужения, а поэтому будьте любезны и не вмешивайтесь в подготовку торжества, которое касается только меня и принцессы Изотты.

— Я ждал от вас подобного ответа, юный герцог, — сказал Интрансидженте, — но поскольку мне приходится выполнять обязанности, возложенные на меня папой, я вынужден следить за вашей деятельностью и должен сказать, что порой просто прихожу в ярость, порой содрогаюсь от страха, наблюдая за вашими новшествами. Я предполагал, что, вступив на престол, вы разошлете во все земли, из которых слагается папское государство, послание о своем к ним расположении и мире; вместо этого вы первым делом рассорились с жемчужиной государства Его Святейшества, Перуджей, преступно казнив на виселице семь юношей.

Петр почувствовал, что бледнеет.

— Вы решаетесь заявить мне в глаза, что это было преступлением?

— Да, это было преступлением и, кроме того, непростительной политической ошибкой, — сказал Интрансидженте. — Я полагал далее, что власть, обретением которой вы обязаны только и только Его Святейшеству, вы используете прежде всего для повышения морали и набожности в этом городе и в этой стране. Я полагал, что вместо одного постного дня вы введете два поста в неделю; вы поступили прямо наоборот, отменив даже единственный день. Я надеялся, что вы усилите надзор за евреями, которые часто пренебрегали своей обязанностью носить желтый круг, предпишете им всенепременно посещать проповеди в кафедральном соборе и сделаете их жизнь настолько невыносимой, что они сами на коленях попросят разрешения перейти в христианскую веру; вы же и в этом случае поступили противоположным образом. Я ожидал, что вы введете строжайшие наказания за всякие ереси, внебрачное сожительство, половые извращения и иные прегрешения против добрых нравов, но вас, юный герцог, по-видимому, занимает совершенно иное — вы учредили высшую школу, где будут читать лекции по естественным наукам, что само является нарушением таинства, коим Бог окружил все природные явления, и эту высшую школу вы еще назвали именем архиеретика Помпонацци, который не постыдился признать, что, хотя он и не оспаривает воздействие святых мощей, но это воздействие ничуть не изменилось бы, будь это не останки святых, а собачьи кости.

Петр, не знавший об этом изречении Помпонацци, не смог сдержать улыбки, за что Интрансидженте покарал его хмурым взглядом.

— Из ваших уст, — продолжал приор, — до сих пор никто не услышал ни слова о нашей святой религии, о важности благочестия и спасительности самоотречения, о мерзости греха и запустения, о таинствах, в особенности о сострадании и долге вообще, вместо этого вы изо дня в день смущаете слух достопочтенных и богобоязненных членов Большого магистрата еретическими речами о каком-то разуме.

— Я говорю не о «каком-то» разуме, я говорю о разуме истинном, — сказал Петр. — А говорить о разуме, побуждать к разумному действию, вступаться за разум — это ересь, по-вашему?

— Да, ересь, — сказал Интрансидженте спокойно. — Бог одарил человеческие существа разумом единственно лишь затем, чтобы они познавали его, почитали, любили и возглашали ему славу; восславлять Бога — привилегия лишь разумных тварей, и в славе Божьей заложено их спасение. Чем совершеннее человеческое существо и чем больший отблеск бесконечного разума Божьего пал на него, тем более долг повелевает ему прославлять Бога. Вы, юный герцог, гордитесь своим разумом и ссылаетесь на свой разум, а к славе Божьей вы равнодушны, а это, я утверждаю, и есть ересь. Еще сегодня, юный герцог, я намерен послать письмо Его Святейшеству. Обещайте, что вы запомните мои слова и исправитесь.

— Ничего я вам не обещаю, а вы пишите папе все, что вам заблагорассудится, — сказал Петр. — В отличие от вас папа — человек приятный, широких взглядов, любит посмеяться, пьет вино и со славой Божьей ни к кому не пристает. Только изложите свои жалобы о моих новшествах похлестче, потому что — и это я твердо знаю — чем вы будете точнее, тем искреннее посмеется Его Святейшество.

— Хорошо, — сказал Интрансидженте и вышел.

Прошли три дня ожидания и приготовлений, когда в Страмбу приехал второй гонец: принцесса и кардинал, мол, уже собираются проделать завершающую часть пути, и можно предположить, что они доберутся до Страмбы завтра к вечеру.

Наутро следующего дня Петр, одетый в костюм, кропотливая работа над которым предоставила ему возможность провести несколько часов в приятной и поучительной болтовне с мастером Шютце, во главе парадной гвардии конных мушкетеров подошел к границам герцогства, чтобы приветствовать принцессу сразу же, как только она ступит своей ножкой на землю родной страны. Полный тоски, причину которой Петр не мог себе объяснить, он медленно двигался по той же дороге, где совсем недавно шел пешком, раненый, с веревкой на шее, и старался подбодрить себя думами о чудесной перемене, происшедшей с ним с момента тех страшных событий; теперь — уверял он себя — все придет в полный порядок и навсегда.

Там, где кончались владения Страмбы, на круглой нагорной равнине, окруженной быстрым потоком, с видом на вытянутую долину на противоположной стороне, окаймляющую утес, за которым до самых облаков возвышалась башня губбийского собора, Петр приказал остановиться и разбить лагерь. Погода стояла прекрасная; пчелы, перелетавшие с цветка на цветок, словно позолотили воздух, всюду слышалась жужжание; небо причудливо разукрасили нежные, белые как снег облака.

Прошел час, потом другой, и еще час, мушкетеры курили, играли в карты и грелись на солнышке, но ничего не происходило, долина оставалась безлюдной, безлюдной была и дорога, соединяющая Страмбу с Умбрией. Только когда солнце начало садиться, на горизонте появились четыре всадника. Петр дал приказ приготовиться и сесть на лошадей, ибо решил, что всадники, фигуры которых казались черными на фоне багряного заката, это и есть авангард свиты кардинала. Всадники остановились в растерянности, как будто сомневаясь — ехать им дальше или нет, потом трое из них исчезли, словно сквозь землю провалились, а четвертый остался и медленным шагом двинулся вперед.

Когда всадник приблизился к лагерю и можно было разглядеть цвет его мундира, оказалось, что на самом деле это один из людей кардинала. Когда посланец подъехал ближе, Петр заметил, что руки у него связаны за спиной.

Седок подъехал еще ближе, и тут стало видно, что лицо его вымазано калом.

Вскоре всадник перешел вброд поток и, опустив низко голову, направился наверх, на горную равнину, где стоял Петр со своей свитой.

— Что случилось? — воскликнул Петр, схватив его правой рукой за грудь.

— Плохи дела. Высочество, — ответил опозоренный солдат. — Перуджанцы напали на нас и обезоружили, когда мы проезжали через город. Четверо наших убиты — они пытались защищаться; остальные заключены в тюрьму вместе с кардиналом и принцессой Изоттой. Меня отправили, чтобы я сообщил Вашему Высочеству, что все пленники будут сидеть на хлебе и воде за решеткой до тех пор, пока Страмба не возместит убытки, но теперь Перуджа требует уже не тридцать две, а пятьдесят тысяч скудо…

ВОСЬМОЙ СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР

Петр был уверен, что это ужасающее невезение, этот чудовищный провал всей тяжестью ляжет только на его плечи, ибо лишь он один не внял предостережениям двенадцати мудрецов, настоятельно просивших его обратить внимание на то, что молодые люди, которых он приказал казнить, являются гражданами Перуджи; но поскольку он основательно изучал своего Макиавелли и, памятуя его наставления, будто любому правителю — королю, герцогу или князю, — если его постигнет неудача, ни в коем случае не следует даже показывать вида, что ему это неприятно, а напротив — нужно вести себя тем более самоуверенно, чем больше он удручен, поэтому Петр, возвратясь в Страмбу, сразу же созвал Большой магистрат и, когда все его члены собрались, предстал перед ними с ясным челом и высоко поднятой головой.

