Раньше он был Чарли Тирни, но перестал им быть. Раньше он был человеком, но перестал им быть. Теперь он был чем-то другим, чем-то, что кое-как слепили из кусков. Нынче у него не было головы, не было рук, а его глаза на стебельках парили над пробуждавшимся телом.
Когда он был Чарли Тирни, было лишь две по настоящему важные вещи, которые следовало знать о нем: он был корыстным и одиноким. Корыстным до такой степени, что это уже можно было назвать болезнью — ядом, пропитавшим каждый его поступок. Что же касается одиночества, то оно сопровождало его и в годы детства, и в годы взрослой жизни, и в годы странствий по космосу. Из-за столь полного одиночества он никогда так и не смог осознать своей нездоровой тяги к наживе.
Однако сейчас он был одинок, как никогда до этого… И утратил при этом свою корысть. Корысть — человеческое качество, а ведь он уже не был человеком. Ну а таким одиноким он был, потому что во всей вселенной он был единственным в своем роде.
Тирни сидел, поглощал солнечный свет и вспоминал.
Я сделал это.
После стольких лет блужданий и глотания звездной пыли, стольких лет надежды, которая никогда не угасала до конца (хотя в итоге надежду все же пришлось отринуть), я наконец находился здесь — шагал вниз по склону, шагал по своей собственной планете. Я уже установил сигнальные устройства, уведомлявшие о моем праве на преимущественную покупку, и сделал все, что необходимо было сделать для подачи заявки. И на эту планету стоило претендовать. Ведь это был не один из тех метановых миров. Никакого тебе углекислого газа, никакого «химического бульона». Это был мир с пригодным для человека воздухом и кое-чем еще, помимо скал, на что можно было поставить ногу; мир полный растений и бегущей воды и с не слишком большой поверхностью океана. И, что самое замечательное, в мире этом обнаружилась рабочая сила — туземцы, имевшие достаточно мозгов, чтобы разрабатывать (если все грамотно устроить) подобную планету. Они этого еще не знали, но у меня на них были большие планы. Чтобы заставить их работать, может потребоваться какое-то время, но я относился к тому сорту людей, которые знали, как подобного добиться.
Полагаю, я был слегка пьян. Господи, я имел на это полное право. Посидев с теми вшивыми дикарями на вершине холма и налакавшись их пойла, я уже должен был быть в отключке. Однако слишком уж много алкоголя (и кое-чего еще, что не было алкоголем) впитал я в себя на бессчетных станциях по всему космосу, чтобы меня пробрала выпивка, которая вообще не годилась для того, чтобы ее заливали в глотку. В свое время я выцедил уйму не пригодной для питья дряни. После долгого тяжелого перелета, когда ничего не удалось найти, а голова всю дорогу просто раскалывается, любой выпил бы все, что угодно, — лишь бы это принесло забвение.
А того, что стоило забыть, всегда хватало с лихвой. Но теперь с этим покончено. Совсем скоро я буду купаться в деньгах.
Больше всего, конечно, мне повезло с теми тупоумными дикарями. И все было так, как и должно было быть. Черт, говорил я себе, они даже не увидят разницы. Может, им даже понравится. Они будут рады хорошенько поработать на меня. Я всех их раскусил. Понял, что ими движет. Это потребовало недюжинного терпения, большой наблюдательности и тяжкого труда — что было мне совсем не в радость, — однако в конце концов я прочел их как открытую книгу. У них была культура, если ее можно так назвать, и кое-какой интеллект — достаточный для того, чтобы, когда им сказали выложиться на все сто, они выкладывались на все сто. Прежде чем я закончу с этими кретинами, они будут считать меня своим лучшим другом и с готовностью станут ишачить на меня. Они-то и пригласили меня на небольшую вечеринку на вершине холма. От поданной ими еды меня едва не стошнило, но самогон заходил чутка полегче, и мы с ними кое-как нашли общий язык — был у нас приятный и основательный разговор по душам.
Я взял мелких ублюдков в оборот.
Видок у них, конечно, был жуткий. Но, собственно говоря, все инопланетяне — те еще уроды.
Росту в них было фута четыре, и внешне они смахивали на омаров или, по крайней мере, на нечто такое, что давным-давно, у истоков своей эволюции, было чем-то вроде омаров. Как если бы ракообразные, вместо того, чтобы скромно отойти в сторонку, развивались и дальше, подобно тому, как на Земле развивались приматы. Они сильно изменились, со времен своих древних предков, однако сходство все еще просматривалось. Жили они в норах, и повсюду, куда бы я ни шел, мне попадались обширные скопления этих нор. Омары там просто кишели, и меня это очень даже устраивало. Чтобы доить планету, потребуется уйма рабочей силы. Если бы пришлось завозить сюда подобного рода работников или доставлять машины, то накладные расходы поставили бы крест на всем деле.
Итак, я шагал вниз по склону холма — возможно не совсем ровно, но зато в прекрасном настроении. В ярком лунном свете я мог видеть космический корабль, стоявший на той стороне долины. Утром я намеревался улететь, подать заявку и повидаться с парой-тройкой знакомцев. И после этого я был бы в деле. Никакого больше блуждания по неисследованным районам космоса в поисках одной единственной планеты; никакого больше вымаливания старательских займов, необходимых для новых розысков; никаких больше зловонных ночлежек в крошечных планетарных поселениях; никакой больше низкосортной выпивки; никаких больше дешевых шлюх. Отныне, меня ждало только самое лучшее. Я напал на золотую жилу. Это был во всех отношениях лакомый кусочек — совершенно девственная планета со всеми возможными богатствами и толпой безмозглых дикарей, готовых работать на меня.
Я подошел к осыпи. Я мог бы обойти ее, и в более трезвом состоянии, полагаю, так и сделал бы. Но трезвым я не был. Инопланетное пойло и счастье (если счастье — это когда находишь то, за чем гонялся всю свою жизнь) пьянили меня.
