Первым делом эта собака. Она торчала там. Вечно торчала там. Огромная овчарка – светлая шерсть, свисавшая чуть ли не прядями, уши торчком и продолговатые красные глаза, в которых не отражалось ничего, кроме слепой злобы. И конечно же зубы; да какие зубы!
Она уже три года назад там околачивалась. И пять лет назад. И даже десять. Всегда стояла за забором, впившись в тебя глазами, потом медленно обнажала зубы, а из пасти раздавалось тихое низкое рычание.
И это все омрачало – каждый день, каждую ночь (ведь по ночам начинался лай; она облаивала машины, месяц или видения из своих снов). Ее держали соседи: вечно потный толстяк, неразговорчивый, гордившийся тем, что пес мог загрызть насмерть. Соседа побаивались, но, вероятно, просто потому, что его образ прочно связался с образом его питомца: овчарка была злом, подстерегавшим в засаде, страшной опасностью, грозившей оборвать каждое мгновение. Все надеялись, что в один прекрасный день собака исчезнет или умрет; но она жила. Она казалась бессмертной.
Настоящий ад наступал в летние каникулы. Когда от травы поднимался желтый жар, небо, словно из раскаленного железа, висело низко и тяжело, время стояло на месте, и все замирало, во всем мире. И оставалось только сидеть на полу и листать комиксы (ну и идиот же этот Микки) и слушать телик – смотреть не стоило. А еще: однообразный, как текучая вода, шум автомобилей под мостом. Ко всему этому прибавить лай и изредка гул самолетов. Так было в десять лет, в одиннадцать, в двенадцать. Казалось, ничего не изменится. И в тринадцать. И в четырнадцать.
Он зевнул. Зевнул еще раз и посмотрел на часы: почти все то же, что и пятнадцать минут назад. Солнце нещадно палило, отражаясь на подоконнике, паучок бежал вверх по стене. Он снова зевнул.
Сестра перевернула страницу журнала. Гудел телевизор. Вот и на нее напала зевота. Она на два года старше: короткая юбчонка, блузка без рукавов; белые груди не слишком большие, зато четко обозначенные. Он медленно поднял на сестру глаза. Но та не обратила никакого внимания.
Паук добрался до потолка, остановился, словно пятно на обоях. По телику с музыкой шла реклама моющих средств: домохозяйка улыбалась, размахивая полотенцем…
– Когда, – спросил он, – будем есть?
– Что? – не глядя, спросила сестра. И перевернула страницу.
Ответа не последовало. Рядом залаяла собака. Тень о четырех лапах мелькнула на подоконнике, озаренная встречным светом, – кошка. Вероятно, соседская. Провела хвостом по стеклу, движения легкие, удивительно нежные. Спрыгнула с подоконника, растворилась в ярком свете.
По телевизору показывали человека: тощего, бледного, в водолазке. Рядом на кухне что-то звякнуло и разбилось.
«Вопросы, – сказал человек, – которые встают перед, нами, которые ставятся нами. Ибо все мы… – голос слишком высокий и какой-то неуверенный. Словно микрофон был не в порядке. – Блаженный Августин говорит о небытии, об отсутствии, в определенном смысле – о бреши. Мы называем это «злом», но такое определение сбивает с толку. Речь идет всего лишь об отсутствии добра, зло само по себе, не… – как бы получше выразиться? – зло нереально».
– Выруби! – сказала сестра. И перевернула страницу. Паук скрылся. Из кухни послышался скребущий шум: подметались осколки.
«Ибо сущность зла – именно в небытии и в отсутствии. Поэтому оно бессильно, поэтому нереально, не…»
– Выруби!
Он не хотел. Не потому, что было интересно, а просто так – он никогда не делал того, о чем она просила. Бабочка стукнулась о стекло, крылья с темно-красным отливом, в лучах солнца кружились серебристые пылинки. Он зевнул, на глазах выступили слезы, и комната расплылась в светлом тумане. Нащупал пульт: не затевать же ссору из-за этой ерунды! Нажал кнопку выключателя: водолазка стушевалась в электрической вспышке. Экран почернел, и в нем словно в зеркале отразились окно, диван, а внизу – он, сидящий на корточках: малорослый (все говорили – коротышка), нерасчесанные волосы, мятая рубашка.
Он поднялся. Ноги болели, левая зудела, почти затекла. Направился к двери – когда поравнялся с сестрой, та даже не удостоила его взглядом, – и вышел на улицу. В сад.