— Господа, — заговорил Петр, обращаясь к ним, — полагаю, вам не нужно объяснять, в какой ситуации мы вновь очутились, и оповещать о той непристойности, которую по отношению к нам выкинула Перуджа, потому что о ней толкует теперь весь город так красноречиво, что эти толки слышны даже здесь и, вероятно, достигли ваших ушей. Будем же сильны сознанием того, что правда на нашей стороне и нравственная победа тоже, ибо за то, что мы по закону наказали семерых негодяев, подданных Перуджи, нам не придется краснеть, а вот Перуджа покрыла себя несмываемым позором, который будет навеки занесен на скрижали истории. К сожалению, наша достойная позиция ничего не меняет в реальном положении вещей, и на самом деле не мы, а они в эти роковые минуты находятся в выигрышном положении, и, значит, нам необходимо сделать все, что в наших силах, чтобы выбраться из этой западни. Мы не можем допустить, чтобы принцесса Изотта и ее дядя, кардинал Тиначчо, оставались в руках врага, и я не вижу другого способа освободить их, кроме как уплатить требуемый Перуджей выкуп в пятьдесят тысяч скудо. Синьор Тремадзи, вы должны изыскать эту сумму незамедлительно и не мешкая.

Тут обнаружилось, что министр финансов, банкир Тремадзи, отсутствует.

— Где же синьор Тремадзи? — воскликнул Петр. — Как случилось, что он не подчинился моему приказу и не явился на заседание?

— Я заменяю его, — отозвался незнакомый молодой человек в роговых очках на носу. — Я его секретарь, мое имя Альберто Мачисте. Синьор банкир, узнав о несчастье, заболел, у него начались спазмы желудка, и сейчас он лежит с высокой температурой и призывает смерть.

— Тогда заботы немедленно достать требуемую сумму ложатся на вас, — заявил Петр.

— Я не представляю где, не знаю, как это осуществить, — возразил Альберто Мачисте. — В государственной казне нет ни гроша. Смятение, которое царит в последнее время, выражаясь точнее — с момента гибели capitano di giustizia, и неуверенность, возникшая вследствие этих беспорядков, потрясли и подорвали платежеспособность и мораль населения Страмбы. Дух доброты и миролюбия, утвердившийся после упомянутой смерти при герцоге Танкреде, с финансовой точки зрения обошелся Страмбе слишком дорого, ибо никто из граждан не понимал, что он еще обязан делать и что уже нет, а потому они попросту наплевали на все свои обязанности. И если даже, как мы рассчитывали, в ближайшее время в финансовых делах будет наведен порядок, доход от податей, налогов и арендной платы начнет поступать в казну очень медленно, и никак не раньше, чем закончится жатва. Сумма в десять тысяч скудо, выделенная на празднества по поводу готовящейся свадьбы Вашего Высочества, исчерпала все государственные резервы до последнего скудо, и тем не менее их все равно не хватило для того, чтобы собрать нужную сумму, поэтому часть денег пришлось взять в долг у евреев.

— У евреев? — воскликнул Петр.

— Да, у евреев, — спокойно подтвердил Альберто Мачисте.

— Надеюсь, — сказал Петр, — отменив предписание носить желтый круг, я достаточно определенно дал понять, что покровительствую евреям.

— Да, это мы поняли, — согласился Альберто Мачисте, — но ничего иного не оставалось, коль скоро мы обязаны были достать деньги, на выделении которых настаивали Ваше Высочество.

— Надеюсь, что евреев при этом не оскорбляли? — спросил Петр.

— Не очень, — ответил Альберто Мачисте.

— Мы тут дискутируем о разных глупостях, а принцесса Изотта и кардинал Тиначчо томятся за решеткой! — воскликнул возмущенный Петр. — Господа, может быть, вы не станете убеждать меня в том, что в таком богатом городе, как Страмба, нельзя достать такой жалкой суммы, как пятьдесят тысяч скудо, для спасения принцессы Изотты?! Значит ли это, что нашу моральную победу, о которой я упоминал, вы желаете обратить в поражение, оставив последнего представителя династии д'Альбула на растерзание волкам? Синьор Джербино, ваше мнение.

Джербино помолчал, перебирая пальцами свою бороду а ля Леонардо да Винчи, но потом заговорил:

— Я уже высказывал свое мнение на заседании двенадцати мудрецов, когда разбиралось дело семи перуджанцев, и предупреждал, что не следует ворошить осиное гнездо. Не так ли? Теперь мои опасения подтвердились, и шершни выроились. Не знаю, что еще тут добавить. Я, господа, умываю руки.

— Кто еще умывает руки? — вскричал Петр. Большой магистрат ответил ему молчанием.

— Как я погляжу, вы все умываете руки, — сказал Петр. — Умываете руки с явным намерением свалить всю грязь на меня. Тогда у меня есть другое предложение. Все присутствующие здесь либо богатые, либо — по меньшей мере — состоятельные люди. Мачисте, что, если я загляну в кассу банковского дома банкира Тремадзи?

— Вы не обнаружите там ничего, Высочество, ничего, — ответил очкастый молодой человек.

— А если я прикажу вздернуть вас на дыбу и спросить, куда вы спрятали свою наличность?

Мачисте побледнел, но, овладев собой, ответил спокойным голосом:

— Если Ваше Высочество считают это разумным и справедливым, пусть отдают такое распоряжение.

— Нет, я этого не сделаю, я упомянул о дыбе только в шутку, а главное, для того, чтобы проверить вас, — произнес Петр. — Вы мне нравитесь, Мачисте, я ценю умение, с которым вы проводите защиту своего дела, и назначаю вас моим личным секретарем. Какое жалованье вы получаете у Тремадзи?

— Тридцать скудо в месяц, — ответил Мачисте. — В качестве моего личного секретаря вы будете получать сто скудо, — сказал Петр.

— Благодарю, Ваше Высочество, за столь великодушное решение, — сказал Мачисте, — напрашивается только вопрос, где взять эти сто скудо?

— Это будет нашей первой задачей, — ответил Петр и перевел взгляд на председателя Суда двенадцати мудрецов: — А вы, дон Тимонелли, насколько мне известно, владеете двумя дубильнями. Не готовы ли вы ссудить некоторую часть денег ради спасения принцессы Изотты и кардинала Тиначчо?

— Ваше Высочество, вам известно все, — ответил дон Тимонелли, — и вы, несомненно, прекрасно информированы о колоссальных убытках, которые потерпели мои богатые склады, с тех пор как римский банкир Лодовико Пакионе начал ввозить из заморских стран дешевые дубленые кожи.

— Подобный ответ я наверняка получу от любого из вас, — сказал Петр. — Все вы разорены, доведены до нищеты, по горло в долгах. С самого раннего детства я никогда и ни от кого не слышал ничего другого, все сетовали на свою бедность, включая императора и папу, моего отца и покойного графа Гамбарини, и, ей-богу, я от этого изнемогаю. Но изнемог я или нет, я во что бы то ни стало должен достать пятьдесят тысяч скудо. Так и быть, обратитесь еще раз к евреям. Но это произойдет под моим контролем, чтобы ни один волос не упал у них с головы и чтобы за деньги, которые нам одолжат, они получили надлежащий залог. Откуда его взять? Сейчас скажу. Не я первый и не я последний правитель, кто действует подобным образом, на этот шаг можно отважиться без особых стеснений, потому что речь идет о платеже редчайшем и единовременном, даже более того, о платеже, который высокомерные перуджанцы позже оплатят нам сторицей. Так вот, в храме святого Павла хранятся сокровища невообразимой ценности: золотая церковная посуда, дароносицы, инкрустированные алмазами, облачение, расшитое жемчугами, и не знаю, что еще. Никто из моих предшественников не отважился посягнуть на эти ценности не потому, что никто в них не нуждался, а потому, что им мешали религиозные предрассудки и обскурантизм. Я, однако, придерживаюсь того мнения, что живая принцесса из рода д'Альбула стоит больше, чем несколько золотых чаш и кувшинов, и посему решил, что часть этих храмовых сокровищ, которая, несомненно, составляет большую цену, чем жалкие пятьдесят тысяч скудо, мы отдадим в залог евреям. У вас есть какие-нибудь возражения, господа?

