Убийство на улице Длинной или Первое дело Глюка


Галине Шерф,

натолкнувшей меня на мысль,

что можно же писать и детективы!

А также в ознаменование недавно минувшего ее юбилея

Разговор 1


— Ну, и кто, по-вашему, мамзельку-то укокошил? А, Акинфий Мефодьич? — спросил околоточный надзиратель, ставя свою размашистую — в пять росчерков — роспись внизу страницы. — Я мыслю, что студент, больше вроде бы и некому.

Акинфий Мефодьевич, письмоводитель, угостился монпасьешкой из жестяной бонбоньерки, прежде чем ответить начальству.

— Никак не могу сказать, Константин Аркадьевич. Вот ежели бы Цванцигера кто убил, или же Цванцигершу, тогда ясно: обыкновенно муж от жены избавиться желает, или, напротив, жена от мужа. А так – кому она нужна, мамзеля эта?

— То-то, что никому, — Константин Аркадьевич подул на бумагу, чтобы подсушить чернила: не приведи господи, размажется подпись, лист придется переписывать наново. — А студенты, это я вам скажу, Акинфий Мефодьевич, весьма существа ненадежные. То их бунтовать тянет, то в них либидό играет… Слышали про таковое?

Акинфий Мефодьевич почмокал монпасьешкой, сглотнул слюни и сказал:

— Никак нет, про такое не слышали. Однако зачем студенту мамзелю убивать? Для амурных дел или страстей каких стара, а больше никоей причины не вижу. Вот ежели бы там Цванцигера — так он мог, по анархическому устремлению, как богача и кровопийцу…

— Да что вам Цванцигер дался? Цванцигера там и не было вовсе! — околоточный надзиратель сложил листки протокола в папку, надписал на обложке: "Дело об убийстве девицы Рено Матильды Яковлевны, начато…" — и задумался.

— А какое нынче число у нас, Акинфий Мефодьевич? Двадцать восьмое, июня дня*… Так что я говорю? Не было там Цванцигера, не выехал он в этом году на дачу, потому как Цванцигерша на сносях, рожать ей скоро, а дача от города далековато. И Цванцигер, говорят, в делах нынче неуспешен, потому сдал дачу госпоже Новиковой, помещице Екатеринославской губернии, по слухам, за двести рублей. Да как это вы, Акинфий Мефодьевич, вы ж протокол писали, и не усвоили из него ничего?

Акинфий Мефодьевич сунул в рот еще одну монпасьешку, зеленую.

— А наше дело маленькое, Константин Аркадьич, наше дело бумаги переписывать, а не вникать в них. Пусть его вникают, кому за это деньги плачены, да-с… Однако двести рублей! Но все же жалко, что не было там Цванцигера…

——————————-

* по старому стилю

Глава 1


К великому сожалению Акинфия Мефодьевича, письмоводителя, Цванцигера на его собственной даче, что на Фонтане, на шестой его станции, в то утро не было. Потому что, как указал на то Акинфию Мефодьевичу Константин Аркадьевич, Цванцигер дачу сдал госпоже Новиковой, Елизавете Александровне, на все лето.

Госпожа Новикова приехала в город как для решения финансовых вопросов (торговала Елизавета Александровна пшеницею и подсолнечниковым семенем, и были у нее с местными негоциантами дела), так и по личным нуждам. Личные нужды заключались в принятии морских ванн, приписанных врачами госпоже Новиковой и дочери ее Анне, а также в подготовке к университету старшего ее пасынка, Алексея. Ну и поступления оного в университет, само собой.

Приехала Новикова всем домом: старший пасынок, Алексей, младший пасынок, Николай, дочери от первого брака, Анна и Анастасия, и младшие, от второго, пока последнего, брака с господином Новиковым, второй год как почившего, Серафима и Поликсена. А также управитель Никита Иваныч Зотиков, гувернантка старших девочек мамзель Рено, бонна младших фройляйн Роза, родственница покойного первого мужа Софья Матвеевна Полоцкая. Кроме того, лакей, три горничные и кухарка. И садовник Цванцигера, Семен, с помощником, проживавшие в сторожке возле ворот. А для подготовки Алеши в университет нанят был студент Горохов, за пятнадцать рублей в месяц плюс пансион. Пансион, то есть проживание на даче, Елизаветой Александровной было поставлено обязательным условием: пасынки ее, лишенные мужской воспитательной руки, весьма за протекшие со смерти Алексея Николаевича Новикова полтора года разболтались.

Так что понятно затруднение Константина Аркадьевича – вон сколько народу в доме, поди выясни, кто "мамзельку укокошил"!

И лелеял околоточный надежду, что злоумышленник явился со стороны — тело-то оказалось не в доме, в огороде, иди знай, кто через забор перебрался! А кто угодно – с целью ограбления либо хищения чего плохо лежит.

Девица Рено, так пренебрежительно названная Константином Аркадьевичем "мамзелькой", была найдена утром двадцать восьмого июня кухаркой Агафьей среди гряд с укропом и петрушкой (в условия найма дачи входила возможность пользоваться земными плодами). Мамзель еще дышала, однако пребывала в беспамятстве, и так, не приходя в сознание, скончалась, по каковой причине врачу, спешно привезенному из города на извозчике, осталось только констатировать смерть "от ранений, несовместимых с жизнью". "Ранения, с жизнью не совместимые" были нанесены широким острым лезвием в правое подреберье с повреждением печени и кишечного тракта, а также тяжелым округлым предметом в основание черепа, к примеру, булыжником или дубинкой, от чего в черепе произошел пролом, и осколки кости проникли мозг. Все это скучным голосом рассказал околоточному доктор Блюм, и столь же скучным голосом пояснил, что после нанесения ранения в основание черепа мадемуазель Рено никак прийти на огород не могла, а упала, где стояла, а чтó гувернантке нужно было среди ночи на грядах с укропом – это уж ваше полицейское дело выяснять, но никак не его, врачебное. Обещал под протоколом подписаться и представить медицинское заключение, но присутствовать на вскрытии тела полицейским врачом отказался, ссылаясь на занятость и обилие больных.

— Да что там, — сказал, — знаю я вашего Петра Прохоровича, очень компетентный специалист, он сам вполне прекрасно справится. А с моей стороны было бы не совсем этически контролировать его работу. Потому прошу меня извинять. Петру Прохоровичу поклон передавайте.

И уехал, получив предварительно от госпожи Новиковой гонорар за скорбный свой визит.

Константин Аркадьевич остался в недоумении.

В ожидании судебного следователя, за коим спешно было послано, Константин Аркадьич взялся за выяснение обстоятельств злодеяния.

Следы на грядах с укропом и петрушкою свидетельствовали о посещении оных всего тремя человеками: отпечатались узкие, с каблучком, туфельки самóй погибшей; башмаки кухарки (Константин Аркадьевич самолично взяли кухаркин башмак и приложили к отпечатку, тютелька в тютельку!) и сапоги садовника, который, услышав кухаркин вопль, прибежал на помощь и перенес мамзель в дом. Следы мамзели вели в одном направлении – от дома к тому месту, где она нашла свою погибель. Кухарка же шла вначале от кухни (кухня на даче была летняя, вынесенная в сторонку от жилого помещения), а после к дому. Садовник же прибежал со стороны сада. А оттуда шел уже к дому, тяжело нагруженный – сапоги в рыхлую от ежедневного полива землю уходили глубоко. Ну, это понятно – мамзель, хоть и щуплая, а все ж пудов трех, а то и с половиною, будет.

А вот что непонятно – это каким таким орудием и кто тюкнул мамзельку по черепушке. Ежели камнем, булыжником то есть, издали кинули, так означенный камень тут же должен бы был валяться, и окровавленный. Однако не валялся — Константин Аркадьевич внимательно грядки осмотрел. Издали, конечно, дабы не оставить лишних следов – судейский чиновник чтобы после не ворчал.

Поставил городового возле места происшествия – предохранить следы от затоптания. Известно ведь – прислуга любопытна; опять же детей полон дом.

Вздохнул и отправился в дом, производить предварительное дознание.

Результаты дознания загадочность гибели девицы Рено не прояснили.

Кухарка Агафья, которой барыня "позволили принять стопку для укрепления нервической системы" повторяла одно и то же: что вот пошла, зелени набрать на "амлетик", а там она лежит! Упокой, господи, душу рабы твоея! Страсти господни! И что знала бы – ни в жизнь не пошла бы, потому как покойников она, Агафья, боится, а "амлетик" был бы без укропу, и ничего, тоже вкусно бы вышло.

— А что, поста в доме не держат? — спросил Константин Аркадьевич. Сам он пост держал, и ждал окончания оного с нетерпением.

Как же, держат, отвечала Агафья, прислуга держит, и барыня Софья Матвеевна, и Никита Иваныч. А барыня Елизавета Александровна получила от отца Парфения разрешение для себя и детей. По причине слабого здоровья И студент не постится.

А ночью она, Агафья, спала – что и горничная Параня подтвердить может, потому как они с Параней вдвоем в летней кухне ночуют.

Параня подтвердила.

Садовник Семен ночь не спал, вместе с помощником обходил сад: белый налив уже поспел и крыжовник со смородиною вот-вот подойдут, а третьего дня у Загоскиных дачу обмели, предыдущей же ночью — у мадам Штранц три яблони обобрали, непорядок! А мадам Цванцигер собаку держать не дозволяет, потому как клумбы цветочные собака испортить может. А с собакой было бы совсем другое дело, хотя, конечно, бывает, собак травят, так что…

Константин Аркадьич на этом садовника прервал, спросил, не слышал ли Семен чего ночью, шевеления какого, или криков. Семен, подумав, ответил, что криков человеческих не слышал, а слышал кошачьи вопли, и шевеление, как же, было — те же коты шкодили, то есть драка произошла между нашим, Васькой, и рыжим, Штранцихи. А он, Семен, котов шуганул. А больше ничего такого не произошло. А на огород он не заходил, потому как на огороде и воровать нечего, а воровать чего есть в саду, потому как белый налив…

Тут Константин Аркадьич, мысленно ругнувшись, Семена отправил и велел вызвать остальных, кто там из прислуги.

Явились сразу все трое, лакей и две горничные. Все трое утверждали, что ночью спали, и ничего не слышали. Но при этом краснели, особенно лакей. Константин Аркадьич грымнул слегка, подпустил грозовых ноток в голос. Признались, как миленькие (только Христом-Богом просили не выдавать), что старшая, Маша, и правда, спала, а младшая, Алена, в отведенную им с Машей каморку пришла на рассвете, потому как у них с лакеем, Ванюшей, любовь. Вот денег немного подкопят – и обвенчаются, а барыня, если прознает, обоих прогонит. А слышать ничего не слышали, сидели на заднем крылечке, а чего дурного не подумайте, за руки держались, разве раз-другой поцеловались – как же без того? – да от Семена, садовника, хоронились, бродил по саду всю ночь, и с фонарем. И на том клянутся, хоть на кресте, хоть на иконе.

Клясться им Константин Аркадьевич не велел, отправил пока восвояси. Возможность сговора и совместного ими девицы Рено убийства в глубине души не отрицал, хотя бы по причине недопущения возможного со стороны мамзели доносительства барыне об амурных их делишках. Но это пусть следователь разбирается, его работа. На Константина Аркадьича взгляд кишка у Ванюши на такое тонка. Однако хоть какое, да побуждение к преступлению наметилось.

Помощник садовника, он же Семену племянник, оказался Константину Аркадьичу тезкой – тоже Костя, Костик. Шустрый вьюнош, лет пятнадцати, глаза быстрые, ясные, сообразителен не в дядьку. Этот и дядькины слова подтвердил, и, кстати, Алену с Ванюшкой заметил, хотел их было шугануть, да не стал. На вопрос, отчего не стал, Костик свои ясные глаза потупил, плечами тощими пожал, не ответил – но то и так Константину Аркадьичу понятно было: известно, как подростков это самое интересует. Либидó, понимаешь ли!

— Ну и как, было между ними что-то? — заговорщицким тоном, слегка над столом наклонившись, спросил Константин Аркадьич. — Ведь ежели бы было – так убить они не могли, а ежели бы не было, вполне бы успели...

— Так не было ничего, господин околоточный, я всю ночь к им ворочался – а они сидят, за ручки держатся, и вздыхают, даже и не разговаривали почти. Только под утро, светать когда стало, он ее целовать – а она его отпихнула и убежала в дом.

— А он?

— А он во флигель. А больше не выходил.

Так что Константину Аркадьичу версию убийства мамзели лакеем и горничной пришлось отставить в сторонку. Покамест. И то — если бы кого из прислуги убили, тогда прислугу подозревать и надо, ну, или кого из господ. Если же барина или барыню – тогда ищи наследников или опять же, кого из прислуги означенный господин (госпожа) сильно обидели. А гувернантка – она же ни рыба, ни мясо, ни госпожа, ни прислуга, не пойми кто! Столуется с господами, однако же жалованье ей платят, как прислуге. Да и то: хорошая кухарка больше зарабатывает, нежели гувернантка. Так что ни господам ее убивать вроде бы незачем, ни слугам.

Вздохнув, Константин Аркадьич перешел в верхние инстанции – беседовать с господами. Была у него мыслишка вначале допросить тех, кто с покойной гувернанткой в одном, так сказать, слое состоял: со студентом и бонной, ну и, пожалуй, с этой родственницей, Полоцкой. По Константина Аркадьича разумению, родственница покойного мужа никем иным быть не могла, кроме как приживалкой: а иначе с чего бы в доме бы жила? Были бы свои средства – отделилась бы, известно ведь, каково двум женщинам под одной крышею, даже и родным, а тут – чужие. А приживалка – она вроде гувернантки, тоже ведь не пойми, кто, ни барыня, ни прислуга!

Однако госпожа Новикова, хозяйка, опередила, призвала к себе.

Новикова приняла его, полулежа в креслах, обмахиваясь душистым носовым платком – так что в ноздрях Константина Аркадьича засвербело даже. Шторы на окнах были наполовину опущены, и в полутьме госпожа Новикова выглядела весьма авантажно, даже и не поверишь, что мать шестерых детей. Хотя нет – двое пасынков, так что своих только четверо; но все же! — а талия почти девичья, и грудь, по причине летней жары весьма открытая, очень даже ничего!..

Константин Аркадьич, подобравшись, подкрутив почти что по-гусарски ус, отрекомендовался.

— Ах, присядьте же, Заславский, и, молю вас, говорите чуть тише! И расскажите мне, кому была нужна смерть такого невинного, такого безобидного существа, как мадемуазель Мими!.. Не могу поверить – когда Маша рассказала мне, я так сразу и подумала, что в смерть Мими поверить невозможно! Тем более насильственную! Может быть, она упала и ударилась о камень? И никакого преступления не было?

— Никак нет-с, Елизавета Александровна, еще и резаное ранение в живот. И опять же никаких камней на месте преступления не обнаружено-с. Из чего следует, что преступник унес орудие убийства с собой-с.

— Ах, какие ужасы вы говорите! — расслабленно, в нос произнесла госпожа Новикова. — Наверное, это вор какой забрался в сад, а Мими ему чем-то помешала… И он стукнул ее. И убежал.

— Такое, Елизавета Александровна, опять же невозможно-с. Гряды, на коих участь покойной решилась, с вечера обильно были политы, и по отпечаткам следов установлено, что никого рядом с означенной покойницей не находилось. Садовник же здешний, Семен, всю ночь дозором обходил сад; никого постороннего ни им, ни его помощником замечено не было-с. Так что это кто-то из домашних.

— Ах, да это Семен и убил! — эти слова у госпожи Новиковой прозвучали не в пример тверже предыдущих. — Как можно подозревать моих людей, не первый год все они служат, кроме фройляйн Розы, но она – милое, милое дитя! Семен, Семен и есть убийца – вы на него только посмотрите, это же зверь, ростом и в ширину, и взгляд у него злобный! Я господину Цванцигеру говорила, чтобы он своего садовника отозвал, потому что больно страшен, но господин Цванцигер настаивал…

Константин Аркадьич усмехнулся в усы. Конечно, Цванцигер настаивал — дачники приехали и уехали, а ежели что не так, с кого потом спрашивать! А так Семен, цепной Цванцигера пес, за порядком присмотрит и, ежели что, хозяину донесет (если ветки ломать да цветы топтать дачники примутся). Однако этого он госпоже Новиковой не сказал, а сказал вот что:

— Никак не мог Семен убить, свидетели подтверждают, что видели его там-сям в саду, да еще и с фонарем. И, посудите сами, Елизавета Александровна, зачем Семену убивать вашу гувернантку, ежели он с ней и слова не сказал? Никак не вижу побудительной причины-с…

— А зверская его натура – вот вам и побудительная причина, — возразила на то хозяйка. — Вон какие ужасы в газетах нынче описываются! Может, он маниак-убийца вроде лондонского Потрошителя!

— Со всем моим уважением к вам, Елизавета Александровна, никак то невозможно. Семена тут все давно знают, с малолетства, если бы он имел какие-либо в рассудке своем отклонения, они бы уж давно проявились. Но у нас здесь места тихие, дачные, убийства чрезвычайно редко случаются, только разве по пьяному делу средь низших классов. Так что… — Константин Аркадьич с многозначительною улыбкою развел руками. И посерьезнев, сказал:

— Однако я здесь по долгу службы, Елизавета Александровна, и обязан задать несколько вопросов – вам, и домочадцам вашим. Коли уж я тут, Елизавета Александровна, не затруднитесь ответить: видели ли, слышали ли ночью что подозрительное? Ночь где провели, и в одиночестве ли?

— Вопросы вы какие задаете, За…Заславич, — Новикова махнула на околоточного надушенным свои платком, от чего Константин Аркадьич едва не расчихался, однако удержался.

— Заславский, Елизавета Александровна, не Заславич. Однако ничего такого на уме не имея, прошу все ж таки ответа на мой вопрос – служба принуждает, знаете ли-с!

— Ах, конечно одна, в собственной спальне; но с вечера мне не спалось – эта жара, и комары зудели… Так мы с Софи играли в карты, а потом она пошла к себе, а я немного почитала, и под утро уснула. Не слышала и не видела ни-че-го, — Елизавета Александровна посмотрела на околоточного, а потом уткнулась в свой платок: — А в самое это время бедняжку Мими, должно быть, зверски душили…

— Успокойтесь, Елизавета Александровна, никто мамзель Мими не душил. По голове ударили – это было, пером… извините, ножом под ребро ткнули, а душить – такого не было.

И – дальше, вкрадчиво:

— А Софи – это…

— Полоцкая, Софья Матвеевна, тетка моего покойного первого мужа. Но она глуховата, а если уж я ничего не слышала…

— Вы могли чего-то не заметить, увлечены игрой были…

— Это я-то увлечена! Что вы такое говорите, За… Заславин! Играли мы так, от скуки, в дурачка, по копейке. Я же всю ночь прислушивалась, потому что у моего ангельчика, Полли, легкая простудка, спальня же младших девочек смежная с моей, и дверь была растворена: она даже не кашлянула ни разочка, моя кошечка!

— Но все же по долгу службы обязан расспросить и Софью Матвеевну, и прочих-с.

Константин Аркадьич поднялся, щелкнул каблуками:

— С вашего разрешения удаляюсь.

Новикова отняла от лица платок и удивленно взглянула на него.

— Да кого же еще прочих вам расспрашивать? Прислугу вы уж всю допросили, мне Маша сказала, с фройляйн Розы вам толку не будет, если только вы по-немецки не знаете, потому что она ни единого слова по-русски не говорит; вот господина Горохова разве что?

— И господина Горохова обязательно, и с вашими детьми побеседовать надобно бы. Дочери ваши и сыновья уже вполне взрослые…

— Ну уж нет, я вам как мать своего разрешения не даю! Только детей моих в эту историю не впутывайте!

— Покойная, Елизавета Александровна, была их гувернанткою. Могла обмолвиться словом, может, даже поделилась с воспитанницами своими – отчего-то занесло же ее на огород! Амурные дела подозревать здесь вряд ли уместно, однако непонятно-с…

Новикова вскочила из кресел. Лицо ее покрылось красными пятнами, и, пожалуй, теперь она выглядела на все свои уж немаленькие – под сорок – годы.

— Только в моем присутствии! — заявила она. — Для детей немалое потрясение все, нынче здесь произошедшее, и полиция, и дознание, и все, все…

Она позвонила.

— Маша, пригласи сюда барышень, и немедля…

— Барышни с фройляной и Софьей Матвеевной изволили пойти на прогулку, к морю. Нешто послать за ними?

— Не надо. А мальчики?

— На веранде, со студентом занимаются…

— Пойдемте, За… Заславинский.

Константин Аркадьевич на этот раз барыню поправлять не стал.

На веранде, на большом столе раскиданы были книги и тетради. Мальчики сидели по двум сторонам стола, один клевал носом над книгами, другой — над раскрытою тетрадкой. Студент Горохов расхаживал взад-вперед по дорожке между цветочными клумбами перед верандой.

Как получалось у них учиться в такой обстановке, Константин Аркадьич понять не мог: цветы, пчелки жужжат, шмели всякие; виноград, веранду увивающий, сонно так листочками колышет; полное расслабление и дремотный покой. Да никакая наука в голову не полезет!

Но – не нашего это ума дело, а нашего ума дело – преступление и все, с оным связанное. Потому Константин Аркадьевич внимание сосредоточил на студенте, заспешившем к ним по дорожке. Довольно – для студента – упитанный молодой человек, вполне обыкновенного внешнего облика, только что усы с бородкою: но то, должно быть, чтобы старше казаться, для авторитету. Лицо круглое, румяное, взгляд с поволокою, так что на политического не похож: политические все больше тощие, сутулые и глаза у них дьявольским блеском горят. Однако же кто их, политических, разберет; а у него, Константина Аркадьича, дело нынче вовсе уголовное. До студента свой черед дойдет, пока же Константин Аркадьевич обратил взор к мальчикам.

Пасынки госпожи Новиковой, семнадцати с половиною годов Алексей и пятнадцати с тремя месяцами Николай показались Константину Аркадьевичу рыхлыми и вялыми. Оно конечно, на такой жаре кого хошь разморит, еще и в таких расслабляющих душу условиях. Но нет, эти от природы были рыхлы: толсты, и у обоих уже животики, как у солидных людей. Ничего опять же не видели, ни о чем опять же не слышали и вообще с мамзелью редко общались – она больше с девчонками занималась, а с ними только французским языком. А ночью мальчики сначала некоторое время повторяли свои уроки, а потом легли спать.

— А вы, господин Горохов, тоже с ними были? — обратился тут неожиданно Константин Аркадьевич к главному своему подозреваемому.

— Никак нет, господин околоточный надзиратель, — в тон ему, что Константин Аркадьич почел за дерзость, ответил студент. — Имею твердое убеждение, что юноши их возраста должны приучаться к самостоятельности. К тому же я им не гувернер, а учитель, мое дело передать им знания, но никак не следить за соблюдением распорядка.

Слова эти выговорив, студент покосился на госпожу Новикову, отвернувшуюся с таким видом, словно бы их, слова эти, она не слыхала. Константин Аркадьевич не стал углубляться в дебри их (студента с хозяйкою) взаимоотношений, но продолжал спрашивать:

— Так чем же вы изволили заниматься? Книжки читали? По саду прогуливались?

— С книжкою сидел в саду, в беседке. После туда же пришла мадемуазель Рено, и мы с ней немного поболтали.

Константин Аркадьевич даже затрепетал (внутренне) от такового признания. Поболтали! С погибшей!

— И о чем же, позвольте спросить, вы болтали с покойною?

— О том - о сем, — пожал студент плечами, — в основном о французской литературе. Я слабоват в языке, и мадемуазель Рено любезно предложила мне заняться моим произношением.

— Значит, болтали вы по-французски? А почему не по-русски? Что, мамзель языка не знала?

— Да она прекрасно владела русским языком, я, когда с нею познакомилась, даже не поверила сразу, что она француженка! — встряла в разговор госпожа Новикова. — За тридцать лет в России она и обрусела совсем, даже варенье варила вместе с Агафьей, и травники ставила!

Константин Аркадьевич развернулся к хозяйке.

— Мадам Новикова, со всем моим к вам уважением я вас попрошу пока что воздержаться. Вопросы я задаю господину студенту, пускай он и отвечает.

— Мадемуазель Рено, Елизавета Александровна, вовсе не была француженкой, а была она уроженкою Лозанны, что в Швейцарии, и, помимо французского и русского, прекрасно владела еще и немецким, и итальянским, чуть хуже – английским. А по-французски, господин околоточный надзиратель, мы беседовали по моей просьбе, как я уже отметил, в этом языке я слабоват, и хотел попрактиковаться. Мадемуазель же Рено с радостью ухватилась за возможность общения на языке родном.

— Ну, хорошо, вы поболтали, а потом?

— А потом мы попрощались, пожали друг другу руки и направились в разные стороны, мадемуазель ушла в дом, а я спустился к морю. Вернулся я поздно, и сразу же пошел к себе. И ничего не видел и не слышал.

Пожали руки! Константин Аркадьич от радости едва не задохнулся – горло на миг перехватило — и слегка покраснел. Точно, были меж ними амуры – едва успели познакомиться, а уж руки друг другу жмут! Даром, что стара была француженка, студенту же едва за двадцать перевалило – а, видно, сумела обработать. Известно, какие они, француженки эти (пусть даже и швейцарки, мамзель – она и есть мамзель).

— И в каких отношениях вы состояли с покойною девицею Рено?

Студент опять пожал плечами.

— В обыкновенных. Мы выполняли сходную работу, ученики – и ученицы – у нас были общие, общей была и наша нанимательница. Так что были сотоварищами по труду.

Ну, тут и вовсе Константин Аркадьевич возликовал. Еще и политический! Раз такие слова употребляет : "товарищи", "труд" – точно, политический!

— В партиях каких-либо, в кружках состоите? В беспорядках студенческих или иных каких участие принимали? — закинул еще один крючок Константин Аркадьевич, внутренне трепеща.

Студентик усмехнулся так нагловато-снисходительно, и с улыбочкой этой отвечал:

— Не был, не состоял, не участвовал. Имея на руках мать вдову и сестрицу на выданье, при весьма стесненных средствах, вынужден зарабатывать презренный металл, так что временем на занятия политикою не располагаю.

— Это мы выясним, — зловеще пошевелил усами околоточный надзиратель.

Студент снова усмехнулся, но ничего не сказал.

Константин Аркадьевич уж и вовсе было собрался объявить о задержании студента для выяснения подозрительных обстоятельств, как был прерван неожиданным шумом: зашуршали платья, зазвенели детские голоса, зажурчали голоса девичьи, загудел чей-то бас.

Это барышни возвращались с прогулки, а басом гудела высокая худая старуха, весьма по моде одетая: шляпа колесом, перчатки до локтей (а локти острые, шершавые – старушечьи), платье же из чего-то шуршащего, переливчатого, довольно для старухи светлое, синего бледного оттенка, и с короткими рукавчиками.

И еще пухленькая девочка лет так эдак пятнадцати, цветущий розанчик: щечки румяны, и с ямочкой аппетитной, глазки голубы, подбородочек кругленький. Одета по-простому, в платьице ситцевое и фартушек, на головке чепчик, только локончик золотистый сбоку выбивается. Бонна, должно быть, дитя милое.

А барышни в белых одинаковых платьях, в соломенных аккуратных шляпках, с зонтиками: картинка с открытки, да и только! Константин Аркадьич даже замурлыкал в усы. "Барышня" — само слово такое… воздушное, нежное, как пирожное безе, до коих Константин Аркадьич был великий охотник. "Барышня" – это блестящие глазки, розовые губки, тонкий стан, изящная ножка в элегантном ботинке…

Однако при ближайшем рассмотрении барышни Константина Аркадьича разочаровали.

Высоки чрезмерно (чтоб не сказать "долговязы"), тощи – никаких тебе соблазнительных округлостей; и глаза вовсе не блестящие, и носы длинны, а губы тонки. У старшей, Анны, еще и весь лоб в прыщах, тщательно запудренных. И то – юны еще очень, Анне четырнадцать, а Анастасии и вовсе тринадцать.

— Софи, друг мой! — в нос произнесла госпожа Новикова, направляясь к барышням и старухе — как можно! По такой жаре, и без завтрака! Агафья же совсем не в себе, я уж Паране велела что-нибудь легкое приготовить, хоть бы тот же омлет…

— А мы чай пили, пили! — закричала одна из девочек, подбегая к матери, — там такой дом, и нас на стульчики плетеные посадили, и принесли нам чай и печенье!

— Потому мы и отправились, что Агафья не в себе, — басом своим прогудела старуха. — Мальчикам я вон тоже предлагала, но они перекусили молоком с хлебом, и заниматься; очень уж наставник у них строг, Михаил Андреич… да хвалю за то, хвалю – сих лоботрясов учить да учить! Жалко, что пороть их не позволяешь, Лизавета, очень бы им то на пользу пошло. А это кто? — и весьма неучтиво старуха уставилась на околоточного.

Впрочем, околоточный так же неучтиво пялился на старуху, постепенно понимая, что разряженная дама сия и есть приживалка госпожи Новиковой. Да не бывают приживалки такими! Приходилось Константину Аркадьичу видывать приживалок, не одну, не двух; приживалки рядятся в темное, в платочках, незаметны, неслышны, под рукою у хозяйки, когда той придет охота сыграть в карты, либо посплетничать, либо шерсть перемотать; и уж верно, приживалки хозяйкиных сыновей не порицают и пороть их не предлагают. А эта какая-то командирша, право слово, и росту гренадерского, и бас этот!..

Госпожа Новикова тем временем представила Софью Матвеевну и околоточного друг другу, на этот раз назвав Константина Аркадьича Заслонным.

— Софи, душа моя, — произнесла она в нос, — господин За…

Тут Константин Аркадьич не выдержал и подсказал:

— Заславский.

— Да, господин Заславский задает нам всем вопросы, не видел ли кто чего, не слышал ли…

— Правильно задает, — сказала Софья Матвеевна, остро, не по-старушечьи взглянув на околоточного. — Надобно же злодея найти! А по саду в эту ночь кто-то бродил, шуршал, да и свет мигал то тут, то там; не знаешь ли, кто?

Константин Аркадьич почувствовал себя под взглядом старухи как-то очень уж неуютно: будто глядит на него сейчас высокое начальство, полицмейстер, например, или даже сам губернатор. И захотелось Константину Аркадьичу вытянуться в струночку и не отвечать – докладывать теми словами, что положены по уставу. Но, сдержав свой порыв, сглотнув, правда, при этом, Константин Аркадьич выговорил:

— Садовник Семен с помощником стерегли сад, мадам. Никого не заметили.

— Дело, — одобрила Софья Матвеевна, и Константин Аркадьевич немалое при сем почувствовал облегчение. Но Софья Матвеевна продолжала:

— Ты вот что, мил-друг, ты мне этого мерзавца найди! Непорядок это – когда таких безответных убивают, не по-людски это, и не по-божески!

— Так ведь на то и служба у нас – дознать, узнать, поймать и наказать, — развел руками Константин Аркадьевич. — Но вот, возможно вы, Софья Матвеевна, мне скажете, или, может быть, барышни знают – отчего она на рассвете на огород пошла? Привычка у нее такая была, или встретиться с кем хотела?

Барышни чуть не хором, пропищали: "Не знаем".

Софья Матвеевна чуть нахмурилась.

— Да, привычка такая у нее, положим, была — ни свет ни заря подниматься, зимою – так и до свету… Но вот в огород ходить – на что ей, на овощи любоваться, что ли? В сад бы вышла, или же сюда, на веранду…

— В саду, насколько я понял, — подал голос студент, — Семен до рассвета бродил, мадемуазель Рено могла его испугаться.

— Возможно, — старуха столь же остро глянула на студента, как прежде – на околоточного. — Но с этой же стороны деревьев нет, и здесь Семен не бродил…

— Да, вот еще, — вспомнил вдруг Константин Аркадьевич, намеревавшийся уже откланявшись и забрав с собою студента удаляться, — как мне докладывали, у вас еще один… домочадец имеется, Зотиков, Никита Иваныч, что-то я не слышал о нем сегодня ни слова. Он в курсе происшествия?

— Ах, нет, — расслабленно произнесла госпожа Новикова. Она теперь полулежала на стуле, снова обмахиваясь душистым платком. — Он с вечера уехал в город, там ночевал, снял там квартиру на неделю. У него нынче с утра какие-то дела в порту…

А судейский все не появлялся…


Разговор 2


— М-да, Акинфий Мефодьич, промахнулись мы с вами вчера, был там Цванцигер, — сказал Константин Аркадьевич, вытирая платком шею: даром, что еще только недавно десять часов пробило, а уж жара. — И Цванцигер там был, и еще иные всякие…

— И не говорите, Константин Аркадьич, — сокрушенно покачал головой письмоводитель, сунул за щеку конфетку (нынче это были ириски) и снял очки, чтобы протереть их чистой белой тряпочкой (что он ежедневно проделывал перед тем, как приступить к работе). — Однако же Цванцигер там был, а никто его не убил, жив-здоров в собственной коляске вечером в город и уехал. А Цванцигерши и вовсе не было…

Константин Аркадьевич открыл было рот, чтобы то ли подтвердить, что жены Цванцигера действительно в тот вечер на даче не было, то ли чтобы возразить, что зато были другие дамы, и господа тоже – он и сам, пожалуй, не знал, что собирается сказать, но не сказал ничего. Потому что цокот копыт, доносившийся некоторое время с улицы, весьма неожиданно смолк, и у крыльца участка остановился экипаж, колесо которого Константин Аркадьевич мог видеть со своего места в растворенное по случаю жары окно.

— Не иначе из города, судейский наконец приехали, — заметил Акинфий Мефодьевич, погружая перо в чернильницу. — Убийство все же…

Глава 2

И опять ошибся Акинфий Мефодьевич – видно, планида ему была такая: ошибаться.

И ведь непростительно для письмоводителя полицейского участка, тридцать лет без малого перебеливающего рапорты и протоколы: уж можно нюх натренировать, чутье пусть не сыскаря, но полицейского чиновника!

А, впрочем, зачем нюх Акинфию Мефодьевичу? Денег ему за нюх не платят, а платят ему за его почерк да за знание орфографической науки, да за аккуратность.

Вот потому и ошибся.

Хотя – имел Акинфий Мефодьевич рацию, ой, как имел: следователь, назначенный судом для дознания обстоятельств злодеяния, вчера так и не появился, а участковый пристав уже четвертый день хворал. Константину Аркадьевичу пришлось вести дело самому, и пока что без особого успеха – околоточным надзирателем он стал совсем недавно, в тонкости сыска посвящен пока еще не был: вот тут бы судейскому и приехать! Или же Акинфию Мефодьичу ему помочь! И ах, как бы помощь эта пригодилась!..

Но нет, не помогал Акинфий Мефодьевич Заславскому ни советом, ни подсказкой; так что полицейский розыск убийцы девицы Рено застрял пока что на той стадии, когда наиболее подозреваемые из возможных злодеев задержаны, а доказательств их виновности никаких. И где оные доказательства, и как их выискивать Константину Аркадьичу – непонятно. Константин Аркадьич вчера даже в вечерней молитве просьбу высказал, чтобы или участковый пристав поскорее выздоравливал (на что, впрочем, надежды было мало, потому как пребывал Петр Прокопьич в жестком запое, а из запоя он никогда прежде трех недель не выходил), либо же кто постарше чином появился, и заботу с него, с Константина Аркадьича, снял.

И вот, в ответ на его мольбы, дверь распахнулась, и вошли…

Впрочем, нет, сначала не вошли, да и дверь не распахнулась, а слегка – щелью – приотворилась. В щель просунулась усатая голова городового Прыща.

— Тут, — сказал Прыщ шепотом, — из прокуратуры приехамши. Участкового пристава спрашивают, или кто делом об убийстве мамзели с Цванцигеровой дачи занимается…

И вот теперь – не успел Константин Аркадьевич ответить, что пусть войдут, – голова Прыща исчезла, и дверь распахнулась и вошли…

Но тут надобно несколько прерваться, чтобы объяснить обстоятельства, которые привели вошедших этим жарким утром в Фонтанский полицейский участок. Впрочем, только одного из них, поскольку второй – товарищ прокурора – явился сюда по долгу службы.


Глава промежуточная, особенного отношения к фабуле не имеющая.


Собственно, обстоятельство было единственным – утренний разговор между мадам Глюк, Катериной Ивановной, и взрослым сыном ее, Феликсом Францевичем.

Утром двадцать девятого июня Феликс Францевич Глюк спокойно завтракал и почитывал утренние газеты. Газеты сообщали пикантные подробности дела об убийстве мадемуазель Рено, скромной гувернантки.

Скромная гувернантка, как заявляла одна из газет ("Листок"), состояла в преступной связи с учителем, служившим в той же семье, студентом Г., и зарезана последним в порыве страстной ревности. Студента застали на месте преступления в состоянии полной прострации и с мясницким ножом в окровавленных руках.

Нет, утверждала другая газета ("Бульвар"), вовсе не студент убил скромную гувернантку, а лакей вместе с горничной, состоявшие в преступной связи, от которой горничная родила младенца. Под покровом ночи преступная мать пыталась закопать плод греха, невинное дитя (живьем – sic!) в огороде, но была застигнута покойной, мадемуазель Рено. Пытаясь избавиться от свидетельницы своего злодеяния горничная задушила гувернантку, а сообщник горничной, лакей, ударил несчастную по голове, размозжив ей череп.

А вот "Южные вести" отрицали наличие каких бы то ни было преступных связей, зато садовник на даче, где было совершено преступление, оказался (по их версии) маньяком, оглушившим несчастную ударом по голове, после удушившим ее и приступившим уже к расчленению трупа, но был остановлен доблестной полицией…

Феликс Францевич хмыкнул и развернул серьезную газету, "Коммерсант Юга".

Он успел прочесть только, что на даче, снятой на летний сезон некоей помещицей Н., при смерти была найдена воспитательница дочерей госпожи Н., мадемуазель Рено, полиция ведет розыск…

И тут в комнату влетела мадам Глюк.

— Феликс, ко мне только что приходила мадам Лискович, она вся в слезах и прострации, — объявила Катерина Ивановна, плюхаясь напротив.

— Очень жаль, — буркнул Феликс Францевич, пытаясь сосредоточиться на чтении.

— Феликс, ты должен заняться этим делом. Твой Жора Жуковский посадил ее племянника. Ты должен найти убийцу.

— Мама, мне пора идти, я на службу опоздаю. Вечером поговорим, хорошо?

— Феликс, служба никуда не денется. Я послала Катю с запиской к твоему начальнику, что ты сегодня на службу не пойдешь, и что может быть еще несколько дней пропустишь. И не загораживайся газетой, когда с тобой мать разговаривает.

— Мама! — простонал Феликс Францевич, отбрасывая газетный листок в сторону, — зачем ты это сделала? Я не знаю никакой мадам Лискович!

— Ой, как это ты не знаешь "Бакалею Лискович"! Она висит прямо перед нашими воротами – на той стороне.

— Мадам висит или бакалея? — спросил Феликс Францевич, снова потянувшись за газетой.

— Вывеска! Мы берем у них чай и сахар. Если ты хочешь и дальше пить чай, и с сахаром, а не пустой кипяток, ты меня выслушаешь, — мадам Глюк опередила сына, сложила газету и принялась ею обмахиваться, как веером: жара.

— Я не знал, что мадам – это бакалея, — недовольно произнес Феликс Францевич.

— Не она, а ее муж, но это все равно. Так вот, ее племянник арестован…

— Ну, хорошо, допустим я знаю мадам, но я не знаю ее племянника, бог знает, за что его арестовали…

— За убийство, — сообщила мадам Глюк холодным как сухой лед тоном. И, как пар от сухого льда, вокруг ее чела заклубился почти видимый, почти осязаемый дымок неодобрения.

Час, когда муж Катерины Ивановны, Франц Феликсович Глюк, оставил свою совсем юную (двадцати лет без двух месяцев) жену вдовой с годовалым младенцем Феликсом на руках, заставил мадам Глюк согнуться от горя и залиться слезами.

В день похорон, когда мадам Глюк ознакомилась с доставшимся ей по смерти мужа наследством (очень много долговых расписок и просроченных векселей), она осушила свои слезы и расправила свои плечи раз и навсегда. Теперь пойти ей наперекор не удавалось никому, никогда – даже и квартирной хозяйке, даже и самой скандальной из всех скандальных мамаш ее приходящих учениц. Мадам Глюк не ведала, что такое препятствия, она их не обходила и не брала, она их сметала, не замечая, своими пышными юбками.

И Феликс Францевич о том, конечно знал. Но сделал еще одну попытку вырваться:

— Мама, но я ведь никто, я ведь не могу прийти в полицию и сказать: "Немедленно выпустите племянника мадам Лискович, потому что моя мама хочет пить чай с сахаром!" Я не полицейский, не судья, не губернатор, я всего лишь таможенный чиновник. Меня никто не будет слушать.

— Ой, Феля, какой ты у меня скромный, — улыбнулась мадам Глюк и провела по волосам сына ласковой материнской рукой. — Тебя все прекрасно знают! Кто спас от каторги Суркиса с Мордахевичем — ты! И никто от тебя не хочет, чтобы ты шел в тюрьму и требовал выпустить этого мальчика. Ты должен пойти к своему другу Жорику Жуковскому и сказать ему, что заинтересовался делом об убийстве этой гувернантки и хочешь ему помочь в расследовании.

— Ах, вон что это за убийство!.. — протянул Феликс Францевич, поглаживая свои тоненькие усики. — Ну, а вдруг он убийца?

— Он не убивал.

— Откуда ты знаешь? Ты с ним знакома?

— Я знакома с мадам Лискович. Этого достаточно. Не спорь с мамочкой, мой козлик, просто пойди и сделай это!

— Но почему ты решила, что это дело ведет Жора?

— Это не я решила, — сообщила мадам Глюк, наливая себе чай. — Это мадам Лискович. Она вчера была в полиции, в прокуратуре и в суде. И ей сказали, что делом занимается товарищ прокурора Жуковский. Она вчера полгорода объездила, искала концы, и только поздно ночью вспомнила про тебя. А мы ей, между прочим, почти за три месяца должны. А дела идут плохо…

Плохо – это было мягко, очень мягко, слишком мягко сказано.

Мадам Глюк не имела состояния.

Мадам Глюк имела дело: танцкласс с пансионом. Приходящие ученики обучались в танцклассе танцам любительским: вальс, полька, даже (за отдельную плату) современный неприличный танец танго. Пансионерки (только девочки!) учились танцам профессиональным, в основном канкану. Пансионерок с каждым годом становилось все меньше, да и приходящих учеников на сегодняшний день насчитывалось только четверо – мадам Глюк старела, танцкласс ее вышел из моды.

Любящая мамочка в свое время пристроила сына по таможенному ведомству: жалованья – сущие гроши, зато имеются некоторые возможности (ну, вы понимаете, конечно: товар в порт, товар из порта; что-то осядет в порту, что-то в кармане…). Однако к "некоторым возможностям" Феликса Францевича пока что не подпускали те, кто начал службу прежде него и достиг чинов повыше. Это так всегда бывает: кто пришел первый, тому и львиная доля; последнему и крошек не остается. Послужи, протри пару-другую брюк на жестких конторских стульях, а там посмотрим, может, и тебе что обломится… А пока жалованья Феликса Францевича едва хватало на удовлетворение непременных мужских надобностей: приличного платья, букетов знакомым барышням к именинам да еженедельную пульку по маленькой (копейка – вист) с бывшими соучениками по гимназии Рашевского.

Зато у Феликса Францевича имелась в городе определенная репутация, возникшая в результате совершенного анекдота, о котором, пожалуй, стоит рассказать поподробнее.

Бывшие соученики Глюка по гимназии (все трое) окончили юридический факультет местного университета, и теперь служили: Жорик Жуковский – товарищем прокурора, Дима Згуриди – помощником судебного следователя, а Леня Квасницкий пошел не по юридической части, а занялся журналистикой. Скажем честно: а почему бы Лене Квасницкому не заняться журналистикой, если его папаша – владелец двух газет?

И вот однажды все четверо были приглашены на именины к Нюточке Белоцерковской. Договорились встретиться на углу Греческой и Екатерининской; Жорик запаздывал, друзья решили зайти за ним в прокуратуру. В прокуратуре Жорика не оказалось, кто-то из его сослуживцев, припозднившихся на службе, вспомнил, что за Жориком присылали из южного отделения кредитного общества "Север".

Контора южного отделения кредитного общества "Север" находилось в двух шагах, да еще и по дороге.

Зашли и туда.

Двери конторы нараспашку, ни швейцара, ни курьера; в кабинете содиректоров (Суркиса и Мордахевича) гул голосов.

Феликс осторожно приоткрыл дверь.

Суркис хватался то за голову, то за сердце, Мордахевич бился в истерике и пил валериановые капли, вокруг высокого в человеческий рост сейфа, отодвинутого от стены, стояли трое полицейских и Жора Жуковский и что-то бурно обсуждали.

Оказалось, что буквально накануне ревизии (головное отделение общества находилось в Петербурге, и ждали проверяющего оттуда если не завтра, то послезавтра уж точно!) из запертого сейфа пропали важные документы: папка с векселями и договорами последних дней, не внесенными еще в книги фирмы. А прошли, между прочим, очень, очень крупные суммы! Суркису с Мордахевичем грозил не просто позор, но даже и суд за злоупотребление доверием, если не воровство и растрату.

После обеда Суркис вытащил папку из сейфа, чтобы заполнить наконец книги. А Мордахевич из того же сейфа вытащил документы прежних периодов – перед ревизией хотел проверить еще раз, все ли в книгах в порядке. Что-то сходилось, что-то не сходилось, возникали вопросы и препирательства по пустякам; то Суркис со своими документами подходил к Мордахевичу, то наоборот; на четыре у них была назначена важная встреча, а содиректора, увлекшись, чуть было ее не пропустили. Спохватившись, сгребли все документы, уложили в сейф, сейф закрыли, на встречу чуть не опоздали, но все же успели вовремя. А когда вернулись и открыли сейф – папки в нем не оказалось.

Логично было бы предположить, что в суматохе документы просто забыли положить в сейф. Но в трепете перед грядущей проверкой Мордахевич запаниковал и вызвал полицию, а также послал в прокуратуру за Жорой Жуковским, с которым был лично знаком. Суркис кричал, что он точно помнит, как держал папку в руках в последний раз, и положил на стол Мордахевичу, прямо на стопку книг за прошлый год, и как Мордахевич взял всю стопку (вместе с искомой папкой!) и поместил в сейф.

Один из полицейских нашел на дверце сейфа свежую царапину, которая могла быть оставлена при попытке взлома, и теперь полицейские вместе с Жорой спорили, был ли сейф взломан, или нет.

Феликс спросил:

— Жорик, ты скоро?

Жора махнул рукой:

— Скоро, присядь на минутку.

Феликс поискал глазами, на что бы присесть: стульев было много, но все заняты бумагами, конторскими книгами и прочей канцелярской дребеденью. На одном из стульев даже стоял письменный прибор: из розового мрамора чернильница, подставка для пера и пресс-папье, и все это на бронзовом подносе. Феликс поднял прибор, чтобы переставить его на стол. Под прибором на сиденье стула лежала тоненькая папка с надписью чернилами: "Векселя", а ниже, карандашом: "Последние договоры".

— Жора, — позвал Феликс, — я тебе ее нашел.

— Боже мой! — закричал Суркис. — Моня, ты слышишь? Он ее нашел!..

…На именины Нюточки друзья почти не опоздали.

Но потом этот негодяй Квасницкий в двух газетах под двумя псевдонимами (Л. Кваснин и К. Ницкий) расписал, как скромный чиновник таможни Ф. Г. посрамил зашедшую в тупик полицию, разыскав важнейшие документы, и спас от позора, и возможно, что и от каторги, уважаемых и достойных граждан.

И вот теперь к Феликсу Францевичу время от времени обращались знакомые, малознакомые и вовсе незнакомые люди с просьбой помочь в розыске похищенного или утерянного. Феликс Францевич, разумеется, отказывался, однако в городе постоянно возникали все новые слухи о том, что Глюк нашел вора, укравшего бриллианты у примадонны оперного театра, что Глюк отыскал скрывшегося от жены хозяина ипподрома и даже что Глюк еще раз посрамил полицию, устроив ловушку и захватив с поличным известного налетчика Васю Шмаровоза вместе со всей его бандой. Феликс Францевич догадывался, что таким образом развлекается за его, Глюка, счет Леня Квасницкий, и даже предупреждал несколько раз:

— Ленчик, я тебя когда-нибудь убью!

Но Леня раскрывал свои большие синие глаза широко и невинно: — За что, Фелик? — и хлопал длинными, по-девичьи загнутыми ресницами.

Ужасны были не сами слухи. Ужасно было то, что люди, знавшие Феликса Глюка давно и близко (друзья, сослуживцы, знакомые барышни, даже и родная мать, даже и Нюточка Белоцерковская!) этим слухам верили.

Да что там они! И сам Ленчик Квасницкий называл Глюка "нашим Холмсом" только наполовину в шутку. А наполовину – всерьез.

И теперь вам понятно, почему мадам Глюк так настаивала, чтобы ее сын, скромный таможенный чиновник, вызволял из заточения невинного племянника мадам Лискович?

И почему Жора Жуковский, товарищ прокурора, ничуть не удивился, когда его приятель Феликс Глюк, слегка от смущения запинаясь, изложил просьбу своей мамочки – почему Жора ничуть не удивился, а даже обрадовался и сказал:

— Очень хорошо!

Жуковскому поручили надзор за расследованием, и он как раз собирался выехать – в участок, а потом и на место преступления.

И предложил Глюку ехать с ним.

Феликс Францевич, питавший до того смутную надежду, что Жорик сейчас поднимет на смех и его самого, Глюка, и его, Глюка, мамочку с ее наивным требованием "найти убийцу", и он, Глюк, спокойно отправится на службу, согласился.

Все равно мадам Глюк уже написала записку, и записка эта его, Глюка, непосредственным начальником прочитана.

И на службу он, Глюк, уже опоздал.

Сидеть в душной и пыльной конторе над бумагами, когда имеется шанс проехаться (на извозчике, и за счет прокуратуры) на Фонтан, где воздух, деревья, цветы, трава и барышни – и ветерок доносит запах моря...

А что бы вы выбрали?

По дороге немного поговорили о преступлении. Жора сказал, что сам почти еще ничего не знает, только вот протокол вскрытия прислали почему-то в прокуратуру, а не в полицию. Обсудили то, что написано в газетах; особенно отличился "Вестник Юга".

"Вестник Юга" Феликс сегодня не читал, и Жорик пересказал содержание статьи. Статья называлась "Хватательные рефлексы и обывательские интересы" и подписана была Л. Квасниным. Леня Квасницкий играл с огнем, описывая служебное рвение ретивых полицейских чинов, арестовывающих правых и виноватых; а обыватели-де должны быть защищены не только от преступлений, но и от беспочвенных подозрений, — и призывал полицию заниматься сыском, используя последние достижения криминалистов Европы, особенно Франции, а не действовать по старинной русской традиции времен Алексея Михайловича и Сыскного Приказа допетровских времен: хватать и нажимать.

— Дождется Ленчик, что ему голову за такие статейки открутят, и никакой папаша не поможет, — со вздохом сказал Жорик. — Но ведь как информирован, босяк! Мы в прокуратуре ни о чем и не подозреваем, а он и версии выдает – и каждую в пух и прах разбивает, и протокол вскрытия цитирует, и…

— Журналист! — с одобрением отозвался Феликс. — А что там в протоколе вскрытия?

— А вот на место приедем – уже почти рядом – я тебе дам почитать. И с материалами розыска познакомишься. Оно, конечно, не положено, ну да Поняткович против не будет – сам сегодня с утра мне сказал: "Вот бы твоего друга Глюка к расследованию привлечь, не для тупых лбов загадка!"

(Поняткович был непосредственный начальник Жорика.)

Однако пролетка уже подкатила на дутых своих шинах к участку и остановилась.

— Приехали, ваши благородия!..



Глава 2 (продолжение)


— Ну что же, Константин Аркадьевич, определенную работу вы проделали совсем неплохо, совсем… — сказал товарищ прокурора, закрывая папку с надписью "Дело об убийстве девицы Рено Матильды Яковлевны, начато июня 28 дня сего года". Константин Аркадьевич знал господина Жуковского и в лицо, и – куда более – понаслышке. Был он молод (тридцати еще не исполнилось), но уже известен, и в судах выступал, и с дознаниями, как о том ведал Константин Арркадьич, успешно справлялся.

Константин Аркадьевич попридержал готовую уже распуститься на полном его лице торжествующую улыбку. В голосе товарища прокурора послышались ему отнюдь не радостные нотки. Слышалось Константину Аркадьевичу в голосе товарища прокурора строгое "но".

И тут же строгое "но" услышал Константин Аркадьич въяве.

