Ночь…
Лихим комарьем искусанный,
Он сидит в лесу у огня.
И ему, пареньку безусому,
Не видать оттуда меня.
У него мой тогдашний голос
И улыбка тоже моя,
И дремучий с рыжинкой волос.
Он — тот юноша — это я.
У него рука не отпилена.
Зубы белые — полон рот.
Он угрюмо слушает филина,
Что опять за рекой орет.
И в глазах у него сияние —
Костерка отраженный свет.
Разделяет нас расстояние —
Двадцать пять отгремевших лет.
Пронеслись они в тучах пыли,
В скрипе льда и реве огня.
Как они меня опалили,
Как виски мои побелили!..
Впрочем, он не видит меня.
И не ночь его ослепила,
И таков извечный закон:
Человек видит то, что было,
Что с ним будет — не видит он.
Что он знал тогда, этот парень
Из деревни Большие Гари?
Прибыл он сюда на строительство
Ставить первенец — автозавод.
Хоть прописан в барак на жительстве,
Но пока в шалаше живет.
В комсомольской Первой бригаде,
Что гремит на весь автострой,
Он работает на эстакаде
И среди героев — герой.
Сколько тонн одного металла,
Выпиравшего вкривь и вкось.
На его горбу побывало,
С барж на берег перебралось!
И когда пудов на пять штука
У чего была на хребте,
Он кричал ребятам:
— А ну-ка,
Приплюсуй еще сироте!
Ну, а те, добра не жалея,
Клали штуки потяжелее.
Ночью спать бы ему по праву.
Но команда вставать дана:
Срочно надо копать канаву —
Вдруг потребовалась она.
Да, друзья, в том времени дальнем
Все он делал: носил и рыл.
Был тогда и краном портальным,
Экскаватором тоже был.
…Вижу я: он сидит под елью.
Песни, смех в его шалаше.
Одному ему нет веселья —
Горько, пасмурно на душе.
Да, плохи у парня дела,
У доверчивой деревенщины,
Обещала и не пришла.
А чего с нее спросишь, с женщины?
Я смотрю на него. И жаль,
Что не скажешь ему сквозь даль:
Эта девушка заревая,
Нелюдимый, лесной дичок,
Твоих мук не подозревая,
Сладко спит сейчас, дурачок.
Улыбается. Ей приснилось:
Ты ее целуешь опять.
Так зачем же, скажи на милость,
Ей с тобой по ночам гулять?
Слушать россказни про планеты,
Что со звездами путаешь ты.
Ей до них пока дела нету,
Пусть глядят себе с высоты.
Лучше быть во сне поцелованной,
Чем насчет планет образованной.
И тем более нет расчета
Изучать с тобой небеса:
Зазтра ей вставать на работу,
Кирпичи носить на леса.
Все уснули.
А он не спит.
У костра горюет веселого.
Все о Мане своей грустит,
Опустивши на руки голову.
Все твердит про ее глаза:
Бирюза,
Гроза,
Слеза…
И не верится мне, друзья,
Что тот юноша — это я.
Одноруким седым ветераном
Я стою сейчас у окна.
А на кухне, под буйным краном,
Домывает посуду жена.
Позабыла она про Кинешму,
Где родилась и где росла.
Превратилась в Марью Лукиничну
Та, что Маней тогда была.
Скоро ляжет оне в кровать,
Книжку спросит и по привычке,
Одолеет две-три странички,
Выключателем — щелк! — и спать.
Спит жена моя крепко очень,
За одним исключеньем, впрочем.
Стоит мне с замираньем сердца
Приоткрыть у буфета дверцу,
Расстается тут же со сном
И допрашивает:
— Эй, товарищ,
Что ты ночью в буфете шаришь?
Или снова графин с вином?
И приходится мне ответить
Милой, чуткой моей жене,
Что я книжки ищу в буфете,
А она заявляет мне:
— Мы с тобой условились вроде,
Что их надо искать в комоде.
Ночь…
А я у окна стою
И не трогаю боль мою.
Спит жена. И заснул весь дом.
И слышней на улице ветер.
Нет уж, мать, никаким вином
Не залить мне тоски по детям.
Не ушли от бомбы они,
Соловьи, запеть не успевшие.
И осталися нам одни
Фотографии обгоревшие.