И Петр пламенным взглядом окинул собравшихся членов магистрата, оцепеневших, изумленных, испуганных.

— Кто-нибудь возражает против этого? — повторил Петр.

Очкастый Мачисте робко поднял руку.

— Значит, среди вас все же отыскался один храбрец, — заметил Петр. — Ну, Мачисте, что вы имеете против моего предложения?

— Собственно, ничего, Высочество, — сказал Мачисте и сглотнул слюну, — я ведь не член Большого магистрата и потому не имею совещательного голоса. Я позволю только напомнить Вашему Высочеству…

— Ну, так о чем вы изволите мне напомнить?

— Всего лишь о том. Ваше Высочество, что Ваше Высочество весьма ошибаются, считая, что в стенах святого дома хранятся сокровища невообразимой ценности. Хранились прежде, а теперь их уже нет. Они исчезли во времена правления Никколо Второго, деда умершего герцога Танкреда.

— Бессмыслица, я же видел их собственными глазами, да и все вы тоже их видели, — сказал Петр.

— Подделка, Высочество, подделка, — сказал Мачисте, — герцог Никколо, когда у него возникли финансовые затруднения, продал нашему банковскому дому свою коллекцию монет за девятьсот лир, а когда и этого не хватило, соизволил высказать ту же идею, которая только что осенила Ваше Высочество, и решил посягнуть на храмовые ценности, но так, чтобы этого никто не заметил, — золотую утварь заменили позолоченной, жемчуг и алмазы — стеклянной подделкой. Я вычитал это в наших конторских книгах, поскольку банк являлся посредником при этой коммерческой операции. Храмовые ценности, позвольте мне так выразиться, фюить, andato col vento, сдуло ветром.

— Боже милосердный, что же теперь делать? — воскликнул потрясенный Петр. — Так вот сидеть и смотреть друг на друга, будто сонные мухи, и оставить на произвол судьбы принцессу Изотту и кардинала? Но мы же не можем себе этого позволить. Ни я, ни вы! Что же вы предлагаете? Какой видите выход? С тем приговором, который я вынес перуджанцам, вы согласились, господа. Вы имели полное право наложить на него вето, хотя бы ценой моего низложения. Вы этого не сделали и поэтому теперь за все случившееся несете полную ответственность. Правда, вы, Джербино, выступали против того, чтобы ворошить осиное гнездо, но и вы не воспользовались своим правом вето. Поэтому никакое умывание рук вам теперь не поможет. Приказываю, чтобы вы, как человек, разбирающийся в положении Страмбы, изыскали четкий, конкретный и приемлемый путь для спасения принцессы Изотты и кардинала Тиначчо.

— Я вижу один-единственный путь, — сказал Джербино, хитро и многозначительно ухмыляясь в свою густую бороду.

— Какой?

— Еще раз посетить евреев, хорошенько потрясти их, подпалить им бороды, надеть на пальцы колодки, чтобы у них развязались языки и чтоб они рассказали нам, где прячут свои сокровища, одного-двух для острастки можно и повесить, нескольким младенцам разбить о стенку головки, кое-кого из их дочек отдать желтой гвардии на забаву и так далее и тому подобное, и неуклонно продолжать все это до тех пор, пока требуемая сумма не будет собрана. Это единственно возможный выход. Так всегда делалось в трудные времена. А я считаю, что нынешний момент — без преувеличения один из труднейших. Поэтому быстрее в поход на евреев!

— Этого я не допущу! — воскликнул Петр.

— Я тоже этого не допущу, — раздался сверху женский голос.

На верхней площадке лестницы, ведущей с пустой галереи в зал заседаний, появилась герцогиня-вдова, держа за руку блаженную Бьянку. Герцогиня с ног до головы была в черном, что делало ее стройную величественную фигуру еще стройнее; на герцогине не было никаких украшений, если не считать одного-единственного перстня с большим черным камнем, — ни серег, ни колье, ни брошей, а на гладко зачесанные белокурые волосы было наброшено черное покрывало. Бьянка тоже была в черном, в черных вязаных митенках на красных испачканных лапках. Чтобы не упасть с лестницы, левой лапкой она приподнимала юбку, из-под которой виднелись ее жалкие кривые и пухленькие ножки, обтянутые черными шерстяными чулками. В Страмбе говорили, что герцогиня Диана везде появляется в ее обществе только для того, чтобы уродство Бьянки должным образом оттеняло ее одухотворенную красоту, создавая выгодное для герцогини сравнение в ее пользу; теперь же, при появлении госпожи и Бьянки в зале заседаний, когда они медленно спускались по лестнице, для всех это стало бесспорно, потому что блаженная, прежде чем встать на очередную ступеньку всей ногой, неуклюже покачивалась, всякий раз носком черного башмачка нащупывая нижнюю лесенку, сосредоточенно при этом морщила лоб и кривила рот; зато герцогиня Диана спускалась вниз плавно и грациозно, будто она не шла, а плыла на облаке, подобно деве Марии, возносящейся на небеса; нет, право, она даже не спускалась, не двигалась, ее походка напоминала какой-то мифический танец, полный очарования и достоинства, это было ритмическое сошествие на землю, это было явление Королевы и Жрицы, и лестница в эти мгновения утратила свое обычное назначение связующего звена между галереей и залом; казалось, она нужна здесь только для того, чтобы на ней появлялась упомянутая Королева или Жрица.

Медленно прошествовав до середины лестницы, герцогиня Диана остановилась.

— Господа, — обратилась она к членам Большого магистрата, — я втайне слушала все ваше заседание с самого его начала и вынуждена признаться — я потрясена. Я полагала, что одним мановением руки вы устраните ту несправедливость, из-за которой была оскорблена честь моей несчастной дочери, что произошло по вине этого странного господина, который — да не допустит этого бог — должен был стать ее мужем; я надеялась, что вы без промедления из своих личных средств наберете требуемый выкуп, а вы ссылаетесь на дешевизну дубленых кож, ввозимых из заморских стран, и видите единственную возможность в том, чтобы снова грабить уже ограбленных евреев. Благодарю вас, господа, за то, что вы вообще уделили внимание инциденту, произошедшему с моей бедной дочерью, и прошу вас больше этот вопрос не обсуждать. Выкуп я заплачу из собственных средств, вернее, из приданого моей любимой дочери. Вопрос о том, кто повезет эти деньги в Перуджу, я тоже решила сама. Я посылаю туда единственного человека, который по праву пользуется таким уважением и авторитетом, что перуджанцы не осмелятся поднять на него руку, а именно — моего личного исповедника и духовного наставника, отца Интрансидженте.

Она плавно спустилась еще на несколько ступенек и опять замерла.

— Сударь, — произнесла она, обращаясь прямо к Петру, — надеюсь, у вас хватит такта, чтоб.. на сей раз не встречать мою дочь. Потому что если вы это сделаете, может случиться, что вы, несчастье Страмбы, вместо моей дочери дождетесь еще одного связанного и испачканного нечистотами солдата.

— Не хотела бы я видеть, как ты останешься на бобах, Петр! — вдруг взвизгнула своим пронзительным голоском Бьянка. — Madonna mia, вот это будет конец! Ты, болван, зря протираешь подошвы, попомни мои слова! Тебе придется еще хуже, чем засранцу Гамбарини.

Было видно, как на последних словах своей безумной спутницы вдовствующая герцогиня рассердилась и дернула ее за руку: она явно все еще симпатизировала Джованни, несмотря на его поражение. Потом она гордо и величаво прошла, словно проплыла, до самой двери и покинула зал заседаний, после чего Петр встал и произнес следующее:

— Выходит, я странный господин и несчастье Страмбы. Пожалуйста, господа, те, кто с этим мнением герцогини Дианы согласен, поднимите руки.