— Но, милейший, вы не выяснили несколько очень важных вопросов. Вы не выяснили ни передвижений мадемуазель в ее последний вечер, вы не узнали, не была ли она взволнованна или подавлена, кто ее видел в последний раз, когда, что она делала, что говорила…

— Так студент рассказал, там же прописано все, господин Жуковский! Как болтали с мамзелью в беседке, как она в дом пошла, спать – выходит, он ее последней и видел!

— Нет, милейший, никак не выходит. Может, вовсе не спать она пошла, а на фортепианах играть. Или в кухню, с Агафьей обсудить рецепт очередного травничка. Или в сторожку, с Семеном перекинуться в картишки, в азартную игру "очко"…

Константин Аркадьич выдавил из себя жиденькое "хо-хо". Шутил, должно быть, господин товарищ прокурора.

— Вернулась ли она в дом, не вернулась ли, ночевала ли в отведенной ей комнате, и где она, сия отведенная ей комната, размещалась, и где план дачи, с указанием места пребывания тела, и с расстояниями от дома до означенного места, и…

Константин Аркадьич только все более вытягивался в струнку, вздрагивая от каждого слова товарища прокурора. И косился на второго молодого человека, никак господином Жуковским не представленного: тот сел сбоку, возле пустого стола, читал какую-то бумагу и поглядывал иногда то на товарища прокурора, то на него, Константина Аркадьича. В партикулярном молодой человек, и штаны белые, и модная шляпа канотье с лентой серого атласу вокруг тульи; и что он за гусь, и почему товарищ прокурора его с собой привел?.. Терялся в догадках Константин Аркадьич, и оттого еще труднее было сосредоточиться.

— И, наконец… да вы садитесь, садитесь, в ногах, говорят, правды нет, — будто бы только заметив, что Константин Аркадьевич стоит, сказал Жуковский (сам он сидел за столом Константина Аркадьевича, на законном его месте), — вот сюда, поближе присядьте… Наконец, по заключению полицейского врача, вот ознакомьтесь, пожалуйста…Феликс!

Товарищ прокурора взял у второго молодого человека бумагу и протянул околоточному надзирателю. А молодому человеку передал папку с делом об убийстве. И что за личность такая этот молодой человек? В партикулярном платье?

Константин Аркадьевич, дрожащей рукою принявший листок с заключением, ничего не смог прочитать как по причине испуга, так и потому, что пот заливал ему глаза, а вытереть его он не осмеливался.

— Как вы можете увидеть, полицейский врач Наливайко… знакомы с ним? — ("Да, как же, Петр Прохорович", — пробормотал измученный околоточный надзиратель) — отмечает, что не может указать точного времени нанесения повреждений, но что с таким ранением пострадавшая могла прожить до восьми часов…

— Пополудни? — спросил Константин Аркадьевич дрожащим голосом и тут же спохватился, что, кажется, сказал глупость, потому что высокий чин скривился будто от оскомины и покачал головой:

— Нет, милейший, отнюдь – до восьми часов с момента нанесения удара по голове. А при своевременном оказании медицинской помощи — вообще остаться в живых. Ранение в печень, как видите, поверхностное – корсет помешал, — Константин Аркадьевич, обнаружив, что все еще держит в руках заключение врача, положил его на стол, пунцовея, — и, кроме того, на шее ея он нашел два синяка, свидетельствующие о том, что мадемуазель пытались задушить, причем руками; а ручки, судя по тонким пальчикам, женские или даже подростка.

— А как же доктор Блюм? — выдавил из себя Константин Аркадьевич и, извинившись, вытащил платок, чтобы утереть пот, грозивший закапать материалы дела. — Доктор Блюм же сказал…

— Доктор Блюм – прекрасный врач для болезненных невротичек, страдающих наследственным ничегонеделанием, — подал голос второй молодой человек, а Константин Аркадьевич от неожиданности вздрогнул. — Доктор Блюм лечит курортниц от ожирения и бессонницы, но ни опыта лечения травм, ни желания оным заняться у доктора Блюма не было, нет и не будет.

Товарищ прокурора усмехнулся и сказал:

— Я тоже более склонен доверять доктору Наливайко. Но что следует из этого? — господин Жуковский воздел указательный палец. Палец был белый, длинный, и ноготь на нем отливал розовым. — Из этого, друг мой Константин Аркадьевич, следует, что ударить мадемуазель Рено по голове могли и вечером. А вечером, к вашему сведению, госпожа Новикова принимала гостей. Так что круг подозреваемых значительно в связи с этим расширился. А что до студента, которого вы задержали столь стремительно и столь… необдуманно, то его следует отпустить.

Акинфий Мефодьевич, о чьем присутствии в углу Константин Аркадьевич и позабыл совсем, громко чмокнул ириской. Константину Аркадьевичу это чмоканье показалось удовлетворенным, будто бы Акинфий Мефодьевич произнес тихонько: "Ага! А что я вам говорил!"

Константин Аркадьевич поморщился и сказал:

— Но, ваше благородие…

— Да без чинов, без чинов, милейший Константин Аркадьевич, — ласково произнес товарищ прокурора. — Нам с вами работать еще и работать, так что просто: Георгий Глебович, договорились? Ну, вот и ладненько…Расскажите же, что у вас за соображения насчет задержанных. Начнем со студента.

— Так ведь, Георгий Глебович, весьма и весьма подозрительная личность это студент! Уроженец Петербурга, и там же, в Петербурге два года учился, и вдруг переехал на юг. Я вначале даже подумавши, что выслан под надзор полиции, потом узнал, что в списках поднадзорных не значится… Но все же подозрительное обстоятельство! С чего бы это из Петербурга – да и к нам! Все ж – столица!

— А вы, однако, не патриот родного города, Константин Аркадьевич, ай-ай! — мягко пожурил взмокшего околоточного товарищ прокурора. — Между тем наш город называли и называют третьей столицей России, южной столицей, Южной Пальмирой и даже некоторые отваживаются сравнивать с Парижем!

Акинфий Мефодьевич снова чмокнул своей ириской, крайне удовлетворенно чмокнул, как показалось Константину Аркадьевичу.

В этот раз и господин Жуковский, и второй молодой человек посмотрели на письмоводителя, но тот, едва ли носом не водя по бумаге, чиркал что-то пером и глаз от работы не поднимал.

— Ну, хорошо, — согласился Константин Аркадьевич, — пусть мы третья столица, а все ж таки не Париж! И к тому же явно политический, я там в рапорте отмечал. И либидó опять же…

— Константин Аркадьевич! Милейший! Либидо, — Георгий Глебович ударил второе "и" в слове "либидо", — либидо есть у всех. Не все убивают.

— Не у всех, — упрямо пробормотал околоточный надзиратель, — у меня вот никакого либидó нету.

Георгий Глебович усмехнулся, переглянулся с молодым человеком в партикулярном, тоже усмехнувшимся, поглядел на Акинфия Мефодьевича, еще ниже (хоть это казалось уж совсем невозможным) склонившегося над своей бумажкой, придвинулся к Константину Аркадьевичу почти что вплотную и нежным шепотом спросил:

— Что, совсем? Ай-ай, как нехорошо! Ну, вы только никому об этом не говорите, а я вашу тайну сохраню, — после чего Константин Аркадьевич убедился, что опять сморозил глупость.

— А переезд господина Горохова на юг, к морю объясняется весьма просто, и вовсе житейскими причинами, а не политическими, милый мой Константин Аркадьевич! — продолжал господин Жуковский, отодвинувшись. — Сестра его захворала легочной болезнью, врачи подозревали чахотку, а у госпожи Гороховой, вдовы, в нашем городе живут родственники. Вот Гороховы, чтобы не разлучаться, всем семейством сюда и подались — у нас же университет есть, где Михаил Андреевич смог обучаться. После неудачной спекуляции госпожа Горохова лишилась средств, и господину Горохову пришлось заняться репетиторством. Да к тому же, Константин Аркадьевич – вы уж не обижайтесь, еще вам попеняю, — вы в рапорте своем лихо расписали: де, и политика тут замешана, и роман меж ним и убитой произошел… Конечно, бывает, когда политические заводят шашни со своими единомышленницами, но тут, кажется мне, не тот случай. Поэтому, следуя Оккаму, — ("И кто это еще за Оккам такой"? — подумал Константин Аркадьич), — давайте не будем множить сущности, и остановимся на чем-нибудь одном: на романе или на политических мотивах. Ни того, ни другого я здесь пока не нахожу. Дальше у нас кто? Лакей и горничная. Ну, хорошо, здесь ваши подозрения имеют под собой некоторую почву: если бы, — товарищ прокурора снова вздел свой белый и длинный указательный палец, — если бы гувернантка знала об их взаимоотношениях, если бы грозила донести барыне, мотив убийства просматривался бы. Но ведь это только домыслы ваши, милейший, а свидетель, пусть не вполне надежный, несовершеннолетний, утверждает, что с места подозреваемые не сдвинулись.

— А он, свидетель оный, Георгий Глебыч, тоже же не все время за ними следил, он же отлучался, а вдруг они…

— "Вдруг" это ваше опять же недоказательно. Домысел. Ну, а Семена зачем вы забрали? У него-то и вовсе мотивов никаких!

— Так это барыня, госпожа Новикова, на него думает, ваше бла… Георгий Глебыч. Я когда лакея с горничной задерживал, госпожа Новикова в истерику ударилась, раскричалась, что-де совершенно невинных ее слуг я арестовываю, а Семена – что-то она очень Семена невзлюбила, зверь, говорит, облик звероподобный – а Семена и не подозреваю. Ну, чтобы слегка ее успокоить, я и Семена задержал. Но я на него ни минуты не думал даже, — Константин Аркадьевич промокнул вспотевший лоб.

— А газеты этого Семена расписывают, словно нашего отечественного Джека-Потрошителя, — с некоторой укоризной в голосе сказал молодой человек в партикулярном. — Вы, может быть, жизнь человеку испортили, околоточный надзиратель, потакая капризу нервической барыньки.

— Да откуда же эти газеты узнали? — всполошился Константин Аркадьевич. Сам он газеты не читал, даже полицейские новости. Журналы – это да, почитывал, или романы – барона Брамбеуса, например, или господина Дюма. А в газетах – там сплетни только, ну их!.. — Ни одного же репортера и близко не было, я ж за этим следил…

— Ну, милейший, слухами, как известно, земля полнится, а уж в нашем благословенном городе вы и пукнуть не успеете, как весь околоток судачить о сем прискорбном факте начнет, — хмыкнул товарищ прокурора.

Одно стало ясно Константину Аркадьичу – почему дело об убийстве какой-то гувернантки потребовало прокурорского надзора. Газеты! В наше излишне либеральное время властьимущие чрезвычайно печатного слова боятся.

Тут Акинфий Мефодьевич, как-то особенно смачно чмокнув ириской, поднялся с места.

— Тут, ваши благородия, — планчик дачи я начертал, вот, не изволите ли глянуть… — и семенящей походкой к столу, за которым восседал товарищ прокурора, приблизился.

Ах, и что это был за план! Вы таких – я совершенно в этом уверен! – и не видели никогда! Разве что в книжке какой-нибудь, напечатанный, да и то вряд ли.

Акинфий Мефодьевич великим мастером оказался!

Умелец был Акинфий Мефодьевич, и имел к искусству каллиграфии тайную склонность, и бумага хорошая, веленевая (по копейке лист!) была у него припасена в ящике стола, и – что надобно подчеркнуть – бумагу ту он за собственные деньги покупал.

И – обыкновенным стальным пером, без линейки даже, а линии все четкие такие, и каждое дерево в саду кружком обозначено, и кусты, и клумбы; а на полях надписи буковками такими мелкими – ну, бисер! – что господину товарищу прокурора лупу свою из портфеля доставать пришлось; а ведь Акинфий Мефодьевич безо всякой лупы обошелся!

Господин Жуковский даже восхищенно языком поцокал.

И второй молодой человек подошел поглядеть, полюбоваться – и тоже восхитился.

— Да, шикарная дачка, — неверно истолковал направление их восхищения Акинфий Мефодьевич, — Фогель строил, уж двадцать лет как. Два этажа, и веранда, и балкон; а в доме даже два ватерклозета устроены, и душ!

— Откуда? — удивился Георгий Глебович. — На Фонтан же водопровод вроде бы пока не провели?

— А этого Людвиги Карловны, мадам Цванцигер, требование. Вот с этой стороны, на крыше цистерна на пятьсот ведер, отсюда и вода, а сток в выгребную яму выведен, вот сюда, где нужник для прислуги – в самом дальнем углу, — Акинфий Мефодьевич указал карандашиком на квадратик у стены, примыкающей к даче господина Загоскина, каковая, согласно плану, граничила с участком Цванцигера справа. А слева глухая стена с проделанной в ней калиткой выходила в переулок.

— Нужничок они кустами жасминовыми загородили от взоров по саду гуляющих, — продолжал Акинфий Мефодьевич, — а туточки вот огородик – видите? – к этим кустам подходит, тут где-то мамзелю-то и нашли. Только где они в этом году укроп с петрушкою сеяли, я не знаю, — с сожалением сказал Акинфий Мефодьевич. — Зато яблони "белый налив" могу указать с точностью, где растут: вот, возле дома, одна, и две ближе к переулку, почти возле калитки… Семен значит, большей частью вот туточки шастал: от дома к калитке и обратно. В другой, выходит, стороне. Ну, разве в нужник наведался…

Левая часть дачи была отведена под хозяйственные службы: вдоль стены выстроились конюшня и каретный сарай, сейчас пустовавшие, дальше летняя кухня, огород и упомянутый нужник в самом дальнем углу. Между фасадом дома и воротами, выходившими на Длинную улицу, разбиты были цветочные клумбы, с дорожками между ними, посыпанными песком, веранда увита виноградом. Заднее крыльцо, довольно широкое ("Это как бы даже и не крыльцо, а терраса, здесь по вечерам чай пьют и сидят дотемна, но не позже, потому что комары", — пояснил Акинфий Матвеевич) выходило в сад.

— Здесь, значит, ночью сидели лакей и горничная, — задумчиво произнес Георгий Глебович. — Только как же они хоронились от сторожа? Крыльцо… терраса широкая, никаких заграждений у вас тут не отмечено…

— Баллюстрадка имеется, низенькая, и вьющееся растение посажено, прежде всё вьюнок, или там бобы с горошком садили, а о прошлом годе какую-то лияну Людвига Карловна из Франции выписали. У них на цветах э-э… легкое помрачение. Ежели те двое в темном платье были, то и не разглядишь. Фонарь над крыльцом Людвига Карловна вешать не велят, чтобы комары в дом не летели.

— И как вы хорошо осведомлены, Акинфий Мефодьевич, — восхитился Жуковский, разглядывая план дачи. — И где какая яблоня растет, и какие цветы мадам Цванцигер из Парижа выписывает!

— Ну, может, и не из Парижу, может, откуда-нибудь из Лондону, — засмущался Акинфий Мефодьевич, чуть причмокнув, хотя ириски за его щекой не было: прежнюю он уж сжевал, а новую при высоком городском начальстве достать из бонбоньерки стеснялся.

— А вот здесь, — продолжал Акинфий Мефодьевич, указывая карандашиком на неправильной формы густо заштрихованное пятно, почти у самого забора, — здесь прудик Людвига Карловна велели выкопать, для водных растений: лилий, кувшинок и лотусов. Лотусы не прижились, зато завелись лягушки, ну и комары, отчего мадам Штранц очень с Людвигой Карловной ссорятся и даже разговаривать перестали. А подле прудика, вот тут беседка. В ней только в дневное время находиться возможно, опять же из-за комарья. Тут вот калиточка в переулок, чтобы когда к морю, сюдой идти, а не обходить по улице. Днем отворена обычно, а на ночь запирается на врезной замок. А тут вот, возле калитки – флигелек на три комнаты, прежде здесь покойный Людвиги Карловны брат летом обретался. У него с головой было помутнение, потому окна решеткою забраны.

— Вот еще бы план самого дома, с указанием комнат, и кто из дачников в какой комнате размещен, — сказал Георгий Глебович. — Сможете, Акинфий Мефодьевич?

— План – это мы сможем, это запросто, а вот кто где живет – тут уверенности нету. Ну да Константин Аркадьич, может быть, вспомоществуют… — говоря это, Акинфий Мефодьевич засеменил к своему столу.

— А где было найдено тело, Константин Аркадьич? — спросил Жуковский, разглядывая план дачи.

Константин Аркадьич вздрогнул. Он изнывал от жары, от жажды, но более всего от тоски. И ругал себя: зачем, ну зачем пошел он, Заславский, в околоточные надзиратели?..

— Может, за кваском послать? — спросил жалобно. — Очень уж день сегодня душный…

Предложение было одобрено, и Константин Аркадьич вызвал Прыща и отправил его за квасом. Тот, что в партикулярном, посмотрел на Прыща внимательно и, когда затворилась дверь, сказал:

— А вот вам и отгадка, откуда пресса про убийство прознала. Во всяком случае, бульварные газеты.

— Почему это вы на Прыща думаете? — слегка обиделся за подчиненного околоточный надзиратель. — Данила службу знает, не новичок, языком зря трепать не будет.

— Было у маменьки два сына: один умный, а второй дурак, — сказал молодой человек в партикулярном, глядя в потолок с мечтательным видом. — Один пошел служить в полицию, другой все учился, да не выучился. И сделался газетным репортером. А поскольку от батюшки доставшаяся фамилия была весьма неблагозвучна, свое родовое именование – Прыщ – сменил, и стал прозываться более для газеты подходяще, Известиным. Пишет в газетах, в основном бульварных, под различными псевдонимами.

Акинфий Мефодьевич причмокнул ириской. Утвердительно причмокнул.

— И откуда ты, Феликс, это знаешь? — спросил товарищ прокурора.

— В гимназические годы матушка моя каждое лето снимала у Прыщихи мезонин – вместо дачи. Я младшего Прыща репетировал – за стол и помещение.

— А я-то гляжу, никак не пойму, отчего мне ваше лицо такое знакомое! — обрадовался Акинфий Мефодьевич. — А вы Екатерины Ивановны сынок будете? Поклон нижайший вашей маменьке передайте, будьте любезные…

Товарищ прокурора слегка улыбнулся, но обратился к Константину Аркадьевичу:

— Так что же с телом?

— Да не тело, она еще живая была, — ответил Константин Аркадьевич, беря протянутый ему товарищем прокурора карандашик. Карандашик был маленький – просто кочерыжка какая-то карандашная, право слово! – и в толстых пальцах околоточного помещался неудобно. — Вот тут гряды идут, от кухни вдоль дорожки, — он нарисовал несколько линий, получившихся корявыми. — А вот туточки, едва в трех саженях от бокового крыльца, она и лежала, ногами к дому, а головой к забору, только чуть наискосок, в направлении нужника. Я даже подумал, что, может, она по нужде шла, но при наличии в доме клозета… — говоря это, Константин Аркадьевич густо покраснел. Как-то неловко было о таких вещах говорить с образованным начальством.

Молодой человек в партикулярном оживился:

— Это еще как сказать. Разные у людей бывают пристрастия, знаю я одного… генерала, так он, при полном наличии в квартире всяческих удобств норовит отправлять нужду в дворовом туалете. А вы не поинтересовались, может, у мадемуазель тоже были предпочтения такого рода?

Уж гуще, кажется, и покраснеть нельзя, но Константин Аркадьич стал вовсе пунцовым.

— Как же я мог? — пробормотал он, — ведь дамы же!

Товарищ прокурора почесал подбородок.

— А вы, Константин Аркадьевич, с дамами не в фанты играете, вы убийство расследуете. Для полицейского, как и для врача, при исполнении ими обязанностей нет недозволенных тем. Но не будем отвлекаться.

— Вряд ли она шла в нужник, — сказал Константин Аркадьевич упрямо. — Тут вдоль дома дорожка проложена, из плитки, а возле жасминовых кустов фонарь на столбе каждый вечер вешают, чтобы зелень в темноте не топтали. А она поперек гряд шла, три следа явно видно. Да вы, ежели изволите, можете сами убедиться: я там городового поставил, чтобы следы не затоптали, и огород поливать не велел. Вот тут, — он нарисовал цепочку следов, — между грядами шла кухарка. Тут земля посуше, но след ясный, башмак уложился в след точно – я проверил. А Семен шел так: из сада и тоже ступал между грядами. И когда мамзелю в дом нес, тоже старался на зелень не наступать…

Акинфий Мефодьевич, семеня, подошел к столу и положил на стол два листа плотной веленевой бумаги: планы первого и второго этажей.

В первом этаже дачи имелись пять комнат. Одна большая, во всю ширину дома – от веранды к террасе; слева две узкие: та, что подлиннее – буфетная, из нее дверь с крылечком с двумя ступеньками вела в сторону летней кухни, куда проложена была дорожка, мощеная плиткой.

— А не на этом ли крылечке сидели наши Ромео с Джульеттой? — осведомился Георгий Глебович. — Тут им вроде бы безопаснее было бы, Семен больше с той стороны бродил.

Однако Акинфий Мефодьевич покачал головой:

— Нет, тут на ступеньке и одному тесно, а на крылечке столик стоит, шаткий, на нем самовар, на ступеньки сидючи его легко задеть можно, и перевернуть, и шуму не оберешься. И тут вид на конюшню, да на огород, да на летнюю кухню, в которой две бабы храпят. По молодому амурному делу им более вдохновительная обстановка надобна была, да и ступеньки на террасе шире. И малолетке этому, шибенику Костьке тут бы не спрятаться – разве что за кустами жасмина, но оттуда он бы ничего не углядел: ни как за руки держатся, ни как целуются… Нет, на террасе они сидели, а шибеник этот вот отсюдова, из-за туйки, за ними и подглядывал.

Со стороны буфетной к большой комнате примыкала еще одна, тут спали горничные Маша и Алена.

Между буфетной и верандой устроены были ватерклозет и душ – достижения современной цивилизации.

— Душ летний, то есть вода солнышком нагревается, цистерна тут как раз над крышею. И в коридорчик, кстати, труба подведена, тут вот раковина… А когда лето прохладное, вот тут еще ванна устроена, воду греют на примусе в буфетной и ведрами таскают, — увлекшись, рассказывал Акинфий Мефодьевич.

С другой стороны большой комнаты в сад выходила широкая крытая галерея.

— Галерею на ночь сеткой от комаров затягивают, — сказал Константин Аркадьевич. — Там три кровати-"дачки": для мальчиков и для студента. Только студент на галерее спать отказался, и занял комнату во флигеле. А в двух других комнатах флигеля Зотиков, управитель, ночует, и лакей.

Из большой комнаты на второй этаж вела лестница в два пролета. Широкая квадратная лестничная площадка второго этажа, скорее даже коридор, завершалась балконом, выходившим в сад.

— Отсюда вид на море замечательный, — сообщил Акинфий Мефодьевич, смачно причмокивая ириской. — Прежде Цванцигеры на балконе этом чай по вечерам пили, но года четыре тому ихняя прислуга на лестнице с кипящим самоваром навернулась и насмерть обварилась, такое шумное дело было, ай-ай, во всех газетах писали. Может, помните?

Георгий Глебович со вторым молодым человеком переглянулись – они не помнили.

— А предыдущий садовник – тот, что прежде Семена служил – в белой горячке на конюшне повесился. Ну, это вы помнить не можете, лет уж пятнадцать минуло. Но – за двадцать лет третья гибель, смертоубийственная дачка…

Из коридора второго этажа двери в пять комнат: две из них смежные, заняты барыней и ее младшими дочерьми (ну, и бонна девочек, фройляйн Роза, ночевала там же); три отдельные.

— В угловых, понятно, по два окна: в этой на море и на переулок, а в этой — на улицу и опять же на переулок, — водил карандашиком над планом Акинфий Мефодьевич. — Должно, в одной барыня себе будувар устроили, скорее, в той, что окном на море – зря они, что ли, дачу за такие деньги сняли? А в этой, что на улицу – старших барышень поселили. А для второй барыни, выходит, средняя остается, об одном окне. Так ли, Константин Аркадьич?

— Так, — сказал околоточный надзиратель. — А мамзель в комнате старших барышень спала: ей кровать поставили, тоже "дачку". Но в тот вечер ночевать она не приходила, мне после прислуга сказала, что постель осталась не измята.

— Значит, удар ей нанесли скорее всего вечером, — сказал товарищ прокурора. — Теперь надобно список гостей составить, кто в тот вечер на даче был…

— Список составлен, только Акинфий Мефодьевич его еще не перебелил.

— Обижаете вы меня, Константин Аркадьевич, — и Акинфий Мефодьевич с укоризною причмокнул своей ириской — умел Акинфий Мефодьевич чмоканьем почти любую эмоцию выразить. — Вот, пожалуйте.

И опять – произведение искусства был тот список, даже черкать по нему, вопросы ставить казалось кощунственным. Потому черкали черновик, написанный не таким красивым, но все же разборчивым почерком Заславского.

В тот вечер госпожа Новикова устроила что-то вроде званого ужина по случаю обустройства на даче: комнаты вымыты, мебель, взятая напрокат, расставлена, кухарка Агафья приладилась к незнакомой плите. Пригласила госпожа Новикова своих партнеров по негоциям: Синявского (с супругой), Захарова (тоже с супругой) и Цванцигера (Людвига Карловна Цванцигер, супруга последнего, будучи в интересном положении, не выезжала). Была также подруга Новиковой госпожа Воробейчик с мужем, и брат означенного мужа, холостяк. Присутствовали и пасынки Новиковой, и старшие дочери, разумеется, с гувернанткою, а также и управитель Зотиков. Студента не звали, ужин ему Параня носила во флигель.

После ужина чай пили на террасе, а потом детей отправили спать. Синявский, Захаров, Цванцигер и Зотиков сели за вист на веранде, дамы и братья Воробейчик ушли в комнату, спасаясь от комарья, госпожа Воробейчик музицировала (в комнате стоял рояль, тоже, разумеется, взятый напрокат, но недурного звучания), пела арии из модных опереток. Мамзель вскоре после ужина удалилась, и Новикова ее больше не видела.

Слуги, поужинав, сидели возле летней кухни – там стол стоит, и лампу по вечерам хозяйка позволяет выносить. Играли в дурачка, после свет погасили и разговаривали. Мамзель тоже никто не видел.

— Так что, — сказал Константин Аркадьевич в заключение, — выходит, что студент последний с мамзелью беседовал.

Прыщ, появившийся наконец с долгожданным квасом, прервал его рассуждения.

— Еще из города, теперь из суда, хотят видеть…

Но Прыща уже оттеснили в сторонку два молодых человека, оба в партикулярном платье.

Тот, что ростом пониже (горбоносый красавец, лицом смугл, глаза бархатные, карие, с поволокою) отрекомендовался помощником судебного следователя окружного суда. И предписание предъявил.

— Опоздали, господин Згуриди, — язвительно сообщил товарищ прокурора. — Дело взято под контроль прокуратурой, когда доведем до конца, передадим в суд. А уж прессе в вашем лице, господин Квасницкий, здесь и вовсе делать нечего!

Тот, что ростом повыше, тоже красавец, но в ином, русском духе: румян, голубоглаз, белокож, и в плечах косая сажень, — улыбнулся со снисходительной ленцой:

— Можно подумать, что таможне в лице господина Глюка может быть какое-то дело до убийства…

Тут Константин Аркадьевич поглядел на давешнего молодого человека в партикулярном с любопытством. И с надеждой. О господине Глюке ходили в городе разговоры, что может он распутать любое, самое что ни на есть темное преступление. А так – ничего особенного, бледный, тощий, плечики узенькие… Но Константин Аркадьевич, тут же придумав особенно проницательный взгляд известного распутывателя узлов (хоть прежде, пять минут назад ничего неординарного во взгляде Глюка не замечал), успокоился.

— Господин Глюк здесь находится в качестве консультанта, по приглашению товарища прокурора, коллежского асессора господина Понятковича, — все так же язвительно проговорил Жуковский. — Вас же, Квасницкий, как я понимаю, никто сюда не приглашал.

— Да будет тебе, Жуковский, лучше бы квасом угостил, — сказал Квасницкий, усаживаясь. — Обязуюсь на все, по поводу убийства написанное мною ли, кем из сотрудников, вначале предъявлять вам для одобрения и разрешения, — он торжественно поднял правую руку, будто присягу приносил.

Згуриди же, в пререкания не вступая, взял стоявший в сторонке стул, поставил рядом со столом, за которым товарищ прокурора сидел, вытащил из кармана летнего светлого пиджачка пенсне в золотой оправе, вздел на нос – и сразу же из красавца превратился в самого что ни на есть серенького судейского, сутулого и тщедушного.

— Нуте-с, что у нас тут? План? — и Константину Аркадьевичу, вкупе с Акинфием Мефодьевичем пришлось еще раз разъяснять, где на даче какие постройки, и где нашли тело, и по каким соображениям были задержаны студент, садовник и прислуга.

— Все же не понимаю я, — сказал судейский, вникнув, — почему вы так решительно отрицаете возможность проникновения на дачу постороннего? Семен, по вашему утверждению, бродил по саду ночью, и исключительно со стороны переулка и задней стены. А если неизвестный проник с вечера и затаился ну вот хотя бы в жасминовых кустах? Или же перебрался через забор со стороны дачи Загоскина?

— От господина Загоскина никак невозможно, — возразил Акинфий Мефодьевич. — Там курятник, весьма хлипкий, ежели кто-то оттуда лез, куры переполошились бы. И господин Загоскин собак держит, очень свирепые псы, хоть и беспородные, ночью бегают по участку. Загавкали бы.

— И потом куда бы сей неизвестный утром девался? Семен спать так и не успел лечь, когда Агафья раскричалась, а после уж переполох поднялся, — сказал околоточный надзиратель.

— Да через забор мог перелезть, вот тут, с фасада, или даже калитку изнутри отворить, да и выйти.

— Опять же невозможно, калитку на ночь на замок запирают. А через забор, пожалуй, что и мог.

— Ну, вот видите, — сказал судейский с укоризною, — кто угодно мог пробраться и убить. А вы студентов хватаете!

— А скажите, письмоводитель, — спросил вдруг Глюк, — почему это вы помощника садовника все время шибеником называете?

Акинфий Мефодьевич засмущался, понурился, ириску во рту покатал, сказал:

— Да уж так…

Потом глянул косо на околоточного надзирателя и добавил:

— Константин Аркадьич у нас недавно, не знают еще… Это ведь Костька сады обносит, с Криворучкой, молочницы Павки Криворучихи младшим сынком. Тот, Криворучко, постарше, однако заводила всему Костька. Семен, конечно, ни сном, ни духом, простая душа. Но сад он не напрасно сторожит, Костька и его обнесет, стоит только Семену попустить. И телятей невинным прикинется.

— То есть малолетний свидетель оказался еще более ненадежным: уголовный элемент подрастает, — задумчиво произнес Жуковский. — А соврать он мог?

— Мог и соврать – почему ему не соврать? А только вот зачем?

Вопрос был, конечно, риторический, и ответа не требовал.

Но даже если бы и требовал, то все равно никто ничего и вымолвить бы не успел, потому что из-за двери раздался шум, и гул, и топот, и громкий начальственный чей-то голос, Константину Аркадьичу незнакомый.

И не успел околоточный надзиратель шагу к двери сделать, чтобы глянуть, что там такое, как дверь распахнулась, и на пороге явился…

Батюшки!

Сам, сам полицмейстер, Михал Дмитрич Воскобойников!

И в гневе: лицо красное, как бурак, бакенбарды взъерошены, усы встопорщены, чело нахмурено!

Ах, Господи, спаси, пронеси, помилуй!..

— Так, — сказал полицмейстер, обводя взглядом присутствующих, — и прокуратура уже тут как тут, и суд, и посторонние в наличии... А полицейский розыск, между прочим, еще не окончен, так что посторонним здесь делать нечего. И вам, господин Квасницкий, не мешает поосторожнее быть. Вернется ваш папенька с Кислых Вод, а газет его больше и нету; еще одна статейка наподобие сегодняшней – прикроем и "Вестника" вашего, и "Коммерсанта" заодно. И что вы тогда папеньке скажете? А главное – что скажет папенька вам? И – кто это еще? Что за фрукта-абрикоса? — это господин полицмейстер Феликса Францевича заметил. — Репортер ваш, господин Квасницкий?

Феликс Францевич представился.

Если прежде Михал Дмитрич пребывал в гневе, то теперь даже страшно сказать, что с ним сделалось: побелел весь, как стенка, а усы зашевелились и челюсть задвигалась.

— Ах, господин Глюк, — пророкотал он, — как же, наслышан. Это вы, говорят, полицию за пояс заткнули, Васю Шмаровоза посадили, и со всеми его мальчиками? И как же это Вася на прошлой неделе три магазина на Молдаванке взял, ежели он на кичмане сидит?

— В слухах, которые ходят по городу, не я повинен, — сказал Феликс Францевич, и на Квасницкого покосился. А Квасницкий ему совершенно невинным взглядом ответил, и голову еще к плечу наклонил, кокетливо так, как это делают дамы, и улыбнулся, легко и нежно.

— И сюда вы на кружку квасу заглянули, а вовсе не в детектива поиграть? Ну, поиграли – и хорош. Более не задерживаю…

Тут мы пока с Константином Аркадьевичем и с Акинфием Мефодьевичем распростимся. Разнос от высокого начальства – что в нем интересного? А именно разнос собрался учинить Воскобойников, Михал Дмитрич, околоточному надзирателю Заславскому. Но, кстати замечу, что, хоть и учинил полицмейстер Константину Аркадьичу ужаснейший нагоняй, на том все и закончилось, и никаких негативных явлений: понижения по службе, задержки в чине или чего иного – не последовало. И тоже понятно – околоточный надзиратель еще неопытен был, первое серьезное событие, можно сказать, в его околотке произошло. А участковый пристав, которому бы и подсуетиться, и карты, как говорится, в руки взять, и с которого весь спрос – участковый временно выбыл. Но разнести же кого-то надо – не на квартиру же к участковому приставу ехать, тем более, что человек в запое, так что и не уразумеет даже, чего от него хотят.


Разговор 3


— Ну что, брат Холмс, поперли нас из участка? — это Леня Квасницкий сказал, доставая портсигар (портсигар был богатый: золотой, с бриллиантом, в крышку вделанным, и дарственной надписью, платиной гравированной – папаша Квасницкий, Борис Львович, на окончание университета подарил). Папиросы Квасницкий курил контрабандные, турецкие: тонкие, коричневые, с золотым ободком. — И правильно, между прочим, сделали. Они дело делают, работают, а для нас – баловство, игра в детективов…

Друзья сидели на скамеечке в густой тени старой шелковицы. Скоро должен был подойти паровозик с вереницей открытых вагончиков – дачный поезд, – и увезти их в город. Этого, если честно, ни тому, ни другому не хотелось. Особенно Глюку. Вместо душной конторы таможни он просидел утро в душной комнате участка; всего только праздничного удовольствия: дорога на Фонтан (на извозчике, в кружевной тени акаций) и обратно (в открытом летнем вагончике, мимо кружевной тени акаций). Мимо моря, мимо дачных садов, мимо барышень.

— А хочешь, Феликс, с местом преступления ознакомиться? — спросил вдруг Квасницкий, пыхнув папироской. — Могу поспособствовать…

Глава 3


Ох уж этот Квасницкий!

Глюк, удивленный, даже раздосадованный, пытался выпытать у него тайну: откуда он так хорошо осведомлен об обстоятельствах преступления, — а Леня лишь улыбался, многозначительно и загадочно, и туманно намекал, что-де имеются источники, как у всякого уважающего себя серьезного журналиста…

А ведь — как вы, наверное, уже догадались, — это все мадам Лискович, все она!

Мадам Лискович относилась к тому же разряду (роду? виду?) дам, что и мама Феликса Глюка. Дам, коим препятствия неведомы. Дамы этого разряда (или рода, или вида) в наших краях встречались, да и сейчас встречаются, очень часто. Пусть юбки их перестали быть пышными, сузились, съежились, открыв коленки (и даже у некоторых пупки), пусть вежливое с некоторым фривольным оттенком обращение "мадам" сменилось фамильярным, панибратским даже словом "девушка" (вплоть до пенсионного возраста, а иногда и часть этого пенсионного возраста отхватывая). Они есть, и они пребудут вечно.

Они созданы из стали. Да, нет, какая там сталь! Титановый сплав! Алмаз! Победит!

Они не понимают слова "нельзя".

Какое может быть такое "нельзя", когда им, дамам, надо.

Нет, не так, не надо, а НАДО.

И препятствий для них не существует, и существовать не может.

Впрочем, наверное, дамы такого рода, или вида, или разряда, созданные не из Адамова ребра, а из сверхпрочного материала, встречаются не только в наших благословенных краях, а и в других местах: в Москве, в Петербурге или на острове Тасмания.

Нет, не думайте, что они просто идут напролом, бездумно, как танк, как носорог по бездорожью или как агент канадской торговой фирмы через входную вертушку предприятия. Не замечать препятствия и смести его своим напором – это всего лишь один из тактических маневров. Имеются также и стратегические.

Стратегический маневр мадам Лискович заключался в добыче информации и поиске "концов".

В прокуратуре и суде "концы" имелись: товарищ прокурора коллежский асессор Сигизмунд Адамович Поняткович приходился родственником господину Лисковичу, пусть очень далеким – но родство признавал.

С судом было еще проще: старший следователь окружного суда жил с мадам Лискович в одном доме, только мадам Лискович – в третьем этаже окнами во двор, а господин Чемоданов – в бельэтаже, окнами на Троицкую улицу. С господином Чемодановым мадам Лискович знакома доселе не была, но раскланивалась с его супругой.

Господин Чемоданов пообещал помочь, во всяком случае, заняться этим делом.

Родственный визит к господину Понятковичу, рассказ о несчастной сестре мадам Лискович, госпоже Гороховой, горькой вдовице, и о сыне ее (очень хороший мальчик, заботливый, не пьет, не курит, политикой не интересуется, матери помогает!) – и несколько слезинок, и несколько вздохов…

Господин Поняткович развел руками: дело пока что в стадии расследования, прокуратура им не занимается. Можно бы, конечно, взять под прокурорский контроль, но – как это попонятнее выразиться? Оснований пока что мало. Вот если бы дело это привлекло внимание общественности…

Ах, общественности? Ну так привлечем! — мадам Квасницкая, мама Лени Квасницкого, приходилась родственницей самой мадам Лискович. Родственницей не очень далекой – двоюродной сестрой, и, в отличие от господина Понятковича, родство не признающей. Но как раз это-то непризнание относилось к тому роду препятствий, каковых в случае надобности просто не замечают. Да еще такая удачная оказия — супруги Квасницкие уехали на Кислые Кавказские Воды, а газеты ("Коммерсант Юга" и "Вестник Юга") господин Квасницкий оставил на сына Леню.

А дальше уже было совсем просто: Леня, по своей журналистской практике знакомый с почти всеми большими людьми города, поехал к Цванцигеру, обеспокоенный судьбой родственника (получается, что студент Горохов, подозреваемый в убийстве, приходился Лене троюродным братом). Цванцигер, заломив ручки, закричал, что не хочет иметь с этим делом ничего общего, и жалеет, что пустил на дачу чужих людей, и вообще он эту дачу продаст, а купит новую, в Люстдорфе или даже на Каролино-Бугазе…

Но, покричав, дал записку к госпоже Новиковой; и Леня Квасницкий был в тот же вечер на даче принят, обласкан, напоен чаем; и томная, изнывающая от жары Елизавета Александровна поведала Квасницкому о смерти "бедняжки Мими", и о странном околоточном, похожем на парикмахера, и с надушенными, как у парикмахера, усами, и о том, как увели студента, и прислугу, и "этого звероподобного садовника"…

Леня Квасницкий госпожу Новикову очаровал (в родстве со студентом он, конечно, Елизавете Александровне не признался).

Прощаясь, госпожа Новикова протянула ему пухленькую ручку для поцелуя, и пригласила заходить, буде он окажется в этих краях.

Поломавшись, Квасницкий все-таки поведал Глюку историю вчерашнего своего визита в госпоже Новиковой, и закончил речь как раз когда они подошли к воротам дачи, прекрасным чугунным воротам, на которых изображены были какие-то неведомые геральдические звери с крыльями и завитыми ленточкой языками, а вокруг зверей – цветы и листья. Задними когтистыми лапами звери упирались в чугунные завитушки, а в передних левый держал свернутый в трубочку пергамент (из чугуна, разумеется), а правый – развернутую чугунную грамоту, на которой сияли золотые буквы: "Генрих Цванцигер", по-русски, а ниже – то же самое по-немецки. Под золотыми буквами голубой масляной краской приписано было: ул. Длинная, 45.

— Какая лаконичность, — восхитился Квасницкий, — какая сила в этих названиях! Улица называется "Длинная", а переулок "Короткий". Полет фантазии!

— Ну, — сказал Глюк, — в этом фантазии все же больше, чем у петербуржцев с их линиями: "первая, вторая…"

Возле ворот, под козырьком (для защиты от дождя) висел свитый из проволоки хвостик звонка.

На звонок откликнулись не сразу; хвостик пришлось дергать три раза, когда, наконец, появился подросток в галошах на босу ногу, в холщовых штанах и по пояс голый: "шибеник Костик".

— А пускать никого не велено, — сказал он, глянув на молодых людей исподлобья быстрыми глазами. — Полицмейстер с утра был, приказал, чтобы никого…

— Мы с Феликсом Францевичем давние знакомые барыни, с личным визитом, — веско, с расстановкой произнес Квасницкий. — Да я ж вчера был, не помнишь, что ли?

За чугунными воротами просматривались клумбы с каннами, петуниями и резедой, двухэтажное здание дачи.

На веранду выскочила горничная в темном платьице и фартуке с наколкой, потом скрылась в доме, и через минуту появилась опять, сбежала со ступенек и направилась к воротам.

— Костя, впусти! — крикнула она, — барыня велели!

— Ну, да, — проворчал Костик, — околоточный же потом мне ухи открутит, а не барыне…

Но ворота открыл.

Тяжелые створки подались бесшумно и легко на хорошо смазанных петлях.

Горничная, чуть присев в приветственном книксене, повела гостей вокруг дома по выложенной лавовыми плитками дорожке, обсаженной со стороны огорода низеньким буксом. В одном месте букс был изломан.

— А ну постой-ка, милая, — сказал Квасницкий. — Как я понимаю, это здесь нашли мадемуазель, верно?

— Нет, сударь, чуть подальше, тут бы ее сразу заметили.

Чуть подальше от дорожки росли высокие кусты укропа, пошедшего уже в семя. Один куст был сломан.

— Нынче полили, а то господин околоточный надзиратель прежде не велели, — сказала горничная. — Та следов уж и не видно.

Резкий крик "Маша!" донесся из глубины сада.

— Барыня гневаются. Не изволите ли пройти, господа хорошие?

Господа изволили, и Маша повела их дальше, по лавовой дорожке, мимо деликатно спрятавшегося в высоких кустах жасмина сортира, между сливовыми деревьями, увешанными круглыми пока еще зелеными сливами, под вишней, плоды с которой были уже сняты, только далеко в вышине краснели кое-где переспелые вишенки.

А возле каждого дерева (немецкая точность то ли Генриха Михайловича, то ли Людвиги Карловны) торчит из земли палка, а к палке прибита дощечка, а на дощечке аккуратными буковками начертано, какой породы дерево, какого сорта, когда посажено, когда привито, да к тому же на двух языках: на немецком (для хозяев) и на русском (для Семена).

Дорожка под вишней ("Шпанка") резко свернула, и впереди, за ягодником (крыжовник, смородина красная, смородина черная, кизил) и за затененной лужей – прудиком, надо думать, – они увидели круглую беседку на возвышении.

Беседка выкрашена была розовым с золотом, и увита чахлым диким виноградом.

Прудик в тени огромного ореха, росшего за забором, на даче мадам Штранц, "зацвел", подернулся зеленью, и в воздухе пахло тиной. Комары зудели злобно даже сейчас, днем, и Феликс Францевич с Леонидом Борисовичем, раздавив одного-другого, ускорили шаги.

Госпожа Новикова сидела в раскладном деревянном кресле и обмахивалась надушенным платком.

Была госпожа Новикова очень смело декольтирована и немилосердно перетянута, так что излишки ее телес, выпирая над корсетом, не могло замаскировать даже искусно скроенное платье.

— Ах, господин Квасницкий, — заворковала она, поднимаясь с кресла и протягивая руку для поцелуя, — и с приятелем! Не могу передать, как рада я вас видеть! Такая жара, такая скука!

Леня чмокнул ручку, представил друга, расписывая его заслуги реальные и вымышленные, не забыл упомянуть и о подвигах Глюка в расследовании преступлений. Феликс Францевич поморщился, но спорить не стал.

Госпожа Новикова кивала, сеяла взгляды и улыбки, щурилась слегка – наверное, чтобы морщинки в углах глаз были не так видны.

И все ворковала, и все щебетала, и даже мурлыкала, жалуясь на жару, на скуку, на комаров, на ужасное происшествие, случившееся с милой, милой мадемуазель Мими, и на дороговизну, в которую трудно поверить, кружка молока – две копейки! фунт мяса – десять копеек!..

Перевести болтовню госпожи Новиковой в более рациональное русло никак не удавалось.

Глюк некоторое время слушал, кивая или вставляя сочувственные реплики, потом, стараясь действовать незаметно, встал и отошел, будто бы прогуляться по саду.

Выложенная лавовой плиткой дорожка привела его к калитке, за калиткой виднелся затопленный солнечным светом переулок: заборы дач на противоположной стороне, жухлая трава по обочинам пыльной немощеной тропинки, молодой человек потрепанного вида, слонявшийся взад-вперед и поглядывающий в сторону Цванцигеровой дачи. Репортер, должно быть.

От калитки дорожка поворачивала под прямым углом, и через несколько шагов Глюк обнаружил одноэтажный домик, прилепившийся к забору. Домик был обитаем: изнутри доносились голоса.

Глюк постоял недолго, прислушиваясь.

Мальчики, пасынки госпожи Новиковой, обсуждали убийство, и, кажется, склонялись к выводу, что убил мадемуазель кто-то с улицы.

Глюк отправился дальше.

Лавовая плитка закончилась, и по протоптанной в траве узкой тропинке Феликс Францевич вышел к фасаду дачи, клумбам с резедой, петуниями и каннами, и посыпанным песком дорожкам.

Ни живой души, кроме большого полосатого кота, развалившегося на ступеньках веранды, Глюк не увидел.

Он быстро поднялся по ступенькам и вошел внутрь дома.

Просторная, скудно, по-дачному, обставленная комната: круглый стол, плетеные стулья, рояль, дисгармонирующий с остальной обстановкой. На всех дверях кисейные занавески – от комаров.

Глюк выглянул на галерею, сейчас залитую солнцем: наверное, поэтому мальчики перебрались во флигель.

Лестница на второй этаж шла вдоль стены, начинаясь почти от веранды. У подножия лестницы была дверь в маленький коридорчик, из которого можно было попасть в туалет и ванную комнату (сидячая жестяная ванна, а рядом площадка для душа, с деревянной решеткой на полу, прикрывающей сток для воды), и в буфетную, узкую и длинную. В стену между дверями, в туалет и в душ была вделана раковина умывальника.

В буфетной имелся, разумеется, буфет, сейчас почти пустой, а посуда, грязная, составлена на длинный стол под окном, выходившим в огород. С краю стола лежала разделочная доска, на которой, видно, крошили зелень: остатки укропа и петрушки были и на доске, и на маленьком кухонном топорике – "секачке". Очень полезная вещь в домашнем хозяйстве такая секачка: с одной стороны лезвие, широкое и острое, им удобно рубить мясо или ту же зелень. А с другой, противоположной лезвию стороны – молоточек, чтобы отбивать им котлеты.

Глюк взял секачку в руку, прикинул: довольно тяжелая штука.

Из буфетной был выход наружу: крылечко и узкая низкая ступенька.

Глюк вышел – и тут же наткнулся на Жуковского со Згуриди: Прокуратура и Суд вели совместный поиск следов на огороде.

— А, это ты, — сказал Жуковский. — А мы с полицмейстером пришли, осмотреть место преступления. Михаил Дмитриевич с хозяйкой беседует. Ну что, нашел что-нибудь?

— Угу, — кивнул Глюк. — Орудие убийства.

Згуриди от неожиданности уронил пенсне.

— Слушай, Феликс, кончай свои шуточки, — произнес он недовольным тоном. — Это тебе не папочка под письменным прибором, это – убийство, и…

— Какие шуточки, чудак-человек? Вон, на столе лежит, на виду.

Жуковский, относившийся к Глюку не так скептично, как Згуриди, спросил:

— Почему ты решил, что ее убили именно этим? — и взял секачку в руку, примеряясь.

— Может быть, не убили, но порезали точно этой штукой. Ты протокол вскрытия помнишь? К краям раны присох измельченный укроп.

— Ну, она упала на грядке с укропом, так что зелень могла просто так попасть, при падении. Или она конвульсивно сорвала несколько веточек и прижала к ране, знаешь, как подорожник прикладывают…

— Ага, а измельчила эти веточки зубами. На всякий случай. Слушай, покажи эту штуку Наливайке, он тебе точно скажет. Насколько я помню, в протоколе вскрытия написано: "рана в затылок нанесена круглым в сечении предметом с плоской поверхностью…"

Глюк забрал секачку из рук Жуковского, несколько раз взмахнул ею.

— Нет, Жорик, ударили ее именно этим: плоское, широкое и короткое лезвие. Она, должно быть, хотела зайти в туалет, или только что вышла оттуда; убийца ждал ее здесь, в буфетной. Или не ждал, с кем-то разговаривал, и она услышала то, что ей слышать не полагается. В любом случае, убийца ее увидел и попытался заставить мадемуазель замолчать: сначала задушить, но сил не хватило, мадемуазель вырвалась. Тогда он схватил со стола то, что подвернулось под руку – этот топорик, но мадемуазель уже убегала, поэтому ранение поверхностное, вскользь. Мадемуазель пятилась, и потому не заметила букс, наступила на него: вот тут, — Глюк топориком указал на изломанные кустики, привлекшие давеча их внимание. — Убийца преследует ее, топорик он держит в руке; она поднимается, и уже бежит, повернувшись спиной к своему убийце, но успевает сделать только один или два шага, убийца настигает ее и ударяет молотком по голове. А потом спокойно возвращается в дом, моет топорик под краном, моет руки, и, как ни в чем ни бывало, выходит к гостям. Я думаю, на все-про все у него ушло не больше десяти минут.

Згуриди протер пенсне и спрятал его в карман пиджачка.

— Браво, Холмс! — насмешливо произнес он. — Вам осталось только назвать имя этого убийцы…

— Хм… Имя, — Глюк вернулся в буфетную, положил секачку на прежнее место. — Имя я тебе пока что сказать не могу. Маленького роста, с маленькими руками, скорее всего, левша…

Жуковский изобразил аплодисменты, легонько похлопав в ладоши.

— Без всякой иронии: действительно, браво. Однако домыслы, Феликс, остаются домыслами, надо доказать…

— Жорик, я уверен, что на ужин в тот вечер было что-то с рубленым укропом, молодая картошка, например. Прислуга в этом доме имеет привычку оставлять мытье посуды на потом – вот как сегодня. Кто-то из присутствующих в тот вечер выходил в туалет и отсутствовал довольно долго; найди этого человека.

— Этим займется полиция. Но ты все же объясни мне, тупому: почему левша и почему маленького роста? Маленькие руки – это понятно, но остальное…

— Вот, смотри, — сказал Глюк и снова взял топорик в руки. — Я стою напротив тебя и хочу тебя ударить. Я бы, конечно, на его месте замахнулся бы и ударил сверху, но он (или она, если на то пошло) нанес удар параллельно плоскости пола. В таком случае я наношу удар в левую сторону груди – там, где сердце. Но совсем не там, где печень. Рост мадемуазель был метр пятьдесят пять, насколько я помню; и если я одного с ней приблизительно роста, и держу топорик в левой руке… Вот теперь можете аплодировать.

Глюк снова положил секачку на прежнее место.

— То есть ты хочешь сказать, что убийцей была женщина? Слушай, а ведь очень логично! — встрепенулся Жуковский. — Горничная и лакей. Никакого сговора между ними не было, все получилось случайно, спонтанно. Они убирают посуду, украдкой целуются – здесь их никто не видит, остальная прислуга в кухне, а горничная Маша, как я понимаю, посвящена в тайну. Мадемуазель Рено моет руки в коридорчике и слышит звуки поцелуев. Возможно, что и видит – если в коридоре было темно, а в буфетной горела лампа, то через кисею ей все прекрасно видно. Возможно, она не смогла сдержать крик негодования – для гувернантки, старой девы вид целующейся парочки был, должно быть, отвратителен.

— Жорик, но ты же читал протокол вскрытия! — возразил Глюк. — Она же вовсе не была старой девой, доктор написал, что она рожала хотя бы раз.