Я видел, что сэкономлю немного времени, если пройду напрямик через осыпь, да и выглядела она не такой уж и опасной. Просто нагромождение булыжников в том месте, куда торчавший рядом с вершиной холма утес в прошедшие века сбросил часть своей стены — отправил ее вниз веером скал и валунов. Несколько каменюк впечаталось в склон, а другие, как я отметил, лишь соскользнули с обрыва, но не скатились с холма и все еще лежали там, куда упали. Помнится, двинувшись через осыпь, я подумал: понадобиться совсем небольшое усилие, чтобы заставить все эти камни скатиться вниз по склону. Тем не менее, они все еще находились там — покоились неподвижно незнамо сколько лет. Да и в любом случае, я был навеселе и слабо соображал.
В общем, я двинулся через осыпь, и это оказалось труднее, чем я думал. Но, не желая грохнуться и свернуть себе шею, я был осторожен и без проблем пробирался вперед. Мне приходилось смотреть себе под ноги, двигаться не спеша и не особо таращиться по сторонам, чтобы там ни происходило.
Внезапно сзади раздался скрежет, заставивший меня резко обернуться. Катящийся камень ударил меня в ногу, и я упал на колени. Я увидел, как по склону прямо на меня надвигаются валуны. Вначале они двигались неспешно — неспешно и целеустремленно. Казалось они не катятся, а скорее переваливаются с боку на бок. Я заорал. Не помню, что именно я кричал — просто вопил во все горло. Я знал, что не успею убежать, но все же попытался. Я попробовал встать, и мне почти это удалось, когда еще один камень подсек ногу, и я снова упал. Валуны уже были совсем близко. Наращивая скорость, они неслись вниз по склону и, сталкиваясь с другими каменюками на своем пути, подскакивали высоко в воздух. Остальная часть осыпи потревоженная катящимися валунами ползла в мою сторону — словно скалы и булыжники каким-то образом обрели жизнь.
Прежде чем первые валуны добрались до меня, я вроде бы различил маленькие, призрачные фигурки лихорадочно суетившиеся у подножия утеса, и успел подумать: «Проклятые омары!»
Затем валуны оказались рядом со мной, и я выставил перед собой руки в попытке остановить их — как будто у меня был хоть какой-то шанс. И при этом я продолжал кричать.
Валуны обрушились на меня — и убили. Размазали плоть и раскрошили кости. Проломили грудную клетку и раскололи череп. Раздавили меня и раскатали в лепешку. Кровь брызнула во все стороны, запятнав камни. Мочевой пузырь лопнул, кишечник порвался.
Однако через какое-то время выяснилось, что часть меня вроде бы осталась жива. Вися в непроглядной тьме, я сознавал, что погиб, но также там была и та моя часть, что продолжала самыми кончиками пальцев цепляться за сознание.
Кажется, в самом начале я не думал ни о чем. Просто был — и все тут. Во мраке, в пустоте, в небытии — я был. Не мертвый. Ну, или, во всяком случае, не совсем мертвый. Я забыл все, что когда-либо знал. Начал с нуля. Стал лишь немногим лучше червяка. Я старался успокоиться, но такого понятия, как спокойствие, не существовало. Безо всякой причины меня сжигала ярость. Ни на кого конкретно не направленная ярость. Она стала моим естеством, помогала держаться на краю забвения. Просто разъяренный червяк, без знаний и без целей.
Через какое-то время напряжение ослабло и меня стали посещать мысли. Не простые мысли, но причудливые и запутанные. Мысли летели все дальше и дальше, тянулись к очевидному ответу, однако при этом проходили через лабиринт ментальных искажений, и было это много хуже того, что мне приходилось цепляться за существование одними лишь кончиками пальцев. И самым страшным было то, что я — или скорее существо, которое было мной, ведь меня, как такового еще не было — даже не знал вопрос, на который разыскивало ответ.
На смену размышлениям пришло удивление — спокойное, крепкое, холодное удивление, тонким слоем растянувшееся во все стороны. И удивление это вопрошало: это и есть загробная жизнь? В самом деле? Вот что случается, когда умираешь? Оставалось надеяться, что это не так. Перспектива провести вечность в подобном загробном мире — таком плоском, зыбком и темном — приводила в дикое отчаяние. Удивление никуда не девалось очень и очень долго. Ни мыслей, ни рассуждений, ни предположений — одно только удивление переполняло крошечное существо. Безнадежное, беспомощное удивление, которое не становилось ни больше, ни меньше, а лишь растягивалось во все стороны навстречу бесконечности.
Затем удивление ушло, а вместе с ним и тьма. Снова стало светло и меня снова наполнили знания — знания не только о настоящем, но и о прошлом. Как если бы нечто щелкнуло тумблером или нажало на кнопку. Меня словно включили.
Когда-то я был человеком (и я знал: что такое человек), но больше я им не был. Я понял это в тот самый миг, когда невидимый оператор щелкнул выключателем. Понять это не составило труда. У меня напрочь отсутствовала голова, а глаза мои парили в воздухе. Забавные глаза. Они смотрели не строго в одном направлении, а во все стороны сразу, и видели все вокруг. Где-то между глазами и мной располагались и слух, и вкус, и обоняние, и множество других чувств, которых у меня раньше не было: магнитный индикатор, выявитель жизни, тепловой сенсор.
Я чуял вокруг себя много жизни, крупной жизни. Она быстро перемещалась, и я увидел, что это были омары, шустро нырявшие в свои норы. Должно быть, они ныряли вниз, точно перепуганные кролики: в мгновение ока я совсем перестал их ощущать. Многие футы земли отгородили омаров от моих органов чувств. Однако кроме них имелась уйма и другой жизни, тысяча разновидностей жизни (возможно даже, больше тысячи разновидностей), и я знал: в глубине моего мозга вся эта разнообразная жизнь — все эти растения и травы, все эти насекомые (или местный аналог насекомых), все эти вирусы и бактерии — была аккуратным образом каталогизирована, чтобы, если в том возникнет нужда, можно было извлечь нужные сведения и свериться с ними.