Ни одна рука не пошевелилась, более того: судьи спрятали свои руки, кто куда только мог, один за спину, другой на них сел. Джербино прикрыл их своей длинной бородой, так что если раньше казалось, будто герцогиня — безногая и плывет на облаке, то теперь члены Большого магистрата выглядели безрукими.

— Странный господин, несчастье Страмбы, — повторил Петр, не сознавая, что этим повторением дает всем понять, как прозвища, которыми его наградила вдовствующая герцогиня, обижают и сердят его. — Следовательно, несчастьем Страмбы был не capitano, в бытность которого вся Страмба жила в страхе и ужасе, отчего именно я, странный господин, вас избавил; несчастьем Страмбы, следовательно, был не Джованни Гамбарини, да будет проклято имя его, против которого восстала Страмба, избрав на его место меня, а я, странный господин, который не вправе даже встретить свою невесту! Ну что же, я не буду упрямиться и откровенно признаюсь, что начало моего правления было неудачным и последнего события, то есть ареста принцессы Изотты и кардинала Тиначчо в Перудже, нельзя было допустить. Но бессмысленно рыдать над пролитым молоком; этот инцидент есть следствие того, что я твердо и неуклонно придерживался только своего единственного и верного понимания принципа справедливости, разума и правды; все можно было бы уладить быстро и просто, без оскорблений, упреков и взаимных обид, если бы в казне для подобных непредвиденных случаев нашлись бы соответствующие резервы. Вы, господа, умыли руки, так что неумытым среди вас остался один я, странный господин и несчастье Страмбы; только кто же несет ответственность за эту пустую казну, я или вы? Свой титул я получил несколько недель назад, в то время как вы, во всяком случае большинство из вас, сидите здесь уже долгие годы; как же вы могли допустить, чтобы государственные финансы оказались в таком состоянии, когда единственным источником дохода остаются евреи, младенцам которых разбивают головы о стенки? Зачем вы здесь, о чем печетесь, что решаете, о чем совещаетесь, для чего произносите речи? Ну так вот, господа, теперь дела государственных финансов Страмбы я возьму в свои руки и клянусь, что за полгода казна будет полна.

Он ударил по колокольчику, что являлось сигналом страже, стоящей внизу на лестнице, чтобы она построилась. После чего продолжил медленно и тихо, отчетливо произнося каждый звук:

— Дон Тимонелли, бедняк, обнищавший из-за закупки дешевых дубленых кож, которую произвел римский банкир Лодовико Пакионе, я спрашиваю вас, какие налоги вы платите?

Дон Тимонелли, ошеломленный такой неожиданной дерзостью молчал, облизывая губы.

— Ну же! — сказал Петр.

— Я плачу государству, — ответил дон Тимонелли, — плачу государству, как все граждане Страмбы, одинаковую для всех плату за свои дома.

— Сколько у вас домов?

— У меня, Высочество, многочисленная семья, шестеро детей, из них четыре замужние дочери и четырнадцать внуков, а потому…

— Я не спрашиваю вас, сколько у вас детей и внуков, я спрашиваю, сколько у вас домов?

— Шесть, с вашего разрешения, Высочество.

— Включая двухэтажный дворец напротив ворот Сан-Пьетро?

— Да, включая и его, Высочество.

— А сколько платите?

— Как я уже сказал. Высочество, я плачу, как и все, с каждого дома десять цехинов в год.

— То есть шестьдесят цехинов?

— Да, шестьдесят.

— Независимо от размера этих домов?

— Таков обычай в Страмбе, Высочество, и так установлено законом еще с тех пор, когда Страмба была маркграфством.

— Таким образом, бедняк, владелец жалкой лачуги в два оконца, платит за нее такой же налог, как и вы за свой дворец?

— Вносит, вернее, должен вносить, но тут всегда имеются затруднения, потому что граждане платят неохотно.

— Ну, так я отменяю этот странный закон и предлагаю ввести новый, по которому налог с дома будет зависеть от количества окон: один цехин за окно. Тогда бедняк, у которого в доме два окна, будет платить не десять, а только два цехина в год, а вы за один свой дворец, в котором, как я полагаю, не меньше сорока окон, будете вносить не менее сорока цехинов, и так — за все дома столицы. Этот закон будет иметь обратную силу, и за весь текущий год тем, кому по этому новому закону надлежит заплатить меньше десяти цехинов, надо будет деньги вернуть. У вас есть какие-нибудь замечания?

Очкастый молодой человек, Мачисте, робко поднял руку.

— Ну, говорите, — сказал Петр.

— Новый закон, — произнес молодой человек Мачисте, — который Ваше Высочество намерены ввести, конечно, беспредельно справедлив, но…

— Какие могут быть «но»? — спросил Петр. — Если это справедливо, то все в порядке.

— Да, конечно, все в порядке, но я опасаюсь, что это обойдется слишком дорого, — предположил Мачисте.

— Дорого? Для кого?

— Для государственной казны, — сказал Мачисте, — потому что, если Ваше Высочество обратили внимание, я хочу сказать, если бы вы внимательно осмотрели улочки, из которых состоит весь наш город, вы бы заметили, что большинство страмбских домов, скажем, девяносто пять процентов, имеют меньше десяти окон, а такой дом, как у синьора Тимонелли, с сорока окнами, как вы изволили предположить, это исключение. Так что, если придется всем гражданам, имеющим дома, в которых меньше десяти окон и которые, следовательно, заплатили десять цехинов, вернуть их деньги, то для государственных финансов это будет не спасение, а, как раз наоборот, неприятный и прискорбный, а если иметь в виду сегодняшнюю ситуацию, то и смертельный удар.

Озадаченный Петр с минуту молчал.

— С неохотой отказываюсь я от своего предложения, — сказал Петр, — хотя оно и справедливо. Но при всей своей справедливости, как видно, это противоречит основной цели — обогатить государственную казну, поэтому уполномочиваю вас, секретарь, чтобы по возможности в самый короткий срок вы подготовили детально разработанный новый проект, такой, чтобы основная моя идея — прижать владельцев доходных домов — была сохранена и чтобы бедняки почувствовали облегчение, а казна разбогатела.

— Я так и поступлю. Высочество, — отозвался Мачисте и что-то усердно начал заносить в записную книжку.

— Но на этом мой увлекательный диалог с доном Тимонелли не окончен, — сказал Петр. — И я вас спрашиваю, какие еще налоги, кроме этих шестидесяти золотых монет, вы платите ежегодно?

— Как член Большого магистрата, — ответил дон Тимонелли, — по установленному закону, я освобожден от всех прочих налогов.

— Налогов не платите, а за то, что заседаете в Суде двенадцати, получаете прекрасное вознаграждение.

— Ничтожное возмещение убытков. Высочество, — возразил дон Тимонелли. — Судебные разбирательства отнимают много времени, а время, как говорится, деньги.

— Ну, так это возмещение убытков я отменяю, — сказал Петр, — кто не хочет заседать в Суде двенадцати безвозмездно, только потому, что считает это почетной гражданской обязанностью, пусть откажется от своей должности. Кто согласен с моим предложением? Спасибо, вижу, что согласны все. А что касается привилегий членов Большого магистрата — не платить налоги, то эту привилегию я тоже отменяю. Это же смешно, и возмутительно, и непостижимо; ремесленники из цехов и мелкие торговцы налоги платят, а самые крупные и богатые, кто представляет их в Большом магистрате, от податной повинности освобождены. Мне хорошо известно, что это обычная практика, заведенная во всем мире; например, в моем родном городе Праге коншелы тоже освобождены от податей, но это вовсе не повод для того, чтобы такое безобразие я терпел и здесь, в Страмбе, которую я намерен сделать и сделаю — можете мне поверить — образцом гармонического и счастливого человеческого сообщества, о котором мечтали Платон и Томас Mop. Ox, господа, туго всем придется, предупреждаю вас, туго! Реформы, которые я осуществлял до сих пор — отмена поста и предписания носить евреям желтые круги, основание университета, — это все были мелочи и пустяки, с их помощью я только проверил свои возможности; я — как библиотекарь, который, получив задание привести в порядок запущенную библиотеку, прежде всего осмотрится, поднимет с полу чье-нибудь невзрачное сочинение, положит его на стол и только потом приступит к настоящей работе: классификации, учету и перестановке. Сейчас мы столкнемся с самыми серьезными и самыми наболевшими вопросами: расходов, податей, государственных доходов. Поскольку я воин и дипломат, а не финансист, то эти дела переношу на следующее наше заседание и приказываю вам, Мачисте, подготовить подробный и исчерпывающий проект строгого налогового обложения крупной собственности. Пока же благодарю вас, господа, за внимание и исключительное единодушие.