Зажмурился, яркий свет резал глаза, вспышкой отдаваясь в голове. А теплый воздух как стоячая вода, шаг – и она вяло потекла вокруг ног, рук, шеи. Он стоял и ждал, надо было привыкнуть.
Впереди раскинулась лужайка, пять на десять, за ней – зеленый забор из проволоки. За забором (лучше не смотреть) что-то шевелилось – собака. Перед забором – цветочки, и они качались туда-сюда, хотя ветра не было. А он бы не помешал. На лужайке, в самой середине, разлеглась кошка.
Собственно, она даже не лежала, а ползла. Тело на земле, голова опущена, лапы поджаты. Причудливые плавающие движения, беззвучные, усы и волосики на ушах светились, когти на лапах – но, возможно, это только казалось – далеко выпущены. Красная бабочка приземлилась на траву, на секунду замешкалась, а потом полетела дальше, вспыхивая маленьким огоньком. А вон и другая котяра. Крупнее первой, с длинной пушистой шерстью. Уставились друг на друга, изогнувшись и выпучив глаза. Их разделяло метра два, а может, и меньше. Да еще жара, да яркий свет, да неподвижный воздух; одна тихо зашипела, другая подалась назад, немного, на несколько сантиметров…
Раздался смех сестры. Он обернулся: та отложила журнал, откинулась назад и, хихикая, смотрела через открытую дверь.
– Заигрывают, – пояснила она. – Мальчик и девочка. Прелесть, правда?
Вдруг одна кошка прыгнула – другая, фыркнув, отступила, но совсем чуть-чуть, и потом, на долю секунды, обе превратились в вертящийся визжащий шерстяной клубок; вдруг он распался – одна кошка пустилась наутек, в заросли, другая устремилась за ней, и обе скрылись; некоторое время еще качались и шуршали кусты и маленькие листочки сыпались на землю, а рядом заливался пес; потом все кончилось. Наступила тишина, только собака рычала да выла машина, заведенная каким-то болваном. И опять появилась бабочка. Сестра все еще покатывалась со смеху, он пожал плечами и пошел.
Через калитку, на улицу. Здесь не было ни души: асфальт блестел, на капотах припаркованных машин светились солнца. Перед каждым забором стоял черный мусорный бак. В воздухе носился легкий запах еды, пахло жареным и овощами – все эти людишки сейчас готовили. Он сунул руки в карманы и побрел дальше.
Несколько шагов собака сопровождала его по другую сторону забора. Молча и сосредоточенно; он старался туда не смотреть. Собака издала низкий странный звук, не похожий на рычание. Он ускорил шаг, начался другой забор, за ним следующий; он с облегчением вздохнул.
И вдруг остановился, нагнулся и что-то поднял: красный кирпич. Нога болела, резкая обжигающая боль, кой черт бросил здесь кирпич! Захотелось швырнуть его подальше, но потом… он зашагал вперед. Кирпич лежал в руке. На ощупь шероховатый и твердый, ощущение на редкость приятное. Дорога шла в гору, поднималась, переходя в мост. По середине моста – точно посередине, на это указывала маленькая белая метка на перилах – он остановился. Он сам ее сделал, уже много лет назад.
Там, внизу, проселочная дорога, обсаженная деревьями: зелеными шишковатыми вязами с переливающимися листьями. И никакого движения, до самого горизонта, и это было почти красиво. А вот и машина: растущая точка обретала формы, принимала очертания, гудя, приближалась, шмыгнула и со свистом – словно кто-то втянул в себя воздух – скрылась под мостом, снова вынырнула с другой стороны, гудение становилось ниже, машина уменьшалась, растекаясь в ярком свете, исчезла. На некоторое время воцарилась тишина, потом показалась следующая машина. Словно кто-то всем заправлял, следя за тем, чтобы правильно соблюдались минутные интервалы. Так уж издавна повелось.
Невзирая на палящее солнце, он не потел, жара была совсем сухая, насыщенная одним только светом, светлым теплом, никакой влажности. И все равно ветерок пришелся бы очень кстати.
Он взялся за перила и в испуге отдернул руку; боль впилась в кожу и теперь медленно отпускала. Железо (он дотронулся еще раз, осторожно, одним пальцем) накалилось – не прикоснуться. Справа от дороги стояли дома: с крышами, красными дымовыми трубами, антеннами; слева развернулись луга, коричневые незасеянные пашни, а дальше – холмы, холмы до самого горизонта: низкие зеленые волны, словно намертво вмерзшие в землю. Окраина. Здесь никогда ничего не случалось. Здесь было покойно, мирно и ничем не примечательно; наверно, как там, куда попадаешь после смерти, где ничего не происходит и не произойдет никогда. По правую руку лежал город. Маленький городок – он знал здесь каждую улицу, каждый дом, но какой в этом толк… Прочь отсюда! Вот если бы уехать, не важно, как и куда!.. Главное, подальше!