— Ой, все равно! — отмахнулся Жуковский. — Даже еще хуже – бывшие грешницы смотрят на грешниц нынешних с завистью: им же самим уже нельзя! И оттого обличают порок куда яростней, чем те, кто никогда не грешил. Да, так она вскрикнула, или же сказала что-то обличительное, пригрозила поставить в известность барыню. Горничная бросается на гувернантку, пытается ее задушить, та вырывается; горничная хватает топорик, наносит рану: девушка слабая, удар получается неопасный. Гувернантка убегает, и тут уже ее догоняет лакей и добивает ударом по голове…

— Чушь, — сказал Згуриди. — Целоваться – не такое уж большое преступление, чтобы из-за такой тайны убивать человека. Что им грозило? Ну, выгнала бы их хозяйка – а так им светит каторга. И ты хочешь меня убедить, что после убийства молодая семнадцатилетняя девушка всю ночь проводит со своим сообщником, любуясь луной и звездами? Чушь! Тебе бы повести детективные писать, на манер Конан Дойла.

— Да, — добавил Глюк, — если бы было так, как ты говоришь, то мадемуазель бежала бы не в огород, а в комнату, туда, где люди, позвала бы на помощь, наконец. А так она пятилась, и пятилась в сторону огорода. Похоже, что убийца затащил ее в буфетную и загородил собой дверь в комнату, поэтому мадемуазель и спасалась таким путем. Я думаю, свет горел как раз в коридорчике, а в буфетной света не было, слуги, бросив посуду, ушли в летнюю кухню – ужинать, болтать и играть в дурачка. Значит, убийца боялся мадемуазель, потому что она могла его выдать: либо что-то о нем (о ней) знала, либо услыхала что-то, но очень серьезное. Например, сговор с целью убийства хозяйки дома с последующим ограблением. И – нет, я не думаю, чтобы убила гувернантку обязательно женщина. Убийцей мог быть подросток. Мог быть мужчина маленького роста.

— Ой, Феликс, ну что ты от Жорика хочешь! — сказал Згуриди. — Прокуратура избрала для себя обвиняемого, вернее, обвиняемых. Теперь Жуковский будет давить в этом направлении.

— Ну, у них имеется мотив и возможность, — сказал Жорик, поразмыслив. — А больше никаких мотивов я ни у кого не вижу.

— Если ты их не видишь, — заметил Феликс Францевич, — это еще не значит, что их нет.

Жуковский слегка надулся и желчно осведомился:

— А кого в качестве обвиняемого выбрал для себя суд? В каком направлении будет давить господин Згуриди?

— Господин Згуриди не будет давить ни в каком направлении. Суд не избирает обвиняемых, суд рассматривает доказательства преступления.

Они еще немного пофыркали друг на друга, стравливая пар. Феликс решил немного прогуляться и через несколько шагов набрел на летнюю кухню, где кухарка, позевывая и протирая кулаком заспанные глаза, собиралась мыть посуду. И, кажется, ужасно обрадовалась возможности поработать языком, а не руками.

И Феликс Францевич получил полный отчет о событиях: как Агафья (кухарка) вышла на огород за укропом, и как лежала бедная мамзель, и как у Агафьи "сердце оторвалось", и теперь во весь день "трясутся нервные жилки", отчего она, Агафья, (с дозволения барыни, конечно) вынуждена пользовать себя горячительным дважды на день, а иначе вся стряпня ее пригорает или оказывается пересоленной.

И про тот вечер, вечер преступления, подробно поведала Агафья: и как на мамзели "лица завовсе не было", и была она совсем белая, почти зеленая, и ей, Агафье, говорила, что "тяжко мне", и что "беду чую". Правда, расспросив поподробнее, Феликс Францевич выяснил, что в тот день Агафья с мадемуазель Рено не виделась, потому что работы у кухарки было чрезвычайно много, званый же ужин! И меню во всех частностях изложила, причем сыпала французскими наименованиями блюд, чтó тот повар в столичной ресторации, тут же, впрочем, поясняя, что сие наименование означает, если по-русски. К примеру: "Консоме, стало быть – ну, отвар из говяжьей кости, белком оттянутый, да к нему расстегайчики с говядиною и с рыбою; потом филе ле бургунь — телятина отбивная то есть, с молодой картофелью…"

И – да, конечно, укропчиком присыпанной, и вообще она, Агафья, укроп обожает, особенно когда огурцы солит, добавляет щедро; и барыня тоже укроп любит и в применении его Агафью поощряет. Правда, теперь, после мамзелиной смерти, ей, Агафье, на укроп и глядеть не хочется, но барыня говорит, что все то – блажь, и велит приправлять стряпню укропом, как и прежде.

А утварь – нет, с собой не везли, хозяева позволили здешней пользоваться, хотя ей, Агафье, сподручнее было бы со своими, привычными котлами-сковородками управляться. Вот только ножи она все же захватила, а все остальное – здешнее, хозяйское, и секачка тоже.

После разговора с кухаркою Глюк вернулся к огороду.

Прокуратура и Суд совместно облазили грядки, и согласились на том, что следы были преступником (или же сообщником оного) уничтожены. Мотыгой, или лопатой, или граблями — эти садово-огородные инструменты стояли, прислоненные к боковой стенке нужника. Во что превратились светлые брючки Згуриди и летний его пиджачок, не говоря уж о штиблетах, можете себе представить! Да и чиновничий мундир Жуковского пострадал. А главное – напрасно, потому что полиция уже пришла к такому же выводу.

Полицмейстер явился вскоре, и настроение у него (при виде любопытствующего Глюка) не улучшилось. А уж заявленная в качестве орудия убийства кухонная утварь и вовсе довела до исступления: глаза налились кровью, усы зашевелились гневно; однако, сдержался Михал Дмитрич, сказал только: "Проверим", и секачку изъял – с разрешения хозяйки дома, разумеется.

Зато язвительно, и с некоторым удовольствием даже сообщил, что полицией установлено наличие на грядке, на влажной земле, двух отпечатков ног, уничтоженных при помощи – не мотыги, лопаты, или грабель, нет! – палочкой кто-то эти отпечатки перековырял, и палочка эта, найденная тут же, уже приобщена к делу в качестве улики.

И удалился, бурча, и с огорода было слышно, как наорал полицмейстер на городового, поставленного у ворот дачи, чтобы не пускать туда посторонних – видно, отлучался городовой по какой своей надобности, когда пришли к госпоже Новиковой молодые люди.

Госпожа Новикова, кстати, появилась из глубины сада бледная, с заплаканными глазами, и лицо в красных пятнах. Видно было, что визит полиции был ей неприятен, и даже испугал.

Полицмейстер откланялся, засобирались и наши приятели восвояси, а госпожа Новикова задерживать их не стала, хотя прежде, до прихода полицмейстера, все уговаривала остаться на чай и на ужин, и с дочерьми своими познакомила, и порывалась познакомить с пасынками.

И дочери госпожи Новиковой, Полоцкие ("Нет, нет, не княжны, просто однофамилицы!"), Анна и Анастасия, и Новиковы, Серафима и Поликсена, молодых людей не интересовали, по их, дочерей этих, малолетству, что уж говорить о мальчиках! Анна, правда, казалась совсем уже взрослой барышней, хотя по документам (в деле об убийстве мадемуазель Рено, читанном Глюком в участке, возраст всех домашних был указан), так вот, по документам едва исполнилось четырнадцать. Взрослая, да, но какая-то индифферентная, что ли: руку для поцелуя подала, здороваясь, заученным движением, но даже на красавца Згуриди никак не отреагировала, и на бойкие Лени Квасницкого комплименты только вяло улыбнулась.

Зато очаровала (Глюка, во всяком случае) старуха Софья Матвеевна. Туалет ее, вполне модный и дорогой, не приличествовал ни возрасту Софьи Матвеевны, ни сезону, ни дачному образу жизни: кружева, и бархат, и лайковые перчатки до локтей; короткие рукава и декольте показывали слишком много дряблой и сморщенной кожи. В волосах, в ушах, на шее, на пальцах – бриллианты. Нет, совсем не приживалкой была эта старая дама! И вот что странно – обычно молодящиеся старухи выглядят смешно или жалко, эта же устрашала. И рост ее гренадерский, и бас; но особенно – ни с чем не сравнимая прямота разговора.

— В оперу я собралась нынче, — сообщила старуха, заметив несколько удивленный взгляд Глюка, брошенный им на бриллианты, — и с кавалером: Никита Иваныч за мною должен заехать. Лизавету звала, но она раскудахталась, де, грех – тело бедняжки Мими еще не предали земле… — Софья Матвеевна так похоже передразнила госпожу Новикову, что Феликс не смог сдержать улыбки. — А сама, кстати, не постится, скоромное по три раза на дню ест; а здесь сейчас итальянская труппа гастролирует, послезавтра отбывает – как пропустить? Я, может, помру скоро, так хоть напоследок музыку послушаю… А Матильда на меня не обидится, поймет – я ей при жизни была первый друг, я ей и после смерти другом останусь.

— А вы убийцу, злодея этого ищете? — спросила она, чуть понизив голос, после короткой паузы. — Найдите, найдите злодея, очень прошу вас, молодые люди! Если расходы какие-то потребуются, обращайтесь: я, хоть небогата, но кое-какие средства имею. Да и стекляшки эти с собой, на тот свет, не заберу. Красивы, шельмы! — она дотронулась старческими скрюченными артритом пальцами до длинной изящной грозди бриллиантов в своем ухе. — А ведь, говорят, уголь это – и только. Покойной моей племяннице внучатой назначались в наследство, Катюше. Да вот ее, юной совсем, сколько уж годов нет, а я, старуха, все живу…

— Ну, как я понимаю, Анна и Анастасия тоже ваши внучатые племянницы, — сказал Глюк.

— Эти-то? — старуха усмехнулась. — Да вроде бы так, но вы только гляньте на них – гусыни! А Катюша была лебедушка…

Софья Матвеевна примолкла, задумавшись – как видно, погрузилась в воспоминания.

Феликс Францевич, косясь на Квасницкого — тот, собираясь уже уходить, на прощание, завернул такой длинный и витиеватый комплимент, что выпутываться приходилось жестами и мимикой: помахиванием рук, прищелкиванием пальцев и причмокиванием сочных ярких губ, — так вот, Феликс Францевич осторожно кашлянул и сказал:

— Нам пора, пожалуй…

Полоцкая тоже взглянула на Квасницкого, усмехнулась.

— Порасспрашивать хотели? А порасспросúте — завтра, к примеру, я в городе буду. Давненько я свиданий молодым людям не назначала…


Разговор 4


— А полицмейстер-то, между прочим, госпожу Новикову подозревает, Елизавету Александровну, — многозначительно, вполголоса сказал Квасницкий, когда чугунные ворота с геральдическими когтистыми зверями выпустили друзей на пыльную и тенистую Длинную улицу. Обтрепанные личности, слонявшиеся поодаль, направились было к ним, но резко остановились, развернулись и разбрелись кто куда – должно быть, это были газетные репортеры, узнавшие в Квасницком конкурента: будет он давать им информацию, как же!

— А откуда вы, спрашивает, — продолжал Квасницкий еще тише, — узнали, что гувернантку душили? Доктор Блюм, говорит, вам этого сказать не мог…

— А откуда вы, господин Квасницкий, про то осведомлены? — спросил сердито Згуриди. — Подслушивали в кустах?

Довольный Квасницкий захихикал:

— Как можно! Просто услышал, прогуливаясь по саду – они таки довольно громко кричали.

— А меня гораздо больше интересует, что ответила госпожа Новикова, — заметил Глюк.

Глава 4


А ведь и действительно, откуда было госпоже Новиковой знать про то, что несчастную гувернантку пытались задушить?

По словам прислуги, госпожа Новикова и вниз-то сошла, когда уже доктор Блюм приехал, и к телу мадемуазель Рено не подходила.

Но в разговоре с околоточным надзирателем обмолвилась, де "зверски душили" бедняжку.

Уж не приложила ли Елизавета Александровна свою белую пухлую ручку к преступлению?

Или же была его свидетельницей?

Или же была о нем осведомлена – но кем, не преступником ли?

Приблизительно так рассуждал полицмейстер, и потому нанес повторный визит на дачу Цванцигера – поговорить с госпожой Новиковой. Все-таки состоятельная помещица; не тащить же ее в полицейское управление или, того хуже, в участок!

А, пожалуй, лучше бы было притащить: казарменные голые стены, решетки на окнах, самый дух присутственного места ("казенного дома"), возможно, подействовал бы на Елизавету Александровну, и получился бы разговор — потому что на даче, в беседке, разговора не получилось, а получилась сплошная истерика.

Конечно, полицмейстер не сразу задал вопрос, подслушанный дошлым и ушлым Леней Квасницким. Вначале он изгнал из беседки означенного Квасницкого, сделав ему последнее предупреждение: ежели он, Квасницкий, не перестанет совать нос не в свое дело, и ежели в "Вестнике" ли "Юга", в "Коммерсанте" ли появится хотя бы еще одна статья о расследовании данного преступления – пусть Леня пеняет на себя, но обе газеты будут закрыты.

Леня, конечно, поерепенился, посопротивлялся: де, зажим бизнеса, по карману бьете! Какие же будут у газеты доходы, если в этой газете читатели не смогут найти животрепещущую информацию?

— А вы печатайте животрепещущую информацию о биржевом курсе да о ценах на пшеницу, как вашим серьезным изданиям и положено, — сказал полицмейстер и усы его запрыгали, а челюсть задвигалась.

Квасницкий, при столь явных признаках крайнего полицмейстера недовольства, удалился. Правда, недалеко: в ягоднике он сорвал несколько красных кислых смородин и уронил свой роскошный золотой портсигар, постаравшись угодить в самую гущу куста. Теперь у него был повод встать на четвереньки и под прикрытием поиска портсигара услышать разговор, оставаясь незамеченным.

— А что, Елизавета Александровна, вы покойную мадемуазель Рено давно знали? — спросил, кашлянув, полицмейстер, оглядевшись по сторонам и не увидев Квасницкого.

— Да нет, несколько месяцев всего, — томно отвечала госпожа Новикова. — Прежняя гувернантка, фрейлейн Шульц, уехала в марте, наследство получила; я думала девочкам англичанку нанять, да тут Софи привозит Мими и так ее расхваливает, так расхваливает! Я поначалу подумала, что Мими – русская, а на что мне русская гувернантка? — госпожа Новикова кокетливо хихикнула. — Ну, вы понимаете, Михаил Дмитриевич, русская гувернантка – это же моветон, какой с нее может быть толк?

— Не знаю, сударыня, в гувернантках не разбираюсь. Почему бы и не быть русской – если свое дело знает. Софи – это вы Полоцкую, Софью Матвеевну так называете? Выходит, Полоцкая была с мадемуазель прежде знакома?

— Выходит, — сказала Новикова равнодушно, обмахиваясь надушенным платочком.

— И что, отношения у них были хорошие? Не ссорились они?

— Они-то? — госпожа Новикова усмехнулась. — Да души друг в друге не чаяли, чуть отвернешься – и тут же начинают трещать друг с дружкой… По-французски, — Новикова искривила брюзгливо губки.

— А у вас с мадемуазель Рено как отношения сложились? — полицмейстер чуть подался вперед, дабы как можно внимательнее проследить реакцию госпожи Новиковой на поставленный вопрос.

— О, это была не гувернантка, а просто клад, — заявила госпожа Новикова, по-прежнему обмахиваясь платочком. — Фрейлейн Шульц ей в подметки не годилась. И ела фрейлейн много, эта же едва не воздухом питалась, разве что кофею чрезмерно потребляла… И Агафью научила варенье из черешни варить – пальчики оближешь; а прежде Агафья…

Госпожа Новикова еще что-то бубнила про Агафью, про варенье, про настойку на одуванчиках – и видно было, что вопрос об отношениях с гувернанткою не взволновал ее ну вот нисколечко.

И тогда полицмейстер решил пойти в лобовую атаку, и спросил:

— А откуда вы узнали, что мадемуазель Рено пытались задушить? Доктор Блюм вам этого не сказал, тела вы не видели…

— Ой, что вы такое говорите, Михаил Дмитриевич, — без тени смущения, без крохи волнения Елизавета Александровна отмахнулась от полицмейстера платочком. — Мне ваш околоточный все объяснил. Бедняжку Мими сначала зарезали, а потом разбили ей голову. А душить ее никто и не душил вовсе!

— Да, но вы околоточному сказали: "В это время бедняжку Мими зверски душили". Околоточный надзиратель и сам еще ничего о попытке удушения на тот момент не знал.

— Да? — спросила Елизавета Александровна, — я так сказала? А почему? — и уставилась на полицмейстера своими сонными голубыми чуть навыкате глазами.

— Вот и я вас, госпожа Новикова, о том же спрашиваю – почему вы так сказали?

— Ой, право, Михаил Дмитриевич, откуда же мне знать? Пришло в голову – вот и сказала.

Ну, что тут будешь делать!

Полицмейстер выдохнул, и снова, с расстановкою, заговорил:

— Елизавета Александровна! Будьте так любезны, ответьте мне четко и ясно: почему вам в голову пришло, что мадемуазель была задушена? Возможно, вы что-то слышали? Что-то видели? Кто-то, может быть, в разговоре обмолвился?

— Кто? — по-прежнему непонимающе глядела госпожа Новикова на полицмейстера.

(А Квасницкий в кустах покатывался от беззвучного хохота).

— Ну я не знаю, кто! — зарычал полицмейстер. — Потому вас и спрашиваю: кто? Откуда вам стала известна эта подробность?

— Да вы же мне только что сами и сказали! — теперь уже госпожа Новикова повысила голос, сердясь. — Что это вы, право!

— Госпожа Новикова! — взревел полицмейстер. — Произошло убийство! Понимаете вы это или нет? Прекратите вилять и отпираться, и отвечайте на поставленный вопрос!

Тут до госпожи Новиковой что-то дошло, или же просто испугал ее рев полицмейстера, но она слегка взвизгнула, пролепетала:

— Да как смеете вы?..

Пронзительно закричала:

— Ма-аша! — и тут же впала в истерику, то есть разрыдалась и расхохоталась одновременно.

Примчалась горничная Маша: с нюхательными солями, с валериановыми каплями, с полотенцами.

Дальше Квасницкий не смотрел; подобрав портсигар, пригибаясь, чтобы полицмейстер его не заметил, он ретировался.

Ах, какой роскошный, какой богатый разговор услышал он, Квасницкий!

Есть что рассказать, есть что изобразить (в лицах), есть над чем похихикать.

И потому Леня никак не мог просто ответить на вопрос, заданный Глюком – как же все-таки объяснила свою осведомленность госпожа Новикова.

Требовалась Квасницкому сцена, требовалось время, да и не мог он не поломаться – как оперная примадонна при выкриках из зала: "Бис!"

— Есть предложение, — сказал он. — Я тут знаю одно местечко, где можно вкусно покушать, а то эта старосветская помещица даже воды не предложила, не то, что квасу. Там спокойно поговорим, подытожим наши наблюдения…

— Я пас, — сказал Глюк. — Пенёнзов* нема.

— Вот! — закричал Квасницкий, — это ответ всем, кто кричит о воровстве наших таможенных чиновников! Вот он, честный таможенный чиновник Глюк, который не имеет денег на покушать! Я статью о тебе напишу, литературный очерк; он так и будет называться: "Герой нашего времени и места", то есть города…

— У меня есть деньги на покушать, — сказал Глюк. — У меня нет денег на пообедать в ресторане.

— Рестораны? На Фонтане? — Квасницкий изобразил удивление. — Феликс, день, когда на Фонтане откроется первый ресторан, станет последним днем Фонтана – из пригорода здесь будет еще один городской район. Нет, я имею в виду скромную закусочную с видом на море и обратно, держит ее один грек; готовит божественно – ты будешь облизывать пальчики до локтей и даже дальше. И вполне пристойные цены. В крайнем случае мы тебя как-нибудь накормим. Друзья мои, мы накормим нашего нищего, но честного чиновника от таможни?..

Закусочная действительно выглядела очень скромно: парусиновый тент, натянутый над плетеными столиками и стульчиками.

Они оказались единственными посетителями.

Хозяин заведения, грузный печальный грек с повисшими уныло усами принес цыплят, тушеных с помидорами, перцами и чесноком, брынзу, бутыль розового, кисловатого, но такого ароматного бессарабского вина.

День уже почти закончился, и тени ложились длинные, и море лежало плотным зеленым пластом, как всегда бывает тихими вечерами, и только еле слышно шуршало, набегая на песок.

Впрочем, за дружным чавканьем четырех молодых и очень голодных людей этого шуршания слышно не было.

Когда с цыплятами было покончено, перешли к брынзе, вину и разговорам.

Настал звездный час Квасницкого.

— Когда я был молод и глуп, — начал он, шумно прихлебывая вино, (Жуковский пробормотал себе под нос: "Как будто сейчас ты стар и мудр", — но перебивать не стал), — я думал, что женщины бывают двух видов: красивые или умные. С годами я добавил еще один разряд – все остальные. Последних, к сожалению, большего всего. Так вот, госпожа Новикова – это даже не все остальные. Это просто чудо какое-то!

— Слушай, Ленчик, а почему ты не пошел в адвокаты? — спросил Глюк, хмыкнув. — Ты вполне овладел способностью сказать очень много, но в результате не сказать ничего.

— Да, — согласился Квасницкий с некоторой грустью во взоре, — во мне умирает второй Плевако. Но я с детства знал, что буду работать в газете. Когда вы скакали на деревянных лошадках и выставляли оловянных солдатиков во фрунт, я играл в метранпажа и в корректора… А вы даже и слов таких не слышали.

— Пожалуйста, ближе к делу, — сказал Згуриди скучным голосом. — Я устал, как собака, и дома меня ждут, а уже вечер. Что сказала Новикова?

Но Квасницкий еще немножко покуражился, побалагурил; потом все же приступил к рассказу о разговоре полицмейстера с Елизаветой Александровной – вы об этом разговоре уже осведомлены, так что я не буду повторяться.

— …И вы знаете, я ей таки верю, — сказал Квасницкий, заключая. — Поскольку я с ней общался вчера и сегодня. У нее нет ни грана мозгов. Ляпнула, не подумав.

— Не знаю, не знаю, — задумчиво произнес Жуковский, потирая подбородок. — Женщина она, конечно, вздорная, но все же скорее всего она что-то знает. А ляпнула – это ты верно сказал – не подумав, как объяснить свою осведомленность. И устроила истерику, проговорившись…

— Мотив, — сказал Згуриди, надевая пенсне. (Он ужасно стеснялся своей близорукости, но утверждал, что в пенсне ему лучше думается.) — Я не вижу мотива. И логики. Зачем ей было ехать за тридевять земель, да еще всем семейством, снимать за большие деньги дачу – чтобы убить гувернантку? Она могла сделать это дома, в своем поместье, и обставить смерть так, чтобы ее приписали естественным причинам – отравить ее грибами, к примеру…

— Что касается логики, — заметил Квасницкий, — то в поступках Елизаветы Александровны логику не ищите – не найдете. Женщины настолько пустоголовой история прежде не ведала – моя личная история, во всяком случае. Но если бы она убила, мы бы уже об этом узнали: она сама бы проболталась. Дама совершенно не понимает, что можно говорить, а что нельзя, перескакивает с предмета на предмет, с темы на тему абсолютно непредсказуемо, и рассказывает, в том числе о себе, такое, что, если б сам не услышал – не поверил бы…

Квасницкий замолк, откинувшись на спинку стула, опасно под его тяжестью затрещавшего. Он слегка кокетничал своей осведомленностью в делах госпожи Новиковой, и ждал расспросов – чтобы, поломавшись, на эти расспросы ответить.

— Возможно, она и проговорилась – в разговоре с околоточным, — сказал Жорик. — А мотив – если покопаться в их с гувернанткой взаимоотношениях, то, возможно, мотив и отыщется. Может быть, поклонника не поделили?

— Вряд ли пожилая женщина – ей ведь было за пятьдесят, насколько я помню? – так уж интересовалась поклонниками, — покачал головой Згуриди. — Случалось, что гувернантки убивали хозяек, но чтобы хозяйка – гувернантку, нет, прецедентов я не помню.

(Простим молодых людей – они ведь были настолько молоды, что женщина даже и в сорок лет казалась им пожилой, что же говорить о пятидесяти! К тому же в те времена – тому назад лет сто – возраст женщины измерялся немного иначе, нежели сейчас.)

— И больше ничего странного ты не заметил? — спросил Глюк, пощипывая тоненькие свои усики. — Как на мой взгляд, так странностей слишком много. Смотри: госпожа Новикова – помещица Екатеринославской губернии. Пусть это не сердце Малороссии, но, в любом случае, малороссов там достаточно…

— Это печенка Малороссии, — захихикал Квасницкий, — ее бутер…

— Положим, но и что из того? Великороссов там, может, и меньше, чем украинцев, но имеются, — сказал Жуковский.— Особенно в самом Екатеринославе.

— Да, но прислуга у нее – сплошь русская: сестры Свечкаревы, Мария и Елена, Агафья Семибратова, Прасковья Любашина, Иван Смирнов. У нее что, в поместье малороссов нет, она в Россию ездит прислугу нанимать?

— Именно, — сказал довольный Квасницкий. — Представьте себе, наша малороссийская помещица сообщила мне, что малороссам не доверяет – воровиты, мол, и нечистоплотны. И выговор у них странный и непонятный. А еще – это уже по секрету – что господин Воробейчик (не муж подруги, но брат этого мужа) за ней ухаживал, и, как ей кажется с серьезными намерениями. Но евреям Елизавета Александровна доверяет еще меньше, чем малороссам – и я, по ее мнению, должен ее понимать, как русский человек… — и Квасницкий снова хихикнул.

— Ну, а ты ее просветил? — с интересом спросил Згуриди. — Объяснил, что ты – еврей?

— Зачем? Она бы огорчилась. И потом, я же не совсем еврей, я суржик, на четверть русский, и славянин наполовину, так что она не сильно ошиблась… — Леня развел руками.

— Ну, хорошо, — сказал Глюк. — Госпожа Новикова прислугу выписывает из России. Ну, а то, что она приехала ради морских купаний, но еще ни разу – почти за неделю! – не вышла за ворота дачи? Пасынок ее Алексей, который будто бы должен поступать в университет, не имеет аттестата зрелости. В репетиторы она взяла ему студента, хотя, судя по всему, женщина она богатая и не скупая, могла бы и университетских профессоров нанять. Пасынки ее получили домашнее образование, но почему она взяла гувернантку, бонну, приживалку, однако не привезла домашнего учителя мальчиков?

— Что ты хочешь этим сказать? Что Новикова задумала убийство еще дома и специально приехала сюда, чтобы разделаться с гувернанткой? — спросил Жуковский.

— Господа, я еще раз вам повторяю – Елизавета Александровна ничего не могла задумать! — Квасницкий откинулся на спинку плетеного стульчика, стульчик снова опасно затрещал. — И потом, разве у нас имеется только госпожа Новикова для подозрения? Есть еще прислуга – горничная с лакеем, есть садовник Семен, есть студент. И еще две горничные, и бонна, и приживалка; да и старшие девочки, и мальчики также. Есть еще подрастающий уголовник шибеник Костик… Смотрите, какое поле для работы!

— Этот дурак-околоточный подозревает студента, — сказал Жуковский.

— Я бы не называл его дураком, — возразил Глюк. — Вульгарный, необразованный и неопытный, но он совсем не дурак. Просто пока еще он мыслит как околоточный.

— Ну, он не одинок – у нас почти все в полиции мыслят, как околоточные. Но что я хотел сказать: студент, мне кажется, здесь не причем, так же, как и Семен; я все-таки думаю, что убили лакей с горничной. Все-таки наличие мотива…

— Мотив, мотив, — пробурчал Згуриди, — тебе лишь бы кого-то посадить! Дело запутанное, тут еще копать и копать, изучать и расспрашивать; найдется еще дюжина мотивов у дюжины людей…

— Ты все-таки думаешь, что убийца со стороны? Дюжины в доме не наберется – детей я все же не считаю…

— А зря, — заметил Глюк. — Дети уже почти не дети, и у них как раз больше всего было точек соприкосновения с убитой: гувернантка была строгой наставницей. Старшая девочка к тому же странновата. И еще гости в доме были в вечер убийства. Времени совершения преступления мы не знаем, нашли мадемуазель в шесть утра; самое раннее, когда ей могли нанести удар – десять часов пополудни, а гости разъехались после одиннадцати.

— Да, — сказал Згуриди, — я тоже об этом думал. Жалко, что у нас нет списка…

— Ха! — довольный Квасницкий насмешливо усмехнулся. — И что бы вы без меня делали? — Ленчик вытащил очень потрепанный бумажник, набитый так, что его пришлось перетянуть аптекарской резинкой. Денег в бумажнике не оказалось, зато нашлось очень много бумаг, бумажек и газетных вырезок. Покопавшись в этом бумажном хламе, Леня отделил два листка.

На одном выписаны были имена, фамилии и возраст прислуги и домочадцев, на другом – фамилии гостей, посетивших в тот вечер злополучную дачу.

— Где взял? — спросил Жуковский, потянувшись к спискам.

— У полиции свои методы, а у газеты – свои, — промурлыкал Квасницкий. — Только руками не трогай, тебе надо – перепиши.

Жуковский достал из портфеля два листа писчей бумаги и карандаш и принялся быстро списывать фамилии.

— Нет, вы только посмотрите на этого пижона! — сказал все еще сердитый Згуриди. — Он не может подождать два дня, когда полиция передаст дело в прокуратуру! Нет, он должен собственноручно составить бумагу и похвастаться ею перед начальством! Карьерист несчастный!

— А кто тебе мешает тоже переписать фамилии и показать своему начальству? — буркнул Жуковский, не отрываясь от своего занятия. — Для твоей карьеры это будет также полезно, как и для моей. Я тебе даже могу ссудить карандаш и листок бумаги.

— Спасибо, обойдусь своим, — у Згуриди портфеля с собой не было, но был блокнот и вечное перо.

— А ссуди-ка ты меня, — попросил Глюк.

— Ого! — заметил Квасницкий, — мощный интеллект нашего друга Глюка заработал. Сейчас он составит список, а потом вычеркнет из него всех неубийц. И мы получим верный ответ.

— Приблизительно, — пробормотал Феликс. — Только вряд ли это случится сегодня.

Спросили еще вина – как-то незаметно за разговорами уговорили бутыль. Прошлись по списку – у кого из домочадцев и гостей мог быть мотив и возможность.

Жорик Жуковский выдвигал версии, Дима Згуриди их опровергал, Квасницкий, развалясь на хлипком плетеном стульчике, слушал, прихлебывая вино и сыто поцыкивая зубом — о, он прекрасно умел извлекать удовольствие из текущего момента!

А Глюк все марал и марал бумагу; выделенные ему два листа закончились, он попросил у Жуковского еще.

— Что ты там пишешь и пишешь? — спросил Квасницкий. — Роман? Может быть, даже в стихах?

— Да нет, я так, для ясности, — смутился Глюк, принялся складывать исписанные листы. Но от зоркого взора Квасницкого спрячешься, как же! Да и Прокуратура вкупе с Судом заинтересовались.

— Ах, — замурлыкал Квасницкий, — вот это я понимаю! Научная метода в расследовании преступления! А вы, профессионалы, тычетесь, как котята – вот, учитесь!

— Подумаешь, — протянул Жуковский, — этим всем займется полиция…

— Можно подумать, — фыркнул Згуриди, снял пенсне и опять превратился в горбоносого красавца в слегка измятом белом костюме. — Ничем таким полиция и близко заниматься не будет, не достанет на то ни людей, ни сил, ни желания. Фонтанский участковый пристав пьет горькую – это всем известно. Но попереть его со службы никто не попрет, бо заменить некем. Околоточный надзиратель, может быть и не дурак, но ни опыта у него нет, ни знаний, а есть только служебное рвение и знание установок, спущенных сверху. Есть установка искать политику – он будет искать политику, потому и посадил студента…

— Ну, не посадил еще, задержал только. Не сегодня-завтра выпустит, — вступился за околоточного Жуковский.

— Какая разница! — отмахнулся Згуриди. — Полицмейстер тоже завтра это дело бросит: Вася Шмаровоз возьмет кассу общества "Север" или банк Манераки – и все, полицмейстера поважнее дела затянут. И то – добро бы помещицу ухлопали, госпожу Новикову, тогда еще была бы какая-то надежда, что полиция подсуетится; а так – кому нужна эта старуха-гувернантка? А прокуратура уже составила себе мнение, так что пойдут горничная с лакеем на каторгу за убийство, которое не совершали…

— Не понимаю, что ты хочешь этим сказать, — процедил Жуковский сквозь зубы. — Если они злодеи, и это будет доказано…

— Да ничего я сказать не хочу! — обычно смугло-бледный, Згуриди слегка порозовел от волнения. — Вы-то докáжете, да так, что хороший адвокат разметёт ваши доказательства вдребезги и пополам, но где прислуге взять деньги на хорошего адвоката? Правосудие! Законность! А прав в России тот, у кого бумажник толще. Ты вот, Квасницкий, над честным таможенником Глюком подхихикиваешь – а ведь я тоже взяток не беру, родители подкармливают. Но родители есть не у всех, а кушать всем хочется, пожирнее и погуще.

— Положим, я тоже не беру, — сказал Жуковский. — И с чего ты взял, что на каторгу пойдут горничная с лакеем? Мне, к примеру, все более этот мальчик подозрителен, Костик. Да и госпожа Новикова тоже. А до правды полиция докопается, не волнуйся, и дело взято под прокурорский надзор, да и ты, насколько я тебя знаю, следователь добросовестный. И Ленчик не даст дремать, пару-тройку статеек тиснет, чтобы подогреть общественное мнение…

— Не тисну, — скромно потупил голубые глаза Леня, — мне полицмейстер запретил.

— Не верю, что докопается, — буркнул Згуриди, и хотел еще что-то добавить, но тут подошел хозяин, заговорил по-гречески, Згуриди ответил, тоже на греческом, и – уже по-русски, друзьям:

— Нас уже просят, заведение закрывается. И вообще, мне домой пора, меня жена ждет.

(Згуриди, единственный из четверых друзей, был женат).

— А Глюка ждет мама, а Жуковского – папа, — подхватил Квасницкий. — И только я, временный сиротка, никому не нужный…

А между тем солнце свалилось уже за деревья, оставив лиловую полосу и позолотив облака на горизонте, над невидимыми из-за зелени крышами Чубаевки, и в жухлой июльской траве уже застрекотали страдающие бессонницей кузнечики, а Глюк раздавил на щеке первого жадного комара.

— Возьмем извозчика, — сказал Квасницкий, когда рассчитались с хозяином (цены здесь действительно оказались низкими, вышло по сорока копеек на нос). — Я плачỳ. Надо же доставить Димочку супруге, а то она обидится, и больше его с нами не отпустит…

Почти уже возле дома, где жил Глюк, Квасницкий вдруг спросил:

— Ну и как, Феликс, тебе заниматься расследованием? Поверил наконец, что ты действительно детектив вроде Шерлока Холмса?

— Я – нет, — мрачно ответил Феликс. — Мама поверила. И потом – я любопытный.

На самом деле Феликс Францевич на себя наговаривал – не страдал он столь распространенным пороком любопытства; но вот поломать голову над загадкой – это было его, и решению головоломок и ребусов, шарад и шахматных задач он посвящал почти весь свой досуг. А чем еще ему было заняться? Телевизоров в те времена не существовало, синематограф Глюк не любил и посещал редко, ни жены, ни любовницы, ни даже любимой девушки он не имел: жениться или завести любовницу ему не позволял недостаток средств, знакомые барышни были просто знакомыми. Пожалуй, Нюточка Белоцерковская нравилась больше других, но — всего только нравилась. Чтение серьезное наводило тоску, несерьезное (бульварные, авантюрные романы etc) заставляло скучать, вот разве что романы полицейские – Габорио, Леру, тот же Шерлок Холмс – то есть, конечно, его отец-создатель Конан Дойл… Но в те времена подобных романов было немного, жанр детектива еще только становился на ноги.

Потому, возможно, так заинтересовал его детектив, "подсунутый самою жизнью", — выражаясь словами журналиста Известина (газета "Бульвар").

Так что же написал Феликс Францевич на полулистах прекрасной белой бумаги, коей снабдил его Жуковский? То, чем по мнению того же Жуковского, должна – и будет – заниматься полиция?

А вот что:

"Жертва: Рено, Матильда Яковлевна, пятьдесят два года, уроженка Лозанны (Швейцария), в России тридцать лет. Женщина с прошлым: как минимум один раз рожала. Скорее всего, до приезда в Россию (?).

Причины, по которым могла быть убита:

a) — конфликт с кем-то из домочадцев (нет никаких сведений, подтверждающих или опровергающих наличие оного – выяснить у С.М.)

b) — услышала или увидела нечто, разглашение чего нельзя было допустить любой ценой (вряд ли любовную сцену между лакеем и горничной);

c) — встреча с кем-то, кого знала в прошлой жизни, возможно, под другим именем; в таком случае убийца – кто-то из гостей.

Домочадцы:

1 — Новикова, Елизавета Александровна, вдова, 38 лет, помещица Екатеринославской губернии, нанимательница покойной.

Причины – только b (в случае конфликта могла быть просто уволена).

За: в разговоре с околоточным надзирателем Новикова обмолвилась о том, что покойницу душили.

Против: по словам Л.К., Новикова глупа и нелогична (притворство?).

Примечание: странности могут объясняться глупостью.

2 — Полоцкая, Софья Матвеевна, девица, 72 лет, тетка покойного первого мужа, НЕ приживалка, поскольку обладает какими-то, пусть незначительными, средствами.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: по ее словам, заинтересована в расследовании и даже согласна тратить на оное деньги. Согласилась на встречу (даже проявила инициативу). По словам же г-жи Н., с покойною была в прекрасных, дружеских отношениях.

Примечание: вряд ли притворяется, ergo — скорее всего, вне подозрений.

3 — Зотиков, Никита Иванович, управитель, 63 лет, вдовец.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: уехал с дачи в вечер преступления, по словам Агафьи, снял квартиру в городе – почему?

Дети:

1 — Новиков, Алексей Алексеевич, 17 лет, пасынок г-жи Н. от второго брака.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: нет.

2 — Полоцкий, Николай Григорьевич, 15 лет, пасынок г-жи Н. от первого брака.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: нет.

3 — Полоцкая, Анна Григорьевна, 14 лет, дочь г-жи Н. от первого брака.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: выглядит старше 14 лет. Странно индифферентна.

4 — Полоцкая, Анастасия Григорьевна, 13 лет, дочь г-жи Н. от первого брака.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: нет.

5 и 6 — младшие девочки, 3-х и 2-х лет, по причине малолетства отпадают.

Прислуга:

1 — Семибратова, Агафья Кузьминична, кухарка, 42 лет, девица, служит у г-жи Н. около 20 лет (поступила на службу еще до первого замужества барыни).

Причины: a или b.

За: орудие убийства (секачка) относится к кухонной утвари.

Против: нет сведений.

Примечание: пьет, по ее словам, с разрешения хозяйки "для укрепления нервных жилок".

2 — Свечкарева, Мария Ивановна, старшая горничная, 32 лет, девица, служит у г-жи Н. около 12 лет (со времени первого замужества барыни).

Причины: a или b.

За: возможно, забота о сестре (?) — если мадемуазель Р. собиралась донести хозяйке о любовных отношениях той с лакеем.

Против: нет сведений.

Примечание: неизвестно, в каких отношениях с сестрой, возможно, что и не в дружеских.

3 — Свечкарева, Елена Ивановна, вторая горничная, 17 лет, девица, служит у г-жи Н. около года, поступила по рекомендации сестры, Свечкаревой Марии, старшей горничной.

Причины: a или b.

За: наличие мотива (любовь с лакеем и страх увольнения).

Против: нет сведений.

Примечание: вряд ли – после убийства сидеть и вздыхать с возлюбленным, глядя на звезды? И мотив слабоват.

4 — Любашина, Прасковья Ивановна, прислуга для черной работы , 23 лет, девица, служит у г-жи Н. около трех лет, поступила по рекомендации Свечкаревой Марии, односельчанки и дальней родственницы.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: нет.

5 — Смирнов, Иван Петрович, лакей и камердинер мальчиков, 23 лет, холостяк, служит у г-жи Н. около года.

Причины: a или b.

За: наличие мотива (любовь с горничной и страх увольнения).

Против: нет сведений.

Примечание: нет.

6 — Шульц, Роза, подданная Германии, бонна при младших девочках, 16 лет, девица, служит у г-жи Н. около трех месяцев.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: нет сведений.

Примечание: не знает ни слова по-русски. Откуда взялась? – фамилия совпадает с фамилией прежней гувернантки старших девочек, возможно, родственница.

Местные служители:

1 — Загоруйко, Семен Игнатьевич, садовник, 39 лет, служит у г-на Цванцигера 20 лет, начинал помощником садовника.

Причины: b, очень маловероятно – c.

За: нет сведений.

Против: на шее покойной остались следы тонких пальцев: женщины, подростка или мужчины с маленькими руками, у Семена же руки большие.

Примечание: почему-то г-жа Н. его невзлюбила.

2 — Петрищенко, Константин Афанасьевич, помощник садовника, 15 лет, служит у г-на Цванцигера второй год, сын старшей сестры Загоруйко.

Причины: b.

За: нет сведений.

Против: свидетель, показавший на непричастность горничной и лакея. Если бы сам был виноват, прямой расчет был бы оговорить подозреваемых. Возможно, не догадался по малости лет.

Примечание: по словам письмоводителя, виноват в кражах по окрестным садам, подрастающий уголовный элемент.

3 — Горохов, Михаил Андреевич, студент, 21 года, репетитор пасынков г-жи Н.

Причины: a или b.

За: нет сведений.

Против: отзывается о покойной положительно, по его словам, состоял с нею в товарищеских отношениях.

Примечание: по заключению околоточного надзирателя, последним общался с покойницей. Однако скорее всего, околоточный надзиратель ошибся, и разговор в беседке произошел ДО ужина, поскольку Г. в беседке читал книгу, а свет туда не вносят из боязни комаров. После ужина же начало темнеть.

Гости:

1 — Цванцигер, Генрих Михайлович (Михелевич), хозяин дачи, негоциант;

2 и 3 — Синявский, Петр Иванович, хлеботорговец, с супругой Анной Кирилловной;

4 и 5 — Захаров, Степан Захарович, коммерсант и маслозаводчик, с супругой Сусанной Восгеновной;

6 и 7 — Воробейчик, Михаил Петрович, бухгалтер кредитного общества "Север", с супругой Ираидой Дмитриевной;

8 — Воробейчик, Семен Петрович, делопроизводитель того же общества".

Если убийство совершил кто-то из гостей госпожи Новиковой, то причины могли быть только те, что обозначил Феликс Францевич литерами b и c. Даже, скорее всего, с – вряд ли кто из гостей был так глуп, чтобы в незнакомом доме разговаривать о каких-то страшных тайнах, или готовящихся преступлениях.

К тому же братьев Воробейчиков и особенно Ираиду Дмитриевну Глюк знал лично. Ида Воробейчик когда-то обучалась в танцклассе мадам Глюк, потом танцевала в оперетте, и даже имела сольные партии, потом уехала на гастроли – и вернулась уже замужней дамой. Михаил Петрович в те времена был человеком состоятельным, играл на бирже, имел собственную контору; потом разорился, и его старший брат Семен Петрович устроил брата в кредитное общество "Север", где служил делопроизводителем. Так что Воробейчики были одного с Глюками круга, и Екатерина Ивановна, устраивая раз в году прием на собственные именины, всегда приглашала бывшую ученицу с мужем и братом мужа (Воробейчики жили одним домом). Михаилу Петровичу было сейчас лет сорок, может быть, с маленьким хвостиком, Семен Петрович года на два старше. Отец их держал лавку на Раскидайловской улице, родились они оба здесь, здесь и выросли. Так что, пожалуй, можно было бы этих троих из списка вычеркнуть. Но, поразмыслив, Феликс Францевич их все же оставил: как известно, чужая душа – потемки.

Вот такую вот бумагу составил Феликс Францевич Глюк. Не судите его слишком строго – детективной литературы как таковой тогда еще не существовало, Эркюль Пуаро служил пока что в бельгийской полиции и не обзавелся еще биографом Гастингсом, Ниро Вульф еще не выбрался из Черногории, не поселился в нью-йоркском особняке на Западной Тридцать пятой улице, а лорд Питер Уимси учился пока в младших классах Итона (или Харроу, точно не упомню). Фандорин, Эраст Петрович, правда, уже не только развернул, но даже и сворачивал свою деятельность, но о нем в те времена еще не писали, даже и в газетах. Так что учиться Феликсу Францевичу было не у кого, приходилось все самому, все самому… Вот и надумал Феликс Францевич составить список, пусть даже и получилось это у него несколько по-дилетантски. Но все же – здорово он придумал. А удобно как: просмотрел список, отсеял тех, кто явно не причем, сосредоточил внимание на явных подозреваемых; при получении новых фактов дописал в нужную строчку или на полях…

Другое дело, что прав был Жора Жуковский: составлением списка должна бы была заняться полиция. Выяснить прошлое всех фигурантов данного преступления, возможные точки соприкосновения с жертвой, вероятные мотивы; расписать – где кто когда находился, имел ли возможность совершить злодеяние и так далее.

Но правы были и Ленчик Квасницкий, и Дима Згуриди. Тогдашний уголовный сыск туго переходил на современные методы расследования, по старинке доверяли полицейские больше всего личным свидетельством и признанию подозреваемых; да и некому было в полиции заниматься кропотливым и трудоемким поиском улик и выяснению обстоятельств. В столицах, в губернских центрах – еще куда ни шло; а в пригороде, пусть даже и губернского города? А в уездах, в сельской местности? Ведь смотрите – третья, можно сказать, столица, а бумаги от руки, по старинке перебеливают, письмоводителя держат, хотя давно уже в природе существуют "Ремингтоны" и "Ундервуды", да и по штату не письмоводитель участку положен, а машинист пишущей машины. И телефон в участок до сих пор не провели, хотя трижды уже на то деньги выделялись, но куда-то по дороге исчезали. Совершенно мистическим образом.

А еще и налетчики, наши доморощенные мафиози (хоть слово это не вошло тогда еще в широкое употребление, само явление имело место быть – попробуйте опровергнуть!) мешали. И установка сверху на особое внимание к политическим преступлениям. Если бы на той же Цванцигеровской даче поселились подозрительные личности (молодые люди с горящими глазами, в потрепанной одежде), да еще бы пели запрещенные песни – тут бы, конечно, полиция подсуетилась бы, зашевелилась бы. А так…

Так что прав был и Феликс Глюк, составляя свой список, углубляясь в расследование: по большому счету, углубляться в расследование было и некому. А Глюка зацепила загадка, казавшаяся неразрешимой: вон сколько народу можно подозревать! Раз, два, три… не дюжина, а целых две дюжины; преступник, должно быть, на то и рассчитывал – затеряться в этой толпе. Или ни на что не рассчитывал, а преступление совершил спонтанно, как говорят, в аффектации, и теперь затаился в надежде, что за лесом одного деревца и не увидят.

И некоторые соображения личного порядка стимулировали интерес Феликса Францевича к расследованию. Во-первых, конечно, мадам Глюк. Дело даже не в том, что мадам Глюк хотела пить чай и с сахаром, Феликс Францевич догадывался, что при всей своей привязанности к племяннику мадам Лискович, а точнее, ее муж, долги за бакалею Глюкам не простит. Разве что требовать немедленного погашения не будет, и кредит в лавке продлит еще на пару месяцев. Однако мадам Глюк решила, что сын ее должен принять участие в расследовании преступления. А ежели мадам Глюк что-то решила, то это уж навсегда. Переубедить женщину из сверхпрочного сплава может только другая женщина, из сплава еще более прочного. Но уж никак не мужчина, тем более не собственный сын.

И студент, по всей видимости, невиновный, был полицией задержан, что казалось Глюку неправильным. Чувствовал Глюк от этого некоторый внутренний дискомфорт. И Семен, садовник, которого Глюк знавал в детстве и помнил человеком исключительной порядочности: даже паданцы Семен отдавал Людвиге Карловне, варившей из них конфитюр, ягодки с хозяйского куста не мог скушать, и не только потому, что Людвига Карловна, мадам Цванцигер, за тем следила, но так уж он, Семен, был устроен; что же об убийстве-то говорить! И судьба горничной с лакеем также волновала Глюка; девушка молоденькая, юноша – в полицейском участке, и безвинные, скорее всего; а безвинные страдать не должны, это Глюк совершенно точно знал, чувствовал, в это верил. Безвинным и так страданий достается – по воле Божьей, как же их еще и по человеческому недомыслию, недоисполнению долга лишним страданием нагружать!

Возможно, вы тут иронически усмехнетесь – прекраснодушием страдал Феликс Францевич Глюк, некоторою наивностию… Пожалуй, что вы правы – страдал Глюк и наивностью, и прекраснодушием. Но, во-первых, был он еще молод, а во-вторых, все мы чем-то да страдаем, лучше уж страдать наивным прекраснодушием, нежели желчным цинизмом.

Однако вернемся к списку.

Вы, должно быть, заметили, что список сей страдал некоторою неполнотою, особенно мало информации записано было в той его части, что касалась гостей, посетивших в тот роковой вечер госпожу Новикову на даче. Объяснялось это просто: околоточный надзиратель, Заславский Константин Аркадьевич, пока еще про гостей госпожи Новиковой не успел ничего выяснить, только фамилии установил. Да и в списках, куда вошли домочадцы и прислуга, тоже белых пятен хватало.

При всем том расследование только начиналось, и завтрашний разговор с Полоцкой, Софьей Матвеевной, кое-что мог прояснить, а возможно, и не кое-что, а очень многое…

————————————-

*денег (од.)

Разговор 5


— Феликс, вчера ты целый день болтался неизвестно где, а племянник мадам Лискович до сих пор сидит! — сказала мадам Глюк, придвинула к себе масленку, сняла крышку и стала тоненько намазывать масло на булочку. Солнечный лучик, проникнув в щель между задернутыми занавесками, переломался о граненую крышку масленки и пустил в глаза Феликсу Францевичу жирного зайца. Глюк отгородился от зайца газетой "Вестник юга".

— Феликс, не закрывайся газетой, когда мать с тобой разговаривает. Катя с утра ходила в лавку за сахаром, приказчик сказал, что племянника хозяйки еще не выпустили. Неужели так трудно найти убийцу? Чем же ты тогда занимался?


Глава 5


Ах, мадам Глюк, вы даже представить себе не могли бы, как трудно найти убийцу!

Особенно человеку случайному, ни к полиции, ни к прокуратуре, ни даже к суду отношения не имеющему – такому как Глюк, Феликс Францевич. И полицмейстер, Михаил Дмитриевич Воскобойников, против участия Феликса Францевича в расследовании возразил решительно, и в сильном раздражении.

Впрочем, полицмейстера можно понять, посочувствовать ему даже. Город большой – жителей почти полмиллиона, только своих, а приезжие! Город портовый, а где порт – там моряки, а где моряки – там и пьяные драки, и с поножовщиною, а порою и со смертельным исходом: сами понимаете, после долгого плавания душа у морского человека томится, а томление выхода требует. И контрабандисты, и бандиты, и что ни день – то труп: или в подворотне кого-то прирезали, или в переулке оглоушили; что ему, полицмейстеру, убийство какой-то гувернантки, к тому же вовсе нездешней, а из далекой Екатеринославской губернии! Да еще Вася Шмаровоз со своими мальчиками, орлами-налетчиками — прежде он по лавкам да конторам действовал, в основном на Молдаванке, а теперь уже и в центре города орудует; поневоле вспухнет полицмейстерова голова!.. А газеты все шпильки в жирные ляжки полиции норовят запустить – когда, мол, справитесь с преступностью? с бандитизмом? с налетами? когда в городе будет, наконец, порядок? Неужели наша полиция совершенно бессильна?

А нынче (это уже июня тридцатого) и вовсе газеты распоясались, они уже вопросы не задают, они уже прямо утверждают: полиция бессильна. Полиция ничего сделать не может, или же не хочет. То есть не написали еще, что полиция на откупе у бандитов-налетчиков, но намекнули.

А о гувернантке газеты совсем позабыли. Одно у них имя: жирным шрифтом, сажеными буквами: ШМАРОВОЗ. Некоторые писали "Василий Шмаровоз", хотя Василием Вася никогда не был. Фамилия его звучала похоже, Вайсман, вот и сделался он Васей, а где Вася – там и Шмаровоз, приблизительно так же, как где Евгений – там сразу же и Онегин, или где Бизе – там соответственно Кармен. Ассоциативный ряд. И, конечно, по закону противопоставления: Вася на самом деле был исключительно опрятен (как кот), и был к тому же франт, щеголь даже. Шмаровозами же или шмаровозниками у нас обычно называют нерях и грязнуль.

И что Вася натворил на этот раз – не поверите! Как в воду глядел Дима Згуриди со своими мрачными предсказаниями, или напророчил даже, но и ему, этому скептику Згуриди не снилось, на какой подвиг Вася Шмаровоз отважился в этот раз!