Петр вышел, а в Большом магистрате на некоторое время воцарилось глубокое молчание, которое первым нарушил очкастый молодой человек. Он поднялся, в ярости отбросив свой блокнот, куда недавно что-то записывал.

— Господа, я удаляюсь, — сказал он раздраженно. — В угоду герцогу я не собираюсь восстанавливать против себя каждого, кто в Страмбе имеет вес, деньги, положение. Сегодня же складываю вещи и еду к тетке, у нее куриная ферма где-то на окраине Умбрии, и в одном из писем она уговаривала меня туда приехать.

— Счастливого пути и до скорой встречи, все это уже не долго продлится, — заметил мудрый аптекарь Джербино, — потому что наш справедливый герцог только что вынес восьмой смертный приговор, и на сей раз — самому себе.

СЛОМАННЫЙ РУЖЕЙНЫЙ ПРИКЛАД

Принцесса Изотта возвратилась в Страмбу тайно — так же, как в добрые старые времена, еще при жизни своего отца, ее покинула; приехала она ночью, когда ворота были заперты, а весь город уже спал, в сопровождении приора Интрансидженте и взвода усталых солдат кардинала… Самого кардинала стража, впустившая принцессу, в ее свите не заметила; вскоре по всему городу из уст в уста стали передавать печальную новость, что якобы Его Преосвященства уже нет в живых, — несправедливость, жертвой которой он стал в Перудже, и неслыханное насилие, совершенное над ним, настолько ошеломили благородного старца, что его сердце не выдержало и остановилось навсегда.

Это было коварство судьбы, удар в спину, страшная катастрофа, потрясающая и неожиданная, и у Петра, когда он услышал эту новость, просто опустились руки, а колени так ослабели, что он повалился в кресло, на котором обычно сидел герцог Танкред, когда играл в шахматы, — это было в маленьком личном кабинете, унаследованном им от покойного герцога, — совершенно не зная, что же делать дальше. Теперь он становится ответственным не только за потерю приданого принцессы, не только за то, что Изотта в Перудже была заключена в тюрьму, но и за смерть кардинала, ибо герцогиня и приор Интрансидженте, а может быть, и сама Изотта припишут ему еще и это новое несчастье и, конечно, не примут во внимание того, что смерть кардинала была совершенно естественна, она могла наступить в любое время и без этого излишнего перенапряжения, вызванного действиями высокомерных перуджанцев.

Не оставалось сомнения и в том, что злосчастное событие станет новой преградой между Петром и Изоттой и опять отдалит, а то и вовсе сделает невозможной их свадьбу, без которой, по словам искушенного портного господина Шютце, его «восседание» на герцогском троне вряд ли станет прочным, а также в том, что все дорогостоящие приготовления к свадьбе, для чего страмбская казна должна была взять деньги у евреев, окажутся совсем неоправданными, ненужными и достойными осмеяния. И вот, пока озадаченный Петр в растерянности сидел возле шахматного столика, свесив руки, и на своем родном чешском языке спрашивал себя, что же ему теперь предпринять, за дверью послышался тихий шорох, и вошел господин Шютце, держа в руках готовый костюм, который Петр велел себе сшить, костюм, соответствующий столь печальным обстоятельствам, — скромный, выдержанный в темных тонах, без нарядных разрезов и тесьмы — словом, без модной отделки и изысков.

— Ну, на вашем месте я был бы особенно осторожен, герр фон Кукан, — сказал портной в ответ на вопрос, который Петр только что задал самому себе, а теперь перевел на родной язык господина Шютце, — избегайте яичных омлетов, потому что…

— Я знаю, — перебил его Петр, — в яичные омлеты удобно подмешивать яд под названием volpe.

— Совершенно верно, — продолжал господин Шютце, — и не доверяйтесь ничему и никому. В особенности не вздумайте съесть половину яблока, даже если кто-нибудь прямо у вас на глазах возьмет его из корзины и как ни в чем не бывало разрежет на две половины, одну подаст вам, а другую оставит себе, потому что нож, по всей вероятности, только с одной стороны намажут ядом, и, значит, ваша половина будет отравлена, а вторая — нет. Это — новшество в искусстве отравления, вам следует знать. Люди изобретательны и хитры, а вы, герр фон Кукан, стали бельмом на глазу у стольких солидных господ, что приходится только удивляться, как это вам удалось. А у меня к вам записочка.

— От принцессы? — воскликнул Петр.

— Где там, — сказал господин Шютце, — принцесса и слышать о вас не хочет, не рассчитывайте, что она вдруг станет посылать вам записочки.

Господин Шютце пошарил в нескольких карманах и в одном из них нашел листок.

— Записочку подсунула мне Bianca matta, вы ее знаете, чтобы я вам передал. Чем больше я наблюдаю за этой кудахтающей карлицей, тем больше думаю, что не такая уж она matta, как все считают, а только притворяется, потому что безумие обеспечивает ей тепленькое местечко при дворе.

На листочке, перепачканном шоколадом, круглым нескладным почерком было написано: «Петр, имей глаза позади и носи металлический ошейник».

— Нет, она все-таки matta, — воскликнул Петр, прочитав вслух предупреждение. — Тут же нет никакого смысла.

— О! Есть, есть, — сказал господин Шютце, — и это, собственно, то же самое, о чем я вас только что предупреждал. Я вам говорил о яде, а Бьянка предостерегает от нападения. «Иметь глаза позади» — насколько я знаю итальянский, это значит — не оставляйте без внимания то, что делается позади вас. А носить металлический ошейник — совет очень разумный. Металлический ошейник, скрытый под воротничком, может уберечь вас от петли, а петлю палач набрасывает на свою жертву сзади.

— Человека можно уничтожить тысячью способов, — возразил Петр. — Я уберегусь от петли, а кто-нибудь проткнет меня шпагой, или стукнет молотком по голове, или просто пристрелит.

— Разумеется, герр фон Кукан, — согласился господин Шютце, — но на вашем месте я бы с благодарностью внял совету Бьянки: не исключено, что она кое-что подслушала и знает, какая смерть вам уготована. Проткнуть вас шпагой, или ударить молотом по голове, и даже застрелить, конечно, можно, но все это оставит на вашем теле безобразные следы, а вот если опытный палач затянет у вас на горле петлю и свернет вам шею, можно будет спокойно сообщить, что вас хватил удар. Так бывало, герр фон Кукан, чаще, чем вы можете себе представить. Эти ошейники есть у меня на складе, так же как и обувь с полыми каблуками, потому что некоторым господам нравится воображать, что их жизнь подвергается постоянной опасности. Но в вашем случае это отнюдь не игра воображения, а факт. Momentchen![174] Ошейничек, подходящий для вас, я подберу, что-нибудь с металлическими украшениями поверху, чтобы он выглядел отделкой и имел еще то преимущество, что никакая веревка, переброшенная через горло, на нем не будет скользить. А кольчуга у вас, разумеется, есть?

— Есть, — ответил Петр, — и однажды она уже спасла мне жизнь.

— Вот видите! — проговорил господин Шютце и ушел.

Спустя примерно час, после того как Петр уже стал обладателем крепкого и хорошо пригнанного ошейника, он получил благоухающую духами, изящную визитную карточку, в которой вдовствующая герцогиня приглашала его в три часа дня нанести ей и ее дочери визит в их апартаментах.