Он сел, просунув ноги между прутьями перил. Асфальт был жесткий и теплый; он видел все как через решетку, словно его заперли; ноги свешивались через край моста в пропасть; болтая ими, он чувствовал воздух, который ощущался почти как ветер, прохладный и приятный.
Надвигалась машина, шмыгнула, скрылась. Загудел самолет, описал поворот к солнцу и сгорел. Еще одна машина. Потом – ничего. Слева в полях стрекотали кузнечики: огромный многоголосый хор. Он посмотрел на часы. Стрелки не двигались. Закрыл глаза. Время как будто исчезло. И вдруг он подумал, что из настоящего вообще не выбраться, хоть ты тресни, что он навеки заключен в единственное, никогда и ничем не сменяющееся мгновение. Он тихо застонал.
И тут все сразу прояснилось: что-то произойдет. Что-то непременно должно произойти. Скоро.
Открывать глаза не хотелось. Так было приятно: светло и темно одновременно, тепло, трещали кузнечики. Поблизости лаяла собака. Он сделал глубокий вдох. Выдох. Потом зевнул.
На секунду ощутил, как было бы, если бы его не было. Если бы его не было на свете. Бесконечный и неизменный мир: то же небо, и та же дорога, и тот же волнистый горизонт, и сестра, и мамаша на кухне, и осколки (теперь уже их подмели) на полу, и обе кошки в саду, и соседская собака, и этот кирпич, и даже муравей, карабкавшийся по руке. А его самого – нет. Рука зачесалась, он открыл глаза: снова этот муравей. Вытянул руку, встряхнул, и муравей исчез. Наверно, свалился вниз, на дорогу, потрясающее падение для такой малявки, почти бесконечное. Он улыбнулся, потом нахмурился. И вдруг стало холодно.
Теперь он знал, что произойдет.
Он поджал ноги, медленно поднялся. Колени болели. И хотя его бил озноб, он весь взмок. «Вот за этим-то я его и поднял», – подумал он. И огляделся по сторонам. Справа никого, слева никого, спящие машины, мусорные баки, ни одного человека. А вдоль проселочной дороги только деревья. Полдень: сюда больше никто не заявится, а те, кто здесь живет, сидят в своих гостиных и едят. И дома тоже скоро сядут обедать. Нужно торопиться.
Он выжидал. Руки дрожали. Он знал: в последнюю секунду что-то попытается его удержать и отвлечь, дабы, упустив момент, он остался таким, как прежде. Пот пробивал его все сильнее. В висках стучало, в ушах шумело, и дорога перед глазами (и небо, и деревья) мелькала, как в неисправном телевизоре. Он слышал свое дыхание и сердце. Хотел сделать шаг, но передумал, так как уже не доверял ногам. Он с трудом удерживал камень. Вдруг голова закружилась, земля утратила цвет и стала проваливаться…
И он услышал далекий, приближающийся шум автомобиля. Собрался с духом. Страх, дрожь и боль – вдруг все прошло.
Он был белый и длинный, и на капоте сверкала звездочка «мерседеса». Видимость на дороге как будто прояснилась, контуры машины вырисовывались теперь отчетливее и резче. Деревья – по-прежнему не шевелился ни один листок (хотя нет: вон упал один, медленно, по спирали, навстречу земле), холмы, дома справа, и ни одного человека. Хорошо. Он сделал вдох, он знал, что выдохнет только тогда, когда все будет кончено. «Мерседес» вот-вот покажется здесь, он ехал довольно быстро; тени деревьев, ритмично мелькая, проплывали по крыше; ветровое стекло окрашено небом в темно-синий. «Интересно, кто там сидит», – подумал он. И тотчас понял, что этот вопрос не даст ему покоя, не даст покоя всю жизнь. Он вытянул руку – правую, державшую кирпич, – вперед за перила.
Поймать момент, точно прицелиться и рассчитать. Глаз прищурился, дорога как будто придвинулась ближе, солнце повисло над крышей автомобиля; сейчас он появится здесь; кирпич был шершавый, довольно увесистый и тянул вниз; сейчас, нет, еще не пора, пока нет, и вдруг ему вспомнилась сестра и (с какой такой стати!) человек из телевизора, еще нет… – пора!