Я осознал, что мой мозг расположен где-то в моих кишках. И я понимал: в этом нет ничего странного, раз уж моя голова исчезла без следа. Мозгу в животе было не место. Однако я скорее чувствовал, чем знал, что там он все же и должен находиться — в глубине туловища, под надежной защитой, — а не торчать в воздухе, где кто или что угодно могло причинить ему вред.
Я лишился головы, мой мозг скрывался где-то внутри меня, а мое тело было овальным, чем-то смахивая на яйцо, и было покрыто броней. Ноги… Ног у меня имелась целая сотня — крошечные штуковины, похожие на лапки гусениц. А еще выяснилось, что глаза мои не парили в воздухе, а висели на концах двух гибких стебельков, которые вы, полагаю, назвали бы усиками. И эти усики-стебельки служили не только для того, чтобы поддерживать глаза. Они выполняли также роль ушей (намного более чувствительных, чем человеческие), носа и вкусовых рецепторов; улавливали тепло, магнитные поля, жизнь и многое другое, пока еще не ясное мне.
От одной лишь мысли о том, что понапихано в эти две антенны, меня слегка замутило. Но, похоже, в этом не было ничего по-настоящему скверного — ничего такого, с чем я не смог бы справиться. Со всеми этими дополнительными чувствами меня теперь точно будет непросто изловить. Пожалуй, я даже немного гордился своими новыми способностями.
Я увидел, что нахожусь на вершине холма — на той самой вершине, на которой сидел вместе с омарами и лакал самогон. Никак нельзя было узнать, как давно я здесь торчу. Зола от костра все еще была на месте. Этот костер они развели — чем очень гордились — вращая какую-то палку. Я позволил им разжечь его таким способом, ни разу не упомянув, что мог бы сделать это одним движением большого пальца, воспользовавшись зажигалкой. Я умудрился, если не изменяет память, даже слегка позавидовать той легкости, с какой они добыли огонь. Кострище, тем не менее, казалось старым — дождевые капли уже успели выбить в золе узор из своих отпечатков.
Корабль стоял на той стороне долины, и чуть позже я бы отправился к нему и улетел. Я подал бы свою заявку и принял бы все необходимые меры, чтобы планета начала приносить прибыль. Все было прекрасно, за исключением того обстоятельства, что я больше не был человеком. И там, на вершине холма, я вдруг затосковал по своей человечности. Забавно: ты не задумываешься о том, что такое человек, пока не перестаешь им быть.
Полагаю, утрата людского обличия слегка напугала меня. Возможно, чуть больше, чем слегка, меня напугал весь тот хлам, превративший меня в нелюдя. Приложив небольшое усилие, я все еще мог ощущать себя человеком, хотя чертовски хорошо понимал: это не так. Я глядел на корабль, маячивший неподалеку, на том краю долины, и внезапно, ни с того, ни с сего, мне стало одиноко. Лишь внутри корабля, говорил я себе, я наконец-то буду в безопасности.
Но в безопасности от чего, недоумевал я. Умерев, я, тем не менее, не был мертв. Казалось, мне бы надо радоваться, но что-то у меня это не особо получалось.
Один из омаров высунул голову из норы. Я увидел его, услышал, почувствовал жизненную энергию и определил температуру. Я решил, что ему что-то известно.
— Что происходит? — спросил я. — Что со мной случилось?
— Другого выхода не было, — сказал он. — Нам так тебя жаль. С тобой приключилась большая беда. Мы старались изо всех сил, но твой организм был так плохо сделан.
— Плохо сделан! — закричал я и рванул к омару, и тот скрылся в норе так быстро, что даже со всеми своими органами чувств я не уловил его движения.
Два обстоятельства поразили меня.
Я обратился к омару, он ответил мне, и мы поняли друг друга. А ведь той ночью, сидя у костра, мы едва продвинулись дальше жестикуляций и примитивного ворчания.
И, если я правильно его расслышал, именно омары собрали меня по кускам, сделали меня тем, чем я теперь являюсь. Все это, конечно же, было бредом. Как могли эти вшивые омары совершить нечто подобное? Они жили в норах, разводили костер высверливанием и не имели ни малейшего понятия о том, как приготовить сносную выпивку. Это было немыслимо, что кодла омаров, живших словно стая луговых собачек, вернула меня с того света.
Но, очевидно, они все же сделали именно они, ведь поблизости никого больше не было. И если уж им удалось провернуть такое (и опять: какое уж тут «если»?), они вполне могли бы вернуть меня в прежнее состояние. Если они были способны превратить меня в то существо, которым я стал, то могли и человеческий облик мне вернуть. Должно быть, у них были огромные познания в биоинженерии: как еще объяснить столь полное мое преображение? Скорее всего, они могли выращивать искусственные мягкие ткани и работать с другими материалами, о которых я не имел никакого понятия. Если у них имелись подобные навыки и средства, маленькие мерзавцы вполне могли бы снова сделать меня человеком.
Я задался вопросом: не сыграли ли они надо мной своего рода шутку? И если окажется, что все так и есть, Богом клянусь, они за это заплатят. Когда я приду в норму, я поотрываю их дурацкие хвосты; покажу им, как шутки шутить.
Они откопали меня, склеили — и я все еще был жив. После того обвала от меня, скорее всего, мало что осталось. Наверное, для начала у них имелся всего лишь кусок моего мозга. Должно быть, пришлось попотеть, чтобы из меня вышло хоть что-нибудь. Полагаю, мне следовало сказать им спасибо, но что-то я не испытывал особой благодарности.