Изобилие странных и удручающих событий, которые преследовали его последнее время, привело Петра в состояние такого отупения, что он даже не сознавал всего идиотизма ситуации: ведь он собирался к своей милой нареченной и ее матери, оснастив себя металлическим ошейником, предохраняющим горло, — чтобы его не удушили, кольчугой — чтобы не закололи, острой шпагой для защиты от нападения и мешочком золотых на случай, если придется спасаться бегством.

Мать и дочь сидели на узких, мягких креслицах у окна, выходящего во внутренний двор замка, склоненные над рукоделием: Изотта вышивала золотыми нитками платочек на деревянном грибочке, герцогиня длинными ножницами вырезала на куске ткани шафранного цвета поперечные отверстия; между ними возвышался строгий Интрансидженте, он стоял, повернувшись лицом к двери, в которые ввели Петра, тогда как герцогиня, сидевшая по правую руку от приора, а Изотта — по левую, были наклонены так, что были видны лишь в профиль; на их фоне Интрансидженте выглядел таким сильным, таким властным и могущественным, что обе женщины у его ног казались совсем маленькими, почти детьми; крошечная Бьянка присела на корточки возле герцогини, словно домовой, — и Петру вдруг показалось, что перед ним картина, написанная в манере давно минувших времен, еще не знавшей перспективы, когда размер изображенных фигур зависел от их святости и знатности.

Сделав несколько медленных, соответствующих важности момента pas du courtisan, Петр низко поклонился и с нежными и скорбными модуляциями в голосе, исполненном печали, выразил вдовствующей герцогине и Изотте соболезнование по поводу неожиданной кончины их дорогого родственника, последнего потомка по мужской линии славного рода д'Альбула, кардинала Тиначчо. Ни герцогиня, ни Изотта не отреагировали на его изысканную речь, достойную бывшего страмбского arbitri rhetoricae, не удостоили его даже взгляда, не пошевелились, словно вовсе не замечали его присутствия: очевидно, было условлено, что все переговоры будет вести приор Интрансидженте. Но он тоже молчал и только мрачно, с нескрываемой неприязнью смотрел на Петра злыми глазами.

— Посиди с нами, imbecille, ты ведь пока еще герцог, — вдруг произнесла Бьянка.

— Спасибо тебе, Бьянка, за проявление человеческого внимания и дружелюбия ко мне, в нынешнее время столь редких, — сказал Петр, — но я охотно постою, потому что не думаю, что прием, на который я столь любезно приглашен, продлится долго.

При этих словах Изотта опустила на колени грибок и всплеснула руками, а потом, сложив молитвенно ладони, воскликнула, воззрившись в потолок:

— И он еще осмеливается говорить о внимании и дружелюбии! На человеческое внимание и дружелюбие рассчитывает тот, кто погубил моего отца, приведя в Страмбу его убийцу, тот, кто уничтожил моего дядю, кто разорил нас и за несколько недель превратил Страмбу в сумасшедший дом! Да все наши несчастья и страдания начались с его проклятого появления в нашем городе! Внук кастратора, который втерся к нам в доверие и из-за которого я была изгнана из Страмбы, оказалась в тюрьме, еще надеется на человеческое внимание и дружелюбие!

— Если я чего-то и ждал, Изотта, так это прежде всего твоих упреков, которыми ты меня и осыпала, — сказал Петр. — Я знал, что они последуют; пользуясь выражением твоего отца, знал с несомненной уверенностью. Я в точности знал, что именно услышу от тебя, включая и этого кастратора, внуком которого действительно являюсь; точно так же я твердо знаю, что ты пожалеешь о своих словах, когда утихнет твое горе и страдание, потому что верю твоему отцу, который перед самой своей смертью признавался мне, что недооценивал силу твоего характера, когда думал, что стоит тебе только покинуть Страмбу — и ты забудешь меня, но ты, уехав отсюда, не переставала меня любить.

— Это неправда! — воскликнула Изотта.

— Ты слишком хорошо меня знаешь и можешь поверить, что я никогда не лгу, — ответил Петр.

— Я запрещаю вам разговаривать с моей дочерью в таком тоне, — сказала герцогиня Диана.

— Я разговариваю так с девушкой, руку которой мне обещал сам папа римский, — сказал Петр.

— Поскольку ваши руки Его Святейшество еще не соединил, он произнесет, и возможно очень скоро, то единственное, чего вы заслуживаете, молодой человек, то есть проклятие, — заметил Интрансидженте. — Во время своего недавнего посещения я говорил с вами как с герцогом, апеллируя к вашей совести, сейчас я не признаю вас властителем этой земли и этого города и потому обращаюсь уже не к вашей совести, а к вашему здравому смыслу: поймите же или хотя бы постарайтесь спокойно и трезво разобраться в происходящем, молодой человек, и тогда вы наконец поймете, что только благодаря стечению удивительных обстоятельств вы попали туда, где вам быть не подобало и где вы оказались несостоятельны. Мы собираемся договориться с вами спокойно и мирно, потому что не хотим оскорблять того, кто получил благословение Его Святейшества, но намерены решительно положить конец вашему злополучному правлению раньше, чем папское благословение будет отменено, а вас предадут страшной анафеме. Откажитесь добровольно от своего титула, который вы получили при столь необыкновенных обстоятельствах, объявите перед собравшимся народом, что вы отрекаетесь от престола, потому что не желаете мешать ходу событий, которые должны произойти, и уходите с миром.

Петр старался сохранить спокойствие.

— Что это за события, которые должны произойти? — спросил он.

— Поскольку погибли все представители царствующей династии по мужской линии, — ответил Интрансидженте, — Страмба перестанет быть герцогством и целиком и полностью перейдет непосредственно под власть курии. Этого могло и не произойти, если бы вы понимали, каковы границы ваших полномочий. Поэтому осознайте свои ошибки и уходите, пока не поздно. Итак, я жду вашего ответа, жду вашего решения.

— Ничего вы не ждете, потому что мое решение и мой ответ заранее знаете, — сказал Петр. — Мне смешно и подумать, что я должен склонить голову и лишиться всего, чего достиг с таким трудом и ценой таких жертв, только потому, что приор местного монастыря советует мне отсюда убраться. Ни в коем случае, господин приор! Не бывать этому. Я не уступлю, доведу до конца свои начинания и добьюсь поставленной цели — я от них не отрекусь. Я останусь на троне и сделаю Страмбу счастливым и образцовым пристанищем разума и справедливости, и ради этого пожертвую всем, включая собственную жизнь, пусть хоть десяток таких мракобесов, как вы, хоть дюжина председателей Суда или сотня тысяч членов Большого магистрата станут на моем пути. Не пройдет и года, как в Страмбе не останется бедных, но в Страмбе не станет и богатых, в Страмбе не будет сословных привилегий, и никто, даже сам папа римский, мне в этом не помешает. Я слишком хорошо знаю, что делается у Его Святейшества, чтобы бояться его. Только не думайте, что Джованни Гамбарини боялся папы и его проклятий, он боялся меня и был прав. Вы отважились утверждать, что правитель из меня не вышел. Да, да, то же самое сказал бы человек, незнакомый с земледелием, понаблюдав за действиями нового хозяина, который только что получил заброшенную усадьбу. Этот новый земледелец перевернул бы все вверх дном и уничтожил бы на своем участке все, что счел бы негодным и прогнившим; а непонимающий в этом деле наблюдатель, увидев это опустошение, конечно, заявил бы, что тот действует как безумец. Но я отнюдь не сумасшедший, господин приор, и свою государственную деятельность пагубной не считаю, а потому мой ответ на ваш вызов — это решительное и твердое нет. Нет — добровольно не отступлюсь никогда.