Вечером, когда в Городском саду самое гуляние, Вася Шмаровоз перекрыл входы-выходы своими мальчиками (а входов-выходов всего-то три), и гуляющим – пожалте бриться! С дам поснимали украшения, у мужчин отобрали бумажники, а примадонне оперного театра (которая случилась тут же – прогуливалась с одним из своих поклонников, Марцинковским), Вася, извинившись, вернул ее бриллианты (каковые, как нам с вами известно, Глюк Феликс Францевич вовсе не разыскал – чего бы там Квасницкий ни выдумывал). И сказал, де, что вышла ошибочка, и что у творческих работников (врачей, инженеров и деятелей культуры) он, Вася, ничего не берет, а берет только у буржуев; а перед ее, примадонны, талантом и красотой он, Вася, преклоняется, и потому ужасно извиняется за накладку.

Все прошло тихо, быстро и культурно. Дамам мальчики говорили: "Ах, ваша красота такая ясная, что ей не надо никакие украшения!", или: "Эти камушки только заслоняют сверкание ваших глазок!", — и дамы снимали свои колечки-сережки даже с некоторым удовольствием. Мужчины, может быть, и протестовали бы, но мальчики у Васи серьезные, а здоровье и, возможно, что и жизнь, дороже бумажника, даже и из крокодиловой кожи.

А потом Вася сказал: "Всем спасибо", — и спокойно, без спешки, удалился. Вместе с мальчиками.

Вот такая произошла история вечером двадцать девятого июня (на Петра и Павла) в Городском саду.

И, конечно же, конечно, какая тут гувернантка! кому про нее интересно? Ни строчки о ней и ее убийстве в утренних газетах Глюк не нашел.

Ну, газетная практика (так же, как и ресторанная) известна: хороши только свежие – новости ли, продукты. Это за неимением свежих новостей (продуктов) сервируют вчерашние, лежалые.

Феликс Францевич с утра отправился на службу. После дня, проведенного на Фонтане, контора показалось ему еще более душной и пыльной, чем обычно.

Непосредственный Глюка начальник, Кузьма Иннокентьевич Безобразный (ударение на "о" – когда в глаза, и на "а" за глаза) поинтересовался, как успехи Феликса Францевича в расследовании, и кто же по его, Феликса Францевича, мнению, убийца.

Глюк объяснил Кузьме Иннокентьевичу ситуацию.

Кузьма Иннокентьевич покачал головой, поцокал языком: "Ай-ай!"

Когда время приблизилось к полудню, Глюк, с разрешения Кузьмы Иннокентьевича, контору покинул.

Вас, может быть, удивляет, что Феликсу Францевичу никто не препятствовал в служебное время заниматься совершенно посторонним делом? О, вы просто не знали мадам Глюк!

А вот Кузьма Иннокентьевич знал ее очень хорошо, даже (как сплетничали некоторые) слишком хорошо. И был к тому же человеком благоразумным, а благоразумный человек не спорит со стихийным бедствием. Кроме того, Кузьма Иннокентьевич был добродушен, любопытен и обожал детективы. То есть не детективы, а полицейские романы, в каких описывались преступления и их расследование. Весьма увлекало Кузьму Иннокентьевича подобное чтение.

И уж конечно, было весьма заманчиво и лестно для Кузьмы Иннокентьевича пусть даже и косвенно, но прикоснуться, соучаствовать в расследовании преступления невыдуманного, и к тому же столь таинственного.

А потому никаких препон Глюку в манкировании тем служебных обязанностей ради дознания Кузьма Иннокентьевич не ставил, и Феликс Францевич удалился из конторы беспрепятственно, и с дружески-отеческим напутствием, и с пожеланием всяческого успеха.

Глюк, поигрывая тросточкой, прошелся по тенистой улице походкой фланирующего бездельника, поднялся на бульвар по лестнице, которой еще только предстояло стать прославленной и легендарной, присел на скамеечку.

Софья Матвеевна запаздывала.

Феликс Францевич к женским слабостям относился снисходительно: почему бы женщине, хоть и старой, не опоздать? На то она и женщина! — и покамест наслаждался непривычным в такое время дня бездельем.

В жаркий полуденный час бульвар был пустынен и тих. Утренние гуляющие: няни, бонны и фребелички* и их питомцы и питомицы; старики и старухи не без средств, но и не настолько обеспеченные, чтобы выезжать в летнее время на дачи (надежда века, едва успевшего наступить и осколки века, уже минувшего) — уже разошлись по домам, пить молочко и кушать котлетки. Гуляющие вечерние: чиновники в высоких чинах с дородными супругами, офицеры с милыми барышнями из хороших семейств, негоцианты, задержанные в городе коммерческими надобностями, — занимались еще своими дневными делами или (прекрасная половина) готовились к вечернему променаду. Так что Глюк на бульваре пребывал почти что в одиночестве: городовой на углу да двое заболтавшихся старичков на соседней скамейке, опаздывающих к своим котлеткам, не в счет.

Глюк, облокотившийся на спинку скамейки, со сдвинутой на затылок шляпой, с выражением легкой скуки на лице, являл собою зрелище, не вполне для бульвара в это время суток обычное. Поэтому, наверное, городовой, поглядывающий на него с подозрением, снялся со своего места и двинулся в направлении скамейки, занятой Феликсом Францевичем. Скорее всего, он принял Глюка за одного из мальчиков Васи Шмаровоза, высматривающего возможную жертву. Местные налетчики переняли манеру одеваться у своего предводителя, и модный в их среде прикид в точности повторял одежду элегантного молодого человека того времени, каковым был и Феликс Францевич: светлые брюки, белый полотняный или пикейный пиджачок, светлая рубашка, темный узенький галстук, и конечно же, тросточка, и соломенная шляпа – канотье, и тонкие усики, и набриолиненый пробор.

Полиция, раздраженная вчерашней Васиной выходкой, бдила и блюла, и поэтому Глюк решил встречи с городовым избежать. Документов с собой у него не было – да кто в те времена таскал повсюду удостоверение личности? Кроме, может быть, мошенников. Ну, и приезжих. Еще потащит в участок, пока то да се, пока разберутся – времени уйдет много; да и вовсе Глюку не хотелось быть задержанным по подозрению, все равно в чем. И на службе могут случиться неприятности, и не только у него, Глюка, но и у Безобразного, Кузьмы Иннокентьевича, что уж точно никому не нужно. Да и полицмейстер, Михаил Дмитрич, расстроится и раздражится – не нравится полицмейстеру, когда всякие посторонние (вроде Глюка с Квасницким) суют нос не в свое дело.

Так что Феликс Францевич со скамеечки встал и двинулся в направлении от городового, не торопясь излишне, но и не слишком медленно. Чересчур спешить, конечно, было бы глупо – еще засвистит в спину. Глюку никогда еще городовые вслед не свистели, и испытывать это новое для себя ощущение он не торопился.

Заслышав за спиной пыхтение городового, Глюк прибавил шагу. Городовой тоже – расстояние сокращалось; Глюк уже почти бежал, но пыхтение городового все приближалось. Феликс Францевич почти что решил уже перейти на бег, но передумал, резко остановился и развернулся. Однако городовой, против ожидания, не требовал предъявления документов и не вопрошал грозно: "А кто ты такой, и что ты тут делаешь?" — нет, напротив, откозыряв, задал вежливый вопрос:

— Звиняйте, це вы господин Глик будете?

— Глюк, — поправил Феликс Францевич, слегка заинтригованный.

— Тут цидулку вам передали, от одной барыни. Из номеров хлопчик доставил. Очень звиняйте, — городовой протянул Глюку записку, еще раз откозырял и вернулся на свой пост.

"Цидулка", то есть записка, была сложенным вдвое листком почтовой бумаги со штампом "Hotel Londonskaya" в верхнем углу. На одной из внешних сторон крупным почерком было написано: "Господину Глику, который в полдень должен быть возле памятника Герцогу". А вот содержимое записки для Глюка осталось тайной. Может быть, если бы Глюк владел французским, как француз, он и смог бы разобраться в этих каракульках, начертанных дрожащей рукой. Но французский Феликс Францевич знал в пределах гимназического курса (с отметкой "удовлетворительно"). Так что единственное, понятое им, оказалось слово "monsieur" и число "14".

Однако гостиница " Londonskaya" находилась тут же, на бульваре.

Глюк вошел в прохладный вестибюль, поднялся на второй этаж, нашел дверь четырнадцатого номера, постучался.

Ах, как хорошо, что Феликс Францевич не читал детективов! Ни единой дурной мысли не пришло в его голову: ни о том, что его ждет засада, и его сейчас будут бить, ни о том, что это – ловушка, подстроенная злоумышленниками, и некая авантюристка будет соблазнять его с тем, чтобы гостиничная прислуга застала их вдвоем при компрометирующих обстоятельствах, ни о том, что сейчас он наткнется на труп Софьи Матвеевны Полоцкой, и попытается вытащить торчащий в сердце трупа нож – и в этот момент в номер ворвется полиция…

Так что стучался в дверь он совершенно бесстрашно.

Дверь отворила абсолютно ему незнакомая женщина в платье сестры милосердия. Глюк не успел произнести заготовленную фразу, как милосердная сестра спросила его:

— Вы мосье Глик?

— Глюк, — поправил Феликс Францевич.

— Извините. Она вас спрашивала многократно, и ждала, но сейчас задремала. Если вы имеете время…

— Да кто она? — Глюк пока что еще ничего не понимал.

— Больная. Я не могу ее будить, это ей вредно...

Говорила сестра милосердия очень быстро, словно тарахтела по клавишам "ундервуда" опытная машинистка.

— Да кто же ваша больная? — почти уже рассердился Глюк.

— А вы записку не получили? Она вам сама написала, а адрес надписывала я…

Глюк вытащил записку, развернул и продемонстрировал милосердной сестре:

— Если вы можете это прочитать, то пожалуйста, переведите мне.

Сестра подняла свои тонкие черные брови почти что до самой косынки с нашитым на ней красным крестом.

— Понятно, что после удара больная плохо владеет руками, и речью тоже…

Глюк почувствовал, что еще немного – и в этом номере гостиницы появится труп. Милосердной сестры. Которую он, Глюк, задушит. И с наслаждением.

Вы скажете – ну, что он за тупица, этот ваш Глюк! Вы-то давно уже догадались, что "она" – это Софья Матвеевна Полоцкая, кто же еще? Ведь никто, кроме Софьи Матвеевны, не знал, что в полдень Глюк будет возле памятника Герцогу, ну, может, еще Квасницкий – подслушав. Но записку накарябать по-французски Квасницкий вряд ли смог бы, да и на такой обстоятельный розыгрыш – со снятием в гостинице номера, с наймом сестры милосердия – у Квасницкого вряд ли достало бы времени и охоты. И сразу же, едва только записку эту развернув, Глюк подумал о Софье Матвеевне, и о том, что случилось нечто непредвиденное и неприятное, и именно ее, Софью Матвеевну, ожидал увидеть в дверях. Может быть, жара подействовала на умственные способности Феликса Францевича, или, возможно, тарахтенье милосердной сестры обладало неким гипнотическим действием, каким обладает бормотание цыганок, но нечто помутилось в его мозгах, и он никак не мог, как говорят в наше время, "въехать" в суть речей женщины.

Но до сестры милосердия наконец дошло:

— Ах, да – Софья Матвеевна Полоцкая, с ней после всех этих неприятностей случился удар… Да вы проходите, подождите, она должна еще прийти в себя. Доктор Блюм сказал, что надежды мало, но несколько дней она протянет…

Почти каждую фразу сестра милосердия оставляла как бы недоговоренной, как бы завершала многоточием, словно сомневалась в своих собственных словах. Глюк подумал, что это профессиональная привычка. И, должно быть, профессиональной привычкой было для милосердной сестры использование местоимения "она" или слова "больная". Употребление имени создает некоторую интимность, связующие узы; больных же сестра милосердия видела многих, и многие из них умерли, а интимность, привязанность опасна, потому что заставляет страдать, сострадая. А так: "она", "больная" или выживет, и слава Богу, или нет, воля Божья; и никакой интимности-привязанности, и никакого страдания и сострадания, кроме профессионального. Ну, может быть, еще и общечеловеческого.

Сидеть в комнате больной и ждать, пока та очнется, показалось Глюку несколько неудобным.

— Может быть, мне лучше зайти вечером? — спросил Феликс Францевич. — Пусть Софья Матвеевна отдохнет.

— Ах, нет, мосье Глик… Глюк, то есть, она так беспокоилась, так хотела вас видеть, а беспокойство ей вредно… Пройдите пожалуйста…

Номер, к счастью, оказался двухкомнатным, и сестра провела Глюка в пыльную гостиную, увешанную плюшевыми портьерами. Портьеры висели на дверях – в коридор и в соседнюю комнату, на двух окнах, выходивших на бульвар, и закрывали нишу в стене, устроенную, должно быть, для дорожных сундуков.

Милосердная сестра указала Глюку на одно из кресел с пыльной плюшевой обивкой и, извинившись, вышла в соседнюю комнату.

— Спит пока, — шепотом произнесла она вернувшись. — Ей успокоительное дали, очень уж разнервничалась…

— А собственно, что случилось? — тоже шепотом спросил Глюк. — Вчера я виделся с Софьей Матвеевной. Мне она показалась весьма крепкой ста… женщиной.

— Ах, да неужели вы ничего не знаете? Ее же ограбили вчера, в Городском Саду, сняли украшения, и с ней случился припадок, а ее спутник, мосье Зотиков, побоялся ее везти за город, да еще полиция снимала показания с потерпевших, и он, уж не знаю, кем он ей приходится, привез ее в гостиницу, и доктора вызвал, доктора Блюма, а доктор Блюм пригласил меня… А утром, когда стало известно про пожар, с ней удар и случился, хорошо еще, что доктор Блюм как раз зашел ее навестить, и смог оказать первую помощь, и пустить кровь, а то неизвестно еще, чем бы все кончилось…

— Какой пожар? — переспросил Феликс Францевич. — Про выходку Шмаровоза в Городском саду я читал, а вот про пожар в газетах не было.

— Да и не могло быть, потому что это ночью случилось – дача, что они сняли на Фонтане, сгорела вся, одни уголечки, все они там обгорели, некоторые до смерти даже, мосье Зотиков туда отправился, после того, конечно, как я пришла и к обязанностям приступила…

Некий звук, донесшийся из соседней комнаты, заставил сестру прервать свою такую быструю речь, вскочить с кресла и скрыться за портьерами. Все это она проделала так же быстро, как и говорила.

Мгновение спустя она выглянула из-за портьер.

— Она проснулась, просит вас, — сказала она официально. — Будьте любезны разговаривать тихо и не волновать больную без особой надобности.

Зрелище больного, прикованного немощами к постели, всегда тягостно для человека здорового, особенно если вчера вы видели этого больного полным жизни и сил. Софья Матвеевна, накануне так поразившая Глюка своим, если можно так выразиться, старушечьим задором и полнокровием, нынче являла собою зрелище жалкое, и душу раздирающее.

Она лежала на высоко приподнятых подушках, плечи ее были прикрыты полотенцами. Вначале Феликс Францевич удивился, потом догадался: Софья Матвеевна в гостинице оказалась случайно, без соответствующей ночной одежды, вот и принарядила ее таким образом милосердная сестра – дабы не оскорблять приличий, а также взора молодого человека видом дряблых старушечьих плеч. Полоцкая лежала, запрокинув голову и закрыв глаза, а скрюченные пальцы ее теребили беспрестанно край одеяла, и видна была морщинистая шея, отвисший двойной подбородок, запавшие щеки, полуоткрытый беззубый рот…

— Софья Матвеевна, — позвал Глюк, как ему наказывали, вполголоса, — я здесь! — и оглянулся на сестру, оставшуюся стоять в дверях и придерживающую портьеру.

Сестра ободряюще покивала ему, опустила портьеру за собой.

— Софья Матвеевна! — еще раз позвал Глюк, старуха приоткрыла левый глаз и что-то просипела углом рта.

Феликс Францевич присел на стоявший подле кровати пуфик (плюшевый).

Он, благополучное дитя, никогда прежде не видел умирающих. Отец его скончался, когда Феликс был еще младенцем, немовлятком, а дедушек и бабушек – как со стороны отца, так и со стороны матери – к тому времени уже давно не было на свете. Теоретически, конечно, Феликс Францевич имел представление о бренности всего земного, и даже о собственной смертности; но одно дело – иметь теоретическое представление, и совсем другое – вот так: увидеть и прочувствовать, сердцем, печенкой, хребтом. Ливером.

И еще одно прочувствовал наконец Феликс Францевич: не игрушки, не бирюльки и не разгадывание головоломок расследование убийства, потому что убийство есть злодеяние ужасное, противное Богу и человекам. Это в романах господина Дюма-отца все легко, просто и совсем не страшно: скрестили шпаги, проткнули пару-тройку гвардейцев, выпили бургундского; а на самом деле когда душа расстается с телом, да еще насильственно – это страшно, господа, да-с! И убийца должен быть найден обязательно, не для того даже, чтобы его покарать, наказать, а просто потому, что паршивая овца должна быть отделена от стада. Убийца же безусловно есть овца паршивая, что-то у него не так, неправильно, сломано в душе, иначе не стал бы убивать.

Вы скажете – опять прекраснодушная наивность; и что за рассуждения такие детские, и неужели же этот ваш Глюк даже Достоевского не читал?

Очень может быть, что и не читал – не любитель был Феликс Францевич серьезного чтения. А если даже и читал, то изображенные черными букашками на бумаге рассуждения не так трогают душу, как страдания и умирание человека знакомого, причем знакомого слегка: когда умирает близкий, вам не до рассуждений, вы страдаете вместе с ним, с этим близким. Не забывайте также, что ни Великие Войны (ни первая, ни вторая), ни пролетарская революция не прокатились еще, не расплющили Европу (и Азию, и даже частично Африку), не обесценили еще понятие "человеческая жизнь". И телевизоров еще не было, и даже синематограф не начал еще проливать на мерцающем своем экране реки крови, щекоча нервишки зрителей. Это нас приучила массовая культура относиться к убийству, тем более в детективе, легко и просто, как к насморку или сенной лихорадке. А тогда – нет, тогда люди относились несколько иначе и к жизни, и к смерти. В чем-то, может быть, и проще. А в чем-то – сложнее, или, точнее сказать, бережнее.

Однако вернемся же, поскорее вернемся к Софье Матвеевне! Несчастной старухе недолго осталось жить на свете; и как силилась она, как пыталась что-то сказать, но ничего, ничего не мог разобрать Феликс Францевич в ее бормотании!

То ли "На…", то ли "Ни…", а дальше просто бульканье какое-то. Он призвал уже на помощь милосердную сестру, рассудив, что той разбираться в речи больных, переносящих последствия удара, привычнее.

Но и Александра Николаевна (так, как выяснил Глюк, звали сестру милосердия), расслышать ничего не удалось.

А больная все больше беспокоилась, все быстрее перебирала пальцами, комкала край одеяла, все громче булькала и шипела даже, пока Александра Николаевна не изгнала Глюка из комнаты и не напоила Софью Матвеевну успокоительным.

Оказавшись в плюшевой гостиной, Глюк немного перевел дух и привел в некоторый порядок мыслительные свои способности, расстроенные видом страдающей, умирающей старухи.

И кое до чего додумался.

— Софья Матвеевна, — сказал он с порога, приподняв отгораживающую спальню больной от гостиной портьеру, — я, кажется, понял…

Александра Николаевна, милосердная сестра, зашикала на него, замахала руками, но Глюк, не обращая на ту внимания, продолжал:

— Вам говорить ничего не надо, просто закройте глаз… глаза, если я прав. Вы хотите, чтобы я нашел злодея, а для этого мне нужно поговорить с Никитой Ивановичем Зотиковым, правильно?

Софья Матвеевна зажмурилась, и вся даже как-то обмякла на своих высоких подушках, и из-под левого века ее стекла по дряблой щеке слеза, а руки легли покойно поверх одеяла.

— Ну, вот видите, как славненько, — умилилась Александра Николаевна, — теперь мы выпьем капельки, и спатеньки будем спокойненько…

— Софья Матвеевна, я сейчас подъеду на дачу, хорошо? А вечером я вас навещу…

Софья Матвеевна приподняла было руку – то ли благословить хотела, то ли задержать, но сил уж не было: рука упала на одеяло.

Александра Николаевна, напоив больную лекарством, вышла проводить Глюка до двери.

— Ей много хуже, чем утром, — озабоченно заметила она. — Боюсь, как бы второго удара не случилось, тогда вечером вы, мосье Глюк, рискуете более ее не застать… Вы кем ей приходитесь, племянником?

— Никем, — ответил Феликс Францевич. — Я вчера только с Софьей Матвеевной познакомился. Просто помогаю ей в одном деле, — Глюк сказал это, и тут же сообразил, что Александра Николаевна, отнюдь не будучи глухою, должна была прекрасно слышать только что произнесенные им слова о поиске преступника. Однако сестры милосердия, как и больничные сиделки, да и врачи, конечно, соприкасаются со столькими семейными тайнами, что вырабатывают в себе эдакое профессиональное отсутствие любопытства. Степень родства с больным (больной) их интересует постольку, поскольку требуется соразмерять пропорционально этой самой степени свои соболезнования родным и близким, если в случае чего… А все остальное они пропускают мимо ушей. Должны пропускать, во всяком случае – этика профессии требует.

Так что огонек заинтересованности в глазах Александры Николаевны потух, скучным и безликим голосом она пожелала Феликсу Францевичу всего хорошего, и предупредила, что вечером он, Глюк, ее, Александру Николаевну, не застанет: доктор Блюм пришлет ей на смену сиделку; ну да она, Александра Николаевна, сиделку предупредит, чтобы Глюка пустили к больной беспрепятственно.

По дороге Феликс Францевич зашел в прокуратуру.

Жора Жуковский оказался чрезвычайно занят: в кабинете его (он, невзирая на молодость и малую выслугу лет, имел уже собственный кабинет! Что значит – будущее светило!) сидели люди. На жест Глюка (ребром ладони по горлу: мол, во как надо! – и указательный палец вверх: мол, на одну минутку!) Жуковский выскочил в коридор.

— Я только что от Полоцкой, у нее случился удар, — сказал Глюк. — Ты не хочешь проехаться на дачу? Там пожар был, знаешь?

Жорик не то вздохнул, не то охнул, и при этом сморщился.

— Мне нет другого дела, кроме как твоей дачей заниматься! — буркнул он. — Знаю про пожар, без подробностей, правда: с утра был полицмейстер, рассказал. И вообще я имел что послушать – и от полицмейстера, и от Понятковича. Это оказывается, шутка была – насчет привлечения тебя к расследованию, чувство юмора у меня, видишь ли страдает! Или я не знаю, когда он шутит!

Тут Жуковский вздохнул, теперь уже явственно.

— Слушай, Феликс, бросай ты это дело. Оно тебе надо? Без тебя разберутся, даже и без меня – полицмейстер отправил на Фонтан опытных сыскарей, эти раскопают все, что можно. Студента сегодня выпустили, так что эта буйная мадам Лискович ни к кому больше приставать не будет. Ладно, я побежал, меня ждут…

— Так что, ты больше не будешь этим убийством заниматься? — спросил Феликс.

— Буду, но потом, когда полиция розыск закончит, — уже открыв дверь кабинета, обернувшись, сказал Жуковский. — А пока некогда мне!..

Так что в прокуратуре Глюк ничего нового не узнал.

Не узнал и в суде – Згуриди вообще не явился нынче на службу, что-то у него дома случилось. Глюк подумал, не заскочить ли к Згуриди домой — все равно по дороге, — но не решился, и по целым двум соображениям.

Во-первых, если дома несчастье (все равно какое), то Згуриди будет не до расследования преступления.

А во-вторых, дома у Згуриди была мама, и – несчастье там или не несчастье – мама Згуриди из дома никого не выпустит, пока не накормит. Особенно Феликса Глюка: тетя Софа Феликса любила и жалела, называла сироткой, и всегда норовила подсунуть ему в тарелку что повкуснее и пожирнее.

— Ты такой тощий! — говорила она, — такой же, как мой Деметр! Шкиля-макарона! Надо, чтоб щёки было из-за спины видно! А у тебя щека щеку целует…

Зато как она любила толстого Квасницкого!

— Сразу видно, хороший мальчик! — говорила она. — Так хорошо кушает!

Странно, но Жуковского, во времена их детства упитанного (теперь-то он стройный, что твой Аполлон), и не обделенного к тому же аппетитом, и рано потерявшего мать, тетя Софа недолюбливала, и сироткой не называла.

Нет, к Згуриди идти – только время терять. Квасницкого же найти в это время просто невозможно: то ли он в редакции (в одной из двух газет), то ли где-то в городе разыскивает интересный материал; если же дома – то пишет, и все равно не откроет. Ленчик, при всей своей легкомысленной вальяжности и любви к дурацким розыгрышам, к работе своей относился серьезно до чрезвычайности.

Но Квасницкий, как всегда, непредсказуемый, окликнул Глюка в тот самый момент, когда Феликс Францевич, решив не терять времени даром, направился в сторону вокзала.

— Эй, брат Холмс! Где ты так торопишься?

Толстый Квасницкий, в белом полотняном костюме, в белой панаме: курортник, да и только! – сидел под полосатым парусиновым тентом уличного кафе и пил лимонад.

— Привет, Ленчик! — сказал Глюк, согласился выпить стакан лимонаду, и пригласил Квасницкого поехать вместе с ним на шестую станцию, вкратце сообщив ужасные новости.

— Ц-ц-ц, что ты говоришь! — покачал головой Леня, — пожар! Цванцигер теперь получит страховку! Только мне это теперь не интересно.

— Как так? — опешил Глюк.

— А так. Писать я об этом не буду: полицмейстер мало того, что предупредил меня, он наябедничал еще и редактору… обоим главным редакторам обоих газет, и отстучал телеграмму на Кислые Воды моему папеньке. Папенька прислал ответную телеграмму на сто двадцать восемь слов… — Ленчик скривился. — Так что теперь от меня будут принимать исключительно бытоописательные эссеи… Или пойду в репортеры к Левицкому, буду питаться колбасой "собачья радость" и носить стукалки вместо штиблет…

Левицкий был хозяином и редактором газеты "Бульвар", а стукалками назывались деревянные сандалии.

— Ну, я думаю, на парусиновые туфли папаша тебе даст пару копеек, — сухо сказал Глюк.

Квасницкий кокетничал. Даже и бытоописательное эссе сумел бы он так сотворить, что куда там! Сплошная политика и чернение властей!

Но Квасницкого требовалось сейчас уговаривать, умасливать, дабы мог он поломаться, словно примадонна оперного театра, а потом уж, так и быть, снизойти.

Или не снизойти.

А Феликс Францевич был зол, и уламывать Квасницкого не стал.

Так что на Фонтан пришлось Глюку ехать одному. Должно быть, ему действительно было больше всех надо.

——————————

* так называли, воспитательниц детских садов, созданных по методике немецкого педагога Ф. Фрёбеля

Разговор 6


— Нет, но вы слышали новость? — спрашивал немолодой еврей в лапсердаке, с пейсами, свисающими грязными спиральками из-под широких полей шляпы, у толстой еврейки в съехавшем набок парике, с кошелкой, из которой высовывалась голова живой гуски. — Финкель сгорел на евойной даче, и вместе со всей своей семействой, и не помогли ему все евойные мильены!

Еврейка округляла глаза, цокала языком, обмахиваясь при этом краем передника и отдуваясь.

— Ой, да что вы такое говорите! — встряла круглолицая хорошенькая женщина, одетая опрятно и с некоторым кокетством. — И не Финкель вовсе, и не с семействой, дачники какие-то сгорели, и на шестой, а Финкель на шестнадцатой станции дачу имеет!

Еврейка, повернувшись всем телом к молодой женщине, округлила глаза и зацокала языком.

— Нет, но мне Мордка Рафалович точно говорил, что Финкель! — заспорил старый еврей, и пейсы его грозно покачнулись. — А ён имеет знать, бо евойная сестра Ривка у Финкеля в кухарках!

— Ой, вы мне будете сказать, когда я живу через дорогу за шестой! — фыркнула молодая и хорошенькая. — Я-то спала, а соседка бегала смотреть пожар. Немецкая дача какая-то горела, а только хозяева там не жили, а дачники снимали, вот они-то и пострадали, четыре тела карета увезла; может, еще выживут…

Глава 6


Феликс Францевич слушал этот разговор, внутренне содрогаясь – от неизвестности, и от ожидания дурных известий.

Ехал он на Фонтан в третьеклассном вагоне дачного поезда. Расследование преступления требует средств, каковых, если вы помните, у Глюка не было, так что даже и выбирать между поездом и извозчиком не пришлось: только поезд, и только третий класс.

Пожар, случившийся на другой день после убийства скорее всего не был случайностью: вот и причина преступления! Злоумышленники (ясно, что их было не менее двух) сговаривались на предмет поджога, гувернантка услышала, и ее… устранили. Но поджог – кому, зачем понадобилось поджигать дачу, это же не банковская контора, чтобы устройством пожара спрятать концы в воду перед надвигающейся ревизией? Ради страховки? Но почему тогда сейчас, когда на даче полно людей – почему не две недели назад? Не осенью, когда дача опустеет?

Цванцигера Глюк в глаза не видел, но, конечно, слышал о нем кое-что: богатый человек, бакалейщик – не торговец бакалеей, но производитель бакалейных товаров, владелец мельниц, сахарного заводика, сыроделен, маслобойни. В последние месяцы о Цванцигере говорили, что он много потерял, и дела его идут все хуже. Причины потерь Глюк не знал; скорее всего, Цванцигер проигрался на бирже. Но если даже и нужны Цванцигеру срочно средства, то чтó ему пожар на даче – по сравнению со сгоревшей мельницей или маслобойней; там бы он получил СУММУ, а за дачу выйдут смешные гроши… И из-за этих смешных грошей брать на душу такой грех – ведь женщины на той даче, и дети!..

Поджог устроил Семен по каким-то своим тайным причинам? Но каким? Да и был ли Семен на даче этой ночью? Если студента, племянника мадам Лискович, выпустили только сегодня, то почему должны были выпустить Семена?

Костик, гроза садов и огородов? Но, в отличие от Жуковского, Глюк считал, что от кражи фруктов до умышленного убийства человека расстояние слишком велико, тем более для пятнадцатилетнего подростка. Вон, Вася Шмаровоз – налетчик, не какой-то там садово-огородный воришка, а, говорят, настрого запретил своим мальчикам мокрые дела: оглушить и связать – вот и все разрешенные меры пресечения. А если случается, рука соскользнет, или сторож в лавке слишком хлипкий окажется, то потом Вася с виновника строго взыскивает, и даже лишает части добычи.

Да и зачем Костику жечь дачу? Вот украсть у Полоцкой бриллианты, перейти, так сказать в воры разрядом повыше – это да, это начинание, наверное, у Костика одобрение бы получило, неизвестно только, получилось бы само дело… И Полоцкая, Софья Матвеевна, тоже умница – привезла свои драгоценности, держит на даче, цепляет на себя при первом же удобном случае! Странные они, эти провинциальные помещицы, не понимают, что место бриллиантов – в сейфе, но никак не в Городском саду. И теперь побрякушки пошли в карман Васи Шмаровоза, а не достались в наследство племянницам.

Да нет, вряд ли кому понадобилось поджигать, решил Феликс Францевич, должно быть, просто совпадение: вон лето какое сухое и жаркое, уже больше месяца ни одного дождя, а дача деревянная; лампу какую-нибудь опрокинула нерадивая прислуга или та же рассеянная госпожа Новикова, или кто-то из детей, вот и полыхнуло…

За мыслями Глюк и не заметил, как доехал, очнулся только тогда, когда круглолицая хорошенькая женщина задела его пустой корзиной, торопясь по проходу к дверям. Феликс Францевич опомнился: женщина ехала до шестой станции, значит, и ему надо выходить.

От станции до дачи Цванцигера ходу было минут десять, Глюк добрался за семь… где там! почти что за пять минут. Еще издали он увидел у чугунных ворот с геральдическими зверями несколько обтрепанных, дурно одетых личностей. Личности слонялись вдоль улицы, прислонялись иной раз к забору или к стволам деревьев, ошивались, одним словом. Бдительный городовой, стоявший у ворот, отгонял их время от времени, но они, поошивавшись чуть поодаль, снова возвращались, как осы к блюдечку с вареньем. Или как мухи к куску загнившего мяса. Глюк узнал в одном из слонявшихся своего бывшего ученика, бывшего Прыща-младшего, ныне репортера Известина. А в городовом, украдкою погрозившем кулаком репортеру Известину (кулак внушал уважение) Феликс Францевич узнал и старшего Прыща.

Но что за диво? Вон, над воротами виднеется нарядная крыша дачного строения, и цистерна поблескивает на солнышке, и клумбы с каннами, и петуниями и резедою вроде бы в порядке; может, то был ложный слух – о пожаре, о погибших?..

Но нет; когда Глюк подошел ближе, он заметил, что клумбы разорены копытами и колесами, и кустики букса выдраны с корнем, валяются на дорожке, а канны кое-где сломаны.

Однако дача – вот она, целая и невредимая; на веранде какие-то люди сидят вокруг стола, что-то пишут, а на дорожке стоит, утирает пот со лба большим белым платком вчерашний знакомец, околоточный надзиратель, Константин Аркадьевич Заславский.

Прыщи – и младший и старший – Глюка признали, поздоровались, младший робким полупоклоном, а городовой – назвав по имени-отчеству.

Глюк на приветствие ответил: младшему – небрежным кивком, а старшему вслух. И спросил:

— А что же пожар, Данила? Вроде дача цела?

Прыщ-старший, покосившись на репортеров, осторожно сказал:

— А вы проходьте, Феликс Францывич, там околоточный надзиратель вам объяснят.

Константин Аркадьевич, который вытирал теперь толстую красную шею, при виде Глюка вздохнул:

— Вот, Феликс Францевич, опять с Цванцигеровой дачкой несчастье, да-с…

И вполголоса, косясь на заседавших на веранде, поведал Глюку о событиях минувшей ночи:

— Флигель сгорел, выгорел полностью, да вот горе – те ночи он пустой стоял, в нем же студент жил, да Иван, лакей, да управитель; управитель в город перебрался, те двое в участке…

— А что, выпустили их вчера? — спросил Глюк.

— Да нет, до утра до нынешнего задержали; а во флигеле мальчики, пасынки Новиковой попросились ночевать, ну и сгорели. Полыхнуло за полночь, пока тревогу подняли, пока пожарные прискакали… Одного вытащили, еще дышал, а другой… — околоточный надзиратель махнул рукой. — Его высокоблагородие полицмейстер из города прислали опытных людей, а меня к ним вроде бы приставили обучаться. Соображение есть, что неспроста флигель сгорел, и с убийством мамзельки дело связано; что она могла услышать кого-то, кто о поджоге сговаривался. Ну, а те, кто прежде были задержаны – те теперь не в подозрении. А вы как, Феликс Францевич, думаете?

В глазах околоточного полыхнула надежда. Феликс Францевич недобрым словом (про себя, разумеется) помянул Квасницкого с его нелепой сплетней о следовательском таланте Глюка. Слава Глюка, ничем не заслуженная, дошла и сюда, в пригороды, и зажгла теперь надежду в глазах Заславского. Ждал околоточный надзиратель от Глюка чуда: вот сейчас засучит Феликс Францевич рукава, вытащит из-за пазухи… Кого, убийцу?

Феликс Францевич пожал плечами:

— Я пока что ничего не думаю. Я еще практически ничего не знаю.

— А пойдемте, я вам покажу – хоть и что там смотреть? Выгорело все, — пригласил Глюка околоточный надзиратель. — Эти-то меня попросили им не мешать. Говорят, путаюсь у них под ногами без толку. И как тут обучишься? — Константин Аркадьевич снова вытащил свой засаленный уже порядком платок и вытер лоб. — И за каким дьяволом меня понесло служить в полицию?! — вопросил он риторически.

Они обогнули дом.

Да, картина, что предстала перед взором Глюка, была ужасающей.

На месте флигеля громоздились обугленные бревна и доски, обуглились и стволы деревьев, росших возле флигеля, а стена из ракушняка, отгораживающая дачный участок от Короткого переулка, покрыта была копотью и сажей. Розарий, предмет гордости и Людвиги Карловны, и садовника Семена, погублен был полностью – часть кустов выгорела, а остальные попали под колеса пожарной машины. Семен бродил между розовых кустов, что-то подрезал, что-то подвязывал; завидев околоточного с Глюком, он остановился, выпрямился, спросил:

— Вы, господин околоточный надзиратель, моего мальца не видели? Или его тоже в участок свезли, допрашивать?

— А я тебя хотел спросить, — сказал Константин Аркадьевич. — Его искали, чтобы допросить, но найти не смогли.

И – уже Глюку:

— На даче никого не осталось, кроме полиции и Семена. Младших девочек управитель в город увез, там же и с приживалкой еще несчастие; а старших дочек и прислугу повезли в полицейское управление. Михал Дмитрич самолично расследуют! Эти, из города которые, обыск делают, даже смену белья никому взять покамест не разрешили.

— А Елизавета Александровна?

— А!.. — махнул рукой Заславский, рассеянно наблюдая за Семеном, вернувшимся к своему занятию. — С Новиковой истерика случившись, в город на той же карете увезли, что и мальчиков. Говорят, может рассудка лишиться.

— Но почему, — начал было Глюк, заметил, что Семен прислушивается к их разговору, и повел околоточного дальше, за дом, — почему мальчики погибли? Неужели так крепко спали, что не почувствовали запах гари, и угорели?

— Да нет, не спали: крики слышны были, да ведь на окнах – решетки, не выпрыгнешь, а дверь полыхала вся, и что-то с ней, с дверью, неясное. Замок от флигеля всегда на гвоздике висел, рядом с дверью, если внутри кто-то был, и с ключом, чтобы не потерялся, вставленным. Замок нашли, запертый, а ключ пока что нет. Может, под бревнами, в золе, после и найдут. Но есть подозрение, что кто-то флигель запер на замок, после на дверь плеснул керосином – дверь-то дощатая была – и поджег. Бутыль из-под керосину нашли, брошенную – вот, кстати, здесь, под яблоней.

Незаметно они дошли уже почти до беседки, в которой вчера томная помещица принимала Квасницкого и Глюка.

— Значит, все-таки поджог, — сказал Глюк задумчиво. — И с целью убийства мальчиков.

— То-то и оно, — согласился околоточный надзиратель. — Эти, из города, между собой говорили, что, пожалуй, Новикова и есть злодей, мальчики же ей не родные, пасынки.

— Похоже, что так, — сказал Глюк. И предложил: — Не присесть ли нам, Константин Аркадьич?

— И то, я уж уморился, с ночи на ногах… — сказал околоточный надзиратель.

Они поднялись по ступенькам в беседку (вы помните, беседка стояла на возвышении!) и уселись на скамейку.

Пруд, вчера представший перед Глюком лужей, затянутой тиной, сегодня выглядел кляксой грязи в зеленых берегах.

— А что с прудом случилось? Болото какое-то, а не пруд? — спросил Глюк.

— Так пожар же тушили, пожарники сюда, к пруду свою кишку и протянули, вот воды и убыло. Цванцигершу… То есть Людвигу Карловну удар хватит, когда она увидит, что с ее садом сделалось. Сдавай вот так дачникам, даже и за двести рубликов, да-с!

— Кстати, об ударах, — сказал Глюк. Он никак не мог приступить к делу, которое имел к околоточному, и этот поворот разговора показался ему подходящим. — Вы знаете, Константин Аркадьевич, что я лицо, как говорится, стороннее, частное, и к полицейскому расследованию касательства не имеющее…

— Да что вы, Феликс Францевич! Да мы даже и тут наслышаны… — от возмущения Заславский даже вспотел, и снова вытащил свой платок, уже совсем не белый.

— Слухи, которые ходят по городу, никакой почти почвы под собой не имеют, — строго сказал Глюк. — Знаете же, как это бывает – вот я к вам сейчас ехал, а в поезде говорили о том, что сгорела дача Финкеля, а вовсе не Цванцигера…

— Что, и на шестнадцатой пожар был? — не понял околоточный надзиратель.

— Да нет же, — с некоторой досадой вымолвил Глюк. Досадовал он не на околоточного, досадовал он на Квасницкого, ну и на себя тоже – разговор ушел куда-то в сторону. — Просто слухи всегда обрастают небывалыми подробностями; завтра будут рассказывать, что выгорело пол-Фонтана, и число жертв мерить сотнями, а сгорел всего-навсего флигель.

Околоточный надзиратель смотрел на Глюка честными, но ничего не понимающими глазами. Видно, крепко сидела в нем вера в кудесника Глюка, способного совершить чудо и достать убийцу из кармана. Или из-за пазухи.

— Но я не об этом с вами говорить хотел. Вчера я почти случайно к вам приехал, и в дело это – в расследование то есть – впутался тоже случайно, и полицмейстер, Михаил Дмитриевич, не очень за мое участие…

Заславский задумчиво кивнул, припомнив вчерашний разнос и нагоняй, полученный им от полицмейстера.

— Однако вмешались обстоятельства… как бы это сказать… высшего порядка.

— Градоначальник? — спросил околоточный надзиратель со знанием дела.

— Пожалуй повыше, — невесело усмехнулся Глюк. — Полоцкая, Софья Матвеевна, при смерти, знаете?

— Про удар, с ней приключившийся, управитель говорил. А про то, что при смерти, не говорил.

— Так вот, я с ней сегодня виделся, днем – милосердная сестра, что за Софьей Матвеевной ухаживает, сказала, что ей много хуже, и что вечером (а я обещал ей вернуться вечером) я могу ее уже и в живых не застать…

— Ц-ц-ц, — покачал головою Константин Аркадьевич.

— При нашей встрече она очень просила, настаивала даже, чтобы я нашел злодея. Как вы, Константин Аркадьевич, конечно, понимаете, ей без разницы – я найду ли, кто другой, был бы злодей найден и покаран. Но фактически я ей пообещал – пообещал умирающей! – что найду. И теперь просто обязан искать…

Константин Аркадьевич кивнул. Ему пока что было совершенно непонятно, к чему ведет Глюк.

— А, как вы понимаете… — продолжал Глюк. Вдруг запнулся – потому что кое-что, лежавшее в жидкой грязи пруда, внезапно заинтересовало его, что-то белое, дохлая рыба? — Как вы понимаете, без информации я этого сделать не могу. Еще раз подчеркиваю – вы ли найдете убийцу, я ли, эти из города – разницы никакой, возможно, что удастся и мне. Если бы вы… Точнее сказать, если мы с вами заключим своего рода сделку – будем делиться информацией, и, если мне удастся найти убийцу, все лавры я заранее уступаю вам. Денег, как вы понимаете, мне вряд ли заплатят, но если вдруг какие-то деньги образуются… — нет, но что же это на самом деле там валяется? вряд ли в этом грязном, тиной заросшем пруду водилась рыба, лягушка дохлая? — если какие-то деньги образуются, обязуюсь с вами поделиться.

— Да я что? Я с радостию, — забормотал околоточный надзиратель, краснея и вытирая шею совсем уж черным платком, — да только полицмейстер, Михал Дмитрич… и потом, меня ж фактически отстранили… Но если что узнаю…

Однако Глюк уже не слушал околоточного, потому что – ах! Он понял, наконец, что же это валяется, что же это белое увидел он в грязи пруда. И стало ему теперь по-настоящему страшно.

Он вскочил со скамейки, пробормотал:

— Кажется, я вам предоставлю сейчас первый листик к вашему лавровому венку, — и сбежал вниз по ступенькам к пруду.

Заславский поспешил за ним.

Да, так и есть — Феликс Францевич достал свой платок (теперь уже он, Глюк, вытирал покрывшийся испариной лоб).

В луже жидкой грязи, оставшейся от пруда, лицом вниз лежало тело. Штаны и рубаха были темными и перепачканными, как и волосы, белела только одна нелепо вывернутая рука. Да и густая тень мешала что-либо различить ясно, поэтому сразу и не сообразил Феликс Францевич, что он увидел из беседки.

— Костик, — сказал Константин Аркадьевич, сглотнув. — Как же это его угораздило-то, а?

— Вы думаете, он сам? — спросил Глюк, не в силах отвести взгляд от этой нелепо вывернутой руки. — Сомневаюсь я что-то…

— На пожаре я его видел, — задумался околоточный надзиратель, — может, пожарникам пособлял, поскользнулся, упал…

Феликс Францевич почувствовал настоятельный позыв к рвоте, зажмурил глаза.

— Эк вас, с непривычки-то, — забеспокоился Заславский, — уж и позеленели все… Пройдемте-ка, пройдемте отсюда; все равно надо этих позвать, из города которые… Ну что, попустило? — спросил он заботливо, когда вывел Глюка (под руку) к террасе.

— Да, — ответил Глюк, открывая глаза и высвобождая свой локоть из рук околоточного, — спасибо, извините, действительно, глупо как-то…

Просто Феликс Францевич никогда еще не видел мертвого тела вот так, не приглаженного предпогребальными церемониями, не в гробу, с подорожной на лбу и свечечкой, всунутой меж заледеневших пальцев, а во всей нечистой неприглядности смерти.

— Так вы говорите, Константин Аркадьич, что видели Костика на пожаре? — спросил он, поминутно сглатывая – его еще порядком тошнило. — А после пожара, припомните, будьте добры?

— Да нет вроде… Ой, таки да, видел! Крутился он возле ворот, когда Зотиков девочек увозил, еще и мячик одна уронила, он подобрал, отдал… Неужто и его эта злодейка порешила? Ведь тоже мальчик еще совсем, не старше ее младшего пасынка был!

— А разве к тому времени карета в город еще не уехала? — спросил Глюк.

— Какая карета? — не сразу понял околоточный надзиратель, потом сообразил: — Ах, да, медицинская!.. Уехала… — добавил он упавшим голосом, и, зловещим шепотом: — Так не Новикова, выходит, злодейка?

— Выходит, не она, — согласился Глюк. — Вы вот что, Константин Аркадьевич, вы идите, скажите этим, что из города, про Костика, а я, пожалуй, пойду. Я все равно им не нужен, и не знаю ничего, чего бы вы не знали. А то еще начнут расспрашивать, допрашивать, показания снимать…

— Да уж, конечно, — покладисто произнес Константин Аркадьевич. — Пожалуй, что вы со мною были, я им и говорить не буду. Вы тут, вкруг дома обойдите, там Прыщ вас выпустит. А я к ним через дом пройду, чуть погодя. Вот ведь неприятность какая!.. — и он снова достал платок и принялся вытирать красную толстую шею.

…Вишь, как развернулось – только-только Жуковский высказал подозрения насчет Костика и госпожи Новиковой (да и он, Глюк, тоже помещицу подозревал, что греха таить!), а мальчик мертв, и помещица убить его не могла. Но зато и подозреваемых стало куда меньше – понятно, что никто из задержанных полицией, и, пожалуй, никто из гостей поджигателем не был.

Хотя нет, гостей отбрасывать никак нельзя – трудно, что ли, через забор перелезть? Если так уж приспичит совершить поджог или убийство? Собаки на даче нет, а Семен, верный и бдительный страж, в участке…

Другое дело, зачем кому-либо из гостей смерть пасынков госпожи Новиковой? Вряд ли мальчики в свои семнадцать (пятнадцать) лет смогли возбудить в чужом человеке такую ненависть, чтобы так сильно возжаждать их смерти! Это у кого из домашних могли руки так зачесаться, и то после очень уж сильной обиды (оскорбления). Ну, или в чаяньи наследства, разумеется. Сами мальчики, по причине несовершеннолетия, конечно, состояния никакого не имеют, и завещаний никаких не писали, но могут мешать кому-то: мачехе, к примеру, сестрам, а то и со стороны кому-нибудь, — в получении денег ли, земли. А значит, надобно ознакомиться с условиями духовных – и первого мужа госпожи Новиковой, и второго…

За мыслями Феликс Францевич не заметил даже, как прошел мимо – и шестой станции, и пятой; хорошо еще, что двигался он в направлении города, а не от него, а то бы так и до Люстдорфа мог дойти, не заметив!

На четвертой станции Феликс Францевич подождал поезда (недолго), махнул рукою и двинулся напрямик, через Голопузовку к Французскому бульвару: надо же узнать, в конце концов, что там у Згуриди дома случилось!

А ничего страшного, даже и наоборот – Згуриди сиял улыбкой, задумывался, отвечал на вопросы невпопад и поговорить толком с ним не удалось.

Да и Ниночка, жена Згуриди, сидела тут же, точнее, полулежала в кресле, а при Ниночке какой мог получиться разговор? Згуриди, даже и беседуя с Феликсом, нет-нет, да и поглядывал на Ниночку, расплываясь в глупой улыбке, и все норовил то подушечку ей под локоть пристроить поудобнее, то содовой воды налить, а то – но это уже по Ниночкиной просьбе – принялся обмахивать ее старинным веером из страусиных перьев. Ниночка надувала капризно губки: "Фу, пылюка какая от этого раритета!" — веер принадлежал некогда прабабушке Димы Згуриди и обычно стоял в книжном шкафу в полуразвернутом виде в качестве украшения.

Феликс, попытавшись заставить друга сосредоточиться на убийстве, махнул рукой.

Когда он уходил, Згуриди уже кормил Ниночку виноградом, отрывая от грозди по одной ягодке (или, как у нас называют их, "бубочке") и укладывая в полуоткрытые Ниночкины розовые губки.

Ах, счастье раннего супружества!..

Однако время было потрачено зря – и на дорогу к Згуриди, и на так и не случившуюся беседу. Хорошо еще, что родителей Димы не оказалось дома (уехали в Кишинев на похороны дальнего родственника), а то бы тетя Софа принялась бы кормить обедом, и потерялся бы еще час, не менее. Ниночка же Згуриди, по причине ли молодости, или отсутствия той гостеприимной "накормительной" потребности, которою страдали тогда (и страдают сейчас) все (за редким исключением) местные дамы, предложить Глюку чего-то более существенного, нежели содовая, не удосужилась. Даже виноградом не угостила!..

А виноград ранний, должно быть, из Бессарабии привезли или из Молдавии. А может, и вовсе оранжерейный – даже и в Молдавии вряд ли бы успел вызреть, июнь только заканчивается все-таки. Но — Глюка не угостили ни виноградом, ни обедом, а есть, между прочим хотелось, и очень, не взирая ни на какую жару. И понятно – с самого завтрака во рту у Феликса Францевича ни крошки не побывало, кроме стакана лимонада, предложенного Квасницким. А день уже и к вечеру шел, не перекусить ли где?

Но, побоявшись, что присутственные часы скоро закончатся, и Жуковского он уже не застанет, Феликс Францевич заторопился в прокуратуру.

Нет, не успел Феликс Францевич до окончания присутствия, хоть и взял извозчика, потратился: когда он добрался наконец до нужного ему здания, из дверей широким потоком изливались чиновники, с некоторыми Глюк раскланивался.

Жуковского среди них не было – или убежал со службы раньше, или задерживается.

В пустынном и прохладном коридоре пахло присутственным местом, то есть пылью, мылом, карболкой, какую применяли для дезинфекции отхожих мест, и отчего-то прокисшим супом. Почему это в присутственных местах, в которых никакого приготовления пищи не наблюдается, всегда пахнет стряпней, причем испорченной? Возможно, чиновники забывают свои судки с позавчерашними или же еще большей давности обедами?..

Жуковский ("Карьерист несчастный!", как сказал бы Згуриди) был на месте, читал, морща лоб, какое-то дело в толстой растрепанной папке, и попутно закусывал булочкой.

При виде булочки, а особенно учуяв ее аромат (французская булочка, в просторечии именуемая "франзолькой", благоухала упоительно, защекотала Глюку нос и вызвала голодную судорогу в животе) Феликс Францевич думать забыл о поджоге, убийстве и семейном благополучии Згуриди – то есть тех трех вещах, что занимали его мысли по дороге.

— Дай кецик*! — потребовал он; Жуковский, не отрывая взгляда от дела, оторвал румяную горбушку с пипочкой – "попку", протянул Глюку, перелистнул страницу.

Ах, франзольки!..

В советские времена их еще пекли, деликатно, правда, переименовав в "городские".

А в нынешние времена они канули в Лету — вместе с халами, пончиками с дыркой и пирожками с горохом.

И это жаль.

Но что-то я отвлекся.

Итак, не то, чтобы утолив голод (пожалуй, на его утоление и целой франзольки не хватило бы), но хотя бы заглушив голодный спазм, Феликс сказал:

— Я был на даче.

— Да? — рассеянно переспросил Жуковский, отправляя в рот еще один кусок булки и перелистнув еще одну страницу дела.

— Там сгорел флигель, мальчики, пасынки Новиковой, погибли, а саму Новикову увезли в больницу, боятся, чтобы с ума не сошла…

— Да? — повторил Жуковский, дожевал свою булку и принялся что-то выписывать из дела на листик бумаги.

— И Костика, помощника садовника кто-то убил, в пруду утопил…

— Да? — в третий раз повторил Жорик, откладывая ручку и перелистывая следующую страницу.