Но по-прежнему мы о них
Вспоминаем, как о живых.
Повстречается нам студентка.
Щеки с ямочками. Мила.
Мы вздохнем: «И наша Еленка
Вот такой бы тоже была».
Или в юношеском забеге
Мальчуган не жалеет ног,
А мы думаем об Олеге:
«Был не меньше бы наш сынок!»
И когда гуляем в народе,
Нам все кажется, где-то тут
Наши выросшие дети ходят,
Только нас никак не найдут.
И пока, видно, жизни срок
Не пройдет и пока нам светит
Нашей юности огонек,
Будут живы и наши дети.
Милый, светлый мой огонек,
Как ты близок и как далек!..
Вот у всей земли на виду
Ты горишь в тридцатом году.
Из годов шестой пятилетки
Я на пламя твое иду.
Мне видны другие костры
На местах необжитых, новых:
У привольной воды Ангары
И на Волге — у гор Жигулевых,
И в далекой беззвездной мгле
На степной целинной земле.
Золотые ночные огни,
И тепло и свет новоселов!
Сколько дум рождают они,
Молодых, горячих, веселых —
Вот в ночной тайге паренек,
В окруженьи спящих товарищей,
Бережет такой огонек,
Жарким золотом отливающий.
И летят из костра угольки,
Как трассирующие пули,
На разостланные пиджаки
Тех, что рядом с костром уснули.
Знаю, в чей-то рукав пиджака
Угодит прыгун раскаленный —
И знакомо у костерка
Вдруг потянет ватой паленой.
А ребята вовсю храпят —
Чащ сибирских первые жители.
Входит, входит сила в ребят,
Отдыхающих градостроителей.
Я смотрю на спящий народ,
Однорукий, седой калека, —
И завидка меня берет,
Работящего человека.
Попросить бы у них топор,
Тронуть лезвие деловито.
И уйти бы в сосновый бор,
Наработаться там досыта!
Но где взять мне руку мою?
Раздробило ее в бою.
Память, память моя живая,
Вновь я горе переживаю!
До конца войны за три дня,
Торопливо, под местным наркозом,
На столе врачуют меня —
И черны в глазах мои слезы!
Что он делает, чертов врач,
Пилит руку, словно полено, —
Только что не прижал коленом.
Но все кончено: плачь не плачь.
Я прощаюсь с правой рукой,
Что мне в жизни служила немало.
Ею поле пахал сохой,
Становий завод над Окой,
И пилила она и тесала,
И в тетрадке строку за строкой
На вечернем рабфаке писала.
Ею в цехе ковал металл,
Раскаленный, глухой к удару,
Добрым людям ее подавал
И держал заздравную чару.
Ею в зябком саду весной
Топором по колышкам тюкал
И на ней в тишине ночной
Своего сынишку баюкал.
И фашиста за горло брал
Кузнецовской, смертельной хваткой.
Под огнем окоп отрывал
Посветлевшей с краев лопаткой.
А вернулся в родимый дом
Без нее, с пустым рукавом.
Как мне жить без тебя, рука?
В сторожа подаваться, что ли?..
А на Запад идут войска
Без меня,
упавшего в поле.
Молодая пехота идет:
Начала у Волги поход
И прошла за горы Карпаты —
Опаленный войной народ,
Самой редкой славы солдаты.
Наших танков видны стволы,
Прямиком поспешающих к бою.
Вязок грунт, а они тяжелы.
Но у них дорога с собою.
Сквозь бои и опять бои
Шли и шли они в эти дали
И на гусеницы свои
Столько тысяч верст намотали!
Время движется наоборот:
Сорок пятый… четвертый год.
Я иду от руин Берлина…
Одер…
Днепр…
Берега Донца.
Словно кто-то войны картину
Мне показывает с конца.
Земляки, что убиты были,
И не думают о могиле —
Месят грязь фронтовых дорог,
Знать не зная, когда их срок.
И рука у меня цела,
Все такая же, как была.
А в печурке горит огонь,
Небогатый теплом и светом,
И поет в землянке гармонь,
Как Сурков написал об этом.
Гармонист — безусый пока,
Но талант, талант несомненный —
Не спускает глаз с огонька
Своей молодости военной.
И неведомо никому,
Что недолго играть ему.