Долю секунды он еще опасался, что откажет рука – пальцы не разожмутся; но все прошло очень легко. Потом почудилось, что камень никуда не полетит, а неподвижно зависнет в воздухе, просто не упадет… Он был здесь, пока здесь, все еще здесь. И наконец стал опускаться.
«Мерс» приближался, камень падал, два четких геометрических движения, две стремящиеся к одной точке линии, которые обязательно пересекутся, и вдруг все как-то странно замедлилось. И камень уменьшался, и автомобиль рос, и он еще успел подумать, что недолго и промахнуться или бросить слишком рано или слишком поздно…
Но камень попал прямо в цель. Нарастающая темная тень на голубом стекле, и потом с мелодичным звоном…
Отскочил в сторону. Словно приземлился на что-то мягкое, пружинящее. Описал маленькую кривую и отлетел на обочину.
И небо на стекле внезапно разорвалось, распалось на куски; это были – да! – трещины… И стекло посыпалось, исчезая в черной растущей дыре… в то время как машину заносило вправо, вбок, к другому краю. И вот она уже нырнула под мост.
Он еще не выдохнул. Он повернулся и пустился бегом через дорогу. «Мерс» оказался быстрее: когда он перебежал на противоположную сторону, тот находился уже в десяти метрах, а может, дальше, далеко слева, и только теперь завизжали тормоза. Там еще стояло дерево, но оно не посторонилось, и капот машины с треском (он непроизвольно втянул голову в плечи) врезался в него, смялся, расплющился, словно сделанный из мягкого материала, из пластилина… Задние колеса прочертили на земле две кривые черные полосы и продолжали вертеться, прокладывая путь, а хвостовая часть, багажник и нервно раскачивающаяся антенна описывали полукруг вокруг дерева, машину стало разворачивать, разворачивать, из-под колес брызгами полетела галька, на одном из стекол блеснуло солнце, тормоза еще визжали, и потом «мерс» оттолкнулся от дерева и отскочил обратно, к забору; забор заскрипел и начал падать, завалился целиком (деревянный столб взметнулся вертикально в воздух и на мгновение как будто завис, потом рухнул на самую середину дороги и раскололся надвое по всей длине); птицы поднялись в воздух и с криком закружились над машиной. Над замершей машиной.
Она стояла в палисаднике: задние колеса – в цветочной клумбе, передние – на лужайке, под днищем – повалившийся забор. На капоте глубокая и круглая вмятина, ветрового стекла как не бывало. Маленькое круглое облако дыма, переливаясь, как бы само по себе поднималось в воздух и рассеивалось. Стояла мертвая тишина. Кузнечики больше не трещали. Все замерло, везде, во всем мире. Воздух рябил; словно маленькие волны бежали по асфальту. Птицы, три дрозда, приземлились рядышком на лужайке.
Он выдохнул.
Он чувствовал, как набирал воздух и снова выпускал. Чувствовал, как представшая перед ним картина – автомобиль, забор и три дрозда – оседала в памяти. Отныне, с этого момента, она водворится там навсегда. Он это знал. От удара дерево покосилось, согнулось словно травинка. Теперь одна из птиц поднялась в воздух. И вдруг правая передняя дверь пришла в движение – очень медленно, хоть ее никто не тянул, под собственной тяжестью. Распахнулась да так и осталась открытой.
Он повернулся и дал деру. Уголком глаза еще успел заметить, как из дома вышла женщина и бросилась к машине; в это же время на шоссе вдалеке показалась другая; и вдруг залаяла собака и затрещали кузнечики: все снова ожило. А он бежал. Опустив голову, уткнувшись глазами в землю, взгляд, словно пригвожденный к попеременно выступающим кроссовкам; никто не должен узнать его в лицо. «Нет, – подумал он, – это уж слишком. Никто не видел. Он уложился секунд за двадцать. А с тех пор как вышел из дома, прошло тоже каких-нибудь десять минут».
Вот и калитка. Он остановился, открыл дверцу, вошел. Возле дома алели цветы, на лужайке нежилась кошка, вытянув лапки вверх и тихо мурлыкая. Он наклонился и почесал у нее за ухом, та стала ласкаться к руке. Трава колыхалась, и кусты, и цветы… Он расправил плечи. Ветер! Да, прохладный, подвижный воздух, он лился с востока, и в нем раздавались приглушенный рев моторов и (так скоро?) завывание сирен. Ну и лай, конечно. Он застыл на месте и посмотрел за забор. Потом улыбнулся.