— Да ты слушаешь, что я тебе говорю? — рассердился Глюк (не забывайте, он был голоден, а голод, как всем известно, не добрая тетя Софа). — Еще три убийства на даче: пасынки Новиковой и помощник садовника! Даже четыре – потому что с Полоцкой от всех неприятностей удар, и вряд ли она выживет! Может быть, и пять, потому что полиция подозревает Новикову, а она не убивала!

— Откуда ты знаешь? — все так же рассеянно спросил Жуковский.

— Потому что Костика убить она никак не могла – его видели живым уже после того, как карета увезла Новикову.

— Да?

Ну, что тут скажешь?!

Феликс Францевич взял себя в руки, сосчитав (мысленно) до десяти.

— Я думаю, — сказал он, — что убийцей может быть кто-нибудь, кто, кроме Новиковой, заинтересован в наследстве, а для этого нужно срочно узнать содержание завещаний ее покойных мужей…

Жуковский – наконец-то – оторвался от своего занятия и сердито посмотрел на Глюка.

— Боже мой, какой ты умный! — скривившись, протянул он. — Ты додумался! А без тебя бы не додумались! Все же дураки кроме тебя! Чтоб ты знал – это первое, что делают в случаях убийства такого рода. Запросили Екатеринославскую полицию, телеграфом, и насчет мадемуазель запросили – еще прежде: было ли завещание, было ли состояние. Ответ придет с курьером, так что не раньше, чем через неделю. А тебе я настоятельно рекомендую бросить это дело – оставь профессионалам. У них это лучше получается.

— А почему курьером? Нельзя, разве, по телеграфу отправить?

— Ты себе можешь представить, во что обойдется такая телеграмма: текст двух, а то и трех завещаний? И сколько верст телеграфной ленты на нее уйдет? — Жуковский снова развернул свою папку.

— Шел бы ты, Феликс, а то мне до завтра с этим делом надо ознакомиться и заключение по нему написать, а я имею такую странную привычку спать по ночам...

— Не понимаю: проезд курьера в два конца, номер в гостинице – спать ему же где-то надо! – и питание к тому же… Неужели это выйдет дешевле, чем отправить телеграмму?

— Расходы на курьера проходят по другой статье, — буркнул Жорик, снова принимаясь что-то выписывать из папочки на листик. — И уйди ты уже за ради бога, не мешай – видишь, я занят!

Ну что тут скажешь – остался Феликс Францевич с делом об убийстве (каковое разрослось уже до дела о четырех убийствах и одном поджоге с опять же смертоубийственною целью) один на один. И с настоятельным советом "бросить это дело". Потому что полиция – они же профессионалы в конце концов, они разберутся!

Разобраться-то разберутся, но…

Но, должно быть, проснулся в Феликсе Францевиче даже не то, чтобы талант, а такое качество характера: раскопать до конца, и чтобы самому. Нет, пусть, конечно, полиция ищет, даже и найдет, но очень Феликсу Францевичу стало важно узнать, кто есть злодей, и как он (она) свои преступления осуществлял (осуществляла), и почему. Должно быть, это самое качество характера и делает из обычных смертных детективов-любителей, а вовсе не способность к логическому (или дедуктивному) мышлению, или наблюдательность, или, как некоторые утверждают, гений. Это как с поэзией: некоторые стихи пишут, и жизнь без оных им не в жизнь, даже и умирают, если муза их вдруг покинет; а некоторые попишут-попишут по молодости, по горению чувств, а потом и забросят, и живут себе спокойненько без стихов, и становятся примерными гражданами и образцовыми семьянинами даже. А некоторым и вовсе стихов не надобно – ни писать, ни читать; ну их, гадость всякую рифмованную…

Так нашел Феликс Глюк свое предназначение. Даже не то, чтобы нашел – ни о чем таком он и не думал даже, потому что мысли в голове его были только лишь о преступлении. Другой на его месте сейчас отправился бы домой, пообедал, вечером заглянул бы в гостиницу узнать, как здоровье Софьи Матвеевны, и с Никитой Ивановичем Зотиковым о встрече договорился бы, может даже и не о завтрашней, а когда у того появится время и желание: торопиться некуда, пока еще курьер из Екатеринослава прибудет, с копиями завещаний!.. И сам Феликс Францевич, вчерашний либо третьеводнишний так бы поступил; но сегодня – нет, не тот уже был Глюк, стал Глюк и в самом деле российским Шерлоком Холмсом, ощутив невозможность есть и спать, пока не будет хоть какое-то просветление в деле о четырех убийствах и одном поджоге.

Так вот обыкновенные человеки (вне зависимости от пола, возраста и вероисповедания) становятся Поэтами, Музыкантами, Живописцами, Программистами…

Или же Детективами.

——————————

* кусочек (од.)

Разговор 7


— Думаю, Софья Матвеевна хотела, чтобы я прошлом вам рассказал, о Матильде… Матильде Яковлевне, — задумчиво произнес Никита Иванович, забирая усы в кулак. Усы у него были седые, но роскошные: густые и длинные. Казацкие. — Я ведь и на даче-то почти не бывал, первые дни туда-сюда мотался, а это тяжеловато мне, в моих годах; а после квартиру снял, недорогую, чистую, и от порта недалеко… Так что ни о чем не знаю, не ведаю… — и Никита Иванович развел руками.

— Ну, — сказал Глюк, — в вечер убийства вы же на даче были, и в семье вы много лет живете. Но я ведь и правда Софью Матвеевну в основном о покойнице хотел расспросить: что она была за человек. Вы давно мадемуазель знали?

— Ну, о мертвых aut bene*, как говорят, или вообще ничего, — горько усмехнулся Никита Иванович.

— Aut veritas**, — поправил его Глюк. — И именно эта veritas*** нам и необходима.

— Так ведь ничего и не могу я о ней, о Матильде, сказать, кроме хорошего! — Никита Иванович снова забрал усы в кулак, задумался. — Но я, можно сказать, лицо пристрастное. Не знаю, что вам Софья Матвеевна про мои с покойницей отношения наговорила… — Зотиков бросил быстрый, хитрый, косой взгляд на Феликса Францевича, но Феликс Францевич молчал невозмутимо, на Никиту Иваныча поглядывая, и слушал. — Ну, был меж нами не то, чтобы роман, а так, некоторая симпатия… А ежели честно-откровенно говорить, то с моей стороны даже и не некоторая, а очень и очень серьезная. Весьма я Матильдой был тогда увлечен, даже, собственно и управителем сделался из-за нее; можно сказать, жизнь на все сто восемьдесят градусов развернула мне эта гувернанточка… А теперь и прошла уж эта жизнь, и я, дед сивый, у разбитого, да не мною, корыта… Да что ж вы наливочку-то?.. Вы пейте, пейте!

——————————-

*… или хорошо (лат.)

**… или правду (лат.)

*** правда (лат.)


Глава 7


Хитрил, ох, хитрил Никита Иваныч Зотиков: хоть и в немалых летах, но еще очень и очень крепок был старик. Да нет, какой там! И язык не повернулся бы назвать стариком этого коренастого господина, даже и человеком пожилым он не выглядел, а седина – ну что же, что седина, бывает, и в молодости седеют; зато глаза быстрые, с прищуринкой, глядят зорко, и зубы целые, только что от табака слегка пожелтели: Никита Иванович курил трубку, набивая ее вонючим и забористым табаком — уж очень едучий шел от той трубки дым, у Феликса Францевича даже глаза заслезились.

— Самосад, — пояснил Никита Иваныч, — исключительно употребляю во врачебных целях. Крепит грудь, говорят.

— Да что вы, — Феликс Францевич закашлялся, утер слезу, — напротив, по последним сведениям науки вредно очень и для легких, и вообще.

— А я науке не верю, — усмехнулся в усы Никита Иваныч, — я деду своему верю. А дед мой дожил до ста двенадцати годов, а люльки из зубов не выпускал. И вам бы такого здоровьичка, какое было у моего деда. Четырех жен схоронил, да все на молоденьких женился; четвертую, бабку мою, сорокалетней взял – а самому уже восемьдесят стукнуло. И еще дочку с нею прижил, мою матушку. Помнится, лет ему было где-то…

— Ну, вот видите, — сказал Феликс Францевич, чувствуя, что если сейчас Зотикова не остановить, то к интересующим его, Глюка, вопросам не подобраться и до второго пришествия, а, может, даже и до третьего. — Вот видите, дедушка ваш дожил до ста двенадцати лет; почему вы думаете, что вам отпущено меньше? Порода же одна, корень один – так что вы сейчас, можно сказать, стоите в середине жизни. Так какие ваши годы, Никита Иваныч!

— Не скажите, не скажите, господин Глюк! Никто своего часу не ведает, уж на что крепкая женщина Софья Матвеевна, а гляньте, что с нею сталось – и не чаем, до завтра ли дотянет! А вы говорите!.. — и Никита Иванович скорбно и недоверчиво покачал седою головой.

Разговор меж ними происходил в плюшевой гостиной – точной копии гостиной четырнадцатого номера, с тою лишь разницею, что плюш занавесей и мебельной обивки был здесь не синим, а малиновым, и изрядно на солнце выгоревшим. Потому по краям занавесей или в нижней части пуфиков плюш этот резал взгляд ярким своим колером, а центр занавесей, как и сиденья пуфиков и стульев раздражали грязно-розовым оттенком. Да еще табачная вонь – Феликс Францевич как все некурящие, чрезвычайно был чувствителен к запахам, особенно неприятным. А уж по степени неприятности вонь табачного дыма для него приравнивалась к смраду отхожего места общего пользования, или помойки в жаркий июльский полдень.

Этот номер числился шестнадцатым, и соседствовал с упомянутым четырнадцатым, в котором, между жизнью и, соответственно, смертью находилась сейчас Софья Матвеевна Полоцкая. И ближе к смерти, по утверждению доктора Блюма, собравшего час назад консилиум (он сам, доктор Коган и профессор Серебрянский). Доктор Коган сказал, что все еще может быть, некоторая симптоматика оставляет место для надежды. А профессор Серебрянский, оттянув веко больной и прослушав ей сердце стетоскопом, ничего не сказал, хмуро покачал головой, но на предложение Зотикова, Никиты Ивановича, что "надо бы подготовить, батюшку позвать", ответил, что "куда вы так торопитесь? Успеется!" и выписал рецепт на какие-то чудодейственные инъекции.

А доктор Блюм остался на ночь: инъектировать и наблюдать больную – ну кто он такой, доктор Блюм, чтобы с самим профессором спорить? – и для него в гостиной четырнадцатого номера на кушетке была положена подушечка, если, утомленный, захочет прилечь.

Потому Глюка в четырнадцатый номер не допустили – и врач там, и сиделка, да и к чему, если больная пребывает в беспамятстве?

А Никита Иванович, которого по просьбе Глюка кликнула сиделка, поотнекиваясь и поотговариваясь усталостью, хлопотливостью минувшего дня, немалыми своими летами от разговора с Феликсом Францевичем попытался уклониться. Нет, не отказывался (потому как уважал волю болящей, возможно, что и умирающей), но вилял, словно бы куцый хвостик собачки-боксера, купированный в раннем щенячьем возрасте.

И даже уже согласившись на разговор, пригласив Феликса Францевича в свой номер, угостив его чаем (от коридорного) с домашней наливочкой, все равно продолжал вилять.

Но Глюк, усталый, голодный и от того злой хорошей охотничьей злостью, тоже взял пример с собачки-боксера, сцепив, фигурально выражаясь, челюсти на ухе Никиты Ивановича и не давая тому от ответа уйти.

И своего, как вы уже поняли, добился.

Так что, выколотив трубочку, отодвинув плюшевую занавеску от распахнутого настежь (чтоб лучше проветривалось) окна, Никита Иванович степенно наполнил Глюку и себе по стопочке наливки и принялся за рассказ, начав, после видимой неохоты, с такого вот откровенного признания. Должно быть, было нечто общее у Зотикова с Квасницким – любили поломаться, покапризничать; у нас такие особи называются "сильно прошеными".

— А наливочка откуда? Из буфета? — спросил Глюк, пригубив. Вишневая наливка была ароматна и крепка.

— Ну да, будут вам в буфете вишневку домашнюю подавать! Оттуда, из Полок, привезена – это поместье наше так называется. Они-то, Полоцкие, не по городу Полоцку названы, а по своему имению. Правда, вотчина их, первые, получается, Полоки, старые, в Смоленской губернии находились, да кто-то из предков еще при Анне Ионовне то поместье потерял. А эти, новые Полоки, были выстроены на землях, что государыней Екатериной Великой другому предку Полоцких пожалованы…

— Никита Иваныч! Что же с Матильдой Яковлевной? — вполголоса напомнил Зотикову Глюк.

— Так вы ж про наливочку спросили, вот я вам и рассказываю. Вы уж простите старика — мысли-то путаются! Я с собой всегда пару фляжек вожу – для согревания утробы. Стопочка-другая наливочки, а больше ни-ни, ни горилки, ни травничков-настоечек в рот не беру; а ведь было время – ух, мог Никита Зотиков принять! Земля гудела, как Зотиков гулял!.. Нет, нет, господин Глюк, теперь уж я не отвлекаюсь, теперь уж я про Матильду вам рассказываю.

Я ведь, господин Глюк, тоже когда-то помещиком был, их, Полоцких, ближайшим соседом. Дед мой по отцу (не тот, который до ста двенадцати годков дожил, а другой) происходил из мещан, но выслужился, до высоких чинов дошел: тайного советника, ну и соответственно, потомственное дворянство получил. И по выходе в отставку купил землю, сельцо Негорелово, и триста душ крестьян – тогда еще крепость была. Дед мой похозяйничать и не успел, вскорости помер, а отец оказался к земле неприспособленным, так что имение я унаследовал изрядно запущенным, заложенным-перезаложеным. Крепостное право к тому времени отменили, но вместо трехсот крестьян в Негорелове к тому времени проживала едва сотня, и все больше стариков. А я молод был, едва из университета, как мой папаша скончался; ну, и ударило в голову – богатство, помещик! Подкатывались ко мне всякие, продать предлагали, но я не поддался – видно, от второго деда, гричкосея*, досталась мне тяга к земле; осмотрелся, стал хозяйничать. Однако без денег не нахозяйничаешь, а все что мог наскрести, уходило в оплату процентов по закладным, да на скромное житьишко, потому решил жениться. Взял невесту из купеческого сословия, с хорошим приданым, вот хозяйство и поправил; еще чуть-чуть – и закладные бы выкупил. Да померла моя Ксения, плод выкинула и истекла кровью, а пока врача из города привез – уже и обмыть ее успели…

Никита Иванович отхлебнул глоточек наливочки, покатал во рту, проглотил.

Глюк едва сдержал нетерпеливый вздох. Слушать историю жизни Никиты Ивановича Зотикова вовсе не входило в его планы, да и время уж было позднее, но перебивать наводящими вопросами Феликс Францевич старика не стал – пусть хоть так, да расскажет. Из-за чего-то же Софья Матвеевна хотела, чтобы Глюк с Зотиковым побеседовал, что-то он, Зотиков, знает, осталось только узнать, что.

А Никита Иванович, прислушавшись к движению наливки по пищеводу, удовлетворенно крякнул и продолжил свой рассказ:

— Вот тогда-то я и запил. И хозяйство мне было не в радость, и от жизни ничего более не хотелось; а ведь и не сказать, что жену любил, взял ее за приданное, ну и для продолжения рода, конечно. А тут – такая вот оказия!.. Очень меня Софья Матвеевна тогда ругала, как встретит – я в основном в городишке нашем уездном гулял, а Софья Матвеевна туда по делам имения приезжала. Она, Софья Матвеевна, тогда в Полоках за хозяйку была, племянник ее, Гришка, по заграницам разъезжал, с женой и ребенком. Ребенок, Катюша, родилась очень слабенькая, и что-то у нее было с легкими, так что возили девочку по европейским докторам, по светилам всяким. А Гришка – тот все налево норовил, очень у него была слабость великая к прекрасному полу. Это мне после Наталья Саввишна, первая Гришкина жена, рассказывала: только они на курорте каком обустроятся, только найдут, к которому из светил девочку вести – а Гришка уже к ней: "Натали, на два дня надобно в Вену". Или в Рим, или еще куда – и потом по месяцу-двум она его не видит, и даже писем не получает, и не ведает, жив ли, нет. А девчушка, Катюша то есть, даром, что слабенькая, была очень умненькая, понятливая, и ласковая такая, славная, славная девочка была… И в этих самых заграницах Наталья Саввишна ей и наняла учительницу, гувернантку то есть, Матильду.

Тут Никита Савич покрутил головой, вздохнул горестно, и снова к стопочке приложился.

— Вы вот, господин Глюк, человек еще совсем молодой, может, и не испытали, как эта самая страсть на человека-то находит – ну, вроде как мешком по голове, да не пустым. И вот уж сколько годов прошло, а так перед глазами и стоит, как я ее увидал впервые: я с приятелем одним, Бобринским, при станции в буфете пил, то ли он куда уезжал, и его провожали, то ли я куда собирался – не скажу, вылетело из головы. А только так мы запровожались, что уже и забыли, кому куда ехать, третьи сутки гудели; и тут я случайно в окошко буфета и глянул, а там, на перроне, она и стоит. Ну, стоит и стоит себе дамочка, вся в черном: и шляпка, и перчатки, в трауре, должно быть; и вдруг ее то ли кто окликнул, то ли просто звук какой внимание привлек (я в буфете, мне не слышно!), но только она так обернулась, как-то так одним движением… — Никита Иваныч горестно взмахнул рукой, не в силах найти нужных слов. — И тут оно пришло, вроде как такой тяжестью навалилось неподъемною на плечи, а с другой стороны как-то легко сделалось, будто… знаете, когда в детстве снится, что летишь, вот такая возникла легкость. Бобринский ко мне суется с рюмкой, тост произнести, или что – а я его оттолкнул, и на перрон, а она уж уходит, по мне только взглядом скользнула равнодушным… А после ух и стыдно же мне стало – ведь кого она увидела? Непотребную образину, третий день ведь пил, не брился, не мылся, глаза красные, воспаленные, волосы, что копна, измят и грязен, вида непристойного. Вот на том отрезало: ни глотка больше в рот не взял ни беленькой, ни красненького, ни шампанского. Разузнал, конечно, кто такая, откуда – городок-то маленький! А даже если б и большой был, все равно, думаю, разузнал бы. И стал после этого к Полоцким ездить, чуть ли не каждый день. Будто бы к Софье Матвеевне за хозяйственным советом. А сам все ее, Матильду, выглядываю, и слόва с ней, поверите ли, тогда не сказал, мне бы тогда только вот это движение опять увидать, как она головку поворачивает, и, ежели увижу – то на остаток дня счастлив. А назавтра все то же повторяется, и опять до полудня еще кое-как, а потом невмочь, велю запрягать – и в Полоки…

Никита Иваныч даже порозовел щеками и лбом, размягчился от воспоминаний, и глаза его слегка увлажнились.

Феликс Францевич осторожно кашлянул.

— Да, так что я? — очнулся от переживания давнишнего, давно утраченного счастия Никита Иванович. — Вот тогда и разорился я окончательно. Советы-то Софья Матвеевна, может, и хорошие давала, да где мне хозяйством заниматься, если я только и знал, что в Полоки ездить, да мечтать? Ну, и пошло имение мое с молотка. А мне – искать надобно, чем пропитаться, службу какую. Вот Софья Матвеевна мне и предложила управителем к ней идти. Она к тому времени еще земли прикупила – рачительная хозяйка была, ничего сказать не можно, и Гришке, племяннику своему непутевому, имение пустить по ветру не позволила. Очень он ее боялся – да ее каждый сторожился, даже если совесть чиста, а уж если нечиста, да рыльце в пуху, тут уж и поджилочки, и коленочки дрожали, да и в нутре пусто становилось, будто на горке у обрыва стоишь – так-то она взглянуть умела, нахмуриться... И переселился я в Полоки, и стал с Матильдой видеться почти ежедневно. Но долго еще робел ее, заговорить боялся, месяцы прошли, прежде чем отважился с ней в беседу вступить, хотя бы и ни к чему не обязывающую: за столом или в парке, на прогулке. Она уж по-русски к тому времени неплохо говорила, да и я французского еще не забыл. Но – так, ни о чем серьезном, какая погода нынче, или что кобыла ожеребилась двумя кобылятами, или еще о каких хозяйственных новостях. А Софья Матвеевна, дай ей бог здоровьичка, заметила, как-то к себе в кабинет зазвала, и говорит: "Ты, Никита, все сохнешь, а это на твоей работе плохо отражается. Почему бы тебе не жениться?" Я ей, конечно, ой, да что вы, да вовсе я не сохну, да и на примете никого… Она мне на то: уж мне бы, говорит, не брехал, Никита Иванович, что у меня, глаз нету? И – опять же совет: ты, говорит, жених, хоть и вдовый, а вполне положительный, теперь уже непьющий, и Матильда девушка хорошая, примерного поведения, разумная. Я думаю, с радостью за тебя пойдет – ты ей, мнится мне, и нравишься, и уважает тебя. Хочешь, словечко замолвлю? Ну, на это я не согласился, сам, говорю, замолвить могу. А то – уж вроде взрослый мужчина, за тридцать мне тогда было, не немовлятко, что мне на нянек да на сватий полагаться? Ну и поговорил.

Никита Иванович снова замолчал надолго, забирая в кулак усы, морща лоб.

— И вот тут, в ее ответе, должно быть, секрет того, почему Софья Матвеевна вам, господин Глюк, со мной поговорить велела. Потому что сказала мне тогда Матильда чуть ли не слово в слово то же самое, что и Софья Матвеевна: что и нравлюсь я ей, и уважает она меня, но, говорит, замуж за вас, Никита Иванович, выйти никогда не смогу. Вы, говорит, не смотрите, что двигаюсь, разговариваю, смеюсь даже иногда. Я, говорит, на самом деле умерла давно, а черное, что я ношу – это траур по моей жизни. Я, конечно, стал настаивать, уговаривать, чуть не расплакался, а она уперлась: нет и нет. И, говорит, мне очень нравится это место, и эта семья, а если вы будете слишком настаивать, мне придется их покинуть, и Катюшу, к которой я очень привязана, и Наталью Саввишну, и Софью Матвеевну, и будет плохо всем. А так – только нам с вами. Меня это, господин Глюк, не передам вам, как взбодрило, это ее "с вами" – значит, не так уж я ей безразличен был. Ну, а потом… — Никита Иванович махнул рукой, вздохнул, налил еще по стопочке наливочки, вернее, налил себе, потому что Глюк про свою стопочку и не вспоминал почти.

— То есть в ее жизни была какая-то тайна? – спросил Феликс Францевич, когда Зотиков глотнул, крякнул и поставил стопочку на стол.

— Была, — кивнул Никита Иванович. — Наталья Саввишна про эту тайну только и знала, никто больше. Но одно еще скажу — все свое жалованье Матильда Яковлевна отправляла домой, оставляла себе какие-то гроши жалкие, и даже на черный день у нее не было отложено ни копейки.

— Значит, Софья Матвеевна считает, что мадемуазель Рено погибла из-за своей тайны в прошлой жизни? Но узнать, что за тайна, не у кого.

Никита Иванович пожал плечами, не то соглашаясь, не то сожалея.

— Ну, Никита Иваныч, — усмехнулся Глюк, — скорее всего, тайна эта вполне житейского свойства: соблазнил какой-нибудь негодяй, и бросил, беременную или с ребенком. Вот на содержание этого ребенка мадемуазель Рено деньги и переводила. Так зачем теперь ее убивать? Метресс если и убивают, то во время связи, или же сразу по окончании, но не тридцать же лет спустя!

— Это вам, Феликс Францевич, лучше знать, чем мне, при вашем занятии, — сказал Никита Иванович. — А меня куда больше сейчас иное волнует – кто тот злодей, что мальчиков убил? Какой-то мерзавец же дверь на замок запер, и флигель поджег; кто? Тоже кто-то из давней Матильдиной жизни?

Феликс Францевич оживился, глотнул наливочки.

— А вот вы мне, Никита Иваныч, и расскажите – кому было выгодно, чтобы мальчики, или же один из мальчиков, умерли. Вы, наверное, знаете, что там в завещаниях покойных госпожи Новиковой мужей? И про имущественное состояние?

— Ну, со смертью Алеши никто ничего не выигрывает, потому как Новиков покойный представлял собою сплошной пшик.

— Как это? — опешил Глюк.

— А вот так, — отрезал Никита Иванович, и усы свои теперь не забрал в кулак, а разгладил гневным жестом. — Однако давайте я вам по порядку, сначала расскажу, откуда у нас Елизавета Александровна взялась, и что из этого всего проистекло.

Феликс Францевич с некоторою тоскою бросил взгляд на висевшие на стене номера ходики. Короткая их стрелка уже перевалила за одиннадцать. Спать Феликсу Францевичу, правда, не хотелось, и, кажется, Зотикову тоже было не до сна – хоть и рисовался он прежде старческими своими немощами. Разговорился господин управитель!

— Покойный Гришка Полоцкий – его в наших местах иначе, как Гришкой, никто и не называл, больно шелапутный был – как дочку показать европейским светилам повез, так по заграницам лет десять и прошатался. Уж Наталья Саввишна давно вернулась, а он все то из Вены, то из Парижа телеграммы шлет, денег просит. Имение состояло под опекою Софьи Матвеевны, потому он его ни заложить, ни продать, к счастью, возможности не имел. Опеку-то давно, еще по его совершеннолетию, снять можно было, но для этого в Петербург ехать, в Москву, делами заниматься, а на все время надобно тратить, силы – а этого он ох, как не любил! Так что Гришка полюбовно с Софьей Матвеевной договорился: она ему определенную сумму на прожитье выделяет, а сама управляет единовластно, чтобы его детям именье в целости досталось. Замуж выйти она и не желала никогда, и в Катюше души не чаяла, да и невестку свою, Наталью Саввишну, очень любила. Так вот, лет десять прошло, возвращается Гришка из заграниц, потрепанный и присмиревший. Что-то там серьезное произошло, в какую-то смутную историю вляпался, и со смертоубийством, даже в тюрьме какое-то время пришлось посидеть, слава богу, выпустили, потому что не убийца был, и не злодей, дурак просто. Первое время сидел в имении смирно, безвылазно, потом понемногу начал в хозяйство мешаться. Софья Матвеевна его, конечно, окоротила – ты, мил друг, ничего в этом не понимаешь, потому не командуй тут. А чтобы было тебе дело, говорит, а то ведь от безделья и тронуться можно мозгами, вот, конный завод у нас в некотором небрежении – займись лошадьми. Даю тебе, говорит, карт-бланш; ежели, говорит, какие траты потребуются – приходи, посмотрим, посчитаем, найду разумными, то и денег дам. Гришка, конечно, загорелся поначалу: кони! Скакуны! Хотя у нас в заводе никаких таких пород не было, обычные рабочие лошади, ну, и тяжеловесы еще. Понавыписывал Гришка себе книг и журналов пор коневодству, конюшни задумал перестроить по последнему слову – Софья Матвеевна денег дала. Потом ему втемяшилось, что надобно поездить, поглядеть, как в других местах конезаводство поставлено: на Кубань, в Орловскую губернию, даже в Туркестан. Тут уж Софья Матвеевна ему сделала окорот: нечего. Он взмолился – ну, хоть в Екатеринослав пустите! В Екатеринослав пустила, а мне объяснила, что ежели поводок слишком натянуть, так ведь и оборваться может, пусть, говорит, развеется! Там-то, в Екатеринославе, Гришка с Елизаветой Александровной и познакомился. Была она на двадцать лет этого блудливого козла моложе.

Феликс Францевич слегка поежился. Его матушка, Екатерина Ивановна, теперь мадам Глюк, тоже когда-то вышла замуж за человека, на четверть века ее старше.

Но Никита Иванович, погрузившись в воспоминания, ничего этого не заметил:

— А тут, на грех, у Катюши снова кровохарканье открылось, зима гнилая была, дождливая, ножки, видно промочила; а Наталья Саввишна тогда была в тягости, и не то, что в заграницы – в уезд даже поехать не могла, боялись доктора, что скинет плод. Велели лежать, не вставая. Софья Матвеевна мне говорит: "На тебя вся надежда, Никита – Гришку с девочкой послать никуда невозможно, забросит ее; и за хозяина Гришку оставлять – тоже нельзя. Я Катюшу с Матильдой в Крым повезу, в Ялту – чтобы поближе, устрою их там, и вернусь быстренько, в месяц думаю обернуться. Перетерпишь месяц-то?" Я, конечно, пообещал, Софья Матвеевна уехала, и Гришка на следующий же день — тоже, в Екатеринослав. Так что зря Софья Матвеевна переживала. Ну, месяцем не обошлось, обошлось двумя, за это время родила Наталья Саввишна, и скончалась, хоть и доктор был из Екатеринослава, заранее я за ним съездил, и акушерка с дипломом – а не помогло ничего, очень Наталья Саввишна изнуренная была, сил хватило только родить, а на жизнь – кончились силы. Гришка на похороны приехал, да не один – а с этой, с Елизаветой Александровной. Сын, говорит, младенец, сиротинушка, без матери – вот она ему мать и заменит! Софья Матвеевна из Крыма вернулась, увидела — и тут же назад. На могилку только сходила да панихидку по новопреставленной Наталии заказала. Не могу, говорит, Никита, под одной крышей с этой змеюкой оставаться – еще и травой холмик не порос, а она уже на Наташином месте сидит, да Наташины платья на себя перешивает! И Катюшу в этот дом, к мачехе, не привезу. Захочет этот мерзотник опеку с имения снять – не препятствуй, моего состояния нам с Катюшей хватит. Николеньку, конечно, жалко, Наташиного сынка – ну, да воля божья на все… И уехала. Только зря она это – как три месяца прошли, Гришка быстренько с Елизаветой Александровной обвенчался, слуг рассчитал, дом заколотил – и в заграницы вместе с женою и младенцем. И опять только телеграммы: денег шли, бери, где хочешь! Ну, я кое-как оборачивался, когда подпись нужна была – к Софье Матвеевне в Крым, опеку-то с имения так и не сняли. А потом Катюша умерла – там, в Крыму ее и похоронили, Софья Матвеевна и вернулась в Полоки – все же дом родной. Звала и Матильду с собою, но та отказалась. Я, говорит, еще и работать могу, другую девочку пойду учить, а даром хлеб есть не буду. И хоть уговаривала ее Софья Матвеевна, что не даром, что в компаньонки ее взять хочет, но Матильда – она упрямая была, когда что решила – нет, и все. А через годик и Гришка с женой и тремя уже детьми вернулся, девочки у него народились, Аня и Настя.

Никита Иванович покашлял в кулак, проделал свое любимое действие с усами.

— А не обессудьте, господин Глюк, закурю я трубочку? Очень я расчувствовался, вспоминаючи…

Феликс Францевич пожал плечами:

— Да ради бога, Никита Иваныч!

— Я вот тут, у окошечка пристроюсь, вам и дым меньше вонять будет…

Никита Иванович раскурил трубку, устроился на широком подоконнике, вполоборота к Глюку, затянулся раза два, задумчиво глядя в черноту за окном – окна номера выходили во двор, – и продолжил:

— Об чем бишь я?.. А, да. Вернулся, значит, Гришка, но уж совсем плох, исхудал, поник – в чем душа держалась? Помирать, надо думать, приехал, чуял, что время. Софья Матвеевна, хоть и зла на него, на Гришку была, а все ж – родной племянник, сразу же к докторам, правда, нашим, местным – и таки поставила кое-как на ноги, правда, на недолгое время. А Елизавету Александровну – это она мне сама говорила – не то, чтобы простила, но и ненависти к той в ней не было, и даже невзлюбить не могла. Убогая она, говорит, малахольная, грех на такую даже и злиться.

Но только Софья Матвеевна Гришку поприжала – он завещание написал, и все отписал на Николеньку, а девочкам только приданое по пяти тысячам. Деньги немаленькие, конечно, но по сравнению с Николенькиным богатством… — тут вдруг Никита Иванович вспомнил о смерти мальчика, всхлипнул, полез за платком, утереться, платка не нашел, осушил слезы рукавом. — Эта-то, Елизавета, как впадет в истерическое свое состояние, так и кричать начинает на девочек: вы бесприданницы, мол, никому не нужные, аспид вырастет, нас выгонит, по миру пойдем! А потом в слезы, и извиняться, и целоваться лезет, ласкаться, и к первому – к Николеньке. А он, бедолашный, только губки кусает, и ответить чем – не знает, потому как с любого его слова снова могут крики начаться да вопли.

— Ну, хорошо, а Елизавета Александровна по завещанию тоже что-то получила?

— Право жить в Полоках пока Николенька не достигнет совершеннолетнего возраста, а после – на его усмотрение. И пожизненный доход с капитала в двадцать тысяч. Не густо.

— А всего капитала сколько?

— Да к полумиллиону приближается без скольки-то тысяч, — сказал веско Никита Иваныч и свысока, пыхнув трубкой, поглядел на Глюка – будто то были собственные его, Зотикова, деньги. — Да и имение на несколько сот тысяч тянет; так что богач будет наш Николенька… — и тут же снова вспомнил о несчастье, и расплакался, совсем уж по-стариковски, рюмсая носом и не утираясь даже и рукавом, и трубку свою отложил.

Феликс Францевич хотел еще спросить, кому теперь должны достаться эти немалые деньги – жене ли, дочерям, или, может быть, Софье Матвеевне, но не стал, дал Зотикову поплакать.

— Да, а Новиков – это ее, Елизаветы Александровны, ярмарочное приобретение, — сказал Никита Иваныч, еще хлюпая носом, но уже без рыданий. — Два года по смерти Гришки она из дому почти что и не выходила, всё непричесанная, неумытая сидела в своих комнатах – скорбела. А потом вдруг очнулась, развернулась, поехала в Екатеринослав, нарядов себе назаказывала – и в Нижний, на ярмарку. Хватит, говорит, мне киснуть, я еще молодая, я еще жить хочу! И вернулась вот с этим Новиковым, а у Новикова с собой один только чемоданчик с двумя рубашками и парою сапог. Кто он, что он – никто и не знал вовсе. Месяц пожил, потом – опять же вдруг – она сообщает: мы с Алексеем Алексеевичем повенчались, так что он теперь ваш барин! Ну, Софья Матвеевна только и плюнула: какой, говорит, он барин, барином Николенька будет, когда вырастет, и ты, говорит, не барыня; замуж пошла – твое право, а командовать тебе тут некем и не по чину. Я не мешаюсь, дом тебе вести по твоему разумению позволяю, и прислуге твоей из сиротских денег плачу – ладно, пусть их. Но ты сама-то живи, не гоним, а супругу твоему свежевыпеченному здесь жить не положено, так что пусть он собирает свои вещички и скатертью дорога. В уезде может недорого квартирку снять, а ты к нему в гости будешь ездить… Конечно, у Елизаветы Александровны истерика случилась, Николенька – дитя несмышленое – бабушку просил сменить гнев на милость, побушевала Софья Матвеевна, да и приутихла, и Новиков в Полоках остался. Но смирный он был, невредный, только уж очень богомольный, и все книжки читал душеспасительные, и беседы о божественном вел, посты, праздники блюл усердно, ну и допостился так, что тихенько скончался, и по неизвестной причине. Но прежде сына своего, Алешу, выписал из пансиона, здесь, говорит, Николенька, мальчик почти его годов, и им вдвоем веселее будет учиться и вообще… подрастать. Софья Матвеевна не противилась: не обеднеем, говорит. Ну, мальчик оказался тихий, но не такой богомольный, как его отец, и с Николенькой они подружились, оба сиротки. А теперь вот… — и Никита Иванович снова расплакался.

Очень стало Феликсу Францевичу от этих слез неуютно: у человека горе, а он с расспросами своими, свежую рану бередит; и чуть было не ушел Феликс Францевич восвояси, даже рот уже открыл, чтобы откланяться, как в дверь номера постучали, тихо постучали, можно даже сказать, поскреблись.

Зотиков за слезами своими и не услышал.

— Стучат, — сказал Глюк, — может, открыть?

— Уж будьте любезны, — всхлипывая и сморкаясь в огромный платок, ответил Никита Иваныч, — а то я что-то…

За дверью стояла Роза, бонна младших девочек.

При виде Феликса Францевича она смутилась: опустила глаза и залилась румянцем, причем не только щеки, но и лоб, и шейка, и мочки ее маленьких ушек, только и видные из-под чепца, стали малиновыми, как плюшевая портьера на двери в шестнадцатый номер.

— Entschuldigen Sie,** — прошептала она, — Ich habe mich geirrt…***— и, присев в книксене, развернулась, чтобы уйти.

— Никита Иванович, — позвал Глюк, — тут фрейлейн Роза к вам.

Услышав свое имя, или, может быть, имя Зотикова, Роза остановилась и обернулась.

—————————————————-

*гричкосеями (т. е. сеятелями гречихи) называли вольных (не крепостных) крестьян, хозяйничавших на собственной или арендованной земле.

**извините (нем.)

***я ошиблась (нем.)

Разговор 8

— Das Mädchen, sie ist sehr krank,* — тихо, почти что шепотом сказала Роза, и взглянула на Никиту Ивановича своими синими перепуганными глазами. — Ich weiß, dass mir nicht, zu machen…**

— Ах, ты господи, воля твоя, — охнул Никита Иванович, — как же мы с тобой общаться-то будем? Господин Глюк, не поможете ли? Я ведь в немецком ни копыта, ни холки, только и знаю, что нихт ферштейн!

Феликс Францевич потрогал свои тоненькие усики.

— Да я, если честно, недалеко от вас ушел, Никита Иванович…

Роза перевела свой взгляд, синий и испуганный, на Глюка.

— Das Mädchen, Pollhen, sie so hustet, das Herz wird zerrissen!***

— Господин Глюк, — взмолился Никита Иванович, — вы ж вроде бы из немцев будете! Прежде-то Матильда нам все переводила, или Софья Матвеевна…

— В гимназии по немецкому я из "неудов" не вылезал… А от немца-предка мне осталась только фамилия, — Глюк пожал плечами, задумался. — "Девочка Польхен", Полли то есть, это я понял, и слово "сердце".

Тут Зотиков схватился уже за свое собственное сердце:

— Ой, неужто с Полюшкой что? Что за напасть на семейство, господи, воля твоя!

— В соседнем номере находится доктор Блюм, — сказал Глюк. — Он-то немец настоящий, из Германии. Я думаю, он не откажется вам помочь, тем более если девочка заболела…

— Ja, ja!**** — закивала Роза, и синие глаза ее благодарно блеснули.

— А, так вы понимаете по-русски? — спросил Глюк.

— Ja, ein bißchen,***** — застенчиво улыбнулась Роза, очаровательно розовея, — малё…

— Вы, господин Глюк, посидите, подождите, я быстренько, — засуетился Зотиков, — я сейчас доктора Блюма к девочке проведу и вернусь; я ведь вам еще кое-что сказать должен…

———————————————

* девочка, она очень больна (нем.)

** я не знаю, что мне делать (нем.)

*** девочка, Польхен, она так кашляет, сердце разрывается! (нем.)

**** да, да! (нем.)

***** да, немножко (нем.)

Глава 8


Разговорился, и как разговорился Никита Иванович Зотиков, управитель госпожи Новиковой! Впрочем, теперь-то мы знаем, что вовсе не Новикова была помещицей – если то, что рассказал Глюку об отношениях в семействе Полоцких Зотиков, правда. А, впрочем, зачем Никите Ивановичу лгать? Такие-то вещи: кто есть настоящий хозяин, под опекой ли имение, в долгах ли – выяснить нетрудно, и полиция этим непременно займется, если уже не занялась. Так что лгать и бессмысленно, и ненужно, и в поджоге Никита Иванович никак не был виновен. Всю предыдущую ночь провел Зотиков здесь, в номере шестнадцатом гостиницы "Лондонская", и свидетелями тому были коридорный, и доктор Блюм, и даже самоё полиция, поскольку с госпожой Полоцкой, Софьей Матвеевной, сердечный приступ еще в Городском саду случился, Зотиков ее в гостиницу и привез, и полиция с них, как с потерпевших от налета, показания здесь же, в гостинице, снимала – после того как доктор Блюм оказал помощь и выписал лекарство.

Может, потому и разговорился Никита Иваныч, что вторую ночь уж проводил на ногах, и несчастья друг за дружкой на его седую плешивую голову сыпались, да и с полицией общение сил не прибавляет – очень Никита Иванович устал. А усталый человек, сами знаете, за своим языком не всегда уследить может, даже самый разумный и осторожный.

Или же наливочка язык Зотикову развязала. Домашняя вишневка, особенно когда ее для вкусу и крепости спиртом или водкою разбавляют, весьма коварная штука: пьется она легко, как компот, или как сельтерская с сиропом, а попробуй потом встать! Ноги, как макаронины, не держат, а если и держат, то норовят в сторону куда-то увести, а голова ясная, легкая, и мысли такие легкие делаются, на месте не стоят, все летают… Куда тут язык унять!

Но по какой бы то ни было причине, а разговорился Никита Иванович, и дал Глюку пищу для некоторого размышления. Феликс Францевич на наливочку не сильно налегал, губы только смачивал, так что трезвость мысли сохранил, и теперь, оставшись в номере в одиночестве, мог пораскинуть умом.

Настойчиво, назойливо даже Никита Иванович Зотиков намекал на существование в жизни мадемуазель Рено какой-то тайны, причем тайны тридцатилетней давности, и в Швейцарии. Скорее всего, тайна эта заключалась в имевшемся у мадемуазель внебрачном ребенке – от того и слова ее насчет "траура по жизни". Хотя имелась, пусть невеликая, но вероятность, что тайна была иного свойства, и связанная к тому же с близким для мадемуазель человеком, мужем или возлюбленным, совершившим в те давние времена нечто ужасное (убийство? измену родине? подлог завещания?). И с этим-то человеком она встретилась через много лет – случайно столкнулась, и он убил ее, опасаясь разоблачения. В таком случае поджог мог быть осуществлен этим злодеем только для отвода глаз, и без намерения убить пасынков госпожи Новиковой. Ведь флигель до минувшей ночи стоял пустой, а разрешение переночевать в нем мальчики получили только вечером, человек посторонний не мог о том знать. Но зачем тогда навешивать на дверь замок, зачем запирать его на ключ?

А мог ли сам Зотиков быть убийцей мадемуазель Рено? А поджог – по его просьбе или приказу осуществил кто-то из прислуги: одна из горничных, или кухарка? Костик, помощник садовника, отпадает… Хотя нет, не отпадает: Костик ни просьбы, ни приказа, конечно, не выполнил бы, но за определенную сумму денег – почему бы и нет? И замок Костик мог навесить – из той жестокости, которая иногда бывает свойственна подросткам, которые пекут гусениц живьем на листе жести, чтобы посмотреть на их предсмертные корчи, или поджигают кошек, облив их предварительно керосином. А потом, когда Костик сделал уже свое дело и явился за расчетом, вполне мог Зотиков мальчика утопить, и концы в воду тем самым спрятать. И возможность такая у него была – на дачу с утра Зотиков приезжал.

И мотив – даже слишком явный имелся у Никиты Ивановича мотив: месть.

Феликс Францевич никогда прежде не делал предложений руки и сердца, но вполне мог представить чувство стыда и унижения, которое вызывает в мужчине отказ женщины. Бывший помещик, пусть даже и разорившийся, дворянин хочет жениться на безродной гувернантке, без приданого, без средств, без связей; да это оскорбление!

С другой стороны, месть, отсроченная на тридцать лет? Не слишком ли долго ждать?

Но тут Глюк рассудил, что, возможно, вначале Никита Иванович о мести и не помышлял: из его же, Никиты Иваныча, рассказа исходя, прожил он с гувернанткою под одной крышей лет десять, если не больше. А потом гувернантка из дому уехала, а вернулась только пятнадцать лет спустя. Жизнь же у Никиты Ивановича, катящаяся стремительно к закату, не задалась, и вполне может так быть, что с годами именно ее, гувернантку, стал Зотиков винить в этой своей незадавшейся жизни. Может быть, когда б не внезапно вспыхнувшая к мадемуазель Рено страсть (тридцать лет назад), взялся бы за ум Никита Иванович, бросил бы пить, понемножку, потихоньку привел бы в порядок имение, и женился бы опять – на девице пусть безродной, но со средствами, произвел бы на свет потомство…

Чем больше размышлял над этой версией Глюк, тем более логичной и оправданной она ему казалась. Долгие годы одиноких размышлений вполне могли сосредоточить всю обиду, все сожаления о напрасной прожитой, загубленной жизни бывшего помещика на той, которая жизнь эту "на сто восемьдесят градусов" развернула. А потом внезапная встреча (три месяца назад) зажгла подготовленный долгими годами хворост обиды; и стал вынашивать Зотиков планы мести, поджидая удобного случая. А чем случай неудобен? Первый же вечер в чужом городе, проведенный не в узком семейном кругу, полный дом гостей; две дюжины подозреваемых, как вчера подсчитал Феликс Францевич. Понятно, что в начале вечера, когда гувернантку в любой момент могут хватиться, когда девочки еще не ушли в спальню, и мадемуазель Рено выполняет свои профессиональные обязанности, убивать ее Зотиков не спешит. А вот после ужина, когда гости разбрелись кто куда…

Феликс Францевич мысленно представил себе дачу: все двери по случаю жары, конечно, распахнуты, легкий сквознячок развевает кисею в дверных проемах, а если даже и не развевает, кисея прозрачна. Четверо мужчин играют в вист на веранде, остальные гости в комнате, кто возле рояля, за которым музицирует госпожа Воробейчик, кто поодаль, в креслах. Зотиков сидит напротив двери в комнату и прекрасно видит, как гувернантка встает со своего места направляется к коридорчику, из которого можно попасть в клозет…

Тут Глюк даже выругал себя (мысленно, конечно). Дался им этот клозет – Заславскому с Жуковским! Вовсе не в клозет она шла, она к лестнице шла, которая наверх ведет; не прощаясь, по-английски, без особого объявления (и понятно, эка важность – гувернантка!) мадемуазель Рено отправляется почивать. Лестница-то наверх начинается тут же, у входа в коридорчик!

Зотиков, извинившись перед партнерами – де, съел что-то за ужином непозволительное, откладывает карты, выходит: а вот он направляется (как бы) именно в клозет, партнеры на это смотрят сочувственно и понимающе, они тоже уже все в возрасте, знают, каково это, съесть непозволительное. Зотиков сталкивается перед лестницей с гувернанткой и под каким-то предлогом (мало ли! хозяйственный какой вопрос, или о детях что-то сказать будто бы нужно) увлекает мадемуазель Рено в буфетную: здесь, в комнате, пожалуй, что и невозможно разговаривать, рояль стоит в непосредственной близости, и, чтобы услышать друг друга, надо кричать. А уж в буфетной Зотиков набрасывается на гувернантку, пытаясь задушить…

Нет, не получается. Пусть Никита Иванович и потомственный дворянин, но дворянство это недавнее, и мать его из крестьян: породистость не успела еще проявиться во внешних чертах дворянина второго поколения, руки у Зотикова мужицкие, пусть и не очень большие, но с короткими, крепкими и толстыми пальцами, с широкой ладонью. Надо будет, подумал Глюк, с доктором Наливайкой еще об этих самых отпечатках поговорить…

Ну, хорошо, возможно, что Зотиков не убийца, и отводил своим рассказом подозрение от кого-то другого. От кого? Лояльность Никиты Ивановича по отношению к госпоже Новиковой сомнительна весьма, а вот по отношению к Полоцкой, Софье Матвеевна – тут уж сомневаться нечему. И не слова, которые Зотиков говорил, но сам тон этих слов, выражение лица его – нет, не великий же он актер, этот Никита Иванович, чтобы так притворяться!

В таком случае мадемуазель Рено убита Софьей Матвеевной. А все остальное (поджог, смерть Костика) – тут уж исполнителем Никита Иванович Зотиков. И обмолвка Новиковой (что гувернантку душили) приобретает новое, зловещее значение: возможно, Зотиков с Полоцкой хотели бросить тень подозрения именно на Елизавету Александровну. И та же Полоцкая, как бы случайно, обронила в беседе, что-де, задушили Матильду, зная мыслительные способности вздорной своей невестки и ее несусветную болтливость. Зотиков с Софьей Матвеевной специально отправились в оперу, чтобы отвести от себя подозрения, флигель должен был пустовать, и сгореть пустым. Тогда бы Никита Иваныч выдал Костику обещанную мзду, да и удара у Софьи Матвеевны бы не случилось.

Мальчики же погибли непредвиденно.

Но – нет, не виделась Глюку Софья Матвеевна убийцей. Пощечин надавать – это да, это, пожалуй, вполне в ее духе, обругать, швырнуть чем…

И зачем?

По какой причине?

Разве что мадемуазель Рено ее, Софью Матвеевну, шантажировала; но какого такого разоблачения могла бояться Полоцкая – непонятно.

Так что, ни до чего конкретно не доразмышлявшись, Феликс Францевич достал из кармана список, что составил вчера, и разложил перед собою. В конце концов, ведь возможен и тот вариант, что господин Зотиков рассказал Глюку чистую правду и безо всякой задней мысли.

Тогда убийца кто-то из гостей госпожи Новиковой… Точнее, надо думать, госпожи Полоцкой? Помещица, если верны сведения Зотикова, именно она, и именно она – глава семьи, а Новикова просто тешит свое честолюбие, называясь барыней и командуя прислугой.

Тогда понятно и то, почему наняли студента в учителя, а не университетского профессора. Профессору-то по пяти рубликов за урок платить надо, а то и больше, и привезти-отвезти. А студента можно уговорить поселиться на пансионе, и платить пятьдесят копеек в день, а не рубль, как если бы он ездил туда-сюда. Старухи прижимисты, когда дело касается не до их личных нужд, а что Софье Матвеевне Алексей Новиков? Чужой совершенно, только то, что живет в доме. А Николеньке в университет еще рановато, вот и сэкономила Софья Матвеевна на профессорах. Или же Новикова нанимала преподавателя из своих собственных скудных средств?

Впрочем, это уже не важно: студент гувернантку не убивал, и версия эта могла родиться только в мозгу околоточного, распаленном строгими указаниями сверху о "политике". И в поджоге студент не может быть повинен, поскольку ночь провел в участке.

Однако что мы знаем про гостей?

А ничего мы про гостей не знаем (за исключением Воробейчиков). Заславский только список имен и успел составить, лично ни с кем не встречался. Люди в городе известные, но Глюк, по молодости и отсутствию важных связей, знал их лишь понаслышке.

Цванцигер, Генрих Михайлович, точнее, Генрих Михелевич, хозяин дачи, немец. Лет ему, должно быть, пятьдесят-шестьдесят, потому что дачу для него строил лет двадцать назад сам Фогель, известный в городе архитектор, то есть деньги у Цванцигера были уже тогда. На то, чтобы нажить капитал, годы нужны… либо женитьба на богатой наследнице. Или, может, приходился сам Генрих Михайлович наследником какому-то богатому человеку – оттуда и средства? Но в любом случае вряд ли ему меньше пятидесяти лет. Потому что молодые люди дачи себе как правило не строят – вот он сам, Глюк, получи он сейчас наследство, разве занялся бы он строительством дачи? Да ни в жизнь!

Далее у нас Синявский, Петр Иванович, хлеботорговец. Русский? Малоросс? Поляк? Еврей? Фамилию Глюк слышал, но вскользь, ни о возрасте, ни об имущественном положении Синявского представления не имел.

А вот про Захарова, Степана Захаровича, слышал много, и читал – был Степан Захарович известный в городе меценат, ценитель музыки и живописи, стипендию выплачивал молодой певице, подающей надежды стать великой меццо-сопрано, и на свои деньги послал ее учиться в Италию. И мадам Глюк, мама Феликса Францевича, была с господином Захаровым знакома лично, тоже как-то хлопотала о стипендии какому-то юному дарованию. Помнится, Степан Захарович на хлопоты откликнулся, и юное дарование было взято из трущоб (с Голопузовки, кажется. Или с Пересыпи?) и отправлено в Петербург, в балетную школу. Благотворитель, однако!

Благотворителям Феликс Францевич почему-то не доверял. Чудилось ему в благотворительности некое стремление откупиться от совести, вот как поданной после службы милостыней откупаются некоторые от бога: стыдно быть сытым, когда другие голодают. Но с другой стороны – так бы и погибло юное дарование в трущобах Голопузовки, не сводило бы с ума ценителей балета своими антраша и пируэтами, и искусство потеряло бы великого танцора. Или балерину (Феликс Францевич точно не помнил, девочка была то великое дарование, или мальчик). И вполне, по Феликса Францевича мысли, в прошлом такового благотворителя могла быть некая червоточинка, тревожащая теперь совесть. Но вряд ли что серьезное – скорее уж соблазненная и брошенная девица.

Но ведь убийство могла совершить и женщина, а о дамах – о Синявской Анне Кирилловне и о Захаровой Сусанне Восгеновне – и вовсе Глюку ничего не известно…

Вернулся Никита Иванович, успокоенный, размякший.