— Тогда сожалею, но… Вы этого сами хотели, — сказал Интрансидженте и щелкнул пальцами. Изотта при этом прижала к губам носовой платок и закрыла глаза. Услышав позади, как звякнула щеколда, Петр оглянулся и увидел палача в красном одеянье, без капюшона, поспешно входящего в двери; и это было последнее, что ему дано было увидеть, потому что приор Интрансидженте, движением на удивление проворным и точным, набросил ему на голову черное покрывало, которое извлек из широкого рукава своей белой рясы. Что-то пролетело со свистом, и на шее Петра вокруг металлического ошейника, скрытого под воротником, обвилась тонкая веревка со свинцовым ядром на конце. Палач, туго затягивая веревку правой рукой, словно укрощая дикого жеребца, подошел вплотную к Петру, намереваясь левой свернуть ему шею, но Петр, которому петля не причиняла боли, вспомнив один из многих уроков, что преподнес ему в кулачных боях незабвенный Франта, сын побродяжки Ажзавтрадомой, неожиданно резко присев, обхватил руками, сомкнутыми за спиной, затылок палача и перебросил его, словно мешок, через правое плечо так, что заплечных дел мастер грохнул к его ногам.

Лишенный возможности в этой спешке сбросить покрывало, затянутое веревкой, Петр выхватил из ножен шпагу и вслепую сделал яростный выпад в том направлении, где, по его расчету, мог стоять Интрансидженте, и на самом деле ощутил, как шпага входит в чье-то живое тело. К общему крику, раздавшемуся следом, присоединился крик палача, Поднимающегося с земли. Когда же Петру наконец удалось освободиться от веревки и покрывала, он при виде содеянного тоже возопил от ужаса, потому что шпага пронзила не одно, а два тела — грудь Интрансидженте и горло Изотты, которая в страхе спряталась за спиной приора; Интрансидженте, пораженный в сердце, был мертв, а Изотта, стоя на коленях, кашляя и хрипя, обеими руками старалась задержать кровь, ключом бившую из раны.

— Убийца! — взвизгнула герцогиня и со всего размаху всадила ножницы в грудь Петра, но хрупкий инструмент, наткнувшись на кольчугу, сломался.

— Он дьявол! Дьявол! — завизжала вдова, очевидно, обезумев, и упала с отчаянными рыданиями на тело дочери, распростертой в луже крови: последние силы уже оставляли Изотту.

— Так тебе и надо, стерва, — бросила Бьянка, которая на протяжении всей этой сцены грызла орешки, вынимая их из бумажного кулька. Было неясно, относится эта брань к умирающей принцессе или убитой горем герцогине-матери.

Тут палач, поднявшись с земли, бросился на Петра и, обхватив его колени, пытался повалить, но Петр избавился от преследователя, нанеся ему удар ногой в подбородок; когда же, подбежав к дверям, он распахнул их, четверо испуганных слуг, которые, прильнув к дверям, подслушивали из коридора, ввалились в комнату.

— Прочь, прочь с дороги! — кричал Петр, размахивая окровавленной шпагой. Промчавшись по пустынному коридору в главный зал для аудиенций, он скрылся на балконе.

Мы уже заметили и в надлежащем месте обратили внимание на то, что, хотя герцогский дворец и был весьма прочен, поскольку был воздвигнут из огромных плит, извлеченных из древнеримских развалин, его мощные стены не могли помешать страмбскому люду выведывать новости, часто, правда, искаженные и переваренные, обо всем том важном и примечательном, что происходило во дворце. Вот и сейчас весть о том, что во дворце готовится или уже творится нечто ужасное, чудовищный финал перуджанской трагедии, разыгравшейся по вине преступного бродяги, пришлого чужеземца, который завладел герцогским троном, привлекла на пьяцца Монументале толпы народа, а когда на балконе появился преступный бродяга-лжегерцог собственной персоной, по толпе прошло некое волнообразное движение — люди отшатнулись шага на два, словно на них вдруг налетел шквальный ветер.

— Люд страмбский! Страмбане! — воскликнул Петр насколько мог громко и отчетливо. — Хочу сообщить вам радостную весть: мне удалось избежать покушения, которое на меня готовил приор Интрансидженте, намереваясь вас, страмбане, лишить первого справедливого правителя, который когда-либо возглавлял это государство и которого само Провидение призвало сюда, дабы раз и навсегда покончить со всякой несправедливостью, чинимой властителями Страмбы.

После первых же слов Петра начало твориться нечто совершенно невообразимое: собравшиеся на площади не вознаградили оратора за радостную весть громкими криками «Эввива!», как ему того хотелось бы, не разразились оскорбительной бранью и свистом, которых он опасался, — они остались немы, словно карпы, попавшие в сети, и потихоньку стали расходиться. Движение это было неторопливо и едва заметно, но чернота людских скоплений постепенно серела, а островки свободного пространства между отдельными группами увеличивались, будто кто-то в ширину и длину растягивал дырявое кружево.

— Чтобы претворить в жизнь все свои замыслы, единственная цель которых есть ваше благо, дорогие страмбане, — продолжал Петр, — я с этой минуты начинаю управлять государством самовластно, без помощи Большого магистрата, который я распускаю. И Суд двенадцати мудрецов, которые на самом деле оказали себя глупцами и трусами, я упраздняю.

Некоторое время Петр продолжал говорить, мучительно сознавая бессмысленность и тщету своих усилий, и остановился только тогда, когда площадь опустела, словно весь город вымер: исчезли все, включая каменщика, что недавно красовался на лестнице у фасада одного из домов, подправляя штукатурку; исчезли все, даже мальчик, только что вертевший кубарь возле статуи императора Веспасиана, которую недавно отчистили и снабдили новыми зрачками; исчезли все, вплоть до швейцара, только что охранявшего вход во дворец Гамбарини; исчезли все, вместе с горбуньей, прозванной Коротышка Поликсена, которая держала напротив костела лавчонку с мелкими стеклянными безделушками; исчезли все, кроме Петра, который все еще стоял в одиночестве на балконе и глядел на чистые гладкие плиты, которыми была вымощена площадь, и твердил: «Конец, вот теперь и впрямь всему конец».

Кто-то потянул его за рукав. Это была блаженная Бьянка.

— Иди скорее, imbecille, беги, уже идут за тобой, хотят заточить в тюрьму и спалить на костре, — проговорила она, взяв его за руку. Он подчинился ей и разрешил вести себя, как маленького.

Она так быстро перебирала своими кривыми ножками, что Петр вынужден был ускорить шаг, чтобы не отставать от нее. Они двинулись по коридору, который в эту минуту был так же мертв и пуст, как и пьяцца Монументале, направляясь прямо в его герцогские апартаменты. В руке Бьянка держала зажженный фонарь. Снизу, с первого этажа, доносилось бряцание оружия и топот, который прервал голос командующего офицера:

— Построиться! Шагом марш! И какое бы ни оказывал он сопротивление, взять живым!

— Слышишь? — спокойно произнесла блаженная Бьянка. — Идут за тобой. Они прошли в залу.

— Запри дверь и задвинь засов, — сказала Бьянка. Петр сделал, как она велела. Тогда карлица подступила к мозаичному панно, украшавшему поперечную левую стену, где был изображен поединок Давида с Голиафом, постучала толстым пальцем по квадратной суме с камнями, стоящей у ног Давида, и проговорила:

— Толкай, здесь она должна открыться.

Петр попробовал это сделать голыми руками, но ничего не получилось. Тогда он снял с крюка превосходную пищаль Броккардо и, уперев приклад в суму Давида, стал колотить, жать и давить, словно это был простой лом. Мозаичный прямоугольник отворился, будто окошечко на скрытых шарнирах, образовав в картине черную дыру.

— А теперь засунь туда руку, там внизу нащупаешь ручку, — командовала Бьянка. Он сделал, как она велела, и действительно нащупал ручку.

— Нажми и тяни к себе, словно ты открываешь дверь. — Петр сделал, как она велела, и на самом деле все мозаичное панно отворилось, словно дверь.

— Теперь захлопни окошечко, то, возле сумы, и беги, — приказала Бьянка. — Деньги-то у тебя есть?

— Есть, — сказал Петр, возвращая мозаичный прямоугольник на прежнее место.

— А ты возьмешь меня с собой?

Петр заколебался, но, осознав, что блаженная Бьянка может стать еще одной женщиной, колесованной за то, что помогла ему скрыться, сказал:

— Идем!