Они испоганили меня, ясное дело. Независимо от того, чувствовал я себя человеком или вел себя как человек, внешне я им не был. На просторах галактики меня за него не примут. Кое-кто из людей, возможно, и сможет в уме считать меня человеком, однако для большинства я буду всего-навсего уродом.
Спору нет, я приноровлюсь жить и так. И всякий приноровился бы, надыбай он планетку наподобие этой. С такими деньжищами я устроюсь очень даже неплохо.
Когда я двинулся к кораблю, то испугался, что не смогу быстро перемещаться на своих лапках. Но все обошлось. Я скользил вперед быстрее, чем если бы шагал на своих старых ногах, и ловко перебирался через неровности ландшафта, хотя раньше их пришлось бы обходить. Вначале я думал, что придется поднапрячься, чтобы заставить все эти ножки двигаться в один ряд. И тем не менее я полз к своей цели так, словно всю жизнь передвигался на манер гусеницы.
Глаза мои тоже были чем-то невероятным. Я видел все не только вокруг себя, но и над собой. Пришло осознание, что, будучи приматом, я смотрел на мир словно через трубу и был слеп больше чем наполовину. Также я понял, что меня, как примата, должно было сбивать с толку и дезориентировать подобное всеохватывающее зрение. Однако в моем новом состоянии этого не происходило. Изменилось не только мое тело, но и мои сенсорные центры.
Полным обзором все не ограничивалось. В глазных стебельках размещалось множество других органов чувств. Назначение некоторых из них я понимал, однако большинство — все еще оставались для меня загадкой и слегка обескураживали. Они собирали информацию, к которой мои человеческие чувства были слепы — о подобном я никогда не знал и не мог дать ему названия. Самое любопытное, что ни одно из этих новых чувств не было выражено как-то особенно и казались вполне естественными. Они давали комплексное знание обо всех силах и условиях вокруг меня. Я получал полную и совершенно точную картину физической среды, в которой находился.
Я добрался до корабля и не стал заморачиваться с лестницей. Даже не подумав, я выгнулся вверх и пополз по скользкой металлической поверхности. На подошвах гусеничных лап имелись присоски, о существовании которых я не подозревал, пока не пришло время воспользоваться ими. Я гадал: сколько же еще неведомых мне способностей дожидаются часа, чтобы проявить себя, когда в том возникнет нужда?
Я не удосужился запереть люк, когда уходил, поскольку на планете не было никого, кто мог пробраться внутрь корабля. И теперь, очутившись наконец около люка, я радовался, что не сделал этого: в противном случае ключ сгинул бы без следа, погребенный где-нибудь под нагромождениями скальной породы.
Все, что нужно было сделать, чтобы открыть крышку люка, — просто толкнуть ее. Я хотел протянуть руку и выполнить это простейшее действие. Но у меня ничего не вышло. Рук не было.
Похолодев и чувствуя дурноту, я висел на обшивке корабля.
И в тот миг парализующего, тошнотворного ужаса, когда выяснилось, что у меня совсем нет рук — ни кистей, ни предплечий, вообще ничего, — я вдруг лицом к лицу (хотя о каком лице можно говорить?) столкнулся с четким осознанием того, что произошло и во что меня превратили. Мои потроха завязались в узел, а кости превратились в желе. Горечь заполнила меня до краев.
Я плотнее прижался к твердому металлу корабля, вцепился в него, как в последнюю вещь, придававшую хоть какой-то смысл моей жизни. Меня раз за разом обдувал холодный, завывающий ветер, прилетавший из ниоткуда. Вот и все, подумал я. Нет ничего более жалкого, чем создание лишенное каких-либо манипулирующих органов. Однако даже в моем нынешнем расположении духа жалость была тем, без чего я прекрасно мог бы обойтись.
Мысль о том, что кто-то — вообще кто угодно — может посочувствовать мне, причиняла мне боль. Жалость была одной из тех вещей, которых я на дух не выносил.
Эти вшивые омары, думал я, безмозглые растяпы, вонючие дикари! Дали мне превосходные органы чувств, превосходные ноги и превосходное тело, но забыли про руки! Как, по их мнению, я смогу что-нибудь делать без рук?
И, прильнув к кораблю, все еще обескураженный и подавленный, но ощущавший разгоравшийся внутри меня гнев, я понял, что никакой ошибки не было. Никакие они не растяпы и не дикари. Обставили меня. Как раз для того, чтобы я ничего не сделал, они меня и не снабдили руками. Покалечили и приковали к планете. Расстроили все планы. Я никогда не смогу улететь отсюда и никому не расскажу о найденной планете, — теперь они могут и дальше влачить жалкое существование в своих мерзких норах.
Они расстроили мои планы, и это, по всей видимости, означало, что они знали, или догадывались, об этих планах. Они просчитали меня до миллиметра. В то время, как я раскусил их, они раскусили меня. Они в точности знали, что я из себя представляю и что собираюсь сделать. Поэтому, когда пришло время, они прекрасно понимали, как следует со мной поступить.
Обвал не был случайностью. Теперь, размышляя об этом, я припомнил призрачные фигурки суетившиеся у основания утеса в тот миг, когда валуны пришли в движение.
Они убили меня — и, как бы сильно я ни возмущался, убийство я мог понять. Но почему они не оставили все как есть? Это лежало за пределами моего понимания. Смерть решала все их проблемы. На кой им понадобилось копаться в завалах, разыскивая ошметок моих мозгов, необходимый для моего воскрешения?
Пока я обдумывал их мотивы, внутри меня начала вздыматься волна ярости. Их не устраивало одиночество, им было скучно, вот они и сделали из меня безделицу — куклу, которая бы их забавляла. Но, на сколько я их знал, забавлять игрушка должна была издалека, на таком расстоянии, чтобы не представлять никакой опасности. Хотя я не мог даже предположить, какой вред мог я причинить им, не имея рук.