— Вы уж, господин Глюк, простите, что убежал, вас бросил. Я теперь девочкам теперь как бы опекун буду. Пока что, — сказал Зотиков, наливая себе вишневки. — Что же наливочку не пьете, не понравилась?

— Спасибо, Никита Иванович, понравилась, но пытаюсь сохранить ясность мозгов, — улыбнулся Феликс Францевич, собирая со стола свои бумаги – список подозреваемых то есть.

Никита Иванович прошелся взад-вперед по комнате, прихлебывая из стаканчика.

— Доктор Блюм сказал, что ничего страшного, слава богу; кашляет Полюшка, простудилась. Горчичники велел поставить, да микстурку выписал, искали, кого в аптеку послать. Наших-то, из прислуги кого, посылать бесполезно, и города не знают, и страшно им; половой один согласился, за рубль. Цены у вас тут, однако! В Екатеринославе десять копеек бы взяли, да еще бы благодарили сердечно… Однако, — Никита Иванович присел на пуфик напротив Глюка, — уж поздно, и я вас задержал еще… Я же вот что вам сказать хотел: полиция Елизавету Александровну подозревает, почему – не знаю, но очень они против госпожи Новиковой настроены. Вроде бы ей выгодно, чтобы мальчики… чтобы мальчиков… — Никита Иванович было прослезился снова, но сдержал себя, сглотнул ком, промыл горло глоточком наливочки.

— Так она не убийца, господин Глюк, и на кресте в том поклясться готов. Я ее, Елизавету Александровну то есть, не сказать, чтобы долюбливаю. Женщина она, как вы, наверное, поняли, вздорная и истерическая. Но не злодейка она, и отходчивая очень. И мальчиков она любила, особенно Николеньку. Алеша-то уже большой у нас в доме появился, а Николенька на руках у нее вырос, вынянчила его, можно сказать. Бывало, конечно, что кричала на него, аспидом называла или другими позорными словами, да только и обижаться на нее грех, сама никогда не знала, что говорит. Накричит, а потом целоваться, виниться, и со слезами – раскаивалась всегда сразу же… Вы простите, у меня уж и мысли путаются, и слова…

— Да я понимаю, что вы хотите сказать, Никита Иванович, вы не беспокойтесь, — сказал Глюк. — Но ведь и полиция просто так подозревать не будет.

— Совпадение, — быстро, с готовностью произнес Зотиков. Заранее, должно быть, обдумал возражение. — Совпадение случайностей. Что-то она сказала не так, когда с полицмейстером беседовала – так ведь, господин Глюк! Она, по своей нервической неуравновешенности, вечно что-то не так говорит! Очень у нее организм неустойчивый, мы ж не просто так сюда приехали – всю зиму по врачам, по лекарям губернским ее возили, нам профессор Замойский, светило наше Екатеринославское по нервическим недугам, ванны морские прописал, и что желательно скорейшее ея замужество, Елизаветы Александровны то есть, сказал. А иначе плохо может все кончиться. А я так думаю, что куда уж хуже…

— Ну, никогда не бывает так плохо, чтоб не могло стать еще хуже, как говорит один мой знакомый, — заметил Глюк. Обнадеживать Зотикова он не стал.

— Софья Матвеевна вчера… Ох, и не знаю, как оно все повернется, ежели что… ну, вы понимаете… Так Софья Матвеевна вчера со мною беседу имела. По дороге в театр. Насчет убийства этого, и расследования…

Мялся Никита Иванович, мямлил, мекал – и все никак не мог добраться до сути, а время между тем уже и за полночь перевалило. Но как подстегнуть Зотикова, чтобы побыстрее выдавил он из себя то, что хотел сказать, Глюк не знал.

Никита Иванович заглянул в свой стаканчик, ничего в нем не обнаружил, потянулся за бутылочкой:

— Еще по одной, господин Глюк?

— Да нет, спасибо, как мне так хватит. А вы уж как пожелаете… — Глюк подождал, пока Зотиков нальет себе еще стопочку, пригубит, и спросил, с некоторым внутренним смущением – все же об очень интимных вещах говорить приходилось:

— А скажите, Никита Иванович, когда вы снова Матильду Яковлевну увидали – после стольких-то лет, не возникло у вас снова желания… ну, хоть на закате дней своих…

Никита Иванович снова отхлебнул наливочки, поболтал оставшуюся в стаканчике, потом допил единым глотком:

— Нет, господин Глюк, не возникло. Она, Матильда, и не переменилась совсем, даже не поседела – так, морщинок чуть прибавилось у глаз, а в остальном такая же осталась – и лицо, и фигурка ладненькая, и походка даже молодая, легкая. И характер у ней остался прежний – первым же взглядом дала мне понять, что о прошлом речи заводить не стоит, все прошло и похоронено. Да Ия то – я-то уж дед сивый, седьмой десяток, и душа моя перегорелая…

Зотиков молчал, задумавшись; Глюк кашлянул тихонько, и сказал:

— Я вот еще что хотел спросить, Никита Иванович: в тот вечер, когда мадемуазель Рено погибла, вы ничего в ней не заметили? Какого-то необычного поведения, может быть, она была чем-то угнетена, или огорчена, или возбуждена? Вы же ее, насколько я понимаю, хорошо знали.

Никита Иванович, опять же с готовностью, и быстро, отвечал:

— Нет, господин Глюк, ничего особенного не было. Мне ведь и в полиции этот вопрос задавали, и Софья Матвеевна допытывалась, да и сам я думал тоже. Нет, была она такой же, как и всегда, спокойной, и почти не делала замечаний девочкам. Но это тоже у нее было в обыкновении: когда у нас гости обедали, она почти ничего девочкам не говорила, даже если и надо было бы сказать. Я как-то Матильду спрашивал даже, почему она Настю не одернет, когда та лезет в разговор взрослых – Настюша у нас очень себе на уме! Так знаете, что она мне ответила? Я, говорит, прежде ей замечание делала, и после сделаю. Но не при посторонних. А то получится вот как если бы вы, Никита Иваныч, при гостях стали бы счета сверять, или же Агафье выговор производить за пьянство. А? Умница была наша Матильда Яковлевна!..

— А когда вы в последний раз мадемуазель Рено видели, можете припомнить?

— За ужином, и припоминать нечего – и полиции так сказал. А после ужина мы на веранде в вист сели играть, по-стариковски, молодежь у рояля развлекалась, а дамы постарше с Софьей Матвеевной беседовали. А когда я уезжал, Матильды в комнате уже не было, но это тоже у нее в обычае было – при гостях она никогда долго не засиживалась.

— Ну, хорошо, — сказал Феликс Францевич, поднимаясь с кресел, — спасибо вам за рассказ…

— Ой, погодите, — вскрикнул испуганно Никита Иванович, тоже вскакивая и начиная быстро семенить по комнате, — я ведь самого важного вам не сказал, что хотел… Софья Матвеевна – дай ей бог здоровьичка – очень хотела с вами поговорить, но видите, как обернулось! И говорил же ей – на что нам в Городской сад!..

Глюк снова уселся, но Никита Иванович этого даже не заметил, продолжая бегать туда-сюда и бормотать:

— Музыку она, понимаете ли, услышала – будто в опере ей мало музыки было! А сердце-то, сердце-то!.. И обормот, мерзотник этот!.. Каково-то ей, при ее гоноре, такие слова слышать?

— Никита Иванович! — с укоризною произнес Глюк. — Вы бы толком рассказали, а то я ничего не понимаю!

Толком – то-то и оно-то, что толком рассказать Никите Ивановичу оказалось чрезвычайно затруднительно.

Постепенно, наводящими вопросами, Глюк выяснил следующее:

1 — вчера с утра к Софье Матвеевне на дачу наведалась давняя ее приятельница, супруга господина Синявского, Анна Кирилловна;

2 — Анна Кирилловна Софье Матвеевне сообщила, что делом об убийстве занялся сам господин Глюк: некто, знавший его в лицо, видел, что он, Глюк, приехал на извозчике в участок вместе с кем-то из судейских, а Глюк – "чтоб вы знали – самый главный в городе по преступлениям, и если Глюк убийцу не найдет – то никто не найдет, потому что наша полиция это разве полиция? Они сами самые главные воры и взяточники! А Глюк – это да, этот может, и однажды спас очень уважаемых людей от каторги!"

(Ох уж этот Квасницкий! — подумал Феликс Францевич.)

3 — подробно о Глюке Софья Матвеевна расспросить Анну Кирилловну не успела, потому что на дачу явился полицмейстер (это был его первый визит, утренний, по дороге в участок). Полицмейстер на вопрос о Глюке отвечать не стал, но разозлился;

4 — по дороге в оперу Софья Матвеевна много говорила об убийстве несчастной мадемуазель Рено и о своей надежде, что господин Глюк этого убийцу найдет;

5 — после спектакля (давали "Севильского цирюльника") Софья Матвеевна не захотела сразу же ехать домой, то есть на дачу, а услышала музыку в Городском саду. (В те времена в Городском саду ежевечерне играл оркестр, исполняли в основном мелодии из оперетт Штрауса и Оффенбаха). Софья Матвеевна выразила желание послушать музыку еще и тут.

6 — во время налета с Софьи Матвеевны сняли все ее бриллианты, причем налетчик, эти бриллианты снимавший, сказал Софье Матвеевне с наглой улыбочкой: "Бабуся! Вам в ваши годы надо уже про вечное думать, как с богом договариваться будете, а побрякушки – это же мусор, бабуся!"

7 — Софью Матвеевну куда больше потрясла наглость налетчика и фамильярное его обращение "бабуся!", нежели факт потери бриллиантов. Она возмутилась, разволновалась, и с нею случился сердечный приступ. Никита Иванович усадил Софью Матвеевну на скамейку и пошел за извозчиком, который ждал их за углом, а когда вернулся – Софья Матвеевна, пунцовая и державшаяся за сердце, переругивалась с полицейским, пристававшим к ней с вопросами об ограблении.

8 — с помощью полицейского Зотиков перевез Софью Матвеевну в гостиницу, куда пускать их не хотели, поскольку у них не было ни багажа, ни наличности; Зотиков отправился за доктором Блюмом, который ссудил ему некоторую сумму денег, и, конечно, поехал взглянуть на больную;

9 — через два часа после визита доктора явилась полиция и еще раз допросила Софью Матвеевну и Зотикова. После ухода полицейских Софья Матвеевна опять разбушевалась, сказала, что все они хамы, и доверять им она не намерена, а намерена предложить Глюку тысячу рублей вознаграждения из своих собственных средств, и это помимо оплаты необходимых расходов, которые, должно быть, будут немалыми – ведь может быть, и в Швейцарию придется поехать!

10 — утром Зотиков послал на дачу сообщить о случившемся, и чтобы госпожа Новикова приехала или прислала горничную Машу, поскольку у него, Никиты Ивановича, были дела и назначенные встречи, а оставлять больную на попечение гостиничной обслуги Зотиков не хотел.

11 — посланный вернулся с ужасным известием, с Софьей Матвеевной случился удар, и теперь он, Зотиков, не знает, как ему быть. Собственных денег, чтобы выплатить Глюку вознаграждение и компенсировать расходы на расследование, у Зотикова нет, а взять из хозяйских средств для него, Зотикова, невозможно, потому что не имеется письменного распоряжения или какой другой бумаги ни от госпожи Полоцкой, ни от госпожи Новиковой. Разрешиться этот вопрос может только после прояснения ситуации с госпожой Новиковой, или выздоровления либо кончины Софьи Матвеевны, и то – в случае кончины неизвестно когда, потому что кто будут новые опекуны девочек (сейчас это Полоцкая вместе с Новиковой), и как они решат – бог весть. Воля же Софьи Матвеевны для него лично, для Никиты Ивановича, ясна, понятна и требует исполнения. Но расследование необходимо производить по горячим следам, теперь же – это Зотикову тоже понятно. И не согласится ли господин Глюк пока что производить расследование, используя собственные средства, как бы в кредит, а после он, Никита Иванович, господину Глюку обязательно заплатит, и расходы возместит, возможно, не сразу, но частями, и готов составить какую угодно бумагу…

— Не надо бумаги, — сказал Глюк, едва сдерживая зевоту. — Вы мне лучше вот что скажите: Анна Кирилловна приехала из города навестить на даче Софью Матвеевну. Откуда же она могла знать о моем приезде в участок? Я все же не настолько известен в городе…

— Ну почему же из города? — удивился Зотиков. — Она на даче сейчас живет, сорок девятый номер по улице Длинной. Почему Софья Матвеевна дачу у господина Цванцигера и захотела снять – чтобы рядом быть со старинной приятельницей.

— А господин Захаров – он как, в городе, или тоже на дачу выехал?

— На дачу, конечно, и тоже от нас недалеко – забыл только, как это место называется, греческое какое-то слово.

— В Аркадии?

— Да, точно, в Аркадии у господина Захарова дача!

Так-так: получается, что двое из посетивших Новикову (Полоцкую) в вечер убийства дислоцировались совсем рядом, и вполне могли бы вчера выступить в роли поджигателей. Но зачем поджигать, зачем?

— А кто наследники? — спросил Глюк. — Новиковой, понятно, наследуют дочери, а поместье кому достанется? И кто унаследует состояние Полоцкой?

— Ну, — хмыкнул Никита Иванович, — у госпожи Новиковой средств нет, наследовать там нечего. Пока жива только доходом пользуется, а по смерти ея капитал возвращается Николеньке. Или, теперь получается, старшим девочкам, Ане с Настюшей. Богатые будут невесты, по четверти миллиона у каждой! И Софьи Матвеевны деньги тоже, выходит, они получат – иных родственников нет. Если, конечно, она иначе не распорядилась: она ведь завещание оставила, но что в нем, я не ведаю.

— Ну, хорошо, — сказал Глюк. — Но вдруг я найду убийцу и им окажется госпожа Новикова? Или сама Софья Матвеевна? Или, допустим, вы, Никита Иванович?

— Ах, господи, воля твоя! — Зотиков замахал на Глюка руками. — Что вы такое, господин Глюк, говорите! Это вы шутите так?

— Нет, господин Зотиков, это я так не шучу, — серьезно ответил Глюк.

Разговор 9


— Феликс, мне Катя сказала, ты вчера опять не обедал дома, — мадам Глюк размешала сахар в чае и положила ложечку на блюдце. Феликс Францевич свернул "Бульвар", уже прочитанный, и потянулся за "Листком"

— Нет, я понимаю, — продолжала мадам Глюк, прихлебывая чай, — ты – молодой человек, и когда ты проводишь время с друзьями или с девицами…

Феликс Францевич поперхнулся чаем и закашлялся.

— Я что-то не так сказала? — встревожилась мадам Глюк. — Ну, хорошо, ты у меня скромный мальчик, ты время с девицами не проводишь, но зачем же из-за этого так сильно волноваться?

— Нет, мама, ничего, все в порядке, я не волнуюсь, — пробормотал Феликс Францевич.

— Так вот, бывают ситуации, когда тебе неудобно отказаться, тои-сёи… Но каждый вечер тратить деньги на рестораны, когда их и так нету!

— Ресторанов? — переспросил Феликс Францевич, откладывая "Листок" и разворачивая "Южные вести".

— Денег! Не притворяйся идиотом! И не отгораживайся газетой, когда с тобой мать разговаривает!

Глава 9


Нет, нет, не подумайте, вовсе не из-за упоминания о вечернем времяпрепровождении с девицами, сделанном бестактной мадам Глюк, Феликс Францевич поперхнулся и закашлялся. Хоть с девицами он вечера не проводил, не имея на то ни желания, ни капиталов, однако для молодого человека такое сложившееся о нем мнение (что он тратит на девиц время и деньги) где-то как-то даже и лестно.

Но статейка в бульварной газетенке, каковой был пресловутый "Листок", о нем, о Глюке, Феликсе Францевиче, под заголовком "Наш Шерлок Холмс взялся за дело", и подписанная П. Известиным – от такого не то, что поперхнешься, от такого и горло спазмом возьмется, дыхание перервется, и до инфаркта недалеко. Ух, попался бы сейчас Глюку его бывший ученик, Прыщ-младший!..

Впрочем, ну и что бы было бы?

А ничего бы и не было – не душить же его на манер Отелло, Прыща этого. Да и сечь поздновато.

А написано было как! Стиль какой! Сплошные перлы!

"Он весь нацелен на разгадку тайны, как торпеда на миноносец".

"Его влажные карие глаза проницают вас насквозь и глубже".

"Невозмутимо и спокойно он клянется не знать покоя, пока с убийцы не будет сорвана грязная маска и не откроет его подлую личину".

Да…

Высечь – не высечь, но пятак начистить не помешало бы.

Однако пора было браться за дело.

— Мама, — спросил Глюк, — ты Ираиду Дмитриевну давно видела?

— Кого? — переспросила Катерина Ивановна. — Ах, Идочку? С неделю, а что?

— Она тебе за свою подругу из Екатеринослава не рассказывала?

— За кого? А, за умалишотку? Да, говорила, что приехала, только они тогда еще не виделись.

— Почему ты ее называешь умалишоткой? — удивился Феликс Францевич.

— А ее все так называли, в те времена, — мадам Глюк отправила в рот последний кусочек булочки, и вытерла пальцы о салфетку. — Совершенно ненормальная особа. Я ее три месяца терпела, а потом отправила обратно. В Луганск, кажется. Или в Горловку, точно не помню. Даже денег на дорогу дала. Она мне их, конечно, не вернула. И никогда не вернет.

— Ты знаешь Новикову? — поразился Феликс Францевич.

— Какую Новикову? Усикова ее фамилия, Лиза Усикова. Ах, да, Идочка мне рассказывала, что умалишотка эта подцепила какого-то помещика, а потом овдовела, и снова замуж выскочила, а теперь опять вдовеет, и опять ищет мужа. Идочка ее с Сеней, с деверем, хотела познакомить.

Как этот мир, однако, тесен!..

— Это мой второй набор был, в пансион, — сказала мадам Глюк, и карие теплые ее глаза (такие же, как у сына) затуманились воспоминаниями. — Пять девочек я тогда взяла, и Идочку в том числе, и эту умалишотку. Кто ее тогда привел, не помню, может, и сама пришла, но деньги за первую четверть кто-то же внес! Ножки у нее были коротковаты, хотя гибкая и такая… шустренькая, — мадам Глюк поиграла плечами, наверное, чтобы проиллюстрировать свою мысль. — Для кордебалета она не сильно годилась, но раз платит – пусть учится. Где-то с неделю она вела себя прилично, пока привыкла. А потом начался полный содом, слова ей нельзя было сказать, то она рыдает, то ругается; ну и записочки пошли…

— Что за записочки?

Катерина Ивановна несколько секунд пребывала в размышлении, постукивая по губам пухлым пальчиком, потом смущенно пробормотала:

— Ну, Феликс, ты же уже большой мальчик, должен же понимать, какое это скользкое дело – держать танцкласс с пансионом…

Девочек мадам Глюк набирала лет четырнадцати-пятнадцати, обучение длилось год-два, иногда и меньше. Одновременно обучались от четырех до восьми будущих танцорок. Для надзора за нравственностью мадам Глюк держала бабу Настю — толстую и неподкупную особу, лет пятидесяти, про которую рассказывали, что прежде она служила надзирательницей в женской тюрьме. Порядки в пансионе были казарменные, жили девочки в третьем этаже, на прогулку ходили попарно, по очереди, и в сопровождении бабы Насти. По воскресеньям в церковь оправлялись строем, впереди – мадам Глюк с сыном, потом парами девочки, потом баба Настя и таперша. Феликс Францевич смутно помнил эти походы в церковь, и глазевших на процессию молодых (и не очень молодых) людей. Мадам Глюк с сыном жили при пансионе, пока Феликсу не исполнилось восемь лет, тогда Екатерина Ивановна решила, что мальчик уже слишком большой, и сняла квартиру отдельно.

Да, дело действительно скользкое; насколько Феликс Францевич помнил, скандалы, конечно, случались, но по мелочам, за двадцать лет существования пансиона ни одна из пансионерок не сбежала, не забеременела, и не была уличена ни в чем более серьезном, нежели получение записочки от ухажера.

— Но, Фелик, — сказала мадам Глюк, встрепенувшись, — разве тебе не пора на службу? Уже почти девять часов!

— Нет, мне надо в другое место, а туда еще, пожалуй рано, — неосмотрительно сказал Феликс Францевич.

— Как? — мадам Глюк, откинувшись на спинку стула, смерила сына взглядом. — Как это ты не идешь на службу?

— Но ведь убийца еще не найден, — пояснил Феликс Францевич. — Ты же сама хотела…

— Феликс, — голос Катерины Ивановны звучал грозно, — Феликс, что ты выдумываешь? Какое тебе дело до того убийцы, когда племянника мадам Лискович уже выпустили? Кстати я забыла тебе сказать – вчера они заходили, вместе с тетей, сказать спасибо. Очень, очень приличный молодой человек, и очень симпатичный, — прощебетала она совсем другим тоном. Значит, говорил комплименты, подумал Глюк. — Так что нечего тебе байды бить*!

— Да, мамочка, конечно, — обреченно пробормотал Феликс Францевич.

Что делать – пришлось Феликсу Францевичу идти на службу. Но – с другой стороны, с начальством надобно жить в дружбе: Кузьма Иннокентьевич любопытен, и, если это его любопытство время от времени не удовлетворять, то может впасть в раздражение. Что чревато некоторым неудобством.

Поэтому Феликс Францевич зашел в контору, посвятил начальника в некоторые из новостей: что госпожа Новикова, оказывается, некоторое время обучалась в пансионе мадам Глюк, а Зотиков, управитель, в свое время хотел жениться на покойной гувернантке, и что у Софьи Матвеевны удар. Про пожар и про гибель пасынков Кузьма Иннокентьевич уже знал – из газеты. Он тоже выписывал "Листок".

— Хе-хе, как же, читал, — расплывшись в улыбке и потирая ладони, сообщил Безобразный Феликсу Францевичу, — читал как об вас этот Известин… Вы у нас, господин Глюк, теперь знаменитость!

Феликс Францевич недовольно поморщился, потрогал свои тоненькие усики, но промолчал.

Обсудили возможные мотивы убийства гувернантки и мальчиков (про смерть Костика Глюк решил пока что не говорить – в газетах об этой смерти ничего не было).

Про Полоцкую решили, что мотива никакого не видно – если только завещание покойного Григория Полоцкого чего-то не прояснит. Но вряд ли она убийца, разве что из старческого слабоумия, а на слабоумную Полоцкая похожа не была.

Мотив же, предложенный Глюком для Зотикова, Кузьма Иннокентьевич высмеял бесцеремонно:

— Это вы, Феликс Францевич, хватили через край! В таком разе я бы должен с каторги не вылезать, столько мне раз отказывали и барышни, и вдовушки. С самыми разнообразными мотивировками. И это понятно – с такой-то фамилией! А фамилия наша старая, уважаемая…

Феликс Францевич слегка поежился – сейчас начнется!

Началось. Но начальника перебивать неприлично, и Феликсу Францевичу пришлось в очередной (тысячный, наверное) раз выслушать, как сгорела усадьба предка Кузьмы Иннокентьевича (при царе Горохе, точнее, при Алексее Михайловиче Тишайшем), и как семья впала в такой упадок и в такую нищету, что даже не на что было обновить родовые образа, при пожаре пострадавшие и обгоревшие так, что ликов на них заметить не получалось, за что и прозвали семейство "Безóбразными"… Закончил, правда, свою речь Кузьма Иннокентьевич несколько неожиданно:

— Только вот ваша маменька – она дама прямая, откровенная – так она мне честно сказала: "Кузьма Иннокентьевич! Никак за вас выйти мне невозможно! Сейчас я кто? Мадам Глюк! А если за вас выйду, я стану кто? Мадам Безобрáзная!" Хе-хе… Так что, убивать мне ее за это?

Из гостей мадам Новиковой в тот роковой вечер Кузьма Иннокентьевич хорошо знал братьев Воробейчиков. Но братьев Воробейчиков и Глюк знал хорошо.

О Синявском и Цванцигере господин Безобразный сказал только: "Люди состоятельные, люди уважаемые".

Зато о Захарове разлился соловьем, в основном про благотворительность Степана Захаровича, про меццо-сопрано в Италии и про юное балетное дарование в Санкт-Петербурге: про то, о чем и сам Феликс Францевич был осведомлен.

— Что вы, Феликс Францевич! Человек такой видный, известный, как Степан Захарович! Что вы!

— Когда человек на виду, он особенно тщательно должен скрывать темные пятна в своем прошлом, — заметил Глюк скептически.

Кузьма Иннокентьевич задумался, насупившись. Кажется, расследование преступлений не казалось ему теперь таким уж увлекательным делом: подозрительно относится ко всем, в том числе и к таким состоятельным, уважаемым и известным людям! Нет, это как-то… не комильфо.

Так что оставил Глюк своего непосредственного начальника в расстройстве чувств, и ушел сегодня без дружески-отеческого напутствия.

Собирался Феликс Францевич зайти к доктору Наливайко. А по дороге решил заскочить в прокуратуру, узнать новости полицейского расследования – если, конечно, Жуковский соизволит поделиться информацией.

Но под тем же парусиновым тентом уличного кафе, что и вчера, во все той же ленивой позе скучающего бездельника, сидел Квасницкий в своей белой панаме и полотняном костюме курортника. Сегодня он пил не лимонад, а квас, и не один, а в компании со Згуриди.

— Эй, Глюк! Если ты ищешь Жуковского, то его там нету, — крикнул Згуриди. — Мне он тоже нужен. Где-то шляется.

— Садись, брат Шерлок, выпей с нами квасу, — предложил Квасницкий, отодвигая стул рядом с собой. — И расскажи, какие новости. А то я вовсе скисну тут, без новостей и без дела.

— Что так? — спросил Глюк, присаживаясь.

— Я хандрю, — сказал Квасницкий. — Вчера я написал бытописательный очерк под названием "Уличное кафе".

— Прекрасное название, — пробормотал Глюк. — Главное, очень оригинальное.

— Да? Ты так думаешь? — поднял брови Ленчик.

— А где ты его тиснул? — спросил Згуриди. — Я вроде читал сегодня газеты, но ничего такого не помню…

— Фи, "тиснул"! Ну и выражения у вас, Дмитрий Спиридоныч, а еще университетское образование имеете! Нет бы употребить слово: "поместил". Или "опубликовал"… В том-то и дело, что нигде не поместил и не опубликовал. Папенька, оказывается, еще одну телеграмму прислал, вдогонку к первой. И категорически запретил обоим главным печатать даже строчку, написанною мной. Без предварительного согласования с ним, с папенькой… — Квасницкий вздохнул, горестно покачал головой и приложился к кружке.

— Так что, новости есть? Кроме того, что напечатано в газетах. И скажи мне, — вдруг оживился Квасницкий, — ты что, рыдал, когда давал интервью этому самому П. Известину? Он написал, что глаза у тебя мокрые…

— Фи, "мокрые"! — фыркнул Згуриди. — И это журналист, мастер слова! "Влажные" там было написано. И взгляд, который "насквозь и глубже", — Згуриди хохотнул.

— Ты ж понимаешь, Ленчик, никакого интервью я ему не давал. Он меня-то и видел полторы минуты у ворот Цванцигеровой дачи. Кстати, — Глюк сообразил, что у Квасницкого может навести кое-какие справки, — Ленчик, ты же всех в городе знаешь. Расскажи мне про Синявского.

— О! — обрадовался Квасницкий, — Глюк добрался до гостей! А домочадцев ты уже всех вычеркнул? И прислугу? И даже юное уголовное дарование, Костика?

— Костик погиб вчера, — сказал Феликс Францевич.

— О! — теперь голос Квасницкого звучал огорченно. — И его тоже?

— Не знаю еще, почему Жуковского и искал. Ну же, Ленчик, что там с Синявским?

— А что тебя интересует конкретно? — спросил Квасницкий, но ответа дожидаться не стал. — Впрочем, все, что знаю: негоциант, торгует хлебом, имеет несколько элеваторов в разных местах нашей губернии и в Крыму и два парохода. В прошлом играл на бирже, но потом бросил. Дочку выдал замуж за итальянского графа. Вторая дочка пока не замужем. Кстати, Глюк – богатая невеста, в приданое за ней Петр Иваныч дает пароход и два элеватора. Вот бы тебе…

— Возьмите себе, — буркнул Глюк. — Зачем ей нищий? Это ты у нас богатый жених. Но что-то я не помню такого владельца пароходов – Синявского…

— А потому что оформлены они на подставных лиц.

— А лет ему сколько? И кто он по национальности?

— Про национальность не скажу – не знаю. Не еврей, это точно. Жена его урожденная Потоцкая, из боковой ветви. Может, поляк, может, украинец. Не дворянин.

— Как же Потоцкая! – и за купца пошла? — спросил Згуриди. — Может, он все-таки шляхтич?

— Или она не Потоцкая, — сказал Глюк.

— Не знаю, за что купил, за то и продаю. А лет ему где-то шестьдесят, или даже больше.

— А когда в нашем городе появился, откуда?

Квасницкий развел руками: мол, не знаю.

— Вот про Захарова я тебе точно скажу: ему шестьдесят лет, исполнилось в мае месяце. Сам он армянин, из Эривани, и настоящая его фамилия Мкртчан, с трудом произносимая. Потому фамилию Захаров образовал от отчества. А зовут его по-настоящему Сурен. Женился на дочке нашего местного армянина, Карапетова, вошел в дело тестя. Держит половину торговли подсолнечниковым маслом в губернии. Очень много помогает бедным, и у нас, и в родной Эривани, и не только армянам.

— Это я знаю. Меценат.

— Меценат. А вот Цванцигер – не меценат, даже нищим не подает, говорит им "арбайтен". По слухам, все деньги в руках у Людвиги Карловны. Раньше они жили в Йосиповке, в город переехали лет двадцать назад. А сколько ему лет, не знаю. Лет пятьдесят-шестьдесят. Теперь тебе про Воробейчиков рассказать?

— Нет, про Воробейчиков я и сам знаю, — отказался Глюк. — Спасибо, Ленчик.

— Кое-что прояснилось, о великий Шерлок?

— Да так, — пожал плечами Феликс Францевич, — по мелочи. Ну, я пошел.

— А вот и Жуковский, — сказал Згуриди. — Жуковский, где ты ходишь? Мы тебя ждем!

— Здрасьте, здрасьте, — сказал Жуковский, плюхаясь на плетеный стульчик. — Дайте квасу, бо щас помру от жажды. По делам бегаю, где ж еще? — ответил он на вопрос Згуриди, отпив длинный глоток из кружки. — А ты, торпедный катер, — обратился Жорик к Феликсу Францевичу, — можешь тушить свои топки. Полиция розыск закончила. Там все ясно и понятно, как в летний полдень над Сахарой.

— И что? — заинтересовался Квасницкий. — Кто же злодей?

— Злодейка. Новикова, конечно. Cui prodest.** Пасынки ей мешали, ну и…

— А подробнее?

Жуковский оторвался от кружки и внимательно посмотрел на Квасницкого.

— Леня, я, конечно, могу по дружбе и рассказать. Но если хоть одно слово появится в печати…

— Я и сам бы рад бы, но не появится. Полицмейстер на меня папеньке моему накапал. Теперь даже бытописательные эссеи мои в газету не берут, — пожаловался Квасницкий. — Придется переквалифицироваться. Буду писать полицейские романы, — оживился он. — А в романах, сам понимаешь, имена и события сплошь вымысел. Так расскажешь?

— Расскажу, — кивнул Жуковский. — Дай отдышаться…

И рассказал Жуковский вот что.

В день пожара на даче пропала бутыль с керосином.

Параня, прислуга для черной работы, утром принесла бидон керосина из лавки и переливала в бутыль, когда ее кликнула кухарка Агафья, что-то там ей срочно понадобилось. Потом Параню призвали для допроса, потом закрутилась: вторая горничная и лакей были в участке, так что работы навалилось вдвое. А вечером, когда пришла пора наполнять лампы, Параня хватилась – а бутыли-то и нет, только в бидоне керосину на донышке. Барыня пошумела немного, но дала денег, и Параня опять побежала в лавку за керосином.

Пропажу списали на Костика, поскольку видели, как в послеполуденный час хлопчик вертелся возле летней кухни.

Полиция, обшарившая дачу, обнаружила место, где бутыль была спрятана: на террасе, за дверью нашли радужное пятно. Пятно пахло керосином.

Пахла керосином и белая кружевная перчатка, заброшенная в жасминовый куст возле нужника.

Вчера после пожара карета увезла Новикову в клинику Штальгаузена для нервнобольных, в истерике и с помутнением рассудка.

Нынче с утра Жуковский, с полицейским чиновником, посетил Новикову в клинике. Новиковой была предъявлена перчатка, которую она признала своей. И в преступлении тоже призналась, однако ничего более не сказала, потому как опять впала в истерику.

— Так что, — сказал Жуковский, — дело, можно считать, завершено. По словам управителя, поместье назначалось сыну Григория Полоцкого, Николаю, а у Новиковой на прожитье оставались гроши, если пасынок ее по совершеннолетию попросит в аут.

— Куда? — не понял Згуриди.

— Выйти вон, — перевел Квасницкий. — Футбольный термин.

— А-а! — сказал Згуриди. Футболом Дима не интересовался, теннисом тоже. С недавних пор его интересовал только один объект, точнее, субъект, с которым вы уже знакомы. Субъект был женского пола и звался Ниночкой Згуриди (совсем недавно Ниночкой Полторацких).

— Вообще-то, — сказал Жуковский, — ты там тоже должен был присутствовать, на допросе. Ты же это дело ведешь – официально.

— Веду, — согласился Згуриди. — Я ее еще допрошу – сегодня же. Или завтра.

— Если получится. Доктор Штальгаузен сильно ругался: довели-де барыньку до умопомешательства. И всякие беседы с ней покамест запретил. И вообще сказал, что ничего не обещает.

— Доктора никогда ничего не обещают, — с обреченным вздохом заметил Квасницкий. — Им так кажется безопаснее. А тем более когда его пациентке грозит каторга. Подержит он ее у себя полгодика, выдаст он ей свидетельство о невменяемости, и будете вы… — тут Квасницкий несколько раз провел пальцами по пухлым, выпяченным как для поцелуя, губам. Получилось что-то вроде "блим-блим".

— Сам ты… — Жуковский повторил жест Квасницкого. Поскольку губы у него были гораздо тоньше, "блим" получился совсем не таким сочным и полновесным. — Мы своего эксперта направим, независимого…

— Какой же он будет независимый, если ваш? — скептически осведомился Глюк. — И потом, Штальгаузен – врач с европейским именем, кто ж с ним из наших спорить будет? Разве что Юнга пригласите из Швейцарии или этого… как его?

— Фрейда, — сказал Квасницкий. — И не наезжайте на Згуриди. К нему сейчас надо бережно относиться. Он у нас будущий отец!

Згуриди было начал расплываться в счастливой улыбке, но тут же нахмурился:

— Откуда ты знаешь? Я сам только третьего дня…

— Ваш особняк на Французском бульваре вчера посетил известный в городе гинеколог Эпштейн, — Квасницкий говорил скучным голосом, как будто читал лекцию. — Матушка твоя в отъезде, значит, гинеколог призван был к Ниночке. А сегодня у тебя морда сияет счастьем и надеждой. Значит, Ниночка не только не заболела, а совсем наоборот. Следовательно, ожидается появление очередного Згуриди.

— Еще один Холмс. Проницательный, холера! — вроде бы недовольно бросил Згуриди, но счастливую свою улыбку удержать все-таки не смог.

— Да, — сказал Квасницкий. — Я такой. Глюк у нас Шерлок, а я – Майкрофт. Братья Холмсы, — и Леня приподнял свою панаму с легкими поклонами в стороны каждого из друзей.

— А Костик? — задумчиво спросил Феликс Францевич, пощупывая свои тоненькие усики. — Его она никак не могла убить. Околоточный видел Костика после того, как Новикову увезли.

— Я еще не получил медицинского заключения, — сказал Жуковский, — так что вполне возможно, Петрищенко погиб по случайности, а вовсе не пал жертвой. Устал, темно, поскользнулся в грязи, захлебнулся…

— Но Заславский видел Костика утром, когда увозили с дачи младших девочек, — произнес Феликс Францевич, по-прежнему задумчиво и по-прежнему пощипывая усики, — а тогда было уже совсем светло…

— Перепутал твой Заславский, обознался – мало ли! Тоже ведь ночь не спал, а потом целый день на ногах, вот все в голове и перемешалось: когда, где и кого он видел!

— Очень я в этом сомневаюсь… Значит, — спросил Глюк, вдруг встрепенувшись, — Новикова перчатку признала своей? А можно на нее где-нибудь посмотреть?

— В клинике доктора Штальгаузена, но тебя туда не пустят, — сказал Жуковский.

— Перчатку вы оставили в клинике? — удивился Глюк.

— В клинике мы оставили Новикову. А перчатка вот она, — Жорик поставил на колени портфель, открыл его и достал оттуда завернутую в бумагу дамскую кружевную перчатку, длинную, до локтя. Такие перчатки третьего дня Глюк видел на Полоцкой.

Друзья по очереди пощупали и понюхали улику. Действительно, керосином перчатка пахла. Квасницкий даже приложил ее к своей толстой ручище.

— Хорош мацкать***, — Жуковский отобрал у Квасницкого перчатку, тщательно завернул в бумагу и спрятал в портфель.

— А духами не пахнет, — задумчиво произнес Глюк.

— Керосиновый аромат какие хочешь духи перекроет, — авторитетно произнес Жуковский. — У меня все бумаги теперь в портфеле керосином воняют.

— То бумаги, а то – духи, — наставительно сказал Квасницкий. — Феликс прав, госпожа Новикова так духами поливалась, что даже керосин бы запах не перебил.

— И размер, — добавил Феликс Францевич. — У Новиковой ручка маленькая, пухленькая, и с короткими пальчиками. А эта перчатка на тонкую руку с длинными пальцами. У Полоцкой такая рука.

— А что, разве дамские перчатки имеют размеры? — спросил Жорик, и все трое посмотрели на Диму Згуриди.

— А я знаю? — сказал Згуриди. — Тоже мне, нашли эксперта по перчаткам!

— Ты у нас эксперт по дамам. Как единственный женатый в нашем холостяцком обществе, — Квасницкий захихикал, а Згуриди покраснел.

— Я думаю, имеют, — сказал Глюк. — Руки же, как и ноги, у всех разные. По-моему, это перчатка не Новиковой.

— Но она ее узнала, и признала за свою, — Жуковский начал уже раздражаться. — И призналась в совершении преступления… Преступлений. С чего ей признаваться, если она не убивала и не поджигала?

Згуриди поморщился.

— Жорик, ты как маленький! Это называется самооговор. Или она кого-то покрывает, кого-то близкого ей, или, поскольку ненормальная, по причинам… Из желания привлечь к себе внимание. Или у нее мания какая-нибудь: это ты с доктором Штальгаузеном поговори, он тебе расскажет.

— Вперед! Форвардс! — разозлился Жуковский. — Ты у нас судебный следователь – ты и доследуй!

— И доследую! — Згуриди тоже разозлился, вытащил пенсне, нацепил на переносицу. — В конце концов, ты у нас прокурорский надзор, тебе следить за тщательностью расследования. А расследовать – мое дело!

— А что ж ты не расследовал? Ты даже на место преступления только на второй день явился!

— Ша, господа! — Квасницкий укоризненно покачал головой. — Что вы расшумелись, как торговки на "Привозе"!

Но Жуковский уже не слушал. Он защелкнул замки на портфеле, порылся в кармане, бросил на столик пятиалтынный со словами: "За квас", — вскочил и, размахивая портфелем, быстрым шагом направился в сторону прокуратуры.

Згуриди, пряча пенсне в карман, тоже порылся в кармане, бросил на стол полтинник и поспешил вслед за Жуковским.

— Не, как тебе это нравится? — вопросил Квасницкий, грустно глядя на монеты на столике. — Это же сколько я наварил? Исходя из цены за бутылку кваса пять копеек, а выпили мы три бутылки, чистого доходу… Глюк, у тебя из математики всегда были пятерки, посчитай, а?

Феликс Францевич пожал плечами:

— Если тебя это так волнует, так успокойся, на мне ты не наваришь, а только потеряешь.

— Что, поиздержался? — сочувственно заметил Квасницкий. — Слушай, а давай мы эти деньги тебе отдадим: в фонд расследования смертоубийства несчастной мамзели. А что? Почему ты должен тратить на извозчика свои трудовые грóши? Общественное дело должно и оплачиваться обществом!

— Не паясничай, — поморщился Глюк. — Дочек она защищала, Анну или Настю. Или обеих сразу.

Как-то совсем выпустил их из виду Феликс Францевич, а ведь сам же указывал друзьям, и резонно указывал, что девочки уже почти и не дети, и точек соприкосновения с убитой гувернанткой у них было больше, чем у кого другого. И мотив для убийства единокровного брата Николая очень даже весомый – деньги и имение. Из бесприданниц сразу же девочки становились богатыми невестами. Вполне возможно, что и не любили братьев, даже и ненавидеть могли – так, к сожалению, бывает. Тем более что Николай был им всего лишь единокровным братом, а Алексей – вообще чужим, братом лишь по названию. Гувернантку могли они (или одна из них) убить еще и по какой-то причине, из-за внутреннего конфликта. Или же, если преступление замыслили вдвоем, возможно, сговаривались о его осуществлении. В своей комнате говорить об этом боялись – и мадемуазель Рено могла неожиданно войти, раз она там же ночевала, и горничная, и та же Софья Матвеевна – стенки между комнатами на даче, как заметил Глюк, были тонкие. Вот и спустились по лестнице, проскользнули в буфетную…

А почему в сад не вышли?

В саду Семен, в саду мог быть Костик. С Костиком у девочек могли завязаться какие-то отношения – все-таки они почти ровесники. Выйти на огород – там рядом летняя кухня, прислуга ужинает, кто-то может мимо пройти, увидеть. Нет, буфетная – поскольку прислуга имела привычку бросить там немытую посуду на какое-то время, хотя бы на время ужина – самое что ни на есть подходящее место по их, девочек, мнению.

И перед мысленным взором Феликса Францевича возникла такая картина:

Вот девочки, в ночных рубашках, в своей комнате, сидят в постелях и разговаривают: о том, что вот если бы брат их Николай умер, то в наследство они получили бы и поместье, и капитал, и никто бы не назвал их бесприданницами! Даже мать!

Вот одна из них замечает, что хорошо было бы, если бы братец Николенька умер, или что-то бы с ним сделалось – утонул, например, или попал под поезд.

Одна – Аня либо Настя – скептически возражает, что сам он никак не умрет, и утонуть не может, потому что плавает хорошо, а под поезд тоже так просто люди не попадают.

А другая – Настя или Аня – говорит, что можно сделать так, чтобы подумали, что он сам случайно погиб. Например, пожар устроить. Тут кто-то из них – Аня или Настя – встрепенувшись, прислушивается к какому-то постороннему звуку; им кажется, их подслушивают. Преступление они еще не замыслили, пока что еще просто болтают, но понимают, наверное, что за такие разговоры – если кто узнает – их не похвалят.

Вот они, все так же в рубашках, босиком или в легких тапочках, осторожно, на цыпочках спускаются по лестнице, оглядываясь, перешептываясь, даже хихикая. Пока что для них все – игра. Девочки тринадцати-четырнадцати лет проказливы, уж это-то Глюк знал хорошо, потому что сам вырос в окружении таких девочек (в пансионе мадам Глюк). А спуститься по лестнице в ночных рубашках через комнату, полную гостей – это, как понимал Феликс Францевич, шалость именно того рода, какие девочки этого возраста просто обожают. Будь они постарше – постеснялись бы.

Теперь, в буфетной, они, прислушиваясь к звукам музыки и голосам гостей, шепчутся; даже нет, не шепчутся, а разговаривают, но тихо. Если бы шептались – друг друга не слышали, из-за музыки. Может, и спорят: мальчики занимали в то время галерею, и устроить пожар на галерее, но не поджечь при этом дом, кажется одной из них – Насте или Ане – невозможным.

А другой – Ане или Насте – представляется, что все получится прекрасно, если, к примеру, постели мальчиков облить керосином.

Кто-то из них – а может, обе – повышают голос.

Вот мадемуазель Рено, тихо, по-английски, покидает комнату, проходит, незамеченная никем: картежники на веранде погружены в игру, мадам Воробейчик распевает с мужем дуэт из оперетты "Елена Прекрасная", госпожа Новикова флиртует с Семеном Воробейчиком, а дамы постарше заняты сплетнями.

Вот мадемуазель Рено начинает подниматься по лестнице, и слышит из буфетной голоса своих подопечных, которым в это время и в этом месте делать нечего.

Мадемуазель Рено, конечно, немедленно идет в буфетную, входит с гневным вопросом: "Что это такое? Что вы тут делаете?" или, может быть, с восклицанием: "Что за безобразие!"

И хватает за руку одну из девочек, чтобы тащить ее наверх, в спальню, и протягивается за другой, но, взбудораженная ночным (таким веселым!) приключением, распаленная спором с сестрой, девочка – Аня или Настя – отпрыгивает в сторону, и ненароком ей под руку попадает секачка, оставленная Агафьей, небрежной и неряшливой.

И девочка – Аня или Настя – ударяет мадемуазель Рено в живот, но слишком слабо, чтобы серьезно поранить. Мадемуазель Рено вскрикивает от боли, и выпускает другую девочку – Настю или Аню. А та, в панике, что вот сейчас кто-то услышит, кто-то войдет, хватает гувернантку за шею и пытается задушить.

Мадемуазель вырывается, пятится, но у девочки – Ани или Насти – в руках секачка, которой эта девочка размахивает, мадемуазель пятится, спотыкается, вскакивает и пытается убежать, и тогда девочка ударяет секачкой (той стороной, где молоточек) по затылку своей гувернантки…

Одна бы девочка с гувернанткой, взрослой женщиной, не справилась бы, но вдвоем – получилось; и вот мадемуазель лежит перед ними без движения на грядке с укропом.

До них пока что не доходит весь ужас содеянного, они пока что действуют, как это в привычке у детей (помыть банку и поставить на полку, когда варенье уже съедено – вдруг не заметят, или на них не подумают!). И они заметают следы преступления, удалив отпечатки своих ног при помощи валявшейся тут же палочки.

И бросаются побыстрее наверх, в спальню, спрятаться под одеялами в ожидании возмездия. Которое, как им известно по их детскому опыту, непременно придет. (Ведь когда банка из-под варенья, чисто вымытая, стоит на полке в буфете, почему-то все сразу: и мама, и бабушка, и гувернантка, – знают, кто это варенье съел).

Однако в этот раз никто про "варенье" не догадался, их даже не спросили: "А не вы ли?.."; гувернантки нет, и никто не донимает их более уроками и наставлениями. Они, наверное, понимают, что совершили преступление. И вначале им даже, может быть, страшно. Но проходит день, наступает другой – вчерашние страхи прошли вместе с ночным сном.

Если одно преступление – причем такое, от какого и выгода-то невелика! – сошло им с рук, почему бы не осуществить свой замысел: тот, с которого все и начиналось? Одна из них – Аня или Настя – настаивает. Другая – Настя или Аня – трусит. А потом брошенная на столе бутыль с керосином подталкивает их эту бутыль украсть. А потом стечение обстоятельств – мальчики выпросили у матери позволения ночевать во флигеле – и очередное преступление совершено, и снова следы заметены бестолково, по-детски: спрятанная тут же, в кустах перчатка. Бросить ее в пламя, где испачканные в керосине кружева мигом сгорели бы, они не догадались.

Внутренний запрет на убийство, который есть у каждого нормального человека, снят, и следующей жертвой оказывается помощник садовника, Костик, подросток; за что? А возможно, за какую-то ерунду, за не так сказанное слово, может, дразнил их, или подглядывал, как они переодеваются – влез на дерево в саду рядом с домом…

Феликс Францевич почувствовал, что покрылся ледяным, несмотря на жару, потом. Кто будет следующим? Кто-то из прислуги? Зотиков? Младшие сестренки?

— Кажется, я порядочный йолт***, — пробормотал он.

———————————————

* бездельничать (од.)

**кому выгодно (лат.)

***глагол, образованный от слова "мáца" – рука (од.)

**** недоумок, дурачок (од.)

Разговор 10


— …Получается, Михаил Дмитриевич, что необходимо новое расследование, — твердо сказал Згуриди и поправил перекосившееся пенсне. — Налицо факт самооговора.

— "Факт"! — Воскобойников покрутил носом, сморщившись, будто бы почувствовал неприятный запах. — Это еще не факт, это пока что так… — он повертел в воздухе толстыми пальцами, — …сомнения. А что прокуратура нам скажет?

— In dubio abstine*, Михал Дмитрич, — Жуковский развел руками. — Таки да надо доследовать.

— Optimus testis confites reus**, — вздохнул полицмейстер. — Устал я от этой семейки.… Ну ладно, доследовать так доследовать. Давайте, доставьте всех, кто ту ночь провел на даче. Я сам ими займусь.

— Мне кажется, Михаил Дмитриевич, нужно и тех, кто провел на даче предыдущую ночь, — заметил Згуриди, складывая пенсне и пряча его в нагрудный кармашек. — Поджог безусловно связан с убийством гувернантки. Возможно, что и с убийством Петрищенко.

— А что медицина говорит, убили его или сам утоп? — осведомился полицмейстер и снова покрутил крупным своим носом.

— Не получено еще освидетельствование тела. Петр Прохорович занят был. Четыре убийства в один день, шутка ли!

— Насчет тех, кто предыдущую ночь провел – пожалуй, что вы, Дмитрий Спиридонович, правы. Так что действуйте. А вот с Петрищенко… — Воскобойников взмахнул рукой. — Раз пока не ясно, ничего выяснять не будем. Вот получим протокол вскрытия, тогда и… Георгий Глебович же что сказал? Воздерживайся, коли сомневаешься. Вот и воздержимся. Покамест.

————————-

* при сомнении воздерживайся (лат.)

** признание обвиняемого – лучший свидетель (лат.)


Глава 10


Странная вещь случилась в этот раз – полицмейстер (сам полицмейстер!) лично взялся расследовать убийство какой-то гувернантки!

И пожар флигеля, повлекший смерть двух несовершеннолетних.

Нет, конечно, гибель мальчиков, точнее, одного из них, связана была с вопросом наследования полумиллионного состояния, но все же обычно полицмейстеры, да еще губернского города – и чтобы обыкновенным дознанием, пусть всего только тою его частью, что касается разговоров с подозреваемыми и свидетелями, самолично занимались! Нет, это что-то из области сказочной фантастики!

Да только в этот раз так вышло, и вышло оттого, что Михаил Дмитриевич Воскобойников полицмейстером стал совсем недавно, два всего лишь месяца тому. А до этого служил Михаил Дмитриевич в Москве (все ж одна из столиц!) начальником сыскного департамента при городском полицейском управлении. И получил Михаил Дмитриевич чин действительного статского советника, вне всяких сроков, конечно: за успешные расследования, за срочный розыск и иные заслуги, а какие именно – оставим уж за чертами нашего повествования, как особого к нему отношения не имеющие. Но уж поверьте – заслуги его высокоблагородие Воскобойников имел немалые, раз уж в молодых летах (сорока еще и не исполнилось) вышел в действительные статские советники (если бы в армии – то в генерал-майоры)!

А тут как раз в наших Палестинах вакансия образовалась – очередной полицмейстер был уволен в отставку с понижением в чине. К сожалению, дурная традиция имелась в нашем городе: ни один полицмейстер на своем посту дольше двух лет не пребывал, и если в отставку уходил не с понижением в чине, так уж обязательно со скандалом. А уж чтобы с повышением, или дальнейшим по службе продвижением – это уж извините, за этим не к нам. Тупиковое это было место – должность полицмейстера славного нашего города, Южной Пальмиры.

Так что человек разумный и осторожный такого назначения как правило, сторонился.

Не то – Михаил Дмитриевич, служебным рвением горевший не только от макушки до пяток, но и до кончиков своих пышных, с подусниками, усов и роскошных бакенбард. По относительной ли своей молодости, или по некоторой лихости, возможно, от столь быстрого продвижения по службе проистекавшей, но назначению своему господин Воскобойников обрадовался. И на место явился, горя желанием покончить сразу со всем. Со взяточничеством, достигшим астрономических масштабов. И с организованной преступностью.

(Пусть американцы хвастаются, что их Соединенные Северо-Американские Штаты есть родина организованной преступности. Пусть оспаривают их первенство гордые вспыльчивые корсиканцы. И итальянцы, почти такие же гордые, и почти такие же вспыльчивые. Мы-то знаем, что по-настоящему организованная преступность родилась у нас, на Мясоедовской улице. Вкупе с коррупцией и подкупом полицейских чинов в особо крупных размерах.)

И даже поножовщину в припортовых кабачках горел желанием извести Михаил Дмитриевич Воскобойников.

Ага!

Прямо так сразу!

Разбежались!

Довольно скоро его высокоблагородие постиг, что с поножовщиною покончить невозможно, да и, скорее всего, не нужно – это малое зло, кровопролитие незначительное, ущерб невеликий, и смертоубийства в итоге случаются редко.