Над землянкой метет пурга.
Что ты, белая, рассвисталась?
Или знаешь, что три шага
До могилы ему осталось?
Где он столько силы возьмет,
Этот юноша белокурый,
Чтобы встать перед амбразурой
И закрыть собой пулемет?
Но пока он сидит живой
И играет, играет, играет.
И не знает, что он герой,
И никто об этом не знает.
Я иду сквозь время назад…
Степь спаленную дождик мочит.
День и ночь горит Сталинград,
Ни за что сдаваться не хочет.
Бьют, и бьют, и бьют по врагу
Каждый камень и каждый выступ:
Встали насмерть на берегу
Коммунисты и некоммунисты.
Вновь я вижу, как я — Сергей
Иванов, в обмотках и каске, —
С поредевшей ротой своей
На горячем держусь участке.
Вижу смелого Одинца
И насупленного Прокошева,
И шального Юрку — бойца,
С Васей Теркиным очень схожего.
Наш окоп на самом юру
И кругом засыпан осколками.
Кучи их — как шишок в бору
В урожайном году под елками.
Что же, враг не первый денек
Обдает нас горячим градом:
Каждый ржавой стали кусок —
Это смерть, упавшая рядом.
Что творится над головой?
Зажимаем руками уши.
Но летит на нас смертный вой,
И тротиловый дым нас душит.
А потом опять и опять
Лезут вражеские солдаты.
Мы пускаем в ход автоматы,
Чтоб к земле их огнем прижать.
А когда стихает в ночи,
Просыхаем долго от пота,
И стволы в руках горячи,
И в глазах мельтешит пехота,
Лезет в легкие едкий чад,
И повязки кровоточат.
В темноте мы хороним павших
Над притихшей волжской водой
Роем новый окоп, не спавши,
Про запас. И пишем домой,
Что пока хорошо живем,
Бьем фашиста и хлеб жуем.
А за Волгой ночной налет.
В черноте стервятники рыщут.
Ищут наш номерной завод.
Огонек нашей юности ищут.
Бьют зенитки. Ходит земля
Под ногами. И тяжко дышит.
Небо черной лавой угля
Обвалиться готово на крыши.
Но стоит номерной завод,
Темпа взятого не сдает.
И спокойна моя жена
В этом скрежете, уши режущем.
Над станком склонилась она,
Не уходит в бомбоубежище.
Восемь месяцев дни и ночи
Для снарядов стаканы точит.
И тоску в душе затая,
Я шепчу из окопной дали:
— Маня, милая ты моя,
Как глаза у тебя запали,
Как твоя исхудала грудь,
Шла бы ты домой отдохнуть…
Я не знаю еще о том,
Как ночной налет этот страшен,
Что разбила бомба наш дом
И убила детушек наших.
Что лежат они во дворе
В рубашонках, грязных от пыли,
На том самом красном ковре,
На котором играть любили.
Я назад от горя иду,
И война от меня отстала —
В мирном тридцать шестом году
Далеко до ее начала.
Цел наш дом. Стоит, как дворец,
Черной бомбой не разворочен.
В легкой клетке свистит скворец
От утра до темной ночи.
И дочурка — как и была —
В маму, с ямочками на щечках,
Ленту первый раз заплела
В свои белые волосочки.
И жена от новых забот
Не присядет до позднего вечера
И на свой высокий живот
Мою руку кладет доверчиво.
И я слышу не первый раз
Жизнь, возникшую в добром теле…
Мы с женою сына хотели —
И родился сынок у нас.
Не могли мы заранее знать,
Что война заскрежещет на свете,
Что вернется с работы мать
И увидит: убиты дети.
Это все еще ждало нас,
Не настал еще горький час.
И хотя мы его не ждали,
Но не тратили даром дни:
За Уралом и на Уреле
Домны новые задували,
Зажигали везде огни.
Мы спешили, недосыпали,
При кострах, не боясь зимы,
На сырой песок шпалы клали,
Костыли с двух взмахов вбивали —
Припасали дороги мы.
Пусть глаза кололи метели,
Пусть нам руки морозом жгло,
Что поставить тогда успели —
После здорово помогло
И несдавшемуся Ленинграду
И захваченному Белграду.
И легко сейчас говорить:
То не так у нас, то не этак.