Однако, Богом клянусь, им не уйти от наказания!
Я изыщу способ проникнуть на корабль и уберусь с этой планеты. Затем разыщу человека или какое-нибудь другое существо с руками или их подобием, и заключу с ним соглашение. И вот тогда вонючие омары распрощаются со своими жизнями.
Я согнул глазной стебелек и попытался толкнуть им крышку люка. Однако силы в стебельке было совсем немного. Удвоив напор, я надавил еще раз, и крышка хоть и чуть-чуть, но приоткрылась. Я продолжал толкать — люк медленно смещался внутрь корабля и наконец распахнулся. Кому нужны руки, подумал я, торжествуя. Если с помощью глазного стебелька мне удалось открыть люк, то после некоторой практики я, пожалуй, наловчусь и кораблем управлять.
Эй вы, там, сказал я, лучше прямо сейчас начинайте углублять свои норы, потому что, хотите верьте, хотите нет, я к вам вернусь. Никто не смеет сотворить со мной то, что сотворили эти клоуны, и остаться безнаказанным.
Я продвинулся немного выше, намереваясь забраться в люк, и обнаружил, что у меня ничего не получается. Просто, я был слегка крупноват. Не то, чтобы слишком. Самую малость. Я толкался и протискивался, извивался и крутился всеми мыслимыми способами. Неважно, что я делал, но тело было чересчур большим.
Все просчитали, подумал я. Ничего не упустили. Не оставили ни одной лазейки. Они не снабдили меня руками и, замерив люк, сделали мое тело немного крупнее — не слишком, но достаточно. Они позволили мне уйти и теперь покатывались в своих норах со смеху. Но придет день, когда я заставлю их об этом пожалеть.
Однако все эти мысли не значили ровным счетом ничего, и я прекрасно это понимал. Я не мог заставить их пожалеть. Не мог никуда улететь и не мог ничего сделать. Я не мог попасть на корабль, а если я не мог попасть на корабль — значит не мог и с этой планеты убраться. У меня не было ни рук, ни головы, а если у меня не было головы, то, следовательно, не было и рта. Как человеку питаться без рта? Неужто, они обрекли меня не только на заточение на этой планете, но и на голодную смерть?
Я сполз на землю. По пути вниз меня трясло от страха и злости, и поэтому приходилось соблюдать крайнюю осторожность, чтобы не сорваться и не упасть.
Спустившись, я тут же улегся рядом с кораблем и попытался, разложив все по полочкам, взглянуть на ситуацию в целом.
Человеком я больше не был. В уме я, конечно, все еще оставался им, но внешне, безусловно, — нет. Я застрял на этой планете и уже не вернусь к человеческой расе. Но даже если бы удалось вернуться, о многих вещах теперь можно было забыть. Я больше никогда не завалюсь в койку с какой-нибудь красоткой. Не отведаю стейка. Не опрокину стаканчик-другой виски. И при моем появлении мой собственный народ станет либо потешаться надо мной, либо разбежится в страхе — и я никак не мог решить, что из этого причинит мне большую боль.
На первый взгляд, казалось невероятным, что омары были способны на нечто подобное. В голове не укладывалось, что шатия луговых собачек, внешне похожих на то, чему самое место на обеденной тарелке, могут взять кусок мозга и создать из него новое живое существо. В них не было ничего, что наводило бы на мысли о таких способностях и знаниях. Никакие признаки не указывали на то, что омары есть нечто другое, нежели то, что они собой представляли: вид существ, обзаведшихся кое-каким интеллектом, но не добившихся особых достижений в культуре.
Но внешний вид был обманчив — в этом не приходилось сомневаться. У них имелись способности и знания, далеко превосходившие то, что показали результаты проведенных мной психологических тестов. Естественно, именно этого и следовало ожидать от подобной расы. Ведь я основывал свои выводы не на фактах, а на сведениях, которые они мне скормили.
Если они достигли такого уровня развития, то почему скрывали это? Почему живут в норах? Почему добывают огонь высверливанием? Почему нет городов? Почему нет дорог? Почему, в конце концов, эти мелкие вшивые подонки не ведут себя цивилизованно?
Ответ очевиден. Если вести себя цивилизованно, это привлечет излишнее внимание. Но если не высовываться и строить из себя недоумков, то преимущество окажется на вашей стороне. В любой ситуации вас будут недооценивать, и тогда, находясь в самом что ни на есть выгодном положении, вы можете засветить своим врагам точнехонько промеж глаз. Возможно, я уже не первый планетарный охотник, объявившийся здесь. Возможно, в прошлом были и другие. Возможно, за долгие годы эти маленькие злобные омары поняли, как с нами поступать.
Хотя я никак не мог сообразить, отчего они не сделали это по-простому? К чему все эти выкрутасы? Почему, прикончив планетарного охотника, они не оставили все, как есть? Зачем понадобилось возвращать его к жизни и затевать с ним идиотскую игру?
Скорчившись на земле, я обозревал окрестности. Они были так же прекрасны, как мне и представлялось, а может даже лучше. Вдоль речушек возвышался лес, который мог дать первоклассную древесину, а позади водных потоков раскинулись огромные, ровные участки плодородных полей, годившиеся под фермерские хозяйства. В тех вон далеких холмах таилась серебряная руда… И почему, черт возьми, я настолько уверен, что там есть серебро?