А вот бандитизм вкупе со взяточничеством очень его, Михаила Дмитриевича, из себя выводил. Однако бороться с этими нехорошими явлениями на самом деле – все равно что нажимать на каучуковый мячик. Давишь пальцем, вроде бы и вмятина образовалась, а на самом деле и сопротивление каучук оказывает немалое, и только палец чуть ослабь – вмиг вмятина распрямляется, и все на круги своя возвращается.

И вот что странно: был бы Михаил Дмитриевич залетною какой птахой, понятия о наших местных реалиях не имевшей – так нет же! Наш он был, здешний уроженец, вырос на Преображенской улице, учился в гимназии Рашевского. В университет, правда, Московский поступил, но все же уехал из нашего города довольно взрослым, мог бы вроде бы догадываться, что его ждет здесь на полицмейстерской должности! Или по прекраснодушию юности не замечал язв и недостатков? Или же замечал, но возмечтал о Геракловом подвиге: очистить сии конюшни Авгия?

Да кишочки оказались тонки – нет, не получился из Воскобойникова Геракл.

И все те два месяца, что протекли с часа его вступления в должность полицмейстера, пребывал Михаил Дмитриевич в двух состояниях: раздражения, граничившего с яростью, или уж в ярости безграничной.

Статья же в газете "Вестник Юга" привела его уже даже не в ярость, в бешенство, потому и явился тогда на дачу самолично, и без приличествующей полицмейстеру свиты.

Почему же нынче, июля первого дня, стал Михаил Дмитриевич столь благодушен, столь кроток, и доследование сам вызвался проводить, и даже не расстроился, не огорчился ничуть, когда его, полицмейстера, два почти что молокососа (один от прокуратуры, другой от судейства) почитай, носом ткнули? И улыбался столь же счастливою (и слегка даже глуповатою) улыбкою, какою время от времени улыбался счастливый в браке будущий отец Дима Згуриди.

А объяснялось все очень и очень просто, и виноват в полицмейстеровом счастии был не кто иной, как Вася Шмаровоз.

Одна только Васина фраза – про то, что творческую интеллигенцию Вася не трогает и трогать не будет, а грабит и будет грабить исключительно буржуев – перевела Васю Шмаровоза с его мальчиками из разряда уголовников в разряд политических. Так что теперь за все Васины художества ответ держать не ему, Михаилу Дмитриевичу Воскобойникову, полицмейстеру, а начальнику губернского жандармского управления полковнику фон Кугелю. И упала с плеч Михаила Дмитриевича Воскобойникова гора, и какая гора – Монблан! Эверест! Горная страна Тибет!

Потому и улыбался столь безоблачно, и чуть ли не мурлыкал, словно огромный кот в зимний день на коленях у хозяйки, и так пушистил свои роскошные бакенбарды, и усы, и подусники.

И любимым делом – расследованием обыкновенного, уютного, семейного преступления – позволил себе заняться.

Первыми (понятно – "Лондонская" в двух шагах) – привезли барышень Полоцких и всю прислугу Новиковой. Михаил Дмитриевич велел вводить их в свой кабинет по очереди.

Белая кружевная перчатка лежала на полицмейстеровом столе, скромно прикрытая газеткой "Коммерсант Юга".

Начали, разумеется с барышень, и разумеется, со старшей, Анны Григорьевны.

Михаил Дмитриевич сладким – ну, просто пряник медовый! – голосом, участливо, спрашивал, как почивалось на новом месте, в гостинице, не донимали ли клопы, нет ли каких нужд; соболезнование выразил по поводу смерти братьев и болезни маменьки, госпожи Новиковой, Елизаветы Александровны. И все пушил, все пушил бакенбарды – то правую, то левую.

Анна Григорьевна сидела на стуле спокойно, сложив на коленях – одну на другую – руки в точно таких же белых кружевных перчатках до локтей, опустив ресницы, и ни разу на полицмейстера не взглянула. На все вопросы отвечала одно и то же: "Merci, monsieur".

Чуть задержав пальцы на правой бакенбарде, чуть прищурившись, слегка наклонившись вперед, Михаил Дмитриевич, все тем же сладким, участливым голосом, сказал:

— Кстати, какие ваши перчаточки элегантные! Вот, кстати, у нас тут тоже одна обнаружилась, не ваша ли? — и приподнял газетку.

Анна Григорьевна, едва-едва повернула головку, глаз на полицмейстера так и не возведя, сказала:

— Non, monsieur.

— А мне думается, ваша – точь-в-точь такие на вас. Дайте-ка ручку…

Барышня протянула руку. Михаил Дмитриевич приложил перчатку к руке Анны Григорьевны: вроде бы размер тот же.

— А сделайте любезность, примерьте!

Анна сняла свою перчатку, надела предложенную.

Згуриди и Жуковский подались вперед.

— Спасибо, Анна Григорьевна, — вежливо сказал Воскобойников, щурясь. — Прошу пожаловать вон туда, там некоторое время побудьте. Нет-нет, эту перчаточку снимите, будьте любезны… Ну, что скажете? — спросил Михаил Дмитриевич у Жуковского и Згуриди, когда старшая из барышень Полоцких вышла.

— Похоже, ее ручка, — сказал Жуковский.

— Или не ее, — сказал Згуриди.

— Давайте следующую, — сказал Воскобойников.

Младшая из барышень Полоцких, пока что просто Настенька, от старшей сестры поведением отличалась, и очень. Присела на краешек стула, и тут же в сиденье уцепилась двумя руками, словно боялась упасть. Глазки, правда, тоже держала все больше опущенными, но время от времени поднимала их то на полицмейстера, то на Жуковского со Згуриди, и глазки эти были красными и припухшими – заплаканными. Сладчайший, участливейший тон Михаила Дмитриевича (а он повторил все то же, что и старшей сестре – и вопросы о нуждах, и соболезнование) вызвал пару приступов рыданий, но недолгих – сдерживалась Настенька. На каждый вопрос, на выражения соболезнования отвечала точно так же, как и ее сестра: "Merci, monsieur", но худенькие ее плечики при этом зябко съеживались. А потом расправлялись.

Перчатку тоже не признала за свою, послушно примерила, послушно сняла.

— Велика на нее, — сказал Жуковский, когда Настеньку проводили из кабинета полицмейстера.

— А по-моему, в самый раз, — сказал Михаил Дмитриевич.

А Зугдиди пожал плечами и поправил пенсне:

— Со всем моим уважением, Михаил Дмитрич, но мне кажется, мы тут просто сказку "Золушка" репетируем. Ну, найдем мы хозяйку. А где гарантия, что перчатка была именно на ней? Она могла перчатку потерять, ее могли у нее украсть, в конце концов. Кто-то мог специально ее запачкать, чтобы навести подозрения. Запутать следы.

— Вы, господи Згуриди, торопитесь слишком, — сказал Воскобойников, погладив бакенбарды (сначала правую, потом левую). — Вначале про перчатку давайте узнаем, а там посмотрим. Но чего-то младшая барышня боится, заметили? Все ежилась эдак, а потом расслабляла плечики – видно, ждала главного вопроса, а мы его не задали.

— Так может нужно было его задать? — спросил Згуриди.

— Всему свое время, — промурлыкал Михаил Дмитриевич. — Терпение, Дмитрий Спиридонович, великая добродетель! Видели, как кошка мышку ловит? Сидит у норки, сторожит, затаившись, пока мышка не расслабится, не вылезет, и тут она – цап! И мышке – амба. Так что терпение нужно иметь, чтобы мышку вовремя цапнуть, Дмитрий Спиридонович. Так что пока давайте-ка прислугу, по старшинству. С кухарки начнем.

Кухарка, Агафья Семибратова, успевшая уже с утра опохмелиться, никак ситуацию не прояснила.

— Мое дело – еда. А одёжа – это к Машке. Или к Аленке. Перчатка – это одёжа? Одёжа. Барская. А я сроду перчатков не нашивала…

Марья Свечкарева перчатку признала, но очень приблизительно:

— Навроде бы у барышень такие… Или у Софьи Матвеевны… Похожие. Но никак не барынина – на ихнюю ручку не налезет.

Алена Свечкарева:

— Ой, наша! Точно, наша, только вот барышни Анны Григорьевны или Настасьи Григорьевны – не припомню, я их все путаю. Надо рядом положить с ихними, тогда ясно будет – у них рисуночки разные… А может, и Софьи Матвеевнина – у барыни Софьи Матвеевны тоже похожие. В одном магазине заказывали, по полдюжины…

Как ни странно, ясность внесла Прасковья Любашина, "черная" прислуга:

— Ихняя. Барышень. Или барыни Софьи Матвеевны. Та, что потерялась.

— Как потерялась? — спросил Воскобойников, слегка над столом наклонившись.

— А с веревки, где сушилась.

Прасковья Любашина была тупа и бестолкова, потому полицмейстеру с превеликим трудом удалось выяснить, что после стирки Параня развесила перчатки попарно, чтобы после не перепутать, на веревке, натянутой за летней кухней – то есть на огороде. А когда снимала высушенное белье, одной перчатки не оказалось. И случилось это в то утро, когда "мамзелю убили".

Згуриди при этих Параниных словах снял пенсне и победно посмотрел на Воскобойникова.

А Михаил Дмитриевич, погладив бакенбарды, кивнул головой.

— Ну что же, — сказал он, когда Параню выпроводили, — студента привезли? А садовника? Тогда давайте их всех сюда, рассаживайте. Будем проводить реконструкцию.

Згуриди с Жуковским переглянулись. Слово "реконструкция" было им, конечно, знакомо, но никак не соотносилось с расследованием преступления. Михаил Дмитриевич добродушно усмехнулся:

— Салажата вы еще, что Суд, что Прокуратура! С самого начала нужно было время установить: кто, что, когда, зачем, в каком порядке. А поскольку никто на часы не смотрел, то только так, в беседе, выяснить и возможно. Хорошо бы было и гостей Новиковой в тот вечер собрать, но – люди большие, занятые, неудобно. Ну, ничего, вчерне набросаем, а там и с ними поговорим…

Рассаживать велел отдельно: справа тех, кто был на даче при пожаре, слева – ночевавших в участке. Оглядел всех, погладил бакенбарды, и вдруг нахмурился:

— А управитель где? Почему не доставили?

Жорик с Димой переглянулись.

— Но ведь Зотикова не было на даче ни в ту, ни в другую ночь, — сказал Жуковский.

Воскобойников недовольно пошевелил усами:

— А подумать? Зотиков был в тот вечер, и был в числе гостей. Единственный, пожалуй, кто сможет сказать, когда вышла гувернантка, как себя вела… Так что быстренько за ним слетайте, господин Жуковский!

— Итак, — начал Воскобойников, многозначительно оглядев присутствующих: фигурантов дела, усаженных полукругом перед массивным столом полицмейстера, помощника судебного следователя Згуриди, присевшего сбоку стола, стенографиста Семирамидова за отдельным столиком, начальника губернского сыскного департамента Кондратенко на жестком канцелярском диване в углу, и двух урядников, застывших по обеим сторонам двери. — Итак, подытожим.

Кухарка Агафья Семибратова громко икнула.

Семирамидов чиркнул карандашиком в своем блокноте – наверное, обозначил звук икоты.

— Двадцать восьмого июня ваша матушка, барышни, — легкий наклон в сторону барышень Полоцких, — и нанимательница прочих, здесь присутствующих, принимала гостей. Около пяти часов пополудни, как вчера показал Семен Загоруйко, приехал господин Цванцигер. Новикова встретила его на веранде – так? — горничная Мария Свечкарева, на которую в тот момент пал взгляд полицмейстера, послушно кивнула. Воскобойников продолжал: — Вы, барышни, были в это время наверху, переодевались, так? И вам помогала Елена Свечкарева. А вы, господин студент, где были в это время?

Студент Горохов пожал плечами:

— Не помню. Уроки в тот день мы закончили около четырех, мальчики отправились к себе, на галерею. Я прошел к себе, во флигель, некоторое время был там, потом с книгой вышел в сад, сидел в беседке – подальше от дома.

— А питомцы ваши?

— Не имею понятия.

— Их барыня на веранду кликнули, — вмешалась Марья Свечкарева. — И барышень тоже – господину Цван… Ну, представить. И мамзель тоже с ними на веранде была. И Софья Матвеевна, и Никита Иваныч.

— Очень хорошо, — кивнул Воскобойников. — А вы сами, любезная?

— А я в буфетной, чтобы слышать, ежли барыня позовут.

— А прочая прислуга?

Прочая прислуга дислоцировалась следующим образом: Агафья Семибратова в летней кухне стряпала, в чем помогала ей Прасковья Любашина. Бонна, фрейлейн Роза, одела младших девочек и прогуливалась с ними по саду и по розарию. Иван Смирнов сервировал стол в комнате первого этажа. Елена Свечкарева, одев и причесав молодых хозяек, спустилась вниз, бегала между кухней и буфетной, носила уже готовые блюда. Семен Загоруйко находился в сторожке подле ворот и впускал прибывающих гостей: вслед за Цванцигером со станции пешком пришли Воробейчики, затем, также пешком, с собственной дачи явились Синявские, и последними, в собственном экипаже из Аркадии – господин Захаров с супругой. Время точно указать Семен никак не мог: после пяти полчаса прошло, или же три четверти часа.

— А племянник ваш, Константин Петрищенко, где в это время пребывал? — спросил полицмейстер.

— А бис его знает, — ответил угрюмо Семен. — Може, в саду, може, на море побиг. С дружками.

— Точнее не можете сказать? Нет? Очень хорошо, — мурлыкнул Воскобойников, приглаживая свои бакенбарды. — А что, выстиранное белье уже висело на веревке? Прасковья Любашина, а когда вы вывесили белье?

Параня не сразу поняла:

— В жисть такое не делывала!

— Белье, белье когда повесила, тебя спрашивают, — подсказала Марья Свечкарева.

— Да не вешала я, я и не мыла его еще! – чуть не со слезами отозвалась Любашина.

— Ой, дура, — с досадою скривилась Марья Свечкарева. — Давайте, я скажу, а то вы от ней не добьетесь. В тот день с утра стирки не намечалось, потому что гости, а после обеда обнаружилось, что у барышень Анны Григорьевны и Настасьи Григорьевны чистых платков и перчаток почти не осталось, и я велела Паране срочно перемыть грязные. А она на кухне была занята, потому стирала, как господа уже ужинать сели, и после того развесила.

— Очень хорошо, — сказал полицмейстер, откинулся на спинку стула и прикрыл глаза.

— Значит, гости собрались где-то к половине или к трем четвертям шестого, так? И всё сидели на веранде?

— Нет, господин полицмейстер, оне в сад пошли, только не через комнату – там Иван возился, — а кругом дома, через розарий, а после на террасу, а на террасе им угощение выставлено было, легкая закуска, и ягоды, и напитки.

— Пирожки слоеные с рыбою и с ягодою, тартины с зеленью и творогом, вишня и кулубника, — вдруг сообщила Агафья, полузакрыв глаза. И икнула. — Своей кулубники на даче не водится, потому покупная за пять копеек фунт…

— Не суть важно, — заметил полицмейстер. — Итак, они все прошли на террасу и там сидели, или кто-то слонялся по саду?

— Сидели, сидели, — закивала Марья, — еще и фройляну подозвали, барыня дочек своих младшеньких гостям показывала. Только господин Цван… Цвангер повел Софью Матвеевну и еще одну дамочку розы смотреть.

— Которую из дамочек?

— А самую молодую. А после они дом с другой стороны обошли, и уж никуда с террасы до самого ужина.

— Очень хорошо, — сказал полицмейстер.

Тут допрос прервали – пришел Зотиков, Никита Иванович; его усадили рядом со студентом, а Жуковский взял себе стул и примостился рядом со Згуриди.

— Никита Иваныч, вы уж не обессудьте, что вас пришлось оторвать от дел, но мы тут воспоминаниями занимаемся, о вечере роковом, — проговорил Воскобойников учтиво. — Вы ведь с гостями все время были, никуда не отлучались? А как вообще вечер прошел, весело? О чем беседы вели?

Зотиков развел руками:

— Да так, ни о чем особенном, о детях вначале, когда фрейлейн Роза Полюшку с Симочкой привела, но и то – дамы. Степан Захарович с Петром Ивановичем о делах толковали, о ценах да бирже, а я все больше с Анной Кирилловной – она мне про внука рассказывала. А после фрейлейн Роза девочек увела наверх, и разговор общий стал, но так, о погоде, о морских купаниях – как оне для здоровья пользительны, да об университете, о порядках и поступлении. А все больше томились, ужина ждали.

— А вы, Анна Григорьевна, что скажете? — неожиданно обратился полицмейстер к старшей из барышень. — Не запомнили, о чем беседа велась?

Анна Григорьевна вздрогнула, но, глаз не подъяв, промолвила:

— Non, monsieur.

— А вы, Настенька?

Настенька тоже вздрогнула, но на полицмейстера взглянула и сказала:

— А мы после с террасы ушли, как Полю с Симой увели. Нам мадемуазель позволила. Мы в сад пошли, там на скамейке сидели, возле флигеля. И мальчики тоже.

— А мадемуазель?

— А мадемуазель прогуливалась, а потом мы ее не видели.

— Мадемуазель пришла в беседку, где я читал, и мы с ней имели беседу, — сказал студент Горохов, скривившись. — Однако все это уже неоднократно рассказывалось и мною, и другими, и всё разным полицейским чинам, начиная от околоточного и кончая вами.

Воскобойников попушил правую бакенбарду, потом занялся левой.

— А вы, господин Горохов, не кипятитесь. Злодея надобно поймать – вот мы и ловим. Как умеем. И десять раз расскажете нам, и сто – пока не проговоритесь. Упаси боже, я не вас имею в виду, господин Горохов, но того, кто что-то знает. Вы ничего не можете более добавить? Нет? Очень хорошо, — и развернулся в сторону девиц Полоцких:

— Значит, вы, барышни, сидели с братьями возле флигеля на скамеечке. И беседовали? О чем же? Что скажете, Анна Григорьевна?

— Так, — сказала Анна, передергивая плечами.

— А вы что скажете, Настасья Григорьевна? Про что разговоры вели?

Настенька покраснев, тоже сказала:

— Так…

— Ну, "так" – это мне непонятно. Я, барышни дорогие, старый, и даже приблизительно не могу догадаться, про что юные девицы с мальчиками беседы могут вести. Или вы о нарядах болтали? А, Анна Григорьевна?

— Non, monsieur.

— А о чем же? Настасья Григорьевна, что вы скажете?

— Про наряды мальчишкам неинтересно. Мы просто так болтали. Про цирк, и про все. А потом Алеша сказал, что мы все дураки и дуры, и ушел.

— Кто же дураки, если один только Николай мужеска пола оставался? Один дурак только выходит!

Настенька снова покраснела, прикусила губку:

— Ну, с нами еще Костик был, — сказала она почти что шепотом. — Он нам про цирк рассказывал, и про лошадей. Они с Алешей про какую-то лошадиную породу поспорили, Алеша сказал, что такой не бывает, а Николенька сказал, что бывает, и после этого Алеша обиделся и ушел…

— А Петрищенко… Константин когда ушел?

— А он не ушел, — Настенька расхрабрилась, и говорила уже бойчее. — Он, когда нас ужинать позвали, в кусту розовом спрятался, он даже не боялся, что оцарапается. Ему дядька не разрешал с нами водиться, а нам мама не позволяла. Он там всегда в кусту сидел, когда его дядька искал…

Полицмейстер помолчал, постукивая пальцами по столу, потом вздохнул.

— Перейдем теперь к ужину. В семь его должны были подать?

— Должны были, однако завозились, и где-то в третьей четверти восьмого к столу позвали, — сказал Зотиков.

В дверь постучали.

Чиновник по особым поручениям подошел, поговорил с кем-то, вернулся к столу полицмейстера с бумагой.

Воскобойников внимательно прочитал, сказал: "Хм…", — и пододвинул бумагу к Згуриди.

Это было медицинское заключение о смерти Петрищенко.

— Извините, нас прервали, — сказал Михаил Дмитриевич, обращаясь к Зотикову. — Так что вы еще про ужин можете рассказать?

— Да нечего рассказывать, — развел руками Никита Иванович. — Обыкновенно, сидели, ели, разговаривали с соседями. Общей беседы не завязалось. После чай вышли на террасу пить, сидели кто где, Елизавета Александровна чай разливала. Ближе к девяти дети попрощались, а мы со стариками на веранду прошли, там сели в карты играть. До половины двенадцатого один только роббер сыграли, а там распрощались. Мы с Генрихом Михайловичем уехали.

— А когда вы, господин Зотиков, покойную мадемуазель в последний раз видели?

— Да на террасе, когда чай пили, — сказал Зотиков. — А после не видел.

— А что вы скажете, Никита Иванович, мадемуазель Рено с кем-то за ужином говорила? — спросил Воскобойников. — Далеко ли от вас сидела?

— Да не то, чтобы далеко, но в окружении своих учениц: с одной стороны Аня от нее была, с другой – Настенька. А рядом с Настенькой Алеша, потом Николенька, а я рядом с Николенькой сидел.

— А вы, Анна Григорьевна, Настасья Григорьевна, с мадемуазель разговаривали?

— Non, monsieur, — произнесла Анна, и Настенька вслед за ней эхом, тоже по-французски, но с дурным выговором:

— Non, monsieur le chef de police.

— Хорошо, — сказал полицмейстер, поерзал в кресле. — А о смерти мадемуазель как вы узнали, когда?

— Утром, — едва шевеля губами, проговорила Анна, — нам Маша сказала.

— А еще Агафья кричала, так что мы услышали, и я в детскую побежала, в окошко посмотреть, и ее как раз несли, — совсем уже осмелевшая Настенька затараторила бойко. — А тут Маша прибегает, кричит, что мадемуазель убили…

— Марья Свечкарева, что вы скажете? — обратился полицмейстер к старшей горничной.

— Так все и было: барыня Лизавета Александровна и барыня Софья Матвеевна еще спали, я им и сказала.

— А что барыни вам? — вкрадчиво спросил Михаил Дмитриевич, чуть подавшись вперед. — Что сказали?

— Барыня Лизавета Александровна сказали, что все я выдумываю, чушь всякую. А барыня Софья Матвеевна велели подать халат, и спустились вниз, а после послали Ивана в город, за доктором. И вернулись Лизавете Александровне сказать.

— А какими словами вы оповестили своих хозяек о происшедшем? Не вспомните?

— Ну, известно… — Марья Свечкарева заколебалась, облизнула губы. — Что мамзель убили…

— А вот и нет, а вот и нет! — воскликнула совершенно уже осмелевшая Настенька. — Ты сказала, что ее задушили!

— А… Может быть, — согласилась Свечкарева. — Ее Семен Игнатьевич как внесли, у нее ран не видно было, ни на животе, ни на затылке. На животе – потому что платье на ней черное было, на черном, сами знаете, кровь не видна. А на затылке, потому что голова запрокинулась. Зато на шее два синяка виднелись, вот тут и вот тут, — Мария на своей собственной шее показала, где размещались синяки. — Я и подумала, что ее задушили. Потому так и сказала. А потом, когда от барынь спустилась – смотрю, кровь…

— Очень хорошо, — кивнул полицмейстер. — А скажите, Марья, когда обнаружилась пропажа перчатки? Это ведь в то утро было?

— Вот сейчас только узнала, Параня рассказала, — Свечкарева задумалась. — Утро то суматошное было, господин полицмейстер, так сразу и не вспомнить… Вроде бы после завтрака… Ой, нет, завтрака в тот день и не было вовсе, Кузьминична не в себе была, барыня Софья Матвеевна ушли, мальчики и Михаил Андреич молока с хлебом откушали, а барыне Лизавете Александровне Параня сготовила яйца… Да, а после я Паране говорю, что поди сними белье, принеси в буфетную, мы с Аленой разложим. Параня пошла снимать, а тут околоточный стал забирать Алену в участок, а с Лизаветой Александровной припадок случился, ну, мне и не до белья стало. Должно, то белье до сих пор в кухне лежит, неразобранное…

— Так, хорошо. Ну а теперь, — Воскобойников оглядел присутствующих с легким прищуром, — теперь к следующему дню перейдем. С бутылью пропавшею мы вчера определились, теперь про вечер мне расскажите. Значит, Софья Матвеевна с господином Зотиковым уехали. Что барыня?

— Барыня к себе пошли, прилечь, — с готовностью сообщила Маша. — Очень их жара доняла. А я стол к ужину накрывала, а Агафья готовила. А Параня за керосином побежала, в лавку.

— А барышни? Анна Григорьевна? Чем вы занимались?

— Не помню, monsieur le chef de police, — молвила Анна Григорьевна.

— Ой, ты же книжку взяла, ту, что маменька читала, — сказала бойкая Настенька, — а Алеша стал ее забирать, и вы поссорились!

Анна поглядела на сестру исподлобья и ничего не сказала.

— Это правда, Анна Григорьевна? — спросил Воскобойников мягко.

— Не помню.

— А вы, Настасья Григорьевна, что делали?

Настенька опустила глаза, передернула плечиками:

— Мы так… Мы с Николенькой…

— И чем же вы с Николенькой занимались? Тоже книжку читали? — ах, как ласков, как нежен был тон Михаила Дмитриевича! И так участлив взгляд! Настенька не стерпела, призналась:

— Нет, мы с Николенькой и Костиком во флигеле в карты играли. Костик нас учил…

— Ах ты, господи, воля твоя!.. — не сдержался Зотиков.

Настенька вспыхнула, глянула искоса на Никиту Иваныча:

— Нет, мы немножко, а потом не стали, потому что нам на деньги играть не велят, а Костик просто так или на щелчки не хотел. А потом Николенька его прогнал. А потом нас кушать Параня позвала…

— Ты, выдра, ты ж тоже с Колькой поссорилась, он тебе картинку не хотел переводную подарить, — вдруг сказала Анна. — Ты ж ему тетрадку порвала, а он тебя стукнул!

— Подумаешь! Мы и помирились сразу же!

Михаил Дмитриевич погладил бакенбарды.

— Очень хорошо. И что же дальше? Вы поужинали?..

— Барышни к себе поднялись, а мальчики у барыни выпросили, чтобы им во флигеле ночевать, — сказала Маша. — Параня им там постелила. И они сразу, чаю напившись, пошли во флигель. А барыня пошли к младшим девочкам, чтобы фройляна могла поужинать – мы все за ужин и сели, возле кухни. А после тоже спать пошли. А ночью фройляна начала вопить, я проснулась, прибегаю наверх – а она мне в окно показывает, и лопочет по своему, а там полыхает все. И барыня Лизавета Александровна проснулись, и велели Паране бежать в участок. А Параня растерялась, а Костик крикнул, что он сам сходит, и побежал. А мы с Параней и с Кузьминичной ведрами стали из пруда воду таскать и поливать, только там уж так полыхало, и мальчики так кричали, ой!.. — Марья Свечкарева ладонью утерла со щеки слезу.

— Ах ты, господи, воля твоя… — пробормотал Зотиков, тоже прослезившийся.

А барышня Анна Григорьевна в первый раз подняла глаза на полицмейстера, взглянув на того совершенно равнодушным, даже каким-то сонным взглядом.

— Да, — сказал Михаил Дмитриевич, — несчастье, в коем нет утешения. Однако вынужден вот еще что спросить: вы, Мария Свечкарева, утверждаете, что Петрищенко Константин отправился за пожарными. А после вы его видели?

— Да нет, меня барыня кликнули – с ними опять припадок случившись, от которого оне так и не оправившись. И младшенькие испугались, фройляна их утешить никак не могла, плакали. Спасибо, барышня Настасья Григорьевна помогли, вместе с фройляной младшеньких в сторожку перенесли, боялись, что на дом огонь перекинется. А барышня Анна Григорьевна в доме остались, с маменькой.

— Хорошо. А вы, Прасковья, что можете рассказать?

Параню пришлось Марье Свечкаревой подтолкнуть локтем:

— Тебя спрашивают, — прошипела горничная, — про пожар.

— Ой, горело! Ой, полыхало! — запричитала Параня, хватаясь за щеки. Кроме этих слов ("горело" и "полыхало") от нее ничего не добились.

Полицмейстер распушил правую бакенбарду, пренебрегая (от досады, должно быть) левою.

— Хорошо. А вы, барышни? Анна Григорьевна, что вы про пожар можете сказать?

— C'était terriblement, — сказала Анна Григорьевна, не поднимая глаз.

— Да, очень страшно, — подтвердила Настенька. — И Сима с Полей испугались тоже.

— А Константина Петрищенко вы видели после пожара?

Настенька пожала плечами:

— Нет вроде. Не помню.

— Я его видел, — вмешался Зотиков, — мы в коляске уже сидели, с девочками младшенькими, Полюшка мячик уронила, а Костик его поднял и подал.

— Кто-нибудь еще это видел? — спросил Воскобойников, обводя взглядом присутствующих.

Никто не признался.

Под взглядом полицмейстера ежились, опускали глаза – все, кроме двух девушек: Анны Григорьевны – ну, эта просто глаз не поднимала, так и нечего опускать; и бонны, Розы Шульц. Фрейлейн Роза мечтательно смотрела в окно.

— Фрейлейн Роза, вас зи… зи…

— Was*? — фрейлейн Роза вздрогнула и повернула голову.

Михаил Дмитриевич взъерошил бакенбарды.

— Как там пожар по-немецки? — спросил он сам у себя. Жуковский подсказал:

— Den Brand.

— Вас зи заген про ден бранд? — немецкий полицмейстера Розе понятен не был: она захлопала глазами.

— Was Sie über den Brand erzählen können**? — перевел Жуковский слова полицмейстера на настоящий немецкий.

— Ох, господин Жуковский, раз уж вы шпрехаете, так порасспросите ее, что она скажет про пожар, и про Петрищенко, — обрадовался полицмейстер.

Жуковский бойко затрещал по-немецки, Роза отвечала ему, но далеко не так бойко; вдруг барышня Анна Григорьевна, вскочив с места, закричала:

— Die Lüge! Es ist die Lüge! Le mensonge***!

— Успокойтесь, Анна Григорьевна, — сказал Жуковский. И, обращаясь к полицмейстеру: — Фрейлейн Роза рассказывает, что Поля не спала, плакала, и госпожа Новикова велела ей, то есть фрейлейн Розе, выйти из детской, чтобы другую девочку не разбудить. Фрейлейн Роза укачивала Польхен на руках, сначала ходила по коридору, а потом вышла на балкон, думала, что свежий воздух поможет девочке заснуть. Польхен действительно задремала. Фрейлейн Роза собиралась уже вернуться с ней в детскую, когда увидела старших барышень, они поднялись по лестнице и прошмыгнули в свою комнату.

Роза Шульц слушала Жуковского внимательно, и после его слов добавила:

— Ich lüge nicht, ich die Wahrheit sah sie****!

— Gut, gut, wir werden uns zurechtfinden*****, — успокоил ее Жуковский.

— Ну, барышни, что скажете? — спросил полицмейстер, поглаживая бакенбарды. — Где вы ночью гуляли?

— Да она все врет! — презрительно сказала Анна Григорьевна, продолжавшая стоять. — Или ей приснилось!

Роза снова залопотала что-то возмущенно, и очаровательно порозовела.

— Вы присядьте пока, Анна Григорьевна, — посоветовал Воскобойников. — В ногах правды нет. А вы, Настасья Григорьевна, тоже скажете, что фрейлейн врет?

Настенька буркнула что-то неразборчивое, пряча глаза и заливаясь краской.

— Чтой-то я вас не расслышал, — насмешливо протянул полицмейстер. — Так кто врет – фрейлейн Шульц, или ваша сестрица? Где вы были ночью?

— Мы не поджигали! — закричала Настенька, тоже вскочив, — мы ничего не поджигали! — и залилась слезами.

— А пожар случился когда, скоро ли после их возвращения – спросите-ка, господин Жуковский! — велел Михаил Дмитриевич. Роза, не дожидаясь перевода – понимала-таки по-русски! – сказала:

— Ich weiß genau nicht, die halbe Stunde oder ist grösser gegangen.******

— Она точно не знает, но не менее получаса, — перевел Жуковский.

Ах, какое удачное совпадение! Нашлась свидетельница, которая не спала, хоть, к сожалению, времени не заметила! Но ведь так всегда бывает: кто-то что-то видит, не придавая этому особого значения, а ежели взять, да и сопоставить – это же какие выводы можно сделать!

— А когда вы Константина Петрищенко видели в последний раз? — спросил Воскобойников.

Роза затараторила, и говорила довольно долго, Жуковский же перевел коротко:

— Видела, как мальчик поднял мяч.

— Так, — сказа полицмейстер, разгладил усы. — Очень хорошо. А…

Договорить он не успел, дверь без стука отворилась, на пороге появились: Глюк, потерявший где-то свою модную шляпу канотье, околоточный Заславский, Константин Аркадьевич, и…

Однако, пожалуй, нам стоит вернуться немного назад и рассказать, чем все это время занимался Феликс Францевич. А он за это время очень многое успел, этот господин Глюк: посетить полицейского врача Наливайко, например, и с господином Зотиковым побеседовал еще до приглашения Никиты Ивановича в полицейское управление, и даже на Фонтане побывал, на даче господина Цванцигера.

И узелок этот хитрый – из двух убийств и поджога со смертельным двойственным исходом – распутать успел.

Но – не будем забегать вперед!

——————————————————

*что (нем.)

**что вы можете рассказать про пожар (нем.)

*** Ложь! Это ложь! Ложь! (нем. и фр.)

****это не ложь, я правда их видела (нем.)

*****хорошо, хорошо, разберемся (нем.)

******не знаю точно, полчаса или больше прошло (нем.)

Разговор 11


— Та же рука… Ах, пакость! — сказал доктор Наливайко, старательно вылавливая карандашом муху из чернильницы. — Те же самые тонкие пальчики… Ах, ты, пакость какая!..

— То есть та же самая личность, которая убила мадемуазель Рено, убила и мальчика? — переспросил Глюк.

Наливайко наконец выловил муху, сбросил на пол, брезгливо скривившись, обмакнул в чернильницу ручку и быстро начал писать своим четким, совсем не "докторским" почерком, одновременно отвечая Глюку:

— Отпечатки на шее Рено идентичны отпечаткам на шее Петрищенко… Да хоть сами убедитесь, Феликс Францевич, зайдите в прозекторскую – я специально велел тело мадемуазель с ледника достать, чтоб сравнить. Они там рядышком лежат, Абрам вам покажет. Тютелька, как говорится, в тютельку. Благородные ручки, аристократические след оставили… Смерть наступила в результате…

— Да нет, спасибо, — с трудом сглотнув, выдавил из себя Феликс Францевич. — Вы писали в протоколе освидетельствования тела мадемуазель, что убийцей могла быть и женщина, и подросток. А девочка-подросток могла бы?

— Асфиксии… Девочка? Ну, с мадемуазель справилась бы, думаю, мадемуазель весьма хрупкого сложения была, а если девочка физически развита, к примеру, теннисом увлекается… Или если она пианистка – музыка, знаете ли, развивает силу в пальцах… Почему бы и нет? — Петр Прохорович отложил перо, промокнул бумагу пресс-папье. — Но с Петрищенко – сомневаюсь. Достаточно крепкий хлопчик для своих лет. Если бы сначала по затылку его стукнуть – то, безусловно смогла бы. Но по затылку никто Петрищенко не бил, его вообще ни по чему не били. А взявши за шею, окунули в грязь и удерживали там, пока он не захлебнулся.

— А если он наклонился, например, зачем-то, и его макнули? — спросил Глюк.

— Разве что девица в состоянии аффекта пребывала. Или если помешанная, — сказал доктор Наливайко. — Но все же сомнительно. Вы на барышень Новиковой намекаете? Видел я их вчера, как же. Астеничны и худосочны.

— А насчет… сумасшествия? — осторожно спросил Глюк. — Если их мать больна, то они тоже могли унаследовать…

Петр Прохорович снял очки, протер стекла носовым платком и, протирая, взглянул на Глюка своими близорукими веселыми глазами:

— Тут я вам, Феликс Францевич, ничего сказать не могу. Какой там диагноз у Новиковой я не знаю, и как оно насчет передачи по наследству не ведаю. Внешних проявлений в барышнях такого заболевания я не заметил, но я не специалист – с этим вопросом к доктору Штальгаузену.

— Спасибо большое, вы мне очень помогли, — сказал Глюк. — Хоть я и частное лицо, но…

— Ой, Феликс Францевич, я вас умоляю! — доктор Наливайко, вкладывая бумагу в книгу, весело поглядел на Глюка сквозь толстые стекла очков. — Мы же свои люди! Сегодня у Нюточки журфикс намечается, будете там, конечно? — Петр Прохорович приходился Нюточке Белоцерковской дядей по матери. — Так что увидимся…

— Нет, Петр Прохорович, ничего не получится. Я вряд ли сегодня смогу быть у Белоцерковских, — сказал Глюк.

Глава 11


Какая Нюточка, какие журфиксы!

Тут не хватает времени даже на то, чтобы пообедать!

И сегодня, как понимал Глюк, он опять остался без обеда.

Глюк помчался к Згуриди.

Згуриди, конечно, на месте не оказалось.

И Жуковского тоже.

Феликс Францевич поразмыслил, и направился в сторону бульвара – в гостиницу "Londonskaya".

И опять мимо кафе, где скучал и хандрил, теперь уже над сельтерской, и с ароматной коричневой папироской в зубах, Леня Квасницкий.

— Эй, Холмс! Глюк, агов! Остановись на мгновенье, ты прекрасен!

Феликс Францевич остановился, но присаживаться не стал:

— Чего тебе?

— Сельтерской хочешь? Ну, нет так нет, — пожал плечами Квасницкий, притушив папироску в пепельнице. — Где ты бежишь, как пациент клиники Штальгаузена? Пожар? Сидел со мной, пил себе квас, вдруг сообщил, что он недоумок – с чем я лично не согласен, с недоумками никаких отношений не поддерживаю, – сорвался с места и умчался, как будто ему скипидаром помазали не будем говорить что. А теперь опять несешься… И я опять спрашиваю: пожар? Сбежал лев из цирка? Или слон из Зоосада? Или ты бежишь сорвать маску с подлого убийцы?

— Именно, — сказа Глюк. — Пока он не убил еще кого-нибудь. Но для этого мне надо навести еще пару справок.

— Давай-ка я с тобою прогуляюсь – возьмешь в компанию? — Квасницкий выбрался со своего места из-за столика, кликнул официанта. — А то я засиделся… Заодно сможешь возложить на меня свои траты по расследованию преступления, раз уж не хочешь слышать о создании фонда воспомощеноствования… Я, Феликс, — доверительно произнес Квасницкий, беря Глюка под руку, — я чувствую свою ответственность. Будем честными друг с другом – втравил в это дело тебя я, и мне сердце болит смотреть, как ты тратишься. К тому же я собираюсь писать полицейский роман, на манер Габорио… Как тебе такая идея?

— Никак, — пробормотал Феликс Францевич, высвобождая руку. — Хочешь идти со мной – пошли, только я тебя умоляю – не трепись потом, хорошо?

— Феликс! — Квасницкий даже остановился, приложив к груди широкую ладонь. — Я же журналист! Я же с информацией могу расстаться только за деньги! И потом меня все равно не печатают. А когда мой папенька вернется с Кислых Вод, я-то с ним договорюсь, но тогда писать об убийствах на Цванцигеровой даче будет уже поздно – публика захочет свежатинки… А где мы идем?

— В "Лондонскую", хочу порасспрашивать кое-кого…

— Феликс! Не делайся таким таинственным! Ты знаешь, кто убийца – это было написано на твоем мужественном и задумчивом лице еще прежде того, как ты обозвал себя нехорошим словом, и сбежал. Это написано на твоем мужественном, но уже не задумчивом лице и сейчас. Не держи в себе, поделись с другом!

— Да ничего я не знаю! Думал, что знаю, да доктор Наливайко…

— Феликс, я в тебя верю! — проникновенным тоном заявил Квасницкий. — Я верю в тебя больше, чем в доктора Наливайко!

— Только я не могу понять, почему, — пробормотал Глюк. — Раз уж идея о моих детективных способностях – детище твоего языка. И пера, конечно, — добавил он, вспомнив о хвалебных статьях.

— Ты несправедлив к себе, Феликс, — ласково заметил Квасницкий, опять пристраиваясь взять Глюка под локоть, Глюк отпихнул его:

— Что я тебе, барышня, что ли!

Квасницкий вздохнул, пожав плечами: мол, не хочешь – не надо, – и продолжил:

— Так вот, ты к себе несправедлив. Я знаю тебя много лет. Я помню тебя на уроках математики. Я видел, как ты решаешь эти шахматные задачки, или разгадываешь ребусы и головоломки. Ты погружаешься в проблему полностью и без остатка. Ты нацелен на разгадку, как гончая на след зайца. Наши друзья – нет, они конечно, замечательные друзья, но один сосредоточен на карьере, другой — на жене. А я – я думаю только о том, как это все описать, — Квасницкий сделал красивый и широкий жест рукой с зажатой в ней тростью. Наверное, демонстрируя "все", которое он хочет описывать.

— Твоя голова – о, это замечательная голова! — продолжал Квасницкий. — И она протухает в пыли таможни! Я понимаю, состояние финансов твоей маменьки не позволило ей дать тебе такое образование, какое заслуживает такая голова! Но чем плохо, если я хочу тебе немножечко помочь? О тебе в городе говорят, у тебя есть уже Имя… Что тебе мешает (кроме твоей скромности, конечно) стать детективом-консультантом на манер все того же Шерлока Холмса? А я бы мог быть твоим Ватсоном. Только я умнее, — самодовольно произнес Квасницкий и подмигнул цветочнице, торговавшей розами.

— Ну, хорошо, — сказал Глюк, — я расскажу тебе, но попозже. Видишь же, мы уже пришли.

Известность и популярность имеют и свой аверс, и свой реверс – в точности, как медали или монеты.

Квасницкого, известного и популярного в городе журналиста, бдительный швейцар и портье гостиницы не желали впускать: берегли покой постояльцев от назойливых, как комары, репортеров. Напрасно клялся Квасницкий, что он не репортер, что он журналист, и в гостиницу ему нужно по частному, сугубо личному делу – швейцар выталкивал толстого Квасницкого вон, а щуплый портье бегал вокруг и приговаривал:

— Никак не можно! Извольте выйти!

Вокруг подъезда гостиницы слонялись молодые (и не очень молодые) люди обтрепанного вида, в том числе и Прыщ-младший – ой, извините, Известин. Прыщ-младший узнал Глюка (Феликс Францевич пытался уговорить швейцара пропустить Леню) и снял шляпу, здороваясь. Глюк, закрывшись от швейцара полой пиджачка, показал Прыщу кулак. Окружающие заинтересовались, зашептались, тут до кого-то что-то дошло, и толпа обтрепанных молодых людей начала подтягиваться к месту событий.

— Месье Глюк! Два слова для "Листка"! — крикнул самый из них шустрый, переходя на бег.

— Господин Глюк, наши читатели…

— Господин Глюк, я из газеты "Южныя вести"…

Феликс Францевич поспешно ретировался в вестибюль гостиницы. Квасницкий остался на улице.

Щуплый портье глазел на Глюка, приоткрыв рот.

— Пожалуйста, — сказал Глюк портье, — велите швейцару пропустить моего спутника.

— Мосье Глюк, мы бы с радостью – для вас, но строго приказано репортеров не пускать.

— Во-первых, господин Квасницкий не репортер, а журналист, очеркист. А во-вторых, он сопровождает меня и оказывает помощь в расследовании важного дела.

— Ну, если так, то извиняйте, мосье Глюк, извиняйте, — залебезил портье и крикнул швейцару:

— Порфирий! Пропусти господина Квасницкого! Под мою ответственность!

—То-то! — сказал Квасницкий, отодвинул швейцара и вошел.

Обтрепанные молодые люди с понурым видом разбрелись по сторонам и вернулись к прежнему занятию – ошиваться поодаль.

В шестнадцатом номере было тихо, на стук Глюка никто не ответил. Феликс Францевич, пожав плечами, подошел к номеру четырнадцатому.

— О, мосье Глюк, это вы! И вы не один! — обрадовано сказала отворившая дверь сестра милосердия. Александра Николаевна, кажется? Бог мой, только вчера Феликс Францевич пришел сюда, следую указанию записки, а ему казалось, что по меньшей мере месяц прошел!

— А нам сегодня уже лучше! — пропела Александра Николаевна, пропуская посетителей в комнату. — Уже и речь слегка выправилась, и один глазик полностью открывается, и второй чуть-чуть… И спрашивала вас, то есть спрашивала о вас управителя, и что-то он не то сказал, и она сердилась очень… А сейчас опять спит…

— Я собственно, не к Софье Матвеевне, — сказал Глюк. — Мне нужен управитель Софьи Матвеевны, Зотиков, вы не знаете…

— Знаю. Их всех забрали в участок, кто вчера на даче был, и управитель занят с девочками, с младшенькими…

— Арестовали? — ужаснулся Глюк.

— Ой, нет, конечно, просто допрашивают. Что-то там полиции неясно…

— Александра Николаевна, мне очень, очень надо поговорить с Никитой Ивановичем, — произнес Феликс Францевич как можно более проникновенно. При этом свою шляпу канотье он прижимал к груди и, должно быть, имел вид поклонника, делающего предложение предмету своей любви. Во всяком случае, Квасницкий за его спиной хихикнул. Александра Николаевна подняла свои высокие брови чуть ли не до самой косынки:

— Они собирались на прогулку, но сейчас уже, должно быть, вернулись… Двадцать второй их номер…

Сестра милосердия стрельнула взглядом в Глюка, а затем в Квасницкого, и опустила глазки, прикрывая за собой дверь.

— Не, но я погиб! — вскричал Квасницкий, понизив голос, но не настолько, чтобы милосердная сестра не могла его услышать. — Это же чудо, а не глазки! Я хочу в них утопнуть всерьез и надолго! И вот что странно, — продолжал он уже нормально, без экзальтации, потому что от двери они удалились настолько, что Александра Николаевна слышать его не могла, — что странно: вроде бы костюм сестры милосердия сродни монашескому платью, но как он подчеркивает женственность эдакой вот штучки! И косыночка эта по самые почти брови – а брови какие! Персиянка!

— Скажи, Ленчик, ты умеешь сохранять серьезность дольше, чем десять минут кряду? — спросил Глюк.

Квасницкий улыбнулся кокетливо, воздев к потолку синие красивые глаза.

Двадцать второй оказался номером "люкс", многокомнатным. И мебель вся новая, и лепнина на потолке с позолотой.

Девочки – Поля и Сима – возились с куклами на ковре.

И никакого нынче самосада, никакой наливочки; и выглядел Никита Иванович плохо – мешки под глазами, обвисшие, будто даже поредевшие, усы…

— Добрый день, Феликс Францевич. И… — Зотиков вопросительно посмотрел на второго молодого человека.

Глюк представил Квасницкого как своего друга и консультанта.

— Да, очень приятно, Леонид Борисович, — пробормотал Зотиков.

— Леонид Борисович также занимается расследованием, — сказал Глюк. — У нас с ним к вам, Николай Иванович, несколько вопросов.

— Да, — кивнул Никита Иванович, как-то задумчиво, с некоторым опозданием – будто сосредоточен был о мыслях нездешних, не сиюминутных, а о Вечности… Или об Африке. Или о смысле своей загубленной жизни. Наверное, не выспался – после вчерашнего ночного разговора. Или устал.

— Никита Иванович, скажите, кто-то из девочек, или, может быть, обе – я имею в виду Полоцких – занимались спортом? Музыкой? — спросил Феликс Францевич.

— Спортом – нет, спортом никогда они не занимались, так, в волан на лужайке перекидывались… — и говорил Никита Иваныч неспешно, запинаясь. — Музыку им Матильда… Матильда Яковлевна преподавала, но способностей и желания ни одна не проявила.

Никита Иванович посмотрел на Квасницкого искоса, потом пододвинулся к Глюку.

— Господин Глюк, мне бы с вами конфиденциально… тет, как говорится, на тет…

Квасницкий, пожав плечами, встал со стула и отошел в угол комнаты, где возились девочки. Комната была большая, так что он вряд ли мог что-либо услышать.

— Я нынче утром Софье Матвеевне про наш ночной разговор доложил, — нерешительно начал Зотиков, теребя свои усы. — Так очень она меня ругала, говорила, что нужно было уж все, как на духу… И велела вам обязательно рассказать, но только под большим секретом, если вам не пригодится это – вы уж, господин Глюк, тайну-то сохраните, будьте так любезны.

— Безусловно, — сказал Феликс Францевич сухо, — если только она не будет прямо связана с убийством.

— Ну, я вам говорил давеча, что Гришка с Елизаветой Александровной прижил двух девочек… Ну, так это не так.

— А как?

Зотиков оглянулся на Квасницкого, заведшего беседу с маленькими барышнями, приблизил лицо к Глюку и почти прошептал:

— А так, что Анна – она Гришке не дочь, а если и дочь, то незаконная. Ее Елизавета Александровна родила еще до того, как к нам переехала, и в деревне соседней, в Алексеевке, у одной бабы прятала. Потом уже, и за хорошую мзду, Анне метрику выправили, как будто она после свадьбы родилась, а на само деле ей уже почти что шестнадцать лет.

— Ну, — сказал он, отодвигаясь и уже нормальным голосом, — я ей не враг, а Гришка ее за свою признавал, так что пусть уж так и будет.

— А как Софья Матвеевна узнала об этом? — спросил Глюк.

— Софья Матвеевна всю эту историю сама и раскопала, и в Алексеевку ездила. Вначале очень бушевала, а потом согласилась, что пусть уж так и будет, дитя не в ответе за грехи родительские. Но из-за этого и с завещанием Гришку сильно прижала. Де, неизвестно чьи – и первая, и вторая, пусть уж Николеньке все достанется, он-то уж точно наш, Полоцкий…

— Скажите, Никита Иванович, а почему Анне прописали морские ванны? Допустим, с Елизаветой Александровной понятно – эти ее истерики, нервозность… А Анна тоже страдала истериками?

— Да нет, такого с ней не случалось, наоборот – очень она всегда медлительная, задумчивая, сидит, бывает, сложа руки, смотрит в одну точку, и даже не моргает. Часами так может. Или вдруг молчит – день, два, три, слова не вымолвит, хотя делает, что ей говорят, только рта не раскрывает. Ну, доктора и посоветовали… Софья Матвеевна это поясняла так: девочка незаконная и нежеланная, и Елизавете Александровне туго приходилось шнуроваться, когда Аню носила. Вот в головке что-то и повредилось. Или, может, пила что-то, плод вытравливала – такое тоже бывает.

— Наверное, — согласился Глюк. — И еще пару вопросов, и мы оставим вас в покое. Скажите, как прошел вист в тот вечер, когда на даче был званный ужин? Сколько робберов вы сыграли?

Никита Иванович снова занялся своими усами, и вид у него был удивленный. Но на вопрос все же ответил:

— Да это не игра была, одна насмешка! Господин Захаров, Степан Захарович, все никак место не мог найти, чтоб в поясницу не дуло, а вечер жаркий был, и ни сквознячка никакого, дышать нечем. А мы три раза пересаживались, пока он не успокоился. А потом Цванцигер, Генрих Михайлович, все извинялся и нас покидал, и иногда надолго – съел что-то не то, желудок его беспокоил. Так что один только роббер и получился, а в половине двенадцатого стали уже прощаться. Генриху Михайловичу было в город, ну, я с ним и поехал – мы с ним еще днем о том договорились, я и квартирную хозяйку предупредил, что поздно буду…

— А в каком положении Степан Захарович успокоился? Как он сел? Не нарисуете нам схемку, кто где сидел за роббером? Леонид Борисыч, можно тебя на минуточку?

Квасницкий, как истинный журналист, всегда был при блокноте и карандаше.

По-прежнему озадаченный, Зотиков нарисовал на листке блокнота большой овал – стол, а вокруг него расставил цифры, внизу написал фамилии, и каждую соответственно пронумеровал.

Прямо против двери в комнату (так же, как и спиной к этой двери) не сидел никто.

Захаров сидел чуть наискосок от двери, и мог видеть, насколько это представлял себе Глюк, рояль и собравшихся вокруг рояля. Напротив него сидел Цванцигер, соответственно, он мог видеть начало лестницы и коридор перед клозетом.

Между ними, вполоборота к двери, разместился Зотиков, который мог наблюдать только за улицей.

А Синявский, Петр Иванович, напротив Зотикова, мог обозревать внутренность комнаты.

— Вы очень нам помогли, Никита Иванович, — сказал Глюк. — Ну, и два самых последних вопроса, уже не про тот день, а про вчерашнее утро. Не скажете ли, вы Костика, помощника садовника, вчера утром на даче видели? И когда вы с дачи уезжали – до того, как барышень и прислугу увезли в участок, или после того?