Нет, нас надо благодарить
За высокий темп пятилеток!
Я назад иду, и видна
Мне тогдашняя наша страна.
Мокрым снегом заносит след,
Убывают месяцы, годы.
Там, где встанут поздней заводы,
Ничего пока еще нет.
На дорогах весенних скользко.
Лужи — каждые три шага.
Нету города Комсомольска,
Там, где будет, шумит тайга.
Нету вниз по Днепру дороги —
Только строится Днепрогэс.
Заливает вода пороги,
Буря брызг летит до небес.
И ползут в серых тучах пыли
Одинокие автомобили.
И томит степная жара
Слабосильные трактора.
Но пришла и наша пора.
И в осенней лесной печали
Там, где быть заводу, с утра
Топоры наши застучали.
И веселые наши костры,
Освещая ночные тучи,
У Магнитной зажглись горы,
У Оки и на волжской круче.
И хоть были они далеки
Друг от друга и очень редки,
Нашей юности огоньки,
Костерки первой пятилетки,
Не судите их вкривь и вкось:
Ими многое началось.
У любого сейчас костре
Знают наши механизаторы,
Как слаба лопата — сестра
Современного экскаватора.
Как помалу берет она, —
Где тягаться ей с великаном? —
Как хлипка живая спина
По сравненью с железным краном.
Но не каждый помнит сейчас,
Что все эти дива из стали,
Прежде чем работать на нас,
На спине у нас побывали.
Мы их подняли из земли,
Нашей силой они пошли.
Огонек мой горит все ближе,
Нестареющим сердцем храним.
И не только его я вижу,
Я сижу опять перед ним.
В комсомольской Первой бригаде
Я работаю на эстакаде.
Все уснули.
А я не сплю.
Я сижу у костра веселого.
Каждый шорох слухом ловлю,
Подперевши рукою голову.
И к реке иду.
И про милую
Чей-то складный стих декламирую.
Вслух шепчу про ее глаза:
Бирюза,
Гроза,
Слеза.
Вдруг навстречу из темноты —
Платье белое.
— Маня, ты?!
— Я, Сереженька, это я,
Забралась вот в твои края!
И опять, как тогда в лесу,
Я ее на руках несу.
А она жарко шепчет мне:
— И не верится, как во сне.
Я ее до зари донес,
До большого яркого света.
И мокры мои щеки от слез,
От росы ли, что падала с веток.
Где мы с ней?
Далече-далече,
Где земли и неба конец…
И трясет меня кто-то за плечи:
— Ты чего это плачешь, отец?
Я очнулся не у костра
Первой памятной пятилетки.
Дома, в пятом часу утра.
Я сижу на своей кушетке.
А со мною рядом она —
Друг мой, Маня,
Моя жена.
И сердца наши бьются в лад,
Как и двадцать пять лет назад.
Я с заводским гудком встаю
И в седьмую школу свою
По проспекту Ленина следую —
Я хозяйством в школе заведую.
Покупаю стекло, згмазку,
Мел, приборы и горы книг.
Достаю олифу и краску.
Целый день кружусь — и привык.
И когда пристают с вопросом:
— Не пора ли, Сергей, на покой? —
Я шучу: работать завхозом
И с одной неплохо рукой.
Пусть другие над речкой сонной
Дремлют с удочкой пенсионной.
Ну, а если всерьез ответить:
Здесь не только служба моя —
Здесь мои дорогие дети,
Здесь большая моя семья.
Ближе к ночи звонит жена:
— Что, ты там опять допоздна?
И уже в девятом часу
Захожу в «Гастроном» и Мане
Что-нибудь повкусней несу
В левом, главном моем кармане.
И невольно гляжу туда,
Где давным-давно ель стояла,
Где тогда речная вода
Лишь один огонек отражала.
А теперь
вон сколько над ней
Золотых заводских огней!
И светлеет в душе моей,
Как тогда, в молодые годы.
Мы еще поживем, Сергей,
Мы еще послужим нероду!
Ни в какой поре, отдаленной
От пройденных нами дорог,
Не исчезнет с земли заженный
Нашей юностью огонек.
Нет, он будет гореть века,
Новой эры живая дата.
Он от ленинского костерка,
Что в Разливе горел когда-то!
© Шестериков Михаил Васильевич, текст, 1970?