Знание это сильно меня потрясло. Ничего такого я не должен был знать. Я мог предположить, что в холмах найдутся минералы, но не было никакого способа выяснить наверняка, где они расположены и какими именно окажутся. И все же я знал. Не гадал, не рассчитывал, а знал. Конечно же, уверенность эта была рождена моим новым телом, которое задействовало некий находящийся внутри него и до сей поры остававшийся незамеченным орган чувств. Скорее всего, в дальнейшем, когда этот сенсор заработает в полную силу, я смогу взглянуть на любой участок местности и достоверно узнать, чем он богат. Все это, спору нет, было прекрасно, но, не имея рук и возможности покинуть планету, я чувствовал одно лишь горькое разочарование. Это и был их метод. Вот, что их забавляло. Они достали конфетку и, когда малыш потянулся за ней, оттяпали ему ручонки.
Теплые лучи солнца ласкали мое тело, и двигаться совершенно не хотелось. Мне следовало бы подняться и начать действовать, однако я, вот хоть убейте, не мог даже предположить, что делать дальше. Это конец, казалось мне в ту минуту. Через какое-то время я, возможно, смогу что-нибудь придумать. Но пока что, я просто посижу здесь и выпью еще немного солнечного света.
Так я обо всем и узнавал. Они подкрадывались ко мне незамеченными: все эти новомодные способности, все эти причудливые чувства, все эти новообретенные знания. Я ел солнечный свет. И прекрасно обходился без рта. Всего-навсего питался энергией света. Я размышлял об этой трапезе, об этом впитывании солнечного света и, когда думал об этом, понимал: это не обязательно должен быть солнечный свет. Просто с ним было проще всего. Однако в случае необходимости я мог дотянуться и взять энергию из чего угодно. Мог высосать ее из потока воды. Мог добыть ее из дерева или отнять у травинки. Мог извлечь ее из почвы.
Просто и эффективно. Сложно придумать более идеальное тело. Тот грязный маленький подонок, высунувший башку из норы, сказал, что мое тело было плохо сделано. Конечно же, плохо. Его ведь не разрабатывали. Оно просто эволюционировало на протяжении тысячелетий, делая все возможное с тем немногим, что имелось в его распоряжении.
Я ощущал солнечный свет и впитывал его, и я знал о солнечном свете, о том как он возник — протон-протонные реакции приводят к стремительной перестановке субатомных частиц из одной формы в другую, в процессе чего высвобождается поток изливавшейся со звезды энергии. Конечно, я и раньше, еще будучи человеком, знал эту теорию. Однако, выучив ее однажды, я никогда больше не вспоминал о ней. Теперь же все было иначе. Речь шла не просто об усвоенном материале, а об интеллектуальном познании. Я ощущал это, видел, улавливал. Я мог без особых усилий представить себе атом водорода внутри того средоточия энергии и давления. Мог слышать шипение гамма-лучей, улавливать мельком головокружительный полет новорожденных нейтрино. И я знал: это касалось не только звезды. Я мог проникать в тайны растений, отыскивать микробы и другие крошечные формы жизни, кишевшие глубоко в почве; мог отслеживать процессы, вызвавшие геологическое образование. Не столько зная, сколько пребывая в виде любого из них, я занимал их место и понимал их на много лучше, чем они сами (чем бы они ни были) смогли бы понять себя.
Я замерзал, объятый таким холодом, который не могло растопить тепло солнца. Мой разум обратился в лед.
Ничего человеческого во мне не осталось. Я больше не мыслил как человек. Мой разум и мое мышление, мои чувства и воззрения исказились. Меня изменили, но изменения начали вступать в силу лишь теперь. Это касалось не только моего тела, а всего меня целиком. Я превращался в нечто, чем не желал становиться — чем не пожелал бы стать ни один человек.
Мысль о протон-протонных делах была чертовски неуместной. Имелась уйма других вещей, о которых мне следовало бы думать: о том, как пробраться на корабль, или о том, как заработать на этой планете. Эта планета была станком для печатания денег, я бы в жизни столько не потратил. Но на кой мне, подумал я, теперь деньги? Ясное дело, не на еду, не на выпивку, не на одежду и не на женщин… Мои мысли ненадолго задержались на женщинах. Я подозревал, что был единственным представителем своего вида во всей галактике. И как же, в таком случае, быть с размножением? Окажусь ли я здесь единственным в своем роде, и других не будет? А может, я двуполый и смогу выносить или отложить в виде яйца и других подобных мне существ? Или, возможно, я бессмертный? Стоит ли мне вообще беспокоится о смерти? Может быть, в размножении и вовсе нет никакой необходимости? Неужто, я один такой, и прочие не нужны? Для них просто нет места?
Если дела обстоят именно так, то к чему все эти треволнения из-за денег? Размышляя подобным образом, я, кажется, уже не так сильно беспокоился о деньгах, как в былые времена.
Я угодил в ад — в человеческий ад. Меня ничто не трогало. Ни деньги, ни омары, ни то, что они со мной сотворили, ни человечность, которую я утратил. Возможно, таким меня создали; может быть, только так я мог выжить в том виде, который принял.
Я со всей горечью, какая у меня была, боролся с этим всепоглощающим безразличием. Итак, вы сделали это, сказал я этим паршивым омарам. Справились, значит. Размазали того единственного человека, который мог представлять для вас угрозу и который высосал бы из вас все соки, оставив только кожу да кости. У вас как раз была наготове модель новой, экспериментальной формы жизни, которую вам не терпелось опробовать, но не хватало духу сделать это на ком-то из своих соплеменников. Пришлось ждать, пока не появится кто-нибудь другой. И вот теперь вы дни напролет станете наблюдать за мной, чтобы увидеть, как я функционирую, и выявить недочеты и ошибки. Это нужно вам, чтобы в будущем построить еще лучшее тело.
Раньше я об этом не знал, однако так оно на самом деле и было. Мысль висела прямо у меня в мозгу и была такой естественной, словно всегда была там. Казалось, я с самого начала знал о своей роли подопытного кролика.