— Костика? — Никита Иванович наморщил лоб, и снова затеребил усы. — Да вроде нет, не видел. Да не до Костика мне было, в таком-то ужасе… Ах, господи, воля твоя, видел, как же, видел – Полюшка мячик уронила, когда мы уж в коляске сидели, а Костик этот мячик и подал. Еще и господина Цванцигера, Генриха Михайловича, ненароком толкнул, когда за мячиком гнался – тот по дорожке покатился. А полицейская линейка после нас уже поехала, потому что мы ей своей коляской дорогу загородили.

— А господин Цванцигер откуда взялся? — удивился Квасницкий.

— Ну, как же! За ним сразу же и послали, городового околоточный послал – на его же даче пожар! Господин Цванцигер и страховую компанию оповестил, и на дачу приехал вслед за мною. Его же имущество, Генриха Михайловича!

— Спасибо, Никита Иванович, вы очень нам помогли, — вежливо сказал Глюк.

Глюк с Квасницким откланялись.

В дверях гостиницы они столкнулись с Жуковским, спешившим (вы, конечно, помните) за управителем.

— Сам полицмейстер взялся расследовать, — на минутку остановился перекинуться с ними словом Жуковский. — Собрал всех в своем кабинете, допрашивает. Выясняются новые обстоятельства – перчаточку-то украли, с веревки сняли, еще в то утро, когда мадемуазель погибла!.. А сейчас ему Зотиков нужен.

— Всех? И тех, кто в гостях был? Синявского, Воробейчиков…

— Нет, только домашних и Семена. Петрищенко тоже убит был, чтоб вы знали!

— Знаем, — сказал Глюк.

Жуковский умчался.

Глюк с Квасницким вышли на бульвар.

Молодые люди обтрепанного вида, караулившие их появление, потрясая блокнотами кинулись к ним, как свора собак к брошенному им куску мяса.

Глюк с Квасницким нырнули обратно в вестибюль гостиницы.

О, известность! Вернее, оборотная ее сторона!

— А что, Порфирий, — спросил Квасницкий у швейцара, — задняя дверь в вашем отеле имеется?

— Имеется – как ей не быть, — сказал Порфирий. — А только там тоже пятеро дежурят, от "Листка" двое, и от "Вечерних известий", и от "Скандала" (так называли в городе газетку в один листок, носившую французское название "Le scandale").

— Через ресторан разве что? — задумчиво произнес Квасницкий. — Может, уйдем?

Ушли – правда, Квасницкому пришлось пожертвовать два полтинника, один швейцару, другой – извозчику для проведения отвлекающего маневра: швейцар отправился за извозчиком, будто бы для Глюка, репортеры подтянулись к центральному входу, обступив извозчичью пролетку. А в это время Феликс Францевич и Леонид Борисович незамеченными вышли из дверей ресторана.

Глюк был молчалив и сосредоточен.

Впрочем, пока друзья не свернули за угол, Ленчик тоже хранил молчание.

За углом Глюк сказал:

— Понимаешь, Ленчик, я еще не вполне уверен. Чтобы убедиться окончательно, мне нужно на Фонтан съездить. Ты со мной?

Вместо ответа Квасницкий остановил проезжавшего мимо извозчика.

Всю дорогу до самой шестой станции Фонтана Глюк хранил молчание.

То есть, строго говоря, с его уст слетали некоторые слова, из которых Квасницкий пытался составить себе представление о том, что занимало мысли Феликса Францевича. Но, должно быть, логические способности умов творческих (журналистов, каким был Квасницкий) отличаются от логических способностей умов аналитических (как у Глюка), и даже приблизительно представить себе ход мыслей Феликса Францевича Квасницкий не мог.

Даже записав эти некоторые слова и целые фразы в блокнот. Столбиком:

"Вымыть банку…

Настоящий немец, из Германии…

Так заметать следы, по-детски…

Съел что-то не то…"

Ну, вы, наверное, уже догадались, кого имел в виду Глюк, Феликс Францевич – но вот Квасницкому это никак не удавалось. И не только из-за особенностей своего творческого мышления – но и потому, что информации у Квасницкого явно недоставало.

Причем тут банка, если керосин был вначале в бидоне, а потом в бутыли?..

Откуда еще может происходить настоящий немец, как не из Германии?..

Разве что со следами, так по-детски заметенными (палочкой перековырянными) Квасницкому было более-менее ясно.

Так что Квасницкий терялся в догадках, Глюк морщил лоб в раздумьях, лошадка извозчика цокала копытами размеренно и не очень быстро.

У ворот дачи нынче дежурил незнакомый городовой.

— Пускать никого не велено.

Пришлось ехать в участок.

Околоточного, Константина Аркадьевича, на месте не оказалось – уехал с утра в город.

Письмоводитель, Акинфий Мефодьевич, принял радушно, сказал, что Заславский скоро должен прийти, предложил конфетки из бонбоньерки (нынче он угощался "подушечками").

От угощения Глюк и Квасницкий отказались.

— А что, Акинфий Мефодьевич, вы ведь давно здесь, на Фонтане живете? И все про всех знаете? — спросил Глюк.

— Ну уж, про всех, — зачмокал смущенно конфеткою Акинфий Мефодьевич. — Про кого знаю, про кого не очень… Больше, конечно, про чубаевских наших, ну и про дачников тоже кое-что известное… Кто давно тут построился.

— А вот гости госпожи Новиковой в тот вечер: Захаровы, Синявские, Цванцигер…

Акинфий Мефодьевич хмыкнул, перекатил конфетку из-за одной щеки за другую, причмокнул задумчиво:

— Ну, Сурен Захарович – он не здешний, он в Аркадии дачу имеет, у нас бывает только лишь наездами, когда в гости к кому, в основном к господину Синявскому, у них дела общие. Господин Захаров на ихних, Синявского, элеваторах свои семечки держит. Ну, и какие другие дела тоже, должно быть, имеются… А так я о нем не то, чтобы много знаю, больше из газет. Благотворитель!

— То, что в газетах пишут, нам тоже известно, — сказал Глюк. — А вот Синявский, Петр Иванович?

— Петр Иванович в прошлом году только эту дачку купил, у вдовы господина Маффенбайера, Гертруды Густавовны – она по смерти мужа имущество распродала, и к родителям в Берлин укатила. И то – детей не было у нее, по-русски так и не научилась, что ей тут? А купил Петр Иванович дачку, потому что прежнюю свою – в Аркадии – надумал перестроить; а как перестроит, так и обратно переберется. А дачку сдавать будет, или же дочке подарит – дочка его замуж собирается, за младшего сына князя Мергелиани – слыхали? Петр Иванович не то, чтобы доволен женихом…

— Акинфий Мефодьевич, нам больше прошлое господина Синявского интересно: откуда он, кто по происхождению, давно ли к нам в город перебрался, и где до того пребывал?

— Да он и не перебирался вовсе, он местный; папаша его известный был в прошлые годы жуир, проел-прогулял имение родовое на Волыни. А как был родовит и имел дальнее родство с Радзивиллами, то женился удачно, на племяннице Мавроди – про Мавроди, надеюсь, слыхали? Петр Янович единственный у них сын, к счастью, не в папашу-мота уродился, а с немалыми к негоциям способностями, кое-что, конечно, от мамаши унаследовал, да и дядя ему уделил толику состояния, но он его десятикратно умножил оборотами…

— Хорошо, а господин Цванцигер? — прервал нетерпеливо письмоводителя Глюк. — Он тоже местный?

Акинфий Мефодьевич почесал кончик длинного своего носа.

— Да нет, Генрих Михелевич из пришлых будет, из натуральных немцев. И из простых – на сыродельне господина Брейгеля, Карла Рудольфовича, которая в Йосиповке была – слыхали? – работал вначале обычным рабочим, потом в мастера выбился. Это с него у Брейгеля начали швейцарские сыры делать. А после, когда Карл Рудольфович помер, Цванцигер на его дочке женился – Людвиге Карловне тогда уже к тридцати подкатывало, засиделась в девках. А состояние у нее было немаленькое, Карл Рудольфович накопил, и Генрих Михелевич уже больше у чанов, конечно, не трудился. Прикупил вначале сыродельню у Цебрика, потом… А, вот и Константин Аркадьевич!..

— Да, — сказал Глюк. — Спасибо вам большое, Акинфий Мефодьевич.

Какое-то время ушло, конечно, на приветствия, на обсуждение новостей, с которыми околоточный еще не был знаком; потом все трое – Акинфия Мефодьевича оставили, разумеется, в участке – отправились на Цванцигерову дачу.

По пути Константин Аркадьевич, пыхтя и отдуваясь – не поспевал за молодыми и длинноногими Глюком и Квасницким – рассказал, что вечером двадцать девятого (на Петра и Павла) Синявский, Петр Иванович, справлял именины, на которые званы были и Захаров с супругою, и Цванцигер, и госпожа Новикова, и госпожа Полоцкая, Софья Матвеевна. Софья Матвеевна, как мы знаем, имела билеты в оперу, потому приглашение отклонила. А госпожа Новикова, отговорившись переживаниями по поводу смерти мадемуазель Рено и связанными с оной полицейскими разбирательствами, просила себя извинить. А Захаровы были, был и Цванцигер, но недолго; еще задолго до полуночи, отговорившись недомоганием Людвиги Карловны, оставшейся в городе, уехал. В собственном экипаже, коим правил сам. Домой же, по рассказу горничной Цванцигеров, с которой господин Заславский водил знакомство, вернулся Генрих Михайлович под утро, и вышел из этого большой скандал: Людвига Карловна обвинила мужа в небрежении долгом и прочих грехах вплоть до прелюбодеяния. Имелось у Людвиги Карловны подозрение, что господин Цванцигер завел себе содержанку.

— Ага, — сказал Глюк. — Пожалуй, натуральные немцы не только из Германии к нам на жительство перебираются, а Константин Аркадьевич?

Константин Аркадьевич, ничего из этой фразы не поняв, только плечами пожал, с Леонидом Борисовичем переглянувшись.

На дачу пустили их беспрепятственно – что понятно, в сопровождении околоточного.

Глюк остановился на веранде.

Поставил свою тросточку в угол, обошел стол, покрутил головой.

Потом стулья вокруг стола принялся переставлять, расставил их несколько несимметрично, присел на каждый на пару минут, вскочил, обернулся к Квасницкому:

— Слушай, Ленчик, у ваших газет собственный корреспондент в Швейцарии имеется? Надо бы пару справочек навести…

Заславский даже подивился: в глазах у господина Глюка будто бы даже огонь пыхает, сам как бы даже выше ростом стал, в струночку вытянулся, и словно бы от напряжения дрожит.

— Теперь ты знаешь, кто злодей? – спросил Квасницкий.

— Догадываюсь…

Тут от ворот городовой кликнул околоточного:

— Ваш бродь! А хозяина дачи можно впустить? Просются!..

Глюк кивнул.

— Впусти, Нерода! — крикнул околоточный.

Ворота приотворились, в щель протиснулся и направился к дому по аллейке семенящими шажками невысокий толстенький господин, прилично одетый, с тросточкой. В левой руке.

— Околоточный, ничего не понимаю! — воскликнул он еще издали. — Почему вы на мою дачу не пускаете меня, но пускаете посторонних? Где мой садовник Семен? Это не есть порядок! А, Леонид Борисович, здравствуйте! — сказал он, приблизившись.

Говорил господин с некоторым акцентом, глаза его (под стеклами очков) перебегали с лица Глюка на лицо Квасницкого и обратно.

— Вот, позвольте представить, хозяин дачи, господин Цванцигер, Генрих Михайлович, — сказал Квасницкий. — А это, Генрих Михайлович, не посторонние, это господин Глюк, Феликс Францевич. Он оказывает помощь полиции в расследовании преступления.

— Очень приятно, — вежливо сказал Цванцигер и протянул Глюку руку. Рука эта была маленькой, узкой, и с тонкими короткими пальчиками.

— Здравствуйте, — сказал Глюк, неотрывно глядя на эту почти детскую ладошку. И сунул свои руки в карманы. — Будем знакомы.

Вышла сцена не весьма приятная: стоит господин, немолодой уже, возле веранды, с протянутою для рукопожатия рукою, а с веранды, засунув руки в карманы светлых брючек, словно бы свысока взирает на него молодой человек щегольского, и даже слегка нагловатого вида.

Господин Цванцигер, кхекнув, взял трость в правую руку и, повернувшись к Заславскому, повторил:

— Это не есть порядок, что мой садовник опять не работает. Сад не может находиться в небрежении, вы должны это понимать, околоточный! После пожара работы тем более много!

— Вызван полицмейстером, его высокоблагородием господином Воскобойниковым, — сказал Заславский. — Так что я тут, Генрих Михалыч, не виноват. Обратитесь в полицейское управление.

Цванцигер опять кхекнул и засеменил вокруг дачи, в сторону розария.

Глюк с Заславским переглянулись. Квасницкий, слегка порозовев, шепотом спросил:

— Ты думаешь, это он?..

Глюк хмуро кивнул.

— И что же теперь?.. — шепот Квасницкого прозвучал тревожно.

Глюк, ни слова не говоря, спустился по ступенькам и направился вслед за Цванцигером вокруг дома.

Генрих Михайлович бродил среди роз, покачивая головой, очки его, то и дело ловившие послеполуденные яркие солнечные лучи, пускали время от времени зайчиков. И лицо его в такие моменты, со слепыми и слепящими стеклами очков, казалось зловещим.

— Какой убыток! — сказал Цванцигер, увидев Глюка. — Сколько лет выращивались эти розы, и в один час погибли! — голос его звучал сухо и без какой-либо эмоции. И слегка дрожал – или это Феликсу Францевичу только показалось?

— Да, — сказал Глюк. — И мальчики тоже росли столько лет, и в один час погибли. И еще один мальчик, тоже погиб, но в другой час. И безобидная гувернантка…

— Ich verstehe nicht*! Я вас не понимаю! — чуть не взвизгнул Цванцигер, и стекла его очков снова пустили зловещих солнечных зайцев. — Что вы имеете мне сказать? Я говорил про розы, Rosen!..

— Да, — кивнул Глюк, — розы, безусловно, жалко. Но ведь четыре человека погибли на этой даче, за каких-то три дня. И трое из них – совсем дети…

— О, — заговорил Цванцигер, облизнув губы, — да, Ja, очень жалко, конечно. Но полицаймайстер – он разбирается, он разберется… — и Цванцигер снова кхекнул. — И вы ему будете помогать, конечно, Herr Gluck! — и опять "кхе-кхе".

— Конечно, — согласился Глюк. — Только вот не могу никак понять – Алешу с Николенькой почему? Ну, мадемуазель Рено – вы, наверное, ее прежде знали. Костик, Семена племянник, вас, должно быть, видел, может быть, шантажировать пытался? Но мальчиков, мальчиков-то – почему, Генрих Михайлович?

Цванцигер снова облизнул губы и сделал два шажка в сторону Глюка. Трость его торчала у него под мышкой, и он нащупывал ее рукоятку, и все не мог нащупать.

— Полно, Генрих Михайлович, со мной вам не справиться, да и свидетели в этот раз имеются, — сказал Глюк.

Цванцигер сделал еще один шаг вперед, шатаясь, отбросил трость, упал на колени, сложив руки перед грудью, как на молитве:

— Ich flehe an**! Умоляю! Я дам вам денег, много, много, sehr viel Geld***! Сто, тысячу рублей, ja!

— Господин Заславский!.. — позвал Глюк.

—————————————

*я не понимаю (нем.)

**умоляю (нем.)

***много денег (нем.)

Разговор 12


— Опять вы, господин Глюк? — всего благодушного настроения полицмейстера не хватило, чтобы не вознегодовать на такую досадную помеху. И так не ко времени! — И вы, господин Квасницкий! Считайте, что доигрались!

— Ваше высокоблагородие! — это околоточный, Заславский, вмешался, — позвольте доложить!

Полицмейстер повернул к Заславскому свое слегка побагровевшее крупное лицо, нахмурил брови:

— Ну?

— Задержан злодей, убийца и поджигатель – и господа Квасницкий, и особенно Глюк весьма содействовали… Вот – Цванцигер, Генрих Михайлович…

Полицмейстер нахмурился еще больше, круто заломил бровь, усы его зашевелились:

— Да что за ерунда на конопляном масле! С чего вы взяли, околоточный?

— Имеются доказательства, в том числе и подозреваемый сам признал, — твердо сказал Заславский. — И денег предлагал, чтобы отпустили. Так что еще и в попытке дачи взятки виновен.

— Es ist irgendwelcher Fehler. Es ist der Fehler!* — заговорил быстро Цванцигер, заламывая ручки. — Господин околоточный имеет ошибаться! Это Missverständnis**, недовразумление!..

— Ну, полно, Генрих Михайлович, — сказал Глюк, — Теперь уж поздно отпираться.

— Ich tötete nicht***, — зарыдал Цванцигер, — Ich wollte nicht töten...****

————————————————

* Это какая-то ошибка. Это ошибка! (нем.)

**недоразумение (нем.)

*** Я не убивал (нем.)

****Я не хотел убивать (нем.)


Глава 12


Да уж, нелегкий выдался день для его высокоблагородия господина Воскобойникова, Михаила Дмитриевича! Нелегкий, и неприятный очень!

С утра порадовал его начальник губернского сыскного департамента Кондратенко – "раскололась" Новикова, и перчатку своей признала, и в совершении преступления – преступлений! – покаялась. И тут же являются два, можно сказать, молокососа, что один без году неделя в прокуратуре – а уж товарищ прокурора, что второй, даже не следователь судейский, а только лишь помощник: и нá тебе! Доследовать требуют! Самооговор, говорят!

Только-только подошел он – мягко, аки кот на лапках – к признанию, неведомо в чем, барышень, а ведь были виновны, пусть даже и не в поджоге, хотя бы младшая из них! Вон как ежилась перед каждым вопросом полицмейстера, дыхание задерживала – и вон как облегченно переводила дух, когда заданный вопрос оказывался для нее безопасным! И ведь вытянул бы, обязательно вытянул бы Михаил Дмитриевич из Настасьи Григорьевны признание – неведомо в чем. Размягчил бы ее, убаюкал бы блужданиями вокруг да около, и в нужный момент: цап! И рассказала бы все, как миленькая, заливаясь слезами раскаяния… Правда, секрет ее, скорее всего, оказался бы ерундовиной пустяковою, девчоночьей тайною – вроде того, что целовалась с Костькой Петрищенком на конюшне или еще чего в том же духе. В этом полицмейстер, скрепя сердце, себе признавался. То есть к расследованию преступления пододвинулся бы Воскобойников, Михаил Дмитриевич, разве что на шажок. Но вот так, маленькими шажочками – оно и вернее, и надежнее, да и привычнее как-то…

Но тут Является этот выскочка, этот пшют Глюк, со своими тоненькими усиками, больше похожими на брови, чем на достойные мужские усы (как тут не погладить свою гордость, украшение своего лица, вполне мужественное: усы, и подусники, и бакенбарды) – и, как какой-то Дед Мороз подарок из мешка извлекает, вытаскивает убийцу, предъявляет полицмейстеру. А подарок – он только тогда в радость, когда его ждешь. Рождественские подарки хороши к Рождеству, но никак не среди лета!..

Да еще – лицемер какой! Тартюф! – прикрывается околоточным Заславским: мол, его, околоточного, заслуга, а сам Глюк со своим дружком Квасницким всего лишь подсобляли!

Ну и как тут сохранишь хорошее расположение духа?

Но "греметь" сподручнее все же на подчиненных, нежели на лиц, к полицейскому ведомству непричастных, и потому "загремел" Воскобойников на околоточного.

— Это что же вы себе, Заславский, позволяете? В обход всех вышестоящих чинов, самолично, без соответствующего распоряжения задерживаете уважаемого горожанина? И какие такие у вас могут быть доказательства?

Против ожидания, околоточный не смутился, не смешался, и глаза не спрятал, разве что вспотел больше обыкновенного.

— Свидетельские показания, ваше высокоблагородие. В том числе и уважаемых горожан, Захарова, Степана Захаровича, Синявского Петра Ивановича, Синявской, Анны Кирилловны. И улика имеется. Докласть?

Воскобойников даже головой помотав, зажмурившись на мгновение. Нет, это же даже и в голове не вмещается таковая наглость!..

Он, полицмейстер, действительный статский советник, генерал-майор, можно сказать – господ Захарова и Синявского, вкупе со здесь присутствующим Цванцигером, беспокоить не то, чтобы боялся, но все же до поры воздерживался. А какой-то околоточный, и в полиции-то без году неделя – а свидетельские показания с сих граждан взял, да и поснимал! Да это просто бред какой-то! Нет, не бред, хуже – анекдот! Еще и пересказывать начнут, с преукрашательством, и хихикать станут, кулуарно, конечно: ай, да полиция! Ай, да шеф ее, Воскобойников! А еще со взяточничеством, с коррупцией притворяется, что борется! А сам-то!..

И народу же полон кабинет! Да еще Квасницкий, борзописец этот – уж если не распишет сам, то продаст кому другому, тому же Левицкому, в "Бульвар"…

Однако не зря же Михаил Дмитриевич столь стремительно взлетел по лестнице чиновной – умел принимать быстрые решения, умел и сухим из воды выскочить, когда прижмет. Это описывать долго, читать долго, а на самом деле все сии размышления пронеслись в голове Михаила Дмитрича едва за полминуты.

И потому Михаил Дмитриевич согласно кивнул:

— Докладай. Только присядьте, господа хорошие!

Урядник – один из тех, что стоял у двери – принес два стула, поставил, повинуясь легкому мановению полицмейстерского пальца, возле стола, с той его стороны, где устроились Жуковский и Згуриди. На одном стуле устроился Глюк, на другом вальяжно развалился Квасницкий. Цванцигер отнекивался вначале, но все же присел на краешек жесткого канцелярского дивана, рядом с Кондратенкой. Напряженно присел, готовый в единый миг вскочить.

Заславский извинился, вытащил платок, вытер сначала лоб, потом шею, спрятал платок в карман, чуть прокашлялся и начал:

— Значит, так, ваши высокоблагородия. Поскольку имел некоторое количество свободного времени, и имея нужду в раздобывании свидетельских показаний…

— Постой-ка, Константин Аркадьич, — уже вполне успокоившись, даже с некоторым добродушием прервал околоточного полицмейстер. — Ты, будь добр, своими словами расскажи, не казенными. А то и я тебя с трудом понимаю… не говоря уж о гражданских лицах.

Околоточный снова достал платок, вытер шею.

— Ну… Значит, господа эти, которые из сыскного, вчера дачу обыскали и уехали, — заговорил он совсем другим, будничным, тоном. — А мне сказали не вмешиваться – сами, мол, с поджогом разберутся, и с Костиком… С Петрищенкой то есть. А я себе подумал, что дознание о смерти мамзели Рено еще вроде бы не окончено. Задержанных отпустили вчера, а намеков хотя бы, кто есть убийца, никаких. А я еще с гостями не беседовал. Ну, и решил, чтобы время зря не тратилось, и господам этим, из сыскного, — Заславский слегка поклонился в сторону Кондратенко, — облегчение некоторое сделать, и самому поговорить, вроде бы что проясниться может. С господином Цванцигером я прежде успел перемолвиться, утром, после пожара, и после как дачников в управление увезли. С первого с Синявского начал, с Петра Ивановича. Потому как от дачи Цванцигеровой… господина Цванцигера то есть, Петр Иванович ближайший сосед. Потом в город съездил, с братьями Воробейчиками поговорил, и с Ираидой Дмитриевной. А напоследок уже к господину Захарову отправился…

Если сократить речь Константина Аркадьевича до необходимого (информативного) минимума, то получится следующее:

1 — почти никто из опрошенных на гувернантку и ее поведение особого внимания в тот вечер не обращал. Была она тиха, молчалива, как это полагается всем гувернанткам, занималась своими питомицами (или – по утверждению Ираиды Дмитриевны, НЕ занималась, поскольку замечаний им не делала), в общую беседу не встревала, и вообще оставила по себе воспоминание чего-то увядшего, пожухшего, как трава после месячной засухи. Единственная Анна Кирилловна Синявская, знававшая мадемуазель Рено еще в прежние времена, с нею, с Матильдой Яковлевной, немного беседовала. По словам Анны Кирилловны, мадемуазель была спокойна, и никаких признаков ни внутреннего возбуждения, ни расстроенных чувств в гувернантке мадам Синявская не заметила. За исключением одного только момента: за ужином, когда господин Цванцигер своей соседке по столу Ираиде Дмитриевне что-то рассказывал, и закашлялся (а кашель у Генриха Михайловича своеобычный, эдакое кхеканье), Матильда Яковлевна как-то вдруг встрепенулась, и посмотрела на господина Цванцигера долгим и внимательным взглядом. И даже ее самоё, Анну Кирилловну, обратившуюся к гувернантке с каким-то незначительным вопросом, не услышала. А после Матильда Яковлевна опять стала спокойная, только время от времени слегка улыбалась, по выражению Анны Кирилловны "иронически".

2 — и господин Синявский, и господин Захаров вечером остались не весьма удовлетворены. Поскольку из светских развлечений оба признавали только лишь карты, и только лишь вист, удачный вечер по их мнению, состоял в удачно составленной и успешно проведенной карточной партии. Однако на даче госпожи Новиковой удовольствия от карт они не получили. Мало того, что усадили их на открытой ветру веранде: и в бок господину Захарову дуло, и карты со стола слетали, – так еще и один из партнеров, господин Цванцигер, довольно часто вскакивал с места и (извинившись, конечно) выходил. И отсутствовал когда пять, когда десять минут, а когда, возможно, что и больше.

3 — двадцать девятого, июня дня, господин Цванцигер посетил дачу Синявского Петра Ильича, адрес каковой – улица Длинная, 49 номер, то есть от собственной господина Цванцигера дачи находится в непосредственной близости – через переулок и еще один участок. Прибыл в собственном экипаже, которым правил самолично. Убыл задолго до окончания торжества, около одиннадцати часов пополудни. А домой, по показанию горничной Цванцигеров, Оксаны Нетудыхатки, явился в три с половиною часа пополуночи – Людвига Карловна, мужа дожидаясь, не спала и время заметила. Где был в продолжении четырех с половиною часов?

4 — по показанию той же Нетудыхатки Оксаны, брюки господина Цванцигера, бывшие на означенном в тот вечер, запачканы были керосином, и на следующий же день отданы в стирку.

5 — по утверждению госпожи Синявской, Анны Кирилловны, в вечер именин от Генриха Михайловича заметно припахивало керосином. Запах этот сохранился и в экипаже господина Цванцигера, и пятно от пролитого керосина на полу под сиденьем, как если бы перевозили в экипаже керосин в незакрытом сосуде, вроде бидона без крышки, и керосин сей при езде расплескивался.

6 — в кустах, что растут вдоль забора дачи мадам Штранц, соседней с дачей господина Цванцигера по Короткому переулку, найден почти новый, но помятый и без крышки бидон из-под керосина. Обитатели дачи госпожи Штранц бидон этот не признали, говорят, что никогда его прежде не видели.

7 — калитка, запертая Семеном на ключ еще до взятия того под стражу, и во все дни пребывания Семена под стражею стоявшая запертой, утром оказалась растворенной, и замок без следа взлома, ключ же был (и есть) только у Семена. Ну, и у семейства Цванцигеров, разумеется.

8 — ладони у господина Цванцигера маленькие, пальцы тонкие и короткие, пишет одинаково свободно правою и левою, трость всегда держит в левой руке.

Окончив доклад, Заславский присел рядом с господином Цванцигером на жесткий диванчик, не с той стороны, где притулился Кондратенко, а ближе к двери. Генрих Михайлович, слегка зашипев, от Заславского отодвинулся.

Воскобойников, выслушав доклад, пошевелил усами, не недовольно, но задумчиво. И брови поднял:

— Однако вы, Константин Аркадьич, насчет улики заметили – так я такой улики не увидел. Бидон под забором мало ли кто в кусты кинуть мог!

— Так, ваше высокоблагородие! — Заславский вскочил, — штаны… извиняюсь, брюки в керосине – вот она, улика! А бидон почти что новый, можно по лавкам пройти, поспрошать, кто покупал, когда, прислуге предъявить для опознания – в доме господина Цванцигера, и на окрестных дачах. Откуда-то он взялся, в кустах, и не так давно, а то бы его Павка, Криворучихи младший сын подобрал бы: он всяческим ломом и старьем промышляет, подбирает, где что плохо лежит. А он аккурат с двадцать девятого на промысел не выходил – напился на Петра и Павла, подрался, отлеживается.

— Мало ли где господин Цванцигер мог брюки керосином попачкать, — недовольно произнес Воскобойников, по-прежнему подняв брови, и задумчиво пошевеливая усами.

— Так ведь рыдал, пока мы с господином Глюком его на извозчике везли, руки нам целовать пытался, деньги предлагал, начал с тысячи рублев, а закончил целыми десятьми тысячами, по пять на каждого…

— Это der Fehler, ошибка, — вмешался вдруг Цванцигер. — Это обстоятельства так выложились… сложились, то есть стеклись.

Он сидел уже не поникнув, как прежде, но выпрямившись, и на самом краешке дивана, как будто готов был немедля сорваться с места.

— Я есть готовый все объяснить, но Konfidentiell*, только для вас, господин полицаймайстер!

— Да чего уж там, — хмыкнул Воскобойников, — не стесняйтесь, господин Цванцигер. Репутация ваша уже и так хорошо промоченная, сплетней больше, сплетней меньше…

— О, mein Gott**! — Цванцигер таки вскочил и подбежал к столу Воскобойникова, судорожно жестикулируя маленькими своими ручками. — Господин полицаймайстер, эта сплетня имеет возможность погубить меня навсегда, für immer***! Я, пожилой мужчина, я есть сошедший с ума человек, я имею молодую die Geliebte****, возлюбленную, она имеет мужа, и я имею жену… Mein Gott!

— Так чего же проще – скажите, кто она, я с нею поговорю, если она подтвердит, то и незачем вам беспокоиться, — проговорил Воскобойников, слегка отодвинувшись – Цванцигер перегнулся через стол и дышал почти в самый нос полицмейстера.

— О, она nicht, не скажет, она очень fürchtet… — Цванцигер беспомощно оглянулся по сторонам.

— Боится, — подсказал Жуковский.

— Ja, боится свой муж… Я никого не убивал, как я могу кого-то убивать? Зачем? Я просто немножко грешил, да!

Глюк, наблюдавший за этой сценой, брезгливо скривив губы и пощипывая усики, встал со стула, взял господина Цванцигера за воротник и отвел на прежнее его место, на диванчик у двери, где и усадил. Господин Цванцигер на Глюка смотрел со страхом, и не сопротивлялся.

— Если позволите, господин полицмейстер, я вам все расскажу, — сказал Феликс Францевич, и, дождавшись кивка, начал:

— Эта история, мне думается, началась более тридцати лет назад, и не у нас, а в Швейцарии, откуда родом была покойная мадемуазель Рено, и откуда происходит господин Цванцигер. Сомневаюсь, кстати, что это настоящее его имя, но, думаю, если навести справки в Швейцарии, многое можно выяснить. Например то, что мадемуазель Рено прежде была замужем…

Полицмейстер нехотя кивнул:

— Мы запросили швейцарскую полицию. Рено – это ее девичья фамилия. Замужем была, но недолго, два года всего, имеет ребенка, девочку, то есть девочка уже взрослая, живет в приюте для душевнобольных. Приют частный, и Рено переводила из России деньги на содержание ребенка. А ребенок носит фамилию Бреммер.

— Вот как? — Глюк посмотрел на Цванцигера – тот закрыл лицо руками. — Ваша настоящая фамилия Бреммер, Генрих Михайлович? И, должно быть, вы не только не Цванцигер, но и не Генрих, и не Михайлович? Вы не просветите нас, господин полицмейстер?

Воскобойников погладил усы, хмыкнул, скорее удивленно, чем недовольно, и сказал:

— Отец Рено – преподаватель словесности в частном пансионе, дочь его получила подготовку школьной учительницы и нашла место в немецкой части Швейцарии, в сельской школе. Очень скоро она вышла замуж за сына владельца местной сыроварни Конрада Бреммера – против воли и своего отца, и старшего Бреммера. Через время Конрада Бреммера обвинили в изнасиловании и убийстве работницы сыроварни, но он успел бежать, бросив беременную жену. Полиция его так и не нашла, хоть и искала.

— Вот, Никита Иванович, та страшная тайна Матильды Яковлевны, которая не позволила ей выйти за вас замуж – она была уже замужем, замужем за насильником и убийцей! — повернулся Глюк к Зотикову. Цванцигер (или уж называть его настоящим именем, Бреммер?) глухо при этих Глюка словах застонал. — Матильда Яковлевна, отказавшись от замаранного имени и приняв девичью фамилию, поступила на службу к Полоцкой и уехала в Россию. Ее муж, насильник и убийца, тоже взял себе новое имя, раздобыл документы – опять убили кого-нибудь, а, Бреммер? – и, желая быть подалее от места своего преступления, и, должно быть, от брошенной им жены, бросился в бега. А то, что и он перебрался в Россию, в том нет ничего странного – страна наша велика, и затеряться в ней легче, чем, допустим, в Германии или Австрии. И немцы, приехавшие сюда работать и наживать капиталы, давно у нас никого не удивляют. И как мы привыкли думать: мадемуазель – значит, француженка, а ведь она может быть и из Бельгии, и из Люксембурга, и из Швейцарии. А раз немец – значит, происходит из Германии! Или же наш, русский. А про Австрию, и про тот же Люксембург, ту же Швейцарию мы обычно и не вспоминаем! И за тридцать лет Бреммер успел привыкнуть быть Цванцигером, и думать забыл о своем преступном прошлом, и не думал о своем преступном настоящем – ведь раз он женат, и жена его жива, то по всем законам брак его с Людвигой Карловной незаконен. А ведь деньги – у нее, у Людвиги Карловны! И сыновья – незаконнорожденные сыновья ваши, Бреммер!

Цванцигер (уж оставим ему его прежнее имя – как-то так его называть привычнее!) сидел, закрыв руками лицо, и звуков более никаких не издавал.

— Жаль, конечно, что прежде я этого не знал, Михаил Дмитриевич, — продолжал Глюк. — Только сегодня до меня дошло, что натуральный немец может не только из Германии происходить, но и из Швейцарии. А когда письмоводитель Фонтанского участка, Акинфий Мефодьевич, рассказал мне, что Цванцигер-Бреммер еще и швейцарские сыры на сыродельне Брейгеля завел, тут уж…

Феликс Францевич руками развел.

— Ну, а дальше – дальше оно и случилось, то совпадение случайностей по выражению Никиты Ивановича, или стечение обстоятельств, и действительно роковое. Вдруг на собственной даче, тридцать лет спустя господин Бреммер встречает собственную – о которой и думать забыл – супругу, мадам – или, скорее, фрау – Бреммер. Никита Иванович в беседе со мной обмолвился, что мадемуазель Рено за годы ничуть не изменилась. Вы узнали ее, Бреммер? Она-то вас узнала, по вашему кхеканью, и вы об этом догадались. Вы выбрали удачную позицию за карточным столом – вам хорошо было видно, как кто-то поднимается по лестнице. Возможно, вы не могли различить – кто именно, поэтому вам приходилось часто покидать ваших партнеров, отговорившись несварением желудка. Вряд ли вы собирались убивать вашу супругу, скорее, просто хотели поговорить – откуда вам было знать, что прислуга Новиковой неряшлива, бросает грязную посуду и уходит ужинать. Вы затянули мадемуазель Рено – фрау Бреммер в буфетную не для того, чтобы убить, но чтобы поговорить, может быть, пригрозить. Но пригрозила вам сама фрау Бреммер, может быть, пригрозила выдать вас полиции. Или рассказать про ваше прошлое нынешней вашей жене – этого, я так думаю, мы никогда не узнаем. Вы рассвирепели, попытались задушить ее, мадемуазель вырвалась, вы ударили ее секачкой, но она уже убегала, и тогда вы бросились за ней и ударили ее по голове той же самой секачкой, только обухом ее, где расположен молоток для отбивания мяса. Думаю, именно тогда, стоя над едва дышащей фрау Бреммер, вы продумали ваши дальнейшие действия. Вам показалось, что вы убили ее: вы наклонились над ней, но дыхания ее не услышали. А ведь женщина была еще жива, и, если бы ее нашли на несколько часов раньше, могла выжить, и прийти в себя, и указать на вас. Боялись вы этого? Думали об этом?

Цванцигер не шевелился, по-прежнему закрывая лицо руками.

— Ну что ж, — вздохнул Глюк, — не хотите говорить – придется мне. Вы решили, что фрау Бреммер мертва. Но вы боялись разоблачения, и вы придумали, как его избежать. Вы достаточно долго вели дела с госпожой Полоцкой и с госпожой Новиковой, чтобы знать, что старшая девочка – прошу прощения у вас, мадемуазель Полоцкая! – с некоторыми странностями. И вы задумали представить дело так, как будто убийцей выступала Анна Григорьевна. Вы уничтожили свои следы на грядке, просто перекопав их палочкой, что удалось легко – земля была влажная. Возле летней кухни, на веревке, сушились дамские перчатки, подобные вы видели, должно быть, на барышнях Полоцких. Конечно, вы не знали, кому какие принадлежат, рассчитывая, что будет довольно просто белой перчатки, вымазанной в крови. Но когда вы похищали перчатку, вам в голову пришла новая мысль – а не устроить ли поджог? И тогда все подумают, что виновник поджога и есть убийца! Уж не знаю, что вы собирались поджечь – конюшню? Кухню? Саму дачу? Но вы спрятали перчатку в карман. Возвратились в дом, никем не замеченный, вымыли секачку, вымыли руки, вернулись за карточный стол. На вашем лице, за очками, под этой вашей бородкой нелегко прочитать эмоции – а ведь вы только что убили человека! Но даже если бы можно было увидеть тревогу и возбуждение – ну и что же? ведь у вас несварение, а при такой болезни человек часто выглядит и встревоженным, и угнетенным, или чрезмерно возбужденным.

Вы не стали затягивать вист – вас все-таки, должно быть, тяготило содеянное. И очень скоро вы распрощались с хозяйкой и уехали, прихватив с собою управителя Зотикова.

Возможно, вы собирались устроить этот поджог в следующий же вечер, но в газетах вы не нашли ничего о преступлении, а наведаться на дачу побоялись. Могу представить себе, в каком страхе вы пребывали весь этот долгий день двадцать восьмого июня – а вдруг вы не убили фрау Бреммер, и она жива, и пришла в себя, или вот-вот придет, и назовет ваше имя, точнее ваши имена, господин Цванцигер – Бреммер! О смерти мадемуазель Рено сообщили лишь вечерние газеты, и вы слегка успокоились. Вам повезло – гувернантку нашли только утром, и никто не связывал ни ваше имя, ни имя других гостей с преступлением. На следующий день в газетах появилась информация об убийстве, о действиях полиции – несколько подозреваемых были задержаны. Тут бы вам и затаиться, Генрих Михайлович, и подождать – а вдруг полиция проведет розыск небрежно, и кого-то другого осудят за совершенное вами преступление! Но, думаю, что как раз ждать вы уже не могли – вас пожирал страх, вы стремились замести как можно быстрее следы. Приглашение господина Синявского к нему на дачу вышло для вас очень удачно – вы приехали, запасшись керосином. Керосин вы везли в бидоне, спрятав его под сиденьем экипажа. А поскольку править вы умеете не очень хорошо, экипаж несколько раз тряхнуло, крышка бидона слетела – вы потеряли ее по дороге – и керосин расплескался, заляпав ваши брюки. Новиковой и Полоцкой у Синявских не было, уж наверное, говорили и о них, и об убийстве. Вы знали, что флигель на вашей даче должен пустовать, ведь Никита Иванович Зотиков перебрался на жительство в город, а студент и лакей были в участке. Поэтому вы решили сжечь именно флигель, вы вовсе не собирались убивать мальчиков. Так что Алексей Новиков и Николай Полоцкий – это ваши случайные жертвы.

Кто-то при этих словах Глюка всхлипнул, может быть, кто-то из женщин, или Зотиков; Феликс Францевич продолжал смотреть на Цванцигера-Бреммера, все также закрывавшего лицо руками.

— Вы рано распрощались с гостями и уехали будто бы домой, а на самом деле свернули в переулок. Или же обогнули квартал, и заехали в переулок с другой стороны? На самом деле не суть важно. Вы, привязав лошадь к кустам возле дачи мадам Штранц, вылезли из экипажа, взяли бидон с керосином и тихонько проникли в сад, открыв калитку своим ключом. Семена вы не боялись – бдительный Семен ночевал в участке. А помощник садовника, Константин Петрищенко особым рвением к работе не отличался, так что вы рассчитывали, что он будет дрыхнуть без задних ног, пользуясь отсутствием строгого своего дядьки. Но снова стечение обстоятельств, совпадение случайностей – не спали еще на даче. И виноваты были в этом вы сами, косвенно, конечно. Смерть гувернантки, отсутствие Семена позволили барышням Полоцким завести дружеские отношения с Костиком.

(Как вы понимаете, пока околоточный Заславский докладывал свои соображения полицмейстеру, Феликс Францевич успел перекинуться парой слов со Згуриди и Жуковским и узнал кое-что для себя новое – то, что мы с вами узнали прежде: о дружбе барышень Полоцких, точнее, Настеньки, с помощником садовника).

— Госпожа Новикова рано легла спать, — продолжал Глюк, — госпожи Полоцкой, Софьи Матвеевны, на даче не было. И девочки, пользуясь отсутствием контроля со стороны взрослых, я думаю, просто общались с новым своим другом… — Феликс Францевич отвернулся от Цванцигера-Бреммера и поглядел на Настеньку. — Разве не так, Анастасия Григорьевна? — мягко спросил он.

Настенька залилась краскою по самые кончики своих маленьких ушек.

И опустила головку.

Анна наклонилась к ней и что-то шепнула в ухо сестре.

Настя зажмурилась.

— Я даже больше скажу, — продолжал Глюк, — бутыль с керосином из-под носа у Парани увела именно Настенька. Думаю, что по наущению Константина. Чтобы обеспечить ночное освещение. В сторожке в карты играли? — вдруг спросил Глюк у Настеньки, тронув ее за плечико. — Или во флигеле с мальчиками?

— На конюшне… — прошептала Настенька.

— Дура ты, выдра! — закричала Анна,— ой, какая дура!

— Конюшня, как мне помнится, за сторожкой возле забора? То есть совсем с другой стороны от флигеля? — спросил Глюк.

— Ну, мы вначале во флигеле играли, а потом Алеша с Николенькой нас прогнали, и дверь заперли, а мы их тоже со своей стороны заперли, на замок, они стучались, а мы сидели в розовом кусту и смеялись. А потом они перестали стучаться, и тихо так было – мы чуть не заснули. Тогда мы отперли замок, и пошли на конюшню, — Настеньку прорвало, она не могла больше сдерживаться. — Костик нас учил играть в "очко", и в "тыщу", а потом он захотел на поцелуи играть – ну, чтобы кто проиграет, целовал того, кто выиграет, столько раз, сколько очей проиграл. А мы отказались, и убежали… А бутыль и правда я взяла, — сказала она, подняв на Глюка глаза. — Только Костик сказал, что ему немножко надо, только чтобы лампу заправить, а потом он вернет бутыль, и я ее на место поставлю, и никто и не заметит, что керосину убыло – бутыль ведь большая! А потом он принес бутыль пустую, и сказал, что керосин пролил. А мне страшно стало, и я бутыль эту подальше в саду бросила. А Костик сказал мне, что надо было в пруд кинуть, тогда бы комары, может, передохли бы… а они и вправду передохли бы?

— Не знаю, не думаю, — покачал головой Феликс Францевич. — Значит, вы навесили замок на дверь флигеля, и заперли его, а потом отперли? Вы точно помните?

— Это не я, это Аня отпирала.

К Анне вернулось прежнее ее равнодушие.

Она слегка пожала плечами и, едва размыкая губы, процедила:

— Точно.

Феликс Францевич повернулся к Цванцигеру-Бреммеру:

— Так почему вы убили мальчиков, Генрих Михайлович? Зачем вы заперли замок?

Цванцигер отнял от лица свои маленькие ручки:

— Nein, нет, я не делал это. Я не убивал, я не поджигал. Вы не можете это никак доказывать. Да, я говорил с Матильдой – она и правда моя жена, бывшая. Но не теперь, нет, мы расставались давно-давно, я не убивал тогда тоже, не только сейчас. Тогда тоже подумали на меня, а я сказал Матильде, что я ухожу, пока ошибка не прояснеет. Не станет ясная. Я не знаю, кто убил Трудхен, но подумали, что я – а это не я. Матильда сказал, что она не хочет быть моя жена, и что она будет Gesetz*****, искать развод по закону. И я думал, она его нашла, потому что называется мадемуазель Рено, а не мадам или фрау Бреммель. Она меня обманывала, когда говорила про развод!

Говорил Цванцигер-Бреммер громко, четко, и голос его не дрожал. Будто и не он всего лишь какой-то час назад плакал и пытался поцеловать Глюку руки, и сулил деньги, много денег – только чтобы Глюк не вез его к полицмейстеру!

Феликс Францевич посмотрел на Цванцигера-Бреммера с гадливым недоумением.

— И вы не ударили ее по голове, не пытались задушить? Вы мирно с нею расстались? И вы не плеснули керосином из бидона на дверь флигеля, и не поднесли спичку? И не отпрыгнули, чтобы не занялись ваши брюки, забрызганные понизу керосином? И не убежали поспешно, позабыв затворить за собой калитку? И не бросили бидон в кусты возле дачи мадам Штранц? Нет? И не вы, вернувшись на дачу утром – как же! пожар! ваше имущество сгорело! – не вы, Генрих Михайлович, убили Константина Петрищенко? Вы не взяли его за шею – вот так, со спины, двумя руками, и не окунули его лицо в жидкую грязь, оставшуюся от пруда, вы не держали его, пока он этой грязью не захлебнулся, хотя он и пытался вырваться, и барахтался, и кричал, должно быть, звал на помощь?

Цванцигер взгляда Глюка не выдержал, или, может быть, не выдержал воспоминаний – он снова закрыл лицо маленькими своими ладошками, и даже всхлипнул.

— Господин полицмейстер, — сказал Феликс Францевич, — вы уж простите, что я, лицо частное, вмешался в вашу розыскную работу. Но, боюсь, вывернулся бы сей господин, скользкий он, как налим. А теперь я, с вашего позволения… мы, с вашего позволения, откланяемся, — поправился он, поймав взгляд Квасницкого. — До свидания.

——————————————

*конфиденциально (нем.)

**мой бог (нем.)

*** навсегда (нем.)

****любовницу (нем.)

*****развод (нем.)

Несколько разговоров (вместо эпилога)


1.

— Все-таки, Феликс, не пойму я, почему Цванцигер навесил замок на дверь флигеля, — сказал Квасницкий, когда приятели уселись под тентом уличного кафе, и Леонид Борисович, дабы отпраздновать завершение расследования, заказал две кружки пива. — Зачем ему нужно было, чтобы пасынки Новиковой погибли?

— Да ничего он не навешивал! — с досадой произнес Глюк. — Это Анна, старшая из барышень, замок не отперла, хоть и ни за что теперь не признается. Совпадение случайностей, как Зотиков выражается. Это шалость была, и только. А теперь, в результате этой шалости, Анна стала богатой невестой.

— Ну, так не теряйся! Года два у тебя на ухаживание имеется, с семьей ты теперь знаком… Вперед, мой друг Глюк – и ты станешь Екатеринославским помещиком! — и Ленчик, довольный, захихикал и отсалютовал Феликсу кружкой с пивом.

— Спасибо, возьмите себе, — сказал Глюк, приподнимая в свою очередь кружку. — Кто на ней женится – очень сильно рискует. Такая убьет – и не поморщится, и не признается, и не разрыдается, как Бреммер. Я лучше Настеньку дождусь.


2.

— Ах, мосье Глюк, я столько наслышана!.. Замечательно!.. Мне теперь все так завидуют, что я с вами знакомая!.. — ворковала Александра Николаевна, милосердная сестра, провожая Глюка в комнату больной. — А Софья Матвеевна как духом воспряла! Прямо оба глазика открыла, и сама, без какой-то помощи, в кровати села, и внятно так произнесла: "Я не зря в него верила!" – и знаете, она таким могучим басом говорит…

Глюк кивнул. Свою шляпу-канотье он прижимал к груди, и слегка робел.

Софья Матвеевна, в кружевной на плечах накидке, сидела в постели, обложенная подушками. На голове ее топорщился огромный, тоже кружевной чепец.

— А, Феликс Францевич! — прогудела она басом. — Спасибо, что зашли! А я тут было помирать собралась, да раздумала: все ж девочки у меня на руках, хоть и гусыни, а родная кровь. И младшие Лизаветины – им без матери и так тяжко, на кого ж я их брошу! Не на Никиту же Иваныча – тем более он на старости лет с глузду съехал, жениться собрался, на свой хозяйке квартирной. Он, шельма, оказывается, давно, уже лет пять, к ней подъезжал, да она отнекивалась, в деревню ехать не хотела. Так знаете что? Он в отставку попросился! И женится! А что? Вон дед его женился в восемьдесят лет, а ему, Никите, даже и семидесяти еще не исполнилось… Только мне теперь нового надобно управителя искать.

— Про Лизавету знаете? — спросила она, чуть понизив голос. Глюк кивнул. — Докторишко этот, Шталь… как его? Штальгаузен обнадеживает, однако так как-то… вяло. И Блюм – я ему верю, хоть он, кажется, и шарлатан, – Блюм тоже ничего хорошего не обещает. Ну, да ничего, вот немного поправлюсь, в Швейцарию ее повезу, да и Анну заодно – по слухам, там эти психические да нервические болезни успешно вылечивают… Ну, и… — Софья Матвеевна, покопавшись под подушкой, вытащила длинный измятый конверт. — Это вам. То, что обещано. Никита Иваныч намекал, что еще бы околоточному надобно что-то дать, ну, да он только службу свою исполнял – вот пусть его полицмейстер и награждает!

— Я с ним поделюсь, — сказал Глюк.


3.

— Феликс, что Катя говорит! — мадам Глюк, как всегда, влетела в комнату и плюхнулась на стул напротив Феликса Францевича. Феликс Францевич со вздохом свернул "Листок" и взялся за "Бульвар", помешивая сахар в стакане серебряной фамильной ложечкой

— Ты опять загородился газетой! А Кате в лавке сказали такую вещь! Я не поверила своим ушам!

Феликс Францевич покорно опустил газету пониже.

— Что же сказали Кате в лавке?

— Что Цванцигер, это чудовище, предлагал тебе сто тысяч рублей! И что ты отказался!

— Мама, он не предлагал мне сто тысяч, он предлагал всего только десять, и не мне, а нам с Заславским, пополам.

— И ты отказался? — мадам Глюк посмотрела на сына с ужасом. — Фелик, ты что, полный идиот? Даже десять тысяч пополам – это же пять тысяч, это же сумасшедшие деньги! А у нас три месяца в бакалею не плачено, и от пансиона я вынуждена отказаться! Нет, вы только на него посмотрите: мой сын – идиот-бессребреник! Цванцигер потратит эти десять тысяч на адвокатов, они суд обвернут вокруг пальца и его оправдают! А мой идиот сын будет кушать свой сухой кусочек хлеба и упиваться свой честностью!

Мадам Глюк немножко подумала, и в голову к ней влетела новая, свежая мысль:

— Так, может, ты и с таможни ничего не приносишь, не потому, что тебе не дают? А потому, что ты не берешь?

— Мама! Я заработал на этом деле пятьсот рублей, почти половину моего годового жалованья – по-моему, вполне достаточно!

— Да, тебе кинули какую-то жалкую тысячу, и ты еще пять сотен отстегнул этому околоточному – сотни с него бы хватило! Нет, люди добрые, посмейтесь с меня – я таки да родила идиота!


4.

— А что, Акинфий Мефодич, выходит, что правы были таки да вы! — сказал Заславский со вздохом. Вздох проистекал от того, что жалко было Константину Аркадьевичу покидать уже слегка насиженное место: полицмейстер, слегка за своеволие пожурив, перевел Заславского в сыскной отдел, в городское полицейское управление. — Насчет Цванцигера. Помните, как вы тогда сказали: "…или муж жену убивает, или жена мужа". Так вот и вышло: муж убил жену.

Акинфий Мефодьевич угостился из бонбоньерки на этот раз карамелькой, причмокнул, сокрушенно причмокнул. И для него, и для Заславского этот день (июля пятнадцатого) был в Фонтанском управлении последним. Но если Заславский уходил на новое место – в городе, и с повышением, то для Акинфия Мефодьевича наступала совсем пасмурная пора – дали Акинфию Мефодьевичу отставку. А на его, письмоводителя, место взяли молодого человека, машиниста пишущей машины. И пишущая машина уже прибыла, подержанная, но в хорошем, по словам участкового пристава, состоянии (пристав уже вышел из своего запоя и приступил к исполнению обязанностей).

— Да, — со вздохом согласился Акинфий Мефодьевич, — и впрямь оказалось, как оно завсегда бывает…

Еще раз вздохнул.

И удовлетворенно причмокнул карамелькой.









Загрузка...