В гараже было темно – только через открытую дверь пробивалось немного света, одна из двух лампочек перегорела, – пахло плесенью, сыростью и бензином. Но он быстро нашел то, что искал: на деревянной полке лежали старые инструменты, перчатки, мотки проволоки. Паук в испуге взбежал на стену и скрылся в щели; расставленная им сеть прилипла к пальцам; он стиснул зубы, стараясь подавить накатившую волной тошноту, и это далось на удивление легко, легче, чем когда-либо. Вот она, коробка, еще наполовину пустая. Белый порошок с резким запахом. «Беречь от детей». А вот и пластмассовая тарелка, немножко грязновата, но это все равно.
Потом он вернулся в дом. Телевизор выключен, сестры и след простыл, стол накрыт. Прошел на кухню.
Мать стояла у плиты в фартуке, с ложкой и в меховых тапочках; он даже на нее не взглянул.
– Отойди от холодильника! – заволновалась она. – Сейчас будем есть. Что ты там схватил?
– Ничего, – сказал он и закрыл дверцу холодильника. Он держал колбасу так, что мать не могла ее видеть. – Ничего! – повторил он. И вышел.
Сел на траву, прислонившись спиной к стене дома. Потом кружками нарезал колбасу; получилось не очень тонко, вдобавок он чуть не порезался. Осторожно, чтобы ничего не просыпать, наполнил тарелку крысиным ядом из коробки. Пальцем перемешал порошок и куски колбасы, стараясь все равномерно распределить.
Встал. Ветер задул сильнее, приходилось прикрывать тарелку рукой; но все равно немножко порошка сдуло, и поднялось белое облако пыли. Теперь от тюльпанов исходил сильный аромат. Кошка гонялась за красной бабочкой, может, все той же.
Он перевесился через забор. Он сделал это впервые.
– Эй! – крикнул он. – Слышишь меня? Эй!
И вот она появилась. Рычащая тень устремилась вперед и бросилась на забор с таким неистовством, что проволочная сетка заскрипела.
– Хорошо! – приговаривал он, опускаясь на колени. – Хочешь есть?
Под забором была маленькая щель, сантиметров пять. В детстве он боялся, что рано или поздно пес в нее пролезет. Для тарелки в самый раз. Ее ведь надобно еще втянуть назад; уж он-то не оставит следов.
Он выпрямился. Овчарка уже не скалила зубы и даже не рычала. На него смотрели налитые кровью глаза. В последний раз. После всех этих лет – в последний раз. Собака, навострив уши, наклонила голову. И принялась есть.
А он развернулся, запустил руки в карманы и побрел к дому. Сирены еще гудели, то усиливаясь, то снова стихая; прислушавшись, можно было различить полицию и «скорую». В ближайшие дни наверняка придется поволноваться. Не исключено, что до него доберутся. В худшем случае он будет отнекиваться, будет все отрицать, и они ничего не докажут. Для отпечатков пальцев кирпич слишком шершавый. И вдруг он почувствовал свое превосходство над ними. Кошка прыгнула и попыталась схватить бабочку, но та вспорхнула и стала подниматься выше и выше, вспыхнула и исчезла на солнце.
Дверь была настежь, он вошел и остановился. Еще ощущалось тепло с улицы, и глазам потребовалось несколько секунд, чтобы настроиться на комнату: три тени, охваченные темным, поворачивались к нему, в полной тишине… Потом все прояснилось – всего-навсего родители и сестра. Они сидели за столом. Он посмотрел на сестру, улыбнулся и заметил, что она избегала его взгляда.
– Садись! – сказал кто-то, скорее всего мать.
– Да! – ответил он, еще мгновение продолжая стоять. Странный звук, похожий на плач, донесся с улицы: высоко и не совсем по-человечески.
– Чудно, – сказала мать, – это, должно быть, собака. Садись же!
И он действительно сел. Он будет выполнять то, что велят, пока, и останется здесь, теперь это не имело значения. Он сильнее их. Сильнее большинства людей, с которыми еще доведется встретиться. Он откинулся назад и сделал глубокий вдох, выдохнул и почувствовал вокруг себя ледяное сияние, власть и даже больше – священную власть. Они и не догадывались, ну а он-то знал наверняка: в жизни заключалось нечто Великое. Он по-прежнему улыбался, теперь это давалось легко.
– Чудесная погода, – сказала мать и что-то положила на тарелку. – В каникулы лучше не бывает! И утро выдалось великолепное, правда?
Он посмотрел на нее в упор, но она вдруг отвела глаза. Он взял нож и вилку; почувствовал, как холоден металл, как тверд и приятен. На секунду задумался, а потом сказал:
– Да, конечно. Ничего себе.