Они отобрали у меня человечность и дали взамен огромное безразличие, и это безразличие стало тем приспособлением, которое, по их мнению, должно было послужить последним, определяющим фактором. Но во мне еще тлело некое упрямство, оставшееся от почти исчезнувшей человечности, которую они пытались отнять у меня настолько скрытно и вкрадчиво, что я никогда не заподозрил бы об утрате, пока не стало бы слишком поздно что-либо предпринимать.
Судорожно, с растущей внутри паникой, я отправился на охоту в глубины самого себя. Роя словно пес, выкапывающий суслика, я выискивал любой кусочек человечности, который мог во мне остаться. Я спускался во тьму, вынюхивая тайные места, где могли притаится остатки человеческого.
И я нашел! В глубине и темноте скрывался мерзкий фрагмент моей личности. И все же это была частица меня. Частица, которая была хорошо мне знакома, с которой я был на ты, и которую в былые времена я бы крепко обнял в благодарность за тот порочный уют, что она принесла с собой.
Я разыскал ненависть!
Ее было непросто, почти невозможно искоренить. Она не поддавалась обработке. Все еще держалась за меня изо всех сил.
Когда внутри своего разума я вцепился в ненависть и крепко, словно старого друга, словно древнее оружие, прижал ее к себе, меня мучил смутный вопрос: не потому ли она сохранилась во мне, что раса омаров попросту не была знакома с самой ее концепцией и не подозревала о ее существовании? Возможно, то, что они сделали со мной, было сделано по многим причинам, но среди них не было ненависти, за то, как я намеревался поступить с ними.
В этом-то мне удалось их обскакать, думал я, ухватившись за ненависть в самом центре своей сущности и воспылав яростью. Я получил преимущество, о котором им ни в жисть не догадаться. С ненавистью, которая станет поддерживать и подпитывать меня, я могу надеяться, ждать и планировать, и время не покажется слишком уж долгим, если в итоге представиться шанс отомстить.
Они отняли у меня мое тело, мои желания и устремления, почти всю мою человечность. Исказили мое мышление, мои ценности и мои взгляды. Взяли меня в оборот. Взяли по полной. Облапошили меня по всем статьям. Но в одном они просчитались и по незнанию облапошили в не меньшей степени и самих себя. Возможно этот крошечный клочок ненависти виделся им всего-навсего незначительным биохимическим изъяном. В конце концов, как отметил тот омар, я был плохо сделан. Но допустив эту ошибку или небрежность, они тем самым запороли свой проект. С кусочком ненависти, все еще остающимся внутри него, человек никогда не утратит власти над своей человечностью. До чего же это чудесно — быть существом, способным на ненависть!
Я держал ненависть и чувствовал, как она становиться холодной, — нет ничего лучше холодной ненависти! Я-то знаю. Она управляет тобой, не оставляет в покое ни на секунду, пилит и пилит без конца. Жгучая ненависть вспыхивает и через миг угасает, а холодная — сидит в твоем сердце и в твоих кишках, и ты никогда не забываешь о ней. Она раздражает разум, заставляет сжимать кулаки даже тогда, когда рядом некого ударить.
Однако у меня нет кулаков, подумал я, нет рук вообще. Собой я представлял простой покрытый панцирем овал с дурацкими гусеничными ножками и торчащими в воздухе глазными стебельками.
Затем, согласно расписанию, как если бы внутри меня скрывался некий биологический компьютер, выдающий сведения о том, что я есть такое (выдающий не спеша — так, чтобы меня не ошеломлял и не перегружал поток сведений), я узнал о руках.
Пока что, их у меня не было — и не будет еще какое-то время. Там, под моим панцирем, они уже росли, ожидая час высвобождения. Мне предстояло пережить линьку, прежде чем у меня появятся руки. Это касалось не только рук. Так же имелось и многое другое: другие придатки, другие зарождающиеся чувства — все они осознавались мной лишь смутно, затянутые туманном грядущего. О руках, однако, я знал. Потому что они не были для меня чем-то новым: до этого я уже владел парочкой рук. Обо всех прочих обновках я не имел понятия, но со временем все должно было проясниться. Чудесным вспомогательным придаткам, тщательнейшим образом спланированным омарами и должным продемонстрировать все возможности новой формы жизни, предстояло быть испытанными на экспериментальном образце, прежде чем омары создадут такие тела для самих себя.
Они планировали долго и кропотливо. Просчитали все до мелочей, а затем воплотили задуманное в жизнь. Они мечтали об идеальном теле. А я бы взял все эти их планы, все их расчеты, все их грязные интриги и затолкал бы им в пасть. Как только обзаведусь руками и всеми прочими чувствами, придатками и Бог ведает чем еще, я забью это им в глотки.
Я не мог возвратиться к человеческой расе, к женщинам, к деньгам, к еде и выпивке. Но все это мне больше и не было нужно. Я никогда не нуждался в этом — не нуждался по-настоящему. Лишь одного я желал, и лишь одно мне оставалось. В этом виделась абсолютная космическая справедливость: то, чего я жаждал являлось тем последним, что у меня осталось, — возможность поквитаться с теми, кто поступил со мной подло; возможность затолкать им в глотку сотворенное со мной; возможность заставить их пожалеть о том дне, когда они вылупились на свет.
Я изменился. И мне предстояло изменится еще больше. В конечном итоге, я бы лишь в одном остался человеком. И самым важным во всем этом, важнее просто некуда, было то, что единственный сохранившийся во мне осколок человечности по силе своей во много раз превышал все утраченное. Он пришел из глубин времени. Из того давнего-предавнего дня, когда какой-то мелкий примат, обзаведшийся новой хитростью, что была сильнее всех клыков и когтей в джунглях, не смог забыть гнев, которому следовало бы угаснуть в следующий миг, и дождался возможности действовать под властью этого сохраненного в памяти гнева, выпестовывая этот будоражащий гнев, как утешение и опору для величия, превращая его из гнева в ненависть. Еще задолго до того, как тот, кого можно было называть австралопитеком, начал свой путь по земле, концепция мести уже обрела форму, и в те тысячелетия она сослужила добрую службу маленькому злобному племени приматов. Она сделала их самыми смертоносными существами, когда-либо появлявшимися на свет.