Идиотка закудахтала от радости и первой вбежала в низкий сводчатый переход, где пахло мышиным пометом и заплесневелой штукатуркой. Петр последовал за ней, захлопнув дверь с мозаичным панно, изображавшим поединок Давида и Голиафа, как раз в тот момент, когда в запертую дверь залы посыпались оглушительные удары.

Бьянка, освещая дорогу фонарем, радостно мчалась по переходу и по ступенькам вниз, потом завернула налево и опять спустилась по ступенькам вниз так быстро, что ее кривые ножки так и мелькали. Он шел за ней, согнувшись, чтобы не разбить голову, повесив через плечо превосходную пищаль Броккардо.

— И тебя не удивляет, откуда я здесь все знаю: и куда надо толкать и как открыть потайную дверь? — спросила она.

— Конечно, удивительно! — ответил Петр.

— Я была здесь, — объяснила карлица, — когда моя герцогиня помогала бежать Джованни. Ей одной теперь известно, как открывается вход в коридор, ведь Танкреда уже нет в живых, это знает она одна и еще Бьянка! О, у Бьянки есть голова на плечах, Бьянка хитрущая, Бьянка не вчера родилась!

Она так прыгала и смеялась, что начала захлебываться от смеха.

Коридор, изредка скудно освещавшийся через узкие вертикальные щели, был немыслимо длинным, таким длинным, что, казалось, ему не будет конца. Они шли уже около часа и, без сомнения, миновали черту города; но им пришлось идти еще более часа, пока они добрались до площадки, откуда ступеньки круто поднимались вверх.

— Иди первый, — велела Бьянка, — выйдешь в усыпальницу, понимаешь? Подними надгробный камень.

Петр сделал, как она велела; надгробный камень был очень тяжелый, и он с трудом сдвинул его с места.

— Молодец! — похвалила Бьянка, когда выбралась вслед за ним. — Джованни не осилил его, и мы должны были ему помогать, герцогиня и я. А теперь положи камень на прежнее место.

Он сделал, как она велела.

Ложная гробница находилась в углу маленькой лесной часовни святой Катерины; поставил ее Никколо Второй вблизи чудодейственного источника, который исцелял всевозможные глазные болезни. Сейчас у источника стоял привязанный к березе оседланный серый конь в яблоках и пощипывал травку.

Бьянка, увидев коня, захлопала в ладоши.

— Уго послушался Бьянку, Бьянку все слушаются, все делают, как она прикажет!

— Кто такой Уго? — спросил Петр.

— Слуга из конюшни. Я приказала ему привести к часовне коня, когда уже знала, что ты проиграл. Для Джованни тоже сюда привели коня, но тогда это велела сделать герцогиня.

— Ты славная и умная, Бьянка! — сказал Петр. Петр взнуздал коня, прыгнул в седло, потом приподнял Бьянку и посадил впереди себя. Она закряхтела от удовольствия и прижалась к нему.

— Бьянка любит тебя, Петр.

Смотри-ка, все-таки в Страмбе я снискал чье-то расположение, подумал Петр.

— Куда мы поедем? — спросила карлица, когда Петр пустил коня во всю рысь.

— Ко мне на родину, Бьянка, в страну, где я родился. Когда человек теряет все, он всегда возвращается домой.

— Ты, говорят, волшебный стрелок? — спросила Бьянка.

— Нет, я не волшебный стрелок, но ружье мое заколдовано. Заколдовал его мой отец, могущественный волшебник, который, кроме всего прочего, изготовил такое чудесное вещество, красное с перламутровым отливом, что с его помощью можно было превратить свинец в чистое золото.

— А где оно?

— Ах, если бы я знал, — воскликнул Петр, — если бы оно у меня было! Я мог бы весь мир превратить в настоящий рай. Но мой отец спрятал его так хорошо, что никто и никогда его не найдет.

У Петра было такое чувство, будто он болтает с ребенком.

— Покажи мне, как стреляет это ружье, — попросила Бьянка.

— Ведь ты же видела, когда я застрелил capitano di giustizia.

— Но я хочу увидеть еще раз. Сбей вон ту шишку.

Петр снял с плеча ружье, прицелился, но рука у него опустилась, потому что у самой шейки приклад был сломан. Безусловно, это произошло в тот момент, когда Петр вышибал прикладом потайное окошечко в мозаичном панно.

— Ничего не поделаешь, Бьянка, ружье совсем вышло из строя, надо отдать его в починку.

Он бросил сломанный приклад на дорогу и поехал дальше.

Часом позже по этой самой дороге понурый, измученный мул тащил телегу, тяжело нагруженную дровами. Его погонял человек в прокопченной одежде, по всей вероятности, угольщик. Левое колесо телеги наехало на брошенный приклад, а приклад, к удивленью, оказался полым и раскололся пополам; оттуда выпало диковинное вещество, красное с перламутровым отливом, — наверное, когда-то его туда спрятали, и человеку, сделавшему это, было очень важно, чтобы вещество никто не нашел; произошло это, без сомнения, в те времена, когда пищаль еще была собственностью графа Одорико Гамбарини, а Петр Кукань из Кукани исполнял в доме этого графа обязанности пажа. Угольщик ничего не заметил и знай погонял мула дальше. Ночью разразился страшный ливень, и большую часть красноватого, перламутром отливающего вещества унесло водой; красноватые, извилистые, похожие на змейки следы его назавтра растоптало стадо овец. Приклад, развалившийся, как дырявый сапог, измазанный овечьим пометом, несколько дней пролежал на том же месте, куда его швырнул Петр; остаток красного с перламутровым отливом вещества, сохранившийся еще внутри приклада, исчез под слоем жидкой грязи. А потом какой-то путник ногой отпихнул приклад в канаву.

В то же самое или примерно в то же самое время из ворот Рима выехал небольшой, но весьма пышный кортеж кардиналов, епископов и прелатов; то были представители курии, которые по велению Его Святейшества направлялись в Страмбу, переставшую быть герцогством, чтобы управление этой страной передать в руки святой церкви. Процессию возглавлял молодой красавец кардинал Джованни Гамбарини; он должен был стать прямым наместником Его Святейшества в Страмбе; папа одарил его кардинальской шапочкой в вознаграждение за то, что, упав перед ним на колени, Джованни искренне покаялся во всех своих грехах и передал церкви все свое имущество, дворец в Страмбе и все латифундии. Молодой человек был радостен и весел; перед ним ехала белая, как снег, ослица и везла на хребте своем драгоценный золотой сундук с наисвятейшими Светлыми дарами, что должно было символизировать чистоту намерений и помыслов молодого кардинала.

А Петр, посадив впереди себя блаженную Бьянку, двигался на север тем же путем, которым в свое время приехал сюда. Погода портилась. Над гладью реки Инн поднимались клубы сырого тумана, сливаясь с низким небосводом. Петр, смертельно усталый, задремал в седле, и почудилось ему, будто он отчетливо слышит чей-то трогательный, очень ясный голос, произнесший его имя; стряхнув сон, он широко открыл глаза. И тут увидел нечто похожее на три гигантские, поднимающиеся со дна долины, почти прозрачные женские фигуры — две беловатые и одну темноватую, облаченные в ниспадающие одеяния; они склонили головы и, казалось, сверху разглядывали Петра. Но мираж вскоре исчез: черная птица пролетела у головы темноватой, там, где у нее мог быть рот, если бы он у нее был; птица издала насмешливый, пронзительный клекот; и уже не стало женских фигур, сверху наблюдавших за его странствованием, а вместе с ними пропало и ощущение чего-то действительно существовавшего, исчезли воспоминания о чем-то непознанном, и остались только мгла, туман да ветер, стонущий в ветвях деревьев.

Бьянка завертелась и попросила:

— Прикрой меня.

Он сделал, как она велела. И двинулся навстречу своей родной земле, которую покинул около года назад и теперь напрасно — ой, как напрасно! — полагал, что именно там, после всех своих опасных и рискованных приключений, обретет тот мир и покой, который заблудшее дитя обретает в материнских объятиях.

Загрузка...