Она и мне сослужит хорошую службу, сказал я самому себе. Я заставлю ее подчиниться. Она даст мне какую-никакую цель и определенный вид достоинства и самоуважения.
В мозгу у меня зародилось знание — биохимический компьютер низверг в меня очередную порцию информации. Тысяча лет, сообщил он. Тысяча лет линьки. Тысяча лет ожидания.
Долго. Десять столетий. Тридцать людских поколений. За тысячу лет империи зарождались и гибли. И стирались из памяти еще за тысячу. Тысяча лет даст мне время подумать и спланировать; даст возможность закалить свою ненависть; позволит осознать и освоить новые способности и умения, что будут развиваться в процессе линьки.
К вопросу нужно подойти основательно. Придумать непростую, замысловатую месть. Никаких физических пыток, никаких убийств. Когда я с ними закончу, смерть покажется им благом, а пытки — всего лишь легким неудобством. Также это не обернется банальным рабством с целью разработки богатств планеты. Тот день, когда они отняли у меня потребность в этих богатствах (скорее даже страсть), станет худшим в их жизни днем. Продолжай я, как и раньше, испытывать эту потребность, нормальная человеческая жадность могла бы, пожалуй, и придержать мою руку. Однако теперь меня уже ничто не сдерживало.
Я их обставил, подумал я. Подумал хладнокровно и расчетливо. Без гнева. Без суеты. Без жалости. Жалость — это черта, свойственная людям, призванная уравновешивать месть. Но теперь баланс был нарушен, и ничего кроме мести у меня не осталось.
Не знаю, как я это сделаю. И не узнаю, пока тщательно не изучу все способности, что откроются мне в процессе линьки. Однако кое в чем я даже не сомневаюсь: они будут жить в постоянно растущем страхе; будут искать куда бы спрятаться, но не смогут найти; каждый день будет приносить им все новые ужасы, нервы их будут натянуты до предела, а мозги обратятся в воду, чтобы вскоре, при встрече с очередным кошмаром, снова застыть. Время от времени я стану дарить им призрачную надежду, а потом — отнимать ее, усугубляя таким образом их страдания. Они будут метаться по безысходному кругу своей паники, будут верещать, впадая в безумие, которое никогда не достигнет таких пределов, способных подарить им убежище. Возможно, они станут молить о прекращении страданий, но я буду с особым трепетом следить, чтобы они оставались в живых и не прекращали испытывать страх. Не только некоторые из них, а все они — каждая их гнилая душонка. И я буду продолжать в том же духе, мне никогда не надоест. Я никогда не пресыщусь, моя ненависть к ним будет подпитывать меня. Она позволит мне ощутить дыхание жизни. Станет моей единственной целью, заменив все прочие цели, которые у меня отняли. Ненависть — последний лоскут человеческого, оставшийся во мне, и я ни за что не расстанусь с ней.
Я заключил ненависть в объятия и подумал о тысяче лет. Долго. Очень долго. Империи рушатся, технологии развиваются, религии перерождаются, социальные нравы претерпевают изменения, идеи расцветают и, отжив свой век, умирают, звезды чуть-чуть приближаются к своей гибели, свет преодолевает сотую часть пути через галактику. Этот отрезок времени, так долог, что разум человека содрогается перед лицом подобной перспективы.
Но только не мой разум. Тысяча лет не пугает меня.
Я использую эту тысячу лет. Изучу омаров и выясню, что ими движет. Узнаю об их устремлениях, философии, мечтах и скормлю им прямо противоположное — то, чего они боятся, что ненавидят, от чего их тошнит.
Я буду наслаждаться каждой минутой.
Я не тороплюсь.
Я могу подождать.
Прохладный и ласковый ветерок чужой планеты овевает Чарли Тирни, пока тот сидит и поглощает солнечный свет. Он вспоминает, вспоминает, прокручивает это в уме снова и снова. И ум его с каждой секундой становится все острее. Он цепляется за последний рудимент своей человечности — величайший дар, доставшийся ему от предков-обезьян: жажда убийства, пыток и нескончаемой мести. Он сидит и тешится своей ненавистью. Она поможет ему выстоять.
Будет держать его под контролем лучше любых цепей и оков.
Существа-омары в своих норах понимали это с того самого момента, как переделали его. Необходимо — да, необходимо, — чтобы Чарли Тирни продержался тысячу лет. Эволюционировал в течение этих тысячи лет, что позволило бы им оценить жизнеспособность того, что они создали для своих личных нужд. Но без чего-то, что отвлекало бы его, — лишь с беспомощностью и отчаянием от осознания того факта, что ему никогда больше не быть человеком, — Чарли Тирни мог уничтожить себя. А этого они допустить не могли. Эксперимент должен был идти своим чередом.
Они оставили ему отвлекающий фактор — пустышку, которую он мог бы для собственного успокоения прижимать к себе в то время, как эксперимент продвигался бы дальше. Тысячелетняя игрушка для настороженной подопытной зверушки.
Чарли Тирни обнимает ненависть, с патологическим вниманием исследует понятие мести. Он может подождать. У него имелась в запасе тысяча лет на то, чтобы подготовиться, а затем отомстить проклятым омарам.
Чего Чарли Тирни не знает, так это того, что, еще прежде чем он к ним прибыл, существа-омары уже знали все возможное об ожидании. Они дождались Чарли Тирни и теперь вполне могли подождать результаты эксперимента. И никакая тысячелетняя игрушка им не требовалась.